Чувство необъяснимого ужаса впервые в жизни я испытал при чтении рассказа Артура Конан Дойла «Пестрая лента». Была у нас в семье замечательная традиция: мама читала вслух мне и бабушке (сам я уже читать умел, но слушать, на ночь глядя, любил гораздо больше). Так вот, в один прекрасный день мама принесла только вышедшую книгу «Записки о Шерлоке Холмсе» (с предисловием Корнея Чуковского!) и прочла нам этот знаменитый рассказ.
До сих пор помню то ощущение, ни разу мною не испытанное ранее. Пытаясь много лет спустя вспомнить и понять, что именно меня напугало, постепенно пришел к выводу: во всяком случае, не преступление и не чудовищные планы преступного доктора, разрушенные великим сыщиком. Более всего меня напугали животные, фигурировавшие на страницах рассказа. Не только и даже не столько змея-убийца, сколько павиан, гиена и леопард, свободно разгуливавшие по двору. Источником ужаса, как я сейчас понимаю, стала атмосфера, окружавшая фигуру главного героя, Шерлока Холмса… Впрочем, сам А. Конан Дойл в рассказе «Камень Мазарини» пишет об ореоле «отчуждения и одиночества, окружавшем таинственную фигуру великого сыщика».
Понимаю, что восприятие пятилетнего ребенка не может служить достаточным основанием для каких-либо выводов относительно природы персонажей целого жанра. Так что будем считать сказанное выше всего лишь лирическим отступлением — и вступлением, если угодно, к рассказу о таких необычных, но часто встречающихся в детективах действующих лицах, как представители животного царства. Причем по возможности, я хочу избежать описание тех вариантов, в которых животные выступают бессознательными орудиями человеческих замыслов.
Обращали ли вы внимание на тот факт, что в первом детективном произведении мировой литературы — в «Убийствах на улице Морг» — убийца не является человеком? То есть, разумеется, вы знаете об этом, но задумывались ли вы над тем, что именно в первом детективном рассказе, задавшем, так сказать, последующий канон жанра, преступление не является человеческим деянием?
В этой главе я хочу исправить допущенную мною несправедливость — поговорить немного об Эдгаре По и его герое — частном сыщике Огюсте Дюпене, парижском аристократе, блестяще раскрывающем самые загадочные преступления и посрамляющий при этом парижского префекта полиции.
Но прежде — еще об одном писателю, претендующем на право называться «отцом детектива», и даже с большими основаниями, чем Эдгар По.
Если аббат Фариа у Дюма появился все-таки несколькими годами позже, чем читатель получил удовольствие познакомиться с методом великолепного месье С.-Огюста Дюпена, то сейчас речь пойдет о произведении, выход которого в печать датируется либо 1832, либо 1836 годом, и следовательно, опередившем «Убийства на улице Морг» то ли на пять, то ли на девять лет. Место действия то же, что у Эдгара По:
«Как раз в это время Париж стал местом гнуснейших злодеяний, как раз в это время самое дьявольское, адское изобретение открыло легчайший способ их совершать…» Так начинается предыстория событий в новелле великого немецкого романтика Эрнеста Теодора Амадея Гофмана «Мадемуазель де Скюдери». Предыстория — потому что, рассказав со знанием дела о поимке шайки отравителей, орудовавших в столице Франции в конце XVII столетия, Гофман начинает повествование о серии таинственных ночных нападений, зачастую кончавшихся убийствами, погрузившими Париж в атмосферу страха. С преступниками пытается безуспешно бороться знаменитый полицейский Дегрэ (лицо историческое). Увы, он оказывается бессильным — правда, ему удается арестовать некоего Оливье Брюсона, но, хотя все улики говорят против молодого человека, невеста арестованного (и дочь одного из убитых) клянется, что ее жених невиновен, что произошла чудовищная ошибка…
И тогда на помощь несчастной Мадлон приходит очаровательная старушка мадемуазель де Скюдери, автор сентиментальных романов, популярных при дворе Людовика XIV. Она убеждается в невиновности арестованного, а затем, уже с помощью его показаний, раскрывает ужасную тайну и изобличает настоящего преступника.
Таким образом, Гофман в своем произведении впервые вывел одновременно три образа, неизменно присутствующие затем во всех классических детективах: частного сыщика, соперничающего с ним полицейского и преступника. При этом частный сыщик поистине удивителен для раннего периода детективной литературы вообще — это не сыщик, а сыщица. Да еще какая! Гофмановскую мадемуазель де Скюдери (имеющую не так много сходства с реальной французской писательницей) вполне можно рассматривать как первоначальный, еще не проработанный тщательно, но достаточно точный эскиз знаменитой мисс Марпл. Она обладает наблюдательностью, смелостью, остротой суждений. Интуицией: «Поведение самого Кардильяка, должна признаться, как-то странно тревожит меня, в нем есть что-то загадочное и зловещее. Не могу отделаться от смутного чувства, будто за всем этим кроется какая-то ужасная, чудовищная тайна, а когда подумаю о том, как все было, когда припомню все подробности, то просто не могу понять, что же это за тайна и как это честный, безупречный мэтр Рене, пример доброго, благочестивого горожанина, может быть замешан в дурное и преступное дело…»
Именно ее интуиция вкупе с наблюдательностью и знанием людей — иными словами, то, что можно определить как житейскую мудрость, убеждает ее в том, что подозреваемый молодой человек, арестованный полицией, на самом деле не виновен в предъявленных ему обвинениях. И действует она, как и положено героине, смело и напористо, а умозаключения делает на основании полученной в ходе расследования информации: «Скюдери выпытывала у Мадлон все новые и новые подробности страшного события, даже самые мелкие. Она выспрашивала, не случилось ли какой-нибудь ссоры между хозяином и подмастерьем… Тщательно все обдумав… Скюдери не находила причины, которая могла бы толкнуть его на ужасное преступление, ибо во всяком случае, оно должно было разрушить его же собственное благополучие…» И далее — четкие выводы: «Он беден, но он искусный работник. Ему удалось завоевать расположение знаменитого мастера, он любил его дочь… Если даже предположить, что Оливье, охваченный гневом, — бог весть почему, — злодейски убил своего благодетеля, своего отца, то какое адское притворство нужно для того, чтобы, совершив преступление, держать себя так, как он!..» Право, хочу еще раз повторить: мисс Марпл многим обязана этой француженке — современнице «Короля-Солнце». Вернее, леди Агата — немецкому романтику…
Что же до полиции, то в образе ее представителя, офицера Дегрэ мы, опять-таки впервые, сталкиваемся с традиционным соперником главного героя детективного произведения. Дегрэ предвосхищает и Лестрейда, и инспектора Крамера и даже комиссара Мегрэ, позаимствовавшего у исторического прототипа фамилию с заменой первой буквы. Те из читателей, кто смотрел популярный когда-то киносериал о маркизе Анжелике, наверняка вспомнят этого персонажа в исполнении замечательного актера «Комеди Франсэз» Ж. Рошфора (на сцене он блистал в мольеровском «Мизантропе»). Ироничный, всегда одетый в черное платье префект парижской полиции Дегрэ и повсюду сопровождающая его собака по кличке Сорбонна кажутся мне самыми симпатичными героями экранизации творений Анн и Сержа Голон. Как уже было сказано, в новелле Гофмана Дегрэ, как и положено официальному полицейскому, поначалу берет ложный след и даже арестовывает невиновного, ошибочно принятого им за преступника; мало того — в справедливости взятого им следа его убеждает тот факт, что ночные нападения прекращаются с арестом подозреваемого: «Самое главное — это то, что со времени ареста Оливье Брюсона все убийства и грабежи прекратились. Улицы ночью так же безопасны, как и днем. Достаточное доказательство, что Оливье мог стоять во главе этой шайки злодеев…» И то, и другое — типичные для классического детектива сюжетные повороты, каждый наверняка вспомнит романы современные, в которых они эксплуатируются, — но в «Мадемуазель де Скюдери» они использованы впервые! Вообще же ход полицейского расследования и судебного процесса у Гофмана описан подробно и со знанием дела — сказались его юридическое образование и обширные познания в истории криминалистики (в повести обильно рассыпаны сведения о нашумевших уголовных делах прошлого, упоминаются известные преступники и профессиональные методы полицейских сыщиков).
Но все-таки, самым интересным здесь является не соперничество частного сыщика (сыщицы) и государственного полицейского, соперничество галантное, в духе галантного века. Поистине удивительным в новелле предстает третий обязательный персонаж — преступник. Он весьма необычен для раннего — первого — детектива, хотя редкий современный детективный роман обходится без него: это маньяк. «Мадемуазель де Скюдери» была первой в мировой литературе (написана в 1836 году, за пять лет до рассказов Эдгара По) историей о серийном убийце.
Ювелир Рене Кардильяк, свихнувшийся от любви к собственным творениям и убивающий заказчиков ради того, чтобы созданные им ожерелья, перстни и диадемы не выходили из его собственного дома, начинает тот ряд персонажей, в котором уже в наше время заняли места Ганнибал Лектер, Элизабет Кри и им подобные. Достаточно вспомнить его монолог, чтобы убедиться в этом:
«Ремесло ювелира я избрал только для того, чтобы иметь дело с золотом и драгоценными камнями. Я с увлечением отдался работе и вскоре стал первым мастером моего дела, и вот в жизни моей наступила пора, когда подавляемая так долго врожденная страсть властно дала о себе знать и стала расти, поглощая все остальное. Когда я оканчивал работу и отдавал заказчику драгоценный убор, мной овладевала тревога, безнадежность, лишавшая меня сна, здоровья, бодрости. Человек, для которого я потрудился, день и ночь, кеак призрак, стоял перед моими глазами, украшенный моим убором, и некий голос шептал мне: „Ведь это же твое… твое… возьми это… на что мертвецу бриллианты?“ … Зловещий голос насмехался надо мной, кричал мне: „Хо! Хо! Твой убор носит мертвец!“ … В глубине души просыпалась жажда крови, повергавшая в трепет меня самого…»
Есть в этом произведении и еще один момент, характерный для детективной литературы вообще (часто против воли автора): какая-то странная симпатия, даже влечение и безусловное уважение преступника к сыщику, в данном случае — ювелира Рене Кардильяка к престарелой писательнице мадемуазель де Скюдери: «Вам, благородная, достойнейшая госпожа моя, сама судьба предназначила этот убор. Теперь лишь я понял, что, работая, думал только о вас…» И типичный для нынешнего романа ход: письма преступника «частному сыщику»: «…Просим вас и впредь не лишать нас вашего расположения и хранить о нас добрую память. Незримые».
Словом, «Мадемуазель де Скюдери» с полным на то основанием можно назвать первым в мировой литературе детективом. Портрет Э. А. Т. Гофмана по праву должен занять место в галерее родоначальников жанра — причем предшествующее месту официально признанного «отца жанра». Мало того: вопреки утверждениям представителей следующего поколения, писателей т. н. «золотого века» классического детектива — что преступник не может быть безумцем (поскольку в этом случае нельзя раскрыть преступление путем логических умозаключений), именно о безумце, монстре повествует Гофман. Следует отметить, что речь идет о маньяке, если можно так выразиться, «литературном», мало похожим на подлинных патологических убийц в духе Чикатило, — он эстет, его интеллект значительно превышает интеллект полицейских, он склонен даже к проявлению своеобразного благородства, словом — это маньяк романтизма и неоромантизма, человек, душа которого обуяна страстью… Таким образом, немецкий писатель не просто основоположник жанра но автор первого в мировой литературе рассказа о противостоянии частного сыщика и серийного убийцы-маньяка, оказываясь по крайней мере тематически более современным, нежели тот же Эдгар По и даже чем сэр Артур. Отметим также, что автор сознательно выбирает именно такого персонажа — истории с мэтром Кардильяком предшествует рассказ о преступлении, если можно так выразиться, «нормальном» — о группе отравителей, помогавшим некоторым нетерпеливым наследникам получить богатства, ускоряя переход богатых родственников в мир иной. Этот рассказ, с одной стороны, позволяет ему показать действительно высокий профессионализм полицейского сыщика Дегрэ, с другой — противопоставить убийц, действующих из меркантильных соображений, убийце-«поэту», действующему под влиянием темной страсти. Завершая же рассмотрение этого поистине удивительного персонажа, обращу ваше внимание еще и на то, какими причинами объясняет Гофман его до поры до времени скрытое безумие. Вновь приношу свои извинения за чрезмерно обильное цитирование, но и в этом случае оно просто необходимо. Вот рассказ Рене Кардильяка, с небольшими сокращениями:
«Когда моя мать была беременна мною первый месяц, случилось ей видеть в Трианоне придворный праздник. Взгляд ее упал на кавалера с блестящей усеянной драгоценными камнями цепью на шее… Этот же самый кавалер ранее покушался на ее добродетель, она с отвращением отвергла его, но теперь, озаренный блеском бриллиантов, он показался ей высшим существом… Ему удалось приблизиться к ней и увлечь за собой в уединенное место. Там он, полный страсти, заключил ее в объятия, мать ухватилась за великолепную цепь, но в тот же миг он пошатнулся и увлек ее в своем падении. Случился ли с ним удар или была другая причина, но он упал мертвым… От пережитого испуга моя мать тяжело заболела. И ее, и меня считали погибшими, но все же она выздоровела, и роды прошли благополучнее, чем того можно было ожидать. Однако страх, пережитый ею в ту ужасную минуту, наложил отпечаток на меня. Взошла моя злая звезда и заронила в меня искру, от которой разгорелась самая поразительная и самая пагубная из страстей…»
Это объяснение предвосхищает объяснение причин чудовищных склонностей соответствующих персонажей последующей литературы. Только один пример — все тот же доктор Лектер, чья страсть к каннибальству объясняется в романе «Ганнибал» сильнейшим впечатлением от ужасных событий, свидетелем которых он стал в раннем детстве.
Тот факт, что историки литературы полагают первыми детективами все-таки рассказы Эдгара По, а не Гофмана, объясняется по-видимому тем, что последний относительно немного места уделил механизму раскрытия детективной загадки, сосредоточившись на характерах героев и — главное — на атмосфере происходящего. При том есть у него и серьезное преимущество перед многими последователями: профессиональный юрист, Гофман с большой достоверностью воссоздает ход полицейского расследования и последующего судебного процесса. Что же до готики, то видимо, неслучайно Гофман написал не только «Мадемуазель де Скюдери», но и «Эликсиры Сатаны» и «Песочного человека». Как, впрочем, второй предтеча — официально признанный «отец» детектива кроме «Похищенного письма» еще и «Маску Красной Смерти» и «Метценгерштейн». Да и сэр Артур Конан Дойл прибавил к похождениям Великого Сыщика хрестоматийную готическую новеллу «Номер 249» — едва ли не первый из жутких и столь полюбившихся Голливуду историю об оживленной мумии. Ну, а под пером Александра Дюма в таинственное мистическое приключение впутывается уже сам студент Гофман, будущий писатель, коему благоволит призрак казненной якобинцами мадам Дюбарри («Женщина с бархаткой на шее»). Замечу кстати (хотя данный факт не является предметом этого исследования), что повесть Дюма во многом перекликается с пушкинской «Пиковой дамой» — та же страсть героя к азартной игре, та же весть с того света, раскрывающая тайну выигрыша. Даже пушкинский Герман определенными чертами (немецким происхождением, внешностью, характером и даже созвучием имен) предваряет Гофмана из «Женщины с бархаткой на шее» — не подлинного писателя Гофмана, разумеется. Вполне возможно, что совпадения неслучайны: в тот период основным соавтором Дюма был писатель Ипполит д’Оже, служивший молодым человеком в русской гвардии (он был офицером Кавалергардского полка), друживший с многими будущими декабристами (с Луниным и Анненковым, в частности) и знакомый с Пушкиным и его творчеством. Впрочем, как я уже говорил, литературные расследования не являются предметом моей книги.
Атмосфера гофмановской новеллы прямо перекликается с атмосферой рассказов Эдгара По: мастерское изображение ночного Парижа, почти физически ощущаемый при чтении иррациональный страх, испытываемый героями, порожденный не только таинственными нападениями, жертвами которых становятся люди, на первый взгляд, ничем не связанные между собой (еще одна деталь, используемая современными сочинителями похождений маньяков), но и бессилием официальных властей. Ночь, видения, призраки… Лишь в конце, как и положено в детективе, читатель получает рациональное объяснение; в целом же «Мадемуазель де Скюдери» достаточно наглядно демонстрирует нам родство детективной и готической литературы (кстати, во многих готических романах — например, в «Удольфских тайнах», — таинственное тоже получает рациональное объяснение; этот момент прекрасно спародирован в гениальном романе Яна Потоцкого «Рукопись, найденная в Сарагосе»: и Агасфер — не Агасфер, и оживший мертвец — не мертвец, и призраки — не призраки).
Не могу сказать, насколько повлияла на Эдгара По новелла Гофмана. Известно, что По высоко ценил творчество старшего современника, но при этом писал: «Источник ужаса, пронизывающего мои рассказы, в моей души, а не в творениях немецкого романтика…» Утверждать, что именно «Мадемуазель де Скюдери» вызвала к жизни «Убийства на улице Морг», «Тайну Мари Роже» и «Похищенное письмо» прямых оснований нет. С другой стороны, это, возможно, объясняет выбор места действия — Париж, в котором Эдгар По не был ни разу в жизни. Впрочем, он не бывал и в других местах, которые любил описывать… Оставим же поиски следов влияния, удовлетворимся тем, что в какой-то степени восстановили справедливость и отдали заслуженную дань уважения подлинному родоначальнику любимого многими поколениями читателей жанра.
И перенесемся из литературного XVII века в литературный же XIX, из гофмановской Франции во Францию По, из особняка мадемуазель де Скюдери — в квартиру С.-Огюста Дюпена:
«Весну и часть лета 18… года я прожил в Париже, где свел знакомство с неким мосье С.-Огюстом Дюпеном. Еще молодой человек, потомок знатного и даже прославленного рода, он испытал превратности судьбы и оказался в обстоятельствах столь плачевных, что утратил всю свою природную энергию… Единственная роскошь, какую он себе позволял, — книги… Если бы наш образ жизни в этой обители стал известен миру, нас сочли бы маньяками… Наше уединение было полным… Одной из фантастических причуд моего друга — ибо как еще это назвать? — была влюбленность в ночь, в ее особое очарование; и я покорно принял эту странность, как принимал и другие, самозабвенно отдаваясь прихотям друга. Темноликая богиня то и дело покидала нас, и чтобы не лишаться ее милостей, мы прибегали к бутафории: при первом проблеске зари захлопывали тяжелые ставни старого дома и зажигали два-три светильника, которые, курясь благовониями, изливали тусклое призрачное сияние. В их бледном свете мы предавались грезам, читали, писали, беседовали, пока звон часов не возвещал нам приход истинной Тьмы…»
Вряд ли стоит еще раз специально обращать внимание читателя на то, что приведенное описание образа жизни месье Дюпена весьма напоминает нам образ тех существ, коим была посвящена глава «Дети подземелья». То же уединение и привязанность к закрытому пространству, та же нелюбовь к солнечному сияния (Дракула и его многочисленные потомки терпеть не могли дневного света). Призрачное сияние светильников-или курильниц, окутывающих благовониями странное святилище ночи… Словом, перед нами старый наш знакомый, в ипостаси отпрыска аристократической французской фамилии, с жизнью причудливой и необычной, изобиловавшей приключениями, ныне поселившийся в Сен-Жерменском предместье Парижа, редко покидающий свой дом, блестяще раскрывающий загадки, а подсказки для полицейских формулирует все тем же пифийским образом. Рискуя показаться навязчивым, отмечу все же, что Огюст Дюпен в рассказах Эдгара По похож на уже упоминавшегося Дракулу — только не из романа Брэма Стокера, а из написанного шестьюдесятью годами позже детективного романа американца Роберта Лори «Плененный Дракула». В этом романе (честно говоря, не блещущим иными достоинствами, кроме неожиданной фигуры «сыщика») знаменитый вампир занимается… расследованием убийства, в котором несправедливо обвинен сын полицейского, в свое время пленившего трансильванского графа. Вообще, страшный граф то и дело появляется на страницах фантастических детективов — либо в роли сыщика-судьи (читатель легко может представить себе, как именно наказывает разоблаченных преступников сей поборник справедливости), либо в качестве преступника — например, в романе Ф. Сэберхагена «Дело Дракулы». Ну, а в романе-комиксе П. Николаса «Лига необычных джентльменов», экранизированном в Голливуде, соперником знаменитого вампира выступает не менее знаменитый сыщик Шерлок Холмс, и лишний раз можно убедиться в схожести этих двух классических персонажей мировой массовой литературы.
И уж коли вновь появилось на странице это имя, сделаю еще одно замечание. Говоря в «Детях подземелья» о малоподвижности как об одной из наиболее характерных черт классического сыщика, я, казалось бы, противоречу сам себе — ведь в отличие от Неро Вульфа или дона Исидро Пароди, обитатель Бейкер-стрит весьма энергичен, да и передвигается на любые расстояния вполне охотно и легко. Но предоставим слово доктору Уотсону, то есть, Конан Дойлу (рассказ «Случай с переводчиком»):
«…Мы заспорили, в какой мере человек обязан тем или другим своим необычным дарованием предкам, а в какой — самостоятельному упражнению с юных лет.
— В вашем собственном случае, — сказал я, — из всего, что я слышал от вас, по-видимому, явствует, что вашей наблюдательностью и редким искусством в построении выводов вы обязаны систематическому упражнению.
— В какой-то степени, — ответил Холмс задумчиво. — Тем не менее эта склонность у меня в крови, и идет она, должно быть, от бабушки, которая была сестрой Верне, французского художника. Артистичность, когда она в крови, закономерно принимает самые удивительные формы.
— Но почему вы считаете, что это свойство у вас наследственное?
— Потому что мой брат Майкрофт наделен им в большей степени, чем я…»
В произведениях Конан Дойла действуют два Холмса — Шерлок и Майкрофт! Каков же он, второй Холмс — вернее, первый, поскольку старший — старше Шерлока на семь лет?
«Майкрофт обладает большей наблюдательностью, чем я… Майкрофт — из чудаков чудак… Вас удивляет, почему он не применяет свои дарования в сыскной работе? Если бы искусство сыщика начиналось и кончалось размышлением в покойном кресле, мой брат Майкрофт стал бы величайшим в мире деятелем по раскрытию преступлений. Но… он бы лишнего шагу не сделал, чтобы проверить собственные умозаключения… Майкрофт снимает комнаты на Пэл-Мэл, так что ему только за угол завернуть, и он в Уайтхолле. Больше он никуда не ходит, и нигде его не увидишь, кроме как в клубе „Диоген“, прямо напротив его дома…»
Да и внешность у второго Холмса весьма примечательна:
«Майкрофт Холмс был много выше и толще Шерлока. Он был, что называется, грузным человеком, и только в его лице, хоть и тяжелом, сохранилось что-то от той острой выразительности, которой так поражало лицо его брата. Его глаза, водянисто-серые и до странности светлые, как будто навсегда удержали тот устремленный в себя и вместе с тем отрешенный взгляд, какой я подмечал у Шерлока только в те минуты, когда он напрягал всю силу своей мысли».
Не правда ли — весьма похожего сыщика мы уже встречали в Нью-Йорке? Грузного, малоподвижного, и тоже лишнего шагу не желавшего сделать даже ради проверки собственных умозаключений. Правда, клубу «Диоген» предпочитавшего оранжерею с орхидеями… Довершим портрет Майкрофта демонстрацией его дедуктивных способностей:
«Они (Шерлок и Майкрофт — Д.К.) сели рядом в фонаре окна.
— Самое подходящее место для всякого, кто хочет изучать человека, — сказал Майкрофт. — Посмотри, какие великолепные типы! Вот, например, эти двое, идущие прямо на нас.
— Маркер и тот другой, что с ним?
— Именно. Кто, по-твоему, второй?
— Бывший военный, как я погляжу, — сказал Шерлок.
— И очень недавно оставивший службу, — заметил брат.
— Служил он, я вижу, в Индии.
— Офицер по выслуге, ниже лейтенанта.
— Я думаю, артиллерист, — сказал Шерлок.
— И вдовец.
— Но имеет ребенка.
— Детей, мой мальчик, детей…»
Так что, повторяю, в произведениях Артура Конан Дойла действуют два Холмса. Братья Шерлок и Майкрофт, с одной стороны, чрезвычайно похожи друг на друга, с другой — различны именно своими житейскими привычками. Если вспомнить, сколь часто в мифологии один персонаж раздваивается, превращаясь в близнецов (семь — число лет, разделяющее братьев Холмс, столь же мифично, так что их действительно можно рассматривать как мифологических близнецов) — либо помощников, либо антагонистов, логично предположить, что это произошло и с творением Конан Дойла, и архетипические черты фольклорно-мифологического героя разделились между двумя братьями. Тут можно вспомнить и часто повторяющийся в рассказах Конан Дойла мотив двойников Холмса — самого разного типа. Об одном из них мы упомянули в «Ловле бабочек на болоте», о другом — манекене, как две капли воды похожем на сыщика — рассказывается в «Пустом доме».
Еще одна деталь, касающаяся природы Шерлока Холмса. Конан Дойл, в самом начале знакомства с великим сыщиком, в повести «Этюд в багровых тонах» вполне откровенно предупреждает читателя об условной, сугубо литературной природе своего героя. Он никоим образом не пытается ввести нас в заблуждение относительно того, что Холмс — реально живущий человек. Вот диалог между доктором Уотсоном и его соседом по квартире:
«— Вы напоминаете мне Дюпена у Эдгара Аллена По. Я думал, что такие люди существуют лишь в романах.
— А по-моему, ваш Дюпен — очень недалекий малый. Этот прием — сбивать с мыслей собеседника какой-нибудь фразой „к случаю“ после пятнадцатиминутного молчания, очень дешевый показной трюк.
— Как по-вашему, Лекок настоящий сыщик?
Шерлок Холмс иронически улыбнулся.
— Лекок — жалкий сопляк, — сердито сказал он. — У него только и есть, что энергия… Подумаешь, проблема — установить личность преступника, уже посаженного в тюрьму!»
Если писатель хочет создать у читателя иллюзию достоверности событий и реальности героев, он вводит в текст упоминания действительных событий. Иными словами, Холмс, притворяющийся настоящим, а не литературным сыщиком, сравнивал бы себя не с литературными же героями, а с реальными офицерами Скотланд-Ярда или Сюртэ. Он же предпочитает говорить о персонажах, созданных воображением Эдгара По и Эмиля Габорио, тем самым дав нам понять, что и он никакого отношения к реальной криминалистике не имеет…
Приношу извинения за столь частые уходы в сторону от основной нити повествования и возвращаюсь к произведениям Эдгара По, с таким пренебрежением оцененным Холмсом. Так же как и в повести Гофмана, нас в данном случае куда больше интересует фигура преступника, убийцы. Как я уже говорил, относительно «Мадемуазель де Скюдери» все еще спорят — является ли эта повесть первым детективным произведением в мировой литературе — все-таки, в отличие от Эдгара По, Гофман не повлиял на последователей столь серьезно; с другой стороны, впрочем, нельзя, как уже было сказано, исключить влияния «Скюдери» на самого По. Что же до «Убийств на улице Морг», то тут подобных споров не существует. Все без исключения литературоведы и историки литературы считают этот рассказ Первым Детективным Рассказом.
Тем более интересно, кого же вывел в нем «отец жанра» в качестве убийцы? Обращаю ваше внимание, что лишь в первом из трех рассказов об Огюсте Дюпене читатель узнает о том, кто же убийца. В «Похищенном письме» речь идет о другом виде преступления, а в «Тайне Мари Роже» убийца так и не называется по имени.
Итак, вновь Париж и вновь чудовищные убийства. На сей раз — в квартире на улице Морг. Убиты престарелая вдова мадам Л’Эспинэ и ее дочь. Жестокое и загадочное преступление привлекает шевалье Дюпена, разумеется, он раскрывает загадку и посрамляет полицию в лице своего знакомого, префекта парижской полиции. Поскольку методам расследования, подробно описанным Эдгаром По, уделялось большое внимание всеми авторами, пишущими об истории детектива и поскольку очередной пересказ этого может быть воспринят как высокомерие по отношению к читающим эти заметки любителям детективов, я обращу ваше внимание лишь на некоторые моменты. Рассказывая о том, как удалось решить загадку убийств несчастных женщин, Дюпен говорит: «В таком расследовании, как наше c вами, надо спрашивать не „Что случилось?“, а „Что случилось такого, чего еще никогда не бывало?“». И, подробно описав собеседнику картину происшествия, обратив его внимание на некоторые детали, спрашивает: «Какой образ возникает перед вами?» И получает вполне естественный ответ:
«— Безумец, совершивший это злодеяние, — сказал я, — бесноватый маньяк, сбежавший из ближайшего сумасшедшего дома».
Мотив безумия в этом произведении возникает постоянно, и это еще раз свидетельствует о том, что в раннем детективе убийца рассматривался как иррациональное вмешательство в рациональный, то бишь разумно объяснимый мир.
Впрочем, шевалье Дюпен идет еще дальше:
«— В вашем предположении кое-что есть. И все же выкрики сумасшедшего, даже в припадке неукротимого буйства, не отвечают описанию того своеобразного голоса, который слышали поднимавшиеся по лестнице. У сумасшедшего есть все же национальность, есть родной язык, а речи его, хоть и темны по смыслу, звучат членораздельно. К тому же и волосы сумасшедшего не похожи на эти у меня в руке. Я едва вытащил их из судорожно сжатых пальцев мадам Л'Эспанэ. Что вы о них скажете?
— Дюпен, — воскликнул я, вконец обескураженный, — это более чем странные волосы — они не принадлежат человеку!
— Я этого и не утверждаю, — возразил Дюпен. — Но прежде чем прийти к какому-нибудь выводу, взгляните на рисунок на этом листке. Я точно воспроизвел здесь то, что частью показаний определяется как „темные кровоподтеки и следы ногтей“ на шее у мадемуазель Л'Эспанэ, а в заключении господ Дюма и Этьенна фигурирует как „ряд сине-багровых пятен — по-видимому, отпечатки пальцев“.
— Рисунок, как вы можете судить, — продолжал мой друг, кладя перед собой на стол листок бумаги, — дает представление о крепкой и цепкой хватке. Эти пальцы держали намертво. Каждый из них сохранял, очевидно, до последнего дыхания жертвы ту чудовищную силу, с какой он впился в живое тело. А теперь попробуйте одновременно вложить пальцы обеих рук в изображенные здесь отпечатки… Листок лежит на плоской поверхности, а человеческая шея округлой формы. Вот поленце примерно такого же радиуса, как шея. Наложите на него рисунок и попробуйте…
— Похоже, — сказал я наконец, — что это отпечаток не человеческой руки…»
А теперь я хочу обратить внимание читателей на поистине удивительный факт: два первых в истории детектива в качестве преступника предлагают монстров. Причем если в «Мадемуазель де Скюдери» такое определение может восприниматься в переносном смысле, то у Эдгара По — монстр настоящий: гигантский орангутанг. Кажется, для зачинателей жанра даже предположение о том, чтобы герой занимался расследованием «заурядного» убийства с понятными мотивами, оказывается невозможным. Не из-за денег, не из мести, не для защиты честного имени или жизни — но из-за чего? Что же, в таком случае, становится причиной преступления? У Гофмана — всепоглощающая страсть к прекрасному творению, у По — животная агрессия, вернее, агрессия разъяренного животного. Это можно рассматривать тоже как своеобразный символ страсти (страсти низкой), а именно страсть определяет поступки героя в романтической и неоромантической литературе. Словом, с точки зрения «нормальной» криминалистики — «немотивированные» убийства. То есть, с самого начала детективный рассказ не желал иметь ничего общего с реальностью. Чудовище, сеющее смерть, куда ближе к собственно готическому произведению, ведущему происхождение от фольклорно-мифологических историй, нежели к полицейским отчетам — неважно, XVI ли, XIX столетия. Гимгантский орангутанг Эдгара По, мэтр Рене Кардильяк Эрнеста Т. А. Гофмана и даже профессор Мориарти — навязчивый кошмар Шерлока Холмса — ближе по своей природе именно литературным монстрам — например, Франкенштейну Мэри Шелли, нежели какому-нибудь реальному «Дюссельдорфскому вампиру» или «Джеку-Потрошителю».
Таким образом, с самого начала в детективе акт преступления иррационализировался и «дегуманизировался», будучи делом рук нечеловеческих (не будет преувеличением сказать, что маньяк, безумец уже не совсем человекоподобен, во всяком случае, не более чем — прошу прощения за тавтологию — человекообразное животное).
Самый знаменитый из современных литературных маньяков-убийц — доктор Ганнибал Лектер, о котором мы говорили уже неоднократно, при внимательном рассмотрении обнаруживает, как ни странно, черты преступников из рассказов Э. Т. А. Гофмана, Эдгара По и Артура Конан Дойла. Он ценитель прекрасного, подобно парижскому ювелиру-убийце Рене Кардильяку, причем так же, как и у последнего, у Лектера тяга к прекрасному, к искусству неразрывно связано с кровью, с насилием. Он и подлинное чудовище, зверь, пожирающий человеческую плоть — современный орангутанг, сбежавший с улицы Морг в Нью-Йорк. Наконец, математический склад ума роднит его с профессором Мориарти или министром Д., героем «Похищенного письма», чьи умственные способности вызывают восхищение его антагониста Огюста Дюпена — как восхищает Ганнибал Лектер стажера ФБР Кларису Старлинг…
Но мы уже говорили о том, что Ганнибал Лектер — всего лишь современная маска существа инфернального, существа из мира смерти, хтонического божества, известного нам в основном под именем Диониса-Загрея. Можно было бы при тщательном рассмотрении образов, созданных Эдгаром По, обнаружить множество черт, отсылающих нас к указанному прототипу, но я не хочу повторяться. Пока мы рассмотрим лишь одну черту — связь с животным миром, так сказать, фауну детективного мира, криминальную, преступную фауну. Так станет понятнее, что на деле означает безумие преступника в детективной литературе и почему все меньше «нормальных» убийц появляется на страницах современных романов и все чаще сыщикам приходится сражаться с безумцами, чье поведение не поддается никакому логическому объяснению. Почти никакому, потому что определенная логика есть, и о ней мы тоже поговорим особо.
В начале этой главы я упомянул рассказ «Пестрая лента», который сам Конан Дойл называл в числе лучших своих произведений о Шерлоке Холмсе, и о том непередаваемом словами чувстве ужаса, которое я испытал при первом прочтении (вернее, прослушивании) его. И вновь я стою перед дилеммой: пересказывать ли содержание хрестоматийного рассказа, или ограничиться анализом мест, наиболее важных для изучения подтекстовой структуры? Тем более, что, как пишет доктор Уотсон, «молва приписывала смерть доктора Гримсби Ройлотта еще более ужасным обстоятельствам, чем те, которые были в действительности…»
Попробуем убить сразу двух зайцев — кое-что пересказав, а кое-что проанализировав без пересказа. Итак, некий джентльмен задумал изощренное и хитроумное убийство своих падчериц — дабы завладеть наследством покойной жены. Этот господин — некий доктор Ройлотт, вернувшийся из Индии, о котором говорится следующее:
«Он был так высок, что шляпой задевал верхнюю перекладину нашей двери, и так широк в плечах, что едва протискивался в дверь. Его толстое, желтое от загара лицо со следами всех пороков было перерезано тысячью морщин, а глубоко сидящие, злобно сверкающие глаза и длинный, тонкий, костлявый нос придавали ему сходство со старой хищной птицей…»
Впечатляющая маска, которую дополняет описание, сделанное одной из намеченных жертв:
«Нужно сказать, что он человек невероятной физической силы, и, так как в припадке гнева совершенно не владеет собой, люди при встрече с ним буквально шарахались в сторону. Единственные друзья его — кочующие цыгане, он позволяет этим бродягам раскидывать шатры на небольшом, заросшем ежевикой клочке земли, составляющем все его родовое поместье, и порой кочует вместе с ними, по целым неделям не возвращаясь домой. Еще есть у него страсть к животным, которых присылает ему из Индии один знакомый, и в настоящее время по его владениям свободно разгуливают гепард и павиан, наводя на жителей почти такой же страх, как и он сам…»
Обращу ваше внимание на этих любимцев странного доктора. Обезьяна — ну, тут все понятно, карикатура на человека, страшный, уродливый шарж — так, во всяком случае, воспринимает его доктор Уотсон (то есть, сам Конан-Дойл):
«Пробираясь между деревьями, мы достигли лужайки, пересекли ее и уже собирались влезть в окно, как вдруг какое-то существо, похожее на отвратительного урода-ребенка, выскочило из лавровых кустов, бросилось, корчась, на траву, а потом промчалось через лужайку и скрылось в темноте…»
Что же до гепарда, то есть у меня серьезное подозрение, что сэр Артур ошибся: животные присланы из Индии, гепарды же, как известно, водятся в Африке. Скорее всего, по двору дома доктора Ройлотта разгуливал не великолепный бегун гепард, а коварная пантера-леопард. Я не по прихоти обращаю ваше внимание на это, ибо леопард, как читатель, вероятно, еще помнит (глава «Черный волк Ганнибал»), излюбленное животное Диониса, насылающего оргиастическое безумие. Впрочем, об этом — несколько позже.
Обиталище доктора тоже впечатляет:
«Дом был из серого, покрытого лишайником камня и имел два полукруглых крыла, распростертых, словно клешни у краба, по обеим сторонам высокой центральной части. В одном из этих крыльев окна были выбиты и заколочены досками; крыша местами провалилась. Центральная часть казалась почти столь же разрушенной…»
Тлен, разрушение, дом скорее похож на древний склеп или на древнее же полуразвалившееся святилище. Или на вход в Баскервиль-холл со стороны Гримпенской трясины. Или на дом Ашеров из рассказа Э. По. Вот тут-то и обитает наш новый знакомец. И вот сюда, чтобы наказать его и спасти невинную жертву, является сыщик с Бейкер-стрит. Разумеется, ему все удается как нельзя лучше. Не будем пересказывать дедуктивную цепочку рассуждений, ибо интересует нас в данном случае то, что относится не к области Загадки, а к области Тайны. Потому сразу же перейдем к одной из заключительных сцен — на мой взгляд, самой жуткой в «Пестрой ленте» и в то же время весьма выразительной:
«Он сидел, задрав подбородок кверху, неподвижно устремив глаза в потолок; в глазах застыло выражение страха. Вокруг его головы туго обвилась какая-то необыкновенная, желтая с коричневыми крапинками лента. При нашем появлении доктор не шевельнулся и не издал ни звука.
— Лента! Пестрая лента! — прошептал Холмс.
Я сделал шаг вперед. В то же мгновение странный головной убор зашевелился, и из волос доктора Ройлотта поднялась граненая головка и раздувшаяся шея ужасной змеи…»
В этой сцене — как и во всем рассказе — источником ужаса, как мне кажется, является наличие черной иронии — не сумевший справиться с собственным «оружием», погибшим от укуса прирученной змеи, доктор Ройлотт словно в насмешку выглядит эдаким древнеегипетским изваянием, Осирисом (кстати, богом подземного мира), в урее — царском головном уборе, имевшем форму змеи с поднявшейся «граненой головкой и раздувшейся шеей». Некий назидательный момент: возомнивший себя вершителем судеб, безраздельно распоряжающимся жизнью и смертью «жалких людишек», безумный доктор в момент смерти превращается чуть ли не в шарж, пародию на собственную манию величия. Сокрушенный маньяк…
Не правда ли, весьма колоритная фигура? Гигантского роста и нечеловеческой силы пришелец из Индии, выступающий в сопровождении пантеры и обезьяны… Хотя речь идет о павиане, можно, тем не менее, напомнить, что, например, человекообразная обезьяна шимпанзе по-латыни называется «Пан Сатирус». Сатиры сопровождали Диониса и участвовали в оргиях бога умирающей и воскресающей природы, а Пан — одно из его воплощений, ипостась опять-таки повелителя природы, способного одаривать или насылать «панический» ужас… Урей — «священный» головной убор Осириса, царя Подземного мира, отождествлявшегося греками все с тем же Дионисом… Да еще и цыгане — «чужаки», «иные» для европейского сознания, некий кочующий реликт, издавна связанный в западной культуре с черной магией. Можно вспомнить, например, что Дракула был связан с цыганами и даже скрывался в таборе от своих преследователей.
Нет, преступник в детективе — не владыка подземного царства, он самозванец. «Священный безумец», мист, чье экстатическое сознание воспринимает самого себя не как простого смертного и даже не как служителя хтонического божества, повелителя мира мертвых, но уже как ипостась этого властелина, в чьих руках жизнь и смерть простых людей. Вот каков в действительности архетип маньяка из детектива, причем проявляющийся буквально в первых же произведениях этого жанра. Разумеется, безумец детектива — лишь зеркальное отражение истинных служителей оргиастического культа, да к тому же, как говорил Рэй Брэдбери (по другому, правда, поводу) — после десяти или даже сотни преломлений.
Что же до самой сцены со змеей — она вызывает ассоциации с совершенно другой сценой из совершенно другой книги (к которой мы, правда, уже обращались в главе «Ловля бабочек на болоте»): «И волхвы египетские бросили жезлы, и те обратились в змей, но жезл Моисея пожрал их…» Жезл подлинного господина, разумеется, пожирает жезлы-змеи тех, кто незаконно претендует на его место, на место истинного судьи, держащего в руках жизнь и смерть. За традиционным поединком «сыщик — преступник» лежит тема возмездия, вершащегося истинным повелителем над самозванцем, мнящим себя всесильным. Вот откуда проистекает чувство ужаса, охватившего меня много лет назад при первом знакомстве с «Пестрой лентой»: истинный властелин, наказывающий жалкое существо, осмелившееся присвоить себе функции судьи и дарителя. Наказывающий как раба — ударами жезла-трости, обратившейся в змею, которая жалит самозванца, а затем оборачивается вокруг его головы короной — еще один отсыл к «египетскому акценту» рассказа… Вот почему столь страшной кажется в этом рассказе фигура беспощадного судьи — Шерлока Холмса.