Ил. 1.1. И. М. Прянишников. Шутники. Гостиный двор в Москве (1865). Государственная Третьяковская галерея
Важнейшие участники сети частного кредита середины XIX века: московские купцы, приказчики, отставной чиновник. Кредитные связи в эпоху Великих реформ основывались на смещении традиционных сословных иерархий, запечатленном на известном полотне И. М. Прянишникова. Паясничающий и, вероятно, выпивший чиновник забавляет формально нижестоящих представителей торговых классов, с которыми, судя по одноименной пьесе А. Н. Островского, он мог быть связан долговыми, коммерческими и правовыми отношениями.
Это была крошечная, сухая старушонка, лет шестидесяти, с вострыми и злыми глазками, с маленьким вострым носом и простоволосая. Белобрысые, мало поседевшие волосы ее были жирно смазаны маслом. На ее тонкой и длинной шее, похожей на куриную ногу, было наверчено какое-то фланелевое тряпье, а на плечах, несмотря на жару, болталась вся истрепанная и пожелтелая меховая кацавейка. Старушонка поминутно кашляла и кряхтела[110].
Разумеется, речь здесь идет об Алене Ивановне, вымышленной процентщице из «Преступления и наказания». По отзывам о ней студентов университета и молодых армейских офицеров, входивших в число ее клиентов, она была способна «сразу пять тысяч выдать… [хотя] и рублевым закладом не брезгает»[111]. Самой поразительной чертой культурного стереотипа, изображенного Достоевским, была не столько жалкая внешность Алены Ивановны или ее злобность, сколько ее социальная маргинализация, преувеличенная до карикатурности. Про ее социальные взаимодействия известно лишь то, что она укусила свою сводную сестру Лизавету; все ее клиенты изображаются такими же паразитами, как и она сама, а ее деньги не должны были достаться обществу даже после ее смерти, будучи завещанными отдаленному монастырю[112]. Можно вспомнить и Грушеньку, роковую женщину из последнего великого романа Достоевского «Братья Карамазовы»:
Знали еще, что [эта] молодая особа, особенно в последний год, пустилась в то, что называется «гешефтом», и что с этой стороны она оказалась с чрезвычайными способностями, так что под конец многие прозвали ее сущею жидовкой. Не то, чтоб она давала деньги в рост, но известно было, например, что в компании с Федором Павловичем Карамазовым она некоторое время действительно занималась скупкою векселей за бесценок, по гривеннику за рубль, а потом приобрела на иных из этих векселей по рублю на гривенник[113].
В глазах первых читателей Достоевского этот абзац иллюстрировал моральную ущербность и Грушеньки, и Федора Карамазова, которому суждено было вскоре быть убитым, поскольку люди, скупавшие безнадежные долги, а затем пользовавшиеся хорошим знанием юридических процедур для их взыскания, были известны как «дисконтёры» (поскольку они дисконтировали долговые документы, приобретая их у первоначальных заимодавцев по цене ниже номинальной) и считались «самым алчным и грабительским» типом ростовщиков[114].
Реальных российских ростовщиков и процентщиков, в противоположность их знаменитым вымышленным коллегам, почти никогда не обсуждали в печати и не вспоминали в мемуарах, даже когда их убивали. Даже в работах позднеимперского периода о сельском ростовщичестве – книгах Романа Циммермана (Гвоздева) и Георгия Сазонова – приводятся подробные сведения о кредитных сетях и практиках кредитования, но почти ничего не говорится о заимодавцах как о людях, а не как об абстрактных экономических деятелях. Согласно этим авторам, к богатым крестьянам-заимодавцам («кулакам») их община относилась враждебно, хотя из их же слов выходит, что любой крестьянин с готовностью стал бы кулаком при возможности. Между прочим, то же относится и к историям кредита в Западной Европе и Северной Америке, написанным исключительно с точки зрения должников[115].
Сходным образом и Карл Маркс, чьи работы послужили руководством для немногочисленных исследований советских историков на тему «ростовщичества», приравнивал частное неформальное кредитование к архаическому «ростовщичеству», которое он интерпретировал как хищническое и непродуктивное и потому недостойное подробного анализа, оставляя для него лишь роль фона, на котором происходило становление современной капиталистической банковской системы. Данные, приводящиеся в немногих советских исследованиях «ростовщичества» в России раннего Нового времени и Петровской эпохи, не вполне соответствуют этой теории, показывая, что, хотя кредит порой мог быть очень дорогим и даже носить эксплуататорский характер, кредитные связи пронизывали все социальные слои, а частное кредитование нельзя назвать однозначно или преимущественно хищническим, архаичным или служившим для финансирования главным образом расточительного потребления[116].
Заимодавцы XIX века тоже были самыми разными людьми: от богатейших аристократов до неграмотных крестьян-процентщиков и от множества разовых инвесторов до отдельных лиц, которых можно назвать профессиональными ростовщиками. Последнюю группу, занимавшуюся рискованным кредитованием, выделить так же трудно, как и установить взимаемые ею проценты. Более того, даже «профессиональные» заимодавцы по-прежнему делали ставку не на враждебность к миру и отчуждение от него в духе Алены Ивановны, а на успешную интеграцию в существующие сети родственных, служебных и соседских связей. Подобно пестрому слою предпринимателей, прокладывавших путь к капиталистическому преобразованию России, или юристам, готовившим правовую реформу, эти люди, вынужденные подстраиваться под ситуацию в отсутствие крупных банков, готовили почву для российской финансовой революции, начавшейся в 1860-х годах.
Не менее важно и то, что заимодавцы полагались на свое знание законов и правил судопроизводства. Уровень их юридических знаний и навыков был разным, но почти всегда выходило так, что законы, ограничивавшие величину процентной ставки, за редкими исключениями оказывались практически неприменимыми[117]. Государственная политика защиты частной собственности и поддержки элит, владевших ею, требовала безопасности сделок в сфере частного права, включая займы и залог недвижимости, даже несмотря на то что реальные процентные ставки превосходили установленный законом предел. Это противоречие представляло опасность для действенности правовых норм и авторитета чиновников, что вызывало у последних немалое беспокойство. Губернаторам, полиции и юристам приходилось выяснять, было ли возможно эффективно регулировать частный кредит, а если да, то с каких мер им следовало начать. Например, как им следовало собирать необходимые сведения и оправдывать свое вмешательство с юридической, политической и моральной точки зрения? Губернаторы с их обширными полицейскими полномочиями и чиновники Третьего отделения, имевшего широкие полномочия по надзору и контролю над общественной нравственностью в период своего существования в 1826–1879 годах, при всей своей занятости находили время на исследование частного кредитования, устанавливая тайный надзор и сбор сведений, на удивление профессиональные по меркам середины XIX века, а также собирая жалобы частных лиц и секретные донесения о деятельности отдельных заимодавцев и отвечая на них. В ходе этого процесса должностным лицам приходилось делать суждения, касавшиеся таких важнейших понятий, как ответственность и правовые полномочия отдельной личности, несостоятельность и финансовый упадок, а также сложные отношения между требованиями морали и закона[118].
В то время как власти весьма сурово подавляли политическое инакомыслие и без всяких угрызений совести пользовались услугами провокаторов и тайных осведомителей для выявления прочих разновидностей организованной или элитной преступности, мне не известно ни одного примера, когда подобного рода ловушки были бы расставлены на ростовщиков. Беспокоиться на этот счет не приходилось практически ни одному заимодавцу, за исключением немногих лиц, явно игравших не по правилам: например, тех, кто задевал интересы влиятельных персон, или тех, на кого слишком часто жаловались. По возможности их предавали суду, но чаще власти сочетали внесудебный торг с выходящими за рамки законов – или, точнее, квазизаконными – санкциями, включая полицейский надзор и административную ссылку. В конечном счете ни одна из этих мер не могла дать удовлетворительного ответа на глубоко укоренившееся беспокойство в отношении моральности рынка и роли государства в его регулировании, но разве этот ответ вообще был возможен?[119]
Глубокую неприязнь Достоевского к заимодавцам питал его личный, хорошо известный опыт отношений с кредиторами, но в конечном счете ее корни восходили к давней культурной и религиозной традиции, простиравшейся далеко за пределы России. Еще Аристотель осуждал ростовщичество как несправедливое и неестественное явление, поскольку «проценты – это деньги, порождаемые деньгами», а деньги представляют собой произвольное средство обмена, которому не пристало размножаться. Библейское и христианское осуждение ростовщичества допускало исключения при определенных обстоятельствах, но эта деятельность все же считалась несовместимой с жизнью в мирном сообществе[120]. Само русское понятие «ростовщик» являлось бранным словом, которое легко могло повлечь за собой иск за оскорбление и клевету[121]