Он сидел у подножия колонны в вестибюле Сорбонны. За его спиной постоянно хлопали три пары двойных стеклянных дверей, а напротив выстроились бюсты: гениальные мозги нескольких столетий.
Парень лопал багетку.[7] С куском ветчины, сыра или каким-нибудь из бесчисленных паштетов, этот чудовищных размеров сэндвич сросся с пейзажем парижских улиц, как жареные каштаны или картофельные чипсы. Их продавали на каждом углу с лотков, тележек и столиков в Латинском квартале, в зданиях университета можно было купить в автомате, как и мерзкий кофе – единственный плохой кофе в Париже! – или водянистое какао.
Парень рвал зубами свежую багетку и читал книгу, пристроенную на коленях. Толпа студентов, словно река, обтекала цоколь, куда парень пришвартовался. Иногда кто-нибудь останавливался и смотрел на кусок ватмана, приклеенный к колонне. Еще один из бесчисленных плакатов, которыми сплошь залеплен университет, – доморощенная доска объявлений, отражение интересов и потребностей студенческого микромира.
На белом листе черные каракули провозглашали по-польски:
Интеллигентный студент ищет друга для разговоров на польском языке. Жду ответа под объявлением.
Чтобы не было сомнений, черная стрелка, похожая на пикирующий бомбардировщик, указывала вниз, на автора.
– Это ты у нас интеллигентный? – тронул я его за плечо.
Парень проглотил последний кусище булки, закрыл толстый том. «Малый словарь польского языка» – расшифровал я облезлое золото букв на потрепанной обложке.
– Я! – подал он голос. – Корабль лавировал-лавировал – и не вылавировал. Шла Саша по шоссе и сосала сушки. На дворе трава, на траве дрова.
– Классно. А что ты еще умеешь?
– Почти замечательно – язык пассивно. Много читаю. Беда – произношение и беседа.
– Да тут вагон и маленькая тележка лекторов по славянским языкам. Чего тебе еще надо?
– Они учат литературному языку.
– А тебе надо болтать по фене, на уличном жаргоне и базарном диалекте?
– И это сгодится, но я хочу говорить, как посконный… исконный поляк, чтобы никто меня не отличил от истинного. Я хочу знать дух страны, а это может только человек, который живет в Польше. Ты всегда живешь в Польше?
– Если бы я там жил постоянно, меня бы тут не было.
– Оно понятно, но ты, как научишься, будешь обратным. Я это хотел сказать.
– Буду обратным, – охотно пообещал я. – Только отдай швартовы, потому, что мне надо купить провиант, а не то размножится дракон, который завелся у меня в пузе.
– Вавельский дракон?
Видать, кое-что об истории моей страны он все-таки знал.
Парень вытащил из торбы еще два драконовских размеров бутерброда и один протянул мне.
– Я тут все время голодный, – пожаловался он, накидываясь на очередной кусок. – Пошли отсюда, поговорим. – Он перешел на французский, говорил совершенно без акцента.
– Ты француз?
– Американец. Меня зовут Этер-Карадок Станнингтон. Бесполезно искать мое имя в Библии и цивилизованных святцах. В течение трех поколений в моей семье всего пять мужских имен. Мы страшно древний род, отец говорит, что наша фамилия записана в Red Book. Ты про нее, наверное, даже не слышал.
– Красная книга, – перевел я буквально. С английским я кое-как справлялся, основы в меня вколотили отцы методисты в Варшаве.
– Официальный реестр лиц, занимающих придворные должности и получающих от короля пенсии. Уже четыре поколения, то есть с тех пор, как мой первый предок прибыл в Америку якобы на судне «Мейфлауэр», – это такая же истина, как и наша фамилия в Red Book, – мужчины в моей семье носят исключительно пять имен: Пендрагон, Артур, Эней, Этер или Карадок.
– Эней – предок Брута Троянца, первого легендарного короля бриттов, – блеснул я эрудицией.
Мне было двадцать три года, я считал себя непревзойденным интеллектуалом и был чванлив, как молодой лось.
– Именно. В нашей семье всем дают только древнебританские имена, а поскольку их кот наплакал, то в могилах лежит уже несколько Энеев, Артуров и даже один Этер-Карадок. А в доме полно фальшивых семейных реликвий. Фальшивых фотографий и документов, не наших миниатюр и не наших туалетных приборов из слоновой кости. Чужих фаянсовых сервизов и дагерротипов, шпаг и серебра, треуголок, которые антиквары с Мэдисон-авеню собирали по всему миру, чтобы никто не сомневался в принадлежности нашего рода к старой английской аристократии.
Так что я тебя сразу честно обо всем предупреждаю, потому что, если ты возьмешься учить меня польскому, тебе не миновать страшного сноба – моего отца. И чтоб ты знал, как мне тошно от фальшивых генеалогий и дурацких имен.
– Не бери в голову, нас не спрашивали, когда выбирали нам имена. Мое не лучше.
– Бей? – оживился он. – Это же татарский титул. Ты татарин?
– Сокращенное от Бартоломея. Образчик моды на исконные, квасные имена. О татарах в моей семье никому не известно, но не исключено, что какую-нибудь мою бабку догнал татарин. Моя страна лежит на скрещении всех дорог Европы, несколько раз в столетие по ней маршируют с востока на запад и обратно смертоносные войска, а при случае разрушают наши дома, насилуют женщин, убивают стариков и детей. А вот мужчины наши умирают исключительно на поле боя. По крайней мере, так нас учат на уроках истории.
На улочке греческих ресторанчиков, которые открывались после полудня и приглашали гостей всю ночь, витали запахи терпких специй и жареного мяса. Вдоль тротуара открытые окна манили выставленными на подоконниках толстыми косами чеснока и лука, острым перцем и пучками трав.
Улица дорогая, рассчитанная на туристов, которым кажется, что это и есть атмосфера Латинского квартала, а на самом деле – только тоска здешних греков по трактирам Пирея.
– А, это для болванов, – Этер обвел рукой натюрморты витрин и вывески над входами. – Тут туристов ощипывают, как каплунов, да и кормят паршиво. Но я живу близко и часто захожу в «Ахейский щит». Ко мне относятся как к постоянному клиенту и дают есть по-человечески. Пошли, дернем за встречу! – добавил он по-польски почти совсем без акцента.
В «Ахейском щите» Этера радостно приветствовали, а он заказал устриц и бутылку шабли. Мне стало не по себе.
– Ты, часом, не Рокфеллер инкогнито?
– Нет, хотя мы с ним одной крови. Мы тоже занимаемся нефтью. Можно сказать, у нас большая бензозаправка в выгодной точке.
– Но у меня бензоколонки нет, поэтому закажи попроще, побольше и подешевле.
– Да тут совсем недорого!
– Для меня дорого.
– Но я тебя приглашаю!
– Увы, на такое же ответное приглашение меня не хватит.
– Ничего, на том свете угольками рассчитаемся, – снова сказал он по-польски. – Теперь правильно?
Мы расхохотались и стали пожирать моллюсков. Холодное сухое шабли, вместо того чтобы подчеркивать изысканный вкус деликатесов, вызывало жуткий аппетит. Можно подумать, у нас его не было!
– Кто тебя научил этим словечкам?
– Твой земляк. Последователь Диогена, бездонная бочка. Он вечно страдал от похмелья и требовал «подлечиться». Я ходил за лекарством, случалось, несколько раз за вечер. В него спиртное впитывалось, как в губку.
– Как ты его нашел?
– Меня привела к нему консьержка. Он крепко задолжал за квартиру, и она хотела получить с него долги, не прибегая к грубой силе. Кстати, твои условия?
– Я не даю уроков и денег не беру.
– Твой предшественник брал.
– Но я не мой предшественник.
– Поляки странные люди…
– Странные. Они не делают выводов после знакомства с одним пьяницей и одним студентом. А вообще-то поляки не лучше и не хуже остальных.
– Бизнес есть бизнес. Я буду платить за время, которое ты мне уделишь. Это будет справедливо. Тебе же надо заработать на жизнь, обычное дело. Так или иначе зарабатывают все студенты во всем мире. Почему ты так расточительно хочешь подарить мне свое время? Не понимаю. Время – деньги.
– Зануда ты, мон ами. Не хочу я быть как мой предшественник. Понимаешь, мне, как и большинству моих земляков, кажется, что Бог доверил нам честь польского народа. Иррациональное ощущение, но я чувствую себя в ответе за того пьяницу.
– Потому что бог знает, что про нас подумают! – Этер процитировал моего предшественника. – Напрасно я тебе про него рассказал. Он, кстати, вполне симпатичный алкоголик и кое-чему меня научил.
– Ладно, поговорим о деньгах, когда я тебя чему-нибудь научу.
– Поговорим сейчас. Пятьдесят франков в час – порядок?
– Ты всегда заключаешь такие выгодные сделки?
– По сделкам специализируется мой отец.
Этер не хотел говорить о своем родителе. Он помрачнел и сменил тему. Я не догадался о причинах, но, если он хотел жить среди нормальных людей как нормальный человек, не следовало признаваться, что в семье такая куча денег. Люди жутковато реагировали: ненавидели его, раболепствовали, завидовали или клянчили деньги.
Когда мы немного сблизились, он рассказал о погибших дружбах и неродившихся романах, потому что его положение в обществе действовало на людей как проклятие. Они безжалостно его использовали и доили. Он убегал от них с обидой, презрением, отвращением. Он боялся, что наступит день, когда он примет для себя девиз отца: все имеет свою цену.
А я лучше? Я не чувствую излишней страсти к вещам, прежде всего ценю независимость, и всякое паразитирование мне противно.
Я никогда не задумывался, как выглядит молодой миллионер. Когда я взялся учить Этера, то мало что о нем знал. Студент, каких много в Париже, взбунтовался против мещанства и снобизма богатой семьи, но не настолько, чтобы не пользоваться ее средствами. Мыслящий, поэтому очень одинокий и отзывается на малейшее проявление доброжелательности.
Тогда я жил в старом восьмиэтажном доме, в глубине узкого, как кишка, дворика. На чердаке каморки-берложки.
По другую сторону символической стенки, непрочность которой скрывали обои, квартировал гигантский швед чудовищной силы и несказанной кротости характера. И влюбчивый, как кот. Его богатая любовная жизнь противоречила слухам о холодности мужчин северных краев.
Молодой златокудрый викинг с синими васильками глаз и телом гладиатора обожал не без взаимности женщин Востока, смуглых и совершенно черноволосых.
Впоследствии он женился на марокканке, хрупкой и тонкой, как фарфоровая статуэтка. У них двое черноволосых детишек с голубыми глазами и кожей цвета персика. С тех парижских лет мы не потеряли друг друга из виду.
Тогда, в Париже, ничего не зная друг о друге, мы почти одновременно въехали в соседние клетушки чердака. Ночью меня разбудил металлический визг, назойливо вгрызающийся в уши.
В первое мгновение я не мог понять, почему не в силах выбраться из постели. Когда же зажег свет и выкопался из-под руин картона и рваных обоев, то обнаружил припаркованное рядом ложе с никелевыми шарами, на нем – прелестную девушку цвета шоколада и белокожего великана, который натягивал исподнее.
– Свен, – представился гигант, прикрыв срам. – Мы соседи, – он показал на дыру, словно надо было объяснять, откуда он тут взялся. Гигант был очень огорчен. – Мошенники! Мало того, что сдают нам клоповники с кошачьим дерьмом на полу, где сто лет не убирали, так еще и стены из бумаги делают!
Его обширное ложе – солидное сооружение, изготовленное в начале столетия, когда еще верили в неизменность мира, – было снабжено колесиками. Игры скандинавского красавца с арабским цветком лотоса превратили лежбище в транспортное средство, чему способствовал легкий наклон пола. Приобретя разгон, кровать протаранила картонную стенку и вкатилась в мое жилище, сломав по пути стул и умывальник.
– Вот за то же самое меня выгнали с предыдущей квартиры, – горько пожаловался викинг и стал собирать остатки стенки.
– А тебе не пришло в голову открутить колесики?
– Пришло. Но ведь это не моя мебель!
– Излишнее уважение к чужой собственности. Надо снять колесики, иначе на таких койках-самоходках ты объедешь весь Париж, и квартиры кончатся.
Мы перенесли шоколадную красавицу на мою постель, потому что это было единственное свободное место после того, как ко мне подселили их кровать. Девушка сделала себе из простыни эффектный бурнус, а мы тем временем перегнали никелированный катафалк на прежнее место, попутно лишив его самоходных свойств. Наутро мы восстановили переборку, оклеив ее похожими обоями.
Так мы познакомились со шведом и со временем сделали из переборки что-то вроде японской раздвижной стены. Дыра послужила международному общению в теплой и дружественной атмосфере. Убирая переборку, мы превращали наши комнатушки в залу для приема гостей, а возможность быстро и незаметно оказаться у соседа была незаменима, если кто-то из нас страдал безденежьем и квартирными долгами.
Свен вообще-то был при деньгах, но никогда не платил за квартиру. Раз в несколько месяцев к нему приезжал кто-нибудь из родни, им-то он и предоставлял печься о своем жилище, неизменно повторяя одни и те же слова:
– Хотите сделать мне приятное? – Родственники, как правило, хотели. – Так заплатите за мою квартиру! – И родственники платили.
Только однажды какой-то выродок не захотел платить. Он оказался о-о-очень дальним родственником.
Иностранцам, которые учатся во Франции, позволено работать, но трудно найти работу, которая не противоречит расписанию лекций в университете. Благодаря Свену я получал работу в бистро – два раза в неделю мыл посуду и убирал помещения. Никого не касалось, в каком часу ночи я приду, главное – чтобы в шесть утра забегаловка блестела.
Контракт с хозяином возобновлялся раз в году. Поскольку шведу не надо было работать каждую ночь, да он и не рвался, Свен поделил работу между мной и Отокаром, македонцем, который учился на отделении романской филологии и не получал помощи из дому.
Этер прибился к нам, приходил часто, иногда ночевал. Ключи мы оставляли под соломенным ковриком, он всегда мог войти и часто этим пользовался. К себе он не приглашал. Этер не объяснял почему, но создавалось впечатление, что свой дом он считал последним местом, где можно общаться с людьми и вообще жить.
Иногда Этер пропадал из виду, не говоря ни слова, и так же неожиданно возвращался. Мы не спрашивали, где его носило, как не спрашивали никого из наших. Мы не терпели любопытства, нас не удивляли странности – их столько было в Париже!
– Ты не мог бы поехать со мной в Швейцарию? – Этер заявился в неприлично ранний час и вытащил меня из постели.
– «В кантоне Грисон, должно быть, уже выпал снег, в Давос съезжаются лыжники». – Пусть заспанный, но я всегда эрудит.
Никогда не видел этой страны, не ощущал трепета, изучая географию, но меня неизменно зачаровывали названия, прочувствованные с книгой Томаса Манна.
– У меня есть дела в Лаго-Маджоре.
Эх, какой смысл метать бисер перед свиньями! Занятый собственными делами, Этер не обратил ни малейшего внимания на мою начитанность. А мне, в свою очередь, не пришло в голову, что именно мне доверили самое сокровенное.
– Когда ты хочешь ехать?
– Сейчас. Там Артур, мой брат. Вчера я узнал о его существовании.
– Тогда вперед!
Еще до полудня мы приземлились в Локарно. Арендовали автомобиль и двинулись в сторону итальянской границы, дальше дорога сворачивала в горы. Серпантин вился все выше по склону горы, пока не привел на плато, откуда вверх поднимался только фуникулер. Мы вышли на конечной остановке на зеленом плоскогорье. Перед нами среди альпийского леса лежала колония стеклянных павильонов.
– Санаторий? – догадался я.
– Да. Он, говорят, слишком породистый и оттого не в себе, – неуверенно усмехнулся Этер.
Но все оказалось значительно хуже.
С неподвижной, плохо вылепленной физиономии смотрели мутные глаза, кляксы цвета мазута, совершенно невыразительные. Над ними высился массивный непропорциональный лоб. Темные волосы старательно подстрижены, чтобы сгладить несовершенство пропорций, но в результате казались скальпом, снятым с обычной головы.
Огромное тело, словно вздувшееся тесто, обтянутое поплиновой блузой, лежало в паутине из блестящих трубок. Конструкция играла роль кровати, коляски, шезлонга и кресла. Единственный металлический предмет в комнате, обставленной с большим вкусом, где пол устилал старый персидский ковер.
– Ессе Homo![8] – прошептал потрясенный Этер.
На ум ему невольно пришли слова из молитвенника бабки, хотя водянистое тело, колышущееся на эластичном матраце, ничем не напоминало распятого Назаретянина. Подобно огромному крабу, он постоянно лежал на солнышке, не чувствуя запахов, звуков и не видя одного из самых прекрасных пейзажей.
– Бедный гомункул!
Лицо Этера кривилось, он боролся со слезами.
Я отвернулся и зашагал к стеклянной стене. Ее огромные секции вращались вокруг оси, открываясь на террасу, уставленную роскошными растениями. За террасой громоздились Альпы.
Их покрывал легкий туман, снежные шапки сверкали на солнце, на склонах росли альпийские ели. Внизу искрилось озеро Лаго-Маджоре с ниткой шоссе по берегу.
Видел ли больной все это? Неизвестно, мог ли он вообще видеть. Быть может, он воспринимал окружающий мир как горсть стеклышек из разбитого калейдоскопа? На мертвом лице не отражалось никаких чувств.
– Брат! – Этер опустился на колени возле колыбели из хромированных трубок, обнял лежащего. – Брат! – шептал он и плакал.
Плакал над обретенным братом, над собой, над своим отцом – чудовищем, которого так страшно покарала судьба, что старшего сына он вынужден прятать, как позор.
Отклика не было. Не дрогнул ни один жирный наманикюренный палец. Руки безвольно лежали вдоль туловища.
– Не надо отчаиваться, он не несчастен, – произнес женский голос.
Появилась монахиня-бенедиктинка. Она положила руку на плечо Этера. Над ее головой крылья велона качались, как лепестки лилии.
Я не слышал, как она вошла. Все они тут ходили в обуви на мягкой подошве, почти беззвучно, по стерильным коридорам и роскошным коврам, по ячейкам, где жили самые убогие существа из богатейших семей, которым хватало денег на оплату камеры хранения генетических отбросов, расположенной в самой роскошной местности и стыдливо прозванной санаторием.
– Он не осознает своего состояния – добавила монахиня.
– Он не получает никаких впечатлений?
– Он чувствует тепло, холод, голод. Его радуют еда и солнечный свет. На свой лад он узнает санитаров.
– Венец творения! – Этер не мог примириться.
– Только люди в своей гордыне называют себя так.
– А у него тоже есть бессмертная душа? – Этер явно хотел досадить бенедиктинке.
– Есть. А теперь я вынуждена попросить вас удалиться. Наступило время кормления и туалета.
Монахиня открыла дверь ванной, выложенной кафелем, с бассейном в полу. Повернула: краны.
– Га-га-га, – забулькало создание в коляске, заслышав шум воды.
На расплывшемся лице появилось что-то вроде улыбки.
Младенческое гульканье взрослого мужчины показалось страшнее телесного уродства, паралитичной неподвижности и бессмысленного взгляда.
– Подумать только, он лежит камнем тридцать два года! Страшно. Я понятия не имел о его состоянии. Иначе не подвергал бы тебя такому испытанию. Прости.
– Не будь ослом.
Мы возвращались к фуникулеру.
– В детстве у меня был ужасно умный осел, его выкормила моя польская бабка, потому, что с его матерью что-то случилось, как и с моей. Потом она воспитала и меня.
В его воспоминаниях ожила старушка, украдкой дымившая «Монте-Кристо спесьяль», длинной и тонкой сигарой светлого табака, пьющая крепкий смолистый кофе и растившая в Калифорнии лен. Женщина простая, неграмотная и незаурядная.
Ожили Вигайны, какими они были сто лет назад, край ее ранней юности, которого нет и никогда не было, село, родившееся из ностальгии в сердце одинокого человека, с корнем вырванного из родимых мест.
Свое аркадское видение родины она привила внуку, а он, когда ему невмоготу бороться с проблемами дня сегодняшнего, убегает на планету своего детства, в несуществующую страну. Так я тогда подумал.
– Я даже не знаю, кто я.
– А кем ты хотел бы быть? – не понял я. Мне показалось, что он говорит о своем месте в жизни.
– Может, я ребенок из пробирки. До недавнего времени я даже не знал, откуда родом были мои дед с бабкой, хотя в нашей семье есть целый некрополь с позолоченной крышей, а на стеле бабки вырезали слова, передрав с надгробия Шопена. Я отнюдь не уверен, что остальные, чьи имена высечены на мраморных плитах, существовали на самом деле или мирно покоятся в своих могилах. Наверняка их тела остались на нефтеносном участке, откуда пошло все наше богатство. Переносить прах – удовольствие из дорогих. Какая разница, есть в могиле горсть праха или нет? Только кусок полированного мрамора, соответствующая надпись и обязательный портрет придают покойнику респектабельность и достоинство.
Пытаясь докопаться до тайны своего происхождения, Этер упрямо исследовал историю семьи. Начал он с каменистого нагорья, где первые Станнингтоны, Ангус и Дебора, разводили коз на кислых пастбищах Съерра-Мадре.
Этер знал, где располагалась их ферма. Ему было десять лет, когда отец привез его туда и показал истоки богатства. Место это ничем не напоминало имения из отцовских рассказов. Неизвестно даже, где проходила граница участка, поскольку давным-давно на множество километров вокруг простерся консорциум «Стандард Ойл».
Монотонный пейзаж.
Все пространство до самого горизонта было усеяно журавлиными шеями насосов, гнавшими нефть. Реки труб стекались в узлы, а от них бежали другие трубопроводы, еще толще. Крекинги, очистители, огромные цилиндры на опорах высотой в несколько этажей. Тишина и полное отсутствие людей. Вот что он запомнил из той поездки.
– Старое Роселидо было большим поместьем, – с гордостью говорил отец.
Хозяйство, ипотеку которого Этер с огромным трудом раскопал в нотариальном архиве в Берминг-Сити, вообще не имело названия и значилось только под номером кадастра.
Отец рассказывал о доме первых Станнингтонов, словно провел там детство, хотя дом был разрушен задолго до его рождения. Этот никогда не виденный им дом он описывал сыну как истинно английское поместье, словно перенесенное из Англии восемнадцатого века из-под дартмурских лесов.
«Они разводили коз». Пендрагон Станнингтон не любил рассказывать о том, чем зарабатывали на жизнь потомки пионеров с «Мейфлауэра», коз старался не вспоминать, зато в его рассказах в конюшнях ржали чистокровные лошади, грум под уздцы подводил коня, а под опекой псаря заливалась свора гончих.
И в эту старинную британскую картинку – врезка из совершенно другой страны, иного времени. С ковра вскакивает легавая, приходит холоп в льняной свитке и низко кланяется: «Ясновельможный пан!»
Только став взрослым, мальчик обратит внимание на эту несуразность. Словно две гравюры наложились одна на другую в воспоминаниях отца.
Сразу после легенды отец переходил к рассказу о бизнесе, и на сцене появлялся замечательный дед Джон. Человек действия, человек дела! И сразу наступал тысяча восемьсот девяностый год, огромным фонтаном била нефть, которую тогда называли каменным маслом, и оказывалось, что Старое Роселвдо плавает на сказочном богатстве, в самой середине нефтеносных полей, являть центральной, но крохотной точкой огромных залежей.
Но этот божий дар надо было еще получить, И это сделал феноменальный дед. Он не позволил выдрать у себя кусок земли за символическую плату. Из более чем двух тысяч мелких землевладельцев в консорциум вошло только трое, и одним из них был дед Джон, self-made man – человек, который сам себя создал, мудрый, хотя необразованный, понимающий толк в нефти.
Чтобы не вкладывать все состояние в нефть, он предусмотрительно размещал деньги в других отраслях промышленности, купил землю, которую тоже назвал Роселидо, и приказал построить дом и семейный некрополь. Он сам лег туда в возрасте девяноста восьми лет. На плите еще при своей жизни велел высечь надпись, которая во веки веков трубила бы ему славу: «И будет он как дерево, посаженное при потоках вод, которое приносит плод свой во время свое, и лист которого не вянет; и во всем, что ни делает, успеет».
В воспоминаниях отца дед был добрый, справедливый, великодушный… Но Этер помнил и деда Джона из рассказов бабки, и два образа не соприкасались. Этер долго не мог выяснить, откуда вообще взялся этот человек.
Он не фигурировал в земельных книгах с фамилиями фермеров, которые продали или сдали в аренду землю, пока она не превратилась в нефтяной консорциум. Там он нашел только Ангуса, мужа Деборы, а еще Сару Станнингтон. Это имя напомнило ему эпизод из детства.
Случилось это в Лос-Анджелесе, когда Этеру было лет одиннадцать. Он оказался на вечеринке в честь чьего-то дня рождения, где встретил девочку чуть младше себя. Ее звали Эми Станнингтон.
– А я не знала, что ты приглашаешь ублюдков, – фыркнула маленькая дама после того, как юный хозяин представил ей Этера, и демонстративно отвернулась от мальчика.
Этер тогда страшно презирал всяких баб, к девочкам относился как к бесполезным домашним животным, а потому, недолго думая, врезал нахалке по шее и добавил, дернув за локоны.
Она завизжала и бросилась на него с когтями, он врезал ей еще. Теперь Эми вопила в полный голос:
– Ублюдок несчастный!
Рев девчонки донесся до гостей, которые в соседнем салоне играли в бридж.
– Замолчи! – резко осадила девочку мать, услышав ее слова.
Но Эми к «ублюдку» добавила еще «польское отродье».
– Замолчи сейчас же! – подняла голос мать.
– Ты же сама их так называешь! – недипломатично огрызнулась Эми. На что мать отвесила ей пощечину и выволокла за дверь.
– Эми Станнингтон наша родственница? – спросил Этер отца через несколько дней.
Поведение девочки озадачило его. О драке он не упомянул.
– Мы не поддерживаем с ними близких контактов.
– Но мы родственники? – не сдавался Этер.
– Прабабушка этой девочки, Сара, была женой двоюродного брата твоего прадеда, поэтому трудно считать нас родственниками.
Сведения он черпал в старых подшивках местной газеты. Современный большой город Берминг-Сити до открытия месторождений нефти был крохотным городком, но все-таки административным центром, поэтому в нем были суд, тюрьма, коронер, полиция и газета, «Семь дней Берминг-Сити», основанная за пятнадцать лет до появления в ней первого упоминания о дедушке Джоне.
В конце прошлого века еженедельник рассказывал о неизвестной доселе тропической лихорадке, которую занесли вглубь континента иммигранты с Филиппин. Эпидемия косила население. В газете помещали имена умерших и некрологи.
Несчастье коснулось обеих ветвей рода Станнингтон. Эпидемия унесла Джонатана, фермера и члена стражи общественного порядка, и трех его дочерей, оставив вдову Сару и двух малолетних сыновей.
Жертвой мора стали Ангус и Дебора Станнингтон, в живых осталась только их единственная дочь Бекки. Джона Станнингтона газета не называла.
Первый след деда Этер отыскал в окружном архиве актов гражданского состояния, где хранились все документы минувшего столетия. Метрические книги в год эпидемии хранили запись о заключении брака между Бекки Станнингтон и Джоном Станнингтоном из деревни Титусвилл в Западной Пенсильвании. Джону тогда было двадцать семь лет, а его юной жене – восемнадцать. Брак был заключен через два месяца после смерти родителей Бекки.
Второй из ранних следов деда Джона в Берминг-Сити встретился Этеру в виде нотариальной записи, по которой имущество супругов признавалось нераздельным, а в случае смерти одного из них второй наследовал все. Бекки внесла в качестве приданого постройки, шесть тысяч акров земли, не заложенных в ипотеку, а Джон – только что купленный участок, прилегающий к ферме жены, и тысячу долларов на счету в банке Берминг-Сити. Купленная Джоном земля была неурожайной пустошью, проданной после эпидемии неутешными наследниками. Досталась она ему по дешевке.
Ни в одной из местных церквей – англиканской, пресвитерианской, католической – в книгах не было записи о церковном венчании Джона и Бекки.
Неужели они не принадлежали ни к какой церкви? Или попали под влияние одной из сект, которые стремительно размножались в конце прошлого столетия и так же быстро канули в Лету?
В Роселидо хранилась старая Библия, напечатанная на пергаменте в Англии в конце семнадцатого века, – с заставками ручной работы, расписанная золотом и пурпуром, оправленная в телячью кожу с золотой застежкой с коралловыми инкрустациями.
Семейная Библия, как утверждал отец. На последнем чистом листе значились имена Бекки, ее родителей, братьев и сестер. На свидетельства об их смерти Этер наткнулся во время поисков в окружном архиве. В Библии были записаны даты рождения и преждевременной смерти детей, возле их имен стояли крестики. Только дату кончины Бекки вписали другим почерком, а чернила еще не поблекли, как на ранних записях.
Семейную хронику открывала еле различимая запись о дне бракосочетания Ангуса и Деборы Станнингтон, которое состоялось в штате Нью-Хэмпшир в Новой Англии, в пресвитерианской церкви.
Если верить в подлинность записей на последней странице старого фолианта, родители Бекки принадлежали к реформатской, умеренно пуританской церкви.
Если верить… потому что эту дорогую Библию мог купить дед или отец Этера. Многие антиквары разыскивали в Европе по заказу богатых клиентов подобные памятники старины.
Подделка семейных записей тоже не являлась исключением. Специалисты подбирали почерк и старили чернила в соответствии с требованиями клиентов.
Афоризмы, семейные девизы, первосортные портреты предков… Только дед Джон был слишком необразован, поэтому подделку портретов первых Станнингтонов доверил какому-то халтурщику из Стокерсфилда, который срисовал картинки из иллюстрированного журнала, хотя, надо признать, изысканного и английского.
Судя по именам, предки были протестантами.
А вот у Гранни на стене висели две мадонны. Обе смуглолицые, с узкими раскосыми глазами. Одна в золотом, усеянном драгоценными камнями одеянии, в короне, с младенцем на руках, написанная анфас. Вторая – в лучистом нимбе, богатом серебряном окладе – смотрела на молящегося в три четверти.
Польские мадонны с темными ликами византийских икон. Им молилась бабка по скромному молитвеннику в черной коже, заложенному картонными иконками. Библии у нее не было, она ее не читала.
Иногда она ездила в католический храм в Стокерсфилд и тогда покрывала голову ценным подарком сына, замечательной испанской мантильей. Скрещенные на груди два крыла черного кружева мягко стекали вниз, до самых ног старушки. Садясь в машину, она заботливо поправляла роскошную ткань.
Через много лет Этер еще увидит в краю своей бабки женщин, которые спешат к утренней мессе, прикрыв головы кружевными шалями точно так же, как бабка. Гранни оставалась верна неизменной в течение многих поколений деревенской моде.
– Бог всюду, – говорила она, объясняя внуку, почему так редко ездит в храм. – Он видит наши сердца и наши поступки, сидя на небесном троне своем.
– А на чем стоят ножки его трона? – любопытствовал пятилетний скептик.
– Господу незачем подпираться, могущество Его безгранично, – с достоинством отвечала она.
Ее Бог был римско-католический, католическим был Бог и деда Джона, и отца, хотя бабка клеймила их уничижительным «недоверки».
Пендрагон Станнингтон никогда не скрывал своей религии, хотя не был набожным. По его мнению, принадлежность к католической церкви не компрометировала. Множество влиятельных семей принадлежало к этой религии. Когда же на папский трон воссел кардинал из Кракова, отец Этера стал даже хвастаться своим вероисповеданием и происхождением матери.
Но умершая родами вместе с младенцем пресвитерианка Бекки Станнингтон и безбожный папист Джон Станнингтон заключили только гражданский брак, никто не решился перейти в веру другого… Может быть, степень родства между ними исключала такой союз, ведь и католическая, и протестантская церковь не поощряют браки между близкими родственниками.
Только вот откуда взялся среди пуритан Станнингтонов один папист, который через тридцать лет после смерти Бекки и их единственного ребенка, в пятьдесят семь лет женился в католическом храме в Стокерсфилде на девятнадцатилетней польской иммигрантке Анне Суражинской?
Книга записи актов гражданского состояния в Берминг-Сити, книга переписи населения прихода Стокерсфилд и все анналы согласно называли место его рождения: деревня Титусвилл в Западной Пенсильвании.
Этеру, человеку из четвертого поколения людей, обогатившихся на нефти, название это не было чужим. Он знал, что именно там в тысяча восемьсот пятьдесят девятом году началась история американской нефти, и оттуда же вел свое начало консорциум Рокфеллера.
Но в Титусвилле внук Джона не нашел ни малейшего упоминания о рождении деда, хотя муниципальные и церковные архивы полностью сохранились.
След терялся.
Он не знал имен родителей деда, и долгие годы не отдавал себе отчета, что слышал эти имена в самом раннем детстве, только в польском звучании. Их поминала Гранни в своих заупокойных молитвах.
Станислав и Янина Кардаш родились и прожили долгие годы крепостными крестьянами, а потом вольнонаемными в имении Марковщина под Кроснами. Имение принадлежало польскому магнату, который занимал должность при дворе австро-венгерской монархии. Там же родился на свет младший их ребенок, который при крещении получил имя Ян в честь Иоанна Евангелиста, о чем правнук узнал только из иммиграционных архивов штата Калифорния. Только там остался след, что Джон Станнингтон, прежде чем женился и взял фамилию жены, звался совершенно иначе.
Тут наконец Этер понял, почему в рассказах отца было столько несообразностей. То, что помнил Ян Кардаш о жизни польской аристократии, Пендрагон Станнингтон дополнил подробностями из книжных описаний быта английских дворян.
– Но ведь дед был человеком успеха, почему же он отрекся от этнических корней?
Этер тем более не мог этого понять, что в Калифорнии остались прочные следы от выдающихся поляков. Гора Белявского, озеро Ванда, мост в Сан-Франциско, построенный архитектором Ральфом Моджевски, сыном знаменитой польской актрисы Хелены Моджеевской. А последний альманах «Кто есть кто» называет двести пятьдесят выдающихся поляков на сто шестнадцать тысяч словарных статей.
Только кто скажет, чувствовал ли себя Ян Кардаш частью этого народа? Для него символом поляка, видимо, оставался польский аристократ на службе у Габсбургов.
– Я проследил четыре поколения клана и не нашел следа женщины, которая помогла мне увидеть свет.
Я обратил внимание, что Этер почти никогда не произносит слова «мать», точно оно причиняет ему боль.
Путешествие Этера в глубины времен по мере новых открытий становилось все более увлекательным. Оно выявило происхождение семьи и полное отсутствие кровных связей между потомками Кардашей из Роселидо и остальными Станнингтонами на протяжении целого поколения. Когда Ванесса вышла замуж за отца, связь восстановилась. Теперь она была недоступна, запертая в стеклянном замке в Ножан-сюр-Марн, и дразнила воображение.
Однако Ванесса не оправдала возложенных на нее надежд.
Тогда Этер вернулся к той ночи, которую записали в метрике как время его рождения, и к детям, одновременно с ним вступившим в жизнь.
Когда он стал наводить о них справки, наследник банка Эвансов изучал экономику и финансы в Берне, Дуглас Арно-Винтер учился в Гарварде, а сын Люсьен Бервилль, негр с очень светлой кожей, посещал тот же университет. Его родители, медсестра и шофер, откуда-то доставали очень немалые средства на оплату учебы в престижном университете.
– Они существуют на самом деле. Значит, я не мог быть никем из них, – заметил Этер.
Опираясь на скупые данные о Ядвиге Суражинской, оставшиеся на фотокопии ее медицинской карты (карту переснял специалист по тайным услугам), он нашел в метрических книгах Бостона акт рождения и смерти девочки по имени Синтия, рожденной польской иммигранткой, землячкой его бабки, возможно даже и родственницей. Мало тот, когда-то она работала в нью-йоркском здании представительства «Стандард Ойл».
На элитарном кладбище он нашел могилу Синтии. Старательно постриженный газончик под простым мраморным крестом пестрел бело-розовыми маргаритками.
– Место для могилы куплено на вечные времена или на девяносто девять лет миссис Ядвигой Сураджиска в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году, она же оплатила уход за могилой на пятьдесят лет вперед. С тех пор миссис Сураджиска с нами не контактировала и не оставила адреса, – ответили ему в конторе кладбища.
На этом красивом зеленом холме среди деревьев место вечного упокоения стоило немало. Оплата одного только ухода за могилой на полвека составляла несколько десятков тысяч.
Ему посоветовали прийти в День всех святых, когда на кладбище появляются и те, кто не посещает могилы близких весь год.
Этер так и поступил. С самого раннего утра он притаился в кустах рододендронов возле могилы. На могилу Синтии Суражинской пришла черная медсестра клиники «Континенталь».
– Добрый день, Люсьен! – Он остановился возле коленопреклоненной женщины, которая зажигала лампадку с маслом.
Испуганная, пристыженная, словно она делала что-то дурное, негритянка молчала.
– Почему эта женщина не пришла сама, почему ты ее выручаешь, Люсьен, даже в день памяти?
– Никого я не выручаю. Я прихожу сюда каждую субботу, под моей опекой весь сектор. Я выпалываю сорняки, убираю, мою надгробия. Я подрабатываю на Гарвард моего сына, Этер.
– Дай мне адрес матери Синтии.
– Я никогда ее не видела и не знаю, где она живет.
– Ты лжешь. Ваши дети родились одновременно в одном и том же месте. И ту же ночь записали как начало моей жизни.
– Я ее не знала. Ты ошибаешься, Этер, если считаешь, что цветную санитарку поместили в том же отделении, что и белых дам. Так далеко терпимость не простиралась. Да, я родила там Болдуина, но в небольшом здании для низшего персонала, а не в изысканных павильонах с цветочными названиями, где лежали богатые пациентки.
– Она-то была бедна. Но почему, когда я пришел к тебе, ты открестилась от клиники Орлано Хэррокса?!
– Чтобы избежать твоих расспросов. Я ничего не знаю и знать не хочу о женщинах, которые родили своих детей в ночь твоего появления на свет, Этер. Очень прошу, оставь меня в покое и не приходи больше в мой дом.
Ничего больше он не смог от нее добиться.
Этер проверил в конторе кладбища: Люсьен не лгала. Вот только работать здесь по субботам она начала не с момента поступления ее сына в Гарвард, а в начале пятьдесят восьмого года. К тому же при заключении контракта Люсьен поставила особое условие, что будет убирать именно тот сектор кладбища, где находится могила дочери Ядвиги Суражинской.
Поведение Орлано Хэррокса во время разговора в бостонской клинике немедленно возбудило подозрения Этера. Станнингтон-младший особенно чутко ощущал, когда с ним разговаривали люди, зависимые от его отца. Поэтому он продолжал свои расследования, а те, в свою очередь приносили ему новые факты.
– В тот день, когда я появился на свет, если судить по всем официальным документам, доктор Орлано Хэррокс, до тех пор не видевший в глаза ни одной акции, стал обладателем сорока девяти процентов акций клиники «Континенталь», которыми доселе владел мой отец. А отец купил всю клинику через подставных лиц за четыре месяца до моего появления на свет.
Одна ниточка тянула за собой другую, поиски напоминали раскручивающуюся спираль. Еще виток, и еще, и еще… расследование захватывало.
За пятнадцать месяцев до даты его рождения, вписанной в метрику, Ванесса купила себе дом в Ножан-сюр-Марне, и уехала во Францию, а ее сын Артур, тогда восьмилетний, был переведен из роскошной психушки Сан-Франциско в такую же, но в Лаго-Маджоре.
В течение почти полутора лет Ванесса ни с кем не общалась, с ней не могли связаться даже ближайшие родственники. Она затаилась в доме на улице Ватто, как в осажденной крепости.
Пошли слухи, что ее там вовсе даже нет, что Ванесса лечится от нервного расстройства в швейцарской клинике. Другая сплетня вызвала всеобщее возмущение: Ванесса якобы скрывается в Ножан-сюр-Марн, потому что снова ждет ребенка. Многочисленный клан Станнингтонов был шокирован скандальной смелостью этой пары, которая рискует произвести на свет очередной человекоподобный кошмар. К этому были все предпосылки: до Артура у них родилось уже двое неполноценных детей, умерших в младенчестве.
Осенью пятьдесят седьмого года разразился очередной скандал. Станнингтон привозит из Бостона сына и передает его под опеку старой бабки – женщины, которую никогда не видели в обществе. Она живет в Роселидо, усадьбе на взгорье Съерра-Мадре, словно в монастыре.
Младенец совершенно нормален – разносится весть, которая душит все надежды клана на наследование хотя бы в отдаленном будущем. Род Станнингтонов трясется от негодования: у этого парвеню, потомка простого мужика, который присвоил их почтенную фамилию, хватает наглости завести наследника. Не считаясь ни с чьим мнением, он неизвестно от кого породил ребенка, чуть ли не на глазах законной жены, а теперь передал этому ублюдку их замечательное имя!
Если судить по метрике, мать ребенка зовут Люсьен Бервилль, но это ничего не объясняет. В их кругах такая женщина никому не известна, никто ее не видел и никогда не увидит.
Ванесса, по-прежнему недоступная ни для кого, пребывала во Франции. Когда малышу исполнилось шесть недель, она подала в суд иск с требованием отдельного от супруга проживания и с тех пор жила в Европе, даже не заглядывая на родной континент.
После того как Этеру удалось восстановить события давно минувших дней, он лишний раз убедился, что отец лжет. Разрыв с Ванессой произошел незадолго до рождения Этера, и именно сын стал непосредственной причиной разрыва.
Этер подытожил добытые сведения.
Его вес при рождении совпадал только с весом Дугласа Арно-Винтера, который появился на свет на несколько минут раньше его.
Отец Этера купил клинику «Континенталь» за четыре месяца до рождения сына.
Отец окончательно расстался с Ванессой через шесть недель после рождения Этера. Ему исполнилось четырнадцать лет, когда отец проронил, что мать Этера ушла от них, когда малышу было шесть недель. Этер не забыл этих слов.
Отказ от работы, путешествие из Нью-Йорка в Бостон, оплата дорогостоящей клиники, потом столь же элитного места на кладбище и ухода за могилой умершего новорожденного – даже на один такой расход не хватило бы денег у бывшей уборщицы из нью-йоркского офиса «Стандард Ойл».
Имя и фамилия матери в его метрике совпадают с именем и фамилией черной санитарки, которая в ту самую ночь родила в клинике «Континенталь» сына, очень светлокожего негра. Но ту же фамилию носят дальние родственники настоящих Станнингтонов, которые живут в Канаде и гордятся происхождением от старинного бургундского рода, ныне почти угасшего.
Люсьен Бервилль, нанимаясь на кладбище, заранее оговорила, что будет ухаживать за участком, где похоронили ребенка польской иммигрантки, которой, по ее словам, она никогда не видела.
– Солидарность, ощущение сходства судеб? Может быть, обе они были носительницами чужих эмбрионов, зачатых in vitro, в пробирке? – спросил меня Этер.
Мне даже в голову не приходило строить такие фантастические предположения, да и о самой научной проблеме я только читал в газетах. Теперь я начинал понимать, почему в Сорбонне Этер стал изучать биологию.
– Или я родился в другой день и сведения о моей матери тщательно скрыли, или я начал свое существование в пробирке, после экстракорпорального оплодотворения в биологической колыбели. А этой негритянке или польке – возможно, и обеим, чтобы увеличить шансы на удачный исход эксперимента, – подсадили оплодотворенную яйцеклетку Ванессы. Скорее всего, сама Ванесса не могла выносить и родить здорового ребенка по причине аристократического инбридинга… близкородственных браков.
Он увлек меня своими выводами.
– За два десятилетия до того как Конгресс США запретил в тысяча девятьсот семьдесят пятом году все эксперименты на человеческих яйцеклетках in vitro, бостонская клиника «Континенталь» получила прозвище инкубатора. Очень может быть, что именно там в результате генетических сбоев напортачили с тремя детьми Ванессы, несчастными гомункулусами, пока им не удалось вырастить меня.
Это были не единственные теории Этера. Подкованный в своей любимой области до границ возможного, он сотворил еще одну теорию, в основу которой легло его совершенно незаурядное сходство с отцом.
– Ты читал книгу Дэвида Рорвика «По его образу и подобию. Клонирование человека»?
Под влиянием накопленных знаний, своей многолетней навязчивой идеи и новых открытий в области клонирования Этер склонен был всерьез считать свое появление на свет результатом клонирования клеток отца с участием анонимной женщины, которая должна была эмбрион выносить. Здесь мы снова возвращаемся к негритянке и польской иммигрантке. Этера терзали мысли о том, можно ли считать такую женщину-пробирку матерью, испытывает ли она хотя бы тень любви к выношенному в своем теле существу.
Чтобы подтвердить или опровергнуть эту теорию, втайне от отца, остерегаясь верных ему людей, он искал польскую иммигрантку, носившую фамилию его бабки.
Последний ее адрес оказался в пригороде Нью-Йорка, и здесь след терялся. Этер опять наткнулся на барьер, воздвигнутый уже знакомой рукой: через пять лет после рождения Этера «Стандард Ойл» перекупила этот район, и в результате там не осталось никого из прежних жильцов, кто мог бы рассказать о Ядвиге Суражинской.
Чтобы не чувствовать постоянного присмотра отца, Этер сбежал в Европу (потом оказалось, что здесь он обманулся в своих надеждах). Он занялся биологией и польским языком, лелея мечту поехать в страну своей бабушки. Но туда он не спешил. Может быть, подсознательно боялся развеять чары, утратить видение единственной и неповторимой земли, рая, созданного ностальгией старой его Гранни.
Именно в этот период и завязалась наша дружба.
– Может быть, женщина, которую ты ищешь, поддерживает контакты со своими знакомыми или родными в Польше. Стоит попробовать добраться до них, – предложил я, очень довольный своей смекалкой, и совершил ту же ошибку, что и Этер.
Ни одному из нас не пришло в голову искать ее за пределами Соединенных Штатов.
Результатом этой замечательной идеи, которой Этер немедленно загорелся, стало объявление в польской прессе. Я позвонил отцу, а он поместил в газетах объявление, адресованное тем, кто переписывался с Ядвигой Суражинской или знал ее американский адрес.
Вскоре после нашего возвращения из Швейцарии ко мне на чердак как-то вечером заявился Этер, но выглядел он на пятьдесят лет старше. Тот же рост, те же карие глаза и такое же выражение недовольства на лице, это был весьма разгневанный Этер, Тембр голоса только усиливал сходство. От него несло одеколоном «Ярдли» и самоуверенностью.
– Этер! – начал я сердито: У меня мелькнуло подозрение, что ради шутки он переоделся и загримировался под седовласого джентльмена. Я даже не предполагал, насколько поразительно его сходство с отцом.
– Это пан Станнингтон. Батя! – сообщил приземистый тип с мордой сонной собаки. – У пана до вас бизнес, – бурчал он дальше, переводя на просторечный польский слова своего патрона. – Он желает, чтоб вы от Этера отхреначились, а он за то вам денежков даст.
– Мне переводчик, не нужен, – сухо сказал я по-английски.
– Подожди в коридоре, Стив, – скомандовал Станнингтон своему оригинальному толмачу.
– Ваш человек не знает польского, – заметил я, как только за Стивам закрылась дверь.
– Я его не затем держу. А ты скажи своему отцу, чтобы он не вмешивался в мои дела. Понял?
– Не понял! – рявкнул я.
– Я все о вас знаю, Твой отец ведет какие-то дела по поручению моего сына. От него Этер узнал про Швейцарию.
– Про Швейцарию Этер узнал уже довольно давно на уроках географии.
Я не собирался говорить ему, что посвящен в тайну гомункулуса из Лаго-Маджоре.
– Я пришел сюда не для того, чтобы выслушивать глупые шутки.
– А зачем вы вообще сюда пришли?
– Ты позвонишь отцу и передашь, чтобы он перестал вести с Этером дела, а сам прекратишь с ним видеться. Даю пять тысяч долларов.
– Фи! Да столько мне дают на мелкие расходы! – рассмеялся я. Внутри у меня все так и кипело.
– Десять – и ни цента больше.
– Папочка не велел мне брать денежки у незнакомых дяденек.
– Можешь взять деньги, можешь бескорыстно прекратить пудрить мозги моему сыну, если ты такой дурак. Наверняка ты не получишь столько за мытье парижских сортиров. Но если не оставишь Этера в покое, этот город тебе быстро надоест. Обещаю. Тебя выбросят с работы, выгонят из этой квартиры, и другой ты не найдешь. А как относятся французы к иностранцам, сам знаешь.
Мне очень хотелось сказать ему какую-нибудь гадость, но из-за Этера я сдержался. Вместо этого открыл дверь с поклоном, какого не постыдился бы и породистый метрдотель.
– Честь имею с вами попрощаться, мастер Станнингтон.
– Ты еще об этом пожалеешь! Я держу свое слово.
– И не стыдно серьезному человеку топать на седьмой этаж и пугать студента? Вам больше делать нечего?
Этера я встретил в Сорбонне только через несколько дней.
– Понимаешь, отец заблокировал мой счет…
– Это не повод, чтобы нас избегать. Твой отец посетил меня и предложил отступного.
– Его коронный номер. Хочет вынудить меня вернуться домой. Кошмарный папенька, а? Да я скорее сдохну, чем соглашусь уступить ему, но придется держаться от вас подальше, иначе он наделает вам гадостей. Чудовище! Он не всегда таким был, с возрастом подлеет… – Этер стыдился смотреть мне в глаза.
– Все как-нибудь обойдется. Пошли к нам, вместе пересидим бзик твоего предка.
– Я из-за него не найду никакой работы, а вас он лишит и работы, и квартиры. Отец запугает домовладельца или попросту перекупит дом. С него станется, я ведь не сказал, насколько он богат. Половина акций «Стандард Oйл», акции цинка, меди, кофе и черт знает чего еще.
– А мы на шантаж не поддаемся. Пошли! – Оставить Этера в такую минуту означало для меня уронить собственное достоинство.
Этер был зол, грустен и голоден. В кармане у него остались проездной билет на метро и несколько франков. После возвращения из Швейцарии его чековая книжка перестала действовать.
Отец-миллионер, состоятельная мачеха под Парижем, несколько знакомых в высших финансовых сферах, а рассчитывать он ни на кого не мог…
– Я продам квартиру.
Этер купил ее по приезде в Париж.
– Лучше сдай. У тебя будет на что жить, а сам переезжай к нам. – Свен впервые разразился столь длинной речью, тронутый бедственным положением Этера.
Мы поглощали жареную картошку с бигосом. Вместе с рыбой Свена и мамалыгой Отокара бигос был основой нашего питания и зеркалом финансового положения обитателей чердака. Практичное блюдо, хорошо хранится. Пропорции ингредиентов в котле, который почти всегда дежурил в холодильнике, купленном по случаю Свеном, колебались в зависимости от нашей состоятельности.
Почтенное варево спасало от голода, холода и депрессии нас, Отокара – сообщника по мытью мисок в забегаловке – и многих наших знакомых. А обе наши берлоги смердели капустой, как кроличья нора. Вот и сейчас безотказный овощ, приготовленный с самым дешевым мясом, поддержал жизнь единственного наследника калифорнийского миллионера.
Этер получил надувной матрас и пуховый спальный мешок Свена. Наш тайный проход в стене позволял бесшумно перемещаться в случае нежелательных визитов. Консьержка не должна узнать и не узнает о появлении нового квартиранта, да и батя Станнингтон никогда не доберется здесь до сына.
Игра нас увлекла. Разумеется, в первую очередь я пытался помочь Этеру пережить трудный период, но еще мечтал утереть нос денежному мешку, который отнесся ко мне как к существу низшей расы, которое можно безнаказанно оскорблять. Решившись бороться до последнего франка и последнего фортеля, мы ждали нападения, но противник не спешил дать нам бой. Правда, счет Этера оставался недоступным, но никто не пришел с угрозами к нашему домовладельцу, никто не донес консьержке о лишнем квартиранте, никто не мешал Этеру безрезультатно пытаться сдать его квартиру. На дорогое жилище не находилось охотников. Многие квартиры в элитных районах Парижа и так пустовали, а Этер, связанный договором купли-продажи, не имел права самовольно снизить арендную плату.
– Не так страшен черт…
Я был, в общем-то, доволен развитием событий, хотя боевой дух требовал поединка.
– Он решил взять меня измором, – догадался Этер.
– Совести у него нет, – гудел Свен.
Настала свирепая зима, Европу терзали морозы и метели. Сена замерзла. Замерло движение барж, заснул товарный порт. Работы на погрузке и выгрузке больше не было. Из-за отсутствия угля Сорбонна прекратила лекции. На нашем чердачке, где не было отопления, мы усаживались вокруг примуса, на котором бурлил котелок с горячей водой, давая иллюзию отопления. Воняло капустой, носками и сырыми каменными стенами. Об электрическом обогревателе не могло быть и речи – на всем чердаке не было ни единой электрической розетки. Если ввернуть лампочку мощнее сорока ватт, предохранители вылетали. Они специально были рассчитаны именно так, чтобы каждый жилец потреблял столько света, сколько выгодно домовладельцу. Пробки и счетчики были заперты в шкафчике в каморке консьержки.
– Я плачу за квартиру, а не за эскимосское иглу! – Свен с омерзением смотрел на иней по стенам и круглое оконце в крыше, которое парижане зовут oeil-de-boeuf, бычий глаз. Теперь его завалило снегом, как иллюминатор на ледоколе!
– Зато тараканы вымерзнут, – подбадривал нас Этер, примостившись у котелка в ушанке и перчатках.
– Они выдерживают пятидесятиградусный мороз и семь лет без жратвы. – Не знаю, откуда Отокар брал эти сведения. – Они выдержали даже ядерный взрыв на Бикини, их ничем не возьмешь.
– Пальмы, солнце, горячий песок. Очень горячий песок. Пальмы, солнце… – шелестела Исмаиля, девушка цвета корицы.
Она сидела в постели, зарывшись по самый нос во все пледы Свена. Прелестное личико потеряло свой теплый золотистый цвет, девушка посерела и тряслась от холода. Теперь она пробовала согреться самовнушением.
– В Швеции днем с огнем не сыскать таких поганых квартир!
– В Калифорнии всегда солнце.
– Вот когда мой отец был в партизанах…
– Сумасшедший дом! – взвыла Исмаиля. – Смилуйся, Отокар, я уже все знаю о движении Сопротивления в Югославии!
– А ну цыц! Не все! А про жестяные печки в партизанских землянках я вам рассказывал? Не рассказывал!
– Буржуйка! – хлопнул я себя по лбу. Только македонец мог до этого додуматься.
Известная нам уже вдоль, поперек и задом наперед партизанская слава его отца все еще вдохновляла на практичные идеи.
Мы откопали у старьевщика небольшой котел – цилиндр с трубкой и зольником на трех гнутых ножках, несколько труб и скобок.
Когда мы перетащили все это к воротам, Свен встал перед окошком консьержки, заслонив своей представительной фигурой всю видимость.
– Вы не простудитесь, мадам? – любезно обратился он к консьержке.
В ее каморке тоже не было ни отопления, ни обогревателя, ни электророзетки. Старый дом на бедной улочке с убогими жильцами доживал свой век. Хозяин давно уже не давал денег на капитальный ремонт, решив выжать из здания все до последней капельки, а потом снести. Вместо этих домов, таких роскошных в конце прошлого столетия, поднимутся комфортабельные безликие сооружения.
Закутанная в тряпье консьержка в митенках грелась горшком с тлеющими углями. Жалобам Свена на погоду она отвечала бурными жалобами на правительство:
– Слыханное ли это дело, месье, вместо того чтобы убирать снег, собирают правительство и оно решает, как убирать снег! А налогоплательщик платит! Так на что же идут наши кровные денежки?
А мы тем временем контрабандой протащили «буржуйку», которую консьержка по доброй воле ни за что не впустила бы в дом из страха перед пожаром. К тому же в контракте подобные удобства для жильцов чердака предусмотрены не были.
– Луи Пятнадцатый! – рассмеялась Исмаиля при виде печки.
Цилиндрическое туловище на кривых ножках с потертыми украшениями напомнило ей стиль рококо. Кличка прилипла, печка стала Людовиком. Рассевшись посреди берлоги Свена, раскаленная докрасна печурка грела, как сердце друга, радовала глаз пламенем, ласкала ухо потрескиванием дровишек. В моей памяти эта суровая парижская зима неотделима от раскалённого Людовика.
Весь мир словно сговорился против нас. Дотации Свена начали поступать с перебоями, регулярно ему посылали только скудный прожиточный минимум. Родители изо всех сил демонстрировали недовольство затянувшимся студенчеством сына, который должен был учиться всего четыре года, а пребывал в Париже целых шесть.
С моим счетом, куда переводил деньги отец, творилось то же самое, что с температурой за окном. Остаток на счету резко полетел вниз, пока не достиг нуля. Почтенные и экономные французские буржуа, нанимавшие в качестве домработницы Исмаилю, в остальное время будущего социолога, уехали в Шамони и завязли там из-за снегопада. Исмаиля осталась без работы и без денег. Финансы Этера давно иссякли.
Всю нашу шайку содержали швед с македонцем, которые мыли посуду в забегаловке, куда я не показывался, чтобы не навлечь на бистро месть Станнингтона-отца.
В поисках резервов Исмаиля ликвидировала свою квартирку, но на этом мы не разбогатели, потому что Свен должен был зарегистрировать ее как дополнительного жильца – консьержка слишком хорошо знала наши отношения.
Зато югослав переехал к нам без всякой бюрократии. Так у нас появился второй жилец на халяву плюс пятьсот франков в месяц, которые он до сей поры платил за койку в подвальной комнате, где кроме него жила еще тьма народу. Этот «пансионат» возле площади Республики держал серб-эмигрант.
Когда наши финансы пели особенно скорбные романсы, неизвестно откуда заявился парнишка, этакий Пэк из «Сна в летнюю ночь», с иссиня-черной шевелюрой. Ему было лет пятнадцать. Я никогда прежде его не видел. Он позвонил в дверь Свена. С тех пор как с нами поселился Отокар, я никому не открывал дверь.
– Я застал американца?
Мальчишка с любопытством оглядел нашу пещеру, сбросил с плеч шерстяной башлык и тряхнул головой. Волосы до плеч поддерживала индейская плетеная тесемка. В тот сезон это был писк моды, все подростки щеголяли с подобными тесемками, подражая теннисисту Бьорну Боргу. Красно-желтая повязка подчеркивала оливковую кожу, темные глаза и длинные, загнутые кверху ресницы. Парень походил на араба, в этом возрасте арабские мальчишки напоминают красивых девушек.
– В чем дело? – ответил я вопросом на вопрос.
Выглядел мальчишка вполне безвредно, но сначала я хотел узнать, зачем ему понадобился Этер.
– Вы не бойтесь, я друг, – серьезно ответил парень.
По-французски он говорил плохо, но мое ухо, ежедневно оскорбляемое выговором и ошибками лиц пяти национальностей, не могло угадать, какая же теперь нация бьется насмерть с языком Вольтера.
– Я ничего не боюсь, – наставительно ответил я сопляку. – А ты кто такой?
– Микеланджело.
– Буонарроти? – пошутил я.
Уж если он на кого-нибудь и походил, то не на уродливого скульптора, а на молодого Давида его работы.
– Микеланджело Оверола. – Прелестный рот изогнулся в улыбке. – Я принес американцу деньги.
– Так бы сразу и сказал. Этера нет дома. Я дежурил возле Людовика. Станнингтон куда-то пошел, не сказавшись, Исмаиля со Свеном еще не вернулись из города, а Отокар пахал в баре.
– Располагайся. Кто же прислал американцу деньги?
– Маммина возвращает с большой благодарностью… О, вот это класс! Круто! Можно посмотреть? – Восторг относился к моей сумке, которая висела в изголовье кровати.
– Можно, – великодушно разрешил я.
В этом сезоне Латинский квартал одевался в военном стиле: куртка, штаны военного покроя, высокие сапоги, а высшим шиком была помесь вещмешка с ягдташем, который носили на лямке через плечо.
У моей сумки верх был обшит серебристой щетинистой кабаньей шкурой, а по бокам шли два ряда газырей. Сумку в охотничьем магазине на Новом Святе в Варшаве купила мама и прислала с оказией, чтобы ребенок в далеком Париже не чувствовал себя, боже упаси, бедным родственником и не обзавелся комплексами.
– Мне надо идти, маммина велела скорее возвращаться. Я оставлю деньги у вас.
Я принял десять тысяч франков и вместе с мальчишкой вышел из дома.
– Не надо меня провожать! – возмутился подросток.
– Я иду в магазин, ты даже не знаешь, как вовремя твоя маммина отдала долг!
– А деньги всегда вовремя, – улыбнулся Микеланджело Оверола и пропал за метелью.
Я накупил всякой вкуснятины с учетом пристрастий нашей интербригады. Всем надо было разговеться после стольких недель капустной диеты, которую хуже всех переносила, вернее, не переносила Исмаиля. Поэтому я постарался не забыть о «пальчиках Фатимы» – пирожных, по которым она больше всего тосковала. Вернувшись в каморку, я первым делом выставил в коридор котелок с почтенным бигосом, и открыл иллюминатор нашего ледокола, чтобы выветрить присущий этому блюду букет. Почти сразу, один за другим, заявились все жильцы. Как всегда, Исмаиля не оценила моих усилий.
– Смердит, как в норе у скунса. – Марокканка раздула тонко вырезанные ноздри. Возвращаясь с улицы, она часто говорила что-нибудь в этом духе. – Открыть окно? – неуверенно спросила она.
– От вони никто еще не умер, – наставительно отозвался я, – а вот от мороза Наполеон проиграл российскую кампанию.
– Оливки, вино, вестфальский окорок, бриоши, «пальчики Фатимы», четыре сорта сыра… – перечислял Свен, копаясь на столе. – Ты великий человек!
– Еще бы! Мы славяне! – тут же встрял Отокар.
Я не долго позволял им идолопоклонствовать, тем более что все требовали объяснить, откуда взялось неслыханное богатство.
– Ты водишь дружбу с бароном Ротшильдом? – вопрошала Исмаиля, изысканно поедая восточное пирожное, истекающее жиром, сахарной глазурью и халвой.
– Нет, всего лишь с нашим личным миллионером. Этер, ужин я закатил за твой счет. Из десяти тысяч франков я истратил двести пятьдесят. Вот сдача. – Я положил перед ним деньги.
– А откуда они у меня? – Он смотрел на банкноты с опаской, как пес на ежа.
– Микеланджело Оверола вернул долг своей маммины.
– Синьора Оверола ничего мне не должна.
– Может, ты забыл, случается…
– Кто, говоришь, принес деньги?
– Микеланджело Оверола, подросток, красивый, как Исмаиля. – Я отвесил прекрасной деве Свена изысканный придворный поклон и описал, как выглядел юный итальяшка.
– Микеланджело Овероле от роду десять месяцев, – сообщил Этер. Синьора Оверола оказалась приходящей уборщицей, которая периодически наводила порядок в квартире Этера.
– Может, это его старший брат?
– У него только четыре сестры и нет никакого брата. Не ломай голову, Бей, ни одна из девочек не могла притвориться взрослым парнем.
Самой старшей – восемь лет. Да будет тебе! А ну говори, откуда ты взял деньги?
– Я ничего не выдумываю. В любом случае деньги принес кто-то, кто точно знает, где ты теперь обитаешь.
– Но я никому не давал вашего адреса! Действительно, Этер вел себя чрезвычайно осторожно. Письма он получал у консьержки дома, где у него была квартира. В основном это были письма от Коры, которая уже вышла замуж и обзавелась собственными детьми, но к воспитаннику сохранила самые теплые чувства. А письма отца он возвращал, не распечатывая, о чем сказал нам только теперь.
– У твоего отца есть адрес Бея, – вставил Отокар.
Всех заинтриговал посланец, одолживший имя у грудничка и отдавший деньги, которых не брал в долг.
– Парень постучал сразу к Свену, а мистер Станнингтон не знает наших трюков, – ответил я.
– Значит, узнал, – промычал Свен. – Да что голову ломать, и так дело ясное. Он заблокировал тебе счет, ты его писем не читаешь, но он не желает, чтобы ты помер с голоду, поэтому использовал итальянского подростка, чтобы дать тебе средства на жратву.
– Это не в стиле моего отца. Он не играл бы в благородного анонима, просто разблокировал бы мой счет и велел меня уведомить. Он любит играть в великодушие.
– А почему парень воспользовался чужим именем?
– Обратите внимание, итальянца прислали, когда Этера не было дома!
– Но непонятно, почему воспользовались именем семьи Оверола.
– А если бы в этот момент пришел Этер?
– Подстроили так, что он не пришел. Кто знал, куда ты идешь?
– Только Анна-Мари. Я встретил ее в «Ротонде».
Нам, разумеется, захотелось узнать, кто такая Анна-Мари.
– Манекенщица из «Вог». – Этер говорил неохотно.
– Может, это она послала тебе деньги?
– Анна-Мари знает, что Микеланджело Овероле десять месяцев, хотя догадывается, насколько плохи мои дела. Она даже предлагала одолжить мне деньги, но я отказался.
– Парня просто очаровала моя сумка. Все рассматривал ее, примерял, прямо вывернул наизнанку!
Только теперь поведение подростка показалось мне подозрительным. Когда он рылся в моей сумке, пытаясь разглядеть, как она выглядит изнутри, когда крутился перед зеркалом, перевесив ее через плечо, и рыскал по нашим комнатам, его поведение не казалось мне неестественным или шпионским. Маленький мошенник вызывал симпатию. Но что он искал? Что хотел найти, если искал вообще?..
– Вряд ли кто-то выложил десять тысяч за возможность обыскать твою сумку. – Свен не верил в коварство подростка.
– Мне тоже так кажется.
Я просмотрел документы, мелочи – все оказалось на месте. Не было лишь отцовских писем. Держал я их в ящике стола. Они пропали бесповоротно.
Среди всего прочего в письмах упоминалось о поисках Ядвиги Суражинской. Но если кто-то забрал нашу переписку, чтобы найти сведения на эту тему, то его ждало жестокое разочарование. Мой отец привык писать крайне лаконично, а с Этером они общались по телефону. Даже текст объявления они обговорили в одной из бесед. Объявление выглядело так:
Лиц, располагающих сведениями о Ядвиге Бортник-Суражинской, родившейся в тысяча девятьсот тридцать девятом году в Вигайнах в Сувальской Земле, просят написать в Бюро объявлений в Варшаве, а/я №… Все расходы будут возмещены, ответившим – вознаграждение.
На объявление, неоднократно повторенное в газетах Варшавы и восточных земель, до сих пор ответила только одна женщина:
Ядвиська из Бортников-Суражинских, в отличие от других прозванных Никодимовыми, родилась на свет в тысяча девятьсот тридцать седьмом, а не в тридцать девятом, как указано в объявлении. Она была убита в возрасте шести лет.
Ядька из Бортников-Суражинских, прозванных Травниками, родилась в тысяча девятьсот тридцать девятом году и вместе с матерью Станиславой пропала после войны при невыясненных обстоятельствах.
И не было больше в Вигайнах Ядвиг, рожденных в то время, – сообщала почтенная Иоанна Суражинская из Смольников, свидетельница смерти Ядвиськи в тысяча девятьсот сорок втором году.
Большинство жителей деревуписи носили одни и те же фамилии, совпадали имена отцов, дедов, братьев. Отсюда взялись нигде не писанные уличные прозвища: Никодимовы, Травники или Смольники.
После второй мировой войны много их разлетелось по свету, но что-то никто не слышал, чтобы из Вигайн кто-нибудь уехал в Америку. Вообще-то сразу после войны одна американка, Анна Станнингтон, искала родных, Никодимовых Суражинских, да только никто войну не пережил.
Только сейчас Этер узнал, что его Гранни после войны интересовалась судьбой своих родных в далекой стране, о чем она никогда не говорила.
Наша черная полоса понемногу проходила. Мы с Этером получили работу на товарной станции по выгрузке угля.
Столбик ртути опускался все ниже и ниже. Алжирцы, работающие вместе с нами, не выдерживали такой температуры, их оливковые лица синели, железные ящики с тлеющим коксом почти не согревали работающих. Мы редко вставали погреться: платили сдельно, за каждый разгруженный вагон.
– Жилистый ты!
До сих пор я не имел возможности оценить выносливость Этера.
– А ты решил, что я слабак? – Этер поднял на меня покрасневшие от ветра глаза. – Я из крепкого рода и скорее сдохну, чем сдамся на милость Чудовища!
В этом прозвище звучало эхо грубоватой нежности и обиды, Гордиев узел чувств, Этер рубил и сгружал уголь против отца.
Вечером мы валились, как снопы, засыпая над тарелкой, подсунутой друзьями. А через пару недель пришло уведомление из банка, даже два: одно на старый адрес Этера, второе принес в берлогу Свена курьер. Чудовище капитулировало, но дало понять, что знает, где искать сына.
Когда его счет разблокировали, Этер хотел оплачивать все наши расходы и снять квартиру получше. Было очень трудно устоять перед искушением, но мы все-таки отказались.
– Это было бы нехорошо, Этер. Мы все чувствовали бы себя скованно. Если мне будет действительно скверно, я первый приду к тебе занять деньжат. – Отокар высказал то, что было на душе у всех остальных.
– Можешь заплатить за эту квартиру до конца года, – милостиво позволила Исмаиля. – Так будет справедливо, правда, европейцы?
Наступала парижская весна.
За стеклами цветочных магазинов млели туберозы и ниццкие фиалки. В Сорбонну приехал читать лекции по приглашению знаменитый польский писатель. Он прекрасно писал и говорил. Знание предмета и свободный французский язык снискали ему симпатию слушателей.
На его лекции приходили даже те, кто не занимался полонистикой. Приходили просто потому, что были очарованы эрудицией, свободной речью, столь милым сердцу француза остроумием.
Гордый знаменитым земляком, я сам с удовольствием ходил на лекции, не пропустил ни одной и Этер. В Польской библиотеке поблизости от Нотр-Дам он брал книги маститого писателя. Этер уже почти не пользовался словарями и восхищался:
– Что он творит с языком! Язык просто просит, как пес: делай со мной что хочешь, вели ходить на задних лапах или прыгать через обруч, но только не молчать, потому, что без тебя я умираю в словарях, бесцветный и никакой.
На одной из перемен я встретил Этера с девушкой в ржаво-коричневом костюме с воротником и манжетами из рыжей лисы. Приколотый к лацкану цикламен подчеркивал нежное смуглое лицо, чуть раскосые ореховые глаза и светлые волосы, падающие на плечи.
Анна-Мари, топ-модель из «Boг».
– Подождите меня, здесь недалеко есть миленькая забегаловка! – скомандовала она нам, садясь за руль спортивной двухместной машины цвета морской волны.
– Газетная Джоконда, – пробурчал я себе под нос.
Я не мог смириться с расточаемым ею очарованием и с завистью… Да! Я позавидовал Этеру, что у него такая великолепная девушка.
– Что-что? – переспросил Этер.
В лабиринте старых домов «Старина Жак» занимал подвал здания, которое наверняка помнило всех Людовиков. В глубине зала невидимый скрипач играл нежную, тоскующую мелодию.
Вдоль каменных стен тянулись потемневшие дубовые полки, заставленные латунной и медной посудой, на простых неструганых столах мерцали свечи, вставленные в пустые бутылки.
Тихая музыка, воздух, пропитанный запахом растаявшего воска, теплый свет напоминали жаркий летний полдень, кусок медовых сотов. Мы устроились в нише.
В арке входа вспыхнул рыжеватый силуэт.
– Бонжур, Анна-Мари! – улыбнулся бармен.
– Хелло, Анна-Мари! О, Анна-Мари! – зашелестели голоса вокруг.
Девушка шла мимо столиков, к ней тянулись руки завсегдатаев, а она старалась всем ответить.
Пламя свечей бросало блики на ее пшеничные волосы, рисуя вокруг головы светящийся нимб, пронизывало блузку из старинных кружев, заколотую на шее камеей. Она проскользнула по узкому проходу, как ящерица.
Усевшись напротив нас, она бросила рядом пиджак с лисой и улыбнулась одними губами. Глаза орехового цвета не потеплели, в уголках губ затаились тени. На нежном лице Анны-Мари лежала печать обета. Девушка была окружена аурой тревоги, провоцировала на поступок, который мог привлечь ее внимание. Хотя она держалась со мной на равных, я не сомневался: для нее я пустое место.
Я пытался понять и классифицировать ее как явление, эту Анну-Мари. Странное дело, ее лицо показалось мне знакомым… Ну конечно, я ведь наверняка видел ее на обложке журнала «Boг».
«Вот самый роскошный предмет в Париже, – думал я. – Фиглярство и скоморошество, – старался я обесценить обаяние, расточаемое другому. – Мона Лиза за пять франков (столько стоил номер журнала), которая пробует на нас загадочную улыбку, которую подсмотрела у знаменитой Джоконды».
Живой манекен из витрины на Елисейских Полях, роскошная кукла, которую можно раздеть и одеть. Волосы настоящие, ухоженные и подстриженные у самого модного парикмахера, пустоголовая, умеет открывать и закрывать глазки. Умеет говорить около двухсот слов, чтобы казалось, будто она еще и думает.
Я ошибся. Анна-Мари была совершенно другой, а под пшеничного цвета париком пряталась необыкновенно смекалистая голова. Но тогда я не подозревал, что у этой девушки заемная шевелюра и незаурядный ум.
Этер пригласил нас на ужин в «Серебряную башню», кабак дорогой и с традициями, прославленный восемнадцатью способами приготовления утки.
– Этер, там же собирается весь город. Ты же знаешь, как я не люблю толпы. Лучше бы что-нибудь потише. – Анне-Мари явно не понравилось его предложение.
Этер настаивал. Анна-Мари капризностью не отличалась и не пыталась настоять на своем, а вела себя потом так, будто мечтала провести вечер в «Серебряной башне».
Зазеленели платаны в Тюильри, лопались почки каштанов на Трокадеро, в скверах расцвели ранние цветы, в витринах крупных торговых домов на Елисейских Полях уже воцарилось лето.
Я вспоминал варшавские Лазенки, деревья на Королевском Тракте и бульвар над Вислой чуть ниже Старого Мяста, вековой дуб на дороге в Натолин…
У нас зима сдает свои позиции позже.
За две тысячи километров, в нескольких часах полета, над рекой, которую иностранцы называют сонной Вислой, стоял мой город. Там ждала меня маленькая улочка Райских Птиц.
Я собирался домой.
Минуло два года моего Парижа. Я приехал сюда по окончании юридическою факультета Варшавского университета, ходил на самые интересные лекции и семинары великих ученых, художников и юристов, которых приглашают в Сорбонну со всего мира. Я совершенствовался во французском, английский тоже не забыл.
К Гейдельбергу прадеда, Нюрнбергу деда и Оксфорду отца я добавил свою Сорбонну. Единственное состояние, переходившее из поколения в поколение в нашей семье, – элитарное образование по юриспруденции.
Пора было покончить с затянувшейся юностью, проверить полезность полученных знаний. И уж давно пора отцу перестать содержать здоровенного лося.
Последние дни перед отлетом я проводил в городе: мне хотелось как можно больше насладиться Парижем. Я бегал по знакомым местам.
– Я еду в Оксфорд, – поделился Этер со мной.
Он рвался к своему профессору по клонированию, у которого скачут по углам стада генетически одинаковых жаб.
Наутро на станции метро «Клиньянкур» я увидел, что перроны оклеены репродукциями известных картин. Я сначала решил, что это афиша новой выставки, а расклейщик на конечной остановке залепил перрон всем, что у него осталось. Однако оказалось, что это реклама новой линии косметики фирмы «Коти», а лица на плакатах – модели, загримированные под женщин на картинах знаменитых художников. «Женщина с жемчужиной» Коро, «Маха одетая» Гойи… В портрете Модильяни я узнал Анну-Мари. Плакаты кричали о грандиозном шоу в «Олимпии». Презентация косметики с участием моделей, загримированных под персонажей картин, значилась как отдельный пункт программы. Спонсором шоу был журнал «Bor», а среди манекенщиц стояло имя Анны-Мари, девушки с обложки.
Я видел ее только раз – в старом погребке при свете свечей. Больше Этер не показывал ее нам, даже не упоминал, а когда мы спрашивали про Анну-Мари, смущенно уклонялся от ответа. Мы все поняли, и я перестал о ней думать.
Теперь Анна-Мари смотрела на меня с плакатов, загримированная под узкоглазых женщин Модильяни. Не раздумывая, двинулся я в «Олимпию».
Над городом сгущались лиловые сумерки, только что зажглись вывески и фонари. До начала шоу оставалось немного времени. На стоянке – только для персонала и гостей шоу – стоял двухместный кабриолет цвета морской волны. За стеклом позевывал далматин.
Я остановился в нерешительности, не зная, стоит ли идти на трехчасовую программу, – хотя в ней должны были выступать Азнавур, Дистель и Далида, – только для того, чтобы три минуты любоваться на Анну-Мари, пусть и загримированную под шедевр живописи.
На стоянке притормозил кремовый «бьюик». Мужчина в серебристом костюме подал руку кому-то в глубине машины. Показались ступни в сандалиях из позолоченных ремешков, выскользнуло смуглое плечо в белом палантине.
Из машины вышла Шехерезада, закутанная в сари, переливающееся янтарным блеском. Сквозь тонкую ткань просвечивали контуры тела. Между бровей пылал багряный знак касты. Она не шла, а плыла.
Как Анна-Мари.
Париж привык к множеству рас и национальностей, к разнообразию костюмов, традиций и лиц, но индуска притягивала взгляды. Наверное, не последнюю роль играла крупная бриллиантовая капля лимонного оттенка, пылающая на лбу девушки.
И тут я узнал спутника магарани.
Этер в смокинге из белой парчи, с жемчужиной в галстуке, на лице темные зеркальные очки. Он скользнул по мне совершенно равнодушным взглядом. Он не мог не заметить меня, потому что мы едва не столкнулись.
На кой он врал насчет Оксфорда? Привык врать папаше, вот и нам наплел сорок бочек арестантов. Надел зеркалки и прикидывается магараджей, уверенный, что никто его не узнает! Страус! От кого прячется, интересно, от родителя или от нас?
Бедная Анна-Мари! Наверняка сердце ее лопнет от зависти, когда она увидит Этера с львицей, украшенной такой драгоценностью…
Ставлю старый башмак против ее бриллианта, что эта цацка – знак новой любви ветреного гнилого капиталиста. Видимо, прав батя Станнингтон, перекрывая кран с деньгами, – сынок профукает наследие скупых пресвитериан и работящих поляков.
Мне стало противно.
Когда на глазах зрителей Анна-Мари под действием макияжа «Коти» в ловких руках гримера превращалась в даму с портрета, в ложе рядом я заметил блеск белого смокинга и золотистого сари.
Я направил на них бинокль, однако парочка сидела в тени балкона, и только темные очки Этера матово поблескивали, как бельма, да светился далекой звездой желтый бриллиант.
Демонстрация макияжа почти никого не интересовала: вокруг хлопали сиденья, шелестела фольга от шоколада, звучали разговоры.
Даже аплодисменты предназначались искусству гримера, а не моделям!
Мне стало жаль Анну-Мари. Я решил заглянуть за кулисы и отправился на поиски артистических уборных. В узком и длинном, как кишка, коридоре дорогу мне преградил швейцар.
– Посещать артистов не разрешается, – зевнул он.
Вышибалы во всем мире одни и те же. Надо дать им на лапу или смириться, но тут мимо меня прошел парень с подносом, заставленным остатками еды. Никакой униформы на официанте не было. Я решил взять с него пример. Купив в буфете горячий бутерброд и бокал вина, я отправился с подносом обратно. В коридоре я смело пошел грудью на цербера.
– Мадемуазель Анна-Мари? – вопросил я в нос.
Вышибала двинулся вперед и показал нужную дверь.
Разумеется, он меня узнал. Но в народе, который физиологическую потребность превратил в искусство, уважение к еде крайне велико.
В уборной перед рядами трехстворчатых зеркал сидели полуголые девушки, зеркала умножали и отражали их лица. Вокруг жужжала и крутилась целая толпа. У последнего зеркала в ряду я заметил Анну-Мари.
Я едва узнал ее по золотистой шевелюре, стянутой лентой у лба. Все ее лицо покрывал, как маска, слой белого крема.
– Привет, Анна-Мари! – Я поставил поднос на консоль с косметическим барахлом.
– Привет… – Рука с ватным тампоном удивленно замерла.
Она даже не обернулась, потому что видела в зеркале мое отражение. Ореховые глаза смотрели недоуменно и почти враждебно.
– Я ничего не просила, – сказала она низким, хрипловатым голосом. Он показался мне совершенно чужим и незнакомым.
– Это только предлог для вышибалы у дверей. – Я уже жалел, что пришел.
Какого черта надо было валять дурака перед девушкой, которую видел только раз в жизни? Она меня не узнала.
– Кто заказывал еду? – крикнула Анна-Мари в зал.
– Я могу взять! – прокричали в ответ с другого конца зеркального ряда. – Анна-Мари, пришли его ко мне!
– Подай это Жанетте, – манекенщица показала пальцем на скрытое белой маской крема, очень похожее лицо.
Как последний дурак, я взял поднос и поплелся в указанном направлении. Или она меня действительно не узнала, или стыдилась знакомства.
Этер появился через несколько дней. Я не собирался тыкать ему в нос «Олимпией». Может быть, он и вправду меня не заметил, занятый женщиной из «Тысячи и одной ночи». Но когда он показал мне браслет, купленный якобы в антикварной лавочке Оксфорда для Исмаили, на память, мне стало противно.
– Не трать слов. Я видел тебя в «Олимпий».
– Ну да, в «Олимпии», – пробормотал он машинально и онемел.
– Ты был с индуской в сари, в галстуке у тебя торчала роскошная жемчужина…
Создавалось полное впечатление, что о своем присутствии на выступлении Анны-Мари в «Олимпии» он узнал от меня.
Странная потеря памяти!
– Я заходил в уборную Анны-Мари, – продолжал я мстительно.
– В уборную Анны-Мари? – переспросил он бессмысленно.
– Перестань повторять за мной, как попугай! Я едва не пригласил ее на ужин!
– Что значит «едва»? – Лицо Этера вдруг стало испуганным.
– Она меня не узнала.
– Ты мог доставить ей много неприятностей, правила запрещают посещать манекенщиц в гримерных.
У него явно отлегло от сердца. Мерзавец! С кем я дружил! С бабником, коллекционером побрякушек на красивых женщинах!
– Позвони в Варшаву. Есть новости, – сухо сказал я.
В его отсутствие звонил мой отец. Через пять месяцев после появления в польской прессе объявления о поисках Ядвиги Суражинской отозвался Винцентий Барашко, торговец старым платьем, поставщик театральных костюмерных.
Он сообщил достойные внимания факты.
Станислава Бортник-Суражинская из Травников с дочерью Ядвигой, которую уменьшительно звали Ядькой, используя совпадение персональных данных и очень небольшую разницу в возрасте между ее дочерью и убитой Ядвиськой, выдала себя и ребенка за умерших членов семьи Бортник-Суражинских, прозванных Никодимовыми, и в тысяча девятьсот сорок шестом году при посредничестве американской военной миссии в Берлине выехала в Соединенные Штаты. Они отплыли в Калифорнию британским судном «Редъярд».
Исчезновение женщин из деревни устроил адвокат из Сувалок. Он знал людей в Вигайнах, их одинаковые фамилии и повторяющиеся имена, нигде не записанные уличные прозвища, по которым различали жителей деревушки. Обстоятельства благоприятствовали подмене, поскольку заморская родня не видела никого из здешних Суражинских, прозванных Никодимовыми, на протяжении трех поколений. На этом адвокат заработал сказочную по тем временам сумму – тысячу долларов, но не разбогател, потому что его ограбила банда. Через год он умер.
Когда Винцентия Барашко спросили, откуда в таких подробностях он знает о давнишнем мошенничестве, старьевщик скромно промолчал. Как потом оказалось, а мой отец подозревал это с самого начала, именно он и услышал в свое время по радио объявление Анны Станнингтон, искавшей уцелевших родных. Барашко связался с ней, взял тысячу долларов и отправил к Гранни Ядьку Травник с матерью, действуя от имени ныне покойного адвоката из Сувалок.
– Я все знаю, пан адвокат, – продолжал Барашко, – о дальнейшей судьбе Станиславы и ее дочери Ядвиги, сегодня почти сорокалетней дамы. Я готов открыть их местопребывание, но – и я этого не скрываю – за деньги, за хорошие деньги. На пороге старость, мои финансовые дела очень плохи, и сложилось так, что пенсии я себе не заработал.
– Не думаю, что мой клиент готов обеспечить вам пенсию.
– Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам, – блеснул цитатой Винцентий Барашко. – Я удовлетворюсь одноразовой, но приличной оплатой. Однако дальше предпочитаю разговаривать непосредственно с вашим клиентом или же вовсе не стану вести переговоры, Вы знаете, где меня искать, пан адвокат. К вашим услугам.
Барашко произвел на моего отца самое скверное впечатление, но, судя по всему, он впрямь немало знал о Ядвиге и ее матери. Что вовсе не означало, что ему был известен их нынешний адрес.
Отец собирался взять Барашко измором, но нетерпеливый Этер потребовал немедленно прислать этого типа во Францию.
– Пожалуйста, отправьте этого человека сейчас же, пока о его существовании не узнал мой отец! – умолял Этер.
Мой старик придерживался другого мнения, но уступил, понимая страх Этера перед назойливой и властной заботливостью Станнингтона-старшего, всегда знавшего лучше, что хорошо для его сына, а что нет.
Мой отец рассчитывал на бюрократическую волокиту, которая затянет выдачу паспорта. Пока Барашко управится, Этер потеряет терпение и сам помчится в Варшаву, где его можно будет предостеречь и уберечь от мошенника, который явно намеревается ободрать Этера как липку. Но Этер требовал прислать жулика в Париж. Поездка в Польшу обязательно привлекла бы внимание старшего Станнингтона, который изо всех сил воспрепятствовал бы подобной эскападе.
Мы недооценили оперативность авантюриста.
Через шесть дней после того, как мой отец передал ему парижский адрес лица, заинтересованного в Ядвиге Суражинской, Барашко приземлился в Орли.
– С кем имею честь разговаривать? С секретарем мистера Пендрагона Станнингтона? – спросил тип при встрече с Этером в аэропорту.
– Нет. Со Станнингтоном-младшим. Мой отец не имеет ничего общего с этим делом. Это я покупаю у вас сведения.
Тип выглядел слегка разочарованным, что обеспокоило Этера, поэтому он стремился закончить переговоры немедленно, как только гость зарегистрируется в пансионате.
Прибывший потребовал десять тысяч долларов наличными, а когда Этер согласился и пошел за деньгами, мошенник не только успел исчезнуть, но и снял остаток с гостиничного счета, оплаченного за три дня вперед.
Авантюрист считал, что за действиями варшавского адвоката стоит старый Станнингтон, а не его сын. Неизвестно, знал ли он вообще о существовании наследника. Но встреча с Этером дала новое направление жульнической мысли. Барашко вполне справедливо решил, что за имеющуюся у него информацию старший Станнингтон заплатит подороже.
Приближался день разлуки.
Первыми уезжали Свен и Исмаиля. Они собирались сначала в Швецию, а потом, осенью, в Марокко – Исмаиля хотела представить своего белокожего жениха родителям и многочисленной родне, в которой среди оседлых интеллигентов наличествовали и дикие кочевники. Мы готовились устроить великий прощальный пир, одновременно прописывая на чердаке грека и перуанца, которые составят компанию осиротевшему македонцу.
Но список гостей стократно превышал наши жилищные возможности. Мы даже думали совсем снести картонную стену между комнатами Свена и моей, но проект провалился, поскольку присутствие приглашенной консьержки плохо согласовывалось с перепланировкой чердака.
– Надо урезать гостей! – Отокар не видел другого выхода. – Свен, что-то многовато твоих девушек! Я насчитал одиннадцать.
– Они маленькие, много места не займут.
Любвеобильный викинг и без того не внес в список всех бывших пассий, оставил только тех, к кому по-прежнему питал остатки нежности.
– И едят они мало, – поддержал я друга.
– И готовят хорошо! – подхватил Свен.
На такие вечеринки каждый что-нибудь приносил, иначе для хозяев пришлось бы воскресить долговые ямы. Умеющие хорошо готовить всегда особенно ценились.
– А что такое «Андреа плюс один»? – не отступал македонец.
– Ну… у некоторых есть кавалеры…
– Знаете, какая давка тут была бы, пригласи я всех парней моих бывших девушек?!
– Не хвались.
– Вычеркнуть любовников бывших баб Свена! – потребовал Отокар.
– Своих кандидатов вычеркивай! – обиделся Свен.
Не могло быть и речи о сокращении списка, потому что каждый защищал свои кандидатуры.
Неожиданно на помощь нам пришла консьержка.
Зная вместимость чердаков и обычай своих жильцов, потому что чердаки с незапамятных времен населяли студенты, она порекомендовала нас хозяйке «Черной кошки» – маленького бистро по соседству. Когда бывали деньги, мы наслаждались там горячими обедами, в стоимость которых входил и огромный кусок гусиного паштета, подававшийся на закуску.
За неописуемо скромное вознаграждение, которое упрямо заплатил Этер, мы получили забегаловку и посуду в полное владение на два дня. Утром в субботу нам открыли черный ход, а на парадном вывесили табличку: «Обслуживается банкет!»
Кресло для консьержки, украшенное цветами, мы поставили во главе сдвинутых столиков. Она была ужасно тронута и произнесла целую речь:
– Bien! Молодежь остается прежней, только старшему поколению кажется, что она другая!
Уж она-то кое-что об этом знает, всю жизнь провела в Латинском квартале, и все это время молодежь населяла чердаки. Здесь жили и те, кто пришел прямо из Сопротивления. И бледные, мрачные экзистенциалисты, что щеголяли в черных свитерах и слушали своего уродливого рыжего пророка Жан-Поля Сартра, который записывал афоризмы на салфетке в кафешке через два дома. И те бездельники, что шлялись на демонстрации против атомной бомбы и войны во Вьетнаме, против диктатуры в Чили и против порядков в Сорбонне… Только неизвестно зачем они вырывали камни из брусчатки и поджигали машины на стоянках.
Ее мансарда давала приют людям всех цветов и народов, и так будет до тех пор, пока не снесут этот дом, а она не ляжет в могилу на сельском кладбище под Дижоном, где давно купила маленький домик и кусочек виноградника, да еще место для вечного упокоения, потому что в Париже она умирать ни за что не хочет: здесь людей сжигают, а нормальному человеку за всю жизнь не скопить денег на похороны.
Вопреки всеобщему мнению, из ее каморки очень многое видно. Молодежь благороднее и лучше стариков, хотя приносит очень много хлопот, особенно консьержкам. Молодежь прожигает дыры в простынях, самовольно подключается к электричеству, не платит за квартиру, контрабандой проносит наверх «буржуйки», месяцами держит у себя бесплатных квартирантов и прячет девушек.
Но все-таки молодежь лучше остальных, и она от всего сердца желает нам с возрастом освинячиться как можно меньше… хотя все равно мы освинячимся, как заведено. C'est la vie, то есть такова жизнь!
Столь изысканным способом она дала нам понять, что все видела и знала, а к нашим младенческим хитростям относилась снисходительно, как к неловким попыткам котят поймать мышку.
Наивные! Нам-то казалось, что мы смогли обмануть чистопородную парижскую консьержку! Я поцеловал ей руку и запел польскую «Сто лет!», хотя был еще вполне трезв. Меня тут же поддержал Этер. В таких случаях он вспоминал рассказы отца о польских дворянских обычаях.
Мадам растрогалась еще больше. Кружевным платочком она осторожно собрала слезы с искусственных ресниц, чтобы не размазать голубые тени на веках. Собираясь на наш доморощенный бал, она приоделась в черное парадное платье с декольте и изысканно накрасилась.
Меня вызвали в кухню.
Курьер принес корзину и стал осторожно выкладывать содержимое, упакованное в фирменный пергамент, покрытый цветными надписями.
К лучшим в Париже моллюскам была приложена адресованная мне карточка:
Прости за мое поведение в «Олимпии», Этер тебе все объяснит. Желаю успеха! Анна-Мари.