Библиотека Вокруг света Рафаэль Сабатини Собрание сочинений Том 7 Барделис Великолепный. Скарамуш.








БАРДЕЛИС ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ

Ai Miei Genitori.[1]




Глава I. ПАРИ


егок на помине, — прошептал Лафос. Повинуясь его словам и значительности его взгляда, я обернулся.

Дверь открылась, и перед нашими глазами предстала коренастая фигура графа де Шательро. Лакей в красной ливрее, расшитой золотом, — цвет моего родового герба, — в подобострастном поклоне принимал его плащ и шляпу.

Наступила внезапная тишина, а ведь мгновение назад этот человек был предметом нашей беседы. Замолчали остряки, которые только что злословили по его поводу и превратили ухаживание в Лангедоке — откуда он только что вернулся с позорным поражением — в предмет жестоких насмешек и язвительных острот. Удивление витало в воздухе, так как мы слышали, что Шательро был сломлен своей неудачей в амурных делах, и не думали, что он так скоро присоединится к собранию, которым правит веселье.

Некоторое время граф стоял на пороге, а мы вытягивали шеи, чтобы получше рассмотреть его, как будто он был предметом для пристального изучения. Тишину нарушил приглушенный смешок безмозглого Лафоса. Я нахмурился. Это было верхом невоспитанности, и мне нужно было любым способом сгладить неловкость.

Я вскочил так резко, что мой стул проскользил по сверкающему паркету добрую половину ярда. В два шага я оказался рядом с графом и протянул ему руку для приветствия. Он пожал ее с неторопливостью, которая свидетельствовала о печали. Он вступил в полосу света и вздохнул со всей тяжестью, на которую было способно его грузное тело.

— Вы не ожидали увидеть меня, господин маркиз, — сказал он, и в интонации его голоса, казалось, сквозило извинение за то, что он пришел, и даже за то, что он вообще существует.

Природа создала лорда Шательро гордым и надменным, как Люцифер [2], — говорят, его повергнутые в прах вассалы находили некоторое сходство с этим знаменитым персонажем в чертах его смуглого лица. Среда, в которой он вращался, пополнила тот запас высокомерия, которым наградила его природа, а благосклонность короля — здесь он был моим соперником — сделала его тщеславную душу еще более похожей на распущенный павлиний хвост. Поэтому я замер, услышав этот странный униженный голос: по моему мнению, неудачное ухаживание не может быть причиной униженности такого человека.

— Я не думал, что здесь будет так много народу, — сказал он. И следующие его слова объяснили причину его подавленного состояния. — Король, господин де Барделис, отказался принять меня; а когда солнце заходит, мы, низшие существа небосвода, должны обратиться за светом и покоем к луне. — И он низко поклонился мне.

— Хотите сказать, что я — король тьмы? — спросил я и засмеялся. — Вряд ли это удачное сравнение. Луна холодна и уныла, а я горяч и весел. Мне бы хотелось, господин де Шательро, чтобы вы удостоили честью наше собрание по более радостной причине, нежели недовольство его величества.

— Вас справедливо называют Великолепным, — ответил он с новым поклоном, не чувствуя сарказма в моих медоточивых речах.

Я засмеялся и, покончив с комплиментами, пригласил его к столу.

— Ганимед, место для господина графа. Жиль, Антуан, позаботьтесь о господине де Шательро. Базиль, вино для графа. Быстро!

Через минуту он стал центром заботы и внимания. Мои лакеи роились вокруг него, как пчелы вокруг розы. Не попробует ли господин этого каплуна а la casserole [3] или эту индейку, фаршированную трюфелями? Не соблазнит ли господина графа кусочек этой сочной ветчины а L'Anglaise [4], а может, он удостоит нас чести и отведает эту индейку aux olives [5]? Вот салат, секрету приготовления которого повар господина маркиза научился в Италии, а это vol-au-vent [6], который изобрел сам Келон.

Базиль настойчиво предлагал ему вина. Его сопровождал паж с подносом, уставленным кувшинами и бокалами. Не желает ли господин граф попробовать белый арманьяк или красное анжуйское? Это бургундское, которое очень нравится господину маркизу, а вот нежное ломбардское вино, которое нередко хвалил его величество. А может, господин граф желает отведать вино последнего урожая Барделиса?

Так они терзали и смущали его, пока он не сделал свой выбор; и даже тогда двое из них остались за его спиной, готовые предупредить малейшее его желание. И действительно, будь он самим королем, мы вряд ли бы смогли оказать ему больший почет и уважение в особняке Барделиса.

Напряженность, которая возникла с его приходом, до сих пор еще витала в воздухе, поскольку Шательро не любили и его присутствие было сродни появлению черепа на египетском пиру.

Среди всех этих друзей по веселью, собравшихся за моим столом, — из которых лишь немногие испытали силу его власти, — вряд ли нашелся хотя бы один, которому хватило бы такта скрыть свое презрение к опальному фавориту. О том, что он в опале, было известно не только из его слов.

Однако в моем доме я готов был приложить все усилия, чтобы он не почувствовал раньше времени того холода, которым завтра его обдаст весь Париж. Я играл роль радушного хозяина со всей любезностью, на которую был способен, а для того, чтобы растопить лед в душах гостей, я приказал не жалеть вина. Мое положение не позволяло вести себя по-другому, иначе могло показаться, что я радуюсь низвержению соперника и чувствую себя счастливым от того, что его опала поможет моему собственному возвышению.

Мои усилия не пропали даром. Постепенно начало сказываться действие вина. Слово здесь, другое там, и благодаря острому уму, которым Небо наградило меня, мне удалось возродить атмосферу веселья, нарушенную его приходом. Вновь воцарилось хорошее настроение, и за столом звучали остроты, шутки и смех. Августовский вечер вынес звуки нашего празднества через распахнутые окна и понес их по улице Святого Доминика к улице Де Л'Анфер, а может, и донес их до ушей обитателей Люксембургского дворца, рассказывая им, что Барделис и его друзья устроили еще одну из тех пирушек, которые стали притчей во языцех в Париже и которые сыграли немалую роль в том, что меня прозвали Великолепным.

Но позднее, когда зазвучали совсем безумные тосты и все осушали бокалы уже не ради тоста, а ради самого вина, остроты стали более язвительными и менее сдержанными; дерзость, как хищная птица, на какое-то мгновение зависла над нами и вдруг стремительно ринулась вниз, воплощенная в словах этого глупца Лафоса.

— Господа, — прошепелявил он и устремил холодный взгляд на Шательро, — у меня есть тост для вас. — Он осторожно встал, ибо уже дошел до такого состояния, когда осторожность в движениях приобретает первостепенное значение, отвел глаза от графа и посмотрел на свой бокал, который был наполовину пуст. Знаком Лафос приказал лакею наполнить его. — До краев, господа, — скомандовал он. В наступившей тишине он попытался поставить одну ногу на стул, но, испытав трудности в сохранении равновесия, остался стоять обеими ногами на полу — не так впечатляюще, зато безопасно.

— Господа, я хочу провозгласить тост за самую невероятную, самую прекрасную и самую холодную даму Франции. Я хочу выпить за все ее добродетели, о которых молва поведала нам, за ее самую главную и самую досадную для нас прелесть — холодное безразличие к мужчине. Я также хочу выпить за того счастливчика, который сможет стать Эндимионом для этой Дианы.

Нужно быть, — продолжал Лафос, который много занимался мифологией, — нужно быть прекрасным, как Адонис, мужественным, как Марс, нужно петь, как Аполлон, и любить, как сам Эрос, чтобы достичь этой цели. И я боюсь, — он икнул, — что эта цель так и не будет достигнута, так как единственный мужчина во Франции, на которого мы возлагали свои надежды, потерпел поражение. Встаньте, господа! Я предлагаю тост за несравненную Роксалану де Лаведан!

Я бросил взгляд на Шательро, пытаясь определить, как он отреагировал на эту выходку и на этот тост за даму, чьей руки он должен был добиваться по велению короля, но которую он так и не смог завоевать. Он вместе со всеми встал по призыву Лафоса, либо ничего не подозревая, либо считая подозрение слишком неосновательным, чтобы на него реагировать. Однако при упоминании ее имени тень гнева промелькнула на его крупном лице. Он поставил свой бокал с такой неожиданной силой, что его тонкая ножка сломалась. Вино пролилось на белую скатерть, и красное пятно расползлось вокруг серебряной вазы. Вид этого пятна привел его в чувства и напомнил о манерах, которые он позволил себе на мгновение забыть.

— Барделис, тысяча извинений за мою неловкость, — пробормотал он.

— Пролитое вино, — засмеялся я, — это хороший знак.

У него был такой вид, как будто он пролил не вино, а кровь. Тем не менее неуместная выходка моего бестолкового Лафоса обошлась сравнительно легко. Но закрыть поднятую тему было теперь не так уж просто. Началось открытое обсуждение мадемуазель де Лаведан. Сначала об ухаживании за ней графа говорили намеками, а потом начали бестактно обсуждать все подробности, в чем, я думаю, виновато вино, которое помутило рассудок этих господ. С возрастающей тревогой я наблюдал за графом. Но он не выказывал больше ни малейшего признака раздражения. Он сидел и слушал, как будто это его нисколько не касалось. Были моменты, когда он даже улыбался в ответ на какое-нибудь остроумное замечание. В конце концов он дошел до того, что присоединился к этому состязанию умов и начал защищаться от их нападок, достаточно безобидных, хотя присутствующие не могли полностью скрыть ту неприязнь, которую к нему испытывали, и удовольствие, полученное от его последнего поражения.

Какое-то время я не принимал участия в этой веселой беседе. Но потом, подзадоренный общим настроем, который поддержал Шательро, и разгоряченный вином, которого вместе со своими гостями выпил слишком много, я произнес слова, в результате которых и появилась эта история.

— Шательро, — засмеялся я, — оставьте эти отговорки, признайтесь, что вы пытаетесь оправдать себя, и согласитесь, что вы действовали с неловкостью, непростительной для человека с вашими способностями.

Его лицо залилось краской — первая вспышка гнева с того момента, как он пролил вино.

— Ваши успехи, Барделис, делают вас тщеславным, а тщеславие рождает высокомерие, — ответил он с презрением.

— Вы только взгляните! — воскликнул я, обращаясь ко всей компании. — Посмотрите, как он пытается увильнуть от ответа! Нет, вы должны признать свою неловкость.

— Неловкость, — сонно пробормотал Лафос, — такая же знаменательная, как и та, с которой Пан добивался руки королевы Лидии.

— Мне нечего признавать, — вскричал Шательро с жаром в голосе. — Вам очень удобно сидеть здесь, в Париже, среди томных, глупых и бездушных придворных красоток, чье расположение можно легко завоевать, потому что для них флирт — это лучшее времяпрепровождение и они с радостью принимают те развлечения, которые вы, насмешливые пижоны, предлагаете им. Но мадемуазель де Лаведан совсем другого сорта. Она — женщина, а не кукла. Она состоит из плоти и крови, а не из пудры и румян. У нее в груди сердце, а не душонка, растленная тщеславием и распущенностью.

Лафос захохотал.

— Внемли! О внемли, — вскричал он, — «апостолу целомудрия»!

— Saint Gris![7] — воскликнул один из моих гостей. — Наш Шательро потерял от нее и сердце, и разум.

Шательро взглянул на него горящими от гнева глазами.

— Вы правы, — согласился я. — Он пал ее жертвой, и теперь его оскорбленное самолюбие превращает ее в кладезь достоинств. Существует ли такая женщина, граф? Чушь! В сердце влюбленного или в воображении какого-нибудь сумасшедшего поэта, возможно, но не в нашем безрадостном мире.

Он раздраженно отмахнулся.

— Вы действовали неумело, Шательро, — настаивал я. — Вам не хватило ловкости. На свете не существует такой женщины, которую не смог бы завоевать мужчина, если бы он этого захотел, при условии, что они принадлежат одному кругу и он может сохранить ее положение или поднять на ступень выше. Любовь женщины, сэр, это дерево, корнем которого является тщеславие. Ваше внимание льстит ей и склоняет ее к капитуляции. И, если вы выберете подходящий момент для нанесения удара и сделаете это с должной ловкостью, вы без труда выиграете сражение, и она сдастся. Поверьте мне, Шательро, хоть я и моложе вас на целых пять лет, по опыту я старше вас на целое поколение, и я знаю, что говорю.

Он усмехнулся.

— Если опытом вы называете карьеру обольстителя, которую вы начали в восемнадцать лет с amour [8], завершившегося скандалом, я согласен, — сказал он. — Но что касается всего остального, Барделис, на все ваши рассказы о побежденных женщинах я могу сказать только одно: вы никогда в жизни не встречали настоящей женщины — я не могу назвать женщинами все эти существа при дворе. Если вы хотите узнать настоящую женщину, поезжайте в Лаведан, господин маркиз. Если вы хотите хоть раз потерпеть поражение, направьте всю армию своих любовных уловок на цитадель Роксаланы де Лаведан. Если вы хотите испытать унижение, отправляйтесь в Лаведан.

— Это вызов! — заорала дюжина голосов. — Это вызов, Барделис!

— Mais voyons [9], — обратился я к ним с шутливой мольбой, — неужели вы хотите, чтобы я отправился в Лангедок и завоевал это воплощение женских добродетелей только для того, чтобы доказать справедливость моих утверждений? Будьте милосердны, господа.

— Неизменная отговорка хвастуна, — усмехнулся Шательро, — когда ему нечем подтвердить свои слова.

— Месье полагает, я хвастаю? — промолвил я, едва сдерживая себя.

— Это ясно из ваших слов — или же я не понял их смысла. Насколько я понимаю, вы имели в виду, что там, где я потерпел поражение, вы могли бы преуспеть, если бы только захотели. Я бросил вам вызов, Барделис. Я повторяю его. Добивайтесь ее руки доступными для вас средствами; ослепите ее своим богатством и великолепием, поразите ее количеством слуг, лошадей и экипажей; однако позволю себе сказать, что даже год вашего утонченного ухаживания и самых изощренных уловок не принесет вам никаких плодов. Вы принимаете вызов?

— Но это же полное безумие! — возразил я. — Почему я должен браться за это?

— Чтобы доказать, что я не прав, — подначивал он меня. — Чтобы доказать, что я не умею обращаться с женщинами. Ну же, Барделис, где ваша решительность?

— Я признаюсь, что сделал бы многое, чтобы предоставить вам доказательства. Но брать себе жену! Помилуйте! Это уж слишком!

— Чушь! — сказал он насмешливо. — Вы сдаетесь. Вы просто боитесь потерпеть поражение. Эта дама не про вашу честь. Ее сможет завоевать смелый и благородный дворянин, а не жеманный дамский угодник, не дворцовый фат, не люксембургский щеголь, каким бы обширным не был его опыт обольщения.

— Po'Cap de Diou [10] — раздался рык Казале, гасконского капитана королевской гвардии, который произносил странные южные ругательства. — Встаньте, Барделис! Вперед! Докажите свое благородство и смелость, или вы будете навек опозорены; дамский угодник, дворцовый фат, люксембургский щеголь! Mordemondiou! Я бы набил человеку полный живот свинца всего за одно такое оскорбление!

Я почти не слышал его. До меня едва доносились шумные голоса остальных болтунов, которые повскакивали со своих мест, — те из них, которые могли стоять, — и возбужденно убеждали меня принять вызов. Вот так неожиданно все перевернулось, из нападавшего я превратился в объект нападения. Я сидел и обдумывал то, что произошло, и скажу вам честно, мне это мало нравилось. Я искал повод, чтобы отказаться, и не находил его.

Мои взгляды на противоположный пол полностью соответствовали тому, что я говорил графу. Вполне возможно — а теперь я знаю, что так оно и есть, -все женщины, которых я знал, соответствовали описанию Шательро, и их было легко завоевать. И успех, которым я у них пользовался, разыгрывая все эти любовные комедии, оказался обманчивым. Однако в тот вечер я так не думал.

Я был доволен, что разозлил Шательро, и испытывал удовольствие от того, что такой женщины, как он описывает, не может быть на свете. Вероятно, я кажусь вам циником и негодяем. Я знаю, что так обо мне думают в Париже. Человек, имеющий в избытке все, что может дать ему богатство, молодость и благосклонность короля; лишенный иллюзий, веры и жизнелюбия, я скорее презирал свое великолепие, которому все так завидовали, нежели получал от него радость, поскольку я осознавал его ничтожность.

Так неужели покажется странным, что этот навязанный мне вызов все сильнее и сильнее манил меня своей новизной и обещанием новых впечатлений?

Мое молчание затянулось, и Шательро насмешливо посмотрел на меня.

— Ваш пыл угас, господин де Барделис? Что-то я не слышу того петушка, который только что звонко кукарекал. Послушайте, господин маркиз, вас считают отчаянным игроком. Может быть, пари заставит вас принять мой вызов?

Я вскочил. Его насмешка обожгла меня, как удар хлыста. Возможно, то, что я сделал, было сделано из хвастовства, но мне больше нечем было подкрепить мою похвальбу — или то, что они превратили в похвальбу.

— Вы предлагаете пари, не так ли, Шательро? — воскликнул я, отвечая вызовом на вызов. Все затаили дыхание. — Пусть будет так. Внимание, господа, вы будете свидетелями. Я ставлю мой фамильный замок со всей его утварью и мои земли в Пикардии до последней травинки, которая на них растет, против того, что я завоюю Роксалану де Лаведан и сделаю ее маркизой Барделис. Вас устраивает эта ставка, господин граф? Вы можете поставить все, что у вас есть, — добавил я грубо, — и все равно, я уверен, разница будет в вашу пользу.

Насколько я помню, первым обрел дар речи Миронсак, который даже в столь поздний час попытался охладить наш пыл и призывал нас к благоразумию.

— Господа, господа! — уговаривал он нас. — Во имя всего святого, подумайте, что вы делаете! Барделис, ваш заклад — безумие. Господин де Шательро, вы не можете принять его. Вы…

— Замолчите, — резко оборвал его я. — Что может сказать господин де Шательро?

Он сидел, уставившись на пятно, которое расползлось на скатерти, когда он пролил вино при первом упоминании мадемуазель де Лаведан. Он склонил голову так низко, что его длинные черные волосы упали ему на лицо и почти закрыли его. Услышав мой вопрос, он резко поднял голову. На его чувственных губах играла тень улыбки, а сам он был страшно бледен от волнения.

— Господин маркиз, — сказал он, вставая. — Я принимаю ваш заклад и ставлю мои земли в Нормандии против ваших в Барделисе. Если вы проиграете, вас больше не будут называть Великолепным; если проиграю я — я стану нищим. Это серьезное пари, Барделис, и оно принесет разорение одному из нас.

— Безумие! — простонал Миронсак.

— Mordioux! — выругался Казале, а Лафос, который все это начал, был очень доволен и закатился идиотским смехом.

— Сколько времени вы мне даете, Шательро? — спросил я, стараясь казаться как можно спокойнее.

— А сколько вам нужно?

— Я бы предпочел, чтобы сроки назвали вы, — ответил я.

Он задумался на мгновение. И…

— Три месяца вам хватит? — спросил он.

— Если через три месяца у меня ничего не получится, я проиграл, — сказал я.

И тогда Шательро сделал единственное, что мог сделать дворянин при сложившихся обстоятельствах. Он встал и, предложив всем наполнить бокалы, произнес прощальный тост.

— Господа, я предлагаю выпить за благополучное путешествие господина маркиза де Барделиса в Лангедок и за успех его предприятия.

В ответ они все заорали, наконец-то освободившись от напряжения, которое столько времени сдерживало их. Мужчины вскочили на стулья и, высоко подняв свои бокалы, шумно приветствовали меня, как будто я был героем какого-то благородного сражения, а не участником достаточно сомнительного пари.

— Барделис! — кричали они, и их крик разносился по всему дому. — Барделис! Барделис Великолепный! Vive[11] Барделис!


Глава II ВОЛЯ КОРОЛЯ


Когда мои гости начали расходиться, несколько человек остались играть в ландскнехт[12] и засиделись до рассвета. Постепенно они потеряли интерес к моему пари, их полностью поглотили повороты их личной фортуны.

Сам я не играл — не было настроения; мысль об игре, в которую меня вовлекли, угнетала меня.

Я стоял на балконе, когда первые лучи солнца прорезались на востоке, и в грустном, задумчивом настроении устремил свой взор на Люксембургский дворец, который смутно вырисовывался черной громадой на фоне светлеющего неба. В этот момент ко мне подошел Миронсак. Миронсак был нежным и милым юношей, которому еще не исполнилось и двадцати, с лицом и манерами женщины. Я знал, что он был привязан ко мне.

— Господин маркиз, — тихо сказал он, — я потрясен этим пари, в которое они вас втянули.

— Втянули? — повторил я. — Нет, нет, они не втягивали меня. А может, — вздохнул я, — так оно и есть.

— Я подумал, сударь, что если бы король узнал об этом, все можно было бы исправить.

— Король не должен узнать об этом, Арман, — быстро ответил я. — Впрочем, даже если бы он узнал об этом, ничего бы не изменилось, а может быть, стало бы еще хуже.

— Но, сударь, этот поступок, совершенный под действием вина…

— Тем не менее совершен, Арман, — закончил я за него. — И я меньше всего хочу от него отказаться.

— Но неужели вы нисколько не думаете о даме? — воскликнул он.

Я засмеялся.

— Если бы мне было восемнадцать лет, мой мальчик, это могло бы меня волновать. Если бы у меня еще остались хоть какие-то иллюзии, я бы вообразил своей женой женщину, в которую был бы влюблен. В действительности, мне двадцать восемь лет, и я до сих пор не женат. Мне уже нужно жениться. Я должен подумать о наследнике своего богатства. И поэтому я поеду в Лангедок. Если эта дама хотя бы наполовину такая, как ее описал этот идиот Шательро, тем лучше для моих детей; если нет, тем хуже для них. Уже светает, Миронсак, и нам пора спать. Пойдем отправим этих чертовых игроков домой.

Когда последние из них, шатаясь, спустились вниз по лестнице, я приказал сонному лакею загасить свечи и позвал Ганимеда посветить мне в спальне и помочь раздеться. Его настоящее имя было Роденар, но мой друг Лафос, большой любитель мифологии, прозвал его Ганимедом в честь виночерпия богов, и это прозвище так и прилипло к нему. Ему было около сорока лет, он был слугой еще у моего отца, а затем стал моим управляющим, доверенным лицом и генералиссимусом всей моей армии слуг и моих имений в Париже и Барделисе.

Мы вместе бывали в военных походах еще до того, как у меня прорезались зубы мудрости, и с тех пор он полюбил меня. Не было ничего на свете, чего этот бесценный слуга не мог бы сделать. Он мог покормить или подковать лошадей, зажарить каплуна или зашить камзол. Кроме того, он обладал множеством достоинств, которые приобрел, участвуя в военных походах. Позднее от беззаботной жизни в Париже он располнел, его лицо стало одутловатым и приобрело бледный нездоровый вид.

Сегодня, когда он помогал мне раздеться, на нем лежала печать вселенской скорби.

— Монсеньор едет в Лангедок? — грустно поинтересовался он. Он называл меня своим «сеньором», так же как другие слуги, рожденные в Барде-лисе.

— Плут, ты подслушивал, — сказал я.

— Но, монсеньер, — начал оправдываться он, — когда господин граф де Шательро предложил пари…

— А разве я тебе не говорил, Ганимед, что, когда тебе случается находиться среди моих друзей, ты должен слышать только слова, обращенные к тебе, и видеть только бокалы, которые нужно наполнить? Ну ладно! Мы едем в Лангедок. И что из этого?

— Говорят, что там в любой момент может начаться война, — произнес он со вздохом. — Господин герцог де Монморанси ожидает подкрепления из Испании, он намеревается поднять свой флаг и защищать права провинции от посягательств его преосвященства кардинала.

— Вот как! Мы становимся политиками, а, Ганимед? А какое нам до этого дело? Если бы ты слушал более внимательно, ты бы понял, что мы едем в Лангедок искать жену, а не заниматься кардиналами и герцогами. А теперь дай мне поспать, пока солнце еще не встало.

Утром я отправился на levee [13], и обратился к его величеству с просьбой разрешить мне уехать. Когда король услышал, что я направляюсь в Лангедок, он вопросительно нахмурил брови. Его брат доставлял уже немало беспокойства в этой провинции. Я объяснил, что собираюсь найти жену, и, решив, что все недомолвки могут оказаться опасными, поскольку он может разозлиться, когда позже узнает имя дамы, сказал ему — не упоминая о пари, — что я лелею надежду сделать мадемуазель де Лаведан моей маркизой.

Складка между его бровями стала еще глубже, а взгляд его потемнел от гнева. Он редко одаривал меня такими взглядами, как тот, который я сейчас видел, так как Людовик XIII был очень привязан ко мне.

— Вы знаете эту даму? — резко спросил он.

— Только понаслышке, ваше величество.

Он поднял брови от удивления.

— Только понаслышке? И вы собираетесь жениться на ней? Но, Марсель, друг мой, вы богатый человек, один из самых богатых во Франции. Вы не можете быть охотником за приданым.

— Молва неустанно восхваляет эту даму, ее красоту и целомудрие, и я полагаю, что она будет прекрасной chatelaine [14] в моем замке. Я уже достиг подходящего для женитьбы возраста, ваше величество неоднократно говорили мне об этом. И мне кажется, что во всей Франции не найдется более достойной дамы. Помоги мне, Боже, чтобы она дала свое согласие!

Он спросил меня своим усталым голосом, который звучал так трогательно:

— Вы любите меня хоть немного, Марсель?

— Сир, — воскликнул я, спрашивая себя, куда это может нас привести, — неужели я должен уверять вас в этом?

— Нет, — сухо ответил он, — вы можете это доказать. Доказать это, отказавшись от поездки в Лангедок. У меня есть причины — серьезные причины, причины политического характера. У меня другие планы насчет замужества мадемуазель де Лаведан. Это моя воля, и я хочу, чтобы она была выполнена.

На мгновение я поддался искушению. Судьба неожиданно давала мне шанс сбросить с себя обязательство, сама мысль о котором становилась невыносимой. Мне лишь нужно было созвать всех своих друзей, которые были у меня накануне, пригласить графа Шательро и объявить им, что король запретил мне просить руки Роксаланы де Лаведан. И таким образом мое пари будет расторгнуто. Но вдруг в одно мгновение я увидел, как все они смеются надо мной, думая, что я с жадностью ухватился за эту возможность освободиться от обязательства, которое взял на себя из чистого хвастовства. Мое минутное колебание тотчас же испарилось.

— Сир, — ответил я, почтительно наклонив голову, — мне очень жаль, что мои намерения противоречат вашим желаниям, но я взываю к вашей доброте и милосердию и прошу вас простить меня, если мои намерения настолько сильны, что я уже не могу повернуть назад.

Он со злостью схватил меня за руку и внимательно посмотрел на меня.

— Вы отказываетесь повиноваться, Барделис? — гневно спросил он.

— Боже упаси, сир! — быстро ответил я. — Я лишь ищу свое счастье.

Теперь замолчал он, как будто пытался взять себя в руки прежде, чем начать говорить. Я знал, что на нас обращено множество глаз, и многие думают, не собирается ли Барделис разделить ту же участь, которая вчера постигла его соперника Шательро. Наконец король снова подошел ко мне.

— Марсель, — произнес он, и, хотя он назвал меня по имени, голос его был суров, — поезжайте домой и подумайте над тем, что я сказал. Если вы цените мою благосклонность, если вам нужна моя любовь, вы откажетесь от этой поездки и от этого сватовства. Если же вы все-таки поедете — можете не возвращаться. При дворе Франции нет места подданным, которые преданы только на словах, нам не нужны придворные, которые не повинуются своему королю.

Это были его последние слова. Не дожидаясь ответа, он развернулся на каблуках и через минуту увлеченно беседовал с герцогом Сен-Симоном. Такова любовь королей — показная, капризная и своенравная. Потакайте им во всем и всегда, иначе вы лишитесь их любви.

Я вздрогнул и отвернулся, потому что, несмотря на всю его слабость и мелочность, я любил этого короля, облаченного в пурпурную мантию, и умер бы за него, если бы это потребовалось, и он об этом знал. Но в данном случае была затронута моя честь, и я не мог повернуть назад, иначе я Должен был выплатить свой проигрыш и признать свое поражение.


Глава III РЕНЕ ДЕ ЛЕСПЕРОН


В тот же день я отправился в дорогу. Король был против моей поездки, и, поскольку было известно, что он не брезгует никакими средствами для достижения своих целей, я решил, что, если я задержусь, он может найти способ помешать мне уехать.

Я поехал в карете в сопровождении двух лакеев и дюжины вооруженных всадников под командованием Ганимеда. Мой управляющий ехал в другой карете с моим гардеробом и дорожными принадлежностями. Наш превосходный кортеж выглядел почти королевским, когда мы проехали по улице Де Л'Анфер и выехали из Парижа через Орлеанские ворота на дорогу, ведущую к югу. Наш кортеж был настолько великолепен, что мне пришло в голову, что его величество может услышать о нем и, зная цель моего путешествия, послать за мной и повернуть меня назад. Чтобы избежать этого, я приказал изменить направление, и мы повернули на запад в Тур. Недалеко от Тура, в Понт-ле-Дюк, жил мой кузен виконт д'Амараль, и через три дня после моего отъезда из Парижа я прибыл в его замок.

Поскольку здесь меньше всего могли искать меня, если вообще собирались это делать, я решил погостить у моего кузена дней пятнадцать. Все время, пока я находился у него в гостях, до нас доходили сведения о беспорядках на юге и о восстании в Лангедоке под предводительством герцога де Монморанси. Когда же я наконец решил покинуть Амараля, он, зная, что я направляюсь в Лангедок, умолял меня остаться до тех пор, пока там не восстановятся мир и порядок. Но я спокойно относился к беспорядкам и настоял на отъезде.

Решительно, хотя и медленно, мы продолжали наше путешествие и наконец прибыли в Монтобан. На ночь мы остановились в гостинице и утром собирались тронуться в Лаведан. Мой отец был в очень близких отношениях с виконтом де Лаведаном, и я надеялся на радушный прием. Я ожидал, что с его стороны последует предложение отложить мою поездку в Тулузу на несколько дней.

Таковы были мои планы. И они не изменились, несмотря на то, что утром по Монтобану пронеслись страшные слухи. Рассказывали о сражении, которое произошло накануне в Кастельнодари, о разгроме королевских солдат, о полном поражении испанских оборванцев Гонсало-де-Кордовы и о взятии в плен Монморанси, который был сильно ранен (одни говорили, что у него двадцать ран, другие — тридцать) и находился при смерти. Скорбь и досада воцарились в тот день в Лангедоке, так как все знали, что Гастон Орлеанский поднял знамя восстания против кардинала, который хотел лишить их стольких привилегий.

Достаточное доказательство того, что слухи о битве и поражении не были ложными, мы получили через несколько часов, когда во двор гостиницы въехал отряд драгун в доспехах из кожи и стали во главе с молодым щеголеватым офицером, который подтвердив слухи, сказал, что у Монморанси было семнадцать ран, что он находится в Кастельнодари и его герцогиня спешит к нему из Безье. Бедная женщина! Ей суждено было вдохнуть в него силу и вернуть его к жизни только для того, чтобы он смог предстать перед судом в Тулузе и поплатиться головой за свой мятеж.

У Ганимеда, который в последние годы привык к роскошной и спокойной жизни, выработалось отвращение к военным действиям и беспорядкам, и он уговаривал меня подумать о моей безопасности и отсидеться в Монтобане, пока в провинции не воцарится мир.

— Ведь там же самый очаг восстания, — убеждал он меня. — Если эти Хуаны вдруг узнают, что мы из Парижа и принадлежим к партии короля, они просто перережут нам горло, чтоб мне провалиться на этом месте. В этой местности нет ни одного крестьянина — да и вообще ни одного человека, — который бы не был орлеанистом, противником кардинала и слугой дьявола. Подумайте, монсеньер! Ехать сейчас — это равносильно самоубийству.

— Ну что ж, значит, мы будем самоубийцами, — хладнокровно сказал я. — Прикажи седлать лошадей.

При выезде я спросил его, знает ли он дорогу в Лаведан, и этот лживый трус ответил, что знает. Возможно, он знал ее в молодости, но местность настолько изменилась, что сбила его с толку. А может быть, страх настолько парализовал его ум, что он выбрал дорогу, которая казалась ему наиболее безопасной, не задумываясь, куда она ведет. Мы ехали долго, уже начинало темнеть… Вдруг карета остановилась так резко, что чуть не упала. Когда я высунулся из нее, то увидел перед собой моего трясущегося управляющего. Его жирное лицо белело в темноте над батистовым воротничком камзола.

— Почему мы остановились, Ганимед? — спросил я.

— Монсеньер, — запинаясь, проговорил он и задрожал еще больше. Его глаза смотрели на меня с выражением жалобного раскаяния. — Боюсь, что мы заблудились.

— Заблудились? — повторил я. — О чем ты говоришь? Я что, должен спать в карете?

— Увы, монсеньер, я сделал все, что мог.

— Ну тогда упаси нас Бог от того, что ты еще не сделал, — оборвал я его. — Открой мне дверь.

Я вышел из кареты и огляделся вокруг. Клянусь честью, более заброшенного места мой оруженосец не смог бы придумать, как бы он ни старался. Перед моими глазами раскинулся мрачный, пустынный пейзаж, который, как я полагаю, не так уж просто разыскать в этой цветущей провинции. Возможно, все выглядело так мрачно из-за ночного тумана, который уже спустился на землю. Справа от нас виднелся красно-коричневый лоскут неба, а прямо перед нами я различил неясные очертания Пиренеев. При виде этого я повернулся и схватил моего оруженосца за плечи.

— Мой прекрасный, надежный слуга! — закричал я. — Хвастун! Если бы ты сказал нам, что от возраста и от хорошей жизни твои мозги настолько заржавели, что ты потерял память, я мог бы взять проводника в Монтобане, и он показал бы нам дорогу. И вот теперь ты заблудился!

— Монсеньер, — жалобно захныкал он, — я ориентировался по солнцу и горам, и дорога привела меня в этот impasse [15]. Вы можете сами посмотреть, дорога здесь резко обрывается.

— Ганимед, — медленно проговорил я, — когда мы вернемся в Париж, если ты, конечно, не умрешь от страха, я найду тебе место на кухне. Видит Бог, из тебя скорее выйдет посудомойка, чем проводник! — Затем я скомандовал: — Эй, шестеро, пошли за мной. — И быстрым шагом направился к сараю.

Когда старая, полуразрушенная дверь открылась, скрипя своими ржавыми петлями, изнутри донесся стон и тихий шорох соломы. Я удивленно остановился и подождал, пока один из моих людей не зажег фонарь.

При свете фонаря мы увидели жалкое зрелище в углу этого сооружения. На соломе распластался мужчина, довольно молодой, высокий, могучего телосложения. Он был полностью одет, однако его доспехи свободно болтались на нем, как будто он пытался раздеться, но ему не хватило сил выполнить эту задачу. Рядом с ним лежали шлем, украшенный перьями, и шпага на расшитой перевязи. Вся солома вокруг него была покрыта бурыми липкими пятнами крови. Камзол, который когда-то был небесно-голубого цвета, весь пропитался кровью. Осмотрев его, мы увидели, что он был ранен в правый бок между ремнями нагрудника кирасы.

Мы стояли вокруг него молчаливой печальной группой и, наверное, казались ему призраками при тусклом свете нашего единственного фонаря. Он попытался поднять голову, но со стоном уронил ее на солому. Его белое, как смерть, лицо было искажено от боли. Громадные голубые глаза были устремлены на нас, взгляд напоминал взгляд смертельно раненного зверя.

Не нужно было особой проницательности, чтобы догадаться, что перед нами был один из разбитых вчера воинов, который из последних сил приполз сюда, чтобы спокойно умереть. Опасаясь, как бы к его агонии не прибавилось чувство страха, я опустился на окровавленную солому рядом с ним и положил его голову себе на руку.

— Не бойтесь, — одобряюще сказал я. — Мы друзья. Вы понимаете меня?

Слабая улыбка, осветившая его лицо, сказала мне, что он меня понял, а затем я услышал едва различимые слова:

— Merci[16], сударь. — Он поудобнее устроился на сгибе моей руки. — Воды! Ради всего святого! — простонал он. — Je me meurs, monsieur [17].

Ганимед и еще двое моих слуг тотчас пришли ему на помощь. Осторожно, стараясь не причинить ему лишней боли, они сняли с раненого доспехи и бросили их в угол сарая. Затем, пока один из них снимал с него сапоги, Роденар разрезал его камзол и открыл кровоточащую рану, которая явно была нанесена шпагой. Он шепотом отдал приказание Жилю, который быстро удалился к карете; затем он сел на корточки и нащупал пульс раненого.

Я наклонился к моему управляющему.

— Как он? — спросил я.

— Умирает, — прошептал тот в ответ. — Он потерял много крови. Вероятно, у него открылось внутреннее кровотечение. Вряд ли он выживет, хотя может продержаться еще какое-то время. Мы постараемся, по крайней мере, облегчить его последние страдания.

Когда слуга вернулся и принес то, что просил Ганимед, он смешал какую-то едкую жидкость с водой и промыл рану мятежника. Это и сердечные капли, которые он дал раненому, похоже, облегчили страдания последнего и вернули его к жизни. Его дыхание стало более ровным, а взгляд — более осмысленным.

— Я умираю, не так ли? — спросил он, и Ганимед молча кивнул. Несчастный юноша вздохнул. — Поднимите меня, — попросил он, и, когда ему помогли подняться, его глаза отыскали меня. — Сударь, — сказал он, — окажите мне последнюю услугу.

— Конечно, мой бедный друг, — ответил я и опустился рядом с ним на колени.

— Вы… вы не были за герцога? — спросил он, внимательно вглядываясь мне в лицо.

— Нет, сударь. Но пусть вас это не волнует. Я не принимал участия в этом восстании и не принадлежу ни к одной из сторон. Я из Парижа, еду… еду на отдых. Меня зовут Барделис, Марсель де Барделис.

— Барделис Великолепный? — спросил он, и я не смог сдержать улыбку.

— Да, я этот излишне восхваляемый человек.

— Но ведь вы же на стороне короля! — в его голосе слышались нотки разочарования. Но не дожидаясь моего ответа, он продолжал: — Все равно. Марсель де Барделис — дворянин, а к какой партии он принадлежит, не имеет большого значения, когда умирает человек. Я — Рене де Лесперон из Лесперона в Гаскони. Вы известите мою сестру… после?

Не говоря ни слова, я кивнул.

— У меня нет никого, кроме нее. Но, — в его голосе зазвучала тоска, — я бы хотел, чтобы вы известили еще одного человека. — Со страшным усилием он поднял руку к своей груди. Ему не хватило сил, и рука упала обратно. — Я не могу, сударь, — произнес он извиняющимся голосом. — Посмотрите, у меня на шее есть цепочка с медальоном. Возьмите ее, сударь. У меня еще есть кое-какие бумаги. Возьмите их все. Я хочу знать, что они находятся в надежных руках.

Я выполнил его просьбу и вытащил из нагрудного кармана его камзола несколько писем и медальон с изображением женского лица.

— Я хочу, чтобы вы передали ей все это.

— Я сделаю это, — ответил я, глубоко тронутый.

— Поднимите его… выше, — попросил он слабым голосом. — Я хочу видеть ее лицо.

Он долго смотрел на портрет, который я держал перед его глазами. Наконец он заговорил как во сне…

— Возлюбленная моя, — он вздохнул. — Bien aimee [18]. — И по его грязным впалым щекам медленно поползли слезы. — Простите мне эту слабость, сударь, — судорожно прошептал он. — Через месяц мы должны были пожениться, если бы я остался жив.

Он зарыдал, а когда снова заговорил, слова давались ему с трудом, как будто эти рыдания лишили его последних сил.

— Ее имя! — вскричал я, опасаясь, что он потеряет сознание раньше чем я его узнаю. — Назовите ее имя.

Он взглянул на меня. Его глаза становились стеклянными и пустыми. Затем он собрался с силами и на секунду пришел в себя.

— Скажите ей, сударь, что мои… последние мысли… были о ней. Скажите… скажите ей… что я…

— Ее имя? — задумчиво проговорил он отсутствующим голосом. — Ее зовут мадемуазель де…

Внезапно его голова упала на грудь, и он обмяк на руках у Роденара.

— Он мертв? — спросил я.

Роденар молча кивнул.


Глава IV ДЕВУШКА В ЛУННОМ СВЕТЕ


Я не знаю, то ли на меня подействовал вид этого несчастного, лежавшего в углу сарая под плащом, которым его накрыл Роденар, то ли это был зов судьбы, но через полчаса я поднялся и объявил о своем решении сесть на лошадь и поискать более подходящее пристанище.

— Завтра, — я отдавал распоряжения Ганимеду, уже сидя в седле, — ты вместе с остальными вернешься назад, найдешь дорогу в Лаведан и приедешь за мной в замок.

— Но вы не сможете добраться туда сегодня, монсеньер, по этой незнакомой местности, — возразил он.

— Я не собираюсь добираться туда сегодня. Я буду ехать на юг, пока не доеду до какой-нибудь деревушки, где меня смогут приютить, а утром укажут дорогу.

С этим я оставил его и отправился в путь. Я ехал рысью, и встречный ветер приятно освежал меня. Ночь уже спустилась на землю, но небо было чистым, и луна своим бледным светом рассеивала мглу.

Я переехал поле и доскакал до перекрестка, где повернул налево и во весь опор помчался в сторону Пиренеев. Доказательство мудрости своего выбора я получил минут через двадцать, когда въехал в деревушку Мирепуа и остановился перед небольшой таверной, на дверях которой красовалось изображение индюшки — как насмешка над ее убогостью. Там не было ни конюха, ни помощника, и грязный мальчишка-переросток, которому я вручил свою лошадь, не мог сказать мне с точностью, сможет ли Пьер Абдон, хозяин, найти для меня комнату. Однако я хотел пить, поэтому решил зайти, чтобы выпить хотя бы кружку вина и узнать, где я нахожусь.

Когда я входил в таверну, на улице раздался топот копыт, и четверо драгунов с сержантом во главе въехали во двор и остановились у дверей. Было видно, что они проделали большой путь и ехали очень быстро, так как их лошади были измучены до предела.

Войдя внутрь, я окликнул хозяина и, получив большой кувшин лучшего вина — Боже, помоги тем, кому довелось отведать его худшего вина! — начал наводить справки о своем местонахождении и о дороге в Лаведан, я узнал, что он находится в трех-четырех милях отсюда. Около другого стола -а их было всего два в комнате — стояли и шепотом совещались драгуны. Мне бы следовало прислушаться к ним, поскольку их совещание касалось меня больше, чем я мог себе представить.

— Он соответствует описанию, — сказал сержант, и, хотя я слышал эти слова, мне даже в голову не пришло, что они говорили обо мне.

— Pardieu! — воскликнул один из его спутников. — Я готов поспорить, что это он и есть.

Я заметил, что хозяин Абдон, который тоже слышал этот разговор, разглядывает меня с любопытством. В этот момент сержант шагнул в мою сторону.

— Как ваше имя, сударь? — спросил он.

Я смерил его удивленным взглядом и ответил ему вопросом на вопрос:

— А какое может быть вам до этого дело?

— Простите, мой господин, но мы находимся здесь по заданию короля.

И тогда я вспомнил его слова о том, что я соответствую какому-то описанию. Меня пронзила мысль, что их послал его величество, чтобы заставить меня подчиниться его воле и помешать мне добраться в Лаведан. У меня сразу же возникло желание скрыть мое имя и беспрепятственно добраться до цели. Первое, что пришло в голову, было имя того бедняги, которого я полчаса назад оставил в сарае, и…

— Господин де Лесперон, — сказал я, — к вашим услугам.

Я понял свою ошибку слишком поздно. Я признаю, что это была такая грубая ошибка, которую не мог себе позволить человек с более или менее здравым умом. Зная о беспорядках в этих краях, я должен был сообразить, что их задание связано именно с этим.

— По крайней мере, он смел, — захохотал один из солдат.

Затем раздался голос сержанта, холодный и официальный:

— Именем короля вы арестованы, господин де Лесперон.

Он выхватил шпагу, и ее кончик оказался в сантиметре от моей груди. Но я заметил, что его рука была полностью вытянута, и, следовательно, он не может сделать резкий выпад. Кроме того, ему мешал стол, который стоял между нами.

Мысли лихорадочно закружились в моей голове, и я понял — единственное, что мне нужно делать, это попытаться бежать. Я резко отскочил назад и оказался в руках его солдат. Но я успел схватить за ножку стул, на котором сидел, поднял его над головой и выскользнул из их крепких объятий. Я с такой силой опустил стул на голову одного из них, что он упал на колени. Стул снова взметнулся вверх и как молния обрушился на голову Другого. Сзади ко мне приближался сержант, но еще один взмах моей импровизированной алебарды отправил по углам двух оставшихся солдат искать свои шпаги. Прежде чем они очухались, я как заяц проскочил между ними и выскочил на улицу. Сержант, осыпая их жуткими проклятиями, следовал за мной по пятам.

Я отбежал как можно дальше и повернулся, чтобы встретить его нападение. Используя стул вместо щита, я отразил его удар. Он был настолько сильным, что шпага вонзилась в стул и сломалась, сержант остался с одной рукояткой в руках. Я не терял времени на раздумья. В стремительной атаке я свалил его с ног как раз в тот момент, когда два драгуна, не участвующих в потасовке, спотыкаясь, вышли из таверны.

Я добежал до моей лошади и вскочил в седло. Вырвав вожжи из рук мальчишки и пришпорив лошадь, я галопом помчался по улице. У меня не было времени вдеть стремена, и теперь они развевались по ветру, а я прижимался коленями к бокам лошади.

Сзади прогремел выстрел, потом еще один, и меня пронзила резкая, жгучая боль в плече. Я понял, что меня ранили, но не обратил на это внимания. Рана не могла быть серьезной, иначе я уже выпал бы из седла. У меня будет время заняться ею, когда я оторвусь от своих преследователей.

Я сказал «преследователей», потому что позади меня уже раздавался топот копыт, и я понял, что эти господа оседлали лошадей. Но если вы помните, когда они только прибыли, я обратил внимание на изможденное состояние их лошадей, а моя лошадь еще не успела устать, и потому погоня не внушала мне особых опасений. Однако они продержались гораздо дольше, чем я думал. Мне пришлось проскакать около получаса, прежде чем я от них отделался, и все равно, насколько я знаю, они продолжали погоню в надежде поймать меня.

Вскоре я добрался до Гаронны, остановил лошадь у тихой реки, вьющейся, как поток сверкающего серебра, между черными берегами. Какое-то время я сидел там, прислушиваясь к этому журчанию, и разглядывал замок с башенками, который возвышался над водой серой величавой громадой. Я размышлял, кто может быть его владельцем, и понял, что это, возможно, и есть Лаведан.

Я раздумывал, что же мне лучше сделать, и в конце концов принял решение переплыть через реку и постучаться в ворота. Если это действительно Лаведан, мне нужно лишь назваться, и человеку с таким именем будет оказан самый радушный прием. Даже если это не Лаведан, имени Марселя де Барделиса будет достаточно, чтобы обеспечить мне гостеприимное пристанище.

Хлыстом и уговорами я затащил своего боевого коня в реку. Есть такая пословица: вы можете подвести коня к воде, но не можете заставить его пить. Это был как раз тот самый случай: хотя я и смог затащить коня в воду, я не мог заставить его плыть; по крайней мере, я не мог заставить его противостоять потоку. Тщетно пытался я удержать его; он отчаянно ринулся в воду, хрипел, кашлял и храбро боролся с волнами, но течение относило нас в сторону, и все его старания ни на йоту не приближали нас к противоположному берегу. В конце концов я выбрался из седла и поплыл рядом с ним, держа его под уздцы. Но даже тогда он не смог справиться с течением, поэтому я отпустил его и поплыл один в надежде, что он приплывет к берегу ниже по течению и я перехвачу его там. Однако, добравшись до берега, я увидел, что это трусливое животное повернуло назад и теперь, выбравшись из реки, во весь опор мчалось по той дороге, по которой мы приехали. У меня не было ни малейшего желания догонять его, и, смирившись с потерей, я направился к замку.

Его огромное прямоугольное здание возвышалось на фоне черного, усыпанного звездами неба примерно в двухстах ярдах от реки. Прямо к реке спускалось полдюжины открытых галерей с перилами из белого мрамора и прямоугольными, с плоской поверхностью колоннами в флорентийском стиле. При свете луны можно было разглядеть замысловатую архитектуру этого величественного здания. Окна его были погружены во мрак, ни один звук не нарушал тишину ночи. Само это место напоминало гигантский склеп.

Мне было немного не по себе от этой всепоглощающей тишины. Я обогнул галереи и подошел к дому с восточной стороны. Там я обнаружил древний подъемный мост, — которым теперь конечно же никто не пользовался, — соединяющий берега канала, отведенного от основного русла реки и в былые времена служившего в качестве крепостного рва. Я перешел мост и оказался во внутреннем дворе замка. Здесь также господствовали тишина и мрак. Я остановился, не зная, что делать дальше, и прислонился к решетке. Теперь у меня было время подумать.

Я был слаб от голода, изможден быстрой ездой, и моя рана кровоточила. Кроме всего, моя одежда промокла, и я дрожал от холода. Нетрудно догадаться, что я мало походил на того Барделиса, которого называли Великолепным. И если я все-таки постучусь, то как же я смогу убедить этих людей — кто бы они ни были, — что я тот, за кого себя выдаю? Совершенно очевидно, что я больше походил на какого-то бедного повстанца, которого необходимо заточить в темницу, а затем передать моим «друзьям» драгунам, когда они появятся здесь. Мои слуги были далеко от меня, и при нынешнем положении вещей — если только это не Лаведан — пройдут дни прежде, чем они найдут меня.

Я уже начинал сожалеть о той глупости, которую совершил, оторвавшись от своих спутников и ввязавшись в драку с солдатами. Я решил найти какой-нибудь флигель во дворе замка, в котором я мог бы отлежаться до утра, как вдруг из одного окна на первом этаже вырвался луч света и осветил двор. Инстинктивно я отпрянул в тень и посмотрел вверх.

Внезапный луч света появился, потому что на окне раздвинули шторы. У распахнутого окна, выходившего на балкон, я увидел — а для меня это было то же самое, что явление Беатриче перед глазами Данте[19] — белую фигуру женщины. Вся окутанная лунным светом, она облокотилась на подоконник и смотрела в небесную даль. Передо мной было прелестное, нежное лицо, лишенное, пожалуй, той гармонии и пропорциональности черт, которые обычно служат критерием красоты, но светившееся какой-то Дивной красотой; девушка была красива скорее выразительностью своих черт, нежели их формой; в ее нежном лице, как в зеркале, отражались все прелести девичества — свежесть, чистота и невинность.

Я затаил дыхание и в восхищении созерцал это бледное видение. Если замок был Лаведан, а девушка — та самая холодная Роксалана, которая отправила моего храброго Шательро назад в Париж с пустыми руками, то моя задача оказалась очень даже приятной.

Насколько мало значения я придавал своей поездке для завоевания женщины по имени Роксалана де Лаведан, вы уже знаете. Но здесь, в этом самом Лангедоке, я увидел женщину, которую смог бы полюбить, потому что за десять лет — нет, за всю свою жизнь — я не встречал такого прелестного лица, которое перевернуло всю мою сущность и тянуло меня к себе с неимоверной силой.

Я смотрел на это дитя и думал о женщинах, которых я знал, — высокомерных, раскрашенных куклах, которых называют первыми красавицами Франции. И тут меня осенило, что это никакая не demoiselle[20] из Лаведана, и вообще никакая не demoiselle, потому что вы никогда не найдете таких лиц среди французской noblesse[21]. Вы не найдете чистоты и невинности в породистых лицах наших аристократических семей; дети их слуг иногда обладают такими качествами. Да, я теперь понял. Это дитя было дочерью какого-нибудь сторожа в замке.

Она стояла, купаясь в лунном свете, и вдруг из уст ее полилась тихая мелодия. Это была старенькая провансальская песенка, которую я знал и любил. Нежный мелодичный голосок девушки был полон очарования. Я стоял и слушал его, как завороженный. Напевая, она повернулась и пошла внутрь комнаты, оставив окна широко раскрытыми, и ее голос слабо, как будто издалека, доносился до меня.

И в эту минуту мне пришло в голову отдаться на милость этого чудесного создания. Не может же такая прелестная и невинная на вид девушка не проявить сострадания к несчастному? Вероятно, моя рана и все, что я перенес этой ночью, притупили мой разум и помутили мой рассудок.

Собрав последние силы, я начал карабкаться на ее балкон. Это было несложно даже для человека в моем состоянии. Стена была увита плюшем, а окно внизу было хорошей опорой, и, встав на широкий карниз, я смог пальцами дотянуться до края балкона. Я взобрался и перекинул руку через перила. Я уже сидел верхом на перилах, когда она обнаружила мое присутствие.

Песня замерла на ее губах, а глаза, синие, как незабудки, широко раскрылись от страха, вызванного моим появлением. Еще мгновение, и она бы закричала и всполошила бы весь дом. Но я взмолился:

— Мадемуазель, ради Бога, не кричите! Я не причиню вам зла. Я — беглец. За мной гонятся.

Это была не подготовленная речь; слова вырвались непроизвольно. Я произнес их по наитию, чувствуя, что именно так я смогу завоевать сочувствие этой дамы. И в общем-то, они были правдой.

Она стояла передо мной с широко раскрытыми глазами, и я заметил, что она не столь высока, как мне показалось снизу. На самом деле она была скорее невысокого роста, но была так сложена, что казалась высокой. В руке она держала тоненькую свечу, при свете которой она рассматривала себя в зеркале в момент моего появления. Ее темные распущенные волосы лежали на плечах, как мантия, и тут я заметил, что она в пеньюаре, и понял, что эта комната была ее спальней.

— Кто вы? — выдохнула она, как будто мое имя имело какое-то значение в такой ситуации.

Я чуть было не ответил ей так же, как и тем солдатам, что меня зовут Лесперон. Но, подумав, что здесь нет необходимости в этих уловках, я решил назвать ей свое настоящее имя. Заметив мое замешательство и неверно истолковав его, она опередила меня.

— Я понимаю, сударь, — сказала она уже более спокойно. — Вам нечего бояться. Вы среди друзей.

Она посмотрела на мою промокшую одежду, бледное лицо и кровь, струившуюся по моему камзолу. Из всего этого она заключила, что я был беглым повстанцем. Она втянула меня в комнату, закрыла окно, задернула тяжелые шторы, тем самым выказывая мне свое доверие, что сразило меня наповал — ведь таким образом получалось, что я обманул ее.

— Прошу прощения, мадемуазель, за то, что явился к вам столь грубым образом и напугал вас, — сказал я. Я никогда в жизни не чувствовал себя так неловко. — Но я очень устал. Я ранен, я долго ехал, и я переплыл реку.

Последние сведения были совершенно излишними, поскольку вода, стекавшая с моей одежды, уже образовала лужу у моих ног.

— Я увидел вас в окне, мадемуазель, и подумал, что такая милая дама конечно же проявит сострадание к несчастному.

Она заметила мой взгляд и инстинктивно поднесла руку к горлу, чтобы скрыть прелести своей шеи от моих слишком откровенных глаз, как будто ее дневной наряд был более закрытым.

Этот жест, однако, пробудил во мне чувство действительности. Что я здесь делаю? Это богохульство, осквернение; видите, каким хорошим вдруг стал Барделис.

— Сударь, — проговорила она, — вы утомлены.

— Но если бы я не ехал так быстро, — засмеялся я, — они, вероятно, отвезли бы меня в Тулузу, где бы я лишился головы прежде, чем мои друзья отыскали и освободили меня. Я надеюсь, вы видите, что это слишком симпатичная голова, чтобы так легко с ней расстаться.

— Для этого, — сказала она полусерьезно, полушутя, — даже самая уродливая голова будет слишком симпатичной.

Я тихо засмеялся; вдруг у меня закружилась голова, и мне пришлось опереться о стену. Я тяжело дышал. Увидев это, она вскрикнула.

— Сударь, умоляю вас, сядьте. Я позову моего отца, и мы вместе уложим вас в постель. Вам нельзя оставаться в этой одежде.

— Ангел доброты! — благодарно пробормотал я. Мои мозги были затуманены, и я перенес свои дворцовые уловки в эту спальню, взяв ее руку и поднеся к губам. Но прежде чем я запечатлел этот поцелуй на ее пальчиках, — а благодаря какому-то чуду она не отдернула их, — наши глаза снова встретились. Я замер, как человек, совершивший святотатство. Какое-то мгновение она пристально смотрела на меня, я смутился и выпустил ее руку.

Невинность, которую излучали глаза этого ребенка, испугала меня, и мне стало страшно от мысли, что меня могут увидеть здесь. Я подумал, что было бы последней низостью связать ее имя с моим. Эти мысли придали мне силы. Я, как одежду, сбросил с себя усталость и, выпрямившись, решительно шагнул к окну. Не говоря ни слова, я уже было раздвинул шторы, как вдруг ее рука легла на мой мокрый рукав.

— Что вы делаете, сударь? — с тревогой воскликнула она. — Вас могут увидеть.

Я был одержим мыслью, которая должна была бы прийти мне в голову прежде, чем карабкаться на ее балкон, и моим единственным желанием было выбраться отсюда как можно скорее.

— Я не имел права входить сюда, — пробормотал я. — Я… — я не стал договаривать, мое объяснение могло запятнать ее. — Спокойной ночи! Adieu[22]! — резко закончил я.

— Но, сударь… — возразила она.

— Пустите меня, — сказал я почти грубо и высвободил свою руку.

— Подумайте, ведь вы устали. Если вы уйдете сейчас, сударь, вас непременно схватят. Вам не следует идти.

Я тихо засмеялся, правда, с некоторой горечью, так как был зол на себя.

— Тише, дитя мое, — сказал я. — Если этому суждено случиться, пусть так и будет.

С этими словами я раздвинул шторы и распахнул окно. Она осталась стоять посреди комнаты, наблюдая за мной, лицо бледное, в глазах — боль и изумление.

Я бросил на нее прощальный взгляд, перелезая через балкон. Затем я спустился тем же путем, что и поднимался. Я повис на руках, пытаясь отыскать ногой карниз, как вдруг в голове у меня зашумело. В моих глазах промелькнула белая фигурка, склонившаяся ко мне с балкона; потом глаза мои заволокло туманом; я почувствовал, что падаю; на меня как будто налетел буйный ветер; а потом — ничего.


Глава V ВИКОНТ ДЕ ЛАВЕДАН


Проснувшись, я обнаружил, что лежу в постели в изысканных апартаментах, просторных и залитых солнечным светом, но совершенно мне незнакомых. Какое-то время мне было приятно лежать и ни о чем не думать. Мои глаза лениво блуждали по этой со вкусом обставленной спальне и наконец остановились на фигуре худого сгорбленного мужчины, который стоял ко мне спиной и перебирал какие-то склянки на столике недалеко от меня. Тут я окончательно проснулся и начал соображать, где я нахожусь. Я посмотрел в открытое окно, но из постели я мог увидеть только голубое небо и очертания гор в дымке тумана.

Я напряг память и вспомнил все события прошлой ночи. Я вспомнил девушку, балкон и мой побег, завершившийся головокружением и падением. Меня принесли в тот самый замок или… Или что? Никаких других предположений не приходило мне на ум, и, поскольку рядом находился человек, у которого я мог все узнать, я решил не ломать себе больше голову.

— Послушайте, сударь! — окликнул я его и попытался пошевелиться. Я вскрикнул от боли. Мое левое плечо онемело и распухло, а мою правую ногу пронзила острая боль.

Услышав мой крик, этот маленький сморщенный старик резко повернулся ко мне. У него было хищное лицо, желтое, как louis d'or[23], с большим крючковатым носом и черными глазами-бусинками, которые серьезно смотрели на меня. Если бы не рот, его лицо выглядело бы зловещим; было видно, что этот рот часто смеется, и, следовательно, у его обладателя хорошее чувство юмора. Но тогда у меня не было возможности как следует рассмотреть его, потому что я услышал еще какое-то движение у моей кровати и посмотрел в ту сторону. Ко мне приближался хорошо одетый дворянин внушительного роста.

— Вы проснулись, сударь? — произнес он.

— Будьте так любезны, сударь, скажите мне, где я нахожусь? — спросил я.

— Вы не знаете? Вы — в Лаведане. Я — виконт де Лаведан, к вашим услугам.

Хотя я ничего другого не ожидал, но почему-то удивился и задал совершенно глупый вопрос:

— В Лаведане? Но как я попал сюда?

— Как вы сюда попали, мне неизвестно, — он засмеялся. — Но готов поклясться, королевские драгуны дышали вам в спину. Мы нашли вас прошлой ночью во дворе без сознания, с раной в плече и с растяжением ноги. Это моя дочь подняла тревогу и призвала нас всех на помощь. Вы лежали под ее окном. — Затем, увидев изумление в моих глазах и приняв это за тревогу, он воскликнул: — Нет, не бойтесь, сударь. Вы поступили очень разумно, приехав к нам. Вы попали к друзьям. Мы здесь, в Лаведане, тоже орлеанисты, хотя я и не участвовал в сражении при Кастельнодари. Это не моя вина. Курьер его светлости прибыл ко мне слишком поздно, и, хотя я выехал вместе с моими людьми, мне пришлось повернуть назад, когда я доехал до Лотрека и услышал, что решающее сражение уже произошло и наши потерпели сокрушительное поражение. — Он тяжело вздохнул. — Да поможет нам Бог, сударь! Похоже, на этот раз монсеньер де Ришелье добьется своего. Но пока вы здесь, вы в безопасности. Пока Лаведан вне подозрений. Как я уже говорил, я опоздал на сражение и поэтому вернулся спокойно домой спасать свою шкуру, чтобы послужить еще нашему делу, если представится такая возможность. Укрывая вас, я служу Гастону Орлеанскому, и для того, чтобы я мог продолжать это делать, я молю Бога, чтобы подозрение продолжало обходить меня стороной. Если в Тулузе узнают об этом — или о том, как я деньгами и другими средствами помогал этому восстанию, — я нисколько не сомневаюсь, что платой за все будет моя голова.

Я был поражен, с какой свободой этот очень добродушный дворянин обратился с изменнической речью к совершенно незнакомому человеку.

— Но скажите мне, господин де Лесперон, — продолжал мой радушный хозяин, — что же с вами произошло?

Я вздрогнул от удивления.

— Как… откуда вы знаете, что я — Лесперон? — спросил я.

— Ma foi[24]! — рассмеялся он. — Неужели вы думаете, что я мог говорить столь откровенно с человеком, о котором ничего не знаю? Не думайте обо мне так плохо, сударь, умоляю вас. Я нашел эти письма у вас в кармане прошлой ночью и по подписи узнал, кто вы. Ваше имя мне хорошо известно, — добавил он. — Мой друг господин де Марсак часто говорил о вас и вашей преданности делу, и мне доставляет немалое удовольствие оказать услугу человеку, которого я высоко ценил уже заочно.

Я откинулся на подушки и застонал. В хороший же переплет я попал! Приняв меня за этого несчастного мятежника, которому я помог в Мирепуа и чьи письма я взялся доставить к женщине, имя которой он так и не успел назвать перед смертью, виконт де Лаведан вылил на меня эту изобличающую историю своей измены.

Что, если открыть ему глаза? Что, если сказать, что я не Лесперон и вообще никакой не повстанец, а Марсель де Барделис, фаворит короля? Вряд ли он сочтет меня вражеским лазутчиком; но совершенно очевидно, что моя жизнь будет для него угрозой; он будет опасаться моего предательства и, чтобы защитить себя, может пойти на крайние меры. Мятежники не слишком разборчивы в своих методах, и вполне возможно, что я больше никогда не встану с этой роскошной кровати, в которую уложило меня его гостеприимство. Но даже если я преувеличиваю и виконт не так кровожаден, как свойственно людям его окружения, даже если он примет мое обещание забыть все его слова, тем не менее он — ввиду своей неосторожности — может потребовать, чтобы я немедленно покинул Лаведан. А как же тогда мое пари с Шательро?

Вспомнив о пари, я подумал о самой Роксалане — об этом милом, прелестном дитя, в чью спальню я вторгся прошлой ночью. И можете ли вы поверить, что я — циничный, пресыщенный скептик Барделис — пришел в ужас от одной только мысли, что мне придется покинуть Лаведан и я никогда больше не увижу эту провинциальную барышню.

Не желая лишиться ее общества, я решил остаться. Я прибыл в Лаведан как Лесперон, беглый мятежник. В этом качестве я предстал прошлой ночью перед девушкой. В этом качестве я был радушно принят ее отцом. Следовательно, я должен оставаться Леспероном для того, чтобы быть рядом с ней, чтобы просить ее руки и добиться согласия и таким образом — хотя, клянусь, сейчас это было почти неважно — оправдать свое хвастовство и выиграть пари, которое в противном случае должно разорить меня.

Я лежал с закрытыми глазами и обдумывал ситуацию, и мысль о достижении своей цели при сложившихся обстоятельствах доставляла мне странное удовольствие. Шательро предоставил мне свободу выбора. Я мог добиваться руки мадемуазель де Лаведан любыми средствами. Но он бросил мне в лицо вызов, заявив, что, даже если я ослеплю ее всем своим великолепием, всей моей свитой и завидным положением в обществе, мне не удастся растопить самое холодное сердце Франции.

А теперь! Вы только подумайте! Я сбросил с себя все эти внешние украшения, я приехал без всякой помпы, без каких-либо символов богатства, без каких-либо символов власти; я явился как несчастный беглый дворянин, изгнанник, без гроша в кармане — поскольку имение Лесперона без сомнения будет конфисковано. Клянусь честью, завоевать ее в таком облике было бы достойной победой, подвигом, которым можно гордиться.

Итак, я оставил все как есть, поскольку я не отрицал всего того, что мне здесь приписывали, и остался Леспероном для виконта и его семьи.

А тем временем он подозвал старика к моей постели, и они обсуждали мое состояние.

— Ты думаешь, Анатоль, — сказал он наконец, — что через три-четыре дня господин де Лесперон сможет встать?

— Я в этом уверен, — ответил старый слуга, и тогда, повернувшись ко мне, Лаведан сказал:

— Не падайте духом, сударь. Ваша рана оказалась не настолько серьезной.

Я начал что-то говорить о своей благодарности и заверять, что я себя прекрасно чувствую, как вдруг мы услышали грохот, напоминающий отдаленные раскаты грома.

— Mordieu! — выругался виконт, и на его лице появилось выражение тревоги. Он наклонил голову, прислушиваясь.

— Что это? — спросил я.

— Всадники — на мосту, — коротко ответил он. — По звуку целый отряд.

А затем в подтверждение его слов раздался топот копыт по каменным плитам двора. Старый слуга ломал руки в беспомощном страхе и причитал:

— Господин, господин!

Но виконт быстро подошел к окну и выглянул. Он засмеялся с облегчением и радостным голосом сообщил:

— Это не солдаты. Они больше похожи на компанию слуг; так, еще и карета — pardieu, две кареты!

Я сразу же вспомнил о Роденаре и моих спутниках и поблагодарил Небо за то, что я был в постели и он не мог увидеть меня. Ему скажут, что его хозяина здесь не было и его приезд не ожидается, и он уедет отсюда с пустыми руками.

Но мои выводы были слишком поспешны. Ганимед обладал упорным характером, и теперь он это доказал. Узнав, что в Лаведане ничего не известно о маркизе де Барделисе, мой верный оруженосец объявил о намерении остаться здесь и подождать меня, так как, заверил он виконта, Лаведан был целью моего путешествия.

— Моим первым желанием, — сказал Лаведан, когда позднее он пришел рассказать мне об этом, — было отправить его отсюда немедленно. Но, подумав хорошенько и вспомнив, насколько велика власть этого безобразного распутника Барделиса и благосклонность к нему короля, я решил, что разумнее будет предоставить кров этой возмутительной компании. Его управляющий — сморщенное, нахальное существо — говорит, что Барделис оставил их прошлой ночью недалеко от Мирепуа и поскакал сюда, приказав им следовать за ним. Странно, что у нас нет никаких известий о нем! Надеяться, что он упал в Гаронну и утонул, было бы слишком большой удачей.

Я мысленно поздравил себя, поскольку злость, с которой он говорил обо мне, подтвердила правильность моего решения о принятии на себя роли Лесперона. Однако, вспомнив, что он и мой отец были хорошими друзьями, его отношение ко мне привело меня в замешательство. В чем была причина такой враждебности к сыну? Неужели только лишь благодаря моему положению при дворе я выглядел врагом в их глазах?

— Вы знакомы с этим Барделисом? — я решил попытаться выяснить причину.

— Я знал его отца, — ответил он хриплым голосом. — Честный, порядочный дворянин.

— А сын, — робко спросил я, — он не обладает ни одним из этих достоинств?

— Я не знаю, какие достоинства могут быть у этого человека, его пороки известны всему миру. Он распутник, игрок, повеса и мот. Говорят, он один из фаворитов короля и благодаря своим чудовищным выходкам завоевал титул «Великолепный». — Он издал короткий смешок. — Достойный слуга для такого хозяина, как Людовик Справедливый!

— Господин виконт, — сказал я, воодушевленный своей собственной защитой, — клянусь, вы несправедливы к нему. Он экстравагантен, но ведь он богат; он — распутник, но ведь он же молод; он — игрок, но честен до щепетильности в игре. Поверьте мне, сударь, я немного знаю Марселя Барделиса, и его пороки не настолько ужасны, как их изображают, а в его пользу можно, я думаю, сказать то же самое, что вы только что сказали об его отце — он честный, порядочный дворянин.

— А этот постыдный случай с герцогиней Бургундской? — спросил он, как бы задавая вопрос, на который не может быть ответа.

— Mon dieu[25]! — вскричал я. — Неужели мир никогда не забудет об этом опрометчивом поступке? Это была ошибка молодости, которую, несомненно, сильно преувеличивают.

Какое-то время виконт удивленно смотрел на меня.

— Господин де Лесперон, — наконец заговорил он, — я вижу, вы очень высоко цените этого Барделиса. В вашем лице он имеет верного сторонника и надежного защитника. Но меня вы не сможете убедить. — Он грустно покачал головой. — Даже если бы я не думал о нем так, как я только что говорил, а считал бы его образцом добродетели, все равно я не потерплю его присутствия здесь.

— Но почему, господин виконт?

— Потому что я знаю, зачем он едет в Лаведан. Он едет добиваться руки моей дочери.

Если бы он бросил мне в постель бомбу, эффект был бы меньший.

— Вы удивлены, а? — он горько засмеялся. — Но уверяю вас, это так. Месяц назад меня посетил граф де Шательро — еще один замечательный фаворит его величества. Он приехал без приглашения; не назвал причины своего приезда, кроме той, что он совершает увеселительную поездку по провинции. Мы были едва знакомы, и у меня не было ни малейшего желания познакомиться с ним поближе; однако он устроился здесь, прихватив с собой парочку слуг, и ясно дал понять, что он здесь надолго.

Я был удивлен, но на следующий день я получил объяснение. Курьер, которого прислал мой старый друг, состоящий при дворе, привез мне письмо с информацией о том, что господин де Шательро прибыл в Лаведан по наущению короля просить руки моей дочери. Угадать причину не представляло большого труда. Король, который любит его, хотел бы сделать его богатым; самый простой способ — это выгодный брак, а Роксалана считается богатой наследницей. Кроме того, широко известно мое влияние в провинции, и все боятся моего отречения от партии кардинала. Какой еще цепью можно опять приковать меня к Короне — а Корона и Митра стали синонимами в этой перевернутой вверх дном Франции, — кроме как выдать мою дочь замуж за одного из фаворитов короля?

Если бы не это своевременное предупреждение, один Бог знает, какая беда могла бы произойти. Однако господину де Шательро удалось увидеть мою дочь всего два раза. В тот же день, когда я получил известие, о котором говорил, я отправил ее в Ош к родственникам ее матери. Шательро провел здесь еще неделю. Затем, решив проявить настойчивость, он спросил, когда вернется моя дочь. «Когда вы уедете, сударь,» — ответил я ему. У меня были причины разговаривать с ним в подобном тоне. Через двадцать четыре часа он уехал назад в Париж.

Виконт сделал паузу и прошелся по комнате, а я в это время обдумывал его слова, которые раскрыли мне некоторые любопытные факты. Затем он продолжал.

— И теперь, когда Шательро потерпел фиаско, король выбирает более опасного человека для удовлетворения своих желаний. Он посылает в Лаведан маркиза Марселя де Барделиса с той же целью. Не сомневаюсь, он считает, что Шательро потерпел неудачу в результате своей неловкости, и на этот раз он решил выбрать человека, знаменитого своими светскими манерами и обладающего таким искусством обольщения, что моя дочь непременно попадется в его сети. Это большая честь для нас, что он послал сюда самого красивого и самого искусного дворянина своего двора — по крайней мере, таким его считают, — однако эта честь для меня ничего не значит. Барделис уедет отсюда с пустыми руками, так же, как и Шательро. Пусть он только покажется здесь, и моя дочь снова отправится в Ош. Я очень предусмотрительный человек, не правда ли, господин де Лесперон?

— Ну да, — ответил я медленно, как человек, обдумывающий свои слова, — если вы убеждены в правильности своих выводов насчет Барделиса.

— Я более чем убежден. Что еще могло привести его в Лаведан?

На этот вопрос я даже не пытался ответить. Возможно, он и не ждал от меня ответа. Он оставил меня в раздумье над другим аспектом дела, которое полностью заполнило мои мысли. Шательро поступил со мной нечестно. После отъезда из Парижа я часто думал, почему он с такой готовностью поставил на карту свое состояние и заключил пари, исход которого зависел от каприза женщины. Шательро не мог не принимать во внимание мои явные преимущества — внешность, происхождение и богатство. Однако, несмотря на эти преимущества и на то, что при их помощи я смогу завоевать расположение этой дамы, он ввязался в это опрометчивое пари.

Он должен был понимать, что, если он потерпел поражение, это не означает, что и меня ждет та же участь. В этом не было логики, и, как я уже сказал, в последние дни я часто думал о той готовности, с которой он бросил мне вызов. Теперь я получил объяснение этому. Он рассчитывал на то, что виконт де Лаведан будет рассуждать именно так, как он сейчас рассуждает, и был уверен, что мне не представится ни малейшей возможности видеться с прекрасной и холодной Роксаланой.

Коварную же ловушку он мне расставил, достойную лишь хитреца.

Однако в игру включилась судьба и поменяла карты после моего отъезда из Парижа. Условия пари позволяли мне выбрать любой способ действия, но за меня выбрала судьба, и эта линия поведения, по крайней мере, позволяла мне преодолеть родительское сопротивление — этот бруствер, на который втайне надеялся Шательро.

Как повстанца Рене де Лесперона меня приютили в Лаведане, и мне оказал радушный прием мой соратник виконт, который, по-моему, уже проникся ко мне симпатией и который высоко ценил меня еще до встречи со мной благодаря тому, что ему рассказал обо мне этот господин Марсак — кто бы он ни был. Я должен оставаться Рене де Леспероном и наилучшим образом использовать мое временное пристанище, моля Бога, чтобы этот самый господин де Марсак был настолько любезен, что воздержался бы от посещения Лаведана, пока я здесь.


Глава VI Я ВЫЗДОРАВЛИВАЮ


Я испытываю некоторые трудности в описании первой недели моего пребывания в Лаведане. Для меня это время было наполнено событиями — событиями, которые заново формировали мой характер и превращали меня в человека, который разительно отличался от Марселя де Барделиса, известного в Париже под прозвищем «Великолепный». Но эти события, хотя в целом очень значительные, по отдельности были настолько расплывчаты, что, когда я решил написать о них, оказалось, что мне почти нечего рассказать.

Роденар и его спутники пробыли в замке два дня, и для меня его пребывание было источником постоянной тревоги, поскольку я не знал, как долго этот глупец сочтет приличным оставаться здесь. Слава Богу, что эту тревогу разделял господин де Лаведан, которого раздражало присутствие в такой момент людей, связанных с общеизвестным сторонником короля. В конце концов он пришел посоветоваться со мной, какие меры можно предпринять, чтобы выпроводить их отсюда, и я, весьма охотно войдя с ним в сговор, предложил ему сказать Роденару, что, вероятно, с господином Барделисом случилось несчастье, и вместо того, чтобы терять время в Лаведане, ему следует поездить по провинции в поисках хозяина.

Виконт принял этот совет, и он дал такие превосходные результаты, что в этот же день — через час, если быть точным, — Ганимед с проснувшимся чувством долга отправился на мои поиски. Несмотря на все его недостатки, этот негодник преданно любил меня.

Это произошло на третий день моего пребывания в Лаведане. На следующий день я встал, поскольку моя нога полностью зажила. Я чувствовал легкую слабость от потери крови, но Анатоль, который, несмотря на свой зловещий вид, оказался добрым и учтивым слугой, был уверен, что через несколько дней — самое большее через неделю — я буду полностью здоров.

Я ничего не говорил об отъезде из Лаведана. Но виконт, один из самых великодушных и благородных людей, с которыми мне довелось когда-либо встретиться, предупредил меня. Он настаивал на том, что я должен остаться в замке до полного выздоровления и, вообще, сколько мне будет угодно.

— В Лаведане вы будете в безопасности, мой друг, — уверял он меня, — поскольку, как я вам уже говорил, мы вне подозрений. Я настоятельно прошу вас остаться до тех пор, пока король не прекратит преследовать нас.

А когда я начал возражать и говорить о злоупотреблении его гостеприимством, он отмахнулся от моих возражений с резкостью, граничащей с гневом.

— Поверьте, сударь, для меня большая честь оказать услугу человеку, который так предан нашему делу и стольким пожертвовал ради него.

От этих слов я содрогнулся, будучи не совсем уж бесстыдным человеком, и сказал себе, что мое поведение недостойно, что я занимаюсь отвратительным обманом. Но думаю, я могу рассчитывать на некоторое снисхождение, учитывая, что я стал жертвой обстоятельств. Я был убежден, что если бы назвал ему свое настоящее имя, то никогда не выбрался бы отсюда живым. У виконта было благородное сердце, но он слишком много поведал мне в те дни, когда я лежал в постели, и много людей оказалось бы в опасности, если бы я обнародовал все, что узнал от него. И поэтому я решил, что, если раскрою свое настоящее имя, он будет вынужден принять крайние меры ради спасения друзей, которых, сам того не желая, предал.

На следующий день после отъезда Роденара я обедал со всей семьей виконта и снова встретился с мадемуазель де Лаведан, которую не видел с той ночи, когда проник в ее комнату. На обеде также присутствовала виконтесса, дама с суровым и благородным лицом — худая, как щепка, и с огромным носом, — но, как я вскорости обнаружил, эту даму очень занимали скандалы и интриги двора, при котором прошло ее девичество.

В этот день из ее уст я услышал старую скандальную историю давнего увлечения монсеньера Ришелье Анной Австрийской[26]. Смакуя подробности, она рассказала нам, как королева заставила нарядиться его преосвященство в костюм шута, чтобы выставить его на посмешище перед придворными, которых она спрятала за гобеленами в своей спальне.

Она описывала этот эпизод в присутствии дочери со множеством интимных подробностей, не обращая ни малейшего внимания на румянец, заливший щеки этого бедного дитя. По всем признакам она принадлежала к тому типу женщин, среди которых я провел свою молодость. Именно такой тип женщин разрушил мою веру и повлиял на мое отношение к противоположному полу. Лаведан женился на ней и привез ее в Лангедок, где она проводила свои дни в воспоминаниях о событиях своей молодости и, похоже, при любом удобном случае навязывала эту тему каждому новому посетителю замка.

Переведя взгляд на ее дочь, я поблагодарил Небеса за то, что Роксалана не имела ничего общего со своей матерью. Она не была похожа на нее ни лицом, ни характером. И душой, и внешностью мадемуазель де Лаведан была точной копией своего отца, этого благородного, доблестного дворянина.

За столом присутствовал еще один человек, о котором я подробно расскажу в дальнейшем. Это был некий шевалье де Сент-Эсташ — молодой человек приятной внешности, пожалуй, только излишне щеголеватый. Господин де Лаведан представил его как дальнего родственника. Он был очень высокий — такого же роста, как я, — прекрасно сложен, хотя очень молод. Но его голова была слишком мала для его тела, его добродушный рот носил признаки слабого характера, что подтверждали нечеткие линии подбородка, а глаза были поставлены так близко, что вряд ли могли быть искренними.

Он был приятный парень с точки зрения своей безвредности, но в целом скучный и наивный — неотесанный, что неудивительно для человека, который большую часть своей жизни провел в провинции. Его неотесанность становилась еще более явной от того, что он всеми силами пытался ее скрыть.

После того, как мадам рассказала эту непристойную историю о кардинале, он повернулся ко мне и спросил, хорошо ли я знаю двор. Я чуть было не рассмеялся ему в лицо, чем совершил бы грубейшую ошибку; но, вовремя опомнившись, я уклончиво ответил, что кое-какие знания о нем у меня имеются, после чего он мне задал такой вопрос, что я чуть не упал со стула: он спросил меня, встречал ли я когда-нибудь Великолепного Барделиса.

— Я… я знаком с ним, — осторожно ответил я. — А почему вы спрашиваете?

— Здесь были его слуги, и я вспомнил о нем. Вы ожидали самого маркиза, не так ли, господин виконт?

Лаведан резко поднял голову, как человек, которому нанесли публичное оскорбление.

— Нет, шевалье, — подчеркнул он. — Его управляющий, наглец по имени Роденар, сообщил мне, что этот Барделис намеревался посетить меня. Он не приехал, и я искренне надеюсь, что он и не приедет. Большого труда мне стоило отделаться от его слуг, и, если бы не удачный совет господина де Лесперона, они до сих пор были бы здесь.

— Вы так и не встретились с ним? — спросил шевалье.

— Нет, — ответил хозяин дома таким тоном, что только дурак бы не догадался, что этой встречи он желал меньше всего на свете.

— Восхитительный человек, — пробормотал Сент-Эсташ, — выдающаяся, потрясающая личность.

— Вы… вы знакомы с ним? — спросил я.

— Знаком? — повторил этот хвастливый лжец. — Мы были как братья.

— О, как интересно! А почему вы никогда не говорили нам об этом? — спросила мадам. Ее глаза с завистью смотрели на молодого человека — такой же сильной, как и отвращение в глазах Лаведана. — Мне очень жаль, что господин Барделис изменил свои планы и решил не посещать нас. Встретиться с таким человеком — то же самое, что дышать одним воздухом с grand monde[27]. Вы помните, господин де Лесперон, этот роман с герцогиней Бургундской? — и она игриво улыбнулась мне.

— Да, кое-что припоминаю, — холодно ответил я. — Но я думаю, что слухи сильно преувеличивают события. Когда языки начинают болтать как помело, маленький ручеек превращается в горный поток.

— Вы не говорили бы так, если бы знали то, что знаю я, — сообщила она шаловливо. — Я признаю, что слухи часто преувеличивают значение affaire[28] такого рода, но в этом случае я не думаю, что слухи оценивают его по достоинству.

Я сделал протестующий жест и собирался сменить тему, но, прежде чем я смог это сделать, снова залепетал этот глупец Сент-Эсташ.

— Вы помните дуэль, которая была после, господин де Лесперон?

— Да, — утомленно кивнул я.

— Которая стоила несчастному юноше жизни, — проворчал виконт. — Это было просто убийство.

— Нет, сударь, — вскричал я с неожиданным жаром так, что они все уставились на меня, — здесь вы не правы. Противником господина де Барделиса была лучшая шпага Франции. Репутация этого человека как фехтовальщика была настолько высока, что он умудрился продержаться на ней в течение года, совершая самые неподобающие поступки безнаказанно в силу того страха, который он нагнал на всех окружающих. В этом неудачном деле, о котором мы говорим, он вел себя просто бесчестно. О, я знаю подробности, господа, уверяю вас. Он думал напугать Барделиса своей репутацией. Со всеми другими у него это получалось, но Барделис оказался крепким орешком. Барделис послал вызов этому знаменитому молодому человеку, а на следующий день проткнул его шпагой на конном дворе за особняком Вандом. Но это было далеко не убийство, сударь, это был акт возмездия и самая заслуженная кара, которая только может постигнуть человека.

— Даже если так, — воскликнул виконт в некотором удивлении, — почему вы с таким жаром защищаете драчуна?

— Драчуна? — повторил я. — О, нет. Даже злейшие враги Барделиса не могут предъявить ему такого обвинения. Он не драчун. Эта дуэль была первой и последней, потому что тогда репутация, которую до этого имел Вертоль, перешла к нему, и теперь во всей Франции не найдется ни одного человека, которому хватило бы смелости послать ему вызов. — И, заметив, какое удивление вызвали мои слова, я решил, что было бы неплохо заручиться чьей-либо поддержкой. Я повернулся к шевалье: — Я уверен, — сказал я, — что господин Сент-Эсташ подтвердит мои слова.

И, польщенный, шевалье начал пересказывать то, что я только что рассказал с таким жаром, что мои слова выглядели просто жалко по сравнению с его речью.

— По крайней мере, — рассмеялся виконт, — у него нет недостатка в защитниках. Что касается меня, я молю Бога, чтобы он не приехал в Лаведан.

— Mais voyons[29], Леон, — возразила виконтесса, — почему ты заранее относишься к нему с таким предубеждением? По крайней мере подожди, пока ты сам увидишь его и сможешь составить о нем свое собственное мнение.

— Я уже составил о нем свое мнение; я молюсь, чтобы мне никогда с ним не встречаться.

— Говорят, он очень красивый мужчина, — сказала она, обращаясь ко мне за подтверждением.

Лаведан с тревогой взглянул на нее, и я чуть было не засмеялся. До сих пор его единственной заботой была дочь, но вдруг он подумал, что, вероятно, даже возраст не сможет уберечь виконтессу от неблагоразумных поступков, если этот сердцеед все-таки явится сюда.

— Мадам, — ответил я, — его не считают уродом. — И с просящей улыбкой добавил: — Говорят, я чем-то похож на него.

— Что вы говорите? — воскликнула она, удивленно подняв брови, и посмотрела на меня более внимательно. И мне показалось, что на лице ее промелькнула тень разочарования. Если этот Барделис был не более красив, чем я, значит, он был не настолько красив, как она представляла себе. Виконтесса повернулась к Сент-Эсташу.

— Это действительно так, шевалье? — спросила она. — Вы замечаете сходство?

— Vanitas vanitatum[30], — пробормотал юноша, у которого были небольшие познания в латыни, и он не упускал случая похвастаться ими. — Я не вижу ни малейшего сходства. Должен сказать, господин де Лесперон достаточно хорош. Но Барделис! — Он закатил глаза. — Во Франции только один Барделис.

— Enfin[31], — засмеялся я, — несомненно, у вас есть все основания, чтобы быть судьей в этом вопросе. Я льстил себя надеждой, что какое-то сходство все-таки есть, но, видимо, вы встречались с маркизом чаще, чем я, и, возможно, знаете его лучше. Тем не менее, если он приедет сюда, я попрошу вас рассмотреть нас со всех сторон и решить, похожи ли мы с ним.

— Если я буду здесь, — сказал он с неожиданной сдержанностью, которую нетрудно было понять, — я буду счастлив выступить в качестве арбитра.

— Если вы будете здесь? — переспросил я. — Но ведь, наверное, если вы услышите, что господин Барделис должен приехать, вы отложете все свои дела и окажете маркизу честь, возобновив с ним тесную дружбу, о которой вы нам столько рассказывали?

Шевалье посмотрел на меня так, как великан мог бы посмотреть на маленькую букашку. Виконт улыбнулся, с задумчивым видом поглаживая свою светлую бороду, и даже в глазах Роксаланы (она, к счастью, была избавлена от участия в нашей беседе и просто слушала ее) зажегся веселый огонек. Одна виконтесса — которая, как и все женщины ее типа, была исключительно глупа — ничего не заметила.

Дабы защититься и показать, насколько хорошо он знаком с Барделисом, Сент-Эсташ пустился в подробное описание великолепия этого дворянина. Он рассказывал о его вечеринках, его свите, его экипажах, его лошадях, его замке, о благосклонности к нему короля, о его успехах с прекрасным полом, — признаюсь, даже для меня во всем этом была некоторая степень новизны. Было видно, что Роксалану забавляет его рассказ, и это говорило о том, насколько хорошо она его знает. Позже, когда мы оказались с ней одни на берегу реки, куда мы отправились после трапезы и завершения реминисценций шевалье, она вернулась к этому разговору.

— Не правда ли, мой кузен большой fanfaron[32], сударь? — спросила она.

— Вы конечно же знаете своего кузена лучше, чем я, — ответил я осторожно. — Почему же вы спрашиваете меня об особенностях его характера?

— Это не было вопросом; я просто комментировала. Однажды он провел две недели в Париже и теперь считает себя близким приятелем всех придворных Люксембургского дворца и хочет, чтобы мы думали так же. О он очень забавный, этот мой кузен, но и утомительный тоже. — Она засмеялась, и в ее смехе слышался легкий оттенок презрения. — А что касается этого маркиза де Барделиса, было совершенно ясно, что шевалье хвастал, когда говорил, что они были, как братья — он и маркиз, — не так ли? Он почувствовал себя не в своей тарелке, когда вы напомнили ему о возможности приезда маркиза в Лаведан. — И она звонко рассмеялась. — Вы думаете, он действительно знает Барделиса? — неожиданно спросила она.

— Не настолько хорошо, как может показаться из его слов, — ответил я. — У него полно сведений об этом недостойном дворянине, но это те сведения, которые вам может рассказать самая последняя судомойка в Париже, и абсолютно недостоверные к тому же.

— Почему вы считаете его недостойным? Вы думаете о нем так же, как и мой отец?

— Да, у меня есть на то причина.

— Вы хорошо знаете его?

— Знаю его? Pardieu, он мой злейший враг. Потрепанный распутник; насмешливый, циничный женоненавистник; отвратительный кутила; самовлюбленный человечишка. Клянусь вам, во всей Франции нет более недостойного человека. Peste! От одного воспоминания об этом парне мне делается дурно. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.

Но хотя я страстно желал этого, у меня ничего не вышло. В воздухе внезапно появился тяжелый запах мускуса, и перед нами предстал шевалье де Сент-Эсташ все с той же темой — господин де Барделис.

Бедняга пришел с хорошо продуманным планом и с твердыми намерениями уничтожить меня своими знаниями и тем самым унизить меня в глазах своей кузины.

— Что касается Барделиса, господин де Лесперон…

— Мой дорогой шевалье, мы уже закрыли эту тему.

Он мрачно улыбнулся.

— Так давайте откроем ее.

— Но ведь на свете существует множество других интересных вещей, о которых мы могли бы поговорить.

Эти слова он расценил как признак страха и поэтому решил раздавить меня своим, как он считал, преимуществом.

— Тем не менее потерпите; есть один вопрос, на который вы, вероятно, сможете ответить.

— Это невозможно, — сказал я.

— Вы знакомы с герцогиней Бургундской?

— Был знаком, — небрежно ответил я и так же небрежно добавил: — А вы?

— Очень хорошо знаком, — без малейшего колебания сказал он. — Я был в Париже в то время, когда произошел скандал с Барделисом.

Я быстро взглянул на него.

— Вы тогда познакомились с ней? — как можно незаинтересованнее спросил я.

— Да. Я пользовался доверием Барделиса, и однажды после вечеринки в его особняке — одной из тех, на которых блистают самые остроумные люди Парижа, — он спросил меня, не смогу ли я сопровождать его в Лувр. Мы поехали. На нас были маски.

— А, — сказал я с видом человека, который вдруг понял, о чем идет речь, — и в этой маске вы встретились с герцогиней?

— Вы абсолютно правы. Ах, сударь, вы были бы очень удивлены, если бы я рассказал вам все, что видел той ночью, — сказал он с важным видом и бросил быстрый взгляд на мадемуазель, пытаясь определить, насколько глубоко она поражена этими картинками его порочного прошлого.

— Нисколько не сомневаюсь в этом, — сказал я и, вспомнив о его богатом воображении, подумал, что он действительно мог бы рассказать самые удивительные вещи об этом эпизоде. — Но если я вас правильно понял, все это происходило во время того скандала, о котором вы говорили?

— Скандал разразился через три дня после нашего маскарада. Он был неожиданностью для большинства людей. Что касается меня, — из того, что мне говорил Барделис, — я и не ожидал ничего другого.

— Простите, шевалье, но сколько же вам лет?

— Странный вопрос, — сказал он, нахмурив брови.

— Возможно. Но может быть, вы ответите на него?

— Мне двадцать один, — сказал он. — И что из этого?

— Вам двадцать, mon cousin[33], — поправила его Роксалана.

Он обиженно посмотрел на нее.

— Ну да, двадцать! Это так, — неохотно согласился он и снова спросил: — Что из этого?

— Что из этого, сударь? — повторил я. — Вы простите меня, если я выражу удивление по поводу вашего раннего развития и поздравлю вас с этим?

Он еще больше нахмурил брови и густо покраснел. Он чувствовал, что где-то его ожидает ловушка, но пока не мог понять, где.

— Я не понимаю вас.

— Подумайте, шевалье. Со времени того скандала прошло десять лет. Следовательно, во время вашей вечеринки с Барделисом и остряками Парижа, тогда, когда вы были доверенным лицом Барделиса и он в маске отвез вас в Лувр, во время вашего знакомства с герцогиней Бургундской вам было всего десять лет. Я никогда не был высокого мнения о Барделисе, но если бы вы не сказали мне об этом сами, я бы вряд ли подумал, что он такой гнусный развратник и растлитель молодежи.

Он покраснел до корней волос. Роксалана рассмеялась.

— Мой кузен, мой кузен, — воскликнула она, — великие мира сего рано начинают свою карьеру, не так ли?

— Господин де Лесперон, — сказал он сухо, — должен ли я понимать что вы учинили мне этот допрос с целью подвергнуть сомнению мои слова?

— Но разве я сделал это? Разве я усомнился в ваших словах? — кротко спросил я.

— Так я понял.

— Значит, вы поняли неправильно. Уверяю вас, ваши слова не вызывают ни малейшего сомнения. А сейчас, сударь, прошу вас, будьте милосердны, давайте поговорим о чем-нибудь другом. Я так устал от этого несчастного Барделиса и его проделок. Возможно, он в моде в Париже и при дворе, но здесь одно его имя оскверняет воздух. Мадемуазель, — я повернулся к Роксалане, — вы обещали дать мне урок цветоводства.

— Пойдемте, — сказала она и, будучи очень умной девушкой, тотчас же принялась рассказывать об окружающих нас кустарниках.

Так мы предотвратили грозу, которая вот-вот должна была разразиться. Тем не менее некоторый вред мне это принесло, хотя и пользу тоже. Поскольку, унизив шевалье де Сент-Эсташа в глазах единственной женщины, перед которой он мечтал бы блистать, и приобретя врага в его лице, я в то же время протянул некую ниточку между Роксаланой и мной, когда унизил этого глупого шута, чье бахвальство давно уже утомило ее.


Глава VII ВРАЖДЕБНОСТЬ СЕНТ-ЭСТАША


В последующие дни я много общался с шевалье де Сент-Эсташем. Он был частым гостем в Лаведане, и причину его визитов было нетрудно угадать. Что касается меня, он не нравился мне — я невзлюбил его с той минуты, как только увидел его, а поскольку ненависть так же, как и любовь, очень часто бывает взаимной, шевалье отвечал мне тем же. Постепенно наши отношения становились все более прохладными, и к концу недели они стали настолько враждебными, что Лаведан решил поговорить со мной об этом.

— Остерегайтесь Сент-Эсташа, — предупредил он меня. — Вы слишком откровенно выражаете неприязнь друг к другу, и я прошу вас быть осторожнее. Я не доверяю ему. Он без энтузиазма относится к нашему делу, я это беспокоит меня, поскольку он может причинить большой вред, если захочет. Только поэтому я терплю его присутствие в Лаведане. Честно говоря, я боюсь его, и я бы советовал вам относиться к нему так же. Этот человек — лжец, хотя и хвастливый лжец, а лжецы всегда приносят зло.

В его словах была неоспоримая истина, но следовать его совету было не так-то просто, особенно человеку в таком необычном положении, как мое. В общем-то, у меня было мало причин бояться, что шевалье причинит мне какое-нибудь зло, но я был вынужден подумать о том зле, которое он может причинить виконту.

Несмотря на растущую неприязнь, мне часто приходилось встречаться с шевалье. Причина заключалась конечно же в том, что где бы ни находилась Роксалана, там были и мы оба. Но у меня было одно преимущество, которое и порождало его злобу, основанную на ревности: в то время, как он был лишь ежедневным посетителем Лаведана, я находился там постоянно.

Мне трудно описать, какую пользу принесло мне мое пребывание в Лаведане. С того момента, как я впервые увидел Роксалану, я понял, насколько был прав Шательро, утверждая, что я никогда не знал настоящей женщины. Это было действительно так. Те, которых я знал и по которым оценивал противоположный пол, по сравнению с этим ребенком не имели никакого права на звание женщины. Добродетель была для меня пустым звуком; невинность — синонимом невежества; любовь — легендой, красивой сказкой для детей. В обществе Роксаланы де Лаведан все эти циничные понятия, основанные на малоприятном опыте юности, разбились вдребезги, и на поверхность всплыла вся их ошибочность. Постепенно я поверил в любовь, над которой так долго насмехался, и совершенно потерял голову, как какой-нибудь неоперившийся юнец в своей первой amour[34].

Dame![35] Со мной происходили совершенно невероятные вещи — у меня учащался пульс и менялся цвет лица при ее приближении; я краснел от ее улыбки и бледнел, когда она была недовольна; в голове у меня роились рифмы, а душа была настолько порабощена, что я знал — если я не смогу завоевать ее, я умру от тоски.

Прекрасное настроение для человека, который побился об заклад, что завоюет сердце девушки и женится на ней. Проклятое пари — как я сожалел о нем в эти дни в Лаведане! Как я проклинал Шательро, этого хитрого, изощренного обманщика! Как я проклинал себя за недостаток чести и благородства, за то, что я так легко позволил себя втянуть в такое отвратительное предприятие! Когда я вспоминал об этом пари, меня охватывало отчаяние. Если бы Роксалана оказалась такой женщиной, какую я ожидал увидеть, — единственный тип женщин, который я знал, — все было бы гораздо проще. Я хладнокровно взялся бы завоевать ее сердце любым известным мне способом, и я бы женился на ней с тем же настроением, с каким человек совершает любой необходимый поступок в своей жизни. Я бы сказал ей, что меня зовут Барделис, и мне не представляло бы никакого труда сделать признание женщине, которую я ожидал здесь увидеть. Но Роксалане! Если бы не было пари, я мог открыться ей. Но признать одно без другого было невозможно, поскольку невинность ее нежной, доверчивой души остановила бы самого распутного человека прежде, чем он бы решился совершить какую-нибудь низость по отношению к ней.

В течение этой недели мы проводили много времени вместе, и день за днем, час за часом моя страсть усиливалась, пока полностью не поглотила меня, и мне казалось, что она пробудила ответные чувства в ее душе. Временами в ее задумчивых глазах появлялся странный свет, а когда она улыбалась мне, в ее улыбке светилась нежность, которая, если бы все было по-другому, просто осчастливила бы меня, но сейчас, при сложившихся обстоятельствах, только усиливала мое отчаяние. Я знал женщин, у меня был опыт и мне были знакомы эти признаки. Но я не решался откровенно поговорить с ней. Я понимал, какую боль и какой стыд она почувствует, когда услышит мое признание. Любовь этого милого дитя, такого честного и благородного, превратится в презрение и отвращение, когда я сброшу свою маску и покажу ей свое уродливое лицо.

И тем не менее я продолжал плыть по течению. Я привык плыть по течению, а от давно приобретенных привычек не так просто избавиться в один день, каким бы твердым не было ваше решение. Сколько раз я говорил себе, что зло только усиливается, если на него не обращать внимания. Сколько раз признание чуть не срывалось с моих губ и я жаждал рассказать ей все с самого начала — о моем прежнем окружении и о том, что происходило со мной теперь — и сдаться на ее милость.

Она могла принять мою историю и, поверив мне, простить мой обман и увидеть искренность моего признания в любви. Но, с другой стороны, она могла не принять ее; она могла подумать, что мое признание входит в мои коварные планы, и в страхе я продолжал хранить молчание.

Я хорошо понимал, что с каждым часом признание будет все труднее и труднее. Чем скорее я это сделаю, тем скорее мне поверят, чем дольше я буду оттягивать это, тем вероятнее будет недоверие к моим словам. Увы! По-видимому, помимо всех прочих своих недостатков, Барделис оказался еще и трусом.

Что касается холодности Роксаланы, это была сказка, придуманная Шательро; или просто предположение, выдумка фантазера Лафоса. Напротив, я не заметил в ней ни надменности, ни холодности. Совершенно несведущая в женских уловках, полностью лишенная кокетства, она была само воплощение естественности и девической простоты. Она жадно и очарованно слушала мои истории — в которых я опускал нежелательные подробности — о жизни при дворе. Я рисовал ей картины Парижа, Люксембургского дворца, Лувра, дворца кардинала, я рассказывал ей о придворных, которые населяли эти исторические места; и, как Отелло, завоевавший сердце Дездемоны рассказом о своих страданиях, так же и я, как мне кажется, завоевывал сердце Роксаланы рассказами о том, что я видел.

Несколько раз она удивлялась, откуда могут быть столь глубокие познания у простого гасконского дворянина. В качестве объяснения я сообщил ей, что Лесперон несколько лет назад служил в королевской гвардии — в таком положении наблюдательный человек может узнать очень многое.

Виконт замечал нашу растущую близость, но не пытался препятствовать ей. Я думаю, в глубине сердца этот благородный дворянин был бы рад, если бы наши отношения пришли к закономерному концу, поскольку, каким бы бедным он ни считал меня — как я уже говорил, земли Лесперона в Гаскони должны были конфисковать в наказание за его измену, — он помнил о причине всего этого и о глубокой преданности человека, которым я представлялся, Гастону Орлеанскому.

К тому же он боялся слишком явных ухаживаний шевалье де Сент-Эсташа и с радостью принял бы такой поворот событий, который смог бы нарушить планы шевалье, потому что виконт не доверял ему, почти боялся, о чем он не раз говорил мне.

Что касается виконтессы, ее расположение я завоевал тем же способом, каким я завоевал внимание ее дочери.

До моего появления она была привязана к шевалье. Но что мог знать шевалье о высшем свете по сравнению с тем, что рассказывал я? Ее любовь к интригам притягивала ее ко мне, и она без конца расспрашивала меня о том или другом человеке, большинство из которых она знала только понаслышке.

Моя осведомленность и изобилие подробностей — несмотря на мою сдержанность, дабы они не подумали, что я знаю слишком много, — доставляли удовольствие ее похотливой душонке. Если бы она была хорошей матерью, эта моя осведомленность заставила бы ее задуматься о том, какую жизнь я веду, и она бы поняла, что я не подхожу ее дочери. Но, так как виконтесса была эгоисткой, она мало обращала внимания на интересы других людей — даже если этим другим человеком была ее собственная дочь, — и она совершенно не замечала, что события принимают опасный оборот.

Таким образом, все — за исключением, пожалуй, отношений с шевалье де Сент-Эсташем — складывалось для меня весьма удачно, и если бы Шательро мог видеть это, он бы заскрежетал зубами от ярости, однако я сам сжимал зубы в отчаянии, когда начинал подробно обдумывать свое положение.

Однажды вечером — я пробыл в замке уже десять дней — мы поднялись вверх по Гаронне в лодке, Роксалана и я. Когда мы возвращались, плывя по течению с опущенными на воду веслами, я заговорил об отъезде из Лаведана.

Она быстро взглянула на меня; ее лицо выражало тревогу; она смотрела на меня широко раскрытыми глазами — как я уже говорил, она была совершенно неопытна и бесхитростна, чтобы притворяться или скрывать свои чувства.

— Но зачем вам уезжать так скоро? — спросила она. — В Лаведане вы в безопасности, а если вы уедете, вы можете попасть в беду. Всего лишь два дня назад они взяли несчастного молодого дворянина в По; значит, преследования еще не прекратились. Вам… — ее голос задрожал, — вам скучно у нас, сударь?

Я покачал головой и мечтательно улыбнулся.

— Скучно, — повторил я. — Вы не можете так думать, мадемуазель. Я уверен, ваше сердце должно говорить вам совсем обратное.

Она опустила глаза, не выдержав моего горящего страстью взора. И когда она наконец ответила мне, в ее словах не было ни капли лукавства; они были продиктованы интуицией ее пола, и ничем больше.

— Но ведь это возможно, сударь. Вы привыкли вращаться в высшем свете…

— В высшем свете Лесперона, в Гаскони? — прервал я ее.

— Нет, нет, в высшем свете, к которому вы принадлежали в Париже и прочих местах. Я понимаю, что вам неинтересно в Лаведане, и ваша бездеятельность удручает вас и вызывает желание уехать.

— Если бы мне действительно было неинтересно, то все могло бы быть именно так, как вы говорите. Но, мадемуазель… — я резко замолчал. Глупец! Соблазн был настолько велик, что я чуть было не поддался ему. Тихий, ласковый вечер, широкая, гладкая поверхность реки, вниз по которой мы скользили, листва, тени на воде, ее присутствие и наше уединение — все это на мгновение затмило пари и мое двуличие.

Она нервно засмеялась и, может, для того, чтобы снять напряжение, вызванное моим внезапным молчанием, сказала:

— Вот видите, вам даже не хватает воображения, чтобы придумать какое-нибудь доказательство. Вы хотели сказать мне о… о том, что удерживает вас в Лаведане, но вам так ничего и не пришло в голову. Разве… разве не так? — Она задала этот вопрос очень робко, как будто боялась ответа.

— Нет, это не так, — сказал я.

Я замолчал на мгновение, и в это мгновение я боролся с собой. Признание и раскаяние — раскаяние в том, что я намеревался сделать, признание в любви, которая так неожиданно пришла ко мне, — чуть было не сорвались с моих губ, но страх заставил меня замолчать.

Разве я не говорил, что Барделис стал трусом? И моя трусость подсказала мне выход — побег. Я уеду из Лаведана. Я вернусь в Париж к Шательро, признаю свое поражение и заплачу свою ставку. Это был единственный выход для меня. Моя честь, проснувшаяся так поздно, требовала от меня этой жертвы. Хотя я решился поступить так скорее потому, что это был самый легкий путь. Я не знал, что со мной будет потом, да и в этот час моих душевных страданий это не имело никакого значения.

— Очень многое, мадемуазель, действительно очень многое крепко держит меня в Лаведане, — наконец заговорил я. — Но мои… мои обязательства требуют, чтобы я уехал.

— Вы имеете в виду ваше дело, — воскликнула она. — Но поверьте мне, сейчас вы ничего не можете сделать. Если вы принесете себя в жертву, это никому не принесет пользы. Вы сослужите лучшую службу герцогу, если подождете, пока наступит время для следующего удара. А где вы лучше всего можете сохранить свою жизнь, как не в Лаведане?

— Я не думал о нашем деле, мадемуазель, я думал о себе — о моей собственной чести. Я хотел бы вам все объяснить, но я боюсь. — Запинаясь, проговорил я.

— Боитесь? — повторила она и удивленно посмотрела на меня.

— Да, боюсь. Боюсь вашего презрения, вашей ненависти.

Ее взгляд стал еще более удивленным, а в глазах появился вопрос, на который я не мог ответить. Я наклонился вперед и взял ее за руку.

— Роксалана, — произнес я очень тихо, и мой голос, мое прикосновение и упоминание ее имени вновь заставили ее глаза спрятаться в укрытие ресниц. Ее матовая кожа покрылась румянцем, который тотчас же исчез, и ее лицо стало очень бледным. Ее грудь вздымалась от волнения, а маленькая ручка, которую я держал в своих руках, дрожала. Наступило молчание. Не потому, что мне нужно было придумывать или подбирать слова. Комок застрял у меня в горле — да, я не боюсь признаться в этом, потому что добрые, настоящие чувства заполнили мою душу в первый раз с тех пор, когда герцогиня Бургундская десять лет назад вдребезги разбила мои иллюзии.

— Роксалана, — продолжал я, когда самообладание вернулось ко мне, — мы были хорошими друзьями, вы и я, с той ночи, когда я нашел убежище в вашей спальне, не так ли?

— Конечно, так, сударь, — нерешительно произнесла она.

— Это было десять дней назад. Подумайте об этом — всего десять дней. А мне кажется, что я в Лаведане уже несколько месяцев, так мы с вами подружились. За эти десять дней у нас сложилось мнение друг о друге. С одной лишь разницей — мое мнение правильное, а ваше — нет. Вы самая добрая, самая нежная во всем мире. Боже, если бы я встретил вас раньше! Я бы мог быть другим; я мог бы быть — я был бы — другим и не сделал бы того, что я сделал. Вы считаете меня несчастным, но честным дворянином. Это не так. Вы видите меня в ложном свете, мадемуазель. Несчастный, может быть, по крайней мере я стал таким с недавних пор. Но честным я не был никогда. Больше я ничего не могу вам сказать, дитя мое. Я слишком большой трус. Но когда вы узнаете правду, — потом, после моего отъезда, когда вам будут рассказывать странную историю о бедняге Леспероне, который нашел радушный прием в доме вашего отца, — умоляю, вспомните о моей сдержанности в этот час, подумайте о моем отъезде. Возможно, вы поймете меня. Подумайте об этом, и вы, вероятно, найдете объяснение всему. Будьте милосердны ко мне тогда, не судите меня слишком сурово.

Какое-то время мы молчали. Вдруг она посмотрела на меня, ее пальцы сжали мою руку.

— Господин де Лесперон, — умоляющим голосом сказала она, — о чем вы говорите? Вы мучаете меня, сударь.

— Посмотрите мне в лицо, Роксалана. Разве вы не видите, как я сам себя мучаю?

— Тогда скажите мне, сударь, — произнесла она с нежной, трогательной мольбой в голосе, — скажите мне, что тревожит вас и заставляет молчать. Я уверена, вы преувеличиваете. Не может быть, чтобы вы совершили что-нибудь бесчестное, что-нибудь низкое.

— Дитя мое, — вскричал я, — благодарю Бога за то, что вы оказались правы. Я не могу совершить бесчестный поступок и не совершу его, хотя месяц назад я побился об заклад, что сделаю это!

Внезапно в ее глазах вспыхнул ужас, сомнение и подозрение.

— Вы… вы хотите сказать, что вы шпион? — спросила она, и мое сердце пропело молитву благодарности Небесам за то, что по крайней мере это я мог отрицать честно.

— Нет, нет. Я не шпион.

Ее лицо просветлело, и она вздохнула.

— Это единственное, что я не смогла бы простить. Но раз это не так, может быть, вы скажете мне, в чем дело?

Я вновь испытал соблазн признаться, рассказать ей все. Но меня страшила бессмысленность моих признаний.

— Не спрашивайте меня, — взмолился я, — скоро вы все узнаете сами.

Я был уверен, что, как только я отдам свой проигрыш, эта новость и известие о разорении Барделиса разлетятся по всей Франции, как зыбь по воде.

— Простите меня за то, что я вошел в вашу жизнь, Роксалана! — умолял я. — Helas![36] Если бы я встретил вас раньше! Я даже не мог себе представить, что во Франции могут быть такие женщины.

— Я не буду настаивать, сударь, поскольку, я вижу, ваше решение окончательно. Но если… если после того, как я узнаю то, о чем вы говорите, — сказала она, не глядя на меня, — и если после того, как я узнаю это, я отнесусь к вам более благосклонно, чем вы относитесь к себе, и пошлю за вами, вы… вы вернетесь в Лаведан?

Мое сердце забилось — в нем вдруг появилась надежда. Но чувство безысходности тотчас вернулось ко мне.

— Вы не пошлете за мной, можете быть уверены, — твердо сказал я; и больше мы не произнесли ни слова. Я взялся за весла и энергично заработал ими. Мне хотелось быстрее решить этот вопрос. Завтра я должен подумать об отъезде, а сейчас, пока я греб, я размышлял над теми словами, которые мы сказали друг другу. Не было сказано ни одного слова о любви, однако в самом отсутствии заключалось признание. Странное это было ухаживание, которое полностью исключало победу, и тем не менее оно увенчалось успехом. Да, победа была завоевана, но ею нельзя было воспользоваться. Пока я работал веслами, мне в голову приходили оригинальные мысли и изящные парадоксы, потому что человеческий ум — это любопытная сложная штука, и некоторые из нас смеются, когда душа плачет.

Роксалана сидела бледная и задумчивая, с затуманенными глазами, и я не мог предположить, о чем она думает.

Наконец мы приплыли к замку, и, пока я затаскивал лодку, появился Сент-Эсташ и предложил мадемуазель свою руку. Он заметил ее бледность и бросил на меня быстрый подозрительный взгляд. Мы приближались к замку.

— Господин де Лесперон, — сказал он со странной интонацией в голосе, — а вы знаете, что в провинции ходят слухи о вашей смерти?

— Я и рассчитывал, что после моего исчезновения появятся такие слухи, — спокойно ответил я.

— И вы даже не попытались опровергнуть их?

— А зачем, ведь эти слухи обеспечивают мне безопасность?

— И тем не менее, сударь, voyons[37]. По крайней мере вы могли бы избавить от страданий — я бы даже сказал, скорби — тех, кто оплакивает вас.

— Ах! — сказал я. — И кто бы это мог быть?

Он пожал плечами и поджал губы в какой-то странной улыбке. Покосившись на мадемуазель, он усмехнулся:

— Вы хотите, чтобы я назвал мадемуазель де Марсак?

Я остановился, лихорадочно работая мозгами и бесстрастно отвечая на его пристальный взгляд. Внезапно я понял, что это, вероятно, была девушка, чьи письма были в кармане у Лесперона и чей портрет он передал мне.

Вдруг я почувствовал, что на меня еще кто-то смотрит — Роксалана. Она вспомнила, что я говорил, она могла вспомнить, как я жалел, что не встретил ее раньше, и быстро нашла объяснение моим словам. Я чуть не застонал от ярости. Я готов был отвести шевалье на задний двор замка и убить его с величайшим удовольствием. Но я сдержался и решил изобразить непонимание. У меня не было другого выбора.

— Господин де Сент-Эсташ, — холодно сказал я и посмотрел прямо в его близко посаженные глаза, — я снисходительно смотрел на ваши вольности, но есть вещи, которые я не спускаю никому, и, несмотря на все мое уважение к вам, я не могу сделать для вас исключение. К этим вещам относится вмешательство в мои дела. Будьте так добры, запомните это.

Через минуту он был сама покорность. Усмешка сползла с его лица, исчезло высокомерие. Его губы растянулись в улыбке, а на лице появилось выражение раболепия, как у последнего подхалима.

— Простите меня, сударь! — воскликнул он, простирая руки, с самой подобострастной улыбкой на свете. — Я понимаю, что позволил себе большую вольность; но вы неправильно меня поняли. Я хотел, чтобы вы оценили поступок, на который я решился.

— Да? — сказал я и откинул голову, остро чувствуя опасность.

— Сегодня я взял на себя смелость сообщить, что вы живы и здоровы человеку, который, как мне кажется, имеет полное право знать это и который приезжает сюда завтра.

— Вы можете пожалеть о своей смелости, — проговорил я сквозь зубы. — Кому вы сообщили эти сведения?

— Вашему другу, господину де Марсаку, — ответил он, и сквозь маску подобострастия вновь проступила усмешка. — Он будет здесь завтра, — повторил он.

Марсак был другом Лесперона, и благодаря его теплым словам о гасконском мятежнике виконт де Лаведан принимал меня с такой любезностью и обходительностью.

Не удивительно, что я застыл как вкопанный без единой мысли в голове и с затравленным выражением на лице. В Лаведан должен был приехать человек, который знает Лесперона, — человек, который разоблачит меня и скажет, что я самозванец. Что случится тогда? Они конечно же решат, что я шпион, и быстро разделаются со мной, не сомневаюсь. Но это волновало меня меньше, чем мнение мадемуазель. Как она истолкует то, что я сказал ей сегодня? Что она будет думать обо мне потом?

Эти вопросы проносились как быстрые стрелы в моей голове, а за ними пришла тупая злость на себя за то, что я не сказал ей все днем. Теперь уже было поздно. Теперь я признаюсь не по собственной воле, как можно было сделать еще час назад, а буду вынужден сказать правду под давлением обстоятельств. И тогда у меня не будет надежды на ее милосердие.

— Похоже, вы не рады этому известию, господин де Лесперон, — сказала Роксалана с непроницаемым видом.

Ее голос взволновал меня, потому что в нем звучало подозрение. У меня есть еще одна надежда на спасение, а если я сейчас поддамся этому страху, все будет кончено. И взяв себя в руки, я ответил спокойным, ровным голосом, в котором не было и тени смятения, охватившего мою душу.

— Я не рад, мадемуазель. У меня есть веские причины не желать встречи с господином Марсаком.

— Вот уж воистину веские! — прошипел Сент-Эсташ, брызгая слюной. — Я сомневаюсь, что вы сможете правдоподобно объяснить, почему вы не сообщили ему и его сестре о том, что вы живы.

— Сударь, — медленно произнес я, — почему вы все время говорите о его сестре?

— Почему? — повторил он, глядя на меня с нескрываемым удивлением. Он стоял прямо, с высоко поднятой головой, опираясь рукой на трость. Он перевел взгляд на Роксалану, затем снова посмотрел на меня. И наконец сказал: — Вас удивляет, что я упоминаю имя вашей невесты? Но может быть, вы будете отрицать, что помолвлены с мадемуазель де Марсак?

И я, на мгновение забыв о своей роли и о человеке, маску которого я надел, с жаром ответил:

— Да, отрицаю.

— Ну, значит, вы лжете, — сказал он и презрительно пожал плечами. Вряд ли кто-нибудь сможет сказать, что когда-либо в своей жизни я поддавался чувству ярости. Грубый, нетренированный ум может пасть жертвой страсти, но дворянин, я полагаю, никогда не бывает разгневан. Я не был зол и тогда, если не считать внешних признаков гнева. Я снял шляпу и бросил ее Роксалане, которая стояла и смотрела на нас с ужасом и изумлением.

— Мадемуазель, простите, но мне придется высечь этого говорливого школяра в вашем присутствии.

Затем с самыми учтивыми манерами я отступил в сторону и выдернул трость из-под руки шевалье прежде, чем он успел сообразить, что я намереваюсь сделать. Я поклонился ему с исключительной вежливостью, словно призывая его к терпению и испрашивая позволения на тот поступок, который я намеревался совершить, а потом, прежде чем он оправился от изумления, я трижды ударил его этой тростью по плечам. Вскрикнув одновременно от боли и унижения, он отпрыгнул назад и схватился за эфес своей шпаги.

— Сударь, — крикнула ему Роксалана, — разве вы не видите, что он безоружен?

Но Сент-Эсташ ничего не видел, а если и видел, благодарил Небо за это. Он выхватил шпагу. Роксалана попыталась встать между нами, но я отстранил ее.

— Не бойтесь, мадемуазель, — спокойно сказал я, — если рука, которая победила Вертоля, не сможет справиться, пусть даже при помощи палки, с парочкой таких шпаг, как шпага этого пижона, то мне не смыть позора за всю оставшуюся жизнь.

Он с яростью бросился на меня, его шпага была направлена прямо мне в горло. Я отразил его удар тростью, а когда он нацелился ниже, я поставил круговую защиту и, поймав его шпагу, выбил ее у него. Она блеснула на солнце и со звоном отлетела к мраморной лестнице. Казалось, что вместе со шпагой улетучилась и его смелость: он стоял весь в моей власти, любопытное сочетание глупости, удивления и страха.

Шевалье де Сент-Эсташ был молодым человеком, а молодым многое прощается. Но простить тот поступок, который совершил он — бросился со шпагой на безоружного человека, — было бы не только возмутительной глупостью, но и грубым нарушением долга. Будучи старше, я обязан был преподнести шевалье урок хороших манер и дворянского благородства. Поэтому совершенно бесстрастно и исключительно для его же блага я задал ему хорошую взбучку. Ритмичными движениями я опускал на него трость, а куда она попадала — на голову, на спину или на плечи — было скорее его делом, чем моим. Мне нужно было внушить ему, что хорошо, а что плохо, а раны, которые он мог получить в ходе моего нравоучения, были ничтожны по сравнению с уроком, который получала его душа. Два или три раза он попытался схватить меня, но я увернулся — я не собирался опускаться до вульгарного обмена ударами. Моей целью была не драка, а порка, и, мне кажется, я выполнил эту задачу довольно успешно.

В конце концов вмешалась Роксалана, но только тогда, когда от одного из ударов, может быть, чуть более сильного, чем предыдущие, сломалась трость, а господин де Сент-Эсташ упал и превратился в стонущую массу.

— Простите, мадемуазель, за то, что я оскорбил ваш взор этим зрелищем, но такие уроки необходимо давать сразу же, иначе их действие не будет столь благотворным.

— Он заслужил это, сударь, — сказала она с почти жестоким оттенком в голосе.

У нас настолько бедные души, что, когда я увидел ее презрение к этой стонущей груде тряпок и рубцов, мое сердце затрепетало от радости. Я подошел к тому месту, куда упала его шпага, и поднял ее.

— Господин де Сент-Эсташ, — сказал я, — вы опорочили эту шпагу, и я не думаю, что вы когда-нибудь сможете снова воспользоваться ею. — С этими словами я сломал ее об колено и выбросил в реку, несмотря на то, что эфес был очень богатым, отделанный бронзой и золотом.

Он посмотрел на меня, лицо его было синего цвета, в глазах горела беспомощная ярость.

— Par la mort Dieu! — прохрипел он. — Вы еще ответите за это!

— Если вы еще не удовлетворены, я к вашим услугам, — учтиво сказал я.

И, прежде, чем он успел ответить, я увидел господина де Лаведана и виконтессу, торопливо идущих к нам через цветник. Виконт был мрачен и казался разгневанным, но я понял, что помрачнел он от дурных предчувствий.

— Что случилось? Что вы сделали? — спросил он меня.

— Он жестоко избил шевалье, — пронзительно завопила мадам, злобно уставившись на меня. — Он еще ребенок, этот несчастный Сент-Эсташ, — сказала она мне с укором. — Я все видела в окно, господин де Лесперон. Это было ужасно, это было жестоко. Так избить мальчика! Стыдно! Если вы поссорились с ним, неужели не существует более приемлемых способов для разрешения споров между дворянами? Pardieu, неужели вы не могли дать ему надлежащее удовлетворение?

— Если мадам возьмет на себя труд внимательно осмотреть этого бедного Сент-Эсташа, — сказал я с сарказмом, вызванным ее злобой, — я думаю, вы согласитесь, что я дал ему самое надлежащее и самое полное удовлетворение. Я бы принял его вызов со шпагой в руке, но шевалье, как и все очень молодые люди, действовал слишком поспешно; он очень торопился и не мог ждать, пока я возьму шпагу. Поэтому я был вынужден орудовать тростью.

— Но вы спровоцировали его, — резко ответила она.

— Кто бы ни сказал вам это, мадам, он сказал вам неправду. Наоборот, он спровоцировал меня. Он обманул меня. Я ударил его — что я еще мог сделать? — а он выхватил шпагу. Я защищался и помогал себе тростью, чтобы этот несчастный Сент-Эсташ понял, насколько недостойно его поведение. Вот и все, мадам.

Но успокоить ее было не так-то просто, даже несмотря на то, что мадемуазель и виконт встали на мою сторону и пытались оправдать мое поведение. В этом был весь Лаведан. Несмотря на то что он очень страшился последствий и мести Сент-Эсташа — хотя тот был еще очень молод, — он открыто выразил свое мнение о поведении шевалье и о правильности наказания, которое тот понес.

Виконтесса не испытывала страха перед своим мужем, но она не осмеливалась оспаривать его мнение по вопросам чести. Она пыталась помочь распростертому шевалье, который, мне кажется, нарочно продолжал лежать, чтобы вызвать ее сочувствие, как вдруг она переключилась на Роксалану.

— Где ты была? — внезапно спросила она.

— Когда, мама?

— Днем, — раздраженно ответила виконтесса. — Шевалье ждал тебя целых два часа.

Роксалана покраснела до корней волос. Виконт нахмурился.

— Ждал меня, мама? Но почему меня?

— Отвечай на мой вопрос — где ты была?

— Я была с господином де Леспероном, — просто ответила она.

— Вы были одни? — виконтесса чуть не визжала.

— Ну да, — в голосе бедного дитя слышалось удивление от этого неожиданного допроса.

— Боже правый! — взвизгнула виконтесса. — Похоже, моя дочь не лучше, чем…

Одному Богу известно, что она могла сказать, так как у нее был самый злой и ядовитый язык, который только может быть у женщины, я бы сказал, даже слишком злой для человека, жившего при дворе. Но виконт, видимо разделяя мои опасения и желая избавить ребенка от таких высказываний, быстро вмешался.

— Успокойтесь, мадам, что за беда случилась? Какие такие добродетели мы задели? Мы не в Париже. Это не Люксембургский дворец. En province comme en province[38], а мы — простые люди…

— Простые люди? — аж задохнулась она. — Боже мой, я что — замужем за крестьянином? Я виконтесса де Лаведан или жена грубого деревенского мужика? А честь вашей дочери…

— Честь моей дочери здесь ни при чем, — оборвал виконт с внезапной суровостью, которая моментально погасила ее негодование. Затем спокойным, ровным голосом он сказал: — А, вот и слуги. Позвольте им, мадам, позаботиться о господине де Сент-Эсташе. Анатоль, вам лучше подать карету господину шевалье. Я не думаю, что он сможет поехать домой верхом.

Анатоль посмотрел на бледного молодого человека, распростертого на земле, а затем его маленькое умное лицо повернулось ко мне. Он все понял и широко улыбнулся. Похоже, господина де Сент-Эсташа здесь не очень любили.

Тяжело опираясь на руку одного из лакеев, шевалье с трудом шел в сторону внутреннего двора, где для него готовили карету. В последний момент он оглянулся и подозвал виконта.

— Бог свидетель, господин де Лаведан, — он тяжело дышал от душившей его ярости, — вы очень сильно пожалеете о том, что сегодня взяли сторону этого гасконского бандита. Вспомните обо мне, когда будете ехать в Тулузу.

Виконт бесстрастно стоял рядом с ним, равнодушный к его зловещей угрозе, хотя для него это прозвучало как смертный приговор.

— Адью, месье, скорейшего выздоровления, — все, что он сказал. Но тут я шагнул к ним.

— Вам не кажется, виконт, что нам лучше было бы задержать его? — спросил я.

— Тьфу! — воскликнул он. — Пусть едет.

Шевалье посмотрел на меня с выражением ужаса в глазах. Вероятно, этот молодой человек уже пожалел о своей угрозе и понял, какую ошибку он совершил, угрожая человеку, в чьей власти он находился.

— Подумайте, сударь! — вскричал я. — Ваша честная благородная жизнь приносит много пользы. Моя жизнь тоже сколько-нибудь стоит. Так неужели мы позволим этому подонку разрушить наши жизни и счастье вашей жены и дочери?

— Пусть он едет, сударь, пусть едет. Я не боюсь.

Я поклонился и отступил назад, жестом приказав лакею увезти его, таким жестом я мог приказать убрать ему грязь из-под моих ног.

Виконтесса с глубоким возмущением удалилась в свою комнату, и в этот вечер я ее больше не видел. Мадемуазель я видел всего несколько минут, и она использовала это время для того, чтобы расспросить меня о первопричине моей ссоры с Сент-Эсташем.

— Он действительно лгал, господин де Лесперон? — спросила она.

— Клянусь честью, мадемуазель, — серьезно ответил я, — я не обручен ни с одной из живущих на этом свете женщин. — И голова моя упала на грудь, когда я подумал, что завтра она будет думать обо мне, как о самом гнусном обманщике, — я собирался, уехать до приезда Марсака, — потому что настоящий Лесперон, я не сомневался в этом, был действительно помолвлен с мадемуазель Марсак.

— Я уеду из Лаведана завтра рано утром, мадемуазель, — продолжал я. — Сегодняшние события еще больше усиливают необходимость моего отъезда. Промедление грозит опасностью. Вы услышите обо мне странные вещи, как я уже предупреждал вас. Но будьте милосердны. Многое будет правдой, многое — ложью; но сама правда будет очень низкой и… — я замолчал в ужасе от того, что должно произойти. Я пожал плечами, оставив всякую надежду, и повернулся к окну. Она подошла ко мне и встала рядом.

— Вы не скажете мне? Вы совсем не верите мне? Ах, господин де Лесперон…

— Тише, дитя мое, я не могу. Теперь уже поздно рассказывать вам.

— О, нет, не поздно! Из ваших слов я поняла, что мне расскажут о вас хуже, чем вы того заслуживаете? В чем ваша тайна? Скажите мне, сударь. Скажите.

Говорила ли хоть одна женщина столь откровенно о своей любви к мужчине и о том, что ее любовь найдет любые оправдания его поступкам? Можно ли найти более подходящий момент для объяснения в любви женщине, которая знает, что ее любят, которая чувствует эту любовь каждой клеточкой своей души и готова принять ее? Такие мысли пришли мне в голову, и я решил рассказать ей все сейчас, в одиннадцатом часу.

И тут — я не знаю как — возникла новая преграда. Я должен буду не только рассказать ей о пари, которое заключил, не только о своей двуличности и обманах, благодаря которым я завоевал ее расположение и доверие ее отца, не только признаться, что я не Лесперон, но я также должен буду сказать ей, кто я. Даже если она и простит мне все остальное, сможет ли она простить мне то, что я — Барделис, тот самый пресловутый Барделис, распутник и повеса, о подвигах которого она знала из рассказов своей матери, представленных в гораздо более черном свете, чем было на самом деле? Не отшатнется ли она от меня, когда я скажу ей, что я и есть тот самый человек? Будучи чистой и невинной, она, несомненно, считала, что жизнь каждого человека, который называет себя дворянином, должна быть умеренной и добродетельной. Она увидит во мне — как ее мать — лишь представителя высшего сословия Франции со всеми присущими этому сословию пороками. Для нее я буду распутным чудовищем — ax, Dieu![39] — пусть она так думает, когда меня уже здесь не будет.

Возможно — а сейчас, когда я оглядываюсь назад, я знаю наверняка, — мои страхи были преувеличены. Я думал, что она посмотрит на все моими глазами. Поскольку теперь, когда ко мне пришла эта большая любовь, — поверите ли вы? — ко мне вернулись все идеалы детства, и я возненавидел того человека, которым я был до сих пор. Жизнь, которую я вел, теперь вызывала у меня лишь ненависть и отвращение; мои принципы казались мне порочными и извращенными, мой цинизм — пустым и несправедливым.

— Господин де Лесперон, — тихо окликнула она, прервав мое молчание.

Я повернулся к ней. Я слегка коснулся ее руки и посмотрел в ее обращенные ко мне глаза — голубые, как незабудки.

— Вы страдаете! — произнесла она с трогательным состраданием.

— Хуже, Роксалана! Я заронил семя страданий и в ваше сердце. О, какой же я низкий человек! — воскликнул я. — И когда вы узнаете, насколько я низок, вам будет больно; вы будете оскорблены тем, что были так добры ко мне. — Она улыбнулась недоверчиво, как бы отрицая мои слова. — Нет, дитя мое, я не могу сказать вам.

Она вздохнула, и мы не успели произнести больше ни слова, как раздался звук открывающейся двери, и мы отпрянули друг от друга. Вошел виконт, и я потерял последний шанс на признание или хотя бы на предотвращение того, что последовало.


Глава VIII ПОРТРЕТ


Временами каждому думающему человеку приходят горькие мысли о том, что мы полностью находимся в руках судьбы, что мы являемся жертвами ее капризов и прихотей. Мы можем принять самое благородное, самое твердое решение — всю свою жизнь следовать выбранному пути, — однако малейшая случайность может увести нас совсем в другую сторону.

Теперь, если господин де Марсак соблаговолит посетить Лаведан в любое время суток, я уже буду ехать по дороге в Париж с намерением признать свое поражение и заплатить залог по пари. Проведя ночь, полную раздумий, и приняв решение следовать этому пути, я вдруг подумал, что потом я смогу вернуться к Роксалане. И хотя тогда я буду действительно бедным человеком, но по крайней мере мои намерения уже не смогут быть неправильно истолкованы.

Из-за этих мыслей я долго не мог заснуть. Когда я наконец погрузился в сон, я почувствовал себя гораздо счастливее, чем в последние дни. Я был уверен в любви Роксаланы, и мне казалось, что я смогу завоевать ее, как только, поборов свой стыд, который сдерживал меня сейчас, я объяснюсь с ней.

На следующий день, когда я проснулся, утро уже было в полном разгаре. Моя комната была заполнена солнечным светом, а рядом с кроватью стоял Анатоль.

— Сколько времени? — спросил я и вскочил.

— Одиннадцатый час, — сказал он с неодобрением в голосе.

— И вы позволили мне спать? — воскликнул я.

— А мы ничего другого не делаем в Лаведане, даже когда бодрствуем, — проворчал он. — Господину незачем было вставать. — Затем он протянул мне бумагу: — Господин Станислас де Марсак был здесь утром вместе со своей сестрой. Он оставил для вас письмо, сударь.

Удивление и страх тотчас сменились облегчением, так как из слов Анатоля я понял, что Марсак уже уехал. Тем не менее я взял письмо с дурным предчувствием и, пока вертел его в руках, обо всем расспросил старого слугу.

— Он пробыл в замке час, сударь, — сообщил мне Анатоль. — Господин виконт собирался разбудить вас, но он и слышать об этом не хотел. «Если то, что рассказал мне господин де Сент-Эсташ о вашем госте, окажется правдой, — сказал он, — я предпочел бы не встречаться с ним под вашей крышей». «Господин Сент-Эсташ, — отвечал мой хозяин, — не тот человек, к чьим словам может прислушиваться честный дворянин». Но несмотря на это, господин де Марсак был тверд в своем решении, и, хотя он не дал никаких объяснений моему хозяину, вас все-таки не разбудили.

Через полчаса пришла его сестра вместе с мадемуазель. Они прогуливались по террасе, и мадемуазель де Марсак выглядела очень сердитой. Дело обстоит именно так, как говорил господин де Сент-Эсташ, сказала она брату. И тогда он произнес самое чудовищное проклятие, которое я когда-либо слышал, и потребовал письменные принадлежности. Перед отъездом он попросил меня передать вам это письмо. Он уехал в бешенстве, видимо поссорившись с господином виконтом.

— А его сестра? — быстро спросил я.

— Она уехала вместе с ним. Чудесная парочка, ничего не скажешь! — добавил он, подняв глаза.

Я облегченно вздохнул. Они уехали, и, как бы они не опорочили беднягу Рене де Лесперона, их здесь не было, и они не могли разоблачить меня и назвать самозванцем. Мысленно извинившись перед тенью усопшего Лесперона за тот позор, которым я покрыл его имя, я вскрыл это серьезное послание, и из него выпал кусок веревки длиной около тридцати двух дюймов.

«Сударь, — прочитал я, — как только мне представится возможность встретиться с вами, моим долгом будет убить вас».

Обещающее начало, клянусь честью! Если и все послание было написано в таком же бескомпромиссном драматическом стиле, то оно стоило того, чтобы расшифровать его, потому что писал де Марсак жуткими каракулями.

«Именно поэтому, — писал он дальше, — я воздержался от встречи с вами этим утром. Сейчас слишком беспокойное время, и провинция находится в слишком опасном положении, чтобы совершить поступок, который привлечет внимание Хранителя Печати к Лаведану. Вы остались живы только благодаря моему уважению к господину де Лаведану и благодаря моей преданности делу, которому мы оба служим. Я еду в Испанию, чтобы скрыться от преследований короля.

Спасти себя — это мой долг, который я обязан выполнить как перед собой, так и перед нашим делом. Но у меня есть еще один долг, который я должен выполнить перед моей сестрой, которую вы жестоко оскорбили, и этот долг, ей-богу, я выполню до отъезда. Мы не будем говорить о вашей чести, сударь, по причинам, которые не нужно называть, и я не собираюсь взывать к ней. Но если в вас осталась хоть капля мужества, если вы не полный трус и подлец, я буду ждать вас послезавтра в любой час до полудня в трактире де ла Курон. И там, если вы будете так любезны, мы разрешим наш спор. Для того чтобы вы могли прийти подготовленным и чтобы не терять времени, когда мы встретимся, я сообщаю вам длину моей шпаги».

Так закончилось это сердитое, пышущее огнем письмо. Я задумчиво сложил его и, приняв решение, вскочил с постели и попросил Анатоля помочь мне одеться.

Я застал виконта размышляющим над столь необычным поведением Марсака, но, к счастью, он не мог догадаться о причинах. В ответ на вопросы, с которыми он, естественно, набросился на меня, я заверил его, что это было просто недоразумение; что господин де Марсак предложил мне встретиться с ним в трактире через два дня и что тогда я точно все выясню.

И все-таки я сожалел об этом событии, так как из-за него должен был остаться и еще два дня пользоваться гостеприимством виконта. На все это он отреагировал так, как я и ожидал, заметив, что на данный момент шевалье де Сент-Эсташ, похоже, удовлетворен тем, что поссорил меня с Марсаком.

Из слов Анатоля я уже понял, что Марсак ничего не сказал. Но беседа его сестры и Роксаланы вызывала у меня серьезное беспокойство. Женщины обычно не бывают сдержанны в таких ситуациях. Даже если мадемуазель де Марсак не сказала прямо, что я неверный возлюбленный, все равно я очень боялся, что Роксалана, как и любая женщина, понимающая с полуслова, придет к заключению, что я лгал ей прошлой ночью. С тяжелым сердцем я отправился искать ее. Она гуляла в старом розовом саду за замком.

Сначала она не заметила меня, и некоторое время я мог наблюдать за ней. Она медленно шла по саду. Я заметил, каким печальным было ее лицо. Это была моя работа — моя и Шательро, а также всех остальных веселых господ, которые сидели за моим столом в Париже около месяца назад.

Гравий захрустел под моими ногами, и она обернулась. Увидев меня, она вздрогнула. Кровь прилила к ее лицу и тотчас отхлынула. Она стала бледнее, чем прежде. Сначала она повернулась, чтобы уйти, но затем передумала и стояла неподвижная и внешне спокойная, ожидая моего приближения.

Но глаза ее были опущены, она тяжело дышала, а на лице была маска безразличия. Однако, когда я подошел, она заговорила первой, и банальность ее слов изумила меня, и — несмотря на все мои знания о женщинах — на какое-то мгновение ее спокойствие показалось мне натуральным.

— У вас сегодня утомленный вид, господин де Лесперон. — Усмехнувшись, она повернулась ко мне и сорвала розу.

— Да, — глупо ответил я, — я поздно встал.

— Какой ужас, ведь из-за этого вы не увиделись с мадемуазель де Марсак. Вам сказали, что она была здесь?

— Да, мадемуазель. Станислас де Марсак оставил письмо.

— Несомненно, вы очень расстроены, что не встретились с ними? — промолвила она.

Я сделал вид, что не заметил вопросительной интонации в ее голосе.

— Это их вина. Похоже, они предпочли не встречаться со мной.

— Вас это удивляет? — гневно вспыхнула она, но быстро взяла себя в руки. С прежним безразличием она добавила: — Вы не выглядите взволнованным, сударь.

— Напротив, мадемуазель, я глубоко взволнован.

— Потому что не встретились со своей… невестой? — спросила она и в первый раз подняла глаза. Наши глаза встретились, и ее взгляд пронзил меня, как кинжал.

— Мадемуазель, я уже имел честь сообщить вам вчера, что я не связан словом ни с одной женщиной.

При упоминании вчерашнего дня она поморщилась, и я пожалел о своих словах, так как они, должно быть, вновь обнажили рану, нанесенную ее гордости. Вчера я почти сказал, что люблю ее, и вчера она ответила, что любит меня, потому что вчера я поклялся, что рассказ Сент-Эсташа о моей помолвке был ложью. Сегодня она получила подтверждение правдивости его слов от самой женщины, с которой был обручен Лесперон, и я мог представить, какие чувства она испытывала.

— Вчера, сударь, — с презрением ответила она, — вы очень много лгали.

— Нет, я говорил чистую правду. О, Боже, мадемуазель, — воскликнул я с внезапной страстью. — Неужели вы не верите мне? Неужели вам не достаточно моего слова, и вы не можете потерпеть, пока я не освобожусь от своих обязательств и объясню вам все?

— Объясните? — сказала она, обжигая меня своим презрением.

— Все это — чудовищное недоразумение. Я пал жертвой обстоятельств. О, я не могу сказать больше. Я легко могу успокоить этих Марсаков. Послезавтра я должен встретиться с господином де Марсаком. У меня в кармане лежит письмо от этого фехтовальщика, в котором он пишет, что с удовольствием убьет меня. Но…

— Я надеюсь, он сделает это, сударь! — оборвала она с такой яростью, что я просто онемел и не смог закончить фразу. — Я буду молиться Богу, чтобы он смог это сделать! — добавила она. — Вы, как никто другой, заслуживаете этого!

Минуту я стоял, пораженный ее словами. Затем я понял причину ее ярости, и внезапная радость охватила меня. Ее ярость была следствием ненависти, до которой, как известно, от любви один шаг, хотя эта ненависть может быть смертельной. И тем не менее ее ярость красноречиво сказала мне о тех чувствах, которые она так тщательно пыталась скрыть, и, движимый внезапным порывом, я шагнул к ней.

— Роксалана, — с жаром произнес я, — вы не хотите этого. Как вы будете жить, если я умру? Дитя мое, вы любите меня так же, как я люблю вас. — Я неожиданно притянул ее к себе с откровенной нежностью, почти с благоговением. — Неужели вы не хотите прислушаться к голосу вашей любви? Неужели вы не можете хоть немного поверить мне? Вы не думаете, что, если бы я был настолько недостойным, как вы себе представляете, эта любовь никогда не смогла бы возникнуть?

— Она не возникла! — крикнула она. — Вы лжете… так же, как и во всем остальном. Я не люблю вас. Я ненавижу вас. Dieu! Как я вас ненавижу!

До сих пор она лежала в моих объятиях, подняв лицо кверху и глядя на меня жалобными, испуганными глазами — как пойманная змеей птица, которая с ужасом, но тем не менее зачарованно смотрит в глаза своего мучителя. Сейчас, когда она заговорила, воля вернулась к ней, и она попыталась вырваться из моих объятий. Но я крепко держал ее. Чем сильнее она ненавидела меня, тем решительнее я становился.

— Почему вы ненавидите меня? — твердо спросил я. — Спросите себя, Роксалана, и скажите мне, какой ответ дает ваше сердце. Разве оно не говорит вам, что вы не ненавидите меня — что на самом деле вы любите меня?

— О, Боже, терпеть такое оскорбление! — вскрикнула она. — Пустите меня, miserable[40]. Мне что, позвать на помощь? О, вы ответите за это! Если на свете есть Бог, вы будете наказаны.

Но, охваченный страстью, я не отпускал ее, несмотря на просьбы, угрозы и сопротивление. Я был груб, если хотите. Но подумайте, что творилось в моей душе от того, в какое положение я попал, и не судите меня слишком строго. Внезапно я опять обрел смелость, которой мне так не хватало, и решил признаться. Я должен сказать ей. Будь что будет, худшего все равно уже не может случиться.

— Послушайте, Роксалана!

— Я не желаю вас слушать! С меня достаточно оскорблений! Пустите меня!

— Нет, вы должны выслушать меня. Я — не Рене де Лесперон. Если бы у этих Марсаков было побольше терпения и ума, если бы они дождались меня этим утром, они бы сказали вам об этом.

На секунду она прекратила свою борьбу и внимательно посмотрела на меня. Затем с презрительным смешком она возобновила свои усилия еще более яростно, чем прежде.

— Какую новую ложь вы придумали для меня? Пустите меня, я ничего не хочу больше слышать!

— Небо свидетель, я сказал вам правду. Я знаю, насколько дико она звучит, и это — одна из причин, почему я не говорил вам об этом раньше. Но я не могу вынести ваше презрение. Я не смогу смириться с тем, что вы считаете меня лжецом, когда я открыто признаюсь в любви к вам…

Ее сопротивление стало настолько неистовым, что я вынужден был ослабить свои объятия. Но я сделал это столь неожиданно, что она потеряла равновесие и чуть не упала. Чтобы удержаться на ногах, она схватилась за мой камзол, и он расстегнулся.

Мы стояли на некотором расстоянии друг от друга, и она смотрела на меня, белая и дрожащая от гнева. В ее глазах полыхала ненависть, но не выдержав моего прямого, твердого взгляда, она опустила их. Когда она снова подняла глаза, на ее губах появилась улыбка, полная невыразимого презрения.

— Так вы клянетесь, — сказала она, — что вы не Рене де Лесперон? Что мадемуазель де Марсак — не ваша невеста?

— Да, всеми святыми! — страстно воскликнул я.

Она продолжала смотреть на меня с этой насмешливой, презрительной улыбкой.

— Я слышала, — произнесла она, — что самые большие лжецы — это те, которые с готовностью дают клятву. — И задохнувшись от ненависти, сказала: — По-моему, вы что-то уронили на землю. — И не дожидаясь ответа, она развернулась и ушла.

У моих ног лицом кверху лежала миниатюра, которую перед смертью передал мне несчастный Лесперон. Она выпала из моего камзола во время борьбы, и теперь я нисколько не сомневался, что на портрете была изображена мадемуазель де Марсак.


Глава IX НОЧНАЯ ТРЕВОГА


В тот день, возвращаясь после долгой прогулки, — мое незавидное настроение заставляло меня постоянно двигаться — я обнаружил во дворе дорожную карету, готовую к отъезду. Я поднимался по ступенькам замка и столкнулся с идущей вниз мадемуазель. Я отошел в сторону, пропустив ее, и она прошла мимо с высоко поднятой головой, подобрав юбку, чтобы, не дай Бог, не коснуться меня.

Я хотел заговорить с ней, но она смотрела прямо перед собой, и взгляд ее был грозен; кроме того, за нами наблюдало полдюжины слуг. Я низко поклонился — подметая землю пером своей шляпы — и пропустил ее. Я не двинулся с места и остался стоять там, где она прошла мимо меня. Я стоял и смотрел, как она садилась в карету, как карета выехала со двора и с грохотом покатилась по мосту, оставляя за собой клубы пыли.

В эту минуту я испытывал чувство полного опустошения и невыразимой боли. Мне казалось, что она ушла из моей жизни навсегда — ничем не искупить свою вину и не вернуть ее после того, что произошло между нами этим утром. Ее гордость уже была задета тем, что рассказала ей мадемуазель де Марсак о наших отношениях, а мое поведение в розовом саду завершило работу и превратило в ненависть те нежные чувства, в которых еще вчера она почти призналась мне. Я был уверен, что теперь она действительно ненавидит меня. Только сейчас я понял, насколько опрометчивым, просто безумным был мой отчаянный поступок, и теперь, с горечью думал я, я лишился последнего шанса когда-либо исправить ситуацию.

Мне уже ничего не поможет, даже если я заплачу свою ставку по пари и вернусь под своим настоящим именем. Да уж, заплачу свою ставку! А в чем, собственно, героизм этого поступка? Разве я не проиграл пари на самом деле? Следовательно, расплата неизбежна.

Глупец! Глупец! Почему я не воспользовался ее настроением, когда мы плыли вниз по реке? Почему я тогда не рассказал ей все об этом безобразном деле с самого начала? Почему я не сказал ей, что, для того чтобы исправить зло, я собираюсь поехать в Париж и заплатить свою ставку, а когда это будет сделано, я вернусь к ней и буду просить ее стать моей женой? Любой разумный человек поступил бы именно так. Он бы увидел, какие опасности подстерегают его в такой ситуации, и предпочел бы предупредить их единственно возможным способом.

О-хо-хо! Дело сделано. Игра подошла к концу, и я сам виноват в том, что проиграл. Осталось выполнить последнюю задачу — встретиться в трактире с Марсаком и восстановить справедливость в отношении бедняги Лесперона. Что может случиться потом, меня не волновало. Я буду разорен после того, как урегулирую свои дела с Шательро, и Марсель де Сент-Пол де Барделис, яркая звезда, сверкающая на небосклоне французского двора, закатится и погаснет навсегда. Но в ту минуту это не имело для меня никакого значения. Я потерял все, что было мне дорого, все, что могло внести радость в мою порочную, сытую жизнь.

Вечером виконт сказал мне, что ходят слухи о смерти маркиза Барделиса. Я равнодушно спросил его, как появились эти слухи, и он ответил, что несколько дней назад крестьяне поймали лошадь, которая, по словам слуг господина де Барделиса, принадлежала хозяину, и, поскольку никто не видел его и не слышал о нем в течение двух недель, решили, что с ним произошел несчастный случай. Даже это сообщение не могло вызвать моего интереса. Пусть считают меня мертвым, если им так хочется. Для человека, пережившего нечто худшее, чем смерть, это не имело большого значения.

Следующий день прошел без каких-либо событий. Мадемуазель по-прежнему отсутствовала. Мне хотелось спросить об этом виконта, но по вполне понятным причинам я не стал этого делать.

На следующий день я должен был покинуть Лаведан, но не было видно никаких приготовлений, никаких сборов. Вы помните, как я прибыл сюда? Все, даже одежду, которую я носил, я получил благодаря щедрому гостеприимству виконта. Мы тихо поужинали вместе — виконт и я, — так как виконтесса не выходила из комнаты.

Я рано ушел в свою комнату и долго лежал с открытыми глазами, размышляя о печальном будущем, которое ожидало меня. Я не думал о том, что буду делать после объяснения с господином де Марсаком, и, насколько помню, меня это совсем не волновало. Я свяжусь с Шательро и сообщу ему, что считаю себя проигравшим. Я отправлю ему долговую расписку, передам ему мои земли в Пикардии и попрошу заплатить моим слугам в Париже и Барделисе и отпустить их.

Что касается меня самого, то я мало беспокоился о том, куда забросит меня жизнь. У меня оставалась еще кое-какая собственность, но у меня не было ни малейшего желания заниматься ею. В Париж я не вернусь; это я решил твердо. Я думал отправиться в Испанию. Однако этот выбор казался мне таким же пустым, как и все остальные. Наконец я заснул с мыслью, что получу прощение и вопрос о моем будущем разрешится сам собой, если я не проснусь больше никогда.

Но мне суждено было проснуться, как раз когда завеса ночи уже начала подниматься, и в воздухе чувствовалось прохладное дыхание рассвета. Я услышал громкий стук в ворота Лаведана, приглушенные голоса, топот ног и звуки хлопающих дверей в замке.

В дверь моей спальни постучали, и когда я открыл, то увидел на пороге виконта в ночном колпаке, рубашке и с зажженной свечой.

— У ворот солдаты! — воскликнул он, войдя в комнату. — Этот мерзавец Сент-Эсташ уже поработал!

Несмотря на все свое возбуждение, внешне виконт был, как всегда, спокоен.

— Что будем делать? — спросил он.

— Вы их, конечно, впустите? — сказал я с вопросом в голосе.

— Да, конечно. — Он пожал плечами. — Как мы можем сопротивляться им? Даже если бы я был готов к этому, мы не смогли бы долго продержаться.

Я завернулся в халат, так как утро было прохладным.

— Господин виконт, — мрачно сказал я, — я искренне сожалею, что дела господина Марсака задержали меня здесь. Если бы не он, я бы покинул Лаведан два дня назад. Я боюсь за вас, но мы, по крайней мере, можем надеяться, что мой арест в вашем доме не повлечет за собой тяжелых последствий для вас. Я никогда не прощу себе, если из-за того, что вы дали мне укрытие, с вами что-нибудь случится.

— Об этом не может быть и речи, — ответил он с благородством, присущим этому человеку. — Это работа Сент-Эсташа. Я всегда боялся, что рано или поздно это случится. Рано или поздно мы должны были стать врагами из-за моей дочери. Я был в руках у этого подлеца. Он знал о моем участии в последнем восстании, и я был уверен, что, если он захочет причинить мне вред, он, не задумываясь, предаст меня. Боюсь, господин де Лесперон, что не только за вами — а может быть, и вообще не за вами — пришли эти солдаты. Возможно, они пришли за мной.

Не успел я ответить ему, как дверь широко распахнулась и в комнату, в ночном колпаке и в наспех накинутом халате, выглядя настоящей мегерой в этом бесформенном deshabille[41], ворвалась виконтесса.

— Посмотри, — крикнула она своему мужу, ее резкий голос звенел от возмущения, — посмотри, к чему ты привел нас!

— Анна! Анна! — воскликнул он, подойдя к ней и пытаясь успокоить ее. — Успокойся, детка, будь мужественной.

Но она вырвалась из его объятий и металась по комнате, тощая и злая, как фурия.

— Успокойся? — презрительно повторила она. — Будь мужественной? — У нее вырвался короткий смешок — отчаянное, мрачное, насмешливое выражение гнева. — Неужели, помимо всего прочего, ты еще и наглец? И ты смеешь просить меня успокоиться, быть мужественной в такую минуту? Разве я не предупреждала тебя двенадцать месяцев назад? Ты не обращал внимания на мои слова, ты смеялся надо мной, а теперь, когда мои страхи оправдались, ты просишь меня успокоиться?

Снизу раздался скрип ворот. Виконт услышал его.

— Мадам, — сказал он, отбросив уговоры, и теперь его голос был полон достоинства, — солдат уже впустили в замок. Я прошу вас уйти. Наше положение не позволяет…

— А какое у нас положение? — резко оборвала она. — Мятежники, высланные, бездомные нищие — вот наше положение, благодаря тебе и твоему дурацкому участию в заговоре. Что станет с нами, глупец? Что станет с Роксаланой и со мной, когда они повесят тебя, а нас выселят из Лаведана? Боже правый, подходящее время для разговора о достоинстве! Разве я не просила тебя, malheureus[42], не вмешиваться в эти распри? Ты смеялся надо мной.

— Мадам, ваша память несправедлива ко мне, — ответил он подавленным голосом. — Я никогда в жизни не смеялся над вами.

— Ну ты недалеко от этого ушел. Разве ты не говорил мне, что я должна заниматься своими делами? Разве ты не говорил мне, что будешь идти своим путем? Ну вот ты и пришел, о Боже! Эти слуги короля заставят тебя пройти еще немного, — продолжала она с жестоким, отвратительным сарказмом. — Тебе придется дойти до эшафота в Тулузе. Это, ты скажешь, твое личное дело? Но разве ты обеспечил будущее своей жены и дочери? Выходит, я вышла за тебя замуж и родила тебе дочь только для того, чтобы мы с ней погибли от голода? Или же ты прикажешь наняться в прислуги или пойти в белошвейки?

Виконт со стоном упал на кровать и закрыл лицо руками.

— Господи, помоги мне! — воскликнул он со страданием в голосе. Это страдание было вызвано не страхом смерти; он страдал от бездушия этой женщины, которая в течение двадцати лет делила с ним кров и постель и которая в минуту несчастья предала его.

— Да, — издевалась она, — проси Бога о помощи, потому что от меня ты ее не дождешься.

Она ходила взад и вперед по комнате, как тигрица в клетке, ее лицо позеленело от злости.

Она больше не задавала ему вопросов; она больше не обращалась к нему; с ее тонких губ одно за другим срывались проклятия, и я содрогнулся от чудовищности ругательств, произносимых женскими устами. Наконец мы услышали тяжелые шаги по лестнице, и, движимый внезапным порывом, я вскричал:

— Мадам, пожалуйста, возьмите себя в руки!

Она повернулась ко мне, ее близко посаженные глаза полыхали от гнева.

— Sangdieu! По какому праву вы… — начала было она.

Но сейчас было не время для женской болтовни; не время для соблюдения этикета; не время для расшаркивания и учтивых улыбок. Я крепко схватил ее за руку и, наклонившись прямо к ее лицу, сказал:

— Folle![43]

Готов поклясться — ни один мужчина не называл ее таким словом. Она задохнулась от удивления и гнева. Я понизил голос, чтобы меня не услышали приближающиеся солдаты.

— Вы хотите погубить и себя, и виконта? — тихо произнес я. Ее глаза задавали мне вопрос, и я ответил: — Откуда вы знаете, что солдаты пришли за вашим мужем? Вполне возможно, им нужен я — и только я. Скорее всего, они ничего не знают об отступничестве виконта. Вы что, своей тирадой и своими обвинениями хотите сообщить им об этом?

Она раскрыла рот от удивления. Об этом она не подумала.

— Прошу вас, мадам, отправляйтесь в свою комнату и возьмите себя в руки. Скорее всего у вас нет причин для беспокойства.

Она уставилась на меня в смятении и замешательстве, и, хотя она уже не успевала уйти, мое предупреждение прозвучало вовремя.

В этот момент дверь снова открылась, и на пороге возник молодой человек в латах и в шляпе с пером, в одной руке он держал обнаженную шпагу, а в другой — фонарь. За его спиной блестели клинки солдат.

— Который из вас господин Рене де Лесперон? — вежливо спросил он с сильным гасконским акцентом.

Я шагнул вперед.

— Меня называют этим именем, господин капитан, — сказал я.

Он посмотрел на меня с сожалением, как бы извиняясь, и сказал:

— Именем короля, господин де Лесперон, я прошу вас сдаться!

— Я ждал вас. Моя шпага там, сударь, — учтиво сказал я. — Если вы позволите мне одеться, я буду готов идти с вами через несколько минут.

Он поклонился, и сразу стало ясно, что он прибыл в Лаведан — как я и говорил виконтессе — только из-за меня.

— Я благодарен вам за вашу покорность, — сказал этот вежливый господин. Это был симпатичный паренек с голубыми глазами и улыбчивым ртом, которому даже его топорщившиеся усы не смогли придать суровое выражение. — Прежде чем вы начнете одеваться, сударь, я должен выполнить еще одну обязанность.

— Выполняйте свою обязанность, сударь, — ответил я. Он подал знак своим людям, и через минуту они уже рылись в моих вещах. В это время он повернулся к виконту и виконтессе и принес им свои извинения за то, что нарушил их сон, и за то, что грубо отобрал у них гостя. Он говорил, что наступили смутные времена. Он осыпал проклятиями обстоятельства, которые вынуждают его солдат выполнять неприятные обязанности судебного пристава, и надеялся, что мы все равно будем считать его честным дворянином, несмотря на его неприглядные действия.

Из карманов моей одежды они вытащили письма, адресованные Лесперону, которые этот несчастный передал мне перед смертью; среди них было письмо от самого герцога Орлеанского, одного этого письма было достаточно, чтобы повесить целый полк. Кроме того, они взяли письмо господина де Марсака, написанное два дня назад, и медальон с портретом мадемуазель де Марсак.

Они передали бумаги и медальон капитану. Он взял их с осуждением, почти с отвращением, которым были окрашены все его действия, связанные с моим арестом.

Именно из-за отвращения к этой своей работе он предложил мне ехать без конвоя, если я дам ему слово не пытаться бежать.

Мы стояли в зале. Его люди были уже во дворе, и с нами оставались только господин виконт и Анатоль — на лице последнего, как в зеркале, отражалась скорбь его хозяина. Великодушие капитана явно выходило за пределы его полномочий, и это тронуло меня.

— Господин крайне великодушен, — сказал я.

Он раздраженно пожал плечами.

— Сар de diou! — воскликнул он, и его ругательства напомнили мне о моем друге Казале. — Это не великодушие, сударь. Это желание придать грязной работе более благопристойный вид. Черт меня побери, я не могу вытравить из себя дворянина даже ради самого короля. Кроме того, господин де Лесперон, разве мы с вами не земляки? Разве мы не гасконцы оба? Pardiou, во всей Гаскони трудно найти более уважаемое имя, чем Лесперон, и того, что вы принадлежите к такой благородной семье, более чем достаточно для некоторых привилегий, которые я могу предоставить вам своей властью.

— Я даю вам слово не пытаться бежать, господин капитан, — ответил я и поклонился в знак признательности за его добрые слова.

— Я — Миронсак де Кастельру из Шато-Руж в Гаскони, — сообщил он, поклонившись в ответ. Клянусь, если бы он не был хорошим солдатом, он бы смог стать прекрасным учителем этикета.

Мое прощание с господином де Лаведаном было коротким, но сердечным; извиняющимся с моей стороны и сочувствующим — с его. Итак, вдвоем с Кастельру мы отправились по дороге в Тулузу. Своим людям он приказал следовать за нами через полчаса и не торопиться.

Мы ехали не спеша — Кастельру и я. По дороге мы говорили о многих вещах, и я обнаружил, что он интересный и приятный собеседник. Не будь я в таком подавленном настроении, меня бы встревожило то, что он рассказал мне; как оказалось, дела арестованных по обвинению в государственной измене и за участие в последнем мятеже рассматривались весьма поверхностно. Большинство из них не могли даже выступить в свою защиту. Доказательства их отступничества передавались в трибунал, а решение принимали судьи, которые не желали слушать какие-либо оправдания.

Моя личность была полностью доказана: я сам сообщил свое имя Кастельру; измена Лесперона также была полностью доказана: она была известна всем; да еще письмо герцога, найденное среди моих вещей. Если судьи не пожелают слушать мои заверения в том, что я никакой не Лесперон, а пропавший Барделис, мои проблемы разрешатся очень простым способом. Но я не испытывал никакого страха. Мне было абсолютно все равно. Для меня жизнь уже кончилась. Я погубил единственный шанс на счастье, который мне предоставила судьба, и, если господа судьи в Тулузе отправят меня на плаху, какое это может иметь значение?

Но все-таки было одно дело, которое волновало меня, — мой разговор с Марсаком. И я заговорил об этом с моим стражником.

— Я хотел бы встретиться с одним дворянином в Гренаде сегодня утром. Среди моих бумаг есть письмо, в котором говорится об этой встрече. Господин капитан, я был бы вам очень признателен, если бы вы решили позавтракать там и предоставили мне возможность встретиться с ним. Это дело чрезвычайной важности.

— И оно касается?.. — спросил он.

— Дамы, — ответил я.

— Ах, да! Но в письме он бросает вам вызов, не так ли? Естественно, я не могу позволить вам рисковать своей жизнью.

— Чтобы не расстроить палача в Тулузе? — я рассмеялся. — Не бойтесь. Дуэли не будет, я вам обещаю.

— Тогда я согласен, сударь, и вы встретитесь с вашим другом.

Я поблагодарил его, и мы заговорили о других вещах, следуя по тулузской дороге ранним утром. Наш разговор, сам не знаю как, коснулся Парижа и двора, и, когда я мимоходом сказал, что хорошо знаю Люксембургский дворец, он спросил, не приходилось ли мне встречаться с одним молодым франтом по имени Миронсак.

— Миронсак? — повторил я. — Да, конечно. — И чуть было не сказал, что знаю этого юношу очень близко и очень люблю его, но счел это неразумным. Я лишь спросил: — Вы его знаете?

— Pardiou! — воскликнул он. — Этот парень — мой кузен. Мы оба Миронсаки; он — из Кастельвера, а я, если помните, — Миронсак из Кастельру. Чтобы не путать нас, его называют Миронсак, а меня — Кастельру. Peste! Это не единственное различие. Пока он загорает в высшем свете Парижа — эти Миронсаки из Кастельвера очень богаты, — я, его бедный гасконский брат, вынужден изображать судебного пристава в Лангедоке!

Я взглянул на него с новым интересом, так как упоминание об этом милом Миронсаке напомнило мне ту ночь в Париже, когда я заключил злосчастное пари, и я вспомнил, как этот благородный юноша пытался — но было уже поздно — отговорить меня от этого предприятия, которое выглядело недостойным в его честных глазах.

Мы заговорили о кузене Кастельру, и я дошел до того, что признался в своем расположении к этому юноше. Это еще больше усилило благосклонность, которую мой юный капитан проявлял ко мне с момента моего ареста, и я осмелел настолько, что попросил его оказать мне еще одну услугу и вернуть мне портрет, который его люди вытащили из моего кармана. Я хотел отдать его Марсаку. Это послужило бы подтверждением моего рассказа.

У Кастельру не было никаких возражений.

— Конечно, — сказал он и протянул мне его. — Прошу прощения, что сам не подумал об этом. Зачем Хранителю Печати этот портрет?

Я поблагодарил его и спрятал медальон в карман.

— Бедняжка! — вздохнул он, в его голосе звучало сочувствие. — Ей-богу, господин де Лесперон, подходящая работа для солдата, не правда ли? Diable![44] От этой работы дворянина просто вывернет наизнанку, и ему придется всю свою жизнь прятаться от глаз честных людей. Если бы я знал, что солдатская служба включает в себя такие гнусности, я бы дважды подумал, прежде чем выбрать ее. Я бы лучше остался в Гаскони и обрабатывал землю, чем заниматься такими делами.

— Мой юный друг, — с улыбкой сказал я, — все, что вы делаете, вы делаете от имени короля.

— Как и всякий палач, — раздраженно ответил он, его усы встали дыбом от презрительной усмешки, которая скривила его рот. — Подумать только! И я приложу руку к слезам, которыми покроются глаза этой прекрасной дамы! Quelle besogne! Bon Dieu, quelle besogne![45]

Я рассмеялся над тем, как он выражал свои страдания в этой причудливой гасконской манере, а он смотрел на меня с удивлением, к которому примешивалось восхищение. Поскольку, если дворянин был настолько мужественным, что мог смеяться в такой ужасной ситуации, он был достоин восхищения.


Глава X ВОССТАВШИЙ ИЗ МЕРТВЫХ


Было около десяти часов, когда мы въехали во двор таверны де ла Курон в Гренаде.

Кастельру занял симпатичную комнатку на первом этаже с выходящими во двор окнами. Я расспросил хозяина, и он сообщил мне, что господин де Марсак еще не приехал.

— Мы договорились встретиться до полудня, господин Кастельру, — сказал я. — С вашего разрешения я подожду.

Он не возражал. Два часа не имели никакого значения. Мы все встали очень рано, и, как он сказал, он тоже имеет право на отдых.

Я стоял у окна и увидел, как из таверны вышел очень высокий, небрежно одетый дворянин и заговорил с конюхом. Он с трудом передвигался, опираясь на толстую палку. Когда он пошел обратно в таверну, я заметил, что он ужасающе бледен. Что-то в его лице и во всей его фигуре показалось мне знакомым — это озадачило меня, и я продолжал о нем думать, когда мы с Кастельру сели завтракать.

Примерно через полчаса, закончив нашу трапезу, мы сидели и разговаривали. Меня начинало раздражать, что господин де Марсак заставляет себя ждать, как вдруг я услышал топот копыт. Я вновь подошел к окну. Какой-то дворянин на полном скаку въехал в porte-cochere[46]. Это был богато одетый худой, энергичный человек. Его смуглое лицо и черная борода придавали ему почти зловещий вид.

— А-а, так ты здесь! — воскликнул он, обращаясь к кому-то на крыльце. — Par la mort Dieu, я даже не надеялся увидеть тебя!

С крыльца раздался удивленный возглас:

— Марсак! Ты здесь?

— Так вот он, этот дворянин! — Он легко спрыгнул на землю, и помощник конюха взял его лошадь. Теперь в моем поле зрения появился этот хромающий дворянин.

— Мой дорогой Станислас! — воскликнул он. — Не могу выразить, как я счастлив видеть тебя! — и с этими словами он направился к Марсаку, раскрыв руки для объятия.

Какое-то время Марсак удивленно смотрел на него ничего не понимающим взглядом. Затем, резко подняв руку, он ударил его в грудь с такой силой, что, если бы не конюх, этот несчастный непременно бы упал. В изумлении больной человек смотрел на своего противника. Марсак шагнул ему навстречу.

— Что это? — грубо закричал он. — Что за притворная немощность? Меня не удивляет твоя бледность, трус! Но откуда эта нетвердая походка? Что это ты такой слабый? Хочешь провести меня?

— Ты что, лишился разума? — воскликнул другой. в его голосе появилась нотка гнева. — Ты сошел с ума, Станислас?

— Оставь свое притворство, — прозвучал презрительный ответ. — Два дня назад в Лаведане мне сообщили, что ты совершенно здоров; из того, что я услышал, мне стало ясно, почему ты задержался там и ничего на сообщил нам о себе. Именно поэтому, как ты, наверное, догадался, я написал тебе. Моя сестра оплакивала твою смерть, а ты в это время сидел у ног своей Роксаланы и наслаждался ее любовью среди роз Лаведана.

— Лаведана? — медленно повторил его противник. И тут он вскипел: — О чем ты говоришь, черт побери? Какой Лаведан?

Внезапно до меня дошло, кто был этот больной дворянин. Роденар, глупец, ошибся, когда сказал, что Лесперон скончался. Теперь ясно, что он просто потерял сознание. Итак, там, внизу, стоял Лесперон собственной персоной, тот самый человек, которого я оставил в сарае близ Мирепуа.

В этот момент я не думал о том, где и как он выздоровел, не пытался раскрыть эту тайну: он был здесь, и этого было достаточно. Одному Богу известно, какие осложнения вызовет его присутствие.

— Прекрати эту комедию! — орал взбешенный Марсак. — Тебе это не поможет. Слезы моей сестры ничего не значат для тебя, но ты заплатишь за них и за то оскорбление, которое ты нанес ей.

— Боже мой, Марсак! — крикнул Лесперон, дойдя до той же степени бешенства. — Может быть, ты объяснишь?

— Да, — прорычал Марсак и обнажил шпагу, — я объясню. Клянусь Богом, я объясню тебе — вот этим! — И он покрутил своей шпагой. — Давай, мой господин, представление окончено. Выброси свой костыль и защищайся; давай, парень, или, sangdieu, я проткну тебя насквозь!

Внизу все пришло в волнение. Хозяин и толпа слуг — официантов и конюхов — бросились между ними и попытались удержать разъяренного Марсака. Но он стряхнул их с себя, как бык стряхивает свору собак. Через мгновение его искрометная шпага расчистила пространство вокруг него. Его стремительные удары сыпались во все стороны. Один из слуг получил удар в ногу, увидев кровь, он завопил, что его убили. Марсак изрыгал проклятия и угрозы. Судомойка, заняв выгодную позицию на ступеньках, пыталась пристыдить его: она откровенно выражала свое отношение к его поведению, крича, что только самый последний трус может напасть на беспомощного человека, который едва стоит на ногах.

— Po Cap de Diou! — выругался Кастельру. — Вы когда-нибудь видели такую суматоху? Что случилось?

Но я не ответил ему. Если я не буду действовать быстро, обязательно прольется кровь. Я был единственным, кто мог все объяснить. Лесперону крупно повезло, что я оказался рядом в момент его встречи с этим драчуном Марсаком. Я забыл об обстоятельствах, которые связывали меня с Кастельру; я забыл обо всем, кроме необходимости немедленно вмешаться. Я посмотрел вниз, примерно в семи футах от нашего окна был козырек крыльца; от него до земли было еще футов восемь. Прежде чем мой гасконский капитан понял, что я собираюсь сделать, я выпрыгнул из окна и приземлился на выступающий козырек. Через секунду я был в самом центре событий, и все глаза устремились на меня. Встревоженный Кастельру, который подумал, что я решил бежать, бросился за мной тем же необычным путем и при этом кричал:

— Господин де Лесперон! Эй! Господин де Лесперон! Mordiou! Вы же дали мне слово, господин де Лесперон!

Трудно было придумать более подходящий способ сдержать натиск Марсака; ничто не могло лучше заставить его выслушать меня, потому что было более чем очевидно, что Кастельру обращался ко мне и что именно меня он называет Леспероном. В мгновение ока я оказался рядом с Марсаком, Но не успел вымолвить и слова.

— Что все это значит, черт побери? — спросил он, глядя на меня с подозрением.

— Это значит, сударь, что во Франции есть несколько Лесперонов. Я — тот самый Лесперон, который был в Лаведане. Если вы не верите мне, спросите этого господина, который арестовал меня там прошлой ночью. Спросите его также, почему мы остановились здесь. Попросите его показать вам письмо, которое вы оставили в Лаведане, назначив встречу сегодня здесь до полудня, и которое я получил.

Подозрение погасло в глазах Марсака, и они округлялись от удивления, пока он слушал эти многочисленные доказательства. Лесперон смотрел на меня с не меньшим удивлением, однако я понял по его взгляду, что он не узнает во мне того человека, который пришел ему на помощь в Мирепуа. В конце концов это вполне естественно; ведь мозг человека, находящегося в таком состоянии, в каком он был той ночью, не способен четко воспринимать окружающие предметы, а уж тем более запомнить их.

Не успел Марсак ответить мне, Кастельру уже стоял рядом со мной.

— Тысяча извинений! — засмеялся он. — Даже глупец мог догадаться, зачем вы выпрыгнули в окно, и только глупец мог подозревать, что вы хотите сбежать. Я вел себя недостойно, господин Лесперон.

Я повернулся к нему и, пока все стояли с разинутыми ртами, отвел его в сторону.

— Господин капитан, — сказал я, — вас терзают угрызения совести из-за тех арестов, которые вам приходится совершать, не правда ли?

— Mordiou! — красноречиво согласился он.

— И если вы случайно услышите разговор каких-либо людей, и их слова выдадут в них мятежников, хотя вы никогда бы о них этого не подумали, ваш долг солдата, тем не менее, заставит вас задержать их, так?

— Ну да. Боюсь, что так, — скривился он.

— Но если вас заранее предупредят, что, находясь в определенном месте, вы услышите такие слова, какой путь вы изберете?

— Побегу оттуда, как от чумы, сударь, — быстро ответил он.

— Тогда, господин капитан, могу я еще раз воспользоваться вашим великодушием и попросить вас позволить мне отвести этих спорщиков в нашу комнату и оставить нас там на полчаса?

Искренность была лучшим оружием в общении с Кастельру — искренность и его отвращение к тому, чем ему приходилось заниматься. Что касается Марсака и Лесперона, они оба жаждали получить мои разъяснения, и когда — с разрешения Кастельру — я пригласил их в свою комнату, они с радостью согласились.

Поскольку господин де Лесперон не узнал меня, я решил не сообщать ему свое имя. У меня были все основания для этого. Как только они сели на стулья, я сразу же приступил к сути дела без всяких прелюдий.

— Две недели назад, господа, — сказал я, — меня преследовал отряд драгунов, и я был вынужден переплыть через Гаронну. Я был ранен в плечо и падал от изнеможения, поэтому я постучал в ворота Лаведана и попросил укрытия. Это укрытие, господа, было мне предоставлено, а когда я назвался господином де Леспероном, ко мне отнеслись еще более радушно, потому что некий господин де Марсак, который является другом виконта де Лаведана и сторонником герцога Орлеанского, часто говорил о господине де Леспероне как о своем лучшем друге. Я не сомневаюсь, господа, что вы осудите меня за то, что я ввел виконта в заблуждение. Но у меня были на это причины, о которых, я надеюсь, вы не будете спрашивать, так как я вряд ли смогу ответить вам правду.

— Но вас зовут Лесперон? — раздался возглас Лесперона.

— Это не имеет значения, сударь. Лесперон я или нет, я признаю, что вел себя двулично по отношению к виконту и его семье, так как я, естественно, не тот Лесперон, которого изображал. Но поскольку я принял ваше имя, сударь, я также взял на себя ваши обязательства, и надеюсь, что вы будете милосердны и сможете простить меня. В качестве Рене де Лесперона из Лесперона в Гаскони я был арестован прошлой ночью в Лаведане, и, как вы смогли заметить, меня везут в Тулузу, чтобы предать суду по обвинению в государственной измене. Я не протестовал; в трудную минуту я не отказался от имени, которое помогло мне, когда это было нужно. Я отведал и горечи и радости, и, уверяю вас, господа, горечи было гораздо больше.

— Но так не должно быть, — воскликнул Лесперон, вставая. — Я не знаю, как вы использовали мое имя, но у меня нет никаких оснований считать, что вы каким-либо образом запятнали его, и поэтому…

— Благодарю вас, сударь, но…

— И поэтому я не могу позволить, чтобы вы отправились в Тулузу вместо меня. Где этот ваш офицер? Пожалуйста, позовите его, и мы все поставим на свои места.

— Вы очень великодушны, — спокойно ответил я. — Но я совершил достаточно преступлений, и поэтому, если со мной случится самое худшее, я просто отвечу за нас обоих.

— Но это меня не касается! — вскричал он.

— Это как раз очень вас касается. Если вы совершите эту страшную ошибку и назоветесь, вы погубите себя, не сделав при этом никакой пользы для меня.

Он по-прежнему возражал, но в конце концов мне все же удалось убедить его, что, выдав себя, он не спасет меня, а только пойдет со мной вместе на эшафот.

— Кроме того, господа, — продолжал я, — мой случай не такой уж безнадежный. У меня есть все основания полагать, что если я в нужный момент назову свое настоящее имя, то, если мне этого захочется, смогу спасти свою голову от плахи.

— Если вам этого захочется? — воскликнули они оба, вопросительно глядя на меня.

— Пусть будет так, — ответил я, — в данный момент это не самое главное. Я хочу, чтобы вы поняли, господин Лесперон, что если я отправлюсь в Тулузу один, то, когда выяснится, что я — не Рене де Лесперон из Лесперона в Гаскони, все решат, что вас нет в живых, а меня признают невиновным. Но если вы поедете со мной и тем самым представите доказательство того, что вы живы, мое стремление выдать себя за вас может погубить меня. Они решат, что я — ваш сообщник, что я хотел обмануть правосудие и что я назвался вашим именем для того, чтобы помочь вам избежать наказания. За это, можете быть уверены, меня сурово накажут.

Теперь вы понимаете, что я буду в безопасности, если вы тихо покинете Францию и заставите всех поверить, что вас нет в живых — эти слухи быстро распространятся, как только я откажусь от вашего имени. Вы понимаете меня?

— С трудом, сударь. Возможно, вы правы. Что ты скажешь, Станислас?

— Что я скажу? — вскричал пылкий Марсак. — Я сгораю от стыда, мой бедный Рене, что я мог так плохо думать о тебе.

Он собирался еще что-то сказать в этом же духе, но Лесперон прервал его и попросил заняться более важным вопросом. Они долго не могли принять решение, так как я напустил много тумана, но наконец, ободренные моими заверениями, что для меня будет лучше, если Лесперон не поедет со мной, они согласились на мои предложения.

Марсак был уже готов к отъезду в Испанию. Его сестра, сказал он нам, ждет его в Каркасоне. Лесперон должен немедленно отправиться вместе с ним, и через сорок восемь часов они будут вне досягаемости.

— Я хочу попросить вас об одном одолжении, господин де Марсак, — сказал я, вставая. — Если у вас будет возможность связаться с мадемуазель де Лаведан, не могли бы вы ей сказать, что я — не тот Лесперон, который помолвлен с вашей сестрой.

— Я скажу ей об этом, сударь, — с готовностью ответил он; и вдруг в его глазах появилось выражение понимания и откровенной жалости. — Боже мой! — воскликнул он.

— Что такое, сударь? — спросил я, пораженный его внезапным возгласом.

— Не спрашивайте меня, сударь, не спрашивайте. На мгновение я забыл, разволновавшись от всех этих откровений. Но… — он замолчал.

— Что, сударь?

Он задумался, затем снова посмотрел на меня с тем же сочувствием.

— Лучше сказать вам об этом, — промолвил он. — Однако мне трудно это сделать. Теперь мне многое стало ясно. Вы… вы не подозреваете, почему вас арестовали?

— За мое предполагаемое участие в последнем мятеже?

— Да, да. Но кто сообщил о вашем местонахождении? Кто сказал Хранителю Печати, где вас нужно искать?

— Ах, это? — спокойно ответил я. — На этот счет у меня не было никаких сомнений. Это сделал Сент-Эсташ. Я высек его…

Я внезапно замолчал. В смуглом лице Марсака, в его взгляде было что-то такое, какая-то невысказанная правда. И я вдруг понял.

— Матерь Божья! — воскликнул я. — Вы хотите сказать, что это сделала мадемуазель де Лаведан?

Он молча кивнул головой. Неужели она так ненавидела меня? Неужели только моя смерть сможет облегчить ее страдания? Неужели я полностью уничтожил любовь, которую она какое-то время испытывала ко мне, и довел ее до того, что она смогла передать меня в руки палачу?

Боже! Какой удар! Меня замутило от горя и от злости — не на нее, о, нет, не на нее, а на судьбу, которая все подстроила.

Я взял себя в руки, поскольку их глаза были все еще устремлены на меня. Я подошел к двери и открыл ее. Они, понимая мое отчаяние, были достаточно тактичны, чтобы обойтись без долгих прощаний. Марсак задержался на пороге, как будто хотел сказать мне что-нибудь утешительное. Но, видимо, чувствуя, что любые слова прозвучат сейчас слишком банально и только усилят боль открывшейся раны, он вздохнул и просто сказал:

— Прощайте, сударь! — И пошел своей дорогой.

Когда они ушли, я вернулся к столу, сел и обхватил голову руками. За всю свою легкую, счастливую жизнь я никогда не испытывал такого страшного горя. Представить только, что она могла совершить такой поступок! Женщина, которую я любил, чистая, нежная, невинная девочка, за которой я так пылко ухаживал в Лаведане, могла опуститься до такого предательства! До чего я довел ее!

Вскоре мое отчаяние сменилось успокоением. Я был потрясен этим неожиданным известием и на какое-то время лишился рассудка. Теперь, когда боль притупилась, я понял, что ее поступок был доказательством — неоспоримым доказательством — глубины ее чувств. Такую ненависть могла породить только сильная любовь; реакция всегда соизмеряется с действием, которое ее вызвало, и глубокое отвращение может быть вызвано только глубокой привязанностью. Если бы я был безразличен ей или если бы для нее это было лишь мимолетным увлечением, она бы не страдала так сильно.

Теперь я понял, насколько мучительной должна была быть ее боль, если она довела ее до такого поступка. Но она любила меня, да и сейчас любит, хотя думает, что ненавидит, и хотя поступила так, как если бы ненавидела. Даже если я ошибаюсь, даже если она действительно ненавидит меня, каковы будут ее чувства, когда она узнает, что — какими бы ни были мои прегрешения — ее любовь не была для меня игрушкой; что я не был, как она считала, помолвлен с другой женщиной!

Эта мысль разогрела мне кровь, как бокал крепкого вина. Мое безразличие улетучилось, и мне уже не было все равно, умру я или буду жить. Я должен жить. Я должен назвать свое настоящее имя Хранителю Печати и судьям в Тулузе. Какие могут быть сомнения? Барделис Великолепный должен вновь вернуться к жизни, и тогда… Что тогда?

Мое возбуждение быстро сменилось унынием. Уже появился слух о смерти Барделиса. Я не сомневаюсь, что за этими слухами последует рассказ о пари, которое привело его в Лангедок. И что тогда? Будет ли она любить меня сильнее? Будет ли она меньше ненавидеть меня? Если сейчас она убеждена, что я посмеялся над ее любовью, и это убеждение глубоко ранило ее, не будет ли она столь же сильно задета, когда узнает правду?

Да, запутанный клубок. Однако я был полон решимости. Теперь нужно было срочно осуществить мое прежнее намерение — только так я мог искупить вину в ее глазах. Я должен заплатить свой проигрыш прежде, чем вновь смогу отправиться к ней, хотя при этом я лишусь всего своего великолепия. А пока я молил Бога, чтобы она ничего не узнала до моего возвращения к ней.


Глава XI УПОЛНОМОЧЕННЫЙ КОРОЛЯ


По-моему, этот самый дружелюбный из всех гасконских кадетов, господин де Кастельру, достоин самой высокой похвалы. По отношению ко мне он проявил себя как доблестный, великодушный и благородный дворянин, и быть его пленником доставляло даже некоторое удовольствие. Он ничего не спросил о моей беседе с этими двумя господами в таверне де ла Курон, и, когда я попросил его передать пакет тому, что повыше, он сделал это без единого вопроса. В пакете был портрет мадемуазель де Марсак, но на конверте была записка для Лесперона с просьбой не открывать пакет до прибытия в Испанию.

До нашего отъезда из таверны я больше не видел ни Марсака, ни Лесперона.

В момент выезда произошел любопытный эпизод. Когда мы садились на лошадей, во двор въехали драгуны Кастельру. Они построились по команде лейтенанта, чтобы дать нам проехать, но, когда мы подъехали к воротам, нас задержала дорожная карета, явно прибывшая из Тулузы и заехавшая сменить лошадей. Нам с Кастельру пришлось отъехать назад, и мы оказались в кругу драгунов и так стояли, пока проезжала карета. Когда она поравнялась с нами, одна из занавесок открылась, и мое сердце бешено заколотилось при виде бледного женского лица с голубыми глазами и каштановыми локонами, обрамлявшими стройную шею. Ее взгляд упал на меня, безоружного, в окружении солдат, и я низко поклонился, опустив голову к самому загривку лошади и сняв шляпу для приветствия.

Занавеска снова задернулась и скрыла лицо предавшей меня женщины. Я молча ехал рядом с Кастельру, в голове у меня роилось множество самых невероятных предположений о том, какие чувства она могла испытывать, когда увидела меня. Раскаивалась ли она? Было ли ей стыдно? Какие бы чувства она ни испытывала при виде меня, совершенно очевидно, что скоро она будет мучиться от угрызений совести, так как в таверне де ла Курон были те, кто раскроет ей глаза.

Мысль о том, как она будет страдать и раскаиваться, когда узнает правду и по-другому будет расценивать то, что я говорил ей в Лаведане, наполнила меня печалью и жалостью. Мне не терпелось скорее добраться до Тулузы и рассказать судьям о произошедшей ошибке. Они наверняка слышали мое имя, и мне казалось, что одно упоминание заставит их приостановить дело и навести справки прежде, чем отправить меня на эшафот. Однако не могу сказать, что я был совершенно спокоен, так как рассказ Кастельру о том, насколько поверхностно рассматривались дела осужденных до обвинению в государственной измене, внушал мне некоторые опасения.

Поэтому я решил поговорить с моим стражником об этих процессах и узнать имена судей. Я выяснил, что, помимо обычного трибунала, его величество назначил специального уполномоченного, который вот-вот должен прибыть в Тулузу. Его миссия будет заключаться в руководстве и надзоре за расследованием. Он также добавил, что сам король едет в Тулузу, чтобы присутствовать на суде над господином герцогом де Монморанси. Но он ехал с частыми остановками, и поэтому его прибытие ожидалось лишь через несколько дней. Когда я услышал это, мое сердце подпрыгнуло от радости, но тут же упало при мысли о том, что меня могут казнить до приезда короля. Мне следовало искать помощи в другом месте и попытаться найти человека, который смог бы под присягой опознать меня.

— Вам известно имя королевского уполномоченного? — спросил я.

— Это некий граф де Шательро, дворянин, который, говорят, пользуется большой благосклонностью короля.

— Шательро! — воскликнул я с радостным изумлением.

— Вы его знаете?

— Просто превосходно! — рассмеялся я. — Мы очень близко знакомы.

— Ну тогда, сударь, я думаю, дружба с этим господином поможет вам выбраться из беды. Хотя… — будучи очень добрым и мягким человеком, он замолчал.

Я рассмеялся.

— Я действительно надеюсь на это, мой дорогой капитан, — сказал я, — хотя в нашем мире дружба — это такое понятие, которое мало знакомо неудачникам.

Однако я рано радовался, как вы вскоре узнаете.

Мы продолжали наш путь, который лежал вдоль плодородных берегов Гаронны. Сейчас они были золотыми от колосившейся пшеницы. Вечером мы сделали последнюю остановку в Фенуле, откуда оставалось два часа езды до Тулузы.

На почтовой станции мы догнали карету, которая остановилась, очевидно, для того, чтобы сменить лошадей, и которую я едва удостоил взглядом.

Пока Кастельру договаривался насчет лошадей, я прошел в общую комнату и несколько минут обсуждал с хозяином наше меню. Когда я наконец решил, что холодный пирог и бутылка арманьяка удовлетворит наши потребности, я огляделся вокруг и стал рассматривать остальных путешественников. Вдруг одна группа в дальнем углу настолько привлекла мое внимание, что я не услышал голоса Кастельру, который только что вошел и стоял рядом со мной. В центре этой группы был сам граф Шательро, коренастый, угрюмый, одетый с присущим ему похоронным великолепием.

Но мое изумление вызвал не он. Благодаря сообщению Кастельру я был готов к встрече с ним и прекрасно понимал, почему он здесь находится. Мое удивление было вызвано тем, что среди окружающих его людей, которые явно были его свитой, я увидел Сент-Эсташа. У меня, знавшего о предательских наклонностях шевалье, было достаточно причин для удивления, когда я встретил его в такой компании. Было также очевидно, что он в очень близких отношениях с графом, так как, когда я посмотрел на него, он фамильярно шептал что-то на ухо Шательро.

Их взгляды — и взгляды всей компании — были устремлены на меня. Возможно, не было ничего удивительного в том, что Шательро так странно смотрел на меня, ведь наверняка он слышал о том, что я умер? Кроме того, я был без шпаги и рядом со мной стоял королевский офицер, что являлось достаточным доказательством моего положения. Он, очевидно, понял, что я — пленник и, вероятно, поэтому так уставился на меня.

Я увидел, как он вздрогнул от того, что говорил ему Сент-Эсташ, и выражение его лица странно изменилось. Сначала оно выражало замешательство, поскольку, думая, что я мертв, он несомненно считал себя победителем, а теперь, когда он увидел меня живым, эта приятная убежденность рассыпалась в прах. Но сейчас его лицо выражало облегчение и что-то еще, похожее на злое коварство.

— Это, — сказал мне на ухо Кастельру, — и есть королевский уполномоченный.

Как будто я этого не знал. Не ответив ему, я пересек комнату и протянул Шательро свою руку — через стол.

— Мой дорогой граф, — воскликнул я, — мы встретились весьма удачно.

Я хотел еще что-то добавить, но что-то в его взгляде заставило меня замолчать. Он повернулся ко мне боком и стоял, положив руку на бедро, откинув свою массивную голову назад и немного набок, с выражением холодного и презрительного изумления.

Если его взгляд наполнил меня удивлением и дурным предчувствием, можете себе представить, как на меня подействовали его слова.

— Господин де Лесперон, я просто поражен вашей наглостью. Если мы когда-то и были знакомы, неужели вы думаете, что это достаточно веское основание, чтобы я мог подать вам руку теперь, когда вы заняли такую позицию, которая не позволяет верному слуге его величества знать вас?

Я отшатнулся от него, мой мозг не мог постичь всей глубины этого невероятного поведения.

— Это вы мне, Шательро? — выдохнул я.

— Вам? — внезапно вскипел он. — А что же вы еще ожидали, господин де Лесперон?

Мне хотелось уличить его во лжи, разоблачить его как низкого обманщика и подлого мошенника. Я вдруг понял значение этой его замечательной выходки. От Сент-Эсташа он узнал о том, что произошла ошибка, и ради своего пари решил оставить все как есть и побыстрее отправить меня на плаху. Что еще я мог ожидать от человека, который втянул меня в такое пари, заранее зная, что он выиграет? Разве тот, кто нечестно сдает карты, упустит возможность снова обмануть в процессе самой игры?

Как я уже сказал, у меня была мысль уличить его во лжи. Я хотел крикнуть, что я не Лесперон и он знает, кто я на самом деле. Но я сразу же понял тщетность этого крика отчаяния. Я стоял перед ним и его свитой — ухмыляющийся Сент-Эсташ среди них — и, боюсь, выглядел очень глупо.

— В таком случае мне больше нечего сказать, — наконец пробормотал я.

— Нет есть! — возразил он. — Придется сказать еще очень много. Вам придется рассказать о вашем предательстве, и я боюсь, мой бедный мятежник, что вашей симпатичной голове придется расстаться с вашим стройным телом. Мы с вами встретимся в Тулузе. Все, что должно быть сказано, будет сказано там, на суде.

Меня охватил ужас. Я был обречен. Этот человек, в чьей власти будет находиться провинция до приезда короля, сделает все, чтобы не нашлось ни одного человека, который смог бы узнать меня. Он быстро разыграет комедию суда надо мной, который закончится трагедией моей казни. К моим заверениям в том, что произошла ошибка и что меня зовут Барделис, если мне придется кого-нибудь заверять, отнесутся с презрением и не обратят на них никакого внимания. Боже мой! В какую историю я себя втянул! Во всем этом была какая-то доля комедии — мрачной трагикомедии, если хотите, но все же комедии. Я заключил пари, что завоюю женщину. И именно эта женщина предала меня и передала в руки того человека, с которым я заключил пари.

Но это было не все. Как я сказал Миронсаку той ночью в Париже, когда все началось, это была дуэль между Шательро и мной — дуэль за благосклонность короля. Мы были соперниками, и он жаждал моего отстранения от двора. Ради этого он втянул меня в сделку, которая должна была завершиться моим финансовым крахом, и тем самым вынудить меня отказаться от роскошной жизни в Люксембургском дворце. И тогда он станет единственным и неоспоримым фаворитом его величества, и все королевские милости будут принадлежать только ему. Теперь Судьба вложила в его руку более надежное и смертоносное оружие, оружие, которое не только сделает его обладателем моего богатства, но и удалит меня навсегда, оружие, в тысячу раз более эффективное, чем просто мое разорение.

Я был обречен. Теперь я полностью осознал это, и страшное чувство горечи охватило меня. Никто не заметит моего исчезновения, и никто не будет оплакивать меня; как мятежник, под чужим именем и с чужими грехами на своих плечах, я, почти незамеченный, отправлюсь на плаху. Барделис Великолепный — маркиз Марсель де Сент-Пол де Барделис, величие которого было известно всей Франции, — исчезнет, как оплывшая свеча.

Эта мысль привела меня в страшное бешенство, которое часто бывает следствием беспомощности, — такое бешенство, наверное, испытывают обреченные на вечные муки в аду. В эту минуту я забыл свою заповедь, что дворянин ни в каких ситуациях не должен давать волю гневу. В слепой ярости я бросился через стол и схватил подлого мошенника за горло прежде, чем кто-либо из его свиты успел остановить меня.

Он был крупным человеком, хотя и невысоким. Он обладал невероятной силой. Однако в этот момент ярость придала мне такие силы, что я сбил его с ног, как будто он был тщедушным, хилым существом. Я затащил его на стол и начал колотить по лицу с величайшим наслаждением.

— Ты — обманщик, мошенник, вор! — рычал я, как взбесившаяся дворняжка. — Король узнает об этом, подлец! Ей-богу, узнает!

Наконец они оттащили меня от него — эти его комнатные собачки, -сбили меня с ног, и я очутился на пыльном полу. Если бы не вмешательство Кастельру, они скорее всего разделались бы со мной прямо тогда.

Но с букетом своих «mordious», «sangdious» и «po'cap de dious» маленький гасконец бросился к моему распростертому телу, встал перед ними и именем короля приказал отойти.

Шательро, крайне потрясенный, рухнул на стул. Его лицо стало багровым, из носа струилась кровь. Он встал, но сначала не мог вымолвить ни слова и издавал только какие-то бессвязные, яростные звуки.

— Как ваше имя, сударь? — наконец промычал он, обращаясь к капитану.

— Амеде де Миронсак де Кастельру, Шато-Руж в Гаскони, — ответил мой стражник торжественно.

— Почему вы разрешаете своим пленникам свободно разгуливать? Кто дал вам такое право?

— Мне не нужно никаких прав, сударь, — ответил гасконец.

— Да? — заорал Шательро. — Посмотрим. Подождите, мы еще встретимся в Тулузе, мой дерзкий друг.

Кастельру вытянулся. Он стоял прямой, как рапира, его лицо слегка покраснело, а глаза наполнились гневом, однако он не растерялся и смог взять себя в руки.

— У меня есть приказ Хранителя Печати арестовать господина де Лесперона и доставить его, живым или мертвым, в Тулузу. Как я буду выполнять этот приказ — мое личное дело, и, если кто-то позволяет себе резко критиковать мои действия, я расцениваю это как сомнение в моей честности и нанесение мне оскорбления. А тот, кто наносит мне оскорбление, сударь, кто бы он ни был, должен дать мне сатисфакцию. Я прошу вас учесть это обстоятельство.

Его усы ощетинились, он выглядел свирепым и разъяренным. В какое-то мгновение я испугался за него. Но граф, очевидно, предпочел не ввязываться в ссору, из которой он явно не выйдет победителем, даже несмотря на то, что он — уполномоченный короля. Офицер и граф обменялись сомнительными комплиментами, после чего, дабы избежать дальнейших неприятностей, Кастельру препроводил меня в нашу комнату, где мы поужинали в угрюмом молчании.

Только через час, когда мы оседлали лошадей и тронулись в путь, я объяснил Кастельру причину моего безумного нападения на Шательро.

— Вы совершили крайне опрометчивый и неразумный поступок, сударь, — с сожалением сказал он, и в ответ на это я выплеснул всю свою историю. Я пришел к мысли рассказать ему обо всем, еще когда мы ужинали, поскольку Кастельру был теперь моей единственной надеждой. И пока мы ехали под звездами сентябрьской ночи, я раскрыл ему свое настоящее имя.

Я сказал ему, что Шательро знает меня, и рассказал о нашем пари — не касаясь его сути, — которое привело меня в Лангедок и поставило меня в столь затруднительное положение. Поначалу он слушал меня с недоверием, но когда наконец я убедил его страстностью своих заверений, он высказал такое мнение о графе де Шательро, что я тотчас же всем сердцем полюбил его.

— Вы видите, мой дорогой Кастельру, что теперь вы — моя последняя надежда, — сказал я.

— Но очень слабая, мой бедный господин! — простонал он.

— Нет, это не так. Мой управляющий Роденар и около двадцати моих слуг должны быть где-то между Лангедоком и Парижем. Прикажите искать их, и будем молить Бога, чтобы они еще были в Лангедоке и их нашли вовремя.

— Это будет сделано, сударь, обещаю вам, — торжественно ответил он. — Но я умоляю вас не слишком надеяться на это. Шательро имеет все полномочия действовать безотлагательно, и можете быть уверены, он не будет терять времени после того, что произошло.

— Тем не менее у нас есть два или три дня, а за это время вы должны сделать все возможное, мой друг.

— Можете рассчитывать на меня, — пообещал он.

— А пока, Кастельру, — сказал я, — не говорите никому ни слова об этом.

Он обещал мне это, и вскоре впереди показались огни, возвещавшие об окончании нашего путешествия.

Эту ночь я провел в темной и сырой тюремной камере в Тулузе без всякой надежды на то, что кто-нибудь составит мне компанию в эту тяжелую, бессонную ночь.

Мою душу заполняла тупая ярость, когда я думал о своем положении, поскольку я и без Кастельру знал, насколько мала надежда на то, что он сможет вовремя найти Роденара и моих слуг и спасти меня. Единственным утешением были, пожалуй, мысли о Роксалане. Во мраке моей камеры мне виделось ее нежное девичье лицо. Мне представлялось, что на нем лежала печать сожаления и скорби обо мне и о том, что она сделала.

Я был уверен в том, что она любит меня, и поклялся, если я останусь жив, все равно завоевать ее, несмотря на все преграды, которые сам себе возвел.


Глава XII ТРИБУНАЛ В ТУЛУЗЕ


Я надеялся, что пробуду в тюрьме несколько дней, прежде чем предстану перед судом, и что за это время Кастельру, может быть, удастся отыскать кого-нибудь, кто сможет опознать меня. Поэтому можете представить себе мой ужас, когда на следующее утро меня вызвали в суд и я предстал перед судьями.

Из тюрьмы в здание суда меня вели в кандалах, как какого-нибудь вора, -закон требовал, чтобы этому оскорблению подвергались все обвиняемые в тех преступлениях, которые были приписаны мне. Расстояние было коротким, но мне показалось оно слишком длинным, и это неудивительно. Когда я проходил, люди выстраивались в ряд и осыпали меня градом оскорбительных насмешек, поскольку Тулуза была преданным своему королю городом. Недалеко от здания суда, в толпе я вдруг увидел лицо, при виде которого застыл от изумления. И сразу же получил удар в спину толстым концом пики одного из моих охранников.

— Ну что у вас там случилось? — раздраженно спросил он. — Вперед, monsieur le traitre![47]

Я пошел дальше, не обратив внимания на его грубость, я продолжал смотреть на это лицо — белое, жалобное лицо Роксаланы. Я улыбнулся, пытаясь одобрить и утешить ее, но моя улыбка еще больше усилила тот ужас, который был написан на ее лице. Затем она исчезла из виду, и мне осталось только догадываться о причинах, побудивших ее вернуться в Тулузу. Может быть, сообщение, которое ей должен был передать вчера Марсак, заставило ее приехать сюда, чтобы быть рядом со мной в последние минуты моей жизни; а может быть, для ее возвращения были более веские основания? Может быть, она надеялась исправить зло, которое она причинила? Увы, бедное дитя! Если у нее и были такие надежды, боюсь, что они окажутся тщетными.

Я бы очень кратко описал этот суд, если бы мой рассказ не требовал большего. Даже сейчас, когда прошло много лет, у меня перехватывает горло при воспоминании, в какую пародию эти господа от имени короля превратили правосудие. Я допускаю, что времена были очень тревожные, и могу понять, что в случаях гражданских волнений и мятежей, может быть, и целесообразно быстро расправляться с мятежниками, но никакие оправдания не могут заставить меня забыть и простить методы проведения этого трибунала.

Суд проходил при закрытых дверях. Его вел Хранитель Печати — худой морщинистый человек, затхлый и высохший, как пергаменты, среди которых проходила его жизнь. Ему помогали шестеро судей, а справа от него сидел королевский уполномоченный господин де Шательро — синяки на его лице свидетельствовали о нашей вчерашней встрече.

Когда меня попросили назвать мое имя и место жительства, я привел всех в некоторое замешательство своим наглым ответом:

— Я — господин Марсель де Сент-Пол, маркиз де Барделис из Барделиса в Пикардии.

Председатель — то есть Хранитель Печати — вопросительно посмотрел на Шательро. Но граф лишь улыбнулся и указал на что-то в бумаге, развернутой на столе. Председатель кивнул.

— Господин Рене де Лесперон, — сказал он, — возможно, суд не сможет определить, является ли ваше заявление умышленной попыткой ввести нас в заблуждение, или же, либо как последствие ваших ран, либо как Божья кара, вы стали жертвой галлюцинаций. Но суд желает, чтобы вы поняли, что у него нет никаких сомнений по поводу вашей личности. Бумаги, найденные при вас в момент вашего ареста, а также другие известные нам сведения исключают всякую возможность ошибки в этой связи. Следовательно, мы просим, в ваших же собственных интересах, отказаться от этих ложных заявлений, если вы еще в своем уме. Вашей единственной надеждой на спасение могут быть только правдивые ответы на наши вопросы, и даже тогда, господин де Лесперон, надежда на то, что мы вас оправдаем, очень мала, можно сказать, что никакой надежды нет вовсе.

Наступила пауза, во время которой другие судьи кивали головами, с глубокомысленным видом одобряя слова своего председателя. А я молча ждал следующего вопроса, понимая, что мои дальнейшие возражения не принесут мне никаких плодов.

— Вы были арестованы, сударь, два дня назад в имении господина де Лаведана отрядом драгун под предводительством капитана де Кастельру. Это так?

— Это так, сударь.

— И в момент вашего ареста, когда вас назвали Рене де Леспероном, вы не отреклись от этого имени; напротив, когда господин де Кастельру спросил господина де Лесперона, вы вышли вперед и сказали, что это вы.

— Простите, сударь. Я сказал только, что меня называют этим именем.

Председатель зло усмехнулся, и лица судей приняли точно такое же выражение.

— Такие детали, господин де Лесперон, характерны для слабоумных, — сказал он. — Боюсь, это вам не поможет. Человека обычно называют его именем, разве не так?

Я не ответил ему.

— Может быть, нам следует пригласить господина де Кастельру, чтобы он подтвердил мои слова?

— В этом нет необходимости. Поскольку вы допускаете, что я мог сказать, что меня называют этим именем, но отказываетесь увидеть различия между этим и утверждением, что меня зовут Лесперон, я думаю, бессмысленно вызывать капитана.

Председатель кивнул, и на этом вопрос был исчерпан. Он продолжал спокойно, как будто не было никаких проблем с моим именем.

— Вы обвиняетесь, господин де Лесперон, в государственной измене в самой страшной и опасной форме. Вы обвиняетесь в вооруженном выступлении против его величества. Вам есть что сказать?

— Я могу сказать, что это ложь, сударь; что у его величества нет более преданного и любящего подданного, чем я.

Председатель пожал плечами, и на его лице мелькнула тень раздражения.

— Если вы явились сюда только для того, чтобы отрицать мои утверждения, боюсь, мы напрасно теряем время, — вспылил он. — Если вы желаете, я могу пригласить господина де Кастельру, чтобы он под присягой сказал, что, когда вас арестовали и предъявили вам обвинение, вы ничего не отрицали.

— Естественно, нет, сударь, — воскликнул я, слегка разозленный этим умышленным игнорированием важных фактов, — потому что я понимал, что господин де Кастельру должен арестовать меня, а не судить. Господин де Кастельру — офицер, а не трибунал, и отрицать что-либо перед ним было бы пустым сотрясением воздуха.

— Ах! Очень ловко, очень ловко, господин де Лесперон, но вряд ли убедительно. Продолжим. Вы обвиняетесь в участии в нескольких перестрелках с армиями маршала де Шомберга и Ла Форса[48] и, наконец, в содействии господину де Монморанси во время битвы при Кастельнодари. Что вы можете сказать?

— Что это — абсолютная ложь.

— Однако ваше имя, сударь, значится в списке, найденном среди бумаг господина герцога де Монморанси.

— Нет, сударь, — упрямо отрицал я, — это не так.

Председатель ударил по столу с такой силой, что все бумаги разлетелись в разные стороны.

— Par la mort dieu! — закричал он с самым неподобающим выражением гнева для человека, занимающего такой пост. — С меня достаточно ваших возражений. Вы забываете, сударь, о вашем положении…

— По крайней мере, — грубо прервал я, — не более, чем вы забываете о своем.

Хранитель Печати хватал ртом воздух, а его братья судьи сердито переговаривались между собой. На лице Шательро по-прежнему играла сардоническая усмешка, но он не произнес еще ни слова.

— Мне бы хотелось, господа, — вскричал я, обращаясь к ним всем, — чтобы его величество присутствовал здесь и увидел, как вы проводите свои заседания и позорите его суды. Что касается вас, господин председатель, вы нарушаете свои священные обязанности, давая волю гневу; это непростительно для судьи. Я ясно сказал вам, господа, что я не Рене де Лесперон, чьи преступления вы ставите мне в вину. Однако, несмотря на все мои возражения, игнорируя их или объясняя их бесполезной попыткой защитить себя, или галлюцинациями, жертвой которых, по вашему мнению, я стал, вы продолжаете вменять мне в вину эти преступления, а когда я отрицаю ваши обвинения, вы говорите о доказательствах, применимых к другому человеку.

Как присутствие имени Лесперона в бумагах герцога Монморанси может доказать мою виновность в государственной измене, если я говорю вам, что я — не Лесперон? Если бы у вас было хоть малейшее, хоть отдаленное чувство долга, господа, вы бы попросили меня объяснить, как случилось, если то, что я говорю, является правдой, что меня приняли за Лесперона и арестовали вместо него. Затем, господа, вы могли бы попытаться проверить достоверность моих заявлений, но ваше заседание нельзя назвать судом, это просто убийство. Правосудие представлено добродетельной женщиной с завязанными глазами и с беспристрастными весами в руке, но вы, господа, ей-богу, превратили ее в шлюху, сжимающую чаевые в кулаке.

Циничная ухмылка Шательро стала еще шире во время моей речи, которая разожгла ненависть в сердцах этих величественных господ. Хранитель Печати то бледнел, то краснел, и, когда я закончил, наступила выразительная тишина, которая длилась несколько мгновений. Наконец председатель наклонился к Шательро и шепотом посовещался с ним. Затем напряженно-спокойным голосом — таким же спокойным, как природа перед надвигающейся грозой, — он спросил меня:

— Кто же вы на самом деле, сударь?

— Я один раз уже сказал вам, и позволю себе заметить, что мое имя не так просто забыть. Я — господин Марсель де Сент-Пол, маркиз де Барделис из имения Барделис в Пикардии.

Его губы раздвинулись в хитрой усмешке.

— У вас есть свидетели, которые могут подтвердить это?

— Сотни, сударь! — с готовностью ответил я, чувствуя, что спасение уже у меня в руках.

— Назовите кого-нибудь из них.

— Я назову вам одного — одного, в чьих словах вы не посмеете усомниться.

— И кто же это?

— Его величество король. Мне известно, что он едет в Тулузу, и я прошу вас, господа, дождаться его приезда и только потом продолжать заседание.

— Не можете ли вы назвать каких-либо других свидетелей, сударь? Кого-нибудь, кто смог бы быстро приехать сюда. Поскольку, если вы на самом деле тот человек, на имя которого вы претендуете, зачем вам томиться в тюрьме несколько недель?

Его голос был мягким и вкрадчивым. Гнев испарился, и я, как глупец, решил, что это благодаря моему упоминанию о короле.

— Все мои друзья сейчас либо в Париже, либо в кортеже его величества, и поэтому они вряд ли прибудут сюда раньше него. Есть еще мой управляющий Роденар и мои слуги — около двадцати человек, — которые могут быть еще в Лангедоке и которых я попросил бы вас найти. Их вы можете найти через несколько дней, если они еще не решили вернуться в Париж, считая меня мертвым.

Он задумчиво погладил подбородок, его глаза были подняты к освещенному солнцем стеклянному куполу.

— Ага! — вздохнул он. Было непонятно, что означает этот вздох, не то сожаление, не то раздражение. — Значит, в Тулузе нет ни одного человека, который мог бы подтвердить вашу личность?

— Боюсь, что нет, — ответил я. — Я никого здесь не знаю.

Когда я произнес эти слова, выражение лица председателя изменилось так резко, как будто он взял и снял маску. Из мягкого, доброжелательного человека, каким он был несколько мгновений назад, он вдруг превратился в свирепого тигра. Он вскочил на ноги, лицо побагровело, глаза метали молнии, а слова полились горячим, сбивчивым, почти бессвязным потоком.

— Meserable! — прорычал он. — Вы сами подписали себе смертный приговор. Подумать только, вы стоите здесь и отнимаете время у этого суда — время его величества — своей отвратительной ложью! Какую цель вы преследуете, пытаясь оттянуть приговор? Может быть, вы надеетесь, что, пока мы разыскиваем в Париже ваших свидетелей, королю наскучит справедливость, и в порыве милосердия он объявит всеобщее прощение? Такие вещи имели место, и, может быть, ваш гнусный обман был нацелен именно на это. Но правосудие не проведешь, глупец. Если бы вы на самом деле были Барделисом, вы бы увидели, что здесь присутствует человек, который близко знаком с ним. Вот он, сударь; это господин граф де Шательро, о котором вы, вероятно, слышали. Однако, когда я спрашиваю вас, есть ли в Тулузе свидетели, которые могут подтвердить вашу личность, вы отвечаете, что никого не знаете. Я не буду больше терять на вас время, обещаю вам.

Он упал в кресло с видом изможденного человека и вытер лоб большим платком, который он извлек из своей мантии. Судьи собрались вместе и теперь, улыбаясь и подмигивая, обменивались хитрыми взглядами, они обсуждали происшедшее и восхищались удивительной проницательностью и остротой ума этого Соломона. Шательро сидел и торжествующе улыбался.

Я был просто оглушен и не мог вымолвить ни слова, сраженный наповал таким поворотом событий. Как глупец, я попался в ловушку, которую расставил мне Шательро — я не сомневался, что это была его идея. Наконец…

— Господа, — сказал я, — эти выводы могут показаться вам правдоподобными, но, поверьте мне, они ошибочны. Я хорошо знаком с господином де Шательро, а он со мной, и если бы он говорил правду и хоть раз в жизни повел себя как мужчина и дворянин, он бы сказал вам, что меня действительно зовут Барделис. Но у господина графа есть свои причины желать моей смерти. В каком-то смысле именно при его содействии я оказался в таком положении и меня перепутали с Леспероном. Какую же пользу мне принесло бы обращение к нему? И все же, господин председатель, он был рожден дворянином, и, может быть, в нем еще осталась хоть капля чести. Спросите его, сударь… спросите его напрямик, кто я — Марсель Барделис или нет.

Твердость моего голоса произвела некоторое впечатление на этих слабоумных. Председатель дошел даже до того, что вопросительно взглянул на Шательро. Но граф, превосходно владеющий ситуацией, лишь пожал плечами и улыбнулся терпеливой, многострадающей улыбкой.

— Должен ли я отвечать на этот вопрос, господин председатель, — спросил он таким голосом и с таким видом, что было совершенно ясно, насколько низкой будет его оценка умственных способностей председателя, если ему все-таки придется сделать это.

— Конечно, нет, господин граф, — торопливо ответил председатель, с пренебрежением отбросив эту идею. — Вам совсем не обязательно отвечать.

— Задайте этот вопрос, господин председатель! — крикнул я, протягивая руку к Шательро. — Спросите его — если у вас осталось еще хоть какое-нибудь чувство долга, — спросите его, как меня зовут.

— Молчать! — заорал председатель. — Вам больше не удастся одурачить нас, вы — хитрый лжец!

Я опустил голову. Этот трус разрушил мою последнюю надежду.

— Когда-нибудь, сударь, — сказал я очень тихо, — обещаю вам, что ваше поведение и эти необоснованные оскорбления будут стоить вам вашей должности, и молите Бога, чтобы они не стоили вам вашей головы!

К моим словам они отнеслись так же, как относятся к угрозам ребенка. Моя безрассудная смелость окончательно решила мою судьбу, если она не была уже заранее решена.

Со множеством оскорбительных эпитетов, которые можно употреблять только к самым страшным преступникам, они вынесли мне смертный приговор. Упав духом, оставив всякую надежду, я был уверен, что мне не придется долго ждать, когда меня отведут на плаху. И вот я вновь прошел по улицам Тулузы к тюрьме.

Я могу развлечь вас подробным рассказом о своих ощущениях, когда шел между охранниками, — ощущениях человека, стоящего на пороге вечности. Сотни мужчин и женщин глазели на меня — мужчин и женщин, которые проживут еще много лет и увидят еще много таких же несчастных, как я. Ярко светило солнце, и этот ослепительный свет как будто насмехался надо мной! И через века оно будет светить так же и освещать дорогу на эшафот. Небо безжалостно сияло своей кобальтовой синевой. Природа и люди казались мне совершенно бесчувственными, настолько они не соответствовали моему мрачному настроению. Если вы хотите получить пищу для размышлений о мимолетности жизни, о ничтожности человека, о пустом, бездушном эгоизме, присущем человеческой натуре, сделайте так, чтобы вас приговорили к смерти, а потом посмотрите вокруг. Все это обрушилось на меня с такой силой, что, когда первая боль прошла, я почувствовал почти радость от того, что все произошло именно так и что я должен умереть, вероятно, еще до захода солнца. Этот мир стал казаться мне недостойным, чтобы тратить время на жизнь в нем; тщеславный, подлый, лживый мир, в котором не было ничего, кроме иллюзий. Знание того, что я скоро умру и избавлюсь от всего этого, казалось, сорвало завесу с моих глаз и открыло никчемность всего того, что я должен был покинуть. Вполне возможно, что это лишь предсмертные мысли, которые нашептывает человеку милосердный Бог, чтобы отвлечь его от тоски и страданий перед смертью.

Я провел в своей камере полчаса, когда открылась дверь и вошел Кастельру, которого я не видел с прошлой ночи. Он пришел выразить мне свое сочувствие, однако просил меня не терять надежды.

— Сегодня уже слишком поздно для приведения приговора в исполнение, — сказал он, — а завтра воскресенье, следовательно, у вас есть еще один день. За это время многое может произойти, сударь. Мои люди прочесывают всю провинцию в поисках ваших слуг. Будем молить небо, чтобы поиски увенчались успехом.

— Надежд слишком мало, господин де Кастельру, — вздохнул я, — и я не хочу надеяться на это, чтобы не испытывать разочарования, которое наполнит горечью мои последние минуты и, возможно, лишит меня силы духа, которая мне сейчас так необходима.

Тем не менее он убеждал меня, что еще не все потеряно. Его люди не жалеют сил, и если Роденар и мои слуги все еще в Лангедоке, их обязательно доставят в Тулузу вовремя. Затем он добавил, что это не было единственной целью его визита. Одна дама получила разрешение Хранителя Печати на посещение, и она ждет встречи со мной.

— Дама? — воскликнул я, и у меня мелькнула мысль о Роксалане. — Мадемуазель де Лаведан? — спросил я. Он кивнул.

— Да, — сказал он и добавил: — Она выглядит очень несчастной, сударь.

Я попросил его незамедлительно впустить ее, и вскоре она вошла. Кастельру закрыл за собой дверь, и мы остались одни. Когда она сняла плащ, я увидел ее бледное лицо, ее красные от слез и бессонных ночей глаза, и все мои собственные несчастья показались мне совершенно пустыми по сравнению с ее горем.

Минуту мы молча смотрели друг на друга. Затем, опустив глаза, она сделала шаг вперед и неуверенным, дрогнувшим голосом произнесла:

— Сударь, сударь! — Она тяжело дышала. В мгновение ока я оказался рядом с ней и заключил ее в свои объятия. Ее каштановая головка лежала на моем плече.

— Роксалана! — ласково прошептал я. — Роксалана! — Но она попыталась вырваться из моих объятий.

— Отпустите меня, сударь, — умоляла она каким-то странным голосом. — Не прикасайтесь ко мне, сударь. Вы не знаете… вы не знаете.

В ответ я обнял ее еще крепче.

— Я знаю, девочка моя, — прошептал я, — и даже понимаю.

От этих слов она прекратила борьбу и беспомощно сникла в моих руках.

— Вы знаете, сударь, — спросила она, — вы знаете, что я предала вас?

— Да, — ответил я просто.

— И вы можете простить меня? Я отправляю вас на смерть, а вы даже не упрекаете меня! О, сударь, это убьет меня!

— Тише, дитя мое! — прошептал я. — Как я могу упрекать вас? Ведь я знаю, какие у вас были на это причины.

— Но не все, сударь, вы не можете знать все причины. Я любила вас, сударь. Я и сейчас люблю вас! О! Сейчас не время выбирать слова. Если я веду себя дерзко и нескромно, я… я…

— Не дерзко и не нескромно, а… о, самая чудесная девушка во всей Франции, моя Роксалана! — я прервал ее, придя к ней на помощь. — Я приехал в Лангедок с прокаженной, порочной душой. Я не верил в человеческое добро, и я не думал, что бывают честные мужчины и добродетельные женщины, как никто не думает, что бывает мед в крапиве. Я был озлоблен, и моя жизнь вряд ли была такой жизнью, которую можно было соединить с вашей. Но потом, среди роз Лаведана, в вашем милом обществе, Роксалана, в мое сердце влилась частица вашей доброты, вашей свежести, вашей чистоты. Я снова помолодел, я чувствовал себя каким-то очищенным. В минуту моего возрождения я полюбил вас, Роксалана.

Пока я говорил, ее лицо было поднято ко мне. Теперь ее ресницы вдруг задрожали, а на губах появилась странная улыбка. И она снова уронила голову мне на грудь; из ее груди вырвался вздох, и она тихо заплакала.

— Не надо, Роксалана, не плачьте. Перестаньте, дитя мое, слабость — не ваша черта характера.

— Я предала вас, — простонала она. — Я отправляю вас на плаху!

— Я понимаю, я понимаю, — отвечал я, гладя ее каштановые волосы.

— Не совсем, сударь. Я так любила вас, что вы даже не можете себе представить, как сильно я страдала, когда мадемуазель де Марсак приехала в Лаведан.

Сначала мне было просто больно думать, что… что я скоро потеряю вас, что вы исчезнете из моей жизни и я больше не увижу вас — вас, образ которого так глубоко запал мне в сердце.

В то утро я называла себя маленькой дурочкой, потому что вообразила, что нравлюсь вам. Это мое самолюбие, думала я, заставило меня поверить, что вы относитесь ко мне с нежностью, которая свидетельствует о привязанности. Я злилась на себя, и я страдала… о, как сильно я страдала! Потом, позже, когда я гуляла в розовом саду, вы подошли ко мне. Помните, как вы заключили меня в свои объятия и как своим поведением пытались доказать мне обратное. Вы обманули меня, думала я; и даже в ту минуту я продолжала думать, что вы обманываете меня; вы играли со мной; мои страдания ничего для вас не значили, вам просто хотелось, чтобы я скрасила ваше одиночество и монотонность пребывания у нас.

— Роксалана, бедная моя Роксалана! — прошептал я.

— Потом вся моя горечь и печаль превратились в злость против вас. Вы разбили мое сердце, и я думала, что вы сделали это просто так, от скуки. Я жаждала наказать вас за это. Ах! И не только это, наверное. Я думала, мной также двигала ревность. Вы ухаживали за мной, а потом пренебрегли мной, но сначала заставили меня полюбить вас, и я поклялась, что, если вы не достанетесь мне, вы не достанетесь никому. И, охваченная этой безумной идеей, я уехала из Лаведана, сказав отцу, что направляюсь в Ош к его сестре, а сама отправилась в Тулузу и выдала вас Хранителю Печати.

Не успела я сделать это, как сразу же осознала весь ужас моего поступка и возненавидела себя. В отчаянии я передумала ехать в Ош и решила

скорее вернуться назад в надежде, что успею предупредить вас. Но в Гренаде я встретила вас уже под конвоем. И в Гренаде я узнала правду — что вы не Лесперон. Можете себе представить мои муки? Я уже ненавидела себя за то, что выдала вас. Вообразите себе, в какое отчаяние поверг меня рассказ господина де Марсака.

Тогда я поняла, что по каким-то своим причинам вы вынуждены были скрывать свое имя. Вероятно, вы не были ни с кем помолвлены; и я вспомнила, как торжественно вы заверяли меня в этом; и тоща я подумала, что ваши клятвы были искренними и достойными того, чтобы честная девушка могла выслушать их.

— Да, Роксалана! Именно так! — вскричал я.

Но она продолжала дальше:

— Я не могла объяснить, откуда у вас портрет мадемуазель де Марсак, но потом я узнала, что у вас были и другие бумаги Лесперона, следовательно, вы могли получить его вместе с ними. А теперь, сударь…

Она замолчала и, положив голову мне на грудь, плакала и плакала от горького сожаления, и мне уже начало казаться, что самообладание никогда не вернется к ней.

— Это моя вина, Роксалана, — сказал я, — и если мне придется заплатить ту цену, которую они назначили, она не будет слишком высока. Я взялся за подлое дело, которое и привело меня в Лангедок под чужим обличьем. Я теперь жалею, что не рассказал вам обо всем, когда у меня впервые появилось такое желание. Потом это стало невозможным.

— Скажите мне сейчас, — умоляла она. — Скажите мне, кто вы.

У меня возникло сильное искушение ответить ей. Я уже собирался сказать, как вдруг подумал о том, как она отшатнется от меня, решив, что я преследую свои гнусные цели и из жажды наживы изображаю любовь к ней. Эта мысль сдержала меня и заставила замолчать. По крайней мере, в течение нескольких часов, которые мне остались, я буду полновластным хозяином ее сердца. Когда я буду уже мертв — я не надеялся на усилия Кастельру, — это не будет иметь такого значения, и, может быть, она будет милосердна ко мне после моей смерти.

— Я не могу, Роксалана. Даже сейчас. Все это слишком низко! Если… если они приведут приговор в исполнение в понедельник, я оставлю вам письмо, в котором расскажу обо всем.

Она вздрогнула, и из ее груди вырвался стон. Ее мысли вернулись от моей личности к более важному вопросу моей судьбы.

— Они не приведут его в исполнение! О, нет! Скажите, что вы можете защитить себя, что вы не тот человек, за которого они вас принимают!

— На все воля Божья, дитя мое. Может быть, мне еще удастся спастись. И если я спасусь, я сразу приду к вам и расскажу вам все, что вы должны знать. Но помните, дитя мое, — я взял ее лицо в свои ладони и посмотрел в синеву ее плачущих глаз, — помните, девочка моя, что в одном я был честен и искренен и действовал только по велению своего сердца — в моей любви к вам. Я люблю вас, Роксалана, каждой клеточкой своей души, и если мне суждено умереть, я хочу, чтобы вы знали — только о вас я буду сожалеть, покидая этот мир.

— Я верю вам, правда, верю. Ничто теперь не сможет поколебать моей веры. Может быть, вы все-таки скажете мне, кто вы и какое бесчестное предприятие привело вас в Лангедок?

И снова я задумался. Затем покачал головой.

— Подождите, дитя мое, — сказал я, и она, повинуясь моей воле, ни о чем больше не спрашивала.

Во второй раз я упустил благоприятную возможность признаться, и так же, как в первый раз, если не сильнее, я пожалел об этом.

Она пробыла у меня еще какое-то время, и я попытался влить хотя бы каплю утешения в ее душу. Я рассказал ей о своих надеждах на то, что Кастельру сможет разыскать моих друзей, и они подтвердят подлинность моей личности — хотя это были очень слабые надежды. И она, бедное дитя, тоже пыталась ободрить меня и вселить в меня мужество.

— Если бы только король был здесь! — вздохнула она. — Я бы пошла к нему и на коленях бы умоляла его помиловать вас. Но говорят, он сейчас где-то около Лиона, и вряд ли я успею съездить туда и обратно до понедельника. Я снова пойду к Хранителю Печати и буду молить его о милосердии или попрошу по крайней мере отложить исполнение приговора.

Я не стал разубеждать ее, я не стал говорить о бессмысленности такого шага. Но я умолял ее остаться в Тулузе до понедельника, чтобы она смогла навестить меня еще раз перед моей кончиной, если кончина будет неизбежна.

Затем за ней пришел Кастельру, и мы расстались. Но она принесла мне огромное успокоение и утешение. Теперь, если мне все же суждено будет взойти на плаху, пожалуй, я смогу сделать это изящно и мужественно.


Глава ХIII ОДИННАДЦАТЫЙ ЧАС


Кастельру навестил меня на следующее утро, но он не принес каких-либо известий, которые можно было бы считать утешительными. Ни один из его людей еще не вернулся. Никто из них не сообщил, что напал на след моих спутников. Мое сердце упало, и надежды, которые я все еще лелеял, быстро улетучились. Рок неумолимо надвигался на меня, и моя гибель была неминуема, поэтому чуть позже я попросил перо и бумагу, чтобы уладить свои земные дела. Но когда мне принесли письменные принадлежности, я не смог писать. Я сидел, зажав зубами перо, и размышлял над тем, как мне распорядиться моими землями в Пикардии.

Я спокойно обдумывал условия пари и события, которые произошли потом, и пришел к заключению, что Шательро не имеет ни малейшего права претендовать на мои земли. Его обман в самом начале не имел слишком большого значения. Главное заключалось в том, что он сыграл решающую роль в последних событиях.

Наконец я решил подробно описать эту сделку и попросить Кастельру, чтобы он передал это послание лично королю. Таким образом я не только восстановлю справедливость, но и расквитаюсь, правда с опозданием, с графом. Несомненно, он рассчитывал, что его власть позволит ему отыскать бумаги, которые я могу оставить после смерти, и уничтожить все, что может указывать на мое настоящее имя. Но он не знает о том добром чувстве, которое возникло между мной и маленьким гасконским капитаном, а также о том, что мне удалось убедить его в том, что я действительно Барделис. Он даже не мог и подумать, что я намереваюсь предпринять такой шаг и наказать его уже после моей смерти.

Приняв наконец решение, я только было начал писать, как мое внимание привлекли какие-то странные звуки. Сначала это был просто приглушенный шум, напоминающий плеск волн. Шум все нарастал и наконец превратился в ровный гул человеческих голосов. Затем крики толпы перекрыл звук ружейного выстрела, потом еще один и еще.

Услышав это, я вскочил, недоумевая, что там могло произойти, подошел к зарешеченному окну и прислушался. Окно выходило во двор тюрьмы, и я увидел какое-то движение внизу.

Когда толпа приблизилась, мне показалось, что эти крики были возгласами приветствия. Затем я услышал звуки фанфар, и наконец среди общего шума, который теперь превратился в чудовищный рокот, я различил топот копыт и услышал, как какая-то процессия проехала мимо ворот тюрьмы.

Я подумал, что в Тулузу прибыла важная персона, и первая моя мысль была о короле, В следующий момент я вспомнил слова Роксаланы о том, что король был где-то вблизи Лиона. У меня закружилась голова от вновь проснувшейся надежды, но я вынужден был отказаться от этой мысли, а вместе с ней и от надежды. Неторопливость была характерной особенностью короля, и было бы чудом, если бы его величество смог добраться до Тулузы раньше чем через неделю.

Толпа прошла мимо, потом остановилась, и наконец ее крики потонули в полуденном зное.

Я решил подождать, пока придет надзиратель, и тогда узнать у него причины этого невероятного волнения.

Я успешно продвигался вперед в своем повествовании. Прошел примерно час, когда дверь моей камеры открылась и на пороге возник Кастельру с радостным приветствием.

— Сударь, я привел вам друга.

Я развернулся на стуле, и одного взгляда на нежное, милое лицо и светлые волосы молодого человека, стоявшего рядом с Кастельру, было достаточно, чтобы я резко вскочил на ноги.

— Миронсак! — крикнул я и бросился к нему с распростертыми объятиями.

Хотя моей радости и моему удивлению не было предела, лицо Миронсака выражало еще большее изумление и потрясение.

— Господин де Барделис! — воскликнул он, в его удивленных глазах была тысяча вопросов.

— Po'Cap de Diou! — прогремел голос его кузена. — Похоже, я поступил очень мудро, что привел тебя сюда.

— Но, — спросил Миронсак, взяв мои руки в свои, — почему ты сразу не сказал мне, Амеде, что ты ведешь меня к господину Барделису?

— Ты хотел, чтобы я испортил такой приятный сюрприз? — спросил его кузен.

— Арман, — сказал я, — еще ни один человек не появлялся так кстати. Вы пришли как раз вовремя, чтобы спасти мою жизнь.

А затем, отвечая на его вопросы, я вкратце рассказал ему все, что произошло со мной, начиная с той ночи в Париже, когда я заключил свое пари. Услышав, как Шательро предательски поступил со мной на суде, в результате чего я стоял уже одной ногой на плахе, он буквально взорвался от гнева, и мне было крайне приятно слышать его высказывания о Шательро. Наконец я прервал его обличительную речь.

— Давайте пока оставим это, Миронсак, — засмеялся я. — Вы здесь и можете разрушить все планы Шательро, если подтвердите мою личность Хранителю Печати.

И тут меня охватило внезапное сомнение, как будто кто-то вылил на меня ведро холодной воды. Я повернулся к Кастельру.

— Mon Dieu! — вскричал я. — Что, если они откажут мне в новом заседании суда?

— Откажут вам! — рассмеялся он. — Их никто и не попросит об этом.

— В этом не будет необходимости, — добавил Миронсак. — Мне нужно только сказать королю…

— Но, мой друг, — нетерпеливо воскликнул я, — утром меня должны казнить!

— А я скажу королю сегодня — сейчас, сию же минуту. Я пойду к нему.

Я вопросительно уставился на него; затем в моей памяти возник недавний шум, который я слышал за окном.

— Король уже приехал? — воскликнул я.

— Естественно, сударь. А как бы я еще мог оказаться здесь? Я был в кортеже его величества.

В этот момент меня охватило нетерпение. Я подумал о Роксалане и ее страданиях. Мне казалось, что каждая минута, пока Миронсак находится в моей камере, продлевает муки этого бедного дитя. Поэтому я потребовал, чтобы он немедленно отправился к его величеству и сообщил ему о моем аресте. Он послушался меня, и я снова остался один. Я ходил взад и вперед по узкой камере в страшном волнении, которое, как я думал еще несколько минут назад, мне уже не суждено будет испытать.

Через полчаса Кастельру вернулся один.

— Ну что? — воскликнул я, едва он открыл дверь. — Какие новости?

— Миронсак сказал, что еще никогда не видел его величество в таком возбужденном состоянии. Вы должны немедленно явиться во дворец. У меня приказ короля.

Мы отправились во дворец в закрытой карете, поскольку, сообщил он мне, его величество по каким-то своим причинам потребовал сохранить все это в тайне.

Я подождал, пока Кастельру доложил обо мне королю; затем меня проводили в небольшие апартаменты с роскошной обстановкой в красных и золотых тонах, где его величество, очевидно, предавался раздумьям или совершал молитвы. Войдя в комнату, я увидел Людовика, который стоял ко мне спиной, — высокая худая фигура в черном — облокотившись на оконную раму, подперев голову левой рукой, и внимательно смотрел в окно, из которого был виден сад.

Он продолжал так стоять, пока Кастельру не вышел и не закрыл за собой дверь; тоща он резко обернулся и пристально посмотрел на меня. Он стоял спиной к свету, и на лицо его падала тень, которая усиливала его мрачность и обычную усталость.

— Voila[49], господин Барделис! — таким было его приветствие, и звучало оно не очень дружелюбно. — Вот видите, к чему привело вас ваше неповиновение.

— Я бы сказал, сир, — ответил я, — что к этому привела меня некомпетентность судей вашего величества и враждебность других лиц, которым ваше величество оказывает слишком большое доверие, но никак не мое неповиновение.

— Ну, может быть, и то, и другое, — сказал он более мягким голосом. — Хотя, насколько я знаю, у них хорошее чутье на изменников. Давайте, Барделис, признавайтесь.

— Я? Изменник?

Он пожал плечами и рассмеялся без видимой радости.

— Разве не изменник тот, кто идет вразрез с волей своего короля? Разве вы не остаетесь изменником, как бы вас ни называли — Леспероном или Барделисом? Но тем не менее, — закончил он более мягко и сел на стул, — моя жизнь была лишена всяких радостей с тех пор, как вы оставили меня, Марсель. У этих тупиц самые хорошие намерения, и некоторые из них даже любят меня, но все они так утомительны. Даже Шательро, когда он намеревался разыграть шутку — как в вашем случае, — сделал это с изяществом медведя и грацией слона.

— Шутку? — спросил я.

— Вам это не кажется шуткой, Марсель? Pardieu, кто станет винить вас? Только человек с нездоровым чувством юмора может ради шутки приговорить человека к смертной казни. Но расскажите мне об этом. Все, от начала до конца, Марсель. Я не слышал интересных историй с тех пор… с тех пор, как вы оставили нас.

— Не соблаговолите ли вы, сир, послать за графом де Шательро прежде, чем я начну свой рассказ? — спросил я.

— Шательро? Нет, нет. — Он капризно покачал головой. — Шательро уже повеселился и, как собака на сене, ни с кем не поделился своим весельем. Теперь, я думаю, настал наш черед, Марсель. Я умышленно отослал Шательро, чтобы он не мог даже догадаться, какую потрясающую шутку мы готовим ему в ответ.

Эти слова подняли мое настроение, и, может быть, поэтому я столь живописно и красочно описал все события, что даже смог вывести его величество из его обычного состояния апатии и вялости. Он весь подался вперед, когда я рассказывал ему о встрече с драгунами в Мирепуа и о том, как я совершил свой первый неверный шаг, назвавшись Леспероном.

Ободренный его интересом, я продолжал и в красках, как я умею, рассказал ему всю свою историю, опуская только отдельные эпизоды, которые отражали настроение господина де Лаведана. Во всем остальном я был абсолютно честен с его величеством вплоть до того, что рассказал ему об искренности своих чувств к Роксалане. Он часто смеялся, еще чаще одобрительно кивал с пониманием и сочувствием, а иногда даже хлопал в ладоши. Но к концу моего повествования, когда я дошел до трибунала в Тулузе и рассказал ему, как проходил суд надо мной и какую роль сыграл в нем Шательро, его лицо окаменело и стало жестким.

— Это правда… все, что вы говорите мне? — хрипло спросил он.

— Правда, как само Евангелие. Если вам нужна клятва, сир, я готов поклясться, что говорил только истинную правду и что в отношении господина де Шательро, хотя я и был несколько несдержан, я ничего не приукрасил.

— Негодяй! — резко сказал он. — Но мы отомстим за вас, Марсель. Можете не сомневаться.

Затем его мысли приняли другое направление, и он устало улыбнулся.

— Клянусь честью, каждый день своей никчемной жизни вы можете благодарить Бога за то, что я так вовремя прибыл в Тулузу, вы и это милое дитя, чью красоту вы описали с пылкостью влюбленного. Ну, не надо краснеть, Марсель. Неужели в вашем возрасте и с таким количеством побежденных сердец в вас еще что-то осталось и простая лангедокская барышня может еще вызвать румянец на ваших огрубевших щеках? Правду говорят, что любовь — это великая сила, способная возродить человека и сделать его снова молодым!

Вместо ответа я вздохнул, так как его слова заставили меня задуматься, и мое веселое настроение тотчас улетучилось. Заметив это и неправильно истолковав, он весело рассмеялся.

— Ну, Марсель, не бойтесь. Мы не будем суровы. Вы завоевали девушку и выиграли пари, и клянусь, вы получите и то, и другое.

— Helas, сир, — я снова вздохнул, — когда она узнает о пари…

— Не теряйте времени, Марсель. Расскажите ей все и отдайтесь на ее милость. Ну, не будьте таким мрачным, мой друг. Когда женщина любит, она бывает очень великодушна — по крайней мере, так говорят.

Затем его мысли вновь приняли другое направление, и он снова нахмурился.

— Но прежде мы должны разобраться с Шательро. Что мы будем с ним делать?

— Это решать вашему величеству.

— Мне? — вскричал он, в его голосе вновь появилась суровость. — Я думал, меня окружают благородные люди. Неужели вы думаете, что я смогу еще раз увидеть этого негодяя? Я уже принял решение насчет него, но я подумал, что, может быть, вы захотите стать мечом правосудия от моего имени?

— Я, сир?

— Да, а почему бы нет? Говорят, при необходимости ваша шпага может быть смертоносной. Я думаю, в этом случае вы можете сделать исключение из своего правила. Я даю вам разрешение послать вызов графу де Шательро. И уж постарайтесь убить его, Барделис! — со злостью продолжал он. — Потому что, клянусь честью, если вы не убьете его, это сделаю я! Если ему удастся справиться с вами, или если он сможет выжить после того, что вы с ним сделаете, он попадет в руки палача. Mordieu! Меня не зря называют Людовиком Справедливым!

На мгновение я задумался.

— Если я сделаю это, сир, — наконец произнес я, — весь мир решит, что я расправился с ним, дабы избежать оплаты моего выигрыша.

— Глупец, вы не должны ничего платить. Когда человек совершает мошенничество, разве он не лишается всех своих прав?

— Да, это так. Но весь мир…

— Peste! — нетерпеливо оборвал он. — Вы начинаете утомлять меня, Марсель. Весь мир нагоняет на меня такую скуку, что ваше участие в этом совсем необязательно. Идите своим путем и поступайте так, как считаете нужным. Но примите мое разрешение на убийство Шательро, и я буду счастлив, если вы им воспользуетесь. Он остановился в гостинице «Рояль», где, вероятно, вы и найдете его сейчас. Теперь идите. Я еще должен вершить правосудие в этой мятежной провинции.

Я задержался на минуту.

— Не должен ли я вновь приступить к своим обязанностям рядом с вашим величеством?

Он задумался, а затем улыбнулся своей усталой улыбкой.

— Я был бы рад, если бы вы снова оказались рядом со мной, потому что все эти создания так безнадежно тупы, все до единого. Je m'ennuie tellement[50], Марсель! — вздохнул он. — Ох! Но нет, мой друг, я не сомневаюсь, что сейчас вы будете таким же скучным, как и они. Зачем мне ваше тело, когда ваша душа будет в Лаведане? Влюбленный человек — самая пустая и самая утомительная вещь в этом пустом, утомительном мире. Уверен, вам не терпится поехать туда. Поезжайте, Марсель. Женитесь и оправьтесь от своего любовного отравления; брак — это лучшее противоядие. А когда вы придете в себя, возвращайтесь ко мне.

— Этого никогда не произойдет, сир, — лукаво ответил я.

— И это говорите вы, придворный Купидон Барделис? — он задумчиво поглаживал свою бороду. — Не будьте столь уверены. На свете было не мало увлечений — таких пылких и страстных, как ваше, — и тем не менее они потеряли свою остроту. Но вы отнимаете мое время. Идите, Марсель, я освобождаю вас от обязанностей до тех пор, пока вы не уладите свои дела. Мы находимся здесь по очень неприятному делу — как вы сами знаете. Нужно разобраться с моим кузеном Монморанси и с другими повстанцами, и мы не устраиваем никаких приемов, никаких пиров. Но приходите ко мне, когда вам захочется, и я приму вас. Адью!

Я пробормотал слова благодарности, и они были искренними и глубокими. Затем, поцеловав его руку, я оставил его.

У Людовика XIII нет недостатка в хулителях. Не мне судить, как расценит его история. Но могу сказать одно — я никогда не считал его несправедливым или злым, он всегда был честным дворянином, временами капризным и своенравным, ведь это неизбежная черта характера избалованных детей фортуны, каковыми являются короли, но с благородными идеалами и высокими принципами. Его самая большая вина заключалась в постоянной усталости. Именно из-за этой усталости он доверил решение многих дел его преосвященству. И это привело к тому, что на его царственную голову обрушились проклятья за те сомнительные акты, которые были делом рук его преосвященства кардинала.

Но для меня, в чем бы его не обвиняли, он навсегда останется Людовиком Справедливым, и всегда, когда его имя упоминают в моем присутствии, я склоняю голову.


Глава XIV ПОДСЛУШАННЫЙ Р АЗГОВОР


После моего визита к королю я долго думал, стоит ли мне своими руками наказывать Шательро, хотя он так заслуживал этого. Можете себе представить, с какой радостью я выполнил бы эту задачу, но меня сдерживало это проклятое пари, а также мысль о том, что такой поступок примут за желание избежать последствий. В тысячу раз лучше было бы, если бы его. величество приказал арестовать его и казнить за попытку использовать правосудие в своих корыстных целях. Обвинения в злоупотреблении своим положением в качестве специального уполномоченного короля и в попытке совершить убийство посредством трибунала было бы достаточно для фатального исхода, о чем и говорил король.

Так обстояли дела с Шательро, миром и мной. Но в отношении Роксаланы все было гораздо сложнее. Я много думал и вновь пришел к заключению, что, пока не расплачусь — а только расплата могла очистить мою душу, — я не смогу вновь приблизиться к ней.

Обман Шательро не имел значения для отношений между мадемуазель и мной. Если я отдам свой проигрыш, независимо от того, проиграл я пари или нет, я смогу отправиться к ней без гроша в кармане, но зато мое ухаживание не будет вызывать подозрений, и единственной его целью будет завоевание Роксаланы.

Тоща я смогу сделать признание и, может быть, заслужу прощение, и она поверит в искренность моей страсти, узнав, что я отдал свой проигрыш, хотя и не обязан был делать этого.

С этим намерением я отправился в гостиницу «Рояль», в которой, по словам его величества, остановился граф. Я намеревался рассказать ему, что мне хорошо известно, какую коварную и неблаговидную роль он сыграл в самом начале этих событий, и что, если я захочу считать пари проигранным, я смогу завоевать даму более честным и благородным путем.

В гостинице я спросил господина де Шательро, и мне сообщили, что он у себя, но в данный момент принимает посетителя. Я ответил, что подожду, и попросил дать мне небольшую комнату, так как мне не хотелось встречаться с каким-либо дворцовым знакомым до разговора с графом.

Мой наряд в этот момент оставлял желать лучшего, но, когда человек вырос среди армии слуг, готовых выполнять любое его желание, он приобретает вид человека, привыкшего повелевать. Меня без промедления провели в комнату, которая с одной стороны выходила в общую комнату, а с другой — была отделена тончайшими деревянными перегородками от других апартаментов.

Когда хозяин ушел, я приготовился ждать, и тут я совершил такой поступок, на который, мне казалось, я никогда не был способен и при мысли о котором меня бросает в краску до сих пор. Короче говоря, я подслушивал — я, Марсель де Сент-Пол де Барделис. Однако, если вы, мои дорогие читатели, вздрогните от этого признания или, что хуже, презрительно пожмете плечами, подумав при этом, что, судя по всему моему поведению, в этом поступке для вас нет ничего удивительного, я только попрошу соизмерить мой грех с моим соблазном и честно сказать себе, поддались бы вы ему на моем месте. Какими бы честными и благородными вы ни были, осмелюсь сказать, вы поступили бы так же, поскольку голос, который я услышал, принадлежал Роксалане де Лаведан.

— Я просила аудиенции у короля, — говорила она, — но получила отказ. Мне сказали, что он не ведет приемов и принимает только тех, кого представляют ему его приближенные.

— И потому, — раздался абсолютно бесцветный голос Шательро, — вы пришли ко мне, чтобы я мог представить вас его величеству?

— Вы правильно поняли, господин граф. Вы единственный человек в свите его величества, которого я знаю — пусть немного, — и, кроме того, всем известно, насколько велика королевская благосклонность к вам. Мне сказали, что, если у меня есть просьба, лучшего покровителя мне не найти.

— Если бы вы пошли к королю, мадемуазель, — сказал он, — если бы вы получили аудиенцию, он бы направил вас с вашей просьбой ко мне. Я — его уполномоченный в Лангедоке, и все арестованные по обвинению в государственной измене находятся в моем ведении.

— Ну тогда, сударь, — воскликнула она с радостью, от которой кровь застучала у меня в висках, — вы не откажете мне в моей просьбе? Вы сохраните ему жизнь?

Раздался короткий смешок Шательро. Он ходил по комнате, и я слышал, как намеренно тяжело он ступал.

— Мадемуазель, мадемуазель, вы не должны слишком преувеличивать мою власть. Вы не должны забывать, что я — слуга закона. Может оказаться, что вы просите того, что выше моей власти. Какое основание вы можете предложить для того, чтобы я был вправе действовать так, как вы просите?

— Helas, сударь, я ничего не могу предложить, кроме моих молитв и уверенности в том, что совершается страшная ошибка.

— Каков ваш интерес в этом господине де Леспероне?

— Он не господин де Лесперон.

— Но поскольку вы не можете сказать, кто он, давайте будем называть его Леспероном, — сказал он, и я мог представить злорадную усмешку, которая сопровождала эти слова.

Для того чтобы вы лучше поняли то, что произошло потом, позвольте мне поделиться с вами своими подозрениями, которые уже закрались в мою голову и которые позже переросли в абсолютную уверенность насчет того, как Шательро намеревался поступить со мной. Неожиданный приезд короля поверг его в некоторую панику, и теперь, конечно, он не посмеет осуществить свои планы в отношении меня. Я был уверен, что он намеревался освободить меня этим же вечером. Но прежде, рассчитывая на мою неосведомленность о прибытии его величества в Тулузу, Шательро несомненно вынудит меня дать ему клятву — такова будет цена моей жизни и свободы — в том, что я не произнесу ни слова о своем аресте и о суде. И конечно же его коварный и хитрый ум предложит мне правдоподобные и убедительные причины сделать это.

Он не рассчитывал на Кастельру и на то, что королю уже известно о моем аресте. Теперь, когда Роксалана пришла к нему просить о том, что ему и так бы пришлось сделать, его внимание сосредоточилось на выгоде, которую он мог извлечь из ее заинтересованности во мне. Я также мог предположить, в какую бешеную ярость привело его это явное доказательство моего успеха в отношениях с ней, и я уже чувствовал, какую сделку он ей предложит.

— Скажите мне, — повторил он, — каков ваш интерес в этом господине?

Наступило молчание. Я хорошо представлял себе ее милое лицо, затуманенное тревогой от того, что ей необходимо было придумать ответ на этот вопрос; я ясно видел ее невинные, опущенные вниз глаза, ее нежные щеки, покрытые стыдливым румянцем, когда, наконец, тихим, сдавленным голосом она выдохнула из себя четыре слова:

— Я люблю его, сударь.

Ах, Dieu! Вот так услышать ее признание! Прошлой ночью я был потрясен до глубины своей бедной, грешной души, когда она сказала мне об этом, но сейчас, услышав ее признание в любви ко мне другому человеку, я был просто сражен. Представить только, что она совершает все это для моего спасения!

В ответ Шательро раздраженно хмыкнул. Он на какое-то мгновение остановился, а теперь вновь мерил комнату своими тяжелыми шагами. Затем последовало долгое молчание, нарушаемое только безостановочной ходьбой Шательро взад и вперед.

— Почему вы молчите, сударь? — спросила она, наконец, дрожащим голосом.

— Helas, мадемуазель, я ничего не могу сделать. Я боялся, что с вами все так и будет, и я задал этот вопрос в надежде, что я ошибаюсь.

— Но он, как же он, сударь? — с болью в голосе воскликнула она. — Что будет с ним?

— Поверьте мне, мадемуазель, если бы это было в моей власти и если бы он не был столь виновен, я бы спас его хотя бы для того, чтобы избавить вас от страданий.

Он говорил с чуткостью и сожалением, мерзкий лицемер!

— О, нет, нет! — крикнула она, в ее голосе звучали отчаяние и ужас. — Вы не хотите сказать, что…

Она замолчала, и после небольшой паузы ее предложение закончил граф.

— Я хочу сказать, мадемуазель, что этот Лесперон должен умереть.

Вас, вероятно, удивляет, что я позволил ей так сильно страдать, что я не сломал перегородку и не бросил бездыханное тело этого услужливого господина к ее ногам в наказание за те муки, которые он причинил ей. Но мне хотелось увидеть, как далеко зайдет он в своей игре.

Вновь наступило молчание, и, когда мадемуазель наконец заговорила, я был поражен спокойствием, с которым она обратилась к нему. Я был потрясен, что такое хрупкое и нежное создание могло обладать таким мужеством и силой духа.

— Ваше решение окончательно, сударь? Если в вас есть хоть капля жалости, не позволите ли вы мне хотя бы обратиться со своими слезами и молитвами к королю?

— Вам это не поможет. Как я уже сказал, лангедокские мятежники находятся в моих руках. — Он замолчал, как бы давая ей возможность полностью понять смысл этих слов, и затем продолжил: — Если я освобожу его, мадемуазель, если я помогу убежать ему из тюрьмы, подкупив ночью стражников и взяв с него клятву, что он немедленно покинет Францию и никогда не выдаст меня, я сам буду виновен в государственной измене. Вы должны понимать, мадемуазель, что при этом я рискую своей головой.

В его словах был скрытый смысл — тонкий, едва уловимый намек на то, что его можно подкупить, и тоща он сделает все это.

— Я понимаю, сударь, — ответила она, тяжело дыша, — я понимаю, что прошу от вас слишком многого.

— Слишком многого, мадемуазель, — быстро ответил он. Он говорил теперь каким-то приглушенным и странно дрожащим голосом. — Но все, о чем ваши губы могут попросить меня, и все, что находится в пределах человеческих возможностей, не может быть слишком многим для меня!

— Что вы имеете в виду? — ее голос дрогнул. Догадалась ли она, как догадывался я, даже не видя его лица, что за этим последует? Меня затошнило от омерзения. Я сжал кулаки и невероятным усилием заставил себя сдержаться для того, чтобы выяснить, насколько верно мое предположение.

— Около двух месяцев назад, — сказал он, — я был в Лаведане, как вы, вероятно, помните. Я увидел вас, мадемуазель, хотя наша встреча была короткой, и с тех пор я не видел ничего и никого, кроме вас. — Его голос стал еще тише, его слова были полны страсти. Она тоже почувствовала это — скрип стула сообщил мне о том, что она встала.

— Не сейчас, сударь, не сейчас! — воскликнула она. — Сейчас не время. Умоляю вас, подумайте о моем горе.

— Я думаю, мадемуазель, и я уважаю вашу скорбь и всем своим сердцем, поверьте мне, разделяю ее. Однако сейчас как раз подходящее время, и, если вы думаете об интересах этого человека, вы выслушаете меня до конца.

Несмотря на весь этот повелительный тон, в его голосе звучала странная нотка уважения — искреннего или притворного.

— Если вы страдаете, мадемуазель, поверьте, я тоже страдаю, и если тем, что я говорю, я заставляю вас страдать еще больше, умоляю вас, подумайте, как ваши слова, как сама причина вашего появления здесь заставляют страдать меня. Вам известно, мадемуазель, что такое муки ревности? Вы можете себе их представить? Если — да, то вы также можете представить, какую боль я испытал, когда вы признались мне, что любите этого Лесперона, когда вы просили спасти ему жизнь. Мадемуазель, я люблю вас, всем сердцем и душой люблю вас. Мне кажется, я полюбил вас с первой минуты нашей встречи в Лаведане, и нет такой опасности, которой бы я испугался, и нет такого риска, на который бы я не пошел, ради того, чтобы завоевать ваше сердце.

— Сударь, умоляю вас…

— Выслушайте меня, мадемуазель! — вскричал он. И затем, более тихим голосом продолжал: — Сейчас вы любите этого господина де Лесперона…

— Я всегда буду любить его! Всегда, сударь!

— Подождите, подождите, подождите! — воскликнул он, раздраженный ее вмешательством. — Если бы он остался жив и вы вышли бы за него замуж и постоянно находились бы в его обществе, тогда, я не сомневаюсь, ваша любовь продолжалась бы. Но если он умрет или его вышлют и вы никогда больше не увидите его, вы какое-то время будете скорбеть о нем, но вскоре, — helas, так всегда случается — время успокоит сначала ваши страдания, а потом и ваше сердце.

— Никогда, сударь… о, никогда!

— Я старше вас, дитя мое, я знаю. Сейчас вы горячо желаете спасти ему жизнь, потому что вы любите его, а также потому, что вы предали его и не хотите, чтобы его смерть была на вашей совести. — Он сделал паузу и затем, повысив голос, сказал: — Мадемуазель, я предлагаю вам жизнь вашего возлюбленного.

— Сударь, сударь! — воскликнуло бедное дитя. — Я знала, что вы хороший! Я знала…

— Минутку! Не поймите меня неправильно. Я не говорю, что уже готов спасти ее, — я предлагаю ее.

— Но в чем разница?

— В том, что для того чтобы получить ее, мадемуазель, вы должны купить ее. Я уже сказал вам, что ради вас пойду на любые опасности. Спасая вашего возлюбленного, я рискую взойти на эшафот. Если кто-нибудь выдаст меня или если эта история просочится каким-либо образом, моя голова упадет вместо головы господина Лесперона, в этом нет никаких сомнений. Я рискну, мадемуазель, я сделаю это с радостью, если вы пообещаете стать моей женой после того, как я спасу его.

Раздался стон Роксаланы, затем молчание, затем:

— О, сударь, вы безжалостны! Подумайте, какую сделку вы мне предлагаете?

— Честную, конечно, — сказал этот сын дьявола. — . Я рискую своей жизнью, а вы отдаете мне свою руку.

— Если бы вы… если бы вы действительно любили меня так, как вы говорите, сударь, — возразила она, — вы бы помогли мне, не требуя вознаграждения.

— В любом другом деле, да. Но разве честно просить мужчину, который сгорает от любви к вам, передать в ваши объятия другого и все это с риском для собственной жизни? Ах, мадемуазель, я всего лишь человек и подвержен человеческим слабостям. Если вы согласитесь, этот Лесперон будет освобожден, но вы больше никогда не должны видеть его; я дам вам шесть месяцев, чтобы вы могли избавиться от своих страданий, прежде чем я вновь явлюсь к вам и буду настойчиво просить вашей руки.

— А если я откажу, сударь?

Он вздохнул.

— К риску моей жизни вы должны добавить простую человеческую ревность. На что вы можете надеяться при таком сочетании?

— Короче говоря, вы хотите сказать, что он умрет.

— Завтра, — был лаконичный ответ этого проклятого мошенника.

Некоторое время они молчали, потом раздались ее рыдания.

— Пожалейте меня, сударь! Будьте милосердны, если вы действительно любите меня. О, он не должен умереть! Я не могу позволить ему умереть! Спасите его, сударь, и я буду молиться за вас каждый день моей жизни; я буду молить Бога за вас так же, как сейчас молю вас за него.

Разве есть на свете человек, который смог бы устоять перед этой наивной, искренней мольбой? Разве может кто-нибудь в ответ на эти чистые слова любви и страдания выставить свои собственные низменные страсти? Похоже, что такой человек существует, поскольку его ответом было:

— Вы знаете цену, дитя мое.

— Пожалей меня, Господи! Я должна заплатить ее. Я должна, потому что если он умрет, его кровь будет на моей совести! — Затем самообладание вернулось к ней, и ее голос стал почти суровым от тех тисков, которыми она сжала себя. — Если я дам вам обещание выйти за вас замуж потом, скажем, через шесть месяцев, как вы сможете доказать мне, что человек, арестованный под именем Лесперона, будет освобожден?

Я услышал, как граф издал звук, очень похожий на вздох.

— Останьтесь в Тулузе до завтра, и сегодня вечером перед отъездом он зайдет к вам попрощаться. Вы согласны?

— Пусть будет так, сударь, — ответила она.

Тут наконец я вскочил на ноги. Я больше не мог этого выносить. Вы можете удивляться, что у меня хватило сил выдержать так много и позволить ей страдать, но я пошел на это, чтобы убедиться, насколько далеко может зайти этот негодяй Шательро.

Более импульсивный человек сломал бы перегородку или крикнул бы ей, что сделка с Шательро не действительна, потому что я уже на свободе. И этот импульсивный человек поступил бы мудрее, руководствуясь внезапным порывом. Я же открыл дверь, прошел через общую комнату и бросился по коридору, который, как я думал, должен был привести меня в ту комнату. Но здесь я ошибся, и, пока я расспросил коридорного и он показал мне, куда надо идти, несколько драгоценных минут было потеряно. Он отвел меня назад в общую комнату и вывел через дверь, открывавшуюся в другой коридор. Он распахнул ее, и я лицом к лицу столкнулся с Шательро, все еще красным от недавней борьбы.

— Вы здесь! — задохнулся он, его челюсть отвисла, а лицо побледнело, хотя он не мог даже представить, что я слышал всю его торговлю.

— Если вы будете столь любезны, мы вернемся, господин граф, — сказал я.

— Вернемся куда? — глупо спросил он.

— К мадемуазель. В комнату, откуда вы только что вышли. — И не слишком вежливо я втолкнул его обратно в коридор.

— Ее там нет, — сказал он.

Я издал короткий смешок.

— Тем не менее мы вернемся туда, — настаивал я.

Я добился своего, и мы вернулись в комнату, где происходили его низкие торги. Однако на этот раз он сказал правду. Ее там не было.

— Где она? — рассерженно спросил я.

— Ушла, — ответил он, а когда я возразил, что не встретил ее, он бросил мне с вызовом: — Вы же не позволите даме идти через общую комнату, не так ли? Она вышла через боковую дверь.

— Хорошо, господин граф, — спокойно сказал я, — прежде, чем отправлюсь за ней, я хочу поговорить с вами. — И я плотно закрыл дверь.


Глава XV ГОСПОДИН ДЕ ШАТЕЛЬРО СЕРДИТСЯ


В комнате мы молча смотрели друг на друга. Ах, как сильно изменились обстоятельства с момента нашей последней встречи!

На его лице по-прежнему было написано смятение, которое появилось в первый момент нашей встречи. Его взгляд был хмурым и мрачным, а в глазах появилась некоторая асимметричность, которая появлялась всегда, когда он волновался.

Хотя Шательро был хитрым заговорщиком и изобретательным интриганом, он от природы не был сообразительным человеком. Его мозги работали очень медленно, и ему нужно было время, чтобы обдумать ситуацию и решить, как себя в ней вести, прежде чем начать действовать.

— Господин граф, — иронично произнес я, — позвольте сделать вам комплимент по поводу глубины и коварства ваших замыслов и принести вам свои соболезнования по поводу маленькой случайности, благодаря которой я здесь и в результате которой ваши замечательные планы, вероятно, рухнут.

Он откинул свою массивную голову, как лошадь, чувствующая узду, его глаза горели злобой. Затем его чувственные губы раздвинулись в презрительной усмешке.

— Что вам известно? — спросил он с глухим презрением.

— Я был в той комнате в течение получаса, — ответил я, постучав костяшками пальцев по перегородке. — Перегородка, как вы можете заметить, очень тонкая, и я слышал все, что произошло между вами и мадемуазель де Лаведан.

— Так, значит, Барделис Великолепный; Барделис — образец благородства; Барделис — arbiter elegantiarum[51] двора Франции, похоже, всего-навсего обыкновенный шпион.

Если он хотел разозлить меня, ему это не удалось.

— Господин граф, — ответил я очень спокойно, — вы уже достигли того возраста, когда следовало бы знать, что ранить может только правда. Я случайно оказался в той комнате, и, когда услышал первые слова вашего разговора, вполне естественно, что я остался и напряг весь свой слух, чтобы не пропустить ни единого звука из вашей беседы. Что касается всего остального, позвольте мне спросить вас, мой дорогой Шательро, с каких это пор вы стали таким благородным, что имеете наглость обвинять человека в подслушивании?

— Вы говорите весьма туманно, сударь. Что вы имеете в виду?

— Я имею в виду, что когда человека разоблачают в обмане, мошенничестве и воровстве, он вряд ли имеет право обвинять в этих грехах другого.

На его лице сквозь загар проступила краска, затем оно побледнело и приняло лиловатый оттенок — крайне зловещий вид, доложу я вам. Он бросил свою отделанную перьями шляпу на стол и схватился за эфес своей шпаги.

— Черт вас возьми! — вскричал он. — Вы мне за это ответите.

Я покачал головой и улыбнулся, но даже не пошевелился, чтобы вытащить шпагу.

— Сударь, нам нужно поговорить. Думаю, это будет лучше для вас.

Он поднял на меня свои злые глаза. Возможно, на него подействовала искренняя серьезность моего голоса. Но как бы там ни было, наполовину вытащенная шпага была вновь вставлена в ножны.

— Что вы можете сказать? — спросил он.

— Сядьте. — Я жестом указал ему на стул, стоящий у стола, и, когда он устроился на нем, сел напротив. Взяв перо, я окунул его в чернильницу и придвинул к себе лист бумаги.

— Когда вы втянули меня в пари, касающееся мадемуазель де Лаведан, — спокойно сказал я, — вы рассчитывали на только вам известные обстоятельства, которые должны были провалить мое сватовство. Этот поступок, господин граф, бесспорно является мошенничеством. Разве не так?

— Проклятье! — зарычал он и хотел было встать, но я, положив ему руку на плечо, вновь усадил его на стул.

— Благодаря целой цепи случайностей, — продолжал я, — я смог обойти это препятствие, на котором были основаны ваши расчеты. Эти же случайности привели к тому, что я был по ошибке арестован вместо другого человека. Вам стало известно, как я преодолел все преграды, на которые вы рассчитывали; вы пришли в ужас, когда узнали, что мне способствовали непредвиденные обстоятельства, и стали опасаться за свое пари.

И что же вы сделали? Когда я на суде предстал перед вами, королевским уполномоченным, вы сделали вид, что не знаете меня; вы отказались видеть во мне кого-нибудь, кроме Лесперона, мятежника, и приговорили меня к смертной казни вместо него, чтобы убрать меня со своей дороги. Таким образом, я бы уже не смог выполнить свое задание, и мои земли перешли бы в вашу собственность. Этот поступок, сударь, был одновременно поступком вора и убийцы. Подождите, сударь, держите себя в руках, пока я не закончу. Сегодня фортуна вновь пришла мне на помощь. Вы почувствовали, что я снова ускользаю из ваших рук, и вы были в отчаянии. Затем, в одиннадцатом часу, к вам приходит мадемуазель де Лаведан просить за мою жизнь. Этим поступком она предоставляет вам достаточное доказательство того, что ваше пари проиграно. Как бы поступил дворянин, честный человек в такой ситуации? И как поступили вы? Вы ухватились за этот последний шанс; вы обратили его в свою пользу; вы заставили эту бедную девушку продаться вам за то, чего нет на самом деле, — притворившись, что это ваше нечто обладает большой ценностью. Каким словом мы можем это назвать? Если мы снова назовем это мошенничеством, это будет слишком мягко сказано.

— Ей-богу, Барделис!

— Подождите! — крикнул я, глядя ему прямо в глаза так, что он в страхе вновь опустился на стул. Затем я продолжал прежним спокойным голосом: — Ваша алчность, ваше стремление заполучить имения Барделиса, ваша ревность и страстное желание увидеть меня нищим и, таким образом, вытесненным из дворца, с тем чтобы вы могли безраздельно пользоваться благосклонностью его величества, — все эти чувства мне кажутся несколько странными для дворянина, Шательро. Однако подождите.

И, окунув перо в чернильницу, я начал писать. Я чувствовал на себе его взгляд и мог себе представить, какие предположения и догадки приходили ему в голову, пока мое перо скользило по бумаге. Через несколько минут я закончил и отложил перо в сторону. Я взял песочницу для просушки чернил.

— Когда человек играет нечестно, господин граф, и его разоблачают в этом, он считается проигравшим. Исходя из этого, все, что вы имеете, теперь по праву принадлежит мне. — Мне снова пришлось сдерживать его. — Но если мы закроем на это глаза и представим, что вы действовали честно и благородно, все равно, сударь, у вас есть достаточное доказательство — слово самой мадемуазель — того, что я выиграл пари. И следовательно, если мы будем рассматривать это дело с самой мягкой точки зрения, — я на секунду остановился, чтобы посыпать бумагу песком, — вы все равно оказываетесь в проигрыше, и ваши имения должны перейти в мою собственность.

— Разве? — заорал он не в силах больше сдерживать себя и вскочил на ноги. — Вы закончили, не так ли? Вы сказали все, что могло прийти вам в голову. Вы бросили мне в лицо такие оскорбления, которых было бы достаточно, чтобы перерезать дюжину глоток. Вы окрестили меня обманщиком и вором, — он захлебнулся в своей ярости, — хватит, с меня довольно. Теперь послушайте меня, господин Барделис, господин шпион, господин фигляр, господин притворщик! А каковы были ваши действия, когда вы отправились в Лаведан под чужим именем? Как вы назовете это? Разве это не мошенничество?

— Нет, сударь, не мошенничество, — спокойно ответил я. — По условиям пари я мог отправиться в Лаведан в любом обличии и использовать любые уловки, какие только придут мне в голову. Но Бог с ним, — завершил я и смахнул остатки песка с бумаги. — Вряд ли этот вопрос достоин обсуждения в данный момент. Так или иначе ваше пари проиграно.

— Неужели? — Он стоял подбоченясь и насмешливо смотрел на меня. — Вы довольны? Очень довольны, а? — Его лицо было перекошено злобой. — Ну а теперь, господин маркиз, посмотрим, не смогу ли я отыграться при помощи нескольких дюймов стали.

И его рука в очередной раз потянулась к эфесу шпаги.

Поднявшись, я бросил на стол документ, который только что составил.

— Сначала взгляните на это, — сказал я.

Он вопросительно посмотрел на меня. Мое поведение вызывало у него страшное любопытство. Он подошел к столу и взял бумагу. По мере чтения его руки затряслись, глаза расширились от изумления, и он нахмурился.

— Что… что это значит? — выдохнул он.

— Это значит, что, хотя я абсолютно уверен в своей победе, я предпочитаю признать себя проигравшим. Я отдаю вам все свои земли в Барделисе, потому что, сударь, я понял, что это пари было бесчестным — дворянин не имел права принимать в нем участие, — и только так я смогу искупить свою вину перед собой, перед своей честью и перед дамой, которую вы оскорбили.

— Я не понимаю, — жалобно промямлил он.

— Я понимаю ваши трудности, граф. Это сложный вопрос. Поймите, по крайней мере, что мои имения в Пикардии — теперь ваши. Но я бы посоветовал вам, сударь, немедленно составить завещание, так как вам не суждено будет пользоваться ими.

Он взглянул на меня с застывшим вопросом в глазах.

— Его величество, — продолжал я в ответ на его взгляд, — приказал арестовать вас за злоупотребление оказанным вам доверием и за превращение правосудия в орудие убийства в ваших корыстных целях.

— Mon Dieu! — воскликнул он, внезапно превратившись в жалкого, испуганного человека. — Король знает?

— Знает? — засмеялся я. — На вас так подействовало все происходящее, что вы забыли спросить меня, как я очутился на свободе. Я был у короля, сударь, и рассказал ему, что произошло здесь, в Тулузе, и что завтра я должен взойти на плаху!

— Scelerat![52] — крикнул он. — Вы уничтожили меня! — Он стоял передо мной с позеленевшим лицом, сжимая и разжимая кулаки.

— Неужели вы надеялись, что я буду молчать? Даже если бы я и хотел, я не смог бы этого сделать, потому что у его величества было много вопросов ко мне. Из слов короля, сударь, я понял, что вы взойдете на плаху вместо меня. Так что будьте благоразумны и составьте ваше завещание сейчас, если вы хотите, чтобы ваши наследники могли наслаждаться моим имением в Пикардии.

Я не раз видел лица людей, искаженные ужасом и гневом, но я никогда не видел ничего, подобного тому безумию, которое в тот момент было написано на лице Шательро. Он топал ногами, он рвал и метал, он кипел от злости. В ярости он изрыгал тысячи непристойных ругательств, он обрушил град оскорблений на меня и шквал проклятий на короля. Его невысокое грузное тело тряслось от злости и страха, его широкое лицо было искажено чудовищной гримасой ярости. И тут, когда его неистовство было в самом разгаре, открылась дверь, и в комнату с важным видом вошел шевалье де Сент-Эсташ.

Он в изумлении застыл в дверях — пораженный гневом Шательро и смущенный моим присутствием. Его внезапное появление напомнило мне о том, что последний раз я видел его в Гренаде в день моего ареста в компании графа. Как и тогда, я удивился его близким отношениям с Шательро.

Граф обрушил всю злость на него.

— Ну, хлыщ? — прорычал он. — Что тебе нужно от меня?

— Господин граф! — воскликнул шевалье с негодованием и укором.

— Вы пришли не вовремя, — вмешался я. — Господин де Шательро слегка не в себе.

Мои слова вновь привлекли его внимание ко мне, и он в изумлении вытаращил на меня глаза, поскольку для него я по-прежнему оставался Леспероном, мятежником, и он, естественно, недоумевал, почему я очутился на свободе.

Но тут в коридоре послышались шаги и голоса. Повернувшись, я увидел за спиной Сент-Эсташа Кастельру, Миронсака и моего старого знакомого — болтливого, невыносимого шута Лафоса. От Миронсака он узнал, что я в Тулузе, и в сопровождении Кастельру они оба отправились искать меня. Готов поклясться, что они не ожидали увидеть меня в такой ситуации.

Оттолкнув Сент-Эсташа, они вошли в комнату. Пока они радостно приветствовали и поздравляли меня, Шательро, обуздав свой гнев, отвел шевалье в угол и молча слушал его. Наконец, я услышал, как граф воскликнул:

— Поступайте как вам угодно, шевалье. Если у вас есть какой-то личный интерес в этом, пожалуйста. А меня это больше не интересует.

— Но почему, сударь? — спросил шевалье.

— Почему? — повторил Шательро, вновь охваченный яростью. Затем, круто развернувшись, он пошел прямо на меня, как бык в атаку.

— Господин де Барделис! — злобно прошипел он.

— Барделис! — ахнул за его спиной Сент-Эсташ.

— Что еще? — холодно спросил я, отвернувшись от своих друзей.

— Может быть, все, что вы сказали, правда, может быть, я действительно обречен, но клянусь перед Богом, вы не уйдете отсюда безнаказанным.

Боюсь, сударь, вы очень сильно рискуете нарушить клятву! — я рассмеялся.

— Вы дадите мне сатисфакцию прежде, чем мы расстанемся! — заорал он.

— Если эта бумага не является достаточным удовлетворением для вас, тогда, сударь, простите меня, но ваша жадность не имеет границ, и ее просто невозможно удовлетворить.

— К черту вашу бумагу и ваши имения! Какая мне от них будет польза, когда я умру?

— Они могут принести пользу вашим наследникам, — предположил я.

— Но какую пользу это принесет мне?

— Эту загадку я не в силах разгадать.

— Ты смеешься надо мной, ты — подлец! — прохрипел он. Затем, резко переменив тон, он сказал: — У вас нет недостатка в друзьях. Попросите одного из этих господ быть вашим секундантом, и, если вы честный человек, пойдемте во двор и разрешим этот вопрос.

Я покачал головой.

— Я настолько честный человек, что не со всяким могу скрестить свою шпагу. Я предпочитаю отдать вас в руки короля; я думаю, его палач не столь разборчив. Нет, сударь, я не думаю, что могу драться с вами.

Его лицо побледнело. Оно стало просто серым, челюсти были сжаты, а глаза потеряли всякую симметрию. Минуту он смотрел на меня. Потом сделал шаг вперед.

— Вы не думаете, что можете драться со мной, да? Вы так не думаете? Pardieu! Как мне заставить вас изменить свое решение? Вы глухи к словесным оскорблениям. Вы воображаете, что ваша смелость не может подвергаться сомнениям, потому что по счастливой случайности вы несколько лет назад убили Вертоля, и его слава перешла к вам. — От злости он тяжело дышал, как сильно уставший человек. — С тех пор вы жили за счет этой репутации. Посмотрим, сможете ли вы умереть с ней, господин де Барделис. — И, наклонившись вперед, он ударил меня в грудь. Его удар был таким внезапным и таким сильным — он обладал невероятной силой, — что я бы упал, если бы меня не поймал Лафос.

— Убей его! — прошептал этот помешанный на классике глупец. — Поступи, как Тесей[53], с этим марафонским быком.

Шательро отступил назад и стоял, подбоченясь и склонив голову к правому плечу. Он выжидающе смотрел на меня, и в глазах его полыхали злоба и презрение.

— Ну как, ваши сомнения рассеялись? — ухмыльнулся он.

— Я встречусь с вами, — ответил я, отдышавшись. — Но клянусь, я не позволю вам уйти от палача.

Он грубо рассмеялся.

— Неужели я этого не знаю? — издевался он. — Как я могу убить вас и уйти от палача? Пойдемте, господа, sortons[54]. Сию минуту!

— Soit[55], — коротко ответил я; мы протиснулись в коридор и вперемешку отправились на задний двор.


Глава XVI ШПАГИ!


Лафос шел рядом со мной, взяв меня под руку, и заверял, что будет моим секундантом. Этот неугомонный, легкомысленный стихоплет просто обожал драки, они были его страстью, и, когда в ответ на его намек на эдикт я сказал ему, что у меня есть разрешение короля на дуэль, он едва не обезумел от радости.

— Кровь Лафоса! — была его клятва. — Честь быть вашим секундантом должна быть оказана мне, мой Барделис! Вы просто обязаны, ведь во всем этом есть и доля моей вины. Нет, вы не откажете мне. Вон у того господина с жуткими усами и с именем, похожим на гасконское ругательство, — я имею в виду кузена Миронсака, — нюх на драку и страстное желание поучаствовать в ней. Но вы окажете эту честь мне, ведь правда? Pardieu! Благодаря ей я попаду в историю.

— Или на кладбище, — сказал я, дабы охладить его пыл.

— Peste! Отличное предсказание! — затем рассмеявшись, он добавил, показывая на Сент-Эсташа: — Но этот длинный худой святой — я забыл, кому он покровительствует, — не выглядит кровожадным.

Чтобы не спорить с ним, я пообещал, что он будет моим секундантом. Но эта милость потеряла всякую ценность в его глазах, когда я добавил, что не хочу привлекать секундантов, поскольку дело было сугубо личного характера.

Миронсак и Кастельру с помощью Сент-Эсташа закрыли тяжелые portecochere[56] и скрыли нас от взглядов прохожих. Скрип этих ворот привлек внимание хозяина и двоих слуг, и на нас обрушились мольбы и просьбы, крики и ругательства, которые всегда предшествуют любой дуэли на конном дворе, но которые неизменно завершаются тем, что хозяин бежит за помощью на ближайшую гауптвахту, что и произошло на этот раз.

— А теперь, мои myrmillones[57], — вскричал Лафос с кровожадным ликованием, — беритесь за дело, пока не вернулся хозяин.

— Po Cap de Diou! — прорычал Кастельру. — Подходящее место для шуток, господин балагур!

— Шуток? — услышал я его ответ, при этом он помогал мне снять камзол. — Разве я шучу? Diable! Вы, гасконцы, — все тугодумы! У меня есть склонность к аллегориям, но никто никогда не расценивал их как просто шутки.

Наконец мы были готовы, и я сосредоточил все свое внимание на коренастой мощной фигуре Шательро. Он надвигался на меня, раздетый до пояса, с каменным лицом и суровой решимостью в глазах. Несмотря на невысокий рост и широкую кость, которая подразумевала медлительность движений, в нем было что-то устрашающее. На его обнаженных плечах играли огромные мускулы, и, если его руки были столь же гибкими, сколь и мощными, одного этого было достаточно, чтобы сделать его опасным противником.

Однако я не чувствовал ни малейшего страха, хотя и не был отъявленным ferrailleur[58]. Как я уже говорил, за всю свою жизнь я сражался на дуэли с одним единственным человеком. В то же время я не отношусь к людям, которые никогда, ни при каких обстоятельствах не испытывают чувство страха. Такие люди на самом деле не так уж храбры; им просто не хватает ума и воображения. Даже робкий человек может совершить безрассудную дерзость, если его изрядно напоить вином. Но это так, между прочим. Вполне возможно, что мои регулярные занятия фехтованием в Париже сыграли свою роль в том, что этот поединок не смог взволновать меня.

Как бы там ни было, но я вступил в бой с графом, не чувствуя дрожи ни в теле, ни в душе. Я выжидал, чтобы граф начал первым. Мне нужно было определить его возможности и решить, как лучше разделаться с ним. Я не намерен был убивать его, я хотел оставить его в живых для палача, как я поклялся, и, следовательно, мне необходимо было любыми средствами обезоружить его.

Но он тоже вел себя осторожно и осмотрительно. Я надеялся, что ярость ослепит его, он со злостью бросится на меня, и тогда я легко смогу достичь своей цели. Однако все было не так просто. Теперь, когда он взял в руку шпагу, чтобы защитить свою жизнь и отобрать мою, он, казалось, понял, насколько важно иметь трезвый рассудок. Подавив свой гнев, он стоял передо мной спокойный и решительный.

В первой схватке мы провели ряд проверочных выпадов в терции, каждый действовал с осторожностью, однако ни один из нас не уступал и не обнаруживал поспешности или волнения. Теперь его шпага безостановочно мелькала передо мной; он смотрел на меня исподлобья, и, согнув колени, весь сжался, как кошка, готовящаяся к прыжку. И прыгнул. Его перевод в темп был стремительным, как молния; он провел серию ударов и, распрямившись в выпаде в завершение своих двух переводов, вытянул руку, чтобы последним ударом поразить цель.

Но резким движением я отбросил его шпагу от моего тела. Наши шпаги звякнули, его шпага прошла мимо меня, он весь вытянулся и на какое-то мгновение оказался полностью в моей власти. Однако я просто стоял и даже не шевельнул своей шпагой, пока он не поднял шпагу вверх, и мы вернулись к нашей первой позиции.

Я услышал, как смачно выругался Кастельру, как в ужасе охнул Сент-Эсташ, который уже представил своего друга распростертым на земле, и как разочарованно вскрикнул Лафос, когда Шательро поднял вверх свою шпагу. Но меня это мало волновало. Как я уже сказал, я не собирался убивать графа. Вероятно, Шательро следовало бы обратить на это внимание, но он ничего не понял. Судя по тому, как стремительно он начал нападать на меня, он решил, что ему удалось выкрутиться за счет моей медлительности. Но он не учел, какая мне понадобилась скорость для того, чтобы выиграть эту позицию.

Он был полон презрения ко мне за то, что я не смог проткнуть его шпагой в такой подходящий момент. Теперь он фехтовал без всяких предосторожностей, тем самым демонстрируя мне свое презрение и торопясь разделаться со мной, пока нас не прервали. Я решил воспользоваться его поспешностью и попытаться разоружить его. Я отразил жестокий удар, поставив — опасно близкую — защиту, и, обхватив его шпагу, попытался нажимом выбить ее из его руки. Мне почти удалось это сделать, но он выскользнул и отпарировал мой удар.

Тогда он, вероятно, понял, что я не был таким уж недостойным соперником, как ему показалось, и вернулся к своей прежней, осторожной тактике. Затем я изменил свои планы. Я изобразил нападение и в течение нескольких минут жестоко атаковал его. Он был силен, но у меня были преимущества дистанции удара и гибкости, но даже без этих преимуществ, если бы моей целью была его жизнь, я бы мог быстро с ним расправиться.

Игра, которую я вел, была крайне рискованной, и один раз я очутился на волосок от смерти. Моя атака вынудила его нанести ответный удар, чего я и добивался. Он так и поступил, и, когда его шпага скрестилась с моей, а ее острие было нацелено на меня, я вновь обхватил ее и попытался нажимом выбить из его руки. Но на этот раз я был далек от успеха. Он рассмеялся и внезапно, застав меня врасплох, высвободил свою шпагу, и ее острие, как змея, метнулось к моему горлу.

Я отразил этот удар, но только тогда, когда острие шпаги находилось всего в трех дюймах от моей шеи и едва не расцарапало кожу. Опасность была настолько близка, что, когда мы оба подняли шпаги, я был весь в холодном поту.

После этого я решил отказаться от попытки разоружить его при помощи нажима и сосредоточился на тактике захвата. Но когда я принимал это решение — в этот момент мы сражались в шестой позиции, — я вдруг увидел свой шанс. Острие его шпаги было направлено вниз; оно было настолько низко, что его рука оказалась открытой, и острие моей шпаги было на одном уровне с ней. В одну секунду я оценил ситуацию и принял решение. Через мгновение я выпрямил руку, нанес молниеносный удар и пронзил руку, которая держала шпагу.

Он взвыл от боли, затем послышался злобный рык, и разъяренный граф, раненный, но не побежденный, левой рукой поймал свою падающую шпагу. Моя шпага застряла в кости правой руки, он решил воспользоваться этим и попытался проткнуть меня насквозь, но я быстро отскочил в сторону. Прежде, чем он смог повторить свою попытку, мои друзья набросились на него, отобрали у него шпагу и выдернули мою шпагу из его руки.

С моей стороны было, конечно, некрасиво дразнить человека, который находился в столь плачевном состоянии, но как еще я мог объяснить ему, что имел в виду, когда пообещал, что оставлю его в живых для палача, хотя и согласился драться с ним.

Миронсак, Кастельру и Лафос стояли вокруг меня и тихо переговаривались друг с другом, но я не обращал никакого внимания ни на patois[59] Кастельру, ни на искаженные цитаты Лафоса из классики. Наш поединок затянулся, и методы, которые я использовал, были слишком изнурительными. Я прислонился к воротам и вытер лицо платком. Затем Сент-Эсташ, который перевязал руку своего патрона, подозвал к себе Лафоса.

Я следил глазами за своим секундантом, когда он шел к Шательро. Граф стоял белый, со сжатыми губами, несомненно от боли, которую ему причиняла рана в руке. Он обратился к Лафосу, и до меня донесся его голос.

— Вы оказали бы мне любезность, сударь, если бы сообщили своему другу, что мы не договаривались драться до первой крови. Наша схватка должна быть а l'outrance[60]. Левой рукой я фехтую так же хорошо, как и правой, и, если господин де Барделис окажет мне честь и продолжит поединок, я буду ему весьма признателен.

Лафос поклонился и подошел ко мне с сообщением, которое мы уже слышали.

— Мотивы, — сказал я в ответ, — побудившие меня к дуэли, резко отличаются от мотивов господина де Шательро. Он вынудил меня предоставить доказательство моей смелости. Я предъявил ему это доказательство; и я не намерен больше ничего делать. Кроме того, как господин де Шательро, вероятно, заметил, уже смеркается, и через несколько минут станет слишком темно для того, чтобы продолжать поединок.

— Через несколько минут свет уже будет ни к чему, сударь, — крикнул Шательро, чтобы выиграть время. Он был верен себе до конца.

— В любом случае, сударь, сюда идут те, кто будет решать этот вопрос, — ответил я, показывая на дверь гостиницы.

В этот момент во дворе появился хозяин в сопровождении офицера и шестерых солдат. Это были не простые блюстители порядка, а королевские мушкетеры, и, увидев их, я понял, что они пришли не остановить дуэль, а арестовать моего соперника за более тяжелое преступление.

Офицер направился прямо к Шательро.

— Именем короля, господин граф, — сказал он, — я требую вашу шпагу.

Вероятно, в самой глубине души я оставался мягким и добрым человеком, хотя все считали меня бесчувственным циником; когда на лице Шательро я увидел горе и страдание, мне стало невыносимо жаль его, несмотря на все то, что он замышлял против меня. У него не было ни тени сомнения по поводу того, что его ждет. Он знал, как никто другой, как искренне король любит меня, как жестоко он накажет его за попытку лишить меня жизни, не говоря уж о том, что он превратил правосудие в проститутку — одного этого было достаточно для того, чтобы вынести ему смертный приговор.

Минуту он стоял с опущенной головой, душевные муки заглушили боль в руке. Затем резко выпрямился и гордо и даже слегка насмешливо посмотрел офицеру прямо в глаза.

— Вам нужна моя шпага, сударь? — спросил он.

Мушкетер почтительно поклонился.

— Сент-Эсташ, окажите любезность, подайте ее мне.

Пока шевалье поднимал шпагу, этот человек ждал его с видимым спокойствием. В тот момент я просто восхищался им — нас всегда восхищают люди, которые с мужеством принимают удары судьбы. Я хорошо мог представить себе его состояние в эту минуту. Он все поставил на карту и все потерял. Ему грозили бесчестье, позор и плаха, и они были неминуемы.

Он взял шпагу из рук шевалье. Секунду он в задумчивости держал ее за эфес, как будто решая что-то. Мушкетер ждал с почтением, которое все добрые люди обычно испытывают к несчастным.

Продолжая держать шпагу, он на мгновение поднял глаза, и его злобный взгляд остановился на мне. Затем он издал короткий смешок и, пожав плечами, взял шпагу за острие, как бы предлагая эфес офицеру. Вдруг он шагнул назад и, прежде чем кто-нибудь смог остановить его, упер эфес в землю, острие направил себе в грудь, всем телом навалился на него и проткнул себя насквозь.

Все вскрикнули от неожиданности и бросились к нему. Он перевернулся на бок, лицо перекосилось от невыносимой боли, однако его насмешливость была непобедима.

— Теперь можете взять мою шпагу, господин офицер, — сказал он и потерял сознание.

Выругавшись, мушкетер шагнул вперед. Он буквально отнесся к словам Шательро и, встав рядом с ним на колени, осторожно вытащил шпагу. Затем он приказал своим людям забрать тело.

Кто-то спросил:

— Он мертв?

И кто-то ответил:

— Нет еще, но скоро будет.

Два мушкетера отнесли его в гостиницу и положили на пол в той самой комнате, в которой около часа назад он заключил свою сделку с Роксаланой. Вместо подушки ему под голову подложили свернутый плащ. Мы ушли, а он остался на попечении своих стражников, хозяина, Сент-Эсташа и Лафоса. Последним, не сомневаюсь, двигал нездоровый интерес, характерный для многих поэтически настроенных людей, и он остался, чтобы лично наблюдать предсмертную агонию графа Шательро.

Что касается меня, я оделся и собирался немедленно отправиться в гостиницу «дель'Эпе», чтобы разыскать там Роксалану, успокоить ее и наконец-то во всем признаться.

Когда мы вышли на улицу, было уже совсем темно. Я повернулся к Кастельру и спросил его, каким образом Сент-Эсташ оказался в компании Шательро.

— Я полагаю, он из рода Искариотов[61], — ответил гасконец. — Как только он узнал, что Шательро направляется в Лангедок в качестве королевского уполномоченного, он отправился к нему и предложил свои услуги по привлечению мятежников к суду. Он утверждал, что прекрасно знает провинцию, и поэтому может сослужить хорошую службу королю, кроме того, ему были известны имена людей, которых мы даже не подозревали.

— Mort Dieu! — воскликнул я. — Я подозревал что-то в этом роде. Вы совершенно верно причислили его к племени Искариотов. Но он еще хуже, чем вы думаете. Мне это хорошо известно — слишком хорошо. До последнего времени он сам был мятежником, сторонником Гастона Орлеанского, хотя и не очень искренним. Вы не знаете, что заставило его сделать это?

— Те же причины, которые двигали его предком Иудой. Желание обогатиться. Ведь он претендует на половину конфискованного имущества ранее не подозреваемых мятежников, которых он передает в руки правосудия и измену которых доказывают при его помощи.

— Diable! — вскричал я. — И Хранитель Печати санкционирует это?

— Санкционирует это? Да у Сент-Эсташа есть доверенность, он обладает полной свободой действий, и ему предоставлен целый отряд всадников, которые помогают ему в охоте за мятежниками.

— И много он успел сделать? — был мой следующий вопрос.

— Он выдал полдюжины аристократов и их семей. Я думаю, при этом он сколотил себе приличное состояние.

— Завтра, Кастельру, я пойду к королю и расскажу ему об этом милом господине, и думаю, что он не только окажется в темнице, сырой и глубокой, но ему также придется вернуть эти залитые кровью деньги.

— Если вы сможете доказать его измену, вы сделаете благое дело, — ответил Кастельру. — Ну а теперь до завтра. Это гостиница «дель Эпе».

Из приоткрытых дверей вырывался луч света и освещал мощеную улицу. В этом луче света роились — как мошки вокруг фонаря — темные фигуры уличных мальчишек и других прохожих, и туда же вступил я, расставшись со своими спутниками.

Я поднялся по ступенькам и уже собрался войти, как вдруг раздался взрыв хохота, и я различил очень знакомый мне голос. Похоже, он обращался к компании, которая собралась внутри. Я сомневался всего минуту, поскольку прошел уже месяц с тех пор, как я слышал этот мягкий вкрадчивый голос. Теперь я был уверен, что этот голос принадлежит моему дворецкому Ганимеду. Люди Кастельру наконец-то нашли его и привезли в Тулузу.

У меня было желание броситься в комнату и расцеловать этого старого слугу, к которому, несмотря на все его недостатки, я был глубоко привязан. Но в этот момент до меня донесся не только его голос, но и слова, которые он произносил. Эти слова удержали меня и заставили подслушивать второй раз в моей жизни в один и тот же день.


Глава XVII БОЛТОВНЯ ГАНИМЕДА


До этой минуты, когда я стоял на пороге гостиницы «дель'Эпе» и внимал рассказу моего оруженосца, который вызывал взрывы хохота у его многочисленных слушателей, я и не подозревал в Роденаре такого талантливого raconteur[62]. Но я не могу сказать, что высоко оценил его способности в тот момент, потому что история, которую он рассказывал, была о том, как некий Марсель де Сент-Пол, маркиз де Барделис заключил пари с графом де Шательро, что он посватается и женится на мадемуазель де Лаведан в течение трех месяцев. Вы думаете он остановился на этом? Похоже, Роденар был хорошо осведомлен. Он разузнал все подробности у людей Кастельру, а потом в Тулузе — не знаю уж у кого — после своего приезда.

Он развлекал компанию рассказом о том, как мы нашли умирающего Лесперона, как я уехал один и, очевидно, присвоил себе имя этого мятежника, и таким образом мое сватовство в Лаведане проходило в благоприятных условиях сочувствия. Но самое интересное, объявил он, заключалось в том, что меня арестовали под именем Лесперона, привезли в Тулузу и судили вместо Лесперона. Он рассказал им, как меня приговорили к смерти вместо другого человека, и уверял их, что меня непременно бы казнили на следующий день, но ему — Роденару — стало известно о моем тяжелом положении, и он приехал, чтобы освободить меня.

Когда я услышал его рассказ о пари, моим первым желанием было войти в комнату и тем самым заставить его замолчать. Но я не прислушался к внутреннему голосу, и вскоре мне пришлось горько пожалеть об этом. Как это получилось, я и сам не знаю. Вероятно, мне хотелось посмотреть, насколько далеко может зайти мой верный оруженосец, которому я доверял все эти годы. Итак, я остался стоять на пороге, пока он не закончил свой рассказ. В заключение он сказал, что собирается сообщить королю — который по счастливой случайности прибыл сегодня в Тулузу — об этой ошибке, немедленно освободить меня и тем самым заслужить мою вечную признательность.

Только я собирался войти, чтобы сурово наказать этого болтливого негодяя, как вдруг услышал какое-то движение внутри. Заскрипели стулья, смолкли голоса, и внезапно я оказался лицом к лицу с самой Роксаланой де Лаведан, которую сопровождали паж и какая-то женщина.

Ее глаза задержались на мне всего на одно мгновение. Свет, льющийся из-за ее спины, нахально осветил мое лицо, крайне испуганное. В эту секунду я понял, что она слышала весь рассказ Роденара. Я почувствовал, что бледнею под ее взглядом, дрожь охватила мое тело, а лоб покрылся холодным потом. Затем она отвела глаза и посмотрела мимо меня на улицу, как будто мы не были знакомы; не могу сказать, как выглядела она — побледнела или покраснела, — так как ее лицо было в тени. Наступила пауза, которая показалась мне бесконечной, хотя на самом деле прошло лишь несколько секунд. Затем, подобрав юбку, она не глядя прошла мимо меня, а я в замешательстве отпрянул в тень, сгорая от стыда, ярости и унижения.

Сопровождавшая ее женщина вопросительно посмотрела на меня исподлобья; ее любопытный паж нахально уставился на меня, и я едва удержался, чтобы пинком не помочь ему спуститься с лестницы.

Наконец они ушли, и до меня донесся пронзительный голос пажа. Он звал конюха, чтобы тот подал карету. Я понял, что она уезжает в Лаведан.

Теперь она знала, что была обманута со всех сторон, сначала мной, а потом, сегодня днем, Шательро, и ее отъезд из Тулузы мог означать только одно — она решила расстаться со мной навсегда. Мне показалось, что в ее мимолетном взгляде мелькнуло удивление, но гордость не позволила ей спросить меня о причинах моего освобождения.

Я все еще стоял там, где она прошла мимо меня, и смотрел ей вслед, пока ее карета не укатила в ночь. В течение нескольких минут я боролся с собой и никак не мог решить, что мне делать. Но отчаяние уже крепко держало меня в своих объятиях.

Я пришел к гостинице «дель'Эпе» ликующим и уверенным в победе. Я пришел признаться ей во всем. Мне казалось, что теперь я легко сделаю это. Я мог сказать ей: «Я поспорил, что завоюю не вас, Роксалана, а некую мадемуазель де Лаведан. Я завоевал вашу любовь, но чтобы у вас не осталось никаких сомнений по поводу моих намерений, я заплатил свой проигрыш и признал себя побежденным. Я передал Шательро и его наследникам мои имения в Барделисе».

О, сколько раз я мысленно повторял эти слова, и я был уверен, я знал, что завоюю ее. А теперь она узнала об этой позорной сделке не от меня, а от другого человека, и все рухнуло.

Роденар заплатит за это — клянусь честью, заплатит! Я опять пал жертвой ярости, которую всегда считал недостойной дворянина, но давать волю которой в последнее время, похоже, стало для меня привычным делом. Как раз в этот момент по ступенькам поднимался конюх. В руке он держал длинный хлыст. Пробормотав «С вашего позволения», я выхватил его и ворвался в комнату.

Мой управляющий все еще рассказывал обо мне. Комната была переполнена, так как Роденар привел с собой еще двадцать моих слуг. Один из них поднял голову, когда я промчался мимо него, и, узнав меня, вскрикнул от удивления. Но Роденар продолжал говорить, увлеченный своим рассказом, не замечая ничего вокруг.

— Господин маркиз, — говорил он, — это дворянин, служить которому большая честь…

На последнем слове он завопил, так как удар моего хлыста обжег его откормленные бока.

— Тебе больше не видеть этой чести, собака! — вскричал я.

Он высоко подпрыгнул, когда хлыст ударил его второй раз. Он круто развернулся. Его лицо было искажено от боли, его отвисшие щеки побледнели от страха, а глаза обезумели от гнева. Увидев меня и мое перекошенное от гнева лицо, он упал на колени и выкрикнул что-то непонятное — в тот момент я вряд ли мог что-нибудь разобрать.

Плеть снова взметнулась в воздух и опустилась на его плечи. Он корчился и стонал от физической и душевной боли. Но я был безжалостен. Своей болтовней он поломал мне жизнь, и за это он должен заплатить единственную цену, которая была ему доступна, — цену физической боли. Вновь и вновь мой хлыст со свистом вонзался в его мягкую белую плоть, а он ползал передо мной на коленях и молил о пощаде. Инстинктивно он приблизился ко мне, чтобы затруднить мои движения, но я отошел назад и предоставил плетке полную свободу действий. Он молитвенно протянул ко мне свои пухлые руки, но плеть поймала их в свое жестокое объятие и оставила красный рубец на белой коже. Он с воплем сунул их под мышки и упал ничком на пол.

Я помню, что кто-то из моих слуг попытался удержать меня, но это подействовало на меня, как ветер на бушующее пламя. Я щелкал хлыстом вокруг себя и кричал им, чтобы они не смели приближаться, если не хотят разделить его участь. Видимо, у меня был настолько устрашающий вид, что они в страхе отступили и молча наблюдали за наказанием своего предводителя.

Сейчас, когда я думаю об этом, меня охватывает ужасный стыд. Я с большим трудом заставил себя написать об этом. И если я оскорбил вас рассказом об этой порке, пусть крайняя необходимость послужит мне оправданием; к сожалению, я не могу найти оправданий для самой порки, не говоря уже о той слепой ярости, которая охватила меня.

На следующий день я уже горько сожалел об этом. Но в тот момент я ничего не соображал. Я просто обезумел, и мое безумие породило эту страшную жестокость.

— Ты смеешь говорить обо мне и моих делах в таверне, негодяй! — кричал я, задыхаясь от гнева. — Надеюсь, в будущем память об этом заставит тебя попридержать свой ядовитый язык.

— Монсеньер! — вопил он. — Misericorde[63], монсеньер!

— Да, ты получишь пощаду — как раз столько пощады, сколько ты заслуживаешь. Я для этого доверял тебе все эти годы? А разве мой отец не доверял тебе? Ты стал толстым, холеным и самодовольным на службе у меня, и так ты мне отплатил за это? Sangdieu, Роденар! Мой отец повесил бы тебя и за половину того, что ты здесь наговорил сегодня. Собака! Жалкий подлец!

— Монсеньер, — вновь завопил он, — простите! Ради всего святого, простите! Монсеньер, я не знал…

— Зато теперь ты знаешь, собака: тебя учит боль в твоей жирной туше разве не так, падаль?

Силы оставили его, и он упал, безжизненная стонущая, кровавая масса, которую по-прежнему хлестала моя плеть.

Я отчетливо вижу эту плохо освещенную комнату; испуганные лица, на которые пламя свечей бросало причудливые тени, свист и щелканье моего хлыста; мой собственный голос, изрыгающий проклятия и презрительные эпитеты; вопли Роденара; умоляющие или протестующие возгласы то тут, то там, а самые смелые даже пытались пристыдить меня. Вскоре они уже все стали кричать «Позор!», и я наконец остановился и выпрямился с вызовом. Я не привык к критике, и их осуждающие возгласы разозлили меня.

— Кто тут сомневается в моих правах? — надменно спросил я, и они все замолкли. — Если среди вас найдется хоть один смельчак, который сможет подойти ко мне, он получит мой ответ. — Когда никто из них не ответил, я рассмеялся, выразив тем самым свое презрение.

— Монсеньер! — жалобно скулил Роденар у моих ног уже слабеющим голосом.

Вместо ответа я еще раз ударил его и бросил истрепавшийся хлыст конюху, у которого я его занял.

— Теперь достаточно, Роденар, — сказал я, коснувшись его ногой. — Если ты дорожишь своей несчастной жизнью, постарайся больше никогда не попадаться мне на глаза!

— Только не это, монсеньер! — застонал этот несчастный. — О, нет, только не это! Вы уже наказали меня, вы отхлестали меня так, что я не могу подняться, теперь простите меня, монсеньер, простите меня!

— Я уже простил тебя, но я не желаю больше тебя видеть, иначе я могу забыть о том, что простил тебя. Кто-нибудь, уберите его отсюда, — приказал я моим людям, и двое из них с молчаливой покорностью быстро вынесли этого стонущего, всхлипывающего старика из комнаты.

— Хозяин, — приказал я, — приготовьте мне комнату. Вы двое, помогите мне.

Затем я распорядился насчет своего багажа. Часть его мои лакеи принесли в комнату, которую хозяин немедленно приготовил для меня. В этой комнате я сидел, охваченный невыносимой тоской и отчаянием. Ярость моя прошла, я мог бы подумать о несчастном Ганимеде и его состоянии, но голова моя была занята лишь моими собственными делами.

Сначала я подумал отправиться в Лаведан, но сейчас же отказался от этой идеи. Что мне теперь это даст? Поверит ли мне Роксалана? Скорее всего, она подумает, что я решил с выгодой использовать эту ситуацию и что обстоятельства вынуждают меня сказать правду об этой истории, которую я не имею права отрицать. Нет, больше ничего нельзя сделать. В прошлом у меня было много amours[64], однако, если бы я потерпел неудачу хотя бы в одном из них, я бы не почувствовал ни сожаления, ни горя. Но вот настал мой Dies irae[65]. По иронии судьбы, именно моя первая настоящая любовь должна была кончиться провалом.

Наконец я лег в постель, но мне долго не удавалось заснуть. Всю ночь я оплакивал свою погибшую любовь, точно мать, потерявшая своего младенца.

На следующий день я решил уехать из Тулузы — покинуть эту провинцию, которая принесла мне столько горя, — и отправиться в Божанси, где и провести свою старость в уединении, ненавидя всех людей. С меня хватит дворцов; с меня хватит любви и женщин; похоже, что и сама жизнь мне уже надоела. Она щедро осыпала меня подарками, о которых я не просил. Она заваливала меня подношениями, которые были не в моем вкусе и вызывали у меня тошноту. А теперь, когда здесь, в этом заброшенном уголке Франции, я встретил единственный предмет своих желаний, она быстро отняла его у меня, посеяв тем самым досаду и тоску в моем изнеженном сердце.

В этот день я встретился с Кастельру, но ни слова не сказал ему о своей печали. Он принес известия о Шательро. Граф лежал в тяжелом состоянии в гостинице «Рояль», и его нельзя было трогать. Врач опасался за его жизнь.

— Он просит вас прийти, — сказал Кастельру.

Но я и не думал этого делать. Хотя он причинил мне много зла, хотя я глубоко презирал его, его нынешнее состояние может вызвать у меня жалость к нему, а я не собирался растрачивать на такого человека, как Шательро, — пусть даже он находился на смертном одре — чувство, которое сейчас было крайне необходимо мне самому.

— Я не пойду, — подумав, сказал я. — Скажите ему, что я прощаю его, если ему нужно мое прощение; скажите ему, что я не питаю ненависти к нему, и пусть он составит завещание, дабы избавить меня от хлопот после его смерти.

Я сказал это, потому что не собирался в случае, если он умрет без завещания, разыскивать его наследников и объявлять им, что мои бывшие имения в Пикардии теперь принадлежат им.

Кастельру еще раз попробовал уговорить меня навестить графа, но я был тверд в своем решении.

— Я уезжаю из Тулузы сегодня, — сообщил я.

— Куда вы направляетесь?

— К черту или в Божанси — я еще точно не знаю, но это не имеет значения.

Он удивленно посмотрел на меня, но, будучи человеком воспитанным, не задавал никаких вопросов о том, что считал сугубо личным.

— А как же король? — наконец спросил он.

— Его величество уже освободил меня от моих обязанностей при нем.

Однако я не уехал в этот день. Я дотянул до захода солнца и, увидев, что уже слишком поздно, решил отложить свой отъезд на следующий день. Не знаю, почему я так оттягивал его. Возможно, это было результатом инертности, которая охватила меня, возможно, меня удержал перст судьбы. Как бы там ни было, но тот факт, что я остался в гостинице «дель'Эпе» еще на одну ночь, оказался одной из тех случайностей, которые, пусть незаметно и без видимой лотки, приводят к невероятным событиям. Если бы я уехал в тот день в Божанси, вы, вероятно, никогда бы больше не услышали обо мне — по крайней мере, от меня самого, — потому что вряд ли стоило бы труда описывать то, что я вам уже рассказал, без того, что случилось потом.

Утром я отправился в путь, но, поскольку мы выехали поздно, мы успели добраться только до Гренада, и мне пришлось провести еще одну ночь в таверне де ла Курон. И благодаря тому, что я всего на один день отложил свой отъезд, я успел вовремя получить сообщение.

День был в полном разгаре. Наши лошади были оседланы, некоторые из моих людей уже сидели верхом — я не собирался отпускать их, пока мы не доберемся до Божанси, — и две мои кареты уже были готовы к отъезду. Не так просто отказаться от своих привычек даже тогда, когда Нужда поднимает свой голос.

Я как раз рассчитывался с хозяином, когда в коридоре вдруг послышались шаги, звяканье шпаги и раздался возбужденный голос — голос Кастельру:

— Барделис! Господин де Барделис!

— Что привело вас сюда? — приветствовал я его, когда он вошел в комнату.

— Так вы едете в Божанси? — резко спросил он.

— Да, а что? — ответил я, не понимая его возбуждения.

— Значит, вы не видели Сент-Эсташа и его людей?

— Нет.

— Странно, они должны были здесь проехать несколько часов назад. — Затем, бросив свою шляпу на стол, он заговорил с неожиданным пылом. — Если вас хоть как-то интересует семья Лаведана, вы немедленно вернетесь в Тулузу.

Упоминания о Лаведане было достаточно, чтобы мое сердце бешено заколотилось. Однако за прошедшие два дня я научился смирению, а вместе с этим приходит умение сдерживать свои чувства. Я медленно повернулся и внимательно посмотрел на маленького капитана. Его черные глаза сверкали, усы топорщились от возбуждения. Он явно принес важные новости. Я повернулся к хозяину.

— Оставьте нас, — коротко сказал я и, когда он ушел, как можно спокойнее спросил: — Что с семьей Лаведана, Кастельру?

— Сегодня в шесть утра шевалье де Сент-Эсташ выехал из Тулузы и направился в Лаведан.

Я быстро догадался, зачем он туда поехал.

— Он выдал виконта? — наполовину вопросительно, наполовину утвердительно сказал я. Кастельру кивнул.

— Он получил у Хранителя Печати ордер на его арест и отправился за ним. Есть опасность, что через несколько дней от Лаведана останется только имя. Этот Сент-Эсташ ведет оживленную торговлю и уже отхватил солидный куш. Но если сложить все вместе, это окажется мизером по сравнению с тем, что он получит в этой экспедиции. Если вы не вмешаетесь, Барделис, виконт де Лаведан погибнет, а его семья останется без крова.

— Я вмешаюсь, — вскричал я. — Клянусь честью! А Сент-Эсташ может считать, что родился под счастливой звездой, если ему удастся избежать эшафота. Он не подозревает, что ему придется иметь дело со мной. Кастельру, я немедленно отправляюсь в Лаведан.

Я уже направился к двери, когда гасконец окликнул меня.

— А что это даст? — спросил он. — Не лучше ли будет сначала вернуться в Тулузу и заручиться поддержкой короля?

В его словах был здравый смысл. Но моя кровь кипела, и мне было не до здравого смысла.

— Вернуться в Тулузу? — грозно повторил я. — Напрасная трата времени, капитан. Нет, я поеду прямо в Лаведан. Мне не нужна никакая поддержка. Я слишком хорошо знаю дела этого шевалье, и одного моего появления будет достаточно, чтобы остановить его. Он самый низкий предатель во всей Франции, но в данный момент слава Богу, что он оказался таким подлецом. Жиль! — крикнул я, широко распахнув дверь. — Жиль!

— Монсеньер, — ответил он, торопясь на мой зов.

— Задержи кареты и оседлай мою лошадь, — приказал я. — И скажи своим ребятам, чтобы немедленно седлали лошадей и ждали меня во дворе. Мы едем не в Божанси, Жиль. Мы едем на север — в Лаведан.


Глава XVIII СЕНТ-ЭСТАШ УПОРСТВУЕТ


Когда я первый раз приехал в Лаведан, я не воспользовался — или, скорее, судьба помешала мне воспользоваться — советом Шательро прибыть туда со всеми атрибутами власти — слугами, лакеями, экипажами — со всем этим великолепием, которое вся Франция связывает с моим именем, и ослепить этим блеском даму, которую я намеревался завоевать. Как вы, вероятно, помните, я, как вор, прокрался в замок ночью. Раненный, грязный, я представлял собой жалкое зрелище и вызывал скорее сочувствие, нежели восхищение.

Но во второй раз все было по-другому. Во всем своем блеске, благодаря которому я и заслужил прозвище «Великолепный», я въехал во двор Лаведана в сопровождении двадцати всадников, одетых в роскошную красно-золотую ливрею Сент-Пола, на груди их камзолов был вышит герб Барделиса — три лилии на лазурном поле. Они были вооружены шпагами и мушкетонами и напоминали скорее королевский эскорт, нежели группу обыкновенных слуг.

Мы приехали как раз вовремя. Я сомневаюсь, что мы смогли бы остановить Сент-Эсташа, если бы приехали раньше. Но для того, чтобы произвести эффект — coup de theatre[66], — мы не могли подобрать более подходящего момента.

Во дворе у ступеней замка стояла карета: по лестнице спускался виконт в сопровождении виконтессы — как обычно, мрачной и злобной — и своей дочери, которая шла с побелевшим лицом и плотно сжатыми губами. Между этими двумя женщинами — женой и дочерью, так непохожими друг на друга, — твердой походкой шел Лаведан, благородный, с румянцем на лице и с видом величественного безразличия к своей судьбе.

Он шел к карете, которая должна была отвезти его в тюрьму, так, будто он направлялся на королевский прием.

Вокруг кареты столпились люди Сент-Эсташа — деревенские парни в солдатской форме, — небрежно одетые, в поношенных доспехах и стальных шлемах, большинство из которых были покрыты ржавчиной. У дверцы кареты стояла долговязая и тощая фигура самого шевалье, одетого с обычной тщательностью, надушенного, с немыслимыми кудряшками и бантиками. Он бросал сердитые взгляды, зловеще улыбался и таким образом пытался придать своему безвольному мальчишескому лицу воинственный, суровый вид.

Все, находившиеся во дворе, застыли в нерешительности, когда мои люди с Жилем во главе с грохотом проскакали по подъемному мосту и по двое въехали во двор через старую арку. Все взгляды были устремлены на них. И Жиль, который знал, зачем мы сюда приехали, и который был самым сообразительным из моих слуг, моментально оценил ситуацию. Зная, что я хотел разыграть эффектный спектакль, он шепотом отдал приказание. У ворот двойки разделились, один поехал налево, другой — направо, и распределились по двору в форме полумесяца. Затем они остановились, и люди шевалье оказались в этом полукруге, лицом к лицу с моими слугами.

Появление двоек усилило любопытство — а может быть, и тревогу — Сент-Эсташа и его людей. Им не терпелось скорее узнать, кто же это приехал с таким королевским великолепием. В этот момент в воротах появился я и рысью въехал на середину двора. Я натянул поводья и снял шляпу, приветствуя их. Все они стояли, разинув рты и вытаращив глаза. Пусть это было театральное представление, парад, достойный лишь военного полигона, но тем не менее мое появление было великолепным и впечатляющим. Судя по их разинутым ртам, оно не прошло незамеченным. Солдаты с тревогой смотрели на шевалье; шевалье с тревогой смотрел на солдат; мадемуазель, страшно бледная, опустила глаза и еще сильнее сжала свои губы; виконтесса вскрикнула от изумления; один Лаведан, который был слишком горд, чтобы выражать удивление, приветствовал меня сдержанным поклоном.

За ними, на ступеньках лестницы, я заметил группу слуг. Впереди стоял старый Анатоль и явно недоумевал, тот ли это Лесперон, который совсем недавно был здесь, такой несчастный и потрепанный, так как не только мои лакеи прибыли во всем своем блеске, но и я тоже принарядился. Без всяких бантиков и щегольского платья, я тем не менее был одет с таким великолепием, какого, готов поклясться, ни один из присутствующих не видел за всю свою жизнь в серых стенах этого старого замка.

Когда я остановился, Жиль соскочил с лошади, подбежал ко мне и придержал мои стремена, пробормотав при этом «Монсеньор», что вызвало новое изумление у наших зрителей.

Я медленно подошел к Сент-Эсташу и снисходительно обратился к нему — так я мог бы обратиться к конюху, поскольку, если вы хотите поразить и подавить человека такого типа, лучшего оружия, чем высокомерие, не найти.

— Какая неожиданная встреча, Сент-Эсташ, — я презрительно улыбнулся. — Мы живем в удивительном мире, в мире странных встреч и расставаний, в мире невероятных превращений. Когда мы с вами виделись здесь в последний раз, мы оба были гостями господина виконта, а теперь, похоже, вы здесь по делу, исполняете обязанности… судебного пристава.

— Сударь! — Он покраснел, в его голосе слышалась обида.

Я смотрел ему прямо в глаза, холодно и равнодушно, как будто ждал, что он может еще что-то добавить. Он не выдержал моего взгляда и опустил глаза, душа его упала в пятки. Он знал меня и знал, что меня нужно бояться. Одно мое слово королю может отправить его на плаху. Именно на это я и рассчитывал. Затем, не поднимая глаз, он спросил:

— Ваше дело касается меня, господин де Барделис? — Когда он произнес мое имя, все, кто стоял на лестнице, пришли в волнение. Виконт вздрогнул и хмуро посмотрел на меня, а виконтесса разглядывала меня с новым интересом. Наконец-то она увидела живьем человека, который десять лет назад прославился своей интригой с герцогиней Бургундской, завершившейся скандалом, о котором она без устали рассказывала. Подумать только, она сидела с ним за одним столом и даже не подозревала об этом! Я не сомневаюсь, что именно об этом она думала в тот момент. Судя по выражению ее лица, она была так возбуждена от того, что лицезрела самого Барделиса Великолепного, что забыла даже о положении своего мужа и неминуемой конфискации Лаведана.

— Мое дело касается вас, шевалье, — сказал я. — Оно связано с вашей миссией здесь.

Его челюсть отпала.

— Вы хотите?..

— … чтобы вы забрали отсюда своих людей и немедленно покинули Лаведан, отказавшись от выполнения вашего задания.

Он посмотрел на меня с беспомощной яростью.

— Вам известно о существовании ордера на арест, господин Барделис. Следовательно, вы должны понимать, что только королевский мандат может освободить меня от обязанности доставить господина де Лаведана к Хранителю Печати.

— Моим единственным мандатом, — я был несколько озадачен, но не оставлял надежды, — является мое слово. Вы скажете Хранителю Печати, что сделали это по распоряжению маркиза де Барделиса, а я обещаю вам, что его величество поддержит мои действия.

Я сказал слишком много и скоро понял это.

— Ею величество поддержит это, сударь? — сказал он с вопросом в голосе и покачал головой. — Я не пойду на этот риск. Мой приказ возлагает на меня определенные обязательства, которые я должен выполнить незамедлительно. Вы должны понимать справедливость этого.

Он был сама покорность, сама смиренность, но голос его был твердым, почти жестким. У меня оставалась последняя карта, козырная карта, которую я намеревался пустить в игру.

— Не соблаговолите ли вы отойти со мной в сторону, шевалье? — я скорее приказал, чем попросил.

— К вашим услугам, сударь, — сказал он, и мы отошли туда, где нас никто не мог услышать.

— А теперь, Сент-Эсташ, мы можем поговорить, — я резко переменил тон с холодного высокомерия на холодную угрозу. — Я поражен, что вы так смело продолжаете заниматься этим грязным делом после того, как два дня назад в Тулузе вы узнали, кто я.

Он сжал кулаки, его безвольное лицо потемнело.

— Попрошу вас выбирать выражения, сударь, — сказал он хриплым голосом.

Я смерил его изумленным взглядом.

— Я думаю, вы помните, в чем заключалась ваша служба, когда мы с вами встретились. Ну, стойте спокойно, Сент-Эсташ. Я не дерусь с судебными исполнителями, а если вы доставите мне хоть малейшее беспокойство, мои люди рядом. — И я показал пальцем через плечо. — А теперь к делу. Я не собираюсь беседовать с вами целый день. Как я уже сказал, меня поражает ваша смелость. Особенно я удивлен тем, что вы сообщили сведения против господина де Лаведана и приехали сюда, чтобы арестовать его, зная, вы не можете не знать, что виконт представляет для меня некоторый интерес.

— Я слышал об этом интересе, сударь, — он так ухмыльнулся, что я чуть не ударил его.

— Этим поступком, — продолжал я, не обращая внимания на его замечание, — вы искушаете судьбу. Похоже, вы собираетесь бросить мне вызов.

У него затряслись губы, и он боялся посмотреть мне в глаза.

— Нет, что вы, сударь… — пролепетал он, но я оборвал его.

— Я думаю, вы не полный дурак и должны понимать, что, если я расскажу королю все, что я о вас знаю, вы лишитесь того богатства, которое добыли нечестным путем, и вас казнят как двойного предателя — предателя своих друзей-мятежников.

— Но вы ведь не сделаете этого, сударь? — вскричал он. — Это недостойно вас.

Я рассмеялся ему в лицо.

— Боже правый! Вы избрали для себя такое занятие и еще надеетесь, что с вами будут поступать благородно? Я сделаю это, клянусь честью, господин де Сент-Эсташ, вы сами вынуждаете меня!

Он покраснел. Вероятно, я выбрал не самый лучший способ действия. Мне нужно было ограничиться тем, что я вызвал страх в его душе; только так я мог добиться своей цели; я не смог сдержаться и наговорил ему много обидных слов, чем вызвал его сопротивление, и теперь он во что бы то ни стало хотел помешать мне.

— Что вы хотите от меня? — спросил он с такой надменностью, которая напрочь затмила мое собственное высокомерие.

— Я хочу, — сказал я, решив, что настало время для откровенного разговора, — чтобы вы забрали своих людей и вернулись в Тулузу без господина де Лаведана. Там вы пойдете к Хранителю Печати и признаетесь ему в том, что ваши подозрения были необоснованны и что теперь вы получили доказательство невиновности виконта.

Он взглянул на меня с удивлением.

— Правдоподобная история для проницательных господ из Тулузы, — произнес он.

— Да, ma foi[67], очень правдоподобная история, — сказал я. — Когда они подумают, от какого богатства вы отказались, они с легкостью поверят вам.

— Но о каком доказательстве вы говорите?

— Насколько я понимаю, вы не обнаружили никаких изобличающих сведений — никаких документов, которые свидетельствовали бы против виконта?

— Да, сударь, я действительно ничего не…

Он замолчал, прикусив губу, потому что понял по моей улыбке, какую оплошность он допустил.

— Очень хорошо, значит, вам нужно придумать какое-то доказательство того, что он никаким образом не был связан с восстанием.

— Господин де Барделис, — сказал он очень дерзко, — мы попусту теряем время. Если вы думаете, что я буду рисковать своей жизнью ради того, чтобы услужить вам или виконту, вы глубоко заблуждаетесь.

— У меня и мысли об этом не было. Но я думал, что, возможно, вы захотите рискнуть своей жизнью — как вы выразились — ради нее самой и ради того, чтобы спасти ее.

Он отвернулся от меня.

— Сударь, вы напрасно тратите слова. У вас нет приказа короля, отменяющего мой приказ. Делайте, что хотите, когда приедете в Тулузу, — он мрачно усмехнулся. — А пока виконт поедет со мной.

— Но у вас нет никаких доказательств против него, — крикнул я, не в силах поверить, что он посмеет ослушаться меня и что я проиграл.

— У меня есть доказательство — мое слово. Я готов под присягой сообщить все, что мне известно: когда я был в Лаведане несколько недель назад, я обнаружил его связь с мятежниками.

— А что, по-вашему, значит ваше слово, жалкий глупец, против моего? — вскричал я. — Ничего, господин шевалье, в Тулузе я уличу вас во лжи. Я докажу, что ваше слово — это слово человека, которому ни в коем случае нельзя верить, и расскажу королю о вашем прошлом. Если вы думаете, что после моих слов король Людовик, которого называют Справедливым, будет судить виконта по вашему наущению, или если вы думаете, что вам удастся избежать петли, которую я наброшу на вашу шею, значит, вы гораздо глупее, чем я думал.

Он стоял, глядя на меня через плечо, его лицо было пунцовым и мрачным, как грозовая туча.

— Все это произойдет, когда вы приедете в Тулузу, господин де Барделис, — хмуро сказал он, — а отсюда до Тулузы около двадцати лье.

С этими словами он развернулся на каблуках и пошел прочь. А я остался стоять злой и озадаченный, пытаясь понять значение его последних слов.

Он приказал своим людям садиться на лошадей, а господину де Лаведану — в карету. Жиль бросил на меня вопросительный взгляд. В какой-то момент, когда я медленно пошел за шевалье, у меня возникла мысль о вооруженном сопротивлении. Но я понял тщетность такого шага и пожал плечами в ответ на взгляд моего слуги.

Мне хотелось поговорить с виконтом до его отъезда, но я был глубоко огорчен и унижен своим поражением. Мне было не до этого, я и не подумал о том, какие мысли могли возникнуть у него в голове. Теперь я сожалел о том, что бросился в Лаведан, не поговорив с королем, как мне советовал Кастельру. Я тешил себя тщеславными мечтами, как я красиво уничтожу Сент-Эсташа. Мне хотелось выглядеть героем в глазах мадемуазель. Я надеялся, что она будет благодарна мне за спасение своего отца и восхищена тем, как я сделал это, и в награду она выслушает меня, а я буду молить ее о прощении. Я был уверен, что, если мне представится такая возможность, мне удастся одержать победу.

Теперь мои мечты рухнули, моей гордости был нанесен страшный удар, и я был уничтожен и унижен. Мне. оставалось только уползти прочь с поджатым хвостом, как побитая собака: мой великолепный эскорт теперь выглядел как насмешка над моей полной беспомощностью.

Когда я подошел к карете, виконтесса внезапно сбежала вниз по лестнице и подошла ко мне с приветливой улыбкой.

— Господин де Барделис, — сказала она, — мы крайне признательны вам за вмешательство в дело этого мятежника, моего мужа.

— Мадам, — прошептал я, — если вы не хотите окончательно уничтожить его, умоляю вас, будьте осторожны. С вашего позволения, мои люди немного подкрепятся, и мы вновь вернемся в Тулузу. Я могу только надеяться, что мой разговор с королем принесет результаты.

Хотя я говорил приглушенным голосом, Сент-Эсташ, который стоял нс-далеко от нас, услышал меня, я видел это по выражению его лица.

— Оставайтесь здесь, сударь, — ответила она с некоторым возбуждением, — и отправляйтесь за нами только после того, как вы отдохнете.

— Отправляться за вами? — спросил я. — Вы что же, едете вместе с господином де Лаведаном?

— Нет, Анна, — донесся из кареты учтивый голос виконта. — Это излишне утомит тебя. Тебе лучше оставаться здесь до моего возвращения.

Я уверен, бедного виконта гораздо больше волновало то, как она утомит его, чем то, как путешествие утомит ее. Но виконтесса не терпела возражений. Шевалье усмехнулся, когда виконт сказал о своем возвращении. Мадам заметила эту усмешку и с яростью набросилась на него, как взбешенная амазонка.

— Ты уверен, что он не вернется, ты — Иуда! — зарычала она. На ее худое, смуглое лицо было страшно смотреть. — Но он вернется — обязательно вернется! И тогда, берегись, господин судебный исполнитель, потому что, клянусь честью, ты на своей собственной шкуре испытаешь, что такое адские муки!

Шевалье снисходительно улыбнулся.

— Женский язык, — сказал он, — не может ранить.

— А что ты скажешь насчет женской руки? — поинтересовалась эта воинственная матрона. — Ты — вонючий, мускусный палач, я…

— Анна, любовь моя, — взмолился виконт, — умоляю, держи себя в руках.

— Неужели я должна смиренно выслушивать оскорбления этого незаконнорожденного вассала? Неужели я…

— Вспомните лучше о том, что обращаться к этому человеку ниже вашего достоинства. Мы стараемся избегать ядовитых пресмыкающихся, но мы не виним их за их ядовитость. Бог создал их такими.

Сент-Эсташ покраснел до самых корней волос и, поспешно повернувшись к кучеру, приказал ему трогаться. Он уже собирался закрыть дверь, но тут подскочила виконтесса. Для шевалье это был шанс отыграться.

— Вы не поедете, — сказал он.

— Не поеду? — вспыхнула она. — Почему, Monsieur L'espion[68]?

— У меня нет оснований брать вас с собой, — грубо ответил он. — Вы не поедете.

— Прошу прощения, шевалье, — вмешался я. — Вы превышаете свои полномочия, запрещая ей ехать. Господин виконт еще не осужден. Вы и так занимаетесь слишком одиозным делом, прошу вас, не надо усугублять. — И без лишних слов я плечом оттолкнул его и открыл для нее дверцу кареты. Она вознаградила меня улыбкой — немного порочной, немного капризной — и села в карету. Шевалье хотел вмешаться. Он подошел ко мне, возмущенный тем, что я оттолкнул его, и в какое-то мгновение мне показалось, что он намеревается совершить крайне безумный поступок и ударить меня.

— Будь осторожен, Сент-Эсташ, — спокойно сказал я, устремив на него свой взгляд. Наверное, так дух покойного Цезаря угрожал Бруту… — Встретимся в Тулузе, шевалье, — сказал я и, закрыв дверцу кареты, отошел назад.

За моей спиной зашуршало платье. Это была мадемуазель. До сих пор она вела себя очень мужественно, внешне спокойно, а теперь, когда настал момент расставания, она не смогла больше сдержать себя. Возможно, это было вызвано отъездом ее матери и одиночеством, которое ее ожидало. Я отошел в сторону, она пробежала мимо меня и схватилась за кожаные шторы кареты.

— Отец! — всхлипнула она.

Существуют такие вещи, которые воспитанный человек считает для себя неприличными, — к ним относятся подслушивание и чтение чужих писем. Поэтому наблюдать эту сцену показалось мне бестактным, и, отвернувшись, я пошел прочь. Но не прошел я и трех шагов, как раздался голос Сент-Эсташа. Он приказал трогаться. Кучер застыл в нерешительности, так как девушка все еще держалась за окно. Но он преодолел свою нерешительность, когда прозвучал повторный приказ, сопровождавшийся чудовищным ругательством. Он взял поводья, щелкнул хлыстом, и карета с грохотом тронулась с места.

— Осторожно, дитя мое, — услышал я возглас виконта, — осторожно! Adieu, mon enfant![69]

Рыдая, она отскочила назад и непременно упала бы, потеряв равновесие от толчка кареты, но я протянул руку и удержал ее.

Я думаю, какое-то время она не осознавала, чьи руки поддерживали ее, настолько она была охвачена горем, которое так долго держала в себе. Наконец она поняла, что прислонилась к этому ничтожному Барделису; к этому человеку, который поспорил, что завоюет ее сердце и женится на ней; к этому самозванцу, который явился к ней под вымышленным именем; этому негодяю, который лгал ей так, как не может лгать ни один честный дворянин, и клялся, что любит ее, а на самом деле ему нужно было только выиграть пари. Когда она поняла все это, она содрогнулась и отпрянула от меня. Даже не взглянув на меня, она поднялась по ступенькам замка и исчезла за дверью.

Я приказал расседлать лошадей, когда последние спутники Сент-Эсташа исчезли из вида.


Глава XIX КОСА И КАМЕНЬ


— Мадемуазель примет вас, сударь, — наконец сказал Анатоль.

Уже дважды он передавал Роксалане мою просьбу встретиться до моего отъезда, но тщетно. В третий раз я попросил его сказать ей, что я не тронусь из Лаведана, пока она не соблаговолит выслушать меня. Очевидно, эта угроза подействовала больше, чем мои просьбы, которые были отвергнуты с презрением.

Я мерил шагами слабо освещенный зал, когда пришел Анатоль и проводил меня в гостиную, где ждала Роксалана. Она стояла в дальнем углу комнаты у открытого окна, из которого было видно террасу и реку, и, хотя наступил октябрь, воздух в Лангедоке был теплый и ласковый, как летом в Париже или в Пикардии.

Я прошел на середину комнаты и остановился в ожидании, когда она соблаговолит заметить мое присутствие и повернется ко мне. Я не был неоперившимся юнцом. Я многое видел, многое знал, и это отразилось на моей манере поведения. Никогда в жизни я не был неловким, за что благодарен своим родителям. Когда-то много лет назад я испытывал некоторую робость при первых посещениях Лувра и Люксембургского дворца, но я давным-давно расстался с этой робостью. Однако сейчас, когда я стоял в этой милой, залитой солнцем комнате, в ожидании милости этого ребенка, едва вышедшего из детского возраста, мне показалось, что неловкость и робость прошлых лет вернулись ко мне. Я переминался с ноги на ногу; я водил пальцем по столу, около которого стоял; я теребил свою шляпу; я то краснел, то бледнел; я украдкой поглядывал на нее исподлобья и благодарил Бога, что она стояла ко мне спиной и не могла видеть, насколько смешно я выглядел. Наконец, не в силах больше выносить это тревожное молчание, я тихо позвал ее.

— Мадемуазель! — Звук моего собственного голоса, казалось, вернул мне силы, и моя робость и нерешительность испарились. Чары рассеялись, и я вновь стал самим собой — самовлюбленным, самоуверенным и пылким Барделисом, каким вы, вероятно, и представляете меня из моего рассказа.

— Я надеюсь, сударь, — ответила она, не поворачиваясь, — то, что вы собираетесь мне сказать, хоть в какой-то степени оправдает вашу назойливость.

Обнадеживающее начало, ничего не скажешь. Но теперь, когда я вновь овладел собой, меня нельзя было так просто смутить. Она стояла в обрамлении этого большого окна, и я не отрываясь смотрел на нее. Какая она прямая и гибкая, хрупкая и грациозная! Ее нельзя было назвать высокой женщиной, но, если вы смотрели на нее издали, ее стройность и грациозность, гордая посадка головы создавали иллюзию высокого роста. Я не поддался влиянию ее чар. В тот момент я видел перед собой всего лишь ребенка, но этот ребенок обладал невероятной силой духа и огромной душой, которые только подчеркивали ее физическую беспомощность.

От этой беспомощности, которую я скорее чувствовал, чем видел, моя любовь приобрела оттенок жалости. В ту минуту она была охвачена горем по поводу ареста своего отца и той участи, которая его ожидала; горем по поводу предательства возлюбленного. Не мне судить, что огорчало ее больше, но я горел желанием обнять ее, приласкать и успокоить, слиться с нею в одно целое и таким образом отдать ей часть своей мужской высоты и силы, а взамен забрать часть этой чистой, благородной души и тем самым очистить свою собственную душу.

Когда она заговорила, я чуть было не поддался своей слабости. Я был на грани того, чтобы подойти к ней, броситься на колени, как кающийся грешник, и молить о прощении. Но я вовремя отказался от этого намерения. Здесь это мне не поможет.

— То, что я хочу сказать, мадемуазель, — ответил я после небольшой паузы, — оправдает святого, спускающегося в ад; или, чтобы моя метафора была более точной, оправдает вторжение грешника в святую обитель.

Я говорил серьезно, но не слишком; в моем голосе звучала еле заметная нотка сардонического смеха.

Она качнула головой, и один из ее каштановых локонов растрепался. Я представил себе ее изящный вздернутый носик, представил, как скривились ее губы в презрительной усмешке, когда она коротко ответила мне:

— Ну так побыстрее говорите это, сударь.

Я повиновался и быстро сказал:

— Я люблю вас, Роксалана.

Она топнула ножкой по сверкающему паркету, она полуобернулась ко мне, ее щеки залились румянцем, а губы задрожали от гнева.

— Вы скажете наконец то, что хотели сказать, сударь? — спросила она сдавленным голосом. — Говорите и уходите.

— Мадемуазель, я уже все сказал, — ответил я с мечтательной улыбкой.

— О! — она задохнулась от моей наглости. Она резко повернулась ко мне, ее голубые глаза были наполнены гневом. Когда-то я видел эти глаза мечтательными, подернутыми легкой дымкой, но сейчас они были широко раскрыты и с осуждением смотрели на меня. — Вы навязали мне свое присутствие, чтобы еще раз оскорбить меня? Вы решили посмеяться надо мной — женщиной, когда рядом нет ни одного мужчины, который смог бы защитить меня. Стыдно, сударь! Однако ничего другого я от вас и не ожидала.

— Мадемуазель, вы страшно несправедливы ко мне… — начал я.

— Я как раз очень справедлива к вам, — с жаром ответила она и замолчала, не желая, вероятно, вступать в препирательство со мной. — Enfin[70], раз вы сказали все, что хотели, может быть, вы уйдете? — И она указала на дверь.

— Мадемуазель, мадемуазель… — искренне взмолился я.

— Уходите! — гневно оборвала она, и на мгновение жесткость ее голоса и этот жест напомнил мне виконтессу, — Я больше не желаю слушать вас.

— Придется, мадемуазель, — ответил я не менее твердо.

— Я не буду слушать вас. Говорите, если хотите. Вас выслушают стены. — И она направилась к двери, но я преградил ей дорогу. Я был крайне любезен: встав на ее пути, я низко поклонился ей.

— Только этого не хватало — теперь вы хотите оскорбить меня насилием! — воскликнула она.

— Боже упаси! — сказал я.

— Тогда дайте мне пройти.

— Только после того, как вы выслушаете меня.

— Я не желаю вас слушать. Все, что вы можете сказать, не имеет для меня никакого значения. Ах, сударь, если в вас есть хоть капля благородства, если вы не хотите, чтобы я считала вас mauvais sujet[71], умоляю вас, уважайте мое горе. Вы сами были свидетелем ареста моего отца. Сейчас неподходящий момент для таких сцен.

— Простите! Именно в этот момент вам нужны утешение и поддержка. Их вам может дать только человек, которого вы любите.

— Человек, которого я люблю? — повторила она, и румянец сошел с ее щек. На мгновение она опустила глаза, затем вновь посмотрела на меня, и ее бездонные голубые глаза ослепили меня своим сверканием. — Я думаю, сударь, — процедила она сквозь зубы, — что ваша наглость переходит всякие границы.

— Вы отрицаете это? — вскричал я. — Вы отрицаете, что любите меня. Если вы можете отрицать это… ну что ж, значит, три дня назад в Тулузе вы лгали мне!

Это задело ее — задело до такой степени, что она забыла о своем решении не слушать меня и не опускаться до пререканий со мной.

— В минуту слабости, когда я не ведала, что вы собой представляете на самом деле, я действительно сделала такое признание, я действительно испытывала к вам такие чувства, но теперь мне стали известны некоторые вещи, благодаря которым я поняла, что вы не тот человек, за которого я вас принимала; то, что я узнала, убило мою любовь, о которой я тогда говорила. Теперь, сударь, вы удовлетворены и, может быть, позволите мне пройти? — Последние слова она сказала прежним повелительным тоном, разозлившись на себя за то, что опустилась до подобных объяснений.

— Я удовлетворен, мадемуазель, — грубо ответил я, — тем, что три дня назад вы сказали мне неправду. Вы никогда не любили меня. Жалость ввела вас в заблуждение. Вам было просто стыдно — стыдно за роль Далилы[72], которую вы играли, за то, что предали меня. А теперь, мадемуазель, можете идти, — сказал я.

Я отошел в сторону, и, зная женщин, я был уверен, что сейчас она никуда не уйдет. Она и не ушла. Напротив, она отступила назад. Ее губы дрожали. Но она быстро взяла себя в руки. Ее мать могла бы сказать ей, что она совершает большую глупость, ввязываясь в подобного рода дуэль со мной — со мной, ветераном сотни любовных поединков. Однако, хотя я не сомневался, что это ее первое сражение, она оказалась достойным соперником. Доказательством были ее слова:

— Сударь, благодарю вас за то, что вы открыли мне глаза. Я действительно не могла сказать правды три дня назад. Вы правы, теперь я не сомневаюсь в этом, и вы сняли с меня страшный груз моего стыда.

Dieu! Это был удар ниже пояса, и я пошатнулся от его жестокости. Похоже, я пропал. Победа осталась за ней, но ведь она всего лишь ребенок, не владеющий искусством Купидона!

— А теперь, сударь, — добавила она, — теперь, когда вы знаете, что ошиблись, сказав, что я любила вас, теперь, когда с этим покончено, — adieu!

— Одну минуту! — воскликнул я. — С этим покончено, но есть еще один вопрос, о котором мы забыли. Мы — вернее, вы — доказали, что я был слишком самонадеян, поверив в вашу любовь ко мне. Но мы еще не решили, что делать с моей любовью к вам, а на этот вопрос будет не так легко ответить.

Она махнула рукой, то ли устало, то ли раздраженно, и отвернулась.

— Что вы хотите? Чего вы добиваетесь, провоцируя меня? Выиграть ваше пари? — Она говорила ледяным голосом. Кто бы мог подумать, глядя на эти кроткие, задумчивые глаза, что она способна на такую жестокость?

— Пари больше не существует: я проиграл его и отдал свой проигрыш.

Она резко подняла голову и недоуменно нахмурила брови. Это явно заинтересовало ее.

— Как? — спросила она. — Вы проиграли и заплатили?

— Все равно. Когда я намекал вам на что-то, стоящее между вами и мной, я имел в виду это проклятое, отвратительное пари. Признание, которое я много раз пытался сделать и на котором вы много раз пытались настоять, касалось этого пари. Господи, Роксалана, ну почему я не признался вам?! — воскликнул я, и мне показалось, что от искренности моего голоса ее лицо смягчилось, а глаза потеплели.

— К сожалению, — продолжал я, — мне все время казалось, что либо еще не время, либо уже слишком поздно. Однако, как только меня освободили, я сразу же подумал об этом. Пока существовало пари, я не мог просить вас стать моей женой, иначе это выглядело бы так, будто я осуществляю свое первоначальное намерение, ради которого я и приехал в Лангедок. Поэтому первое, что я собирался сделать, это разыскать Шательро и передать ему долговую расписку на мои земли в Пикардии, которые составляют большую часть моего состояния. Затем я собирался отправиться к вам в гостиницу «дель'Эпе».

Наконец-то я мог прийти к вам с чистыми руками и признаться в том, что я сделал, поскольку, мне казалось, я расплатился сполна. Я был уверен в успехе. Увы! Я пришел слишком поздно. Я встретил вас на пороге гостиницы. От моего разговорчивого управляющего вы уже узнали историю сделки, которую заключил Барделис. Вам стало известно также и мое имя, и вы решили, что разгадали истинную причину моего ухаживания за вами. Соответственно вы могли лишь презирать меня.

Она упала на стул. Ее руки безжизненно лежали на коленях, глаза были опущены, лицо стало бледным. Но по тому, как вздымалась ее грудь, я понял, что мои слова произвели на нее впечатление.

— Вы ничего не знаете о сделке, которую я заключила с Шательро? — спросила она, и мне показалось, что в ее голосе звучало страдание.

— Шательро — мошенник! — вскричал я. — Ни один честный человек во Франции не счел бы себя обязанным заплатить ему по этому пари. Я заплатил, но не потому, что я был должен заплатить, а потому что, только расплатившись с ним, я мог доказать вам свою искренность.

— Как бы там ни было, — сказала она, — я дала ему слово… выйти за него замуж, если он освободит вас.

— Это обещание недействительно, потому, что, когда вы давали ему слово, я был уже на свободе. Кроме того, Шательро мертв… или близок к этому.

— Мертв? — повторила она, посмотрев на меня.

— Да, мертв. Мы дрались… — На ее лице промелькнула тень улыбки, неожиданное, насмешливое понимание. — Pardieu! — воскликнул я. — Вы меня неправильно поняли. Он погиб не от моей руки. Не я спровоцировал эту дуэль. — И я подробно рассказал ей об этом деле, включая тот факт, что Шательро не имел никакого отношения к моему освобождению, а за попытку убить меня при помощи суда король хотел его сурово наказать, но он избавил короля от беспокойства и сам бросился на шпагу.

Когда я закончил свой рассказ, наступило молчание. Похоже, Роксалана обдумывала мои слова. Все, что я ей рассказал, должно было оправдать меня в ее глазах, и я был уверен в этом. И решив дать ей возможность хорошо все обдумать, я повернулся и отошел к окну.

— Почему вы не сказали мне раньше? — внезапно спросила она. — Почему… о, почему… вы не рассказали мне об этом гнусном деле сразу, как только полюбили меня, как вы говорите?

— Как я говорю? — повторил я за ней. — Вы сомневаетесь в этом? Вы можете сомневаться в этом, несмотря на все то, что я сделал?

— Ах, я не знаю чему верить, — всхлипнула она. — Вы так часто обманывали меня. Почему вы не сказали мне тогда, на реке? Или потом, когда я просила вас в этом самом доме? Или еще раз, позже, той ночью в тюрьме в Тулузе?

— Вы спрашиваете меня, почему. Разве вы сама не можете ответить на этот вопрос? Разве вам непонятен мой страх? Страх, что вы с ненавистью отшатнетесь от меня? Страх, что, если вы испытывали ко мне хоть какие-то чувства, я могу навсегда их убить в вас? Страх, что я могу уничтожить вашу веру в меня? О, мадемуазель, неужели вы не понимаете, что моей единственной надеждой было признать свое поражение перед Шательро и отдать ему свой проигрыш?

— Как вы могли пойти на такую сделку? — прозвучал ее следующий вопрос.

— Действительно, как? — в свою очередь спросил я. — От вашей матери вы, вероятно, слыхали кое-что о репутации Барделиса. Я вел беззаботную жизнь, я пресытился всем своим великолепием, и мне надоела вся эта роскошь. Разве удивительно, что я позволил втянуть себя в это предприятие? Оно взбудоражило меня, оно обещало некоторую новизну. Мне все в жизни давалось легко, а тут мне нужно было преодолевать какие-то трудности, поскольку уверенность Шательро в том, что мне не удастся завоевать вас, основывалась на вашей знаменитой холодности.

Опять же, я не был слишком разборчив. Я не скрываю своих недостатков, но не судите меня слишком строго. Если бы вы могли видеть милых demoiselles[73] Парижа, если бы вы могли слышать их рассуждения и знать, как они живут, вы бы перестали удивляться. Я не знал других женщин, кроме них. В ту ночь, когда я приехал в Лаведан, ваша свежесть, ваша чистота и невинность, ваша почти детская добродетельность поразили меня своей новизной. С первой же минуты я стал вашим рабом. Потом я каждый день проводил в вашем саду. И разве удивительно, что здесь, в старом лангедокском саду рядом с вами и вашими розами, в медленно тянущиеся дни моего выздоровления какая-то доля вашей чистоты и свежести проникла в мое сердце и сделала его немного чище? Ах, мадемуазель! — воскликнул я и, приблизившись к ней, чуть было с мольбой не упал перед ней на колени, но она удержала меня.

— Сударь, — прервала она меня, — мы напрасно мучаем себя. У всего этого может быть только один конец.

Она сказала это холодным тоном, но я знал, что ее холодность искусственная, иначе она не сказала бы: «Мы напрасно мучаем себя».

Вместо того чтобы погасить мой пыл, она еще больше распалила меня.

— Вы правы, мадемуазель, — почти торжествующе воскликнул я. — Это может кончиться только одним.

Она уловила смысл моих слов, и складка между ее бровей стала глубже. Похоже, я слишком поторопился.

— Лучше закончить это сейчас. Слишком многое стоит между нами. Вы поспорили, что сделаете меня своей женой. — Она содрогнулась. — Я никогда не смогу забыть это.

— Мадемуазель, — решительно возразил я, — я этого не делал.

— Как? — она затаила дыхание. — Вы этого не делали?

— Нет, — нагло продолжал я. — Я не заключал пари, что завоюю вас. Я поспорил, что завоюю некую мадемуазель де Лаведан, которая была мне незнакома, но не вас, не вас.

Она улыбнулась с откровенным презрением.

— Ваши тонкие различия слишком сложны для меня — слишком сложны для меня, сударь.

— Умоляю вас, будьте благоразумны. Рассудите здраво.

— Разве я не благоразумна? Разве я не думаю? Да, тут есть о чем подумать! — Она вздохнула. — Вы слишком далеко зашли в своем обмане. Например, вы приехали сюда под именем Лесперона? Зачем?

— И опять, мадемуазель, это не так, — сказал я.

Она удивленно взглянула на меня.

— Да уж, сударь, вы очень смело все отрицаете.

— Разве я сказал вам, что меня зовут Лесперон? Разве я представился Леспероном вашему отцу?

— Да. Конечно.

— Конечно нет, тысячу раз нет. Я стал жертвой обстоятельств, и, если я обратил их себе на пользу, когда они были навязаны мне, разве можно винить меня за это и считать обманщиком? Пока я был без сознания, ваш отец, пытаясь выяснить, кто я, осмотрел мою одежду.

В кармане моего камзола он обнаружил бумаги, адресованные Рене Лесперону, — любовные письма, письмо от герцога Орлеанского и портрет женщины. Из всего этого он заключил, что я и есть тот самый Лесперон. Когда я пришел в себя, ваш отец приветствовал меня с радостью, которая меня удивила, далее он обсудил — нет, рассказал мне о состоянии дел в провинции, а я лежал и поражался его смелости. Потом, когда он обратился ко мне как к господину де Лесперону, мне все стало ясно, но было уже слишком поздно. Разве мог я тогда отказаться от этого имени? Разве мог я сказать ему, что я — Барделис, фаворит самого короля? И что бы случилось тогда? Я вас спрашиваю, мадемуазель. Разве он не принял бы меня за шпиона и разве не разделались бы со мной здесь, в вашем замке?

— Нет, нет, он никогда не пошел бы на убийство.

— Возможно, нет, но я не был в этом уверен тогда. Большинство людей, поставленных в такое положение, в котором оказался ваш отец, не задумываясь разделались бы со мной. Ах, мадемуазель, разве вам недостаточно доказательств? Теперь вы верите мне?

— Да, сударь, — ответила она просто, — я верю вам.

— Так, может, теперь вы поверите в искренность моей любви?

Она ничего не ответила. Она не смотрела на меня, но ее молчание придало мне смелости. Я подошел к ней, положил руку на высокую спинку ее стула и, наклонившись к Роксалане, заговорил с такой страстью, с таким жаром, который, мне кажется, смог бы растопить сердце любой женщины, которая не питала ко мне ненависти.

— Мадемуазель, я теперь бедный человек, — в заключение сказал я. — Я больше не тот великолепный господин, богатство и могущество которого стали притчей во языцех. Но я не нищий. У меня есть небольшое имение в Божанси — это место просто создано для счастья, мадемуазель. Париж больше не увидит меня. В Божанси я буду жить тихо и уединенно, а если вы поедете со мной, я испытаю такое счастье, которого я не заслужил за всю свою никчемную жизнь. У меня больше нет такой огромной свиты. Наше хозяйство будут вести пара слуг и одна-две горничные. Однако я не буду горевать об утраченном богатстве, если во имя любви вы скрасите мое одиночество. Я беден, мадемуазель, однако даже сейчас я не беднее того гасконского дворянина, Рене де Лесперона, за которого вы принимали меня и которому вы подарили свое сердце — это бесценное сокровище.

— О, Господи, почему вы не остались тем бедным гасконским дворянином! — воскликнула она.

— А чем я отличаюсь от него, Роксалана?

— Тем, что он не заключал никакого пари, — ответила она и резко встала.

Мои надежды рухнули. Она не была рассержена. На ее бледном лице было написано страдание. Боже! Какое жестокое страдание! Я понял, что проиграл.

Она бросила на меня взгляд своих голубых глаз, и мне показалось, что она сейчас заплачет.

— Роксалана! — взмолился я. К ней вернулось ее прежнее самообладание, которое на мгновение оставило ее. Она протянула руку.

— Прощайте, сударь! — сказала она.

Я взглянул на ее руку, потом на ее лицо. Ее поведение начинало злить меня. Я видел, что она сопротивляется не только мне, но и себе. Ее сердце по-прежнему точил предательский червь сомнения. Она знала — или должна была знать, — что ему нет там больше места, но она упорно отказывалась выбросить его из своего сердца. Да, было это чертово пари. Но она упорно отказывалась понять разумность моих доводов, неопровержимую логику моей расплаты. Она отвергала меня, а, отвергая меня, она отвергала себя, потому что сама сказала мне, и я был уверен, что она сможет снова полюбить меня, если посмотрит на все другими глазами, с точки зрения здравого смысла и справедливости.

— Роксалана, я приехал в Лаведан не для того, чтобы сказать вам «до свидания». Я жду от вас приветственных слов, а не слов прощания.

— Однако я могу только проститься с вами. Вы не примете мою руку? Разве мы не можем расстаться друзьями?

— Нет, не можем, поскольку мы вообще не расстаемся.

Как будто коса моей решимости нашла на камень ее упрямства. Она посмотрела мне в глаза, с осуждением подняла брови, вздрогнула, пожала одним плечом и, развернувшись на каблуках, направилась к двери.

— Анатоль принесет вам что-нибудь поесть перед вашим отъездом, — сказала она сухо и очень учтиво.

Тогда я вытащил свою последнюю карту. Я что, напрасно отказался от своего богатства? Если она не даст мне добровольного согласия, клянусь, я заставлю ее продать себя. И мне не было стыдно за это, потому что, совершая этот поступок, я спасал ее и себя от несчастной жизни.

— Роксалана! — крикнул я. Повелительный тон моего голоса заставил ее остановиться — возможно, даже против ее собственной воли.

— Сударь, — сдержанно сказала она.

— Вы понимаете, что вы делаете?

— Да, конечно, очень хорошо понимаю.

— Pardieu, вы не понимаете. Я объясню вам. Вы отправляете своего отца на плаху.

Она страшно побледнела, зашаталась и прислонилась к двери. Затем она посмотрела на меня широко раскрытыми от ужаса глазами.

— Это неправда, — возразила она, однако в ее голосе не было уверенности. — Его жизни ничего не угрожает. У них нет доказательств его вины. Господин де Сент-Эсташ ничего не нашел здесь.

— Однако существует слово господина Сент-Эсташа; обвинение шевалье в какой-то мере подкрепляется одним фактом — очень существенным фактом: ваш отец не поднял оружие в защиту короля. В Тулузе сейчас не обращают особого внимания на частности. Подумайте о том, что могло бы произойти со мной, если бы не своевременное прибытие короля.

Этот удар достиг своей цели. Последние силы оставили ее. Ее сотрясли рыдания, и она закрыла лицо руками.

— Матерь Божья, пожалей меня! — рыдала она. — О, этого не может быть, этого не может быть!

Ее отчаяние глубоко тронуло меня. Мне хотелось успокоить ее, сказать, чтобы она ничего не боялась, заверить ее, что я спасу ее отца. Но я сдержал себя. Это было моим оружием против ее упрямства, и да простит меня Бог, если я совершил недостойный дворянина поступок. Мне крайне необходимо было сделать это, моя любовь полностью поглотила меня. Завоевать ее означало для меня завоевать жизнь и счастье, а я и так уже слишком многим пожертвовал. Ее крик все еще звенел у меня в ушах: «Этого не может быть, этого не может быть!»

Я подавил в себе зарождающуюся нежность и напустил на себя суровый вид. Я заговорил с пренебрежением и угрозой в голосе.

— Это может быть, и, черт побери, это случится, если вы не будете вести себя более благоразумно.

— Сударь, будьте милосердны!

— Буду, когда вы соблаговолите показать мне, как это делается, проявив милосердие ко мне. Я грешил, но расплатился за свои грехи. Мы уже говорили об этом и не будем снова возвращаться к этой теме. Подумайте, Роксалана: только одна вещь — единственная во всей Франции — может спасти вашего отца.

— И это, сударь? — затаив дыхание, спросила она.

— Мое слово против слова Сент-Эсташа. Если я скажу его величеству, что ваш отец не может быть обвинен в измене на основании показаний Сент-Эсташа, если я сообщу королю все, что я знаю об этом человеке.

— Вы поедете, сударь? — сказала она с мольбой в голосе. — О, вы поедете! Mon Dieu, подумать только, что мы потеряли столько времени, вы и я, в тот момент, когда его ведут на эшафот! О, я даже не представляла, что ему грозит такая опасность! Я была расстроена его арестом, я думала, что ему грозит лишь несколько месяцев тюрьмы. Но что он может умереть!.. Господин де Барделис, вы спасете его! Скажите, что вы сделаете это для меня!

И она упала передо мной на колени, обхватив руками мои сапоги, и с мольбой — о, Боже! с какой мольбой — смотрела мне в глаза.

— Встаньте, мадемуазель, прошу вас, — сказал я со спокойствием, которого во мне и в помине не было. — Не нужно этого делать. Давайте успокоимся. Опасность, которая угрожает вашему отцу, не настолько близка. У нас есть еще время — может быть, три или четыре дня.

Я осторожно поднял ее и посадил на стул. Я едва удержался, чтобы не заключить ее в свои объятия. Но я не имел права воспользоваться ее отчаянием. Исключительное благородство, скажете вы и презрительно посмеетесь надо мной. Возможно, вы правы — вы всегда правы.

— Вы поедете в Тулузу, сударь? — умоляюще спросила она.

Я сделал круг по комнате и остановился перед ней.

— Да, — ответил я, — я поеду.

Сверкнувшая в ее глазах благодарность больно резанула меня, потому что я еще не закончил своего предложения.

— Я поеду, — быстро продолжал я, — когда вы пообещаете мне стать моей женой.

Радость исчезла с ее лица. Минуту она смотрела на меня, ничего не понимая.

— Я приехал в Лаведан для того, чтобы завоевать вас, Роксалана, и не тронусь из Лаведана, пока не достигну своей цели, — тихо сказал я. — Теперь вы понимаете, что все зависит от вашего решения. Чем скорее вы согласитесь, тем быстрее я уеду.

Она тихо заплакала, но ничего не ответила. Я отвернулся от нее и направился к двери.

— Куда вы идете? — всхлипнула она.

— На свежий воздух, мадемуазель. Если вы решите выйти за меня замуж, передайте это через Анатоля или через кого-нибудь еще, и я немедленно отправлюсь в Тулузу.

— Стойте! — крикнула она. Хотя я уже взялся за дверную ручку, я послушно остановился. — Вы жестоки, сударь! — жалобно сказала она.

— Я люблю вас, — сказал я, как бы оправдываясь перед ней. — Похоже, любовь всегда сопровождается жестокостью. Вы тоже были жестоки ко мне.

— Вы… вы примете то, что вам дают по принуждению?

— Я надеюсь, когда вы увидите, что вы должны отдать, вы отдадите это добровольно.

— Если… если я дам вам обещание…

— Да? — я побелел от напряжения.

— Вы выполните условия сделки?

— Я привык держать слово, мадемуазель, случай с Шательро тому свидетельство.

Она вздрогнула от упоминания его имени. Оно напомнило ей о другой, точно такой же сделке, которую она заключила три дня назад. Я сказал, точно такой же? Нет, не совсем такой же.

— В таком случае я… я обещаю выйти за вас замуж, — сказала она прерывающимся голосом, — когда вам будет угодно, после того, как мой отец выйдет на свободу.

Я поклонился.

— Я немедленно выезжаю, — сказал я.

И, возможно из чувства стыда, возможно… — о чем тут еще можно говорить? — я повернулся и вышел, не сказав ей больше ни слова.


Глава XX BRAVI[74] В БЛАНЬЯКЕ


Я был рад снова оказаться на свежем воздухе, движение освежало меня. Я ехал во главе бравых слуг по берегу Гаронны в тени деревьев, окрашенных в золото и багрянец.

В какой-то мере я был зол на себя за сделку с Роксаланой, в какой-то мере я был зол на нее за то, что своим упрямством она вынудила меня на этот поступок. Благородный дворянин, ничего не скажешь! Обозвал Шательро мошенником, а сам поступил не лучше! Однако так ли это? Нет, уверял я себя, это не так. Тысячу раз нет! То, что я сделал, я сделал не только для того, чтобы завоевать Роксалану, но также и для того, чтобы образумить ее. Пройдет время, и она будет благодарна мне за мою жестокость, которой, я думаю, она объясняла мой неблаговидный поступок.

Затем я вновь спрашивал себя, уверен ли я в этом? Эти два вопроса не давали мне покоя; мое сознание разделилось на два лагеря, которые затеяли между собой войну. Неуверенность и неопределенность угнетали меня.

Наконец, стыд был побежден, и я воспрял духом. Я не делал ничего дурного. Напротив, я поступал верно — и по отношению к себе, и по отношению к Роксалане. В чем я обманул ее? Какое значение имели мои слова, что я не тронусь из Лаведана, пока не получу ее обещание, если на самом деле я пригрозил Сент-Эсташу встретить его в Тулузе и дал слово виконтессе помочь ее мужу?

Я не придавал значения скрытой угрозе, которая содержалась в словах Сент-Эсташа, что от Лаведана до Тулузы около двадцати лье. Если бы он был более решительным человеком, я бы мог испытывать беспокойство и тогда был бы начеку. Но Сент-Эсташ — смешно!

Никогда нельзя недооценивать своих врагов, какими бы ничтожными они ни были. Я мог бы дорого заплатить за свое пренебрежительное отношение к шевалье, если бы судьба — которая последнее время только и делала, что подшучивала надо мной, — не пришла мне на помощь в самый последний момент.

Главной задачей Сент-Эсташа было не дать мне добраться живым до Тулузы, поскольку я был единственным человеком в мире, которого он боялся, единственным человеком, который одним словом мог уничтожить его. Поэтому он решил избавиться от меня и с этой целью расставил наемных убийц на всем пути моего следования.

Он рассчитывал на то, что мне придется остановиться на ночь в одной из придорожных гостиниц, поскольку путь был не близким, и я не смог бы проделать его без остановок, и везде, где бы я ни остановился, мне пришлось бы встретиться с убийцами. Я приближался к Тулузе, к тому месту, где меня, как выяснилось позже, ожидала наибольшая опасность.

Я намеревался сменить лошадей в Гренаде и таким образом достичь Тулузы в эту же ночь или на следующее утро. Однако в Гренаде я не смог получить лошадей, их было всего три, и поэтому, оставив там большую часть моей свиты, отправился дальше в сопровождении только Жиля и Антуана.

Мы еще не добрались до Леспинаса, как наступила ночь и погода испортилась. С запада поднялся ветер и набросился на нас с жестокостью урагана. Начался страшный ливень. Холодный дождь пронизывал нас насквозь. Никогда в жизни мне не доводилось оказываться в пути в такую жуткую погоду. Дорога от Леспинаса до Фенула часто шла под гору, и в эти моменты нам казалось, что мы едем в самой гуще потока, наши лошади вязли в грязи по самую холку.

Антуан жалобно стонал, Жиль открыто ругался всю дорогу, пока мы ехали по слабо освещенным, затопленным улицам Фенула, и уговаривал меня остановиться там. Но я был непреклонен в своем решении. Я промок насквозь, замерз до мозга костей, мои зубы стучали, но я поклялся, что мы не ляжем спать, пока не доберемся до Тулузы.

— Боже мой, — простонал он, — мы проехали всего лишь половину пути!

— Вперед! — был мой ответ. Когда часы пробили полночь, Фенул уже остался позади нас, и мы выехали на открытое пространство, где стихия со всей яростью обрушилась на нас.

Мои слуги следовали за мной на спотыкающихся лошадях. Они поочередно то хныкали, то ругались, забыв за всеми этими мучениями о том уважении, которое всегда испытывали ко мне. Сейчас, когда я пишу эти строки, мне кажется, что само провидение направляло мои шаги. Если бы я остановился в Фенуле, как они уговаривали меня, это повествование скорее всего никогда не было бы написано, потому что мне перерезали бы горло, пока я спал. Именно провидение привело мою лошадь в Бланьяк. Она так разбила ноги, что не могла уже идти дальше.

Лошади моих спутников были не в лучшем состоянии, потому, к моей большой досаде, я был вынужден признать свое поражение и провести остаток ночи в Бланьяке. В конце концов это не имело большого значения. Мы встанем рано утром и через два часа будем в Тулузе.

Я приказал Жилю спешиться — так как он громче всех жаловался — и вместе с моей лошадью следовать за нами к гостинице «дель'Этуаль"[75], где мы будем ждать его. Затем я сел на его измученную лошадь и в сопровождении Антуана — последнего из моей свиты — въехал в Бланьяк и остановился под вывеской «дель'Этуаль».

Рукояткой хлыста я постучал в дверь. Мне пришлось стучать сильно, чтобы меня могли услышать сквозь завывающий ветер, который носился над крышами домов в этой узкой улочке. Однако, похоже, там кого-то ждали, потому что не успел я ударить в дверь, как она распахнулась и на пороге появился хозяин со свечой в руке. Несколько секунд ее пламя отсвечивало на его розовом лице, обрамленном седой бородой, затем порыв ветра затушил свечу.

— Diable! — выругался он. — Отвратительная ночь для путешествия, — и добавил, словно спохватившись: — Вы поздно ездите, сударь.

— Вы невероятно проницательный человек, господин хозяин, — раздраженно сказал я, оттолкнул его в сторону и вошел в коридор. — Вы собираетесь держать меня под дождем до самого утра, пока будете раздумывать над тем, как поздно я езжу? Ваш конюх уже спит? Тогда позаботьтесь сами об этих животных. После этого покормите нас — меня и моего слугу — и приготовьте нам обоим постель.

— У меня есть только одна комната, сударь, — почтительно сказал он. — Вы будете спать в ней, а вашему слуге я постелю на сеновале.

— Мой слуга будет спать в моей комнате, раз у вас есть только одна. Постелите для него матрас на полу. Даже собаку не отправят спать в такую ночь на сеновал. Должен подъехать еще один мой слуга. Он будет здесь через несколько минут. Вы должны найти комнату и для него тоже — можете уложить его в коридоре за моей дверью, если у вас нет другого места.

— Но сударь… — попробовал возразить он, но я решил, что он умышленно изображает сложности, чтобы получить более высокую плату.

— Найдите комнату, — приказал я тоном, не терпящим возражений. — Я хорошо заплачу вам. А теперь позаботьтесь о лошадях.

На стенах коридора отражался теплый красноватый свет от огня, разожженного в общей комнате, и это было настолько соблазнительно, что я не в силах был продолжать беседу с хозяином. Я вошел внутрь.

Гостиница «дель'Этуаль» производила удручающее впечатление. Я бы никогда в ней не остановился, если бы у меня был выбор. В общей комнате отвратительно пахло маслом, горящим воском — от коптящих свечей — и еще чем-то жутко противным.

Когда я вошел внутрь, меня приветствовал звучный храп какого-то человека, сидевшего в углу у огня. Его голова была откинута назад, виднелась его смуглая, жилистая шея, он спал или делал вид, что спит. В отблеске горящих поленьев мне поначалу показалось, что у огня лежит куча тряпья, но при ближайшем рассмотрении я понял, что это еще один человек, который, похоже, тоже спал.

Я бросил мокрую шляпу на стол, скинул промокший плащ на пол, ходил топая ногами и громко звенел шпорами. Однако этот потрепанный господин продолжал спать. Я легонько коснулся его кнутом.

— Hola mon bonhomme![76] — крикнул я ему. Но он даже не пошевелился. Наконец я, потеряв терпение, сильно пнул его в бок. Мой удар попал туда, куда надо. Сначала он согнулся пополам, потом принял сидячее положение и зарычал, как своенравная собака, которую грубо разбудили.

С неумытого, злобного лица на меня грозно смотрели хмурые, воспаленные глаза. Человек на стуле проснулся в ту же минуту и сел прямо.

— Eh bien?[77] — сказал я своему приятелю у очага. — Может быть, вы подвинетесь?

— Ради кого? — взревел он. — «Этуаль» так же предназначена для меня, как и для вас, кто бы вы ни были.

— Мы заплатили за постой, pardieu! — крикнул тот, что сидел на стуле.

— Господа, — сурово сказал я, — если у вас нет глаз и вы не видите, насколько я промок, и если вы не будете столь любезны и не дадите мне места у огня, я позабочусь о том, чтобы вы провели ночь не только в «L'Etoile», но и а la belle etoile[78]. — С этими учтивыми словами я пинком отодвинул своего приятеля в сторону. Я говорил не слишком любезно и обычно никогда не обещаю больше того, что могу сделать.

Они тихо ворчали в углу, когда пришел Антуан, снял с меня камзол и стянул сапоги. Они все еще продолжали ворчать, но тут в комнату вошел Жиль. При его появлении они замолкли и оценивающе смерили его взглядом. Жиль был настоящим великаном. Все мужчины обычно провожали его глазами, да и женщины тоже восхищались его великолепной фигурой. Мы поужинали — наш ужин был настолько отвратительным, что я даже не решаюсь описать его, — и после ужина я приказал хозяину проводить меня в комнату. Я решил, что мои люди проведут ночь в общей комнате, где, несмотря на компанию этих двух бандитов, им несомненно будет лучше, чем в любом другом месте в этой убогой гостинице.

Хозяин забрал мой плащ и остальную одежду, чтобы просушить все это на кухне. Он хотел было забрать и мою шпагу, но, рассмеявшись, я не отдал ее ему, заметив, что ее не нужно сушить.

Когда мы поднялись по лестнице, сверху раздался звук, похожий на скрип двери. Хозяин, видимо, тоже его услышал, так как он резко остановился и вопросительно взглянул на меня.

— Что это было? — спросил он.

— Ветер, я думаю, — небрежно ответил я. Казалось, мой ответ успокоил его, потому что он произнес:

— Ах, да, ветер. — И пошел дальше.

Хотя я никогда не был подвержен необоснованным страхам и волнениям, признаюсь честно, гостиница «дель'Этуаль» начинала действовать мне на нервы. Если бы вы меня спросили, я не смог бы вам ответить, почему, когда хозяин ушел, я сел на кровать и задумался. Все эти, казалось бы, мелочи, связанные с моим приездом, начинали приобретать какое-то значение. Сначала хозяин захотел разделить меня с моими людьми, предложив им спать на сеновале. Причем в этом не было никакой необходимости, поскольку он не имел ничего против того, чтобы превратить общую комнату в спальню. Затем он явно обрадовался, когда я согласился, чтобы они провели ночь внизу. Потом он попытался унести мою шпагу. А эти отвратительные головорезы? И наконец, этот скрип двери и тревога на лице хозяина.

Что это было?

Я резко встал. Неужели в тот момент, когда я размышлял обо всем этом, мое воображение сыграло со мной злую шутку и мне вновь послышался скрип двери? Я прислушался, но кругом стояла тишина, которую нарушал только гул голосов, доносившихся из общей комнаты. Так же, как и хозяин на лестнице, я успокаивал себя, что это был всего лишь ветер, скорее всего, вывеска качалась от ветра.

И тут, когда мои сомнения почти полностью рассеялись и я уже собирался снять с себя оставшуюся одежду, я увидел нечто очень странное. Я поблагодарил Бога за то, что не позволил хозяину забрать мою шпагу. Я смотрел на дверь и видел, как задвижка медленно поднимается. Мне не мерещилось: я обладал здравым умом и острым зрением. Я тихо шагнул к кровати, на спинке которой за перевязь была подвешена моя шпага, и так же тихо вынул ее из ножен. Дверь открылась, и я услышал крадущиеся шаги. На пороге появилась голая ступня, и у меня возникла мысль пригвоздить ее шпагой к полу; затем появилась нога, затем полуголая фигура с лицом… с лицом Роденара!

При виде этого лица я замер от изумления, и в моей голове пронеслись тысячи подозрений. Как он оказался здесь, черт побери, и с какой целью он крадется в мою комнату?

Но мои подозрения улетучились, не успев зародиться. Его лицо выражало такую тревогу, такую настороженность. Он прошептал всего одно лишь слово «Монсеньер!», и мне стало совершенно ясно: если меня и ожидает опасность, то только не от него.

— Какого черта… — начал я. Но услышав мой голос, он еще больше встревожился.

— Тсс! — прошептал он, приложив палец к губам. — Тише, монсеньер, ради всего святого!

Он тихо закрыл дверь; также тихо, но с большим трудом, хромая, подошел ко мне.

— Вас хотят убить, монсеньер, — прошептал он.

— Что? Здесь, в Бланьяке?

Он испуганно кивнул.

— Чушь! — рассмеялся я. — Ты бредишь, друг мой. Кто мог знать, что я поеду этой дорогой? И кто мог замышлять мое убийство?

— Господин де Сент-Эсташ, — ответил он. — Они не были уверены, что вы появитесь здесь, но тем не менее вас ожидали. Насколько я понял, по дороге из Лаведана нет ни одной гостиницы, где бы шевалье не расставил своих головорезов, пообещав огромное вознаграждение тому, кто убьет вас.

Я затаил дыхание. Мои сомнения рассеялись.

— Расскажи мне все, что ты знаешь, — сказал я. — И покороче.

И тогда этот преданный пес, которого я так жестоко избил всего четыре дня назад, рассказал мне, что, когда он вновь смог двигаться, то отправился искать меня, чтобы умолять простить его и не выгонять навсегда, ведь он всю жизнь служил моему отцу и мне.

От господина де Кастельру он узнал, что я уехал в Лаведан, и решил следовать за мной. У него не было лошади, а денег было очень мало, и поэтому он отправился за мной пешком в тот же день. Он доплелся до Бланьяка, где силы оставили его, и он был вынужден остановиться. Похоже, это случилось по воле провидения. Потому что здесь, в «дель'Этуаль», он подслушал разговор Сент-Эсташа с этими двумя bravi, которых я видел внизу. Из его слов он понял, что во всех гостиницах от Гренада до Тулузы, в которых я мог остановиться на ночлег, шевалье принял такие же меры.

В Бланьяк, если бы я ехал без остановок, я должен был добраться поздно ночью, и шевалье приказал своим людям ждать меня до утра. Он не думал, что я смогу забраться так далеко, поскольку он позаботился, чтобы на почтовых станциях я не нашел лошадей. Но Сент-Эсташ не упускал из виду, что я, несмотря ни на что, все-таки смогу добраться сюда. Хозяин в Бланьяке, сообщил мне Роденар, тоже был нанят Сент-Эсташем. Они собирались зарезать меня во сне.

— Монсеньер, — закончил он свой рассказ, — узнав, какая опасность угрожает вам, я просидел всю ночь, моля Бога и всех святых, чтобы вы доехали сюда и я смог предупредить вас. Если бы я чувствовал себя лучше, я бы добыл себе лошадь и поехал навстречу вам, но я мог только надеяться и молиться, чтобы вы добрались до Бланьяка и…

Я схватил его в свои объятия, но он застонал от моего прикосновения, потому что на моем преданном слуге не было ни одного живого места.

— Мой бедный Ганимед! — пробормотал я и почувствовал такую жалость, какую я еще никогда не испытывал за всю свою жизнь. При звуке этого шутливого прозвища в его глазах блеснула надежда.

— Вы возьмете меня обратно, монсеньер? — умоляюще спросил он. — Вы возьмете меня обратно, ведь правда? Я клянусь, что мой язык никогда

больше…

— Тише, мой милый Ганимед. Я не только возьму тебя обратно, но также попытаюсь загладить свою вину и компенсировать мою жестокость. Ты получишь двадцать луидоров, мой друг, купишь мази для своих несчастных плеч.

— Монсеньер очень добр, — пробормотал он. Я вновь направился к нему с объятиями, но он вздрогнул и отшатнулся.

— Нет, нет, монсеньер, — испуганно прошептал он. — Это большая честь, но мне… мне так больно, когда до меня дотрагиваются.

— Ну, тогда считай, что я тебя обнял. А теперь насчет этих господ внизу. — Я встал и подошел к двери.

— Прикажите Жилю вышибить им мозги, — предложил великодушный Ганимед.

Я покачал головой.

— Нас могут задержать по обвинению в убийстве. У нас пока нет никаких доказательств относительно их намерений. Я думаю… — Мне в голову пришла внезапная идея. — Иди в свою комнату, Ганимед, — приказал я ему. — Запри дверь и не шевелись, пока я не позову тебя. Я не хочу возбуждать у них подозрения.

Я открыл дверь и, когда Ганимед послушно проскользнул мимо меня и удалился по коридору, крикнул:

— Господин хозяин! Эй, там, Жиль!

— Сударь, — отозвался хозяин.

— Монсеньер, — ответил Жиль; внизу все зашевелились.

— Что-нибудь случилось? — спросил хозяин с тревогой в голосе.

— Случилось? — раздраженно повторил я тоном сварливого, привередливого хозяина. — Pardieu! Неужели я должен раздеваться сам, пока эти два ленивых пса будут мирно храпеть внизу? Жиль, немедленно поднимись сюда. И, — добавил я, словно только что подумал об этом, — тебе лучше спать в моей комнате.

— Иду, монсеньер, — ответил он, но я уловил нотку удивления в его голосе, поскольку здоровому, неуклюжему Жилю никогда еще не приходилось помогать мне с моим туалетом.

Хозяин что-то пробормотал, и я услышал тихий ответ Жиля. Затем лестница заскрипела под его тяжелыми шагами.

В комнате я в нескольких словах рассказал ему о замыслах шевалье. Вместо ответа он страшно выругался и сказал, что хозяин подогрел для него бокал вина, и теперь он не сомневается, что туда подмешали снотворное. Я приказал ему спуститься вниз и принести мне вино, сказав хозяину, что мне тоже захотелось выпить.

— А как быть с Антуаном? — спросил он. — Они тоже подмешают ему снотворное.

— Пусть. Мы сами справимся с этим делом без его помощи. Если они не подмешают ему снотворное, они скорее всего зарежут его. Так что его безопасность зависит от снотворного.

Он сделал так, как я сказал, и вскоре вернулся с огромным бокалом горячего вина. Я вылил его в кувшин для умывания и приказал Жилю, отнести бокал обратно хозяину и передать ему мою благодарность. Теперь они были уверены, что путь свободен.

Затем произошло именно то, чего мы и ожидали. Примерно через час пришел один из них. Мы не стали закрывать дверь, с тем чтобы он мог беспрепятственно войти. Но не успел он войти, как с двух сторон из темноты выросли Жиль и я. Прежде чем он понял, что произошло, мы подняли его и бесшумно положили на кровать; единственным звуком был звон ножа, который выпал из его внезапно ослабевшей руки.

На кровати Жиль уперся своим могучим коленом ему в живот, а руками схватил за горло. Оказавшись в таком недвусмысленном положении, бедняга был уверен, что стоит ему только пикнуть, как мы прикончим его. Я зажег свет. Мы связали ему руки и ноги простыней, и, пока он тихо и беспомощно лежал, с ужасом глядя на нас, я обсудил с ним ситуацию.

Я сказал ему, что нам известно, что он совершил этот поступок по наущению Сент-Эсташа, следовательно, вся вина падала на шевалье, и наказать нужно только его. Но прежде он должен подтвердить наши показания — мои и Роденара. Если он поедет в Тулузу и сделает это — честно расскажет, как ему приказали совершить это убийство, — Сент-Эсташ, который был настоящим преступником, один понесет наказание. Если он не сделает этого, что ж, он сам знает, какие его ждут последствия — виселица. Но в любом случае он утром едет в Тулузу.

Само собой разумеется, он был благоразумен. Я не сомневался в его решении; закон не давал никаких поблажек наемным убийцам, а люди его профессии никогда не рискуют напрасно.

Только мы решили этот вопрос с выгодой для обеих сторон, как дверь распахнулась вновь, и его сообщник, очевидно обеспокоенный его долгим отсутствием, пришел посмотреть, что случилось, почему ему понадобилось так много времени для того, чтобы перерезать горло двум спящим мужчинам.

Увидев нашу милую беседу и, очевидно, решив, что в данных обстоятельствах его вторжение выглядит как-то неуместно, этот воспитанный господин вскрикнул — мне хочется думать, он таким образом извинился за то, что помешал нам, — и шагнул назад с неприличной поспешностью.

Но Жиль схватил его за загривок и втащил в комнату. Быстрее, чем я рассказываю об этом, он очутился рядом со своим коллегой. Мы спросили его, не желает ли он поступить так же, как и его товарищ. Довольный тем, что мы не собираемся причинить ему зла, он поклялся всеми святыми, которые только есть на свете, что выполнит нашу волю, что он неохотно принял предложение шевалье, что никакой он не убийца, а бедный человек, которому нужно содержать жену и детей.

Вот так шевалье де Сент-Эсташ затеял убить меня и сам угодил в свою же ловушку. Теперь, когда у меня были два свидетеля и Роденар, который под присягой расскажет, как Сент-Эсташ подкупил их для того, чтобы они перерезали мне горло, я мог смело отправляться к его величеству. Теперь я был полностью уверен, что обвинениям шевалье, против кого бы то ни было, никто не поверит, а сам он отправится на плаху, ведь он этого так заслуживает.


Глава XXI ЛЮДОВИК СПРАВЕДЛИВЫЙ


— Мне, — сказал король, — эти доказательства не нужны. Достаточно вашего слова, мой дорогой Марсель. Однако суду они, возможно, пригодятся; более того, они являются подтверждением измены, в которой вы обвиняете господина де Сент-Эсташа.

Мы стояли — по крайней мере, стояли мы с Лафосом, а Людовик XIII сидел — в комнате во дворце в Тулузе, где мне была оказана честь предстать перед его величеством. Лафос тоже находился там, потому что, похоже, король неожиданно полюбил его и не мог без него обходиться с тех пор, как приехал в Тулузу.

Его величество был, как обычно, вял и скучен. Его не волновал даже предстоящий процесс над Монморанси, хотя именно ради этого он приехал на юг. И даже общество этого пошлого, безмозглого, но неизменно веселого Лафоса с его бесконечной мифологией не могло развеселить его.

— Я прослежу, — сказал Людовик, — чтобы ваш друг шевалье был немедленно арестован. За попытку убить вас, а также за непостоянство его политических убеждений закон сурово накажет его. — Он вздохнул. — Мне всегда тяжело применять крайние меры к людям его сорта. Лишить дурака головы мне кажется слишком добрым делом.

Я склонил голову и улыбнулся его шутке. Людовик Справедливый редко позволял себе шутить, но, если он делал это, его юмор был так же похож на юмор, как вода похожа на вино. Однако, когда монарх шутит, если у вас достаточно ума, если вы пришли с просьбой или хотите получить должность при дворе, вы улыбнетесь, даже если от его неуместной шутки хочется плакать, а не смеяться.

— Иногда необходимо вмешиваться в дела природы, — осмелился заметить Лафос, выглядывая из-за спинки стула, на котором сидел его величество. — Этот Сент-Эсташ что-то вроде ящика Пандоры, который лучше закрыть, пока…

— Иди к черту, — коротко сказал король. — Мы шутим. Мы вершим правосудие.

— Ах, правосудие, — пробормотал Лафос. — Я видел изображение этой дамы. Она завязывает себе глаза, но она не столь стыдлива, когда дело касается других прелестей ее тела.

Его величество покраснел. Он был очень скромным человеком и стыдливым, как монахиня. Он обычно закрывал глаза и уши на бесстыдство, которое царило вокруг него, пока оно не достигало таких размеров, что он не мог оставаться ни слепым, ни глухим.

— Господин де Лафос, — сказал он строгим голосом, — вы утомляете меня, а когда люди утомляют меня, я их прогоняю — это одна из причин моего одиночества. Я прошу вас просмотреть эту книгу по охоте, и после того, как мы разберемся с господином де Барделисом, вы расскажете мне свои впечатления о ней.

Лафос послушно, но без тени смущения отошел к столу и открыл книгу, на которую указал Людовик.

— А теперь, Марсель, пока этот шут готовится сообщить мне, что создателей этой книги вдохновила сама Диана, расскажите, что еще вы хотели мне сказать.

— Больше ничего, сир.

— Как ничего? А этот виконт де Лаведан?

— Я был уверен, что вашему величеству будет достаточно того, что против него нет никаких обвинений — обвинений, к которым стоит прислушаться?

— Да, но обвинение есть — и очень серьезное. А вы пока не предоставили мне никаких доказательств его невиновности для того, чтобы я мог санкционировать его освобождение из тюрьмы.

— Я думал, сир, что нет необходимости предоставлять доказательства его невиновности, пока нет доказательств его вины, которые ему можно предъявить.

Людовик задумчиво почесал бороду, и его печальные глаза внимательно посмотрели на меня.

— Интересная мысль, Марсель, — сказал он и зевнул. — Вам следовало бы стать юристом. — Затем, внезапно сменив тон, он резко спросил: — Вы дадите мне свое честное слово, что он невиновен?

— Если судьи вашего величества предъявят доказательства его вины, даю вам слово, я разорву эти доказательства на мелкие кусочки.

— Это не ответ. Вы клянетесь, что он невиновен?

— Разве я могу знать, что происходит в его душе? — ответил я, уклоняясь от ответа. — Как я могу давать слово в таком вопросе? Ах! Сир, вас не напрасно называют Людовиком Справедливым, — продолжал я, взяв на вооружение лесть и его любимую фразу. — Вы никогда не позволите, чтобы человека, против которого нет ни капли доказательств, заключили в тюрьму.

— Разве нет доказательств? — спросил он. Однако его голос стал мягче. Он пообещал себе, что войдет в историю как Людовик Справедливый, и поэтому старался не делать ничего такого, что могло бы бросить тень на это гордое звание. — Есть показания этого Сент-Эсташа!

— По-моему, ваше величество и собаку не повесит на основании слов этого двойного предателя.

— Хм! Вы отличный адвокат, Марсель. Вы уклоняетесь от ответов; вы выворачиваете вопросы наизнанку и отвечаете вопросом на вопрос. — Мне казалось, он говорил сам с собой. — Вы гораздо лучший адвокат, чем жена виконта, например. Она отвечает на вопросы, у нее есть характер — Ciel![79] Какой характер!

— Вы видели виконтессу? — воскликнул я и похолодел от ужаса.

— Видел ее? — повторил он с какой-то странной интонацией в голосе. — Я видел ее, слышал ее, почти ощущал ее. Воздух этой комнаты до сих пор дрожит от ее присутствия. Она была здесь час назад.

— И казалось, — проговорил Лафос, — будто три дочери Ахеронта[80] покинули владения Плутона[81] и воплотились в одной женщине.

— Я бы не принял ее, — продолжал король, как будто не слышал Лафос, — но ее невозможно было не впустить. Я слышал, как она ругалась в холле, когда я отказался принять ее. Около моей двери возникла какая-то возня, дверь распахнулась, и швейцарец, который держал ее, влетел в комнату, как манекен, Dieu! За все время моего правления во Франции я никогда не был свидетелем такого переполоха. Она очень сильная женщина, Марсель, — да защитят вас святые, когда она станет вашей тещей. Клянусь, во всей Франции найдется только одна вещь, которая может быть страшнее ее рук — это ее язык. Но она — глупа.

— Что она сказала, сир? — с тревогой спросил я.

— Сказала? Она ругалась — Ciel! Как она ругалась! Она не забыла ни одного святого; она перебрала их всех по очереди, призывая в свидетели, что она говорит правду.

— И она сказала…

— Что ее муж самый подлый изменник. Но он — безмозглый дурак, который не может отвечать за свои поступки. На этом основании она просила простить его. А когда я сказал ей, что он должен предстать перед судом и надежд на его оправдание очень мало, она наговорила мне такого, чего я никогда в себе не подозревал, благодаря вам — льстецам, окружающим меня.

Она сказала мне, что я уродливый и противный; с лицом, как моченое яблоко; что я поп и дурак, не то, что мой брат, который, по ее мнению, является образцом благородства и мужских достоинств. Она обещала мне, что небо никогда не примет мою душу, даже если я буду молиться с сегодняшнего дня до страшного суда, и она предсказала, что, когда придет мое время, ад примет меня с распростертыми объятиями. Я не знаю, что еще она могла мне напророчить. В конце концов она утомила меня, несмотря на свою необычность, и я выпроводил ее, если можно так сказать, — добавил он. — Я приказал четырем мушкетерам вывести ее отсюда. Помоги тебе Бог, Марсель, когда ты станешь мужем ее дочери!

Но я не мог разделить его веселье. Эта женщина со своим неукротимым нравом и ядовитым языком все испортила.

— Я вряд ли стану мужем ее дочери, — мрачно заметил я.

Король посмотрел на меня и рассмеялся.

— На колени тогда, — сказал он, — и благодарите небо.

Но я сдержанно покачал головой.

— Для вашего величества это просто смешная комедия, — ответил я, — но для меня, helas! Это страшная трагедия.

— Перестаньте, Марсель, — сказал он. — Разве я не могу немного посмеяться? Быть королем Франции так грустно! Расскажите мне, что вас беспокоит.

— Мадемуазель де Лаведан обещала, что выйдет за меня замуж только в том случае, если я спасу ее отца от плахи. Я пришел сделать это, полный надежд, сир. Но его жена опередила меня и теперь уж точно обрекла его на смерть.

Он опустил глаза, его лицо приняло свое обычное мрачное выражение. Потом он снова посмотрел на меня, и в глубине его печальных глаз я увидел что-то очень похожее на любовь.

— Вы знаете, что я люблю вас, Марсель, — ласково сказал он. — Если бы вы были моим единственным сыном, я не мог бы любить вас сильнее. Вы распущенный и развратный, и я не раз слышал о ваших скандалах, однако вы не такой, как все эти глупцы, и, по крайней мере, вы никогда не утомляли меня. А это уже что-то. Я не хочу терять вас, Марсель, а если вы женитесь на этой розе из Лангедока, я потеряю вас — насколько я понимаю, она настолько нежный цветок, что может зачахнуть в затхлой атмосфере двора. Этот человек, виконт де Лаведан, заслужил свою смерть. Почему бы мне не позволить ему умереть, ведь если он умрет, вы не женитесь?

— Вы спрашиваете меня, почему, сир? — воскликнул я. — Потому, что вас называют Людовиком Справедливым, и потому, что ни один король на свете так не заслуживал этого звания.

Он поморщился, сжал губы и бросил взгляд на Лафоса, который углубился в тайны своей книги. Затем он пододвинул к себе лист бумаги и взял перо в руки. Он сидел и вертел его в руках.

— Потому что меня называют Справедливым, я должен направить правосудие по естественному ходу, — наконец ответил он.

— Но, — возразил я с внезапной надеждой, — но естественный ход правосудия не может привести к палачу виконта де Лаведана.

— Почему нет? — и он серьезно посмотрел мне в глаза.

— Потому что он не принимал активного участия в восстании. Если он и был изменником, то изменял в душе, а пока человек не совершит реальное преступление, он не может быть наказан по всей строгости закона. Его жена не оставила и тени сомнений насчет его измены; но было бы несправедливо наказать его в той же степени, как вы наказываете тех, кто поднял против вас оружие, сир.

— Ах! — задумчиво сказал он. — Ну? Что еще?

— Разве этого не достаточно, сир? — воскликнул я. Мое сердце бешено колотилось, в голове стучало от важности этого момента.

Он наклонил голову, обмакнул перо и начал писать.

— Какое наказание вы бы определили ему? — спросил он, продолжая писать. — Давайте, Марсель, будьте справедливы ко мне и будьте справедливы к нему — потому что в зависимости от того, как вы отнесетесь к нему, так же и я отнесусь к вам.

Я почувствовал, что бледнею от волнения.

— Может быть, ссылка, сир, — так обычно поступают в случаях, если измена не столь ужасна, чтобы наказывать за нее смертной казнью.

— Да! — он сосредоточенно писал. — Ссылка на какой срок, Марсель? На всю его жизнь?

— Нет, сир. Это слишком долго.

— Тогда на всю мою жизнь?

— Это тоже слишком долго.

Он поднял глаза и улыбнулся.

— А! Вы становитесь пророком? Хорошо, на какой срок тогда? Ну же, говорите.

— Я думаю, на пять лет…

— Пусть будет пять лет. Не говорите больше ничего.

Он еще какое-то время писал; потом взял песочницу и посыпал документ.

— Tiens![82] — воскликнул он и протянул мне его. — Это мой приказ об освобождении господина виконта Леона де Лаведана. Он должен отправиться в ссылку сроком на пять лет, но его имения не будут конфискованы, и, когда он вернется после истечения срока его ссылки, он может пользоваться ими — мы надеемся, с большей преданностью, чем раньше. Пусть они немедленно выполнят мой приказ, и проследите, чтобы виконт сегодня же под конвоем отправился в Испанию. Это будет также вашей гарантией для мадемуазель де Лаведан и доказательством того, что вы успешно выполнили свою миссию.

— Сир! — вскричал я. От благодарности я не мог вымолвить ни слова. Я опустился перед ним на колено и поднес его руку к своим губам.

— Ну, ну, — сказал он отеческим тоном. — Идите и будьте счастливы.

Когда я встал, он вдруг поднял руку.

— Ma foi. Мы были так поглощены судьбой господина де Лаведана, что я совсем забыл. — Он взял еще одну бумагу со своего стола и бросил ее мне. Это была моя долговая расписка о передаче моих земель в Пикардии Шательро.

— Шательро умер сегодня утром, — продолжал король. — Он просил, чтобы вы пришли, но, когда ему сказали, что вы уехали из Тулузы, он продиктовал письмо, в котором признался во всех своих деяниях. Я получил его вместе с вашей распиской. Шательро пишет, что не может позволить своим наследникам пользоваться вашим имением, так как он не выиграл его. Он проиграл свою ставку, поскольку нарушил правила игры. Он предоставил мне решать вопрос о передаче его земель в вашу собственность. Что вы на это скажете, Марсель?

Я с большой неохотой взял этот клочок бумаги. Я совершил такой изящный и героический поступок, отказавшись от своего богатства во имя любви, что теперь, клянусь честью, мне совершенно не хотелось быть хозяином чего-либо, кроме Божанси. И мне в голову пришел удачный компромисс.

— Мне стыдно, сир, — сказал я, — что я заключил такое пари; этот стыд заставил меня отдать свою ставку, хотя я точно знал, что не проиграл. Но даже сейчас я ни в коем случае не могу принять проигрыш Шательро. Может быть… может быть, мы навсегда забудем об этом пари?

— Это решение делает вам честь. Другого я и не ожидал от вас. Идите теперь, Марсель. Не сомневаюсь, что вам не терпится сделать это. Когда ваша любовь немного поутихнет, мы надеемся вновь видеть вас при дворе.

Я вздохнул.

— Helas, сир, этого никогда не произойдет.

— Вы уже однажды говорили это, сударь. Довольно глупое настроение для вступления в брак, однако — как большинство глупостей — очень милое. Прощайте, Марсель!

— Прощайте, сир!

Я поцеловал его руки; я высказал ему свою благодарность; я уже был около дверей, а он уже поворачивался к Лафосу, когда мне в голову пришло взглянуть на его приказ. Он заметил это.

— Что-нибудь случилось? — спросил он.

— Вы… вы кое-что пропустили, сир, — осмелился сказать я и вернулся к столу. — Вы уже столько для меня сделали, что я даже не смею попросить еще об одной милости. Однако это всего лишь несколько росчерков пера, и это не изменит приговор существенно.

Он взглянул на меня, его брови нахмурились, он пытался понять, что я имею в виду.

— Ну, что такое? — нетерпеливо спросил он.

— Мне пришло в голову, что бедному виконту будет страшно одиноко в чужой стране, одному среди чужих, без дорогих ему людей, которые в течение стольких лет всегда были рядом.

Король резко посмотрел мне в лицо.

— Я должен выслать и его семью тоже?

— Всю семью не обязательно, ваше величество.

На секунду печаль покинула его глаза, и он так весело расхохотался. Я никогда прежде не слышал, чтобы этот несчастный, усталый человек так веселился.

— Ciel! Ну и шутник же вы! Ах, мне будет не хватать вас! — воскликнул он и, схватив перо, дописал то, о чем я просил его.

— Ну теперь вы довольны? — спросил он, возвращая мне бумагу.

Я взглянул на нее. В приказе теперь было сказано, что мадам виконтесса де Лаведан должна сопровождать своего мужа в изгнании.

— Вы так добры, сир! — пробормотал я.

— Скажите офицеру, которому вы поручите выполнение этого приказа, что он найдет ее в караульном помещении, где она содержится под стражей в ожидании моей милости. Если она узнает, что это вашей милости она ожидает, мне страшно подумать, что с вами будет, когда пройдет пять лет.


Глава XXII МЫ ОСТАЕМСЯ


Мадемуазель держала в руке королевский приказ об изгнании ее отца. Она была бледна. Она поздоровалась со мной очень нерешительно. Я подошел к ней. Роденар, которого я попросил подняться со мной, остался стоять у дверей.

Когда я приближался к Лаведану в этот день, меня мучил страшный стыд за сделку, которую я с ней заключил. Я много думал и понял, что она была права, сказав, что, если в любви что-то дают под принуждением, этого не стоит брать. И мой стыд и этот вывод привели меня к новому решению. Для того чтобы ничто не смогло ослабить моего решения и чтобы при виде Роксаланы у меня не возникло желания отказаться от своих намерений, я решил, что лучше провести нашу последнюю встречу при свидетелях. Для этого я и приказал Ганимеду следовать за мной в эту гостиную.

Она прочитала документ до самого конца, затем робко посмотрела на меня и перевела взгляд на Ганимеда, застывшего на своем посту у дверей.

— Это все, что вы смогли сделать, сударь? — наконец спросила она.

— Это самое лучшее, что я смог сделать, мадемуазель, — спокойно ответил я, — не хочу преувеличивать, но вопрос стоял ребром — либо это, либо эшафот. Мадам, ваша мать, к сожалению, побывала у короля раньше меня и все испортила, признав, что ваш отец — изменник. Был момент, когда я был доведен до отчаяния. Я счастлив тем не менее, что мне удалось уговорить короля проявить милосердие.

— И я не увижу своих родителей целых пять лет. — Она вздохнула, и ее печаль была очень трогательна.

— Совсем необязательно. Хотя они не могут приехать во Францию, вы всегда можете поехать и навестить их в Испании.

— Правда, — задумчиво произнесла она, — это будет здорово, да?

— Очень здорово, особенно при таких обстоятельствах.

Она снова вздохнула, и на какое-то время наступило молчание.

— Может быть, вы присядете, сударь? — сказала она наконец. Она была очень сдержанна сегодня, очень сдержанна и странно подавлена.

— Вряд ли в этом есть необходимость, — тихо ответил я. Она посмотрела на меня, и в ее глазах содержалась сотня вопросов. — Вы удовлетворены моими действиями, мадемуазель? — спросил я.

— Да, я удовлетворена, сударь.

«Это конец», — сказал я себе и невольно тоже вздохнул. Но продолжал стоять.

— Вы удовлетворены, что я… что я выполнил свое обещание?

Она снова опустила глаза и сделала шаг по направлению к окну.

— Да, конечно. Вы обещали спасти моего отца от плахи. Вы сделали это, и я не сомневаюсь, что вы сделали все возможное, чтобы сократить срок его ссылки. Да, сударь, вы выполнили свое обещание.

О-хо-хо! Решение, которое я принял, шептало мне на ухо, что все уже сказано, и мне осталось только удалиться. Но я мог бы принять сотни таких решений, и все равно не мог уйти просто так. По крайней мере, одно доброе слово, один теплый взгляд могли бы утешить меня. Я коротко расскажу ей о своем решении, и она увидит, что во мне осталось еще что-то хорошее, какое-то благородство, и, когда я уйду, она не будет плохо думать обо мне.

— Ганимед, — сказал я.

— Монсеньор?

— Прикажи седлать лошадей.

Услышав эти слова, она повернулась, ее глаза были широко раскрыты от удивления, и она смотрела то на меня, то на Роденара с немым вопросом в глазах. Но он поклонился и ушел выполнять мое приказание. Мы слышали, как он прошел через зал, звеня шпорами, и вышел во двор. Мы услышали его хриплый голос, отдающий команду, звяканье сбруи, раздался топот копыт, то есть началась обычная суматоха, сопровождающая приготовления в дорогу.

— Почему вы приказали седлать лошадей? — спросила она наконец.

— Потому что все мои дела здесь закончены, и мы уезжаем.

— Уезжаете? — сказала она. Ее глаза были опущены, но я мог догадаться, что они выражали, по складке между ее бровей. — Уезжаете, куда?

— Отсюда, — ответил я. — В данный момент это самое главное. — Я замолчал, комок в горле мешал мне говорить. — Прощайте! — произнес я наконец и резко протянул ей руку.

Она бесстрашно, но озадаченно посмотрела мне прямо в глаза.

— Вы хотите сказать, что покидаете Лаведан… таким образом?

— Если я уезжаю, какое значение имеет то, как я делаю это?

— Но… — в ее глазах была тревога, ее щеки побледнели еще больше, — но я думала, что… что мы заключили сделку.

— Не надо, мадемуазель, умоляю вас, — воскликнул я. — Мне стыдно вспоминать об этом. Я испытываю почти такой же стыд, что и при воспоминании о той, другой сделке, которая привела меня в Лаведан. Я смыл позор первой сделки — хотя вы, вероятно, так не думаете. Сейчас я пытаюсь смыть с себя позор этой второй сделки. Я поступил недостойно, мадемуазель, но я так горячо любил вас, что мне казалось, каким бы способом я ни завоевал вас, я все равно был бы счастлив. Теперь я понял свою ошибку. Я не возьму то, что дается под принуждением. Поэтому прощайте.

— Я понимаю, понимаю, — пробормотала она, не замечая моей протянутой руки. — Я очень рада, сударь.

Я резко убрал руку. Я взял свою шляпу со стула, на который ее бросил. Она могла бы избавить меня от этого, подумал я. Не обязательно было так открыто радоваться. Она могла, по крайней мере, пожать мне руку и расстаться со мной по-доброму.

— Прощайте, мадемуазель! — повторил я как можно более сдержанно и повернулся к двери.

— Сударь! — окликнула она. Я остановился.

— Мадемуазель?

Она скромно стояла, опустив глаза и сложив руки.

— Мне будет так одиноко здесь.

Я не шевелился. Казалось, я прирос к месту. Мое сердце подпрыгнуло от надежды, потом, казалось, совсем перестало биться. Что она имеет в виду? Я опять повернулся к ней и, не сомневаюсь, был страшно бледен. Однако я боялся, как бы моя самоуверенность не одурачила меня, и не рискнул действовать на основании предположений.

— Да, мадемуазель, — сказал я. — Вам будет очень одиноко. Мне очень жаль.

Она ничего не ответила, и я снова повернулся к двери. Мои надежды рушились с каждым моим шагом.

— Сударь!

Ее голос остановил меня на самом пороге.

— Что может делать несчастная девушка с таким огромным имением? Оно придет в упадок без мужской руки.

— Вы не должны сами заниматься этим. Вам нужно нанять управляющего.

Мне послышалось что-то, странно напоминающее всхлипывание. Может ли это быть? Dieu! Может ли это быть, несмотря ни на что? Однако я не стал строить догадки. Я вновь повернулся, но ее голос опять остановил меня. Теперь он звучал дерзко.

— Господин де Барделис, вы честно выполнили свое обещание. Вы не просите никакой платы?

— Нет, мадемуазель, — очень тихо ответил я, — я не приму от вас плату.

На секунду она подняла глаза. Их глубокая голубизна была подернута дымкой. Затем она снова опустила их.

— О, почему вы не поможете мне? — крикнула она и добавила тихо: Я никогда не буду счастлива без вас!

— Вы хотите сказать? — задохнулся я и направился к ней, бросив свою шляпу в угол.

— Что я люблю вас, Марсель… что я желаю вас!

— И вы можете простить… вы можете простить? — воскликнул схватил ее в свои объятия.

Ее ответом был смех, который свидетельствовал о ее пренебрежении всем— всем, кроме нас двоих, кроме вашей любви. Этот смех и бутон красных губ были ее ответом. И если соблазн этих губ… Но все! Я становлюсь нескромным.

Продолжая обнимать ее, я крикнул:

— Ганимед!

— Монсеньор? — откликнулся он через открытое окно.

— Прикажи расседлать лошадей.


СКАРАМУШ

Чувствительные люди, рыдающие над ужасами революции, уроните несколько слезинок и над ужасами, её породившими.

Ж. Мишле[83]




КНИГА I. МАНТИЯ

Глава I. РЕСПУБЛИКАНЕЦ


н появился на свет с обострённым чувством смешного и врождённым ощущением того, что мир безумен. И в этом заключалось всё его достояние. Само его происхождение было весьма туманно, хотя жители деревушки Гаврийяк довольно быстро приподняли завесу таинственности. Простодушные бретонцы оказались не так простодушны, чтобы дать ввести себя в заблуждение вымышленным родством, которое не отличалось даже таким достоинством, как оригинальность.

Когда некий дворянин объявляет себя крёстным отцом невесть откуда взявшегося младенца и проявляет неустанную заботу о его воспитании и образовании, то и самый неискушённый селянин прекрасно понимает, в чём тут дело. Итак, добрые обитатели Гаврийяка не питали иллюзий относительно родства Андре-Луи Моро — так назвали мальчика — и Кантена де Керкадью, сеньора де Гаврийяка, чей огромный серый дом высился на холме над деревней.

Грамоте и азам наук Андре-Луи обучался в деревенской школе. Жил он у старика Рабуйе — стряпчего, который в качестве поверенного вёл дела господина де Керкадью. Когда мальчику исполнилось пятнадцать лет, его отправили в Париж изучать право в коллеже Людовика Великого[84]. Вернувшись в родные места, он занялся адвокатской практикой совместно с Рабуйе. Все расходы оплачивал господин де Керкадью; он же, препоручив Андре-Луи попечительству Рабуйе, продемонстрировал явное желание обеспечить будущность молодого человека.

Андре-Луи, со своей стороны, как нельзя лучше использовал предоставленные ему возможности. Мы видим его в возрасте двадцати четырёх лет, нашпигованным такой учёностью, каковая в голове заурядной вполне могла бы вызвать интеллектуальное несварение. Усердное изучение Человека по самым авторитетным источникам от Фукидида до энциклопедистов и от Сенеки до Руссо[85] превратило ранние впечатления в твёрдую уверенность и окончательно убедило молодого человека в безумии той разновидности живых существ, к которой он принадлежит. И во всей его богатой событиями жизни мне не удалось найти ни одного случая, который поколебал бы его в этом убеждении.

Андре-Луи был молодой человек чуть выше среднего роста, лёгкий, как пушинка, с худым хитрым лицом, весьма приметным носом, острыми скулами, прямыми чёрными волосами до плеч и большим тонкогубым ртом, как у клоуна. Он не был уродлив только благодаря прекрасным глазам — насмешливо-любопытным, блестящим и почти чёрным. О причудливом складе ума и на редкость изысканном слоге Андре-Луи достаточно красноречиво свидетельствуют его — увы — немногочисленные сочинения, и прежде всего его «Исповедь». Но пока он едва ли догадывается о своём ораторском даре, хотя он уже принёс ему некоторую славу в литературном салоне Рена — то есть в одном из тех многочисленных клубов, где интеллектуальная молодёжь Франции собиралась для изучения и обсуждения новых философских идей, которыми была насыщена общественная жизнь тех лет. Однако славу он там обрёл отнюдь не завидную. Коллеги сочли Андре-Луи слишком саркастичным, слишком язвительным и слишком склонным поднимать на смех их возвышенные теории возрождения человечества. Он ответил, что всего лишь предложил им заглянуть в зеркало правды и не его вина, если им показалось смешным их собственное отражение.

Вы, конечно, догадываетесь, что это заявление только вывело коллег Андре-Луи из себя, и они принялись всерьёз обсуждать вопрос об его исключении, каковое стало неизбежным после того, как сеньор де Гаврийяк назначил его своим делегатом в Штаты Бретани. Все единодушно решили, что официальному представителю дворянина и человеку, открыто придерживающемуся реакционных принципов, не место в обществе, которое ратует за социальные реформы.

В те времена не ограничивались полумерами. Свет надежды, блеснувший было, когда господин Неккер[86] наконец убедил короля созвать Генеральные штаты[87] — чего не случалось без малого двести лет, — недавно померк из-за наглости дворянства и духовенства, убеждённых, что Генеральные штаты должны иметь такой состав представителей, который будет охранять их привилегии.

Богатый промышленный и портовый город Нант первым выразил настроения, которые быстро охватывали всю страну. В начале марта 1788 года он издал манифест и вынудил муниципалитет представить его королю. В нём заявлялось, что Штаты Бретани, долженствующие собраться в Рене, больше не будут, как прежде, орудием дворян и духовенства, лишавших третье сословие[88] права голоса, за исключением права, а точнее обязанности, утверждать уже установленные ассигнования. Дабы положить конец несправедливому положению вещей, при котором вся власть отдана тем, кто не платит налогов, манифест требовал, чтобы третье сословие было представлено одним депутатом от каждых десяти тысяч жителей; чтобы этот депутат обязательно принадлежал к тому классу, который он представляет, то есть не был бы дворянином, не был бы уполномоченным дворянина, его сенешалем[89], поверенным или управляющим; чтобы третье сословие имело равное представительство с двумя другими и чтобы по всем вопросам голосовали поголовно, а не по сословиям.

Этот манифест, где содержались и другие, менее серьёзные требования, поверг Версаль[90], и прежде всего Œil de Bœuf[91] в замешательство. Он дал его элегантным острословам заглянуть в будущее, куда господин Неккер отважился приоткрыть дверь. И если бы им Удалось одержать победу, то нетрудно догадаться, какой ответ последовал бы на дерзкое выступление Нанта. Но господин Неккер был кормчим, который во что бы то ни стало решил привести в гавань давший течь государственный корабль. По его совету король направил дело на согласование в Штаты Бретани с многозначительным обещанием вмешаться, если привилегированные сословия — дворяне и духовенство — воспротивятся требованию народа. И привилегированные сословия, безрассудно устремись к собственной погибели, разумеется, воспротивились, в результате чего его величество отложил созыв Штатов.

Но — что бы вы думали? — привилегированные сословия не согласились на отсрочку, отказались склониться пред властью суверена и, полностью игнорируя его волю, продолжали готовиться к открытию Штатов с твёрдым намерением провести выборы по-своему и несмотря ни на что гарантировать неприкосновенность своих привилегий и возможность продолжать грабить народ.

Одним ноябрьским утром, прибыв с этой новостью в Гаврийяк, господин Филипп де Вильморен, студент ренской семинарии и популярный член литературного салона, в сонной бретонской деревушке узнал о событии, которое распалило его и без того сильное негодование. Егерь маркиза де Латур д'Азира только что застрелил в Мепонском лесу за рекой местного крестьянина по имени Маби. Бедняга попался на месте преступления — вынимал из силка фазана, и егерь поступил в строгом соответствии с приказанием своего господина.

Разъярённый актом безжалостной тирании, господин де Вильморен вызвался довести дело до сведения господина де Керкадью. Маби был его вассалом, и Вильморен надеялся склонить сеньора Гаврийяка по меньшей мере потребовать денежной компенсации вдове и трём сиротам за смерть кормильца.

Но поскольку Андре-Луи был ближайшим другом, почти названным братом Филиппа, то именно к нему прежде всего и отправился молодой семинарист. Он застал Андре-Луи в длинной, низкой, отделанной белыми панелями столовой Рабуйе — дома, где он жил с младенчества, — и, крепко обняв друга, оглушил его обвинением в адрес маркиза де Латур д'Азира.

— Я уже слышал об этом, — сказал Андре-Луи.

— Ты говоришь таким тоном, словно не находишь в этом ничего удивительного, — упрекнул его друг.

— Я не способен удивляться зверским поступком, совершённым зверем. А то, что де Латур д'Азир — зверь, известно всем. Со стороны Маби было весьма глупо воровать у него фазанов. Уж лучше бы воровал у кого-нибудь другого.

— И это всё, что ты можешь сказать?

— А что ещё? Надеюсь, у меня достаточно практический склад ума.

— Что ещё? Вот это я намерен высказать твоему крёстному, господину де Керкадью. Я обращусь к нему за правосудием.

— Против маркиза де Латур д'Азира? — поднял брови Андре-Луи.

— А почему бы и нет?

— Мой дорогой наивный Филипп, волки не пожирают волков.

— Ты несправедлив к своему крёстному. Он человек гуманный.

— Изволь. Я не спорю. Но дело здесь не в гуманности, а в законах об охоте.

Господин де Вильморен в раздражении воздел длинные руки к небу. Он был высокий, стройный молодой человек) годом-двумя младше Андре-Луи. Как и подобает семинаристу, на нём было скромное чёрное платье с белыми манжетами и воротником и чёрные туфли с серебряными пряжками. Его каштановые, незнакомые с пудрой волосы были аккуратно перевязаны лентой.

— Ты говоришь, как законник.

— Естественно. И значит, не стоит попусту тратить на меня гнев. Лучше скажи, чего ты от меня хочешь.

— Я хочу, чтобы ты пошёл со мной к господину де Керкадью и употребил всё своё влияние, чтобы добиться правосудия. Или я прошу слишком многого?

— Мой милый Филипп, цель моего существования — служить тебе. Предупреждаю, твой рыцарский порыв ни к чему не приведёт. Однако позволь мне позавтракать, и я в твоём распоряжении.

Господин де Вильморен опустился в просторное высокое кресло у опрятного очага, в котором пылали сосновые поленья, и, ожидая, когда его друг кончит завтракать, рассказал ему о последних событиях в Рене. Молодой, пылкий, охваченный энтузиазмом и вдохновлённый утопическими идеалами, он страстно обличал возмутительную позицию, занятую привилегированными классами.

Будучи доверенным лицом дворянина и принимая участие в обсуждении вопросов, волнующих дворянство, Андре-Луи прекрасно знал настроения и чувства этого сословия и потому в рассказе Филиппа не услышал ничего нового. Явное нежелание друга разделить его негодование возмутило господина де Вильморена.

— Разве ты не понимаешь, что это значит? — вскричал он. — Оказывая неповиновение королю, дворянство подрывает основание трона. Неужели они не сознают что от трона зависит само их существование и если он падёт, то погребёт под собой тех, кто к нему ближе всего? Неужели они не видят этого?

— Очевидно, нет. Ведь они — правящий класс, а мне ещё не приходилось слышать, чтобы правящий класс видел что-нибудь, кроме собственной выгоды.

— Это наша беда. И именно это мы собираемся изменить.

— Вы собираетесь упразднить правящий класс? Интересный эксперимент. Полагаю, именно таков и был изначальный план творения, и если бы не Каин[92], он вполне бы мог осуществиться.

— Мы собираемся, — сказал де Вильморен, поборов раздражение, — передать управление страной в другие руки.

— И вы думаете, это что-нибудь изменит?

— Я в этом уверен.

— Ах! Как я понимаю, ещё до принятия сана ты сподобился откровения Всевышнего и рассчитываешь, что он поведает тебе о своих намерениях изменить модель человечества.

Красивое аскетичное лицо Филиппа помрачнело.

— Ты кощунствуешь, — сказал он с упрёком.

— Уверяю тебя, я совершенно серьёзен. Для осуществления ваших планов потребуется как минимум божественное вмешательство. Вам надо изменить не систему, а человека. Можете ли вы с нашими шумными друзьями из ренского литературного салона или любое другое учёное общество Франции изобрести такую систему правления, какая ещё не была испробована? Будущее, мой милый Филипп, можно безошибочно прочесть только в прошлом. Аb actu ad posse valet consccutio[93]. Человек не меняется. Он во все времена пребывает алчным, склонным к стяжательству, порочным. Я говорю о человеке в целом.

— Ты берёшь на себя смелость утверждать, что удел народа невозможно изменить к лучшему? — вызывающе спросил господин де Вильморен.

— Говоря «народ», ты, конечно, имеешь в виду население. Вы намерены упразднить его? Только так можно изменить к лучшему удел народа, поскольку до тех пор, пока он остаётся населением, проклятие — его удел.

— Ты ратуешь за интересы тех, кто тебя нанимает. Что ж, полагаю, это вполне естественно. — Господин де Вильморен говорил со смешанным чувством горечи и негодования.

— Напротив, я абсолютно беспристрастен. Итак, каковы же ваши идеи? К какой форме правления вы стремитесь? Насколько я могу судить по твоим словам — к республике. Но ведь мы уже имеем её. Франция сегодня не что иное, как республика.

Филипп удивлённо посмотрел на Андре-Луи.

— По-моему, ты злоупотребляешь парадоксами. А как же король?

— Король? Всем, всему свету известно, что после Людовика XIV во Франции не было короля. В Версале живёт тучный господин, который носит корону[94]; но те самые новости, что ты сегодня привёз, доказывают, как мало он значит. Настоящие правители — дворяне и духовенство: они занимают ключевые позиции и держат в ярме французский народ. Вот почему я и говорю, что Франция — республика, республика, созданная по лучшему образцу — римскому. Там, как и у нас, были знатные патрицианские семьи, захватившие в свои руки власть и богатство — то есть всё, чего можно желать, и было население — раздавленное, стонущее, обливающееся потом и кровью, голодающее и погибающее в римских канавах. То была республика — самая могущественная из всех нам известных.

— По крайней мере, — Филипп едва сдерживал нетерпение, — ты должен признать — в сущности, ты уже признал это, — что нами нельзя управлять хуже, чем сейчас.

— Не в том дело. Будут ли нами управлять лучше, если мы заменим один правящий класс другим? Вот в чём вопрос! Без гарантии на этот счёт я бы и пальцем не пошевелил. Но какие гарантии можете вы дать? Знаете ли вы, какой класс рвётся к власти? Я скажу. Буржуазия.

— Что?

— Ты, кажется, удивлён? Правда часто обескураживает. Ты никогда над этим не задумывался? Ну так подумай сейчас. Вспомни Нантский манифест. Кто его авторы?

— Я могу сказать, кто заставил городские власти послать его королю. Тысяч десять тружеников: корабельных плотников, ткачей, рабочих и разных ремесленников.

— Подстрекаемых своими нанимателями — богатыми торговцами и судовладельцами города, — уточнил Андре-Луи. — У меня есть привычка внимательно приглядываться к вещам. Именно поэтому наши коллеги из литературного салона так не любят, когда я вступаю с ними в дебаты. Там, где я смотрю вглубь, они скользят по поверхности. За нантскими рабочими и ремесленниками, о которых ты говоришь, стоят помыкающие этими глупцами и призывающие их проливать кровь ради призрачной свободы хозяева парусных и прядильных мастерских, судовладельцы и работорговцы. Да, да, работорговцы! Люди, которые живут и богатеют на продаже человеческой плоти и крови в колонии, а у себя дома проводят кампании во имя святой свободы! И как ты не понимаешь, что всё это движение — движение торгашей, спекулянтов, проходимцев, которые, разбогатев, мечтают о власти и завидуют тем, кому она принадлежит по праву рождения?

Парижские менялы, дающие деньги взаймы государству, видя, в каком сложном финансовом положения оказалась страна, дрожат при мысли о том, что единственный человек своей властью может аннулировать государственный долг. Из соображений собственной безопасности они втайне подрывают основы государства, чтобы на его развалинах создать новое, своё — где они будут хозяевами. С этой целью они возбуждают народ. Мы уже видели реки крови в Дофине — кровь населения, всегда кровь населения. Теперь нечто подобное мы видим в Бретани. А если новые идеи одержат верх? Если феодальное право падёт, что тогда? Или вы думаете, что под властью менял, работорговцев и тех, кто наживается на постыдном ремесле купли-продажи, удел народа станет лучше, чем при священниках я дворянах? Тебе когда-нибудь приходило в голову, Филипп, что делает власть дворян невыносимой? Жажда приобретательства! Жажда приобретательства — проклятие человечества. Неужели ты думаешь увидеть меньшую жажду приобретательства в людях, которые возвысились именно благодаря ей? О, я готов признать нынешнюю систему правления отвратительной, несправедливой — какой угодно, но, умоляю тебя, загляни вперёд — и ты увидишь, что строй, к которому вы стремитесь, может оказаться несравненно хуже.

Некоторое время Филипп сидел задумавшись, затем возобновил свои нападки:

— Ты ничего не сказал о злоупотреблениях, ужасных, невыносимых злоупотреблениях, при которых мы живём.

— Там, где есть власть, всегда будут и злоупотребления властью.

— Но не там, где обладание властью зависит от справедливости её использования.

— Обладание властью и есть власть. Мы не можем диктовать свои условия властям предержащим.

— Народ может, у него есть такое право.

— Я повторяю свой вопрос: когда ты говоришь о народе, то имеешь в виду население? Конечно, да. Как может оно воспользоваться властью? Оно может обезуметь и предаться грабежу и разбою. Осуществлять твёрдую власть население не способно, ибо власть требует качеств, каковых у него нет, или это уже не население. Население — неизбежное, трагическое следствие цивилизации. Что касается остального, то злоупотребление можно нейтрализовать справедливостью, а справедливость можно обрести только в просвещении. Господин Неккер намерен обуздать злоупотребления и ограничить привилегии. Это решено. Для этого и собираются Генеральные штаты.

— Видит Бог, в Бретани мы уже положили многообещающее начало! — воскликнул Филипп.

— Пустое! Естественно, дворяне без борьбы не уступят. Хоть борьба бессмысленна и нелепа. Впрочем, человек по природе своей бессмыслен и нелеп.

— Вероятно, — с подчёркнутым сарказмом заметил господин де Вильморен, — убийство Маби ты тоже квалифицируешь как бессмысленное и нелепое? Я не удивлюсь, если, защищая маркиза де Латур д'Азира, ты заявишь, что его егерь поступил крайне гуманно, застрелив Маби, поскольку в противном случае тому пришлось бы отбывать пожизненное наказание на галерах.

Андре-Луи допил шоколад, поставил чашку и отодвинулся от стола — завтрак был окончен.

— Признаюсь, я не так отзывчив, как ты, милый Филипп. Меня тронула судьба Маби. Но при всём потрясении, я не забыл, что в конце концов он встретил смерть в момент совершения кражи.

Господин де Вильморен в негодовании вскочил с кресла.

— Разве можно ожидать иного отношения от помощника поверенного дворянина и представителя дворянина в Штатах Бретани!

— Филипп, ты несправедлив! Ты сердишься на меня! — взволнованно воскликнул Андре-Луи.

— Я обижен, — признался де Вильморен. — Я очень обижен. Твои реакционные взгляды возмущают не только меня. Тебе известно, что в литературном салоне серьёзно подумывают о твоём исключении?

Андре-Луи пожал плечами.

— Меня это так же мало удивляет, как и беспокоит.

— Иногда мне кажется, что у тебя нет сердца, — страстно проговорил господин де Вильморен. — Тебя интересует только закон, но никак не справедливость. По-моему, Андре-Луи, я ошибся, придя к тебе. Вряд ли ты поможешь мне в переговорах с господином де Керкадью.

Филипп взял шляпу с явным намерением уйти. Андре-Луи вскочил со стула и схватил его за руку.

— Филипп, — сказал он, — клянусь, я больше никогда не стану говорить с тобой о законе и политике. Я слишком люблю тебя, чтобы ссориться с тобой из-за чужих дел.

— Но я отношусь к ним, как к своим собственным, — горячо ответил Филипп.

— Конечно, конечно. Потому-то я и люблю тебя. Иначе и быть не может. Ты — будущий священник, и тебя должны волновать дела каждого человека. Я же — адвокат, поверенный дворянина, как ты говоришь, и меня волнуют дела моего клиента. Этим мы отличаемся друг от друга. Однако тебе не отделаться от меня.

— Откровенно говоря, я бы предпочёл, чтобы ты не ходил со мной к господину де Керкадью. Долг перед клиентом не позволит тебе помочь мне.

Гнев Филиппа прошёл, но его решение, основанное на вышеприведённом доводе, осталось непреклонным.

— Прекрасно, — согласился Андре-Луи, — поступай как знаешь. Но, по крайней мере, ничто не помешает мне пройтись с тобой до замка и дождаться, когда ты закончишь дела с моим крёстным.

Мягкий характер господина де Вильморена был чужд злопамятности, и молодые люди добрыми друзьями вышли из дома и направились вверх по главной улице Гаврийяка.


Глава II. АРИСТОКРАТ


Сонная деревушка Гаврийяк лежала в полулиге от шумной дороги в Рен, в излучине реки Мо. Её дома лепились у подножия и беспорядочно взбирались до половины пологого холма, увенчанного приземистым замком. После уплаты дани сеньору, десятины церкви[95] и податей королю карманы жителей Гаврийяка оставались почти пустыми. Но хоть им и стоило немалого труда сводить концы с концами, их жизнь была не так тяжела, как во многих других местах Франции, и намного легче, чем у нищих вассалов блистательного сеньора де Латур д'Азира, обширные владения которого отделяли от их деревни воды Мо.

Своим внушительным видом замок Гаврийяк был обязан скорее господствующему положению над деревней, чем какими-либо присущими ему особенностями. Как и все дома в Гаврийяке, он был построен из гранита источенного почти тремя веками существования, и представлял собой двухэтажное здание с плоским фасадом в четыре окна, деревянными ставнями и двумя квадратными башнями, или шатрами с островерхими крышами, по бокам. Здание выходило на просторную террасу, окружённую балюстрадой. Стояло оно в глубине сада — сейчас обнажённого, но летом густого и красивого, — и его вид полностью отвечал тому, чем оно и было в действительности — жилищем людей непритязательных, предпочитающих светской суете занятия земледелием.

Владелец замка носил титул сеньора де Гаврийяк, но никто не знал, когда, при каких обстоятельствах и кто из его предков получил этот неопределённый титул. Кантен де Керкадью сеньор де Гаврийяк внешностью и склонностями вполне соответствовал впечатлению, которое производил его дом. Суровый, как гранит, он избежал соблазнов придворной жизни и даже не служил в армии своего короля, уступив младшему брату Этьенну честь представлять их семью в высоких сферах. С раннего детства интересы господина де Керкадью сосредоточились на его лесах и пастбищах. Он охотился, возделывал землю и внешне весьма мало отличался от своих арендаторов. Он не соблюдал этикета, во всяком случае, соблюдал его не в той степени, какая соответствовала его положению и вкусам его племянницы Алины де Керкадью. Под опекой дядюшки Этьенна Алина три года провела при дворе в Версале, и её представления о достоинстве дворянина и владетельного сеньора сильно расходились с представлениями дяди Кантена. В четыре года единственная дочь третьего де Керкадью осталась сиротой и с тех пор тиранически властвовала над сеньором де Гаврийяком, заменившим ей отца и мать. Но, несмотря на это, усилия сломить его упрямство в отношении порядков в замке не увенчались успехом. Однако упорство было главной чертой характера Алины, и она не отчаивалась, хотя за три месяца, что прошли с тех пор, как она покинула блестящий версальский двор, её настойчивость не принесла желанного результата.

Когда прибыли Андре-Луи и де Вильморен, Алина гуляла на террасе. Было холодно, и её изящная фигурка была закутана в белую ротонду, а голову плотно облегал капор, отделанный белым мехом и завязанный бледно-голубым бантом у правой щеки. Слева из-под капора выбивался длинный русый локон. Резкий ветер разрумянил щёки и зажёг ярким блеском тёмно-синие глаза девушки.

Обоих молодых людей она знала почти с младенчества. Они были товарищами её детских игр, а Андре-Луи, крестника своего дяди, она называла кузеном. Они и теперь относились друг к другу по-родственному, тогда как Филипп уже давно стал для неё господином де Вильмореном.

Алина помахала молодым людям рукой и, прекрасно сознавая, какую обворожительную картину она являет собой в эти минуты, остановилась в ожидании у балюстрады недалеко от короткой аллеи, по которой они шли.

— Если вы пришли к дядюшке, господа, то выбрали неудачное время. — В её голосе и облике было заметно некоторое возбуждение. — Он занят, очень занят.

— Мы подождём, мадемуазель, — сказал де Вильморен, галантно склоняясь к протянутой руке. — Неужели тот, кто хоть немного может побыть в обществе племянницы, станет спешить к дядюшке?

— Господин аббат, — улыбнулась Алина, — когда вы примете сан, я приглашу вас в духовники. Вы так находчивы, проницательны и отзывчивы…

— И ни капли не любопытен, — вставил Андре-Луи, — о чём вы совсем не подумали.

— Не понимаю, что вы имеете в виду, Андре?

— И неудивительно, — рассмеялся Филипп, — понять его ещё никому не удавалось.

Затем взгляд его скользнул через террасу и задержался на стоявшем у двери замка экипаже, какой часто можно было увидеть на улицах большого города, но очень редко в деревне. Это был запряжённый парой двухместный кабриолет с козлами для кучера и запятками для лакея, отделанный лакированным ореховым деревом, с дверцей, изысканно расписанной пасторальными сценами. Сейчас запятки были пусты: лакей расхаживал перед дверью замка, и когда, выйдя из-за экипажа, он оказался в поле зрения де Вильморена, тот увидел роскошную голубую с золотом ливрею маркиза де Латур д'Азира.

— Как! — воскликнул Филипп. — Значит, у вашего дядюшки маркиз де Латур д'Азир?

— Да, сударь.

В голосе и взгляде Алины была бездна таинственности, но де Вильморен этого не заметил.

— О, прошу извинить меня. — Он низко поклонился, держа шляпу в руке. — Ваш покорный слуга, мадемуазель.

Он повернулся и пошёл к дому.

— Может быть, мне пойти с тобой, Филипп? — крикнул ему вдогонку Андре-Луи.

— Было бы негалантно подумать, что ты предпочтёшь сопровождать меня, — ответил молодой человек, взглянув на Алину. — Да и ни к чему. Если ты подождёшь…

Де Вильморен пошёл прочь. После небольшой паузы Алина звонко рассмеялась.

— Куда он так спешит?

— Повидать вашего дядюшку, а заодно и маркиза де Латур д'Азира.

— Но это невозможно. Они не могут встретиться с ним. Разве я не говорила, что они очень заняты? Вы не хотите спросить меня, чем именно, Андре?

Андре-Луи затруднился бы ответить, что скрывалось за загадочным тоном Алины: душевное волнение или желание поддразнить его.

— К чему спрашивать, если вам самой не терпится всё рассказать?

— Если вы намерены и дальше язвить, то я ничего не скажу, даже если вы попросите меня. Да-да, не скажу. Это научит вас относиться ко мне с подобающей почтительностью.

— Надеюсь, я не заслужу упрёка в непочтительности.

— Особенно после того, как узнаете, что я имею прямое отношение к визиту господина де Латур д'Азира. Он приехал из-за меня.

Она снова рассмеялась и, сияя, взглянула на Андре-Луи.

— Вы, очевидно, полагаете, что остальное ясно без слов. Право, вы можете считать меня олухом, но я ничего не понимаю.

— Какой же вы недогадливый! Он приехал просить моей руки.

— Боже мой! — воскликнул Андре-Луи и, раскрыв рот, уставился на Алину. Алина слегка нахмурилась и, вскинув голову, на шаг отступила от него.

— Вам это кажется странным?

— Мне это кажется отвратительным, — резко ответил он. — Откровенно говоря, я вам не верю. Вы просто смеётесь надо мной. Алина поборола досаду.

— Я вполне серьёзна, сударь. Сегодня утром дядя получил от господина де Латур д'Азира письмо, в котором тот извещал о своём визите и цели этого визита. Не стану отрицать, мы несколько удивились.

— Ах, понимаю! — с облегчением воскликнул Андре-Луи. — Теперь мне всё ясно. А я уж было испугался…

Он посмотрел на Алину и пожал плечами.

— Почему вы замолчали? Вы было испугались, что Версаль ничему не научил меня? Что я позволю ухаживать за собой, как за какой-нибудь деревенской простушкой? С вашей стороны это просто глупо. Как раз сейчас маркиз по всем правилам просит у дяди моей руки.

— Значит, по обычаям Версаля самое главное — получить согласие дяди?

— А что же ещё?

— Ваше согласие. Ведь дело касается вас.

Алина засмеялась.

— Я — послушная племянница… когда меня это устраивает.

— И вас устроит, если ваш дядя примет столь чудовищное предложение?

— Чудовищное? — в негодовании переспросила она. — Но почему, позвольте узнать?

— По целому ряду причин, — раздражённо ответил Андре-Луи.

— Назовите хотя бы одну. — В голосе Алины звучал вызов.

— Он вдвое старше вас.

— Вы преувеличиваете.

— Ему по меньшей мере сорок пять.

— Но выглядит он не старше тридцати. Он очень красив, уж этого-то вы не можете не признать. Кроме того, он богат и знатен, чего вы также не станете отрицать. Маркиз — самый блестящий дворянин Бретани, он сделает меня благородной дамой.

— Вас сделал ею Бог, Алина.

— Вот это уже лучше. Иногда вы бываете почти учтивы. Алина пошла вдоль парапета, Андре-Луи — рядом с ней.

— Я способен на нечто большее, что и докажу вам, объяснив, почему вы не должны позволить этому чудовищу осквернить прекрасное творение Господа.

Алина нахмурилась и поджала губы.

— Вы говорите о моём будущем муже, — с упрёком проговорила она.

Бледное лицо Андре-Луи побледнело ещё сильнее.

— Вы уверены? Всё уже решено? Неужели ваш дядя согласится на этот брак? В таком случае, вас без любви продадут в рабство человеку, которого вы совсем не знаете. Я мечтал о лучшем будущем для вас, Алина.

— Что может быть лучше, чем стать маркизой де Латур д'Азир?

Андре-Луи в сердцах взмахнул руками.

— Разве мужчины и женщины — суть имена? А душа? Неужели она ничего не значит? Неужели всё счастье и радость жизни заключаются в богатстве, развлечениях и пустых громких титулах? Вы всегда казались мне высшим, почти неземным существом, Алина. Вы наделены сердцем чутким, рвущимся к восторгам и радостям жизни; умом возвышенным и тонким; душой, как мне казалось, способной за внешней шелухой и фальшью провидеть истинную сущность вещей. И такие дары вы готовы променять на мишурный блеск иллюзорного величия, готовы продать душу и тело за громкий титул маркизы де Латур д'Азир!

— Вы неделикатны, — заметила Алина, и, хоть брови её продолжали хмуриться, в глазах горели смешинки. — И слишком поспешны в выводах. Согласие дяди сведётся к тому, что он разрешит маркизу просить моего согласия. Вот и всё. Мы с дядей Кантеном понимаем друг друга, и я не репа, чтобы меня продавать.

Андре-Луи смотрел на Алину. Его глаза сияли, бледные щёки медленно заливал яркий румянец.

— Вы мучили меня, чтобы развлечься! — воскликнул он. — Но вы сняли тяжесть с моего сердца, и я прощаю вас.

— Вы опять слишком спешите, кузен Андре. Я разрешила дяде позволить господину де Латур д'Азиру ухаживать за мною. Мне нравится его внешность, и когда я думаю о его положении при дворе, то чувствую себя польщённой предпочтением, которое он мне оказывает. Именно из желания разделить его положение я, возможно, и выйду за него. Маркиз вовсе не похож на тупицу, и принимать его ухаживания очень заманчиво. Но выйти за него замуж, наверное, ещё более заманчиво, и я думаю, что, всё взвесив, я, вероятно, даже очень вероятно, решусь на это.

Андре-Луи глядел на очаровательное детское личико Алины, обрамлённое белым мехом, взор его потух, краска сбежала с лица.

— Да поможет вам Бог, Алина, — простонал он.

Она топнула ножкой, решив, что он слишком самоуверен.

— Вы дерзите, сударь.

— Молиться — не значит дерзить, Алина. Я только молился, что намерен делать и впредь. Думаю, вам понадобятся мои молитвы.

— Вы просто невыносимы.

Щёки Алины покраснели, а брови ещё больше нахмурились. Андре-Луи понял, что она сердится.

— Виной тому испытание, которому вы подвергаете мою выносливость. О, Алина, милая моя кузина, подумайте о том, что вы делаете; задумайтесь над подлинными ценностями, которые вы собираетесь променять на поддельные; над ценностями, которые вы никогда не познаете, отгородившись от них фальшивым блеском ложных истин. Когда господин де Латур д'Азир начнёт ухаживать за вами, приглядитесь к нему внимательно, прислушайтесь к своему тонкому инстинкту, положитесь на безошибочную интуицию вашей благородной натуры и не мешайте ей вынести справедливый приговор этому чудовищу. Вы увидите, что…

— Я вижу, сударь, что вы злоупотребляете моей добротой и терпимостью, с которой дядя и я всегда относились к вам. Вы забываетесь! Кто вы такой? Кто дал вам право разговаривать со мной подобным тоном?

Молодой человек поклонился, мгновенно став прежним Андре-Луи. Его лицо вновь было бесстрастно, манеры холодны, речь иронична и насмешлива.

— Примите мои поздравления, мадемуазель. Вы с поразительной лёгкостью входите в роль, которую вам предстоит играть.

— Полагаю, сударь, что для вас это также не составит труда, — сердито парировала Алина и отошла от него.

— Быть пылью под ногами надменной госпожи маркизы? Надеюсь, я больше не забудусь, и вам не придётся указывать мне на моё место.

Алина вздрогнула и обернулась. Заметив, что в её глазах зажглось подозрение, Андре-Луи почувствовал раскаяние.

— О Боже, я просто животное, Алина! — воскликнул он, подходя к ней. — Простите меня, если можете.

Алина сама хотела просить у него прощения, но его слова остановили её.

— Я постараюсь, — ответила она, — если вы потрудитесь впредь не оскорблять меня.

— Клянусь вам, — ответил Андре-Луи. — Но если понадобится, я буду сражаться, чтобы спасти вас от самой себя независимо от того, простите вы меня или нет.

Слегка задыхаясь, они с вызовом смотрели друг на друга, когда дверь открылась и из замка вышли трое.

Первым шёл маркиз де Латур д'Азир, граф Сольц, кавалер орденов святого Духа и святого Людовика[96], бригадный генерал армии короля. Маркиз был высокий стройный мужчина с военной выправкой и надменно посаженной головой. На нём был богатый камзол алого бархата, отделанный золотым кружевом, бархатный жилет золотисто-абрикосового цвета, чёрные шёлковые панталоны, чёрные чулки и лакированные туфли на красных каблуках с бриллиантовыми пряжками. Его пудреные волосы были перевязаны муаровой лентой. Под мышкой у него была зажата небольшая треугольная шляпа, у левого бока висела изящная шпага с золотым эфесом.

Совершенно беспристрастно наблюдая маркиза со стороны, видя его великолепие, изысканную небрежность движений, манеры, в которых презрение к окружающим непостижимым образом смешивалось со снисходительностью, Андре-Луи трепетал за Алину. Перед ним был опытный и неотразимый волокита, один из тех сердцеедов, что приводят в отчаяние вдов с дочерьми на выданье и мужей хорошеньких жён.

За маркизом шёл господин де Керкадью, являвший собой полную противоположность блистательному гостю. На своих коротких ножках сеньор де Гаврийяк нёс тело, которое в сорок пять лет уже проявляло склонность к ожирению, и огромную голову, не обременённую тяжким грузом интеллекта. Его красное лицо сплошь покрывали следы оспы, которая в юности едва не свела его в могилу. Небрежность одежды господина де Керкадью граничила с неопрятностью, благодаря чему по всей округе он прослыл женоненавистником. Утверждению такой репутации в немалой степени способствовало и то обстоятельство, что, пренебрегая первейшим долгом дворянина — обзавестись наследником, он не был женат.

Последним появился господин де Вильморен. Он был очень бледен и задумчив; губы его были плотно сжаты, брови нахмурены.

Навстречу им из экипажа вышел элегантный молодой дворянин, шевалье[97] де Шабрийанн — кузен господина де Латур д'Азира. Ожидая маркиза, он с большим интересом наблюдал за прогулкой Андре-Луи и Алины, не подозревавших о его присутствии. Заметив Алину, господин де Латур д'Азир оставил своих спутников и, ускорив шаг, направился к ней через террасу.

Со свойственной ему смесью вежливости и снисходительности маркиз слегка поклонился Андре-Луи. Социальное положение молодого адвоката было довольно двусмысленным. В силу неопределённости своего происхождения, не будучи ни дворянином, ни простолюдином, он занимал некое срединное положение между двумя классами. И поскольку ни один из них не предъявлял на него своих прав, представители обоих обращались с ним одинаково фамильярно. Холодно ответив на приветствие маркиза, Андре-Луи скромно отошёл и направился к своему другу.

Маркиз взял протянутую Алиной руку и галантно поднёс к губам.

— Мадемуазель, — произнёс он, глядя в её синие глаза, — ваш дядя оказал мне честь, разрешив засвидетельствовать вам моё почтение. Не окажете ли вы мне честь, мадемуазель, принять меня, когда я завтра приеду в Гаврийяк? Мне надо сказать вам нечто очень важное.

— Важное, господин маркиз? Вы меня пугаете.

Однако в безмятежных глазах, сверкавших из-под мехового капора, не было заметно ни тени испуга.

— Я далёк от намерения испугать вас, — сказал маркиз.

— То, что вы хотите сообщить мне, сударь, важно для вас или для меня?

— Надеюсь — для нас обоих.

Ответ маркиза сопровождал пылкий взгляд его прекрасных глаз, не оставшийся незамеченным Алиной.

— Вы возбуждаете моё любопытство, сударь. Разумеется, я послушная племянница и, следовательно, почту за честь принять вас.

— Почтёте за честь? О нет, мадемуазель, меня почтите честью. Завтра в это же время я буду иметь счастье навестить вас.

Он снова поклонился, снова поднёс её руку к губам; Алина сделала реверанс, и они расстались. Итак, начало было положено.

У Алины слегка захватило дух. Её ослепила красота этого человека, его царственный вид, уверенность в себе и сила, которую он излучал. Она невольно сравнила маркиза с его безрассудным критиком — хилым Андре-Луи в его коричневом сюртуке и в туфлях со стальными пряжками — и вдруг почувствовала, что жестоко оскорбила маркиза, позволив высказать по его адресу столь бесцеремонные суждения. Завтра господин маркиз прибудет в замок, чтобы предложить ей разделить с ним его положение и титул, а она уже унизила своё достоинство, которое, по её мнению, весьма возросло от одного лишь намерения маркиза поднять её на такую высоту. Больше она этого не допустит; она не проявит недостойной слабости и не потерпит от Андре-Луи неподобающих замечаний относительно человека, в сравнении с которым он не более чем лакей.

Так тщеславие и честолюбие спорили с лучшей стороной её натуры, и та, к немалой досаде Алины, не спешила внять их доводам.

Тем временем господин де Латур д'Азир садился в экипаж. Он попрощался с господином де Керкадью и что-то сказал господину де Вильморену, который в знак согласия молча поклонился.

Лакей в пудреном парике вскочил на запятки, экипаж отъехал от замка и покатил по дороге. Де Латур д'Азир поклонился Алине, и она помахала ему рукой.

Де Вильморен взял Андре-Луи под руку.

— Пойдём, Андре, — сказал он.

— Разве вы не останетесь к обеду? — воскликнул гостеприимный сеньор де Гаврийяк. — Мы должны поднять кой-какой тост, — добавил он и подмигнул, бросив взгляд на приближающуюся Алину. Этот добряк не отличался тонкостью чувств.

Де Вильморен отказался от такой чести, сославшись на деловое свидание. Он был холоден и сдержан.

— А ты, Андре?

— Я? Ах, у меня тоже свидание, крёстный, — солгал Андре-Луи. — Кроме того, я суеверен и с подозрением отношусь к тостам.

Ему не хотелось оставаться. Он был сердит на Алину за ласковый приём, оказанный ею маркизу, и за недостойную сделку, которую она собиралась заключить. Андре-Луи утратил одну из своих иллюзий и очень страдал.


Глава III. КРАСНОРЕЧИЕ ГОСПОДИНА ДЕ ВИЛЬМОРЕНА


Когда молодые люди спускались с холма, де Вильморен был молчалив и задумчив. На этот раз всю дорогу говорил Андре-Луи. Предметом своих рассуждений он избрал Женщину. Он вообразил, без малейшего на то основания, будто этим утром открыл для себя Женщину, и всё, что он имел сказать про этот пол, было весьма нелестно, а порой и грубо. Поняв, к чему сводятся излияния друга, де Вильморен не стал его слушать. Хоть это и может показаться совершенно невероятным для французского аббата того времени, Женщиной он не интересовался. Бедный Филипп во многих отношениях являлся исключением.

Напротив «Вооружённого бретонца» — постоялого двора и одновременно почты при въезде в Гаврийяк — господин де Вильморен прервал своего спутника в тот момент, когда он воспарил к самым вершинам своей язвительной инвективы. Спустившись на землю, Андре-Луи увидел у двери гостиницы экипаж господина де Латур д'Азира.

— Ты, кажется, не слушал меня, — сказал молодой адвокат.

— Если бы ты не был так увлечён своими рассуждениями, то мог бы и раньше заметить это и не тратить слов даром. Похоже, ты забыл, для чего мы пришли. У меня здесь свидание с маркизом де Латур д'Азиром. Он пожелал выслушать меня. Я ничего не добился в Гаврийяке. Им было не до того. Но я надеюсь на маркиза.

— На что именно?

— Он сделает всё, что в его власти, для вдовы и сирот. О чём бы ещё ему говорить со мной?

— Странная снисходительность, — заметил Андре-Луи и процитировал: — Timeo Danaos et dona ferentes[98].

— Но почему?

— Войдём, и увидишь, разумеется, если ты не думаешь, что я помешаю.

Хозяин постоялого двора проводил молодых людей в комнату, предоставленную маркизу на то время, что он соблаговолит занимать её. В дальнем конце комнаты ярко пылал огонь, у которого сидели господин де Латур д'Азир и шевалье де Шабрийанн. Когда де Вильморен вошёл, оба встали. Андре-Луи задержался, чтобы закрыть дверь.

— Вы крайне обязываете меня своей пунктуальностью, господин де Вильморен.

Ледяной тон маркиза противоречил любезности его слов.

— А, Моро?.. — В голосе де Латур д'Азира прозвучала вопросительная интонация. — Он с вами, сударь?

— Если вы не возражаете, господин маркиз.

— Отчего же? Садитесь, Моро, — через плечо бросил маркиз, словно лакею.

— С вашей стороны, сударь, — начал Филипп, — было весьма любезно предложить мне продолжить разговор, который я безуспешно начал в Гаврийяке.

Маркиз опустился на стул и, скрестив ноги, протянул к огню свои прекрасные руки. Отвечая, он не дал себе труда повернуться к молодому человеку, который сел немного поодаль.

— Не будем сейчас говорить о моей любезности. К ней мы ещё вернёмся, — мрачно проговорил он.

Господин де Шабрийанн рассмеялся, и Андре-Луи почти позавидовал его удивительной способности так легко поддаваться веселью.

— Тем не менее я благодарен за то, что вы соизволили заняться их делом, — твёрдо продолжал Филипп. Маркиз через плечо взглянул на него.

— Чьим делом? — спросил он.

— Чьим? Делом вдовы и сирот несчастного Маби.

Маркиз перевёл взгляд с де Вильморена на шевалье; тот снова рассмеялся и хлопнул себя по колену.

— Я думаю, — медленно проговорил господин де Латур д'Азир, — мы не совсем понимаем друг друга. Я попросил вас прийти сюда, ибо счёл замок Гаврийяк не совсем подходящим местом для продолжения нашей беседы, а также потому, что не хотел доставлять вам неудобства, приглашая проделать неблизкий путь до Азира. Но моё желание поговорить с вами связано с некими выражениями, точнее, высказываниями, которые вы позволили себе в замке. Я не прочь выслушать продолжение, разумеется, если вы окажете мне такую честь.

Андре-Луи почувствовал недоброе. Он отличался тонкой интуицией, несравненно более тонкой, чем де Вильморен, который в ответ на слова маркиза не выказал ничего, кроме лёгкого удивления.

— Я не совсем понимаю, — сказал Филипп, — какие выражения имеет в виду господин маркиз.

— Видимо, мне придётся освежить вашу память, сударь.

Маркиз распрямил ноги, повернулся на стуле и впервые за время разговора посмотрел в лицо де Вильморену.

— Вы говорили, сударь, — и как бы вы ни заблуждались, говорили очень, я бы даже сказал — слишком красноречиво — о том, что недостойно наказывать преступника на месте преступления, имея в виду этого вора Маби или как его там. «Недостойно» — вы употребили именно это слово и не взяли его назад, когда я имел честь сообщить вам, что, покарав вора, егерь Бене выполнил мой приказ.

— Если деяние недостойно, — возразил Филипп, — то сколь высокое положение ни занимало бы отвечающее за него лицо, оно не становится от этого более достойным. Скорее, наоборот.

— О! — произнёс маркиз и вынул из кармана золотую табакерку. — Вы говорите «если деяние недостойно», сударь. Следует ли мне понимать, что вы уже не так уверены в том, что оно недостойно?

На красивом лице господина де Вильморена отразилось замешательство. Он не понимал, к чему клонит маркиз.

— Мне кажется, господин маркиз, раз вы готовы принять ответственность на себя, то должны верить в правомерность действий вашего егеря, хотя для меня она отнюдь не очевидна.

— Вот это уже лучше. Гораздо лучше. — Маркиз изысканным движением поднёс к носу щепотку табаку и стряхнул крошки с тонкого кружевного жабо. — Вы должны отдавать себе отчёт в том, что, не будучи землевладельцем и не имея достаточного опыта в подобных делах, вы рискуете прийти к необдуманным и ошибочным выводам. Что и произошло сегодня. Пусть этот случай послужит вам предостережением на будущее, сударь. Если я скажу вам, что за последние месяцы мне слишком часто досаждали подобными набегами, вы, возможно, поймёте, что мне пришлось наконец принять решительные меры. Теперь всем известно, чем это грозит, и я не думаю, чтобы кому-нибудь захотелось рыскать по моим угодьям. Но это не всё, господин де Вильморен. Меня раздражает не столько браконьерство, сколько неуважение к моим безусловным и неотъемлемым правам. Вы не могли не заметить, сударь, что в воздухе разлит преступный дух неповиновения. Бороться с ним можно только одним способом. Проявление малейшей терпимости и мягкости, как бы вы ни были к этому склонны, в ближайшем будущем повлечёт за собой необходимость прибегнуть к ещё более жёстким мерам. Я уверен, что вы понимаете меня и, разумеется, цените снисходительность, с какой я представил вам объяснения относительно дела, в котором ни перед кем не обязан отчитываться. Но если вам по-прежнему не всё ясно, я отсылаю вас к закону об охоте; ваш друг адвокат разъяснит вам его.

Маркиз снова повернулся к огню, как бы намекая, что разговор окончен. Однако его манёвр не обманул озадаченного и слегка обеспокоенного Андре-Луи. Он счёл разглагольствования де Латур д'Азира весьма странными и подозрительными; как будто рассчитанные на то, чтобы в вежливых выражениях, облечённых в оскорбительно-высокомерный тон, объяснить ситуацию, но на самом деле могли только раздражать человека со взглядами де Вильморена.

Так и случилось. Филипп встал.

— Разве в мире не существует других законов, кроме закона об охоте? — возбуждённо спросил он. — Вам доводилось слышать о законах гуманности?

Маркиз утомлённо вздохнул.

— Какое мне дело до законов гуманности? — спросил он.

Некоторое время Филипп смотрел на него в немом изумлении.

— Никакого, господин маркиз. Увы, это слишком очевидно. Надеюсь, вы вспомните об этом, когда пожелаете воззвать к тем самым законам, которые сейчас подвергаете осмеянию.

Де Латур д'Азир резко вскинул голову и повернул к Филиппу своё породистое лицо.

— Что вы имеете в виду? Сегодня вы уже не в первый раз позволяете себе туманные высказывания. Я склонен усматривать в них скрытую угрозу.

— Не угрозу, господин маркиз, — предостережение. Подобные действия, направленные против божьих созданий… О, вы можете усмехаться, сударь, но они — такие же божьи создания, как и мы с вами, хоть эта мысль нестерпима для вашей гордыни. Перед Богом…

— Прошу вас, господин аббат, избавьте меня от проповеди.

— Вы издеваетесь, сударь. Вы смеётесь. Интересно, будет ли вам смешно, когда Господь призовёт вас к ответу за чинимые вами насилия и пролитую кровь?

— Сударь! — Шевалье де Шабрийанн вскочил, и голос его прозвучал как удар хлыста. Но маркиз удержал кузена.

— Сядьте, шевалье. Вы мешаете господину аббату, а мне хотелось бы дослушать его. Он чрезвычайно занимает меня.

Андре-Луи, сидевший у двери, тоже встал. Объятый тревогой и предчувствием беды, он подошёл к другу и взял его за руку.

— Нам лучше уйти, Филипп, — сказал он.

Но тот уже не мог совладать со своим порывом.

— Сударь, — сказал он маркизу, — подумайте о том, кто вы сейчас и кем вы станете. Вспомните, что вы и вам подобные живёте злоупотреблениями, и задумайтесь над тем, какие плоды они должны принести в итоге.

— Бунтовщик! — презрительно проговорил маркиз. — Вы имеете наглость заставлять меня слушать всякий вздор, выдуманный вашими так называемыми современными интеллектуалами!

— Вздор, сударь? Вы думаете… вы действительно считаете всё мною сказанное вздором? Феодальная власть держит в тисках всё живое и ради собственной выгоды выжимает из народа все соки! Она заявляет права на воды рек и огонь, на котором бедняк печёт свой хлеб, на траву и ячмень, на ветер, что вращает крылья мельниц! Крестьянин не может ступить на дорогу, перейти реку по шаткому мосту, купить локоть ткани на деревенском рынке, не заплатив налога! По-вашему, всё это — вздор? Но вам и этого мало! В уплату за малейшее посягательство на ваши «священные» привилегии вы отнимаете у несчастного самую жизнь, нисколько не думая, на какое горе обрекаете вдов и сирот! Неужели вы успокоитесь только тогда, когда ваша тень проклятием ляжет на всю страну? Или в гордыне своей вы полагаете, что Франция — этот Иов среди народов — будет вечно терпеть ваше ярмо?

Филипп остановился, словно ожидая ответа. Но ответа не последовало. Маркиз в молчании внимательно смотрел на молодого человека; в его глазах поблёскивал зловещий огонь, в уголках губ застыла презрительная полуусмешка.

Андре-Луи потянул друга за рукав.

— Филипп!

Де Вильморен смахнул его руку и продолжал с ещё большим фанатизмом:

— Неужели вы не замечаете, что собираются тучи, предвещающие бурю? Вы, вероятно, полагаете, будто Генеральные штаты, созываемые господином Неккером и обещанные на будущий год, станут заниматься только изобретением новых податей для спасения государства от банкротства? Если так, то вас ждёт разочарование. Презираемое вами третье сословие докажет, что сила на его стороне; оно найдёт способ покончить с язвой привилегий, разъедающей нашу несчастную страну.

Маркиз слегка шевельнулся на стуле и наконец заговорил.

— Сударь, — сказал он, — вы обладаете опасным даром красноречия. И источник его скорее в вас самих, чем в вашем предмете. В конце концов, что вы мне предлагаете? Разогреть блюда, приготовленные для обтрёпанных энтузиастов из провинциальных клубов, чьи головы набиты обрывками из ваших вольтеров, жан-жаков[99] и прочих грязных писак? Ни у одного из ваших философов не хватило ума понять, что мы представляем собой сословие, освящённое древностью, что за нашими привилегиями — авторитет веков!

— Гуманность, сударь, — возразил Филипп, — древнее, чем институт дворянства. Права человека родились вместе с самим человеком.

Маркиз рассмеялся и пожал плечами.

— Иного ответа я и не ожидал. В нём звучит бредовая нота, которую тянут все философы.

Но тут заговорил господин де Шабрийанн.

— Вы слишком долго ходите вокруг да около, — с нетерпением упрекнул он кузена.

— Я уже у цели, — ответил ему маркиз. — Я хотел сперва всё уточнить.

— Чёрт побери! Теперь у вас не должно оставаться сомнений.

— Вы правы. — Маркиз встал и повернулся к де Вильморену, который ничего не понял из короткого разговора двух кузенов. — Господин аббат, вы обладаете очень опасным даром красноречия, — повторил он. — Могу себе представить, как оно увлекает людей. Если бы вы родились дворянином, то не усвоили бы с такой лёгкостью ложные взгляды, которые проповедуете.

Де Вильморен недоуменно посмотрел на маркиза.

— Если бы я родился дворянином, говорите вы? — медленно и слегка запинаясь переспросил он. — Но я и родился дворянином. Мой род и моя кровь не уступают вашему роду и крови в древности и благородстве.

Маркиз слегка вскинул брови, по его губам скользнула едва заметная снисходительная улыбка, тёмные влажные глаза смотрели прямо в лицо Филиппу.

— Боюсь, что вас обманули.

— Обманули?

— Ваши взгляды свидетельствуют о том, что ваша матушка не отличалась скромностью.

Жестокие, оскорбительные слова растаяли в воздухе, и на устах, произнёсших их невозмутимо, как пустую банальность, появилась спокойная усмешка.

Наступила мёртвая тишина. Андре-Луи оцепенел от ужаса. Де Вильморен не отрываясь смотрел в глаза де Латур д'Азира, как бы ища объяснения. И вдруг он понял, как жестоко его оскорбили. Кровь бросилась ему в лицо, в мягких глазах вспыхнул огонь. Он задрожал, с уст его сорвался крик, и, подавшись вперёд, он наотмашь ударил по ухмыляющейся физиономии маркиза.

В то же мгновение господин де Шабрийанн вскочил со стула и бросился между ними.

Слишком поздно Андре-Луи догадался о западне. Слова де Латур д'Азира были не более чем ходом, рассчитанным на то, чтобы вывести противника из себя и, вынудив его к ответному ходу, стать хозяином положения.

На белом, как полотно, лице маркиза медленно проступил след от пощёчины де Вильморена, но он не произнёс ни слова. Теперь пришёл черёд шевалье выступить в роли, отведённой ему в этом гнусном спектакле.

— Вы понимаете, сударь, что вы сделали? — ледяным тоном спросил он Филиппа. — И, разумеется, догадываетесь о неизбежных последствиях своего поступка?

Де Вильморен ни о чём не догадывался. Бедный молодой человек поддался порыву и, не задумываясь о последствиях, поступил так, как велела ему честь. Но, услышав зловещие слова де Шабрийанна, он всё понял и если пожелал избежать последствий, на которые намекал шевалье, то только потому, что духовное звание запрещало ему улаживать споры таким способом. Филипп отступил на шаг.

— Пусть одно оскорбление смоет другое, — глухо ответил он. — Преимущества в любом случае на стороне господина маркиза. Он может чувствовать себя удовлетворённым.

— Это невозможно. — Шевалье плотно сжал губы. Теперь он был сама учтивость и одновременно непреклонность. — Удар нанесён, сударь. Думаю, я не ошибусь, сказав, что с господином маркизом ещё не случалось ничего подобного. Если его слова оскорбили вас, вам следовало потребовать сатисфакции[100], как принято между благородными людьми. Ваши действия только подтверждают справедливость предположения, которое вы сочли оскорбительным, что, однако, не избавляет вас от ответственности за них.

Как видите, в задачу шевалье входило подлить масла в огонь и не дать жертве уйти.

— Я не стремлюсь избежать ответственности, — вспылил молодой семинарист, поддаваясь на провокацию.

В конце концов, он был дворянин, и традиции его класса оказались сильнее семинарских наставлений в гуманности. Честь обязывала его скорее умереть, чем уклониться от последствий своего поступка.

— Но он не носит шпагу, господа! — в ужасе воскликнул Андре-Луи.

— Это легко исправить. Я могу одолжить ему свою.

— Я имею в виду, господа, — настаивал Андре-Луи, негодуя и опасаясь за друга, — что он не привык носить шпагу и не владеет ею. Он семинарист — будущий священник, ему запрещено участвовать в том, к чему вы его принуждаете.

— Ему следовало подумать об этом, прежде чем ударить господина маркиза, — вежливо заметил де Шабрийанн.

— Но вы спровоцировали его! — гневно ответил Андре-Луи. Затем он несколько успокоился, но отнюдь не потому, что заметил высокомерный взгляд шевалье. — Господи! Что я говорю! Какой смысл приводить доводы там, где всё заранее обдумано?! Уйдём отсюда, Филипп. Неужели ты не понимаешь, что это ловушка!..

Но де Вильморен оборвал его:

— Успокойся, Андре. Господин маркиз абсолютно прав.

— Господин маркиз прав?..

Андре-Луи беспомощно опустил руки. Человек, которого он любил больше всех живых существ, попался в тенёта всеобщего безумия. Во имя смутного и крайне превратного представления о чести он сам подставлял грудь под нож. И поступал так отнюдь не потому, что не видел расставленной ему западни, но потому, что честь заставляла его пренебречь ею. В эту минуту он показался Андре-Луи поистине трагической фигурой. Возможно, и благородной, но очень театральной.


Глава IV. НАСЛЕДСТВО


Господин де Вильморен пожелал немедленно приступить к поединку. К этому его побуждали причины как объективного, так и субъективного характера. Поддавшись эмоциям, недостойным священнослужителя, он спешил покончить с этим делом, прежде чем вновь обретёт подобающее семинаристу расположение духа. Кроме того, он немного боялся самого себя, точнее — его честь опасалась его натуры. Особенности воспитания и цель, к которой он шёл не один год, лишили его значительной доли той воинственности, что самой природой заложена в каждом мужчине.

Маркизу также не терпелось завершить начатое, и, поскольку рядом были де Шабрийанн, действующий от его имени, и Андре-Луи, свидетель де Вильморена, ему ничто не препятствовало.

Итак, через несколько минут детали поединка были улажены, и мы застаём всех четверых на залитой солнцем лужайке позади гостиницы готовыми приступить к осуществлению зловещего намерения. Там им никто не мог помешать. От случайного взгляда из окна их скрывала плотная стена деревьев.

Отбросив формальности, они не стали измерять шпаги и обследовать место поединка. Маркиз отстегнул портупею с ножнами, но остался в камзоле и туфлях, считая излишним снимать их ради такого ничтожного противника. Высокий, гибкий, мускулистый, он встал против не менее высокого, но очень хрупкого де Вильморена. Последний тоже пренебрёг принятыми в таких случаях приготовлениями. Он прекрасно понимал, что ему совершенно ни к чему раздеваться, и встал в позицию в полном одеянии семинариста. Его лицо было пепельно-серым, и только над скулами горел болезненный румянец.

Де Шабрийанн стоял опершись на трость — шпагу он уступил де Вильморену — и со спокойным интересом взирал на происходящее. Напротив него, по другую сторону от противников, стоял Андре-Луи. Из всех четверых он был самым бледным, его глаза лихорадочно горели, влажные пальцы судорожно сжимались и разжимались.

Все чувства Андре-Луи восставали против поединка, внутренний голос призывал его броситься между противниками и попытаться развести их. Однако, сознавая бесплодность благого порыва, он сдержался и попытался успокоить себя мыслью, что эта ссора не может иметь серьёзных последствий. Если честь обязывала Филиппа скрестить шпагу с человеком, которого он ударил, то благородное происхождение де Латур д'Азира требовало от него не губить юношу, которого он сам спровоцировал на оскорбление. Маркиз считался человеком чести, и едва ли в его намерения входило нечто большее, чем преподать урок, возможно и жестокий, но долженствующий принести пользу противнику. В этих соображениях заключалось единственное утешение Андре-Луи, и он упрямо держался их.

Противники сошлись, зазвенела сталь. Слегка согнув колени и передвигаясь быстрыми пружинистыми движениями, маркиз держался боком к противнику, тогда как де Вильморен стоял к нему лицом, представляя собой отличную мишень. Ноги его одеревенели. Порядочность, благородство, правила честной игры возмущались против такого неравенства сил.

Разумеется, поединок длился недолго. Как всякий дворянин, Филипп в детстве и юности обучался фехтованию, но дальше азов в этом искусстве не пошёл. А для поединка с таким противником, как маркиз де Латур д'Азир, азов было явно недостаточно. После третьего перевода в темп маркиз слегка согнул правую ногу, скользнул по влажной траве, грациозно подался вперёд и, сделав выпад, рассчитанным движением вонзил шпагу в грудь Филиппа.

Андре-Луи бросился вперёд, подхватил друга и под тяжестью его тела опустился на колени. Поникшая голова Филиппа склонилась на плечо Андре-Луи, руки безжизненно повисли, хлынувшая из раны кровь заливала платье.

С побелевшим лицом и подёргивающимися губами Андре-Луи снизу вверх смотрел на де Латур д'Азира, который, стоя поодаль, с печальным, но безжалостно-непреклонным выражением наблюдал дело рук своих.

— Вы убили его! — крикнул Андре-Луи.

— Естественно. — Маркиз вытер шпагу тонким шёлковым платком и, выронив его из рук, добавил: — Я же сказал, что у него был слишком опасный дар красноречия.

Предложив Андре-Луи столь исчерпывающее объяснение своих действий, он пошёл прочь.

— Трусливый убийца! Вернись! Убей и меня тоже, тогда ты будешь в полной безопасности! — крикнул ему вдогонку Андре-Луи, всё ещё держа на руках обмякшее, истекающее кровью тело Филиппа.

Маркиз обернулся. Его лицо потемнело от гнева. Тогда, желая удержать кузена, де Шабрийанн взял его за руку. Несмотря на то что он усердно подыгрывал маркизу, случившееся привело шевалье в некоторое смятение. Он был гораздо моложе де Латур д'Азира и не отличался его высокомерием.

— Уйдёмте. Малый не в себе. Они были друзьями.

— Вы слышали, что он сказал? — спросил маркиз.

— Ни он, ни вы да и вообще никто не может отрицать, что я сказал правду, — выпалил Андре-Луи. — Вы сами признали это, сударь, назвав причину, из-за которой убили Филиппа. Вы боялись его! Боялись — и убили!

— Допустим, вы правы. Что дальше?

— И вы ещё спрашиваете? Неужели все ваши представления о жизни и гуманности сводятся только к умению носить камзол и пудрить волосы? Ну и конечно, обнажать оружие против детей и священников? Да есть ли в вас разум, чтобы мыслить, и душа, чтобы заглянуть в неё? Или вам надо объяснять, что только трус убивает тех, кого он боится, и лишь трус вдвойне убивает так, как вы убили Филиппа? Если бы вы вонзили нож ему в спину, то показали бы, чего стоит ваша храбрость. Но то была бы откровенная гнусность. Поэтому, боясь последствий — при всём вашем могуществе, — вы и решили скрыть свою трусость под видом дуэли.

Маркиз сбросил руку кузена и, сделав шаг в сторону Андре-Луи, взмахнул шпагой. Но шевалье снова схватил его за руку и удержал на месте.

— Нет, Жерве! Нет! Ради Бога, успокойтесь! — Не удерживайте его, сударь, — неистовствовал Андре-Луи. — Не мешайте ему довершить начатое, иначе страх будет преследовать его.

Господин де Шабрийанн выпустил руку кузена. С побелевшими губами и пылающим взглядом маркиз двинулся было к молодому человеку, столь дерзко его оскорбившему, но вдруг остановился. Возможно, он вспомнил о родстве, которое, по общему мнению, связывало Андре-Луи с сеньором де Гаврийяком, и известную всем привязанность к нему этого дворянина. Возможно, он внезапно понял, что если не остановится, то окажется перед крайне неприятной дилеммой: выбирать между необходимостью вновь пролить кровь и поссориться с владетелем замка в тот самый момент, когда его дружба ему очень нужна, и отступлением, чреватым ударом по самолюбию и утратой авторитета во всей округе.

Как бы то ни было, маркиз остановился, с бессвязным восклицанием взмахнул руками, резко повернулся и зашагал назад.

Когда на лужайке появился хозяин гостиницы со слугами, Андре-Луи обнимал своего мёртвого друга.

— Филипп! Филипп, ответь мне! Филипп… ты слышишь меня? О Господи! Филипп! — в исступлении бормотал он.

Они сразу поняли, что ни врач, ни священник здесь уже не нужны. Щеку Филиппа, которую Андре-Луи прижимал к своему лицу, покрывала свинцовая бледность; его полураскрытые глаза остекленели, на приоткрытых губах проступала кровавая пена.

Подняв тело, слуги отнесли его в гостиницу. Спотыкаясь, почти ничего не видя от слёз, Андре-Луи шёл за ними. В маленькой комнате на втором этаже, куда принесли убитого, Андре-Луи опустился на колени перед кроватью, сжал в ладонях руку Филиппа и, дрожа от бессильного гнева, поклялся ему, что де Латур д'Азир дорого заплатит за это преступление.

— Твоего, Филипп, красноречия — вот чего он боялся, — говорил Андре-Луи. — Но если я сумею добиться правосудия, то твоя смерть не принесёт ему того, на что он надеялся. Того, чего он боялся в тебе, он станет бояться во мне. Он боялся, как бы твоё красноречие не подняло людей против него и ему подобных. Но оно поднимет их! Твоё красноречие и твой дар убеждения наследую я. Они станут моими. Неважно, что я не верю в твою проповедь свободы. Я знаю её от первого до последнего слова, а больше нам ничего и не надо — ни тебе, ни мне. И пусть всё закончится крахом, но я облеку в слова твои мысли, и мы, по крайней мере, нарушим его гнусный план заглушить голос, внушавший ему такой страх. Хоть он и взял на душу твою кровь, он ничего не добьётся. Ты не мог бы преследовать его с такой беспощадностью, как это буду делать я.

Эта мысль исполнила душу Андре-Луи торжеством. Она успокоила его, смягчила его горе, и он принялся тихо молиться. Но вдруг сердце у него сжалось. Филипп — мирный человек, почти священник, ревнитель заветов Христа — предстал пред Творцом с грехом гнева на душе. Но Бог непременно поймёт, что гнев Филиппа праведен. И, как бы люди ни трактовали Божественность, этот единственный грех не перевесит любовь и добро, примером которых была вся жизнь Филиппа, не затмит благородной чистоты его прекрасного сердца.

«В конце концов, — подумал Андре-Луи, — Бог не был знатным сеньором».


Глава V. СЕНЬОР ДЕ ГАВРИЙЯК


Второй раз за этот день Андре-Луи отправился в замок. Он быстро шёл через деревню, не обращая внимания на любопытные взгляды и перешёптывания людей, взволнованных событиями, в которых он играл не последнюю роль.

Бенуа, пожилой слуга, несколько торжественно именовавшийся сенешалем, провёл молодого человека в просторную комнату первого этажа, которая по традиции называлась библиотекой. С былых времён там сохранилось несколько полок с запылёнными книгами, некогда давшими название комнате, но орудия охоты — ружья, рога для пороха, ягдташи, охотничьи ножи — были гораздо более многочисленны, чем орудия познания. Комната была обставлена старинной мебелью резного дуба. Массивные дубовые балки пересекали белёный потолок.

Когда Андре-Луи вошёл, коренастый сеньор де Гаврийяк в явном беспокойстве ходил взад и вперёд по комнате. Он тут же объявил крестнику, что ему уже сообщили о случившемся в «Вооружённом бретонце». Господин де Керкадью признался, что весть, принесённая в замок шевалье де Шабрийанном, ошеломила и глубоко опечалила его.

— Как жалко! — говорил сеньор де Гаврийяк, опустив огромную голову. — Как жалко! Такой достойный молодой человек. О, де Латур д'Азир суров, он очень щепетилен и неумолим в таких делах. Возможно, он и прав. Не знаю. Мне не доводилось убивать человека за то, что его взгляды отличаются от моих. Собственно, я вообще никого не убивал. Это не в моём характере. Случись со мной такое, я бы потерял сон. Но люди устроены по-разному.

— Вопрос в том, крёстный, — сказал Андре-Луи, — что теперь делать?

Молодой человек был спокоен, даже хладнокровен, хотя и очень бледен. Бесцветные глаза господина де Керкадью тупо уставились на Андре-Луи.

— Что делать? Чёрт возьми, Андре! Судя по тому, что мне рассказали, де Вильморен зашёл слишком далеко. Он ударил господина маркиза.

— В ответ на откровенную провокацию.

— На которую он сам вызвал маркиза своими революционными речами. Голова бедняги была полна вздором, вычитанным у энциклопедистов. Вот к чему приводит неумеренное чтение. Я никогда не видел в книгах ничего хорошего, Андре, и покуда не слыхал, чтобы учёность приводила к чему-нибудь, кроме беды. Она выбивает человека из колеи, запутывает его взгляды, лишает его простоты, необходимой для счастья и душевного равновесия. Пусть этот прискорбный случай послужит тебе предостережением, Андре. Ты тоже слишком склонен к новомодным спекуляциям об изменении общественного устройства. Теперь ты видишь, к чему это приводит. Прекрасный, достойный молодой человек, единственная опора матери-вдовы, забывает своё положение, свой сыновний долг — всё; затевает ссору, и его убивают. Чертовски грустно!

Господин де Керкадью вынул платок и высморкался. Андре-Луи почувствовал, что сердце его сжалось, а надежды на крёстного — и без того не слишком большие — поубавились.

— Ваши критические замечания относятся только к убитому и совсем не затрагивают убийцу, — заметил он. — Неужели вы сочувствуете преступлению?

— Преступлению? — взвизгнул господин де Керкадью. — Боже мой, мальчик, ведь ты говоришь о господине де Латур д'Азире!

— Вы правы, я говорю о нём и о гнусном убийстве, им совершённом.

— Замолчи! — решительно остановил крестника господин де Керкадью. — Я запрещаю тебе говорить о нём в таких выражениях. Да, запрещаю. Господин маркиз — мой друг, и, возможно, весьма скоро наши отношения станут ещё более близкими.

— Несмотря на всё случившееся? — спросил Андре-Луи.

Господин де Керкадью выразил явное нетерпение.

— Но какое всё это имеет значение? Я могу сожалеть о случившемся, но не имею никакого права осуждать маркиза.

— Вы действительно так думаете?

— Чёрт возьми, Андре, что ты имеешь в виду? Разве я стал бы говорить то, чего не думаю? Ты начинаешь злить меня.

— «Не убий» — таков не только Божий, но и королевский закон.

— Кажется, ты твёрдо решил поссориться со мной. У них была дуэль!

— Дуэль такая же, как если бы они дрались на пистолетах и заряжён был бы только пистолет маркиза. Он предложил Филиппу продолжить начатый здесь разговор с намерением навязать ему ссору и убить его. Потерпите немного, крёстный. То, что я говорю вам, — не плод моего воображения: маркиз сам признался мне в этом.

Искренность молодого человека несколько укротила господина де Керкадью: он опустил глаза, пожал плечами и медленно подошёл к окну.

— Для решения этого спора нужен суд чести, а у нас суда чести нет.

— Зато у нас есть суды и блюстители правосудия.

Сеньор де Гаврийяк обернулся и испытующе посмотрел на Андре-Луи.

— Ну, и какой же суд, по-твоему, станет рассматривать иск, который ты, видимо, собираешься подать?

— В Рене есть суд королевского прокурора. — И ты думаешь, королевский прокурор станет тебя слушать?

— Меня, возможно, и нет, сударь. Но если бы иск подали вы…

— Чтобы я подал иск? — Глаза господина де Керкадью округлились от ужаса.

— Убийство произошло в ваших владениях.

— Чтобы я подал иск на господина де Латур д'Азира? Ты, кажется, не в своём уме. Ты просто безумец, такой же безумец, как и твой несчастный друг, который плохо кончил только потому, что вмешивался не в свои дела. Разговаривая здесь с маркизом о деле Маби, позволил себе крайне оскорбительные выражения. Вероятно, ты этого не знал. Меня ничуть не удивляет, что господин де Латур д'Азир потребовал удовлетворения.

— Понимаю, — безнадёжно проговорил Андре-Луи.

— Понимаешь? Что же, чёрт побери, ты понимаешь?

— То, что мне придётся рассчитывать только на самого себя.

— Дьявол! Может быть, ты соблаговолишь сказать, что ты намерен делать?

— Отправлюсь в Рен и изложу все факты королевскому прокурору.

— У него и без тебя много дел. — И тут, как часто бывает с людьми ограниченных умственных способностей, мысли господина де Керкадью приняли другое направление. — В Рене и так хватает неприятностей из-за этих дурацких Генеральных штатов, при помощи которых милейший господин Неккер вознамерился поправить финансовые дела нашего королевства. Как будто мелкий банковский служащий из Швейцарии — да к тому же ещё и окаянный протестант — может добиться успеха там, где потерпели фиаско такие люди, как Калонн и Бриенн[101].

— Всего доброго крёстный, — сказал Андре-Луи.

— Ты куда?

— Сейчас домой, а утром в Рен.

— Подожди, мальчик! Подожди! — На крупном лице сеньора появилось выражение заботливой ласки. Он, ковыляя, подошёл к крестнику и положил руку с короткими толстыми пальцами ему на плечо. — Послушай, Андре, всё это сущий вздор и безумие. Твоё упрямство добром не кончится. Ты читал про Дон Кихота и знаешь, что с ним приключилось, когда он отправился сражаться с ветряными мельницами. Тебя ждёт то же самое — ни больше ни меньше. Оставь всё как есть. Мне бы очень не хотелось, чтобы ты попал в беду.

Андре-Луи посмотрел на крёстного и слабо улыбнулся.

— Сегодня я дал клятву и буду навек проклят, если нарушу её.

— Ты хочешь сказать, что уезжаешь, несмотря на мою просьбу? — Господин де Керкадью снова рассвирепел, поскольку характер его отличался такой же вспыльчивостью, как ум — непоследовательностью. — Прекрасно. В таком случае отправляйся… Отправляйся ко всем чертям!

— Я начну с королевского прокурора.

— Но если попадёшь в передряги, на которые сам же напрашиваешься, не жди от меня помощи. Коль ты предпочитаешь не повиноваться мне, то ступай разбивай свою пустую голову о ветряные мельницы — и будь проклят!

Андре-Луи отвесил крёстному насмешливый поклон и пошёл к двери.

— Если ветряные мельницы окажутся слишком прочными, — сказал он, останавливаясь у порога, — то… я подумаю, что можно сделать с ветром, который их вращает. До свиданья, господин крёстный.

И Андре-Луи ушёл, оставив разгорячённого господина де Керкадью в одиночестве биться над разгадкой этого таинственного высказывания и терзаться беспокойством как за крестника, так и за маркиза де Латур д'Азира. Сеньор де Гаврийяк был склонен гневаться на обоих, считая их своевольными упрямцами, чьи дикие порывы он находил крайне обременительными для своего спокойствия. Почитая душевный покой и мирные отношения с соседями наивысшими благами жизни, он возводил своё мнение в ранг непреложной истины и искренне верил, что тот, кто стремится к чему-то другому, — либо глупец, либо безумец.


Глава VI. ВЕТРЯНАЯ МЕЛЬНИЦА


Из Нанта в Рен и обратно трижды в неделю отправлялись почтовые кареты, в которых, заплатив двадцать четыре ливра, можно было за четырнадцать часов совершить путешествие в семьдесят пять миль. Раз в неделю один из дилижансов сворачивал с большой дороги и заезжал в Гаврийяк привезти и забрать письма, газеты, а иногда и пассажиров. Обычно Андре-Луи ездил этим дилижансом, однако теперь он слишком спешил и не мог терять целый день на ожидание. Поэтому он нанял лошадь в «Вооружённом бретонце» и на следующее утро выехал из Гаврийяка. Через час быстрой езды под пасмурным небом по разбитой дороге десять миль унылой равнины остались позади, и он подъезжал к Рену.

Молодой человек пересёк мост через Вилен и въехал в верхнюю, главную, часть города с населением примерно в тридцать тысяч душ, большинство из которых в тот день вы́сыпало на улицы, о чём можно было судить по взбудораженным, шумным толпам, на каждом шагу преграждавшим ему путь. Филипп не преувеличивал волнение, охватившее Рен.

С трудом прокладывая себе дорогу, Андре-Луи наконец выехал на Королевскую площадь, где толпа была особенно густой. Какой-то юноша, взобравшись на постамент конной статуи Людовика XV[102], обращался со взволнованной речью к затопившему площадь людскому морю. Судя по его молодости и одежде, он был студентом, и несколько его однокашников, стоя рядом со статуей, исполняли при нём роль почётного караула.

Через головы толпы до Андре-Луи долетали обрывки пылких фраз студента. «Король дал обещание… Они смеются над авторитетом короля… Присваивают себе всю полноту власти в Бретани. Король распустил… Обнаглевшие аристократы бросают вызов своему монарху и народу…»

Если бы Андре-Луи не знал от Филиппа о событиях, приведших третье сословие на грань открытого мятежа, то услышанного им было бы вполне достаточно, чтобы обо всём догадаться. И он подумал, что столь яркая демонстрация народного возмущения как нельзя более кстати для его целей. Не без надежды на то, что она поможет ему направить ход мыслей королевского прокурора в нужное русло и убедить его внять голосу разума и доводам справедливости, он двинулся вверх по широкой и гладко вымощенной Королевской улице, где не было такого столпотворения. Оставив лошадь в гостинице «Олений рог», он пешком отправился во Дворец Правосудия.

У лесов собора, строительство которого началось год назад, собралась шумная толпа. Не задерживаясь, Андре-Луи миновал её и вскоре подошёл к красивому дворцу в итальянском стиле — одному из немногих общественных зданий, уцелевших во время пожара, шестьдесят лет назад уничтожившего большую часть города.

Он с трудом пробился в большой зал, известный под названием «Зал пропавших шагов», где ему пришлось дожидаться не менее получаса, прежде чем служитель соблаговолил доложить божеству, главенствующему в этом храме, что какой-то адвокат из Гаврийяка просит аудиенции по важному делу.

Тот факт, что божество вообще снизошло принять Андре-Луи, скорее всего объяснялся серьёзностью момента. Наконец его по широкой каменной лестнице ввели в просторную, скудно обставленную приёмную, где он присоединился к толпе клиентов, главным образом мужчин.

Там он провёл ещё полчаса, посвятив их размышлениям над тем, как наилучшим образом подать свой иск. Размышления привели его к неутешительному выводу: дело, которое он собирался представить на рассмотрение человеку, чьи взгляды на мораль и законность целиком определялись его общественным положением, имело мало шансов на успех.

Через узкую, но массивную и богато украшенную дверь он вошёл в прекрасную светлую комнату с таким количеством золочёной, обитой шёлком мебели, что её вполне хватило бы для будуара модной дамы.

Для божества, обитавшего в этой комнате, обстановка была весьма обычной, что же касается самого королевского прокурора, то его персона, по крайней мере, на взгляд человека ординарного — была далеко не обычна. В дальнем конце комнаты, справа от одного из высоких, выходивших во внутренний двор окон, за письменным столом с откидной крышкой, отделанной бронзой и фарфоровыми вставками, расписанными Ватто[103], сидела величественная персона. Над пурпурным облачением с горящим на груди орденом и волнами кружев, в которых, как капли воды, сверкали бриллианты, словно диковинный фрукт, покоилась массивная пудреная голова господина де Ледигьера. Она была откинута назад и, нахмурясь, выжидательно взирала на посетителя с таким высокомерием, что Андре-Луи задал себе вопрос — не следует ли преклонить колени?

При виде худощавого длиннолицего молодого человека со впалыми щёками, прямыми длинными волосами, одетого в коричневый редингот[104], жёлтые панталоны из лосиной кожи и высокие, забрызганные грязью сапоги, величественная особа ещё больше нахмурилась, и её густые чёрные брови над большим ястребиным носом сошлись в сплошную линию.

— Вы заявили о себе как об адвокате из Гаврийяка, имеющем сделать важное сообщение, — грозно прогремело из-за стола.

То был властный приказ изложить сообщение, не отнимая зря драгоценного времени королевского прокурора. Господин де Ледигьер имел все основания полагать, что его персона производит на посетителей неотразимое впечатление, поскольку за время своего пребывания в должности видел, как многие бедняги пугались до потери сознания при одном звуке его громоподобного голоса.

Он ожидал, что то же самое произойдёт и с молодым адвокатом из Гаврийяка. Но напрасно.

Андре-Луи нашёл, что королевский прокурор смешон и нелеп. Он знал, что под претенциозностью всегда скрываются слабость и никчёмность, а сейчас перед ним было само воплощение претенциозности. Она читалась в этой надменной манере держать голову, в этом нахмуренном челе, в тоне этого рокочущего голоса. Как ни трудно выглядеть героем в глазах слуги[105], который видывал своего господина без доспехов победителя, — ещё сложнее выглядеть героем в глазах исследователя Человека, который видит то, что скрывается под доспехами, хотя и в ином смысле.

Андре-Луи решительно подошёл к столу, в чём господин де Ледигьер усмотрел откровенную дерзость.

— Вы — прокурор его величества в Бретани, — сказал молодой человек, и надменному вершителю судеб показалось, что проситель проявил непростительную наглость, обратившись к нему, как к равному. — Вы отправляете королевское правосудие в этой провинции.

На красивом лице под густо напудренным париком отразилось удивление.

— Ваше дело касается какого-нибудь возмутительного акта неповиновения со стороны черни?

— Нет, сударь.

Чёрные брови поползли вверх.

— В таком случае, за каким дьяволом вы бесцеремонно вторгаетесь ко мне в то самое время, когда только эти срочные и постыдные дела требуют всего моего внимания?!

— Меня привело к вам дело не менее срочное и не менее постыдное.

— Ему придётся подождать! — гневно прогремел великий человек и, взметнув облако кружев, протянул руку к серебряному колокольчику.

— Одну минуту, сударь!

Тон Андре-Луи не допускал возражений, и рука де Ледигьера, изумлённого его бесстыдством, застыла в воздухе.

— Я изложу дело предельно кратко.

— Я, кажется, уже сказал, что…

— И когда вы меня выслушаете, — настойчиво продолжал Андре-Луи, прерывая прервавшего его, — то согласитесь с моей оценкой.

Господин де Ледигьер сурово посмотрел на молодого человека.

— Ваше имя? — спросил он.

— Андре-Луи Моро.

— Так вот, Андре-Луи Моро, если вы сумеете коротко изложить своё дело, я выслушаю вас. Но предупреждаю, я очень рассержусь, если вам не удастся оправдать дерзкую настойчивость, проявленную в такой неподходящий момент.

— Судить вам, — сказал Андре-Луи и приступил к изложению дела, начиная со смерти Маби и далее переходя к убийству де Вильморена. До самого конца он не называл имени знатного сеньора, уверенный в том, что если введёт его раньше времени, то ему не дадут закончить.

Едва ли в те минуты Андре-Луи догадывался о своём даре оратора, хотя ему и было суждено совсем скоро убедиться в его несокрушимой силе. Он говорил просто, без прикрас; его рассказ подкупал искренностью и убеждённостью. Суровая складка на челе великого человека постепенно разгладилась; его лицо смягчилось, на нём отразился интерес и нечто похожее на сочувствие.

— И кто же, сударь, тот человек, которого вы обвиняете?

— Маркиз де Латур д'Азир.

Эффект, произведённый этим громким именем, был мгновенным. Сочувствие, предательски закравшееся в душу королевского прокурора, сменилось яростью, смешанной с лёгким испугом, и ещё большей надменностью.

— Кто? — заорал он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Какая наглость! Явиться сюда с обвинением такого знатного лица, как господин де Латур д'Азир! Как смеете вы обвинять его в трусости…

— Я обвиняю его в убийстве, — поправил молодой человек, — и требую правосудия.

— Требуете… вы? Разрази меня гром, и что же дальше?

— Это уж вам решать, сударь.

Поражённый ответом Андре-Луи, великий человек предпринял довольно успешную попытку сохранить самообладание.

— Позвольте предупредить вас, — ядовито заметил он, — что предъявлять столь нелепые обвинения дворянину по меньшей мере неразумно. Это, да будет вам известно, не что иное, как преступление, караемое законом. А теперь слушайте меня. В случае с Маби — если допустить, что ваши показания соответствуют истине, — егерь, возможно, и превысил свои полномочия, но так ненамного, что об этом не стоит и говорить. Однако, заметьте, его дело в любом случае не подлежит компетенции Королевского прокурора, равно как и любого другого суда, кроме сеньориального суда господина де Латур д'Азира. Им должны заняться судьи, назначенные самим маркизом, поскольку оно целиком подлежит сеньориальной юрисдикции его светлости. Как адвокат, вы должны бы знать это правило.

— Как адвокат, я готов оспорить его. И опять-таки, как адвокат, я прекрасно понимаю, что, если бы делу дали ход, оно закончилось бы наказанием злосчастного егеря, который всего-навсего выполнял приказ. Из него сделали бы козла отпущения. Я же вовсе не хочу отправить Бене на виселицу вместо того, кто её действительно заслужил, — то есть господина де Латур д'Азира.

Де Ледигьер в ярости ударил кулаком по столу.

— Ну, знаете ли! — воскликнул он и несколько спокойнее, но с явной угрозой добавил: — Ваша дерзость, любезный, переходит всякие границы.

— Уверяю вас, сударь, я далёк от намерения дерзить вам. Я адвокат, выступающий по делу — делу господина де Вильморена. Сюда я пришёл с единственной целью — искать правосудия в связи с его убийством.

— Но вы сами сказали, что это была дуэль! — вскричал прокурор.

— Я сказал, что убийству придали видимость дуэли. Здесь есть некоторая разница, что я и докажу вам, если вы соблаговолите выслушать меня.

— Ну что ж, если вам не жалко времени, — ответил ироничный господин де Ледигьер; за время пребывания во Дворце Правосудия ему не доводилось принимать ни одного посетителя, чьё поведение хотя бы отдалённо напоминало поведение молодого адвоката из Гаврийяка.

Андре-Луи понял предложение де Ледигьера в буквальном смысле.

— Благодарю вас, сударь, — важно ответил он и приступил к изложению своих доводов. — Легко доказать, что господин де Вильморен никогда в жизни не занимался фехтованием, и общеизвестно, что в искусстве владения шпагой господин де Латур д'Азир не имеет равных. Можно ли, сударь, поединок, в котором только один из противников вооружён, назвать дуэлью? Учитывая степень владения оружием соответствующими сторонами, предложенное мною сравнение не только допустимо, но и напрашивается само собой.

— Против любой дуэли можно выдвинуть этот несостоятельный аргумент.

— Но не всегда с той степенью оправданности, как в настоящем деле. По крайней мере, в одном случае этот аргумент имел решающее значение.

— Решающее? И когда же?

— Десять лет назад, в Дофине. Я имею в виду дело господина де Жевра, навязавшего дуэль господину де Ларош Жанину и убившего его. Де Жанин был членом влиятельного семейства: его родственники приложили все усилия и добились правосудия. Они выдвинули аргументы, аналогичные тем, что выдвигаются против де Латур д'Азира. Вы, конечно, помните, что судьи признали факт умышленной провокации со стороны господина де Жевра, признали его виновным в преднамеренном убийстве; и он был повешен.

Господин де Ледигьер вновь воспылал гневом.

— Чёрт возьми! — бушевал он. — У вас хватает бесстыдства предлагать повесить господина де Латур д'Азира?!

— А почему бы и нет, сударь? Если существует закон, имеется прецедент — о чём я имел честь напомнить вам — и если можно без труда установить соответствие всех приведённых мною фактов истине?

— Вы спрашиваете — почему? И вы смеете задавать мне подобный вопрос?

— Смею, сударь. Можете вы ответить на него? Если нет, сударь, мне придётся заключить, что машину правосудия могут привести в действие только могущественные семейства, вроде Ларош Жанинов, а, для людей скромных и незаметных, как бы по-варварски ни обошёлся с ними знатный сеньор, она и с места не стронется.

Де Ледигьер понял, что спорить с этим бесстрастным и решительным молодым человеком совершенно бесполезно, и тон его стал ещё более угрожающим.

— Я бы посоветовал вам немедленно убраться отсюда и быть благодарным за возможность уйти целым и невредимым.

— Значит, мне следует понимать, сударь, что расследования по моему делу не будет и вас ничто не заставит изменить решение?

— Вам следует понять, что если через две минуты вы всё ещё будете здесь, то пеняйте на себя.

И господин де Ледигьер позвонил в серебряный колокольчик.

— Сударь, я сообщил вам о дуэли — так называемой дуэли, — на которой был убит человек. Кажется, мне следует напомнить вам, отправителю королевского правосудия, что дуэли запрещены законом и что долг королевского прокурора обязывает вас провести расследование. Я пришёл как адвокат, уполномоченный безутешной матерью убитого господина де Вильморена, потребовать от вас судебного разбирательства.

За спиной Андре-Луи тихо отворилась дверь. Белый от ярости, де Ледигьер едва сдерживался.

— Дерзкий наглец, вы, кажется, пытаетесь оказать на меня давление? — прорычал королевский прокурор. — Вы полагаете, что королевским правосудием может управлять любой самоуверенный плебей? Я поражаюсь своему терпению, однако в последний раз предупреждаю вас, господин адвокат: попридержите свой дерзкий язык, дабы вам не пришлось горько сожалеть о последствиях его бойкости.

Он пренебрежительно махнул украшенной кольцами рукой и, обратившись к служителю, который стоял за спиной Андре-Луи, приказал:

— Проводите!

Андре-Луи секунду поколебался, затем пожал плечами и пошёл к двери. Бедный рыцарь печального образа[106], он действительно встретился с ветряной мельницей. Вступать с ней в ближний бой было бесполезно — её крылья искрошат, растерзают. И всё же на пороге он обернулся.

— Господин де Ледигьер, — сказал молодой человек, — позвольте мне привести вам один любопытный факт из естественной истории. В течение многих веков тигр был властелином джунглей и наводил страх на менее крупных зверей, в том числе и на волка. Волк — сам охотник, и в конце концов ему надоело, что за ним охотятся. Он стал объединяться с другими волками, и для самозащиты волки образовали стаи. Вскоре они убедились в силе стаи и пристрастились к охоте на тигра, что имело для него роковые последствия. Вам следовало бы изучить Бюффона[107], господин де Ледигьер.

— Полагаю, сегодня я достаточно подробно изучил буффона[108], — усмехаясь, ответил де Ледигьер, крайне довольный своим каламбуром. Если бы не желание блеснуть остроумием, он, возможно, вообще не удостоил бы молодого человека ответом. — И, должен признаться, я вас не понимаю.

— Поймёте, господин де Ледигьер. Очень скоро поймёте, — пообещал Андре-Луи и вышел.


Глава VII. ВЕТЕР


Андре-Луи сломал копьё в неравном поединке с ветряной мельницей — образ, подсказанный господином де Керкадью, не выходил у него из головы — и понимал, что уцелел только по счастливой случайности. Оставался ветер, точнее — ураган. Благодаря событиям в Рене — отголоскам более серьёзных событий в Нанте — ветер этот задул в благоприятном для молодого адвоката направлении.

Андре-Луи бодро зашагал к Королевской площади, то есть туда, где собралось больше всего народа и где, как он рассудил, находились сердце и мозг волнений, охвативших город.

Возбуждение, царившее на площади, когда он покинул её, не шло ни в какое сравнение с тем, что он застал по возвращении. Тогда хоть и с трудом, но удавалось расслышать голос оратора, который с постамента статуи Людовика XV обличал первое и второе сословия. Сейчас же воздух дрожал от гневных криков толпы. То тут, то там люди пускали в ход трости и кулаки; повсюду бушевали яростные страсти; и жандармы, посланные королевским прокурором для восстановления порядка и поддержания спокойствия, походили на жалкие и беспомощные обломки кораблекрушения, раскиданные бурным людским океаном.

Со всех сторон неслись крики: «Во дворец! Во дворец! Долой убийц! Долой дворян! Во дворец!»

Ремесленник, который в давке оказался плечом к плечу с Андре-Луи, объяснил ему, что привело народ в такое возбуждение:

— Они застрелили его. Его тело лежит у подножия статуи. Ещё одного студента час назад убили там, где строится собор. Чёрт возьми! Не мытьём, так катаньем, но они добьются своего! — Голос ремесленника дрожат от ярости. — Они ни перед чем не остановятся. Если им не удастся запугать нас, то они перебьют всех поодиночке! Они во что бы то ни стало решили провести Штаты Бретани по-своему, принимая в расчёт только свои интересы.

Ремесленник продолжал говорить, но Андре-Луи отвернулся от него и нырнул в поглотившее его людское море.

Он добрался до места, где лежал убитый юноша и рядом с трупом стояло несколько испуганных, растерянных студентов.

— Как! Вы здесь, Моро? — произнёс чей-то голос.

Андре-Луи огляделся и увидел, что на него с явным неодобрением смотрит худощавый смуглый человек чуть старше тридцати, с волевым ртом и самоуверенно вздёрнутым носом. Это был Ле Шапелье[109], ренский адвокат, влиятельный член литературного салона города, неиссякаемый источник революционных идей и обладатель исключительного дара красноречия.

— Ах, это вы, Шапелье! Почему вы не обратились к ним с речью? Почему не говорите, что делать? Давайте, давайте, старина!

И Андре-Луи показал на пьедестал статуи. Тёмные беспокойные глаза Ле Шапелье подозрительно рассматривали бесстрастное лицо, ища в нём скрытую иронию. Эти два человека придерживались крайне противоположных политических взглядов, и, как бы подозрительно ни относились к Андре-Луи его коллеги из ренского литературного салона, их недоверчивость не шла ни в какое сравнение с недоверчивостью и подозрительностью Ле Шапелье. И если бы энергичный республиканец одержал верх над семинаристом де Вильмореном, то Андре-Луи давно исключили бы из общества интеллектуальной молодёжи Рена, членов которого он выводил из себя вечными насмешками над их идеями. Поэтому Ле Шапелье в предложении Андре-Луи заподозрил насмешку, даже не найдя в его лице ни малейшего намёка на иронию. По опыту он знал, что мысли и чувства Андре-Луи далеко не всегда отражаются на его лице.

— Наши взгляды на сей счёт едва ли совпадают, — ответил он.

— Разве здесь может быть два мнения? — спросил Андре-Луи.

— Когда мы рядом, всегда существует два мнения, Моро, тем более сейчас, когда вы являетесь представителем дворянина. Вы видите, что наделали ваши друзья, и, без сомнения, одобряете их методы.

Ле Шапелье был холодно-враждебен.

Андре-Луи спокойно посмотрел на своего коллегу.

Мог ли Шапелье догадаться о намерениях своего неизменного оппонента в теоретических спорах?

— Если вы не скажете им, что надо делать, это сделаю я.

— Чёрт возьми! Если вы хотите получить пулю, я не стану вас удерживать. Возможно, она поможет сравнять счёт.

Не успел он произнести эти слова, как тут же пожалел о них: словно приняв вызов, Андре-Луи вскочил на пьедестал. Ле Шапелье, боясь, что Андре-Луи, публично объявленный представителем привилегированных сословий, намерен произнести речь в их поддержку — ничего другого он не мог себе представить, — схватил его за ногу и попытался стащить вниз.

— О нет! Спускайтесь, глупец! — кричал он. — Вы думаете, мы позволим вам всё испортить шутовскими выходками? Спускайтесь!

Ухватившись за ногу бронзового коня, Андре-Луи удержал позицию, и его звонкий голос, подобно призывному горну, грянул над бурлящей толпой:

— Граждане Рена, Родина в опасности!

Эффект был поразительным. По людскому морю прошла лёгкая зыбь, лица обратились вверх, шум стих. Все молча смотрели на стройного молодого человека со съехавшим на сторону шейным платком, с длинными развевающимися на ветру чёрными волосами, бледным лицом и горящими глазами.

Когда Андре-Луи понял, что в мгновение ока овладел толпой и покорил её смелостью обращённых к ней слов, его охватило чувство торжества.

Даже Ле Шапелье, который всё ещё сжимал колено молодого человека, перестал тянуть его вниз. Реформатор по-прежнему был уверен в намерениях Андре-Луи, но и его этот призыв привёл в замешательство.

Медленно, внушительно начал свою речь молодой адвокат из Гаврийяка, и голос его долетал до самых дальних концов площади.

— Содрогаясь от ужаса перед содеянным здесь, взываю я к вам. На ваших глазах совершено убийство — убийство того, кто, движимый истинным благородством, не думая о себе, поднял голос против беззакония. Страшась этого голоса, боясь правды, как твари подземные боятся солнца, наши угнетатели подослали своих агентов, чтобы они заставили его навсегда замолкнуть.

Ле Шапелье наконец выпустил колено Андре-Луи и в полнейшем изумлении смотрел на него снизу вверх. Казалось, Моро не шутит, впервые говорит серьёзно и впервые на стороне истины. Что на него нашло?

— Чего, как не убийства, можно ждать от убийц? История, которую я расскажу вам, подтвердит, что то, чему вы были сегодня свидетелями, далеко не ново, и вы увидите, с кем надо вести борьбу. Вчера…

Но здесь ему пришлось прерваться. Шагах в двадцати от него в толпе громко крикнули:

— Ещё один из той же компании!

Вслед за голосом раздался выстрел, и чуть выше головы Андре-Луи о бронзовую статую расплющилась пуля. Толпа заволновалась, особенно там, откуда стреляли. Стрелявший принадлежал к многочисленной группе оппозиционеров. Их сразу окружили, и им стоило немалого труда защитить своего товарища.

У подножия статуи студенты хором поддержали Ле Шапелье, который уговаривал Андре-Луи скрыться.

— Спускайтесь! Скорее спускайтесь! Они убьют вас, как убили Ла Ривьера.

— Пусть убьют! — Андре-Луи театральным жестом распростёр руки и рассмеялся. — Я в их власти. Если им угодно, пусть прибавят и мою кровь к той, что они уже пролили. Недалёк тот день, когда они захлебнутся в этом кровавом потоке. Не мешайте им. Ремесло убийц им давно знакомо. Только убив меня, они помешают мне обратиться к вам и рассказать о них всю правду!

И он снова рассмеялся: на сей раз не только от торжества, как думали все смотревшие на него, но и от удовольствия. Радостное возбуждение Андре-Луи объяснялось двумя причинами. Во-первых, он неожиданно для себя обнаружил, с какой лёгкостью за считанные секунды он может овладеть вниманием толпы; во-вторых, вспомнил, что хитрый кардинал де Рец[110] для возбуждения симпатий к своей особе имел обыкновение нанимать несколько человек, чтобы те обстреливали из ружей его карету. Нынешнее положение Андре-Луи напоминало проделки знаменитого мошенника. Правда, он не нанимал стрелявшего, но был весьма признателен ему и готов извлечь из его выстрела максимальную выгоду.

Единомышленники убийцы, стараясь защитить товарища, пробивались сквозь разъярённую, напирающую со всех сторон толпу.

— Пропустите их! — крикнул Андре-Луи. — Не всё ли равно, одним убийцей меньше, одним больше. Не задерживайте их, соотечественники, и выслушайте меня!

Как только был восстановлен относительный порядок, Андре-Луи начал рассказ. Теперь он говорил без выспренности, но со страстью и прямотой, которые придавали особую убедительность каждой подробности и яркость — каждой детали. Люди слушали рассказ о событиях в Гаврийяке, и сердца их разрывались от боли. Андре-Луи исторг слёзы слушателей мастерским описанием горя безутешной вдовы Маби и её трёх голодных детей, «сиротству обречённых в отмщение за смерть фазана», и отчаяния безутешной матери господина де Вильморена, ренского семинариста, известного многим из них, который встретил смерть при благородной попытке отстоять права нищего представителя их обездоленного сословия.

— Маркиз де Латур д'Азир счёл его красноречие слишком опасным и, чтобы заставить замолчать, убил его. Но он просчитался. Я, друг несчастного Филиппа де Вильморена, принял на себя его миссию проповедника и обращаюсь к вам от его имени.

Услышав такое признание, Ле Шапелье наконец понял, что произошло с Моро и что заставило его изменить тем, кто его нанимал.

— Я здесь не только для того, — продолжал Андре-Луи, — чтобы призвать вас отомстить убийце Филиппа де Вильморена. Я здесь, чтобы сказать вам то, что сказал бы он сам, если бы был жив.

До сих пор Андре-Луи был искренен. Однако он не добавил, что вовсе не верит в то, о чём собирается говорить, и считает всё это лицемерием честолюбивой буржуазии, которая вещает устами своих адвокатов с целью ниспровергнуть существующий порядок. Напротив, он оставил свою аудиторию в полной уверенности, будто придерживается именно тех взглядов, которые проповедует.

С поразившим его самого красноречием Андре-Луи обрушился на пассивность королевского правосудия в тех случаях, когда преступниками оказываются представители знати. С каким едким сарказмом говорил он об их королевском прокуроре де Ледигьере!

— Вас удивляет, что господин де Ледигьер отправляет правосудие таким образом, что оно всегда бывает на стороне аристократов? Но разве справедливо, разве разумно требовать от него иного?

Он выдержал паузу, дав слушателям возможность оценить всю силу его сарказма. Однако на Ле Шапелье это оказало обратное действие, вновь пробудив сомнения и поколебав понемногу крепшую уверенность в искренности Андре-Луи. К чему он клонит?

Но республиканцу недолго пришлось пребывать в неизвестности. Андре-Луи вновь заговорил, и говорил так, как, по его представлениям, говорил бы Филипп де Вильморен. Он так часто спорил с ним, так часто присутствовал на дискуссиях в их литературном салоне, что как свои пять пальцев знал весь лексикон, весь арсенал доводов — по существу близких к истине — несчастного реформатора.

— Задумайтесь, из кого состоит наша прекрасная Франция. Миллион её населения — представители привилегированных сословий. Они и есть Франция. Ведь вы, разумеется, и помыслить не смеете, что остальные заслуживают хоть малой толики внимания. Стоит ли принимать в расчёт двадцать четыре миллиона душ и делать вид, будто они являются представителями великой нации и существуют для чего-то иного, нежели для рабского служения миллиону избранных?

Андре-Луи достиг цели: горький смех прокатился по площади.

— Неужели вас удивляет тот факт, что, видя угрозу своим привилегиям со стороны этих двадцати четырёх миллионов, главным образом черни, возможно, и созданной Творцом, но только затем, чтобы быть рабами привилегированных сословий, они отдают королевское правосудие в надёжные руки всяких ледигьеров, то есть людей, которые лишены мозгов, чтобы думать, и сердца, чтобы сочувствовать горю и страданиям? Подумайте и о том, что им приходится защищать от черни, то есть от нас с вами.

Рассмотрим хотя бы некоторые из феодальных прав, которые рухнут, если привилегированные сословия подчинятся воле своего суверена и признают за третьим сословием такое же право голоса.

Что станет с правом полевой подати, налога на фруктовые деревья, таксы на виноградники? Что будет с барщиной, благодаря которой они пользуются даровой рабочей силой; с установлением сроков сбора винограда, позволяющих им первыми собирать урожай; с запретами на виноделие, отдающими в их руки контроль над торговлей вином? Что будет с их правом отнимать у своих вассалов последний лиард[111] на содержание роскошных поместий? Что будет с цензами, доходами с наследства, поглощающими одну пятую стоимости земли; с платой за выгул скота на общинной земле; с налогом на пыль, которую поднимает стадо, идущее на рынок; с пошлиной за всё выставляемое на продажу и прочее, и прочее? Что станет с их правом на использование труда людей и животных во время полевых работ; на переправы через реки, на мосты, на рытьё колодцев, на садки для кроликов и голубятни; наконец — на огонь, который даёт им возможность взимать налог с каждого крестьянского очага? Что станет с их исключительным правом заниматься рыбной ловлей и охотой — с правом, нарушение которого приравнивается чуть ли не к государственной измене?

А их постыдные, отвратительные права на жизнь и тело своих подданных, редко используемые, но отнюдь не отменённые? Если бы дворянин, вернувшись с охоты, пожелал убить пару своих крепостных и омыть их кровью ноги, он и по сей день мог бы выдвинуть в оправдание своё непререкаемое феодальное право на такой поступок.

Этот миллион привилегированных тиранически властвует над телами и душами двадцати четырёх миллионов презренной черни, существующей только для того, чтобы ублажать их. Горе тому, кто во имя гуманности поднимет голос против роста злоупотреблений, давно перешедших все границы! Я рассказал вам об одном из тех, кого хладнокровно и безжалостно убили за такую попытку. Здесь, на этом постаменте, убили другого, около строящегося собора — третьего. Вы были свидетелями покушения и на мою жизнь. Между ними и правосудием, которое должно покарать убийц, стоят все эти ледигьеры, королевские прокуроры. Они — стены, воздвигнутые для защиты привилегированных сословий, когда их злоупотребления доходят до абсурда.

Стоит ли удивляться, что они не отступят ни на шаг и будут изо всех сил сопротивляться выборам третьего сословия, которое, получив право голоса, сметёт все привилегии и уравняет в глазах закона привилегированные сословия с ничтожными плебеями, которых они попирают ногами, и, обложив их такими же налогами, как всех прочих, добудет деньги, необходимые для спасения государства от банкротства, в которое они едва не ввергли его. Они скорее предпочтут не подчиниться воле самого короля, чем согласиться на всё это.

Неожиданно Андре-Луи вспомнил фразу, которую накануне услышал от де Вильморена. Тогда он не придал ей никакого значения, теперь же воспользовался ею:

— Действуя так, они подрывают основы трона. Глупцы! Они не понимают, что если трон падёт, то первыми погребёт под собой тех, кто к нему ближе всего.

Оглушительный рёв был ответом на эти слова. Дрожа от волнения, которое передалось и его бесчисленным слушателям, Андре-Луи замолчал и иронично улыбнулся. Затем, взмахнув рукой, он попросил внимания. По мгновенной тишине он понял, что окончательно и безраздельно овладел толпой. В его словах каждый услышал собственные мысли, которые месяцы и годы смутно волновали простых людей, не находя выражения.

Андре-Луи заговорил снова, более спокойно. Но ироничная улыбка в уголках его губ стала ещё заметней.

— Уходя от Ледигьера, я в качестве предостережения напомнил ему один эпизод из естественной истории. Я рассказал ему, что, когда волкам, в одиночку бродившим по джунглям, надоели бесконечные преследования тигра, они объединились и стали сами охотиться на него. Господин де Ледигьер презрительно ответил, что не понимает меня. Но вы догадливее его и, думаю, поняли меня? Не так ли?

Толпа ответила рёвом и одобрительным смехом. Он до предела накалил страсти, и люди были готовы на всё. Если в схватке с ветряной мельницей Андре-Луи потерпел поражение, то ветер, по крайней мере, он подчинил своей воле.

— Во Дворец! — ревела толпа, потрясая в воздухе кулаками, тростями, а кое-где и шпагами. — Во Дворец! Долой де Ледигьера! Смерть королевскому прокурору!

Да, ветер действительно был подвластен Андре-Луи. И властью этой он был обязан своему грозному ораторскому дару — дару, который нигде не обладает такой силой, как во Франции, ибо нигде больше людские эмоции не откликаются с такой готовностью на призыв Красноречия.

Теперь по одному слову Андре-Луи буря снесёт ветряную мельницу, в сражении с которой он потерпел неудачу. Однако это вовсе не входило в его намерения, о чём он прямо и заявил:

— Подождите! Разве слепое орудие продажной системы достойно вашего благородного негодования?

Он надеялся, что его слова дойдут до Ледигьера, считая, что королевскому прокурору неплохо хоть раз услышать о себе нелицеприятную правду.

— Сперва вы должны подняться против самой системы, должны сокрушить систему, а не её орудия, вроде этой жалкой разряженной куклы. Поспешность только испортит дело. Самое главное, дети мои, — никакого насилия!

«Дети мои»! Слышал бы его крёстный!

— Последствия преждевременного применения силы вы уже не раз видели по всей Бретани и слышали, к чему оно приводит в других провинциях Франции. Насилие вызовет ответное насилие. Они только и ждут случая заявить о своих правах на власть и закабалить вас больше прежнего. Вызовут войска, и вас встретят штыки наёмников. Не доводите дело до этого, заклинаю вас. Не провоцируйте их, не давайте им долгожданного предлога ввергнуть вас в грязь, смешанную с вашей же кровью.

Безмолвие нарушил новый крик:

— Что же нам делать? Что?

— Я скажу вам, — ответил Андре-Луи. — Богатство и сила Бретани сосредоточены в Нанте — в городе, который энергия буржуазии и тяжкий труд народа сделали одним из самых процветающих в королевстве. Именно в Нанте началось движение, вынудившее короля издать указ о роспуске нынешнего состава Штатов — указ, которому те, чья власть основана на привилегиях и злоупотреблениях, не подумали подчиниться. Надо известить Нант о том, что здесь происходит, и ничего не предпринимать, пока он не подаст нам пример. Как мы видели, он достаточно силён и может настоять на своём, чего нельзя сказать о Рене. Пусть он ещё раз покажет свою силу, а до тех пор соблюдайте спокойствие. Только так вы победите. Только так акты насилия, свершаемые на ваших глазах, будут полностью и окончательно отмщены.

Андре-Луи спрыгнул с пьедестала статуи так же неожиданно, как и вскочил на него. Он выполнил свою миссию. Он сказал всё, а возможно, и больше того, что мог бы сказать его убитый друг, с чьего голоса он говорил. Но слушатели не позволили ему незаметно ретироваться. Над площадью поднялся оглушительный гром голосов. Андре-Луи сыграл на чувствах народа — на каждом поочерёдно, — как искусный арфист играет на своём инструменте. Люди дрожали от возбуждения, вызванного его речью; в их душах пела надежда, разбуженная финальным аккордом сыгранной им страстной симфонии. Как только Андре-Луи оказался на земле, дюжина студентов подняла его на плечи, и он снова предстал взорам бурно аплодирующей толпы.

Изысканный Ле Шапелье с трудом протиснулся к нему: его лицо пылало, глаза сияли.

— Мой мальчик, — сказал он Андре-Луи, — сегодня вы раздули костёр, который пламенем свободы разгорится по всей Франции! — И, обратившись к студентам, коротко приказал: — В литературный салон! Быстро! Мы должны немедленно составить план действий. Надо срочно отправить в Нант делегатов и передать нашим друзьям послание народа Рена.

Толпа расступилась, и по образовавшемуся проходу студенты понесли героя дня. Выразительно жестикулируя, Андре-Луи призывал всех разойтись по домам и терпеливо ждать грядущих событий.

— С невиданной стойкостью веками сносили вы притеснения, — польстил он им. — Потерпите ещё немного. Конец уже близок, друзья мои.

Его вынесли с площади и понесли по Королевской улице к одному из немногих старых домов, уцелевших в этом восставшем из пепла городе. На верхнем этаже дома, в комнате, освещённой ромбовидными окнами с жёлтыми стёклами, обычно проводились собрания литературного салона. Вскоре сюда стали стекаться его члены, извещённые посланиями, которые Ле Шапелье успел отправить им по пути с площади.

В комнату набилось человек пятьдесят. Большинство из них были люди молодые, пылкие и воодушевлённые призрачными мечтами о свободе. За закрытыми дверьми раскрасневшееся, взволнованное общество приветствовало Андре-Луи, словно заблудшую овцу, вернувшуюся в стадо, и обрушило на него целый поток поздравлений и благодарностей.

Затем они принялись обсуждать свои ближайшие планы. Тем временем двери дома взял под охрану стихийно возникший почётный караул. Он оказался очень кстати, так как едва члены литературного салона успели собраться, как нагрянули жандармы, которых господин де Ледигьер послал немедленно арестовать смутьяна, подстрекавшего народ Рена к мятежу. Жандармов было пятьдесят человек. Но будь их даже пятьсот, то и этого оказалось бы недостаточно. Толпа разбила их карабины, проломила некоторым головы и растерзала бы всех на куски, если бы они вовремя не протрубили отбой и не вышли из потасовки, на которую никак не рассчитывали.

Пока на улице происходили эти бурные события, в комнате наверху красноречивый Ле Шапелье держал речь перед своими коллегами. Поскольку здесь не свистели пули и было некому передать его слова властям, Шапелье, ничего не опасаясь, мог проявить своё ораторское искусство в полном блеске. Его недюжинный дар излился в речи, настолько же откровенной и жёсткой, насколько изыскан и элегантен был сам республиканец.

Ле Шапелье похвалил речь коллеги Моро за силу и страстность, но прежде всего за мудрость. Слова Моро были для них неожиданностью. Прежде они знали его только как сурового критика своих реформаторских прожектов и не без дурных предчувствий услышали о его назначении делегатом дворянина в Штаты Бретани. Но им известно, из-за чего он сменил убеждения. Столь неожиданная перемена объясняется убийством их дорогого коллеги де Вильморена. На примере этого зверского деяния Моро наконец воочию убедился, сколь силён дух зла, который они поклялись изгнать из Франции. Сегодня коллега Моро заявил о себе как о самом стойком среди них апостоле новой веры. Он указал им единственно правильный и разумный путь. Иллюстрация, заимствованная Моро из естественной истории, весьма уместна. Самое главное — объединиться по примеру волков, обеспечить единство действий народа всей Бретани и немедленно послать делегата в Нант, который доказал своё право быть штаб-квартирой бретонских сил.

Энтузиазм Андре-Луи несколько остыл, и, сидя на скамье у окна, он в замешательстве внимал потоку красноречия, льющемуся из уст его коллеги.

Когда аплодисменты смолкли, он услышал громкий голос:

— Я предлагаю назначить делегатом самого уважаемого члена нашего салона — Ле Шапелье.

Ле Шапелье поднял голову в щегольском парике, и все заметили, что он побледнел. Пальцы его нервно теребили лорнет.

— Друзья мои, — медленно проговорил он, — я глубоко сознаю, какую честь вы оказываете мне. Но, приняв её, я узурпировал бы честь, которая по праву принадлежит другому. Кто может достойнее представить нас, кто более заслуживает быть нашим делегатом и говорить с нашими друзьями в Нанте от имени Рена, чем борец, который сегодня уже облёк в слова несравненной силы мысли и чувства этого великого города? Предоставьте эту честь тому, кому она принадлежит, — Андре-Луи Моро.

Под бурю аплодисментов, встретивших предложение Ле Шапелье, Андре-Луи встал, поклонился и тотчас согласился.

— Да будет так, — просто сказал он. — Возможно, мне действительно следует продолжить то, что я начал, хотя, по-моему, Ле Шапелье был бы более достойным представителем. Я выеду вечером.

— Вы отправитесь немедленно, мой мальчик, — возразил Ле Шапелье, и его дальнейшие слова объясняли его великодушие: — После всего случившегося вам небезопасно задерживаться в Рене. Вам надо выехать тайно. Никто не должен знать о вашем отъезде. Мне бы не хотелось подвергать вас лишней опасности. Вы должны отдавать себе отчёт, на какой риск идёте. Чтобы уцелеть и помочь нам в трудах по спасению нашей многострадальной Родины, вы должны быть предельно осторожны, передвигаться тайно и даже скрыть своё имя. В противном случае люди де Ледигьера схватят вас — и прощайте.


Глава VIII. OMNES OMNIBUS


Андре-Луи выехал из Рена навстречу куда более рискованной авантюре, чем мог вообразить, покидая Гаврийяк. Он провёл ночь в придорожной гостинице, рано утром продолжил путь и около полудня следующего дня добрался до Нанта.

За время одинокого путешествия по однообразным бретонским равнинам, особенно унылым в их зимнем убранстве, у него была возможность обдумать свои действия и положение, в котором он оказался. Из стороннего наблюдателя, проявлявшего чисто теоретический и отнюдь не благожелательный интерес к новым идеям общественного устройства и упражнявшего свой ум на этих идеях, как фехтовальщик упражняет глаз и руку, но не заблуждаясь относительно их сути, он неожиданно для себя превратился в смутьяна-революционера и пустился в революционную деятельность самого отчаянного свойства. Представитель и делегат дворянина в Штатах Бретани, он вопреки элементарному здравому смыслу одновременно оказался делегатом и представителем всего третьего сословия Рена.

Трудно определить, в какой степени Андре-Луи, увлечённый в пылу страсти неудержимым потоком собственного красноречия, мог поддаться самообману. Однако можно с полной уверенностью сказать, что, хладнокровно оглядываясь назад, он нисколько не заблуждался относительно содеянного им на Королевской площади Рена. С неподражаемым цинизмом он изложил своим слушателям только одну сторону вопроса. Но поскольку существующий во Франции порядок защищал де Латур д'Азира и гарантировал ему полную безнаказанность любого преступления, то оный порядок и должен нести ответственность за правонарушения, которым он потворствует. Усматривая в этом доводе полное оправдание своим действиям, Андре-Луи с лёгким сердцем прибыл подстрекать к мятежу жителей славного города Нанта, который, благодаря своим широким улицам и прекрасному порту, соперничал в великолепии с Бордо и Марселем.

Он нашёл гостиницу на набережной Ла Фосс, где оставил коня и пообедал, сидя в амбразуре окна, из которого были видны обсаженная деревьями набережная и широкая гладь Луары с покачивающимися на якоре торговыми судами из всех стран мира. Солнце пробилось из-за туч и залило тусклым зимним светом желтоватую воду и суда с высокими мачтами.

На набережных кипела такая же бурная жизнь как на набережных Парижа. Там толпились иностранные моряки в диковинных робах, с резким, неприятным говором; пронзительно выкликающие свой товар дородные торговки рыбой с корзинами сельди на голове, в широких юбках, из-под которых виднелись голые икры; лодочники в шерстяных колпаках и закатанных до колен штанах; крестьяне в куртках из козьей шкуры; корабельные плотники и грузчики из доков; крысоловы; водоносы; продавцы чернил и другие мелкие торговцы-разносчики. Иногда в этой бурлящей толпе простонародья Андре-Луи замечал торговцев в скромных одеждах; купцов в длинных, подбитых мехом сюртуках; изредка — богатого судовладельца, катившего в запряжённом парой кабриолете; порой — элегантную даму в портшезе[112], рядом с которым вприпрыжку бежал жеманный аббат из числа придворных епископа; изредка — офицера в красном мундире, надменно восседающего на холёном коне. Один раз под окном Андре-Луи проехала огромная карета аристократа с гербами на дверцах и двумя лакеями на запятках в пудреных париках, белых чулках и роскошных ливреях. Под окном проходили капуцины[113] в коричневых рясах, бенедиктинцы[114] в чёрных и множество белого духовенства[115] — в шестнадцати приходах Нанта Богу служили весьма усердно.

Здесь же, резко контрастируя с церковной и монастырской братией, бродили осунувшиеся, потрёпанные искатели приключений и неспешно прохаживались блюстители порядка — жандармы в голубых мундирах и гетрах.

В людском потоке, который тёк под окном Андре-Луи, можно было увидеть представителей всех классов, составлявших семидесятитысячное население богатого промышленного города.

От слуги, который подал ему скромный обед — похлёбку, варёную говядину и графин дешёвого вина, — Андре-Луи узнал о настроении умов в Нанте. Слуга, ярый сторонник привилегированных сословий, с сожалением признал, что город охвачен волнениями. Многое зависит от того, какой оборот примут события в Рене. Если король действительно распустил Штаты Бретани, то всё будет хорошо и мятежники лишатся повода к дальнейшему нарушению общественного порядка. В Нанте устали от беспорядков и не хотят их повторения. По городу разносятся самые противоречивые слухи, и каждое утро Торговую палату осаждают толпы, жаждущие узнать что-нибудь определённое. Но никаких известий ещё не приходило. Никто точно не знает, распустил его величество Штаты или нет.

Когда Андре-Луи дошёл по Торговой площади, пробило два часа — самое оживлённое время на бирже. Площадь с внушительным зданием биржи, построенным в классическом стиле, заполняла такая плотная толпа, что он с немалым трудом пробился к ступеням пышного ионического портика. Одного слова Андре-Луи было бы достаточно, чтобы проложить дорогу, но он намеренно не произнёс его. Как гром среди ясного неба обрушится он на это бурлящее от нетерпения людское море, как вчера обрушился на толпу в Рене. Он хотел, чтобы его появление было внезапным и неожиданным.

Подходы к Торговой палате бдительно охраняли швейцары, вооружённые длинными посохами, которых купцы срочно собирали в случае необходимости. Как только молодой адвокат попытался подняться по ступеням лестницы, один из швейцаров решительно преградил ему дорогу посохом.

Андре-Луи шёпотом сказал ему, кто он такой. Посох мгновенно был поднят, и молодой человек следом за швейцаром поднялся по лестнице. У двери он остановился.

— Я подожду здесь, — объявил он своему проводнику. — Пригласите президента сюда.

— Ваше имя, сударь?

Андре-Луи чуть было не ответил, но вспомнил предостережение Ле Шапелье об опасности, сопряжённой с его миссией, и совет соблюдать инкогнито.

— Это не имеет значения. Президенту моё имя неизвестно. Я всего лишь гонец народа. Ступайте.

Швейцар ушёл, оставив Андре-Луи одного. Время от времени он поглядывал на людское море, волнующееся внизу. Все лица были обращены к нему.

Вскоре вышел президент в сопровождении целой толпы, занявшей весь портик; в нетерпении люди проталкивались поближе к Андре-Луи.

— Вы гонец из Рена?

— Я — делегат, посланный литературным салоном этого города сообщить вам о том, что происходит в Рене.

— Ваше имя?

Андре-Луи немного помедлил.

— Пожалуй, чем меньше мы будет называть имён, тем лучше.

Глаза президента округлились от важности. Это был тучный краснолицый человек, весьма самодовольный и кичащийся своим богатством.

Президент на мгновение заколебался.

— Войдемте в Палату, — наконец предложил он.

— С вашего позволения, сударь, я скажу то, что мне поручено сказать, прямо отсюда, с лестницы.

— Отсюда? — Важный купец нахмурился.

— Моё послание адресовано народу Нанта, а с этого места я могу обратиться одновременно ко множеству жителей города всех сословий и рангов. Я желаю — равно как и те, кого я представляю, — чтобы возможно больше жителей Нанта услышали меня.

— Сударь, скажите, король действительно распустил Штаты?

Андре-Луи посмотрел на президента, улыбнулся, словно прося извинения, и махнул рукой в сторону толпы. Глаза всех собравшихся на площади были обращены на молодого человека. Непостижимый стадный инстинкт подсказал людям, что этот худощавый незнакомец, вызвавший президента и половину членов Палаты, и есть долгожданный вестник.

— Пригласите сюда остальных господ членов Палаты, сударь, — сказал Андре-Луи, — и вы всё узнаете.

— Пусть будет по-вашему.

Услышав слова президента, толпа дрогнула и хлынула на лестницу, оставив свободным лишь небольшое пространство посередине верхней ступени.

Андре-Луи неторопливо вышел на обозначенное таким образом место и остановился, возвышаясь над всем собранием. Он снял шляпу и обрушил на толпу первую фразу своего обращения — обращения исторического, ибо оно является крупной вехой на пути Франции к революции.

— Народ великого города Нанта, я прибыл, чтобы призвать тебя к оружию!

Прежде чем продолжить, он обвёл взглядом притихшую от лёгкого испуга площадь.

— Я — делегат народа Рена, уполномоченный сообщить вам о том, что происходит вокруг, и в страшный час бедствий призвать вас подняться и выступить на защиту нашей страны. — Имя, ваше имя! — крикнул кто-то.

Толпа мгновенно подхватила вопрос, и вскоре вся площадь скандировала его.

Возбуждённой черни Андре-Луи не мог ответить так, как ответил президенту. Надо было что-то придумать, и он с честью вышел из положения.

— Моё имя, — сказал он, — Omnes Omnibus — Все за Всех. Пока зовите меня так. Я гонец, рупор, голос — не более. Я прибыл сообщить вам, что привилегированные сословия, созвав в Рене Штаты Бретани, поступили наперекор вашей воле — нашей воле — и вопреки желанию короля. Поэтому его величество распустил Штаты.

Раздались восторженные аплодисменты. Люди смеялись, шумели, и наконец над площадью грянул клич: «Да здравствует король!» Заметив сильную бледность Андре-Луи, в толпе догадались, что он ещё не закончил; постепенно восстановилась тишина, и он смог продолжить:

— Вы рано радуетесь. К сожалению, дворяне, с присущим им наглым высокомерием, игнорировали королевский приказ. Они не расходятся и продолжают решать вопросы по своему усмотрению.

Тревожное молчание послужило ответом на обескураживающий эпилог речи, начало которой было встречено с таким бурным восторгом.

— Те, кто уже давно противопоставил себя своему народу, правосудию, справедливости и самой гуманности, теперь восстали и против своего короля. Они скорее насмеются над авторитетом королевской власти и над самим королём, чем уступят хоть малую толику своих чрезмерных привилегий, благодаря которым они так долго процветали ценой прозябания целой нации. Они твёрдо решили доказать, что во Франции нет иной власти, кроме власти праздных паразитов.

В толпе раздались слабые хлопки, но большая часть собравшихся молча ждала продолжения.

— В этом нет ничего нового. Так было всегда. За последние десять лет привилегированные сословия, пользуясь своим влиянием, заставили уйти в отставку нескольких министров, которые, понимая нужды и тяготы государства, советовали принять те самые меры, которых требуем мы с вами, видя в них единственное средство остановить неуклонное скатывание нашей Родины в пропасть. Господина Неккера дважды призывали принять министерство и дважды отстраняли, как только он начинал настаивать на проведении реформ, угрожающих привилегиям дворян и духовенства. Теперь его призвали в третий раз, и, похоже, Генеральные штаты наконец будут созваны несмотря ни на что. Но привилегированные сословия решили профанировать то, что они не в силах предотвратить. Так как созыв Генеральных штатов — дело решённое, дворяне и духовенство непременно постараются — если мы не примем мер и не помешаем им — внедрить в третье сословие своих ставленников, лишить его реального представительства и превратить Генеральные штаты в орудие увековечения своей власти и угнетения народа. Их ничто не остановит. Они насмеялись над авторитетом короля и прибегают к убийствам, чтобы заставить замолчать тех, кто смеет обличать их. Вчера в Рене по наущению дворян были убиты два молодых человека, которые обратились к народу, как я сейчас обращаюсь к вам. Их кровь взывает к отмщению.

Над площадью поднялся глухой ропот; негодование слушателей постепенно росло и наконец взорвалось гневным рёвом.

— Граждане Нанта, Родина в опасности! Выступим на её защиту! Заявим всему миру, что мы видим, какое сопротивление встречают все попытки избавить третье сословие от цепей многовекового рабства у тех сословий, чей безумный эгоизм в слезах и страданиях несчастных усматривает гнусную дань и стремится завещать её своим потомкам. Судя по варварским методам, которыми пользуются наши враги для увековечения своего господства, у нас есть все основания опасаться, что аристократы намерены возвести его в конституционный принцип. Не допустим этого! Установление свободы и равенства должно стать целью каждого гражданина — представителя третьего сословия. Так сплотимся же во имя этой цели! Особенно те, кто молод и энергичен, — те, кто имел счастье родиться в наше просвещённое время и воспользоваться бесценными плодами философии восемнадцатого века.

Толпа разразилась бурными аплодисментами. Он покорил её своим красноречием и поспешил закрепить победу.

— Поклянёмся во имя гуманности и свободы сплотиться для борьбы с нашими врагами и противопоставить их кровожадности спокойное упорство людей, исполненных сознания правоты своего дела! — громко воскликнул он. — Выразим протест против всех тиранических декретов, в которых нас попытаются объявить мятежниками за наши чистые и справедливые помыслы! Честью нашей Родины поклянёмся: если хоть одного из нас схватят по приговору неправедного суда на основании тех актов, которые объясняются политической необходимостью, а на деле являются проявлением деспотизма, поклянёмся, говорю я, не жалеть сил и для самозащиты свершить то, что велят нам свершить природа, мужество и отчаяние!

Долго не смолкала овация, встретившая заключительные слова оратора. С удовольствием и даже злорадством Андре-Луи отметил, что богатые купцы, которые раньше стояли на лестнице, а теперь, окружив его, пожимали ему руки, были не просто участниками, но предводителями исступлённой, восторженной толпы.

Это ещё более утвердило его в уверенности, что не только философские идеи, лежащие в основе нового общественного движения, почерпнуты у мыслителей из рядов буржуазии, но и необходимость претворения этих идей на практике наиболее ясно осознаётся именно буржуазией, которой привилегированные сословия не дают развиваться соответственно её богатству. И если можно сказать, что Андре-Луи возжёг в Нанте факел революции, то факел этот ему вручили представители крупной буржуазии города.

Надо ли останавливаться на последствиях? Дело историков рассказать о том, что клятва, данная гражданами Нанта по призыву Omnes Omnibus'a, стала ключевой формулой официального протеста, подписанного тысячами горожан. Он, в сущности, целиком соответствовал воле, высказанной самим сувереном, и его результаты не заставили долго себя ждать. Кто скажет, в какой степени он помог Неккеру, когда 27-го числа того памятного ноября министр добился от Совета принятия наиболее серьёзных мер, на которые дворяне и духовенство отказались дать своё согласие? В тот день был издан королевский декрет, который предписывал избрать в Генеральные штаты не менее тысячи депутатов и предоставить третьему сословию число мест, равное числу депутатов от дворянства и духовенства, вместе взятых.


Глава IX. ПОСЛЕДСТВИЯ


На следующий день, в сумерки, Андре-Луи подъезжал к Гаврийяку. Отлично понимая, что скоро начнутся поиски поборника революционных идей, призвавшего парод Нанта к оружию, он хотел, чтобы его посещение этого приморского города как можно дольше оставалось в тайне. Он сделал большой крюк, дважды пересёк реку — в Брюсе и немного выше Шавани — и подъехал к Гаврийяку с севера, будто возвращаясь из Рена, куда, как всем было известно, отправился два дня назад.

Примерно в миле от деревни он в полутьме заметил всадника, который медленно ехал ему навстречу. Когда между ними оставалось всего несколько ярдов, он, приглядевшись, увидел, что закутанный в плащ всадник наклонился в седле и внимательно всматривается в него. Почти тут же раздался женский голос:

— Ах, это вы, Андре! Наконец-то!

Несколько удивлённый Андре-Луи сдержал коня и услышал нетерпеливый, взволнованный вопрос:

— Где вы были?

— Где я был, кузина Алина? О… бродил по свету.

— Я целый день разъезжаю здесь, поджидая вас. — Алина спешила всё объяснить, и голос её прерывался. — Сегодня утром в Гаврийяк примчались жандармы. Они искали вас. Всё перевернули вверх дном и в замке, и в деревне, пока не узнали, что вы должны вернуть коня, которого наняли в «Вооружённом бретонце». Они остались в гостинице и ждут. Я целый день высматриваю вас, чтобы предупредить о западне.

— Милая Алина! Чтобы я был причиной такого волнения!

— Пустяки. Это не главное.

— Напротив, это самое главное, а пустяки — всё остальное.

— Вы понимаете, что они приехали арестовать вас? — Нетерпение Алины росло. — Вас разыскивают за подстрекательство к мятежу. Господин де Ледигьер выдал ордер на ваш арест.

— Подстрекательство к мятежу? — переспросил Андре-Луи и вспомнил про Нант. Не может быть, чтобы в Рене всё так быстро узнали и приняли меры.

— Да, подстрекательство. Подстрекательство в преступной речи, которую в среду вы произнесли в Рене.

— Ах, вот в чём дело! Уф!

Будь Алина внимательнее, вырвавшийся у Андре-Луи вздох облегчения, возможно, и подсказал бы ей, что у него есть основания опасаться последствий ещё большего преступления, которое он успел совершить с тех пор.

— О, это сущие пустяки.

— Пустяки?

— Я сильно подозреваю, что истинные намерения господ жандармов неверно истолкованы. Вероятнее всего, они прибыли поблагодарить меня от имени господина де Ледигьера. Я утихомирил людей, когда они собирались спалить Дворец Правосудия и его в придачу.

— Да, после того, как вы же и вдохновили их на этот подвиг. Вы, наверное, испугались дела рук своих и отступили в последнюю минуту. Но, если мне правильно передали, вы наговорили де Ледигьеру такого, чего он никогда не забудет.

— Понимаю, — проговорил Андре-Луи и задумался.

Но мадемуазель де Керкадью уже обдумала всё, что считала необходимым, и в её сообразительной юной головке созрел план действий.

— Вам нельзя ехать в Гаврийяк, — сказала она. — Вам надо сойти с коня и отдать его мне. На ночь я поставлю его в конюшню замка, а завтра утром, когда вы будете достаточно далеко отсюда, верну его в гостиницу.

— Ах, но это невозможно.

— Невозможно? Почему?

— По нескольким причинам. Во-первых, вы не подумали о том, что будет с вами.

— Со мной? Вы думаете, я испугаюсь своры неотёсанных болванов, посланных де Ледигьером? Я никого не подстрекала к мятежу.

— Но помогать тому, кого разыскивают за это преступление, почти всё равно что совершить его. Таков закон.

— Какое мне дело до закона? Вы воображаете, будто закон осмелится задеть меня?

— Ах да. Конечно. Я совсем забыл, что вас охраняет одна из тех привилегий, которые я обличал в Рене.

— Обличайте её сколько угодно, но воспользуйтесь преимуществом, которое она вам предлагает. Послушайте, Андре, делайте, как вам говорят. Слезайте с коня. — Видя его колебания, Алина наклонилась и схватила его за руку. Голос её дрожал от волнения. — Андре, вы не видите, насколько серьёзно ваше положение. Если вас схватят, то наверняка повесят. Как вы этого не понимаете? Вам нельзя ехать в Гаврийяк. Вы должны немедленно уехать и переждать, пока пройдёт гроза. Вам надо скрываться, пока дядюшка не употребит свои связи и не добьётся для вас прощения.

— В таком случае мне долго придётся ждать, — заметил Андре-Луи. — Господин де Керкадью не удосужился обзавестись друзьями при дворе.

— У нас есть господин де Латур д'Азир, — к немалому удивлению молодого человека напомнила Алина.

— Он! — воскликнул Андре-Луи и рассмеялся. — Но ведь прежде всего против него я и бунтовал народ Рена. Мне следовало бы догадаться, что вам не передали мою речь.

— Передали, и эту её часть — среди прочего.

— Ах! И тем не менее вы заботитесь о безопасности человека, который покушается на жизнь вашего будущего супруга, призывая в союзники закон или справедливый гнев народа? Или, быть может, убийство бедного Филиппа открыло вам глаза на вашего избранника, на его истинную природу, и вы изменили своё отношение к перспективе стать маркизой де Латур д'Азир?

— В своих рассуждениях вы часто проявляете полную неспособность отличить частное от общего.

— Возможно. Но не до такой степени, чтобы вообразить, будто господин де Латур д'Азир хоть пальцем пошевелит по вашей просьбе.

— В чём вы, как всегда, ошибаетесь. Если я попрошу его, то непременно пошевелит.

— Если вы попросите? — ужаснулся Андре-Луи.

— Ну да! Видите ли, я пока не дала согласия стать маркизой де Латур д'Азир. Я ещё думаю. И такое положение имеет свои преимущества. Одно из них состоит в том, что оно гарантирует абсолютную покорность поклонника.

— Так, так… Мне ясна ваша коварная логика. Вы могли бы зайти настолько далеко, чтобы сказать ему: «Откажете в моей просьбе — и я откажусь выйти за вас замуж». И вы решитесь на это?

— Если будет необходимо, то да.

— Вы не учитываете вытекающие последствия. Не понимаете, что свяжете себе руки и уже не сможете отказать ему, не уронив своей чести. Неужели вы думаете, что я хочу вашей погибели и соглашусь на это?!

Алина выпустила рукав Андре-Луи.

— Вы просто безумец! — воскликнула она, теряя терпение.

— Возможно. Но мне нравится моё безумие. В нём есть увлекательность и острота, неведомая вашему здравомыслию. С вашего позволения, Алина, я, пожалуй, отправлюсь в Гаврийяк.

— Андре, вам нельзя туда ехать! Это равносильно смерти!

Она осадила лошадь и, поставив её поперёк дороги, преградила ему путь.

Уже наступила ночь, и только свет выплывшего из-за туч месяца рассеивал непроницаемую тьму.

— Послушайте, — уговаривала Алина, — сделайте, как я прошу. За вашей спиной показалась карета. Она едет сюда. Нас не должны видеть вместе.

Андре-Луи быстро принял решение. Ложный героизм ему был чужд, и его отнюдь не соблазняла перспектива качаться на виселице в угоду де Ледигьеру. Он выполнил принятое обязательство. Благодаря ему прозвучал — и как прозвучал! — голос, который де Латур д'Азир считал навсегда умолкшим. Но это было далеко не всё, к чему он стремился в жизни.

— Алина, только с одним условием.

— Каким?

— Вы поклянётесь никогда не прибегать ради меня к помощи де Латур д'Азира.

— Раз вы настаиваете и у нас совсем нет времени, я согласна. Доедем вместе до тропинки. Карета приближается.

Тропинка, про которую говорила Алина, отходила от дороги ярдов на триста ближе к деревне и вела вверх по склону к самому замку. Вскоре они в полном молчании свернули на обсаженную кустарником тропу. Проехав ярдов пятьдесят, Алина остановила Андре-Луи.

— Пора, — сказала она.

Андре-Луи молча спрыгнул с коня и передал ей узду.

— Алина, — сказал он, — я просто не знаю, как благодарить вас.

— В этом нет необходимости, — ответила она.

— Но когда-нибудь я расплачусь с вами.

— В этом также нет необходимости. Я не сделала ничего особенного, Андре. Просто ни я, ни дядюшка не хотим, чтобы вас повесили, хотя он и очень сердит на вас.

— О, не сомневаюсь!

— И неудивительно. Вы были его делегатом, его представителем. Он рассчитывал на вас, а вы оказались перебежчиком. Он справедливо негодует на вас, называет предателем и клянётся, что никогда больше не будет разговаривать с вами. Но он вовсе не хочет, Андре, чтобы вас повесили.

— По крайней мере, в этом вопросе мы придерживаемся одного мнения, поскольку я тоже не хочу быть повешенным.

— Я помирю вас. А теперь прощайте, Андре. Когда будете в безопасности, дайте о себе знать.

Алина протянула ему руку, призрачно белевшую в темноте. Андре-Луи поднёс её к губам.

— Благослови вас Бог, Алина.

Алина исчезла. Андре-Луи стоял, прислушиваясь к затихающему стуку копыт, и, когда он смолк вдали, медленно побрёл к дороге, слегка сгорбившись и опустив голову. Он раздумывал о том, куда направиться. Вдруг он остановился, вспомнив, что у него почти нет денег. Он не знал ни одного надёжного места в Бретани, где можно было бы укрыться, поэтому осторожность требовала как можно скорее покинуть провинцию. Только так он мог избежать смертельной опасности. Но для этого нужны лошади, а как их раздобыть, имея в кармане один-единственный луидор[116] да несколько серебряных монет?

К тому же он очень устал. Последние два дня Андре-Луи почти не спал и большую часть времени провёл в седле, что весьма утомительно для человека, не привыкшего к долгим путешествиям верхом. Он был так измучен, что уйти за ночь сколько-нибудь далеко нечего было и думать. Возможно, ему удалось бы добраться до Шавани. Но там надо поужинать и переночевать. А что потом? Завтра?

Если бы Андре-Луи подумал обо всём раньше, то мог бы занять несколько луидоров у Алины. Он было решил отправиться за ней в замок, но осторожность удержала его. Прежде чем он отыщет Алину, слуги непременно увидят его, и ему уже не удастся скрыться.

У Андре-Луи не было выбора. Надо пешком добраться до Шавани, там переночевать и на рассвете идти дальше. Приняв такое решение, он вышел на дорогу и повернул в ту сторону, откуда только что приехал. Вскоре он опять остановился. Шавань лежала на пути в Рен, и идти туда было опасно. Оставалось одно — вновь отправиться на юг. За лугом, между дорогой и деревней, была переправа. Там можно было перебраться на другой берег, не проходя мимо деревни. Отгородившись от непосредственной опасности водным барьером, он мог бы чувствовать себя относительно спокойно.

К переправе вела тропа, которая сворачивала с большой дороги в четверти мили от Гаврийяка. Минут через двадцать Андре-Луи уже шёл по ней, едва волоча ноги от усталости. Он обошёл стороной домик перевозчика, в окнах которого горел огонь, и в темноте прокрался к лодке. Нащупал цепь, крепившую лодку, и к немалому своему огорчению убедился, что она на замке.

Андре-Луи выпрямился и беззвучно рассмеялся. Этого следовало ожидать. Переправа принадлежала де Латур д'Азиру и была под замком, дабы местные жители не повадились пользоваться ею, не платя пошлины.

Так как иного выхода не было, Андре-Луи подошёл к домику и, постучав, отступил в сторону, чтобы на него не упал свет.

— Лодку, — лаконично потребовал он.

Перевозчик, дюжий негодяй, которого Андре-Луи хорошо знал, вернулся в дом за фонарём и вскоре вышел снова. Спустившись с крыльца, он поднял фонарь, и его свет упал на молодого человека.

— Господи помилуй! — вырвалось у лодочника.

— Вижу, ты понимаешь, что я спешу, — сказал Андре-Луи, посмотрев на его удивлённую физиономию.

— Как тут не спешить, когда виселица в Рене уже который день поджидает вас! — прорычал перевозчик. — Коли у вас хватило ума вернутся в Гаврийяк, ступайте поскорее восвояси. Я никому не скажу, что мы виделись.

— Благодарю, Френель. Твой совет полностью соответствует моим намерениям. Именно поэтому мне и нужна лодка.

— Вот уж нет, — решительно заявил Френель. — Язык-то я попридержу, но упаси меня Бог помогать вам.

— Ты вполне мог не узнать меня. Забудь, что ты видел моё лицо.

— Забыть-то забуду, сударь. Но большего от меня не просите. Я не могу перевезти вас через реку.

— Тогда дай мне ключ от лодки, и я переправлюсь сам.

— Одно другого стоит. Не могу. Я буду помалкивать о вашем приходе, но не стану — не могу — помогать вам.

Андре-Луи взглянул на упрямое, решительное лицо лодочника и всё понял. Состоя на службе у де Латур д'Азира, этот человек не мог сделать ничего наперекор воле господина.

— Френель, — спокойно сказал Андре-Луи, — если, как ты говоришь, меня ждёт виселица, то только смерть Маби толкнула меня на поступок, повлекший за собой этот страшный приговор. Если бы Маби не убили, мне не надо было бы поднимать голос, как я это сделал. Кажется, Маби был твоим другом. Неужели в память о нём ты не исполнишь мою пустяковую просьбу и не поможешь мне спастись от петли?

Лодочник отвёл взгляд, и его лицо стало ещё угрюмее.

— Я бы помог, кабы смел, но я не смею. — Неожиданно он разразился гневом, словно ища в нём поддержку: — Как вы не понимаете, что я не смею помогать вам? С чего вы вдруг взяли, что бедняк должен рисковать ради вас жизнью? Чего такого вы или ваша братия сделали для меня? Лодку я вам не дам. Поймите же это, сударь, и немедленно уходите — уходите, пока я не вспомнил, что говорить с вами и не донести кому следует — и то опасно. Уходите!

Лодочник повернулся спиной, собираясь войти в дом. Андре-Луи охватила полная безнадёжность. Но через секунду она прошла. Он вспомнил про пистолет, который Ле Шапелье почти силой навязал ему перед отъездом из Рена. Тогда он весьма пренебрежительно отнёсся к подарку. Правда, пистолет не заряжен, но Френель не знает об этом.

Андре-Луи действовал быстро. Правой рукой он вынул пистолет из кармана, левой схватил лодочника за плечо и повернул к себе.

— Что вам ещё нужно? — сердито спросил Френель. — Разве я не сказал…

Он не закончил. Дуло пистолета было на расстоянии фута от его глаз.

— Мне нужен ключ от лодки, Френель. Больше ничего. Либо ты немедленно дашь его мне, либо я возьму его сам, после того, как вышибу тебе мозги. Мне бы не хотелось убивать тебя, но я не стану раздумывать. На карту, поставлена моя жизнь, и раз один из нас должен умереть, то тебе не покажется странным, если я предпочту, чтобы это был ты.

Френель сунул руку в карман, вытащил ключ и протянул его Андре-Луи. Пальцы его дрожали — скорее от злости, чем от страха.

— Я уступаю насилию. — Он по-собачьи оскалился. — Но не воображайте, будто это вам поможет.

Андре-Луи взял ключ, но пистолет не отвёл.

— По-моему, ты мне угрожаешь, — сказал он. — Это нетрудно заметить. Как только я уйду, ты побежишь доносить на меня и направишь по моему следу жандармов.

— Нет, нет! — вскричал лодочник, почуяв опасность. В холодном, зловещем голосе Андре-Луи он услышал свой приговор и испугался. — Клянусь, сударь, я не собираюсь доносить на вас.

— Пожалуй, мне стоит обезопасить себя на твой счёт.

— Боже мой! Сжальтесь, сударь! — дрожа от страха, взмолился негодяй. — Я вовсе не хочу причинять вам вред. Я не скажу ни слова. Я не…

— Я бы предпочёл положиться на твоё молчание, а не на твои уверения. Однако я дам тебе шанс. Возможно, это и глупо, но я терпеть не могу проливать кровь. Ступай в дом, Френель. Иди, старина, а я пойду за тобой.

Когда они вошли в убогое жилище лодочника, Андре-Луи велел тому остановиться.

— Дай верёвку, — приказал он.

Френель повиновался.

Через несколько минут лодочник был накрепко привязан к столу, а его рот заткнут импровизированным кляпом из обмотанной шарфом деревяшки.

Прежде чем уйти, Андре-Луи задержался на пороге.

— Доброй ночи, Френель, — сказал он.

Злобный взгляд с немой яростью сверкнул в его сторону.

— Едва ли твоя лодка понадобится этой ночью. Но поутру к тебе наверняка кто-нибудь придёт на выручку. А до тех пор постарайся стойко переносить неудобства, памятуя о том, что навлёк их на себя собственной неотзывчивостью. Если ты скоротаешь ночь, предаваясь этим размышлениям, то урок не пройдёт для тебя даром. Возможно, к утру ты станешь настолько доброжелательным, что и вовсе забудешь, кто связал тебя. Доброй ночи.

Андре-Луи перешагнул порог и закрыл за собой дверь.

Отвязать лодку и переправиться через быструю, посеребрённую лунным сиянием реку было делом нескольких минут. Андре-Луи провёл лодку сквозь заросли жухлой осоки, которой порос южный берег реки, спрыгнул на землю, закрепил цепь и, не найдя тропинки, зашагал по сырому лугу отыскивать дорогу.


КНИГА II. КОТУРНЫ

Глава I. ВЛАДЕНИЯ ГОСПОДИНА ДЕ ЛАТУР Д'АЗИРА


Оказавшись на Редонской дороге, Андре-Луи повернул на юг и, повинуясь скорее инстинкту, нежели разуму, устало побрёл вперёд. У него не было чёткого представления ни о том, куда он идёт, ни о том, куда следует идти. Важно было одно: оказаться как можно дальше от Гаврийяка.

У Андре-Луи возникла смутная мысль вернуться в Нант и попытаться с помощью своего внезапно проявившегося ораторского дара добиться, чтобы его укрыли как первую жертву порядков, против которых он призывал восстать. Однако возможность эта была настолько неопределённой, что он не принял эту мысль всерьёз.

Андре-Луи развеселился, вспомнив, в каком виде оставил Френеля: во рту кляп из шарфа, глаза горят от ярости.

«По-моему, я действовал не так уж плохо, если учесть, что никогда не был человеком действия», — пишет он. Эта фраза время от времени повторяется в его обрывочной «Исповеди» — таким образом он постоянно напоминает, что создан для того, чтобы мыслить, а не действовать, и оправдывается, когда жестокая необходимость вынуждает его применять силу. Я подозреваю, что это упорное подчёркивание своего философского склада — а надо признать, для этого у него были основания — выдаёт обуревавшее его тщеславие.

Усталость всё усиливалась, и теперь Андре-Луи ощущал подавленность и недовольство собой. Да, он перегнул палку, когда набросился на господина де Ледигьера и наговорил ему оскорблений. Это было глупо. «Гораздо лучше быть злым, чем глупым, — как-то сказал Андре-Луи. — Большинство бед этого мира — не плод злобы, как твердят нам священники, а плод глупости». Как мы знаем, он считал гнев самым нелепым из всех проявлений глупости и всё же позволил себе разгневаться на такое ничтожество, как Ледигьер, — на лакея, бездельника, пускай облечённого властью, позволяющей ему творить зло. А ведь прекрасно можно было бы выполнить взятую на себя миссию, не возбуждая мстительного негодования королевского прокурора.

И вот он оказался на дороге, в костюме для верховой езды, и весь его капитал составлял один-единственный луидор и несколько серебряных монет в кармане, а также знание закона, которое, увы, не могло уберечь его от последствий нарушения этого закона.

Правда, было у него кое-что в запасе — дар смеха, в последнее время редко дававший о себе знать, философский взгляд на вещи и живой темперамент — а ведь всё это вместе составляет экипировку искателя приключений всех времён. Однако Андре-Луи не принимал в расчёт эти свойства, в которых крылось его истинное спасение.

Рассеянно размышляя подобным образом, он продолжал устало брести в сумерках, пока не почувствовал, что больше не в состоянии идти. Он приблизился к городишку Гишену, и теперь, когда Гишен находился у него всего в полумиле, а Гаврийяк — в добрых семи милях, ноги отказались ему служить.

Дойдя примерно до середины огромного выгона к северу от Гишена, Андре-Луи остановился. Свернув с дороги, он рассеянно пошёл по тропинке, которая привела его к пустырю, заросшему кустиками можжевельника. Справа виднелась живая изгородь с колючками, шедшая вдоль выгона. За ней неясно вырисовывалось высокое строение, стоявшее на краю длинной полоски луга Это было открытое гумно. Возможно, именно бессознательная надежда на кров, возникшая у Андре-Луи при виде большой тёмной тени, и заставила его остановиться. С минуту поколебавшись, он направился к калитке в изгороди. Распахнув эту калитку с пятью засовами, он вошёл и оказался перед гумном величиной с дом. Оно состояло из крыши и полдюжины кирпичных столбов, но под крышей высился огромный стог сена, что в такую холодную ночь сулило заманчиво тёплый ночлег. К кирпичным столбам были прикреплены большие брёвна таким образом, что их концы образовывали лесенки, по которым могли взбираться работники, чтобы набрать сена. Из последних сил Андре-Луи вскарабкался по одной из лестниц и повалился на верхушку стога. Пришлось встать на колени, так как низкий потолок не давал выпрямиться. Он снял редингот, шейный платок, промокшие сапоги и чулки, затем разгрёб сено и зарылся в него по шею. Минут через пять он уже крепко спал, позабыв обо всех мирских заботах.

Когда он проснулся, солнце стояло высоко в небе, и, ещё не вполне осознав, где он и как сюда попал, Андре-Луи заключил, что уже позднее утро. Затем он различил голоса, звучавшие где-то поблизости, но сначала не обратил на них внимания. Он прекрасно выспался и теперь нежился в тепле, в приятной полудрёме.

Но когда сон улетучился и Андре-Луи всё вспомнил, он высунул голову из сена, прислушиваясь, и сердце забилось сильнее от зарождающегося страха, что, быть может, голоса не сулят ничего хорошего. Однако, услышав женский голос, мелодичный и серебристый, он несколько успокоился, хотя в этом голосе и звучали тревожные интонации.

— Ах, боже мой, Леандр, нам надо немедленно расстаться. Если только мой отец…

И тут её перебил мужчина, пытавшийся ободрить собеседницу:

— Нет, нет, Климена, вы ошиблись. Никого нет. Мы в полной безопасности. Почему вы пугаетесь каждой тени?

— Ах, Леандр, если только он застанет нас вместе!.. Я трепещу при одной мысли…

Андре-Луи успокоился: он подслушал достаточно, чтобы понять, что это просто влюблённая парочка, которая, имея меньше оснований для страха, чем он, боится ещё больше. Любопытство заставило его перебраться на самый край стога. Лёжа ничком, Андре-Луи вытянул шею и заглянул вниз.

На выщипанном лугу между амбаром и изгородью стояли мужчина и женщина. Оба были молоды. Юноша был хорошо сложён и недурён собой, с роскошной каштановой шевелюрой, завязанной в косичку с чёрным атласным бантом. Он был одет с явной претензией на дешёвый шик, что не располагало в его пользу. Камзол модного покроя из выцветшего бархата цвета сливы украшало серебряное кружево, великолепие которого давным-давно поблёкло. Молодой человек носил кружевные гофрированные манжеты, но так как они не были накрахмалены, то обвисли, как ветки плакучей ивы. Из-под манжет виднелись красивые, нежные руки. Панталоны из простой чёрной ткани и бумажные чёрные чулки не вязались с великолепным камзолом. На крепких башмаках красовались пряжки из дешёвых тусклых стразов[117]. Если бы не открытое и искреннее лицо молодого человека, Андре-Луи причислил бы его к рыцарям того ордена, который добывает свой хлеб нечестным путём. Однако он воздержался от окончательного приговора, занявшись изучением девушки. Надо сразу признаться, что это занятие не на шутку увлекло его, хотя, несмотря на начитанность, любознательность и молодость, Андре-Луи не имел привычки размышлять о прекрасном поле.

Юная девушка, которой было самое большее лет двадцать, обладала прелестным лицом и обольстительной фигурой. Кроме того, её отличали искрящаяся живость и грациозность движений — подобного сочетания Андре-Луи не встречал никогда в жизни. А в изысканных переливах её голоса — мелодичного, серебристого голоса, который его разбудил, — было очарование, неотразимое, должно быть, даже в самой уродливой женщине. На девушке была зелёная накидка, откинутый капюшон которой позволял видеть изящную головку. Каштановые локоны, обрамлявшие овальное лицо, вспыхивало золотом в лучах утреннего солнца. Цвет лица был так нежен, что его можно было бы сравнить лишь с лепестком розы. На таком расстоянии не различить было цвет глаз, но Андре-Луи догадывался, что они синие, и любовался тем, как они блестят под тонкими тёмными бровями.

Андре-Луи сам не понимал, почему его огорчает, что она в столь близких отношениях со смазливым молодым человеком, вырядившимся в обноски какого-то дворянина. Он не мог определить происхождение девушки, однако, судя по речи, она не была простолюдинкой. Он прислушался.

— Я не буду знать покоя, Леандр, пока мы не обвенчаемся, — говорила она. — Только тогда он ничего не сможет со мной сделать. И всё же, если мы поженимся без его согласия, мы только ухудшим своё положение, а я почти отчаялась получить его согласие. «Да, — подумал Андре-Луи, — очевидно, её отец наделён здравым смыслом и его не обмануло великолепие роскошного наряда господина Леандра и не ослепил блеск дешёвых стразовых пряжек».

— Моя дорогая Климена, — отвечал молодой человек, стоя перед ней и держа за обе руки, — вам не следует предаваться унынию. Если я не открываю вам все хитроумные уловки, подготовленные мною с целью добиться согласия вашего жестокосердого родителя, проистекает это от того, что я не склонен лишать вас удовольствия, которое доставит вам сюрприз, ожидающий вас. О, доверьтесь мне и тому изобретательному другу, о котором я говорил, — он должен появиться с минуты на минуту.

Высокопарный осёл! Заучил он свою речь заранее или же это просто педантичный идиот, способный выражаться только напыщенными тирадами? Как может такой нежный цветок расточать свой аромат перед этим нудным типом? К тому же у него такое дурацкое имя!

Так рассуждал Андре-Луи на своём наблюдательном пункте. Между тем девушка отвечала:

— О, довериться вам — именно этого жаждет моё сердце, Леандр, но меня гложут опасения, что уже ничем нельзя помочь. Именно сегодня я должна обвенчаться с ужасным маркизом Сбруфаделли. Он приедет в полдень, чтобы подписать брачный контракт, — и я стану маркизой Сбруфаделли. О! — вырвался вопль боли прямо из нежного юного сердца. — Это имя жжёт мне губы. Если бы оно стало моим, я бы никогда не смогла произнести его — никогда! Этот человек так мерзок! Спасите меня, Леандр! Спасите! Вы — единственная надежда.

Внезапно Андре-Луи почувствовал сильное разочарование. Вопреки ожиданиям, она оказалась не на высоте. Она была явно заражена высокопарным стилем своего нелепого возлюбленного. Её словам недоставало искренности, так что, воздействуя на разум, они не трогали сердце. Возможно, дело тут было в антипатии Андре-Луи к господину Леандру и к теме разговора.

Итак, отец выдаёт её за маркиза! Значит, она знатна и тем не менее согласна выйти замуж за этого скудоумного молодого искателя приключений в потрёпанных кружевах! «Именно чего-то подобного и следовало ожидать от слабого пола», — подумал Андре-Луи. Философия научила его считать женщин самой безумной частью безумного вида.

— Этому не бывать! — бушевал господин Леандр, — Никогда! Клянусь вам! — Он погрозил кулачком синему своду небес — ну чем не Аякс, бросающий вызов Юпитеру![118] — Ах, ну вот и наш хитроумный друг… (Андре-Луи не уловил имя, так как в этот момент господин Леандр повернулся к калитке в изгороди.) — Разумеется, у него есть для нас новости.

Андре-Луи взглянул в сторону калитки. В неё вошёл тощий, хилый человечек в порыжевшем плаще и треуголке, сильно надвинутой на нос, чтобы затенить лицо. Когда незнакомец снял шляпу и отвесил молодым влюблённым поклон, волоча перо шляпы по земле, Андре-Луи признался себе, что, угоразди его самого родиться с таким вот лицом висельника, он носил бы свою шляпу точно так же, чтобы скрыть как можно больше. Если часть туалета господина Леандра составляли обноски дворянина, то вновь прибывший, очевидно, был облачён в обноски господина Леандра. Однако, несмотря на ужасную одежду и ещё более ужасное лицо с трёхдневной щетиной, этот малый держался не без достоинства. Он приблизился торжественной, неестественной походкой и изящно отставил ногу отработанным движением.

— Сударь, — произнёс он с видом заговорщика, — время пришло, а с ним и маркиз. Итак, пора действовать.

Молодые люди в ужасе отпрянули друг от друга. Климена заламывала руки, рот был полуоткрыт, а грудь соблазнительно вздымалась под белой кружевной косынкой. Господин Леандр, застывший с разинутым ртом, олицетворял собой глупость и испуг.

Вновь прибывший продолжал трещать:

— Я был в гостинице час тому назад, когда маркиз нагрянул, и внимательно изучал его, пока он завтракал. Так вот, у меня не осталось ни малейшего сомнения, что нам будет сопутствовать успех. Что касается внешности маркиза, я мог бы развлечь вас подробным описанием того, какую форму придала природа этой тучной вульгарности. Но не это главное. Для нас важно, что у него в голове, и я с уверенностью говорю вам, что, как выяснилось, он так туп, что очертя голову ринется в первую же ловушку, которую я для него приготовил.

— Расскажите мне, расскажите! О, говорите же! — умоляла Климена, протягивая руки, и устоять перед этой мольбой не смог бы ни один смертный. Вдруг она слабо вскрикнула: — Мой отец! — Обезумев, она поворачивалась то к одному, то к другому. — Он идёт! Мы пропали!

— Вы должны бежать, Климена, — сказал господин Леандр.

— Поздно! — рыдала она. — Он здесь!

— Успокойтесь, мадемуазель, успокойтесь! — уговаривал её хитроумный друг. — Будьте спокойны и положитесь на меня. Обещаю, что всё будет хорошо.

— О! — вяло пискнул господин Леандр. — Что бы вы ни говорили, мой друг, это — крушение всех наших надежд. Даже ваш острый ум не поможет нам выпутаться. Никогда!

В калитку вошёл огромный человек с возбуждённым лунообразным лицом и большим носом. Он был одет скромно, как подобает солидному буржуа. Человек этот, несомненно, был разгневан, однако слова, в которых выразилось его негодование, привели Андре-Луи в полное изумление.

— Леандр, ты болван! Слишком вяло, слишком бесстрастно! Твои слова не убедят ни одного крестьянского парня! Ты хоть понимаешь, о чём тут идёт речь? Так! — воскликнул он и, широким жестом отбросив круглую шляпу, встал рядом с господином Леандром и повторил те самые слова, которые тот только что произнёс, а все трое наблюдали за ним спокойно и внимательно.

— О, что бы вы ни говорили, мой друг, это — крушение всех наших надежд. Даже ваш острый ум не поможет нам выпутаться. Никогда!

Безумное отчаяние звучало в голосе толстяка. Он снова обернулся к господину Леандру и презрительно бросил:

— Вот так. Пусть твой голос выразит страстную безнадёжность. Ну подумай — ведь ты же спрашиваешь Скарамуша не о том, поставил ли он заплату на твои штаны. Ты — отчаявшийся влюблённый, выражающий…

Внезапно он замолчал, поражённый. Андре-Луи, наконец поняв, что тут происходит и какой он болван, расхохотался, и раскаты смеха, звучавшего жутковато под огромной крышей, всех напугали.

Первым пришёл в себя толстяк, что и выразил в свойственной ему манере, произнеся один из сарказмов, которые всегда держал наготове:

— Слышишь, Леандр, сами боги смеются над тобой. — Затем обратился к крыше гумна и к её невидимому обитателю: — Эй! Вы там!

Андре-Луи показался, высунув взъерошенную голову.

— Доброе утро, — любезно произнёс он.

Когда Андре-Луи привстал на колени, он увидел широкий выгон за изгородью, а на нём — огромный, сильно потрёпанный фаэтон, повозку, доверху гружённую брёвнами, накрытыми промасленных брезентом, и нечто вроде дома на колёсах, из крошечной трубы которого медленно вился дымок. Неподалёку три крупные фламандские лошади и пара ослов с удовольствием щипали траву. Все животные были стреножены. Если бы Андре-Луи увидел эту картину раньше, он получил бы ключ к странной сцене, разыгранной перед его глазами. За изгородью двигались люди. Трое из них собрались в этот момент у калитки: девушка с живым лицом и вздёрнутым носиком — наверно, Коломбина[119], субретка[120]; тощий, подвижный юноша — должно быть, Арлекин[121], и, наконец, простоватый парень — вероятно, дзани[122] или лекарь[123].

Андре-Луи охватил всё это одним взором, пока здоровался. В ответ на его приветствие Панталоне[124] заорал:

— Какого чёрта вы делаете наверху?

— Абсолютно то же самое, что вы делаете внизу, — нарушаю границу чужих владений.

— Вот как! — сказал Панталоне и взглянул на своих товарищей, причём его большое красное лицо уже не выражало прежней уверенности. Хотя подобное нарушение было для них делом привычным, однако, услышав, как их действия называют своим именем, толстяк смутился.

— Чья это земля? — спросил он менее уверенным тоном.

Андре-Луи ответил, натягивая чулки:

— Насколько мне известно, это владения маркиза де Латур д'Азира.

— Пышное имя. Этот благородный господин суров?

— Этот господин — дьявол, или, пожалуй, вернее было бы сказать, что по сравнению с ним сам дьявол — благородный господин.

— И всё же, — вмешался актёр со злодейской внешностью, игравший Скарамуша, — вы признаёте, что сами, не колеблясь, нарушаете границу его владений.

— Да, но, видите ли, я — законник, а законники, как известно, не способны соблюдать закон, точно так же как актёры не способны актёрствовать. Кроме того, сударь, на нас оказывает воздействие природа, и природа одерживает верх над уважением к закону, как и над всем прочим. Когда я добрался сюда вчера ночью, природа одержала верх надо мной. Итак, я спал здесь, позабыв об уважении к весьма высокопоставленному и могущественному маркизу де Латур д'Азиру. Однако заметьте, господин Скарамуш[125], что, в отличие от вас и ваших товарищей, я нарушаю границу не столь демонстративно.

Надев сапоги, Андре-Луи легко спрыгнул вниз и стоял в рубашке, перекинув через руку редингот, который собирался надеть. Маленькие хитрые глазки «благородного отца»[126] внимательно изучали его. Незнакомец одет скромно, но на нём костюм хорошего покроя, а рубашка из тонкого батиста. Да и речь его подтверждает, что он человек образованный. Отметив про себя всё это, господин Панталоне решил быть любезным.

— Я весьма признателен вам за предостережение, сударь, — начал он.

— Так воспользуйтесь им, друг мой. Люди господина д'Азира имеют приказ стрелять в нарушителей границы. Берите с меня пример и удирайте.

Актёры последовали за Андре-Луи через калитку в изгороди к лагерю, расположившемуся на выгоне. Уже попрощавшись с ними, он вдруг заметил молодого человека, который совершал утренний туалет над ведром, поставленным на деревянную ступеньку у задней стенки фургона. С минуту поколебавшись, Андре-Луи повернулся к господину Панталоне.

— Если бы я не боялся бессовестно злоупотреблять вашим гостеприимством, сударь, — сказал он откровенно, — то перед тем, как распроститься, я бы попросил разрешения последовать примеру этого превосходного молодого человека.

— Но, мой дорогой сударь, нет ничего проще. — Хозяин труппы был само добродушие. — Пожалуйста, прошу вас. Родомон[127] даст вам всё необходимое. На сцене он — пожиратель огня, а в жизни — самый большой щёголь труппы.

— Эй, Родомон!

Умывающийся молодой человек выпрямил длинное тело, склонённое над ведром, и, весь в мыльной пене, взглянул на них. Панталоне отдал распоряжение, и Родомон, который действительно был столь же дружелюбен и мягок в жизни, сколь грозен и ужасен на сцене, радушно предоставил ведро в распоряжение незнакомца.

Итак Андре-Луи снова снял свой шейный платок я редингот и стал закатывать рукава тонкой рубашки. Родомон снабдил его мылом, полотенцем, сломанным гребнем и даже засаленной лентой для волос — на случай, если господин потерял свою собственную. От ленты Андре-Луи отказался, а гребень с благодарностью принял. Наконец он покончил с умыванием и стоял с полотенцем через плечо, приводя в порядок растрёпанные волосы перед обломком зеркала, прикреплённым к двери фургона.

Пока Андре-Луи причёсывался под болтовню приветливого Родомона, его слух вдруг уловил стук копыт. Он беззаботно взглянул через плечо и застыл с гребнем в руке, раскрыв рот. Вдали на дороге, идущей мимо выгона, показался отряд из семи всадников в синих мундирах с красными обшлагами жандармерии.

Андре-Луи ни на минуту не усомнился, за какой добычей они гонятся, и внезапно ощутил холодную тень виселицы. Отряд остановился, и сержант, возглавлявший его, заорал зычным голосом:

— Эй вы! Эй! — В тоне слышалась угроза.

Все члены труппы — а их было около двенадцати — замерли на месте. Панталоне величаво выступил вперёд, откинув назад голову — совсем как королевский прокурор.

— Что же это такое, чёрт побери? — изрёк он, но было неясно, относятся ли его слова к Року, Небесам или сержанту. Затем, перейдя на крик, он снова спросил: — Что такое?

Последовало краткое совещание между всадниками, затем они рысью пустились через выгон прямо к лагерю актёров.

Андре-Луи всё ещё стоял у задней стенки фургона, продолжая машинально проводить расчёской по спутанным волосам. Он следил за приближающимся отрядом, и ум его лихорадочно работал, готовый немедленно принять решение в зависимости от обстоятельств.

Ещё не успев подъехать, сержант прорычал в нетерпении:

— Кто дал вам разрешение разбить здесь лагерь?

Вопрос отнюдь не успокоил и не ввёл в заблуждение Андре-Луи. Облава на бродяг и нарушителей границы владений не имела никакого отношения к службе этих людей, и если они и занимались подобными делами, то лишь мимоходом — возможно, в надежде удержать налог в свою пользу. Вероятнее всего, отряд ехал из Рена, и его настоящей задачей была охота на молодого законника, обвиняемого в призыве к мятежу. Между тем Панталоне заорал в ответ:

— Кто дал нам разрешение, спрашиваете вы? Какое такое разрешение? Это общинная земля[128], которой могут пользоваться все.

Сержант рассмеялся неприятным смехом и пришпорил лошадь.

— Во всех огромных владениях господина де Латур д'Азира нет общественной земли в точном значении этого слова, — произнёс голос над ухом Панталоне. — Это цензива[129], и со всех, кто здесь пасёт свой скот, взимаются налоги.

Панталоне повернулся и увидел рядом с собой Андре-Луи в одной рубашке, без шейного платка. На плече — полотенце, в руке — гребень.

— Пропади оно всё пропадом, — выругался Панталоне, — да ведь этот маркиз де Латур д'Азир — настоящий великан-людоед!

— Я уже сообщил вам своё мнение о нём, — сказал Андре-Луи. — Что касается этих парней, лучше будет, если я займусь ими сам. У меня есть опыт в делах такого рода. — И, не дожидаясь согласия Панталоне, Андре-Луи выступил вперёд, чтобы встретить приближающийся отряд. Он ясно понимал, что его может спасти только смелость.

Когда через минуту сержант остановил своего коня перед полуодетым Андре-Луи, тот расчёсывал волосы, глядя снизу вверх с простодушной и обезоруживающей улыбкой. Сержант резко окликнул его:

— Вы — предводитель этой группы бродяг?

— Да… то есть мой отец — вон там — действительно предводитель. — Он ткнул большим пальцем в сторону Панталоне, который, держась на заднем плане, уставился на них, ничего не слыша. — Что вам угодно, капитан?

— Мне угодно сказать, что вас, скорее всего, посадят в тюрьму — всю вашу компанию. — Сержант проговорил это громко и грубо, и голос его разнёсся по выгону и дошёл до слуха всех членов труппы, которые замерли, подавленные. Доля бродячих актёров достаточно тяжела и без тюрьмы.

— Но как же так, мой капитан? Это общинная земля — ею могут пользоваться все.

— Ничего подобного.

— А где ограждения? — спросил Андре-Луи, взмахнув рукой с гребнем, как бы показывая, что место не занято.

— Ограждения! — фыркнул сержант. — При чём тут ограждения! Это цензива. Здесь можно пастись, только уплатив ценз маркизу де Латур д'Азиру.

— Но мы же не пасёмся, — изрёк простодушный Андре-Луи.

— Чёрт вас подери, фигляр! Не пасётесь! Зато пасётся ваш скот!

— Они так мало едят! — сказал Андре-Луи извиняющимся тоном и снова улыбнулся заискивающей улыбкой.

У сержанта стал ещё более грозный вид.

— Не это главное. Главное то, что ваши действия могут рассматриваться как кража, а за кражу полагается тюрьма.

— Я полагаю, что теоретически вы правы, — вздохнул Андре-Луи и снова принялся расчёсывать волосы, по-прежнему глядя снизу вверх в лицо сержанту. — Но мы грешили по неведению. Мы благодарны вам за предостережение. — Он переложил гребень в левую руку, а правую погрузил в карман панталон. Послышалось приглушённое звяканье монет. — Мы в отчаянии, что из-за нас вы отклонились от своего пути, и хотели бы хоть немного загладить причинённое беспокойство. Может быть, ваши люди окажут нам честь, выпив в ближайшей гостинице за здоровье господина де Латур д'Азира или кого угодно на своё усмотрение.

Тучи на челе сержанта начали рассеиваться.

— Ну ладно, — резко сказал он. — Но вы должны сняться с лагеря, ясно? — Он наклонился в седле, и Андре-Луи вложил ему в руку монету в три ливра[130].

— Через полчаса, — сказал Андре-Луи.

— Почему через полчаса? Почему не сразу?

— О, но ведь нам нужно время, чтобы позавтракать.

Они взглянули друг на друга. Сержант перевёл взгляд на большую серебряную монету в своей руке, и наконец его черты утратили суровость.

— В конце концов, — сказал он, — мы не обязаны работать на господина де Латур д'Азира. Мы — из ренской жандармерии. — Веки Андре-Луи дрогнули, выдав его. — Но не копайтесь, а то нарвётесь на людей маркиза, а уж они-то не так сговорчивы. Ну ладно, приятного вам аппетита, сударь, — пожелал он на прощание.

— Доброго пути, капитан, — ответил Андре-Луи.

Сержант повернул свою лошадь, и отряд приготовился ехать. Они уже отъезжали, когда сержант снова остановился.

— Эй, сударь! — позвал он через плечо. Андре-Луи подскочил к стремени. — Мы разыскиваем негодяя по имени Андре-Луи Моро, из Гаврийяка, скрывающегося от правосудия. Его должны повесить за призыв к мятежу. Вам не встречался человек, поведение которого казалось подозрительным?

— Как раз встречался, — очень смело ответил Андре-Луи, и на лице его было написано горячее желание угодить сержанту.

— Встречался? — вскричал сержант. — Где? Когда?

— Вчера вечером в окрестностях Гишена…

— Да, да! — Сержант почувствовал, что идёт по горячим следам.

— Был там один человек, который, по-моему, очень боялся, как бы его не узнали… Лет пятидесяти или около того…

— Пятидесяти! — воскликнул сержант, и лицо его вытянулось. — Нет! Это парень не старше вас, худой, примерно вашего роста, с чёрными волосами — точно такими, как у вас, судя по описанию примет. Будьте начеку, господин актёр. Королевский прокурор Рена сообщил нам сегодня утром, что заплатит десять луидоров любому, кто даст сведения, которые помогут схватить этого негодяя. Итак, вы можете заработать десять луидоров, если будете смотреть в оба и сообщите властям. Может быть, вам повезёт.

— Да, это было бы сказочное везение! — рассмеялся Андре-Луи. Но сержант уже пришпорил лошадь и поскакал, догоняя своих людей. Андре-Луи продолжал смеяться совершенно беззвучно, как с ним иногда бывало, когда он находил шутку особенно остроумной.

Затем он медленно повернулся и снова пошёл к Панталоне и остальным членам труппы, которые собрались вместе и пристально смотрели в его сторону.

Панталоне шёл ему навстречу, протянув обе руки. Сначала Андре-Луи показалось, что он хочет его обнять.

— Мы приветствуем вас, наш спаситель! — с пафосом произнёс толстяк. — Над нами уже нависла тень тюрьмы, от которой стыла кровь. Как бы бедны мы ни были, все мы — честные люди, и ни один из нас не испытал такого ужасного бесчестия, как тюрьма. Никто из нас не пережил бы этого. Если бы не вы, мой друг, нам бы не миновать беды. Как вы совершили это чудо?

— Во Франции это чудо совершается с помощью портрета короля. Вы, вероятно, замечали, что французы — нация верноподданных. Они любят своего короля, а ещё больше — его портреты, особенно когда они отчеканены на золоте. Их почитают, даже когда они отчеканены на серебре. Сержант был так ослеплён созерцанием этого благородного лика — на монете в три ливра, — что гнев его испарился, и он отправился своей дорогой, предоставив нам мирно удалиться.

— Ах, в самом деле! Он сказал, что мы должны сняться с лагеря. За дело, ребята! Пошли, пошли…

— Но только после завтрака, — сказал Андре-Луи. — Этот верноподданный короля был так глубоко тронут, что отпустил нам полчаса на завтрак. Правда, он говорил, что могут появиться люди маркиза. Но он, так же как я, знает, что их не стоит всерьёз бояться и даже если они появятся, портрет короля — на этот раз отчеканенный на меди — растопит и их сердца. Итак, мой дорогой господин Панталоне, завтракайте спокойно. Судя по запаху стряпни, который сюда доносится, излишне желать вам приятного аппетита.

— Мой друг, мой спаситель! — Панталоне стремительно обнял молодого человека за плечи. — Вы непременно позавтракаете с нами.

— Признаюсь, я питал надежды на ваше приглашение, — сказал Андре-Луи.


Глава II. СЛУЖИТЕЛИ МЕЛЬПОМЕНЫ


Актёры завтракали около фургона, под ярким солнцем, смягчившим холодное дыхание ноябрьского утра, и, сидя среди них, Андре-Луи подумал о том, что это странная, но приятная компания. В их кругу царила атмосфера весёлости. Делая вид, что у них нет забот, комедианты подшучивали над испытаниями и злоключениями своей кочевой жизни. Они были очаровательно неестественны; — жесты их были театральны, а речь — напыщенна и жеманна. Занимаясь самыми обыденными делами, они держались как на сцене. Казалось, они действительно принадлежат к особому миру, который становится реальным только на подмостках сцены, в ярком свете рампы. Андре-Луи пришла в голову циничная мысль, что, быть может, именно чувство товарищества, связывающее актёров, делает их столь нереальными. Ведь в реальном мире алчная борьба за блага и дух стяжательства отравляют дружеские отношения.

Их было ровно одиннадцать — трое женщин и восемь мужчин. Называли они друг друга сценическими именами, которые говорили об амплуа и никогда не изменялись, какую бы пьесу ни играли, — разве что слегка варьировались.

— Наша труппа верна традициям старой итальянской комедии дель арте[131], — сообщил Панталоне. — Сейчас таких трупп осталось мало. Мы не обременяем память, заучивая высокопарные фразы, являющиеся плодом мучительных усилий бездарного автора. Каждый из нас — автор собственной роли, которую создаёт прямо на сцене. Мы импровизаторы — импровизаторы старой благородной итальянской школы.

— Именно так я и предположил, — сказал Андре-Луи, — когда увидел, как вы репетируете свои импровизации.

Панталоне нахмурился.

— Я заметил, сударь, что ваше остроумие имеет едкий, чтобы не сказать язвительный, привкус, и это очень хорошо. Полагаю, что именно подобный юмор подходит к вашему выражению лица, однако он может завести вас не туда, как и случилось на этот раз. Репетиция — случай исключительный — понадобилась из-за того, что наш Леандр недостаточно владеет актёрским мастерством. Мы пытаемся обучить его искусству, которое ему необходимо и которым — увы — не наделила его природа. Если же и это не поможет… Впрочем, не будем нарушать наше согласие ожиданием бед, которых мы надеемся избежать. Мы любим нашего Леандра, несмотря на все его недостатки. Позвольте познакомить вас с труппой.

И Панталоне стал представлять свою труппу. Он указал на долговязого добродушного Родомона, которого Андре-Луи уже знал.

— Поскольку Родомон наделён длинными руками и ногами и крючковатым носом, он играет в наших пьесах Капитана[132], — объяснил Панталоне. — У него отменные лёгкие — вы бы только послушали, как он вопит. Сначала мы назвали его Спавенто, или Эпуванте, но это имя недостойно такого великого артиста. Никогда ещё с тех пор, как великолепный Мондор[133] изумил мир, подобный хвастун не появлялся на подмостках сцены. Итак, мы присвоили ему имя Родомон, которое прославил Мондор. И даю слово как актёр и благородный человек — а я благородный человек или был им — мы не ошиблись в выборе.

Ужасный Родомон, смущённый таким обилием похвал, покраснел, как школьница, под серьёзным испытующим взглядом Андре-Луи.

— Следующий — Скарамуш, которого вы также уже знаете. Иногда он Скапен, а иногда — Ковиелло[134], чаще всего — Скарамуш, и уж поверьте мне, для этой роли он подходит больше всего — я бы даже сказал, слишком подходит. Потому что он Скарамуш не только на сцене, но и в жизни. Он умеет хитро вести интригу и стравливать людей, притом держится с вызывающим нахальством, когда уверен, что ему не отплатят той же монетой. Он — Скарамуш, маленький застрельщик. Но я по натуре своей снисходителен и люблю всё человечество.

— Как сказал священник, целуя служанку, — огрызнулся Скарамуш и снова принялся за еду.

— Как видите, он, подобно вам, наделён язвительным юмором, — сказал Панталоне и продолжил: — А вот этот ухмыляющийся мошенник с деревенской физиономией и шишкой на носу — конечно же, Пьеро[135]. Кем же ещё ему быть?

— Я бы гораздо лучше сыграл Влюблённого[136], — сказал сельский херувим.

— Заблуждение, свойственное Пьеро, — пренебрежительно заметил Панталоне. — Вот тот грузный насупленный негодяй, состарившийся в грехе, аппетит которого с годами всё возрастает, — Полишинель[137]. Как видите, природа создала каждого для той роли, какую он играет. А проворный веснушчатый нахал — Арлекин. Он не похож на вашего, усыпанного блёстками, в которого упадок современного театра превратил первенца Момуса[138], — нет, это настоящий дзани комедии дель арте, оборванный, весь в заплатах, наглый, трусливый и мерзкий буффон.

— Как видите, природа создала каждого из нас для той роли, которую он играет, — передразнил Арлекин главу труппы.

— Внешне, мой друг, только внешне, иначе мы бы так не мучились, обучая красивого Леандра роли Влюблённого. А вот Паскарьель[139], играющий лекарей, нотариусов, лакеев. Он добродушный, услужливый малый; к тому же прекрасный повар, ибо родился в Италии — стране обжор. И наконец, я сам — отец труппы и Панталоне. Играю, как мне и положено, благородных отцов. Правда, порой я — обманутый муж, а иногда — невежественный, самонадеянный доктор. Чаще всего я зовусь Панталоне, хотя у меня единственного есть настоящее имя. Это имя — Бине, сударь.

А теперь — наши дамы. Первая по старшинству — Мадам. — Он махнул большой рукой в сторону полной блондинки лет сорока пяти, которая сидела на нижней ступеньке фургона. — Это наша Дуэнья[140], или Мать, или Кормилица — в зависимости от сюжета пьесы. Её называют очень просто и по-королевски — Мадам. Если когда-то у неё и было имя вне сцены, она давно позабыла его, да так оно, пожалуй, и лучше. Затем у нас есть вот эта дерзкая негодница с вздёрнутым носом и большим ртом — разумеется, это наша субретка Коломбина. И наконец, моя дочь Климена, играющая Влюблённую, — подобный талант можно встретить разве что в Комеди Франсез[141]. Кстати, у неё настолько дурной вкус, что она стремится поступить в этот театр.

Красивая Климена — а она действительно была красива — встряхнула каштановыми локонами и рассмеялась, взглянув на Андре-Луи. Глаза у неё, как он теперь разглядел, были не синие, а карие.

— Не верьте ему, сударь. Здесь я королева, а я предпочитаю быть королевой в нашей труппе, а не служанкой в Париже.

— Мадемуазель, — весьма торжественно изрёк Андре-Луи, — будет королевой всюду, где ей угодно будет царствовать.

Единственным ответом был застенчивый, но в то же время обольстительный взгляд из-под трепещущих ресниц. Отец Климены закричал, обращаясь к миловидному молодому человеку, который играл Влюблённого:

— Слышишь, Леандр? Тебе следует упражняться в красноречии такого рода.

Леандр томно поднял брови.

— В самом деле? — промолвил он и пожал плечами. — Да ведь это просто общее место.

Андре-Луи одобрительно рассмеялся.

— У господина Леандра более живой ум, чем вам кажется. Как тонко он заметил, что назвать мадемуазель Климену королевой — общее место.

Некоторые, в том числе и господин Бине, засмеялись.

— Вы полагаете, он настолько остроумен, что имел в виду именно это? Ха! Да все его тонкие замечания случайны.

В разговор вступили остальные, и скоро Андре-Луи был уже в курсе всех дел странствующих комедиантов. Они направляются в Гишен, надеясь подработать на ярмарке, которая должна открыться в следующий понедельник. В субботу в полдень они триумфально вступят в город и, соорудив сцену на старом рынке, в тот же вечер сыграют первое представление по новой канве — или сценарию — господина Бине. Деревенские зрители просто рот разинут от спектакля. Тут господин Бине тяжело вздохнул и обратился к смуглому пожилому Полишинелю, который, насупившись, сидел слева от него:

— Да, нам будет не хватать Фелисьена. Ума не проложу, что мы будем без него делать.

— Ну, что-нибудь придумаем, — проговорил Полишинель с набитым ртом.

— Ты всегда так говоришь, так как знаешь, что тебе-то, конечно, не придётся придумывать.

— Его нетрудно заменить, — сказал Арлекин.

— Разумеется, если бы мы были в городе. Но где же нам взять парня даже таких средних способностей, как у Фелисьена, среди селян Бретани? — Господин Бине повернулся к Андре-Луи. — Он был нашим бутафором, машинистом сцены, плотником, билетёром, а иногда играл на сцене.

— Роль Фигаро[142], полагаю, — сказал Андре-Луи, вызвав смех.

— Значит, вы знакомы с Бомарше[143]! — Бине с живым интересом взглянул на молодого человека.

— Мне кажется, он довольно известен.

— Да, конечно, — в Париже. Но я бы никогда не поверил, что его слава докатилась до глухих уголков Бретани.

— Я провёл несколько лет в Париже — в коллеже Людовика Великого. Там и познакомился с произведениями Бомарше.

— Опасный человек, — нравоучительно сказал Полишинель.

— Да, тут ты прав, — согласился Панталоне. — Умён — этого я у него не отнимаю, хотя лично мне авторы не нужны. Но это зловредный ум, виновный в распространении пагубных новых идей. Я думаю, что подобных авторов следует запрещать.

— Господин де Латур д'Азир, вероятно, согласился бы с вами — тот самый, которому стоит только повелеть — и общинная земля превратится в его собственность. — Андре-Луи осушил кружку, наполненную дешёвым вином, которое пили актёры.

Его замечание могло бы вызвать дальнейший спор, если бы не напомнило господину Бине, на каких условиях они здесь задержались, а также о том, что уже прошло более получаса. Он моментально вскочил на ноги с живостью, неожиданной для такого тучного человека, и принялся отдавать команды, как маршал на поле битвы.

— Живей, живей, ребята! Мы что, так и будем здесь рассиживаться и обжираться весь день? Время летит, и если мы хотим войти в Гишен в полдень, надо ещё сделать массу дел. Давайте-ка одевайтесь! Мы снимемся с лагеря через двадцать минут. Дамы, за дело! Идите к себе в фаэтон и постарайтесь навести красоту. Скоро на вас будет смотреть весь Гишен, и от того впечатления, которое произведёт ваша наружность сегодня, зависит, чем заполнятся ваши внутренности завтра. В путь! В путь!

Привыкнув беспрекословно повиноваться этому самодержцу, все засуетились. Вытащили корзины и коробки и уложили в них деревянные тарелки и остатки скудного пиршества. Через минуту на земле не осталось никаких следов лагеря, и дамы удалились в фаэтон. Мужчины же забирались в фургон, когда Бине повернулся к Андре-Луи.

— Здесь мы расстанемся, сударь, — сказал он театрально, — ваши должники и друзья, обогащённые знакомством с вами. — Он протянул пухлую руку.

Андре-Луи задержал её в своих. Последние несколько минут он лихорадочно размышлял. Когда он вспомнил, как спрятался среди актёров от своих преследователей, его осенило, что ему не найти лучшего места, чтобы укрыться, пока его не перестанут искать.

— Сударь, — сказал он, — это я ваш должник. Не каждый день выпадает счастье сидеть в кругу такой прославленной и очаровательной труппы.

Маленькие глазки Бине впились в молодого человека. Он обнаружил не иронию, а лишь искренность и чистосердечие.

— Я неохотно расстаюсь с вами, — продолжал Андре-Луи. — Тем более неохотно, что не вижу абсолютно никакой необходимости расставаться.

— Как так? — промолвил Бине, нахмурившись и медленно убирая руку, которую молодой человек задержал дольше, чем следовало.

— А вот как. Вы можете считать меня кем-то вроде рыцаря печального образа в поисках приключений, в настоящий момент не имеющего определённой цели в жизни. Ничего удивительного, что первое знакомство с вами и вашей выдающейся труппой вызывает у меня желание узнать вас поближе. Что касается вас, то, насколько я понял, вам нужен кто-нибудь взамен вашего Фигаро — кажется, его имя Фелисьен. Может быть, с моей стороны самонадеянно предполагать, что я смогу справиться с обязанностями столь разнообразными и сложными…

— Вы снова дали волю язвительному юмору, мой друг, — перебил Бине. — Если бы исключить его, — добавил он медленно и задумчиво, прищурив маленькие глазки, — мы могли бы обсудить предложение, которое вы, по-видимому, делаете.

— Увы! Мы не можем ничего исключить. Если вы принимаете меня, то принимаете целиком — такого, как есть. Как же иначе? Что же касается этого юмора, который вам не по вкусу, вы могли бы извлечь из него выгоду.

— Каким образом?

— Разными способами. Например, я мог бы обучать Леандра объясняться в любви.

Панталоне расхохотался.

— А вы уверены в своих силах и не страдаете от излишней скромности.

— Следовательно, я обладаю первым качеством, необходимым актёру.

— Вы умеете играть?

— Полагаю, что да — при случае, — ответил Андре-Луи, вспомнив своё выступление в Рене и Нанте. «Интересно, — подумал он, — удалось ли Панталоне хоть раз за всю сценическую карьеру так же взволновать толпу своими импровизациями?»

Господин Бине размышлял.

— Много ли вы знаете о театре?

— Всё.

— Я уже говорил, что скромность вряд ли помешает вам сделать карьеру.

— Судите сами. Я знаю произведения Бомарше, Эглантина, Мерсье, Шенье[144] и многих других наших современников. Кроме того, я, конечно, читал Мольера, Расина, Корнеля[145] и многих менее крупных французских писателей. Из иностранных авторов я хорошо знаком с Гоцци, Гольдони, Гварини, Биббиеной, Макиавелли, Секки, Тассо, Ариосто и Федини[146]. А из античных авторов я знаю почти всего Еврипида, Аристотеля, Теренция, Плавта[147]

— Довольно! — взревел Панталоне.

— Но до конца списка ещё далеко, — сообщил Андре-Луи.

— Отложим остальное до следующего раза. Боже мой, что же могло вас заставить прочесть столько драматургов?

— По мере своих скромных сил я изучаю человека, а несколько лет назад сделал открытие, что лучше всего это можно сделать, читая размышления о нём, написанные для театра.

— Это весьма оригинальное и глубокое открытие, — заметил Панталоне вполне серьёзно. — Подобная мысль никогда не приходила мне в голову, а ведь она так верна. Сударь, это истина, которая облагораживает наше искусство. Мне ясно, что вы способный человек, — стало ясно, как только я вас увидел, а я разбираюсь в людях. Я понял, кто вы, как только вы сказали «Доброе утро». Как вы думаете, смогли бы вы при случае помочь мне подготовить сценарий? Мой ум так обременён тысячью мелких дел, что не всегда готов к такой работе. Вы полагаете, что смогли бы мне помочь?

— Абсолютно уверен.

— М-да. Я тоже в этом не сомневался. С обязанностями Фелисьена вы скоро познакомитесь. Ну что ж, если желаете, можете поехать с нами. Полагаю, вам понадобится жалованье?

— Ну, если так принято.

— Что бы вы сказали о десяти ливрах в месяц?

— Я бы сказал, что это далеко не сокровища Перу.

— Я бы мог дать пятнадцать, — неохотно сказал Бине, — но сейчас плохие времена.

— Ручаюсь, что изменю их к лучшему для вас.

— Не сомневаюсь, что вы в этом уверены. Итак, мы поняли друг друга?

— Вполне, — сухо сказал Андре-Луи и таким образом оказался на службе у Мельпомены.


Глава III. МУЗА КОМЕДИИ


Если вступление труппы в городок Гишен и не было в точности таким триумфальным, как того желал Бине, по крайней мере оно было достаточно впечатляющим и оглушительным, чтобы селяне рот разинули. Комедианты казались им причудливыми существами из другого мира — да так оно и было. Впереди ехал фаэтон, запряжённый двумя фламандскими лошадьми, который скрипел и издавал стоны. Правил им сам Панталоне, огромный и тучный Панталоне, затянутый в красный костюм, на который он надел длинную женскую ночную сорочку коричневого цвета. На лице красовался огромный картонный нос. На козлах рядом с ним восседал Пьеро, в белом балахоне с длинными рукавами, скрывавшими руки, в широких белых штанах и чёрной шапочке. Лицо его было набелено мукой. В руках у Пьеро была труба, и он извлекал из неё ужасающие звуки.

На крыше экипажа ехали Полишинель, Скарамуш, Арлекин и Паскарьель. Полишинель, в чёрном камзоле, покрой которого был в моде лет сто тому назад, с горбами спереди и сзади, с белыми брыжами и в чёрной маске, скрывавшей верхнюю часть лица, стоял широко расставив ноги, чтобы не свалиться, и торжественно и яростно колотил в барабан. Трое других сидели по углам крыши, свесив ноги. Скарамуш, весь в чёрном по испанской моде семнадцатого века, с наклеенными усами, бренчал на гитаре, которая издавала нестройные звуки. Арлекин, оборванный и покрытый заплатами всех цветов радуги, в кожаном поясе и с деревянной шпагой, время от времени ударял в тарелки. Верхняя часть его лица была вымазана сажей. Паскарьель, одетый лекарем — в шапочке и белом переднике, — веселил зрителей, демонстрируя огромный жестяный клистир, который, выпуская воздух, издавал жалобный писк.

В самом экипаже сидели три дамы, составлявшие женский персонал труппы. Они выглядывали в окошко, обмениваясь остротами с горожанами. Климена, Влюблённая, одетая в красивый атлас, затканный цветами, в тыквообразном парике, скрывавшем её собственные локоны, выглядела настоящей светской дамой, так что становилось непонятно, как она попала в эту странную компанию. Мадам в роли «благородной матери» тоже была одета с роскошью, правда столь нарочитой, что это вызывало смех. Её причёска представляла собой чудовищное сооружение, украшенное цветами и маленькими страусовыми перьями. Лицом к ним и спиной к лошадям сидела притворно застенчивая Коломбина в платье в зелёную и синюю полоску и в белом муслиновом чепце молочницы.

Старый фаэтон, в свои лучшие дни, быть может, возивший какого-нибудь прелата, просто чудом не разваливался и лишь стонал под чрезмерной и столь неподходящей для него ношей.

За фаэтоном следовал фургон, впереди которого шествовал длинный, тощий Родомон, с лицом, вымазанным красной краской, нацепивший для пущего устрашения грозные усищи. На голове у него была широкая фетровая шляпа с грязным пером, на ногах — высокие сапоги. Зычным голосом он изрыгал угрозы, суля всем встречным кровавую расправу, от которой кровь стыла в жилах. На крыше фургона сидел один Леандр. Он был в голубом атласном костюме с кружевными гофрированными манжетами и в красных туфлях на каблуках. Волосы напудрены, на лице мушки, в руках — лорнет. На боку маленькая шпага. Леандр выглядел настоящим придворным и был очень красив. Женщины Гишена кокетливо строили ему глазки, а он принимал это как естественную дань своим чарам и отвечал им тем же. Подобно Климене, он выглядел чужим в этой компании разбойников.

Шествие замыкал Андре-Луи, который вёл двух ослов, тащивших повозку с реквизитом. Он наклеил себе фальшивый нос, чтобы не быть узнанным. Больше он ничего не изменил в своей внешности, даже не переоделся. Андре-Луи устало плёлся в хвосте рядом с ослами, и никто не обращал на него ни малейшего внимания, что вполне его устраивало.

Актёры обошли город, буквально бурливший: готовились к ярмарке, которая должна была состояться на следующей неделе. Время от времени они останавливались, какофония сразу смолкала, и Полишинель громовым голосом объявлял, что сегодня вечером в пять часов на старом рынке знаменитая труппа импровизаторов господина Бине сыграет новую комедию в четырёх актах под названием «Бессердечный отец».

Наконец они прибыли на старый рынок, занимавший цокольный этаж ратуши. Рынок был открыт четырём ветрам: с обоих фасадов у него было по две арки, а по торцам — по одной. Почти все они были забиты досками. Через две незаколоченные арки публика будет входить в театр, а городские оборвыши и скряги, которым жаль истратить несколько су на билеты, смогут воспользоваться ими, чтобы хоть одним глазком взглянуть на представление.

Никогда в жизни Андре-Луи, не привыкший к физическому труду, не трудился так, как в этот полдень. Надо было соорудить и подготовить сцену в конце рыночного зала. Он начал понимать, какой ценой достанутся ему пятнадцать ливров в месяц. Сняв пышные наряды, Родомон и Леандр помогали Андре-Луи плотничать. Они работали вчетвером — точнее, втроём, так как Панталоне только выкрикивал распоряжения. Примерно через полчаса остальные четверо актёров, пообедавших вместе с дамами, сменили Андре-Луи с товарищами, и те и свою очередь пошли обедать. Полишинель остался за главного.

Перейдя площадь, Андре-Луи с актёрами подошли к маленькой гостинице, где они уже успели поселиться. В узком коридоре он лицом к лицу столкнулся с Клименой, которая, сбросив роскошное оперенье, переоделась в своё обычное платье.

— Ну что, понравилось? — развязно спросила она.

Он взглянул ей прямо в глаза.

— А я рассчитываю на вознаграждение, — ответил он своим странным холодным тоном. Когда он так говорил, трудно было понять, что он при этом думает.

Она нахмурилась.

— Вам… вам уже понадобилось вознаграждение!

— Клянусь честью, оно-то и привлекло меня с самого начала.

Они были совсем одни, так как остальные ушли в приготовленную для труппы комнату, где был накрыт стол. Андре-Луи внезапно остро ощутил очарование её женственности, а поскольку, основательно изучив Мужчину, он ровным счётом ничего не смыслил в Женщине, то ему и в голову не пришло, что это сама Климена воздействует на него, тонко и неуловимо.

— Что же это за вознаграждение? — спросила она его с самым невинным видом.

— Пятнадцать ливров в месяц, — отрывисто ответил он, с трудом удержавшись на самом краю пропасти.

С минуту она озадаченно смотрела на него, совершенно сбитая с толку, затем пришла в себя.

— А в придачу к пятнадцати ливрам — полный пансион, — сказала она. — Не забудьте и его принять в расчёт. Мне кажется, про пансион вы совсем забыли, и ваш обед остынет. Пойдёмте!

— Вы ещё не обедали? — воскликнул он, и ей послышалась взволнованная нотка в его голосе.

— Не обедала, — отвечала она через плечо. — Я ждала.

— Чего? — спросил он с надеждой, простодушно подставив себя под удар.

— Вот дурень! Ну ясное дело — мне же надо было переодеться, — грубо ответила она. Заманив его в ловушку, она не могла отказать себе в удовольствии ударить. Но он был из тех, кто отвечает ударом на удар.

— Хорошие манеры вы оставили наверху вместе с нарядом светской дамы. Понятно.

Она густо покраснела.

— Вы дерзки, — ответила она запинаясь.

— Мне часто говорят об этом, но я не верю. — Андре-Луи распахнул перед Клименой дверь и, отвесив весьма изысканный поклон, который произвёл на неё сильное впечатление (хотя он был просто скопирован у Флери[148] из Комеди Франсез, где Андре-Луи часто бывал в дни учёбы в коллеже Святого Людовика), жестом пригласил её войти. — После вас, мадемуазель. — Для большей выразительности он умышленно разделил последнее слово на две части.

— Благодарю вас, сударь, — ответила она ледяным тоном, в котором слышалась насмешка — правда, едва заметная, ибо молодой человек был просто очарователен. Ни разу за весь обед она не обратилась к Андре-Луи, зато, вопреки обыкновению, уделила всё своё внимание вздыхавшему по ней Леандру. Бедняга так плохо играл её возлюбленного на сцене, поскольку страстно мечтал сыграть эту роль в жизни.

Не обращая внимания на поведение Климены, Андре-Луи с большим аппетитом поглощал селёдку с чёрным хлебом. Трапеза была скудная, как у всех бедняков в ту голодную зиму. Поскольку он связал свою судьбу с труппой, дела которой были далеки от процветания, ему следовало философски относиться к неизбежным невзгодам.

— У вас есть имя? — спросил его Бине, когда в беседе за столом возникла пауза.

— Думаю, что есть, — ответил Андре-Луи. — Я полагаю, это имя — Parvissimus.

— Parvissimus? — переспросил Бине. — Это фамилия?

— В труппе, где только руководитель пользуется привилегией иметь фамилию, её не пристало иметь последнему члену. Итак, самое подходящее для меня имя — Parvissimus, или Самый последний.

Шутка позабавила Бине. Она была остроумна и говорила о живом воображении. Определённо, им надо вместе заняться сценариями.

— Я бы предпочёл это плотницким работам, — произнёс Андре-Луи. Однако в тот день ему снова пришлось трудиться в поте лица до четырёх часов. Наконец тиран Бине заявил, что удовлетворён сделанным, и вместе с Андре-Луи занялся освещением, используя для этого сальные свечи и лампы, наполненные рыбьим жиром.

В пять часов раздались три удара, поднялся занавес и начался спектакль «Бессердечный отец».

Среди обязанностей, унаследованных Андре-Луи от исчезнувшего Фелисьена, были и обязанности билетёра. Одетый в костюм Полишинеля, с картонным носом, он впускал публику. Это переодевание устраивало и его, и господина Бине, который, на всякий случай припрятав платье Андре-Луи, теперь был спокоен, что новичок не удерёт с выручкой от сборов. Что до Андре-Луи, то он, не питая иллюзий относительно истинной цели Панталоне, охотно согласился переодеться, ибо таким образом был гарантирован от того, что его узнает какой-нибудь знакомый, случайно оказавшийся в Гишене.

Представление оставило немногочисленную публику совершенно равнодушной. На скамейках, поставленных в передней части зала, перед сценой, разместилось двадцать семь человек. Билеты на одиннадцать мест стоили двадцать су[149], остальные шестнадцать были по двенадцать су. За скамейками стояло ещё около тридцати зрителей — эти места были по шесть су. Итак, сборы составили примерно два луидора десять ливров и два су. Заплатив за наём помещения рынка и освещение, а также расплатившись в гостинице по счёту, господин Бине располагал бы не особенно крупной суммой, а надо было ещё раздать жалованье актёрам. Ничего удивительного, что добродушия господина Бине несколько поубавилось в тот вечер.

— Ну, что вы думаете о спектакле? — спросил он Андре-Луи, когда они возвращались в гостиницу после представления.

— Я допускаю возможность, что он мог быть хуже, но исключаю такую вероятность, — ответил тот.

В полном изумлении господин Бине замедлил шаг и, повернувшись, взглянул на своего спутника.

— Гм! — хмыкнул он. — Тысяча чертей! Однако вы откровенны.

— Да, подобная добродетель не слишком-то популярна у дураков.

— Ну, я-то не дурак, — сказал Бине.

— Потому-то я и откровенен с вами. Я делаю вам комплимент, предполагая, что вы умны, господин Бине.

— О, в самом деле? Да кто вы такой, чёрт подери, чтобы что-либо предполагать? Ваши предположения дерзки, сударь. — После этих слов он умолк, занявшись невесёлыми подсчётами.

Однако полчаса спустя, за ужином, он вернулся к прерванной беседе.

— Наш новичок, превосходный господин Parvissimus, имел наглость заявить мне, что допускает возможность, что наша комедия могла быть хуже, но исключает такую вероятность. — И он раздул большие красные щёки, приглашая посмеяться над глупым критиком.

— Да, нехорошо, — как всегда, сардонически отозвался Полишинель. Высказывая своё мнение, он бывал смел, как Радамант[150]. — Нехорошо. Но несравненно хуже, что публика имела наглость придерживаться того же мнения.

— Кучка невежественных олухов, — усмехнулся Леандр, вскинув красивую голову.

— Ты не прав, — возразил Арлекин. — Ты рождён для любви, мой дорогой, а не для критики.

Леандр, который, судя по всему, не хватал звёзд с неба, презрительно взглянул на маленького человечка сверху вниз.

— А ты сам, для чего рождён ты? — осведомился он.

— Этого никто не знает, — последовало искреннее признание. — Да и вообще дело тёмное. И вот так у многих из нас, уж поверь.

— Но почему, — прервал его господин Бине, испортив таким образом начало доброй ссоры, — почему ты говоришь, что Леандр не прав?

— В общем — потому, что он всегда не прав. В частности — потому, что я считаю публику Гишена слишком взыскательной для «Бессердечного отца».

— Вы бы выразили свою мысль удачнее, — вмешался Андре-Луи, из-за которого начался спор, — если бы сказали, что «Бессердечный отец» слишком невзыскателен для публики Гишена.

— Ну а в чём тут разница? — спросил Леандр.

— Дело не в разнице. Я просто предложил более удачную форму изложения вопроса.

— Месье изощряется в остроумии, — усмехнулся господин Бине.

— Почему более удачную? — поинтересовался Арлекин.

— Потому что легче довести «Бессердечного отца» до уровня взыскательной гишенской публики, нежели гишенскую публику — до уровня невзыскательного «Бессердечного отца».

— Дайте-ка мне это обмозговать, — простонал Полишинель, схватившись за голову.

Но тут Климена, сидевшая на другом конце стола между Коломбиной и Мадам, бросила вызов Андре-Луи.

— Вы бы переделали эту комедию, не так ли, господин Parvissimus? — воскликнула она.

Он повернулся к ней, чтобы парировать злобный выпад.

— Я бы посоветовал её изменить, — поправил он.

— А как бы вы изменили её, сударь?

— Я? О, к лучшему.

— Ну разумеется! — произнесла она елейно-саркастическим тоном. — А как бы вы это сделали?

— Да, расскажите нам, — заорал господин Бине и добавил: — Тишина, прошу вас, дамы и господа. Послушаем господина Parvissimus'a.

Андре-Луи перевёл взгляд с отца на дочь и улыбнулся.

— Чёрт возьми! — сказал он. — Я оказался между дубинкой и кинжалом. Мне повезёт, если я останусь в живых. Ну что ж, раз вы припёрли меня к стенке, расскажу, что бы я сделал. Я бы вернулся к оригиналу и использовал его ещё шире.

— К оригиналу? — воскликнул автор — господин Бине.

— Кажется, пьеса называется «Господин де Пурсоньяк», а написана она Мольером.

Кто-то хихикнул, но, конечно, не господин Бине. Он был задет за живое, и взгляд маленьких глазок выдавал, что он далеко не так добродушен, как кажется.

— Вы обвиняете меня в плагиате, — вымолвил он наконец, — в краже идей у Мольера?

— Но ведь есть и другая возможность, — невозмутимо ответил Андре-Луи. — Два великих ума могут независимо друг от друга прийти к одному результату.

С минуту господин Бине внимательно изучал молодого человека. У того было любезное и непроницаемое выражение лица, и господин Бине решил загнать его в угол.

— Значит, вы не хотите сказать, что я воровал у Мольера?

— Нет, но я советую вам это сделать, сударь, — последовал странный ответ.

Господин Бине был шокирован.

— Вы советуете мне это сделать! Вы советуете мне, Антуану Бине, в моём возрасте стать вором!

— Он ведёт себя возмутительно, — заявила мадемуазель с негодованием.

— Возмутительно — вот именно! Благодарю вас, моя дорогая. А я-то поверил вам на слово, сударь. Вы сидите за моим столом, вам выпала честь войти в состав моей труппы, и после всего вы имеете наглость советовать мне, чтобы я стал вором. Вы советуете мне заняться самым страшным воровством, которое только можно себе представить, — воровством идей! Это несносно, недопустимо! Боюсь, что я глубоко ошибся в вас — да и вы, по-видимому, не за того меня приняли. Я не такой негодяй, каким вы меня считаете, сударь, и не собираюсь держать в своей труппе человека, который осмеливается предлагать мне стать негодяем. Возмутительно!

Он очень разозлился. Голос его гремел на всю маленькую комнату, а притихшие и испуганные актёры глядели на Андре-Луи — единственного, на кого этот взрыв праведного гнева не произвёл ровно никакого впечатления.

— Сударь, отдаёте ли вы себе отчёт в том, что оскорбляете память великого человека? — спросил Андре-Луи очень спокойно.

— Что? — не понял Бине.

Андре-Луи принялся излагать свои софизмы.

— Вы оскорбляете память Мольера, который является величайшим украшением нашей сцены, а также одним из величайших украшений нашей нации, когда заявляете, что то, что он всегда делал не задумываясь, — низость. Не думаете же вы в самом деле, что Мольер когда-либо давал себе труд быть оригинальным в своих идеях, что истории, которые он рассказывал в своих пьесах, никогда не рассказывались до него. Они были взяты — как вам прекрасно известно, хотя вы, кажется запамятовали, так что приходится напоминать вам — у итальянских авторов, а уж откуда те их взяли, одному Богу известно. Мольер взял старые истории и пересказал их по-своему. Именно это я и предлагаю вам сделать. Ваша труппа — труппа импровизаторов, вы сочиняете диалоги по ходу действия, а Мольер никогда даже и не пытался сделать что-нибудь подобное. Вы можете, если вам угодно, обратиться прямо к Боккаччо или Саккетти[151] — хотя, по-моему, это было бы чрезмерной щепетильностью. Однако даже тогда не будет никакой уверенности, что вы добрались до первоисточника.

Итак, Андре-Луи одержал полную победу. Вы видите, какой спорщик в нём погиб. С каким искусством умел он доказать, что чёрное — это белое. Он произвёл сильное впечатление на труппу, особенно на господина Бине, который взял на вооружение неопровержимый довод против тех, кто в дальнейшем вздумал бы обвинять его в плагиате. Господин Бине отступил в полном боевом порядке.

— Итак, вы думаете, — сказал он, заключая бурный спор, — что фабула нашего «Бессердечного отца» могла бы выиграть, если полистать «Господина де Пурсоньяка»? Поразмыслив, я признаю, что между ними, возможно, и есть некоторое поверхностное сходство.

— Да, я совершенно уверен, что это следует сделать — только с умом. Со времён Мольера многое изменилось.

Следствием спора явилось то, что вскоре Бине удалился, прихватив с собой Андре-Луи. Эта парочка засиделась в ту ночь допоздна и была неразлучна всё воскресное утро.

После обеда господин Бине прочитал собравшейся труппе новый вариант «Бессердечного отца», которого по совету господина Parvissimus'a он переделал, не пожалев сил. Ещё до начала чтения труппа догадывалась, кто настоящий автор, когда же сценарий был дочитан, не оставалось никаких сомнений на этот счёт. В пьесе появилась живость, автор умел овладеть вниманием публики. Более того — те, кто знал Мольера, поняли, что сценарий вовсе не приблизился к оригиналу, а ещё больше отошёл от него. Заглавная роль, взятая из пьесы Мольера, стала второстепенной, к великому неудовольствию Полишинеля, которому она досталась. Однако все другие роли стали значительнее, только у Леандра она осталась без изменений. Двумя главными персонажами стали теперь Скарамуш, ведущий интригу в духе Сбригантини и Панталоне-Отец. Имелась также комическая роль для Родомона — крикливый забияка, нанятый Полишинелем, чтобы искрошить Леандра на мелкие кусочки. Поскольку Скарамуш вышел на первый план, пьеса получила теперь другое название — «Фигаро-Скарамуш».

Название было изменено не без сопротивления со стороны господина Бине. Но его подавил неумолимый соавтор, который фактически был единственным автором. Наконец-то Андре-Луи смог использовать свою завидную начитанность — правда, без зазрения совести, зато с выгодой для себя.

— Вы должны идти в ногу со временем, господин Бине. Сегодня весь Париж в восторге от Бомарше, а его Фигаро известен всему миру. Давайте-ка воспользуемся его славой, чтобы привлечь публику. Она пойдёт смотреть даже пол-Фигаро, но её не заманишь и дюжиной «Бессердечных отцов». Поэтому мы наденем плащ Фигаро на какой-нибудь персонаж и объявим об этом в нашем названии.

— Но поскольку я глава труппы… — неуверенно начал господин Бине.

— Если вы не в состоянии понять, в чём заключается ваша выгода, вы скоро останетесь главой без туловища. А кому она тогда нужна? Можем ли мы накинуть плащ Фигаро на плечи Панталоне? Вот видите, вы смеётесь над такой нелепой идеей. Подходящий кандидат для плаща Фигаро — Скарамуш: ведь это его брат-близнец.

Тиран Бине, укрощаемый подобным образом, уступил, утешаясь мыслью, что если он вообще что-либо смыслит в театре, то за свои пятнадцать ливров в ближайшее время получит ту же цифру, но в луидорах.

Приём, оказанный труппой «Фигаро-Скарамушу», утвердил его в этом мнении. Один Полишинель, раздосадованный исчезновением половины своей роли, заявил, что сценарий дурацкий.

— Ты назвал моё произведение дурацким, не так ли? — с угрозой в голосе спросил его господин Бине.

— Ваше произведение? — переспросил Полишинель и добавил с издёвкой: — Ах, простите, я и не понял, что вы — автор.

— Так заруби это себе на носу сейчас.

— Что до авторства, то вы работали в весьма тесном содружестве с господином Parvissimus'ом — дерзко намекнул Полишинель.

— А если и так? Что ты имеешь в виду?

— Разумеется, то, что он всего лишь очинял вам перья.

— Я тебе уши очиню, если ты не перестанешь дерзить, — заорал взбешённый Бине.

Полишинель немедленно встал и потянулся.

— Тысяча чертей! — сказал он. — Если Панталоне вздумалось играть Родомона, я, пожалуй, пойду. Он не так уж забавен в этой роли. — И Полишинель удалился с важным видом, прежде чем господин Бине вновь обрёл дар речи.


Глава IV. ГОСПОДИН PARVISSIMUS УХОДИТ


В четыре часа дня в понедельник поднялся занавес и началось представление «Фигаро-Скарамуш». Публика заполнила три четверти рыночного зала. Господин Бине отнёс такой наплыв за счёт ярмарки и великолепного шествия труппы по улицам Гишена в самое оживлённое время дня, а Андре-Луи — исключительно за счёт названия. Именно Фигаро привлёк буржуа, которые заняли более половины мест по двадцать су и три четверти мест по двенадцать су. В этот раз они клюнули на приманку, а дальнейшее зависит от того, как сыграет труппа пьесу, над которой он трудился во славу Бине. В достоинствах самого сценария он не сомневался, ибо черпал материал у надёжных авторов, беря у них самое лучшее, — что было, как он заявил, только справедливо по отношению к ним.

Труппа превзошла себя. Публика с интересом следила за хитрой интригой, которую плёл Скарамуш, восхищалась красотой и свежестью Климены, была почти до слёз тронута жестокой судьбой, которая на протяжении четырёх долгих актов не давала ей броситься в объятия красивого Леандра, изнывавшего от любви, ревела от восторга при посрамлении Панталоне, бурно веселилась от буффонад его весёлого лакея Арлекина и от неестественной походки и свирепого рычания трусливого Родомона.

Успех труппы Бине в Гишене был обеспечен. В тот вечер актёры угощались бургундским[152] за счёт господина Бине. Сборы достигли суммы восемь луидоров — за всю карьеру господина Бине дела не шли так хорошо. Он был очень доволен и даже настолько снизошёл, что признал заслуги господина Parvissimus'a, в какой-то мере способствовавшие успеху.

— Его предложение было весьма ценным, — осторожно сказал он, боясь преувеличить заслуги соавтора, — и я сразу понял это.

— Не забудьте и его умение очинять перья, — проворчал Полишинель. — Самое главное — иметь при себе человека, который хорошо очиняет перья. Я непременно учту это, когда стану автором.

Но даже насмешки не могли вывести господина Бине из состояния эйфории.

Во вторник представление прошло с таким же успехом, а в финансовом отношении даже успешнее. Десять луидоров и семь ливров — эту неслыханную сумму пересчитал после спектакля билетёр Андре-Луи при господине Бине. Никогда ещё господин Бине не зарабатывал столько денег за один вечер, и уж меньше всего он рассчитывал на неожиданную удачу в такой несчастной маленькой деревушке, как Гишен.

— Да, но сейчас в Гишене ярмарка, — напомнил ему Андре-Луи. — Сюда съехались для купли-продажи из Нанта и Рена. Завтра последний день ярмарки, так что народу будет ещё больше и мы обязательно увеличим вечерние сборы.

— Увеличим? Да я буду вполне счастлив, друг мой, если мы получим столько же.

— Можете не сомневаться в этом, — заверил его Андре-Луи. — Не выпить ли нам бургундского?

И тут разразилась катастрофа. О начале её возвестили глухие удары и стук от падения, кульминацией же был грохот за дверью, от которого все вскочили на ноги в тревоге.

Пьеро выбежал за дверь и увидел человека, лежавшего внизу, у лестницы. Он испускал стоны, следовательно, был жив. Пьеро подошёл и, перевернув его, обнаружил, что это Скарамуш, который морщился, гримасничал и подёргивался.

Вся труппа, столпившаяся позади Пьеро, расхохоталась.

— Я всегда говорил, что нам с тобой надо поменяться ролями! — закричал Арлекин. — Ты же просто блестящий акробат! Ты что тут делаешь — тренируешься?

— Дурак! — огрызнулся Скарамуш. — Чего ты ржёшь, когда я чуть шею себе не сломал?

— Ты прав. Нам бы надо плакать, что ты её не сломал. Ну, старина, вставай. — И он протянул руку.

Скарамуш ухватился за неё, приподнялся с земли и с воплем повалился обратно.

— Нога! — простонал он.

Бине пробрался сквозь группу актёров, расшвыривая их направо и налево. До него быстро дошло, в чём дело: судьба и раньше играла с ним такие шутки.

— Что у тебя с ногой? — угрюмо спросил он.

— Наверное, сломал, — пожаловался Скарамуш.

— Сломал? Хм! А ну-ка, вставай. — Он подхватил его под мышки и поднял.

Скарамуш встал на одну ногу, завывая; вторая подогнулась при попытке встать на неё, и он рухнул бы снова, не поддержи его Бине. От стенаний Скарамуша у всех в ушах звенело, Бине же на редкость изобретательно ругался.

— Чего ты ревёшь, как бык? Не ори, придурок. Эй, кто-нибудь, стул сюда.

Принесли стул, и Бине швырнул на него Скарамуша.

— Ну-ка, посмотрим, что у тебя с ногой.

Не обращая внимания на завывания Скарамуша, он сорвал чулок и туфлю.

— Что с ней такое? — спросил он, внимательно приглядываясь. — Я ничего не вижу. — Он схватил пятку одной рукой, носок — другой и стал вращать. Скарамуш вопил от боли, пока Климена не остановила Бине, вцепившись в его руку.

— Боже мой, ты совсем бесчувственный! — укорила она отца. — Парень повредил ногу. Зачем его мучить? Разве это его вылечит?

— Повредил ногу! — ответил Бине. — Я не вижу ничего особенного, из-за чего стоило бы поднимать столько шума. Возможно, он ушиб её…

— Человек с ушибленной ногой так не кричит, — сказала Мадам через плечо Климены. — Может быть, он вывихнул её.

— Этого я и боюсь, — захныкал Скарамуш.

Бине с отвращением сплюнул.

— Отнесите его в постель, — приказал он, — и сходите за врачом.

Распоряжения были исполнены. Явился врач и, осмотрев пациента, сообщил, что у него нет ничего страшного — просто при падении он, должно быть, слегка растянул ногу. Несколько дней покоя, и всё будет в порядке.

— Несколько дней! — воскликнул Бине. — Тысяча чертей! Вы хотите сказать, что он не сможет ходить?

— Это было бы неблагоразумно да и невозможно — ну разве что несколько шагов.

Господин Бине расплатился с доктором и сел думать. Он налил себе бургундского, без единого слова залпом выпил его и уставился на пустой стакан.

— Вечно со мной случается что-то в таком духе, — проворчал он, ни к кому не обращаясь. Все члены труппы стояли перед ним в молчании, разделяя его уныние. — Пора бы мне знать, что не одно, так другое произойдёт, чтобы всё погубить, когда впервые в жизни по-настоящему повезло. Ну да ладно, всё кончено. Завтра собираемся и едем. И это в лучший ярмарочный день, когда мы на вершине славы и могли бы выручить целых пятнадцать луидоров! Не тут-то было — всё летит к чертям! Проклятье!

— Вы хотите отменить завтрашнее представление?

Все — и в том числе Бине — повернулись к Андре-Луи.

— А что же нам делать? Играть «Фигаро-Скарамуша» без Скарамуша? — насмешливо спросил Бине.

— Конечно, нет. — Андре-Луи вышел вперёд. — Но можно ведь перераспределить роли. Например, у нас есть прекрасный актёр Полишинель. Полишинель отвесил ему поклон.

— Тронут до слёз, — заметил он, как всегда, сардонически.

— Но у него есть собственная роль, — возразил Бине.

— Маленькая роль, которую мог бы сыграть Паскарьель.

— А кто будет играть Паскарьеля?

— Никто. Мы его уберём. Пьеса не должна пострадать.

— Он предусматривает всё. Что за человек! — съязвил Полишинель.

Но Бине не спешил соглашаться.

— Вы предлагаете, чтобы Полишинель играл Скарамуша? — недоверчиво спросил он.

— А почему бы и нет? При его способностях он должен справиться.

— Опять-таки тронут до слёз, — вставил Полишинель.

— Играть Скарамуша с такой фигурой? — Бине приподнялся, чтобы ткнуть указующим перстом в сторону плотного коренастого коротышки Полишинеля.

— За неимением лучшего, — возразил Андре-Луи.

— Тронут столь глубоко, что рыдаю в три ручья. — На этот раз поклон Полишинеля был просто великолепен. — Нет, в самом деле, выйду на воздух, чтобы остыть, — ведь мне столько раз пришлось краснеть.

— Пошёл к чёрту, — напутствовал его Бине.

— Чем дальше, тем лучше. — Полишинель направился к двери. На пороге он остановился и принял театральную позу. — Слушай меня, Бине. Вот теперь я не буду играть Скарамуша ни за что на свете. — И он вышел. Надо сказать, это был весьма величественный уход.

Андре-Луи пожал плечами, развёл руками и вновь опустил их.

— Вы всё испортили, — сказал он господину Бине. — А всё так легко можно было уладить. Ну да ладно, хозяин здесь вы, и, поскольку вы хотите уезжать, я полагаю, нам следует заняться сборами.

Он тоже вышел. Господин Бине минуту постоял, размышляя, и его маленькие глазки стали очень хитрыми. Он нагнал Андре-Луи в дверях.

— Давайте пройдёмся вместе, господин Parvissimus, — сказал он очень ласково.

Господин Бине взял Андре-Луи под руку и вывел на улицу, где всё ещё царило оживление. Они прошли мимо палаток, выстроенных на рынке, и спустились с холма к мосту.

— Вряд ли мы будем завтра укладываться, — наконец сказал господин Бине. — Нет, завтра вечером мы играем.

— Насколько я знаю Полишинеля — нет. Вы…

— А я думаю не о Полишинеле…

— О ком же тогда?

— О вас.

— Я польщён, сударь. Что же именно вы обо мне думаете?

На вкус Андре-Луи, тон у Бине был слишком льстивым и вкрадчивым.

— Я думаю о вас в роли Скарамуша.

— Фантазия, — сказал Андре-Луи. — Вы, конечно, смеётесь.

— Ничуть. Я вполне серьёзен.

— Но я же не актёр.

— Вы мне говорили, что смогли бы играть.

— О, при случае… возможно, маленькую роль…

— Но, сыграв большую роль, вы можете прославиться за один вечер. Многим ли выпадал подобный шанс?

— Я не стремлюсь к этому, господин Бине. Не сменить ли нам тему? — У него был ледяной тон ещё и потому, что он почуял в поведении Бине какую-то скрытую угрозу.

— Мы сменим тему, когда это будет угодно мне, — сказал Бине, обнаруживая стальную хватку, таящуюся под вкрадчивостью. — Завтра вечером вы будете играть Скарамуша. У вас гибкий ум, идеальная фигура и едкий юмор, как раз подходящий для этой роли. Вы должны иметь большой успех.

— Гораздо вероятнее, что я с треском провалюсь.

— Неважно, — ответил Бине и цинично пояснил свою мысль: — Это будет лично ваш провал, а деньги от сборов к тому времени уже будут у нас в кармане.

— Благодарю вас, — сказал Андре-Луи.

— Завтра вечером мы можем заработать пятнадцать луидоров.

— К несчастью, у вас нет Скарамуша, — сказал Андре-Луи.

— К счастью, он у меня есть, господин Parvissimus. Андре-Луи высвободил руку.

— Вы начинаете меня утомлять, — сказал он. — Пожалуй, я вернусь.

— Минуточку, господин Parvissimus. Уж если мне суждено потерять пятнадцать луидоров, не обессудьте, если я заработаю их иным способом.

— Это ваше личное дело, господин Бине.

— Простите, господин Parvissimus, но, возможно, оно касается и вас. — Бине снова взял его под руку. — Окажите любезность перейти со мной через дорогу вон к той почте. Мне нужно кое-что показать вам.

Андре-Луи пошёл с ним. Ещё до того, как они подошли к листу бумаги, прикреплённому к двери, он уже совершенно точно знал, что на нём написано. И действительно, объявление гласило, что вознаграждение в двадцать луидоров будет уплачено тому, кто даст сведения, которые помогут задержать некоего Андре-Луи Моро, адвоката из Гаврийяка, которого разыскивает королевский прокурор Рена по обвинению в призыве к мятежу.

Господин Бине наблюдал за Андре-Луи, пока тот читал. Они так и стояли под руку, и хватка у Бине была мёртвая.

— Итак, мой друг, выбирайте, — сказал он, — угодно ли вам быть господином Parvissimus'ом и сыграть завтра Скарамуша или Андре-Луи Моро из Гаврийяка и отправиться в Рен к полному удовольствию королевского прокурора?

— А что, если вы ошибаетесь? — спросил Андре-Луи, лицо которого было непроницаемо, как маска.

— Я всё же рискну, — хитро взглянул на него господин Бине. — Вы, кажется, упомянули, что вы адвокат. Какая неосторожность, мой милый. Вряд ли два адвоката будут одновременно скрываться в одной округе. Как видите, тут особого ума не надо, чтобы догадаться. Итак, господин Андре-Луи, адвокат из Гаврийяка, что будем делать?

— Мы обсудим это на обратном пути, — сказал Андре-Луи.

— А что тут обсуждать?

— Мне кажется, есть некоторые детали. Я должен знать, на каком я свете. Пойдёмте, сударь, будьте так добры.

— Отлично, — отвечал Бине, и они повернули обратно по улице, но господин Бине цепко придерживал своего молодого друга за руку и был начеку на случай, если бы тому вздумалось сыграть с ним шутку. Однако эта предосторожность была излишней, так как Андре-Луи был не из тех, кто тратит энергию впустую. Он знал, что тяжёлый и мощный Панталоне физически гораздо сильнее его.

— Если я поддамся на ваши весьма красноречивые и соблазнительные уговоры, господин Бине, — сказал он ласково, — какие у меня гарантии, что вы не продадите меня за двадцать луидоров после того, как я сыграю свою роль?

— Порукой моё слово чести, — выразительно ответил господин Бине.

Андре-Луи рассмеялся.

— О, мы заговорили о чести, вот как! Нет, в самом деле, господин Бине, вы определённо считаете меня идиотом.

В темноте он не видел, как краска прилила к круглому лицу господина Бине. Толстяк помолчал, а потом ворчливо ответил:

— Возможно, вы правы. Какие гарантии вам нужны?

— Не знаю, какие гарантии вы могли бы дать.

— Я уже сказал, что сдержу слово.

— Пока вам не станет выгоднее продать меня.

— От вас зависит, чтобы мне всегда было выгодно держать слово. Ведь именно благодаря вам мы так преуспели в Гишене. О, я искренне признаю это.

— Наедине, — сказал Андре-Луи.

Господин Бине пропустил колкость мимо ушей.

— Вы добились для нас успеха своим «Фигаро-Скарамушем», и, если будете продолжать в том же духе, я, конечно, не захочу потерять вас. Вот вам и гарантия.

— Однако сегодня вечером вы чуть не продали меня за двадцать луидоров.

— Потому что — чёрт побери! — вы взбесили меня, отказав в услуге, которая вполне вам по силам. Уж если бы я был таким законченным негодяем, как вы считаете, то мог бы вас продать ещё в прошлую субботу. Я хочу, чтобы вы меня поняли, мой дорогой Parvissimus.

— Ради Бога, только не извиняйтесь, а то вы становитесь ещё утомительнее, чем обычно.

— Ну, разумеется, вы не упустите случая понасмешничать. Ох, когда-нибудь вам это дорого обойдётся. Итак, вот гостиница, а вы так и не сообщили мне своё решение.

Андре-Луи взглянул на него.

— Конечно, мне придётся сдаться — другого выхода нет.

Господин Бине наконец-то выпустил его руку и хлопнул по спине.

— Хорошо сказано, дружище. Вы об этом не пожалеете. Говорю вам, сегодня вы приняли великое решение — а я кое-что смыслю в театре. Завтра вечером сами скажете мне спасибо.

Андре-Луи пожал плечами и зашагал к гостинице, но господин Бине окликнул его:

— Господин Parvissimus!

Андре-Луи обернулся. Перед ним высилась грузная фигура с протянутой рукой. Луна заливала ярким светом круглое лицо Бине.

— Господин Parvissimus, не держите камень за пазухой — терпеть этого не могу. Сейчас мы пожмём друг другу руки и всё забудем.

С минуту Андре-Луи с отвращением изучал его, затем, поняв, что начинает злиться, почувствовал, что смешон — почти так же смешон, как этот подлый хитрец Панталоне. И тогда Андре-Луи рассмеялся и взял протянутую руку.

— Никаких обид?

— О нет, никаких обид, — ответил Андре-Луи.


Глава V. ВХОДИТ СКАРАМУШ


Скарамуш стоял перед зеркалом, рассматривая себя: набелённое лицо с закрученными усиками, тщательно наклеенными, старинный чёрный костюм, обтягивающий фигуру, на боку шпага, за спиной — гитара. Он был во всём чёрном — от плоской бархатной шляпы до туфель с розетками. Созерцание собственного отражения настроило его на сардонический лад, как нельзя больше подходивший для роли Скарамуша.

Андре-Луи размышлял о том, что его жизнь, до недавнего времени небогатая событиями, неожиданно стала бурной. За одну неделю он успел побывать адвокатом, народным трибуном, разыскиваемым преступником, билетёром — и вот, наконец, стал шутом. В прошлую среду он вызвал слёзы праведного гнева у толпы Рена, а в эту среду ему надо рассмешить до слёз публику Гишена. Несмотря на различие ситуаций, тут было и сходство: в обоих случаях он был комедиантом. Да и роль, которую он играл в Рене, сродни той, которую сыграет сегодня на спектакле, — ибо кем же он тогда был, как не Скарамушем, маленьким застрельщиком, хитрым интриганом, разбрасывающим ловкой рукой семена смуты. Разница лишь в том, что сегодня он выступает под именем, верно характеризующим его амплуа, тогда как на прошлой неделе выступал под личиной респектабельного молодого адвоката из провинции.

Поклонившись отражению в зеркале, Андре-Луи обратился к нему:

— Шут! Наконец-то ты нашёл себя, став самим собой. Несомненно, ты будешь пользоваться большим успехом.

Услышав, как господин Бине выкрикивает его новое имя, он спустился и увидел всю труппу, собравшуюся у выхода из гостиницы.

Разумеется, все изучали его с большим интересом, особенно господин Бине и Климена. Первый рассматривал его серьёзным испытующим взглядом, а последняя — презрительно скривив губы.

— Неплохой грим, — заметил господин Бине. — Вы выглядите как настоящий Скарамуш.

— К сожалению, довольно часто мужчины не те, кем выглядят, — ледяным тоном сказала Климена.

— Ко мне эта истина сейчас не относится, — ответил Андре-Луи, — ибо впервые в жизни я тот, кем выгляжу.

Мадемуазель Бине ещё сильнее скривила губы и отвернулась, зато другие по достоинству оценили шутку — возможно, потому, что она была туманной. Коломбина подбодрила Скарамуша дружеской улыбкой, сверкнув белыми зубами, а господин Бине ещё раз поклялся, что у Андре-Луи будет большой успех, поскольку он смело бросается в это предприятие. Затем громовым голосом, на минутку одолженным у Капитана, господин Бине приказал труппе построиться для парадного марша.

Новый Скарамуш занял место рядом с Родомоном, а так как старый ушёл час тому назад, чтобы встать у входа в рыночный зал вместо Андре-Луи, они полностью поменялись ролями.

Актёры отправились в путь, возглавляемые Полишинелем, бившим в большой барабан, и Пьеро, который дул в трубу, а оборванцы, выстроившиеся шеренгами, наслаждались бесплатным зрелищем, принимая парад.

Через десять минут прозвучали три удара, открылся занавес и стали видны потрёпанные декорации, изображавшие не то лес, не то сад, и Климена, в лихорадочном волнении ожидавшая Леандра. Этот меланхоличный влюблённый стоял в кулисах, напряжённо прислушиваясь, чтобы не пропустить свою реплику, рядом с неоперившимся Скарамушем, который должен был выйти после него.

В этот момент Андре-Луи почувствовал дурноту и, попытавшись мысленно пробежать первый акт сценария, который сам же сочинил, вдруг понял, как в кошмарном сне, что не помнит ни слова. В холодном поту он бросился к листу с кратким содержанием спектакля, висевшему на стене. Андре-Луи всё ещё изучал сценарий при тусклом свете фонаря, как его схватили за руку и поволокли к кулисам. Перед ним промелькнуло нелепое лицо Панталоне со сверкающими глазами и послышалось хриплое рычание:

— Климена уже три раза подала вам реплику.

Не успел Андре-Луи опомниться, как его вытолкнули на сцену. Он стоял перед полным залом, мигая в ослепительном блеске рампы с оловянными отражателями, и вид у него был такой растерянный и глупый, что публика, заполнившая в тот вечер весь зал, разразилась оглушительным смехом. Вначале Андре-Луи ещё больше растерялся, его била лёгкая дрожь. Климена насмешливо наблюдала за ним, предвкушая провал, Леандр уставился на него в оцепенении, а за кулисами пританцовывал от ярости господин Бине.

— Чёрт побери, — стонал он перед перепуганными актёрами, собравшимися там, — что же будет, когда они поймут, что он не играет?

Но публика так ни о чём и не догадалась, так как столбняк, напавший на Скарамуша, длился считанные секунды. Когда до него дошло, что над ним смеются, он вспомнил, что должны смеяться не над Скарамушем, а вместе с ним. Нужно спасать ситуацию и выжать из неё всё, что возможно. И вот подлинный ужас и растерянность сменились разыгранными, гораздо более явными, но менее комичными. Он спрятался за нарисованный куст, ясно давая понять, что его напугал кто-то за сценой, и, когда смех наконец-то стал смолкать, обратился к Климене и Леандру:

— Прошу прощения, прекрасная госпожа, если моё внезапное появление вас напугало. По правде говоря, после истории с Альмавивой[153] я уже не так отважен, как когда-то. Вот там в конце тропинки я столкнулся лицом к лицу с пожилым человеком, который нёс тяжёлую дубину, и мне пришла в голову ужасная мысль, что это ваш отец и ему выдали нашу маленькую хитрость, с помощью которой вы должны обвенчаться. Мне кажется, на эту мысль меня навело не что иное, как дубинка. Не то чтобы я боялся — вообще-то я ничего не боюсь, — однако я подумал о том, что, если это ваш отец и он проломит мне голову дубинкой, вместе со мной погибнут ваши надежды. Ибо что бы вы без меня делали, бедные дети?

Всплески смеха из зала всё время подбадривали его, помогая вновь обрести врождённую дерзость. Публика определённо сочла его забавным, и он рассмешил её даже больше, чем сам на то рассчитывал, причём тут сыграли роль случайные обстоятельства. Дело в том, что Андре-Луи очень боялся, как бы его, несмотря на грим, не узнал по голосу кто-нибудь из Гаврийяка или Рена. И он решил воспользоваться тем, что Фигаро — испанец. В коллеже Людовика Великого он знал одного испанца, который говорил по-французски бегло, но с каким-то нелепым акцентом, произнося множество шипящих и свистящих звуков. Андре-Луи часто копировал этот акцент, как молодёжь обычно передразнивает насмешившие её чёрточки, и вот сейчас очень кстати вспомнил испанского студента и, подражая его акценту, рассмешил гишенскую публику.

Господин Бине, прислушиваясь за кулисами к этому бойкому экспромту, на который не было и намёка в сценарии, облегчённо вздохнул.

— Вот дьявол! — прошептал он с усмешкой. — Так это он нарочно?

Ему казалось невозможным, чтобы человек, охваченный таким ужасом, как Андре-Луи, столь быстро овладел собой, однако как знать?

И вот, чтобы разрешить сомнения, господин Бине без обиняков задал Андре-Луи в антракте вопрос, не дававший ему покоя.

Они стояли в уголке, служившем им артистическим фойе, где собиралась вся труппа. Только что опустился занавес после первого акта, прошедшего с таким блеском, какого ещё не знала труппа, и все поздравляли нового Скарамуша, вынесшего на своих плечах основную тяжесть. А он, слегка опьянённый успехом, который завтра, возможно, покажется ему пустым звуком, ответил господину Бине таким образом, что с лихвой отомстил Климене за её злорадство.

— Неудивительно, что вы спрашиваете об этом, — мне следовало предупредить вас, что я намерен сразу же расшевелить публику. Правда, мадемуазель Бине не подыграла мне, когда я изображал испуг. Ещё немного — и она бы всё погубила. В следующий раз, мадемуазель, я заранее подробно расскажу вам о своих планах.

Климена густо покраснела под гримом, но не успела она подыскать колкий ответ, как отец задал ей хорошую головомойку, причём сделал это с тем большим жаром, что сам был одурачен превосходной игрой Скарамуша.

Спектакль продолжался, и успех Скарамуша был ещё больше, чем в первом акте. Теперь он прекрасно владел собой, и успех воодушевил его, как может воодушевить лишь успех. Дерзкий, живой, лукавый, он был идеальным воплощением Скарамуша. Остроумный от природы, Андре-Луи заимствовал многие строчки у Бомарше, так что у наиболее просвещённых зрителей создалось впечатление, будто Фигаро имеет прямое отношение к спектаклю, и они приобщились к «высшему свету» столицы.

Наконец занавес опустился в последний раз, и Скарамуша с Клименой много раз вызывали на поклоны.

Когда они отступили и занавес скрыл их от публики, начавшей расходиться, подошёл господин Бине, потирая пухлые руки. Да, этот бродячий адвокат, случайно залетевший в труппу, послан самим небом, чтобы заработать ему состояние. Невиданный успех, выпавший на их долю в Гишене, следует удвоить в других местах. Теперь уже не придётся спать под изгородью и затягивать потуже пояс — превратности судьбы позади. Бине положил руку на плечо Скарамушу и всмотрелся в него с улыбкой, льстивость которой не могли скрыть даже красная краска и огромный фальшивый нос.

— Ну, что вы должны мне сказать? — спросил он. — Разве я был не прав, когда уверял, что вы будете иметь успех? Неужели вы думаете, что я, всю жизнь проработавший в театре, не отличу прирождённого актёра! Скарамуш, вы — моё открытие. Я направил вас на дорогу, ведущую к славе и богатству. Я жду благодарности.

Скарамуш рассмеялся в ответ, и смех его был не особенно дружелюбен.

— Панталоне есть Панталоне! — сказал он.

Бине помрачнел.

— Я вижу, вы ещё не простили мне маленькой хитрости, с помощью которой я добился, чтобы вы не зарывали талант в землю. Неблагодарный! Я ведь хотел одного — помочь вам, а, как видите, это мне удалось. Продолжайте в том же духе, и вы закончите Парижем. Может быть, вы ещё будете играть на сцене Комеди Франсез и соперничать с Тальма, Флери и Дюгазоном[154] — и всем этим будете обязаны старому Бине. Вы ещё скажете спасибо этому мягкосердечному дураку.

— Если бы вы были таким же хорошим актёром на сцене, как в жизни, то сами давно играли бы в Комеди Франсез, — сказал Скарамуш. — Но я не держу камень за пазухой, господин Бине. — Он засмеялся и протянул руку, которую Бине схватил и крепко пожал.

— Вот и хорошо. Мой мальчик, у меня великие планы для вас — для нас. Завтра мы отправляемся в Мор — там до конца недели ярмарка, в понедельник попытаем счастья в Пиприаке, а потом надо подумать. Может быть, я близок к осуществлению мечты всей своей жизни. Сегодня вечером мы, наверно, заработали больше пятнадцати луидоров. Где же, чёрт возьми, этот мошенник Кордеме?

Бине назвал первого Скарамуша, который так некстати подвернул лодыжку, его настоящим именем, и это означало, что в труппе Бине ему никогда больше не видать почётной роли Скарамуша.

— Пойдёмте поищем его, а потом отправимся в гостиницу и разопьём бутылочку самого лучшего бургундского, а то и две.

Но Кордеме нигде не было, и никто из труппы не видел его с конца представления. Бине прошёл ко входу, но и там не нашёл его. Сначала он разозлился, потом, продолжая напрасно звать Кордеме, встревожился, и, наконец, когда Полишинель обнаружил за дверью брошенный костыль, не на шутку разволновался. В душу Бине закралось ужасное подозрение, и он заметно побледнел под гримом.

— Но он же не мог ходить без костыля сегодня вечером! — воскликнул он. — Как же он ушёл без костыля?

— Наверно, он пошёл в гостиницу, — предположил кто-то.

— Но он же не мог ходить без костыля, — настаивал господин Бине.

Поскольку стало ясно, что Кордеме нет в рыночном зале, все отправились в гостиницу и оглушили хозяйку расспросами.

— Да-да, господин Кордеме недавно заходил.

— Где он сейчас?

— Он сразу же опять ушёл. Он заходил за своей сумкой.

— За своей сумкой! — Бине чуть не хватил апоплексический удар. — Когда это было?

Она взглянула на часы, висевшие над камином.

— Примерно полчаса назад, за несколько минут до ренского дилижанса.

— Ренского дилижанса! — Господин Бине лишился дара речи. — А он… он мог ходить? — спросил он наконец в ужасном волнении.

— Ходить? Да он бежал, как заяц, когда вышел из гостиницы. Я сама подумала, что это подозрительно — ведь он так сильно хромал, с тех пор как упал с лестницы. А что случилось?

Господин Бине рухнул в кресло, схватился за голову и застонал.

— Этот мерзавец всё время притворялся! — воскликнула Климена. — Он разыграл падение с лестницы, это был трюк. Он надул нас.

— Пятнадцать луидоров, не меньше, а то и все шестнадцать! — воскликнул господин Бине. — О, бессердечный негодяй! Надуть меня, который был ему отцом, — да ещё в такой момент!

Актёры стояли молча, застыв в страхе, и гадали, насколько теперь уменьшится их скудное жалованье. Вдруг раздался смех.

Господин Бине сверкнул налившимися кровью глазами.

— Кто смеётся? — взревел он. — Кто этот бессердечный негодяй, который имеет наглость смеяться над моим несчастьем?

Андре-Луи, всё ещё облачённый в великолепный чёрный наряд Скарамуша, смеясь, выступил вперёд.

— Ах, это вы! Вы у меня не так засмеётесь, мой друг, если я вздумаю возместить убытки одним способом, известным мне.

— Тупица! — презрительно отозвался Скарамуш. — Слон с куриными мозгами! Ну и что с того, что Кордеме удрал с пятнадцатью луидорами? Разве он не оставил вам взамен нечто гораздо более ценное?

Господин Бине разинул рот от удивления.

— Да ты, наверно, выпил — и хватил лишку, — заключил он.

— Да, выпил — из фонтана Талии[155]. Ну неужели вы так ничего и не поняли? Разве вам не ясно, какое сокровище оставил Кордеме?

— Что же он оставил?

— Замечательный сюжет для пьесы — он разворачивается передо мной. Часть названия мы позаимствуем у Мольера и назовём пьесу «Проделки Скарамуша». Если публика Мора и Пиприака животики со смеха не надорвёт, то в дальнейшем я согласен играть тупицу Панталоне.

Полишинель хлопнул в ладоши.

— Превосходно! — горячо проговорил он. — Обратить неудачу в удачу, убыток — в прибыль! Вот что значит быть гением!

Скарамуш отвесил изысканный поклон.

— Полишинель, вы пришлись мне по сердцу. Люблю тех, кто способен оценить меня по достоинству. Если бы Панталоне был хоть наполовину так умён, как вы, мы бы, несмотря на побег Кордеме, выпили сегодня бургундского.

— Бургундского? — взревел господин Бине, но его прервал Арлекин, захлопавший в ладоши.

— Вот это сила духа! Вы слышали, хозяйка? Господин Бине попросил бургундского.

— Я не просил ничего подобного.

— Но вы же сами слышали, любезная сударыня. Мы всё слышали.

Остальные хором подхватили слова Арлекина, а Скарамуш улыбнулся господину Бине и похлопал его по плечу.

— Ну же, приятель, бодрей! Ведь вы сами говорили, что нас ожидает богатство! Разве мы не получили средство заработать состояние? Итак, бургундского, и выпьем за «Проделки Скарамуша»!

И господин Бине, до которого наконец дошла идея Андре-Луи, сдался и напился вместе со всеми.


Глава VI. КЛИМЕНА


Хотя мы перерыли горы сохранившихся сценариев импровизаторов, так и не удалось обнаружить «Проделки Скарамуша», ставшие, как говорят, прочным фундаментом процветания труппы Бине. Впервые пьесу сыграли в Море на следующей неделе после дебюта Андре-Луи, который выступил в заглавной роли. И актёры, и публика называли его теперь Скарамушем. Если он хорошо справился с ролью Фигаро-Скарамуша, то в новой пьесе, которая была гораздо лучше предыдущей, превзошёл самого себя.

После Мора отправились в Пиприак, где дали четыре представления, сыграв по два раза обе пьесы, ставшие костяком репертуара труппы Бине. Скарамуш, войдя во вкус, играл теперь намного лучше. Спектакли проходили так гладко, что Андре-Луи даже предложил Бине после Фужере, куда они должны были поехать на следующей неделе, попытать счастья в настоящем театре в городе Редон. Эта мысль сначала ужаснула Бине, но Андре-Луи постоянно подогревал его честолюбие, и, поразмыслив, толстяк кончил тем, что поддался искушению.

В те дни Андре-Луи казалось, что он нашёл своё истинное призвание, и он уже начинал любить новую профессию и даже мечтал о карьере актёра-автора, которая увенчалась бы Меккой всех комедиантов — Комеди Франсез. Кроме того, от сочинения канвы для импровизаторов он мог бы перейти к пьесам с диалогом — настоящим пьесам, как у Шенье, Эглантина и Бомарше.

Такие мечты показывают, как легко Андре-Луи привязался к профессии, к которой Случай и господин Бине общими усилиями подтолкнули его. Я нисколько не сомневаюсь, что у него был подлинный талант драматурга и актёра, и убеждён, что, сложись всё иначе, он занял бы прочное место среди французских драматургов и таким образом полностью осуществил свои планы.

Однако, предаваясь мечтам, Андре-Луи не пренебрегал и практической стороной дела.

— Вы понимаете, — спросил он господина Бине, — что в моей власти заработать вам состояние?

Они сидели вдвоём в небольшом зале гостиницы в Пиприаке, распивая бутылку превосходного вольнэ[156]. Только что закончился четвёртый, и последний, спектакль. Дела в Пиприаке шли прекрасно, как в Море и Гишене. О процветании говорило и то, что они пили вольнэ.

— Я соглашусь с вашими словами, мой дорогой Скарамуш, чтобы услышать продолжение.

— Я ничего не имею против того, чтобы заработать вам состояние. Однако я не должен забывать и свои интересы. Вы же понимаете, что за пятнадцать ливров в месяц не продают столь исключительное дарование, как у меня.

— Есть другой вариант, — мрачно сказал Бине.

— Другого варианта нет. Не будьте ослом, Бине.

Бине вскочил как ужаленный: его актёры никогда не говорили с ним таким тоном.

— Впрочем, идите и сообщите полиции, что она может схватить некоего Андре-Луи Моро, — продолжал Скарамуш беззаботно, — но это будет конец вашей прекрасной мечты о Редоне, где вы впервые в жизни играли бы в настоящем театре. Без меня вам там не бывать, и вы это прекрасно знаете. А я не собираюсь ни в Редон, ни в Фужере, да и вообще никуда, пока у нас с вами не будет справедливого договора.

— Ну зачем же так горячиться? — посетовал Бине. — Разве у меня душа ростовщика? Когда мы заключили наш договор, я понятия не имел — да и откуда мне было знать? — что вы окажетесь мне так полезны. Дорогой мой Скарамуш, надо было просто напомнить мне — ведь я человек справедливый. С сегодняшнего дня вы будете получать тридцать ливров в месяц — видите, я сразу удваиваю ваше жалованье. Я человек щедрый.

— Но вы не честолюбивы. Послушайте-ка меня.

И Андре-Луи принялся излагать план, от которого у Бине волосы дыбом встали.

— После Редона — Нант, — сказал Андре-Луи. Нант и Театр Фейдо[157].

Господин Бине поперхнулся вином. Дело в том, что Фейдо был Комеди Франсез провинции. Великий Флери играл там перед публикой, которая была весьма строга. Хотя господин Бине втайне лелеял честолюбивые мечты о Редоне, они казались ему столь опасными, что вызывали спазмы в животе. А Редон по сравнению с Нантом был просто кукольным театром. И вот мальчишка, которого он случайно подобрал три недели назад и который за это время из сельского адвоката превратился в актёра и автора, спокойно рассуждает о Нанте и Театре Фейдо!

— А почему не Париж и Комеди Франсез? — насмешливо поинтересовался господин Бине, когда наконец отдышался.

— Не исключено, что позже мы поедем и туда, — последовал дерзкий ответ.

— Ах, так! Да вы пьяны, мой друг.

И тут Андре-Луи изложил детальный план, сложившийся у него в уме. Фужере послужит учебной площадкой для Редона, а Редон — для Нанта. Они пробудут в Редоне, пока там достаточно платят, и продолжат работу над репертуаром. Они найдут трёх-четырёх талантливых актёров. Андре-Луи напишет несколько новых сценариев, которые будут обкатываться на спектаклях, и таким образом в репертуаре труппы будет с полдюжины надёжных пьес. Часть доходов нужно потратить на новые костюмы и декорации. Итак, если всё пойдёт хорошо, через пару месяцев они наконец будут готовы попытать счастья в Нанте. Правда, в Фейдо допускались лишь известные труппы, но в Нанте уже лет тридцать, а то и более не выступала труппа импровизаторов. Они будут новинкой, и, если постараются, на спектакли сбежится весь Нант. Скарамуш клялся, что если всё предоставят ему, то возрождённая во всём блеске комедия дель арте превзойдёт все ожидания театральной публики Нанта.

— Мы поговорим о Париже после Нанта, — закончил он в высшей степени буднично, — а о Нанте — после Редона.

Его слова звучали так убедительно, что он мог бы уговорить кого угодно, и в конце концов увлёк господина Бине. Хотя перспектива, которую нарисовал Андре-Луи, вселяла ужас в господина Бине, она в то же время опьяняла его, и сопротивление его всё слабело. На каждое возражение Скарамуш приводил сокрушительный довод, и в конце концов Бине обещал подумать.

— Редон укажет нам путь, — сказал Андре-Луи, — и я не сомневаюсь, в какую сторону он укажет.

Таким образом великая редонская авантюра, перестав быть отчаянно смелым предприятием, превратилась просто в репетицию более важных событий. Бине, пребывавший в восторженном состоянии, заказал под влиянием минуты ещё одну бутылку вольнэ. Подождав, пока её откупорят, Скарамуш продолжал.

— Все эти планы могут осуществиться, — небрежно сказал он, глядя сквозь бокал на свет, — пока я с вами.

— Согласен, мой дорогой Скарамуш, согласен. Наша случайная встреча оказалась счастливой для нас обоих.

— Для нас обоих, — подчеркнул Скарамуш. — Я тоже так считаю. Думаю, пока что вам нет смысла выдавать меня полиции.

— Да как я могу даже подумать об этом! Вы смеётесь, мой дорогой Скарамуш, Прошу вас никогда больше не вспоминать мою маленькую шутку.

— Она уже забыта, — сказал Андре-Луи. — А теперь о второй части моего предложения. Уж если я стану кузнецом вашего счастья, не мешает мне немного подумать и о себе.

— Вот как? — нахмурился господин Бине.

— Да, и, если не возражаете, мы сегодня же заведём бухгалтерские книги и займёмся делами труппы.

— Я человек искусства, — гордо заявил господин Бине. — Я не торгаш.

— Но у вашего искусства есть деловая сторона, которой следует заниматься по-деловому. Я всё продумал сам, так что вам не придётся входить в детали и отрываться от творчества. Всё, что от вас требуется, — ответить согласием или отказом на моё предложение.

— Ах, вот как! Ну, и что же это за предложение?

— Вы назначаете меня своим компаньоном с равной долей в доходах труппы.

Большое лицо Панталоне побледнело, а маленькие глазки раскрылись до предела, в то время как он изучал Андре-Луи. Наконец он взорвался:

— Видно, вы сошли с ума, раз делаете мне такое чудовищное предложение.

— Признаю, что оно не безупречно. Например, будет несправедливо, если помимо работы, которую я берусь для вас выполнять, я ещё буду играть Скарамуша и писать сценарии без всякого вознаграждения, довольствуясь лишь половиной доходов, причитающихся мне как компаньону. Поэтому перед тем, как делить доходы, нужно вычесть моё актёрское жалованье и небольшой гонорар за каждый сценарий. Вам также причитается жалованье за роль Панталоне. Кроме того, нужно ещё вычесть жалованье всех остальных, а также прочие издержки. Останется чистый доход, который мы с вами поделим поровну.

Конечно, господин Бине не мог проглотить залпом такое предложение. Сначала он заявил, что даже думать о нём не желает.

— В таком случае, мой друг, мы немедленно расстанемся, — сказал Скарамуш. — Завтра я вынужден буду с вами проститься.

Бине разбушевался. В прочувствованных выражениях он разглагольствовал о неблагодарности. Он даже снова позволил себе намекнуть на маленькую шутку относительно полиции, которую обещал никогда не упоминать.

— Ну что же, поступайте как вам заблагорассудится. Непременно сыграйте роль доносчика. Однако учтите, что тогда вы наверняка лишитесь моих услуг и снова, как до моего прихода в труппу, станете пустым местом.

Господин Бине плевать хотел на последствия! К чёрту последствия! Этому молодому нахалу, этому сельскому адвокатишке придётся зарубить себе на носу, что господин Бине не из тех, кем можно командовать!

Скарамуш поднялся.

— Прекрасно, — сказал он полуравнодушно-полупокорно. — Как вам будет угодно. Однако не забывайте, что утро вечера мудренее. Быть может, при холодном свете утра вы лучше разглядите моё предложение. То, что предлагаю я, принесёт нам обоим богатство. То, что задумали вы, принесёт нам обоим гибель. Спокойной ночи, господин Бине. Да помогут вам небеса принять мудрое решение.

Разумеется, господину Бине не оставалось ничего иного, как принять единственно возможное решение, — ведь хозяином положения был Андре-Луи, твёрдо стоявший на своём. Конечно, дело не обошлось без споров, причём господин Бине торговался слишком долго и отчаянно для человека искусства, который ничего не смыслит в делах. Андре-Луи пошёл на кое-какие уступки: например, он согласился писать сценарии бесплатно. Пошёл он и на то, чтобы господин Бине назначил себе жалованье, совершенно несоразмерное с заслугами.

Итак, наконец все вопросы были улажены, и собравшейся труппе сообщили новость, которая, разумеется, вызвала зависть и обиды, однако все успокоились, как только выяснилось, что прибавят жалованье. Надо сказать, что господин Бине никак не хотел на это согласиться, но Скарамуш был неумолим.

— Если мы собираемся играть в Фейдо, у нас должна быть труппа актёров, знающих себе цену, а не кучка заморышей. Чем лучше мы им заплатим, тем больше они нам заработают.

Таким образом Андре-Луи справился с недовольством труппы по поводу слишком быстрого продвижения новичка, и его главенство, которому подчинился сам господин Бине, приняли с готовностью — за одним исключением.

Этим исключением была Климена. Её злило, что не удалось поставить на колени интересного молодого незнакомца, буквально свалившегося к ним на голову в то утро близ Гишена. Его упорное нежелание замечать её особу постоянно разжигало эту злобу. Узнав о том, что Андре-Луи станет компаньоном отца, Климена пыталась отговорить последнего. Она вышла из себя и назвала отца дураком, после чего господин Бине в свою очередь вышел из себя и в лучших традициях Панталоне надавал дочери пощёчин, которые она добавила к счёту Скарамуша. Климена выжидала случая заставить его расплатиться по этому счёту, который всё возрастал, но случай всё никак не представлялся, так как у Скарамуша было дел по горло. Всю неделю в Фужере шла подготовка, и его видели только на представлениях, а в Редоне он носился как вихрь между театром и гостиницей.

Сразу же стало ясно, что редонский эксперимент удался. Весь месяц, проведённый в этом оживлённом городке, Андре-Луи, ободрённый успехом, работал день и ночь. Момент был выбран удачно, поскольку в самом разгаре была торговля каштанами, центром которой является Редон. Каждый вечер маленький театр был полон. Сельские жители, привозившие каштаны на редонский рынок, рассказывали о спектаклях труппы, и слава её росла. На представления приезжали со всей округи, из соседних деревушек — таких, как Адлер Сен-Перье и Сен-Никола. Чтобы не дать угаснуть интересу публики, Андре-Луи каждую неделю готовил новый сценарий. Он добавил к репертуару труппы ещё три пьесы — «Женитьба Панталоне», «Робкий влюблённый» и «Ужасный капитан». Последняя пользовалась наибольшим успехом. В основу Андре-Луи положил «Хвастливого воина» Плавта. В пьесе была прекрасная роль для Родомона и неплохая роль хитрого лейтенанта при Капитане для Скарамуша. Успех спектакля в немалой мере объяснялся тем, что Андре-Луи дал довольно подробные указания в тексте, как должен развиваться диалог, а кое-где даже вставил сами диалоги, правда не настаивая на том, чтобы их воспроизводили дословно.

Между тем дела шли на лад, и Андре-Луи, призвав на помощь портных, занялся гардеробом труппы, который давно следовало обновить. Он также отыскал пару нищих художников и, соблазнив их маленькими ролями лекарей и нотариусов, включил в труппу. В свободное от спектаклей время они писали новые декорации. Так шла подготовка к покорению Нанта, как Андре-Луи называл предстоящие гастроли. Никогда в жизни Андре-Луи столько не работал — можно даже сказать, что он вообще в жизни не работал по сравнению с тем, что делал сейчас. Его энергия была неистощима, и он всё время пребывал в прекрасном настроении. Он носился как угорелый, играл в спектаклях, писал, придумывал, руководил, в то время как Бине наконец-то наслаждался отдыхом, пил каждый вечер бургундское и вкушал белый хлеб и прочие яства. Толстяк уже начал поздравлять себя с тем, что проявил проницательность, сделав этого трудолюбивого, неутомимого молодого человека компаньоном. Когда стало ясно, насколько неосновательными были его страхи перед гастролями в Редоне, он перестал испытывать ужас, обуревавший его раньше при одной мысли о Нанте.

Радужное настроение Бине разделяла вся труппа, как всегда — за исключением Климены. Она перестала задирать Скарамуша, наконец-то поняв, что её насмешки не достигают цели, а лишь бьют рикошетом по ней же самой. Таким образом её смутная неприязнь, не находя выхода, всё усиливалась.

Однажды Климена намеренно столкнулась с Андре-Луи, когда он уходил из театра после представления. Все ушли, а она вернулась под предлогом, будто что-то забыла.

— Скажите, что я вам сделала? — спросила она напрямик.

— Сделали мне, мадемуазель? — не понял он.

— Почему вы меня ненавидите?

— Ненавижу вас, мадемуазель? Я ни к кому не питаю ненависти, ибо это самое неразумное из всех чувств. Я никогда не испытывал ненависти даже к своим врагам.

— Ах, какое христианское смирение!

— Ненавидеть вас — вас!.. По-моему, вы восхитительны. Я всегда завидую Леандру. Кстати, я серьёзно подумывал о том, чтобы заставить его играть Скарамуша, а самому взять роль Влюблённого.

— Не думаю, чтобы вы пользовались успехом.

— Это единственное, что меня удерживает. Однако если бы у меня был такой источник вдохновения, как у Леандра, возможно, я бы сыграл убедительно.

— Что же это за источник?

— Возможность играть вместе с такой очаровательной Клименой.

Она не дала себе труда вглядеться в его худое лицо.

— Вы смеётесь надо мной, — сказала она и проплыла мимо Андре-Луи в театр. Да, с таким бесполезно говорить — он абсолютно бесчувственный. Разве это мужчина?

Однако, когда минут через пять Климена вернулась, она увидела, что он задержался.

— Ещё не ушли? — надменно осведомилась она.

— Я ждал вас, мадемуазель. Ведь вы идёте в гостиницу. Нельзя ли мне сопровождать вас…

— Какая галантность! Неужели вы снизошли до меня?

— Может быть, вы предпочитаете, чтобы я не сопровождал вас?

— Ну что вы, как можно, господин Скарамуш! К тому же нам по пути, а улицы ничьи. Просто я ошеломлена неожиданной честью.

Взглянув на Климену, Андре-Луи заметил, как надменно выражение её прелестного лица, и рассмеялся.

— А что, если я боялся, что к этой чести не стремятся?

— Ах, теперь понятно! — воскликнула она. — Значит, это я должна добиваться такой неслыханной чести и бегать за мужчиной, чтобы он заплатил мне простой долг вежливости. Раз это утверждаете вы, господин Всезнайка, значит, так оно и есть, и мне остаётся только просить прощения за своё невежество.

— Вам нравится быть жестокой, — сказал Скарамуш. — Ну что же, ничего не поделаешь. Пойдёмте?

И они направились к гостинице, идя быстрым шагом, чтобы согреться: вечер был ветреный. Некоторое время они шли молча, украдкой наблюдая друг за другом.

— Так вы считаете меня жестокой? — наконец спросила Климена с вызовом, и стало ясно, что слова Андре-Луи задели её за живое.

Он взглянул на неё с полуулыбкой.

— Вы не согласны?

— Вы — первый, кто обвиняет меня в жестокости.

— Не смею предположить, что я — первый, к кому вы жестоки, ибо такое предположение было бы слишком лестно для меня. Лучше будем считать, что другие страдали молча.

— Боже мой! Так вы страдали? — Было непонятно, говорит ли она серьёзно или подтрунивает над ним.

— Моё признание — приношение на алтарь вашего тщеславия.

— В жизни бы не подумала, что вы страдаете.

— Разумеется — ведь я прирождённый актёр, как говорит ваш отец. Я был актёром задолго до того, как стал Скарамушем. Поэтому я и смеялся — я часто смеюсь, когда мне больно. Вам нравилось быть надменной — и я в свою очередь играл надменность.

— Очень хорошо играли, — сказала она не задумываясь.

— Конечно, ведь я — превосходный актёр.

— А отчего же вы так внезапно изменились?

— В ответ на перемену в вас. Вы устали от роли жестокой красавицы — скучная роль, поверьте мне, к тому же недостойная вашего таланта. Если бы я был женщиной и обладал вашей красотой и грацией, Климена, я счёл бы ниже своего достоинства использовать их как оружие нападения.

— Красота и грация! — повторила она, притворяясь удивлённой. Однако тщеславная девчонка смягчилась. — Когда же вы их заметили, господин Скарамуш? Он взглянул на неё, восхищаясь живой красотой и женственностью, которые с самого начала неудержимо влекли его.

— Однажды утром, когда вы с Леандром репетировали любовную сцену.

Климена опустила веки под пристальным взглядом Скарамуша, но от него не укрылось удивление, промелькнувшее в её глазах.

— Ведь вы видели меня тогда в первый раз!

— До этого мне не представилась возможность заметить, как вы прелестны.

— И вы думаете, что я вам поверю? — спросила она, но так мягко, как никогда ещё с ним не говорила.

— Значит, вы не поверите, если я признаюсь, что в тот день именно ваша красота решила мою судьбу? Ведь это из-за неё я вступил в труппу вашего отца.

Климена задохнулась. Куда девалась её неприязнь к Андре-Луи?

— А зачем вы это сделали?

— Чтобы когда-нибудь предложить вам стать моей женой.

От изумления Климена остановилась, чтобы взглянуть Андре-Луи в лицо. Теперь в её взгляде не было и тени застенчивости, глаза холодно сверкали, на щеках появился лёгкий румянец. Она заподозрила в его словах непростительную насмешку.

— А вы не теряете времени даром, не так ли?

— Да. Разве вы ещё не заметили? Я поддаюсь внезапным порывам. Вы же видели, что я сделал из труппы Бине за каких-нибудь пару месяцев — другой не добился бы и половины за целый год. Так почему же я должен быть медлительней в любви, чем в работе? Я сдерживался, вопреки своим чувствам, чтобы не напугать вас стремительностью. Видя ваше холодное безразличие, я вынужден был платить той же монетой, и это было тяжелее всего. Я ждал — о, как терпеливо! — когда вам надоест быть жестокой.

— Вы удивительный человек, — произнесла она без всякого выражения.

— Да, — согласился он. — Не будь у меня уверенности, что я не совсем обычен, я бы не смел ни на что надеяться.

Они машинально продолжили свой путь.

— Вы жалуетесь на мою стремительность, — сказал он, — однако заметьте, пока что я ничего вам не предложил.

— Как? — промолвила она, нахмурившись.

— Я просто поведал вам о своих надеждах. Я не так безрассуден, чтобы сразу же спрашивать, суждено ли им сбыться.

— Клянусь честью, вы поступили благоразумно, — резко ответила она.

— Не сомневаюсь в этом.

Климену так раздражало его самообладание, что остаток пути она проделала в молчании.

Случилось так, что, когда в тот вечер Климена собиралась уйти к себе после ужина, они с Андре-Луи оказались одни в комнате, которую господин Бине снял для своей труппы (как видите, дела труппы Бине шли в гору).

Климена встала, и Скарамуш тоже поднялся, чтобы зажечь ей свечу. Держа свечу в левой руке, правую она протянула ему. Белая округлая рука была обнажена до локтя.

— Спокойной ночи, Скарамуш, — сказала она так мягко и нежно, что он затаил дыхание и стоял, не сводя с неё сверкающих чёрных глаз, затем схватил кончики длинных тонких пальцев и, склонившись, прижался губами. Снова взглянул на Климену, женственность которой притягивала и манила. Её лицо побледнело, на приоткрытых губах бродила странная улыбка, грудь под кружевной косынкой вздымалась.

Не выпуская руки Климены, Андре-Луи притянул её к себе. Она не сопротивлялась. Он взял у неё из рук свечу и поставил на буфет, и в следующую секунду её гибкое тело оказалось у него в объятиях. Он целовал Климену, шепча её имя, как молитву.

— А сейчас я жестока? — спросила она, тяжело дыша. Он ответил поцелуем. — Я была жестокой, потому что вы ничего не хотели замечать, — прошептала она.

И тут отворилась дверь, и вошёл господин Бине, отцовский взор которого оскорбило неблагопристойное поведение родной дочери.

Он стоял разинув рот, а Климена и Андре-Луи оторвались друг от друга нарочито неспешно и с притворным спокойствием.

— Что это значит? — возмутился сбитый с толку господин Бине.

— А разве тут нужны объяснения? Разве они будут красноречивее того, что вы видели? Просто нам с Клименой пришло в голову пожениться.

— А разве не важно, что придёт в голову мне?

— Конечно, важно, но у вас слишком хороший вкус и доброе сердце, чтобы чинить нам препятствия.

— Вы считаете, что это само собой разумеется. Ну конечно, ведь у вас всё само собой разумеется, это ваша манера. Так вот моя дочь — это не само собой разумеется! У меня насчёт неё вполне определённые планы. Вы вели себя недостойно, Скарамуш, вы обманули моё доверие. Я очень сердит на вас.

Он выступил вперёд враскачку своей тяжёлой, но удивительно бесшумной походкой. Скарамуш повернулся к Климене и с улыбкой подал ей свечу.

— Если вы оставите нас вдвоём, Климена, я по всей форме попрошу вашей руки у вашего отца.

Она удалилась, слегка взволнованная и ещё более похорошевшая от смущения. Скарамуш закрыл за ней дверь и, повернувшись к разгневанному господину Бине, который бросился в кресло во главе короткого стола, попросил руки Климены по всей форме, как он выразился. Вот как он это сделал:

— Милый тесть, я вас поздравляю. Наш брак означает Комеди Франсез для Климены, и очень скоро. Вы же будете купаться в лучах её славы. Да, вы ещё сможете прославиться как отец госпожи Скарамуш.

Бине, лицо которого медленно багровело, свирепо смотрел на Андре-Луи. Да, что бы он ни сказал и что бы ни сделал, этот мальчишка, с которым бесполезно бороться, всё равно поставит на своём. От унижения ярость Бине усиливалась. Наконец он вновь обрёл дар речи.

— Проклятый разбойник! — вскричал он в приступе гнева, стукнув по столу кулаком, похожим на окорок. — Разбойник! Сначала ты забираешь половину моих законных барышей, а теперь хочешь похитить и мою дочь! Нет, будь я проклят, если отдам её бессовестному негодяю без имени, которого ждёт виселица!

Скарамуш, ничуть не расстроенный, дёрнул за сонетку. Щёки у него разрумянились, глаза сияли. В этот вечер он был доволен миром. Что ни говори, а он в большом долгу перед господином де Ледигьером!

— Бине, — сказал он, — забудьте хоть на один вечер, что вы — Панталоне, и ведите себя как приветливый тесть, заполучивший зятя исключительных достоинств. Сейчас мы выпьем бутылочку бургундского за мой счёт, самое лучшее бургундское, какое только можно раздобыть во всём Редоне. Успокойтесь, иначе вы не сможете воздать этой бутылке должное — ведь избыток желчи мешает ощутить букет.


Глава VII. ПОКОРЕНИЕ НАНТА


В сохранившихся экземплярах «Нантского курьера» можно прочесть, что на Сретение[158] труппа Бине открыла свои гастроли «Проделками Скарамуша». В Нанте она появилась иначе, чем в деревнях и маленьких городах, где о спектаклях заранее не объявлялось и внимание публики привлекали парадом при въезде. Андре-Луи повёл дело по примеру Комеди Франсез. Он заказал в Редоне афиши, и за четыре дня до приезда труппы в Нант их расклеили у Театра Фейдо и по всему городу. Афиши тогда ещё были в новинку, и, естественно, они привлекли всеобщее внимание. Андре-Луи поручил это дело одному из новых членов труппы — смышлёному молодому человеку по имени Баск, которого выслал вперёд.

Вы можете ознакомиться с такой афишей в Музее Карнавале[159]. Актёры в ней названы сценическими именами — все, кроме Бине с дочерью, — и поскольку не сказано, что актёр, играющий в одной пьесе Тривелена, в другой играет Тарбарена, создаётся впечатление, что труппа вдвое больше, чем на самом деле. Афиша гласит, что вслед за «Проделками Скарамуша», открывающими гастроли, будут сыграны ещё пять пьес, названия которых перечисляются. Почтенная публика увидит и другие пьесы, если благосклонный приём просвещённого города Нанта заставит труппу Бине продлить своё пребывание в Театре Фейдо. Подчёркнуто, что это труппа импровизаторов, играющих в старой итальянской манере, и что Франция целых полвека не видала ничего подобного. Афиша призывала публику не упустить случай увидеть прославленных актёров, которые воскресят для неё великолепие комедии дель арте. Далее сообщается, что после Нанта последует Париж, где они намерены бросить вызов Комеди Франсез и показать миру, насколько искусство импровизаторов выше искусства актёров, которые полностью зависят от автора и, выходя на сцену, каждый раз произносят один и тот же текст.

Это была дерзкая афиша, и господин Бине, увидев её, со страху чуть с ума не сошёл — вернее, с того, что осталось от его ума после бургундского, которым теперь он позволял себе злоупотреблять. Он весьма красноречиво выступил против, но Андре-Луи отмёл все его доводы.

— Согласен, это дерзкая афиша, — сказал он. — Но в вашем возрасте пора знать, что ничто в мире не пользуется таким успехом, как дерзость.

— Я запрещаю её, положительно запрещаю, — настаивал господин Бине.

— Я знал, что вы будете возражать, и знаю, что очень скоро скажете спасибо за то, что я вас не послушался.

— Вы допрыгаетесь до беды.

— Я допрыгаюсь до удачи. Самое страшное, что вам грозит, — вернуться в залы деревенских рынков, из которых я вас вытащил. Нет, назло вам я повезу вас в Париж — только предоставьте всё мне.

И Андре-Луи вышел, чтобы проследить, как печатаются афиши. Его приготовления не ограничились одними афишами. Он написал эффектную статью о блеске комедии дель арте и о труппе импровизаторов великого артиста Флоримона Бине, возрождающей её. Бине звали не Флоримон, а всего-навсего Пьер, но у Андре-Луи было удивительное театральное чутьё. Статья и афиши должны были разжечь интерес публики. Андре-Луи наказал Баску, у которого были родственники в Нанте, употребить всё своё влияние и, не жалея средств, пристроить эту статью в «Нантский курьер» дня за два до приезда труппы Бине.

Так как статья была интересная и обладала несомненными литературными достоинствами, неудивительно, что Баску удалось выполнить поручение.

Таким образом, когда в первую неделю февраля Бине со своей труппой появился в Нанте, город был уже подготовлен. Господин Бине хотел, как всегда, пройти по городу в полной парадной форме под барабанный бой и грохот тарелок, но Андре-Луи был неумолим.

— Нет, так мы только обнаружим свою бедность, — сказал он. — Мы войдём в город незаметно, и пусть на нас работает воображение публики.

Как всегда, он настоял на своём. Господин Бине, который и так уже выдохся в борьбе с железной волей Скарамуша, был совершенно не в состоянии сражаться с ним теперь, когда на его стороне была Климена, вместе с ним осуждавшая отца за неповоротливость и устаревшие приёмы. В метафорическом смысле господин Бине сложил оружие к, проклиная день, когда взял в труппу этого молодчика, поплыл по течению. Он был убеждён, что в конце концов потонет, а пока что топил своё раздражение в бургундском. Слава Богу, бургундского было — хоть залейся. Никогда в жизни у него не было столько бургундского. Ну что ж, всё обстоит не так плохо, как кажется. Во всяком случае, он благодарен Скарамушу за бургундское. Итак, опасаясь худшего, господин Бине надеялся на лучшее.

И вот взвился занавес в день первого представления труппы в Театре Фейдо, и Бине, трепеща, ждал в кулисах своего выхода. В зале было порядочно публики, любопытство которой удалось возбудить умелой подготовкой.

Хотя сценарий «Проделок Скарамуша», по-видимому, не сохранился, из «Исповеди» Андре-Луи нам известно, что пьеса начиналась сценой, в которой Полишинель в роли надменного влюблённого, безумно ревнивого, уговаривает горничную Коломбину шпионить за её госпожой Клименой. Вначале он пытается умаслить её с помощью лести, но этот номер не проходит с дерзкой Коломбиной, которая любит, чтобы льстецы были хотя бы привлекательны и оказывали должное внимание её собственным весьма пикантным прелестям. Тогда подлый горбун переходит к угрозам и сулит Коломбине ужасную месть, если она выдаст или ослушается его, но и это не помогает. Наконец, Полишинель прибегает к подкупу, и Коломбина, охотно получив от него кругленькую сумму, соглашается шпионить за Клименой и сообщать ему о поведении своей хозяйки.

Оба хорошо сыграли эту сцену — возможно, их подстёгивало собственное волнение при виде шикарной публики. Полишинель был чертовски неистов, высокомерен и настойчив, а Коломбина — просто неподражаема, когда пропускала мимо ушей лесть, дерзко насмехалась над угрозами и, наконец, ловко выкачивала из него деньги. По залу прокатился смех, который показывал, что всё идёт хорошо, но господину Бине, дрожавшему в кулисах, не хватало оглушительного гогота деревенских жителей, перед которыми он привык играть, и он ещё больше разволновался.

Не успел Полишинель выйти за дверь, как в окно влетел Скарамуш. Обычно это эффектное появление разыгрывалось с грубым комикованием, от которого зал просто выл от восторга. Однако сейчас Скарамуш провёл сцену иначе. Лёжа сегодня утром в постели, он решил покончить с буффонадой, восхищавшей прежнюю публику, и добиться успеха тонкой игрой. Он сыграет лукавого, насмешливого плута, сдержанного и не лишённого чувства собственного достоинства, и произнесёт текст сухо, с совершенно серьёзным выражением лица, как будто не сознавая юмор, пронизывающий его речь. Таким образом, даже если публика не сразу раскусит его, тем больше он ей понравится в конечном счёте.

Верный своему решению, Андре-Луи так и играл сейчас роль друга и наперсника Леандра, томящегося от любви. Скарамуш является за новостями о Климене, не упуская из виду денежные мешки Панталоне и свою интрижку с Коломбиной. Андре-Луи вольно обошёлся с традиционным костюмом Скарамуша, добавив к нему красные прорези и заменив чёрный бархатный берет конусообразной шляпой с загнутыми полями и пучком перьев. Кроме того, он отказался от гитары.

Господин Бине, не услышав рёва публики, которым она обычно приветствовала выход Скарамуша, не на шутку встревожился. И тут он уловил что-то непривычное в поведении Скарамуша и ещё больше напугался. Дело в том, что тот, хотя и говорил с иностранным акцентом, нажимая на шипящие звуки, совершенно отказался от нарочитой шумливости, которую так любила их публика.

Господин Бине ломал руки в отчаянии.

— Всё кончено, — сказал он. — Этот парень погубил нас. И поделом мне, дураку, за то, что я позволил ему верховодить.

Но когда господин Бине вышел на сцену, до него начало доходить, как он ошибся: оказалось, что публика внимательно слушает и на всех лицах — спокойная понимающая усмешка. А когда после окончания первого акта упал занавес и раздался гром аплодисментов, он почувствовал уверенность, что они выйдут сухими из воды.

Если бы Панталоне из «Проделок Скарамуша» не был пугливым старым идиотом, который вечно всё путает, Бине погубил бы эту роль. Но, поскольку он трясся от страха, нерешительность и тупость, составлявшие суть роли, усилились, и это принесло успех. А успех был такой, что он с лихвой оправдал всю шумиху, которую Скарамуш устроил перед приездом в Нант.

Самого же Скарамуша вслед за признанием публики ждало признание товарищей по труппе, которые с жаром приветствовали его в артистическом фойе театра после спектакля. Благодаря его таланту, изобретательности и энергии они за несколько недель из кучки бродячих фигляров превратились в труппу первоклассных артистов. От их лица выступил Полишинель, который, отдавая дань таланту Андре-Луи, сказал, что под его руководством они покорят весь мир, как сегодня покорили Нант.

Увлёкшись, актёры не пощадили чувства господина Бине, который и так уже был сильно раздражён тем, что с его желаниями не считаются и что он бессилен перед Скарамушем. Хотя Бине скрепя сердце смирился с тем, что власть постепенно ускользает у него из рук, утешаясь ростом своих собственных доходов, в глубине души он затаил обиду, гасившую искры благодарности к его компаньону. Сегодня вечером нервы у него были натянуты до предела, и он так яростно винил в своих переживаниях Скарамуша, что даже полный и совершенно непостижимый успех не смог оправдать того в его глазах.

Теперь же, когда Бине к тому же обнаружил, что труппа его ни в грош не ставит — его собственная труппа, которую он так медленно и терпеливо собирал, — чаша его терпения переполнилась и недобрые чувства, до сих пор дремавшие в груди, пробудились. Сдерживая ярость, чтобы не выдать себя, он тем не менее счёл необходимым немедленно отстоять свои права. Не хватало ещё, чтобы с ним перестали считаться в труппе, которой он так долго командовал, пока ею не завладел этот тип, наполнивший его кошелёк и отнявший власть.

Итак, когда Полишинель закончил свою речь, вперёд выступил Бине. Грим помог ему скрыть горькие чувства, и он притворно присоединился к похвалам Полишинеля в адрес своего дорогого компаньона, но сделал это так, чтобы стало ясно, что всё, чего добился Скарамуш, сделано с помощью и под руководством Бине. Он поблагодарил Скарамуша — так, как господин благодарит своего дворецкого за старательно выполненные приказания.

Речь Бине не обманула труппу и не успокоила его самого — напротив, его горечь только усилилась от этой тщетной попытки. Ну да ладно, по крайней мере его честь спасена и он показал им, кто глава труппы. Пожалуй, я не совсем точно выразил свою мысль, сказав, что его речь не обманула актёров, так как они всё же заблуждались относительно его чувств. Они верили, что, приписывая все заслуги себе, в душе он так же, как все, благодарен Скарамушу. Андре-Луи вместе с актёрами разделял это заблуждение и в короткой ответной речи великодушно подтвердил заслуги господина Бине.

Затем он объявил, что их успех в Нанте тем дороже для него, что теперь может сбыться его заветная мечта — обвенчаться с Клименой. Да, он сознаёт, что совершенно недостоин такого счастья. Теперь они с его добрым другом господином Бине, которому он обязан всем, чего достиг для себя и труппы, станут ещё ближе. Новость вызвала радостное оживление, ибо в театральном мире так же любят влюблённых, как везде. Все шумно приветствовали счастливую пару — за исключением бедного Леандра, глаза которого стали ещё грустнее, чем обычно.

В тот вечер они сидели одной семьёй на втором этаже в гостинице на набережной Ла Фосс — в той самой гостинице, откуда несколько недель тому назад Андре-Луи отправился играть совсем другую роль перед нантской публикой. Но разве та роль сильно отличалась от нынешней? — размышлял он. Разве и тогда он не был Скарамушем-интриганом, речистым и лицемерным, обманывавшим людей и цинично вводившим их в заблуждение, излагая мнения, которые не были его собственными? Разве удивительно, что он так быстро добился блестящего успеха как актёр? Не был ли он всегда актёром и не предназначила ли его для этого сама природа?

В следующий вечер они играли «Робкого влюблённого» перед полным залом. Слухи о блестящем начале гастролей облетели весь город, и успех был такой же, как в понедельник. В среду они давали «Фигаро-Скарамуша», а в четверг вышел «Нантский курьер» со статьёй на целую колонку, в которой расхваливались блестящие импровизаторы, посрамившие заурядных декламаторов, произносящих заученные тексты.

Андре-Луи посмеивался про себя, читая эту газету за завтраком, так как у него не было никаких заблуждений насчёт ложности последнего утверждения. Просто их труппа — новинка, и пышность, с которой её подали, провела автора статьи. В этот момент вошли Бине с Клименой, и Андре-Луи приветствовал их. Он помахал газетой:

— Всё в порядке, мы остаёмся в Нанте.

— Вот как? — кисло сказал Бине. — У вас всегда всё в порядке, мой друг.

— Прочтите сами, — протянул Андре-Луи газету.

Господин Бине начал читать с угрюмым выражением лица, потом молча отложил газету и принялся за еду.

— Ну что, я был прав? — спросил Андре-Луи, которого слегка заинтриговало поведение господина Бине.

— В чём?

— Когда говорил, что надо ехать в Нант.

— Если бы так не считал я, мы бы никуда не поехали, — ответил господин Бине, продолжая есть.

Удивлённый Андре-Луи сменил тему.

После завтрака они с Клименой отправились прогуляться по набережной. Ярко светило солнце, не такое холодное, как в последние дни. Когда они выходили, Коломбина бестактно навязалась им в спутницы. Правда, Арлекин несколько исправил дело, догнав их бегом и присоединившись к Коломбине.

Андре-Луи, шагавший с Клименой впереди, завёл разговор о том, что занимало его сейчас больше всего.

— Ваш отец очень странно держится со мной. Можно подумать, что он ни с того ни с сего стал ко мне плохо относиться.

— Ну что вы, вам кажется, — возразила Климена. — Отец очень благодарен вам, как и все мы.

— Ничуть не бывало. Он злится на меня, и, кажется, я знаю, за что. А вы? Разве вы не догадываетесь?

— Нет, нисколько.

— Если бы вы были моей дочерью — слава Богу, это не так, я был бы обижен на мужчину, который отобрал бы вас. Бедный старый Панталоне! Он назвал меня разбойником, когда я сказал ему, что собираюсь на вас жениться.

— Он прав. Вы — дерзкий разбойник, Скарамуш.

— Что противоречит моему амплуа, — сказал он. — Ваш отец считает, что актёры должны играть на сцене роли, соответствующие их характеру.

— Но вы же действительно берёте всё, чего пожелаете, не так ли? — Она взглянула на него восхищённо и застенчиво.

— Да, когда удаётся. Я не стал дожидаться, пока ваш отец даст согласие на наш брак, и, когда он фактически отказал мне, силой вырвал у него это согласие. Ручаюсь, теперь ему ни за что не получить его обратно. Наверно, это злит вашего отца больше всего.

Климена засмеялась и приготовилась сострить в ответ, но Андре-Луи не слышал ни слова. По набережной, где было оживлённое движение, к ним приближался кабриолет, верх которого был почти сплошь из стекла. Двумя великолепными гнедыми лошадьми правил кучер в роскошной ливрее.

В кабриолете сидела хрупкая молодая девушка, закутанная в ротонду из меха рыси. Её лицо с тонкими чертами было красиво. Девушка подалась вперёд, губы её полураскрылись, она пожирала Скарамуша глазами. Наконец, почувствовав на себе взгляд, он посмотрел в её сторону и, поражённый, остановился.

Климена, прервав фразу на середине, тоже остановилась и потянула Андре-Луи за рукав.

— Что случилось, Скарамуш?

Но он не отвечал. В эту минуту осанистый кучер, повинуясь распоряжению маленькой госпожи, остановил возле них кабриолет, и лакей в белых чулках соскочил на землю. Климене изящно одетая девушка в карете с гербами показалась сказочной принцессой. И эта принцесса, глаза которой засияли, а на щеках вспыхнул румянец, протянула Скарамушу руку в элегантной перчатке.

— Андре-Луи! — позвала она.

Скарамуш запросто взял эту царственную особу за руку — точно так же, как мог бы взять за руку Климену, — и, не спуская с неё глаз, отражавших её радостное удивление, фамильярно обратился по имени:

— Алина!


Глава VIII. СОН


— Дверь, — приказала Алина лакею и на одном дыхании сказала Андре-Луи: — Садитесь.

— Минуту, Алина.

Он повернулся к своей спутнице, застывшей в изумлении, и к подошедшим в этот момент Арлекину с Коломбиной.

— Вы позволите, Климена? — сказал он, запыхавшись. Но это было скорее утверждение, чем вопрос. — К счастью, вы не одни. Арлекин вас проводит. Увидимся за обедом.

С этими словами он, не дожидаясь ответа, вскочил в кабриолет. Лакей закрыл дверцу, кучер щёлкнул кнутом, и королевский экипаж покатил по набережной, а три комедианта смотрели ему вслед с открытым ртом.

Наконец Арлекин рассмеялся:

— Наш Скарамуш — переодетый принц!

Коломбина захлопала в ладоши и сверкнула белыми зубами.

— Ах, Климена, прямо как в романе! Какая прелесть!

Климена перестала хмуриться, чувство обиды сменилось у неё недоумением.

— Но кто она?

— Конечно же, его сестра, — уверенно заявил Арлекин.

— Его сестра? Откуда ты знаешь?

— Я просто знаю, что он скажет тебе, когда вернётся.

— А почему?

— Потому что ты всё равно не поверила бы, скажи он, что это его мать.

Проводив экипаж взглядом, они побрели в ту же сторону. А в это время в экипаже Алина с серьёзным видом разглядывала Андре-Луи. Она сжала губы, тонкие брови слегка двинулись.

— У вас странная компания, Андре, — вот первое, что она ему сказала. — Или я ошиблась и ваша спутница — не мадемуазель Бине из Театра Фейдо?

— Вы не ошиблись. Однако я и не предполагал, что мадемуазель Бине уже так известна.

— О, что до этого… — Она пожала плечами, в голосе послышалось спокойное презрение. Она пояснила: — Просто вчера я была на спектакле. Думаю, я узнала её.

— Вы были вчера вечером в Фейдо? Как же я вас не увидел?

— А вы тоже там были?

— Был ли там я? — воскликнул он, но, опомнившись, сразу же заговорил безразличным тоном. — О да, я там был. — Ему почему-то не хотелось признаться, что он без всякого сопротивления пал, с её точки зрения, так низко. Слава Богу, грим и изменённый голос сделали его неузнаваемым даже для Алины, которая знала его с детства.

— Понятно, — сказала она и ещё плотнее сжала губы.

— Что же вам понятно?

— Что мадемуазель Бине на редкость привлекательна. Разумеется, вы были в театре, это ясно по вашему тону. Знаете, вы разочаровываете меня, Андре. Наверно, это глупо с моей стороны и говорит о том, что я недостаточно хорошо знаю сильный пол. Мне известно, что большинство светских молодых людей испытывает непреодолимую тягу к существам, которые выставляют себя напоказ на подмостках, но от вас я этого не ожидала. Я имела глупость вообразить, что вы не такой и выше подобного пустого времяпрепровождения. Я считала, что вы немного идеалист.

— Вы льстите мне!

— Да, теперь я вижу, что заблуждалась, но вы сами сбили меня с толку. Вы столько рассуждали о какой-то морали, с таким пылом разглагольствовали о философии, так тонко лицемерили, что я обманулась. Странно, что при таком актёрском даровании вы не вступили в труппу мадемуазель Бине.

— Вступил, — сказал он.

Ему пришлось признаться в этом, ибо он выбрал меньшее из двух зол.

На лице Алины появилось недоверие, сменившееся ужасом и, наконец, отвращением.

— Ну конечно, — сказала она после долгой паузы, — таким образом вы могли находиться вблизи своей пассии.

— Это лишь одна из причин, была и другая. Дело в том, что, когда мне пришлось выбирать между сценой и виселицей, я проявил неслыханную слабость, предпочтя первое. Такое поведение недостойно человека со столь благородными идеалами, как у меня, но что поделаешь? Подобно всем теоретикам, оторванным от жизни, я нахожу, что проповедовать легче, чем осуществлять. Итак, мне остановить карету и выйти, чтобы не осквернять её своей недостойной персоной? Или рассказать, как всё случилось?

— Сначала расскажите, а там видно будет.

Он рассказал, как встретил труппу Бине и жандармов и понял, что, присоединившись к труппе, сможет в безопасности переждать, пока не минует опасность.

Услышав объяснения, Алина смягчилась, и тон её перестал быть ледяным.

— Мой бедный Андре, почему же вы не сказали мне всё сразу?

— Во-первых, вы не дали мне на это времени; во-вторых, я боялся шокировать вас зрелищем своего падения.

Она приняла его слова всерьёз.

— Так ли уж необходимо было вступать в труппу? И почему вы не написали нам, где находитесь? Я же вас просила.

— Я как раз думал об этом вчера, но колебался из-за некоторых соображений.

— Вы думали, нам будет неприятно узнать, чем вы занимаетесь?

— Пожалуй, я предпочитал удивить вас своими блестящими успехами.

— О, так вы собираетесь стать великим актёром? — с откровенным пренебрежением спросила она.

— Возможно. Но меня больше привлекают лавры великого драматурга. И не фыркайте столь презрительно. Писать пьесы — почётное занятие. Высший свет считает за честь знакомство с такими людьми, как Бомарше и Шенье.

— А вы не хуже их?

— Я надеюсь их превзойти, однако признаю, что именно они научили меня ходить. Как вам понравилась вчерашняя пьеса?

— Она забавна и хорошо задумана.

— Позвольте познакомить вас с автором.

— Так это вы? Но ведь это труппа импровизаторов.

— Даже импровизаторам нужен автор, чтобы писать сценарии, — пока что я пишу только их, но скоро возьмусь за пьесы в современном духе.

— Вы обманываете себя, мой бедный Андре. Чем была бы вчерашняя пьеса без актёров? Вам повезло со Скарамушем.

— Познакомьтесь с ним — только это секрет!

— Вы — Скарамуш? Вы? — Она повернулась, чтобы как следует разглядеть Андре-Луи. Он улыбнулся своей особенной улыбкой — не разжимая губ, — от которой на щеках появлялись глубокие складки, и кивнул. — Так я вас не узнала?

— Вы, разумеется, вообразили, что я — рабочий сцены? А теперь, когда вы знаете всё обо мне, расскажите, что в Гаврийяке? Как мой крёстный отец?

— Он здоров, — сказала она, — и всё ещё сильно разгневан на вас.

— Напишите, что я тоже здоров и процветаю, и этим ограничьтесь. Не стоит сообщать ему, чем я занимаюсь, — ведь у него есть свои предрассудки. К тому же это было бы неосторожно. А теперь я задам вопрос, который у меня на языке вертится с тех пор, как я сел в экипаж. Что вы делаете в Нанте, Алина?

— Я приехала навестить свою тётю, госпожу де Сотрон. Это с ней я была вчера в театре: нам стало скучно в замке. Но сегодня у тёти будут гости, и среди них — маркиз де Латур д'Азир.

Андре-Луи нахмурился и вздохнул.

— Алина, вы когда-нибудь слышали, как погиб бедный Филипп де Вильморен?

— Да, мне рассказал сначала дядя, а потом и сам господин де Латур д'Азир.

— Разве это не помогло вам решить вопрос о браке?

— А при чём тут это? Вы забываете, что я всего лишь женщина и не смогу рассудить мужчин в подобных делах.

— А почему бы и нет? Вы вполне способны это сделать, тем более что вы выслушали обе стороны. Ведь мой крёстный, надо полагать, сказал вам правду. Вы можете, но не хотите рассудить. — Тон его стал резким. — Вы намеренно закрываете глаза на справедливость, ибо иначе вам пришлось бы отказаться от противоестественных честолюбивых устремлений.

— Превосходно! — воскликнула она и взглянула на него насмешливо. — А знаете, вы просто смешны! Я нахожу вас среди отбросов общества, и вы, не краснея, выпускаете руку актрисы и идёте поучать меня.

— Даже если бы они были отбросами общества, то и тогда уважение и преданность вам, Алина, заставили бы меня дать совет. — Он стал суров и непреклонен. — Но это не отбросы. Актриса может обладать честью и добродетелью, но их нет у светской дамы, которая, вступая в брак, продаёт себя за богатство и титул, чтобы удовлетворить тщеславие.

Алина задохнулась и побелела от гнева. Она протянула руку к шнурку.

— Я полагаю, мне лучше высадить вас, чтобы вы вернулись и поискали чести и добродетели у своей девки из театра.

— Вы не должны так говорить о ней.

— Ну вот, теперь ещё не хватало нам поспорить о ней. Вы считаете, я слишком деликатно выразилась? Наверно, мне следовало назвать её…

— Если уж вы непременно хотите говорить о ней, называйте её моей женой.

Изумление умерило гнев Алины, и она ещё сильнее побледнела.

— Боже мой! — произнесла она и с ужасом взглянула на него. — Вы женаты? Женаты на этой…

— Ещё нет, но скоро женюсь. И позвольте сказать вам, что эта девушка, о которой вы говорите с презрением, даже не зная её, так же порядочна и чиста, как вы, Алина. Ум и талант помогли ей пробиться, и она обязательно добьётся большего. К тому же у неё есть женственность, поэтому она при выборе супруга руководствуется природным инстинктом.

Дрожа от гнева, Алина дёрнула за шнурок.

— Вы сию же минуту выйдете, — бушевала она. — Как вы смеете сравнивать меня с этой…

— С моей женой, — перебил он, не дав ей сказать грубое слово. Он открыл дверцу сам, не дожидаясь лакея, и спрыгнул на землю. — Передайте от меня привет убийце, за которого вы собираетесь замуж, — яростно сказал он и захлопнул дверцу. — Езжайте, — бросил он кучеру.

Экипаж покатил прочь по предместью Жиган, а Андре-Луи стоял, дрожа от ярости. Однако пока он шёл в гостиницу, гнев постепенно остывал, и он начал понимать Алину, а поняв, в конце концов простил. Не её вина, что она считает каждую актрису потаскушкой: так её воспитали. Воспитание также приучило её спокойно принимать чудовищный брак по расчёту, к которому её склонили.

Вернувшись в гостиницу, он застал труппу за столом. Когда он вошёл, воцарилось молчание, столь внезапное, что волей-неволей пришлось предположить, что беседовали о нём. Арлекин и Коломбина рассказали историю о переодетом принце, которого увезла в фаэтоне какая-то принцесса, не упустив ни одной детали.

Климена была задумчива и молчалива. Она размышляла о том, что Коломбина назвала «как в романе». Ясно, что её Скарамуш — не тот, за кого себя выдавал, иначе он и та дама из высшего света не фамильярничали бы друг с другом. Ещё не зная, что он занимает высокое положение, Климена завоевала его — и вот награда за её бескорыстную привязанность. Даже тайная враждебность Бине растаяла при поразительной новости. Он весьма игриво ущипнул дочь за ушко:

— Так-так, дитя моё, уж тебе-то удалось разглядеть, что кроется за его маской!

Климена обиженно отвергла это предположение.

— Ничего подобного, — ответила она. — Я считала его тем, за кого он себя выдавал.

Бине с самым серьёзным видом подмигнул дочери и рассмеялся:

— Ну разумеется! Но, подобно твоему отцу, который когда-то был благородным человеком и умеет отличить повадки благородных людей, ты сумела разглядеть в нём что-то изысканное, отличающее его от тех, с кем тебе, увы, до сих пор приходилось водиться. Так же как и мне, тебе хорошо известно, что свою высокомерную манеру держаться и повелительный тон он усвоил не в затхлой конторе адвоката и что ни в речах, ни в мыслях у него нет ничего от буржуа, за которого он себя выдаёт. Завоевав его, ты проявила проницательность. Известно ли тебе, Климена, что я ещё буду очень гордиться тобой?

Климена вышла, не ответив отцу: его льстивый тон претил ей. Конечно, Скарамуш светский господин — если угодно, со странностями, но прирождённый аристократ. А она станет настоящей госпожой. Отцу придётся научиться иначе обращаться с ней.

Когда возлюбленный Климены вошёл в комнату, где они обедали, она взглянула на него застенчиво — но иначе, чем раньше. Она впервые заметила гордую посадку головы, упрямый подбородок, изящество движений — изящество человека, у которого в юности были учителя танцев и фехтования.

Её покоробило, когда он, бросившись в кресло, обменялся, по своему обыкновению, остротами с Арлекином, как с равным. Ещё больше её задело, что Арлекин, который теперь знал, кто такой Скарамуш, держался с ним с неподобающей фамильярностью.


Глава IX. ПРОБУЖДЕНИЕ


— Знаете ли вы, — сказала Климена, — что я жду объяснений, которые вы, как мне кажется, должны дать?

Андре-Луи опоздал к обеду, и теперь они были за столом одни. Он набивал себе трубку: поступив в труппу Бине, он приобрёл привычку курить. Остальные ушли, поняв, что Скарамуша и Климену надо оставить наедине. Правда, Андре-Луи придерживался на этот счёт иного мнения. Он лениво затянулся, потом нахмурился.

— Объяснений? — спросил он, взглянув на неё. — А по какому поводу?

— По поводу того, что вы обманывали нас — меня.

— Я никого не обманывал.

— Вы хотите сказать, что просто держали язык за зубами и что молчание — не обман? Разве скрывать от будущей жены своё прошлое — не обман? Вам не следовало притворяться, что вы — простой сельский адвокат, впрочем, любому ясно, что это не так. Возможно, это очень романтично, но… Итак, объяснитесь ли вы наконец?

— Ясно, — сказал он и затянулся трубкой. — Вы ошибаетесь, Климена, — я никого не обманывал. Если я не всё о себе рассказал, то лишь потому, что не считал это важным. Но я никогда не выдавал себя за другого. Когда я представился, то говорил правду.

Его упорство начало раздражать Климену, и раздражение отразилось на её прелестном лице и прозвучало в голосе.

— Ха! А та знатная дама, которая вас увезла в кабриолете, не особенно со мной церемонясь? Вы ведь с ней накоротке. Кто она вам?

— Почти сестра.

— Почти сестра! — вознегодовала Климена. — Арлекин угадал, что вы скажете именно так. Он шутил, но мне было не очень смешно. Теперь же, когда он оказался прав, мне совсем не смешно. Надеюсь, у неё есть имя, у этой сестры?

— Разумеется, у неё есть имя. Её зовут мадемуазель Алина де Керкадью. Она племянница Кантена де Керкадью, сеньора Гаврийяка.

— Ого! Недурное имя у вашей сестрицы! И что же это значит — «почти сестра», дружок?

Впервые за время знакомства с Клименой Андре-Луи, к своему сожалению, заметил некоторую вульгарность манер и сварливость тона.

— Точнее было бы сказать, что она приходится мне почти кузиной.

— Почти кузиной? Да что же это за родство такое! Клянусь честью, вы кого угодно запутаете!

— Да, тут нужно кое-что пояснить.

— А я вам о чём битый час твержу?

— Да нет, просто всё это неважно. Впрочем, судите сами. Её дядя, господин де Керкадью, — мой крёстный отец, поэтому мы с Алиной вместе играли в детстве. Все в Гаврийяке думают, что господин де Керкадью — мой настоящий отец. Он с ранних лет заботился о моём воспитании, и только благодаря ему я получил образование в коллеже Людовика Великого. Я обязан ему всем, что имею, — точнее, всем, что имел, так как по своей воле теперь оказался на улице и не имею ничего — кроме того, что зарабатываю в театре или иным способом.

Климена сидела бледная, ошеломлённая жестоким ударом, нанесённым её гордыне. Ещё вчера рассказ Скарамуша не произвёл бы на неё ровно никакого впечатления, а сегодняшнее происшествие лишь возвысило бы Скарамуша в её глазах. Но теперь, когда её воображение соткало для него такое великолепное происхождение, когда все уверены, что, заключив с ним брак, она сделается знатной дамой, признание Скарамуша сокрушило и унизило её. Переодетый принц оказался всего-навсего незаконнорождённым сыном сельского дворянина! Она станет посмешищем актёров, которые только что завидовали её романтической судьбе!

— Вам следовало рассказать мне это раньше, — глухо проговорила она, стараясь, чтобы голос не дрожал.

— Да, возможно. Однако разве это важно?

— Важно? — Она подавила ярость, чтобы задать следующий вопрос. — Вы говорите, что все считают господина де Керкадью вашим отцом. Что вы имеете в виду?

— То, что сказал. Я не разделяю общего убеждения. Возможно, во мне говорит инстинкт. Кроме того, я как-то спросил об этом самого господина де Керкадью, и он ответил отрицательно. Возможно, этому не стоило придавать значения, учитывая обстоятельства, но я всегда знал крёстного как человека, весьма щепетильного в вопросах чести, и потому верю ему. Он заверил меня, что не знает, кто мой отец.

— А насчёт вашей матери он так же плохо осведомлён? — Климена насмешливо улыбалась, но Андре-Луи не заметил этого, так как она сидела спиной к свету.

— Он не открыл её имени, но признался, что она была его близким другом.

Его удивил смех Климены, довольно-таки неприятный.

— Очень близким другом, уж можете не сомневаться, простак вы этакий. Какую фамилию вы носите?

Он сдержал закипающее негодование и спокойно ответил на вопрос:

— Моро. Мне сказали, что моя фамилия происходит от названия бретонской деревушки, в которой я родился, но мне и не нужна никакая фамилия. Моё единственное имя — Скарамуш, и право на него я заработал. Итак, как видите, моя дорогая, — заключил он с улыбкой, — я нисколько вас не обманывал.

— Да, теперь я вижу, — безрадостно рассмеялась она, затем глубоко вздохнула и поднялась. — Я очень устала.

Он мгновенно вскочил на ноги, но Климена отмахнулась усталым жестом:

— Я пожалуй, пойду отдохну до театра.

И она не спеша направилась к выходу. Скарамуш кинулся открывать дверь, но Климена вышла, даже не взглянув на него.

Её короткий романтический сон закончился. Великолепное сказочное царство, возведённое за последний час с такими точными деталями, — царство, в котором она должна была властвовать, — рассыпалось у неё на глазах, и обломки лежали у ног. Каждый из этих обломков стал камнем преткновения, мешавшим видеть Скарамуша прежними глазами.

Андре-Луи сидел в амбразуре окна, покуривая и задумчиво глядя на реку. Он был заинтригован. Климена шокирована, это ясно, но непонятно — почему. Признание, что он незаконнорождённый, не должно было особенно повредить ему в глазах девушки, воспитанной в такой среде, как Климена. И тем не менее совершенно очевидно, что его слова всё испортили.

За этими размышлениями и застала его Коломбина, вернувшаяся через полчаса.

— В полном одиночестве, мой принц! — засмеялась она, и это приветствие внезапно открыло ему истину. Климена так сильно разочарована, потому что рухнули надежды, которые создало буйное воображение актёров после случайной встречи с Алиной. Бедное дитя! Скарамуш улыбнулся Коломбине.

— Пожалуй, я ещё немного побуду принцем, пока все не привыкнут к мысли, что я не принц, — сказал он.

— Не принц? Ну тогда герцог или на худой конец маркиз.

— Даже не кавалер — разве что кавалер ордена Фортуны. Я просто Скарамуш, и все мои замки — воздушные.

На оживлённом добродушном лице было написано разочарование.

— А я-то думала…

— Я знаю, — перебил он. — В том-то и беда.

* * *

О размерах этой беды он смог судить вечером по тому, как вела себя Климена со светскими молодыми людьми, которые в антрактах толпились в артистическом фойе, чтобы выразить восхищение несравненной Влюблённой. До сих пор она держала себя с ними осмотрительно, внушая уважение, но сегодня была легкомысленно-весела, бесстыдна, развязна.

Андре-Луи в мягкой форме сказал ей об этом, когда они возвращались домой, и посоветовал впредь быть благоразумнее.

— Мы ещё не женаты, — резко ответила она. — Подождите, пока мы поженимся, и тогда уж будете меня учить, как вести себя.

— Я верю, что тогда у меня не будет для этого повода, — ответил он.

— Ах, вы верите! Ну конечно — вы же так легковерны!

— Климена, я вас обидел. Простите меня.

— Ладно, ничего, — сказала она. — Чего же ещё от вас ожидать.

Но Андре-Луи остался спокоен, так как знал причину её дурного настроения, и, сожалея, понимал, а понимая, прощал. Он заметил, что её отец тоже в дурном расположении духа, и это его искренне позабавило. Близкое знакомство с господином Бине могло вызвать к нему лишь презрение. Что до остальных членов труппы, они были настроены к Скарамушу очень дружелюбно. Казалось даже, что он на самом деле утратил высокое положение, существовавшее лишь в их воображении. А может быть, тут сыграло роль то, что актёры видели, как повлияло на Климену падение Скарамуша с ослепительных высот.

Единственным исключением был Леандр, который наконец-то вышел из обычного меланхолического состояния. Теперь в его взгляде сверкало злобное удовлетворение, и он с лукавой насмешкой величал своего соперника «мой принц».

Назавтра Андре-Луи почти не видел Климену, и неудивительно, так как снова с головой ушёл в работу, готовя «Фигаро-Скарамуша», которого должны были сыграть в субботу. Кроме того, несмотря на многочисленные дела в театре, он теперь каждое утро посвящал один час занятиям в академии фехтования, чтобы улучшить осанку и свободнее двигаться на сцене. Однако в это утро его отвлекали мысли о Климене и Алине, причём, как ни странно, особенно беспокоила его последняя. Он считал, что поведение Климены — временное явление, но мысль о том, как держала себя с ним Алина, терзала его, и ещё больше мучила мысль о её возможном обручении с маркизом де Латур д'Азиром.

И тут Андре-Луи пронзила мысль о добровольно взятой на себя миссии, о которой он совсем забыл. Он похвастался, что голос, который господин де Латур д'Азир попытался заставить умолкнуть, зазвенит по всей стране, — и что же он для этого сделал? Он подстрекал толпу в Рене и Нанте в таких выражениях, которые мог бы использовать сам бедный Филипп, а что же дальше? Раздались крики «Держи!», и он удрал, как трусливая шавка, и забился в первую попавшуюся конуру, в которой отсиживается, занимаясь исключительно собственной персоной. Какая огромная разница между словом и делом!

Итак, пока он убивает время на пустяки и играет Скарамуша, мечтая о том, чтобы стать соперником Шенье и Мерсье, господин де Латур д'Азир нагло разгуливает, вытворяя что ему заблагорассудится. И бесполезно утешаться мыслью, что семена, которые он посеял, уже приносят плоды, а требования, высказанные им в Нанте от лица третьего сословия, признаны справедливыми господином Неккером главным образом благодаря волнениям, вызванным его анонимной речью. Его миссия заключается не в том, чтобы хлопотать о возрождении человечества или о полном обновлении социальной структуры Франции. Нет, его миссия заключается в том, чтобы заставить господина де Латур д'Азира расплатиться сполна за зверское убийство Филиппа де Вильморена. Мысль о том, что только возможность брака Алины с маркизом заставила его вспомнить о своей клятве, не прибавила Андре-Луи самоуважения. Вероятно, он был несправедлив к себе, когда отбрасывал как пустую софистику доводы о том, что ничего нельзя было сделать и что высуни он голову, как его немедленно повезли бы под стражей в Рен и он бы совершил прощальный уход со сцены жизни прямо на виселицу.

Невозможно читать эту часть «Исповеди», не испытывая жалости к Андре-Луи: чувствуешь, как раздирали его противоречивые чувства и как он себя осуждал и презирал. И если у вас достаточно воображения, чтобы поставить себя на его место, вы поймёте, что было возможно только одно решение — к нему-то и пришёл Андре-Луи, — а именно: немедленно начать действовать, как только станет ясно, в каком направлении надо двигаться, чтобы достичь своей истинной цели.

Случилось так, что первой, кого он увидел в четверг вечером, выйдя на сцену, была Алина, а вторым — маркиз де Латур д'Азир. Они сидели в ложе бенуара прямо над сценой, были с ними и другие. Особенно выделялась худощавая пожилая дама в роскошном туалете, которая, как предположил Андре-Луи, была графиней де Сотрон. Но в первый момент он видел лишь тех двоих, которые в последнее время занимали все его мысли. Даже если бы он увидел их врозь, это лишило бы его самообладания — но когда он увидел их вместе, то почти начисто забыл, для чего вышел на сцену. Затем он овладел собой и начал играть. Он пишет, что играл с небывалым подъёмом и никогда за всю его короткую, но бурную сценическую карьеру ему так не аплодировали.

За первым ударом последовал в тот вечер и второй. Войдя в артистическое фойе после второго акта, Андре-Луи увидел, что там ещё более людно, чем обычно, а в дальнем углу, склонившись над Клименой, стоит господин де Латур д'Азир. Маркиз впился глазами в её лицо и, улыбаясь, занимал беседой. Он полностью завладел вниманием Климены, а надо сказать, что этой привилегии не удостаивался ещё ни один из завсегдатаев кулис. Эти менее важные господа расступились перед маркизом, как шакалы перед львом.

Андре-Луи застыл, поражённый, затем, оправившись от изумления, принялся изучать маркиза критическим оком. Он отметил красоту, изящество, изысканные манеры и полное самообладание. Особенно же он отметил выражение тёмных глаз, пожиравших красивое лицо Климены, и его губы сжались.

Господин де Латур д'Азир не заметил ни Андре-Луи, ни его взглядов, а если и заметил, то не узнал под гримом Скарамуша. Впрочем, если бы маркиз и узнал его, то не испытал бы ни малейшего беспокойства.

В смятении Андре-Луи сел поодаль. Вскоре он осознал, что к нему обращается жеманный молодой человек, и с усилием что-то ответил. Поскольку Клименой завладел маркиз, а Коломбину взяли в плотное кольцо щёголи, то менее значительным посетителям пришлось довольствоваться обществом Мадам и мужского персонала труппы. Господин Бине был душой весёлой компании, которая смеялась до слёз над его остротами. Казалось, он вышел из мрачного расположения духа, владевшего им последние два дня, и пребывал в прекрасном настроении. Скарамуш заметил, как упорно его взгляд возвращается к дочери и её ослепительному поклоннику.

В тот вечер у Андре-Луи и Климены состоялся разговор в повышенном тоне, и Климена наговорила резкостей. Когда он снова, на этот раз более настоятельно, попросил невесту вести себя осмотрительней и не поощрять ухаживаний такого человека, как господин де Латур д'Азир, она осыпала его оскорблениями. Она просто потрясла его ядовитым тоном и грубой бранью, которой он никак от неё не ожидал.

Андре-Луи попытался урезонить Климену, и наконец она пошла на некоторые уступки.

— Если вы обручились со мной только для того, чтобы быть мне помехой, то чем раньше мы расстанемся, тем лучше.

— Значит, вы не любите меня, Климена?

— При чём тут любовь? Просто я не потерплю нелепую ревность. Актрисе приходится принимать поклонение от всех.

— Согласен. Тут нет ничего страшного, если она ничего не даёт взамен.

Побелев, Климена резко повернулась к нему.

— Что именно вы имеете в виду?

— По-моему, это понятно без объяснений. Девушка в вашем положении может принимать поклонение при условии, что она принимает его с достоинством и вежливым равнодушием, показывая, что не собирается даровать взамен никаких милостей, кроме улыбки. Если она благоразумна, то устроит так, чтобы воздыхатели собирались вокруг неё все вместе, и не останется наедине ни с одним. Если она осмотрительна, то никогда не подаст надежд, чтобы не попасть в положение, когда не в её власти будет воспрепятствовать их осуществлению.

— Да как вы смеете?

— Я знаю, о чём говорю, и знаю господина де Латур д'Азира, — ответил Андре-Луи. Это человек безжалостный и жестокий, берущий всё, чего пожелает, не считаясь с тем, добровольно ли это ему дают, не задумывающийся о горе, которое приносит, потакая своим прихотям, признающий один закон — силу. Подумайте об этом, Климена, и спросите себя, проявил ли я неуважение, предупредив вас.

И он вышел, не желая продолжать разговор на эту тему.

* * *

Следующие дни были несчастливыми для него и ещё для одного человека. Этим человеком был Леандр, которого упорное ухаживание господина де Латур д'Азира за Клименой повергло в глубочайшее уныние. Маркиз не пропускал ни одного представления. Он постоянно оставлял за собой ложу и неизменно появлялся либо один, либо со своим кузеном господином де Шабрийанном.

На следующей неделе, во вторник, Андре-Луи рано утром вышел из дому один. Он был не в духе, раздражённый своим крайне унизительным положением, и пошёл пройтись, чтобы бы развеяться. Повернув за угол площади Буффе, он столкнулся с худощавым господином с болезненно-бледным цветом лица. На нём ловко сидело чёрное платье, а под круглой шляпой был парик, перевязанный лентой. При виде Андре-Луи человек отступил, навёл на него лорнет и, наконец, окликнул голосом, в котором звучало изумление:

— Моро! Где же вы, чёрт возьми, прятались все эти месяцы?

Это был Ле Шапелье, адвокат, глава Ренского салона.

— Под юбками Мельпомены, — ответил Скарамуш.

— Не понимаю.

— Тем лучше. Как вы, Изаак? И что происходит в мире? Кажется, в последнее время всё спокойно?

— Спокойно! — засмеялся Ле Шапелье. — Да где же вы были? Спокойно! — он указал на кафе в тени мрачной тюрьмы, находившейся по ту сторону площади. — Пойдёмте выпьем баварского пива. Вы нам просто позарез нужны, мы вас повсюду ищем и — надо же! — вдруг сваливаетесь как снег на голову!

Они пересекли площадь и вошли в кафе.

— Так вы считаете, что в мире всё спокойно! С ума сойти! Значит, вы ничего не слыхали про королевский указ о созыве Генеральных штатов? Теперь мы должны получить то, чего требовали сами и чего требовали для нас вы здесь, в Нанте. А слыхали вы про указ о предварительных выборах — выборах выборщиков? А знаете, какой шум поднялся в Рене в прошлом месяце? Дело в том, что в указе говорилось, что три сословия должны вместе заседать в Генеральных штатах бальяжей[160], но в Ренском бальяже аристократы вечно упорствуют в неподчинении. И вот они взялись за оружие — шестьсот человек вместе со своей челядью, возглавляемые вашим старым другом, господином де Латур д'Азиром, и решили разбить в пух и прах нас, представителей третьего сословия, чтобы положить конец нашей наглости. — Ле Шапелье тихо рассмеялся, — Но не тут-то было: мы показали им, что тоже кое-чего стоим и умеем владеть оружием. Именно к этому вы призывали нас здесь, в Нанте в ноябре прошлого года. Мы дали им решительный бой на улице под командованием вашего однофамильца Моро, военного полицейского. Да, задали мы им перцу — они еле ноги унесли и укрылись в монастыре кордельеров. Так закончилось их сопротивление власти короля и воле народа.

Ле Шапелье вкратце остановился на деталях событий и наконец перешёл к делу, из-за которого, по его словам, вынужден был охотиться за Андре-Луи и совсем было отчаялся найти его.

Нант посылает пятьдесят делегатов в Рен на собрание, которое должно выбрать депутатов от третьего сословия и отредактировать их наказы. Сам Рен представлен полностью, в то время как такие деревни, как Гаврийяк, посылают двух делегатов от каждых двухсот дворов или и того меньше. И Гаврийяк, и Рен, и Нант хотят, чтобы Андре-Луи Моро был в числе их делегатов: Гаврийяк — поскольку он из их деревни и там известно, какие жертвы народному делу он принёс: Рен — поскольку там слышали его вдохновенное выступление в день убийства студентов; что касается Нанта, то там не знали, кто он такой на самом деле, и хотели послать его от Нанта как оратора, обращавшегося к ним под именем Omnes Omnibus и выработавшего для них меморандум, который, как полагают, в большой степени повлиял на господина Неккера при формулировании условий созыва.

Поскольку Андре-Луи не смогли найти, его не включили ни в одну делегацию. Теперь же случилось так, что в делегации от Нанта есть одна-две вакансии, и именно для того, чтобы заполнить их, Ле Шапелье приехал в Нант.

Андре-Луи решительно отверг предложение Ле Шапелье.

— Вы отказываетесь? — вскричал тот. — Вы с ума сошли! Отказываться, когда тебя требуют со всех сторон! Да понимаете ли вы, что скорее всего вас выберут одним из депутатов и пошлют в Генеральные штаты в Версаль, чтобы представлять нас в деле спасения Франции?

Но, как мы знаем, Андре-Луи вовсе не был озабочен спасением Франции. В данный момент он был занят спасением двух женщин, которых любил, правда, совершенно по-разному, — от мужчины, которого поклялся уничтожить. Он твёрдо стоял на своём отказе, пока Ле Шапелье с удручённым видом не оставил все попытки убедить его.

— Странно, — сказал Андре-Луи, — что я настолько занят ерундой, что даже не заметил, что жители Нанта с головой ушли в политику.

— С головой! Мой друг, Нант, просто бурлящий котёл политических страстей! На поверхности всё спокойно лишь потому, что есть уверенность, что всё идёт как надо. Но при малейшем намёке, что это не так, котёл перекипит и страсти выплеснутся.

— В самом деле? — задумчиво переспросил Скарамуш. — Эти сведения могут пригодиться. — Затем он сменил тему. — Знаете ли вы, что Латур д'Азир находится здесь?

— В Нанте? Однако, если он выходит на улицу, ему не откажешь в мужестве: ведь жители Нанта знают о его прошлом и о той роли, которую он сыграл в мятеже в Рене. Удивительно, что его не побили камнями. Впрочем, рано или поздно побьют, нужно только, чтобы кто-нибудь подал эту мысль.

— Что же, не исключено, — сказал Андре-Луи и улыбнулся. — Он не так уж часто показывается — по крайней мере на улице, так что он не столь отважен, как вам кажется. Я как-то сказал ему, что у него ни на грош мужества, а одна наглость.

На прощание Ле Шапелье снова попросил приятеля обдумать его предложение.

— Дайте мне знать, если передумаете. Я остановился в «Олене» и пробуду там до послезавтра. Если вы честолюбивы, не упустите шанс.

— Мне кажется, я не честолюбив, — сказал Андре-Луи и пошёл своей дорогой.

В тот вечер в театре Андре-Луи пришла в голову озорная мысль проверить слова Ле Шапелье о настроении умов в городе. Играли «Грозного капитана», в последнем акте которого Скарамуш выводит на чистую воду трусливого задиру и хвастуна Родомона.

После смеха, который неизменно вызывало разоблачение Капитана, Скарамушу оставалось лишь заклеймить его презрением в фразе, которая изменялась на каждом спектакле в зависимости от вдохновения. На этот раз он решил придать ей политическую окраску.

— Итак, о хвастливый трус, твоя ничтожность разоблачена! Ты устрашал людей высоким ростом, огромной шпагой, лихо заломленной шляпой, и они вообразили, что ты так грозен, каким кажешься из-за своей наглости. Но при первом же столкновении с подлинной силой духа ты трясёшься и хнычешь, и огромная шпага остаётся в ножнах. Ты похож на привилегированных, когда они лицом к лицу сталкиваются с третьим сословием.

Это была дерзость с его стороны, и он готов был к смеху, аплодисментам, возмущению — к чему угодно, но только не к тому, что последовало. Реакция партера и амфитеатра была такой неожиданной и бурной, что Андре-Луи был напуган, как мальчик, поднёсший спичку к стогу сена, высушенного на солнце. Зал разразился овацией, люди вскакивали на ноги, забирались на сиденья, размахивали шляпами. Раздавались радостные, одобрительные возгласы. Так продолжалось, пока не закрылся занавес.

Скарамуш стоял, задумчиво улыбаясь сжатыми губами. В последний момент перед ним мелькнуло лицо господина де Латур д'Азира, который слегка подался вперёд в своей ложе, так что, вопреки обыкновению, на него не падала тень. Лицо его искажала злоба, глаза горели.

— Боже мой! — рассмеялся Родомон, приходя в себя от подлинного испуга, сменившего наигранный ужас. — Ну и мастак вы задеть их за живое, Скарамуш!

Скарамуш взглянул на него и усмехнулся.

— При случае это может пригодиться, — сказал он и ушёл к себе в гримёрную переодеваться.

Его ожидал выговор. Он задержался в театре из-за декораций к новой пьесе, которые надо было установить назавтра. Когда Скарамуш покончил с этим делом, остальные члены труппы давно уже ушли. Он нанял портшез и отправился в гостиницу — при нынешнем достатке он мог позволить себе подобную роскошь.

Когда Андре-Луи вошёл в общую комнату труппы на втором этаже, господин Бине, голос которого был слышен ещё на лестнице, громко и горячо о чём-то говорил. Внезапно замолчав, он круто обернулся к вошедшему.

— Наконец-то явились! — Приветствие было столь странным, что Андре-Луи лишь взглянул на него со спокойным удивлением.

— Я жду объяснений по поводу безобразной сцены, которую вызвало ваше сегодняшнее выступление.

— Безобразной сцены? Разве аплодисменты публики — безобразие?

— Публика? Вы хотите сказать — сброд. Из-за того, что вы играете на низких страстях толпы, мы лишимся покровительства всех знатных господ.

Андре-Луи прошёл мимо господина Бине к столу. Он презрительно пожал плечами — в конце концов, этот человек оскорбил его.

— Вы, как всегда, сильно преувеличиваете.

— Ничуть. Кроме того, разве я не хозяин в собственном театре? Это труппа Бине, и дела в ней будут вестись, как принято у Бине.

— А кто же те знатные господа, потерять покровительство которых вы так боитесь? — спросил Андре-Луи.

— Вы полагаете, их нет? Ну, так вы очень ошибаетесь. После сегодняшнего спектакля ко мне зашёл маркиз де Латур д'Азир и в самых резких выражениях высказался о вашей скандальной выходке. Я вынужден был принести извинения, и…

— Очередная глупость с вашей стороны, — сказал Андре-Луи. — Человек, уважающий себя, указал бы этому господину на дверь. — Лицо господина Бине начало багроветь. — Вы называете себя главой труппы Бине, хвастаете, что будете хозяином в своём театре, а сами вытягиваетесь, как лакей, перед первым попавшимся наглецом, который приходит к вам в артистическое фойе и заявляет, что ему не нравятся слова роли, произнесённые одним из ваших актёров! Я повторяю, что если бы вы действительно себя уважали, то выставили бы его за дверь.

Послышался одобрительный шёпот актёров, которых возмутил высокомерный тон маркиза, оскорбившего их всех.

— А ещё я скажу, — продолжал Андре-Луи, — что человек, уважающий себя, с радостью ухватился бы за любой предлог указать господину де Латур д'Азиру на дверь.

— Что вы имеете в виду? — В вопросе раздались раскаты грома.

Андре-Луи обвёл взглядом труппу, которая собралась за столом, накрытым к ужину.

— Где Климена? — резко спросил он. Леандр подскочил, отвечая ему. Он был бледен и трясся от волнения.

— Она уехала из театра в карете маркиза де Латур д'Азира сразу же после представления. Мы слышали, как он предложил отвезти её в свою гостиницу.

Андре-Луи взглянул на часы над камином. Он казался слишком спокойным.

— Это было час с лишним назад. Она ещё не вернулась?

Он пытался поймать взгляд господина Бине, но тот упорно смотрел в сторону. Снова ответил Леандр:

— Ещё нет.

— Так! — Андре-Луи сел и налил себе вина. В комнате воцарилась гнетущая тишина. Леандр наблюдал за Андре-Луи выжидающе. Коломбина — сочувственно. Даже господин Бине, казалось, ожидал от Скарамуша реплики, как в театре, но тот разочаровал его.

— Вы оставили мне что-нибудь поесть? — спросил Андре-Луи. К нему придвинули блюда, и он принялся за еду. Ужинал он молча и, видимо, с хорошим аппетитом. Господин Бине сел, налил себе вина и выпил, а затем попытался завязать разговор то с одним, то с другим. Ему отвечали односложно: в тот вечер господин Бине явно не пользовался расположением своей труппы.

Наконец снизу послышались громыхание колёс и перестук копыт. Затем донеслись голоса, звонкий смех Климены. Андре-Луи продолжал невозмутимо есть.

— Какой актёр! — шепнул Арлекин Полишинелю, и тот угрюмо кивнул.

Вошла Климена. Это был эффектный выход примадонны: голова гордо поднята, подбородок вздёрнут, в глазах искрится смех. Она играла триумф и высокомерие. Щёки у неё горели, густые каштановые волосы были слегка растрёпаны. В левой руке Климена держала огромный букет из белых камелий. На среднем пальце красовалось кольцо с очень дорогим бриллиантом, блеск которого сразу же приковал всеобщее внимание.

Её отец вскочил, чтобы приветствовать дочь с необычной для него отеческой нежностью:

— Наконец-то, дитя моё!

И он повёл её к столу. Климена устало опустилась на стул. Хотя в ней чувствовалась некоторая нервозность, улыбка не сходила с губ, даже когда она взглянула на Скарамуша. И только Леандр, не сводивший с неё тоскливого взгляда, заметил, что в карих глазах мелькнуло что-то похожее на страх.

Андре-Луи продолжал спокойно есть, даже не взглянув в сторону Климены. Постепенно до актёров начало доходить, что, хотя, несомненно, назревает скандал, разразится он только после их ухода. Первым встал и удалился Полишинель, и это послужило сигналом для остальных. Через пару минут в комнате остались только господин Бине с дочерью и Андре-Луи. И тут наконец-то последний положил нож и вилку, отхлебнул глоток бургундского и, откинувшись на спинку стула, взглянул на Климену.

— Надеюсь, у вас была приятная прогулка, мадемуазель, — сказал он.

— Весьма приятная, сударь. — Она держалась вызывающе, безуспешно пытаясь состязаться с ним в хладнокровии.

— И довольно прибыльная, насколько я могу судить об этом камне на таком расстоянии. Он стоит самое малое пару сотен луидоров, а это огромная сумма даже для такого богатого аристократа, как господин де Латур д'Азир. Не будет ли дерзостью со стороны того, кто намерен стать вашим мужем, поинтересоваться, что вы дали ему взамен?

Господин Бине загоготал, и в его грубом смехе прозвучали презрение и цинизм.

— Я не дала ничего, — с негодованием ответила Климена.

— Ах, так! Значит, этот бриллиант — плата вперёд.

— Чёрт возьми, вы себя неприлично ведёте, — запротестовал Бине.

— Неприлично! — Андре-Луи метнул в господина Бине взгляд, исполненный такого испепеляющего презрения, что старый негодяй заёрзал на стуле. — Вы упомянули о приличиях, Бине? Из-за вас я чуть не вышел из себя, а уж это совсем не в моих правилах. — Он медленно перевёл взгляд на Климену, которая оперлась на стол локтями и опустила подбородок в ладони. Она смотрела на Андре-Луи с вызовом и насмешкой. — Мадемуазель, — медленно произнёс он, — я хотел бы, исключительно в ваших интересах, чтобы вы подумали, что делаете.

— Я прекрасно могу сама всё обдумать и не нуждаюсь в ваших советах, сударь.

— Ну что, получили? — фыркнул Бине. — Надеюсь, ответ пришёлся вам по вкусу.

Андре-Луи слегка побледнел. Он всё ещё пристально смотрел на Климену, и его большие тёмные глаза выражали неверие. На господина Бине он не обращал ни малейшего внимания.

— Мадемуазель, вы, разумеется, не хотите сказать, что собираетесь добровольно, с полным пониманием того, что делаете, променять достойный брак на… на то, что вам может предложить такой человек, как господин де Латур д'Азир?

Господин Бине резко повернулся к дочери.

— Ты только послушай, что говорит этот сладкоречивый ханжа! Ну, теперь-то наконец ты видишь, что этот брак погубит тебя! Этот человек всегда будет рядом с тобой — неудобный муж, который не даст тебе воспользоваться ни одним шансом, моя девочка.

Она вскинула голову, соглашаясь с отцом.

— Он начинает утомлять меня своей глупой ревностью, — призналась она. — Боюсь, что как муж он будет невыносим.

Андре-Луи почувствовал, что у него сжалось сердце, но, как настоящий актёр, и виду не подал. Он рассмеялся довольно неприятным смехом и поднялся.

— Я склоняюсь перед вашим выбором, мадемуазель. Надеюсь, вам не придётся сожалеть о нём.

— Сожалеть? — вскричал господин Бине. Он рассмеялся от облегчения, видя, что дочь наконец-то избавилась от этого поклонника, которого он никогда не одобрял — за исключением тех нескольких часов, когда считал Андре-Луи знатной особой. — А о чём ей сожалеть? Что она принимает знаки внимания от знатного дворянина, такого могущественного и богатого, что он дарит ей, как простую безделушку, драгоценность ценой в годовое жалованье актрисы из Комеди Франсез? — Он встал, приблизился к Андре-Луи и уже более мирным тоном продолжал: — Ну-ну, мой друг, никакого камня за пазухой! Чёрт возьми! Неужели вы встанете на пути у девушки? Не можете же вы в самом деле винить её за этот выбор? Вы подумали о том, что он для неё значит? Что под покровительством такого человека она всего добьётся? Разве вы не видите, как сказочно ей повезло? Конечно, если вы её любите, да притом так ревнивы, то не можете не признать, что так лучше?

Андре-Луи долго молча рассматривал его, затем снова рассмеялся.

— О, вы фантастичны, — сказал он. Повернулся на каблуках и пошёл к двери.

Презрение, сквозившее во взгляде Андре-Луи и звучавшее в его словах и смехе, сильно уязвило господина Бине и отбило охоту мириться.

— Фантастичны, да? — закричал он, глядя вслед удалявшемуся Скарамушу маленькими глазками, сейчас налитыми злобой. — Фантастичны, потому что предпочли могущественное покровительство знатного вельможи браку с нищим ублюдком без имени? О да, мы фантастичны!

Андре-Луи повернулся, держась за ручку двери.

— Нет, я ошибся, — сказал он. — Вы не фантастичны. Вы просто мерзки — вы оба. — И он вышел.


Глава Х. ИСКРЕННЕЕ РАСКАЯНИЕ


Солнечным мартовским утром, в воскресенье, мадемуазель де Керкадью прогуливалась со своей тёткой по широкой террасе замка Сотрон. У Алины был покладистый характер, и тем удивительней, что последнее время она стала раздражительной и проявляла низменный интерес к житейским делам. Это ещё более, чем всегда, убедило госпожу де Сотрон, что её брат Кантен просто возмутительно руководил воспитанием этого ребёнка. Похоже было на то, что Алина знает всё, в чём девушке лучше быть несведущей, зато несведуща во всём, что девушке следует знать. По крайней мере, таково было мнение госпожи де Сотрон.

— Скажите, сударыня, все мужчины — скоты? — спросила Алина.

В отличие от брата, графиня была высокой, величественного сложения. В те дни, когда она ещё не вышла замуж за господина де Сотрона, злые языки говорили, что она — единственный мужчина в семье. С высоты своего благородного роста она с тревогой взглянула на маленькую племянницу.

— Право же, Алина, что у вас за манера задавать самые нелепые и неприличные вопросы.

— Наверно, это оттого, что я нахожу жизнь нелепой и неприличной.

— Жизнь? Молодая девушка не должна рассуждать о жизни.

— Отчего же? Ведь я жива. Или вы считаете, что неприлично быть живой?

— Неприлично, когда молодая девушка пытается узнать слишком много о жизни. Что же касается вашего нелепого вопроса о мужчинах, то, если я напомню, что мужчина — благороднейшее творение Господа, возможно, вы сочтёте, что я вам ответила.

Госпожа де Сотрон явно не была расположена продолжать беседу на эту тему, но благодаря своему возмутительному воспитанию мадемуазель де Керкадью была упряма.

— Если это так, — сказала она, — не объясните ли вы, отчего их так неодолимо влечёт к нескромным особам нашего пола?

Госпожа де Сотрон остановилась и, шокированная, воздела руки, затем взглянула на Алину сверху вниз.

— Моя дорогая Алина, иногда вы действительно переходите все границы. Я напишу Кантену, что, чем скорее вы выйдете замуж, тем лучше для всех.

— Дядя Кантен предоставил мне самой решать этот вопрос.

— Это самая последняя и самая вопиющая из всех его ошибок, — отозвалась госпожа де Сотрон с глубокой убеждённостью. — Слыханное ли дело, чтобы девушке предоставили самой решать вопрос о её замужестве? Да это просто… неделикатно допускать, чтобы она сама думала о подобных вещах. — Госпожа де Сотрон содрогнулась. — Кантен — деревенщина и ведёт себя просто возмутительно. Подумать только — маркиз де Латур д'Азир должен расхаживать перед вами, демонстрируя себя, чтобы вы решили, подходит ли он вам! — Она снова содрогнулась. — Да ведь это просто вульгарность, это чуть ли не… разврат… Боже мой! Когда я выходила за вашего дядю, всё было решено между нашими родителями. Я впервые увидела его, когда он пришёл подписать брачный контракт. Да я бы со стыда умерла, будь иначе. Вот так должны делаться подобные дела.

— Вы несомненно правы, сударыня, но, поскольку моё дело делается иначе, прошу простить, если поступаю иначе, чем другие. Господин де Латур д'Азир желает жениться на мне. Ему было позволено ухаживать за мной. А теперь я была бы рада, если бы его поставили в известность, что он может прекратить свои ухаживания.

Госпожа де Сотрон остановилась, окаменев от изумления. Её длинное лицо побледнело.

— Как… что вы такое говорите? — задохнулась она. Алина спокойно повторила свои слова.

— Но это же возмутительно! Никто не позволит вам играть чувствами такого человека, как маркиз. Как, ведь всего неделю назад вы позволили сообщить ему, что станете его женой!

— Я поступила… опрометчиво. Поведение маркиза убедило меня в ошибке.

— Ах, Боже мой! — воскликнула графиня. — Разве вы не понимаете, какая большая честь вам оказана? Маркиз сделает вас первой дамой в Бретани. Вы, маленькая дурочка, и этот большой дурак Кантен несерьёзно относитесь к такому на редкость счастливому случаю. — Она предостерегающе подняла палец. — Если вы дальше будете так же глупо себя вести, господин де Латур д'Азир возьмёт своё предложение назад и удалится обиженный, и будет прав.

— Я как раз пытаюсь объяснить вам, сударыня, что именно этого я больше всего хочу.

— Да вы сошли с ума!

— Может быть, сударыня, я как раз в своём уме, если предпочитаю полагаться на свою интуицию. Не исключено, что у меня даже есть основания возмущаться тем, что человек, который домогается моей руки, в то же самое время столь упорно волочится за этой несчастной актрисой из Фейдо.

— Алина!

— Разве я не права? Или, может быть, вам не кажется странным, что господин де Латур д'Азир ведёт себя подобным образом в такое время?

— Алина, вы сами себе противоречите. Вы то шокируете меня неподобающими выражениями, то изумляете ханжеством: вас воспитали как маленькую буржуазку — да, вот именно, маленькую буржуазку. Кантен всегда был в душе немного лавочником.

— Я спрашивала ваше мнение о поведении господина де Латур д'Азира, сударыня, а не о своём собственном.

— Но с вашей стороны неделикатно замечать такие вещи, о которых вам следовало быть неосведомлённой, и я представить себе не могу, кто был таким… таким бесчувственным, чтобы сообщить вам об этом. Но раз уж вы в курсе дела, то вам следовало бы из скромности не замечать вещей, которые — имеют место… вне поля зрения молодой особы, воспитанной надлежащим образом.

— Будут ли они вне поля моего зрения, когда я выйду замуж?

— Если вы будете мудро вести себя, то останетесь в неведении относительно подобных вещей, иначе… пострадает ваша невинность. Мне бы ни в коем случае не хотелось, чтобы господин де Латур д'Азир узнал, что у вас столь необычные познания. Этого никогда бы не случилось, если бы вы были должным образом воспитаны в монастыре.

— Но вы же не отвечаете мне, сударыня, — в отчаянии воскликнула Алина. — Речь идёт не о моём целомудрии, а о целомудрии господина де Латур д'Азира.

— Целомудрие! — Губы графини задрожали от ужаса. — Где это вы узнали такое кошмарное, такое неприличное слово?

И госпожа де Сотрон совершила насилие над своими чувствами, так как поняла, что тут нужны большое спокойствие и рассудительность.

— Дитя моё, поскольку вы уже знаете столько всего, чего вам не следует знать, не будет большого вреда, если я добавлю, что у мужчины должны быть маленькие развлечения подобного рода.

— Но почему, сударыня? Почему?

— Ах, Боже мой! Вы требуете, чтобы я объяснила загадки природы. Это так, потому что это так. Потому что таковы мужчины.

— Потому что мужчины — скоты, хотите вы сказать. Именно с этого вопроса я и начала нашу беседу.

— Вы безнадёжно глупы, Алина.

— Вы хотите сказать, что у нас разные взгляды на вещи, сударыня? Очевидно, вы думаете, что я требую чего-то невероятного, — это не так. Просто я имею право ожидать, что в то время, как господин де Латур д'Азир ухаживает за мной, он не будет одновременно волочиться за шлюхой из театра. Получается, что меня ставят на одну доску с этим мерзким существом, а это унижает и оскорбляет меня. Маркиз — тупица, и его ухаживание в лучшем случае заключается в напыщенных комплиментах, глупых и избитых. К тому же эти комплименты не выигрывают от того, что их произносят губы, на которых ещё горят грязные поцелуи этой женщины.

Графиня была до такой степени шокирована, что на какое-то время лишилась дара речи. Затем она воскликнула:

— Боже мой! Я бы никогда не подумала, что у вас такое неделикатное воображение!

— Ничего не могу с собой поделать, сударыня. Каждый раз, как его губы прикасаются к моей руке, я обнаруживаю, что думаю о том, к чему они только что прикасались, и сразу же выхожу мыть руки. В следующий раз, сударыня, если вы не будете столь любезны передать маркизу мою просьбу, я прикажу подать воды и вымою руки прямо при нём.

— Но что же мне ему сказать? Как… какими словами можно передать такую просьбу? — Тётушка была в ужасе.

— Будьте искренни с ним, сударыня, — в конце концов, это легче всего. Скажите ему, что, какой бы грязной ни была его жизнь в прошлом и какой бы грязной он ни намеревался сделать её в будущем, он должен хотя бы стремиться к чистоте, когда сватается к девственнице, чистой и непорочной.

Госпожа де Сотрон отпрянула, зажав уши, и на её красивом лице выразился ужас, а мощная грудь бурно вздымалась.

— О, как вы можете? — задохнулась она. — Как вы можете употреблять такие ужасные выражения? Где вы им научились?

— В церкви, — ответила Алика.

— Ах, в церкви говорят много такого, что… что ни за что не решились бы произнести в свете. Моё дорогое дитя, ну как я могу сказать подобную вещь маркизу? Как?

— Сказать мне самой?

— Алина!

— Ну так вот, следует что-нибудь сделать, чтобы оградить меня от оскорблений. Маркиз внушает мне только отвращение, и хотя, наверно, стать маркизой де Латур д'Азир — это прекрасно, я скорей бы вышла за сапожника, который ведёт себя как порядочный человек.

Алина говорила с такой горячностью и решимостью, что госпожа де Сотрон постаралась справиться с отчаянием и убедить её. Алина — её племянница, и брак с маркизом почётен для всей семьи, поэтому надо добиться его любой ценой.

— Послушайте, моя дорогая, давайте всё обсудим, — увещевала она, — Маркиз вернётся только завтра.

— Да, это так, и я знаю, куда он уехал — или, по крайней мере, с кем. Боже мой, ведь у этой девки есть отец и один недотёпа, который собирается на ней жениться, и ни один из них и не думает вмешиваться. Полагаю, они придерживаются того же мнения, что и вы, сударыня, — что у светского человека должны быть маленькие развлечения. — Её презрение обжигало, как огонь. — Однако, сударыня, вы хотели сказать?..

— Что послезавтра вы возвращаетесь в Гаврийяк. Господин де Латур д'Азир, весьма вероятно, приедет туда, когда освободится.

— Вы имеете в виду, когда догорит эта сальная свеча?

— Называйте как вам угодно. — Как видите, графиня уже отказалась от борьбы с неприемлемыми выражениями племянницы. — В Гаврийяке не будет мадемуазель Бине, и эта история останется в прошлом. Как неудачно, что он встретил её в такой момент. В конце концов, эта девчонка очень привлекательна, вы не можете это отрицать. Вы должны быть снисходительны.

— Неделю назад маркиз сделал мне официальное предложение. Я дала ему согласие, отчасти идя навстречу желаниям своей семьи, отчасти… — Она замолчала, на мгновение заколебавшись, затем продолжала с глухой болью в голосе: — Отчасти потому, что мне безразлично, за кого выходить. А теперь я хочу отказать ему по причинам, которые изложила вам, сударыня.

Госпожа де Сотрон пришла в ужасное волнение:

— Алина, я никогда вам этого не прощу. Ваш дядя Кантен будет в отчаянии. Вы не сознаёте, что говорите, от чего отказываетесь. Разве вы не понимаете, какое у вас положение в обществе?

— Если бы я не понимала, то давно положила бы конец этому сватовству, которое терпела лишь потому, что сознавала всю важность брака с человеком, занимающим такое положение, как маркиз. Но я требую от брака большего, а дядя Кантен предоставил мне решать самой.

— Да простит ему Бог! — сказала госпожа де Сотрон, потом заторопилась: — Предоставьте теперь всё мне, Алина, и положитесь на меня. О, положитесь на меня! — умоляла она. — Я посоветуюсь с вашим дядей Шарлем. Но только не принимайте окончательного решения, пока не закончится эта несчастная история. Маркиз принесёт покаяние, дитя, раз вы этого деспотично требуете, но не посыпать же ему главу пеплом? Вы ведь этого не хотите?

— Я вообще ничего не хочу, — пожала плечами Алина, так что было неясно, согласна она или нет.

Итак, госпожа де Сотрон имела беседу с мужем. Господин де Сотрон был худощавым мужчиной средних лет, с весьма аристократической внешностью. Он был наделён здравым смыслом. Жена точно описала ему, каким тоном говорила с ней племянница — крайне неделикатным, по мнению госпожи де Сотрон. Она даже привела несколько выражений, которые употребила Алина.

В результате, когда в понедельник днём к замку подкатил дорожный экипаж наконец-то вернувшегося маркиза де Латур д'Азира, его встретил граф де Сотрон, который желал обменяться с ним парой слов, даже не дав тому переодеться.

— Жерве, вы глупец, — таким великолепным образом граф начал беседу.

— Вы не открыли мне ничего нового, Шарль, — ответил маркиз. — Однако на какое именно безрассудство вы намекаете?

Маркиз бросился на кушетку и, устало раскинув на ней длинное изящное тело, взглянул на друга с утомлённой улыбкой. Аристократическая красота его бледного лица, казалось, бросала вызов натиску годов.

— Ваше последнее безрассудство. Эта Бине.

— Ах, вот оно что! Фу! Ну какое же это безрассудство — так, эпизод.

— Да, безрассудство — в такое-то время! — настаивал Сотрон. Отвечая на вопросительный взгляд маркиза, он веско произнёс: — Алина. Она знает. Я не могу сказать, откуда ей стало известно, но она знает и глубоко оскорблена.

С лица графа сошла улыбка.

— Оскорблена? — тревожно переспросил он.

— Да. Вы же знаете, какая она. Вы знаете, какие идеалы она себе создала. Её задело, что в то самое время, когда вы к ней сватаетесь, вы заводите интрижку с этой девчонкой Бине.

— Откуда вы знаете?

— Она поделилась со своей тёткой. Наверно, бедная девочка в чём-то права. Она говорит, что не потерпит, чтобы её руки касались губы, загрязнённые… Ну, вы понимаете. Представьте себе, какое впечатление произвела подобная вещь на такую чистую, чувствительную девушку, как Алина. Она сказала — уж лучше мне предупредить вас, — что в следующий раз, когда вы поцелуете ей руку, она прикажет принести воды и вымоет её прямо при вас.

Лицо маркиза вспыхнуло, он поднялся. Зная его бешеный, нетерпеливый нрав, де Сотрон был готов к вспышке, но её не последовало.

Маркиз отвернулся от него и медленно пошёл к окну, склонив голову и заложив руки за спину. Остановившись там, он заговорил, не оборачиваясь, и в голосе его звучали одновременно презрение и тоска.

— Вы правы, Шарль, я глупец, безнравственный глупец! У меня осталось довольно разума, чтобы это понять. Наверно, дело в том, как я всегда жил, — мне никогда не приходилось отказывать себе в том, чего желал. — Тут он вдруг резко обернулся: — О, Боже мой! Я желаю Алину так, как ещё никогда никого не желал. Думаю, что убью себя от ярости, если потеряю её из-за собственного безрассудства. — Он стукнул себя по лбу. — Я — скотина. Мне бы следовало знать, что, если эта прелестная святая узнает о моих шалостях, она будет презирать меня. Говорю вам, Шарль, что пойду в огонь, чтобы вновь снискать её уважение.

— Надеюсь, его можно будет завоевать меньшей ценой, — ответил Шарль и, чтобы разрядить обстановку, которая уже начинала докучать ему своей торжественностью, сделал слабую попытку пошутить: — От вас требуется лишь воздержаться от того огня, который мадемуазель де Керкадью не склонна считать очистительным.

— Что до этой Бине, с ней покончено — да, покончено, — сказал маркиз.

— Поздравляю. Когда вы приняли это решение?

— Только что. Как бы я хотел, чтобы это произошло сутки назад. — Он пожал плечами. — Мне за глаза хватило двадцати четырёх часов в её обществе, как хватило бы любому мужчине. Продажная и жадная маленькая шлюха. Тьфу! — содрогнулся он от отвращения к себе и к ней.

— Ах, так! Тем лучше — это облегчает для вас задачу, — цинично заметил господин де Сотрон.

— Не говорите так, Шарль. И вообще, не будь вы таким глупцом, вы бы предупредили меня заранее.

— Может оказаться, что я предупредил вас как раз вовремя, если только вы воспользуетесь моим предостережением.

— Я принесу любое покаяние. Я упаду к её ногам, я унижусь перед ней. Я признаю свою вину в чистосердечном раскаянии и, с Божьей помощью, постараюсь исправиться ради этого прелестного создания. — Слова его звучали трагически-серьёзно.

Для господина де Сотрона, который всегда видел маркиза сдержанным, насмешливым и надменным, это было поразительным открытием. Ему даже стало неприятно, как будто он подглядывал в замочную скважину. Он похлопал приятеля по плечу:

— Мой дорогой Жерве, что за романтическое настроение! Довольно слов. Поступайте, как решили, и, обещаю вам, скоро всё наладится. Я сам буду вашим послом, и у вас не будет причин жаловаться.

— А нельзя мне самому пойти к ней?

— Вам пока разумнее держаться в тени. Если хотите, можете написать ей и выразить своё искреннее раскаяние в письме. Я объясню, почему вы уехали, не повидав её, — скажу, что это сделано по моему совету. Не волнуйтесь, я сделаю это тактично — ведь я хороший дипломат, Жерве. Положитесь на меня.

Маркиз поднял голову, и Сотрон увидел лицо, искажённое болью. Протянув руку, господин де Латур д'Азир сказал:

— Хорошо, Шарль. Помогите мне сейчас — и считайте своим другом навек.


Глава XI. СКАНДАЛ В ТЕАТРЕ ФЕЙДО


Предоставив приятелю действовать в качестве своего полномочного представителя и объяснить мадемуазель де Керкадью, что только искреннее раскаяние вынудило его уехать не простившись, маркиз укатил из Сотрона в полном унынии. Для человека с таким тонким и взыскательным вкусом суток с мадемуазель Бине оказалось более чем достаточно. Он вспоминал об этом эпизоде с тошнотворным чувством — неизбежная психологическая реакция, — удивляясь тому, что до вчерашнего дня она казалась ему столь желанной, и проклиная себя за то, что ради такого ничтожного и мимолётного удовольствия он поставил под угрозу свои шансы стать мужем мадемуазель де Керкадью. Однако в его расположении духа нет ничего странного, так что я не буду на нём задерживаться. Причина гнездилась в конфликте между скотом и ангелом, которые сидят в каждом мужчине.

Шевалье де Шабрийанн, бывший при маркизе чем-то вроде компаньона, сидел напротив него в огромном дорожном экипаже. Их разделял складной столик, и шевалье предложил сыграть в пикет. Однако маркиз, погружённый в раздумье, не был расположен играть в карты. В то время как экипаж громыхал по булыжной мостовой Нанта, он вспомнил, что обещал мадемуазель Бине посмотреть её сегодня вечером в «Неверном возлюбленном». А теперь получается, что он бежит от неё. Мысль эта была невыносима по двум причинам: во-первых, он нарушил данное слово и ведёт себя как трус. Во-вторых, он дал повод этой корыстной маленькой шлюхе — так он теперь мысленно называл её, и не без оснований, — ожидать от него помимо полученного щедрого вознаграждения прочих милостей. Она почти выторговала у него обещание устроить её будущее. Он должен взять её в Париж, предоставить дом, полностью обставленный, и при его могущественном покровительстве двери лучших столичных театров распахнутся перед её талантом. К счастью, он не связал себя никакими обязательствами, однако и не отказал. Теперь необходимо договориться, поскольку он вынужден выбирать между мелкой страстишкой, которая уже угасла, и глубокой, почти бесплотной любовью к мадемуазель де Керкадью.

Маркиз решил, что честь велит ему не медлить и избавиться от ложного положения. Конечно, мадемуазель Бине устроит сцену, но ему хорошо известно лекарство от подобного рода истерик. В конце концов, деньги имеют свои преимущества.

Он потянул за шнурок. Экипаж остановился, у дверцы показался лакей.

— В Театр Фейдо, — приказал маркиз. Лакей исчез, и экипаж покатил дальше. Господин де Шабрийанн цинично рассмеялся.

— Я бы попросил вас умерить ваше веселье, — отрезал маркиз. — Вы не поняли, — И он объяснился, что было редким снисхождением с его стороны. Сейчас он не мог допустить, чтобы его превратно поняли. Шабрийанну передалась серьёзность маркиза.

— А почему бы не написать ей? — предложил он. — Должен признаться, что лично для меня так было бы проще.

Ответ маркиза как нельзя лучше показал, в каком он был состоянии.

— Письмо может не дойти до адресата или его могут неверно истолковать, а я не могу рисковать. Если она не ответит, я так и не узнаю почему. Я не обрету спокойствия до тех пор, пока не положу конец этой истории. Экипаж подождёт нас у театра. Потом мы продолжим наш путь и в случае необходимости будем ехать всю ночь.

— Чёрт возьми! — сказал господин де Шабрийанн с гримасой и больше не произнёс ни слова.

Большой дорожный экипаж остановился перед главным входом Фейдо, и маркиз вышел. Вместе с Шабрийанном он вошёл в театр, не подозревая, что сразу же попадёт в руки Андре-Луи.

* * *

Андре-Луи разозлило долгое отсутствие Климены, уехавшей из Нанта в обществе маркиза. Его раздражение ещё усиливалось из-за омерзительного самодовольства, с которым господин Бине отнёсся к этому событию, которое невозможно было превратно истолковать.

Как ни стремился Андре-Луи подражать стоикам, сохраняя спокойствие духа, и судить с полной беспристрастностью, в глубине души он страдал, и чувства его были оскорблены. Климену он не винил — он в ней ошибся. Она была просто бедным, беспомощным судёнышком, гонимым любым дуновением. Её снедала жадность, и Андре-Луи поздравлял себя с тем, что обнаружил это до того, как женился. Теперь он испытывал к Климене лишь жалость, смешанную с презрением, и жалость эта была порождена любовью, которую он так недавно питал. Она походила на осадок на дне бокала, после того как осушено крепкое вино любви. Гнев же Андре-Луи был направлен против отца Климены и против её соблазнителя.

Мысли, обуревавшие Андре-Луи в понедельник утром, когда он обнаружил, что Климена не вернулась из поездки, в которую отправилась в экипаже маркиза, и та́к разозлила его, а тут ещё подлил масла в огонь обезумевший Леандр. До сих пор эти двое мужчин испытывали друг к другу презрение, что часто случается в подобных случаях. Теперь же общая беда сделала их союзниками — так, по крайней мере, казалось Леандру, когда он отправился на поиски Андре-Луи. Он нашёл его на набережной, напротив гостиницы. Андре-Луи курил с полной безмятежностью.

— Тысяча чертей! — воскликнул Леандр. — Как вы можете преспокойно курить в такое время? Скарамуш взглянул на него и сказал:

— По-моему, не так уж холодно. Светит солнце, и мне здесь очень хорошо.

— Я говорю не о погоде! — в сильном волнении возразил Леандр.

— Так о чём же тогда?

— Разумеется, о Климене.

— А! Эта дама перестала меня интересовать. Леандр стоял прямо перед ним. Теперь он прекрасно одевался, и нарядный костюм подчёркивал красоту его фигуры, волосы были тщательно напудрены. Лицо было бледным, большие глаза казались ещё больше, чем обычно.

— Перестала вас интересовать? Разве вы не собираетесь на ней жениться?

Андре-Луи выпустил облако дыма.

— Надеюсь, вы не желали меня оскорбить, предположив, что я буду довольствоваться объедками с чужого стола.

— Боже мой! — произнёс сражённый Леандр и некоторое время пристально смотрел на Андре-Луи. — У вас совсем нет сердца? Вечный Скарамуш!

— Что же, по-вашему, мне делать? — спросил Андре-Луи, в свою очередь выказывая лёгкое удивление.

— По-моему, вы не должны уступать её без борьбы.

— Слишком поздно. — С минуту Андре-Луи попыхивал своей трубкой, а Леандр в бессильной ярости сжимал кулаки, — Да и к чему противиться неизбежному? Разве вы боролись, когда я отнял её у вас?

— Её нельзя было отнять у меня, так как она не была моей. Я только вздыхал о ней, а вы её завоевали. К тому же это разные вещи. Вы предлагали честный брак, а теперь ей грозит погибель.

Волнение молодого человека тронуло Андре-Луи, и он взял Леандр а за руку.

— Вы мне нравитесь, Леандр, и я рад, что невольно спас вас от вашей судьбы.

— О, вы не любите её! — страстно воскликнул Леандр. — Вы никогда не любили её. Вы не знаете, что значит любить, иначе вы бы так не говорили. Боже мой! Если бы она была помолвлена со мной, я бы убил этого человека — убил, слышите? А вы… вы стоите здесь, покуривая, дышите воздухом и называете её объедками с чужого стола. Не понимаю, как я не ударил вас за эти слова.

Он вырвал свою руку у Андре-Луи и, казалось, хотел ударить его сейчас.

— Вы зря сдержались — такой поступок подошёл бы к вашему амплуа.

Леандр с проклятием повернулся на каблуках, чтобы уйти, но Андре-Луи остановил его.

— Минуту, мой друг. А теперь встаньте на моё место. Вы сами женились бы на ней сейчас?

— Женился бы я? — Глаза его страстно блеснули. — Женился бы я? Да скажи она, что выйдет за меня, я навеки стал бы её рабом.

— Раб — верное слово, раб в аду.

— Подле неё для меня рай, что бы она ни сделала. Я люблю её — я же не такой, как вы. Я люблю её, слышите?

— Я знаю, хотя и не подозревал, что у вас столь сильный приступ этой болезни. Ну что же, видит Бог, я тоже любил её, и достаточно сильно, чтобы разделять вашу жажду крови. Что касается меня, то одна голубая кровь Латур д'Азира вряд ли утолит мою жажду, и мне хотелось бы добавить к ней грязную жидкость, текущую в жилах мерзкого Бине.

На секунду он не совладал с волнением, и язвительный тон последних слов выдал Леандру, что под ледяной невозмутимостью бушует пламя. Молодой человек схватил Андре-Луи за руку.

— Я знал, что вы играете, — сказал он. — Вы чувствуете — да, чувствуете то же, что и я.

— До чего же мы хороши — братья во злобе. Кажется, я выдал себя. Итак, что дальше? Хотите посмотреть, как этого смазливого маркиза разорвут в клочки? Могу развлечь вас таким зрелищем.

— Что? — уставился на него Леандр, не уверенный, что Скарамуш, по своему обыкновению, не шутит.

— Всё очень просто, если мне немного помогут. Вы мне поможете?

— Располагайте мной — я готов на всё, — воскликнул Леандр. — Если вам потребуется мои жизнь — берите её. Андре-Луи снова взял его за руку.

— Пройдёмтесь, я научу вас.

Когда они пришли домой, труппа уже обедала. Мадемуазель Бине ещё не вернулась. За столом царило мрачное настроение, у Коломбины и Мадам было тревожное выражение лица. Дело в том, что отношения Бине с труппой с каждым днём становились всё более натянутыми.

Андре-Луи и Леандр сели на свои места. Маленькие злобные глазки Бине следили за ними, а толстые губы сложились в кривую усмешку.

— Вы так внезапно подружились. — съязвил он.

— Как вы наблюдательны, Бине, — холодно ответил Скарамуш с оскорбительной ненавистью в голосе. — Возможно, вы поняли причину этой дружбы?

— Её нетрудно понять.

— Развлеките труппу, изложив эту причину, — попросил Скарамуш и, не дождавшись, добавил: — Как? Вы колеблетесь? Разве ваше бесстыдство не безгранично?

Бине поднял большую голову.

— Вы хотите поссориться со мной, Скарамуш? — Гром загремел в его голосе.

— Поссориться? Вы смеётесь! С такими, как вы, не ссорятся. Все мы знаем, какой репутацией пользуются слепые мужья. Но, Боже мой, какова же репутация у слепых отцов?

Бине с усилием поднялся — огромная туша. Он яростно сбросил руку Пьеро, сидевшего слева, когда тот попытался остановить его.

— Чёрт подери! — взревел он. — Если ты будешь говорить со мной таким тоном, я все твои паршивые кости переломаю!

— Если вы хоть пальцем до меня дотронетесь, Бине, я наконец-то перестану сдерживаться и убью вас! — Скарамуш был, как всегда, спокоен, и потому его слова звучали особенно угрожающе. Труппа встревожилась. Он высунул из кармана дуло пистолета, который недавно купил. — Я хожу с оружием, Бине. Я честно предупредил и, если вы дотронетесь до меня, убью вас без всякого сожаления, как слизняка. Да, вот на что вы больше всего похожи — на слизняка. Толстое, омерзительно скользкое тело, гадость, лишённая души и ума. Нет, я не могу сидеть с вами за одним столом — меня тошнит. — Скарамуш оттолкнул тарелку и встал. — Пойду поем за общим столом внизу.

Вслед за ним вскочила Коломбина.

— Я с вами, Скарамуш, — воскликнула она.

Это подействовало как сигнал. Даже если бы все заранее сговорились, они не могли бы действовать более слаженно. Вслед за Коломбиной вышел Леандр, за Леандром — Полишинель, а за ними и все остальные. Бине остался во главе стола в опустевшей комнате. Он был потрясён, и его вдруг охватил страх, который не могла умерить даже ярость.

Бине сел, чтобы обдумать положение дел, и за этими печальными размышлениями через полчаса застала его дочь, наконец-то вернувшаяся из поездки.

Климена была бледна, и вид у неё был слегка испуганный. Теперь, когда ей предстояло нелёгкое испытание — предстать перед всей труппой, её охватило смущение.

Увидев, что в комнате один отец, Климена остановилась на пороге.

— А где все? — спросила она, овладев собой настолько, что голос звучал естественно.

Бине поднял голову и взглянул на дочь глазами, налитыми кровью. Он нахмурился, надул толстые губы, и в горле у него заклокотало. Однако, оглядев её, он успокоился. Она такая грациозная и хорошенькая и выглядит как настоящая светская дама в длинном дорожном костюме тёмно-зелёного цвета, отделанном мехом. В руках — муфта, а на красиво причёсанных каштановых волосах — широкополая шляпа, украшенная пряжкой со сверкающим искусственным бриллиантом. Пока у него есть такая дочка, нечего бояться будущего, и пускай себе Скарамуш отмачивает какие угодно номера.

Однако Бине не произнёс вслух ни одну из этих утешительных мыслей.

— Итак, дурочка, наконец-то ты явилась, — проворчал он вместо приветствия. — Я уже начинал беспокоиться, не придётся ли отменять сегодня спектакль. Меня бы не особенно удивило, если бы ты не вернулась вовремя. В самом деле, с тех пор как ты решила играть козырными картами, не слушая моих советов, меня уже ничто не удивит.

Климена подошла к столу и, опершись о него, взглянула на отца сверху вниз чуть ли не надменно.

— Мне не о чем жалеть.

— Все дураки так сначала говорят. Да ты бы не призналась, что жалеешь, даже если бы жалела, — такой уж у тебя характер. Ты поступаешь по-своему, не слушая старших. Чёрт побери, девчонка, ну что ты знаешь о мужчинах?

— Я ведь не жалуюсь, — напомнила она.

— Пока нет, но всё впереди. Ты скоро поймёшь, что следовало слушаться своего старого отца. Пока твой маркиз сходил по тебе с ума, с этим дураком можно было делать всё что угодно. Пока ты позволяла ему только целовать кончики пальцев… Ах, тысяча чертей — вот когда надо было устраивать своё будущее! Да проживи ты хоть тысячу лет, такого случая больше не подвернётся, ты его упустила — и ради чего?

Климена села.

— Ты низок, — сказала она с омерзением.

— Низок, да? — Его толстые губы снова скривились. — Я хлебнул довольно грязи со дна жизни, да и ты тоже. У тебя на руках была карта, с которой можно было выиграть целое состояние, если бы ты ходила так, как я подсказывал. Нет, ты сдала её, и где же состояние? Теперь мы можем ждать удачи, как у моря погоды, а ждать придётся долго, если в труппе будет такая погода, как сейчас! Негодяй Скарамуш проделал перед ними свои обезьяньи штучки, и они вдруг стали страшно добродетельными. Они не желают больше сидеть со мной за одним столом. — Он захлёбывался от злости и сардонической весёлости. — Твой друг Скарамуш подал им пример. Дошло до того, что он угрожал моей жизни! Грозился меня убить! Назвал меня… Впрочем, какое это имеет значение? Гораздо хуже, если в один прекрасный день труппа Бине обнаружит, что вполне может обойтись без господина Бине и его дочери. Этот ублюдок, к которому я дружески отнёсся, потихоньку отнял у меня всё. Сегодня в его власти отнять у меня труппу, а этот подлец достаточно неблагодарен, чтобы воспользоваться этим.

— Пускай, — пренебрежительно сказала мадемуазель.

— Пускай? — изумился он. — А что будет с нами?

— Труппа Бине абсолютно не интересует меня, — ответила Климена. — Я скоро еду в Париж. Там есть театры получше, чем Фейдо: Театр госпожи Монтансье в Пале-Рояле, Амбигю Комик[161], Комеди Франсез. Может быть, у меня даже будет собственный театр.

У Бине сделались большие глаза. Он вложил толстую руку в руку дочери, и она заметила, что рука дрожит.

— Он обещал? Обещал?

Климена взглянула на него, склонив голову набок. Глаза стали лукавыми, на безупречных губах играла странная улыбка.

— Он не отказал, когда я попросила об этом, — ответила она с убеждённостью, что всё обстоит так, как она желает.

— Чушь! — с раздражением проворчал Бине, убрал руку и поднялся. — Он не отказал! — передразнил он дочь и продолжал с жаром: — Если бы ты вела себя так, как я советовал, он согласился бы на любую твою просьбу и, более того, дал бы тебе всё, что в его власти, а эта власть безгранична. Ты же превратила уверенность в надежду, а я терпеть не могу надежды. Чёрт побери! Я питался одними надеждами и сыт ими по горло.

Знай Климена о беседе, которую в тот самый момент вели в замке Сотрон, она бы не смеялась так самоуверенно над мрачными предсказаниями отца. Однако ей так и не суждено было никогда узнать об этой беседе, и это было самым жестоким наказанием. Она винила во всех бедах, вдруг обрушившихся на неё, коварного Скарамуша и считала, что из-за этого негодяя рухнули её надежды на будущее и распалась труппа Бине.

Возможно, Климена не так уж не права, поскольку даже без предостережения господина де Сотрона неприятные события того вечера в Театре Фейдо могли вызвать у маркиза желание порвать эту связь. Что же до труппы Бине, то, разумеется, случившееся было делом рук Андре-Луи — правда, он не только не стремился к такому результату, но у него и в мыслях не было ничего подобного. В антракте после второго акта Андре-Луи зашёл в гримёрную, которую Полишинель делил с Родомоном. Полишинель переодевался.

— Нет смысла переодеваться, — сказал он. — Спектакль вряд ли продолжится после сцены, которой мы с Леандром открываем следующий акт.

— Что вы имеете в виду?

— Скоро увидите. — Он положил какую-то бумагу на стол Полишинеля среди склянок с гримом. — Взгляните-ка. Это что-то вроде завещания в пользу труппы. Когда-то я был адвокатом, так что документ в порядке. Я оставляю вам всем свою долю от доходов труппы.

— Но вы же не хотите сказать, что покидаете нас? — вскричал Полишинель в тревоге.

Во взгляде Родомона читался тот же вопрос. Скарамуш красноречиво пожал плечами. Полишинель продолжал с угрюмым видом:

— Конечно, этого следовало ожидать. Но почему уйти должны вы? Ведь вы — мозг труппы, вы создали из нас настоящую театральную труппу. Если кто-то должен уйти, пусть убирается Бине со своей проклятой дочкой. А если уйдёте вы, тогда — тысяча чертей! — мы все уйдём с вами вместе.

— Да, — присоединился Родомон, — хватит с нас этого жирного подонка.

— Конечно, я думал об этом, — ответил Андре-Луи, — не из тщеславия, а веря в нашу дружбу. Мы сможем обсудить это после сегодняшнего спектакля, если я останусь в живых.

— Если останетесь в живых? — вскричали оба. Полишинель встал.

— Какое же безумство вы задумали?

— Во-первых, как мне кажется, я доставлю удовольствие Леандру, во-вторых, я уплачу один старый долг.

Тут прозвучали три удара.

— Ну вот, мне пора. Сохраните эту бумагу, Полишинель. В конце концов, она может и не понадобиться.

Андре-Луи вышел. Родомон уставился на Полишинеля, Полишинель — на Родомона.

— Какого чёрта он задумал? — осведомился последний.

— Легче всего это узнать, увидев собственными глазами, — ответил Полишинель. Он поспешно закончил переодевание, несмотря на слова Скарамуша, и вышел вместе с Родомоном.

Подойдя к кулисам, они услышали бурю аплодисментов из зала. Но это были необычные аплодисменты, в них звучала какая-то странная нота. Когда всё стихло, зазвучал голос Скарамуша — звонко, как колокол.

— Итак, дорогой Леандр, как видите, когда вы говорите о третьем сословии, нужно выражаться более точно. Что же такое третье сословие?

— Ничто, — ответил Леандр.

Зал затаил дыхание, так что слышно было в кулисах, и Скарамуш быстро продолжил:

— Увы, это верно. А чем оно должно быть?

— Всем.

Раздался одобрительный рёв зала, который никак не ожидал такого ответа.

— И это верно, — сказал Скарамуш. — Более того: так будет, так уже есть сейчас. Вы в этом сомневаетесь?

— Я на это надеюсь, — ответил подготовленный Леандр.

— Вы можете быть в этом уверены, — сказал Скарамуш, и вновь возгласы одобрения превратились в гром.

Полишинель и Родомон переглянулись, и первый шутливо подмигнул.

— Тысяча чертей! — зарычал голос позади них. — Этот мерзавец снова принялся за свои политические штучки?

Обернувшись, актёры увидели господина Бине, который подошёл к ним своей бесшумной походкой. Поверх алого костюма Панталоне была надета женская ночная сорочка, волочившаяся по земле. На лице, украшенном фальшивым носом, сверкали маленькие глазки. Однако внимание актёров вновь привлёк голос Скарамуша, вышедшего на авансцену.

— Он сомневается, — говорил тот залу. — Но ведь и сам господин Леандр — из тех, кто поклоняется изъеденному червями идолу Привилегии, потому-то он и побаивается поверить в истину, которая становится очевидной для всего мира. Стоит ли убеждать его? А не рассказать ли ему, как компания аристократов со своими вооружёнными слугами — всего шестьсот человек — несколько недель тому назад в Рене попытались навязать свою волю третьему сословию? Напомнить ли ему, как третье сословие, создав военный фронт, очистило улицы от этой знатной черни?..

Его прервали аплодисменты — фраза дошла до публики. Те, кто корчился, когда привилегированные называли их этой позорной кличкой, были в восторге от того, что её обратили против самой знати.

— Но позвольте же рассказать вам об их предводителе — самом кровавом аристократе из всей аристократии крови! Вы знаете его. Он боится многого, но больше всего — голоса истины, который такие, как он, стремятся заставить умолкнуть. И он выстроил своих аристократов вместе с их челядью и повёл на несчастных буржуа, посмевших поднять свой голос. Но эти самые несчастные буржуа не пожелали быть убитыми на улицах Рена. Им пришло в голову, что, раз уж знатные господа решили, что должна пролиться кровь, почему бы ей не быть голубой кровью аристократов? Они тоже построились — аристократия духа против аристократии крови — и погнали господина де Латур д'Азира со всем его войском с поля боя с пробитыми головами и вдребезги разбитыми иллюзиями. Те укрылись у кордельеров, и бритые предоставили в своём монастыре убежище оставшимся в живых. Среди них был и гордый предводитель, господин де Латур д'Азир. Вы слыхали об этом доблестном маркизе, повелевающем жизнью и смертью?

Зал взревел, потом снова замер, когда Скарамуш продолжал:

— О, это было славное зрелище — могучий охотник, удирающий, как заяц, и прячущийся в монастыре кордельеров! С тех пор его не видали в Рене, а хотели бы. Однако он не только доблестен — он ещё и осторожен. И как вы думаете, где он скрывается — этот знатный господин, желавший омыть улицы Рена кровью горожан, чтобы заставить умолкнуть голос разума и свободы, который звучит сегодня по всей Франции? Где же прячется этот привилегированный, считающий красноречие столь опасным даром? Он в Нанте.

Зал снова взревел.

— Что вы говорите? Невозможно? Да в этот самый момент, друзья мои, он в театре, среди вас — укрылся в той ложе. Он слишком застенчив, чтобы показаться, — сама скромность! Он там, за занавесом. Не покажетесь ли своим друзьям, господин маркиз? Видите — они хотят побеседовать с вами. Они не верят, что вы здесь.

Надо сказать, что, какого бы мнения ни придерживался Андре-Луи относительно господина де Латур д'Азира, кем-кем, а трусом тот не был. Утверждение, что он прячется в Нанте, было неверным: маркиз приехал туда открыто и смело. Однако случилось так, что до той минуты жители Нанта не подозревали о его присутствии в городе. Разумеется, маркиз счёл бы ниже своего достоинства оповещать горожан о своём приезде, точно так же, как и скрываться от них.

Сейчас, услышав брошенный ему вызов, маркиз де Латур д'Азир, не обращая внимания на зловещий гул зрительного зала и на попытки Шабрийанна удержать его, откинул занавес ложи и неожиданно появился, бледный, спокойный и полный презрения.

Маркиза встретили гиканьем и выкриками, ему грозили кулаками и тростями.

— Убийца! Негодяй! Трус! Предатель!

Но он храбро стоял под шквалом, улыбаясь с невыразимым презрением. Он ждал, когда прекратится шум, чтобы в свою очередь обратиться к залу, но скоро понял, что ждёт напрасно.

В партере уже бушевали страсти. Сыпались градом удары, выхватывались шпаги — правда, из-за тесноты ими нельзя было воспользоваться. Зрители ломали стулья и превращали их в оружие, от канделябров откалывали куски, которые становились метательными снарядами. Те, кто сопровождал дам или был робок по природе, торопились покинуть театр, который уже походил на арену для петушиных боёв.

Один из импровизированных снарядов, пущенный из ложи каким-то господином, едва не угодил в Скарамуша, стоявшего на сцене и с торжеством наблюдавшего за бурей, которую посеял. Зная, из какого легковоспламеняющегося вещества состоит публика, он швырнул в её гущу зажжённый факел раздора, чтобы разжечь большой пожар.

Он видел, как толпа быстро разбивается на группировки, представлявшие ту или иную сторону великой распри, уже начинавшей охватывать всю Францию. Театр дрожал от криков.

— Долой чернь! — орали одни.

— Долой привилегированных! — вопили другие. И тут, перекрывая весь этот гам, резко и настойчиво прозвучал выкрик:

— В ложу! Смерть ренскому палачу! Смерть де Латур д'Азиру, который воюет с народом!

Бросились к двери партера, открывавшейся на лестницу, которая вела в ложи.

Теперь, когда битва распространялась со скоростью огня, вырываясь из театра на улицу, ложа де Латур д'Азира, ставшая главной мишенью буржуа, объединила дворян, находившихся в театре, и людей незнатного происхождения, примыкавших к партии привилегированных.

Маркиз прошёл в глубь ложи, чтобы встретить своих союзников. В партере кучка разъярённых дворян, рвавшихся через пустую оркестровую яму на сцену, чтобы рассчитаться с дерзким комедиантом, встретила отпор со стороны людей, чувства которых он выразил. Андре-Луи, который к тому же вспомнил о канделябре, не стал дожидаться и, обернувшись к Леандру, сказал:

— Я думаю, пора уходить.

Леандр, белый как мел под гримом, напуганный бурей, далеко превосходившей всё, что могло подсказать ему небогатое воображение, что-то невнятно пробормотал в знак согласия. Но было поздно, так как в этот момент на них напали сзади.

Господину Бине наконец-то удалось прорваться мимо Полишинеля и Родомона, которые, видя, что он в ярости жаждет крови, пытались удержать его. Полдюжины дворян-завсегдатаев актёрского фойе — пробрались на сцену, чтобы задать перцу негодяю, взбунтовавшему зал. Они-то и отшвырнули актёров, повисших на Бине. Дворяне следовали за Бине с обнажёнными шпагами, за ними бежали Полишинель, Родомон, Арлекин, Пьеро, Паскарьель и художник Баск, вооружённые тем, что попало под руку. Они были исполнены решимости спасти человека, которому симпатизировали и с которым связывали все надежды.

Впереди всех мчался, переваливаясь, Бине, развивший скорость, которой от него никто не ожидал. Он размахивал длинной палкой, неотделимой от Панталоне.

— Бесчестный мерзавец! — ревел Бине. — Ты меня погубил! Но, тысяча чертей, ты за всё заплатишь.

Андре-Луи повернулся, чтобы встретиться с ним лицом к лицу.

— Вы путаете причину со следствием, — сказал он, но ему не удалось продолжить. Палка Бине опустилась на его плечо и сломалась. Если бы Андре-Луи так быстро не отскочил, удар пришёлся бы по голове и, возможно, оглушил бы его. Отскакивая, Андре-Луи сунул руку в карман, и сразу же за треском сломавшейся палки послышался щелчок взводимого курка.

— Вас же предупреждали, грязный сводник! — воскликнул Андре-Луи и выстрелил в Бине.

Бине, издав крик, повалился на пол, а Полишинель, ещё более мрачный, чем всегда, быстро сказал Андре-Луи на ухо:

— Вы перестарались. А теперь бегите, или с вас шкуру сдерут. Живей!

Андре-Луи не заставил себя упрашивать. Один из господ, следовавших за Бине и горевших жаждой мести, пропустил Скарамуша при виде второго пистолета, который тот извлёк. Андре-Луи добрался до кулис и столкнулся с двумя сержантами: полиция уже прибыла в театр, чтобы восстановить порядок. Их вид пробудил у Андре-Луи неприятную мысль о том, каково его положение перед лицом закона в связи с недавними подвигами и особенно в связи с пулей, застрявшей в тучном теле Бине.

— Дайте пройти, или я вам голову размозжу! — пригрозил он, размахивая пистолетом, и напуганные жандармы, у которых не было при себе огнестрельного оружия, отступили и пропустили его. Он проскользнул мимо двери актёрского фойе, в котором заперлись актрисы, пережидая бурю, и выскочил на улицу с чёрного хода. Она была пустынна. Андре-Луи побежал, стремясь поскорей добраться до гостиницы, где остались деньги и одежда: не мог же он отправиться в путь в костюме Скарамуша.


КНИГА III. ШПАГА

Глава I. СМЕНА ДЕКОРАЦИИ


«Возможно, Вы согласитесь, что следует сожалеть о моём отказе от костюма Скарамуша, потому что, безусловно, ни один не подходит мне так, как этот. — Так писал Андре-Луи из Парижа Ле Шапелье в письме, которое сохранилось. — Мне суждено, видимо, всегда играть одну и ту же роль: заваривать кашу и сразу ускользать, чтобы не попасть в свалку. Это оскорбительная для меня мысль, и я ищу утешения в высказывании Эпиктета[162] (Вы когда-нибудь читали Эпиктета?), что мы — всего лишь актёры, играющие в пьесе ту роль, на которую нас угодно назначить Режиссёру. Однако обидно, что мне досталась столь презренная роль и вечно приходится блистательно демонстрировать искусство удирать. Однако если мне недостаёт храбрости, то, по крайней мере, я благоразумен, и, следовательно, нехватку одной добродетели с лихвой возмещает избыток другой. В прошлый раз меня собирались повесить за подстрекательство к мятежу — что же, мне следовало остаться, чтобы дать себя повесить? На этот раз меня могут повесить сразу за несколько вещей, включая убийство: дело в том, что я не знаю, жив ли этот мерзавец Бине после того, как я всадил в его толстое брюхо хорошую порцию свинца. Не могу сказать, чтобы это меня особенно волновало, — напротив, я даже надеюсь, что он мёртв, и пошёл он ко всем чертям! Нет, правда, мне в самом деле всё равно.

У меня полон рот собственных забот. Я истратил почти все скудные средства, которые ухитрился припрятать перед тем, как сбежал в ту кошмарную ночь в Нанте. Единственное, в чём, как мне кажется, я кое-что смыслю, это юриспруденция и театр, но они закрыты для меня: ведь, чтобы найти работу по этой части, придётся раскрыть, что я — тот самый малый, который срочно требуется палачу. При сложившихся обстоятельствах вовсе не исключено, что я умру с голоду, особенно при нынешних грабительских ценах на продукты в этом городе. Я вновь прибегаю за помощью к Эпиктету. „Лучше умереть с голоду, — говорит он, — прожив без горя и страха, чем жить среди изобилия, но со смятенным духом“. Похоже, что я умру в положении, которое он считает столь завидным, а то, что оно не кажется мне таковым, лишь доказывает, что из меня вышел неважный стоик[163]».

До нас дошло ещё одно письмо Андре-Луи, написанное примерно в то же самое время и обращённое к маркизу де Латур д'Азиру. Оно опубликовано господином Эмилем Керсаком в его «Подводных течениях революции в Бретани». Он обнаружил это письмо в архивах Рена, куда оно было передано господином де Ледигьером, получившим его от маркиза для судебного преследования.

«Из парижских газет, — пишет Андре-Луи в нём, — в подробностях сообщивших о скандале в Театре Фейдо и раскрывших, кто такой Скарамуш, спровоцировавший этот скандал, я узнал также, что Вам удалось избежать судьбы, которую я Вам готовил, когда вызвал бурю общественного негодования и направил её против Вас. Однако мне бы не хотелось, чтобы Вы почерпнули удовлетворение в мысли, будто я сожалею, что Вас миновала расправа, — это не так. Напротив, я даже рад этому обстоятельству. Наказание виновного смертью имеет тот недостаток, что жертва не знает, что её покарало правосудие. Если бы Вас разорвали в клочки в тот вечер, я бы теперь сетовал, думая о Вашем вечном безмятежном сне. Виновный должен искупать свой грех не лёгкой безболезненной смертью, а терзаниями разума. Видите ли, я не уверен, что грешника после смерти непременно ожидает ад, в то время как нисколько не сомневаюсь, что муки ада могут ожидать его в этой жизни. Поэтому я желаю, чтобы Вы ещё немного пожили, дабы испить всю горечь ада на этой земле.

Вы убили Филиппа де Вильморена, так как боялись того, что назвали весьма опасным даром красноречия. В тот день я дал клятву, что Ваше злодеяние не принесёт плодов. Вы совершили убийство, чтобы заставить умолкнуть голос, который благодаря мне будет звучать по всей стране как набат. Вот так я представлял себе месть. Ясно ли Вам, каким образом я отомстил и как буду мстить впредь? Разве Вы не услышали голос Филиппа де Вильморена в речи, которой я воспламенил народ в Рене в то утро, когда Вы совершили своё злодеяние? Этот голос излагал его идеи с огнём и страстью, ибо Немезида[164] наделила меня ими. Разве Вы не услышали вновь голос Филиппа де Вильморена, говорившего устами Omnes Omnibus'a (это опять был мой голос), который, требуя петицию, возвещал гибель Ваших надежд на подавление третьего сословия? Задумывались ли Вы о том, что именно разум человека, воскресшего во мне, его друге, вынудил Вас сделать бесплодную попытку избавиться от меня в январе прошлого года? Она закончилась тем, что Вашему наголову разбитому отряду пришлось искать убежища в монастыре кордельеров. И разве в тот вечер, когда Вас разоблачили перед народом в Театре Фейдо, Вы снова не услышали в голосе Скарамуша голос Филиппа де Вильморена? Вы имели глупость вообразить, что ударом шпаги сможете уничтожить опасный дар красноречия. Голос из могилы преследует Вас — не так ли? — и не смолкнет, пока Вы не провалитесь в преисподнюю. Теперь Вы уже жалеете, что не убили и меня вместе с Филиппом, как я предлагал. Я ликую, представляя себе горечь Вашего сожаления: ведь сожаление об упущенных возможностях — самый страшный ад, в котором только может пребывать живая душа, особенно такая душа, как Ваша. Именно поэтому я обрадовался, узнав, что Вы уцелели во время скандала в Фейдо, хотя в тот вечер у меня были совсем другие намерения. Да, я доволен, что Вы будете жить, для того чтобы неистовствовать и страдать, наконец-то узнав — у Вас так и не хватило ума самому догадаться об этом, — что Ваше злодеяние было бессмысленным, ибо голос Филиппа де Вильморена всегда будет преследовать Вас и разоблачать громко и упорно до тех пор, пока Вы не падёте в крови от справедливой ярости, которую разжигает опасный дар красноречия Вашей жертвы».

Я нахожу странным, что Андре-Луи ни разу не упомянул в этом письме мадемуазель Бине, и склонен считать, что он слегка покривил душой, приписав свои действия в Фейдо одной взятой на себя миссии и умолчав о своих уязвлённых чувствах к Климене.

Эти два письма, написанные в апреле 1789 года, привели к тому, что Андре-Луи стали ещё упорнее разыскивать.

Ле Шапелье разыскивал его для того, чтобы предложить свою помощь и ещё раз попытаться убедить, что ему следует заняться политической карьерой. Выборщики Нанта разыскивали его — точнее, Omnes Omnibus'a, не догадываясь, что это Андре-Луи, — каждый раз, как возникало вакантное место. А маркиз де Латур д'Азир и господин де Ледигьер разыскивали его, чтобы отправить на виселицу.

Горя жаждой мщения, разыскивал его и господин Бине, оправившийся от раны и обнаруживший, что совершенно разорён. Пока он болел, труппа покинула его и выступала, имея успех, под руководством Полишинеля. Маркиз, которому происшествие в Театре Фейдо помешало лично сообщить мадемуазель Бине о намерении положить конец их отношениям, вынужден был сообщить ей об этом письменно спустя несколько дней из Азира. Хотя он попытался смягчить удар, вложив в конверт чек, чтобы погасить долговые обязательства, несчастная Климена была безутешна. К тому же её приводил в ярость отец, постоянно напоминавший о том, что события приняли такой оборот потому, что она пренебрегла его мудрыми советами и поторопилась уступить настояниям маркиза. Вполне естественно, что отец и дочь объясняли бегство господина де Латур д'Азира беспорядками в Фейдо. Они обвинили Скарамуша и в этой беде и вынуждены были с горечью признать, что этот негодяй придумал непревзойдённую месть. Возможно, Климена даже пришла к мысли, что для неё было бы выгоднее честно поступить со Скарамушем, выйдя за него замуж и предоставив ему, бесспорно наделённому талантами, возвести её на высоты, к которым влекло её честолюбие и попасть на которые ей теперь нечего было и надеяться. В таком случае, она была достаточно наказана, ибо, как сказал Андре-Луи, сожаление об упущенных возможностях — самый страшный ад.

Итак, столь упорно разыскиваемый Андре-Луи Моро как сквозь землю провалился, и за ним тщетно охотилась расторопная парижская полиция, подхлёстываемая королевским прокурором из Рена. А между тем он находился в доме на улице Случая, в двух шагах от Пале-Рояля, куда его привела чистая случайность.

То, что в письме к Ле Шапелье Андре-Луи называет возможным в ближайшем будущем, на самом деле уже произошло: он остался без средств. Деньги у него кончились, включая и те, которые были выручены от продажи вещей, без которых можно было обойтись.

Положение его было столь отчаянным, что, шагая в одно ветреное апрельское утро по улице Случая, он остановился, чтобы прочесть объявление на двери дома по левой стороне улицы, если стоять лицом к улице Ришелье. Почему он пошёл по улице Случая? Возможно, его привлекло название, подходившее к случаю.

Объявление, написанное крупным круглым почерком, гласило, что господину Бертрану дез Ами с третьего этажа требуется обходительный молодой человек, знакомый с искусством фехтования. Над этим объявлением была прикреплена чёрная продолговатая доска, на которой красовался щит. Щит был красный, с двумя скрещёнными шпагами и четырьмя геральдическими лилиями[165] — по одной в каждом углу Андреевского креста. Под щитом золотыми буквами было написано:


БЕРТРАН ДЕЗ АМИ

учитель фехтования Королевской академии


Андре-Луи остановился, размышляя. Пожалуй, он может о себе сказать, что обладает требующимися качествами. Он, несомненно, молод и, кажется, достаточно обходителен, а уроки фехтования, которые он брал в Нанте, дали ему по крайней мере элементарные познания в искусстве фехтования. Судя по всему, объявление висит здесь уже несколько дней, значит, претендентов на это место не так уж много. Возможно, в таком случае господин Бертран дез Ами будет не слишком разборчив. Андре-Луи не ел целые сутки, и хотя должность, о которой предстояло узнать поточнее, не была пределом мечтаний, привередничать сейчас не приходилось.

Кроме того, ему понравилось имя Бертран дез Ами: оно вызывало ассоциации с рыцарским духом и дружбой[166]. А поскольку профессия этого человека приправлена романтикой, то, возможно, он не будет задавать слишком много вопросов.

Кончилось тем, что Андре-Луи поднялся на третий этаж и остановился на площадке перед дверью с надписью «Академия господина Бертрана дез Ами». Он открыл дверь и очутился в скудно обставленной прихожей. Из комнаты, дверь которой была заперта, доносился топот, звон клинков, и все эти звуки покрывал звучный голос, несомненно говоривший по-французски, но на том языке, который услышишь только в школе фехтования:

— Продолжайте! Ну же, вперёд! Вот так! А теперь флапконада в кварте. Парируйте! Начнём сначала. Вперёд! Оборонительное положение в терции. Перенос оружия, и из квинты батманом вниз… Ну же, вытягивайте руку! Вытягивайте! Смелей! Доставайте! — укоризненно воскликнул голос. — Так-так, уже лучше. — Звон клинков прекратился. — Помните: кисть ладонью вниз, локоть не слишком отведён. На сегодня хватит. В среду будем отрабатывать выпад в точку. Это сложнее. Скорость придёт, когда будет отработана техника движений.

Другой голос негромко ответил. Послышались удаляющиеся шаги. Урок был окончен. Андре-Луи постучал в дверь.

Ему открыл высокий, стройный, хорошо сложённый человек лет сорока. На нём были чёрные шёлковые штаны, чулки и лёгкие туфли. Грудь была заключена в плотно прилегавший стёганый нагрудник из кожи, доходивший до подбородка. Лицо смуглое, с орлиным носом, глаза тёмные, рот твёрдо очерченный. В блестящих чёрных волосах, собранных в косичку, кое-где сверкала серебряная нить.

На согнутой руке он держал фехтовальную маску с проволочной сеткой для защиты глаз. Его проницательный взгляд исследовал Андре-Луи с головы до ног.

— Что вам угодно? — вежливо осведомился он. Было очевидно, что он принял Андре-Луи не за того, и это неудивительно, так как, несмотря на бедственное положение, у него был безупречный туалет. Господин дез Ами в жизни бы не догадался, что это — всё имущество его посетителя.

— У вас внизу объявление, сударь, — сказал Андре-Луи и понял по тому, как загорелись глаза учителя фехтования, что претенденты на предлагаемую должность действительно не обивают его порог. Затем взгляд господина дез Ами сделался удивлённым.

— Так вас привело сюда объявление?

Андре-Луи пожал плечами и слегка улыбнулся.

— Нужно на что-то жить, — пояснил он.

— Входите же, присядьте, я сейчас. Через минуту я освобожусь и займусь вами.

Андре-Луи сел на скамью, тянувшуюся вдоль побелённой стены. Комната была длинная, с низким потолком, пол голый. Кое-где у стены стояли простые деревянные скамьи — точно такие же, как та, на которой он сидел. Стены были увешаны фехтовальными трофеями, масками, скрещёнными рапирами, толстыми нагрудниками, разнообразными шпагами, кинжалами и мишенями разных веков и стран. Висел здесь и портрет тучного господина с большим носом, в тщательно завитом парике, с синей лентой святого Духа, в котором Андре-Луи узнал короля. Был здесь и пергамент в раме — диплом Королевской академии, выданный господину дез Ами. В одном углу стоял книжный шкаф, а возле него — письменный стол с креслом. Стол был повёрнут к одному из четырёх окон, ярко освещавших длинную комнату. Полный, прекрасно одетый молодой человек стоял возле стола, надевая камзол и парик. Господин дез Ами не спеша подошёл к нему, двигаясь с удивительным изяществом и гибкостью, обратившими на себя внимание Андре-Луи, и теперь стоял, беседуя со своим учеником к помогая ему завершить туалет.

Наконец молодой человек удалился, вытирая пот тонким платком, от которого остался в воздухе запах духов. Господин дез Ами закрыл дверь и повернулся к претенденту, который сразу же поднялся.

— Где вы обучались? — отрывисто спросил учитель фехтования.

— Обучался? — Вопрос застал Андре-Луи врасплох. — В коллеже Людовика Великого.

Господин дез Ами нахмурился и внимательно взглянул на Андре-Луи, проверяя, не осмеливается ли тот шутить.

— Боже мой! Я же не спрашиваю, где вы изучали латынь! Меня интересует, в какой школе вы занимались фехтованием.

— А, фехтованием! — Андре-Луи никогда не приходило в голову, что фехтование можно серьёзно рассматривать как науку. — Я никогда им особенно не занимался. Когда-то взял несколько уроков в… в деревне.

Брови учителя приподнялись.

— Но в таком случае зачем же вы потрудились подняться на третий этаж? — воскликнул он, так как был нетерпелив.

— В объявлении не сказано, что требуется превосходное владение шпагой. Если я недостаточно искусен, всё же, владея основами, мог бы вскоре наверстать упущенное. Я быстро учусь чему угодно, — похвастался Андре-Луи. — Что до остального, то я обладаю всеми нужными качествами. Как видите, я молод, и я предоставляю вам судить, ошибаюсь ли, полагая, что обходителен. Правда, по профессии я принадлежу к тем, кто носит мантию, тогда как ваш девиз гласит «cedat toga armis»[167].

Господин дез Ами одобрительно улыбнулся. Несомненно, молодой человек весьма ловок, и, по-видимому, у него живой ум. Он оглядел критическим оком фигуру претендента.

— Как ваше имя? — спросил он.

Андре-Луи на минуту замешкался, затем ответил:

— Андре-Луи.

Тёмные глаза взглянули на него ещё пристальнее.

— А как дальше? Андре-Луи…

— Просто Андре-Луи. Луи — моя фамилия.

— Какая странная фамилия! Судя по акценту, вы из Бретани. Почему вы оттуда уехали?

— Чтобы спасти свою шкуру, — ответил Андре-Луи, не задумываясь, но тут же поспешил исправить ошибку. — У меня есть враг.

Господин дез Ами нахмурился, поглаживая квадратный подбородок.

— Вы сбежали?

— Можно сказать и так.

— Трус, да?

— Я так не думаю. — И Андре-Луи сочинил романтическую историю, полагая, что человек, зарабатывающий на жизнь шпагой, должен питать слабость к романтическому. — Видите ли, мой враг — на редкость искусный фехтовальщик. Лучший клинок нашей провинции, если не всей Франции — такова его репутация. Я решил поехать в Париж, чтобы серьёзно заняться фехтованием, а затем вернуться и убить его. Вот почему, честно говоря, меня привлекло ваше объявление. Видите ли, у меня нет средств, чтобы брать уроки иным способом. Я думал найти здесь работу в области права, но ничего не получилось. В Париже и так слишком много адвокатов, а пока я искал работу, я истратил все свои скудные средства, так что… так что само провидение послало мне ваше объявление.

Господин дез Ами схватил его за плечи и заглянул в глаза.

— Это правда, друг мой?

— Ни единого слова правды, — ответил Андре-Луи, рискуя погубить свои шансы из-за непреодолимого порыва сказать то, чего от него не ждут. Однако господин дез Ами расхохотался, а вволю посмеявшись, признался, что очарован честностью претендента.

— Снимите камзол, и посмотрим, что вы умеете, — сказал он. — Во всяком случае, природа создала вас для фехтования. У вас есть лёгкость, живость и гибкость, хорошая длина руки, и к тому же вы умны. Из вас может что-нибудь получиться. Я научу вас так, чтобы вы могли преподавать начатки искусства новым ученикам, а я буду завершать их обучение. Давайте попробуем. Возьмите маску и рапиру и идите сюда.

Учитель повёл Андре-Луи в конец зала, где голый пол был расчерчен меловыми линиями, показывающими новичку, как нужно ставить ноги.

В конце десятиминутного боя господин дез Ами предложил ему место и дал необходимые пояснения. Кроме обучения начинающих он должен каждое утро подметать зал, начищать рапиры, помогать ученикам одеваться, а также быть полезным в других отношениях. Его жалованье пока что составит сорок ливров в месяц. Если ему негде жить, он может спать в алькове за фехтовальным залом.

Как видите, у этой службы были и унизительные стороны, однако, если Андре-Луи хотел обедать каждый день, ему следовало начать с того, чтобы съесть свою гордость на первое.

— Итак, — сказал он, подавляя гримасу, — мантия уступает место не только шпаге, но и метле. Да будет так. Я остаюсь.

По своему обыкновению, Андре-Луи, сделав выбор, с головой ушёл в работу. Он всегда вкладывал в то, чем занимался, всю изобретательность ума и телесные силы. Он обучал молодых господ основам фехтования, показывая им замысловатый салют, который довёл до совершенства, упорно проработав над ним несколько дней, и восемь приёмов защиты. В свободное время он отрабатывал эти приёмы сам, тренируя глаз, руку и колени.

Видя рвение Андре-Луи, господин дез Ами вскоре понял, что из него может выйти настоящий помощник, и занялся им всерьёз.

— Ваше прилежание и рвение заслуживают большей суммы, нежели сорок ливров в месяц, мой друг, — сказал учитель в конце недели. — Однако пока что я буду возмещать то, что вам причитается, передавая секреты этого благородного искусства. Ваше будущее зависит от того, как вы воспользуетесь исключительно счастливой возможностью получать у меня уроки.

После чего каждое утро до прихода учеников учитель полчаса фехтовал с новым помощником. Под руководством такого блестящего наставника Андре-Луи совершенствовался со скоростью, изумлявшей господина дез Ами и льстившей ему. Он был бы ещё более изумлён, хотя и не столь польщён, если бы узнал, что секрет поразительных успехов Андре-Луи в немалой степени объясняется тем, что он поглощает содержимое библиотеки учителя. Она была составлена примерно из дюжины трактатов по фехтованию, написанных такими великими мастерами, как Ла Буассьер, Дане и синдик[168] Королевской академии Огюстен Руссо. Для господина дез Ами, мастерство которого было основано на практике, а отнюдь не на теории, и который не был ни теоретиком, ни любителем чтения, эта маленькая библиотека была всего лишь удачным придатком к академии фехтования, частью обстановки. Сами же книги ничего для него не значили, и он не был человеком такого склада, чтобы извлекать пользу из чтения, да и представить себе не мог, что это возможно. Что до Андре-Луи, то он, напротив, имел вкус к научным занятиям и умел черпать знания из книг. Он читал руководства по фехтованию и, запоминая рекомендации разных мастеров, критически сопоставлял их и, сделав выбор, применял на практике.

В конце месяца господин дез Ами внезапно понял, что его помощник превратился в очень искусного фехтовальщика, в бою с которым приходится напрягаться, чтобы избежать поражения.

— Я с самого начала утверждал, что природа создала вас для фехтования, — сказал учитель однажды. — Видите, насколько я был прав. И надо сказать, я хорошо знал, как отточить данные, которыми вас наделила природа.

— Слава учителю! — сказал Андре-Луи.

У них установились самые дружеские отношения. Теперь господин дез Ами давал помощнику не только новичков. Учитель фехтования был человеком благородным и щедрым, и ему в голову не приходило воспользоваться затруднительным положением молодого человека, о котором он догадывался. Напротив, он вознаградил усердие Андре-Луи, повысив его жалованье до четырёх луидоров в месяц.

Как это часто бывает, от вдумчивого и серьёзного изучения чужих теорий Андре-Луи перешёл к разработке своих собственных. Как-то в июне, лёжа утром в алькове, он обдумывал отрывок из Дане о двойных и тройных ложных выпадах, прочитанный накануне вечером. Когда он читал это место вчера, ему показалось, что Дане остановился на пороге великого открытия в искусстве фехтования. Теоретик по своему складу, Андре-Луи разглядел теорию, которой не увидел сам Дане, предложив её. Сейчас он лежал на спине, разглядывая трещины на потолке и размышляя о своём открытии с ясностью, которую раннее утро часто приносит острому уму. Не забывайте, что почти два месяца Андре-Луи ежедневно упражнялся со шпагой и ежечасно думал о ней, и длительная сосредоточенность на одном предмете позволила ему глубоко проникнуть в него. Фехтование в том виде, как он им занимался, состояло из серии атак и защит, серии переводов в темп с одной линии на другую, причём серия эта всегда была ограниченной. Любая комбинация включала обычно полдюжины соединений с каждой стороны — и затем всё начиналось снова, причём переводы в темп были случайными. А что, если их рассчитать с начала до конца?

Это была первая часть будущей теории Андре-Луи, вторая же заключалась в следующем: идею Дане о тройном ложном выпаде можно развить таким образом, чтобы, рассчитав переводы и темп, объединить их в серию с кульминацией на четвёртом, пятом или даже шестом переводе в темп. Иными словами, можно провести серию атак, провоцирующих ответные удары, которые парируют встречным ударом, причём ни один ответный удар не должен попасть в цель, таким образом противника заставляют раскрыться. Нужно заранее продумать комбинацию так, чтобы противник, всё время стремясь попасть в цель, незаметно для себя всё больше раскрывался, и в конце концов, сделав выпад, покончить с ним неотразимым ударом.

В своё время Андре-Луи довольно прилично играл в шахматы, причём умел думать на несколько ходов вперёд. Если применить эту способность к фехтованию, можно вызвать чуть ли не революцию в этом искусстве. Правда, и в теории ложных выпадов можно усмотреть некоторую аналогию с шахматной игрой, но у Дане всё ограничивалось простыми ложными выпадами — одиночными, двойными и тройными. Однако даже тройной выпад примитивен по сравнению с методом, на котором Андре-Луи построил свою теорию.

Продолжая размышлять, он пришёл к выводу, что держит в руках ключ к открытию. Ему не терпелось проверить свою теорию на практике.

В то утро Андре-Луи попался довольно способный ученик, против которого обычно было нелегко обороняться. Встав в позицию, Андре-Луи решил нанести удар на четвёртом переводе, заранее рассчитав четыре выпада, которые должны к нему привести. Они соединили шпаги в терции, и Андре-Луи провёл атаку, сделав батман и выпрямив руку. Как и следовало ожидать, последовал полуцентр, на который он быстро ответил выпадом в квинте. Противник снова нанёс встречный удар, Андре-Луи вошёл ещё ниже и, когда ученик парировал именно так, как он и рассчитывал, сделал выпад, повернув остриё в кварту, и нанёс удар прямо в грудь. Это оказалось так легко, что Андре-Луи даже удивился.

Они начали снова. На этот раз Андре-Луи решил атаковать на пятом переводе, и опять это вышло без всякого труда. Тогда, ещё усложнив задачу, он попробовал на шестом переводе, задумав комбинацию из пяти предварительных соединений. И снова всё оказалось совсем просто.

Молодой человек рассмеялся, и в голосе его прозвучала лёгкая досада:

— Сегодня я разбит наголову.

— Вы сегодня не в форме. — вежливо заметил Андре-Луи и добавил, сильно рискуя, поскольку хотел проверить свою теорию до конца: — Я почти уверен, что нанесу вам удар именно так и тогда, как объявлю заранее.

— Ну, уж это не выйдет! — возразил способный ученик, насмешливо взглянув на него.

— Давайте попробуем. Итак, на четвёртом переводе в темп я коснусь вас. Вперёд! Защищайтесь!

Всё вышло так, как обещал Андре-Луи. У молодого человека, считавшего Андре-Луи весьма посредственным фехтовальщиком, с которым можно размяться, пока занят учитель, широко раскрылись глаза от изумления. В порыве великодушия возбуждённый Андре-Луи едва не раскрыл свою методику, которой позже суждено было распространиться во всех фехтовальных залах, но вовремя сдержался.

Днём академия опустела, и господин дез Ами позвал Андре-Луи на урок: иногда он ещё занимался со своим помощником. Впервые за всё время знакомства учитель получил от него прямой укол в первом же бою. Он рассмеялся, весьма довольный, так как был человеком великодушным:

— Ого! А вы быстро растёте, мой друг. Он всё ещё смеялся, правда уже не такой довольный, получив укол во втором бою. После этого учитель начал драться всерьёз, и Андре-Луи получил три укола подряд. Скорость и точность господина дез Ами опрокинули теорию Андре-Луи, которая, не будучи подкреплена практикой, нуждалась в серьёзной доработке.

Однако Андре-Луи считал, что правильность его теории доказана, и пока что удовольствовался этим. Оставалось усовершенствовать её на практике, и этому-то он и отдался со всей страстью первооткрывателя. Он ограничил себя полудюжиной комбинаций, которые усердно отрабатывал, пока не достиг автоматизма, и проверял их безотказность на лучших учениках господина дез Ами.

Наконец примерно через неделю после последнего урока с Андре-Луи учитель снова позвал его пофехтовать.

Вновь получив укол в первом же бою, господин дез Ами призвал на помощь всё своё искусство, но сегодня и это не помогло ему отбить стремительные атаки Андре-Луи.

После третьего укола учитель отступил назад и сорвал маску.

— Что это? — спросил он. Он был бледен, тёмные брови нахмурены. Никогда в жизни его самолюбие не было так уязвлено. — Вас научили тайному приёму?

Он всегда хвастался, что знает о шпаге слишком много, чтобы верить чепухе о тайных приёмах, но сейчас его убеждённость была поколеблена.

— Нет, — ответил Андре-Луи. — Я много работал, к тому же иногда я фехтую, прибегая к помощи мозгов.

— Да, вижу. Ну что же, мой друг, я достаточно обучил вас. Я не собираюсь держать помощника, который сильнее меня.

— Вам это не угрожает, — с приятной улыбкой ответил Андре-Луи. — Вы фехтовали всё утро и устали, а я сегодня был совсем мало занят и потому свеж. Вот единственный секрет моей случайной победы.

Тактичность Андре-Луи и добродушие господина дез Ами не дали делу зайти слишком далеко. Андре-Луи продолжал ежедневно совершенствовать свою теорию, превращая её в безотказную методу, но, фехтуя с господином дез Ами, теперь заботился о том, чтобы на каждый его укол приходилось по крайней мере два укола учителя. Такова была его дань осторожности, но на большее он не шёл, желая скрыть от учителя уровень своего мастерства — правда, не до конца.

И надо сказать, что Андре-Луи блестяще справился с задачей. Став весьма искусным фехтовальщиком, он был теперь правой рукой господина дез Ами, который гордился им как самым блестящим из своих учеников. А помощник учителя никогда не разрушал иллюзии последнего, помалкивая о том, что своими успехами гораздо больше обязан библиотеке господина дез Ами и собственному уму, нежели полученным урокам.


Глава II. QUOS DEUS VULT PERDERE…[169]


И снова, как и в труппе Бине, Андре-Луи всем сердцем отдался новой профессии, которой вынужден был заняться и которая надёжно укрыла его от преследования.

Благодаря этой профессии он наконец-то мог считать себя человеком действия — хотя по-прежнему придерживался иного мнения. Однако он не утратил склонности к размышлениям, а события, происходившие в Париже весной и летом 1789 года, давали для этого обильную пищу. Андре-Луи был в числе первых читателей одной из самых поразительных страниц в истории человечества, и в конце концов он вынужден был сделать вывод, что заблуждался и что правы такие экзальтированные, пылкие фанатики, как Вильморен.

Я подозреваю, что он гордился своими ошибками, приписывая их тому, что у него самого слишком трезвый и логичный ум, чтобы предугадать глубины человеческого безумия, теперь обнаружившиеся.

Андре-Луи наблюдал, как в ту весну в Париже усиливались голод и нищета, которые народ сносил с терпением, и размышлял о причинах бед. Франция притихла и замерла в ожидании. Ждали созыва Генеральных штатов, которые должны были исправить финансовое положение, устранить источники недовольства, исключить злоупотребления и освободить великую нацию от кабалы, в которой её держало надменное меньшинство, составлявшее около четырёх процентов населения. Ожидание породило застой в промышленности и торговле. Люди не хотели ни покупать, ни продавать, пока не станет ясно, какими средствами намерен гений швейцарского банкира господина Неккера вытянуть их из болота. А поскольку вся деятельность была парализована, мужчин выкидывали с работы, предоставляя им умирать с голоду вместе с жёнами и детьми.

Наблюдая всё это, Андре-Луи мрачно улыбался. Пока что он оказался прав. Страдают всегда неимущие. Те, кто стремится сделать революцию, выборщики, — люди состоятельные. Это крупные буржуа и богатые торговцы. И в то время, как эти люди, презирающие «чернь» и завидующие привилегированным, так много говорят о равенстве — под которым они подразумевают своё собственное равенство с дворянством, — неимущие погибают от нужды в своих убогих хижинах.

Наконец, в мае, прибыли депутаты, в числе которых был и Ле Шапелье, друг Андре-Луи, и в Версале открылись Генеральные штаты. Дела начали принимать интересный оборот, и Андре-Луи усомнился в правильности мнений, которых придерживался до сих пор.

Когда король дал третьему сословию двойное представительство в Генеральных штатах, Андре-Луи поверил, что перевес голосов этого сословия неизбежно повлечёт за собой реформы.

Однако он недооценивал власть привилегированных над гордой королевой-австриячкой[170], а также её власть над тучным, флегматичным, нерешительным монархом. Андре-Луи понимал, что привилегированные должны дать бой в защиту своих привилегий: ведь человек, живущий под проклятием стяжательства, никогда добровольно не отдаст свою собственность — неважно, владеет ли он ею по справедливости или нет. Удивляло другое: непроходимая глупость привилегированных, противопоставляющих разуму и философии грубую силу, а идеям — батальоны иностранных наёмников. Как будто идеи можно проткнуть штыками!

«Ясно, — пишет он, — что все они — просто Латур д'Азиры. Я и не предполагал, что этот вид столь распространён во Франции. Символом знати может служить чванливый забияка, готовый проткнуть шпагой любого, кто ему возразит. А что за методы! После фарса первого заседания третье сословие было предоставлено самому себе и могло ежедневно собираться в зале „малых забав“, но было лишено возможности продолжать работу. Дело в том, что привилегированные не пожелали присоединиться к нему для совместной проверки полномочий депутатов, а без этого нельзя было перейти к выработке конституции. Привилегированные имели глупость вообразить, что своим бездействием они вынудят третье сословие разойтись. Они решили развлечь группу Полиньяк[171], управлявшую безмозглой королевой, нелепым видом третьего сословия, парализованного и бессильного с самого начала».

Так началась война между привилегированными и двором, с одной стороны, и Собранием и народом — с другой.

Третье сословие сдерживалось и ждало с врождённым терпением. Ждало целый месяц, в то время как деловая жизнь была полностью парализована и рука голода ещё крепче сдавила горло Парижа; ждало целый месяц, в то время как привилегированные собирали в Версале армию, чтобы запугать «чернь», — армию из пятнадцати полков, девять из которых были швейцарскими и немецкими, и стягивали артиллерию перед зданием, где заседали депутаты. Но депутаты даже не думали пугаться и упорно не замечали пушки и иностранную форму наёмников. Они не желали замечать ничего, кроме цели, ради которой их собрал вместе королевский указ.

Так продолжалось до 10 июня, когда великий мыслитель и метафизик аббат Сийес[172] дал сигнал. «Пора кончать», — сказал он.

По его предложению первое и второе сословия официально приглашались присоединиться к третьему.

Но привилегированные, ослеплённые жадностью и глупым упрямством, верили в один верховный закон — силу и, полагаясь на пушки и иностранные полки, отказывались согласиться с разумными и справедливыми требованиями третьего сословия.

«Говорят, что одно третье сословие не может сформировать Генеральные штаты, — писал Сийес. — Ну что же, тем лучше — оно сформирует Национальное собрание».

Теперь он призвал осуществить это, и третье сословие, представлявшее девяносто шесть процентов нации, взялось за дело. Для начала было объявлено, что только собрание третьего сословия является правомочным представителем всей нации.

Привилегированные сами на это напросились и теперь получили по заслугам.

Œil de Bœuf очень позабавили действия третьего сословия. Ответ был предельно прост: закрыли зал «малых забав», где заседало Учредительное собрание. Должно быть, Боги до слёз смеялись над этими беспечными остряками! Во всяком случае, Андре-Луи смеётся, когда пишет следующее:

«Вновь грубая сила против идей. Опять стиль Латур д'Азира. Несомненно, Учредительное собрание[173] обладало слишком опасным даром красноречия. Однако как можно было надеяться, что, закрыв зал, помешают работе Учредительного собрания! Разве нет других залов, а за неимением залов — широкого купола небес?»

Очевидно, именно таков был ход мыслей представителей третьего сословия, ибо, обнаружив, что двери заперты и входы охраняет стража, отказавшаяся их пустить, они под дождём направились в зал для игры в мяч, совершенно пустой, и провозгласили там (с целью продемонстрировать двору всю тщетность мер, направленных против них), что, где бы они ни находились, там находится и Национальное Учредительное собрание. После этого они дали грозную клятву не расходиться до тех пор, пока не выполнят задачу, для которой их созвали, — дать Франции конституцию. Свою клятву они очень удачно завершили криками: «Да здравствует король!»

Таким образом, торжественное заявление о верности королю сочеталось с решимостью дать бой порочной и прогнившей системе, злополучным центром которой был сам монарх.

Ле Шапелье в тот день лучше всех выразил чувства Учредительного собрания и нации в целом, увязав преданность трону с долгом граждан, когда предложил, «чтобы его величеству сообщили, что враги страны взяли в кольцо трон и что их советы стремятся поставить монархию во главе партии».

Однако привилегированные, начисто лишённые как изобретательности, так и дара предвидения, применили прежнюю тактику. Граф д'Артуа[174] заявил, что утром намерен играть в мяч, и в понедельник 22 июня представители третьего сословия обнаружили, что их изгоняют из зала для игры в мяч так же, как раньше изгнали из зала «малых забав». На этот раз многострадальному бродячему Учредительному собранию, которое первым делом должно дать хлеб голодающей Франции, придётся отложить своё начинание для того, чтобы господин д'Артуа сыграл в мяч. Однако граф, страдавший, подобно многим в то время, близорукостью, не видел зловещей стороны своего поступка. Quos Deus vult perdere… Как и в прошлый раз, терпеливое Собрание удалилось и теперь нашло прибежище в церкви Святого Людовика[175].

А между тем остряки из Œil de Bœuf, сами себя обрёкшие, готовятся довести дело до кровопролития. Раз Национальное Учредительное собрание не понимает намёков, надо объяснить ему попроще. Напрасно пытается Неккер построить мост через пропасть — король, несчастный пленник привилегированных, и слышать об этом не хочет. Он настаивает — как, вероятно, от него требуют, — чтобы три сословия остались раздельными. Если же они хотят воссоединиться — ну что же, он не возражает, пусть они соберутся вместе, но только по этому случаю и только для рассмотрения общих вопросов, к каковым не относятся права трёх сословий, состав будущих Генеральных штатов, феодальная и сеньориальная собственность, экономические или юридические привилегии — короче говоря, исключалось всё, что могло иметь отношение к изменению существующего режима, всё, что составляло цель, вдохновлявшую третье сословие. Эта наглая насмешка наконец-то ясно показала, что созыв Генеральных штатов королём — всего-навсего уловка, которая должна была ввести в заблуждение народ.

Третье сословие, получив извещение, направляется в зал «малых забав», чтобы встретиться с остальными сословиями и услышать королевскую декларацию. Господин Неккер отсутствует; ходят слухи, что он уходит в отставку. Поскольку привилегированные не желают воспользоваться его мостом, он, разумеется, не собирается здесь оставаться, а то ещё решат, что он одобряет декларацию, которую должны зачитать. Как он может её одобрять, раз она ничего не меняет? В ней говорится, что король санкционирует равенство налогообложения, если дворянство и духовенство откажутся от своих экономических привилегий; что собственность следует уважать, особенно церковную десятину и феодальные права и поборы; что по вопросу о свободе личности Генеральным штатам предлагается изыскать способ, с помощью которого можно будет примирить отмену тайных приказов об аресте с мерами, необходимыми для защиты фамильной чести и подавления мятежей; что на требование равных возможностей для всех при приёме на государственную службу король вынужден дать отказ — особенно это касается армии, в которой он не желает никаких изменений, — а это означает, что, как и прежде, военная карьера остаётся дворянской привилегией и что ни одному человеку незнатного происхождения не достичь звания выше чина младшего офицера.

А чтобы у представителей девяноста шести процентов нации, и без того уже достаточно разочарованных, не осталось и тени сомнения, медлительный флегматичный монарх бросает вызов:

«Если вы покидаете меня в таком прекрасном предприятии, я один позабочусь о благе моего народа; я буду считать себя одного его истинным представителем».

И после этого он распускает их:

«Я приказываю вам, господа, немедленно разойтись. Завтра утром вы отправитесь в палаты, предназначенные для каждого сословия соответственно, и возобновите свои заседания».

И его величество удаляется, а за ним — привилегированные, то есть дворянство и духовенство. Он возвращается в замок, где его встречают одобрительные возгласы Œil de Bœuf. Королева же, сияющая и торжествующая, заявляет, что доверяет знати судьбу своего сына, дофина[176]. Однако король не разделяет ликования, охватившего дворец. Он мрачен и неразговорчив. Ледяное молчание народа произвело на него неприятное впечатление. Он не привык к такому молчанию. Теперь он не очень-то позволит тем, кто давал ему дурные советы, подталкивать себя по роковому пути, на который сегодня ступил.

Перчатку, брошенную королём в Собрании, подняло третье сословие. Когда появляется королевский обер-церемониймейстер, чтобы напомнить Байи[177], председателю Национального собрания, что король велел представителям третьего сословия расходиться, ему отвечают:

«Мне кажется, что собравшейся нации нельзя приказывать».

И тогда великий человек Мирабо[178] — гигантского роста и гения — громовым голосом отсылает обер-церемониймейстера: «Мы слышали слова, которые внушили королю, и не вам, сударь, не имеющему здесь ни места, ни голоса, ни права говорить, напоминать нам о них. Пойдите и скажите вашему господину, что мы здесь — по воле народа и оставим наши места, только уступая силе штыков».

Вот так была поднята перчатка. Говорят, что господин де Брезе — молодой обер-церемониймейстер — был настолько потрясён словами Мирабо, его величием, величием двенадцати сотен депутатов, молча смотревших на него, что вышел, пятясь, как в присутствии особ королевской крови.

Толпа на улице, узнав о ходе событий, в ярости движется к королевскому дворцу. Шесть тысяч человек заполняют внутренние дворы, штурмуют сады и террасы. Весёлость королевы внезапно омрачается страхом. Такое случается с ней в первый, но не в последний раз, ибо она не прислушается к грозному предостережению. Ей предстоит познать страх ещё не раз, но это её ничему не научит. Однако сейчас королева в панике умоляет короля поскорее исправить то, что натворили она и её друзья, и призвать волшебника Неккера — ведь он один может всё уладить.

К счастью, швейцарский банкир ещё не уехал, он под рукой. Он спускается во внутренний двор и успокаивает народ.

«Да-да, дети мои, успокойтесь. Я остаюсь! Остаюсь!»

Они целуют ему руку, а он ходит среди них, растроганный до слёз проявлением веры в него. Прикрывая своей репутацией честного человека вопиющую глупость придворной камарильи, он даёт двору отсрочку.

Так развивались события 23 нюня. Вести о случившемся быстро долетели до Парижа. Означало ли это, гадал Андре-Луи, что Национальное собрание добилось реформ, которых с каждым днём всё отчаяннее не хватало? Он надеялся на это, так как в Париже становилось беспокойно, а голод всё усиливался. Длинные очереди у булочных росли с каждым днём, а хлеба было всё меньше. Распространялись опасные слухи о спекуляции зерном, которые в любой момент могли вызвать серьёзные волнения.

В течение двух дней не произошло ничего нового. Перемирие не было подтверждено, королевскую декларацию не отменили. Похоже было, что двор стоит на своём. И тут вмешались выборщики Парижа, которые ранее договорились постоянно собираться на совет, чтобы завершить наказы своим депутатам. Сейчас они предложили сформировать гражданскую гвардию, организовать ежегодно переизбираемую коммуну и обратиться к королю с петицией о выводе войск из Версаля и об отмене королевской декларации от двадцать третьего числа. В тот же день солдаты французской гвардии вышли из казарм и пошли и Пале-Рояль брататься с народом, клянясь не повиноваться приказам, направленным против Национального собрания. За это их полковник господин дю Шателе посадил под арест одиннадцать солдат.

Между тем петиция выборщиков попала к королю. Мало того, небольшая группа дворян во главе с изнеженным своекорыстным герцогом Орлеанским[179], к великой радости Парижа, присоединилась к Национальному собранию.

Король, которого господин Неккер призывал к благоразумию, решился на воссоединение сословий, которого требовало Национальное собрание. В Версале ликовали, так как это означало заключение мира между привилегированными и народом. Если бы это было действительно так, всё могло бы обойтись. Однако для привилегированных урок прошёл даром, и они так ничему и не научились, пока не стало слишком поздно. Воссоединение было обманом, насмешкой со стороны аристократов, которые только тянули время и выжидали удобного случая, чтобы прибегнуть к силе — единственному средству, в которое они верили.

И вскоре такой случай представился. В самом начале июля господин де Шателе — суровый, заносчивый служака — предложил перевести одиннадцать солдат французской гвардии, посаженных под арест, из военной тюрьмы Аббеи в грязную тюрьму Бисетр, куда сажали воров и уголовников самого низкого пошиба. Услышав об этом, народ наконец-то ответил насилием на насилие. Толпа в четыре тысячи человек ворвалась в Аббеи и вызволила оттуда не только одиннадцать гвардейцев, но и всех заключённых, кроме одного, оказавшегося вором, которого водворили обратно.

Это было открытое восстание, а привилегированные знали, как справиться с восстанием. Они задушат непокорный Париж железной рукой иностранных наёмников. О мерах быстро договорились. Старый маршал де Бройль[180], ветеран Семилетней войны[181], полный солдатского презрения к штатским и полагавший, что их можно напугать одним видом военной формы, взял управление в свои руки. Его заместителем был Безенваль. В окрестностях Парижа стояли иностранные полки, названия которых действовали на парижан, как красное на быка: полки Рейсбаха, Дисбаха, Нассау, Эстергази и Ремера. Швейцарцы были посланы для подкрепления к Бастилии, в бойницах которой уже с 30 июня виднелись угрожающие жерла заряженных пушек.

10 июля выборщики вновь обратились к королю с просьбой убрать войска. На следующий день им ответили, что войска нужны для защиты прав Национального собрания! А ещё через день, в воскресенье, филантроп доктор Гильотен[182], чьё приспособление для безболезненной смерти вскоре найдёт столько работы, явился из Собрания, членом которого был, чтобы заверить парижских выборщиков, что, вопреки видимости, всё идёт хорошо, так как Неккер ещё твёрже, чем всегда, держится в седле. Гильотен не знал, что в этот самый момент столь часто удаляемый и призываемый господин Неккер снова изгнан камарильей королевы. Привилегированные жаждали финала — и доигрались, дождавшись финала для самих себя.

В это время другой филантроп, также доктор, некий Жан-Поль Марат[183], итальянского происхождения, — публицист, который провёл несколько лет в Англии и опубликовал там ряд работ по социальным вопросам, писал:

«Будьте осторожны! Помните о фатальных последствиях мятежа. Если вы безрассудно прибегнете к нему, с вами поступят как с восставшими, и потечёт кровь».

В то воскресное утро, когда новость об отставке Неккера вызвала смятение и ярость, Андре-Луи был в саду Пале-Рояля — этого средоточия лавок и кукольных театров, игорных домов, кафе и борделей — в саду, где все назначали свидания.

Он увидел, как худощавый молодой человек с лицом, изрытым оспой, который был бы уродлив, если бы не чудесные глаза, вскочил на столик перед кафе де Фуа, размахивая обнажённой шпагой и восклицая: «К оружию!» Народ в изумлении замолчал, и молодой человек, заикаясь, произнёс весьма красноречивую речь, подстрекавшую к действию. Он говорил, что немцы, которые стоят на Марсовом поле[184], сегодня ночью войдут в Париж, чтобы перебить его жителей.

— Давайте наденем кокарду! — воскликнул он и сорвал с дерева листок — зелёную кокарду надежды.

Волнение охватило толпу. Это была разношёрстная толпа, состоявшая из мужчин и женщин всех слоёв общества — от бродяги до аристократа, от потаскушки до светской дамы. С деревьев оборвали все листья, и головы украсились зелёными кокардами.

— Вы — между двух огней, — неистовствовал заикающийся подстрекатель. — Между немцами на Марсовом поле и швейцарцами в Бастилии. К оружию! К оружию!

Волнение бурлило и перекипало. Из Музея восковых фигур, находившегося поблизости, принесли бюст Неккера, а затем бюст этого комедианта, герцога Орлеанского, у которого была своя партия и который, как любой многообещающий оппортунист тех дней, готов был воспользоваться моментом для собственного блага. Бюст Неккера был задрапирован крепом.

Андре-Луи, наблюдавший эту сцену, испугался. Дело в том, что на него произвёл впечатление памфлет Марата, где была выражена мысль, которую он сам более полугода назад высказал перед толпой в Рене. Он чувствовал, что этих людей надо остановить. Этот заика к ночи взбунтует весь город, если ему не помешать. Молодой человек — адвокат по имени Камиль Демулен[185], который позже стал знаменитым, — спрыгнул со стола, всё ещё размахивая шпагой и крича: «К оружию! За мной!» Андре-Луи стал пробираться к импровизированной трибуне, чтобы загладить впечатление от опасной речи предыдущего оратора. Пробившись сквозь толпу, он вдруг лицом к лицу столкнулся с высоким, прекрасно одетым человеком, на красивом лице которого было суровое выражение, а в больших тёмных глазах — гнев.

Так они долго стояли, глядя в глаза друг другу и не замечая, как мимо течёт толпа. Затем Андре-Луи рассмеялся.

— У этого малого тоже очень опасный дар красноречия, господин маркиз, — сказал он. — Сегодня во Франции много таких. Они вырастают на почве, которую вы и подобные вам оросили кровью мучеников свободы. Возможно, скоро настанет черёд пролиться вашей крови: почва пересохла и жаждет её.

— Висельник! — ответил маркиз. — Вами займётся полиция. Я сообщу начальнику полиции, что вы находитесь в Париже.

— Боже мой! — воскликнул Андре-Луи. — Неужели вы никогда не образумитесь! Как вы можете рассуждать о полиции, когда сам Париж вот-вот обрушится вам на голову или загорится под ногами? Ну что же, господин маркиз, кричите громче. Разоблачите меня здесь, перед этими людьми, — и вы сделаете из меня героя. А может быть, мне разоблачить вас? Пожалуй, так я и сделаю. Мне кажется, пора вам наконец получить по заслугам. Эй, послушайте! Разрешите представить вам…

Но тут людской поток увлёк его за собой, разлучив с господином де Латур д'Азиром. Тщетно пытался он выбраться из толпы. Маркиз, которого завертел водоворот, остался стоять на месте, и последнее, что увидел Андре-Луи, — улыбка на плотно сжатых губах, уродливая улыбка.

Между тем сад опустел, так как все ушли за смутьяном-заикой с зелёной кокардой.

Человеческий поток влился в улицу Ришелье, и Андре-Луи волей-неволей пришлось отдаться его течению, по крайней мере пока не дошли до улицы Случая. Там ему удалось отделиться от толпы, и, не имея ни малейшего желания быть раздавленным насмерть или принять участие в затевавшихся безумствах, он скользнул в эту улицу и пошёл домой в пустую академию. Учеников сегодня не было, и даже господин дез Ами вышел, чтобы узнать новости о событиях в Версале.

Такое затишье было необычным для академии Бертрама дез Ами. На фоне общего застоя в делах Парижа академия фехтования процветала, как никогда прежде. Учитель и его помощник были заняты с утра до вечера, и теперь Андре-Луи платили за уроки, которые он давал, причём половину оплаты удерживал учитель — надо сказать, что такая договорённость устраивала Андре-Луи. По воскресеньям занятия шли только полдня. В это воскресенье тревога и возбуждение в городе достигли такого накала, что, когда к одиннадцати часам никто не появился, дез Ами и Андре-Луи ушли. Они беззаботно простились друг с другом — отношения у них были самые дружеские, — и ни одному даже в голову не пришло, что им не суждено больше свидеться в этом мире.

В тот день в Париже пролилась кровь. На Вандомской площади толпу, из которой выскользнул Андре-Луи, поджидал отряд драгун. Всадники врезались в неё, разогнали народ, разбили восковой бюст господина Неккера и убили одного человека. Им оказался несчастный солдат французской гвардии, который не отступил. Это было началом, а затем Безенваль привёл своих швейцарцев с Марсова поля и выстроил в боевом порядке на Елисейских полях. При них было четыре орудия. Драгуны Безенваля заняли позиции на площади Людовика XV.

Вечером огромная толпа, двигавшаяся по Елисейским полям и Тюильрийскому саду[186], тревожно следила за военными приготовлениями. В адрес иностранных наёмников выкрикнули какие-то оскорбления, и в них было брошено несколько камней. Безенваль, потеряв голову, а возможно, действуя по приказу, послал за своими драгунами и велел им разогнать толпу. Но толпа была слишком густая, так что всадникам трудно было передвигаться. Несколько человек было задавлено, толпа разъярилась, и поэтому в драгунов, которых привёл в Тюильри принц де Ламбеск[187], полетели камни и бутылки. Ламбеск отдал приказ стрелять. Толпа бросилась врассыпную. Люди хлынули из Тюильри и разнесли по всему городу рассказы о немецкой кавалерии, топчущей женщин и детей. Призыв к оружию, брошенный днём в Пале-Рояле Демуленом, теперь повторяли совершенно серьёзно.

Убитых подобрали и унесли, и в их числе — Бертрана дез Ами. Он был пламенным сторонником дворянства — как все, кто живёт шпагой, — и погиб под копытами коней иностранных наёмников, которых послало дворянство и вёл дворянин.

Андре-Луи, ждавшему в тот вечер на третьем этаже дома № 13 по улице Случая возвращения своего друга и учителя, четыре человека принесли искалеченное тело одной из самых первых жертв революции, которая началась всерьёз.


Глава III. ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ЛЕ ШАПЕЛЬЕ


Из-за волнений в Париже, который два следующих дня походил на вооружённый лагерь, похороны Бертрана дез Ами пришлось отложить. Они состоялись в среду этой недели, столь богатой событиями, сотрясавшими нацию до основания, что смерть учителя фехтования прошла почти незамеченной даже среди его учеников. Тело господина дез Ами два дня лежало в академии, и за это время туда почти никто не заходил. Правда, несколько учеников явилось на занятия, а от них эту новость узнали другие, так что в последний путь на кладбище Пер-Лашез[188] учителя сопровождало десятка два молодых людей, впереди которых в качестве главного плакальщика шёл Андре-Луи.

Насколько было известно Андре-Луи, у господина дез Ами не было родственников, поэтому он никого не известил. Однако через неделю после смерти учителя из Пасси[189] явилась его сестра и заявила свои права на наследство, которое было немалым: дела учителя шли весьма успешно, и он откладывал деньги. Основная сумма была вложена в бумаги одной компании и в государственные акции. Андре-Луи направил сестру к адвокатам и больше никогда не видел.

Смерть дез Ами вызвала у Андре-Луи глубокое чувство одиночества и скорбь, и у него и в мыслях не было, что судьба подарила ему неожиданное богатство. Дело в том, что сестре учителя перепали лишь те деньги, которые тот скопил, а его помощник получил доступ к самой золотой жиле — академии фехтования. К этому времени Андре-Луи уже настолько утвердился в роли учителя фехтования, что многочисленные ученики рассчитывали, что он встанет во главе академии. Никогда ещё школы фехтования так не процветали, как в эти тревожные дни, когда каждый держал свою шпагу наготове и учился ею владеть.

Только через пару недель осознал Андре-Луи перемены в своём положении и одновременно почувствовал ужасную усталость: ведь всё это время он работал за двоих. Если бы ему не пришла в голову счастливая мысль разбить самых способных учеников на пары и, пока они фехтовали друг с другом, поправлять их, стоя рядом, он бы никогда не справился. Но всё равно ему приходилось фехтовать по шесть часов ежедневно, и каждое утро он ощущал усталость, не прошедшую со вчерашнего дня. Он понял, что не выдержит, и нанял помощника для занятии с начинающими — то есть для самой тяжёлой работы. Благодаря счастливой случайности он легко нашёл себе помощника — им стал один из его учеников по имени Ледюк. С приближением лета учеников стало ещё больше, так что пришлось взять ещё одного помощника — способного молодого преподавателя, которого звали Галош, — и снять ещё одно помещение этажом выше.

Для Андре-Луи это был период напряжённой работы — он работал даже больше, чем в те времена, когда создавал труппу Бине, — и, следовательно, период небывалого процветания. Он сетует на то, что из-за несчастливого стечения обстоятельств Бертран дез Ами умер как раз в тот момент, когда фехтование вошло в моду и на нём можно было разбогатеть.

Герб Королевской академии, на который Андре-Луи не имел права, всё ещё красовался над дверью. Он справился с этой задачей способом, достойным Скарамуша: оставив герб и надпись «Академия Бертрана дез Ами, учителя фехтования», приписал следующие слова: «которой руководит Андре-Луи».

Теперь он был так занят, что почти не выходил из дому и узнавал новости только от учеников и из газет, которые после провозглашения свободы прессы бурным потоком затопили Париж. Так узнал он о революционных процессах, последовавших за падением Бастилии[190]. Это событие произошло как раз за день до похорон господина дез Ами и явилось основной причиной, их задержавшей. Спровоцировано оно было необдуманными действиями принца Ламбеска, повлекшим и за собой гибель учителя фехтования.

Разгневанный народ потребовал у выборщиков, заседавших в ратуше, дать ему оружие для защиты от иностранных убийц-наёмников, и в конце концов те согласились. Поскольку оружия у выборщиков не было, они позволили народу вооружиться самому. Они также дали всем красно-синие кокарды — это были цвета Парижа. Но поскольку ливреи герцога Орлеанского были такого же цвета, добавили белый — цвет старинного знамени Франции. Так родился трёхцветный флаг Франции. В дальнейшем был создан Постоянный комитет выборщиков для наблюдения за общественным порядком.

Получив разрешение, народ взялся за дело с таким рвением, что за тридцать шесть часов было выковано шесть тысяч пик. Во вторник, в девять часов утра, тридцать тысяч человек собрались у Дома инвалидов[191]. К одиннадцати часам они захватили всё оружие, составлявшее около тридцати тысяч ружей, а остальные в это время завладели Арсеналом и забрали порох.

Таким образом готовился народ отразить атаку на город, которая в тот вечер должна была начаться с семи сторон. Однако Париж, не дожидаясь нападения, взял инициативу в свои руки. Он решился на безумное предприятие — захват грозной крепости Бастилии, и, как известно, это удалось. Восставших поддержали солдаты и офицеры французской гвардии, имевшие в своём распоряжении пушки, и к пяти часам Бастилия пала.

Эта новость, принесённая в Версаль Ламбеском, которого вместе с его драгунами обратила в бегство грозная сила, родившаяся из булыжников Парижа, вызвала замешательство у двора. Народ располагал орудиями, захваченными в Бастилии. На улицах строились баррикады. Атаку так долго откладывали, что теперь она привела бы лишь к бессмысленной бойне, которая ещё больше пошатнула бы и без того пошатнувшийся престиж монархии.

Двор, снова моментально поумневший со страху, решил выиграть время. Надо вернуть Неккера и согласиться, чтобы три сословия заседали вместе, как требует Национальное Учредительное собрание. Это была полная капитуляция силы перед силой — единственным доводом, который они признавали. Король пошёл в Национальное собрание один, чтобы сообщить об этом решении. Члены Собрания вздохнули с облегчением, ибо их сильно тревожило положение дел в Париже. «Никакой силы, кроме силы разума и довода» — таков был девиз Собрания, и они следовали ему два года, с редким терпением и твёрдостью перенося бесконечные провокации.

Когда король покидал Собрание, какая-то женщина, обхватив его колени, задала ему вопрос, волновавший всю Францию:

— Ах, сир, вы в самом деле искренни? Вы уверены, что вас не заставят передумать?

Однако этот вопрос уже не стоял, когда пару дней спустя король один, без охраны — за исключением представителя нации, — приехал в Париж для окончательного примирения. Это была капитуляция привилегированных. Двор был в ужасе: ведь эти мятежные парижане — враги, королю опасно разгуливать среди них! Если король частично разделял эти страхи — а так позволяет предположить его мрачный вид, — то он должен был признать их безосновательными. Да, его встречали двести тысяч человек без военной формы, вооружённые кто чем, — но встречали, как почётный караул.

Мэр Байи преподнёс ему у заставы ключи от города.

— Это те самые ключи, которые были преподнесены Генриху IV[192]. Он завоевал свой народ. Теперь народ вновь завоевал своего короля.

В ратуше мэр Байи поднёс королю новую кокарду — трёхцветный символ конституционной Франции. Утвердив формирование Национальной гвардии и назначение Байи и Лафайета[193], монарх снова отбыл в Версаль под крики «Да здравствует король!», которыми его приветствовал верный народ.

И вот вы видите привилегированных: перед жерлом пушки они наконец-то сдаются. А ведь сделай они это раньше, не пролились бы моря крови — в основном их собственной. Они приходят в Национальное собрание, чтобы всем вместе трудиться над конституцией, которая должна возродить Францию. Но это воссоединение — насмешка, точно так же как архиепископ Парижский, поющий «Te Deum»[194] по случаю падения Бастилии. Всё, чего добилось Национальное собрание, — это появление в его рядах пяти или шести сотен врагов, мешавших его работе.

Но все эти сведения хорошо известны, и о них можно прочитать где угодно во всех подробностях. Я привожу слово в слово лишь то, что нашёл в записках Андре-Луи, показывающих, как изменились его взгляды. Сейчас он поверил в те истины, которые когда-то проповедовал, не веря в них.

Между тем изменилось не только материальное, но и юридическое положение Андре-Луи благодаря переменам вокруг него. Ему больше не надо было прятаться от закона. Кто выдвинул бы теперь против него нелепое обвинение в подстрекательстве к мятежу в Бретани? Какой суд осмелился бы послать его на виселицу за то, что он давным-давно высказал то, о чём теперь говорила вся Франция?

Что касается обвинения в убийстве, то кого сейчас заинтересовала бы смерть несчастного Бине, убитого — если только он действительно был убит — при самозащите?

В один прекрасный день, в начале августа, Андре-Луи сделал себе выходной, так как в академии теперь прекрасно управлялись помощники, нанял фаэтон и отправился в Версаль. Он хотел заехать в кафе д'Амори, где собирался Бретонский клуб, из которого позже родилось Общество друзей конституции, более известное как Якобинский клуб[195]. Андре-Луи приехал повидать Ле Шапелье, который был одним из основателей клуба и человеком весьма популярным. Он также был председателем Национального собрания в этот важный период, когда оно вырабатывало Декларацию прав человека и гражданина.

Когда Андре-Луи спросил у официанта в белом переднике о Ле Шапелье, тот сразу залебезил перед ним, что говорило об известности депутата.

Господин Ле Шапелье был наверху с друзьями. Официанту очень хотелось услужить Андре-Луи, но он колебался, боясь помешать господину депутату.

Чтобы придать официанту смелости, Андре-Луи дал ему серебряную монету. Затем, сев за столик с мраморной столешницей у окна, которое выходило на широкую площадь, окружённую деревьями, принялся ждать. Там, в общей комнате кафе, пустынного в этот полуденный час, к нему подошёл великий человек. Не прошло и года с тех пор, как он отдавал Андре-Луи первенство в тонком деле руководства. Сегодня же Ле Шапелье — на вершине, он один из великих вождей нации, которая в родовых муках, а Андре-Луи — внизу, в общей массе.

Оба думали об этом, рассматривая друг друга и отмечая перемены, происшедшие за несколько месяцев. В Ле Шапелье Андре-Луи заметил утончённость в одежде и наружности. Он похудел, побледнел, в глазах появилась усталость. Бретонский депутат, рассматривавший Андре-Луи сквозь лорнет в золотой оправе, отметил в нём ещё более заметные перемены. Постоянные занятия фехтованием в течение последних месяцев придали ему грациозность движений, горделивую осанку и властный вид. Благодаря этому он казался выше. Одет он был с элегантностью, которая не бросалась в глаза, но стоила очень дорого. Андре-Луи носил небольшую шпагу с серебряным эфесом, к которой, казалось, привык. Чёрные волосы, которые, как помнил Ле Шапелье, обычно свисали прямыми прядями, теперь блестели и были собраны в косичку. Он выглядел как настоящий франт.

Однако вскоре друзьям стало ясно, что перемены в обоих — чисто внешние. Ле Шапелье остался всё тем же прямым и открытым бретонцем с резкими манерами и отрывистой речью. С минуту он стоял, улыбаясь, удивлённый и обрадованный, потом открыл объятия. Они обнялись под почтительным взглядом официанта, который тотчас же стушевался.

— Андре-Луи, друг мой! Какими судьбами? Вы всегда сваливаетесь как снег на голову.

— Сваливаются сверху, а я явился снизу, чтобы рассмотреть вблизи того, кто на вершине.

— На вершине! Да если бы вы только захотели, то сами бы стояли сейчас на моём месте.

— Я боюсь высоты, да и атмосфера на вершине слишком возвышенная. Вот и вы что-то не очень хорошо выглядите, Изаак. Вы бледны.

— Собрание заседало всю ночь. Эти проклятые привилегированные доставляют нам много хлопот и будут мешать, пока мы не издадим декрет об их ликвидации.

Они сели.

— Ликвидация! А не слишком ли вы замахнулись? Впрочем, вы всегда были максималистом.

— Это необходимо сделать для их же спасения. Я пытаюсь ликвидировать их официально, чтобы их не ликвидировал народ, который они бесят.

— Ясно. А король?

— Король — олицетворение нации. Мы спасаем его и нацию от ярма Привилегии. Наша конституция выполнит это. Вы согласны?

Андре-Луи пожал плечами.

— Какое это имеет значение? Я в политике мечтатель, а не человек действия. До недавнего времени я был весьма умеренных взглядов — более умеренных, чем вам кажется. Однако теперь я стал почти республиканцем. Наблюдая, я понял, что этот король — пустое место, марионетка, которая пляшет в зависимости от руки, дёргающей за ниточку.

— Этот король, сказали вы? А какой другой король может быть? Вы, разумеется, не из тех, кто грезит о герцоге Орлеанском? У него есть свои приверженцы — нечто вроде партии, возникшей на почве общей ненависти к королеве. К тому же известно, что она терпеть не может герцога. Есть и такие, которые думают сделать его регентом, а некоторые даже помышляют о большем — Робеспьер[196] из их числа.

— Кто? — спросил Андре-Луи, которому было неизвестно это имя.

— Робеспьер — нелепый маленький адвокат, представляет Аррас. Это старомодный, неуклюжий, застенчивый тупица, вечно гнусавящий свои речи, которые никто не слушает. Он — ультрароялист. Роялисты и орлеанисты используют его в своих целях. У Робеспьера есть упрямство, он настойчиво добивается, чтобы его слушали, — и однажды его могут услышать. Но не думаю, чтобы ему или другим удалась затея с герцогом Орлеанским. Фи! Сам герцог может желать этого, но… Этот человек — евнух в преступлении: он хочет, но не может. Эта фраза принадлежит Мирабо.

Ле Шапелье прервался, чтобы узнать у Андре-Луи о его новостях.

— Вы вели себя со мной так, как будто я вам не друг, — посетовал он. — Вы даже не намекнули в письме, где вас искать, и, дав понять, что находитесь на грани нищеты, не позволили прийти на помощь. Я беспокоился о вас, Андре-Луи, однако, судя по вашему виду, совершенно напрасно. Очевидно, дела у вас идут хорошо. Расскажите же о себе.

Андре-Луи честно рассказал другу всё, что с ним произошло.

— Знаете, вы меня просто изумляете, — заявил депутат. — От мантии — к котурнам, а теперь от котурнов — к шпаге! Интересно, чем всё это кончится?

— Вероятно, виселицей.

— Фу! Я ведь серьёзно. А почему бы не тогой сенатора во Франции с сенатом? Она могла бы сейчас быть вашей, захоти вы раньше.

— Самый верный путь на виселицу, — засмеялся Андре-Луи.

Ле Шапелье сделал нетерпеливый жест. Интересно, вспомнилась ли ему эта фраза четыре года спустя, когда его самого везли в «повозке смерти» на Гревскую площадь[197]?

— Нас, бретонских депутатов, в Собрании шестьдесят шесть человек. Если освободится место, согласны ли вы занять его? Достаточно одного моего слова, не говоря уже о вашем влиянии в Рене и Нанте, — и всё будет в порядке.

Андре-Луи не смог сдержать смех.

— А знаете, Изаак, ещё не было случая, чтобы при нашей встрече вы не пытались втянуть меня в политику.

— Потому что у вас дар политика. Вы рождены для политики.

— Ах да — Скарамуш в реальной жизни. Я уже сыграл эту роль на сцене, и довольно. Скажите мне, Изаак, что нового слышно о моём старом друге Латур д'Азире?

— Он здесь, в Версале, чёрт бы его подрал, — бельмо на глазу Собрания. Его замок в Латур д'Азире сожгли. К сожалению, в тот момент его самого там не было. Пламя нисколько не подпалило его наглость. Он мечтает, что, когда кончится это философское помрачение умов, найдутся рабы, которые восстановят его замок.

— Значит, в Бретани были волнения? — Андре-Луи стал серьёзным, так как мысли его обратились к Гаврийяку.

— Да, и предостаточно, как, впрочем, повсюду. Ничего удивительного! Всё эти проволочки, когда в стране голод! Последние две недели замки вылетают в трубу. Крестьяне взяли пример с парижан и поступают со всеми замками, как с Бастилией. Однако и там порядок восстанавливается, как в Париже, так что сейчас стало спокойнее.

— А что с Гаврийяком? Вы не знаете?

— Надеюсь, там всё хорошо. Господин де Керкадью — это не маркиз де Латур д'Азир. Он жил в согласии со своими людьми. Не думаю, чтобы они нанесли ущерб Гаврийяку. А разве вы не переписываетесь со своим крёстным?

— При нынешних обстоятельствах — нет. То, что вы рассказываете, ещё больше осложнит дело, так как он должен считать меня одним из тех, кто помог зажечь факел, спаливший многое из того, что принадлежало его классу. Пожалуйста, постарайтесь узнать, всё ли там в порядке, и дайте мне знать.

— Непременно, тотчас же.

При расставании, уже собираясь сесть в свой кабриолет, чтобы вернуться в Париж, Андре-Луи задал ещё один вопрос:

— Вы случайно не слыхали, не женился ли господин де Латур д'Азир?

— Не слыхал — а это означает, что не женился. О свадьбе такой важной особы непременно раззвонили бы повсюду.

— Разумеется, — равнодушным тоном ответил Андре-Луи. — До свидания, Изаак! Заезжайте ко мне на улицу Случая, 13. Приезжайте поскорее!

— Непременно, как только позволят мои обязанности. В данное время они приковали меня к Версалю, как цепи.

— Бедный раб долга, проповедующий свободу!

— Верно! Именно поэтому я и приеду: у меня есть долг перед Бретанью. Я должен сделать Omnes Omnibus'a одним из её представителей в Национальном Учредительном собрании.

— Я буду весьма обязан вам, если вы пренебрежёте этим долгом, — рассмеялся Андре-Луи.


Глава IV. АНТРАКТ


Через несколько дней Ле Шапелье нанёс Андре-Луи ответный визит. Он явился на улицу Случая с точными сведениями, что в Гаврийяке всё в порядке и люди господина де Керкадью не участвовали в волнениях в провинции, которые теперь, к счастью, подавлены.

Хотя бедняки ещё ощущали тиски нужды и очереди у булочных росли с приближением осени, привычное течение жизни налаживалось. Естественно, в Париже постоянно бурлили страсти, но парижане уже привыкли жить во взрывоопасной атмосфере и не допускали больше, чтобы она серьёзно мешала их делам и развлечениям. Да и самих взрывов можно было бы избежать, если бы не упрямство привилегированных, исполненных решимости биться до конца. Они всё ещё упорно сопротивлялись, в то же время бросая довольно крупные жертвы на алтарь отечества. Пришёл полк из Фландрии, и народ усмотрел в этом новую угрозу, решив, что Привилегия опять поднимает свою мерзкую, алчную голову. Готовился заговор с целью взять парижан измором. Следствием явился так называемый поход — менад-поход на Версаль парижских торговок, возглавляемых Мари. Итак, в начале октября Тюильрийский Дворец очистили от наводнявших его паразитов, человеческих и прочих, и освободили место для короля.

Королю пришлось приехать и поселиться среди своего народа. Его любящие подданные хотели, чтобы он жил среди них — как залог их собственной безопасности. Раз им суждено голодать — что ж, пускай и он голодает вместе с ними.

Андре-Луи размышлял, чем же всё это кончится. Ему казалось, что разумно поступили только те аристократы, которые уехали за границу, не дожидаясь, пока горячие головы, составлявшие большинство их партии, погубят весь свой класс. Между тем академия Андре-Луи процветала, и он уже подумывал о том, чтобы занять первый этаж дома № 13 и взять третьего помощника. Его останавливало лишь нежелание галантерейщика, жившего на этом этаже, расстаться с выгодной клиентурой, которой были для него ученики академии фехтования.

Остальная часть дома № 13 теперь принадлежала Андре-Луи. Недавно он приобрёл второй этаж, который переделал в удобное жилище для себя и помощников. Он нанял экономку и мальчика-слугу.

Теперь, когда Национальное собрание заседало в Париже, он часто видел Ле Шапелье, с которым сблизился. Обычно они вместе обедали в Пале-Рояле или где-нибудь ещё, и через Ле Шапелье Андре-Луи приобрёл несколько новых друзей. Однако он избегал салоны, куда его часто приглашали, — салоны, в которых царил утончённый республиканский и философский дух.

Пришла весна, и как-то вечером Андре-Луи отправился в Комеди Франсез, где давали «Карла IX» Шенье, разрешённого не без борьбы.

Это был бурный вечер. Намёки со сцены подхватывались залом, и ими перебрасывались сторонники враждующих политических партий, приверженцы старого и нового режимов. Упорное нежелание некоторых мужчин в партере снять шляпу накалило страсти докрасна. Дело в том, что в Комеди Франсез была королевская ложа, и согласно неписаному закону полагалось обнажать голову в знак почтения к королевскому семейству, даже если ложа была пуста.

Мужчины, решившие остаться в шляпе, сделали это в знак республиканского протеста против бессмысленной традиции. Однако, когда их разоблачили и поднялся такой шум, что не было слышно ни слова со сцены, они поспешно отказались от своего республиканского высокомерия, правда, за одним исключением. Один человек упрямо не желал снять шляпу и, повернув крупную львиную голову к тем, кто этого требовал, смеялся над ними. Его мощный голос гремел на весь театр:

— Неужели вы воображаете, что сможете заставить меня снять шляпу?

Это было последней каплей. В лицо ему полетели угрозы, а он выпрямился и бесстрашно стоял перед ними, демонстрируя атлетическое сложение, обнажённую шею Геркулеса и на редкость безобразное лицо. Смеясь прямо в лицо противникам, он надвинул шляпу на брови.

— Твёрже, чем шляпа Сервандони[198]! — издевался он над ними.

Андре-Луи рассмеялся. В этом огромном человеке, бесстрашно смеявшемся над врагами среди нарастающего гама, было что-то нелепое и одновременно величественно-героическое. Дело могло плохо кончиться, не вмешайся полиция, которая арестовала и увела этого человека. Он явно был не из тех, кто сдаётся.

— Кто он? — спросил Андре-Луи соседа, когда зрители снова стали рассаживаться, успокаиваясь.

— Не знаю, — ответил тот. — Говорят, что его фамилия Дантон[199] и он председатель клуба кордельеров[200]. Конечно, он плохо кончит: это сумасшедший и большой оригинал.

На следующий день об этом происшествии говорил весь Париж, на минуту позабыв о более серьёзных делах. В академии фехтования только и разговору было, что о Комеди Франсез и ссоре между Тальма и Ноде[201], из-за которой заварилась вся каша. Однако вскоре внимание Андре-Луи отвлекли совсем другие дела: в полдень к нему явился Ле Шапелье.

— У меня есть новости, Андре-Луи. Ваш крёстный в Медоне. Он приехал туда два дня тому назад. Вы слышали об этом?

— Конечно, нет. Откуда я мог узнать? А почему он в Медоне? — Он почувствовал лёгкое необъяснимое волнение.

— Не знаю. В Бретани опять беспорядки. Может быть, господин де Керкадью поэтому и уехал.

— Итак, он приехал к брату, ища убежища? — спросил Андре-Луи.

— Не к брату, а в дом брата. Да где же вы живёте, Андре, если никогда не знаете новостей? Этьенн де Гаврийяк эмигрировал несколько месяцев назад. Он — приближённый господина д'Артуа и уехал за границу вместе с ним. Теперь они, несомненно, в Германии и готовят заговор против Франции, ведь именно этим занимаются эмигранты. Эта австриячка в Тюильри в конце концов погубит монархию.

— Да-да, — нетерпеливо ответил Андре-Луи. В то утро его совершенно не интересовала политика. — Ну так как же Гаврийяк?

— Как, разве я не сказал, что Гаврийяк в Медоне, в доме, который покинул его брат? Чёрт возьми! Вы что, не слышите меня? Я полагаю, что Гаврийяк остался на попечении Рабуйе, управляющего. Узнав эту новость, я тотчас же поехал к вам, подумав, что, наверно, вы захотите в Медон.

— О, конечно. Я сразу же поеду — как только смогу. Сегодня не получится, завтра — тоже. Я слишком занят. — Он взмахнул рукой в сторону зала, откуда доносились звон клинков, быстрое шарканье ног и голос учителя Ледюка.

— Как хотите, дело ваше. Я ухожу — не хочу мешать. Давайте пообедаем вместе в кафе де Фуа сегодня вечером. Будет Керсен.

— Минутку! — остановил его на пороге голос Андре-Луи. — Мадемуазель де Керкадью приехала вместе с дядей?

— Откуда я знаю? Поезжайте и узнайте сами!

Он ушёл, а Андре-Луи застыл на месте, погружённый в размышления. Затем он повернулся и пошёл продолжать занятия со своим учеником — виконтом де Вилленьором. Он показывал ему полуцентр Дане, демонстрируя с помощью рапиры преимущества этого приёма.

Андре-Луи фехтовал с виконтом, который в то время, пожалуй, был самым способным из его учеников, а все мысли его были в Медоне. Попутно он вспоминал, какие уроки у него сегодня днём и завтра утром, прикидывая, которые из них можно отложить без ущерба для академии. Уколов виконта три раза подряд, Андре-Луи вернулся в настоящее и поразился точности, которой можно достичь чисто автоматически. Он совершенно не думал о том, что делает, а запястье, рука, колени работали, как точная машина, в которую их превратила постоянная практика в течение года с лишним.

Только в воскресенье смог Андре-Луи сделать то, к чему так страстно стремился, — за это время нетерпение его ещё возросло. И вот, одетый ещё более тщательно, чем обычно, и причёсанный одним из парикмахеров эмигрировавших аристократов, оставшимся без работы, он сел в нанятый экипаж и поехал в Медон.

Между домами младшего Керкадью и старшего было столь же мало сходства, как и между самими братьями. Младший брат был придворным, а старший — человеком сельским. Этьенн де Керкадью построил величественный дом для себя и своей семьи на холме в Медоне. Вокруг дома был миниатюрный парк. Жилище приближённого графа д'Артуа располагалось на полпути между Версалем и Парижем. Господин д'Артуа, любитель игры в мяч, эмигрировал одним из первых. Вместе с Конде, Конти[202], Полиньяками и другими приближёнными королевы, а также вместе с маршалом де Бройлем и принцем де Ламбеском, понимавшими, что сами их имена стали ненавистными народу, он покинул Францию сразу же после падения Бастилии. Он уехал за границу играть в мяч и завершать дело крушения французской монархии, которым вместе с другими занимался во Франции. С графом д'Артуа уехал и Этьенн де Керкадью, захватив с собой жену и четверых детей. Таким образом, случилось так, что сеньор де Гаврийяк, сбежавший из Бретани, охваченной волнениями, — в этой провинции аристократы оказались самыми несговорчивыми во всей Франции — в отсутствие брата расположился в его великолепном доме в Медоне.

Однако у нас нет никаких оснований предполагать, что господин де Керкадью был там счастлив. Человек, привыкший к спартанскому образу жизни и простой пище, чувствовал себя не в своей тарелке в этой сибаритской обстановке, среди мягких ковров, обилия позолоты и батальона прилизанных слуг с неслышной походкой. Дни, которые в Гаврийяке у господина де Керкадью были поглощены хозяйственными заботами, в Медоне тянулись страшно медленно. Он очень много спал, чтобы убить время, и если бы не Алина, которая даже не пыталась скрыть восторг от того, что они совсем рядом с Парижем — центром событий, возможно, почти сразу же удрал бы из непривычной обстановки. Не исключено, что постепенно он привык и смирился бы с бездельем в роскоши, но пока что оно угнетало его. Поэтому, когда в июньское воскресенье около полудня Андре-Луи появился в Медоне, его провели к брюзгливому и заспанному господину де Керкадью.


Глава V. В МЕДОНЕ


Его ввели без доклада, как было принято в Гаврийяке, ибо Бенуа, старый сенешаль господина де Керкадью, сопровождал своего сеньора и был назначен дворецким в Медоне — к бесконечному и почти нескрываемому веселью нахальной челяди Этьенна.

От восторга Бенуа приветствовал господина Андре совершенно нечленораздельно. Он разве что не прыгал вокруг него, как верный пёс, провожая в гостиную к сеньору де Гаврийяку, который — по словам Бенуа — счастлив будет вновь увидеть господина Андре.

— Сеньор! Сеньор! — воскликнул он дрожащим голосом, опередив посетителя на пару шагов. — Это господин Андре… Господин Андре, ваш крестник, который спешит поцеловать вам руку. Он здесь… Такой нарядный, что вы его и не узнаете. Он здесь, сударь! Разве он не красавчик?

И старый слуга потирал руки от удовольствия, убеждённый, что принёс господину самую радостную весть.

Андре-Луи переступил порог огромного зала, устланного коврами и ослеплявшего великолепием. Очень высокий потолок, украшенный гирляндами, колонны с каннелюрами и позолоченными капителями. Дверь, в которую он вошёл, и окна, выходившие в сад, были необычайно высоки — почти такой же высоты, как сама комната. Это была гостиная с богатой позолотой и обилием украшений из золочёной бронзы на мебели, которая ничем не отличалась от гостиных людей богатых и знатных. Никогда ещё не употреблялось столько золота в декоративных целях, как в эту эпоху, когда из-за острой нехватки золотых монет в обращение были пущены бумажные деньги. Андре-Луи острил, что, если бы удалось заставить людей оклеивать стены бумагой, а золото класть в карман, финансы королевства скоро были бы в гораздо лучшем состоянии.

Сеньор — принаряженный, в кружевных гофрированных манжетах, чтобы соответствовать обстановке, — поднялся, ошеломлённый неожиданным вторжением и многословием Бенуа, который с приезда в Медон был в таком же унынии, как он сам.

— Что такое? А? — Его бесцветные близорукие глаза вглядывались в посетителя. — Андре! — произнёс он удивлённо и сурово, и на большом розовом лице выступил румянец.

Бенуа, стоявший спиной к хозяину, ободряюще подмигнул и усмехнулся Андре-Луи, чтобы тот не пугался явной неприветливости крёстного. Затем умный старик стушевался.

— Что тебе здесь нужно? — проворчал господин де Керкадью.

— Поцеловать вам руку, как сказал Бенуа, и ничего более, крёстный, — смиренно ответил Андре-Луи, склонив гладкую черноволосую голову.

— Ты прекрасно жил два года, не целуя её.

— Не упрекайте меня моим несчастьем, сударь. Маленький человек стоял очень прямо, откинув назад непропорционально большую голову, и его бесцветные выпуклые глаза смотрели очень сурово.

— Ты считаешь, что загладил свою вину, исчезнув так бессердечно и не подавая о себе вестей?

— Сначала я не мог открыть, где нахожусь, — это было опасно для моей жизни. Затем некоторое время я нуждался, оставшись без средств, и гордость не позволила мне после всего обратиться к вам за помощью. Позже…

— Нуждался? — перебил сеньор. Губы его задрожали, потом, овладев собой, он нахмурился ещё сильнее. Он рассматривал элегантного крестника, который так изменился, и отметил богатый, но неброский наряд, стразовые пряжки на туфлях и красные каблуки, шпагу с эфесом, отделанным серебром с перламутром, тщательно причёсанные волосы, которые раньше свисали прядями. — По крайней мере сейчас незаметно, чтобы ты нуждался, — съязвил он.

— Нет, теперь я преуспеваю, сударь. Этим я отличаюсь от обычного блудного сына, который возвращается только тогда, когда нуждается в помощи. Я же возвращаюсь единственно потому, что люблю вас, сударь, и возвращаюсь, чтобы сказать вам это. Я помчался к вам в тот самый миг, как узнал, что вы здесь. — Он приблизился. — Крёстный! — сказал он и протянул руку.

Но господин де Керкадью был непреклонен, отгородившись от крестника щитом холодного достоинства и обиды.

— Какие бы несчастья ты ни перенёс, они намного меньше тех, которые ты заслужил своим постыдным поведением, — к тому же я заметил, что они ничуть не умерили твою дерзость. Ты полагаешь, что достаточно явиться сюда и сказать: «Крёстный» — и всё сразу будет прощено и забыто. Ты ошибаешься. Ты наделал слишком много зла: оскорбил всё, за что я стою, и меня лично, предав моё доверие к тебе. Ты — один из гнусных негодяев, которые ответственны за эту революцию.

— Увы, сударь, я вижу, что вы разделяете общее заблуждение. Эти гнусные негодяи лишь требовали конституцию, которую им обещали с трона. Откуда им было знать, что обещание было неискренним или что его выполнению будут мешать привилегированные сословия. Сударь, эту революцию вызвали дворяне и прелаты.

— И у тебя хватает дерзости — да ещё в такое время! — стоять здесь и произносить эту гнусную ложь! Как ты смеешь утверждать, что революцию сделали дворяне, когда многие из них, следуя примеру герцога д'Эгийона[203] бросили все свои личные феодальные права на алтарь отечества. Или, может быть, ты станешь это отрицать?

— О нет. Они сами подожгли свой дом, а теперь пытаются потушить пожар водой и, когда это не удаётся, валят всю вину на пламя.

— Я вижу, ты явился сюда, чтобы побеседовать о политике.

— Нет, вовсе не за тем. Я пришёл, чтобы, по возможности, объясниться. Понять всегда значит простить. Это великое изречение Монтеня[204]. Если бы мне удалось сделать так, чтобы вы поняли…

— И не надейся. Я никогда не смогу понять, как тебе удалось приобрести такую дурную славу в Бретани.

— Ах нет, сударь, вовсе не дурную!

— А я повторяю — дурную среди людей достойных. Говорят даже, что ты — Omnes Omnibus, но я не могу, не хочу в это поверить.

— Однако это так.

Господин де Керкадью захлебнулся.

— И ты сознаёшься? Ты смеешь в этом сознаваться?

— Человек должен иметь мужество сознаваться в том, что осмелился сделать, — иначе он трус.

— А ты, конечно, храбрец — ты, каждый раз удирающий после того, как совершил зло. Ты стал комедиантом, чтобы укрыться, и натворил бед в обличье комедианта. Спровоцировав мятеж в Нанте, ты снова удрал и стал теперь Бог знает чем — судя по твоему процветающему виду, ты занимаешься чем-то бесчестным. Боже мой! Говорю тебе, что два года я надеялся, что тебя нет в живых, и теперь глубоко разочарован, что это не так. — Он хлопнул в ладоши и, повысив и без того резкий голос, позвал: — Бенуа! — Затем господин де Керкадью подошёл к камину и встал там, с багровым лицом, весь трясясь от волнения, до которого сам себя довёл. — Мёртвого я мог бы тебя простить, поскольку тогда ты заплатил бы за всё зло и безрассудство, но живого — никогда! Ты зашёл слишком далеко. Бог знает, чем это кончится. Бенуа, проводите господина Андре-Луи Моро до двери.

По тону было ясно, что решение это бесповоротно. Бледный и сдержанный, Андре-Луи выслушал приказ удалиться, испытывая странную боль в сердце, и увидел побелевшее, перепуганное лицо и трясущиеся руки Бенуа. И тут раздался звонкий мальчишеский голос:

— Дядя! — В голосе звучало безмерное негодование и удивление. — Андре! — Теперь в голосе слышались радость и радушие.

Оба обернулись и увидели Алину, входившую из сада, — Алину в чепце молочницы по последней моде, но без трёхцветной кокарды, которая обычно прикреплялась к таким чепцам.

Тонкие губы большого рта Андре сложились в странную улыбку. В памяти его мелькнула сцена их последней встречи. Он увидел себя, исполненного негодования, когда, стоя на тротуаре Нанта, провожал взглядом карету Алины, отъезжавшую по Авеню Жиган.

Сейчас она шла к нему, протянув руки, на щеках горел румянец, на губах была приветливая улыбка. Андре-Луи низко поклонился и молча поцеловал ей руку.

Затем она жестом приказала Бенуа удалиться и с присущей ей властностью встала на защиту Андре, которого выгоняли столь резким тоном.

— Дядя, — сказала она, оставив Андре и направляясь к господину де Керкадью, — мне стыдно за вас! Как, позволить, чтобы чувство раздражения заглушило вашу привязанность к Андре!

— У меня нет к нему привязанности. Была когда-то, но он пожелал убить её. Пусть он убирается ко всем чертям. И заметьте, пожалуйста, что я не позволял вам вмешиваться.

— А если он признает, что поступил дурно…

— Он не признает ничего подобного. Он явился сюда, чтобы спорить об этих проклятых правах человека. Он заявил, что и не думает раскаиваться. Он с гордостью объявил, что он, как говорит Бретань, — тот негодяй, который скрылся под прозвищем Omnes Omnibus. Должен ли я это простить?

Она повернулась, чтобы взглянуть на Андре через большое расстояние, разделявшее их.

— Это действительно так? Разве вы не раскаиваетесь, Андре, даже теперь, когда видите, какой вред причинён?

Она явно уговаривала его сказать, что он раскаивается, и помириться с крёстным. На какую-то минуту Андре-Луи почувствовал себя растроганным, но затем счёл такую увёртку недостойной себя и ответил правдиво, хотя в голосе его звучала боль.

— Раскаяться означает признаться в чудовищном преступлении, — медленно произнёс он. — Как вы этого не видите? О сударь, наберитесь терпения и позвольте мне объясниться. Вы говорите, что в какой-то мере я отвечаю за то, что произошло. Говорят, что мои призывы к народу в Рене и Нанте внесли свой вклад в нынешние события. Возможно, и так. Не в моей власти отрицать это с полной определённостью. Разразилась революция, пролилась кровь. Возможно, прольётся ещё. Раскаяться — значит признать, что я поступил дурно. Но как же я могу признать, что поступил дурно, и таким образом взять на себя долю ответственности за всё кровопролитие? Буду с вами до конца откровенен, чтобы показать, насколько далёк от раскаяния. То, что я совершил в то время, я фактически сделал вопреки всем своим убеждениям. Поскольку во Франции не было справедливости, чтобы наказать убийцу Филиппа де Вильморена, я действовал единственным способом, которым, как мне казалось, можно было обратить совершённое зло против виновного и против тех, у кого была власть, но не хватало духа его наказать. С тех пор я понял, что заблуждался, а прав был Филипп де Вильморен и его единомышленники. У освобождённого человека не может быть несправедливого правительства. Я воображал, что, какому бы классу ни дали власть, он будет ею злоупотреблять. Теперь я понял, что единственная гарантия против злоупотребления властью — определение срока пребывания у власти волей народа.

Поймите, сударь, что я совершенно искренне считаю, что не совершил ничего, в чём должен раскаиваться, — напротив, когда Франция получит это великое благо — конституцию, я смогу гордиться тем, что сыграл свою роль в создании условий, при которых это стало возможным.

Наступила пауза. Лицо господина де Керкадью побагровело.

— Ты кончил? — отрывисто спросил он.

— Если вы меня поняли, сударь.

— О, я тебя понял и… и прошу тебя уйти. Андре-Луи пожал плечами и опустил голову. Как он стремился сюда, как радостно ехал — и только для того, чтобы получить окончательную отставку. Он взглянул на Алину. У неё было бледное и расстроенное лицо. Теперь она не представляла себе, как помочь Андре-Луи. Его чрезмерная честность сожгла все корабли.

— Хорошо, сударь. Но прошу вас помнить одно, когда меня здесь не будет: я не пришёл к вам, гонимый нуждой, просить о помощи, как блудный сын. Нет, я пришёл, ни о чём не прося, как хозяин своей судьбы, и меня привели сюда только привязанность, любовь и благодарность, которые я к вам питаю и всегда буду питать.

— Да-да! — воскликнула Алина, повернувшись к дяде. Вот, по крайней мере, довод в пользу Андре, подумала она. — Это так. Конечно…

Господин де Керкадью что-то невнятно прошипел в ответ, сильно раздражённый.

— Возможно, впоследствии это поможет вам вспоминать обо мне более доброжелательно, сударь.

— Я вообще не вижу оснований вспоминать о вас, сударь. Ещё раз прошу вас удалиться.

Андре-Луи взглянул на Алину, всё ещё колеблясь. Она ответила ему взглядом в сторону своего разгневанного дяди, слегка пожала плечами и подняла брови, и вид у неё был унылый.

Она как бы говорила: «Вы видите, в каком он настроении. Ничего не поделаешь».

Андре-Луи поклонился с той особой грацией, которую приобрёл в фехтовальном зале, и вышел за дверь.

— О, это жестоко! — воскликнула Алина сдавленным голосом и бросилась за ним.

— Алина! — остановил её голос дяди. — Куда вы идёте?

— Но мы же не знаем, где его искать.

— А кто собирается искать этого негодяя?

— Мы никогда больше его не увидим!

— Именно этого я больше всего хочу.

Алина вышла в сад.

Господин де Керкадью звал её, приказывая вернуться, но Алина заткнула уши и поспешила через лужайку к аллее, чтобы перехватить Андре-Луи.

Когда он показался, опечаленный, она вышла из-за дерева ему навстречу.

— Алина! — радостно воскликнул он.

— Я не могла допустить, чтобы вы вот так ушли. Я знаю его лучше, чем вы, и уверена, что скоро его доброе сердце растает. Тогда он будет сожалеть, захочет послать за вами и не будет знать вашего адреса.

— Вы так думаете?

— О, я знаю. Вы появились в самый неудачный момент: он раздражён, бедный, с тех пор, как сюда приехал. Дядя чувствует себя здесь не в своей тарелке. Он тоскует без своего любимого Гаврийяка, охоты и работ в поле и в душе обвиняет вас за эти перемены. В Бретани стало неспокойно. Несколько месяцев назад сожгли дотла замок Латур д'Азира. Если снова начнутся волнения, может прийти черёд Гаврийяка. Во всём этом дядя винит вас и ваших друзей. Но скоро он отойдёт и будет сожалеть, что вот так отослал вас — ведь я знаю, что он вас любит, несмотря ни на что. Когда придёт время, я уговорю его, и тогда нам надо будет знать, где вас искать.

— В доме № 13 на улице Случая. Число несчастливое, да и название подходящее, так что легко запомнить.

Она кивнула.

— Я провожу вас до ворот.

И они не спеша пошли рядом по длинной аллее. Светило июньское солнце, и на аллею падали тени от деревьев, стоявших по бокам.

— Вы хорошо выглядите, Андре. А знаете, вы сильно изменились. Я рада, что у вас всё в порядке. — Не дожидаясь ответа, она сменила тему и заговорила о том, что занимало её больше всего. — Я так хотела увидеть вас все эти месяцы, Андре. Вы — единственный, кто мог мне помочь и сказать правду, и я злилась, что вы так и не написали, где вас искать.

— Вы считаете, что ваше поведение при нашей последней встрече в Нанте должно было вдохновить меня на письмо?

— Как? Вы всё ещё обижены?

— Я никогда не обижаюсь, и вам бы следовало это знать. — Он очень гордился этой чертой характера. Ему нравилось считать себя стоиком. — Но у меня ещё остался шрам от раны, и вы бы пролили на него бальзам, взяв обратно то, что сказали в Нанте.

— Ну что же, в таком случае беру свои слова обратно. А теперь скажите мне, Андре…

— Но вы не бескорыстны: вы уступили лишь для того, чтобы что-то получить взамен. — Он добродушно рассмеялся. — Давайте же, приказывайте.

— Скажите мне, Андре… — Она остановилась в нерешительности, затем продолжила, опустив глаза: — Скажите мне… правду о том, что случилось в Фейдо.

Андре-Луи нахмурился. Он сразу же понял, что именно подсказало эту просьбу. Очень просто и сжато рассказал он Алине свою версию этой истории.

Она внимательно слушала. Когда он закончил, она вздохнула, и лицо её стало задумчивым.

— Это мне уже рассказывали. Правда, добавляли, что господин де Латур д'Азир приехал в театр специально для того, чтобы порвать с мадемуазель Бине. Не знаете, так ли это?

— Не знаю, да и не вижу причин для разрыва. Мадемуазель Бине была для маркиза развлечением, до которого так падки он и ему подобные…

— О, причина была, — перебила Алина. — Этой причиной была я. Я побеседовала с госпожой де Сотрон и сказала ей, что отказываюсь принимать того, кто является ко мне, вывалявшись в грязи. — Она говорила с большим трудом, отвернув вспыхнувшее лицо.

— Если бы вы ко мне прислушались… — начал Андре-Луи, но она вновь перебила его:

— Господин де Сотрон передал маркизу моё решение и рассказал мне потом, что он в отчаянии, полон искреннего раскаяния и готов представить мне любые доказательства преданности. Господин де Латур д'Азир поклялся, что сразу же покончит с этой связью и больше никогда не увидит мадемуазель Бине. И вот буквально на следующий день я узнаю, что он чуть не погиб во время скандала в театре. Сразу же после разговора с господином де Сотроном, после всех торжественных клятв он отправился прямо к этой Бине. Я была возмущена и заявила, что ни при каких обстоятельствах больше не приму господина де Латур д'Азира. И вот тут мне стали докучать с этим объяснением его поступка. Я долго не верила.

— Значит, теперь вы поверили, — быстро сказал Андре. — Почему?

— Я не сказала, что верю. Но… но я не могу и не верить. С тех пор как мы приехали в Медон, господин де Латур д'Азир находится здесь, и он поклялся мне, что это так.

— О, если господин де Латур д'Азир поклялся… — Андре-Луи рассмеялся, и в смехе прозвучала саркастическая нота.

— Разве вам известно, чтобы он когда-нибудь солгал? — резко оборвала она, и это его сдержало. — В конце концов, господин де Латур д'Азир — человек чести, а люди чести никогда не лгут. Вы иронизируете — следовательно, вам известен случай, когда он солгал?

— Нет, — ответил Андре-Луи. Справедливость требовала, чтобы он признал, что его враг обладает по крайней мере этой добродетелью. — Я не слышал, чтобы он лгал, — это верно. Такие, как он, слишком надменны и самоуверенны, чтобы прибегать ко лжи. Но мне известно, что он совершал поступки столь же низкие…

— Нет ничего ниже лжи, — перебила Алина. Она придерживалась принципов, которые ей привило воспитание. — Только у лжецов — а они ближайшая родня воров — нет никакой надежды. Только тот, кто лжёт, действительно теряет честь.

— Мне кажется, вы защищаете этого сатира, — сказал он ледяным тоном.

— Я просто хочу быть справедливой.

— Справедливость может представиться вам совсем в ином свете, когда вы наконец решитесь стать маркизой де Латур д'Азир, — сказал он с горечью.

— Не думаю, чтобы я когда-нибудь приняла такой решение.

— Но вы всё ещё не до конца уверены — несмотря ни на что?

— Разве в этом мире можно быть в чём-нибудь уверенной?

— Да. Можно быть уверенным в том, что совершаешь глупость.

Алина либо не расслышала, либо не обратила внимания на его слова.

— Так вы не знаете наверняка, что в тот вечер в Театре Фейдо дело было не так, как утверждает господин де Латур д'Азир?

— Нет, не знаю, — признал он. — Возможно, это так. Однако какое это имеет значение?

— Это могло бы иметь значение. Скажите, а что в конце концов стало с мадемуазель Бине?

— Не знаю.

— Не знаете? — Она обернулась, чтобы взглянуть на него. — И вы говорите об этом с таким безразличием! Я думала… думала, что вы любите её, Андре.

— Любил — правда, недолго. Я ошибся. Потребовался Латур д'Азир, чтобы открыть мне истину. Да, эти господа иногда могут пригодиться. Они помогают постигать важные истины таким глупцам, как я. К счастью, мне повезло: разоблачение предшествовало женитьбе. Теперь я могу хладнокровно оглянуться на этот эпизод и поблагодарить судьбу за то, что чудом избежал последствий обмана чувств, который часто путают с любовью. Как видите, этот опыт весьма поучителен.

Алина взглянула на него с искренним удивлением.

— Знаете, Андре, иногда мне кажется, что у вас нет сердца.

— Очевидно, потому, что порой я обнаруживаю ум. А вы сами, Алина? А эта история с господином де Латур д'Азиром? Говорит ли она о сердце? Если бы я сказал, о чём она говорит, мы бы снова поссорились, а видит Бог, я не могу ссориться с вами сейчас. Я… я поступлю иначе.

— Что вы имеете в виду?

— В данный момент ничего, поскольку вам не грозит брак с этим животным.

— А если бы грозил?

— О, в таком случае привязанность к вам указала бы мне средство помешать этому, если только… — Он остановился.

— Если только? — спросила она с вызовом, вытянувшись во весь свой небольшой рост. Взгляд её был высокомерен.

— Если только вы бы не признались мне, что любите его, — сказал он просто, и она неожиданно смягчилась. Тогда он добавил, покачав головой: — Но это, конечно, невозможно.

— Почему? — спросила Алина очень тихо.

— Потому что вы такая, как есть, — очень хорошая, чистая и восхитительная. Ангелы не сочетаются с дьяволами. Вы можете стать женой маркиза, но из вас не получится чета — никогда, никогда.

Они дошли до железных ворот в конце аллеи, за которыми виднелся жёлтый экипаж, поджидавший Андре-Луи. Вдруг послышались скрип колёс и стук копыт, и появился другой экипаж, который остановился возле фаэтона, привёзшего Андре-Луи. Это была красивая карета с полированными панелями из красного дерева. Гербы из золота и лазури ослепительно сверкали на солнце. На землю спрыгнул лакей, чтобы распахнуть ворота. Но в этот момент дама, сидевшая в карете, увидела Алину и, помахав ей, отдала приказание лакею.


Глава VI. ГОСПОЖА ДЕ ПЛУГАСТЕЛЬ


Форейтор натянул вожжи, лакей отворил дверцу кареты, опустил подножку и подал руку своей госпоже, помогая ей сойти. Должно быть, эта дама когда-то была очень хороша. И теперь, когда ей было за сорок, она ещё обладала той утончённой красотой, которой время одаряет некоторых женщин. Её туалет и осанка говорили о высоком положении.

— Здесь я с вами прощусь, поскольку у вас гостья, — сказал Андре-Луи.

— Но ведь это ваша старая знакомая, Андре. Вы помните графиню де Плугастель?

Он вгляделся в приближавшуюся даму, навстречу которой побежала Алина. Теперь, услышав её имя, он узнал её. Конечно, если бы он сразу взглянул повнимательнее, то узнал бы без всякой подсказки. Он узнал бы её когда угодно и где угодно, несмотря на то, что прошло шестнадцать лет с тех пор, как они виделись в последний раз. При виде её в Андре-Луи пробудились дорогие воспоминания, которые не вытеснили последующие события.

Когда ему было десять лет и его должны были послать в школу в Рен, она приехала с визитом к его крёстному, кузиной которого была. Случилось так, что как раз в это время Рабуйе привёз Андре-Луи в поместье Гаврийяк, где тот был представлен госпоже де Плугастель. Эта великосветская молодая дама во всём блеске красоты, с таким изысканным выговором, что маленькому бретонскому мальчику казалось, будто она говорит на каком-то неведомом языке, сначала слегка напугала его. Но она как-то незаметно развеяла эти страхи, и его покорило её таинственное очарование. Теперь он вспоминал, с каким ужасом позволил заключить себя в объятия и с какой неохотой потом покидал их. Ему также вспоминалось, как приятно пахли сиренью её духи — память удивительно цепко удерживает такие детали.

В течение трёх дней, проведённых в Гаврийяке, он ежедневно бывал в поместье и проводил долгие часы в обществе своей новой знакомой. Эта женщина, у которой не было детей, всем сердцем полюбила не по годам развитого и умного мальчика.

— Отдайте мне его, кузен Кантен, — просила она крёстного Андре-Луи в последний день. — Позвольте мне увезти его с собой в Версаль — он будет моим приёмным сыном.

Но сеньор только серьёзно покачал головой, молча отказывая, и больше этот вопрос не обсуждался. Сейчас Андре-Луи вспомнилось, что, когда она прощалась с ним, на глазах у неё были слёзы.

— Думайте обо мне иногда, Андре-Луи, — были её последние слова.

Андре-Луи вспомнил, как ему тогда польстило, что за такой короткий срок он завоевал любовь этой светской дамы. Он сам себе казался значительнее, и это ощущение продлилось несколько месяцев, а затем постепенно забылось.

Сейчас, глядя на неё, сильно изменившуюся за шестнадцать лет, исполненную величавого спокойствия и безупречно владеющую собой, он вспомнил всё, и ему показалось, что они где-то ещё встречались.

Алина нежно обняла гостью и в ответ на её вопросительный взгляд, который та обратила на спутника девушки, сказала:

— Это Андре-Луи. Вы помните Андре-Луи, сударыня?

Госпожа де Плугастель остановилась. Андре-Луи заметил, что она побледнела и задохнулась от удивления.

Голос, грудной и мелодичный, который он так хорошо помнил, повторил его имя:

— Андре-Луи!

Она произнесла это имя так, что стало ясно, что оно пробудило в ней воспоминания — возможно, воспоминания об ушедшей молодости. Потом она долго молча рассматривала Андре-Луи, склонившегося перед ней.

— Ну конечно, я его помню, — наконец промолвила она и подошла, протянув руку, которую он покорно поцеловал. — Так вот каким вы стали?! — Андре-Луи покраснел от гордости, так как в её тоне звучало удовлетворение. Казалось, он перенёсся на шестнадцать лет назад, в Гаврийяк, и снова стал маленьким бретонским мальчиком. Она обернулась к Алине. — Как ошибался Кантен! Он был бы рад снова увидеть его, не так ли?

— Так рад, сударыня, что указал мне на дверь, — сказал Андре-Луи.

— Ах! — нахмурилась она, всё ещё не отрывая от него тёмных задумчивых глаз. — Мы должны что-то сделать, Алина. Конечно, он очень сердит, но я буду просить за вас, Андре-Луи, а я — хороший адвокат.

Он поблагодарил и откланялся.

— Я с благодарностью оставляю своё дело в ваших руках. Моё почтение, сударыня.

И получилось так, что, несмотря на недружелюбный приём, оказанный ему крёстным, Андре-Луи насвистывал песенку, в то время как жёлтый экипаж уносил его в Париж, на улицу Случая. Встреча с госпожой де Плугастель ободрила его, а обещание вместе с Алиной выступить в его защиту придало уверенности, что всё обойдётся.

Он не ошибся, так как в четверг около полудня в академии появился господин де Керкадью. Жиль, мальчик-слуга, сообщил Андре-Луи эту новость, и тот, сразу же прервав урок, снял маску и вышел как был — в кожаном нагруднике, застёгнутом до подбородка, с рапирой под мышкой — в скромную гостиную, где его ожидал крёстный.

Маленький сеньор де Гаврийяк встретил его стоя, и вид у него был воинственный.

— Меня замучили просьбами простить тебя, — объявил он вызывающим тоном, желая подчеркнуть, что согласился на это, только чтобы покончить с надоевшими приставаниями.

Однако слова крёстного ничуть не обманули Андре-Луи. Он понял, что сеньор притворяется, чтобы отступить в полном боевом порядке.

— Я благословляю тех, кто за меня просил, — кто бы это ни был. Вы снова делаете меня счастливым, крёстный.

Андре-Луи взял протянутую руку и, повинуясь привычке мальчишеских лет, поцеловал её. Это был символический акт полного подчинения, а также восстановления уз покровителя и покровительствуемого со всеми вытекающими правами и обязанностями. Никакие слова так не помогли бы ему заключить мир с этим человеком, который любил его. Лицо господина де Керкадью ещё больше порозовело, губы задрожали, и он прошептал охрипшим голосом:

— Мой дорогой мальчик! — Затем опомнился, откинул назад крупную голову и нахмурил брови. Голос его вновь стал резким, как обычно. — Надеюсь, ты признаёшь, что вёл себя ужасно и был крайне неблагороден?

— Разве это не зависит от точки зрения? — возразил Андре-Луи, но тон его был примирительным.

— Это зависит от факта, а не от точки зрения. Меня уговорили смотреть на этот факт сквозь пальцы, но я надеюсь, что ты намерен исправиться.

— Я… я обязательно буду воздерживаться от политики, — сказал Андре-Луи, и это было самое большое, что он мог обещать, не кривя душой.

— Это уже кое-что. — Крёстный позволил себе смягчиться теперь, когда была сделана уступка его справедливому негодованию.

— Кресло, сударь?

— Нет, нет. Я заехал, чтобы вместе с тобой нанести визит. Тем, что я согласился снова принять тебя, ты всецело обязан госпоже де Плугастель. Я хочу, чтобы ты съездил поблагодарить её.

— У меня здесь есть дела… — начал было Андре-Луи, затем остановился. — Неважно! Я всё устрою. Минуту. — И он повернулся, чтобы идти в академию.

— А что у тебя за дела? Ты случайно не учитель фехтования? — Господин де Керкадью окинул взглядом кожаный нагрудник и рапиру.

— Я — владелец этой академии, академии покойного Бертрана дез Ами. Сегодня это самая процветающая школа фехтования в Париже.

Господин де Керкадью поднял брови.

— И ты — её владелец?

— Учитель фехтования. Я унаследовал академию после смерти дез Ами.

Он оставил господина де Керкадью размышлять над своими словами и ушёл, чтобы отдать распоряжения и переодеться.

— Итак, вот почему ты теперь носишь шпагу, — заметил господин де Керкадью, когда они садились в поджидавший экипаж.

— Да, а также потому, что в наше время нелишне иметь при себе оружие.

— И ты хочешь сказать, что человек, зарабатывающий на жизнь таким в общем-то благородным ремеслом, которое приносит доходы благодаря дворянству, может якшаться с мелкими адвокатишками и грязными памфлетистами, которые сеют раздор и неповиновение?

— Вы забываете, сударь, что я сам — мелкий адвокатишка, каковым стал согласно вашим желаниям. Господин де Керкадью хмыкнул и понюхал табак.

— Ты говорил, академия процветает? — вскоре спросил он.

— Да. У меня два помощника, и я мог бы нанять третьего. Это тяжёлая работа.

— Но значит, ты хорошо обеспечен.

— Да, не жалуюсь. У меня гораздо больше, чем мне нужно.

— В таком случае ты сможешь внести свой вклад в выплату государственного долга, — съязвил дворянин, очень довольный, что зло, которое Андре-Луи помогал сеять, отзовётся и на нём.

Затем разговор перешёл на госпожу де Плугастель. Насколько понял Андре-Луи, господин де Керкадью весьма неодобрительно относился к предстоящему визиту по причине, неясной Андре-Луи. Однако графиню отличало своеволие, и ей нельзя было ни в чём отказать. Господин де Плугастель находился в Германии, но собирался скоро вернуться. Из этого неосторожного признания легко можно было заключить, что господин де Плугастель — один из тех эмиссаров, которые, ведя интригу, сновали между королевой Франции и её братом, австрийским императором.

Экипаж остановился перед красивым особняком в предместье Сен-Дени, на углу улицы Рая. Вылощенный лакей провёл их в маленький будуар, весь в позолоте и парче, который выходил на террасу над садом, представлявшим собой парк в миниатюре. Здесь их ожидала госпожа де Плугастель. Она встала, отпуская молодую особу, читавшую ей вслух, и пошла им навстречу. Она протянула обе руки, приветствуя кузена Керкадью:

— Я опасалась, что вы не сдержите слово, так как не надеялась, что вам удастся привезти его. — Улыбаясь, она приветливо взглянула на Андре-Луи.

Молодой человек галантно ответил:

— Память о вас, сударыня, столь глубоко запечатлелась в моём сердце, что уговоры были бы излишни.

— О, льстец! — произнесла госпожа де Плугастель и жестом остановила его. — Нам надо немного побеседовать, Андре-Луи, — сказала она с серьёзностью, слегка встревожившей его.

Они сели, и некоторое время разговор вращался вокруг общих тем, которые, впрочем, в основном касались Андре-Луи, его занятий и воззрений. И всё это время хозяйка изучала его добрыми, печальными глазами, пока он снова не почувствовал беспокойство. Интуиция подсказывала Андре-Луи, что его привезли сюда с какой-то иной целью, нежели та, о которой сообщили.

Наконец, как будто об этом заранее сговорились — а неловкий сеньор де Гаврийяк был совершенно не способен притворяться, — крёстный встал и под предлогом, что хочет осмотреть сад, вышел на террасу, белую каменную балюстраду, которую обвивала герань, горевшая алым огнём. Спустившись вниз, он исчез среди листвы.

— Теперь мы можем поговорить более откровенно, — сказала госпожа де Плугастель. — Идите сюда, сядьте рядом со мной. — Она указала место на канапе.

Андре-Луи подошёл, правда с чувством некоторой неловкости.

— Вы знаете, — сказала она мягко, положив на его руку свою, — что очень дурно себя вели и ваш крёстный имеет все основания гневаться?

— Сударыня, будь это так, я был бы самым несчастным из всех смертных. — И он объяснился так же, как в воскресенье перед своим крёстным. — Мой поступок был вызван тем, что в стране, где парализовано правосудие, это был единственный способ объявить войну подлому негодяю, убившему моего лучшего друга. Это жестокое, зверское убийство невозможно было наказать законным путём. Но мало того, позже — простите за откровенность, сударыня, — он обольстил женщину, на которой я собирался жениться.

— Ах, Боже мой! — воскликнула она.

— Простите. Я знаю, что это ужасно. Наверно, вы понимаете, что я пережил. Последняя история, в которой я замешан, — скандал в Театре Фейдо, вызвавший беспорядки в Нанте, — была спровоцирована именно этим.

— Кем она была, эта девушка? Как это похоже на женщин, подумал он. Их всегда интересует несущественное.

— Эта бедная дурочка была актрисой. Её имя — мадемуазель Бине. Я не жалею о ней. В то время я был актёром в труппе её отца, куда попал после того случая в Рене. Я вынужден был скрываться от правосудия — ведь во Франции оно обращено против несчастных, которые незнатны. Итак, у меня было достаточно причин, чтобы спровоцировать скандал в театре.

— Бедный мальчик, — нежно сказала она. — Только женское сердце способно понять, сколько вы выстрадали. Поэтому я легко могу простить вам всё. Но теперь…

— Ах, сударыня, вы не поняли. Если бы сегодня я думал, что только личные мотивы заставляют меня участвовать в святом деле ликвидации привилегий, я, наверно, покончил бы с собой. Моё истинное оправдание — в неискренности тех, кто хотел превратить созыв Генеральных штатов в фарс.

— А может быть, в таком вопросе разумно быть неискренним?

— Разве может неискренность быть разумной?

— О да, может, поверьте мне! Я вдвое старше вас и знаю жизнь.

— Я бы сказал, сударыня, что неразумно то, что осложняет существование, а ничто так не осложняет его, как неискренность.

— Но я уверена, Андре-Луи, что у вас не столь превратные представления, чтобы не понимать необходимость правящего класса в любой стране?

— Ну конечно. Но власть необязательно должна передаваться по наследству.

— А каким же иным способом?

Он ответил ей сентенцией:

— Человека, сударыня, создаёт его работа, и пусть права наследуются только от такого родителя. В таком случае всегда будет преобладать лучшая часть нации, и государство достигнет великих успехов.

— Значит, вы не придаёте происхождению никакого значения?

— Никакого, сударыня, — иначе меня огорчило бы моё собственное.

На лице её выступил яркий румянец, и он испугался, не оскорбил ли её бестактностью. Но вопреки его ожиданиям упрёка не последовало. Госпожа де Плугастель только спросила:

— А оно вас не огорчает? И никогда не огорчало, Андре?

— Никогда, сударыня. Я доволен.

— И вы никогда… никогда не сожалели, что не знали родительской любви?

Он рассмеялся, не принимая её жалость, в которой не нуждался.

— Напротив, сударыня, я содрогаюсь при одной мысли, что бы они из меня сделали, и благодарен судьбе за то, что сам себя сформировал.

Она с минуту грустно смотрела на него, потом улыбнулась и кротко покачала головой.

— Вам не откажешь в самоуверенности. Однако мне хотелось бы, чтобы вы взглянули на вещи под иным углом. Сейчас открываются великие возможности для молодого человека с умом и талантом. Я могла бы вам помочь, и если бы вы согласились, то с моей помощью могли бы пойти очень далеко.

«О да, вы бы помогли мне попасть на виселицу, отправив в Австрию с такой же предательской миссией от имени королевы, с какой там находится господин де Плугастель, — подумал он. — Конечно, таким образом я достиг бы весьма высокого положения».

Вслух он ответил так, как требовала вежливость:

— Я благодарен вам, сударыня. Видите ли, поскольку я — за те идеалы, которые вам изложил, то не смог бы служить делу, препятствующему их воплощению в жизнь.

— Вас вводят в заблуждение предрассудки и личные обиды, Андре-Луи. Неужели вы позволите им встать на пути вашей карьеры?

— Даже если бы то, что я называю идеалами, было бы предрассудками, разве честно с моей стороны идти против них, в то время как я их придерживаюсь?

— Ах, если бы я могла убедить вас, что вы заблуждаетесь! Я могу сделать так много для того, чтобы ваши таланты нашли достойное применение! На службе короля вы бы скоро преуспели. Подумайте об этом, Андре-Луи, а затем как-нибудь ещё побеседуем.

Он ответил с холодной вежливостью:

— Боюсь, сударыня, что это ничего бы не изменило. Тем не менее благодарю вас за весьма лестное для меня участие. К своему несчастью, я ужасно упрям.

— А кто же кривит душой сейчас?

— О, сударыня, неискренность такого рода никого не вводит в заблуждение.

И тут из сада вновь появился господин де Керкадью и с некоторой нервозностью заявил, что ему пора возвращаться в Медон и по пути он завезёт своего крестника на улицу Случая.

— Вы должны снова привезти его, Кантен, — сказала графиня, когда они прощались.

— Возможно, как-нибудь, — туманно ответил господин де Керкадью и увлёк за собой крестника.

В карете он напрямик спросил Андре-Луи, о чём говорила госпожа де Плугастель.

— Она была очень добра — славная женщина, — задумчиво сказал Андре-Луи.

— Чёрт побери, я же не спрашиваю, какое у тебя сложилось мнение о ней. Я спросил, что она тебе сказала.

— Она старалась внушить мне, что мои взгляды ошибочны. Говорила о великих делах, которые я мог бы совершить, и любезно предложила помощь, если я возьмусь за ум. Но поскольку чудес не бывает, я не стал её обнадёживать.

— Понятно. А не говорила ли она что-нибудь ещё? Крёстный сказал это таким повелительным тоном, что Андре-Луи повернулся и взглянул на него.

— А вы ожидали, что она скажет что-нибудь ещё?

— О нет.

— В таком случае она оправдала ваши надежды.

— Как? О, тысяча чертей! Почему ты не можешь говорить по-человечески, чтобы тебя можно было понять, не ломая голову?

Господин де Керкадью ворчал всю дорогу до улицы Случая, или, во всяком случае, так показалось Андре-Луи. Наконец он умолк и сидел теперь в угрюмой задумчивости.

— Ты можешь вскоре заехать к нам в Медон, — сказал он Андре-Луи при расставании. — Но запомни, пожалуйста: если ты хочешь, чтобы мы остались друзьями, — никакой революционной политики!


Глава VII. ПОЛИТИКИ


Как-то утром, в августе, Ле Шапелье появился в академии на улице Случая в сопровождении человека с необычной внешностью. Его исполинское телосложение и обезображенное лицо показались Андре-Луи знакомыми. Этому человеку было слегка за тридцать. Глаза у него были небольшие и ясные, скулы широкие, нос кривой, как будто сломанный ударом, а рот почти бесформенный из-за шрама (в детстве бык боднул его в лицо). Как будто этого было мало, чтобы сделать его наружность отталкивающей, лицо носило следы оспы. Одет он был небрежно: длинный алый камзол, доходивший почти до лодыжек, грязные панталоны из оленьей кожи и сапоги с отворотами. Ворот рубашки, не особенно чистой, распахнут, галстук полуразвязан, мускулистая шея полностью раскрыта и высится на мощных плечах как столб. В левой руке — трость, скорее походившая на дубину, к конусообразной шляпе прикреплена кокарда. У незнакомца был властный вид, крупная голова откинута назад, как будто он постоянно бросал вызов.

Ле Шапелье представил его Андре-Луи с большой серьёзностью:

— Это господин Дантон, наш коллега-адвокат, председатель Клуба кордельеров, о котором вы, вероятно, слышали.

Разумеется, Андре-Луи о нём слышал. Да и кто же в то время не слышал? К тому же он вспомнил, где видел Дантона: это был тот самый человек, который отказался снять шляпу в Комеди Франсез во время представления «Карла IX», проходившего столь бурно.

С интересом рассматривая его теперь, Андре-Луи размышлял о том, отчего так получается, что все или почти все ярые сторонники нововведений переболели оспой. Мирабо, журналист Демулен, филантроп Марат, маленький адвокат из Арраса Робеспьер, этот ужасный Дантон — все они носили на лице следы оспы. А нет ли здесь связи? — пришло ему в голову. Не вызывает ли заболевание оспой последствия морального порядка, приводящие к подобным взглядам?

Андре-Луи стряхнул праздные размышления, точнее, их спугнул громовой голос Дантона:

— Этот… Шапелье рассказал мне о вас. Он говорит, что вы — …патриот.

Андре-Луи поразил тон, но ещё больше — непристойности, которыми гигант, не моргнув глазом, пересыпал свою речь, впервые обращаясь к незнакомому человеку. Он рассмеялся, ибо не оставалось ничего иного.

— Если он вам так сказал, то немного преувеличил. Я действительно патриот, но что до остального, скромность вынуждает меня отрицать это.

— Да вы, кажется, шутник, — загремел гость, однако рассмеялся, и от смеха задрожали стёкла. — Не обижайтесь на меня. Уж таков я.

— Очень жаль, — ответил Андре-Луи. Ответ обескуражил короля рынков.

— Что? Что такое, Шапелье? Он задирает нос, этот твой друг?!

Щеголеватый бретонец, который рядом со своим спутником выглядел настоящим франтом, своей прямотой не уступал грубости Дантона, хотя и обходился без сквернословия. Он пожал плечами, отвечая Дантону:

— Просто ему не нравятся ваши манеры, что вовсе не удивительно: они ужасны.

— Ах, вот как! Все вы одинаковы… бретонцы! Однако перейдём к делу. Вы уже слышали, что произошло в Собрании вчера? Нет? Боже мой! Где же вы живёте? И вы не слышали, что этот негодяй, который называет себя королём Франции, на днях позволил пройти по французской земле австрийским войскам, шедшим уничтожить тех, кто борется за свободу в Бельгии? Вы случайно не слышали об этом?

— Да, — холодно ответил Андре-Луи, с трудом скрывая раздражение, возникшее из-за вызывающего поведения Дантона. — Я слышал об этом.

— О! И что же вы думаете по этому поводу? — Гигант стоял перед ним подбоченясь.

Андре-Луи обернулся к Ле Шапелье:

— Я не совсем понимаю. Вы привели этого господина, чтобы он устраивал мне экзамен?

— Чёрт подери! Да он колючий, как дикобраз! — запротестовал Дантон.

— Нет-нет, — примирительно ответил Шапелье, пытаясь смягчить неприятное впечатление, произведённое его спутником. — Мы нуждаемся в вашей помощи, Андре. Дантон считает, что вы — тот человек, который нам нужен. Послушайте…

— Да скажите ему всё сами, — согласился Дантон. — Вы с ним говорите на одном жеманном… языке. Может быть, вас он поймёт.

Ле Шапелье продолжал, не обращая внимания на то, что его перебили.

— Таким образом, король нарушил неоспоримые права страны, занятой созданием конституции, которая сделает её свободной. Это вдребезги разбило все филантропические иллюзии, которые мы всё ещё питали. Некоторые заходят так далеко, что объявляют короля врагом Франции. Но, конечно, это уж слишком.

— Кто так говорит? — закипел Дантон и ужасающе выругался в знак полного несогласия.

Ле Шапелье отмахнулся от него и продолжал:

— Во всяком случае, всё это, вместе взятое, снова взбудоражило Собрание. Между третьим сословием и привилегированными — открытая война.

— А разве когда-нибудь было иначе?

— Пожалуй, нет, но теперь эта война приобрела новый характер. Вероятно, вы слышали о дуэли между Ламетом и герцогом де Кастри?

— Пустячное дело.

— По своим результатам. Однако всё могло окончиться совсем иначе. Мирабо задирают и оскорбляют теперь на каждом заседании. Но он хладнокровно занимается своим делом. Другие не столь осмотрительны и отвечают оскорблением на оскорбление, ударом на удар, и на дуэлях проливается кровь. Фехтовальщики-аристрократы превратили дуэли в систему.

Андре-Луи кивнул. Он думал о Филиппе де Вильморене.

— Да, — сказал он, — узнаю их старый трюк, такой же простой и прямой, как они сами. Я удивляюсь только, что они не додумались до этой системы раньше. В первые дни Генеральных штатов, в Версале, она могла бы произвести более сильное впечатление, а теперь они немого опоздали.

— Но они хотят наверстать упущенное время — тысяча чертей! — заорал Дантон. — Эти задиры-фехтовальщики, эти дуэлянты-убийцы так и сыплют вызовами в бедняг адвокатов, которые умеют фехтовать только гусиными перьями. Это настоящее убийство. А вот если бы я проломил своей палкой одну-две аристократические башки и свернул несколько шей этими самыми пальцами, закон послал бы меня болтаться на виселице. И это страна, которая борется за свободу! Да будь я проклят! Мне даже не разрешают в театре оставаться в шляпе! А они — эти!..

— Он прав, — сказал Ле Шапелье. — Такое положение становится невыносимым. Два дня назад господин д'Амбли пригрозил Мирабо тростью перед всем Собранием. Вчера господин де Фоссен обратился к своему сословию, призывая к убийству. «Почему бы нам не напасть на этих мерзавцев со шпагой в руке?» — спросил он. Да, он выразился именно так!

— Это гораздо проще, чем создавать законы, — сказал Андре-Луи.

— Лагрон, депутат от Ансени на Лауре, ответил ему — мы не расслышали, что именно. Когда он покидал Манеж, один из забияк грубо оскорбил его. Лагрон всего-навсего проложил себе дорогу локтями, но какой-то молодчик крикнул, что его ударили, и вызвал Лагрона. Сегодня рано утром они дрались на Елисейских полях[205], и Лагрон был убит: ему спокойно, не спеша воткнули шпагу в живот. Его противник дрался, как учитель фехтования, а у бедного Лагрона даже не было своей собственной шпаги — пришлось одолжить, чтобы пойти на дуэль.

Андре-Луи, думавшего о Вильморене, история которого повторялась вплоть до мельчайших подробностей, охватило волнение. Он сжал кулаки, стиснул зубы. Маленькие глазки Дантона следили за ним пристальным взглядом.

— Итак, что вы думаете? Положение обязывает? Дело в том, что мы тоже должны обязать их, этих… Мы должны отплатить им той же монетой, уничтожить их. Надо столкнуть этих убийц в бездну небытия их же средствами.

— Но как?

— Как? Чёрт подери! Разве я не сказал?

— Для этого-то нам и нужна ваша помощь, — вставил Ле Шапелье.

— У вас, вероятно, есть способные ученики, а среди них — те, которые питают патриотические чувства. Идея Дантона заключается в том, чтобы небольшая группа этих учеников во главе с вами хорошенько проучила задир.

Андре-Луи нахмурился.

— А каким именно образом, полагает господин Дантон, это можно осуществить? Господин Дантон неистово высказался сам:

— А так: мы проведём вас в Манеж в час, когда в Собрании оканчивается заседание, и покажем шесть главных кровопускателей. Тогда вы сможете их оскорбить раньше, чем они успеют оскорбить кого-то из представителей. А на следующее утро самим… кровопускателям пустят кровь secundum artem[206], тогда и остальным будет над чем призадуматься. В случае необходимости лечение можно повторить вплоть до полного выздоровления. Если же вы убьёте этих… тем лучше.

Он остановился, на желтоватом лице выступила краска: он был взволнован своей идеей. Андре-Луи с непроницаемым видом пристально смотрел на него.

— Ну, что вы на это скажете?

— Придумано весьма хорошо. — И Андре-Луи отвернулся и взглянул в окно.

— И это всё, что вы можете сказать?

— Я не скажу вам, что ещё думаю по этому поводу, поскольку вы меня, вероятно, не поймёте. Вас, господин Дантон, в какой-то мере извиняет то, что вы меня не знаете. Но как могли вы, Изаак, привести сюда этого господина с подобным предложением?

Ле Шапелье смутился.

— Признаюсь, я колебался, — начал он оправдываться. — Но господин Дантон не поверил мне на слово, что вам может прийтись не по вкусу такое предложение.

— Не поверил! — завопил Дантон, перебивая его. Он резко повернулся к Ле Шапелье, размахивая большими руками. — Вы сказали мне, что ваш приятель — патриот. Патриотизм не знает угрызений совести. И вы называете этого жеманного учителя танцев патриотом?

— А вы бы, сударь, согласились ради патриотизма стать убийцей?

— Конечно, согласился бы — разве вы не слышали? Я же сказал, что с удовольствием давил бы их своей дубинкой, как… блох!

— Что же вам мешает?

— Что мне мешает? Да то, что меня повесят. Я же говорил!

— Ну и что с того? Вы же патриот! Почему бы вам не прыгнуть в пропасть, подобно Курцию[207], раз вы верите, что ваша смерть принесёт пользу вашей стране?

Господин Дантон начал проявлять признаки раздражения:

— Потому что моей стране принесёт больше пользы моя жизнь.

— Позвольте же и мне, сударь, тешить себя аналогичной тщеславной мыслью.

— А что же вам угрожает? Вы бы сделали своё дело, прикрываясь дуэлью, — как поступают они.

— А вам не приходило в голову, сударь, что закон вряд ли будет считать обычным дуэлянтом учителя фехтования, убившего своего противника, — особенно если будет доказано, что этот учитель сам спровоцировал дуэль?

— Ах, вот оно что! Тысяча чертей! — Господин Дантон надул щёки и произнёс с испепеляющим презрением: — Так вот в чём дело! Вы просто боитесь!

— Можете считать, если угодно, что я боюсь сделать тайком то, что такой хвастливый патриот, как вы, боится сделать открыто. Есть у меня и другие причины, но с вас довольно и этой.

Дантон задохнулся, потом выругался более изощрённо, чем раньше.

— Вы правы!.. — признал он к изумлению Андре-Луи. — Вы правы, а я не прав. Я такой же никудышный патриот, как вы, и к тому же трус. — И он призвал в свидетели весь Пантеон[208]. — Только, видите ли, я кое-что стою, и если меня схватят и повесят — увы! Сударь, мы должны найти какой-то другой выход. Извините за вторжение. Прощайте! — Он протянул свою ручищу.

Ле Шапелье стоял в замешательстве, удручённый.

— Поймите меня, Андре. Простите, что…

— Пожалуйста, ни слова больше. Заходите ко мне поскорее. Я бы уговорил вас остаться, но уже бьёт девять часов и сейчас придёт первый ученик.

— Да я бы и не отпустил его, — сказал Дантон. — Мы с ним ещё должны решить задачу, как уничтожить господина де Латур д'Азира и его друзей.

— Кого? Вопрос прозвучал резко, как выстрел. Дантон уже повернулся к двери, но остановился, удивлённый тоном, которым Андре-Луи произнёс вопрос. Они с Ле Шапелье снова обернулись.

— Я сказал, господина де Латур д'Азира.

— Какое отношение он имеет к вашему предложению?

— Он? Да ведь он — главный кровопускатель.

Ле Шапелье добавил: — Это он убил Лагрона.

— Он не принадлежит к числу ваших друзей, не так ли? — поинтересовался Дантон.

— Так вы хотите, чтобы я убил Латур д'Азира? — очень медленно спросил Андре-Луи, как человек, мысленно что-то взвешивающий.

— Вот именно, — ответил Дантон. — И тут потребуется рука мастера, могу вас уверить.

— Ну что же, это меняет дело, — сказал Андре-Луи, думая вслух. — Весьма соблазнительно.

— Ну так за чем же дело стало?.. — Исполин снова шагнул к нему.

— Погодите! — поднял руку Андре-Луи, затем, опустив голову, отошёл к окну.

Ле Шапелье и Дантон, обменявшись взглядами, стояли в ожидании, пока Андре-Луи размышлял.

Сначала он даже удивился, почему сам не избрал подобный путь, чтобы закончить давнишнюю историю с господином де Латур д'Азиром. Что пользы с того, что он стал искусным фехтовальщиком, если не отомстит за Вильморена и не защитит Алину от её собственного честолюбия. Ведь так легко было разыскать Латур д'Азира, нанести ему смертельное оскорбление и таким образом добиться своего. Сегодня это было бы убийством — убийством столь же коварным, как расправа Латур д'Азира над Филиппом де Вильмореном. Однако теперь роли переменились, и Андре-Луи шёл бы на дуэль, не сомневаясь в её исходе. С моральными препонами он быстро справился, однако оставались юридические. Во Франции всё ещё существовал закон, который Андре-Луи тщетно пытался привести в действие против Латур д'Азира. Однако этот закон моментально сработал бы в аналогичном случае против него самого. И тут внезапно, словно по наитию, он увидел выход, который привёл бы к высшей справедливости. Андре-Луи стало ясно, как добиться, чтобы наглый и самоуверенный враг сам наткнулся на его шпагу и к тому же считался бы зачинщиком дуэли.

Андре-Луи снова повернулся к посетителям. Он был очень бледен, в больших тёмных глазах появился какой-то странный блеск.

— Наверно, трудно будет найти замену бедному Лагрону, — заметил он. — Наши земляки вряд ли поспешат занять это место, чтобы попасть на шпагу Привилегии.

— Да, конечно, — уныло ответил Ле Шапелье, затем, видимо догадавшись, о чём думает друг, воскликнул: — Андре! А ты бы?..

— Именно об этом я думал — ведь таким образом я бы получил законное место в Собрании. Если вашим Латур д'Азирам угодно будет задирать меня — ну что же, их кровь падёт на их собственные головы. Я, разумеется, и не подумаю расхолаживать этих господ. — Он улыбнулся. — Я всего-навсего плут, пытающийся быть честным, — вечный Скарамуш, творение софистики. Так вы думаете, Ансени выставил бы меня своим представителем?

— Выставил бы своим представителем Omnes Omnibus'a? — Ле Шапелье рассмеялся, и на лице его отразилось нетерпение. — Ансени будет вне себя от гордости. Правда, это не Рен или Нант, как могло быть, захоти вы раньше. Однако таким образом вы будете представлять Бретань.

— Мне придётся ехать в Ансени?

— Вовсе не обязательно. Одно письмо от меня муниципалитету — и вы утверждены. Не нужно никуда ехать. Пара недель — самое большее — и дело сделано. Итак, решено?

Андре-Луи на минуту задумался. А что делать с академией? Можно договориться с Ледюком и Галошем, чтобы они продолжали занятия, а он будет только руководить. В конце концов Ледюк теперь прекрасно знает своё дело, и на него вполне можно положиться. В случае необходимости можно нанять третьего помощника.

— Да будет так, — наконец произнёс Андре-Луи.

Ле Шапелье пожал ему руку и принялся пространно поздравлять, пока его не перебил стоявший у двери гигант в алом камзоле.

— А какое отношение это имеет к нашему делу? — спросил он. — Означает ли это, что когда вы будете представителем, то без угрызений совести проткнёте маркиза?

— Если маркиз сам напросится — в чём я не сомневаюсь.

— Да, разница есть, — усмехнулся господин Дантон. — У вас изобретательный ум. — Он обернулся к Ле Шапелье. — Кем, вы говорили, он был сначала? Адвокатом, не так ли?

— Да, я был адвокатом, а затем фигляром.

— И вот результат!

— Пожалуй. А знаете ли, мы с вами не так уж непохожи.

— Что?

— Когда-то, подобно вам, я подстрекал других убить человека, которому желал смерти. Вы, разумеется, скажете, что я был трусом.

Чело гиганта помрачнело, и Ле Шапелье уже приготовился встать между ними. Но тучи рассеялись, и на раскаты оглушительного смеха в длинном зале отозвалось эхо.

— Вы укололи меня второй раз, причём в то же самое место. О, вы здорово фехтуете. Мы станем друзьями. Мой адрес — улица Кордельеров. Любой… негодяй скажет вам, где живёт Дантон. Демулен живёт этажом ниже. Загляните к нам как-нибудь вечером. У нас всегда найдётся бутылка для друга.


Глава VIII. ДУЭЛЯНТЫ-УБИЙЦЫ


Маркиз, отсутствовавший более недели, наконец вернулся на своё место на правой стороне в Национальном собрании. Пожалуй, нам уже следует называть его бывшим маркизом де Латур д'Азиром, так как дело было в сентябре 1790 года, через два месяца после того, как по предложению Ле Шапелье — этого бретонского левеллера[209] — был принят декрет, отменивший институт наследственного дворянства. Было решено, что знатность так же не должна передаваться по наследству, как позор, и что точно так же, как клеймо виселицы не должно позорить потомство преступника, возможно достойное, герб, прославляющий того, кто совершил великое деяние, не должен украшать его потомков, возможно недостойных. Таким образом, фамильные дворянские гербы были выброшены на свалку вместе с прочим хламом, который не желало терпеть просвещённое поколение философов. Граф Лафайет, поддержавший это предложение, вышел из Собрания просто господином Мотье, великий трибун граф Мирабо стал господином Рикетти, а маркиз де Латур д'Азир — господином Лесарком. Это было сделано под горячую руку накануне великого национального праздника Федерации на Марсовом поле, и, несомненно, те, кто поддался общему порыву, горько раскаялись на следующее утро. Итак, появился новый закон, который пока что никто не удосужился провести в жизнь.

Однако это к слову. Итак, как я сказал, был сентябрь, и в тот пасмурный, дождливый день сырость и мрак, казалось, проникли в длинный зал Манежа, где на восьми рядах зелёных скамей, расположенных восходящими ярусами, разместилось около восьмисот-девятисот представителей трёх сословий, составлявшие нацию.

Дебатировался вопрос, должен ли орган, который сменит Учредительное собрание, работать совместно с королём. Обсуждалось также, следует ли этому органу быть постоянным и должен ли он иметь одну или две палаты.

На трибуне был аббат Мори[210], сын сапожника, который в то противоречивое время именно поэтому был главным оратором правой. Он ратовал за принятие двухпалатной системы по английскому образцу. Сегодня он был ещё многословнее и скучнее, чем обычно, и аргументация его всё больше приобретала форму проповеди, а трибуна Национального собрания всё сильнее походила на кафедру проповедника. Однако члены Собрания всё меньше походили на прихожан — они становились всё беспокойнее под этим неиссякаемым потоком выспреннего словоизвержения. Напрасно четыре служителя с тщательно напудренными головами, в чёрных атласных панталонах, с цепью на груди и позолоченными шпагами на боку кружили по залу, хлопая в ладоши и призывая к порядку:

— Тишина! По местам!

Тщетно звонил в колокольчик председатель, сидевший за столом, покрытым зелёной материей, напротив трибуны. Аббат Мори слишком долго говорил, и к нему потеряли интерес. Наконец-то поняв это, он закончил, и гул голосов стал общим, а затем резко оборвался. Воцарилось молчание, все ждали, головы повернулись, а шеи вытянулись. Даже группа секретарей за круглым столом, расположенным ниже помоста председателя, стряхнула обычную апатию, чтобы взглянуть на молодого человека, впервые поднявшегося на трибуну Собрания.

— Господин Андре-Луи Моро, преемник покойного депутата Эмманюэля Лагрона от Ансени в департаменте Луары.

Господин де Латур д'Азир вышел из состояния мрачной рассеянности, в которой пребывал. Преемник депутата, которого он убил, в любом случае заинтересовал бы его. Можете себе представить, как усилился его интерес, когда, услышав знакомое имя, он в самом деле узнал молодого негодяя, который вечно становился ему поперёк пути, так что маркиз уже сожалел, что сохранил ему жизнь два года назад в Гаврийяке. Господину де Латур д'Азиру показалось, что появление молодого человека на месте Лагрона — не простое совпадение, а прямой вызов.

Маркиз взглянул на Андре-Луи скорее с удивлением, чем с гневом, и ощутил какое-то смутное, почти пророческое беспокойство.

И действительно, новый депутат, само появление которого было вызовом, заявил о себе в выражениях, не оставлявших и тени сомнения в его намерениях:

— Я предстаю перед вами как преемник того, кто был убит три недели тому назад.

Такое начало, приковавшее к Андре-Луи всеобщее внимание, сразу же вызвало крик негодования правой. Он сделал паузу и взглянул на них с лёгкой улыбкой — на редкость самоуверенный молодой человек.

— Господин председатель, мне кажется, что депутаты правой не принимают мои слова. Ничего удивительного: господа правой, как известно, не любят правды.

Раздался рёв. Члены левой выли от смеха, а члены правой угрожающе вопили. Служители сновали по залу, взволнованные, вопреки обыкновению, хлопали в ладоши и тщетно призывали к порядку.

Председатель позвонил в колокольчик.

Голос Латур д'Азира привставшего с места, перекрыл шум: — Фигляр! Тут не театр!

— Да, сударь, тут охотничье угодье для задир-фехтовальщиков, — последовал ответ, и шум усилился.

Новый депутат в ожидании тишины озирался по сторонам. Он заметил ободряющую усмешку Ле Шапелье, сидевшего неподалёку, и спокойную одобрительную улыбку Керсена — знакомого бретонского депутата. Несколько поодаль он увидел крупную голову Мирабо, откинутую назад, — тот наблюдал за ним с некоторым удивлением, слегка нахмурясь. Ему бросилось в глаза бледное лицо адвоката из Арраса — Робеспьера, или де Робеспьера, как теперь называл себя маленький сноб, присвоив аристократическое «де» в качестве прерогативы человека, выдающегося в советах страны. Склонив набок тщательно завитую голову, депутат от Арраса внимательно изучал оратора в лорнет, а очки в роговой оправе, в которых он читал, были сдвинуты на лоб. Тонкие губы Робеспьера были растянуты в улыбке тигра, впоследствии столь знаменитой и вызывавшей такой страх.

Постепенно шум замер, так что стали слышны слова председателя, который серьёзно обратился к молодому человеку, стоявшему на трибуне:

— Сударь, если вы хотите, чтобы вас услышали, позвольте посоветовать вам не вести себя вызывающе. — Затем он обратился к залу: — Господа, если мы хотим продолжать, я попросил бы вас сдерживать свои чувства, пока оратор не закончит речь.

— Я попытаюсь подчиниться, господин председатель, предоставив господам правой заниматься провокациями. Я сожалею, если то немногое, что я сказал, прозвучало вызывающе, однако я не мог не упомянуть известного депутата, место которого недостоин занимать, а также умолчать о событии, вызвавшем прискорбную необходимость замены. Депутат Лагрон был человеком редкого благородства и самоотверженности. Его вдохновляла высокая цель — выполнить долг перед своими выборщиками и перед этим Собранием. Он обладал тем, что его противники называли опасным даром красноречия.

Латур д'Азира передёрнуло от этой знакомой фразы — его собственной фразы, которую он употребил, чтобы объяснить свои действия в истории с Филиппом де Вильмореном и которую ему постоянно швыряли в лицо с мрачной угрозой.

И тут раздался голос остроумного Казалеса — самого большого насмешника в партии привилегированных, который воспользовался паузой в речи оратора.

— Господин председатель, — очень серьёзно спросил он, — не совсем ясно, для чего поднялся на трибуну новый депутат: чтобы принять участие в дебатах по поводу структуры законодательного собрания или чтобы произнести надгробную речь над покойным депутатом Лагрону?

На этот раз бурному веселью предались депутаты правой, пока их не остановил Андре-Луи:

— Этот смех непристоен! — В такой истинно галльской манере он бросил перчатку в лицо привилегированным, не желая довольствоваться полумерами. Смех мгновенно смолк, уступив место безмолвной ярости.

Он торжественно продолжал:

— Всем вам известно, как умер Лагрон. Чтобы упомянуть его смерть, требуется мужество, а чтобы смеяться при её упоминании, нужно обладать качествами, которые я затрудняюсь определить. Если я заговорил о его кончине, то лишь в силу необходимости, объясняя своё появление среди вас. Теперь мой черёд нести его ношу. У меня нет ни силы, ни мужества, ни мудрости Лагрона, но я буду нести эту ношу со всей отпущенной мне силой, мужеством и мудростью. Я надеюсь, что те, кто нашёл средство заставить умолкнуть его красноречивый голос, не прибегнут к такому же средству, чтобы заставить замолчать меня.

С левой стороны раздались слабые аплодисменты, а с правой — презрительный смех.

— Родомон! — позвал его кто-то. Андре-Луи взглянул в том направлении, откуда донёсся этот голос, — там сидела группа дуэлянтов-убийц — и улыбнулся. Его губы беззвучно прошептали:

— Нет, мой друг — Скарамуш. Скарамуш, ловкий, опасный малый, идущий к своей цели извилистыми путями. — Вслух он продолжал: — Господин председатель, среди нас есть такие, кто не понимает, что мы собрались затем, чтобы создать законы, с помощью которых Францией можно будет справедливо управлять и вытащить её из болота банкротства, где она может увязнуть. Да, есть такие, кто жаждет крови, а не законов, и я серьёзно предупреждаю их, что они сами захлебнутся в крови, если не откажутся от силы в пользу разума.

Эта фраза тоже пробудила воспоминания у Латур д'Азира. Повернувшись, он обратился к своему кузену Шабрийанну, сидевшему рядом:

— Опасный негодяй этот ублюдок из Гаврийяка.

Шабрийанн, побелевший от гнева, взглянул на него сверкавшими глазами:

— Пусть выговорится. Не думаю, чтобы сегодня его вновь услышали, — предоставьте это мне.

Латур д'Азир вряд ли смог бы объяснить, почему он с чувством облегчения откинулся на сиденье. Он говорил себе, что нужно принять вызов, однако, несмотря на ярость, ощущал какое-то странное нежелание это делать. Да, этот малый умел пробудить в нём неприятные воспоминания о молодом аббате, убитом в саду позади «Вооружённого бретонца» в Гаврийяке. Не то чтобы смерть Филиппа де Вильморена отягощала совесть господина де Латур д'Азира — он считал, что его поступок полностью оправдан. Нет, дело было в том, что память воскрешала перед ним неприятную картину: обезумевший мальчик на коленях возле любимого друга, истекавшего кровью, умолявший убить и его и называвший маркиза убийцей и трусом, чтобы разозлить его.

Между тем, покончив с темой смерти Лагрона, депутат на трибуне наконец подчинился порядку и заговорил на тему, которая дебатировалась. Правда, он не высказал ничего заслуживающего внимания и не предложил ничего определённого. Речь его была очень краткой — ведь она послужила лишь предлогом для того, чтобы подняться на трибуну.

Когда после заседания Андре-Луи покидал зал в сопровождении Ле Шапелье, он обнаружил, что его со всех сторон окружают депутаты, в основном бретонцы. Они, как телохранители, защищали его от провокаций, неизбежных после его вызывающей речи в Собрании. На минуту с ним поравнялся огромный Мирабо.

— Поздравляю вас, господин Моро, — сказал великий человек. — Вы прекрасно держались. Несомненно, они будут жаждать вашей крови. Однако возьму на себя смелость дать вам совет: будьте осторожны, не позволяйте себе руководствоваться ложным чувством донкихотства. Игнорируйте их вызовы — именно так поступаю я сам. Я заношу каждого, кто меня вызвал, — а их уже пятьдесят — в свой список, и там они навсегда останутся. Отказывайте им в том, что они называют сатисфакцией, и всё будет хорошо.

Андре-Луи улыбнулся и вздохнул.

— Для этого требуется мужество.

— Конечно. Но, по-моему, вам его не занимать.

— Возможно, это не так, но сделаю всё, что в моих силах.

Они прошли через вестибюль, и хотя там уже выстроились привилегированные, нетерпеливо поджидавшие молодого человека, который имел наглость оскорбить их с трибуны, телохранители Андре-Луи не подпустили их близко.

Андре-Луи вышел на улицу и остановился под навесом, сооружённым у входа для подъезжавших экипажей. Шёл сильный дождь, и земля покрылась густой грязью, так что Андре-Луи стоял, не решаясь выйти из-под навеса. Рядом с ним был Ле Шапелье, не покидавший его ни на минуту.

Шабрийанн, зорко следивший за Андре-Луи, увидел, что момент самый подходящий, и, сделав ловкий манёвр, оказался под дождём, лицом к лицу с дерзким бретонцем. Он грубо толкнул Андре-Луи, как будто желая освободить себе место под навесом.

Андре-Луи ни на секунду не усомнился относительно цели этого человека, не заблуждались на этот счёт и те, кто стоял поблизости, и сделали запоздалую попытку сомкнуться вокруг нового депутата. Андре-Луи был горько разочарован: он ждал вовсе не Шабрийанна. Разочарование отразилось у него на лице, и самонадеянный Шабрийанн ложно истолковал его.

Ну что же, Шабрийанн так Шабрийанн — он не ударит в грязь лицом.

— Кажется, вы толкнули меня, сударь, — очень вежливо заметил Андре-Луи и так толкнул Шабрийанна плечом, что тот вылетел обратно под дождь.

— Я хочу укрыться от дождя, сударь, — резко сказал шевалье.

— Для этого вам необязательно стоять на моих ногах — мне почему-то не нравится, когда мне наступают на ноги. Они у меня очень чувствительны, сударь. Возможно, вы этого не знали. Пожалуйста, ни слова больше.

— Да я ничего и не говорю, грубиян вы этакий! — воскликнул шевалье, не вполне владея собой.

— Неужели? А я полагал, что вы собираетесь извиниться.

— Извиниться? — засмеялся Шабрийанн. — Перед вами? А знаете, вы просто смешны! — Он снова шагнул под навес и на глазах у всех грубо вытолкнул Андре-Луи.

— Ах! — закричал Андре-Луи с гримасой. — Вы сделали мне больно, сударь. Я же просил не толкать меня! — Он повысил голос, чтобы его все слышали, и ещё раз отправил господина де Шабрийанна под дождь.

Хотя Андре-Луи был худощав, у него была железная рука благодаря ежедневным усердным занятиям со шпагой, к тому же он вложил в толчок всю свою силу. Его противник отлетел на несколько шагов и, зацепившись за бревно, оставленное каким-то рабочим, сел прямо в лужу.

Все свидетели происшествия разразились смехом, а нарядный господин встал, с ног до головы обрызганный грязью, и в ярости подскочил к Андре-Луи.

Этот бретонец сделал его смешным, что было абсолютно непростительно.

— Вы мне за это заплатите, — захлёбывался Шабрийанн. — Я убью вас.

Андре-Луи рассмеялся прямо ему в лицо, и в наступившей тишине прозвучали слова:

— О, так вот чего вы желаете? Почему же вы сразу не сказали? Мне бы не пришлось сбивать вас с ног. Я полагал, что господа вашей профессии справляются с делами подобного рода не без изящества, соблюдая при этом правила хорошего тона. Если бы вы вели себя именно так, не пострадали бы ваши панталоны.

— Когда мы встретимся? — зарычал Шабрийанн, побагровевший от ярости.

— Когда вам угодно, сударь. Решайте сами, когда вам удобнее меня убить. Мне кажется, вы заявили именно об этом намерении, не так ли? — Андре-Луи был сама учтивость.

— Завтра утром в Булонском лесу[211]. Может быть, вы захватите с собой приятеля?

— Разумеется, сударь. Надеюсь, нам повезёт с погодой. Терпеть не могу дождь. Шабрийанн удивлённо взглянул на него. Андре-Луи мило улыбнулся.

— А теперь не смею больше задерживать вас, сударь. Мы вполне поняли друг друга. Я буду в Булонском лесу завтра в девять часов утра.

— Это слишком поздно для меня, сударь.

— А любое другое время — слишком рано для меня. Я не люблю нарушать свои привычки. Итак, девять часов или никогда — как вам угодно.

— Но в девять часов я должен быть на утреннем заседании в Собрании.

— Боюсь, сударь, что сначала вам придётся убить меня, а мне бы не хотелось быть убитым раньше девяти часов.

Поведение Андре-Луи шло настолько в разрез с обычной процедурой, что Шабрийанну трудно было это переварить. В тоне сельского депутата звучала зловещая насмешка — точно так привилегированные разговаривали со своими жертвами из третьего сословия. Чтобы ещё больше раздразнить Шабрийанна, Андре-Луи — актёр Скарамуш во всём — вынул табакерку и твёрдой рукой протянул её Ле Шапелье, а затем угостился сам.

По-видимому, Шабрийанну после всего, что он вытерпел, даже не была предоставлена возможность удалиться с достоинством.

— Хорошо, сударь, — сказал он. — Пусть будет в девять часов. И посмотрим, станете ли вы потом так нагло разговаривать.

И он бросился прочь под презрительными насмешками провинциальных депутатов. Ничуть не умерило его ярость и то, что, пока он шёл домой по улице Дофины, ему всю дорогу улюлюкали мальчишки, потешавшиеся над грязью, капавшей с атласных панталон и фалд элегантного камзола в полоску.

Надо сказать, что за презрительной усмешкой третьего сословия таились негодование и страх. Это уж слишком! Один из этих задир убил Лагрона, и вот вызов получил его преемник в первый же день, как появился, чтобы занять место покойного, и теперь его тоже убьют. Несколько человек подошли к Андре-Луи, уговаривая его не ездить в Булонский лес и не обращать внимания на вызов и на всю эту историю — ведь это умышленная попытка убрать его с дороги. Он серьёзно выслушал советы, угрюмо покачал головой и наконец пообещал обдумать их.

На дневном заседании он как ни в чём не бывало занял своё место, как будто ничего не случилось.

Однако утром, когда началось заседание, места Андре-Луи и Шабрийанна в Собрании были свободны. Уныние и негодование охватило представителей третьего сословия, и в их выступлениях звучала более язвительная нота, чем обычно. Они не одобряли безрассудство своего новичка. Некоторые открыто осуждали его неосмотрительность, и лишь небольшая группа доверенных лиц Ле Шапелье надеялась когда-нибудь увидеть его снова.

Поэтому, когда в начале одиннадцатого появился Андре-Луи, спокойный и сдержанный, и направился к своему месту, депутаты третьего сословия изумились и вздохнули с облегчением. В тот момент на трибуне находился оратор правой. Он резко прервал свою речь и с недоверием и беспокойством уставился на Андре-Луи: уразуметь случившееся было выше его сил. Затем прозвучал голос, презрительно объяснивший изумлённому Собранию, что случилось:

— Они не дрались. В последний момент он увильнул.

Должно быть, это так, подумали все. Тайна разъяснилась, и люди снова начали рассаживаться. Однако Андре-Луи, добравшийся до своего места, услышал объяснение, всех удовлетворившее, и остановился. Он чувствовал, что должен открыть истину.

— Господин председатель, примите мои извинения за опоздание. — Не было никакой необходимости извиняться, но Скарамуш не мог отказать себе в удовольствии прибегнуть к театральному эффекту. — Меня задержало одно срочное дело. Я должен также передать вам извинения господина де Шабрийанна. В дальнейшем он будет постоянно отсутствовать в Собрании.

Воцарилась гробовая тишина. Андре-Луи сел.


Глава IX. ПАЛАДИН ТРЕТЬЕГО СОСЛОВИЯ


Как вы помните, шевалье де Шабрийанн был замешан в чудовищной истории, стоившей жизни Филиппу де Вильморену. Мы знаем достаточно, чтобы предположить, что он был не только секундантом Латур д'Азира в том поединке, но фактически подстрекателем. Поэтому Андре-Луи вполне мог ощущать удовлетворение, предложив жизнь шевалье манам[212] своего убитого друга, и рассматривать это как акт справедливости, которой нельзя было добиться другими средствами. Нельзя забывать и то, что Шабрийанн пошёл на дуэль, уверенный, что ему, опытному фехтовальщику, придётся иметь дело с буржуа, который никогда не держал шпагу в руке. Итак, с моральной точки зрения, он был немногим лучше убийцы, и то, что он сам угодил в яму, которую рыл для Андре-Луи, было высшей справедливостью. Однако, несмотря на всё это, я счёл бы отвратительной циничную нотку, прозвучавшую в сообщении Андре-Луи в Собрании о случившемся, если бы поверил, что она искренна. В таком случае было бы справедливым мнение Алины, которое разделяли с ней многие, близко знавшие Андре-Луи, что он совершенно бессердечен.

Вы усмотрели то же бессердечие в его поведении, когда он обнаружил измену мадемуазель Бине, однако меры, принятые им, чтобы отомстить за себя, доказывают противоположное. Мне кажется, что его презрение к этой женщине родилось из любви, которую он некоторое время к ней питал. Не думаю, чтобы эта любовь была столь глубока, как он вообразил вначале, но не верю и тому, что она была столь поверхностна, как он пытался доказать. Ведь он прямо из кожи вон лез, притворяясь, что вычеркнул мадемуазель Бине из памяти, узнав о её неверности. Да и циничное бесчувствие, с которым он выразил надежду, что убил Бине, — тоже притворство. Правда, он знал, что мир прекрасно обойдётся без таких, как Бине. Как вы помните, Андре-Луи обладал на редкость беспристрастным видением, позволявшим рассматривать вещи в истинном свете, не прислушиваясь к голосу чувства. В то же время совершенно невероятно, чтобы он мог хладнокровно и цинично размышлять об убийстве живого существа.

Вот так же невозможно поверить, что, явившись прямо из Булонского леса, где он только что убил человека, он был искренен, упомянув об этом событии в возмутительно легкомысленных выражениях. Конечно, он был Скарамушем, но не до такой же степени! Однако он был им в достаточной мере, чтобы маскировать истинные чувства эффектным жестом, а истинные мысли — эффектной фразой. Он всегда оставался актёром — человеком, который заранее рассчитывает реакцию зала, боится обнаружить свои чувства и вечно озабочен тем, чтобы скрыть свой истинный характер за вымышленным. Тут было и озорство, и ещё что-то.

Сейчас над легкомысленными словами Андре-Луи никто не рассмеялся, да он и не рассчитывал на это. Он хотел вызвать ужас и знал, что, чем небрежнее будет его тон, тем скорее удастся произвести именно то впечатление, которого он добивался.

Нетрудно догадаться, как развивались события дальше. Когда заседание окончилось, Андре-Луи поджидала в вестибюле дюжина дуэлянтов-убийц. На этот раз люди из его собственной партии не были столь озабочены его охраной — они увидели, что он вполне способен за себя постоять. Он ловко перенёс военные действия на территорию противника и полностью перенял методы вражеского лагеря.

Андре-Луи оглядел враждебную группу, манеры и одежда которой не оставляли сомнений относительно их принадлежности. Он остановился, ища взглядом человека, с которым ему не терпелось столкнуться, однако де Латур д'Азира среди них не было. Это показалось ему странным: ведь маркиз был кузеном и близким другом Шабрийанна и сегодня должен был находиться в первых рядах. Дело же заключалось в том, что Латур д'Азир был изумлён и глубоко опечален совершенно неожиданным поворотом событий, к тому же какое-то странное чувство сдерживало его желание отомстить. Возможно, он тоже помнил роль, которую сыграл Шабрийанн в той истории в Гаврийяке, и видел в безвестном Андре-Луи Моро, упорно преследовавшем его, рокового мстителя. Собственная нерешительность, особенно после провокации, озадачивала маркиза.

Поскольку среди ожидавших Андре-Луи не было Латур д'Азира, ему было всё равно, кто будет следующим. Им оказался молодой виконт де Ламотт-Руайо, один из самых смертоносных клинков в этой компании.

На следующее утро, в среду, Андре-Луи, снова опоздав в Собрание на час, объявил почти в тех же выражениях, как сообщал о смерти Шабрийанна, что господин де Ламотт-Руайо, вероятно, не будет нарушать согласие в Собрании в течение нескольких недель. Он добавил, что, если виконту повезёт, он полностью оправится от последствий неприятного происшествия, совершенно неожиданно случившегося с ним в это утро.

В четверг утром Андре-Луи сделал точно такое заявление относительно де Блавона. В пятницу он объявил, что его задержал господин де Труакантен, и, повернувшись к правой и придав лицу сочувственное выражение, сказал:

— Я рад сообщить вам, господа, что господин де Труакантен в руках очень искусного хирурга, который надеется вернуть его в ваши ряды через несколько недель.

Это было невероятно, фантастично, неслыханно. И друзья, и враги в Собрании с одинаково ошеломлённым видом выслушивали эти ежедневные вежливые сообщения. Четверо самых грозных дуэлянтов-убийц выведено из строя, причём один из них убит, — и всё это проделал с таким равнодушным видом и объявил небрежным тоном этот несчастный провинциальный адвокатишка!

Он начал приобретать в их глазах романтический ореол. Даже группа философов левой, отказывавшаяся поклоняться какой-либо силе, кроме силы разума, поглядывала теперь на него с почтительным вниманием, которого не смог бы привлечь к нему никакой ораторский триумф.

Постепенно слава об Андре-Луи разнеслась по всему Парижу. Демулен посвятил ему панегирик в своей газете «Революции», где назвал его паладином третьего сословия, и эту фразу подхватил народ, который тоже стал его так называть. Его с презрением упомянули в «Деяниях апостолов» — насмешливом органе партии привилегированных, который издавала группа беспечных господ, поражённых редкой близорукостью.

Настала пятница той бурной недели в жизни молодого человека, который впоследствии будет столь упорно напоминать нам, что он никогда не был человеком действия. Выйдя в вестибюль Манежа, Андре-Луи, шедший между Ле Шапелье и Керсеном, обнаружил, что там нет ни души, и даже приостановился от удивления.

— Значит, с них довольно? — спросил он, обращаясь к Ле Шапелье.

— Полагаю, с них довольно вас, — ответил тот. — Они предпочитают заняться тем, кто, в отличие от вас, неспособен постоять за себя.

Андре-Луи был разочарован: ведь он занялся этим делом с весьма определённой целью. Правда, убийство Шабрийанна было недурной закуской и принесло некоторое удовлетворение, но трое других были ему вовсе ни к чему. Он шёл на дуэль с ними неохотно и постарался, чтобы они легко отделались — насколько позволяла его собственная безопасность. Неужели никто больше не клюнет на приманку, и человек, для которого она предназначена, так и не покажется? В таком случае надо принять меры.

Снаружи под навесом стояла группа аристократов, которые о чём-то серьёзно беседовали. Среди них Андре-Луи заметил де Латур д'Азира и сжал губы. Ему не следует провоцировать их — они сами должны втянуть его в ссору. В то утро «Деяния апостолов» уже сорвали с него маску, поведав, что он — учитель фехтования с улицы Случая, преемник Бертрана дез Ами. Для человека такой профессии опасно было участвовать в дуэли, а теперь, после разоблачения, целью которого была апология аристократии, — вдвойне опасно.

Однако надо было что-то предпринять, иначе все его усилия оказались бы напрасными. Подчёркнуто не глядя на группу привилегированных, Андре-Луи повысил голос, чтобы его услышали:

— Кажется, напрасно я опасался, что мне придётся провести остаток своих дней в Булонском лесу.

Наблюдая за ними краем глаза, Андре-Луи заметил в группе движение. Они повернулись, чтобы взглянуть на него, и только. Ну что же, придётся добавить. Медленно шагая между друзьями, Андре-Луи сказал:

— Ну разве не удивительно, что убийца Лагрона не предпринимает никаких шагов против его преемника? Впрочем, ничего удивительного. Возможно, на то есть причины. Скорее всего, этот господин благоразумен.

Андре-Луи уже миновал группу, и его последняя фраза повисла в воздухе, причём он сопроводил её вызывающим смехом.

Долго ждать не пришлось. Позади раздались быстрые шаги, и на плечо легла рука, резко повернувшая его. Он оказался лицом к лицу с господином де Латур д'Азиром, глаза которого сверкали от гнева. Все свидетели этой сцены стояли в замешательстве.

— Полагаю, вы имели в виду меня, — спокойно произнёс маркиз.

— Я имел в виду убийцу — это так, однако я говорил со своими друзьями. — Андре-Луи казался ещё более невозмутимым, чем маркиз, так как был опытным актёром.

— Вы говорили довольно громко, так что невольно можно было услышать.

— Тот, кто желает подслушать, часто ухитряется это сделать.

— Я вижу, что ваша цель — оскорбить.

— О нет, маркиз, вы ошибаетесь, я никого не хочу оскорбить. Однако я терпеть не могу, когда меня хватают руками, особенно если не считаю их чистыми, поэтому от меня вряд ли можно ожидать учтивости.

Веки господина де Латур д'Азира вздрогнули, и он поймал себя на том, что чуть ли не восхищён тем, как держится Андре-Луи. Ему даже показалось, что он сам проигрывает при сравнении, поэтому он потерял самообладание и пришёл в ярость.

— Вы говорили обо мне как об убийце Лагрона. Не буду притворяться, что не понял вас, тем более что вы уже излагали мне свои взгляды раньше.

— О сударь, я весьма польщён!

— Тогда вы назвали меня убийцей за то, что я воспользовался своим искусством, чтобы избавиться от смутьяна, который угрожал моему спокойствию. А чем же лучше вы, учитель фехтования, задирающий тех, кто, естественно, хуже вас владеет шпагой?

Друзья де Латур д'Азира выглядели обеспокоенными. Казалось невероятным, чтобы знатный дворянин настолько забылся, что снизошёл до спора с этим презренным адвокатом-фехтовальщиком, да ещё выставил себя в смешном свете.

— Я их задираю? — с удивлением спросил Андре-Луи. — Но позвольте, господин маркиз, ведь это они задирают меня, да ещё так глупо. Они толкают меня, бьют по щекам, наступают на ноги. Должен ли я на том основании, что я — учитель фехтования, сносить плохое обхождение ваших друзей, не блещущих хорошими манерами? Возможно, если бы они обнаружили раньше, что я — учитель фехтования, их манеры стали бы лучше. Но обвинять меня! Какая несправедливость!

— Комедиант! — презрительно бросил маркиз. — Разве это меняет дело? Разве люди, дравшиеся с вами, живут шпагой, как вы?

— Напротив, господин маркиз, они умирают от шпаги с удивительной лёгкостью. Не думаю, чтобы вы желали присоединиться к их числу.

— А почему это? — вспыхнул Латур д'Азир.

— О! — приподнял брови Андре-Луи и медленно произнёс: — Да потому, сударь, что вы предпочитаете лёгкие жертвы — Лагронов и Вильморенов. Которых вам ничего не стоит прирезать, как овец.

И тут маркиз ударил его.

Андре-Луи отступил назад, и глаза его сверкнули, но он тут же овладел собой и улыбнулся в лицо рослому врагу:

— Ну что же, ничуть не лучше других! Так, так! Прошу вас, заметьте, как повторяется давняя история — правда, с некоторыми нюансами. Поскольку бедный Вильморен не смог вынести низкую ложь, которой вы довели его до бешенства, он вас ударил. Поскольку вы не можете вынести низкую правду, вы убьёте меня. Однако в обоих случаях низость исходит от вас. Сейчас, как и в тот раз, того, кто ударил, ждёт… — Он остановился, — Впрочем, к чему уточнять? Вы знаете, о чём я говорю, — вы же сами написали это слово в тот день остриём своей слишком проворной шпаги. Но довольно! Я готов встретиться с вами, сударь, если вы пожелаете.

— А чего же другого я могу желать? Поболтать?

Андре-Луи со вздохом повернулся к друзьям.

— Итак, мне придётся ещё раз прогуляться в Булонский лес. Изаак, не будете ли вы столь любезны переговорить с одним из друзей господина маркиза и договориться на завтра, как всегда, в девять часов.

— Завтра я не смогу, — отрывисто сказал маркиз, обращаясь к Ле Шапелье. — У меня в деревне дело, которое нельзя отложить.

Ле Шапелье взглянул на Андре-Луи.

— Тогда для удобства маркиза назначим встречу на воскресенье, в то же время.

— Я не дерусь в воскресенье. Я не язычник, чтобы нарушать церковный праздник.

— Но ведь добрый Бог, разумеется, не позволит себе проклясть такого знатного господина, как маркиз, по столь ничтожному поводу? Ну да ладно, Изаак, договоритесь, пожалуйста, на понедельник, если на этот день не приходится праздник и если у господина маркиза нет других неотложных дел. Предоставляю это вам.

Он поклонился с видом человека, утомлённого этими пустяками, и, взяв под руку Керсена, удалился.

— Ах, чёрт побери, ну и здорово же вы навострились! — заметил бретонский депутат, совершенно неискушённый в подобных делах.

— Да, пожалуй. Я учился у них, — рассмеялся Андре-Луи, который был в прекрасном настроении. А Керсен пополнил ряды тех, кто считал Андре-Луи человеком без сердца и совести.

Но если мы заглянем в его «Исповедь» — а именно там обнаруживается сущность человека, свободная от притворства, — то прочтём, что в ту ночь, встав на колени, он беседовал со своим покойным другом Филиппом и призвал его дух в свидетели, что собирается сделать последний шаг, чтобы выполнить клятву, произнесённую над его телом два года тому назад в Гаврийяке.


Глава X. УЯЗВЛЁННАЯ ГОРДОСТЬ


Неотложным делом, назначенным у господина де Латур д'Азира на воскресенье, была встреча с господином де Керкадью. Он выехал в Медон рано утром, сунув в карман последний выпуск «Деяний апостолов» — листка, остро́ты которого, направленные против сторонников перемен, немало забавляли сеньора де Гаврийяка. Ядовитые насмешки, которыми осыпались эти мошенники, утешали его в изгнании из родных мест, которым он был обязан их деятельности.

За последний месяц господин де Латур д'Азир дважды наносил визиты сеньору де Гаврийяку в Медоне, и вид Алины, такой прелестной и свежей, такой остроумной и живой, заставил загореться пламенем угольки, тлевшие под золой прошлого, которые маркиз считал потухшими. Он желал её так, как желают рая. Думаю, это была самая чистая страсть в его жизни, и, приди она раньше, он мог бы стать совсем другим человеком. Когда после скандала в Фейдо Алина наотрез отказалась принимать его, это был самый жестокий удар в его жизни. Маркиз разом лишился и любовницы, которую высоко ценил, и жены, без которой не мог жить. Низменная страсть к мадемуазель Бине могла бы утешить его за вынужденный отказ от возвышенной любви к Алине, а ради любви к Алине он готов был пожертвовать связью с мадемуазель Бине. Однако события в театре отняли у него обеих. Верный слову, данному Сотрону, он порвал с мадемуазель Бине лишь для того, чтобы обнаружить, что Алина порвала с ним. А к тому моменту, когда он достаточно оправился от горя, чтобы вновь подумать об актрисе, она бесследно исчезла.

Во всех своих бедах он винил Андре-Луи. Этот безродный провинциал преследовал его, как Немезида, — и стал его злым гением. Да, вот именно — злым гением! И скорее всего в понедельник… Ему не хотелось думать про понедельник. Не то чтобы он боялся смерти — он был так же храбр в этом отношении, как подобные ему.

К тому же он был слишком уверен в своём искусстве, чтобы допустить возможность гибели на дуэли. Однако смерть была бы логическим завершением зла, которое умышленно или случайно причинил ему этот Андре-Луи Моро. Маркизу казалось, что он слышит наглый мелодичный голос, небрежно сообщающий эту новость в понедельник утром в Собрании. Он отогнал эти мысли, рассердившись на себя за то, что предавался им. Всё это сантименты. В конце концов, хотя Шабрийанн и Ламотт-Руайо были незаурядными фехтовальщиками, ни один из них не мог с ним сравниться. Он ехал по сельским тропинкам, залитым приветливым сентябрьским солнцем, и настроение его постепенно улучшалось. В нём шевельнулось предчувствие победы, и, поняв, что нет никаких оснований опасаться поединка в понедельник, он уже рвался на него. Дуэль положит конец преследованию, жертвой которого он был. Он раздавит эту нахальную и упрямую блоху, которая кусает его при каждом удобном случае. Приободрившись подобным образом, маркиз с большей надеждой принялся размышлять и о своих шансах у Алины.

Он был с ней предельно откровенен, когда месяц тому назад они впервые встретились после перерыва. Он рассказал ей всю правду о причинах своего появления в Фейдо в тот вечер и заставил понять, что она была к нему несправедлива. Правда, пока дальше он не пошёл.

Для начала этого было вполне достаточно. А при последней встрече две недели тому назад она приняла его с искренним дружелюбием. Правда, она держалась несколько отчуждённо, но этого и следовало ожидать: ведь он ещё не заявил со всей определённостью, что вновь питает надежду завоевать её. Какой же он дурак, что едет туда только сегодня!

Вот в таком приподнятом настроении маркиз приехал в то воскресное утро в Медон. Он оживлённо беседовал с господином де Керкадью в гостиной, ожидая появления Алины. Он с уверенностью высказался о будущем страны — в то утро он смотрел на мир через самые розовые очки. Уже появились признаки, что настроения становятся более умеренными. Нация начинает понимать, куда ведёт её этот адвокатский сброд. Маркиз вынул «Деяния апостолов» и прочёл язвительный абзац. Затем, когда наконец появилась мадемуазель де Керкадью, он передал листок её дяде.

Господин де Керкадью, заботясь о будущем племянницы, ушёл читать газету в сад, где занял такую позицию, чтобы пара была в поле его зрения, как велел ему долг, но вне пределов слышимости.

Маркиз поспешил воспользоваться случаем. Он вполне откровенно объяснился и умолял Алину вернуть ему свою благосклонность и позволить питать надежду на то, что в один прекрасный день она снова подумает о его предложении.

— Мадемуазель, — говорил он голосом, дрожавшим от подлинного чувства, — вы не можете сомневаться в моей искренности. Меня справедливо изгнали, ибо я показал себя недостойным великой чести, к которой стремился. Однако изгнание ни в коей мере не уменьшило мою преданность вам. Только представьте себе, что я вынес, и вы согласитесь, что я полностью искупил свою тяжкую вину.

Она взглянула на него, и её красивое лицо стало задумчивым, а взгляд — мягким.

— Сударь, я сомневаюсь не в вас, а в себе.

— Вы имеете в виду свои чувства ко мне?

— Да.

— Но ведь после того, что произошло, это вполне понятно.

— Нет, сударь, так было всегда, — спокойно перебила она. — Вы говорите так, будто потеряли меня по своей вине, однако это не совсем верно. Позвольте быть с вами откровенной. Сударь, вы не могли меня потерять, так как я никогда не была вашей. Я сознаю, что вы оказываете мне честь, и глубоко уважаю вас…

— Но такое начало… — с надеждой воскликнул он.

— А кто убедит меня в том, что это начало, а не конец? Если бы я питала к вам какие-то чувства, сударь, то послала бы за вами сразу же после того случая, о котором вы упомянули. По крайней мере, я бы не осудила вас, не выслушав ваших объяснений. А так… — Она пожала плечами, улыбаясь кротко и печально. — Вы меня понимаете?

Однако сказанное не обескуражило его, а, напротив, ободрило.

— Ваши слова позволяют мне питать надежду, мадемуазель. Располагая столь многим, я могу рассчитывать добиться большего. Клянусь, я докажу, что достоин. Разве тот, кто удостоен счастья находиться рядом с вами, может не стремиться стать достойным?

Не успела Алина ответить ему, как из сада ворвался взъерошенный господин де Керкадью с пылающим лицом, в очках, сдвинутых на лоб. Он не мог вымолвить ни слова и лишь размахивал листком «Деяний апостолов».

Если бы у маркиза была возможность высказать свои чувства вслух, он бы выругался. Он закусил губу, раздосадованный весьма несвоевременным вторжением.

Алина вскочила, встревоженная состоянием своего дяди.

— Что случилось?

— Случилось? — наконец обрёл он дар речи. — Негодяй! Лжец! Я согласился забыть прошлое при вполне определённом условии, чтобы в будущем он избегал политики. Он принял условие, и теперь, — тут он яростно хлопнул по газете, — он снова надул меня. Он не только опять занялся политикой, он стал членом Собрания и, что ещё хуже, использовал своё искусство учителя фехтования для убийства. Боже мой! Да разве во Франции больше нет закона?

Лишь одно смутно омрачало безмятежное настроение господина де Латур д'Азира — сомнение насчёт этого Моро и его отношений с господином де Керкадью. Он знал, каковы они были когда-то и как изменились впоследствии из-за неблагодарности Моро, выступившего против класса, к которому принадлежал его благодетель. О чём он не знал, так это о состоявшемся примирении. Дело в том, что последний месяц — с тех самых пор, как обстоятельства вынудили Андре-Луи отступить от слова, данного крёстному, — молодой человек не осмеливался приехать в Медон, к тому же случилось так, что имя его ни разу не упоминалось в присутствии Латур д'Азира. Теперь же маркиз узнал сразу и о примирении, и о новом разрыве, благодаря которому пропасть стала ещё шире, чем когда-либо. Поэтому он не преминул заявить о своём собственном мнении.

— Закон есть, — ответил он. — Закон, который утверждает этот безрассудный молодой человек, — закон шпаги. — Он говорил очень серьёзно, чуть ли не грустно, сознавая, что почва всё-таки зыбкая. — Не думайте, что ему удастся бесконечно продолжать карьеру убийцы, — рано или поздно он встретит шпагу, которая отомстит за других. Вы, очевидно, заметили, что мой кузен Шабрийанн — в числе жертв. Он был убит в этот четверг.

— Если я не выразил вам соболезнования, Азир, то лишь потому, что негодование заглушило во мне все другие чувства. Негодяй! Вы говорите, что рано или поздно он встретит шпагу, которая отомстит за других. Молю Бога, чтобы это случилось поскорее.

Маркиз ответил спокойно, и в голосе его слышалась печаль:

— Я думаю, что ваша молитва будет услышана. У этого несчастного молодого человека завтра свидание, на котором, возможно, с ним расквитаются за всё.

Маркиз говорил с такой спокойной убеждённостью, что его слова прозвучали как смертный приговор. Бурный поток гнева господина де Керкадью внезапно иссяк, кровь отхлынула от горящего лица, а в бесцветных глазах выразился ужас. Это яснее всяких слов сказало господину де Латур д'Азиру, что все грозные слова господина де Керкадью в адрес крестника произнесены в порыве негодования. При известии о том, что возмездие уже ждёт этого негодяя, мягкосердечие и любовь одержали верх, а гнев внезапно утих. Грех Андре-Луи, как бы ужасен он ни был, сделался несущественным по сравнению с тем, что ему грозило.

Господин де Керкадью облизал губы. — А с кем у него свидание? — спросил он, пытаясь придать голосу твёрдость.

Господин де Латур д'Азир наклонил красивую голову, опустив глаза на сверкающий паркет.

— Со мной, — произнёс он спокойно, уже понимав, что эти слова посеют беду, и сердце его сжалось. Он услышал, как слабо вскрикнула Алина, и увидел, как отшатнулся в ужасе господин де Керкадью.

И тогда маркиз очертя голову пустился в объяснения:

— Зная о ваших с ним отношениях, господин де Керкадью, и из глубокого уважения к вам я сделал всё от меня зависящее, чтобы избежать этого, — хотя, как вы понимаете, смерть моего дорогого друга и кузена Шабрийанна призывала меня к действию и я знал, что друзья осуждают мою осторожность. Однако вчера этот молодой человек заставил меня отказаться от сдержанности. Он спровоцировал меня умышленно и публично, грубо оскорбив, — и завтра утром… в Булонском лесу… мы дерёмся.

В конце он слегка запнулся, ощутив враждебную атмосферу, в которой внезапно оказался. Он был готов к враждебности господина де Керкадью, но никак не ожидал её от Алины.

Маркиз начал сознавать, что на пути, который, как ему казалось, он расчистил, возникли новые препятствия. Однако его гордость и чувство справедливости не оставляли места для слабости.

Переводя с дяди на племянницу взгляд, всегда такой смелый и прямой, а сейчас странно уклончивый, он с горечью понял, что даже если завтра убьёт Андре-Луи, тот отомстит ему своей смертью. Нет, он ничуть не преувеличивал, придя к выводу, что этот Андре-Луи Моро — его злой гений. Теперь Латур д'Азир ясно видел, что ему никогда не удастся победить противника, — последнее слово всё равно останется за Андре-Луи. Маркиз осознал это с горечью, яростью и чувством унижения — до сих пор неведомым ему — и ещё яростней стал стремиться к цели, понимая всю тщетность своих попыток.

Внешне он казался спокойным и невозмутимым, как человек, с сожалением принимающий неизбежное. Господин де Керкадью понял, что его невозможно остановить.

— Боже мой! — вот и всё, что он произнёс чуть слышно, вернее, простонал.

Господин де Латур д'Азир, как всегда, сделал то, чего требовали приличия, — он откланялся. Он понимал, что не подобает более оставаться там, где его новость произвела такое впечатление. Итак, он удалился, унося в душе горечь, сравнимую лишь со сладостью надежд, с которыми ехал в Медон. Да, последнее слово, как всегда, осталось за Андре-Луи Моро.

Когда маркиз вышел, дядя и племянница переглянулись, и в глазах обоих был ужас. Алина, бледная как полотно, в отчаянии ломала руки.

— Почему вы не просили его… не умоляли?.. — Она замолчала.

— А зачем? Он прав, и… есть вещи, о которых нельзя просить. Просить о них — напрасное унижение. — Он сел со стоном. — О, бедный мальчик, бедный, запутавшийся мальчик!

Как видите, ни один из них ни на минуту не усомнился в исходе.

На обоих подействовала спокойная уверенность, с которой говорил Латур д'Азир. Он не был хвастуном и считался исключительно искусным фехтовальщиком.

— Что значит унижение, когда речь идёт о жизни Андре!

— Я знаю. Боже мой! Разве я сам этого не знаю? Я бы унизился, если бы мог надеяться, что, унизившись, добьюсь своего. Но Азир — человек твёрдый и неумолимый, и…

Внезапно Алина покинула его.

Она догнала маркиза, когда тот уже садился в карету, и окликнула его. Он обернулся и поклонился.

— Мадемуазель?

Он сразу же догадался, о чём пойдёт речь, и уже предчувствовал страшную боль от того, что вынужден будет ей отказать. Однако, следуя приглашению, он вошёл за Алиной в прохладный зал с мраморным полом в чёрно-белую клетку. Посредине зала стоял резной стол из чёрного дуба, возле которого маркиз остановился и встал, слегка опершись на него. Алина села рядом в большое малиновое кресло.

— Сударь, я не могу позволить вам вот так уехать, — сказала она. — Вы представить себе не можете, каким ударом для дяди будет, если… если с его крестником случится завтра непоправимая беда. То, что дядя говорил вначале…

— Мадемуазель, я всё сразу понял и, поверьте, весьма огорчён сложившимися обстоятельствами. Можете не сомневаться, что это так. Вот всё, что я могу сказать.

— Неужели это всё? Андре очень дорог своему крёстному.

Умоляющая нота резанула его, как ножом, и внезапно у него возникло другое чувство, которое, как он осознавал, было недостойно его, но от которого невозможно было отделаться. Он не решался выразить это чувство словами и признаться самому себе, что в человеке столь низкого происхождения он видел соперника, и тем не менее приступ ревности был сильнее, чем безграничная гордость за свой знатный род.

— А вам он тоже дорог, мадемуазель? Кем является Андре-Луи для вас? Простите мой вопрос, но я хочу понять всё до конца.

Наблюдая за Алиной, он заметил, что лицо её залила краска. Сначала он решил, что это смущение, но её синие глаза сверкнули, и он понял, что это гнев, и успокоился. Раз она оскорблена его предположением, можно не волноваться. Ему и в голову не пришло, что он мог неверно истолковать причину её гнева.

— Мы с Андре вместе играли в детстве, и мне он тоже очень дорог. Я отношусь к нему, как к брату. Если бы я нуждалась в помощи и рядом не оказалось дяди, Андре был бы первым, к кому я обратилась бы. Я ответила на ваш вопрос, сударь? Или вы желаете ещё что-нибудь обо мне узнать?

Он закусил губу. Конечно, сегодня утром он слишком расстроен, иначе ему никогда бы не пришло в голову глупое подозрение, оскорбившее её.

Маркиз очень низко поклонился.

— Мадемуазель, простите, что я задал вам подобный вопрос. Вы дали более полный ответ, чем я смел надеяться.

Он замолчал, ожидая, чтобы она продолжила разговор. Некоторое время Алина сидела молча, в растерянности, на белом лбу обозначилась морщина, пальцы нервно барабанили по столу. Наконец она ринулась в бой:

— Сударь, я пришла, чтобы умолять вас отложить поединок.

Она увидела, что его тёмные брови приподнялись, а красивые губы тронула полная сожаления улыбка, и торопливо продолжала:

— Какую честь может принести вам подобная встреча, сударь?

Это был тонкий удар по фамильной гордости, которая, как она полагала, преобладала у маркиза над всем прочим и которая столь же часто заставляла его совершать ошибки, как и поступать правильно.

— Мадемуазель, я ищу тут не чести, а справедливости. Я уже объяснил, что не я добивался этого поединка. Мне его навязали, и честь не позволяет мне отказаться.

— Но если вы пощадите его, разве это нанесёт урон вашей чести? Сударь, никто не подумает усомниться в вашей храбрости и неверно истолковать ваши мотивы.

— Вы ошибаетесь, мадемуазель. Разумеется, мои мотивы будут превратно истолкованы. Вы забываете, что за прошлую неделю этот молодой человек приобрёл определённую репутацию, из-за которой не каждый отважится на поединок с ним.

Она отмела этот довод чуть ли не с презрением, считая его хитрой увёрткой.

— Да, но к вам это не относится, господин маркиз. Её уверенность польстила ему, но под сладостью таилась горечь.

— Позвольте заверить вас, мадемуазель, что и я — не исключение, но дело не только в этом. Поединок, который навязал мне господин Моро, — лишь кульминация затянувшегося преследования.

— Которое вызвали вы сами, — прервала она. — Будьте справедливы, сударь.

— Надеюсь, мне не дано быть иным.

— Тогда вспомните, что вы убили его друга.

— Тут мне не в чем себя упрекнуть. Меня оправдывают обстоятельства, а последующие события в этой обезумевшей стране подтверждают мою правоту.

— А то, что… — Она запнулась и отвела от него взгляд. — То, что вы… вы… А мадемуазель Бине, на которой он собирался жениться?

С минуту маркиз смотрел на неё в полнейшем изумлении.

— Собирался жениться? — повторил он недоверчиво, даже с испугом.

— Вы не знали?

— А откуда это знаете вы?

— Разве я не сказала, что мы с ним — как брат и сестра? Я пользуюсь его доверием. Он рассказал мне об этом до того… до того, как вы сделали этот брак невозможным.

Он смотрел в сторону, и во взгляде его были волнение и печаль.

— Этим человеком и мной словно играет рок, — произнёс он медленно и задумчиво, — который ставит нас поочерёдно на пути друг у друга. — Он вздохнул, потом снова повернулся к ней: — Мадемуазель, до этого самого момента я ни о чём не подозревал. Но… — Он остановился, подумал и затем пожал плечами. — Если я причинил ему зло, то сделал это неумышленно, и было бы несправедливо обвинять меня. Во всех наших действиях значение имеет лишь намерение.

— Да, но разве это не меняет дела?

— Нисколько, мадемуазель. То, что я узнал сейчас, всё равно не послужит мне оправданием в случае, если я уклонюсь от неизбежного. Да и что могло бы оправдать меня больше, нежели боязнь причинить боль моему доброму другу — вашему дяде и, возможно, вам, мадемуазель.

Внезапно она встала и выпрямилась, глядя маркизу прямо в лицо. Отчаяние вынудило её использовать козырную карту, на которую, как она считала, можно положиться…

— Сударь, — сказала она, — сегодня вы оказали мне честь, выразив определённые… определённые надежды…

Он взглянул на неё чуть ли не с испугом. В молчании, не смея заговорить, он ждал продолжения.

— Я… Я… Пожалуйста, поймите, сударь, что если вы не откажетесь от той встречи… если вы не отмените ваше свидание в Булонском лесу завтра утром, то вы не сможете никогда больше касаться этой темы и видеть меня.

Она сделала всё, что могла, изложив дело подобным образом, — теперь был его черёд, и ему оставалось лишь сделать предложение.

— Мадемуазель, вы не хотите сказать, что…

— Да, сударь, и это окончательное решение.

Он взглянул на неё страдальческими глазами, и никогда ещё его красивое мужественное лицо не было таким смертельно бледным. Протестуя, он поднял руку, которая дрожала, и быстро опустил, чтобы Алина ничего не заметила. Так длилось краткое мгновение, пока в нём шла битва между желаниями и требованиями чести. Он сам не сознавал, какую роль играла в этой борьбе мстительность. Отступление означало позор, а позор был для него немыслим. Она просит слишком многого, не понимая, что это безрассудно и несправедливо. Однако он видел, что разубеждать её бесполезно.

Это был конец. Даже если завтра утром он убьёт Андре-Луи Моро, на что он неистово надеялся, победа всё равно останется за тем даже после смерти.

Он поклонился, и во взгляде его выразилась глубокая печаль, переполнявшая сердце.

— Моё почтение, мадемуазель, — прошептал он и повернулся, чтобы уйти.

Испуганная Алина в смятении отступила назад, прижав руку к груди.

— Но вы же не ответили мне, — в ужасе проговорила она ему вслед.

Остановившись на пороге, маркиз обернулся. Из прохладной полутьмы зала она увидела его изящный чёрный силуэт, который вырисовывался на фоне ослепительного солнечного света, — это воспоминание будет преследовать её, как кошмар, в ужасные часы, которые ей предстоит пережить.

— Что вы хотите, мадемуазель? Я только избавил себя и вас от боли отказа.

Он ушёл, оставив её, подавленную и негодующую. Алина опустилась в огромное малиновое кресло и уткнулась лицом в ладони. Она упала духом, лицо горело от стыда и волнения. С ней случилось невероятное. Ей казалось, что эта унизительная сцена никогда не изгладится из памяти.


Глава XI. ВЕРНУВШИЙСЯ ЭКИПАЖ


Господин де Керкадью написал письмо.

«Крестник! —

начал он без всяких эпитетов.

— Я с болью и негодованием узнал, что ты вновь опозорил себя, нарушив данное мне обещание воздерживаться от политики. Ещё больше я возмутился, узнав, что всего за несколько дней твоё имя стало притчей во языцех, что ты сменил оружие ложных, коварных доводов, направленных против моего класса, которому ты всем обязан, на шпагу убийцы. Мне стало известно, что на завтра у тебя назначено свидание с моим добрым другом господином де Латур д'Азиром. Происхождение налагает на дворянина определённые обязательства, которые не позволяют ему уклониться от дуэли. Что касается тебя, то человек твоего класса может отказаться от поединка чести, не принося при этом никаких жертв. Твоя ровня, очевидно, сочтёт, что ты проявил похвальное благоразумие. Поэтому я прошу тебя — а если бы считал, что всё ещё имею над тобой власть, на что был бы вправе рассчитывать после своих благодеяний, то приказал бы — не дай зайти этому делу слишком далеко и откажись от завтрашней встречи. Поскольку твоё поведение показало, что мне нечего надеяться на твоё чувство благодарности и ты можешь не выполнить мою настоятельную просьбу, я вынужден добавить, что, если ты завтра останешься в живых, я навсегда забуду о твоём существовании. Если в тебе осталась хоть искра привязанности ко мне, о которой ты заявлял, и если ты хоть немного ценишь чувства, которые продиктовали мне это письмо (несмотря на всё, что ты сделал, чтобы их убить), ты не откажешься выполнить мою просьбу».

Это было бестактное письмо, да господин де Керкадью и не отличался тактом. В этом письме, доставленном в воскресенье утром грумом, специально посланным в Париж, Андре-Луи прочёл лишь беспокойство за господина де Латур д'Азира, которого крёстный назвал своим добрым другом, а также за будущее племянницы.

Андре-Луи задержал грума на целый час, сочиняя ответ, который был краток, но тем не менее стоил ему больших трудов и был написан после нескольких неудачных попыток. В конце концов он написал следующее:

«Господин крёстный!

Обратившись к моему чувству привязанности, Вы сделали отказ крайне затруднительным для меня. Всю жизнь я буду искать возможность доказать вам её, и поэтому я просто в отчаянии, что не могу дать то доказательство, о котором Вы меня сегодня просите. Между господином де Латур д'Азиром и мной стоит слишком многое. Кроме того, Вы не отдаёте должного мне и моему классу, говоря, что для нас необязательно соблюдение правил чести. Я считаю их столь обязательными, что при всём желании не смог бы отступить.

Если в дальнейшем Вы будете настаивать на своём суровом решении, мне придётся перенести его, несомненно, что при этом я буду страдать.

Ваш любящий и благодарный крестник Андре-Луи».

Отправив письмо с грумом господина де Керкадью, он счёл, что на этом дело закончилось. Это причинило ему сильную боль, но он переносил рану с притворным стоицизмом, внешне спокойный.

На следующее утро к Андре-Луи заехал Ле Шапелье, чтобы вместе позавтракать. В четверть девятого, когда они уже вставали из-за стола, чтобы ехать в Булонский лес, экономка, удивила Андре-Луи, доложив о мадемуазель де Керкадью.

Он взглянул на часы. Хотя кабриолет уже ждал у дверей, у него ещё было несколько минут. Извинившись перед Ле Шапелье, Андре-Луи быстро прошёл в приёмную.

Алина подошла к нему, очень взволнованная, в лихорадочном возбуждении.

— Не буду делать вид, что не знаю, зачем вы приехали, — быстро сказал он, чтобы не терять время. — Учтите, что у нас очень мало времени, так что имеет смысл приводить только самые веские доводы.

Алина была удивлена: она ещё не успела произнести ни слова, а то, что сказал Андре-Луи, равносильно категорическому отказу. К тому же он держался, как чужой, и тон его был холоден и официален. Никогда ещё он не говорил с ней так.

Алина была задета, так как, конечно, не догадывалась о причинах его поведения. Дело в том, что Андре-Луи так же ошибся на её счёт, как накануне — относительно крёстного. Он решил, что обоими движет страх за господина де Латур д'Азира, и ему даже в голову не приходило, что они могут бояться за него самого — настолько уверен он был в исходе дуэли.

Если тревога господина де Керкадью за «доброго друга» раздосадовала Андре-Луи, то приезд Алины вызвал у него холодную ярость. Он решил, что она была с ним неискренней и что тщеславие заставило её благосклонно отнестись к ухаживаниям господина де Латур д'Азира. Если что и могло утвердить Андре-Луи в намерении драться с маркизом, так это именно страх Алины за своего поклонника, ибо он считал, что спасти Алину не менее важно, чем отомстить за прошлое.

Она испытующе взглянула на него, и его невозмутимое спокойствие в такой момент изумило её.

— Как вы спокойны, Андре!

— Меня нелегко вывести из равновесия, и это предмет моей гордости.

— Но… Андре, этого поединка не должно быть! — Она подошла к нему вплотную и положила руки на плечи.

— Разумеется, у вас есть убедительный довод, почему он не должен состояться?

— Вас могут убить, — ответила Алина, и глаза её расширились.

Андре-Луи ожидал чего угодно, только не этого, так что с минуту он только пристально смотрел на неё. Итак, всё ясно.

Он рассмеялся, отстраняя её руки, и отступил назад. Это детская хитрость, недостойная её.

— Вы в самом деле рассчитываете добиться своего, пытаясь запугать меня? — спросил он довольно насмешливо.

— О, да вы просто с ума сошли! Господин де Латур д'Азир имеет репутацию самой опасной шпаги во Франции.

— А вы никогда не замечали, что большинство репутаций незаслуженные? Шабрийанн был опасным фехтовальщиком, и он в земле. Ламотт-Руайо был ещё более искусным фехтовальщиком, и он на попечении хирурга. То же самое случилось и с другими дуэлянтами-убийцами, мечтавшими насадить на шпагу бедную овечку — провинциального адвоката. А сегодня мне предстоит встреча с предводителем этих задир. Ему придётся расплатиться по давно просроченным счетам — можете в этом не сомневаться. Итак, если у вас нет других доводов…

Его сарказм был для неё загадкой: неужели он действительно полагает, что сможет победить господина де Латур д'Азира? Поскольку на Алину повлияла твёрдая убеждённость её дяди в противоположном, ей казалось, что Андре-Луи просто играет роль, которую доведёт до самого конца.

Будь что будет, но надо ответить ему.

— Вы получили письмо дяди?

— Да, и ответил на него.

— Я знаю. И он выполнит своё обещание, если только вы не откажетесь от своих ужасных планов.

— Ну что же, этот довод уже лучше. Если что-нибудь в мире способно поколебать меня, так именно этот довод. Однако у нас с Латур д'Азиром старые счёты. Над телом Филиппа де Вильморена я дал клятву и даже не надеялся, что Бог предоставит мне такую великолепную возможность сдержать её.

— Но вы ещё не сдержали её, — предостерегла она. Он улыбнулся ей:

— Верно! Но скоро будет девять часов. Скажите мне, — внезапно спросил он, — почему вы не обратились с подобной просьбой к господину де Латур д'Азиру?

— Обращалась, — ответила она и покраснела, вспомнив вчерашний эпизод. Андре-Луи совершенно превратно истолковал её смущение.

— А он?

— Обязательства господина де Латур д'Азира… — начала она, потом остановилась и коротко ответила: — О, он отказал.

— Так-так. Конечно, он должен был поступить именно так, чего бы это ему ни стоило. Однако на его месте я бы счёл цену ничтожной. Правда, люди разные. — Он вздохнул. — Думаю, что и на вашем месте оставил бы всё как есть.

— Я вас не понимаю, Андре.

— Я не так уж непонятно выражаюсь, как мог бы. Обдумайте мои слова, и, возможно, они помогут вам быстро утешиться. — Он снова взглянул на часы. — Очень прошу вас, располагайтесь в этом доме, как у себя, а мне пора.

Ле Шапелье заглянул в дверь.

— Простите меня, что помешал, но мы опоздаем, Андре, если вы не…

— Иду, — ответил Андре-Луи. — Вы весьма обяжете меня, Алина, если дождётесь моего возвращения. Особенно принимая во внимание обещание вашего дяди.

Алина не ответила ему, так как онемела. Он принял её молчание за знак согласия и, поклонившись, вышел. Она слышала, как они спускались с Ле Шапелье по лестнице, о чём-то беседуя. Голос Андре-Луи был спокойным.

Он просто сошёл с ума! Его ослепили самоуверенность и тщеславие.

Послышался стук колёс отъезжающего экипажа, и она села, ощутив дурноту и изнеможение. Ужас охватил её: она была уверена, что Андре-Луи отправился на верную смерть. Так она сидела некоторое время, потом вскочила, ломая руки. Надо что-то сделать, чтобы не допустить этого кошмара. Но что она может сделать? Если она последует за ним в Булонский лес и вмешается, это вызовет скандал и к тому же не поможет. Условности были непреодолимым барьером. Неужели никто не поможет ей?

Алина стояла в полном отчаянии от собственной беспомощности. Вдруг вновь послышались стук колёс и цоканье копыт по булыжной мостовой. Подъехавший экипаж с грохотом остановился перед академией фехтования.

Неужели вернулся Андре-Луи? Она неистово ухватилась за соломинку надежды. В дверь громко и нетерпеливо постучали. Алина услышала шаги экономки Андре-Луи, спешившей открыть дверь.

Алина бросилась к двери приёмной и, широко распахнув её, прислушалась, затаив дыхание. Но это был не тот голос, который она так отчаянно надеялась услышать. Какая-то женщина настойчиво спрашивала господина Андре-Луи, и голос показался ей знакомым. Это была госпожа де Плугастель.

Взволнованная, она кинулась на площадку лестницы как раз вовремя, чтобы услышать, как госпожа де Плугастель воскликнула в волнении:

— Он уже уехал? Как давно? И по какой дороге? Алина услышала достаточно, чтобы понять, что графиня приехала по тому же делу, что и она сама. Это показалось ей вполне естественным, так как все её помыслы были сосредоточены на одном. Мысли путались, и её ничуть не удивило исключительное внимание госпожи де Плугастель к Андре-Луи.

Не раздумывая, она сбежала по крутой лестнице с криком:

— Сударыня! Сударыня!

Дородная миловидная экономка посторонилась, и две дамы столкнулись на пороге лицом к лицу. У госпожи де Плугастель был измученный вид, в глазах — невыразимый ужас.

— Алина! Вы здесь! — воскликнула она. Затем, отбросив в спешке всё несущественное, спросила: — Вы тоже опоздали?

— Нет, сударыня, я его видела. Я умоляла его, но он не пожелал ничего слушать.

— Какой ужас! — содрогнулась госпожа де Плугастель. — Я услышала об этом всего полчаса назад и сразу же бросилась сюда, чтобы помешать им.

Женщины смотрели друг на друга в немом отчаянии. На залитой солнечным светом улице пара зевак остановилась поглазеть на красивый экипаж, в который были впряжены великолепные гнедые лошади, и на двух нарядных дам, стоявших на пороге академии фехтования.

Госпожа де Плугастель повернулась к экономке:

— Как давно уехал ваш господин?

— Минут десять, не более. — Считая этих знатных дам друзьями последней жертвы своего непобедимого господина, добрая женщина старалась сохранить внешне бесстрастный вид.

Госпожа де Плугастель ломала руки.

— Десять минут! О! — простонала она. — Куда он уехал?

— Встреча назначена на девять часов в Булонском лесу, — сообщила Алина. — А не поехать ли нам вслед? Может быть, нам бы удалось добиться своего?

— Ах, Боже мой! Вопрос в том, успеем ли мы? В девять часов! А на подобные дела нужно всего около четверти часа. Боже мой! А не знаете ли вы, где именно в Булонском лесу они должны встретиться?

— Нет, знаю лишь, что в Булонском лесу.

— В Булонском лесу! — в полном отчаянии воскликнула госпожа де Плугастель. — Но ведь Булонский лес — с пол-Парижа! — Задыхаясь, она устремилась вперёд. — Алина, скорее! Садитесь! Поехали!

Затем она приказала кучеру:

— В Булонский лес через Кур-ла-Рен. Езжайте как можно скорее. Если успеем, получите десять пистолей. Погоняйте!

Она втолкнула Алину в карету и вскочила сама с лёгкостью молодой девушки. Не успела она усесться, как карета, слишком тяжёлая для таких гонок, покатилась, раскачиваясь и кренясь, а вслед ей неслись проклятия прохожих, которых едва не расплющили о стену или не задавили колёсами.

Госпожа де Плугастель прикрыла глаза, губы её тряслись. Она побелела как мел, лицо исказилось. Алина молча наблюдала за ней. Ей казалось, что графиня страдает так же сильно, как она, и так же терзается дурными предчувствиями.

Позднее это удивит Алину, но сейчас она была в смятении и все мысли её сосредоточились на их безнадёжной миссии.

Карета покатила по площади Людовика XV и наконец выехала на Кур-ла-Рен — красивую улицу, обсаженную деревьями, которая проходила между Елисейскими полями и Сеной. По этой широкой улице, которая в то время дня была пустынной, они поехали быстрее, и за каретой оставалось облако пыли.

Но хотя скорость была опасной, она не устраивала женщин, сидевших в карете. Когда они доехали до заставы в конце Кур-ла-Рен, то услышали, как в городе бьёт девять часов, и каждый удар звучал как приговор.

У заставы их ненадолго задержали формальности. Алина спросила у дежурного сержанта, давно ли проехал кабриолет, и описала его. Ей ответили, что минут двадцать тому назад тут проехал экипаж, в котором сидели депутат господин Ле Шапелье и паладин третьего сословия господин Моро. Сержант был прекрасно осведомлён. Усмехнувшись, он сказал, что даже мог угадать, по какому делу господин Моро так рано отправился в ту сторону.

Они поспешили дальше. Теперь они ехали по открытой местности. Дорога по-прежнему шла вдоль реки. Обе женщины ехали молча, с полной безнадёжностью глядя вперёд, и рука госпожи де Плугастель сжимала руку Алины. Справа за лугами уже можно было различить длинную линию, в которую слились деревья Булонского леса. Карета свернула в сторону и покатила по той дороге, которая, удаляясь от реки, вела направо, прямо к лесу.

Наконец мадемуазель де Керкадью нарушила мрачное молчание:

— О, нам не успеть! Это невозможно!

— Не говорите так! Пожалуйста! — воскликнула госпожа де Плугастель.

— Но ведь давно пробило девять, сударыня! Андре всегда пунктуален, а такие… дела занимают немного времени. Сейчас всё… всё уже кончено.

Графиня закрыла глаза. Однако скоро она выглянула в окно.

— Едет какой-то экипаж, — сообщила она, и дрогнувший голос выдал её.

— О нет! Не надо! — Алина выразила словами то, о чём обе думали. Она задыхалась, перед глазами стоял туман.

В облаке пыли со стороны Булонского леса к ним мчалась открытая коляска. Они следили за ней, не решаясь заговорить, — впрочем, Алине так трудно было дышать, что она бы не смогла выговорить ни слова.

Поравнявшись, оба экипажа замедлили скорость, чтобы разминуться на узкой дороге. Алина была у окна вместе с госпожой де Плугастель, и обе испуганными глазами смотрели на открытую коляску.

— Который из них, сударыня? О, который? — спросила Алина, не осмеливаясь взглянуть сама.

С ближней стороны сидел смуглый молодой человек, которого не знала ни одна из них. Улыбаясь, он беседовал со своим спутником. Через мгновение стал виден и второй. Он не улыбался, и лицо у него было бледное и застывшее. Это был маркиз де Латур д'Азир.

Обе женщины пристально смотрели на него в немом ужасе, пока он не заметил их. Неописуемое изумление выразилось на его угрюмом лице.

В этот момент Алина с протяжным вздохом в обмороке опустилась на пол кареты.


Глава XII. УМОЗАКЛЮЧЕНИЯ


Поскольку Андре-Луи доехал быстро, он очутился в условленном месте на несколько минут раньше назначенного времени, хотя и выехал с небольшой задержкой. Там его уже ждали господа де Латур д'Азир и д'Ормессон — смуглый молодой человек в синей форме капитана королевской охраны.

Всю дорогу до Булонского леса Андре-Луи, погружённый в свои мысли, был молчалив. Его взволновала беседа с мадемуазель де Керкадью.

— Несомненно, этого человека надо убить, — сказал он.

Ле Шапелье не ответил ему. Бретонца поражало хладнокровие земляка. В последнее время ему часто приходило в голову, что этот Моро начисто лишён всего человеческого. Ле Шапелье также считал его поведение непоследовательным. Когда ему предложили участвовать в борьбе с дуэлянтами-убийцами, он был надменно презрителен, а взявшись за дело, щеголял легкомыслием и бесстрастностью, которые были отвратительными.

Приготовления к дуэли были проделаны быстро и в молчании, однако без неподобающей спешки. Оба сняли камзолы, жилеты и туфли и, закатав рукава рубашки, встали друг против друга. Они были исполнены мрачной решимости снова расплатиться по длинному счёту. Противник должен быть убит. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из них питал опасения относительно исхода боя.

Возле них стояли Ле Шапелье и молодой капитан, внимательные и сосредоточенные.

— Вперёд, господа!

Тонкие, опасно хрупкие клинки со звоном скрестились, и, скользнув друг по другу, замелькали, быстрые и сверкающие, как молния, и столь же неуловимые для глаза.

Маркиз атаковал стремительно и энергично, и Андре-Луи сразу понял, что ему предстоит иметь дело с противником совсем иного уровня, нежели те, с кем приходилось драться за последнюю неделю.

Сейчас перед ним был фехтовальщик, который благодаря постоянной практике приобрёл удивительную скорость и совершенную технику. Кроме того, он превосходил Андре-Луи физической силой и длиной выпада, что делало его весьма опасным противником. К тому же он был хладнокровен и сдержан, бесстрашен и решителен. «Сможет ли что-нибудь нарушить его спокойствие?» — подумал Андре-Луи.

Он желал, чтобы маркиз уплатил долг сполна, а для этого мало было просто убить его, как тот убил Филиппа. Нет, сначала он должен осознать, как Филипп, что не в его силах предотвратить собственную гибель, — на меньшее Андре-Луи был не согласен. Господин маркиз должен испить до дна чашу отчаяния.

Когда Андре-Луи широким взмахом парировал длинный выпад, завершивший первую комбинацию, он даже рассмеялся — радостно, как мальчик, играющий в любимую игру.

Этот странный, неуместный смех явился причиной того, что уход маркиза с выпада был более поспешным и менее горделивым, чем обычно.

Это сильно встревожило его, и так уже расстроенного тем, что удар, безукоризненно рассчитанный и правильно нанесённый, не достиг цели.

Маркиз тоже с самого начала понял, что его противник блестяще владеет шпагой, даже для учителя фехтования, и приложил все силы, чтобы сразу же положить конец поединку.

Однако смех, сопровождавший отражение удара, показал, что поединок только начинается и до конца ещё далеко. И тем не менее это был конец — конец абсолютной уверенности господина де Латур д'Азира в себе. Он понял, что, если хочет победить, должен действовать осмотрительно и фехтовать так, как никогда в жизни.

Они начали снова, и опять атаковал маркиз, на этот раз руководствуясь принципом, что лучшая защита — нападение. Андре-Луи был рад этому, так как хотел, чтобы противник растратил силы. Его великолепной скорости он противопоставил ещё большую, которую дали учителю фехтования ежедневные занятия в течение почти двух лет. Красивым, лёгким движением прижав сильной частью клинка слабую часть клинка противника, Андре-Луи полностью прикрывал себя в этом втором бою, который снова завершился длинным выпадом.

Уже ожидая его, Андре-Луи парировал лёгким касанием и неожиданно шагнул вперёд как раз в пределах стойки противника, так что тот оказался в его власти и, как заворожённый, даже не пытался уйти с выпада.

На этот раз Андре-Луи не рассмеялся — он лишь улыбнулся в лицо господину де Латур д'Азиру и не воспользовался своим преимуществом.

— Ну же, закройтесь, сударь! — резко приказал он. — Не могу же я заколоть открытого противника! — Он нарочно отступил назад, и его потрясённый противник наконец ушёл с выпада.

Господин д'Ормессон, от ужаса затаивший дыхание, наконец выдохнул. Ле Шапелье тихо выругался и пробормотал:

— Тысяча чертей! Он искушает судьбу, валяя дурака!

Андре-Луи заметил, что лицо противника стало мертвенно-бледным.

— Мне кажется, вы начинаете понимать, сударь, что должен был чувствовать в тот день в Гаврийяке Филипп де Вильморен. Мне хотелось, чтобы вы это поняли, а теперь можно закругляться.

Он атаковал, быстрый, как молния, и какое-то мгновение Латур д'Азиру казалось, что остриё шпаги противника находится сразу повсюду. Затем с низкого соединения в шестой позиции Андре-Луи быстро и легко устремился вперёд, чтобы сделать выпад в терции. Он направил остриё шпаги, чтобы пронзить противника, которого серия рассчитанных переводов в темп заставила раскрыться на этой линии. Но к его досаде и удивлению, маркиз парировал удар и, что ещё хуже, сделал это слишком поздно. Если бы он парировал удар полностью, всё бы обошлось. Но маркиз ударил по клинку в последнюю секунду, и остриё, отклонившись от линии его тела, вонзилось в правую руку.

Секундантам не были видны подробности боя. Они увидели только, как замелькали сверкающие клинки, а затем Андре-Луи растянулся, почти касаясь земли, в выпаде, направленном вверх, и пронзил правую руку маркиза чуть пониже плеча.

Шпага выпала из ослабевших пальцев Латур д'Азира, и он стоял, обескураженный, перед противником, который сразу же ушёл с выпада. Маркиз закусил губу, в лице не было ни кровинки, грудь тяжело вздымалась. Касаясь окровавленным остриём шпаги земли, Андре-Луи мрачно смотрел на него, как смотрят на добычу, которую упустили в последний момент из-за собственной неловкости.

В Собрании и в газетах такой исход боя могли бы провозгласить ещё одной победой паладина третьего сословия, и только он сам сознавал всю горечь своей неудачи.

Господин д'Ормессон подскочил к своему дуэлянту.

— Вы ранены?! — глупо воскликнул он.

— Пустяки, — ответил Латур д'Азир. — Царапина. — Но губы его скривились от боли, а правый рукав тонкой батистовой рубашки был весь в крови.

Д'Ормессон, человек опытный в подобных делах, вынул льняной платок, быстро разорвал его и перебинтовал рану.

Андре-Луи продолжал стоять как одурманенный, пока Ле Шапелье не тронул его за руку. Он очнулся от задумчивости, вздохнул и, отвернувшись, принялся одеваться. Больше он ни разу не взглянул в сторону противника и сразу же ушёл.

Когда в сопровождении Ле Шапелье он молча, в подавленном настроении шёл к въезду в Булонский лес, где они оставили свой экипаж, их обогнала коляска с Латур д'Азиром и его секундантом. Эта коляска подъехала к самому месту поединка. Раненая рука маркиза была на импровизированной перевязи, сделанной из портупеи его спутника. Если бы не пустой правый рукав небесно-голубого камзола и не бледность, маркиз выглядел бы как обычно.

Теперь вы понимаете, как случилось, что он вернулся первым, и, увидев его целым и невредимым, обе дамы решили, что оправдались их худшие опасения.

Госпожа де Плугастель попыталась закричать, но голос не слушался её. Она попыталась открыть дверцу кареты, но пальцы не могли справиться с ручкой. А между тем коляска медленно удалялась и мрачный, пристальный взгляд прекрасных глаз маркиза встретился с её взглядом, полным муки. Господин д'Ормессон, так же, как маркиз, поклонившийся графине, выпрямился и показал на пустой рукав спутника. Камзол, застёгнутый на одну пуговицу у горла, приоткрылся справа, и стали видны рука на перевязи и окровавленный батистовый рукав.

Даже теперь госпожа де Плугастель не решалась сделать очевидный вывод — что маркиз, раненный сам, мог нанести противнику смертельную рану.

Наконец она вновь обрела голос и тотчас же приказала остановить коляску.

Господин д'Ормессон вышел из коляски и встретился с госпожой де Плугастель в узком пространстве между двумя экипажами.

— Где господин Моро? — Этим вопросом она удивила его.

— Несомненно, сударыня, он не спеша едет следом за нами.

— Он не ранен?

— К сожалению, это он… — начал господин д'Ормессон, но его решительно перебил господин де Латур д'Азир:

— Графиня, интерес, проявленный вами к господину Моро…

Он остановился, заметив, что она смотрит на него с едва уловимым вызовом. Однако его фраза и не нуждалась в продолжении.

Возникла неловкая пауза. Затем графиня взглянула на господина д'Ормессона, и её поведение изменилось. Она попыталась объяснить, почему её интересует господин Моро:

— Со мной мадемуазель де Керкадью. Бедное дитя в обмороке.

Больше она ничего не сказала, так как её сдерживало присутствие господина д'Ормессона.

В тревоге за мадемуазель де Керкадью господин де Латур д'Азир вскочил, несмотря на рану.

— Я не в состоянии оказать помощь, сударыня, — сказал он с виноватой улыбкой, — но…

Невзирая на протесты д'Ормессона, маркиз с его помощью вышел из коляски, затем она отъехала, чтобы освободить дорогу для экипажа, приближавшегося со стороны Булонского леса.

Таким образом, получилось так, что, когда кабриолет через несколько минут поравнялся с двумя экипажами, Андре-Луи увидел очень трогательную сцену. Привстав, чтобы получше всё рассмотреть, он увидел Алину, в полуобморочном состоянии сидевшую на подножке экипажа. Госпожа де Плугастель поддерживала её, маркиз де Латур д'Азир в тревоге склонился над девушкой, а за ним стояли господин д'Ормессон и лакей графини.

Госпожа де Плугастель заметила Андре-Луи, когда он проезжал мимо. Её лицо просияло, и ему даже казалось, что она собирается окликнуть его. Чтобы избежать неловкости, которую вызвала бы встреча с бывшим противником, он предупредил её, холодно поклонившись, — сцена, которую он наблюдал, ещё усилила его холодность, и сел на место, упорно глядя вперёд.

Могло ли что-нибудь сильнее утвердить его в убеждении, что Алина умоляла его отказаться от дуэли из-за господина де Латур д'Азира? Он собственными глазами увидел даму, охваченную волнением при виде крови милого друга, и милого друга, воскрешающего её заверениями, что рана неопасна. Позже, много позже, он будет проклинать собственную глупость. Пожалуй, он слишком суров к себе, ибо как ещё можно было истолковать подобную сцену?

Прежние подозрения превратились в твёрдую уверенность. Алина была с ним неискренней, отрицая свои чувства к господину де Латур д'Азиру, но женщины скрытны в такого рода делах. Не мог он винить её и за то, что она не устояла перед редкими достоинствами такого человека, как маркиз, — ибо при всей своей враждебности он не мог отказать этому человеку в привлекательности.

— Боже мой! — воскликнул он вслух. — Какие страдания я бы ей принёс, убив его!

Будь она с ним искренней, она бы легко добилась, чтобы он исполнил её просьбу. Если бы она сказала, что любит маркиза, он бы сразу сдался.

Андре-Луи тяжело вздохнул и прошептал молитву, прося прощения у тени Вильморена.

— Возможно, к лучшему, что мой удар не попал в цель, — промолвил он.

— Что вы имеете в виду? — удивился Ле Шапелье.

— Что я должен оставить всякую надежду когда-либо вернуться к этому делу.


Глава XIII. К РАЗВЯЗКЕ


Господин де Латур д'Азир больше не появлялся в Манеже, и никто не видел его в Париже все месяцы, пока в Национальном собрании заседали, чтобы закончить работу над конституцией Франции. Хотя рана была незначительной, его гордость была смертельно ранена.

Ходили слухи, что он эмигрировал, но это была часть правды. Вся правда заключалась в том, что он присоединился к группе знатных путешественников, сновавших между Тюильри и штаб-квартирой эмигрантов в Кобленце. Иными словами, он стал одним из тайных агентов королевы, которые в конце концов должны были погубить монархию.

Однако время ещё не пришло. Пока что роялисты продолжали считать сторонников нововведений фиглярами и смеялись над ними. Смеясь, они издавали свою весёлую газету «Деяния апостолов» в Пале-Рояле.

Господин де Латур д'Азир нанёс один визит в Медон. Его хорошо принял господин де Керкадью — ведь они не были в ссоре. Однако Алина не вышла из комнаты, непоколебимая в своём решении никогда не принимать маркиза. На это решение никоим образом не повлияло то, что Андре-Луи не пострадал в поединке. Она предложила себя маркизу за определённую цену, на которую намекнула, а тот отказался купить. Унижение, которое Алина каждый раз испытывала, вспоминая об этом, исключало всякую возможность новой встречи с маркизом.

Это неизменное решение Алины передал ему господин де Керкадью, и, понимая как глубоко она оскорблена, Латур д'Азир удалился и никогда больше не возвращался в Медон.

Что касается Андре-Луи, то, не имея оснований надеяться, что крёстный отступится от слова, данного в письме, он смирился и больше не появлялся в доме господина де Керкадью. Правда, в ту зиму он дважды видел крёстного и Алину: первый, раз — в Деревянной галерее в Пале-Рояле, причём они издали обменялись поклонами, а второй раз — в ложе Французского театра, где они не заметили его. Алину он увидел ещё раз в начале весны — она была в ложе театра вместе с госпожой де Плугастель и снова не заметила его.

Между тем Андре-Луи продолжал выполнять свои обязанности в Собрании и руководил академией фехтования, которая продолжала преуспевать, чему немало способствовали его прогулки в Булонский лес в ту памятную неделю в сентябре. Поскольку он существовал на восемнадцать франков в день — зарплата депутата, — его значительные сбережения ещё возросли, и он предусмотрительно поместил их в Германии. Он продал акции французских компаний и перевёл полученную сумму через немецкого банкира с улицы Дофины. За эти два года он приобрёл значительный земельный участок недалеко от Дрездена. Он бы предпочёл родную страну, но землевладение во Франции не без оснований казалось ему ненадёжным. Сегодня одна часть французов лишила другую собственности, а завтра могли пострадать те, кто купил эту собственность.

А сейчас мы обратимся к той части «Исповеди», которая наиболее объёмиста и интересна, поскольку занимает своё место среди документов эпохи. Он описывает бурную жизнь Парижа и основные события в Собрании. Он рассказывает, что мир и порядок полностью восстановились, промышленность получила толчок, работы хватало на всех. Для Франции настала пора экономического процветания. Революция завершилась, повторяет Андре-Луи слова, сказанные в Собрании Дюпоном. Итак, были созданы условия, чтобы монархия приняла проделанную работу и согласилась стать конституционной, чистосердечно пойдя на то, что власть её будет ограничена и подчинена воле нации и общему благу.

Но пойдёт ли на это корона? Этот вопрос волновал все умы. Люди в тревоге оглядывались на все шаги, предпринятые с момента первого заседания Генеральных штатов в Версале в зале «малых забав» два года назад, и, вспоминая, как часто нарушалось данное слово, сомневались, что его сдержат на этот раз. Особые подозрения вызывали королева и её ближайшее окружение. Было какое-то предчувствие, что нужно ещё немало сделать, прежде чем Франция сможет спокойно насладиться законным равенством, которого она добилась для своих детей. В ту весну 1791 года ни один человек, не исключая экстремистов из Клуба кордельеров — не мог даже отдалённо представить себе, какие препятствия предстояло преодолеть и через какие ужасы пройти.

Эпоха процветания и ложного мира длилась до бегства короля в Варенн в июне, которое явилось результатом тайных поездок между Парижем и Кобленцем. Это предательское бегство уничтожило последние иллюзии. Кончилось мирное время, начались волнения. Позорное возвращение под конвоем его величества, походившего на сбежавшего школьника, которого ведут домой, чтобы высечь розгами, и все последующие события того года, вплоть до роспуска Учредительного собрания, уже описаны другими авторами, к тому же они почти не связаны с нашей историей, так что я избавлю вас от повторения.

В сентябре было распущено Учредительное собрание, поскольку его работа была завершена. Король явился в Манеж, чтобы принять конституцию и подписать её. Революция действительно закончилась.

Последовали выборы в Законодательное собрание, в котором Андре-Луи снова представлял Ансени. Поскольку в Учредительном собрании он был всего лишь преемником депутата, на него не распространялось действие декрета, принятого по предложению Робеспьера и заключавшегося в том, что члены Учредительного собрания не могут быть избраны в Законодательное собрание. Если бы Андре-Луи соблюдал не только букву, но и дух закона, он бы уклонился от переизбрания. Но его так горячо желал Ансени и так уговаривал Ле Шапелье, вынужденный уйти в отставку, что он сдался. Это никого не задело: подвиги паладина третьего сословия сделали его популярным среди всех партий, даже партии прежней правой. Якобинцы, в клубе которых он дважды выступал, приняли его хорошо, и он пользовался у них большим авторитетом. В те дни от него ожидали великих деяний. Пожалуй, и он ожидал от себя того же, ибо честно признаётся, что в те времена разделял общее заблуждение, будто революция закончилась и Франции нужно лишь руководствоваться статьями конституции, которая была ей дана.

Андре-Луи вместе с прочими упустил из виду два момента: во-первых, двор не захочет принять нововведения, а во-вторых, у нового Собрания нет опыта, необходимого, чтобы справиться с интригами двора. Законодательное собрание состояло из молодых людей, лишь немногие из них были старше двадцати пяти лет. Преобладали адвокаты, и в их числе — группа адвокатов из Жиронды[213], вдохновлённых возвышенными республиканскими идеями. Но эти адвокаты были молоды, у них не было опыта ведения дел, и теперь они беспомощно барахтались, поощряя своими ошибками партию двора к возобновлению борьбы.

Сначала это была словесная, газетная битва, в которой участвовали такие газеты, как «Друг короля» и «Друг народа». Последнюю газету недавно с неистовым пылом начал выпускать филантроп Марат.

Нервы общества, которое держали в постоянном напряжении революция и контрреволюция, могли сдать, и тогда разразился бы кризис. А теперь пол-Европы стремилось наброситься на Францию, желая наказать её за французского короля. Этот ужас повлечёт за собой все грядущие ужасы. Ситуация была на руку Маратам, Дантонам, Эберам и всем остальным экстремистам, которые подстрекали толпу.

И вот в то самое время, когда двор занимался интригами, когда якобинцы, возглавляемые Робеспьером, вели войну с жирондистами, которые под предводительством Верньо[214] и Бриссо[215] искали себя, когда фельяны[216] воевали с теми и другими, когда на границе был зажжён факел войны с другими странами, а дома тайно разжигался факел гражданской войны, Андре-Луи пришлось уехать из самого центра событий.

Духовенство раздувало повсюду контрреволюционные беспорядки, и нигде они не были так остры, как в Бретани. Считалось, что Андре-Луи пользуется в своей родной провинции влиянием, и вполне естественно, что комиссия двенадцати в ранние дни жирондистского министерства попросила его, по предложению Ролана[217], поехать в Бретань. Он должен был мирными средствами — насколько это возможно — бороться с вредными влияниями.

Муниципалитеты имели вполне определённые полномочия на этот счёт, но многие из них сами не внушали доверия из-за своей странной инертности, поэтому необходимо было послать представителя с самыми широкими полномочиями, чтобы обратить внимание муниципалитетов на опасность роста реакционных настроений. Желательно было, чтобы Андре-Луи действовал мирными способами, но он был вправе прибегать и к другим мерам, что ясно из приказов, которые, он при себе имел. Эти приказы именем нации предписывали всем французам оказывать ему всяческое содействие и предостерегали тех, кто попытается чинить препятствия.

Итак, Андре-Луи стал одним из пяти полномочных представителей, которые в ту весну 1792 года, когда на площади Карусель было сооружено орудие безболезненной смерти доктора Гильотена, были направлены с одинаковым заданием в провинциальные департаменты. В известном смысле, они были предшественниками тех представителей, которые столь широко распространились при Национальном конвенте.

Учитывая то, что случилось в Бретани впоследствии, нельзя сказать, чтобы миссия Андре-Луи оказалась особенно успешной, однако это не имеет прямого отношения к нашей истории. Он пробыл в Бретани месяца четыре и, задержавшись там ещё, быть может, добился бы больших результатов, если бы в начале августа его не отозвали в Париж. Там назревала беда, более грозная, чем беспорядки в Бретани, и политическое небо над столицей покрыли тучи, более чёрные, чем за всё время с 1789 года.

Дорожный экипаж уносил Андре-Луи на восток, и он видел повсюду признаки надвигавшихся бедствий и внимал слухам о них. В Париж — эту пороховую бочку — был опрометчиво брошен факел. Этим факелом явился манифест их величеств прусского короля и австрийского императора, в котором ответственными за случившееся объявлялись все члены Национального собрания, департаментов, районов, муниципалитетов, мировые судьи и солдаты Национальной гвардии. Далее сообщалось, что Париж будет предан военной экзекуции.

Это было беспрецедентное объявление войны — не всей Франции, а её части. Поразительно, что этот манифест, опубликованный в Кобленце 26 мая, стал известен в Париже уже 28 мая. Это наводит на мысль, что правы те, кто считал его источником не Кобленц, а Тюильри. «Мемуары» госпожи де Кампан[218] с головой выдают королеву, которая имела план военных действий, составленный пруссаками, стоявшими на французской границе в полной боевой готовности. Методичные пруссаки при составлении плана указывали точные даты, и её величество была в курсе всех деталей. В такой-то день прусские солдаты будут под Верденом, такого-то числа — под Шалоном, а тогда-то — под стенами Парижа. Буйе поклялся, что от Парижа камня на камне не останется.

А Париж, получив манифест, понял, что это вызов на бой, брошенный не Пруссией, а старым ненавистным режимом, который, казалось, навсегда смела конституция. Франция наконец-то поняла, что конституцию приняли только для виду и единственный выход — восстание. Нужно опередить иностранные армии, посланные для усмирения. В Париже ещё оставались федераты, приехавшие из провинции на национальный праздник 14 июля, и в их числе — марсельцы, пришедшие с юга маршем под свой новый гимн[219], который вскоре отзовётся таким ужасным эхом. Их задержал в столице Дантон, предупреждённый о том, что готовится.

И теперь, на виду друг у друга, обе стороны начали открыто вооружаться. Наёмники-швейцарцы были переведены из Курбевуа в Тюильри, а «рыцари кинжала» — сотня аристократов, поклялись до конца защищать трон. В их рядах был и господин де Латур д'Азир, недавно вернувшийся из-за границы из лагеря эмигрантов. Этот отряд собрался в королевском дворце, хотя им, как французам, следовало бы находиться вместе с армией на севере. В секциях опять ковали пики, из земли откапывали мушкеты, раздавали патроны. В Законодательное собрание приходили петиции с требованием начать военные действия. Париж понял, что приближается развязка долгой борьбы Равенства с Привилегией. Такова была обстановка в городе, куда спешил сейчас Андре-Луи с запада, к развязке собственной карьеры.


Глава XIV. ВЕСКИЙ ДОВОД


В эти первые августовские дни мадемуазель де Керкадью гостила в Париже у кузины и дражайшего друга дяди — госпожи де Плугастель. И хотя бурлившие волнения предвещали взрыв, игривая атмосфера весёлости и шутливый тон при дворе, где они бывали почти ежедневно, успокаивали обеих. Господин де Плугастель приезжал из Кобленца и снова уезжал туда по тому тайному делу, которое теперь постоянно принуждало его находиться в разлуке с женой. Но когда он бывал вместе с ней, то заверял, что принимаются все меры и восстание следует приветствовать, так как оно окончится полным разгромом революции во внутреннем дворе Тюильрийского дворца. Вот почему, добавлял он, король находится в Тюильри — иначе он бы покинул столицу под охраной своих швейцарцев и «рыцарей кинжала», которые проложили бы для него дорогу, если бы это понадобилось.

Однако в начале августа воздействие ободряющих речей вновь уехавшего господина де Плугастеля всё слабело, чему способствовали последние события. Наконец, 9 августа, в особняк Плугастель прибыл гонец из Медона с запиской от господина де Керкадью, в которой он настоятельно просил племянницу немедленно выехать к нему и советовал госпоже де Плугастель составить ей компанию. Наверно, вы уже поняли, что господин де Керкадью был из числа тех, у кого есть друзья среди людей разных классов. Благодаря своей родословной он был на равной ноге с аристократами, а благодаря простому обхождению, грубоватым манерам и добродушию прекрасно ладил с людьми, которые были ниже его по происхождению. В Медоне его знали и уважали простые люди, и поэтому Руган — мэр, с которым он был в дружеских отношениях, 9 августа предупредил его о буре, которая разразится завтра. Зная, что племянница господина де Керкадью в Париже, он посоветовал забрать её оттуда, так как в следующие сутки там будет небезопасно находиться знатным особам, особенно тем, которые подозреваются в связях с партией двора.

Относительно же связи господина де Плугастеля с двором не возникало никаких сомнений. Ясно было и то — скоро это подтвердилось, — что бдительные и вездесущие тайные общества, бодрствовавшие у колыбели молодой революции, были прекрасно осведомлены о частых поездках господина де Плугастеля в Кобленц и не питали никаких иллюзий насчёт их цели. Поэтому в случае поражения партии двора в готовящейся битве госпоже де Плугастель угрожала бы в Париже опасность. Небезопасно было находиться в её особняке и любому гостю знатного происхождения.

Любовь господина де Керкадью к обеим женщинам ещё усилила его страх, вызванный предостережением Ругана, поэтому он поспешил отправить им записку с просьбой немедленно выехать в Медон.

Мэр, дружески расположенный к господину де Керкадью, любезно отправил его послание в Париж с собственным сыном, сообразительным юношей девятнадцати лет. Прекрасный августовский день клонился к закату, когда молодой Руган появился в особняке Плугастель.

Госпожа де Плугастель приветливо приняла его в гостиной, роскошь которой в сочетании с величественным видом самой хозяйки произвела ошеломляющее впечатление на простодушного парня. Госпожа де Плугастель решила немедленно отправиться в путь, поскольку срочная депеша друга подтвердила её собственные опасения.

— Вот и хорошо, сударыня, — сказал молодой Руган, — в таком случае честь имею откланяться.

Но она не отпустила его. Сначала он должен подкрепиться на кухне, пока они с мадемуазель де Керкадью соберутся, а потом поедет в Медон в её карете вместе с ними. Она не могла допустить, чтобы юноша, пришедший сюда пешком, таким же образом вернулся домой.

Хотя молодой человек заслужил такую любезность, доброта, проявившаяся в заботе о другом в такой момент, вскоре была вознаграждена. Если бы госпожа де Плугастель поступила иначе, ей бы пришлось изведать ещё большие муки, чем было суждено.

До заката оставалось каких-нибудь полчаса, когда они сели в экипаж и направились в сторону Сен-Мартенских ворот, через которые собирались выехать из Парижа. На запятках стоял всего один лакей. Руган, сидевший в карете вместе с дамами — редкая милость, — начинал влюбляться в мадемуазель де Керкадью, которую считал красивее всех на свете и которая беседовала с ним просто и непринуждённо, как с равным. Всё это вскружило голову и несколько поколебало республиканские идеи, которые, как ему казалось, он вполне усвоил.

Карета подъехала к заставе, где её остановил пикет Национальной гвардии, пост которого находился у самых железных ворот. Начальник караула шагнул к Двери экипажа, и графиня выглянула в окно кареты.

— Застава закрыта, сударыня, — отрывисто сказал он.

— Закрыта? — переспросила она. Это просто невероятно. — Но… вы хотите сказать, что мы не можем проехать?

— Да, если у вас нет пропуска, сударыня. — Сержант небрежно опёрся о пику. — Есть приказ никого не впускать и не выпускать без соответствующих документов.

— Чей приказ?

— Приказ Коммуны Парижа.

— Но мне необходимо сегодня вечером уехать за город. — В голосе госпожи де Плугастель звучало нетерпение. — Меня ждут.

— В таком случае, сударыня, нужно получить пропуск.

— А где его можно получить?

— В ратуше или в комитете вашей секции.

С минуту она размышляла.

— Тогда в секцию. Не откажите в любезности сказать моему кучеру, чтобы он ехал в секцию Бонди. Он отдал ей честь и отступил назад.

— Секция Бонди, улица Мёртвых.

Госпожа де Плугастель откинулась назад. Они с Алиной были взволнованы, и Руган принялся их успокаивать. В секции уладят этот вопрос и непременно выдадут пропуск. С какой стати им могут отказать? Это простая формальность, не более!

Он так убеждённо говорил, что дамы приободрились. Однако вскоре они впали в ещё более глубокое уныние, получив категорический отказ от комиссара секции, который принял графиню.

— Ваша фамилия, сударыня? — резко спросил он. Этот грубиян самого последнего республиканского образца даже не встал, когда вошли дамы. Он заявил им, что находится здесь не для того, чтобы давать уроки танцев, а чтобы выполнять свои обязанности. — Плугастель, — повторил он, отбросив титул, как будто это была фамилия какого-нибудь мясника или булочника. Сняв с полки тяжёлый том, он раскрыл его и принялся перелистывать. Это был справочник секции. Наконец комиссар нашёл то, что искал. — Граф де Плугастель, особняк Плугастель, улица Рая. Так?

— Верно, сударь, — ответила графиня со всей вежливостью, на какую была способна после оскорбительного поведения этого малого.

Наступило долгое молчание, пока он изучал карандашные пометы против этой фамилии. В последнее время секции работали гораздо более чётко, чем от них можно было ожидать.

— Ваш муж с вами, сударыня? — резко спросил он, всё ещё не отрывая взгляда от страницы.

— Господина графа нет со мной, — ответила госпожа де Плугастель, делая ударение на титуле.

— Нет с вами? — Он вдруг оторвался от чтения и взглянул на неё насмешливо и подозрительно. — А где же он?

— Его нет сейчас в Париже, сударь.

— Ах, вот как! Вы думаете, он в Кобленце?

Графиня похолодела. В словах комиссара было что-то зловещее. Почему секции так подробно осведомлены об отъездах и приездах своих обитателей? Что готовится? У неё было такое чувство, будто она попала в ловушку или на неё незаметно накинули сеть.

— Не знаю, сударь, — ответила она неверным голосом.

— Конечно, не знаете. — Кажется, он издевается. — Ладно, оставим это. Вы тоже хотите уехать из Парижа? Куда вы собираетесь?

— В Медон.

— По какому делу?

Кровь бросилась ей в лицо. Его наглость была невыносима для женщины, к которой относились с величайшим почтением и те, кто был ниже её по положению, и те, кто был равен. Однако она понимала, что сейчас столкнулась с совершенно новыми силами, и потому, овладев собой и справившись с раздражением, твёрдо ответила:

— Я хочу доставить эту даму, мадемуазель де Керкадью, к её дяде, который там проживает.

— И это всё? Вы можете поехать туда в другой день, дело не такое уж срочное.

— Простите, сударь, но для нас это дело весьма срочное.

— Вы не убедите меня в этом, а заставы закрыты для всех, кто не может убедительно доказать, что им необходимо срочно уехать. Вам придётся подождать, сударыня, пока не снимут запрет. Прощайте.

— Но, сударь…

— Прощайте, сударыня, — повторил он многозначительно, и сам король не смог бы закончить аудиенцию более высокомерно. — Можете идти.

Графиня вышла вместе с Алиной, и обе они дрожали от гнева, сдерживать который заставило их благоразумие. Они снова сели в карету, желая поскорее оказаться дома.

Изумление Ругана превратилось в тревогу, когда они рассказали ему о случившемся.

— А почему бы не попытаться съездить в ратушу? — предложил он.

— Это бесполезно. Нужно смириться с тем, что нам придётся остаться в Париже, пока не откроют заставы.

— Возможно, тогда это уже не будет иметь для нас никакого значения, — заметила Алина.

— Алина! — в ужасе воскликнула графиня.

— Мадемуазель! — вскричал Руган с той же интонацией. Теперь ему стало ясно, что людям, которых задерживают подобным образом, должна угрожать какая-то опасность, неопределённая, но от этого ещё более ужасная. Он ломал голову, ища выход из положения. Когда они снова подъехали к особняку Плугастель, он объявил, что знает, что делать.

— Пропуск, полученный не в Париже, тоже годится. А теперь послушайте и доверьтесь мне. Я немедленно возвращаюсь в Медон. Отец даёт мне два пропуска: один — на меня, второй — на три лица. По этим пропускам можно будет попасть из Медона в Париж и обратно. Я возвращаюсь в Париж по своему пропуску, который потом уничтожу, и мы уезжаем все вместе, втроём, по второму пропуску, сказав, что приехали из Медона сегодня. Это же совсем просто! Если я выеду тотчас же, то успею вернуться сегодня.

— Но как же вас выпустят? — спросила Алина.

— Меня? Псс! Об этом не беспокойтесь. Мой отец — мэр Медона, его многие знают. Я пойду в ратушу и скажу правду — что задержался в Париже до закрытия застав и что отец ждёт меня домой сегодня вечером. Меня, конечно, пропустят. Всё проще пареной репы.

Его уверенность вновь подбодрила их. Им действительно показалось, что всё так просто, как он рисует.

— Тогда пусть пропуск будет на четверых, мой друг, — попросила графиня. — Для Жака, — объяснила она, указав на лакея, который сейчас помогал им выйти.

Руган уехал, уверенный в скором возвращении, и они, разделяя его уверенность, остались ждать. Однако шли часы, наступила ночь, а его всё не было.

Они ждали до полуночи, и каждая из них ради другой делала вид, будто абсолютно уверена, что всё в порядке, между тем как у обеих кошки на сердце скребли. Они коротали время, играя в триктрак в большой гостиной, как будто их ничто не тревожило.

Наконец пробило полночь, и графиня со вздохом поднялась.

— Он приедет завтра утром, — сказала она, сама не веря.

— Конечно, — согласилась Алина. — Он и не мог вернуться сегодня. К тому же лучше ехать завтра: ведь поездка в столь поздний час утомила бы вас.

Рано утром их разбудил колокольный звон — сигнал тревоги для секций. Затем донёсся барабанный бой и топот множества марширующих ног. Париж поднимался. Вдали зазвучала перестрелка, загрохотала пушка.

Завязался бой между двором и секциями. Вооружённый народ штурмовал дворец Тюильри. По городу носились самые дикие слухи, проникли они и в особняк Плугастель через слуг. Говорили об ужасной битве за дворец, которая закончится бессмысленной резнёй тех, кого безвольный монарх бросил на произвол судьбы, отдав себя и свою семью под защиту Законодательного собрания. Ступив на путь, указанный ему плохими советчиками, он плыл по течению и, как только возникла необходимость оказать сопротивление, отдал приказ сдаться, оставив тех, кто стоял за него до конца, на милость разъярённой толпы.

Вот так разворачивались события в Тюильри, а в это время две женщины в особняке Плугастель всё ещё ждали возвращения Ругана, теперь уже не особенно на это надеясь. А Руган всё не возвращался. Отцу дело не показалось таким простым, как сыну, и он не без оснований боялся прибегнуть к подобному обману.

Руган-старший вместе с сыном пошёл к господину де Керкадью, чтобы сообщить, что случилось, и честно рассказал о предложении сына, принять которое не решался.

Господин де Керкадью попытался тронуть его мольбами и даже попробовал подкупить, но всё было бесполезно.

— Сударь, если всё раскроется — а это неизбежно, — меня повесят. Кроме того, хотя я очень хочу сделать для вас всё, что в моих силах, это будет нарушением долга. Вы не должны просить меня, сударь.

— Как вы полагаете, что может случиться? — спросил потерявший голову господин де Керкадью.

— Война, — ответил Руган, который, как видите, был хорошо осведомлён. — Война между народом и двором. Я в отчаянии, что предупредил вас слишком поздно. Но в конце концов, я думаю, что вам нечего волноваться. С женщинами не станут воевать.

Господин де Керкадью ухватился за это соображение и, когда мэр с сыном ушли, попытался успокоиться. Однако в глубине души он сомневался, памятуя о поездках господина де Плугастеля. Что, если революционеры столь же хорошо осведомлены на этот счёт? Скорее всего, так оно и есть. Жёны политических преступников, как известно, в былые времена страдали за грехи своих мужей. При народном восстании всё возможно, и Алина будет в опасности вместе с госпожой де Плугастель.

Поздно ночью, когда господин де Керкадью уныло сидел в библиотеке с погасшей трубкой, в которой искал утешения, раздался сильный стук в дверь.

Старый сенешаль Гаврийяка, открывший дверь, увидел на пороге стройного молодого человека в тёмно-оливковом рединготе, доходившем ему до икр. На нём были панталоны из оленьей кожи и сапоги, на боку — шпага. Он был опоясан трёхцветным шарфом, на шляпе красовалась трёхцветная кокарда, придававшая ему зловеще-официальный вид в глазах старого слуги феодализма, полностью разделявшего опасения господина.

— Что вам угодно, сударь? — спросил он почтительно, но не без опаски.

И тут его поразил решительный голос незнакомца:

— Что с вами, Бенуа? Чёрт возьми! Вы совсем забыли меня?

Трясущейся рукой старик поднял фонарь повыше и осветил худое лицо с большим ртом.

— Господин Андре! — воскликнул Бенуа. — Господин Андре! — Затем бросил взгляд на шарф и кокарду и умолк, совсем растерявшись.

Но Андре-Луи прошёл мимо него в широкую приёмную с мраморным полом в чёрно-белую клетку.

— Если крёстный ещё не удалился на покой, проведите меня к нему. Если он уже лёг, всё равно проведите.

— О, конечно, господин Андре! Я уверен, он будет счастлив вас увидеть. Он ещё не лёг. Пожалуйста, сюда, господин Андре.

Андре-Луи, следуя из Бретани, полчаса назад въехал в Медон и сразу же отправился к мэру, чтобы узнать что-нибудь определённое о событиях в Париже. По мере его приближения к столице ужасные слухи всё усиливались. Руган сообщил ему, что восстание неизбежно, что секции уже завладели заставами и что никому, кроме лиц, имеющих официальные полномочия, не удастся ни въехать, ни выехать из Парижа.

Андре-Луи кивнул, и мысли у него были самые серьёзные. Он и раньше предвидел опасность второй революции, зреющей в недрах первой. Эта вторая революция может разрушить всё, чего добились, и отдать бразды правления низкой клике, которая ввергнет страну в анархию. Вероятность того, что случится то, чего он опасался, возросла, как никогда. Он поедет сейчас же, прямо ночью, чтобы узнать самому, что происходит. Уже стоя на пороге, он обернулся, чтобы спросить Ругана, в Медоне ли ещё господин де Керкадью.

— А вы знаете его, сударь?

— Он — мой крёстный.

— Ваш крёстный! А вы — представитель! Да ведь вы тот самый человек, который ему нужен! — И Руган рассказал Андре-Луи о поездке своего сына в Париж с поручением и обо всех последующих событиях.

Этого было достаточно. То, что два года назад крёстный на определённых условиях отказал ему от дома, сейчас не имело никакого значения. Оставив свой экипаж у маленькой гостиницы, Андре-Луи направился прямо к крёстному.

А господин де Керкадью, ошеломлённый неожиданным появлением в столь поздний час того, на кого он затаил горькую обиду, приветствовал его примерно в тех же выражениях, как когда-то в этой самой комнате при аналогичных обстоятельствах.

— Что вам здесь угодно, сударь?

— Служить вам, чем могу, крёстный, — таков был обезоруживающий ответ.

Но он отнюдь не обезоружил господина де Керкадью.

— Тебя так долго не было, что я уже начал надеяться, что ты больше не побеспокоишь меня.

— Я и теперь не рискнул бы ослушаться вас, если бы не надежда, что могу быть вам полезен. Я видел Ругана, мэра…

— Что это ты там говорил насчёт того, что не осмеливался ослушаться меня?

— Сударь, вы запретили мне появляться в вашем доме.

Господин де Керкадью в растерянности уставился на него.

— И поэтому ты не появлялся у меня всё это время?

— Конечно. А почему же ещё?

Господин де Керкадью долго смотрел на него, потом неслышно выругался. Как трудно иметь дело с человеком, который понимает твои слова так буквально! Он ожидал, что Андре-Луи появится в раскаянии, чтобы признать вину и просить крёстного вернуть ему своё расположение. Господин де Керкадью сейчас так и сказал крестнику.

— Но разве я мог надеяться, что вы отступите от своего слова, сударь? Вы же выразили своё намерение вполне определённо. Да и какие слова раскаяния помогли бы мне, даже если бы я собирался исправиться? А я не имел ни малейшего желания исправляться. Возможно, мы ещё поблагодарим Бога за то, что это так.

— Поблагодарим Бога?

— Я — представитель и располагаю некоторой властью. Я очень вовремя возвращаюсь в Париж и, вероятно, могу сделать для вас то, чего не смог Руган. Сударь, это необходимо, если хотя бы наполовину верно то, что я подозреваю. Я сделаю так, что Алина будет в безопасности.

Господин де Керкадью безоговорочно капитулировал. Он подошёл и взял Андре-Луи за руку.

— Мой мальчик, — сказал он, явно растроганный, — в тебе есть благородство. Если порой казалось, что я резок с тобой, это было оттого, что я боролся с твоими дурными наклонностями. Я хочу, чтобы ты держался подальше от политики, которая довела эту несчастную страну до такого ужасного положения. На границе — враг, а в само́м отечестве вот-вот вспыхнет гражданская война. Вот что наделали твои революционеры.

Андре-Луи не стал спорить и заговорил о другом:

— Алину нужно немедленно увезти из Парижа, пока город не превратился в бойню — а это может случиться, если страсти, бурлившие все эти месяцы, вырвутся наружу. План Ругана-младшего хорош — во всяком случае, я не могу придумать лучше.

— Но Руган-старший и слышать об этом не хочет.

— Вы имеете в виду, что он не станет делать это под свою ответственность. Но я оставил ему расписку за своей подписью, что пропуск в Париж и обратно в Медон для мадемуазель де Керкадью выдан им по моему приказу. Мои полномочия, которые я предъявил ему, снимают с него ответственность за то, что он мне повиновался. Этой распиской он должен воспользоваться только в крайнем случае, для своей защиты. Взамен он выдал мне этот пропуск.

— Он уже у тебя?

Господин де Керкадью взял листок бумаги, протянутый Андре-Луи, и рука его дрожала. Он приблизил листок к свечам и, прищурив близорукие глаза, принялся читать.

— Если вы пошлёте этот пропуск утром с Руганом-младшим, Алина будет здесь к полудню, — сказал Андре Луи. — Сегодня, к сожалению, уже ничего нельзя сделать, не вызвав подозрений: час слишком поздний. Итак, крёстный, теперь вы знаете, почему я явился к вам, нарушив ваш приказ. Если я могу быть ещё чем-нибудь вам полезен, вам стоит лишь приказать, пока я здесь.

— Но разве, Андре… разве Руган не сказал тебе, что там есть и другие…

— Он упомянул госпожу де Плугастель и её слугу.

— Тогда почему же?.. — Господин де Керкадью остановился и вопросительно взглянул на Андре-Луи. Тот с очень серьёзным видом покачал головой.

— Это невозможно, — ответил он. Господин де Керкадью даже рот открыл от изумления.

— Невозможно? — переспросил он. — Но почему?

— Сударь, то, что я делаю для Алины, не вынуждает меня идти на сделку с совестью — правда, ради Алины я бы пошёл против совести. Но госпожа де Плугастель — совсем другое дело. Ни Алина, ни её родные не замешаны в контрреволюционном заговоре, который является истинным источником катастрофы, угрожающей нам. С чистой совестью я могу помочь ей уехать из Парижа. Но госпожа де Плугастель — жена графа де Плугастеля, о котором всем известно, что он — агент, осуществляющий связь между двором и эмигрантами.

— Тут нет её вины, — в ужасе воскликнул господин де Керкадью.

— Согласен. Но её в любой момент могут вызвать, чтобы установить, принимает ли она участие в интригах мужа. Известно, что сегодня она была в Париже. Если завтра её начнут разыскивать и откроется, что она уехала, начнётся расследование. Обнаружится, что я нарушил свой долг и воспользовался своими полномочиями для личных целей. Надеюсь, сударь, вы понимаете, что на такой риск не идут ради постороннего человека.

— Постороннего? — с упрёком переспросил сеньор.

— Да, постороннего для меня.

— Но для меня она не посторонняя, Андре. Она моя кузина и друг, которым я дорожу. Ах, Боже мой, то, что ты сказал, доказывает, что её необходимо срочно увезти из Парижа. Её нужно спасти, Андре, — любой ценой! У неё гораздо более опасное положение, чем у Алины!

Он стоял — проситель перед своим крестником, непохожий на сурового человека, приветствовавшего Андре-Луи, когда тот вошёл. Лицо господина де Керкадью было бледным, руки дрожали, на лбу выступили капли пота.

— Крёстный, я бы сделал всё, что можно, но это не в моих силах. Спасти её — значит погубить Алину и вас, а также и меня.

— Мы должны рискнуть.

— Конечно, у вас есть право говорить за себя.

— О, и за тебя, поверь мне, Андре! — Он приблизился к молодому человеку. — Андре, умоляю тебя поверить на слово и получить пропуск для госпожи де Плугастель.

Андре взглянул на него, заинтригованный.

— Это странно. Я сохранил благодарную память о том, что она заинтересовалась мной на несколько дней, когда я был ребёнком, а также проявила ко мне интерес недавно в Париже, когда пыталась обратить меня в то, что считает истинной политической верой. Но я не стану рисковать за неё своей шеей или вами с Алиной…

— Ах! Но послушай, Андре…

— Это моё последнее слово, сударь. Уже поздно, а я хочу ночевать в Париже.

— Нет, нет! Подожди! — Сеньор де Гаврийяк пришёл в неописуемое отчаяние. — Андре, ты должен!

В этой настойчивости и неистовом упорстве было что-то странное, заставлявшее предположить, что тут кроется какой-то таинственный мотив.

— Должен? — переспросил Андре-Луи. — Но почему? Ваши доводы, сударь?

— Андре, у меня достаточно веские доводы.

— Прошу вас, позвольте мне самому судить об этом, — безапелляционным тоном произнёс Андре-Луи.

По-видимому, его требование привело господина де Керкадью в отчаяние. Он шагал по комнате, заложив руки за спину. Наконец он остановился перед крестником.

— Ты не можешь поверить мне на слово, что такие доводы существуют? — спросил он с сокрушённым видом.

— В таком деле, как это, — деле, которое может меня погубить? О, сударь, разве это было бы разумно?

— Но если я скажу тебе, то нарушу слово чести и свою клятву. — Господин де Керкадью отвернулся, ломая руки, и состояние его было достойно сожаления. Затем он вновь повернулся к Андре-Луи. — Положение безвыходное, и поскольку ты столь невеликодушен, что настаиваешь, я вынужден открыть тебе правду. Она поймёт, когда узнает: у меня нет выбора. Андре, мой мальчик… — Он снова замолк в испуге, потом положил руку на плечо крестнику, и тот к своему изумлению увидел, что бесцветные близорукие глаза полны слёз. — Госпожа де Плугастель — твоя мать.

Последовало долгое молчание. То, что услышал Андре-Луи, трудно было сразу осознать. Когда до него наконец дошли слова крёстного, первым его побуждением было вскрикнуть. Но он овладел собой и сыграл стоика — он вечно должен был кого-то играть и был верен себе даже в такой момент. Он молчал до тех пор, пока актёрское чутьё не подсказало, что он сможет говорить спокойно.

— Понятно, — сказал он абсолютно невозмутимо. Он окинул взглядом прошлое, перебирая воспоминания о госпоже де Плугастель. Наконец-то он понял её странный интерес к себе и нежность, смешанную с печалью, которые до сих пор интриговали его.

— Понятно, — повторил он и добавил: — Конечно, только дурак мог не догадаться об этом давным-давно.

На этот раз вскрикнул господин де Керкадью, отпрянувший, как от удара.

— Боже мой, Андре, из чего ты сделан? Как ты можешь подобным образом принимать такое известие?

— А как я должен его принимать? Разве меня должно удивить открытие, что у меня была мать? В конце концов, ещё никому не удавалось появиться на свет без участия матери.

Внезапно Андре-Луи сел, чтобы скрыть предательскую дрожь. Он вынул из кармана платок, чтобы вытереть лоб, ставший влажным, и неожиданно для себя разрыдался.

При виде этих слёз, катившихся по побледневшему лицу, господин де Керкадью быстро подошёл к нему, сел рядом и ласково обнял за плечи.

— Андре, мой бедный мальчик, — шептал он. — Я… я был дураком, когда думал, что у тебя нет сердца. Меня обмануло твоё дьявольское притворство, а теперь я вижу… вижу… — Он не знал, что именно видит, или же не решался выразить это словами.

— Пустяки, сударь. Я ужасно устал, и… у меня насморк. — Затем, поняв, что эта роль ему не по силам, он отказался от всякого притворства. — Но… но почему из этого сделали такую тайну? Хотели, чтобы я никогда об этом не узнал?

— Да, хотели… Это… это следовало сделать из осторожности.

— Но почему же? Раскройте мне тайну до конца, сударь. Рассказав мне так много, вы должны рассказать всё.

— Причина в том, мой мальчик, что ты появился на свет года через три после того, как твоя мать вышла за господина де Плугастеля, года через полтора после отъезда её мужа в армию и месяца за четыре до его возвращения. Господин де Плугастель никогда ничего не подозревал и по важнейшим семейным причинам не должен ничего заподозрить. Вот почему всё хранилось в строжайшей тайне. Вот почему никто не должен был ничего знать. Когда пришло время, твоя мать уехала в Бретань и под вымышленным именем провела несколько месяцев в деревне Моро. Там ты и появился на свет.

Андре-Луи осушил слёзы и теперь сидел, сдержанный и собранный, что-то обдумывая.

— Когда вы говорите, что никто не должен был ничего знать, то, конечно, хотите сказать, что вы, сударь…

— О, Боже мой, нет! — Вспыхнув, господин де Керкадью вскочил на ноги. Казалось, само предположение наполнило его ужасом. — Да, я один из тех двоих, кто знал тайну, но всё не так, как ты думаешь, Андре. Неужели ты полагаешь, что я лгу тебе? Разве стал бы я отрицать, если бы ты был моим сыном?

— Довольно того, что вы сказали, что это не так.

— Да, это не так. Я — кузен Терезы и самый верный друг, как хорошо ей известно. Она знала, что может мне довериться, и когда попала в отчаянное положение, то пришла за помощью ко мне. Когда-то, задолго до того, я хотел на ней жениться. Но я не из тех, кого могла бы полюбить женщина. Однако она доверилась моей любви, и я не предал её доверия.

— Так кто же мой отец?

— Не знаю. Она никогда не говорила мне. Это была её тайна, и я не спрашивал. Это не в моём характере, Андре.

Андре-Луи молча стоял перед господином де Керкадью.

— Ты мне веришь, Андре?

— Конечно, сударь, и мне жаль — жаль, что я не ваш сын.

Господин де Керкадью судорожно схватил крестника за руку и держал, не говоря ни слова. Затем выпустил её и спросил:

— Как ты собираешься поступить, Андре? Теперь ты знаешь всё.

Андре-Луи постоял, размышляя, потом рассмеялся. Положение имело свои комические стороны, и он пояснил:

— А что изменилось от того, что я посвящён в тайну? Разве сыновнее почтение может возникнуть внезапно, не успел я узнать новость? Должен ли я, забыв осторожность, рисковать своей шеей ради матери, которая настолько осторожна, что и не собиралась объявиться? То, что тайна раскрыта, — дело случая. Просто так легли игральные карты Судьбы.

— Решение за тобой, Андре.

— Нет, оно мне не под силу. Пусть решает, кто может, а я не могу.

— Значит, даже теперь ты отказываешься?

— Нет, я согласен. Поскольку я не могу решить, что делать, мне остаётся сделать то, что положено сыну. Это нелепо, но жизнь вообще нелепа.

— Ты никогда не пожалеешь об этом.

— Надеюсь, что это так. Однако мне представляется весьма вероятным, что пожалею. А теперь мне нужно снова повидаться с Руганом и получить у него ещё два пропуска. Пожалуй, при сложившихся обстоятельствах будет лучше, если я сам отвезу их утром в Париж. Буду признателен, если вы позволите мне у вас заночевать, сударь. Я… я должен сознаться, что сегодня уже ни на что не способен.


Глава XV. ОСОБНЯК ПЛУГАСТЕЛЬ


Давно миновал полдень того бесконечного дня ужасов, с постоянным тревожным набатом, перестрелкой, барабанным боем и отдалённым ворчанием рассерженных масс. Госпожа де Плугастель и Алина сидели в ожидании в красивом особняке на улице Рая. Ругана они перестали ждать, так как понимали, что по какой-либо причине, а сейчас, несомненно, таких причин могло быть много — этот дружески расположенный к ним гонец не вернётся. Они ждали сами не зная чего. Сразу после полудня шум боя стал нарастать, приближаться, и с каждой минутой становился всё ужаснее. Это были выкрики разъярённой толпы, которая опьянела от крови и жажды всё рушить.

Яростная человеческая волна остановилась совсем рядом. Послышались удары в дверь и требования отворить, затем — треск дерева, звон разбитого стекла, возгласы ужаса, гневные выкрики и грубый смех.

Охотились за двумя несчастными швейцарскими гвардейцами, тщетно пытавшимися спастись. Их настигла в доме по соседству озверевшая толпа и жестоко расправилась с ними. Затем охотники мужского и женского пола, образовавшие батальон, зашагали по улице Рая, распевая «Марсельезу» — песню, в те дни новую для Парижа:

Вперёд, сыны отчизны милой,

Мгновенье славы настаёт!

К нам тирания чёрной силой

С кровавым знаменем идёт!

Эта ужасная песня, которую выкрикивали резкие голоса, становилась всё громче. Госпожа де Плугастель и Алина невольно прижались друг к другу. Они слышали, как грабят соседний дом. Что, если сейчас настанет черёд особняка Плугастель? Для подобных опасений не было реальных причин, но в такой неразберихе, неверно истолкованной и поэтому ещё более устрашающей, всегда ожидают худшего.

Ужасная песня и топот ног, обутых в тяжёлые башмаки, по грубым булыжникам стали затихать, удаляясь. Женщины с облегчением вздохнули, как будто их спасло чудо, но через минуту снова встревожились, когда в комнату влетел, позабыв об этикете, Жак — молодой лакей, которому графиня доверяла больше, чем остальным слугам. С напуганным видом он сообщил, что через ограду сада только что перелез какой-то человек, заявивший, что он — друг графини, и пожелавший, чтобы его немедленно провели к ней.

— Но он выглядит как санкюлот[220], сударыня, — предостерёг преданный малый.

Сердце графини забилось в надежде, что это Руган.

— Введите его, — приказала она, задыхаясь.

Жак вышел и вскоре вернулся вместе с высоким человеком в длинном, потрёпанном и очень просторном пальто и широкополой шляпе с огромной трёхцветной кокардой. Войдя, он снял шляпу.

Жак, стоявший за спиной посетителя, заметил, что, хотя сейчас его волосы растрёпаны, они сохранили следы тщательной причёски и пудры. Молодой лакей недоумевал, что за лицо должно быть у этого человека, если при виде него госпожа вскрикнула и отпрянула. Затем Жаку жестом приказали удалиться.

Посетитель дошёл до середины гостиной, еле волоча ноги и тяжело дыша. Опершись о стол, он стоял лицом к лицу с госпожой де Плугастель, которая в ужасе смотрела на него.

В дальнем конце комнаты сидела Алина. Она в замешательстве всматривалась в лицо, которое показалось ей знакомым, хотя его трудно было узнать под маской из крови и грязи. Он заговорил, и Алина сразу же узнала по голосу маркиза де Латур д'Азира.

— Мой дорогой друг, — говорил он, — простите, если напугал вас. Простите, что вторгаюсь сюда без разрешения, в такое время и подобным образом. Но… вы видите, в каком я положении. Я скрываюсь. Не зная, где укрыться, я подумал о вас и сказал себе, что, если удастся добраться до вашего дома, я мог бы найти у вас убежище.

— Вы в опасности?

— В опасности! — Этот вопрос вызвал у него беззвучный смех. — Если я выйду сейчас на улицу и мне повезёт, проживу ещё минут пять! Мой друг, это была настоящая бойня! Некоторые из нас в конце концов сбежали из Тюильри, но их преследовали на улице и убивали. Не думаю, чтобы сейчас остался в живых хоть один швейцарец. Бедняги, им больше всех досталось. Что до нас — Боже мой! Нас они ненавидят ещё сильнее, чем швейцарцев. Поэтому мне пришлось прибегнуть к этому отвратительному маскараду.

Он сбросил лохмотья и, отшвырнув их, шагнул вперёд. На нём был чёрный костюм из атласа — форма сотни «рыцарей кинжала», которые в то утро в Тюильри встали на защиту своего короля. Его камзол был распорот на спине, шейный платок и кружевные манжеты разорваны и запачканы кровью, лицо вымазано, причёска в беспорядке — на него страшно было смотреть. Однако он, как всегда, держался с непринуждённой уверенностью и не забыл поцеловать дрожавшую руку, которую ему протянула графиня.

— Вы правильно сделали, что пришли ко мне, Жерве, — сказала она. — Да, пока тут можно укрыться, и вы в полной безопасности — по крайней мере, пока мы сами в безопасности. На моих слуг вполне можно положиться. Садитесь и рассказывайте всё.

Маркиз повиновался, рухнув в кресло, которое она придвинула ему. Он совершенно обессилел от усталости и нервного напряжения. Он вынул из кармана платок и вытер с лица кровь и грязь.

— Рассказывать особенно нечего. — В тоне его звучала горечь отчаяния. — Дорогая моя, это конец для всех нас. Плугастелю повезло, что он сейчас за границей. Впрочем, ему всегда везло. Если бы я не был так глуп, чтобы поверить тем, кто, как сегодня выяснилось, совершенно не заслуживают доверия, то и сам был бы за границей. То, что я остался в Париже, — безумство, венчающее жизнь, полную безумств и ошибок. А то, что я в свой отчаянный час явился к вам, ещё усугубляет всё это. — Он горько рассмеялся.

Госпожа де Плугастель облизала сухие губы.

— А… дальше?

— Остаётся только как можно скорее уехать, если ещё не поздно. Во Франции для нас больше нет места — разве что под землёй. Сегодня это стало ясно. — Он взглянул на неё, такую бледную и робкую, и, улыбнувшись, погладил прекрасную руку, лежавшую на спинке кресла. — Моя дорогая Тереза, если вы из милосердия не напоите меня, я умру на ваших глазах ещё до того, как черни представится возможность прикончить меня.

Она вздрогнула.

— Мне следовало самой об этом подумать, — упрекнула она себя и, быстро обернувшись, попросила: — Алина, скажите Жаку, чтобы он принёс…

— Алина! — повторил он, перебив графиню, и в свою очередь резко обернулся. Алина встала, и он наконец увидел её и, усилием воли снова поднявшись, склонился в церемонном поклоне. — Мадемуазель, я не подозревал, что вы здесь, — сказал он, чувствуя себя крайне неловко, как будто застигнутый за чем-то недостойным.

— Я это поняла, сударь, — ответила Алина, которая, отправившись выполнять поручение графини, остановилась перед господином де Латур д'Азиром. — Я от всего сердца сожалею, что мы встретились при столь прискорбных обстоятельствах.

Они не виделись после его дуэли с Андре-Луи — с того самого дня, как маркиз похоронил надежду завоевать её.

Он остановился, как будто собираясь ответить ей, но, взглянув на госпожу де Плугастель, лишь молча поклонился со сдержанностью, странной для того, кто бывал таким бойким на язык.

— Прошу вас, сударь, сядьте, вы совсем измучены.

— Вы очень любезны, что заметили это. С вашего разрешения, я сяду. — И он снова сел. Алина направилась к двери и вышла.

Когда она вернулась, маркиз и госпожа де Плугастель по непонятной причине поменялись местами. Теперь она сидела в кресле с позолотой, обитом парчой, а он, несмотря на усталость, опёрся о спинку и, судя по позе, о чём-то серьёзном просил её. Когда вошла Алина, он сразу же умолк и отодвинулся, так что у неё возникло чувство, будто она помешала. Она заметила, что графиня в слезах.

Вскоре явился Жак с подносом, уставленным яствами и винами. Графиня налила гостю бургундского, и он залпом выпил, затем, показав грязные руки, попросил разрешения привести себя в порядок прежде чем приняться за еду.

Жак проводил маркиза и помог ему, и, когда тот вернулся, он выглядел как обычно и незаметно было следов жестокой переделки, в которую он попал. Он держался спокойно, с достоинством, однако был очень бледен и измучен. Казалось, он внезапно постарел, так что теперь ему можно было дать его возраст.

Пока маркиз с большим аппетитом угощался — по его словам, у него с утра не было во рту маковой росинки, — он рассказывал подробности ужасных событий этого дня. Ему удалось сбежать из Тюильри, когда стало ясно, что всё потеряно и началось массовое истребление швейцарцев, израсходовавших последние патроны.

— Да, всё было сделано не так, — заключил он. — Мы были робки, когда следовало быть решительными, и решительны, когда стало слишком поздно. Нам всё время недоставало правильного руководства, а теперь — как я уже говорил — нам пришёл конец. Остаётся только бежать, как только выяснится, как нам это сделать.

Госпожа де Плугастель рассказала о надеждах, которые возлагала на Ругана.

Это вывело маркиза из уныния. Он склонен был смотреть на вещи оптимистически.

— Вы напрасно оставили всякую надежду, — уверял он. — Если этот мэр настроен дружески, он поступит как обещал его сын. Вчера ночью было слишком поздно сюда ехать, а сегодня — если только он уже в Париже — с той стороны города невозможно пробраться. Скорее всего, он ещё приедет. Молюсь, чтобы он появился: сознание, что вы и мадемуазель де Керкадью вдали от этого ужаса, будет для меня большим утешением.

— Мы должны взять вас с собой, — сказала госпожа де Плугастель.

— Ах! Но каким образом?

— Молодой Руган должен привезти пропуск на три лица — Алину, меня и моего лакея Жака. Вы бы могли занять его место.

— Клянусь честью, сударыня, я бы занял место любого человека, чтобы уехать из Парижа, — рассмеялся маркиз.

У дам тоже поднялось настроение и ожили угасшие надежды. Но когда на город вновь спустились сумерки, а спаситель всё не появлялся, надежда вновь стала слабеть.

Наконец господин де Латур д'Азир, сославшись на усталость, попросил разрешения удалиться, чтобы немного отдохнуть перед тем, что, возможно, вскоре предстоит. Когда он вышел, графиня убедила Алину пойти прилечь.

— Я позову вас, дорогая, как только он появится, — пообещала она, мужественно делая вид, что уверена в этом.

Алина нежно поцеловала её и ушла, настолько спокойная внешне, что графиня даже начала сомневаться, понимает ли она, какая опасность грозит им теперь, когда в доме человек, хорошо известный и вызывающий такую ненависть, человек, которого, вероятно, уже разыскивают.

Оставшись в одиночестве, госпожа де Плугастель прилегла на кушетку в гостиной. Была жаркая летняя ночь, стеклянные двери были открыты в прекрасный сад. Откуда-то издали доносились звуки, говорившие, что толпа продолжает вершить расправы, которыми начался этот кровавый день.

Госпожа де Плугастель прислушивалась к этим звукам, благодаря небеса за то, что события разворачиваются далеко отсюда, в секциях, расположенных к югу и западу, и опасаясь, как бы секция Бонди, где находился её особняк, в свою очередь не стала сценой ужасов.

Кушетка, на которой лежала графиня, была в тени, так как свет в гостиной был погашен. Горели лишь свечи в массивном серебряном канделябре, который стоял на круглом столике с инкрустацией, находившемся в середине комнаты, — островок света в сумерках.

Часы над камином мелодично пробили десять, и тут в доме раздался другой звук, неожиданно нарушивший тишину и заставивший графиню вскочить на ноги, задыхаясь от страха и надежды. Кто-то сильно стучал в дверь внизу. Последовали минуты напряжённого ожидания, и в комнату ворвался Жак. Он огляделся, не сразу заметив свою госпожу.

— Сударыня! Сударыня! — выпалил он, задыхаясь.

— Что там, Жак? — Графиня овладела собой, и голос её был твёрд. Она вышла из тени в островок света, к столику.

— Внизу какой-то человек. Он спрашивает… он хочет немедленно видеть вас.

— Какой-то человек? — переспросила она.

— Он… кажется, это должностное лицо. По крайней мере, у него трёхцветный шарф. Он отказывается назвать своё имя — говорит, что оно вам ничего не скажет и что он должен увидеть вас сию же минуту.

— Должностное лицо? — переспросила графиня.

— Должностное лицо, — повторил Жак. — Я бы не впустил его, но он потребовал отворить именем нации. Сударыня, приказывайте, что нам делать. Со мной Робер. Если вы пожелаете… что бы ни случилось…

— Нет-нет, мой добрый Жак. — Она великолепно владела собой. — Если бы у него были дурные намерения, он, разумеется, пришёл бы не один. Проводите его ко мне, а потом попросите мадемуазель де Керкадью присоединиться к нам, если она не спит.

Жак вышел, несколько успокоенный. Графиня села в кресло у столика со свечами. Она машинально разгладила платье. Если напрасны её надежды, напрасны и мимолётные страхи.

Дверь отворилась, и снова появился Жак. За ним, быстро шагая, вошёл стройный молодой человек в широкополой шляпе с трёхцветной кокардой. Оливковый редингот был перехвачен в талии трёхцветным шарфом. На боку висела шпага.

Он раскланялся, сняв шляпу, и в её стальной пряжке отразилось пламя свечей. У него было худое смуглое лицо, а взгляд больших тёмных глаз был пристальный и испытующий. Графиня подалась вперёд, не веря своим глазам. Потом глаза у неё загорелись, бледные щёки окрасились румянцем. Вдруг она встала, вся дрожа, и воскликнула:

— Андре-Луи!


Глава XVI. БАРЬЕР


Его дар смеха, кажется, окончательно иссяк. Он продолжал рассматривать графиню странным испытующим взглядом, и его тёмные глаза, вопреки обыкновению, не светились юмором. Однако мрачным был его взгляд, но не мысли. Благодаря беспощадной остроте видения и способности к беспристрастному анализу он видел всю нелепость и искусственность чувств, которые сейчас испытывал, не позволяя им завладеть собой. Источником этих чувств было сознание, что она — его мать (как будто та случайность, что она произвела его на свет, могла теперь, спустя столько времени, установить между ними реальную связь). Мать, которая бросает своего ребёнка, не достойна этого звания — и зверь так не поступит.

Он пришёл к выводу, что согласие спасти её в такой момент — сентиментальное донкихотство чистой воды. Расписка, без которой мэр Медона не соглашался выдать пропуск, поставила под угрозу всё его будущее и, возможно, саму жизнь. Он пошёл на это не ради реальности, а из уважения к идее — он, который всю жизнь избегал пустой сентиментальности!

Так думал Андре-Луи, рассматривая графиню внимательно и с обострённым интересом, вполне естественным для того, кто впервые увидел свою мать, когда ему исполнилось двадцать восемь лет.

Наконец он перевёл взгляд на Жака, всё ещё стоявшего в открытых дверях.

— Сударыня, не могли бы мы поговорить наедине? — спросил Андре-Луи.

Она отослала лакея, и дверь за ним закрылась. Она ждала, чтобы он объяснил свой визит в столь необычное время.

— Руган не смог вернуться, — коротко пояснил он. — По просьбе господина де Керкадью вместо него приехал я.

— Вы! Вас прислали спасти нас! — Нота изумления в её голосе звучала сильнее, чем облегчение.

— Да, а также для того, чтобы познакомиться с вами, сударыня.

— Познакомиться со мной? Что вы хотите этим сказать, Андре-Луи?

— В этом письме господина де Керкадью сказано всё.

Заинтригованная его странными словами и ещё более странным поведением, она взяла сложенный лист, дрожащими руками сломала печать и поднесла письмо к свету. Она читала, и глаза её стали тревожными. Наконец она застонала и бросила взгляд, исполненный ужаса, на молодого человека, сильного и стройного, который стоял перед ней с таким бесстрастным видом. Она попыталась читать дальше, но не смогла: неразборчивые буквы господина де Керкадью плыли перед глазами. Да и какое это имело значение? Она прочла достаточно. Листок затрепетал в её руках и упал на стол. Лицо у неё стало белее мела. С невыразимой грустью смотрела она на Андре-Луи.

— Итак, вы знаете всё, дитя моё? — Её голос перешёл на шёпот.

— Знаю, матушка.

Она вскрикнула при этом новом для неё слове, и от неё ускользнула тонкая насмешка, смешанная с упрёком, с которой это слово было произнесено. Для неё время остановилось. Она совершенно забыла о гибели, которая грозила ей как жене тайного агента, и обо всём остальном — её сознание заполнила лишь одна мысль, что она стоит перед своим сыном, рождённым от адюльтера, в тайне и стыде, в далёкой бретонской деревне двадцать восемь лет тому назад. В этот момент ей даже не пришло в голову, что секрет её раскрыт и могут быть последствия.

Она сделала один-два неверных шага и открыла объятия. Рыдания душили её.

— Вы не подойдёте ко мне, Андре-Луи? С минуту он стоял, колеблясь, потрясённый этим призывом и чуть ли не рассерженный тем, что сердце его откликнулось вопреки разуму. Горькое чувство, которое испытывали они оба, было странным и нереальным, однако он подошёл, и её руки обняли его, а мокрая щека прижалась к его щеке.

— О Андре-Луи, дитя моё, если бы вы только знали, как я мечтала вот так прижать вас! Если бы вы знали, как я страдала, отказывая себе в этом! Керкадью не должен был вам говорить — даже сейчас. Он должен был молчать ради вас и предоставить меня моей судьбе. И однако сейчас, когда я могу вот так обнять вас и услышать, как вы называете меня матушкой, — о Андре-Луи, я рада, что так случилось. Сейчас я ни о чём не жалею.

— А стоит ли беспокоиться, сударыня? — спросил Андре-Луи, стоицизм которого был сильно поколеблен. — Ни к чему поверять нашу тайну другим. Сегодня мы — мать и сын, а завтра вернёмся на свои места и всё забудем — по крайней мере внешне.

— Забудем? У вас нет сердца, Андре-Луи? Её вопрос странным образом воскресил его актёрский взгляд на жизнь, который он считал истинной философией. Он также вспомнил о предстоящих испытаниях и понял, что должен овладеть собой и помочь ей сделать то же самое, иначе они погибли.

— Этот вопрос так часто предлагался мне на рассмотрение, что, должно быть, в нём содержится истина, — сказал он. — Ну что же, в этом следует винить моё воспитание.

Она ещё сильнее обхватила его за шею, как будто он попытался высвободиться из объятий.

— Вы не вините меня в своём воспитании? Теперь, когда вы знаете всё, вы не можете обвинять меня! Вы должны быть милосердны! Вы должны простить меня. Должны! У меня не было выбора.

— Когда мы знаем всё о чём бы то ни было, мы не можем не простить. Это глубочайшая религиозная истина. Фактически в ней заключена вся религия — самая благородная религия, какой когда-либо руководствовался человек. Я говорю это вам в утешение, матушка.

Она отскочила от него с испуганным возгласом: за ним в сумраке у двери мерцала призрачная белая фигура. Она приблизилась к свету и превратилась в Алину, которая явилась по просьбе графини, переданной Жаком. Войдя незамеченной, она увидела Андре-Луи в объятиях женщины, которую тот назвал матушкой. Алина сразу же узнала его по голосу. Она вряд ли могла бы сказать, что больше поразило её: появление Андре-Луи или то, что она случайно подслушала.

— Вы слышали, Алина? — воскликнула госпожа де Плугастель.

— Да, сударыня, невольно. Вы посылали за мной. Простите, если я… — Она остановилась и долго с любопытством смотрела на Андре-Луи. Девушка была бледна, но совершенно спокойна. — Итак, наконец вы пришли, Андре, — сказала она, протянув ему руку. — Вы могли бы прийти раньше.

— Я прихожу, когда нужен, — ответил он, — ибо только в такое время можно быть уверенным, что тебя примут. — Он сказал это с горечью и, наклонившись, поцеловал ей руку.

— Надеюсь, вы можете простить мне прошлое, так как мне не удалось достичь своей цели, — сказал он мягко. — Я не могу притворяться, что неудача была намеренной, — это не так. Однако, кажется, моё невезение не принесло вам удачи: вы ещё не замужем.

— Есть вещи, которых вам никогда не понять, — холодно ответила Алина.

— Например, жизнь, — согласился он. — Сознаюсь, что порой она ставит в тупик. Те самые объяснения, которые должны бы упрощать её, только усложняют дело. — И он взглянул на госпожу де Плугастель.

— Полагаю, вы хотите этим что-то сказать.

— Алина! — заговорила графиня. Она знала, как опасны полуправды. — Уверена, что могу довериться вам и что Андре-Луи не станет возражать. — Она взяла письмо, чтобы показать Алине, предварительно испросив взглядом согласия Андре-Луи.

— Ну конечно, сударыня. Это исключительно ваше дело.

Алина переводила встревоженный взгляд с одного на другого, не решаясь взять письмо. Прочитав его до конца, она положила его на стол и стояла, в задумчивости склонив голову. Потом она подбежала к графине и обняла её.

— Алина! — Это был радостный крик удивления. — Вы совсем не питаете ко мне отвращения!

— Моя дорогая! — сказала Алина и поцеловала залитое слезами лицо, которое, казалось, за эти несколько последних часов постарело на целые годы.

Андре-Луи, изо всех сил старавшийся не поддаваться чувствительности, заговорил голосом Скарамуша:

— Сударыня, было бы неплохо отложить все порывы чувств до тех пор, пока им можно будет предаться в более подходящее время и в более безопасном месте. Уже поздно. Если мы хотим убраться подальше от этой бойни, разумнее было бы, не задерживаясь, отправиться в путь.

Средство подействовало безотказно: дамы сразу же вспомнили, как обстоят дела, и отправились собираться.

Их не было около четверти часа, и он в одиночестве шагал по длинной комнате, причём нетерпение его умерялось лишь полной неразберихой в мыслях. Когда они наконец вернулись, с ними был высокий мужчина в обтрёпанном пальто с широкими полами и шляпе с загнутыми вниз полями. Он остановился в тени у двери.

Так было условлено заранее, когда Алина предупредила графиню, что Андре-Луи испытывает непримиримую вражду к маркизу и исключено, чтобы он пальцем пошевелил ради спасения последнего.

Надо сказать, что, несмотря на близкую дружбу, связывавшую господина де Керкадью и его племянницу с госпожой де Плугастель, графиня была посвящена не во все их дела. Так, она была в неведении относительно предполагаемого брака Алины с маркизом де Латур д'Азиром. Алина никогда не говорила об этом, да и господин де Керкадью не касался этой темы с приезда в Медон, поняв, что этим планам не суждено осуществиться.

Волнение господина де Латур д'Азира в то утро, когда после дуэли он увидел Алину в обмороке в экипаже графини, выглядело вполне естественным для человека, который считал себя виновным в этом. Госпожа де Плугастель не догадывалась также, что вражда между двумя мужчинами была вызвана вовсе не политическими мотивами и ссора их была иного рода, нежели те, из-за которых Андре-Луи регулярно совершал прогулки в Булонский лес. Однако графиня понимала, что незавершённая дуэль является достаточным основанием для страхов Алины.

Поэтому она предложила пойти на обман, и Алина согласилась быть в нём пассивной стороной. Они сделали ошибку, не предупредив маркиза де Латур д'Азира, так как всецело положились на его страстное желание бежать из Парижа. Они недооценили чувство чести, которое движет такими людьми, как маркиз, воспитанными на ложных принципах.

Андре-Луи обернулся, чтобы взглянуть на эту закутанную фигуру, вышел из глубины гостиной, погружённой в сумрак, и свет упал на его бледное худое лицо. Псевдолакей вздрогнул, тоже шагнул вперёд, к свету, и сдёрнул широкополую шляпу. Андре-Луи заметил, что рука у него белая, красивой формы, а на пальце сверкнул камень. Затем он задохнулся, и каждая жилка в нём напряглась, когда он узнал открывшееся ему лицо.

— Сударь, я не могу воспользоваться вашим неведением, — сказал этот несгибаемый, гордый человек. — Если дамы смогут убедить вас спасти меня, вы, по крайней мере, вправе знать, кого спасаете.

Маркиз стоял у стола очень прямой и полный достоинства, готовый погибнуть так, как жил, — без страха и обмана.

Андре-Луи подошёл к столу с другой стороны, и тут наконец мускулы его напряжённого лица расслабились и он рассмеялся.

— Вы смеётесь? — нахмурился оскорблённый господин де Латур д'Азир.

— Это чертовски забавно.

— У вас своеобразное чувство юмора, господин Моро.

— Да, пожалуй. Неожиданности всегда действуют на меня подобным образом. За время нашего знакомства вы проявили себя с разных сторон, а сегодня обнаружилась ещё одна, которой я не ожидал в вас встретить: вы честный человек.

Господина де Латур д'Азира начало трясти, но он не отвечал.

— Поэтому, сударь, я расположен быть милосердным. Вероятно, это глупо с моей стороны, но вы меня удивили, так что даю вам три минуты, чтобы покинуть этот дом и принять меры для собственной безопасности. То, что произойдёт с вами после этого, меня не касается.

— Ах, нет! Андре, послушайте… — начала графиня, сокрушаясь.

— Простите, сударыня. Это самое большое, что я могу сделать, причём я и так нарушаю свой долг. Если господин де Латур д'Азир останется, он погубит себя и навлечёт опасность на вас. Если он не уйдёт сию же минуту, то отправится вместе со мной в штаб секции и не пройдёт часа, как его голова будет красоваться на пике. Он — известный контрреволюционер, «рыцарь кинжала», один из тех, кого народ жаждет уничтожить. Итак, вы знаете, сударь, что вас ожидает. Решайте, и поторопитесь ради дам.

— Но вы же не знаете, Андре-Луи! — Госпожа де Плугастель испытывала невыносимые муки. Она подошла к нему и схватила за руку. — Ради всего святого, Андре-Луи, будьте к нему милосердны! Вы должны!

— Но я и так проявил милосердие, сударыня, — больше, чем он заслуживает, и он это знает. Судьба вмешалась самым причудливым образом, чтобы свести нас вместе сегодня вечером. Похоже на то, что наконец-то она заставит его расплатиться. Однако ради вас я не воспользуюсь случаем, при условии, что он поступит так, как я сказал.

Маркиз ответил ледяным тоном, в то время как его правая рука что-то искала под широкими складками пальто:

— Я рад, господин Моро, что вы заговорили со мной таким тоном, — это избавляет меня от всех сомнений. Вы только что говорили о Судьбе, и должен с вами согласиться, что она вмешалась самым странным образом, — хотя, возможно, вы даже не представляете себе, до какой степени вы правы. Годами вы стояли у меня на пути, постоянно угрожая. Вы постоянно хотели отнять у меня жизнь — вначале косвенно, а затем и прямо. Из-за вас рухнули самые высокие надежды в моей жизни. Вы всё время были моим злым гением. К тому же вы — один из тех, кто спровоцировал сегодняшнюю развязку, принёсшую мне отчаяние.

— Подождите! Послушайте! — задыхаясь, молила графиня. Она бросилась от Андре-Луи к маркизу, как будто предчувствуя, что сейчас произойдёт. — Жерве! Это ужасно!

— Наверно, ужасно, но неизбежно. Он сам виноват в этом. Я — отчаявшийся человек, сбежавший после проигранного дела. У этого человека в руках ключи к спасению, к тому же у нас с ним старые счёты.

Наконец его рука показалась из-под полы пальто, и в ней был пистолет.

Госпожа де Плугастель с воплем отчаяния бросилась перед ним на колени и изо всех сил вцепилась в руку.

Тщетно пытался маркиз высвободиться. Он воскликнул:

— Тереза! Вы сошли с ума? Вы хотите погубить меня и себя? У него пропуск, в котором наше спасение!

Тут заговорила Алина, охваченная ужасом свидетельница этой сцены, — быстрый ум которой мгновенно нашёл выход:

— Сожги пропуск, Андре! Сожги немедленно — рядом с тобой свечи!

Но Андре-Луи воспользовался минутным замешательством графа, чтобы в свою очередь вытащить пистолет.

— Я думаю, лучше сжечь ему мозги, — ответил он. — Сударыня, отойдите от него.

Но госпожа де Плугастель поднялась на ноги, чтобы прикрыть маркиза своим телом. Однако она всё ещё цеплялась за его руку с такой неожиданной силой, что он не мог воспользоваться пистолетом.

— Андре! Ради Бога, Андре! — повторяла она охрипшим голосом.

— Отойдите, сударыня, — снова приказал Андре-Луи ещё более суровым тоном, — и пусть этот убийца получит по заслугам. Он подвергает наши жизни опасности. Отойдите! — Он кинулся вперёд, собираясь выстрелить через плечо графини, и Алина слишком поздно сделала движение, чтобы помешать ему.

— Андре! Андре!

Обезумев, с исказившимся лицом, находясь на грани истерики, графиня наконец воздвигла ужасный барьер между этими мужчинами, которые ненавидели и жаждали убить друг друга:

— Он ваш отец, Андре! Жерве, это ваш сын — наш сын. Письмо там… на столе… О Боже мой! — И она, обессиленная, соскользнула на землю и зарыдала у ног маркиза де Латур д'Азира.


Глава XVII. ПРОПУСК


Над этой женщиной, тело которой сотрясали рыдания, — матерью одного и любовницей другого — скрестились взгляды двух смертельных врагов. В этих взглядах были потрясение и интерес, которые не могли бы выразить никакие слова.

Возле стола застыла окаменевшая Алина.

Первым опомнился господин де Латур д'Азир. Он вспомнил, что графиня сказала что-то о письме на столе. Нетвёрдой походкой он прошёл мимо внезапно обретённого сына и взял листок, лежавший возле канделябра. Он долго читал, и никто не обращал на него внимания. Алина не отрывала от Андре-Луи взгляда, полного сострадания и удивления, а он, как зачарованный, смотрел на свою мать.

Господин де Латур д'Азир медленно дочитал письмо до конца, потом очень спокойно положил его обратно. Поскольку он, как подлинное дитя своего века, умел подавлять чувства, следующей его заботой было овладеть собой. Затем он шагнул к госпоже де Плугастель и наклонился, чтобы поднять её.

— Тереза, — сказал он.

Инстинктивно подчинившись приказу, звучавшему в его голосе, она попыталась встать и успокоиться. Маркиз вёл, вернее, нёс её к креслу у стола.

Андре-Луи наблюдал за ними, не пытаясь помочь. Он всё ещё безмолвствовал, сбитый с толку. Словно во сне он увидел, как маркиз склонился над госпожой де Плугастель, и услышал его вопрос:

— Как давно вы об этом узнали, Тереза?

— Я… я всегда знала. Я поручила его заботам Керкадью. Один раз я видела его ребёнком… Ах, какое это имеет значение?

— Почему вы мне не рассказали? Почему вы обманули меня? Почему сказали, что ребёнок умер через несколько дней после рождения? Почему, Тереза? Почему?

— Я боялась. Я… я думала, так будет лучше — чтобы никто, никто, даже вы, ничего не знал. И до сегодняшней ночи никто не знал, кроме Кантена, который вынужден был всё рассказать Андре-Луи, чтобы заставить его приехать сюда и спасти меня.

— А я, Тереза? — настаивал маркиз. — Я имел право знать.

— Право! А что вы могли сделать? Признать его? И что же дальше? Ха! — То был смех отчаяния. — Был Плугастель, была моя семья, и были вы… переставший любить, — страх разоблачения задушил вашу любовь. Для чего мне было говорить вам? Зачем? Я бы и сейчас ничего не сказала, если бы можно было иначе спасти вас обоих. Один раз мне уже пришлось пережить подобное, когда вы дрались в Булонском лесу. Я ехала помешать дуэли, когда вы встретили меня. Я бы разгласила свой секрет, если бы не удалось другим способом предотвратить этот кошмар. Но Бог милостиво избавил меня от этого.

Им и прежде не приходило в голову сомневаться в её словах, но теперь, когда она упомянула о дуэли, объяснилось многое из того, что до сих пор оставалось неясным её слушателям.

Господин де Латур д'Азир, лишившись последних сил, тяжело опустился в кресло и закрыл лицо руками.

Через окна, выходившие в сад, до них долетел издалека приглушённый звук барабанного боя, напоминая, что происходит в городе. Но они не обратили на это ни малейшего внимания. Каждому из них, наверно, казалось, что здесь они столкнулись с ещё большим ужасом, чем тот, который терзал Париж. Наконец заговорил Андре-Луи, и тон его был ровный и невероятно холодный.

— Господин де Латур д'Азир, я полагаю, что это открытие, которое вряд ли может быть для вас более неприятным, нежели для меня, ничего не меняет, так как не может уничтожить того, что стоит между нами, — разве что ещё увеличивает счёт. И всё же… Но что толку в разговорах? Вот пропуск, выписанный для лакея госпожи де Плугастель. Взамен я настоятельно прошу вас, сударь, об одной услуге: чтобы я больше никогда вас не видел и не слышал.

— Андре! — резко повернулась к нему мать, и снова прозвучал тот вопрос: — Разве у вас нет сердца? Что он вам сделал, чтобы питать к нему такую жгучую ненависть?

— Сейчас вы услышите, сударыня. Два года назад в этой самой комнате я рассказал вам о человеке, который жестоко убил моего любимого друга и обольстил девушку, на которой я собирался жениться. Этот человек — господин де Латур д'Азир.

Она застонала в ответ и закрыла лицо руками.

Маркиз вновь поднялся на ноги и медленно подошёл, не отрывая взгляда от лица сына.

— Вы непреклонны, — мрачно сказал он. — Но я узнаю эту непреклонность. Она в крови, которая течёт в ваших жилах.

— Избавьте меня от этих разговоров, — сказал Андре-Луи.

Маркиз кивнул:

— Я не буду касаться этой темы. Но я хочу, чтобы вы поняли меня — и вы, Тереза, тоже. Сударь, вы обвиняете меня в убийстве своего любимого друга. Признаю, что, возможно, я использовал недостойные средства. Но что же мне оставалось? Каждый день я убеждаюсь, что был прав. Господин де Вильморен был революционером, человеком новых убеждений, который хотел переделать общество в соответствии со своими убеждениями. Я же принадлежу к сословию, которое, естественно, желало, чтобы общество оставалось прежним, и вам ещё придётся доказать, что прав ваш друг, а не я. Каждое общество неизбежно должно состоять из нескольких слоёв. Такая революция, как эта, может на время превратить его в нечто хаотичное, но скоро из хаоса должен возродиться порядок, иначе жизнь погибнет. С восстановлением порядка восстановятся и различные слои, необходимые в организованном обществе. Те, что вчера были наверху, при новом порядке могут лишиться собственности, причём никто от этого не выиграет. Я боролся с этой идеей всеми средствами. Господин де Вильморен был подстрекателем самого опасного типа — красноречивый, проповедующий ложные идеалы, он сбивал с толку бедных невежественных людей, заставляя их поверить, что от предлагаемой им перемены мир станет лучше. Вы — умный человек, и я уверен, что вы знаете, насколько пагубна эта доктрина. В устах господина де Вильморена она была тем опаснее, что он был человеком искренним, к тому же наделённым даром красноречия. Необходимо было заставить его замолчать, и я сделал это из самозащиты, хотя и не имел ничего лично против господина де Вильморена. Он был человеком моего класса, приятным, способным и достойным уважения.

Вы считаете, что я убил его, потому что жаждал крови, как дикий зверь, набрасывающийся на свою добычу. Вот тут вы ошиблись с самого начала. Я сделал это с тяжёлым сердцем — о, избавьте меня от вашей усмешки! Я не лгу и никогда не лгал. Клянусь всем святым, что это правда. Мой поступок отвратителен мне самому, но я пошёл на него ради себя и своего сословия. Спросите себя — заколебался бы хоть на минуту господин де Вильморен, если бы ценой моей смерти мог приблизить осуществление своей утопии?

Затем вы решили, что самая сладкая месть — расстроить мои планы, воскресив голос, который я заставил умолкнуть, и, став апостолом равенства, заменить господина де Вильморена. Однако сегодня вы можете убедиться, что Бог не создал людей равными и, следовательно, прав был я. Вы видите, что происходит в Париже. Отвратительный призрак анархии шествует по стране, охваченной беспорядками. Вероятно, у вас хватит воображения, чтобы представить, что за этим последует. Неужели вам не ясно, что из этой грязи и разрухи не может возникнуть идеальная форма общества?

Но к чему продолжать? Полагаю, что сказал довольно, чтобы заставить вас понять единственное, что действительно имеет значение: я убил господина де Вильморена, выполняя долг перед своим сословием. Истина, которая может вас оскорбить, но в то же время должна убедить, заключается в том, что я могу оглянуться на этот поступок спокойно, ни о чём не жалея — разве только о том, что он разверз между нами пропасть.

Если бы я был кровожадным зверем, как вы считаете, то должен был бы убить вас в тот день в Гаврийяке, когда, стоя на коленях над телом друга, вы оскорбляли и провоцировали меня. Как вы знаете, я вспыльчив. Однако я сдержался, так как могу простить оскорбление, но не могу смотреть сквозь пальцы, как нападают на моё сословие.

Маркиз сделал паузу, затем продолжил менее уверенно:

— Что касается мадемуазель Бине, вышло не очень удачно. Я причинил вам зло. Правда, я не знал о ваших отношениях.

Андре-Луи резко прервал его:

— А если бы вы знали, это изменило бы что-нибудь?

— Нет, — честно ответил маркиз. — У меня все недостатки моего класса, и не стану притворяться, что это не так. Но можете ли вы — если способны быть беспристрастным — осуждать меня за это?

— Сударь, я вынужден признать, что в этом мире никого невозможно осуждать, что бы он ни сделал, ибо все мы — игрушки судьбы. Только взгляните на эту семейную встречу — здесь, в эту ночь, тогда как где-то там, на улицах… О Боже мой, давайте кончать. Пусть каждый идёт своей дорогой, и напишем слово «конец» в этой ужасной главе нашей жизни.

Господин де Латур д'Азир с минуту помолчал, глядя на Андре-Луи серьёзно и печально.

— Ну что же, наверно, так будет лучше, — наконец сказал он вполголоса и повернулся к госпоже де Плугастель. — Если я причинил в своей жизни зло, о котором горше всего сожалею, то это зло, причинённое вам, моя дорогая.

— Не надо, Жерве! Не теперь! — пробормотала она, перебивая маркиза.

— Нет, теперь — в первый и последний раз. Я ухожу и вряд ли ещё увижу кого-нибудь из вас, которые должны были бы стать самыми близкими и дорогими для меня людьми. Он говорит, что все мы — игрушки судьбы, но это не совсем так. Судьба — умная сила, и мы платим за то зло, которое совершили в жизни. Этот урок я выучил сегодня. Встав на путь предательства, я приобрёл сына, который, так же как я, не догадывался о нашем родстве. Он стал моим злым гением, срывал все мои планы и, наконец, способствовал моей окончательной гибели. Всё так просто — ведь это высшая справедливость. Моё безоговорочное признание этого факта — единственная компенсация, которую я могу вам предложить.

Он остановился и взял руку графини, безвольно лежавшую у неё на коленях.

— Прощайте, Тереза! — Голос его дрогнул. Железное самообладание отказало ему.

Она встала и припала к нему, никого не стесняясь. Пепел давней любовной истории разворошили в эту ночь, и под ним обнаружились тлеющие угольки, которые ярко вспыхнули напоследок, перед тем как угаснуть навсегда. Однако она не пыталась удержать его, понимая, что их сын указал единственно возможный и разумный выход, и была благодарна маркизу, который принял его.

— Храни вас Бог, Жерве, — прошептала она. — Вы возьмёте пропуск и… и вы дадите мне знать, когда будете в безопасности?

Маркиз взял её лицо в ладони и очень нежно поцеловал, затем легонько оттолкнул её от себя. Он выпрямился и, наружно спокойный, взглянул на Андре-Луи, протягивавшего ему листок бумаги.

— Это пропуск. Возьмите его. Это мой первый и последний дар, который я меньше всего рассчитывал вам преподнести, — дар жизни. Таким образом в известном смысле мы квиты. Это не моя ирония, а ирония судьбы. Возьмите пропуск, сударь, и идите с миром.

Господин де Латур д'Азир взял пропуск. Его глаза жадно всматривались в худое лицо, сурово застывшее. Он спрятал бумагу на груди и вдруг судорожно протянул руку. Сын вопросительно взглянул на него.

— Пусть между нами будет мир, во имя Бога, — сказал маркиз, запинаясь.

В Андре-Луи наконец зашевелилась жалость. Лицо его стало менее суровым, и он вздохнул.

— Прощайте, сударь, — ответил он.

— Вы тверды, — печально сказал ему отец. — Впрочем, возможно, вы правы. При других обстоятельствах я бы гордился, что у меня такой сын. А теперь… — Внезапно он прервал речь и отрывисто проговорил: — Прощайте.

Он выпустил руку сына и отступил назад. Они официально поклонились друг другу.

Затем господин де Латур д'Азир поклонился мадемуазель де Керкадью в полном молчании, и в этом поклоне были отречение и завершённость.

После этого маркиз повернулся и твёрдым шагом вышел из комнаты и из их жизни. Спустя несколько месяцев они услышали, что он на службе у австрийского императора.


Глава XVIII. ВОСХОД


На следующее утро Андре-Луи прогуливался по террасе в Медоне. Было очень рано, и только что взошедшее солнце превращало в бриллианты росинки на лужайке. Внизу, за пять миль отсюда, над Парижем поднимался утренний туман. Несмотря на ранний час, в доме на холме все уже были на ногах и в суматохе готовились к отъезду.

Вчера ночью Андре-Луи благополучно выбрался из Парижа вместе с матерью и Алиной, и сегодня они должны были уехать в Кобленц.

Андре-Луи прохаживался, заложив руки за спину, погружённый в свои мысли — никогда ещё жизнь не давала ему такого богатого материала для размышлений. Вскоре из библиотеки через стеклянную дверь на террасу вышла Алина.

— Вы рано поднялись, — приветствовала она его.

— Да, пожалуй! Честно говоря, я вообще не ложился. Я провёл ночь, вернее её остаток, размышляя у окна.

— Мой бедный Андре!

— Вы верно охарактеризовали меня. Я действительно бедный, поскольку ничего не знаю и не понимаю. Это состояние не так уж удручает, пока его не осозна́ешь. А тогда… — Он развёл руками. Алина заметила, что у него измученный вид.

Она пошла рядом с ним вдоль старой гранитной балюстрады, над которой герань разметала свой зелёно-алый шлейф.

— Вы уже решили, что будете делать? — спросила Алина.

— Я решил, что у меня нет выбора. Я тоже должен эмигрировать. Мне повезло, что я имею такую возможность, повезло, что вчера в Париже я не нашёл в этом хаосе никого, перед кем мог бы отчитаться. Если бы я сделал эту глупость, то сегодня уже не был бы вооружён вот этим. — Он вынул из кармана всемогущий документ комиссии двенадцати, предписывающий всем французам оказывать представителю любую помощь, которую он потребует, и предостерегающий тех, кто вздумает ему мешать, и развернул перед Алиной. — С его помощью я в сохранности довезу вас всех до границы, а дальше господину де Керкадью и госпоже де Плугастель придётся везти меня. Таким образом мы будем квиты.

— Квиты? — повторила она. — Но вы же не сможете вернуться!

— Вы, конечно, понимаете, как мне не терпится это сделать! Алина, через день-два начнут наводить справки, что со мной случилось. Всё выяснится, а когда начнётся погоня, мы будем уже далеко. Вы же не думаете, что я смог бы дать правительству удовлетворительное объяснение по поводу своего отсутствия — если только останется какое-нибудь правительство, которому пришлось бы давать отчёт?

— Вы хотите сказать, что пожертвуете своим будущим, своей карьерой, которая только начинается? — У неё дух захватило от изумления.

— При нынешнем положении дел для меня не может быть карьеры — по крайней мере, честной, а вы, надеюсь, не считаете, что я бесчестен. Пришёл день Дантонов и Маратов, день сброда. Бразды правления будут брошены толпе, или она захватит их сама, пьяная от тщеславия, которое возбудили в ней Дантоны и Мараты. Последуют хаос, деспотия грубых скотов, управление целого его недостойными элементами. Это не может долго продолжаться, так как если нацией не будут управлять её лучшие представители, она неминуемо задохнётся и придёт в упадок.

— А я думала, что вы республиканец.

— Да, это так, и я говорю, как республиканец. Я хочу, чтобы во Франции было общество, которое выбирает своё правительство из лучших представителей всех классов и отрицает право какого-либо из классов на захват власти — будь это дворянство, духовенство, буржуазия или пролетариат, поскольку власть, сосредоточенная в руках одного класса, пагубна для всеобщего блага. Два года тому назад казалось, что наш идеал стал реальностью. Монополия власти была отнята у класса, который слишком долго правил, передавая власть по наследству, что несправедливо. Власть равномерно распределили по всему государству, и если бы на этом остановились, всё было бы хорошо. Но мы зашли слишком далеко, увлечённые порывом и подхлёстываемые сопротивлением привилегированных сословий, и в результате — ужасные события, которые мы наблюдали вчера и которые только начинают разворачиваться. Нет, нет, — заключил он. — Там могут делать карьеру только продажные пройдохи, но не человек, который хочет себя уважать. Пришло время удалиться, и, уходя, я ничем не жертвую.

— Но куда вы пойдёте? Что будете делать?

— Что-нибудь подвернётся. За четыре года я успел побывать адвокатом, политиком, учителем фехтования, актёром — да, особенно последним. В мире всегда найдётся место для Скарамуша. А знаете, в отличие от Скарамуша я, как ни странно, проявил предусмотрительность и теперь — владелец маленькой фермы в Саксонии. Думаю, мне бы подошло сельское хозяйство. Это занятие располагает к созерцанию, а я, в конце концов, никогда не был человеком действия и не подхожу на эту роль.

Алина взглянула ему в лицо, и в синих глазах её была задумчивая улыбка.

— Интересно, существует ли роль, на которую вы не подходите?

— Вы так думаете? Однако нельзя сказать, чтобы я добился успеха хоть в одной из тех ролей, которые играл. Я всегда кончал тем, что удирал, — вот и теперь удираю, оставляя процветающую академию фехтования, которая, вероятно, достанется Ледюку. Виной этому — политика, от которой я также удираю. Вот что я действительно умею. Это тоже отличительная черта Скарамуша.

— Почему вы всегда подтруниваете над собой?

— Наверно, потому, что считаю себя частью этого безумного мира, который нельзя принимать всерьёз. Если бы я принимал его всерьёз, то лишился бы рассудка — особенно после того, как объявились мои родители.

— Не надо, Андре! — попросила она. — Вы же знаете, что сейчас неискренни.

— Конечно. Как вы можете ожидать от человека искренности, когда в основе человеческой природы лежит лицемерие? Мы воспитаны в лицемерии, живём им и редко осознаём его. Вы видели, как оно свирепствует во Франции последние четыре года: лицемерят революционеры, лицемерят сторонники старого режима — и в конце концов лицемерие породило хаос. И сам я, критикующий всё подряд в это прекрасное, Богом данное утро, — самый отъявленный лицемер. Именно осознание этой истины не давало мне спать всю ночь. Два года я преследовал всеми возможными средствами… господина де Латур д'Азира.

Он запнулся, как бы не решаясь произнести это имя.

— Два года я обманывал себя относительно мотивов, подстёгивавших меня. Вчера ночью он назвал меня своим злым гением и признал, что это высшая справедливость. Возможно, так оно и есть, и даже если бы он не убил Филиппа де Вильморена, это ничего бы не изменило. Да нет, теперь я точно знаю, что это так, и вот почему я называю себя лицемером, бедным лицемером, занимающимся самообманом.

— Но почему, Андре?

Он спокойно смотрел на неё.

— Потому что он добивался вас, Алина, и из-за этого я был непримирим к нему. Я напряг все силы, чтобы сокрушить его — и таким образом спасти вас, чтобы вы не стали жертвой собственного тщеславия.

Мне не хочется о нём говорить, но я должен сказать несколько слов — надеюсь, в последний раз. До того как пересеклись линии наших жизней, я слышал, что о нём говорили в деревне. Вчера ночью он упомянул несчастную мадемуазель Бине и, пытаясь оправдаться, ссылался на своё воспитание и образ жизни. Что тут можно сказать? Он, вероятно, не может быть иным. Но довольно! Для меня он был воплощением зла, как вы — воплощением добра; он олицетворял грех, вы — чистоту. Я возвёл вас на самый высокий трон, и вы его заслужили. Мог ли я допустить, чтобы вас увлекло вниз ваше тщеславие, чтобы зло сочеталось браком с добром? Что, кроме горя, могло это вам принести? Так я вам и сказал в тот день в Гаврийяке. И я решил спасти вас любой ценой от этой ужасной участи, а моя неприязнь к нему приобрела личный оттенок. Если бы вы сказали мне, что любите его, всё было бы иначе. Я бы мог надеяться, что в союзе, освящённом любовью, вы поднимаете его до себя. Но сочетаться с ним без любви — о, это было отвратительно! И я сражался с ним — крыса против льва, — сражался упорно, пока не увидел, что любовь вытеснила в вашем сердце тщеславие. И тогда я прекратил борьбу.

— Любовь вытеснила тщеславие! — На глазах её закипали слёзы, пока она слушала его, но сейчас волнение уступило место изумлению. — Когда же вы это заметили? Когда?

— Я… я ошибся. Теперь я знаю. Однако в то время… да, в то утро, когда вы, Алина, пришли просить меня отказаться от дуэли с ним, вами двигал страх за него?

— За него! Это был страх за вас, — воскликнула она, не сознавая, что говорит. Но это не убедило его.

— За меня? Но вы же знали — все знали, — чем я занимался ежедневно и чем кончались мои прогулки в Булонский лес.

— Да, но он отличался от тех, с кем вы дрались, — у него была репутация очень искусного фехтовальщика. Дядя считал его непобедимым и убедил меня, что, если вы встретитесь, ничто не спасёт вас.

Он смотрел на неё нахмурившись.

— Зачем вы так, Алина? — спросил он строго. — Я понимаю, что, изменившись с тех пор, вы хотите сейчас отречься от прежних чувств. Наверно, таковы женщины.

— О чём вы говорите, Андре? Как вы не правы! Я сказала вам правду.

— Значит, это из страха за меня вы упали в обморок, увидев, что он возвращается с поединка раненый? Вот что тогда открыло мне глаза.

— Раненый? Я не заметила его раны. Я увидела, что он сидит в коляске живой и невредимый, и решила, что он вас убил, как обещал. Какой ещё вывод я могла сделать?

Андре-Луи увидел ослепительный свет и испугался. Он отступил, прижав руку ко лбу.

— Так вот почему вы упали в обморок? — спросил он недоверчиво.

Алина смотрела на него, не отвечая. Она поняла, что увлеклась и, желая убедить его, сказала лишнее. В глазах её появился страх.

Андре-Луи протянул к ней руки.

— Алина! Алина! — Его голос дрогнул. — Так это из-за меня…

— О, Андре, слепой Андре, конечно, из-за вас! Только из-за вас! Никогда, никогда он меня не интересовал — и о браке с ним я подумала лишь один раз, когда… когда в вашу жизнь вошла та актриса и я… — Она замолчала и, пожав плечами, отвернулась. — Я решила жить ради тщеславия, так как больше не для чего было жить.

Он дрожал.

— Я грежу или же сошёл с ума.

— Вы слепы, Андре, просто слепы.

— Слеп лишь в том случае, когда увидеть означало бы быть самонадеянным.

— И тем не менее прежде я не замечала, чтобы вам недоставало самоуверенности, — ответила она задорно, став прежней Алиной.

Когда минуту спустя господин де Керкадью вышел из библиотеки на террасу, он увидел, что они держатся за руки, не сводя друг с друга глаз, словно в блаженном райском сне.


ПРИМЕЧАНИЯ


БАРДЕЛИС ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ (BARDELYS THE MAGNIFICENT)

Роман опубликован в 1904 году. На русский язык переведен специально для настоящего собрания сочинений.


Историческая справка

Франция рубежа двадцатых-тридцатых годов семнадцатого столетия... Сразу же в памяти оживают голубые плащи королевских мушкетеров, озорной блеск их разящих шпаг, скрестившихся с тусклым оружием гвардейцев кардинала. И сам коварный Ришелье, не устающий строить козни против слегка оступившейся королевы Анны Австрийской. Не только для иностранцев, но и для многих современных французских читателей эта эпоха ассоциируется прежде всего с героями незабываемых «Трех мушкетеров» Александра Дюма. Однако действительность была куда менее романтичной. Прекрасную Францию раздирали феодальные распри. «Государство стало добычей анархии, гугеноты ведут борьбу за власть с королем, гранды поступают так, словно они никогда не были королевскими подданными, а наиболее могущественные губернаторы провинций полагают себя полностью независимыми в своих владениях», — эти слова принадлежат Арману-Жану дю Плеси, кардиналу Ришелье, с чьим именем связывают создание режима сильной королевской власти — абсолютной монархии. В том же 1624 году, когда были сделаны эти горькие замечания, Ришелье становится главой совета министров и начинает решительную борьбу за восстановление сильной Франции, беспрекословно подчиняющейся управлению из центра.

В 1628 году был взят главный оплот гугенотов Ла-Рошель. Год спустя протестанты были разбиты в Лангедоке, правда, «справедливый монарх» тут же издал так называемый «эдикт милости», согласно которому гугеноты получали свободу вероисповедания, а протестантская буржуазия сохраняла многочисленные привилегии. В 1630 году королем было принято важное решение: Франция вступает в Тридцатилетнюю войну на стороне антигабсбургской коалиции. Отсюда вытекала необходимость суровой политики по отношению к любой внутренней оппозиции. А недовольных было немало. Финансовая политика королевских министров, обусловившая рост налогов и всевозможных поборов вызывала народные бунты, самый сильный из которых произошел в 1630 году. Иногда бунты соединялись с дворянскими заговорами, но чаще всего простонародье, главным образом крестьяне, оставалось наедине с вооруженными репрессивными отрядами, и восстания быстро и безжалостно подавлялись. Крестьянские волнения совпадали с вспышками недовольства горожан, преимущественно на юге и юго-западе Франции. Почти каждый год происходило несколько более или менее значительных городских восстаний: в 1624 году против грабительской политики властей поднялись Кагор и Фижак. В 1627 — Бержерак и Бордо, в 1628 — Коньяк, в 1629 — Ангулем, Сент, Лион, в 1630 — Гренобль, Лион, Пуатье, в 1631 — Бордо, Марсель, Экс, в 1632 — Тулуза, Лион, Пуатье... Восстание в Тулузе было частью мятежа, во главе которого встал Генрих II, герцог Монморанси, адмирал и маршал Франции, к тому времени два десятка лет управлявший Лангедоком. Когда король попытался ввести и провинции новую систему выборщиков, которая могла стеснить самоуправство герцога, Монморанси раздул в Лангедоке пламя восстания. Формально во главе мятежа встал брат Людовика Гастон Орлеанский. Видимо, именно это обстоятельство побудило короля жестоко расправиться с фактическим руководителем восстания герцогом Монморанси и его сторонниками. Герцог был разбит войсками Шомберга, заключен в крепость и осужден на смерть тулузским парламентом. До октября 1632 г. ему отрубили голову, но преследования рассеявшихся мятежников еще какое-то время продолжались, о чем и повествует Сабатини. В следующем году, как писал президент тулузского парламента Бертье де Монтрав, «король простил преступление мятежа всем, за исключением нескольких лиц...» (Цит. по: Поршнев Б. Ф. Народные восстания во Франции перед Фрондой М.—Л., 1948, с. 156).



СКАРАМУШ

Один из популярных романов Р. Сабатини. Опубликован в 1921 году. Русский перевод «Скарамуша» появился в 1990 году.

Этот перевод с незначительными исправлениями публикуется в настоящем томе.


Примечания А. Москвина.



Загрузка...