ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I Глава, где мы убеждаемся, что мессир Дюгеклен — славный полководец, но и не менее славный знаток счета

Граф Энрике де Трастамаре и его спутник Аженор направлялись в Бордо, где их ждали события, о которых мы уже рассказывали, а Дюгеклен, коего Карл Пятый облачил неограниченными полномочиями, собрал главных командиров наемных отрядов и объяснял им свой план кампании.

Эти жестокие воины, вынужденные, подобно хищным птицам или волкам, каждый день проявлять осторожность, хитрость и дерзость, которые простых смертных возвышают, а людей одаренных делают гениальными, обладали большим, нежели вы думаете, пониманием стратегии и воинским искусством.

Поэтому они прекрасно разобрались в тех предложениях, которые бретонский герой вынес на их суд; совокупность их складывалась из боевых действий, которые всегда можно было легко прекратить, и отдельных операций, вытекающих из обстоятельств. Однако все эти воинственные замыслы упирались в единственный, неопровержимый довод: нужны деньги.

Будет справедливо сказать, что довод этот не вызвал возражений; требование денег было выдохнуто как бы единой глоткой.

— Верно, — ответил Дюгеклен, — и я уже подумал об этом.

Командиры одобрительно закивали головой в знак того, что они благодарны за подобную предусмотрительность.

— Но, — прибавил Дюгеклен, — деньги вы получите после первого сражения.

— До него еще дожить надо, — возразил рыцарь Смельчак, — и хоть немного заплатить нашим солдатам.

— Иначе, — подхватил Каверлэ, — нам придется по-прежнему драть шкуру с французского крестьянина. Но их вопли — вечно эти чертовы мужланы орут! — будут терзать слух нашего прославленного коннетабля. Кстати, как можно быть честным командиром, если тебе приходится грабить, словно последнему солдату?

— Исключительно правильно, — согласился Дюгеклен.

— А я добавлю, — начал Клод Живодер, другой плут, вполне свой в компании подобных волков (он слыл менее жестоким, чем Каверлэ, но был вероломнее и жаднее), — добавлю, говорю я вам, что мы теперь союзники его величества короля Франции, так как идем мстить за смерть его сестры, и мы будем недостойны этой чести — а для простых наемников вроде нас сия честь бесценна, — если не перестанем хоть на какое-то время разорять народ нашего царственного союзника.

— Умные и глубокие слова, — заметил Дюгеклен, — однако подскажите мне способ раздобыть деньги.

— Добывать деньги не наше дело, — ответил Гуго де Каверлэ, — наше дело — их получить.

— На это возразить нечего, — сказал Дюгеклен, — даже ученый муж не рассудил бы логичнее вас, господин Гуго. Ну ладно, сколько вы просите?

Командиры переглянулись, как бы советуясь друг с другом, и, поскольку все они заботу об общей выгоде, вероятно, поручили Каверлэ, тот объявил:

— Мы недорого возьмем, мессир коннетабль, даю слово командира!

От этого обещания и этой клятвы у Дюгеклена мурашки побежали по коже.

— Я жду, — сказал он, — говорите.

— Ну что ж, — продолжал Каверлэ, — пусть его величество Карл Пятый платит экю золотом каждому солдату до тех пор, пока мы будем находится во вражеской стране. Конечно, это немного, но мы принимаем во внимание, что нам выпала честь быть его союзниками, и мы будем скромны из уважения к столь достойному королю. У нас, кажется, пятьдесят тысяч солдат?

— Не совсем так, — возразил Дюгеклен.

— Чуть больше или чуть меньше.

— По-моему, меньше.

— Неважно! — ответил Каверлэ. — Мы беремся с тем количеством людей, каким располагаем, сделать то, что другие сделали бы, имея пятьдесят тысяч. Поэтому платить надо так, как если бы нас было пятьдесят тысяч.

— Значит, нужно пятьдесят тысяч золотых экю, — подытожил Бертран.

— Да, для солдат, — сказал Каверлэ.

— Идет! — согласился Дюгеклен.

— Хорошо, но остаются офицеры.

— Верно, — подтвердил коннетабль, — про офицеров-то я и забыл. Ну и сколько же вы будете платить офицерам?

— Я думаю, — вмешался Смельчак, боясь, вероятно, как бы Каверлэ не продешевил, — что эти храбрые, в большинстве своем опытные и благоразумные люди стоят никак не меньше пяти экю золотом на брата. Не забывайте, что почти у каждого из них пажи, оруженосцы и слуги, да еще по три коня.

— Ну и ну! — воскликнул Бертран. — Ваши офицеры живут лучше офицеров моего господина короля.

— Мы привыкли так жить, — заметил Каверлэ.

— И требуете на каждого по пяти золотых экю!

— По-моему, это самая низкая плата, какую можно было бы для них потребовать. Сам я хотел было просить шесть, но, раз уж Смельчак назвал цену, спорить с ним я не стану и соглашусь с тем, что сказал он.

Бертран смотрел на них, и ему чудилось, будто он снова торгуется с евреями-ростовщиками, к которым властелин посылал его выпрашивать небольшие займы.

«Проклятые негодяи! — думал он, тем не менее улыбаясь своей самой приветливой улыбкой. — С каким наслаждением я перевешал бы вас всех, будь на то моя воля!»

Потом громко сказал:

— Господа, я, как вы видели, обдумывал ваши требования, посему и слегка промедлил с ответом, но пять золотых экю на офицера вовсе не кажется мне чрезмерной платой.

— Ага! — крякнул Смельчак, удивленный сговорчивостью Дюгеклена.

— Так сколько у вас офицеров? — спросил мессир Бертран.

Каверлэ закатил глаза, потом снова заговорщически переглянулся со своими дружками.

— У меня тысяча, — ответил он.

Он удвоил цифру.

— А у меня восемьсот, — сказал Смельчак, подобно своему напарнику тоже удвоив цифру.

— И тысяча у меня, — объявил Клод Живодер.

Этот цифру утроил.

Другие командиры тоже не отставали от него, и число офицеров возросло до четырех тысяч.

— Выходит, один офицер на одиннадцать солдат! — восхищенно воскликнул Дюгеклен. — Черт бы меня побрал! Какую великолепную армию они нам создадут и какая в ней будет дисциплина!

— Да, верно, — скромно подтвердил Каверлэ, — армией мы управляем весьма недурно.

— Значит, на офицеров нам нужно двадцать тысяч экю, — подсчитал Бертран.

— Золотом, — вставил Смельчак.

— Черт возьми! — вырвалось у коннетабля. — Двадцать тысяч экю, решили мы, а если прибавить их к тем пятидесяти тысячам, о которых мы уже договорились, то получается ровно семьдесят тысяч!

— Правильно, счет точен до последнего каролюса,[118] — подтвердил Смельчак, восхищенный легкостью, с какой коннетабль складывал цифры.

— Но… — начал было Каверлэ.

Бертран не дал ему договорить.

— Но, — перебил он, — я понимаю, что мы забыли командиров.

Каверлэ изумился. Бертран не только удовлетворял его требования, но и предупреждал их.

— Вы забыли о себе, — продолжал Дюгеклен. — Какое благородное бескорыстие! Но я, господа, о вас помню. Итак, давайте считать. Командиров у вас десять, так ведь?

Вслед за Дюгекленом наемники стали считать. Им очень хотелось наскрести десятка два командиров, но сделать это не было никакой возможности.

— Десять, — подтвердили они.

Каверлэ, Смельчак и Клод Живодер устремили взгляды к потолку.

— Что составляет, — продолжал считать коннетабль, — беря по три тысячи золотых экю на каждого, тридцать тысяч монет, верно?

При этих словах командиры, восхищенные, взволнованные, потерявшие голову от неслыханной щедрости, вскочили — они были обрадованы не только громадной суммой, но и тем, что их ценили в три тысячи раз дороже солдат, — и, потрясая своими громадными мечами и подбрасывая вверх шлемы, даже не кричали, а вопили:

— Ура! Ура! Монжуа,[119] слава доброму коннетаблю!

«Ах, бандиты, — шептал про себя Дюгеклен, притворно опуская глаза, словно восторги наемников трогали его до глубины души, — с помощью Господа и нашей Богоматери Монкармельской я заведу вас в такое место, откуда никто не выберется».

Потом он громко объявил:

— Всего нужно сто тысяч золотых экю, благодаря которым удастся покрыть все наши расходы.

— Ура! Ура! — снова завопили наемники, чей восторг достиг апогея.

— Теперь, господа, — продолжал Дюгеклен, — вы располагаете моим словом рыцаря, что деньги будут выплачены вам до начала кампании. Правда, получите вы их не сразу, поскольку я не вожу с собой королевской казны.

— Согласны, согласны! — прокричали командиры, бурно радуясь тому, что все так складывалось.

— Значит, господа, решено: вы доверяете королю Франции под честное слово его коннетабля, — сказал Дюгеклен, подняв голову и приняв тот величественный вид, который заставлял трепетать даже отчаянных храбрецов, — и слово это нерушимо. Но мы, как честные солдаты, выступим в поход, а если к моменту вступления в Испанию денег не доставят, то у вас, господа, будет две гарантии: во-первых, ваша свобода, которую я вам возвращаю, во-вторых, пленник, который стоит сто тысяч золотых экю.

— Что за пленник? — удивился Каверлэ.

— Это я, разрази меня гром, — сказал Дюгеклен, — хоть я и беден! Ведь если женщинам моей страны придется прясть даже денно и нощно, чтобы собрать для меня сто тысяч экю, я ручаюсь вам, выкуп будет собран.

— Решено, — в один голос ответили наемники, и каждый из них в знак согласия коснулся руки коннетабля.

— Когда мы выступаем? — спросил Смельчак.

— Немедленно, — подхватил Гуго. — Действительно, господа, раз тут больше нечем поживиться, я предлагаю побыстрее перебраться в другое место.

Все командиры тут же разошлись по своим местам и подняли над палатками личные знамена; ударили барабаны, и в лагере началось сильное оживление; солдаты, что сначала окружили Дюгеклена, словно волны прибоя, отхлынули назад, к палаткам командиров.

Через два часа вьючные животные уже сгибались под тяжестью сложенных палаток; ржали лошади; под лучами солнца ярко сверкали ряды копий.

Меж тем по обоим берегам реки можно было видеть крестьян, разбегавшихся после долгого рабства у наемников; хоть и запоздало обретя свободу, они вели жен в свои пустующие дома, волоча изрядно потрепанный скарб.

В полдень армия выступила в поход, спускаясь по течению Соны двумя колоннами, которые двигались по берегам. Это было похоже на нашествие варваров, которые шли исполнить грозную волю пославшего их Господа, идя по стопам Алариха,[120] Гейзериха[121] и Аттилы[122] — этих исчадий рода человеческого.

Но человеком, возглавлявшим наемников, был славный коннетабль Бертран Дюгеклен, который, склонив голову на могучую грудь, ехал позади своего знамени, покачиваясь в такт ходу своего крепкого коня, и рассуждал сам с собой:

«Все идет хорошо, только бы так и дальше было. Но вот где я возьму денег; а ведь если у меня не будет денег; то как король соберет армию, достаточно сильную, чтобы отрезать обратный путь этим бандитам, которые, еще больше остервенев, вновь перевалят через Пиренеи?»

Погруженный в сии мрачные мысли, и ехал славный рыцарь, изредка оборачиваясь, чтобы взглянуть на катящиеся вокруг него пестрые и шумные волны людей; его изобретательный ум работал напряженнее, чем головы пятидесяти тысяч наемников.

Одному Богу ведомо, что грезилось наемникам, каждый из которых в мечтах уже видел себя повелителем Индии; но это были пустые грезы, потому что никто из них не знал, что ждет его впереди.

Вдруг, в то мгновение, когда солнце скрылось за последней оранжевой полосой облаков на горизонте, командиры, ехавшие позади славного рыцаря и начавшие удивляться его мрачности, увидели, как Дюгеклен поднял голову, горделиво расправил плечи, и услышали, как он зычно крикнул своим слугам:

— Эй, Жасляр, эй, Бернике! Кубок вина, да самого лучшего, что найдется у нас в обозе.

Про себя же он прошептал: «С помощью Божьей Матери из Оре я, по-моему, нашел сто тысяч экю, не нанеся убытка славному королю Карлу».

Затем повернулся к командирам наемных отрядов, которые, с полудня видя коннетабля столь озабоченным, начали проявлять беспокойство.

— Задери меня черт, господа, а не выпить ли нам немножко? — спросил он громким голосом.

Наемники не заставили себя уговаривать: они быстро спешились и осушили по доброму кубку шалонского вина за здравие короля Франции.

II Глава, где появляется папа, который расплачивается за то, что отлучил наемников от церкви

Армия шла вперед.

Если все дороги ведут в Рим, то дорога на Авиньон совершенно очевидно ведет в Испанию. Поэтому наемные отряды уверенно двигались по дороге на Авиньон.

Именно там и держал свой двор Урбан Пятый (сперва он был бенедиктинским монахом,[123] потом аббатом монастыря Сен-Жермен в Осере[124] и настоятелем монастыря Сен-Виктор в Марселе), который был избран папой с условием, что ни в чем не станет тревожить земного блаженства кардиналов и иерархов римской церкви; сразу же после избрания он стал ревностно соблюдать это условие во всей его благодушной строгости, благодаря чему рассчитывал добиться для себя права умереть в глубокой старости и окруженным ореолом святости, в чем и преуспел.

Напомним, что преемник святого Петра[125] был тронут жалобами короля Франции на наемников и отлучил их от церкви; в своем мудром предвидении будущего король Карл Пятый дал Дюгеклену почувствовать и неприятную сторону сего шедевра политики, оставившей у коннетабля после свидания с королем живое желание вернуть все на свои прежние места.

Светлая мысль, озарившая Бертрана на длинной дороге из Шалона в Лион в лучах прекрасного закатного солнца, о коем мы упомянули всего одним словом, ибо сами были озабочены молчаливостью славного коннетабля, сводилась к тому, чтобы со своими пятьюдесятью — чуть больше или чуть меньше, как говорил Каверлэ, — тысячами наемников нанести визит папе Урбану Пятому.

Мысль сия пришлась тем более кстати, что, по мере приближения наемников к владениям его святейшества, на которого, сколь бы безобидным ни было папское отлучение, они все-таки затаили злобу, чувствовалось, что в них просыпаются воинственные и жестокие инстинкты.

Следовало также учитывать, что наемники слишком долгое время вели себя смирно.



Когда отряды приблизились к городу на два льё, Бертран распорядился устроить привал, собрал командиров и приказал расположить войска по фронту возможно шире, чтобы эта внушительная полоса огибала город, образуя огромный лук, тетивой которого как бы служила река. После этого с дюжиной оруженосцев и французских рыцарей, составляющих его свиту, Дюгеклен верхом подъехал к воротам Воклюза и попросил аудиенции у его святейшества.

Урбан, чувствуя, что орда бандитов накатывается словно наводнение, собрал свою армию численностью в две-три тысячи человек, но, зная цену главному своему оружию, приготовился обрушить на головы наемников решающий удар ключами святого Петра.

Суть его мысли сводилась к тому, что бандиты, испугавшись папской анафемы, явятся к нему просить прощения и предложат, во искупление грехов своих, предпринять новый крестовый поход, полагая, что, благодаря их численности и силе, они извлекут выгоду из своей унизительной покорности папе.

Папа видел, с какой сильно удивившей его поспешностью примчался к нему коннетабль. В это время он как раз вкушал трапезу на террасе в тени апельсинных деревьев и олеандров со своим братом, каноником Анджело Гринвальдом, назначенным им в Авиньонское епископство — одну из основных резиденций христианского мира.

— Неужели это вы, мессир Бертран Дюгеклен? — воскликнул папа. — Значит, вы в этой армии, которая внезапно сваливается на нас, а мы даже не знаем, откуда и зачем она идет?

— Увы, святейший отец, увы! Я даже командую ею, — ответил коннетабль, преклоняя колено.

— Тогда я могу вздохнуть спокойно, — сказал папа.

— О, и я тоже, — прибавил Анджело и как бы в подтверждение глубоко и радостно вздохнул всей грудью.

— Почему вы можете вздохнуть спокойно, святейший отец? — спросил Бертран.

И он вздохнул печально и тягостно, словно ему передалась подавленность папы.

— Так почему же вы можете вздохнуть спокойно? — переспросил Дюгеклен.

— Да потому я дышу свободно, что мне известны намерения наемников.

— Не понимаю, — удивился Бертран.

— Ведь армией командуете вы, коннетабль, человек, уважающий церковь.

— Да, святейший отец, я уважаю церковь, — подтвердил коннетабль.

— Вот и прекрасно, дражайший сын мой, добро пожаловать с миром. Но скажите все-таки, чего хочет от меня эта армия?

— Прежде всего, — начал Бертран, избегая ответа на вопрос и откладывая, насколько возможно, объяснение, — прежде всего ваше святейшество с удовольствием узнает — у меня нет в этом сомнений, — что речь идет о жестокой войне против неверных.

Урбан Пятый бросил на брата взгляд, означающий: «Вот видишь! Я не ошибался!»

Потом, довольный новым доказательством той непогрешимости, которую он сам себе придал, папа повернулся к коннетаблю.

— Против неверных, сын мой? — с умилением спросил он.

— Да, святейший отец.

— И против кого именно, сын мой?

— Против испанских мавров.

— Благотворная мысль, коннетабль, она достойна христианского героя, ибо я полагаю, что принадлежит она вам.

— Мне и славному королю Карлу Пятому, святейший отец, — ответил Бертран.

— Вы поделитесь славой, а Бог сумеет воздать и голове, которая эту мысль породила, и длани, которая воплотила ее в жизнь. Так ваша цель…

— Наша цель, — и дай Бог, чтоб она была исполнена! — наша цель в том, чтобы истребить неверных, святейший отец, и да воссияет над их жалкими останками слава католической веры!

— Сын мой, обнимите меня, — сказал Урбан Пятый, растроганный до глубины души и восхищенный неустрашимостью коннетабля, который отдавал свой меч на службу церкви.

Бертран посчитал себя недостойным столь великой чести и удовольствовался тем, что поцеловал его святейшеству руку.

— Но, — продолжал коннетабль после короткой паузы, — вам известно, святейший отец, что солдаты, которых я веду в столь героическое паломничество, — те же самые, коих его святейшество посчитало долгом недавно отлучить от церкви.

— В то время я был прав, сын мой, и даже думаю, что тогда и вы были со мной согласны.

— Ваше святейшество всегда правы, — ответил Бертран, пропустив это замечание мимо ушей, — но все-таки они отлучены, и я не скрою от вас, святейший отец, что это угнетающе действует на людей, которые идут сражаться за христианскую веру.

— Сын мой, — сказал Урбан, медленно осушая бокал, наполненный золотистым монтепульчиано,[126] которое он любил больше всех остальных вин, даже тех, что рождались на холмах по берегам прекрасной реки, омывающей стены папской столицы,[127] — сын мой, церковь, как я ее понимаю — это вам хорошо известно, — терпима и милосердна; будь милосерден ко всякому греху, особливо когда грешник искренне раскаивается и если вы, один из столпов веры, поручитесь, что они вернутся к благоверию…

— О да, конечно, святейший отец!

— Тогда, — продолжал Урбан, — я сниму анафему и соглашусь, чтобы они испытывали лишь малую толику тяжести гнева моего, который, как вы сами видите, сын мой, исполнен снисхождения, — с улыбкой закончил папа.

Бертран сдержал себя, полагая, что его святейшество заблуждается все глубже.

Урбан по-прежнему говорил преисполненным кротостью голосом, хотя в нем все-таки звучала та твердость, что надлежит являть человеку, дарующему прощение, который, прощая, не забывает о серьезности оскорбления.

— Вы понимаете, дражайший сын мой, что люди эти скопили богатства неправедные, а как глаголет «Екклесиаст»:[128] «Omne malum in pravo fenore».

— Я не знаю древнееврейского языка, святейший отец, — смиренно признался Бертран.

— Посему я и говорил с вами на простой латыни, сын мой, — с улыбкой сказал Урбан Пятый. — Но я запамятовал, что воины не бенедиктинские монахи. Поэтому вот перевод слов, мною сказанных, которые, как вы убедитесь, чудесно подходят к создавшемуся положению: «Все зло в богатстве, неправедно нажитом».

— Золотые слова! — воскликнул Дюгеклен, улыбаясь в пышную бороду той шутке, которую, быть может, сыграет с его святейшеством это изречение.

— Поэтому, — продолжал Урбан, — я твердо решил, и это из уважения к вам, сын мой, клянусь, только ради вас, что сии нечестивцы — а они, верьте мне, нечестивцы, хотя и раскаиваются, — что на их имущество, говорю я, будет наложена десятина и благодаря этой мзде с них будет снята анафема. Теперь, вы сами видите это, когда я действую по своей доброй воле, даже не подвергаясь вашему нажиму, вам надлежит восхвалить перед ними, дражайший сын, ту милость, которую я им оказываю, ибо она велика.

— Она поистине велика, — согласился коленопреклоненный Бертран, — но я сомневаюсь, что они оценят ее по достоинству.

— Неужто так? — спросил Урбан. — Ну хорошо, сын мой, давайте решим, в каком размере установим мы искупительную десятину?

И, словно в поисках ответа на этот щекотливый и важный вопрос, Урбан повернулся к брату, который, томно расслабившись, уже представлял себя будущим папой.

— Пресвятейший отец, — ответил Анджело, откинувшись на спинку кресла и покачивая головой, — потребуется много мирского злата, чтобы утешить боль от ваших кар небесных.

— Несомненно, несомненно, — подтвердил Урбан, — но мы милостивы, и, надо признаться, все склоняет нас к милосердию. В этом авиньонском краю небо так лазурно, воздух так чист, когда мистраль[129] позволяет нам забыть, что он прячется в пещерах на горе Ветров, и все эти дары Господни возвещают людям о сострадании и братстве. Да, — прибавил папа, протягивая золотой кубок юному облаченному в белое пажу, который тут же наполнил его вином, — воистину все люди — братья.

— Позвольте, святейший отец, — заметил Бертран. — Я забыл сказать вашему святейшеству, в качестве кого я сюда прибыл. Я приехал с миссией посланца тех храбрых людей, о которых шла речь.

— И, будучи таковым посланцем, вы испрашиваете у нас отпущение грехов, не так ли?

— Прежде всего, святейший отец, разумеется, ваше прощение, которое всегда драгоценно для нас, несчастных солдат, что в любое мгновение могут погибнуть.

— О сын мой, считайте, что наше прощение даровано вам. Мы хотели сказать, что явлена наша милость или наше прощение, если вам это больше нравится.

— Мы рассчитываем получить его, святейший отец.

— Конечно, но вы знаете, на каких условиях мы можем даровать его.

— Увы, — возразил Дюгеклен, — условия эти неприемлемы, ибо ваше святейшество забывает о том, что армия намерена делать в Испании.

— И что же она будет там делать?

— Мне кажется, святейший отец, я уже говорил вам, что она будет сражаться за церковь Христову.

— Ну и что же?

— Как что? Она имеет право, отправляясь на это святое дело, не только на любое прощение и любое отпущение грехов со стороны вашего святейшества, но еще и на вашу помощь.

— На мою помощь? — переспросил Урбан, которого стала охватывать смутная тревога. — Что разумеете вы под этими словами, сын мой?

— Я разумею то, святейший отец, что апостольский престол великодушен и богат, что распространение веры ему весьма выгодно и что он способен заплатить за это для своей же пользы.

— Подумайте, что вы говорите, мессир Бертран! — перебил его Урбан, вскочив с кресла в приступе плохо скрываемой ярости.

— Его святейшество, я вижу, прекрасно меня поняли, — возразил коннетабль, поднимаясь с пола и отряхивая колени.

— Нет, не понял, — вскричал папа, который явно и не стремился понять коннетабля, — не понял, объяснитесь!

— Итак, святейший отец, знаменитые воины (они, правда, немного нечестивцы, хотя сильно раскаиваются), которых вы видите с террасы, бесчисленные, как листья в лесу и песчинки в море, — по-моему, это сравнение содержат священные книги, — знаменитые воины, коих, я повторяю, вы созерцаете отсюда, ведомые Гуго де Каверлэ, Смельчаком, Клодом Живодером, Вилланом Заикой, Оливье де Мони, ждут от вашего святейшества денежной помощи, чтобы начать военные действия. Король Франции обещал сто тысяч золотых экю; этот христианнейший государь наверняка заслуживает так же, как папа римский, быть причисленным к лику святых. Поэтому вы, ваше святейшество, представляющее собой замо́к в своде христианского мира,[130] вполне могли бы дать, например, двести тысяч экю.

Урбан снова подскочил в кресле. Но подобная упругость тела святого отца объяснялась лишь его нервной перевозбужденностью и ничуть не смутила Бертрана, который столь же почтительно, сколь и твердо, стоял на своем.

— Мессир, — сказал его святейшество, — я понимаю, что людей портит общество грабителей, и тем из них — имен я не назову, — кто до сего дня пользовался милостями святого престола, было бы вполне, мне кажется, воздано по заслугам, если б на их голову обрушились его кары.

Грозные эти слова, на действие которых папа сильно надеялся, к его великому изумлению, оставили коннетабля равнодушным.

— У меня, — продолжал святой отец, — шесть тысяч солдат.

Бертран понял, что Урбан Пятый, подобно Гуго де Каверлэ и Смельчаку, приврал ровно наполовину, что показалось ему, несмотря на сложность обстановки, несколько рискованным со стороны папы.

— У меня шесть тысяч солдат в Авиньоне и тридцать тысяч горожан, способных держать оружие. Да, способных держать оружие… Город укреплен, и даже не будь у меня ни крепостных стен, ни рвов, ни пик, у меня на челе тиара.[131] святого Петра, и я один, воззвав к Господу, прегражу путь варварам, не столь отважным, как воины Аттилы, коих папа Лев остановил у стен Рима.[132]

— Полноте, святейший отец. Духовные и мирские войны с королями Франции, старшими сыновьями церкви, всегда плохо удаются наместникам Христа, Свидетелем тому — ваш предшественник Бонифаций Восьмой, который получил, — храни меня Бог, чтоб я простил подобную обиду! — получил, говорю я, пощечину от Колонны[133] и умер в тюрьме, грызя собственные кулаки. Вы уже видите, какую услугу оказало вам это отлучение, ибо люди, проклятые вами, вместо того чтобы разбежаться, наоборот, сплотились и пришли добиваться от вас прощения вооруженной рукой. Что до ваших мирских сил, то шесть тысяч солдат и двадцать тысяч увальней-горожан ничтожно мало; жалкие двадцать шесть тысяч, даже если считать каждого горожанина мужчиной, против пятидесяти тысяч закаленных воинов, не боящихся ни Бога, ни черта и привыкших к папам гораздо больше, чем солдаты Аттилы, которые видели папу впервые — именно об этом я умоляю подумать его святейшество, прежде нежели он предстанет перед наемниками.

— Пусть только посмеют! — воскликнул Урбан с горящими яростью глазами.

— Святой отец, я не знаю, посмеют они или нет, но ребята они бравые.

— Посягнуть на помазанника Господня! О, несчастные христиане!

— Позвольте, позвольте, святейший отец, люди эти вовсе не христиане, ибо отлучены от церкви… И неужели вы думаете, что они пощадят кого-либо? Вот если б их не отлучили от церкви — дело другое: они могли бы опасаться анафемы. Но сейчас им ничего не страшно.

Чем весомее были доводы Дюгеклена, тем сильнее нарастал гнев папы; вдруг он встал и подошел к Бертрану:

— А вы сами, делающий мне столь странное предупреждение, неужели считаете себя здесь в полной безопасности?

— Я здесь в бо́льшей безопасности, чем даже вы, ваше святейшество, — ответил Бертран с невозмутимостью, которая вывела бы из себя самого святого Петра. — Ибо если допустить — хотя я даже представить себе этого не могу, — что со мной случится несчастье, то ни от славного города Авиньона, ни от выстроенного вами великолепного дворца, сколь бы он ни был неприступен, не останется камня на камне. О, эти прохвосты — дерзкие громилы, они по щепкам разнесут любую крепость так же быстро, как регулярная армия сметет со своего пути какую-нибудь хибару. К тому же вряд ли они на этом остановятся: проникнув из города в замок, они вслед за замком примутся за гарнизон, потом за горожан, и от тридцати тысяч ваших людей и костей не останется; значит, по воле вашего святейшества, я чувствую себя здесь в бо́льшей безопасности, нежели в собственном лагере.

— Пусть так! — вскричал разъяренный папа, понимая, что коннетабль связал его по рукам и ногам. — Пусть так! Но я упрям и буду ждать.

— Поистине, святейший отец, — сказал Бертран, — даю вам слово рыцаря, что сим отказом вы изменяете себе. Я был убежден — но, судя по тому, что вижу, ошибался, — что ваше святейшество пойдет навстречу и принесет жертву, как ему повелевает вера, и, следуя примеру славного короля Карла Пятого, святой апостольский престол выдаст двести тысяч экю. Поймите, святейший отец, — прибавил коннетабль, напуская на себя совсем печальный вид, — для доброго христианина, вроде меня, очень тяжело видеть, как первый князь церкви отказывается помочь тому благому делу, какое мы свершаем. Мои достойные командиры никогда не поверят в это.

Поклонившись смиреннее, чем обычно, Урбану Пятому, потрясенному неожиданными событиями, с какими ему пришлось столкнуться, коннетабль, почти пятясь, вышел с террасы, сбежал по лестнице и, найдя у ворот свою свиту, которая уже начинала беспокоиться о его судьбе, поскакал обратно в лагерь.

III Каким образом монсеньер легат[134] приехал в лагерь и как его там приняли

Вернувшись в лагерь, Дюгеклен начал понимать, что столкнется с большими трудностями, осуществляя задуманный им прекрасный план, который преследовал три основных цели — расплатиться с наемниками, покрыть расходы на военную кампанию и помочь королю закончить постройку дворца Сен-Поль, — если папа Урбан будет пребывать в том расположении духа, в каком он его застал.

Церковь упряма. Карл V — человек богобоязненный. Не стоило ссориться со своим властелином под тем предлогом, будто хочешь оказать ему услугу; нельзя было в начале кампании давать повод для суеверных суждений: после первых же военных неудач эти поражения не преминули бы приписать безбожию полководца и карающим молитвам папы римского.

Но Дюгеклен был бретонец, а значит, упрямее всех пап римских и прошлого и будущего. Кстати, оправдывая свое упрямство, он мог ссылаться на необходимость — эту неумолимую богиню, которую древние изображали с оковами на руках.

Поэтому он решил придерживаться своего плана, рискуя дальше действовать по воле обстоятельств, следуя ему или отказываясь от него — смотря по тому, как обстоятельства эти будут складываться.

Дюгеклен приказал своим людям снарядить обозы и готовиться выступать, отдал приказ бретонцам — они пришли два дня назад под водительством Оливье де Мони и Заики Виллана — выдвинуться ближе к Вильнёву, чтобы с высоты террасы, где неотлучно находился святой отец, тот мог видеть, как широкая голубоватая лента войск извивается, слов-до лазурная змея, кольца которой под лучами заходящего солнца то сверкали ярче золота, то вспыхивали более зловеще, чем молнии папского проклятия.

Урбан V был сведущ в военном деле почти столь же, сколь славен был в делах божественных. Ему не нужно было вызывать своего главнокомандующего, чтобы понять, что стоит Этой змее проползти чуть вперед, как Авиньон будет окружен.

— По-моему, они совсем обнаглели, — сказал он своему легату, с тревогой наблюдая за маневром наемников.

И желая убедиться, столь ли сильно разъярены отряды наемников и их командиры, как сказал ему Дюгеклен, папа Урбан V[135] направил своего легата к коннетаблю.

Легат не присутствовал на беседе папы с Дюгекленом, поэтому он не знал, что Дюгеклен требовал совсем другого, нежели смягчения анафемы, провозглашенной отрядам наемников; это неведение придало легату уверенность, что он отделается малым числом индульгенций и благословений.

Посему он отправился в лагерь верхом на муле в сопровождении бледного ризничего, своего приспешника.

Мы уже сказали, что легат ни о чем не ведал. Папа посчитал, что сообщать о своих опасениях посланцу — значит ослаблять доверие, которое тот должен питать к силе своего владыки. Вот почему аббат с радостной уверенностью ехал из города в лагерь, заранее наслаждаясь коленопреклонениями и крестными знамениями, которыми встретят его при въезде.

Но Дюгеклен, будучи ловким дипломатом, выставил в охрану лагеря англичан — людей, мало пекущихся об интересах папы, с которым вот уже более столетия они вели спор, и, кроме того, предусмотрительно переговорил с ними, чтобы склонить их на свою сторону.

— Будьте начеку, братья, — предупредил он, возвратившись в лагерь. — Вполне возможно, что его святейшество бросит на нас несколько своих вооруженных отрядов. Я только что немного поспорил с его святейшеством: я полагаю, он должен нам оказать одну любезность в обмен на злополучную анафему, которую он обрушил на наши головы. Я говорю «на наши», ибо с той минуты, как вы стали моими солдатами, я считаю себя тоже отлученным и так же, как вы, обреченным угодить в ад. Ведь святейшество — человек просто невероятный, слово коннетабля! Он отказывает нам в этой любезности…

При этих словах англичане встрепенулись, словно псы, которых забавы ради дразнит хозяин.

— Ладно! Ладно! — закричали они. — Пусть папа нас только тронет, и он увидит, что имеет дело с воистину проклятыми Богом людьми!

Услышав это, Дюгеклен счел их достаточно подготовленными и приехал в лагерь французов.

— Друзья мои, — обратился он к ним, — возможно, к вам приедет посланец папы. Римский папа — не знаю, поверите ли вы в это, — римский папа, получивший от нас Авиньон и графство, отказывает мне в помощи, которую я у него попросил ради нашего славного короля Карла Пятого, и признаюсь — пусть даже признание мое повредит мне в ваших глазах, — мы с ним слегка повздорили. В этой ссоре (наверное, в том, что она случилась, моя вина, да рассудит ее ваша совесть), — в этой ссоре папа римский неосторожно сказал мне, что, если не подействует духовное оружие, он прибегнет к оружию мирскому… Вы видите — я до сих пор дрожу от гнева!

Французы — по-видимому, уже в XIV веке солдаты папы снискали у них жалкую репутацию[136] — лишь громко расхохотались в ответ на краткую речь Дюгеклена.

«Добро! — подумал коннетабль. — Они встретят посланцев свистом, а этот звук всегда неприятен; теперь пойду к моим бретонцам, с ними будет потруднее».

Действительно, бретонцев — особенно бретонцев той эпохи, — людей набожных до аскетизма, могла страшить ссора с папой римским, поэтому Дюгеклен, чтобы сразу расположить их к себе, вошел к ним с совершенно убитым лицом. Бретонские солдаты относились к нему не только как к земляку, но и как к собственному отцу, потому что не было среди них ни одного, кому бы коннетабль чем-либо не помог, а многих он даже спас от плена, смерти или нищеты.

Увидев его лицо, выражавшее, как мы уже сказали, глубокое горе, дети древней Арморики[137] сгрудились вокруг своего героя.

— О чада мои! — воскликнул Дюгеклен. — Вы видите меня в отчаянии. Поверите ли вы, что папа не только не снял анафемы с наемников, но наложил ее и на тех, кто соединился с ними, чтобы отомстить за смерть сестры нашего доброго короля Карла? Так что мы, достойные и честные христиане, стали нехристями, псами, волками, которых может травить каждый. Клянусь, папа римский безумен!

Среди бретонцев послышался глухой ропот.

— Надо также сказать, — продолжал Дюгеклен, — что ему подают очень дурные советы. Кто — мне это неизвестно. Но я точно знаю, что он грозит нам своими итальянскими рыцарями и занят сейчас тем — вам даже в голову это не придет, — что осыпает их индульгенциями,[138] чтобы послать сражаться с нами.

Бретонцы угрожающе зарычали.

— А ведь я просил у нашего святого отца лишь права на католическое причастие и христианское погребение. Это такая малость для людей, идущих на борьбу с неверными. Вот, чада мои, до чего мы дошли. На этом я с ним и расстался. Не знаю, что думаете вы, но я считаю себя столь же добрым христианином, как любой другой человек. И я заявляю, что если наш святой отец Урбан Пятый намерен вести себя с нами как земной король — что ж, посмотрим кто кого! Не можем же мы позволить, чтобы нас побили эти папские служки!

После этих слов бретонцы с такой яростью повскакали с мест, что Дюгеклену пришлось их успокаивать.

Именно в эту минуту легат, выехавший из Лулльских ворот и переехавший мост Бенезе, въезжал в первый пояс лагерных укреплений. Он блаженно улыбался.

Англичане сбежались к ограде, чтобы поглазеть на него, и нагло орали:

— Эй! Эй! Это что за мул?!

Услышав такое оскорбление, ризничий[139] побледнел от гнева, но тем не менее притворно-отеческим тоном, обычным для служителей церкви, ответил:

— Легат его святейшества.

— Хо-хо-хо! — гоготали англичане. — А где мешки с деньгами? Ну-ка, покажи. Сможет ли мул их дотащить?

— Деньги! Деньги! — скандировали другие.

Никто из командиров не появился; предупрежденные Дюгекленом, они попрятались в своих палатках.

Оба посланца пересекли первую линию — ее, как мы видели, составляли англичане — и проникли на стоянку французов, которые, едва завидев их, бросились им навстречу.

Легат подумал, что они хотят оказать почести, и уж было приободрился, когда вместо ожидаемых смиренных приветствий услышал со всех сторон громкий смех.

— О господин легат, добро пожаловать! — кричал солдат (уже в XIV веке солдаты были такими же охальниками, что и в наши дни). — Неужели его святейшество прислал вас как авангард своей кавалерии?

— И намерен перегрызть нам глотки с помощью челюстей вашего мула? — орал другой.

И каждый, наотмашь стегая хлыстом по крупу мула, громко хохотал, отпуская шуточки с остервенением, которое унижало легата сильнее, нежели корыстные требования англичан. Последние, однако, отнюдь не оставляли его в покое; несколько человек шли следом, вопя во всю мощь своих глоток: «Money! Money!»[140]

Легат довольно быстро преодолел вторую линию.

И тут настал черед бретонцев, хотя, в отличие от других, они шутить не были намерены. Сверкая глазами, сжимая огромные кулачищи, они вышли навстречу легату, завывая страшными голосами:

— Отпущения грехов! Отпущения грехов!

Через четверть часа легат от крика, несущегося на него со всех сторон, уже ничего не мог разобрать в этом содоме, подобном грохоту бушующих волн, раскатам грома, вою зимнего ветра и скрежету камней, выбрасываемых морем на берег.

Ризничий утратил былую уверенность и дрожал всем телом. Со лба легата уже давно ручьем катился пот, а зубы его выбивали дробь. Поэтому легат, все больше бледнея и боясь за своего мула, на круп которого пытались на ходу вскочить французские шутники, робко спрашивал:

— Где ваши командиры, господа? Где? Не будет ли кто-нибудь из вас столь добр проводить меня к ним?

Услышав столь жалобный голос, Дюгеклен счел, что ему пора вмешаться.

Могучими плечами он рассек толпу — люди вокруг заходили волнами, — словно буйвол, который пробирается сквозь степные травы или тростники Понтэнских болот.

— А, это вы, господин легат, посланец нашего святого отца, черт меня задери! Какая честь для преданных анафеме! Назад, солдаты, осади назад! Ну что ж, господин легат, соблаговолите пожаловать ко мне в палатку. Господа! — вскричал он голосом, в котором не было и тени гнева. — Прошу вас оказывать почтение господину легату. Он, вероятно, везет нам добрый ответ его святейшества. Господин легат, не изволите ли опереться на мою руку, чтобы я помог вам слезть с мула? Вот так! Вы уже на земле? Прекрасно, теперь пойдемте.

Легат не заставил дважды себя упрашивать и, схватив сильную руку, протянутую ему бретонским рыцарем, спрыгнул на землю и прошел сквозь толпу солдат из разных стран, сбежавшуюся на него поглазеть; от кривляющихся фигур, опухших рож, хохота и грубых шуточек волосы вставали дыбом на голове ризничего: он, и не зная языков, понимал все, поскольку нехристи сопровождали свои слова довольно красноречивыми жестами.

«Что за люди! — шептала про себя церковная крыса. — Что за сброд!»

Войдя в палатку, Бертран Дюгеклен почтительно поклонился легату, попросив прощения за поведение своих солдат в выражениях, несколько приободривших несчастного посланца.

Легат, убедившись, что он почти вне опасности и под защитой слова коннетабля, тут же вспомнил о своем достоинстве и завел долгую речь, смысл коей заключался в том, что папа иногда дарует строптивым отпущение грехов, но никогда никому не дает денег.

Другие офицеры — по совету Дюгеклена они подходили постепенно и набивались в палатку — выслушали эту речь и без обиняков объявили легату, что подобный ответ их совсем не устраивает.

— Ну что ж, господин легат, — сказал Дюгеклен, — я начинаю думать, что никогда мы не сделаем наших солдат достойными людьми.

— Позвольте, — возразил легат, — мысль о вечном проклятии, что единым словом обрекло на погибель множество душ, тронула его святейшество; учитывая, что среди этих душ одни виновны менее других, но есть и такие, кто искренне раскаивается, его святейшество во благо ваше явит чудо милосердия и доброты.

— Ха-ха-ха, это еще что такое? — заорали командиры. — Мы еще посмотрим, что это за чудо!

— Его святейшество, — ответил легат, — дарует то чудо, коего вы жаждете.

— А дальше что? — спросил Бертран.

— Как что? — переспросил легат, ни разу не слышавший, чтобы его святейшество говорил о чем-нибудь другом. — Разве это не все?

— Нет, не все, — возразил Бертран, — далеко не все. Остается еще вопрос о деньгах.

— Папа мне ни слова не сказал о деньгах, и я об этом ничего не знаю, — сказал легат.

— Я полагал, — продолжал коннетабль, — что англичане высказали вам на сей счет свое мнение. Я слышал, как они кричали «Money! Money!»

— У папы денег нет. Сундуки казны пусты.

Дюгеклен повернулся к командирам наемников, словно спрашивая их, удовлетворены ли они таким ответом.

Командиры пожали плечами.

— Что хотят сказать эти господа? — встревоженно осведомился легат.

— Они хотят сказать, что в таких случаях святому отцу следует поступать так же, как они.

— В каких случаях?

— Когда их сундуки пусты.

— И что же они делают?

— Наполняют их деньгами.

И Дюгеклен встал.

Легат понял, что аудиенция окончена. Легкий румянец выступил на загорелых скулах коннетабля.

Легат сел верхом на мула и уже намеревался отправиться обратно в Авиньон вместе со своим ризничим, которого, кстати, страх охватывал все больше и больше.

— Постойте, — сказал Дюгеклен, — подождите, господин легат. Одного я вас не отпущу — ведь по дороге на вас могут напасть, а мне, бес меня забери, это было бы неприятно.

Легат был потрясен, и это доказывало, что, в отличие от Дюгеклена, не поверившего его словам, он, папский посланец, поверил словам Дюгеклена.

Коннетабль, молча шагая рядом с мулом, которого вел в поводу ризничий, проводил легата до границ лагеря; но их сопровождал столь выразительный ропот, столь грозное бряцание оружия и столь угрожающие проклятия, что отъезд, хотя и под охраной коннетабля, показался бедному легату куда страшнее приезда.

Поэтому, едва выехав за пределы лагеря, легат пришпорил своего мула так, словно боялся погони.

IV Как его святейшество папа Урбан V в конце концов решился оплатить крестовый поход и благословить крестоносцев

Перепуганный легат еще не вернулся в Авиньон, а Дюгеклен двинул вперед войска, и это сильно напугало Урбана V, с высоты террасы наблюдавшего за тем, как замыкается грозное кольцо окружения. Благодаря этому маневру Вильнёв-ла-Бегюд и Жервази были взяты без сопротивления, хотя в Вильнёве стоял гарнизон из пятисот или шестисот солдат.

Занять эти города коннетабль поручил Гуго де Каверлэ. Он знал манеру англичан располагаться на постой и не сомневался, что на авиньонцев подобное начало военных действий произведет должное впечатление.

Действительно, в тот же вечер с высоты городских стен авиньонцы могли видеть большие костры, которые с трудом разгорались, но каким-то чудом все-таки неизменно ярко вспыхивали. Постепенно ориентируясь и узнавая места, где бушевало пламя, они убеждались, что горели их собственные дома, а на растопку шли их оливковые деревья.

Одновременно англичане сменили вина из Шалона, Торена и Бона, остатками коих они еще пробавлялись, на вина из Ривзальта, Эрмитажа и Сен-Перре, которые показались им крепче и слаще.

При зареве пожаров, опоясывавших город и освещавших англичан, которые располагались на ночлег, папа и собрал свой совет.

Мнения кардиналов, по обыкновению, и даже резче, чем обычно, разделились. Многие склонялись к ужесточению, которое должно было бы обрушиться не только на наемников, но и на Францию спасительным страхом.

Однако легат, в чьих ушах еще звучали крики отлученной от церкви солдатни, отнюдь не скрывал от его святейшества и совета своих впечатлений.

Ризничий же на папской кухне рассказывал об опасностях, которым он подвергся вместе с господином легатом и которых оба избежали лишь благодаря их героической выдержке, вынудившей англичан, французов и бретонцев держать себя почтительно.

В то время как поваренок рукоплескал храбрости церковного служки, кардиналы слушали рассказ легата.

— Я готов отдать жизнь на службе нашему святому отцу, — говорил он, — и заявляю, что уже приносил ее в жертву, но она никогда не подвергалась столь грозной опасности, как во время нашей миссии в лагерь. Я также заверяю, что без повеления его святейшества, который этим обречет меня на муки, на страдания, — я их принял бы с радостью, если бы мог думать, что сие хоть немного укрепит нашу веру, — я не вернусь к этим бесноватым, если не привезу им того, что они требуют.

— Посмотрим, посмотрим, — сказал папа, сильно растрогавшись и не менее сильно встревожившись.

— Но, ваше святейшество, — заметил один из кардиналов, — мы уже смотрим и даже прекрасно видим.

— И что же вы видите? — спросил Урбан.

— Видим, что на равнине пылает десяток домов, среди которых я отчетливо различаю и мой дом. Вот, смотрите, Святейший отец, как раз сейчас рушится крыша.

— Суть в том, что положение представляется мне чрезвычайным, — сказал Урбан.

— А мне — крайне чрезвычайным, святейший отец, ведь у меня в погребах хранится шестилетний урожай вина. Говорят, нехристи даже не тратят времени на то, чтобы правильно вскрыть бочку, а просто высаживают днище и лакают вино.

— А я, — подхватил третий кардинал, к чьей усадьбе уже подбирались языки пламени, — держусь мнения, что надо отправить посланца к коннетаблю, прося его от имени церкви немедленно прекратить опустошения, которые его солдатня творит на наших землях.

— Не хотите ли вы взять на себя эту миссию, сын мой? — спросил папа.

— С величайшим удовольствием, ваше святейшество, но я плохой оратор, а поскольку коннетабль меня не знает, лучше было бы, по-моему, послать к нему человека, с которым он уже знаком.

Папа повернулся к легату.

— Я прошу дать мне время прочесть «In manus», — ответил тот.

— Правильно, — согласился папа.

— Но торопитесь! — вскричал кардинал, дому которого угрожал огонь.

Легат встал, осенил себя крестным знамением и объявил:

— Я готов идти на муки.

— Благословляю вас, — сказал папа.

— Но что я скажу им?

— Скажите, пусть они загасят огонь — а я загашу гнев свой, пусть они прекратят поджоги — а я перестану их проклинать.

Легат покачал головой, как человек, сильно сомневающийся в успехе своей миссии, но все-таки послал за верным ризничим, которому — едва он закончил рассказ о своей илиаде, — к великому ужасу, предстояло теперь пережить одиссею.[141]

Как и в первый раз, оба выехали на муле. Папа хотел дать им эскорт гвардейцев, но те наотрез отказались, заявив, что их наняли на службу его святейшества для того, чтобы нести охрану и вязать чулки, а не для того, чтобы покрывать себя позором в схватках с нехристями.

Поэтому легат вынужден был отправиться без охраны; впрочем, он был почти доволен этим: будучи вдвоем с ризничим, он мог, по крайней мере, рассчитывать на свою слабость.

Легат подъезжал к лагерю с сияющим от радости лицом; он обломал целое оливковое дерево и, еще издали завидев англичан, стал размахивать этим символом мира:

— Добрые вести! Добрые вести!

Поэтому англичане — языка они не понимали, но поняли его жест — приняли легата не так грубо; французы, которые прекрасно все поняли, выжидали; а бретонцы, которые почти поняли, кланялись ему.

Возвращение легата в лагерь тем больше напоминало триумф, что, при наличии безграничной доброй воли, пожар можно было принять за праздничный фейерверк.

Но когда настало время сообщить Дюгеклену, что он вернулся, не привезя с собой ничего, кроме обещанного в первый приезд папского прощения, свое поручение несчастный посланец исполнил со слезами на глазах.

К тому же, когда он закончил свою речь, Дюгеклен взглянул на него с таким видом, будто вопрошал: «И вы посмели вернуться, чтобы сделать мне подобное предложение?»

Поэтому легат, уже не раздумывая, закричал:

— Спасите мне жизнь, господин коннетабль, спасите мою жизнь, ибо, когда ваши солдаты узнают, что я, обещавший им добрые вести, приехал с пустыми руками, они наверняка убьют меня!

— Гм! — произнес Дюгеклен. — Я бы не стал этого отрицать, господин легат.

— Горе мне! Горе! — стонал легат. — Я же предупреждал его святейшество, что он посылает меня на мученическую смерть.

— Признаюсь вам, — сказал коннетабль, — что эта солдатня — оборотни, нелюди. Анафема так на них подействовала, что я сам удивился. Я считал их более грубыми, и, поистине, если сегодня каждый из них не получит по два-три золотых экю, чтобы остудить им ожоги от молний папского гнева, я ни за что не поручусь: ведь завтра они могут спалить Авиньон, а в Авиньоне — ужас охватывает меня! — кардиналов и заодно с ними — прямо дрожь берет! — самого папу.

— Но ведь вы понимаете, мессир коннетабль, — объяснял легат, — мне необходимо доставить ваш ответ, чтобы там смогли принять решение, которое предотвратит столь великие беды, а для этого я должен вернуться живым и здоровым.

— Вы вернетесь слегка потрепанным, — заметил Дюгеклен, — хотя, по-моему, это лишь произведет на них более сильное впечатление. Но, — поспешил он прибавить, — мы не хотим принуждать его святейшество: мы хотим, чтобы его решение стало выражением его желания, результатом его свободной воли. Поэтому я сам провожу вас, как уже сделал это в первый раз, и для большей надежности выведу через другие ворота.

— Ох, мессир коннетабль, — вздохнул легат, — слава Богу, что вы истинный христианин.

Дюгеклен сдержал слово. Легат выбрался из лагеря целым я невредимым, но после его отъезда грабеж, ненадолго прерванный сообщением о добрых вестях, возобновился с пущим неистовством: разочарование усилило гнев.

Вина были выпиты, вещи разграблены, корма уничтожены.

С высоты городских стен авиньонцы — даже самые храбрые не смели выходить за ворота — по-прежнему наблюдали, как их подчистую грабят и разоряют.

Кардиналы стонали.

Тогда папа предложил наемникам сто тысяч экю.

— Принесите деньги, а там видно будет, — был ответ Дюгеклена.

Папа собрал совет и с глубокой скорбью на лице объявил:

— Дети мои, надо пойти на жертву.

— Да, — единодушно поддержали его кардиналы, — к тому же, как глаголет Иезекииль,[142] враг пришел на землю нашу, пожег и залил кровью города наши, надругался над женами и дочерьми нашими.

— Так принесем же нашу жертву, — призвал Урбан V.

И казначей уже был готов получить приказ отправиться за деньгами.

— Они требуют сто тысяч экю, — сказал папа.

— Надо отдать им деньги, — заявили кардиналы.

— Увы, надо! — согласился его святейшество и, воздев глаза к небу, глубоко вздохнул.

— Анджело, — продолжал папа, — вы отправитесь возвестить, что я накладываю на город подать в сто тысяч экю. Сперва не говорите, золотом или серебром, это прояснится позднее, скажите только, что я накладываю подать в сто тысяч экю на несчастный народ.

Накладывать на кого-либо подать, наверное, было не очень в духе французов, но, кажется, было вполне по-римски, так как папский казначей ни словом не возразил.

— Если люди будут жаловаться, продолжал папа, — вы скажите обо всем, чему сами были свидетелем, и о том, что ни мои молитвы, ни молитвы кардиналов не смогли спасти возлюбленный мой народ от сей крайней меры, столь горестной сердцу моему.

Кардиналы и казначей с восхищением взирали на папу.

— В самом деле, — сказал папа, — бедные эти люди будут даже рады выкупить за такую низкую цену свои дома и свое добро. Но воистину, — прибавил он со слезами на глазах, — для государя нет ничего печальнее, чем просто так отдавать деньги подданных…

— …которые принесли бы великую пользу его святейшеству в любом другом случае, — закончил, поклонившись, казначей.

— В конце концов, так угодно Господу! — воскликнул папа.

Подать была объявлена при сильном ропоте недовольства, если люди узнавали, что вносить надо серебряные экю, и упорном сопротивлении, если им говорили, что требуются экю золотые.

Тогда его святейшество прибегнул к помощи своих гвардейцев, а поскольку теперь они имели дело не с нехристями, но с добрыми христианами, гвардейцы, отложив вязальные спицы, так воинственно схватились за пики, что авиньонцы мгновенно покорились.

На рассвете легат, но уже не с мулом, а с десятью богато убранными лошадьми направился в лагерь нехристей.

Завидев его, солдаты громко закричали от радости, что, однако, раздосадовало легата сильнее, чем их прежние проклятия.

Но, вопреки ожиданиям, он застал Бертрана недовольным столь ощутимым и звонким доказательством покорности папского престола и с удивлением увидел, что тот сильно раздражен и вертит в руках недавно полученный пергамент.

— О, — воскликнул коннетабль, покачав головой, — хороши же денежки, что вы мне везете, господин легат!

— А разве плохи? — спросил посланец, полагавший, что деньги есть деньги, а значит, всегда хороши.

— Хороши, — продолжал Дюгеклен, — но кое-что меня смущает. Откуда они, эти деньги?

— От его святейшества, раз он вам их прислал.

— Прекрасно! Но кто их дал?

— Как кто?! Его святейшество, я полагаю.

— Простите меня, господин легат, — возразил Дюгеклен, — но человек церкви не должен лгать.

— Однако, — пробормотал легат, — я могу подтвердить.

— Прочтите вот это.

И Дюгеклен протянул легату пергамент, который без конца скручивал и раскручивал в руках.

Легат взял пергамент и прочел:

«Входит ли в намерения благородного шевалье Дюгеклена, чтобы неповинный город, который его властелин уже задушил поборами, и несчастные люди, наполовину разоренные горожане и умирающие с голоду ремесленники, лишились последнего куска хлеба, оплачивая никому не нужную войну? Вопрос этот во имя человеколюбия задает честнейшему из христианских рыцарей славный город Авиньон, который обескровил себя ста тысячами экю, тогда как его святейшество таит в подвалах своего замка два миллиона экю, не считая сокровищ Рима».

— Что вы на это скажете? — спросил разгневанный Бертран, когда легат закончил чтение.

— Увы, — вздохнул легат, — должно быть, его святейшество предали.

— Значит, верно, что мне тут пишут о его тайных богатствах?

— Люди так считают.

— Тогда, господин легат, — продолжал коннетабль, — забирайте это золото; людям идущим на защиту дела Господня, нужна не корка бедняка, а избыток богача. Посему внимательно слушайте, что скажет вам шевалье Бертран Дюгеклен, коннетабль Франции: если двести тысяч экю от папы, кардиналов не будут доставлены сюда до вечера, то ночью я сожгу не только окрестности и город, но и дворец, заодно с дворцом кардиналов и вместе с ними папу, так что от папы кардиналов и дворца следа не останется к завтрашнему утру. Ступайте, господин легат.

Эти исполненные достоинства слова солдаты, офицеры и командиры встретили взрывом рукоплесканий, который не оставил у легата никакого сомнения в единодушии наемников на сей счет; поэтому папский посланец, храня молчание посреди этих громовых возгласов, отправился с груженными золотом лошадьми обратно в Авиньон.

— Дети мои, — обратился коннетабль к тем солдатам, которые, стоя слишком далеко, ничего не слышали и удивлялись ликующим крикам товарищей, — этот бедный народ может дать нам лишь сто тысяч экю. Этих денег слишком мало, потому что именно столько я обещал вашим командирам. Папа должен дать нам двести тысяч экю.

Через три часа двадцать лошадей, сгибаясь под тяжестью ноши, вступили, чтобы никогда больше оттуда не выйти, в ограду лагеря Дюгеклена, и легат, разделив деньги на три кучи — в одной было сто тысяч золотых экю, в двух других по пятьдесят, — присовокупил к ним папское благословение, на которое наемники (славные ребята, если уступать их желаниям) ответили пожеланиями ему всяческих благ.

Когда легат уехал, Дюгеклен обратился к Гуго де Каверлэ, Клоду Живодеру и Смельчаку:

— Теперь давайте рассчитаемся.

— Идет, — согласились наемники.

— Я вам должен пятьдесят тысяч экю золотом, по экю на каждого солдата. Ведь так мы договорились?

— Так.

Бертран придвинул им самую большую кучу монет:

— Вот пятьдесят тысяч золотых экю.

Следуя пословице, что была в ходу уже в XIV веке: «Денежки счет любят», наемники пересчитали монеты.

— Все верно! — сказали они. — Это доля солдат. Ну а какова доля офицеров?

Бертран отсчитал еще двадцать тысяч экю.

— Четыре тысячи офицеров, — сказал он, — по пять экю на офицера, выходит — двадцать тысяч экю. Вы ведь так считали?

Командиры принялись пересчитывать монеты.

— Все точно, — подтвердили они через некоторое время.

— Хорошо! — сказал Дюгеклен. — Остались командиры.

— Да, остались командиры, — повторил Каверлэ, облизывая губы в радостном предвкушении поживы.

— Теперь, — продолжал Бертран, — по три тысячи экю каждому, так ведь?

— Цифра верная.

— Выходит — тридцать тысяч экю, — сказал Бертран, показывая на гору золота.

— Счет точен, — согласились наемники, — ничего не скажешь.

— Значит, у вас больше нет возражений, чтобы начать военные действия? — спросил Бертран.

— Никаких, мы готовы, — ответил Каверлэ. — Разве что наша клятва верности принцу Уэльскому…

— Да, — сказал Бертран, — но клятва эта касается лишь английских подданных.

— Разумеется, — согласился Каверлэ.

— Значит, договорились.

— Ну что ж, мы довольны. Однако…

— Что однако? — спросил Дюгеклен.

— А кому пойдут оставшиеся сто тысяч экю?

— Вы слишком предусмотрительные командиры, чтобы не понимать: армии, которая начинает кампанию, нужна казна.

— Несомненно, — подтвердил Каверлэ.

— Так вот, пятьдесят тысяч экю пойдут в нашу общую казну.

— Здорово! — обратился Каверлэ к своим сотоварищам. — Понял. А другие пятьдесят тысяч — тебе в казну. Чума меня забери, ну и ловкач!

— Подойдите ко мне, мессир капеллан, — сказал Бертран, — и давайте вместе напишем письмецо нашему доброму повелителю, королю Франции, коему я посылаю пятьдесят тысяч экю, что у нас остались.

— Вот это да! — воскликнул Каверлэ. — Поступок поистине прекрасный! Я бы никогда так не сделал. Даже ради его высочества принца Уэльского.

V Каким образом мессир Гуго де Каверлэ чуть было не получил триста тысяч золотых экю

Мы уже знаем, что после сцены в саду Аисса отправилась в дом отца, а Аженор исчез, перепрыгнув через стену.

Мюзарон понял, что его хозяина больше в Бордо ничего не удерживает; поэтому, едва молодой человек вышел из состояния мечтательности, в которую погрузили его разыгравшиеся события, он нашел своего коня под седлом, а оруженосца — готовым к отъезду.

Аженор одним махом вскочил в седло и, пришпорив коня, на полном скаку выехал из города в сопровождении Мюзарона, по своему обыкновению отпускавшего шуточки.

— Эй, сударь! — кричал он. — Мне кажется, мы удираем слишком быстро. Куда, черт возьми, вы дели деньги, за которыми ходили к неверному?

Аженор пожал плечами и промолчал.

— Не губите вашего доброго коня, сударь, он нам еще на войне пригодится: предупреждаю вас, что так он долго не проскачет, особенно если вы, подобно графу Энрике де Трастамаре, зашили полсотни марок золотом в подкладку вашего седла.

— В самом деле, — ответил Аженор, — по-моему, ты прав: полсотни марок золотом и полсотни железом для одной скотины — это слишком.

И он опустил на плечо непочтительного оруженосца свое окованное сталью копье.

Плечо Мюзарона осело под этой тяжестью, и, как предвидел Аженор, веселость оруженосца от лишней поклажи значительно поубавилась.

Так они двигались по следам графа Энрике, но не в силах его догнать, через Гиень и Беарн; потом перевалили Пиренеи и через Арагон въехали в Испанию.

Только в этой провинции они нагнали графа, которого увидели в отблесках пожара в маленьком городке, подожженном капитаном Гуго де Каверлэ.

Таким способом отряды наемников возвещали о своем появлении в Испании. Мессир Гуго, большой любитель красочных зрелищ, выбрал город — он рассчитывал сделать его своим маяком — на возвышенности, чтобы пламя на десять льё вокруг освещало этот край, который был ему неизвестен, но который он жаждал узнать поближе.

Энрике ничуть не удивляла эта прихоть английского капитана; он давно водил знакомство со всеми командирами наемных отрядов и знал их манеру вести войну. Правда, он просил мессира Бертрана Дюгеклена воздействовать своим авторитетом на подчинявшиеся ему наемные отряды, чтобы последние не все крушили на своем пути.

— Ибо, — весьма разумно полагал он, — поскольку это королевство в один прекрасный день станет принадлежать мне, я хотел бы получить его цветущим, а не разоренным.

— Что ж, верно, ваша светлость, — отвечал Каверлэ, — но при одном условии.

— При каком же? — спросил Энрике.

— Вы, ваша светлость, будете платить мне за каждый нетронутый дом и за каждую изнасилованную женщину.

— Я что-то не совсем понимаю, — сказал граф, сдерживая отвращение, которое вызывала у него необходимость действовать заодно с подобными бандитами.

— Однако все проще простого, — пояснил Каверлэ. — Города ваши останутся целы, а ваше население удвоится — по-моему, это денег стоит.

— Ну что ж, пусть так, — сказал Энрике, пытаясь улыбнуться. — Мы поговорим об этом завтра утром, а пока…

— Пока, ваша светлость, Арагон может спать спокойно. Ночью мне все будет видно здесь как днем, хотя, слава Богу, Гуго де Каверлэ ничуть не похож на чудотворца.

После этого обещания, которому можно было довериться, сколь бы странным оно ни казалось, Энрике вместе с Молеоном ушел в свою палатку, тогда как коннетабль отправился к себе.

Тогда Гуго де Каверлэ, вместо того чтобы уснуть, что, как могло показаться, он и сделает после столь утомительного дня, стал прислушиваться к звукам удаляющихся шагов; потом, когда эти звуки смолкли в отдалении, а фигуры растворились в темноте, он тихо поднялся и вызвал своего секретаря.

Этот секретарь был весьма важной персоной в доме храброго полководца (Каверлэ либо совсем не умел писать, что весьма вероятно, либо не снисходил до того, чтобы взять в руки перо, что весьма возможно), так как сему достойному писцу поручалось оформлять все сделки между командиром наемников и пленниками, за коих он назначал выкуп. Поэтому почти не проходило дня, чтобы секретарь Гуго де Каверлэ не составлял подобного рода документа.

Писец явился с пером и чернильницей, держа под мышкой свиток пергамента.

— Садись сюда, метр Робер, — сказал капитан, — и составь-ка мне расписку вместе с подорожной.

— Расписку на какую сумму? — спросил писец.

— Сумму не пиши, но места оставь побольше, ибо она будет немалая.

— На чье имя? — снова спросил писец.

— Имя, как и сумму, тоже не пиши.

— А места тоже оставить побольше?

— Да, потому что за этим именем будет значиться немало титулов.

— Прекрасно, прекрасно, отлично, — забормотал метр Робер, принимаясь за дело с таким рвением, будто ему платили проценты с вырученной суммы. — Но где же пленник?

— Сейчас мы его ловим.

Писарь знал привычку своего хозяина, поэтому он не медлил ни секунды, составляя эту цидулку: раз капитан сказал, что пленника ловят, значит, пленник будет.

В этой уверенности писаря льстивости не было: ведь едва писец закончил писать, как со стороны гор послышался приближающийся шум.

Казалось, Каверлэ не услышал его, а угадал, потому что шум еще не достиг чутких ушей часового, как капитан уже приподнял полог палатки.

— Стой! Кто идет? — сразу же прокричал часовой.

— Свои! — ответил хорошо знакомый голос помощника Каверлэ.

— Да, да, свои, — потирая руки, сказал Каверлэ, — пропусти и подними пику, когда они будут проходить. Ради тех, кого я жду, стоит постараться.

В этот момент, в последних отблесках угасающего пожара, можно было заметить, что к палатке приближается группа пленных в окружении двадцати пяти или тридцати солдат. Она состояла из рыцаря (он казался молодым, цветущим мужчиной), мавра, который не отходил от штор носилок, и двух оруженосцев.

Едва Каверлэ разглядел, что эта группа действительно состоит из лиц, которых мы назвали, он тут же удалил из палатки всех, кроме секретаря.

Те, кого он отослал, выходили из палатки с сожалением и даже не давали себе труда его скрывать: они строили догадки о цене добычи, попавшей в когти хищной птицы, каковой считали своего командира.

При виде четырех фигур, вошедших в палатку, Каверлэ низко поклонился, потом, обращаясь к рыцарю, сказал:

— Государь, если случайно мои люди обошлись с вашим величеством не слишком любезно, простите их, ведь они не знают вас в лицо.

— Государь?! — переспросил рыцарь тоном, которому пытался придать выражение удивления, но вместе с тем сильно побледнев, что выдавало его беспокойство. — Вы ко мне обращаетесь, капитан?

— К вам, государь дон Педро, грозному королю Кастилии и Мурсии.

Из бледного рыцарь стал мертвенно-белым. Он попытался изобразить на губах вымученную улыбку.

— Поистине, капитан, — сказал он, — я огорчен за вас, но вы совершаете большую ошибку, если принимаете меня за того, кем назвали.

— Право слово, ваше величество, я принимаю вас за того, кто вы есть, и думаю, что мне досталась поистине славная добыча.

— Думайте, что хотите, — сказал рыцарь, сделав несколько шагов, чтобы сесть, — как я понимаю, мне не составит труда разубедить вас.

— Чтобы разубедить меня, государь, вам следовало бы вести себя осторожнее и не сходить с места.

Рыцарь сжал кулаки.

— Это почему же? — спросил он.

— Потому, что ваши кости хрустят при каждом вашем шаге, а это очень приятная музыка для бедного командира наемного отряда, которому Провидение делает славный подарок, послав в его сети короля.

— Разве только у короля дона Педро при ходьбе хрустят кости и другой человек не может быть поражен схожим недугом?

— Действительно, — подтвердил Каверлэ, — такое возможно, и вы ставите меня в трудное положение; но у меня есть верный способ узнать, ошибаюсь ли я, как вы утверждаете.

— Какой же? — спросил, хмуря брови, рыцарь, которому явно надоедал этот допрос.

— Граф Энрике де Трастамаре находится всего в ста метрах отсюда; я пошлю за ним, и мы увидим, узнает ли он своего дорогого брата.

Рыцаря невольно передернуло от ярости.

— Ага, краснеете! — воскликнул Каверлэ. — Ну что ж, Признавайтесь, и, если признаетесь, я — слово капитана! — клянусь вам, все останется между нами, и ваш брат даже не узнает, что мне выпала честь несколько мгновений беседовать с вашим величеством.

— Ладно, говорите: чего вы хотите?

— Я ничего не захочу, вы это прекрасно понимаете, государь, до тех пор, пока не буду уверен, что мне в руки попал именно дон Педро.

— Предположите же, что я в самом деле король, и говорите.

— Чума меня раздери! Вам, государь, просто сказать: «Говорите!» Неужели вы думаете, что мне надо сказать вам так мало, что это уложится в два слова?! Нет, ваше величество, прежде всего нужна охрана, достойная вашего величества.

— Охрана?! Значит, вы рассчитываете держать меня в плену?

— Во всяком случае, таково мое намерение.

— А я говорю вам, что больше не останусь здесь ни часа, даже если это обойдется мне в половину моего королевства.

— О, именно столько это вам и будет стоить, государь, и это еще совсем дешево, поскольку в том положении, в каком вы оказались, вы почти наверняка рискуете потерять все.

— Тогда назначайте цену! — вскричал пленник.

— Мне надо подумать, государь, — холодно ответил Каверлэ.

Казалось, дон Педро сдержался с невероятным трудом и, не отвечая ни слова, сел напротив полога палатки, повернувшись к капитану спиной.

Тот, похоже, глубоко задумался; потом, помолчав, спросил:

— Вы ведь дадите мне полмиллиона экю золотом, не прав — Дали?

— Вы глупец, — ответил король. — Столько не найдется во всех провинциях Испании.

— Значит, триста тысяч, а? Надеюсь, я вполне благоразумен?

— И половины не дам, — сказал король.

— Тогда, ваше величество, — ответил Каверлэ, — я напишу записочку вашему брату Энрике де Трастамаре. Он лучше меня знает толк в таких делах и назначит цену.

Дон Педро сжал кулаки, и можно было заметить, как пот выступил у него на лбу и потек по щекам.

Каверлэ повернулся к секретарю:

— Метр Робер, попросите от моего имени графа дона Энрике де Трастамаре пожаловать в мою палатку.

Писец направился к выходу, но едва он собрался ступить на порог, как дон Педро встал.

— Я дам триста тысяч золотых экю, — сказал он.

Каверлэ подпрыгнул от радости.

— Но, поскольку, покинув вас, я смогу попасть в лапы какого-нибудь другого бандита вроде вас, который тоже назначит за меня выкуп, вы дадите мне расписку и охранную грамоту.

— А вы отсчитаете мне триста тысяч экю.

— Нет, ибо вы понимаете, что такую сумму с собой не возят; хотя среди ваших людей наверняка найдется какой-нибудь еврей, знающий толк в бриллиантах?

— Да я и сам в них разбираюсь, государь, — ответил Каверлэ.

— Отлично. Подойди сюда, Мотриль, — сказал король, сделав мавру знак приблизиться. — Ты слышал?..

— Да, государь, — сказал Мотриль, доставая из широких шаровар длинный кошелек, сквозь петли которого мелькали чудесные отблески, которые творец драгоценных камней заимствует у царя светил.

— Приготовьте расписку, — сказал дон Педро.

— Она уже готова, — ответил капитан, — надо лишь проставить сумму.

— А охранная грамота?

— Она под распиской. Я слишком усердный слуга вашего величества, чтобы заставлять вас ждать.

Кривая ухмылка появилась на губах короля. Он подошел к столу:

«Я, Гуго де Каверлэ, — прочел он, — командир английских наемников…»

Дальше король читать не стал; луч, подобный молнии, мелькнул в его глазах.

— Значит, вас зовут Гуго де Каверлэ? — спросил он.

— Да, — ответил командир, удивляясь радостному выражению в голосе короля, причину которого он тщетно старался угадать.

— И вы командир английских наемников? — продолжал дон Педро.

— Несомненно.

— Тогда подождите-ка, — сказал король Мотриль, — Положи эти бриллианты в кошелек, а кошелек спрячь в карман.

— Это почему же? — удивился Каверлэ.

— Потому, что здесь я должен отдавать, а не получать приказы, — вскричал дон Педро, доставая из-за пазухи пергамент.

— Это еще почему?! — высокомерно спросил Каверлэ. — Знайте же, государь, что на свете есть лишь один человек, который имеет право приказывать Гуго де Каверлэ…

— Так вот, — перебил его дон Педро, — подпись этого человека — внизу пергамента. От имени Черного принца приказываю вам, Гуго де Каверлэ, повиноваться мне.

Каверлэ, встряхнув головой, взглянул на развернутый пергамент в руке короля, но, едва увидев подпись, так завопил, что сбежались офицеры, из уважения к Каверлэ не входившие в палатку.

Пергамент, который пленник предъявил командиру наемников, действительно был охранной грамотой, данной Черным принцем дону Педро, и содержал приказ английским подданным повиноваться ему во всем до тех пор, пока сам принц не примет командование английской армией.

— Я вижу, что в самом деле отделался дешевле, чем думал ты, да и я тоже. Но не волнуйся, мой храбрец, я тебя вознагражу.

— Вы правы, государь, — ответил Каверлэ со зловещей улыбкой, которую скрывало опущенное забрало. — Вы не только свободны, я еще и жду ваших приказаний.

— Хорошо! — сказал дон Педро. — Прикажи-ка, как ты намеревался, метру Роберу отправиться за моим братом графом Энрике де Трастамаре и привести его сюда.

VI Глава, где мы находим продолжение и объяснение предыдущей

События, что остались нам неизвестны после отъезда, а вернее, бегства, Аженора из Бордо и сцены в саду, развертывались таким образом.

Дон Педро добился покровительства принца Уэльского, в чем он нуждался ради того, чтобы возвратиться в Испанию; уверенный в поддержке людьми и деньгами, он вместе с Мотрилем немедля отправился в путь, получив от принца охранную грамоту, что обеспечивало власть и безопасность при встрече с бандами наемников-англичан.

Маленький отряд направился к испанской границе, где, как мы уже рассказывали, храбрый Гуго де Каверлэ раскинул целую сеть ловушек.

И все-таки, несмотря на то что Каверлэ был осторожным командиром и опытным воином, король дон Педро, благодаря Знанию местности, сумел бы, вероятно, миновать Арагон и пробраться в Новую Кастилию без всяких неприятностей, если бы не следующий случай.

Однажды вечером, когда король с Мотрилем, разложив большой сафьяновый пергамент — карту всех Испании, отыскивали дорогу, по которой им предстояло ехать дальше, шторы носилок бесшумно раздвинулись и высунулась головка Аиссы.

Юная мавританка взглядом подала знак рабу, лежавшему рядом на земле, подойти поближе.

— Раб, из какой ты страны? — спросила она.

— Я родился за морем, — ответил он, — на берегу, который смотрит на Гранаду, но не завидует ей.

— Тебе ведь очень хочется вернуться на родину, правда?

— Да, — тяжело вздохнул раб.

— Завтра, если пожелаешь, станешь свободным.

— Отсюда далеко до озера Лаудиа,[143] — сказал он, — и беглец умрет с голоду, прежде чем туда доберется.

— Не умрет, потому что он возьмет с собой жемчужное ожерелье, и ему хватит одной жемчужины, чтобы прокормиться в пути.

И Аисса сняла свое ожерелье и бросила его рабу.

— Что я должен сделать, чтобы получить и свободу, и жемчужное ожерелье? — спросил раб, дрожа от радости.

— Видишь вон ту серую стену, что закрывает горизонт? — сказала Аисса. — Там лагерь христиан. Сколько тебе нужно времени, чтобы добраться до него?

— Еще не смолкнет песнь соловья, как я буду там, — ответил раб.

— Ну так слушай, что я тебе скажу, и храни каждое мое слово в своей памяти.

Раб внимал Аиссе с исступленным восторгом.

— Возьми эту записку, — продолжала она, — проберись в лагерь, узнай, где знатный рыцарь-франк, командир по имени граф де Молеон; устрой так, чтобы тебя провели к нему, и передай вот этот мешочек; за это он даст тебе сто золотых монет. Ступай!

Раб схватил мешочек, спрятал под своей грубой одеждой, улучил момент, когда какой-то мул забрел в соседний лесок, и, притворившись, будто побежал пригнать скотину назад, исчез в кустах с быстротой стрелы.

Никто не заметил исчезновения раба, кроме Аиссы, которая, трепеща от волнения, провожала его глазами и вздохнула с облегчением лишь тогда, когда он скрылся в кустах.

Случилось то, на что и рассчитывала юная мавританка. С опушки леса раб совсем скоро заметил странную — стальные когти, шлем с металлическим клювом, гибкое железное оперение кольчуги — хищную птицу, которая взгромоздилась на скалу, что высилась над колючим кустарником, чтобы иметь больший обзор.

Выйдя из зарослей, перепуганный раб попался на глаза часовому, который сразу же направил на него арбалет.

Беглецу только этого и надо было. Он помахал рукой, показывая, что хочет поговорить; часовой, продолжая целиться из арбалета, подошел ближе. Раб рассказал, что идет в лагерь христиан, и просил провести его к Молеону.

Это имя — правда, Аисса преувеличивала его значительность — пользовалось в наемных отрядах некоторой известностью после одного дерзкого поступка Аженора, захваченного бандой Каверлэ, а особенно с тех пор, как наемники узнали, что сотрудничеством с коннетаблем они обязаны Молеону.

Солдат прокричал пароль, взял раба за руку и подвел к другому часовому, что стоял шагах в двухстах от него. Тот, в свою очередь, привел раба к последнему кордону дозорных, за которым сеньор Каверлэ, окруженный солдатами, расположился в своей палатке, словно паук в центре сотканной им паутины.

По тому возбуждению, которое он чувствовал за стенами палатки, по смутному шуму, достигавшему его ушей, Каверлэ понял, что случилось нечто необычное, и вышел на порог.

Раба подвели прямо к нему.

Он назвал имя бастарда де Молеона; до сих пор оно служило ему надежным пропуском.

— Кто тебя послал? — спросил Каверлэ раба, который старался увильнуть от ответа.

— Вы и есть сеньор де Молеон? — осведомился он.

— Я один из его друзей, — ответил Каверлэ, — причем самых близких.

— Это не одно и то же, — сказал раб, — ведь мне велено передать письмо, которое я несу, только ему в руки.

— Послушай, — сказал Каверлэ, — у храброго христианского рыцаря сеньора де Молеона среди мавров и арабов много врагов, которые поклялись убить его. Ну а мы дали клятву никого к нему не подпускать до тех пор, пока не узнаем, что написано в письме, которое несет гонец.

— Хорошо! — сказал раб, убедившись, что всякое сопротивление бесполезно (кстати, намерения капитана показались ему добрыми). — Хорошо. Меня послала Аисса.

— Какая еще Аисса? — спросил Каверлэ.

— Дочь сеньора Мотриля.

— Вот оно что! — воскликнул капитан. — Дочь советника короля дона Педро?

— Правильно.

— Сам видишь, что дело совсем запутывается, и письмо это, вероятно, заколдовано.

— Аисса не колдунья, — возразил раб.

— Пусть так, но я хочу его прочесть.

Раб быстро огляделся по сторонам, желая убедиться, нельзя ли бежать; но наемники уже окружили его плотным кольцом. Он вытащил из-за пазухи мешочек с письмом Аиссы и протянул капитану.

— Прочтите, — сказал он, — в нем сказано и обо мне.

Сговорчивая совесть Каверлэ в подобном приглашении не нуждалась. Он развязал мешочек, надушенный росным ладаном и амброй, вынул кусок белого шелка, на котором Аисса густыми чернилами написала по-испански следующее послание:

«Милостивый сеньор, я пишу тебе, как и обещала. Король дон Педро и мой отец вместе со мной, чтобы попасть в Арагон, решили пройти ущелье; ты можешь одним ударом составить наше вечное счастье и добыть себе славу. Возьми нас в плен, и я стану твоей нежной пленницей; если ты пожелаешь получить за них выкуп, то они достаточно богаты, чтобы удовлетворить все твои желания; если ты предпочитаешь славу деньгам и без выкупа вернёшь им свободу, то они, весьма гордые, повсюду расскажут о твоем великодушии; но если ты их отпустишь, мой повелитель, то меня оставишь при себе; у меня есть ларец, полный рубинов и изумрудов, которые могли бы украсить даже корону королевы.

Прочти это и крепко запомни. Мы отправляемся в дорогу сегодня ночью. Расставь своих солдат в ущелье так, чтобы мы не смогли проскользнуть незаметно. Сейчас охрана у нас слабая, но с часу на час она может усилиться, потому что к нам должны присоединиться шестьсот вооруженных людей, которых король ждал в Бордо; они пока не смогли его догнать, так как он шел очень быстро.

Таким образом, мой повелитель, Аисса станет твоей, и никто у тебя ее не отнимет, потому что ты завоюешь ее силой своего победоносного оружия.

Письмо это доставит тебе наш раб. Я обещала, что ты отпустишь его на свободу и дашь ему сто золотых монет; исполни мою просьбу.

Твоя Аисса».

«Ну и дела! — подумал Каверлэ, у которого от волнения под закрытым шлемом катился по лицу горячий пот. — Сам король! И чем я в последнее время так угодил фортуне, что она шлет мне такие удачи? Король! Тут надо все хорошенько обдумать, бес меня задери! Но сперва избавимся от этого дурака».

— Значит, — сказал Каверлэ, — сеньор Молеон должен отпустить тебя на волю.

— Да, капитан, и дать сто золотых монет.

Гуго де Каверлэ счел уместным пропустить мимо ушей эти слова раба. Он лишь окликнул своего оруженосца:

— Эй ты, возьми коня, отвези его на пару льё от лагеря и отпусти. Если он станет просить денег, а у тебя их в избытке, можешь дать. Но имей в виду, с твоей стороны это будет просто подарок.

— Ступай, друг мой, — обратился он к рабу, — ты свое дело сделал. Сеньор де Молеон — это я.

Раб упал ниц.

— А сто золотых монет? — спросил он.

— Вот мой казначей, я велел ему дать тебе денег, — ответил Гуго де Каверлэ, показывая на оруженосца.

Раб поднялся и, сияя от радости, пошел за тем, на кого ему указали.

Едва отойдя от палатки шагов на сто, Каверлэ выслал в горы отряд и, не смущаясь тем, что опускается до столь мелких дел (он сам расставил в ущелье часовых, чтобы никто не мог ускользнуть), стал ждать развязки.

Мы застали Каверлэ в этом ожидании; вскоре она и произошла в полном соответствии с его планами.

Сгорая от нетерпения ехать дальше, король пожелал немедленно отправиться в путь.

К великой радости Аиссы, которая нетерпеливо ждала нападения, думая, что атакой командует Молеон, их окружили в глубоком овраге. Кстати, Каверлэ прекрасно организовал засаду, превосходство англичан было подавляющим, и никто из людей дона Педро даже не подумал сопротивляться.

Аиссу, которая рассчитывала увидеть Молеона во главе нападающих, вскоре стало беспокоить его отсутствие, хотя она считала, что он действует таким образом из осторожности, однако, убедившись, что операция соответствует ее желаниям, она надежды не теряла.

Теперь нас не должно удивлять, что английский наемник сразу узнал дона Педро, которого, впрочем, узнать было вовсе не трудно.

Благодаря своей поразительной проницательности Каверлэ разгадал, какие отношения связывают Мотриля с Аиссой, Хотя его слегка пугало, что раскрытие этой тайны может вызвать страшный гнев Молеона; но он быстро смекнул, что все легко свалить на измену раба, а Молеон, чьим доверием Каверлэ злоупотребил, наоборот, будет ему благодарен: ибо, взяв с короля и Мотриля выкуп, Аиссу он намеревался отдать молодому человеку бескорыстно и радовался собственному великодушию как удачному новшеству.

Мы видели, что охранная грамота принца Уэльского, которую предъявил дон Педро, спутала все карты, расстроив столь Дерзкие и умело разработанные планы Каверлэ.

После ухода Робера, когда дон Педро стал рассказывать командиру наемников о целях заключенного в Бордо договора, послышался громкий шум: стучали копыта коней, звенели доспехи и мечи, цепями прикрепленные к поясам воинов.

Потом полог палатки резко распахнулся и появился Энрике де Трастамаре, чье бледное лицо озаряла какая-то зловещая радость.

Позади него стоял Молеон и, казалось, кого-то искал; он заметил носилки и не спускал с них глаз.

Увидев Энрике, дон Педро — он был столь же бледен, как и его брат, — стал пятиться назад, искать на боку отнятый у него меч и успокоился лишь тогда, когда натолкнулся на один из столбов палатки, на котором был развешан целый арсенал оружия, и ощутил под ладонью холодок боевого топора.

Несколько мгновений все молча смотрели друг на друга, и угрожающие взгляды перекрещивались, словно грозовые зарницы.

Первым тишину нарушил Энрике.

— Я вижу, война закончилась, так и не начавшись, — с мрачной улыбкой сказал он.

— Ха-ха! Неужели вы так думаете? — дерзко и насмешливо спросил дон Педро.

— Именно так я и думаю, — ответил Энрике, — и прежде всего спрошу у благородного рыцаря Гуго де Каверлэ, какую цену он просит за ту славную добычу, что ему досталась. Ведь захвати он двадцать городов и выиграй сто сражений, а подобные подвиги дорого ценятся, он не имел бы столько прав на нашу благодарность, сколько он заслужил за один этот подвиг.

— Мне лестно, — сказал дон Педро, поигрывая топором, — что за меня дают такую высокую цену. — Ну что ж, любезность за любезность. Позвольте спросить вас, дон Энрике, во сколько вы оценили бы свою особу, окажись вы в том же положении, в каком, по-вашему, нахожусь я?

— По-моему, он издевается над нами! — вскричал Энрике с яростью, которая растапливала его радость подобно тому, как первые улыбки солнца растапливают полярные льды.

«Поглядим-ка, чем все это кончится», — прошептал про себя Каверлэ и сел, стремясь не упустить ни одной детали этой сцены и наслаждаясь этим спектаклем как истинный ценитель искусства, а не алчный свидетель.

Энрике обернулся к нему, он явно собрался ответить дону Педро.

— Так вот, дружище Каверлэ, — сказал он, окидывая дона Педро самым презрительным взглядом, — за этого человека, бывшего короля, у которого нет больше на челе золотистого отблеска короны, я дал бы тебе либо двести тысяч экю золотом, либо — на выбор — пару славных городов.

— Ну что ж, — заметил Каверлэ, поглаживая ладонью подбородник шлема и сквозь решетку опущенного забрала в упор глядя на дона Педро, — сдается мне, что такое предложение приемлемо, хотя и…

Дон Педро ответил на эту сделку жестом и взглядом, которые означали: «Капитан, мой брат Энрике не слишком щедр, я дам больше».

— Хотя?.. — повторил Энрике последнее слово командира наемников. — Что вы хотите сказать, капитан?

Молеон больше не мог сдерживать своего страстного любопытства.

— Вероятно, капитан хочет сказать, — ответил он. — что шесте с королем доном Педро он взял других пленных и желал бы, чтобы за них тоже назначили выкуп.

— Право слово, господин Аженор, это называется читать чужие мысли! — воскликнул Каверлэ. — Да, клянусь честью, я захватил и других пленных, даже очень знатных, но…

И новая недомолвка опять показала нерешительность Каверлэ.

— Вам за них заплатят, капитан, — пообещал сгоравший ОТ нетерпения Молеон. — Но где же они? Вероятно, в этих носилках?

Энрике взял за руку молодого человека и ласково его придержал.

— Вы согласны, капитан Каверлэ? — спросил он.

— Ответить вам, сударь, должен я, — сказал дон Педро.

— О, не распоряжайтесь здесь, дон Педро, ибо вы больше не король, — презрительно заметил Энрике, — и прежде чем мне ответить, ждите, пока я обращусь к вам.

Дон Педро улыбнулся и, повернувшись к Каверлэ, попросил:

— Объясните же ему, капитан, что вы не согласны.

Каверлэ снова провел ладонью по забралу, словно это железо было его лбом, и, отведя Аженора в сторону, сказал:

— Мой храбрый друг, добрые товарищи, вроде нас, должны говорить друг другу правду, так ведь?

Аженор посмотрел на него с удивлением.

— Послушайте, — продолжал капитан, — если вы мне верите, выходите через вон ту маленькую дверь, что позади вас, а если у вас добрый конь, гоните его до тех пор, пока он не сдохнет.

— Нас предали! — вскричал Молеон, внезапно все поняв. — К оружию, граф, к оружию!



Энрике изумленно взглянул на Молеона и машинально схватился за рукоять меча.

— Именем принца Уэльского, — вскричал, властным жестам простирая руку, дон Педро, который понимал, что комедия закончилась, — повелеваю вам, мессир Гуго де Каверлэ, взять под стражу графа Энрике де Трастамаре!

Не успел он договорить, как Энрике уже выхватил меч, но Каверлэ, на миг приподняв забрало, поднес к губам рог, и по его сигналу два десятка наемников набросились на графа, молниеносно его обезоружив.

— Приказ исполнен, — сказал Каверлэ дону Педро. — Теперь, государь, послушайтесь меня и уходите, ибо ручаюсь вам, что сейчас здесь станет очень жарко.

— Почему? — спросил король.

— Тот француз, что ушел через заднюю дверь, не позволит захватить своего господина без того, чтобы не отрубить в его честь несколько рук и не раскроить несколько черепов.

Дон Педро выглянул из палатки и увидел Аженора, который садился на коня, чтобы, по всей вероятности, отправиться за подмогой.

Схватив арбалет, король натянул его, вложил стрелу и прицелился.

— Хорошо, — сказал он. — Давид убил Голиафа[144] камнем из пращи, посмотрим, убьет ли Голиаф Давида из арбалета.

— Подождите, государь, черт бы вас побрал! — вскричал Каверлэ. — Не успели вы явиться сюда, а уже во всем мне мешаете. И что скажет господин коннетабль, если я позволю убить его друга?

И он поднял вверх арбалет в то мгновенье, когда дон Педро спустил курок. Стрела полетела в воздух.

— При чем тут коннетабль? — топнув ногой, воскликнул король. — Из страха перед ним не стоило портить мой выстрел. Ставь западню, охотник, и поймай этого вепря, таким образом, охоте сразу придет конец, и лишь на этом условии я тебя прощу.

— Вам легко говорить! Взять коннетабля! Ну и ну! Сами попробуйте взять его! Черт побери, какие же болтуны эти испанцы! — заметил он.

— Полегче, господин Каверлэ!

— Я правду говорю, разрази меня гром! Взять коннетабля! Я, государь, человек нелюбопытный, но, даю слово капитана, охотно поглядел бы, как вы будете брать эту добычу.

— Но покамест нам досталась вот эта, — сказал дон Педро, показывая на Аженора, которого схватили и вели назад.

В тот момент, когда Молеон послал лошадь в галоп, один из наемников серпом перебил ей колени, и она пала, придавив всадника.

До тех пор, пока Аисса думала, что ее возлюбленный не участвует в борьбе и ему не грозит опасность, она не сказала ни одного слова и даже не пошевелилась. Могло показаться, что, сколь бы важными ни были интересы, спор о которых происходил рядом с ней, они нисколько ее не занимали; но когда безоружный, окруженный врагами Молеон подошел поближе, шторы носилок раздвинулись и появилось лицо девушки; оно было белее длинной белоснежной шерстяной накидки, в которую закутываются женщины Востока.

Аженор вскрикнул. Аисса выпрыгнула из носилок и бросилась к нему.

— Стойте! — закричал Мотриль, нахмурившись.

— Что все это значит? — спросил король.

— Это объяснение мне ни к чему, — пробормотал Каверлэ.

Энрике де Трастамаре бросил на Аженора мрачный и подозрительный взгляд, который тот прекрасно понял.

— Вы можете объясниться со мной, — обратился он к Аиссе, — говорите скорее и громче, сеньора, потому что с той минуты, как мы стали вашими пленниками, до минуты нашей смерти, терять время нельзя даже пылко влюбленным.

— Нашими пленниками! — удивилась Аисса. — О, милостивый государь, все совсем наоборот, я не этого хотела.

Каверлэ чувствовал, что попал в весьма щекотливое положение; этот железный человек почти дрожал от страха перед тем обвинением, которое могли выдвинуть против него молодые люди, оказавшиеся в его руках.

— А мое письмо? — спросила Аисса молодого человека. — Разве ты не получил мое письмо?

— Какое письмо? — переспросил Аженор.

— Хватит! Довольно! — вмешался Мотриль; это объяснение явно не входило в его планы. — Капитан, король приказывает вам отвести графа Энрике де Трастамаре в палатку короля дона Педро, а этого молодого человека ко мне.

— Каверлэ, ты подлец! — взревел Аженор, пытаясь вырваться из тяжелых железных лап, которые держали его.

— Я предлагал тебе бежать, ты не захотел или захотел, но слишком поздно, что то же самое, — ответил капитан. — Право же, это твоя ошибка! Тебе ли жаловаться, ты ведь будешь жить у нее.

— Надо спешить, господа, — сказал дон Педро, — и пусть сегодня ночью соберется совет, чтобы судить этого ублюдка, который именует себя моим братом, мятежника, который утверждает, будто он мой суверен. Каверлэ, он предложил тебе два города, но я щедрее и жалую тебе провинцию. Мотриль, вызовите моих людей, через час мы должны быть в безопасности, где-нибудь в надежном замке.

Мотриль поклонился и вышел, но, не отойдя от палатки и десяти шагов, стремглав примчался назад, подавая рукой знак, который у всех народов означает просьбу помолчать.

— Что еще стряслось? — спросил Каверлэ с плохо скрываемой тревогой.

— Говори, добрый Мотриль, — велел дон Педро.

— Послушайте, — сказал мавр.

Казалось, все присутствующие обратились в слух, и на короткое время палатка английского командира превратилась в какую-то галерею скульптур.

— Слышите? — снова спросил мавр, все ниже склоняясь к земле.

Можно было в самом деле расслышать некое подобие раскатов грома или приближение группы мчащихся галопом всадников.

— За Богоматерь Гекленскую! — раздался внезапно суровый и громкий голос.

— Ага, вот и коннетабль, — прошептал Каверлэ, узнавший боевой клич сурового бретонца.

— Ага, вот и коннетабль, — нахмурившись, повторил дон Педро, который знал об этом грозном кличе, но слышал его впервые.

Пленники переглянулись, и на их устах промелькнула улыбка надежды.

Мотриль подошел к дочери, которую обнял и еще крепче прижал к себе.

— Государь, — сказал Каверлэ тем насмешливым тоном, которого он не оставлял даже в минуты опасности, — по-моему, вы хотели взять вепря; он явился сам, чтобы избавить вас от хлопот.

Дон Педро подал знак своим воинам, которые встали у него за спиной. Каверлэ, решивший держать нейтральную позицию в отношении и своего бывшего боевого товарища, и своего нового командующего, отошел в сторону.

Еще один ряд стражников утроил железное кольцо, окружавшее Энрике де Трастамаре и Молеона.

— Что с тобой, Каверлэ? — спросил дон Педро.

— Я, сир, уступаю место вам, моему королю и моему главнокомандующему, — ответил капитан.

— Хорошо, — ответил дон Педро, — значит, все должны исполнять мои приказы.

Стук копыт умолк; послышалось легкое позвякиванье железа, и на землю с грохотом спрыгнул человек в тяжелых доспехах.

Через несколько секунд в палатку вошел Бертран Дюгеклен.

VII Вепрь, попавший в западню

За коннетаблем, хитро поглядывая по сторонам и слегка улыбаясь, вошел честный Мюзарон, покрытый пылью с ног до головы.

Казалось, он появился здесь, чтобы объяснить присутствующим столь молниеносный приезд коннетабля.

Войдя, Бертран поднял забрало и окинул взглядом все общество.

Заметив дона Педро, он слегка поклонился; увидев Энрике де Трастамаре — отвесил почтительный поклон; подойдя к Каверлэ — пожал ему руку.

— Здравствуйте, сир капитан, — спокойно сказал Дюгеклен, — значит, нам досталась добрая добыча. О, мессир де Молеон, прошу прощения, я вас не сразу увидел.

Эти слова, которые свидетельствовали о его явном незнании положения, повергли в изумление почти всех.

Но Бертран, нисколько не обращая внимания на это почти торжественное молчание, продолжал:

— Кстати, капитан Каверлэ, я надеюсь, что к пленнику отнесутся с тем почтением, что приличествует его положению, а главное, его горю.

Энрике хотел было ответить, но дон Педро заговорил раньше:

— Да, сеньор коннетабль, не беспокойтесь, мы отнеслись к пленнику со всем уважением, которого требует обычай.

— Вы отнеслись? — спросил Бертран, изобразив на лице изумление, которое составило бы честь самому искусному комедианту. — Как это, вы отнеслись? Почему вы так говорите, ваша светлость, объясните, пожалуйста.

— Ну да, мессир коннетабль, я повторяю, что мы отнеслись как положено, — с улыбкой ответил дон Педро.

Бертран посмотрел на Каверлэ, который, опустив стальное забрало, был невозмутимо спокоен.

— Я не понимаю, — сказал Дюгеклен.

— Дорогой коннетабль, — начал Энрике, с трудом поднявшись, так как он был избит и помят солдатами; в схватке куча воинов в доспехах едва не задушила его своими железными ручищами. — Дорогой коннетабль, убийца дона Фадрике прав, теперь он наш господин, а мы из-за предательства оказались в плену.

— Что?! — спросил Бертран, обернувшись и бросив такой злобный взгляд, что многие побледнели.

— Вы говорите из-за предательства, так кто же предатель?

— Сеньор коннетабль, — ответил Каверлэ, выступая вперед, — по-моему, слово «предательство» здесь не годится, вернее было бы говорить о преданности.

— Преданности! — вскричал коннетабль, который удивлялся все больше.

— Конечно, о преданности, — продолжал Каверлэ, — ведь мы все-таки англичане — не так ли? — следовательно, подданные принца Уэльского!

— Ладно! Но что же все это значит? — спросил Бертран, расправляя свои могучие плечи, чтобы поглубже вздохнуть, и опуская на рукоять своего длинного меча мощную железную длань. — Кто вам говорит, дорогой мой Каверлэ, что вы не подданный принца Уэльского?

— Тогда, сеньор, вы согласитесь — ибо лучше вас никто не знает законов дисциплины, — что я вынужден подчиниться приказу моего государя.

— Вот этот приказ, — сказал дон Педро, протягивая Бертрану пергамент.

— Я читать не научен, — грубо ответил коннетабль.

Дон Педро забрал назад пергамент, а Каверлэ, сколь бы храбр он ни был, вздрогнул.

— Ну что ж! — продолжал Дюгеклен. — Кажется, теперь я понял. Король дон Педро был взят в плен капитаном Каверлэ. Он показал охранную грамоту принца Уэльского, и капитан сразу же вернул дону Педро свободу.

— Именно так! — воскликнул Каверлэ, который какое-то время питал надежду, что благодаря своей безукоризненной честности Дюгеклен одобрит все его действия.

— Пока все идет как по маслу, — сказал коннетабль.

Каверлэ облегченно вздохнул.

— Но кое-что мне пока неясно, — продолжал Бертран.

— Что же именно? — высокомерно спросил дон Педро. — Только отвечайте поскорее, мессир Бертран, а то все эти допросы становятся утомительны.

— Сейчас скажу, — ответил коннетабль, оставаясь угрожающе-невозмутимым. — Но зачем капитану Каверлэ, освобождая дона Педро, нужно брать в плен дона Энрике?

Услышав эти слова и увидев вызывающую позу, в которую встал Бертран Дюгеклен, произнося их, Мотриль посчитал, что пришло время призвать на помощь дону Педро подкрепление из мавров и англичан.

Бертран глазом не моргнул и, казалось, даже не заметил этого маневра. Только, если такое вообще возможно, его голос стал еще спокойнее и бесстрастнее.

— Я жду ответа, — сказал он.

Ответ дал дон Педро.

— Удивляюсь, — сказал он, — французские рыцари столь невежественны, что не могут понять: одним махом заполучить друга и избавиться от врага — двойная выгода.

— Вы тоже так думаете, метр Каверлэ? — спросил Бертран, устремив на капитана взгляд, сама безмятежность которого была не только залогом силы, но и таила угрозу.

— Ничего не поделаешь, мессир, — ответил капитан. — Я вынужден подчиняться.

— Ну что ж! — сказал Бертран. — А я, в отличие от вас, вынужден командовать. Поэтому приказываю вам, — надеюсь, вы меня понимаете? — приказываю освободить его светлость графа дона Энрике де Трастамаре, которого я вижу здесь под охраной ваших солдат, а поскольку я учтивее вас, то не буду требовать, чтобы вы арестовали дона Педро, хотя вправе это сделать: ведь мои деньги лежат у вас в кармане, и вы мой вассал, раз я плачу вам.

Каверлэ рванулся вперед, но дон Педро жестом остановил его.

— Молчите, капитан, — сказал он. — Здесь только один господин, и это — я. Поэтому вы будете исполнять мой приказ, и немедленно. Бастард дон Энрике, мессир Бертран и вы, граф де Молеон, я объявляю вас моими пленниками.

После этих страшных слов в палатке воцарилась гробовая тишина. По знаку дона Педро из строя вышли полдюжины солдат, чтобы взять под стражу Дюгеклена так же, как раньше они взяли под стражу дона Энрике; но славный коннетабль ударом кулака — под этим кулаком прогибались латы — сбил с ног первого, кто приблизился к нему, и, крикнув своим зычным голосом: «За Богоматерь Гекленскую!», обнажил меч. Клич этот эхо разнесло по всей равнине.

В этот миг палатка являла собой зрелище страшного хаоса. Аженор, которого стерегли плохо, одним рывком отбросил охранявших его солдат и присоединился к Бертрану. Энрике перегрыз зубами последнюю веревку, которой были связаны его руки.

Мотриль, дон Педро и мавры выстроились угрожающим клином.

Аисса просунула голову между шторами носилок и, позабыв обо всем на свете, кроме своего возлюбленного, кричала: «Держитесь, мой повелитель! Смелее!»

А Каверлэ ушел, уведя с собой англичан и стремясь как можно дольше сохранять нейтралитет; правда, опасаясь быть застигнутым врасплох, он приказал протрубить сигнал седлать коней.

И начался бой. Стрелы из луков и арбалетов, свинцовые шары, выпускаемые из пращей, засвистели в воздухе и градом посыпались на трех рыцарей, когда неожиданно раздался громкий рев и группа всадников ворвалась в палатку, рубя, круша, давя все на своем пути и поднимая вихри пыли, которые ослепили самых яростных бойцов.

По крикам «Геклен! Геклен!» нетрудно было узнать бретонцев, ведомых Вилланом Заикой, неразлучным другом Бертрана, которого он поставил у ограды лагеря, отдав приказ атаковать лишь тогда, когда тот услышит клич «За Богоматерь Гекленскую!»

Несколько минут странная неразбериха царила в этой распоротой, разрубленной, растоптанной палатке; на несколько минут друзья и враги смешались, сплелись, ничего не видя; потом пыль рассеялась, и при первых лучах солнца, встающего из-за Кастильских гор, стало ясно, что поле боя осталось за бретонцами. Дон Педро, Мотриль, Аисса и мавры растаяли как видение. Сраженные палицами и мечами, на земле валялось несколько мавров, умиравших в лужах собственной крови; они словно служили доказательством, что бретонцы сражались отнюдь не с армией быстрых призраков.

Прежде всех исчезновение дона Педро и мавров обнаружил Аженор; он вскочил на первого попавшегося коня и, не заметив, что тот ранен, погнал его к ближайшей горке, откуда можно было осмотреть равнину. Взлетев на горку, он увидел пять арабских скакунов, которые приближались к лесу; в голубоватой утренней дымке Аженор разглядел белую шерстяную накидку и развевающийся капюшон Аиссы. Не беспокоясь о том, скачет ли кто-нибудь за ним, в безумном порыве надежды Аженор пустил своего коня в погоню, но через несколько метров конь пал, чтобы уже больше не подняться.

Молодой человек вернулся к носилкам — они были пусты, и он нашел внутри лишь букет роз, влажных от слез Аиссы.

На границе лагеря в боевом порядке выстроилась вся английская кавалерия, ожидая боевого сигнала Каверлэ. Капитан так умело расположил своих воинов, что они взяли бретонцев в кольцо.

Бертран сразу же понял, что цель этого маневра Каверлэ — отрезать ему путь к отступлению.

Каверлэ выехал вперед.

— Мессир Бертран, — сказал он, — чтобы доказать вам, что мы честные боевые товарищи, мы пропустим вас, и вы сможете вернуться в свой лагерь: вы сами убедитесь, что англичане верны слову и уважают рыцарей короля Франции.

Тем временем Бертран, молчаливый и спокойный, как будто ничего особенного и не произошло, снова сел на коня и принял из рук оруженосца копье.

Он огляделся вокруг себя и увидел, что Аженор сделал то же самое.

Все бретонцы в боевом строю стояли за его спиной, приготовившись к атаке.

— Господин англичанин, — ответил Бертран, — вы мошенник, и, будь у меня больше сил, я повесил бы вас вон на том каштане.

— Хо-хо, мессир коннетабль, — сказал Каверлэ, — сами поберегитесь! А то вы вынудите меня взять вас в плен именем принца Уэльского.

— Вот как? — спросил Дюгеклен.

Каверлэ понял угрозу, прозвучавшую в насмешливом тоне коннетабля, и повернулся к своим воинам.

— Сомкнуть ряды! — приказал он солдатам, которые сблизились и образовали перед бретонцами железную стену.

— Чада мои! — обратился Бертран к своим храбрецам. — Приближается время обеда, а наши палатки стоят вон там, поехали же домой.

И он так сильно пришпорил коня, что Каверлэ едва успел отпрыгнуть в сторону, пропуская железный ураган, который несся прямо на него.

Действительно, за Бертраном с неудержимой силой бретонцы бросились вперед во главе с Аженором. Энрике де Трастамаре почти против своей воли оказался в центре маленького отряда.

В ту эпоху, благодаря умению обращаться с оружием и физической силе, один человек стоил двадцати. Бертран так ловко направил свое копье, что поднял на воздух англичанина, который очутился перед ним. Когда была пробита эта первая брешь, стали слышны громкий треск ломающихся копий, крики раненых, глухие удары, наносимые железными палицами, ржание искалеченных в стычке коней.

Обернувшись, Каверлэ увидел широкую окровавленную просеку, а дальше, шагах в пятистах позади, — бретонцев, легко, в стройном порядке мчавшихся галопом, словно они пересекали поле зрелых хлебов.

— Я же давал себе зарок, — бормотал он, покачивая головой, — не связываться с этими скотами. К черту болтовню фанфаронов! Я потерял в этом деле, по крайней мере, дюжину коней и четверо солдат, не считая — о, что я за невезучий человек! — выкупа за короля. Ладно, господа, придется отсюда убираться. С этого часа мы — кастильцы. Поднимайте другое знамя.

И английский наемник в тот же день снял лагерь и выступил в поход, чтобы присоединиться к дону Педро.

VIII Политика мессира Бертрана Дюгеклена

Уже несколько часов бретонцы и граф де Трастамаре вместе с Молеоном были вне опасности, и Аженор давно потерял из виду белую точку (она скрылась в складках высившейся на горизонте горной гряды), которая, убегая от него по равнине, залитой дневным ослепительным солнцем, уносила с собой все — его любовь, радость, надежды.

Впрочем, различные персонажи этой повести — казалось, случай, на радость себе, собрал их всех вместе в обрамлении великолепного пейзажа, который созерцал Аженор, — представляли собой довольно колоритное зрелище.

На одном из склонов гор, до которых белая точка домчалась быстрее летящего орла, вновь показалась маленькая группа беглецов; можно было отчетливо разглядеть три пятна: красный плащ Мотриля, белую накидку Аиссы и позолоченный шлем дона Педро, искрящийся под лучами солнца.

В пространстве среднего плана картины по горной дороге двигалось войско Каверлэ, вновь построившееся боевым порядком. Первые всадники уже углубились в лес, простиравшийся у подножья гор.

На переднем плане можно было видеть Энрике де Трастамаре; пустив свою лошадь пастись на лугу, он, прислонившись спиной к густым зарослям дрока, время от времени со страдальческим изумлением рассматривал свои запястья, до крови натертые веревками. Только эти следы жуткой сцены, разыгравшейся в палатке Каверлэ, доказывали ему, что всего два часа назад дон Педро еще был в его власти, а фортуна, на миг улыбнувшись, почти мгновенно низвергнула его с вершины преждевременного успеха на самое дно пропасти безвестности и бессилия.

Подле Энрике лежало на траве несколько свалившихся от усталости бретонцев. Эти храбрые рыцари, покорные орудия, которых лишь воля природы возвысила над вьючными животными и сторожевыми псами, не утруждали себя мыслями о последствиях своих действий. Они лишь взглянули на Бертрана, который шагах в десяти от них сидел погрузившись в думы, и, прикрыв головы плащами, чтобы защититься от солнца, уснули.

Но Заике Виллану и Оливье де Мони было не до сна; они с пристальным, неослабным вниманием следили за англичанами, чей авангард уже вступал в лес, а арьергард еще складывал и грузил палатки на мулов. Среди работающих можно было видеть Каверлэ, который, словно вооруженный призрак, бродил меж солдат, проверяя, как исполняются его приказы.

Итак, этих рассеянных на обширном пространстве людей, которые, словно потревоженные муравьи, бежали на юг, на запад, на восток, на север, связывало тем не менее одно чувство, и лишь Бог, взирая на них с высоты небес, проникал в души всех этих людей и мог утверждать, что в сердце каждого — исключением было сердце Аиссы — все прочие чувства подавляла месть.

Но Мотриль, дон Педро и Аисса снова исчезли в ложбине горы; скоро арьергард англичан тоже двинулся в путь и скрылся в лесу. Поэтому Молеон, потерявший из виду Аиссу, Заика Виллан и Оливье де Мони, прекратившие следить за Каверлэ, подошли к Бертрану; он, стряхнув с себя груз нелегких мыслей, намеревался пойти к Энрике, который по-прежнему был погружен в глубокую задумчивость.

Бертран встретил их улыбкой, потом, согнув железные суставы своих доспехов, не без труда поднялся с небольшого пригорка, на котором он расположился, и пошел к графу Энрике, сидевшему в прежней позе, припав спиной к зарослям дрока.

Под шагами Бертрана, утяжеленными доспехами, содрогалась земля, но Энрике даже не обернулся. Бертран приблизился и встал таким образом, что его тень заслонила от графа солнце, отняв у печального рыцаря то кроткое утешение небесного тепла, которое, как и жизнь, нам дороже всего тогда, когда мы его теряем.

Энрике поднял голову, чтобы найти солнце, но увидел перед собой славного коннетабля, который стоял, опершись на длинный меч. Он приподнял забрало: глаза его светились вселяющим бодрость сочувствием.

— Ох, коннетабль, — покачав головой, вздохнул граф, — ну и денек!

— Полноте, ваша милость, — утешил его Бертран, — у меня бывали деньки похуже!

Энрике промолчал, укоризненно поглядывая на небо.

— Право слово, — продолжал Бертран, — я доволен лишь одним: мы могли ведь быть в плену, а мы, наоборот, на свободе.

— Эх, коннетабль, неужели вам непонятно, что ничего у нас не получается?

— Это почему же?

— Потому, черт бы меня побрал, что от нас ускользнул король Кастилии! — в бешенстве вскричал Энрике, с угрожающим видом встав; привлеченные громким голосом графа, рыцари вздрогнули и, услышав эти слова, вспомнили, что люто ненавидимый враг — это его брат.

Бертран подошел к графу не просто ради того, чтобы быть с ним рядом: он хотел поговорить о важных вещах; Бертран, действительно, заметил, что на лицах почти всех воинов появилось выражение усталости, которая свидетельствовала о первых признаках упадка духа.

Он жестом предложил графу сесть. Энрике понял, что Бертран хочет завести важный разговор; поэтому он улегся на траву, и среди всех лиц, на которых было написано уныние, одним из самых выразительных было лицо графа.

Бертран, опершись двумя руками на рукоять меча, склонился над ним.

— Простите, ваша милость, — начал он, — если я нарушаю ход ваших мыслей, но я хотел бы выяснить у вас один вопрос.

— Какой именно, дорогой мой коннетабль? — спросил Энрике, сильно обеспокоенный подобным вступлением, поскольку чувствовал, что в труднейшем деле узурпации трона он может опереться только на преданность бретонцев, но не может твердо рассчитывать на других людей.

— Разве, ваша милость, не вы сказали, что король Кастилии ускользнул от нас?

— Конечно, я.

— Но тогда, ваша милость, получается какая-то двусмысленность, и я прошу вас развеять те сомнения, в которые ваши слова повергли ваших преданных слуг. Выходит, кроме вас, есть и другой король Кастилии?

Энрике мотнул головой, словно бык, почувствовавший укол пикадора.

— Не понимаю, дорогой коннетабль, — сказал он.

— Все просто. Если мы с вами толком не знаем, что думать во этому поводу, то, как вы понимаете, мои бретонцы и ваши кастильцы сами в этом не разберутся, а жители других провинций Испании, которые знают гораздо меньше ваших кастильцев и моих бретонцев, никогда не поймут, что им надо кричать: «Да здравствует король Энрике!» или «Да здравствует король дон Педро!»

Энрике слушал, хотя пока и не улавливал, куда клонит коннетабль. Тем не менее он, поскольку это рассуждение показалось ему очень убедительным, в знак одобрения кивнул головой.

— И что из этого следует? — помолчав, спросил он.

— Следует то, — ответил Дюгеклен, — что два короля создают неразбериху и для начала нам надо свергнуть одного из них.

— Но мне кажется, господин коннетабль, что ради этого мы и воюем, — пояснил Энрике.

— Вы правы! Пока мы не одержали победы ни в одном из тех решающих сражений, в итоге которых король навсегда теряет трон, а до этого дня, что решит судьбу Кастилии и вашу судьбу, вы сами не можете сказать, король вы или нет.

— Это неважно! Я хочу быть королем.

— Ну и станьте им!

— Но позвольте, дорогой мой коннетабль, разве, пусть только для вас одного, я не являюсь истинным королем?

— Этого мало, необходимо, чтобы вы стали королем для всех.

— Именно это и представляется мне невозможным без победы в битве, признания меня армией или взятия большого города.

— Так вот, ваша милость, я уже подумал об этом.

— Вы?

— Да, я. Уж не считаете ли вы, что если я способен только сражаться, то не могу мыслить. Не заблуждайтесь. Я не только сражаюсь, но иногда и думаю. Вы ведь сказали, что вам необходимо ждать победы в сражении, признания армией или взятия большого города?

— Да, по крайней мере, выполнения одного из этих трех условий.

— Ну что ж, давайте сразу выполним одно из них!

— По-моему, коннетабль, это очень трудно, если не сказать невозможно.

— Почему же, государь?

— Потому что я боюсь.

— А-а! Если боитесь вы, то я никогда ничего не боюсь, ваша милость, — живо возразил коннетабль. — И не делайте ничего: делать буду я.

— Мы упадем с очень большой высоты, коннетабль, с такой, что уже не оправимся.

— Если только мы не рухнем в могилу, ваша милость, то вы, пока с вами будет четверка бретонских рыцарей и доблестный кастильский меч, всегда сможете подняться. Смелее, ваша милость, будьте решительны!

— О, уверяю вас, мессир коннетабль, когда придет время, я не дрогну, — сказал Энрике, глаза которого заблестели, едва перед ним наяву забрезжило осуществление его мечты. — Но пока нет ни битвы, ни армии.

— Верно. Но у вас есть город.

Энрике оглянулся вокруг.

— Где, ваша милость, в этой стране возводят на престол королей? — спросил Дюгеклен.

— В Бургосе.

— Отлично! Хотя мои познания в географии не слишком обширны, мне думается, ваша милость, что Бургос совсем рядом.

— Конечно, самое большее в двадцати-двадцати пяти льё.

— Значит, надо взять Бургос.

— Взять Бургос? — удивился Энрике.

— Да, Бургос. Если у вас есть малейшее желание получить этот город, я добуду его вам, и это истинная правда, как и то, что зовут меня Дюгеклен.

— Это сильно укрепленный, столичный город, коннетабль, — с сомнением покачал головой Энрике. — Там помимо дворянства живут крепкие буржуа — христиане, евреи и магометане, которые в спокойные времена враждуют, но сразу становятся друзьями, когда необходимо отстаивать свои привилегии. Одним словом, Бургос — ключ к Кастилии, и те люди, что получали там корону и королевские регалии, превратили город в неприступное святилище.

— На это святилище, если вам будет угодно, ваша милость, мы и пойдем, — спокойно ответил Дюгеклен.

— Друг мой, не позволяйте увлечь себя чувству любви и чрезмерного рвения, — возразил граф. — Давайте взвесим наши силы.

— На коня, ваша милость! — воскликнул Бертран, схватив под уздцы лошадь графа, которая забрела в заросли дрока. — В седло, и вперед, на Бургос!

И по знаку коннетабля бретонский трубач сыграл сигнал к выступлению. Первыми в седлах оказались сонные бретонцы, и от Бертрана, смотревшего на родных бретонцев с заботливостью командира и любовью отца, не ускользнуло, что большинство из них, вместо того чтобы, как обычно, окружить дона Энрике, наоборот, подчеркнуто выстроились рядом с коннетаблем, тем самым признавая лишь его истинным главнокомандующим.

— Час настал, — прошептал коннетабль, склонившись к уху Аженора.

— Какой час? — спросил тот, вздрогнув, словно его внезапно разбудили.

— Настал час, чтобы наши солдаты снова взялись за дело, — ответил Дюгеклен.

— Очень хорошо, коннетабль, — сказал молодой человек, — ведь людям тяжело идти неизвестно куда, сражаться неизвестно за кого.

Бертран улыбнулся; Аженор угадал его мысль, а значит, согласился с ним.

— Вы, надеюсь, не себя имеете в виду? — спросил Бертран. — Сдается мне, я всегда видел вас первым в походах и в боях за честь Франции.

— Вы же знаете, мессир, что я прошу только одного — сражаться и идти вперед, но мы никогда не сможем мчаться так быстро, как мне хотелось бы.

И, произнеся эти слова, Аженор привстал на стременах, как будто хотел заглянуть за горы, высившиеся на горизонте.

Бертран ничего не ответил; он хорошо знал цену своим людям. Расспросив местного пастуха, он выяснил, что самая короткая дорога лежит через Калаорру, маленький городок, в пяти с небольшим льё от Бургоса.

— Ну что ж, вперед на Калаорру! — воскликнул коннетабль и пришпорил коня, подав пример стремительности.

Вслед за ним с грохотом поскакал железный эскадрон, в центре которого находился Энрике де Трастамаре.

IX Гонец

На исходе второго дня пути перед взорами войска, ведомого Энрике де Трастамаре и Бертраном Дюгекленом, предстал маленький городок Калаорра. Войско, которое за два дня перехода было набрано из небольших, рассеянных по окрестностям отрядов, насчитывало около десяти тысяч солдат.

От попытки завладеть Калаоррой, сторожевым аванпостом Бургоса, зависело почти все. Этот исходный пункт, который давал полное представление о настроениях в Старой Кастилии, действительно решал успех или провал кампании. Задержка дона Энрике перед Калаоррой означала войну; если с Калаоррой не возникало никаких трудностей, то перед доном Энрике открывался путь к победе.

Кстати, армия была в отличном настроении, поскольку все единодушно считали, что дон Педро, перевалив через горы, пошел на соединение с корпусом арагонских и арабских частей.

Городские ворота были заперты; их охранял пост солдат; по крепостной стене расхаживали дозорные с арбалетами на плечах; город не выглядел угрожающе, но к обороне был готов.

Дюгеклен подвел свою небольшую армию прямо к городским укреплениям; до них легко могла долететь стрела. После этого, приказав трубить общий сбор и поднять знамена, он сказал речь — она была проникнута бретонской самоуверенностью и дипломатическим искусством человека, воспитанного при дворе Карла V, — которую закончил тем, что вместо убийцы, святотатца и недостойного рыцаря дона Педро провозгласил дона Энрике де Трастамаре королем обеих Кастилии, Севильи и Леона.

Услышав эти торжественные слова, которые Бертран произнес во всю мощь своих легких, десять тысяч воинов взметнули в воздух обнаженные мечи, и под самыми прекрасными на свете небесами, в час, когда солнце уже заходило за горы Наварры, вся Калаорра с высоких крепостных стен могла созерцать величественное зрелище падения власти одного короля и рождение власти другого.

Произнеся речь и дав армии высказать свое одобрение, Бертран повернулся лицом к городу, как бы спрашивая его мнение.

Жители Калаорры, хотя были окружены крепкими стенами, имели много оружия и съестных припасов, долго раздумывать не стали.

Коннетабль выглядел слишком внушительным. И не менее угрожающими казались его воины, взметнувшие вверх пики. Горожане, видимо, рассудили, что одной мощи этой кавалерии хватит, чтобы снести городские стены, и гораздо проще избежать беды, открыв ворота. Поэтому на приветствия армии они ответили восторженным криком «Да здравствует дон Энрике де Трастамаре, король обеих Кастилии, Севильи и Леона!»

Эти первые здравицы, провозглашенные по-кастильски, глубоко тронули Энрике; подняв забрало, он без свиты подъехал к городским стенам.

— Лучше провозглашайте «Да здравствует добрый король Энрике!» — крикнул он, — ибо я буду столь добр к Калаорре, что она никогда не забудет, как первой приветствовала меня в качестве короля обеих Кастилии.

И сразу восторг сменился каким-то неистовством; ворота распахнулись так быстро, словно фея коснулась их волшебной палочкой; толпы горожан с женщинами и детьми высыпали из города, смешавшись с солдатами короля.

Через час началось одно из тех пышных празднеств, расщедриться на которые способна лишь природа; цветы, вина и мед этой прекрасной земли, гусли, голоса женщин, восковые факелы, звон колоколов, пение священников — все это ночь напролет кружило головы нового короля и его спутников.

Правда, Бертран собрал бретонцев на совет и сказал им:

— Ну вот, граф дон Энрике де Трастамаре теперь король, хотя и не коронован. А вы опора не безродного наемника, а государя, владеющего землями, вотчинами и правом даровать титулы. Держу пари, Каверлэ еще пожалеет, что ушел от нас.

Затем Дюгеклен (его всегда слушали внимательно не только потому, что он был главнокомандующим, но и потому, что человек он был осмотрительный, воин храбрый и опытный) изложил план действий, то есть поведал о своих надеждах, которые сразу же увлекли всех участников совета.

Он заканчивал речь, когда ему доложили, что король просит пожаловать к себе коннетабля, а также бретонских командиров и ожидает своих верных союзников в ратуше Калаорры; этот дворец был предоставлен новому суверену. Бертран немедленно принял это приглашение. Энрике уже восседал на троне, и золотое кольцо, знак королевского достоинства, красовалось на султане его шлема.

— Господин коннетабль, — сказал он, протягивая Дюгеклену руку, — вы сделали меня королем, а я делаю вас графом; вы даровали мне королевство, а я жалую вас поместьем; благодаря вам, я теперь зовусь Энрике де Трастамаре, король обеих Кастилии, Севильи и Леона, а вы, благодаря мне, зоветесь Бертраном Дюгекленом, коннетаблем Франции и графом Сорийским.

Троекратное «Ура!» командиров и солдат подтвердило, что король не только сделал жест признательности, но и совершил акт справедливости.

— Что касается вас, благородные капитаны, — продолжал король, — то мои дары не будут достойны ваших заслуг, но ваши победы, увеличивая мои владения и богатства, вас тоже сделают сильнее и богаче.

Пока он раздарил им свою золотую и серебряную посуду, конскую упряжь и все, что еще оставалось ценного в ратуше Калаорры, а также назначил губернатором провинции калаоррского бургомистра.

Потом, выйдя на балкон, король повелел раздать солдатам восемьдесят тысяч золотых экю, которые у него оставались. И, показав на пустые сундуки, сказал:

— Советую вам о них не забывать, потому что мы наполним их в Бургосе.

— На Бургос! — закричали солдаты и командиры.

— На Бургос! — подхватили горожане, для кого эта ночь, проведенная в веселье, обильных возлияниях и дружеских объятиях, стала тяжелым испытанием братства, и их благоразумие подсказывало, что нельзя допустить, чтобы этим братством злоупотребляли.

А тем временем наступил новый день; армия была готова к доходу; над треугольными рыцарскими флагами всех кастильских и бретонских отрядов уже развевалось королевское знамя, когда у главных ворот Калаорры послышался громкий шум и крики людей, стекавшихся к центру города, возвестили о важном событии.

Этим событием был приезд гонца.

Бертран вышел на площадь; Энрике гордо выпрямился, сияя от радости.

— Пропустите его, — приказал король.

Толпа расступилась.

И все увидели смуглого, закутанного в белый бурнус всадника на арабском скакуне. Из ноздрей коня валил пар, грива развевалась, он нервно подрагивал на тонких, как стальные клинки, ногах.

— Могу я видеть графа дона Энрике? — спросил всадник.

— Вы хотите сказать, короля? — воскликнул Дюгеклен.

— Мне известен лишь один король, дон Педро, — сказал араб.

«Этот хоть не кривит душой», — про себя прошептал коннетабль.

— Хорошо, — сказал Энрике, — ближе к делу. Я тот, с кем вы желаете говорить.

Гонец, не слезая с коня, поклонился.

— Откуда вы приехали? — спросил дон Энрике.

— Из Бургоса.

— Кто вас послал?

— Король дон Педро.

— Дон Педро в Бургосе? — вскричал Энрике.

— Да, сеньор, — ответил гонец. Энрике с Бертраном снова переглянулись.

— И чего же хочет дон Педро? — спросил Энрике.

— Мира, — сказал араб.

— Ну и ну! — воскликнул Бертран, в котором честность сразу же заглушала любую корысть. — Это добрая весть.

Энрике нахмурился.

Аженор вздрогнул от радости: для него мир означал свободу искать и найти Аиссу.

— И на каких же условиях нам предлагается этот мир? — резким голосом спросил Энрике.

— Ответьте, ваша милость, что вы, как и мы, желаете мира, — сказал гонец, — и об условиях вы легко сговоритесь с королем, моим повелителем.

Однако Бертран не забывал о той миссии, которую ему поручил король Карл V — отомстить дону Педро и уничтожить отряды наемников.

— Вы сможете принять предложение мира только тогда, когда на вашей стороне будет достаточно преимуществ, чтобы условия эти были выгодны, — сказал он Энрике.

— Я тоже так думал, но ждал вашего согласия, — живо откликнулся Энрике, который содрогался при мысли, что ему придется делиться тем, чем он жаждал владеть безраздельно.

— Каков ответ вашей милости? — спросил гонец.

— Ответьте за меня, граф Сорийский, — попросил король.

— Извольте, государь, — поклонился Дюгеклен.

Потом, обернувшись к гонцу, сказал:

— Господин герольд, возвращайтесь к вашему повелителю и передайте ему, что условия мира мы обсудим, когда будем в Бургосе.

— В Бургосе! — вскричал гонец, в голосе которого слышалось больше страха, нежели изумления.

— Да, в Бургосе.

— В этом большом городе, который удерживает со своей армией король дон Педро?

— Именно, — подтвердил коннетабль.

— Вы тоже так думаете, сеньор? — спросил герольд, повернувшись к Энрике де Трастамаре. Тот утвердительно кивнул.

— Да хранит вас Бог! — воскликнул гонец, покрывая голову полой своего плаща.[145]

Потом, так же почтительно, как в начале беседы, поклонившись дону Энрике, он повернул коня и шагом поехал сквозь толпу, которая, обманутая в своих надеждах, безмолвно и неподвижно стояла по сторонам.

— Скачите быстрее, господин гонец, — крикнул Бертран, — если не хотите, чтобы мы оказались в Бургосе раньше вас.

Но всадник, не повернув головы и даже не подав виду, будто эти слова обращены к нему, неуловимым движением перевел коня с размеренного хода на резвый шаг, а потом помчался таким бешеным галопом, что, когда бретонский авангард вышел из ворот Калаорры, направляясь в Бургос, его уже не было видно с крепостных стен.

Отдельные новости разносятся по воздуху, словно гонимые ветром пылинки; эти новости подобны дыханию, запаху, лучу света. Как вспышки молнии, они долетают до людей, предвещая им что-то, ослепляя их. Никто не способен объяснить тот феномен, что человек, находясь в двадцати льё от места события, знает о нем. И то, о чем мы только что рассказали, уже было известно всем. Может быть, наука, которая глубоко изучит эту проблему, когда-нибудь не будет даже снисходить до ее объяснения и признает аксиомой то, что сегодня мы считаем человеческой тайной.

Но как бы там ни было, вечером того дня, когда дон Энрике вместе с коннетаблем вступил в Калаорру, новость о провозглашении Энрике королем обеих Кастилии, Севильи и Леона достигла Бургоса, куда сам дон Педро вошел всего четверть часа назад.

Какой орел, пролетая в небе, выронил ее из когтей? Никто не может ответить на это, но в считанные мгновения весь город уже уверовал в нее.

Сомневался лишь дон Педро. Мотриль вынудил его согласиться со всеми, заметив:

— Боюсь, что так оно и есть. Это должно было произойти, значит, и произошло.

— Но даже если предположить, что этот бастард занял Калаорру, — сказал дон Педро, — вовсе не обязательно, что он провозглашен королем.

— Если он не стал королем вчера, — возразил Мотриль, — то наверняка станет сегодня.

— Тогда выступим против него и объявим войну, — предложил дон Педро.

— Ни в коем случае! — воскликнул Мотриль. — Мы останемся здесь и заключим мир.

— Заключим мир?

— Да, мы даже купим его, если возникнет необходимость.

— Молчи, несчастный! — в бешенстве вскричал дон Педро.

— Неужели вам, государь, так трудно всего-навсего пообещать им мир? — с недоумением спросил Мотриль.

— Ага! Вот куда ты клонишь! — воскликнул дон Педро, начавший, наконец, понимать Мотриля.

— Разумеется, — продолжал Мотриль. — Чего хочет дон Энрике? Королевство! Дайте ему королевство таких размеров, какое вы сочтете нужным; потом вы сбросите Энрике с трона. Если вы сделаете Энрике королем, то он перестанет опасаться человека, давшего ему корону. Ну какая вам выгода, позвольте спросить, от того, что в чужих краях вас все время подстерегает соперник, который, как молния, может поразить вас неизвестно когда и где? Выделите дону Энрике часть королевства, границы которой вам хорошо знакомы; поступите с ним, как с осетром, которого вроде бы отпускают на волю в большой садок. Но ведь каждый знает, где можно легко поймать осетра в этом специально созданном для него водоеме. А если вы будете ловить осетра в открытом море, он всегда от вас ускользнет.

— Верно говоришь, — сказал дон Педро, прислушиваясь к Мотрилю с большим вниманием.

— Если он попросит у вас Леон, — продолжал Мотриль, — отдайте ему Леон; ведь чем быстрее он его получит, тем быстрее ему надо будет вас отблагодарить. Тут-то он на день, на час, на десять минут окажется рядом с вами, за вашим столом, у вас под рукой. Такого случая фортуна никогда не подарит вам до тех пор, пока вы воюете друг против друга. Говорят, он в Калаорре; вот и отдайте ему все земли от Калаорры до Бургоса, это лишь приблизит вас к нему.

Дон Педро превосходно понимал Мотриля.

— Да, — глубоко задумавшись, прошептал он, — именно так я и добрался до дона Фадрике.

— Вот видите, — сказал Мотриль, — а я уж было подумал, что вы забыли обо всем.

— Хорошо, — сказал дон Педро, положив руку на плечо Мотрилю, — я с тобой согласен.

И король послал к дону Энрике одного из тех неутомимых мавров, для которых время измеряется теми тридцатью льё, что за день преодолевают их кони.

Мотриль был уверен, что Энрике примет предложение заключить мир, хотя бы в надежде отнять у дона Педро вторую половину королевства после того, как получит первую. Но мавр и король строили свои расчеты, забыв о коннетабле. Поэтому, получив ответ из Калаорры, дон Педро и его советники сильно огорчились, поскольку преувеличивали последствия отказа Энрике.

Правда, дон Педро располагал армией, хотя армия не так сильна, когда осаждена. У него оставался Бургос, но вопрос заключался в том, верны ли ему горожане.

Мотриль не скрыл от дона Педро, что жители Бургоса пользовались репутацией больших любителей всевозможных новшеств.

— Мы сожжем город, — сказал дон Педро.

Мотриль покачал головой.

— Бургос не из тех городов, что позволяют безнаказанно сжечь себя, — сказал он. — Во-первых, в нем живут христиане, которые ненавидят мавров, а мавры — ваши друзья; во-вторых, живут мусульмане, которые ненавидят евреев, а евреи — ваши казначеи; наконец, живут евреи, которые ненавидят христиан, а в вашей армии много христиан.

Эти люди будут драться друг с другом вместо того, чтобы сражаться с войсками дона Энрике; они могут сделать лучше: каждая из трех партий выдаст две другие на растерзание претенденту. Послушайтесь меня, государь, найдите предлог, чтобы оставить Бургос, я советую вам уехать из города, пока до него не дошла новость о провозглашении королем дона Энрике.

— Если я покину Бургос, то навсегда потеряю этот город, — возразил дон Педро, терзаемый сомнениями.

— Не скажите. Когда вы вернетесь и осадите Бургос, дон Энрике окажется в нашем положении, и, если, как вы считаете, сейчас преимущество на его стороне, тогда оно будет на вашей. Вы должны отступить, ваша милость.

— Значит, бежать! — вскричал дон Педро, потрясая кулаком.

— Тот, кто намерен вернуться, не беглец, государь, — возразил Мотриль.

Дон Педро все еще колебался, но скоро сам удостоверился в том, в чем не могли его убедить советы Мотриля. Он видел, что у дверей домов собираются кучки людей, а еще больше народа скапливается на городских перекрестках, и услышал, как из толпы кто-то крикнул:

— Теперь наш король — дон Энрике!

— Мотриль, ты был прав, — сказал он. — Я тоже думаю, что пора уезжать.

И король дон Педро покинул Бургос в тот самый момент, когда на гребне Астурийских гор появились знамена дона Энрике де Трастамаре.

X Коронование

Жители Бургоса, которые трепетали при мысли, что они станут причиной раздора в борьбе соперников за престол, и сознавали, что в этом случае им придется оплачивать расходы на войну, едва узнав о бегстве дона Педро и завидев знамена дона Энрике, мгновенно превратились в пылких приверженцев нового короля, и эту резкую перемену их взглядов легко было понять.

Тот, кто в гражданских войнах проявляет даже мимолетную слабость, сразу делается намного слабее, чем он есть на самом деле. Ведь гражданская война — не только столкновение интересов, но и борьба самолюбий. Отступить в этой войне — значит потерять свою репутацию. Поэтому совет, данный Мотрилем — у мавров совсем иные понятия о доблести, чем у нас, — оказался совершенно неприемлемым для христиан, составлявших все-таки большинство населения Бургоса.

Магометане и евреи, надеясь извлечь для себя кое-какую выгоду из смены власти, присоединились к христианам, признав дона Энрике королем обеих Кастилии, Севильи и Леона, а короля Педро объявив низложенным.

И вот дон Энрике — его вел под руку епископ Бургосский — под громкие приветствия народа явился во дворец, где еще чувствовалось присутствие дона Педро.

Своих бретонцев Дюгеклен расположил в Бургосе, а за городскими стенами поставил наемные отряды французов и итальянцев, которые остались верны коннетаблю, когда ушли англичане. Таким образом Дюгеклен мог контролировать город, ни в чем не стесняя жителей. Кстати, была введена строжайшая дисциплина: у бретонцев даже за мелкую кражу полагалась смертная казнь, а у наемников били воров хлыстами. Коннетабль понимал, что победа, которая столь легко им далась, требует бережного к себе отношения, и придавал важное значение тому, чтобы новые сторонники узурпации короны приняли его солдат.

— Теперь, ваша милость, я прошу вас проявлять больше торжественности, — сказал коннетабль дону Энрике. — Пошлите за графиней, вашей супругой, которая в Арагоне с нетерпением ждет вестей от вас; она тоже должна короноваться. В торжественных церемониях, я наблюдал это во Франции, самое благоприятное впечатление на людей производят женщины и золотая парча. И поэтому многие люди, расположенные к вам отнюдь не дружески — они просто желают избавиться от вашего братца, — воспылают ревностной преданностью к новой королеве, тем более если она, как говорят, одна из красивейших и утонченнейших дам христианского мира.

— В этом, — прибавил славный коннетабль, — ваш брат не сможет соперничать с вами, потому что свою жену он убил. Когда люди убедятся, какой вы добрый супруг Хуане Кастильской, каждый из них будет вправе напомнить дону Педро о том, как он поступил с Бланкой Бурбонской.

Король улыбнулся в ответ на эти слова, справедливость которых не мог не признать; они, кстати, радуя его, вместе с тем льстили его гордыне и страсти к пышной роскоши. Посему королева и была вызвана в Бургос.

Тем временем город украсили гобеленами, по стенам развесили гирлянды цветов, а мостовые, засыпанные пальмовыми листьями, скрылись под ярко-зеленым ковром. Со всех сторон сбегались без оружия радостные кастильцы; они, хотя еще и не сделали своего выбора, ставили окончательное признание дона Энрике королем в зависимость от того впечатления, какое произведут на них блеск церемонии и щедрость их нового властелина.

Когда сообщили о прибытии королевы, Дюгеклен во главе — отряда бретонцев выехал встречать ее за целое льё от города.

Она действительно была прекрасна, графиня Хуана Кастильская, чью красоту еще больше подчеркивали пышность роскошного наряда и поистине королевского выезда.

Хроника сообщает, что она ехала на колеснице, покрытой золотой парчой и богато убранной драгоценными камнями. Рядом с ней были три сестры короля, а за ними в столь же великолепных экипажах следовали придворные дамы.

Вокруг этих роскошных экипажей тучей вились пажи — их костюмы ослепляли шелком, золотом и драгоценностями, — грациозно гарцуя на прекрасных андалусских лошадях; эта порода, скрещенная с арабскими скакунами, дает коней быстрых, как ветер, и гордых, как сами кастильцы.

Этот величественный кортеж ослепительно сиял на солнце, под лучами которого ярко вспыхивали витражи собора и нагревались пары египетского ладана, сжигаемого в золотых — кадильницах монахинями.

Смешавшись с христианами, что стояли вдоль пути королевы, мусульмане, разодетые в свои самые богатые кафтаны, с восхищением разглядывали знатных и красивых дам, чьи прозрачные, развевающиеся под дыханием легкого ветерка вуали защищали их лица от солнца, но не от жадных взоров.

Едва королева заметила, что к ней навстречу едет Дюгеклен — коннетабля легко можно было узнать по золоченым доспехам и большому мечу, который оруженосец нес перед ним на голубой бархатной подушке с вышитыми золотыми лилиями, — она приказала остановить упряжку белых мулов, везущих ее колесницу, и быстро сошла с высокого сиденья.

По примеру королевы, правда не зная намерений Хуаны Кастильской, сестры короля и придворные дамы тоже вышли из экипажей.



Королева пошла навстречу Дюгеклену, который, увидев ее, соскочил с коня. Тогда Хуана Кастильская ускорила шаг и, как гласит хроника, протянув вперед руки, подошла к коннетаблю.

Дюгеклен молниеносно отстегнул и откинул за спину забрало шлема. Поэтому королева, видя коннетабля с непокрытой головой, обняла его за шею и, как далее повествует хроника, поцеловала, словно нежно любящая сестра.

— Это вам, прославленный коннетабль, я обязана своей короной! — воскликнула она с глубоко искренним волнением, которое тронуло сердца всех присутствующих. — В мой дом пришла эта нежданная слава! Благодарю вас, шевалье, и да вознаградит вас Бог! Я же могу лишь сравняться в благодарности с той услугой, что вы мне оказали.

Эти слова, а особенно поцелуй королевы, столь почетный для славного коннетабля, толпы народа и солдат встретили громкими одобрительными возгласами и рукоплесканиями.

— Ура славному коннетаблю! — кричали все вокруг. — Радости и счастья королеве Хуане Кастильской!

Сестры короля, злорадные и насмешливые девицы, не были столь восторженны. Они украдкой поглядывали на коннетабля (внешность этого доброго рыцаря они, естественно, сравнивали с тем идеалом шевалье, который они себе создали, и она возвращала их к действительности, что была у них перед глазами) и перешептывались:

— Неужели это и есть знаменитый воин? Смотрите, какая у него грубая голова!

— А вы заметили, графиня, какие у него сутулые плечи? — спросила средняя из трех сестер.

— И ноги у него кривые, — заметила младшая.

— Пусть так, зато он сделал королем нашего брата, — напомнила старшая, положив конец этому осмотру, столь невыгодному для славного рыцаря Дюгеклена.

Суть в том, что великая душа знаменитого рыцаря, подвигнувшая его на свершение множества прекрасных и благородных дел, была заключена в мало ее достойное тело; его огромная голова бретонца — она всегда была преисполнена здравых мыслей и великодушного упрямства — могла показаться заурядной любому, кто не удосужился бы заметить того огня, который горел в его черных глазах, гармонического соединения мягкости и твердости в чертах его лица.

Ноги у него, разумеется, были колесом; но ради славы Франции доблестный рыцарь почти всю жизнь провел в седле, и никто, если он не пренебрегал благодарностью, не мог упрекнуть коннетабля за эти ноги, ставшие кривыми потому, что они крепко сжимали бока его доброго коня.

Вероятно, средняя сестра короля справедливо отметила сутулость плеч Дюгеклена, но на этих покатых плечах держались мускулистые руки, которые в схватке одним ударом валили с ног лошадь вместе со всадником.

Толпа не могла сказать о коннетабле: «Это красивый сеньор!», она говорила: «Это грозный сеньор!»

После первого обмена любезностями и благодарностями, королева села верхом на белого арагонского мула; он был покрыт расшитой золотом попоной, на нем была золотая, украшенная драгоценностями сбруя — подарок бургосских горожан.

Королева попросила Дюгеклена идти по левую руку от нее, выбрав кавалерами сестер короля мессира Оливье де Мони, Заику Виллана и еще пятьдесят рыцарей, что вместе с придворными дамами пошли пешком.

В таком порядке они прибыли во дворец; король ждал их под балдахином из золотой парчи; рядом с ним стоял граф де Ламарш, утром приехавший из Франции. Завидев королеву, король встал; королева спешилась с мула и преклонила перед ним колени. Король поднял Жанну Кастильскую и, поцеловав ее, громко воскликнул:

— В монастырь де Лас Уэльгас!

Там и должна была состояться коронация.

С криками «Ура!» все последовали за королевской четой.

На время этого шумного праздника Аженор вместе с верным Мюзароном укрылся в мрачном, стоящем на отшибе доме.

Правда, Мюзарон — он не был влюблен, но зато был любопытный и пронырливый, как всякий слуга-гасконец, — оставил хозяина в одиночестве и, воспользовавшись его затворничеством, облазил весь город, не пропустив ни одной церемонии. Все повидав и обо всем разузнав, он вечером вернулся домой.

Мюзарон застал Аженора разгуливающим по саду и, сгорая от нетерпения поделиться добытыми новостями, сообщил хозяину, что отныне коннетабль не только граф Сорийский, что перед тем как сесть за стол, королева попросила короля об одном одолжении и, когда он удовлетворил ее просьбу, пожаловала Дюгеклену графство Трастамаре.

— Счастливая судьба, — рассеянно заметил Аженор.

— Но это еще не все, сударь, — сказал Мюзарон, приободрившись оттого, что даже такой краткий ответ дает ему повод продолжить свой рассказ, доказывая, что его слушают. — После этого дара королевы король почувствовал, что честь его задета и — коннетабль еще не успел встать — объявил: «Мессир, графство Трастамаре — дар королевы; я же приношу свой дар и жалую вам герцогство Молиния».

— Его осыпают милостями, и это справедливо, — ответил Аженор.

— Но и это еще не все, — продолжал Мюзарон, — от щедрот короля перепало всем.

Аженор усмехнулся, подумав, что о нем, персоне не столь важной, забыли, хотя и он оказал дону Энрике кое-какие услуги.

— Всем! — воскликнул он. — Как так, всем?

— Да, сеньор, всем — командирам, офицерам и даже солдатам. Поистине, меня не перестают мучить два вопроса: во-первых, неужели Испания так велика, что в ней есть все то, что раздает король, во-вторых, неужели у этих людей хватит сил унести все, что им дали?

Однако Аженор больше не слушал его, и Мюзарон напрасно ждал ответа на свою шутку. Между тем наступила ночь, и Аженор, прислонившись к решетчатому, с узором в виде трилистников балкону (сквозь отверстия там пробивались листья и цветы, которые вились по мраморным колоннам и образовывали над окнами навес), вслушивался в отдаленный гул (Праздничного веселья, что уже затихало. Вечерний прохладный ветерок освежал его лоб, разгоряченный пылкими мыслями о любви, а резкий запах мирта и жасмина напоминал о садах мавританского дворца в Севилье и особняка Эрнотона в Бордо. Именно эти воспоминания отвлекли его от рассказов Мюзарона.

Поэтому Мюзарон, умеющий как ему было угодно влиять на настроение хозяина — это всегда легкая задача для тех, кто нас любит и знает наши тайны, — чтобы обратить на себя внимание, выбрал тему, которая, как он полагал, неминуемо отвлечет Аженора от его грустных мыслей.

— Знаете ли вы, сеньор Аженор, — спросил он, — что все эти празднества лишь прелюдия к войне и что за нынешней коронацией последует большой поход на дона Педро; это значит, что надо еще вернуть страну тому, кому дали корону.

— Ну что ж, пусть! — ответил Аженор. — И мы отправимся в этот поход.

— Идти придется далеко, мессир.

— Ладно, пойдем далеко.

— А известно ли вам, что именно там, — Мюзарон показал куда-то вдаль, — мессир Бертран намерен сгноить все отряды наемников?

— Отлично! Заодно там сгниют и наши кости, Мюзарон.

— Конечно, это для меня высочайшая честь, ваша милость, но…

— Что, «но»?

— Но вполне резонно говорят, что господин есть господин, а слуга есть слуга, то есть жалкое орудие.

— Почему же это, Мюзарон? — спросил Аженор, наконец-то с удивлением заметив, что его оруженосец говорит каким-то жалобным тоном.

— Потому что мы с вами совсем разные люди: вы благородный рыцарь и, мне кажется, лишь ради чести служите вашим господам, а я…

— Ну и что ты?..

— А я, во-первых, тоже служу вам ради чести, во-вторых, ради удовольствия находится в вашем обществе и, наконец, ради жалованья.

— Но я тоже получаю жалованье, — не без горечи возразил Аженор. — Разве ты не видел, что мессир Бертран вчера принес мне сто золотых экю от короля, нового короля?

— Видел, мессир.

— Хорошо, а разве из сотни золотых, — смеясь, спросил молодой человек, — ты не получил свою долю?

— Получил, конечно, и не долю, а всю сотню.

— Тогда ты должен прекрасно понимать, что я тоже на жалованье, раз ты его за меня получил.

— Да, но я позволю себе заметить, что платят вам не по заслугам. Сто экю золотом! Я вам назову десятки офицеров, которые получили по пятьсот, а сверх того король даровал им титулы баронов, баннере и сенешалей королевского дома.

— Ты намекаешь, что король забыл обо мне, так ведь?

— Совершенно забыл.

— Тем лучше, Мюзарон, тем лучше. Мне по душе, когда короли забывают обо мне; тогда они хотя бы не делают мне зла.

— Полноте! — воскликнул Мюзарон. — Неужели вы хотите меня убедить, будто вы рады скучать здесь, в саду, пока другие звенят на пиру золотыми кубками, обмениваясь с дамами нежными улыбками?

— Но это правда, метр Мюзарон, — ответил Аженор. — И когда я говорю вам об этом, прошу мне верить. Под этими миртами, наедине со своими мыслями, мне веселее, чем ста рыцарям, что в королевском дворце упиваются хересом.

— Быть этого не может.

— Однако это так.

Мюзарон с сожалением покачал головой:

— Я прислуживал бы вашей милости за столом, а ведь так лестно иметь право сказать, когда мы вернемся в родные края: «Я служил моему господину на пиру в день коронации графа Энрике де Трастамаре».

Аженор кивнул в ответ, печально улыбнувшись.

— Вы оруженосец бедного наемника, метр Мюзарон, — сказал он, — и будьте довольны тем, что еще живы, что вы не умерли с голоду, хотя это вполне могло бы с нами случиться, как бывало со многими. Кстати, эти сто золотых экю…

— Не сомневайтесь, они у меня, — ответил Мюзарон, — но если я их потрачу, то денег у меня не будет, и на что мы станем жить? И чем будем расплачиваться с аптекарями и лекарями, когда ваше благородное усердие на службе у дона Энрике изранит нас душевно и телесно?

— Ты славный слуга, Мюзарон, — рассмеялся в ответ Аженор, — и я дорожу твоим здоровьем. Ступай спать, Мюзарон, уже поздно, и оставь меня развлекаться на мой манер, наедине с моими мыслями. Иди, завтра ты будешь более годен для тяжелой бранной службы.

Мюзарон подчинился. Он удалился, лукаво улыбаясь, ибо полагал, что пробудил в сердце своего господина немного честолюбия, и надеялся, что оно даст свои плоды.

Тем не менее этого не произошло. Аженор, полностью отдавшись мыслям о своей любви, даже не думал о герцогствах и богатстве; он страдал от мучительной тоски, которая вынуждает нас сожалеть о любой стране, где мы были счастливы, словно о второй родине.

Вот почему Аженор так горестно вспоминал о садах алькасара и Бордо.

И, однако, подобно тому, как в небе остается след света, хотя солнце уже зашло, слова Мюзарона оставили след в душе Аженора.

«Разве смогу я стать богатым сеньором, грозным капитаном?! Нет, ничего этого не предвещает моя судьба. У меня есть лишь страсть, силы, упорство, чтобы завоевать Аиссу — единственное мое счастье. Мне безразлично, что меня обходят при раздаче королевских милостей: все короли неблагодарны; мне безразлично, что коннетабль не пригласил меня на пир и не отличил среди других командиров: люди забывчивы и несправедливы. К тому же, как бы там ни было, если мне наскучит их забывчивость и несправедливость, я от них уйду».

— Тише! — послышался чей-то голос рядом с Аженором, который, вздрогнув, в испуге отпрянул назад. — Спокойно, молодой человек! Мы пришли за вами.

Аженор обернулся и увидел двух мужчин, закутанных в темные плащи; они появились из глубины садовой беседки, где, как он думал, никого нет; раздумья помешали ему услышать звуки шагов по песчаной аллее.

Тот, кто говорил, подошел к Молеону и взял его за руку.

— Это вы, коннетабль! — прошептал молодой человек.

— Да, я пришел доказать вам, что не забыл о вас, — ответил Бертран.

— Вы не забыли, но ведь вы не король, — сказал Молеон.

— Верно, коннетабль не король, — перебил другой мужчина, — зато я король и, насколько мне помнится, получил свою корону не без вашей помощи.

Аженор узнал дона Энрике.

— Государь, простите меня, умоляю вас, — в полной растерянности бормотал он.

— Прощаю вас, мессир, — ответил король, — и, так как вы не присутствовали при раздаче наград, вам достанется кое-что Получше того, что получили другие.

— Мне ничего не надо, государь, ничего! — умоляюще сказал Молеон. — Я ничего не хочу, ибо люди станут говорить, будто я что-то у вас выпрашивал.

Дон Энрике улыбнулся.

— Успокоитесь, шевалье, — ответил он, — никто этого не скажет, потому что вряд ли кто-нибудь будет выпрашивать то, что я хочу вам предложить. Это миссия, полная опасностей и в то же время настолько почетная, что заставит все христианские народы устремить взоры на вас. Сеньор де Молеон, вы будете королевским послом.

— О, ваша светлость, я не смел даже надеяться на подобную честь.

— Полно, не скромничайте, молодой человек, — сказал Бертран, — сперва король вместо вас намеревался послать меня, но счел, что я могу понадобиться здесь, чтобы стать во главе наемников, а с этими людьми, поверьте мне, нелегко справляться. Именно в те минуты, когда вы обвиняли нас в том, что мы о вас забыли, я напомнил его величеству о вас как о человеке красноречивом, твердом и хорошо говорящим по-испански. Будучи беарнцем, вы уже наполовину испанец. Но, как вам сказал король, это опасная миссия: надо отправиться на поиски дона Педро.

— Дона Педро! — в порыве радости вскричал Аженор.

— Ага, шевалье, — подхватил Энрике, — я вижу, вас это устраивает!

Аженор почувствовал, что радость делает его бестактным, и сдержался.

— Да, сир, устраивает, — сказал он, — ибо я усматриваю в этой миссии возможность послужить вашему величеству.

— Вы в самом деле окажете мне услугу, и немалую, — продолжал Энрике, — хотя, предупреждаю вас, мой благородный посланец, не без риска для жизни.

— Располагайте мной, государь.

— Надо будет, — пояснил король, — объехать всю Сеговийскую равнину, где-то там сейчас блуждает дон Педро. В качестве верительной грамоты я дам вам перстень, который принадлежит моему брату; дон Педро наверняка его узнает. Но прежде чем согласиться, шевалье, подумайте хорошенько над тем, что я вам скажу.

— Я слушаю вас, государь.

— Если по дороге на вас нападут, приказываю вам сдаться в плен; приказываю также под угрозой смерти не выдавать целей вашей миссии; вы повергли бы в уныние слишком многих наших сторонников, сообщив им, что я, достигнув вершины своего счастья, обратился к моему врагу с предложением заключить мир.

— Заключить мир! — изумился Аженор.

— Так хочет коннетабль, — сказал король.

— Я, сир, не могу ничего желать, я могу лишь просить, — возразил коннетабль. — Вот я и просил вашу светлость взвесить перед лицом Всевышнего всю опасность той войны, которую вы ведете. В таком деле не самое главное — иметь на своей стороне земных царей, нужно, чтобы за тебя стоял и Царь небесный. Правда, склоняя вас к миру, я нарушаю данные мне указания. Но даже мудрый король Карл Пятый одобрит меня, когда я скажу ему: «Государь, жили-были два мальчика, рожденные от одного отца, два брата; подняв меч друг на друга, они когда-нибудь могут сойтись в поединке и погибнуть. Государь, чтобы Бог простил брата, поднявшего меч на брата, прежде всего необходимо, чтобы закон стоял на стороне того, кто жаждет Божьего прощения». Дон Педро предложил вам мир, но вы отказались; если бы вы приняли мир, то люди сочли бы, что вы испугались; теперь, когда вы победили, на вас возложена корона и вы стали королем, вы сами должны предложить дону Педро мир, и люди скажут, что вы государь великодушный, незлобивый, радеющий только о справедливости; и та часть земель, что вы сейчас потеряете, скоро вернется к вам благодаря свободному выбору ваших подданных. Если дон Педро не примет мира, ну что ж, мы выступим против него и вам больше не в чем будет себя упрекнуть, поскольку он сам обречет себя на гибель.

— Все это правильно, — со вздохом ответил Энрике, — но представится ли мне возможность его погубить?

— Государь, я сказал то, что сказал, а говорил я по совести, — ответил Бертран. — Тот, кто желает идти прямым путем, не должен себя убеждать, что может пройти тот же путь, сильно петляя.

— Да будет так! — воскликнул король, притворившись, будто во всем согласен с Дюгекленом.

— Значит, решение вашего величества твердо? — спросил Бертран.

— Да, окончательно.

— И вы не сожалеете о нем?

— О господин коннетабль, вы требуете от меня слишком многого! — возразил король. — Я даю вам свободу действий, чтобы вы принесли мне мир, но большего не просите.

— Тогда, государь, разрешите мне дать шевалье те инструкции, о которых мы с вами условились, — попросил Бертран.

— Не утруждайте себя этим, — живо ответил король. — Я сам все объясню графу, и, кстати, — прибавил он шепотом, — вы же знаете, что мне надо передать ему кое-что.

— Прекрасно, государь! — воскликнул Бертран, который не догадывался, почему король так торопится его удалить.

И Дюгеклен ушел, но, не дойдя до порога беседки, вернулся.

— Не забывайте, государь, что за добрый мир, если потребуется, можно отдать полкоролевства, условия его должны быть совсем мягкими, а манифест — очень осторожным, христианским, не задевающим ничьей гордыни.

— Да, разумеется, — сказал король, невольно покраснев, — будьте уверены, коннетабль, что мои намерения именно таковы…

Бертран не счел нужным настаивать на своем, хотя показалось, что на миг у него возникли какие-то подозрения; но король проводил Дюгеклена такой дружеской улыбкой, что подозрения коннетабля, кажется, рассеялись.

Король посмотрел вслед Бертрану.

— Шевалье, — обратился он к Молеону, едва коннетабль скрылся среди деревьев, — вот перстень, что подтвердит дону Педро ваши полномочия. Но пусть слова, сказанные коннетаблем, сотрутся из вашей памяти, а мои — запечатлятся в ней навсегда.

Аженор кивнул в знак того, что внимательно слушает.

— Я обещаю дону Педро мир, — продолжал Энрике, — и отдам ему половину Испании от Мадрида до Кадикса, я останусь его братом и союзником, но при одном условии.

Аженор поднял голову, все больше удивляясь тону, нежели смыслу речи государя.

— Да, — подтвердил Энрике, — что бы ни говорил коннетабль, я настаиваю на этом условии. По-моему, Молеон, вы удивлены, что я кое-что скрываю от славного коннетабля. Слушайте меня: коннетабль — бретонец, человек, непоколебимый в своей честности, но он даже не догадывается, как дешевы клятвы в Испании, стране, где страсть жжет сердца нещаднее, чем солнце землю. Поэтому он не может понять, как сильно ненавидит меня дон Педро. Будучи законопослушным бретонцем, коннетабль забывает, что дон Педро предательски убил моего брата дона Фадрике и без суда задушил сестру его суверена. Коннетабль полагает, что у нас, как во Франции, война ведется на полях сражений. Король Карл, который повелел Дюгеклену уничтожить дона Педро, знает об этом лучше; это гений короля Карла продиктовал мне те приказы, которые я даю вам.

Аженор, до глубины души потрясенный признаниями короля, склонился в поклоне.

— Итак, вы отправитесь к дону Педро, — продолжал король, — и от моего имени пообещаете ему все, о чем я вам говорил, но за это потребуете, чтобы мавр Мотриль и двенадцать придворных вместе с семьями — на этом пергаменте их имена — стали моими заложниками.

Аженор вздрогнул. Король упомянул о двенадцати придворных с семьями; значит, с Мотрилем, если он окажется при дворе короля Энрике, будет и Аисса.

— Если это условие будет выполнено, — продолжал король, — вы доставите заложников ко мне.

От радости дрожь пробежала по жилам Аженора; дон Энрике это заметил, хотя и истолковал неверно.

— Вам страшно? — спросил он. — Но ничего не бойтесь и не думайте, что ваша жизнь будет подвергаться опасностям среди этих негодяев. Нет, опасность невелика, я, по крайней мере, так считаю; если вы быстро доберетесь до реки Дуэро, то на другом берегу вас будет ждать эскорт, который защитит вас от любого нападения, а мне обеспечит взятие заложников.

— Государь, вы заблуждаетесь, вовсе не страх заставил меня вздрогнуть, — возразил Молеон.

— Тогда что же? — спросил король.

— Нетерпение от желания начать служить вам: я готов ехать сию минуту.

— Отлично! Вы отважный рыцарь, благородное сердце! — воскликнул король. — Уверяю вас, молодой человек, вы далеко пойдете, если без колебаний пожелаете связать вашу судьбу с моей.

— О, ваша милость, — ответил Молеон, — вы уже наградили меня больше, чем я того заслуживаю.

— Когда вы намерены ехать?

— Немедленно.

— Поезжайте. Вот три бриллианта, которые называют «тремя волшебниками»; евреи оценивают каждый из них в сто тысяч золотых экю, а в Испании полно евреев. И вот еще тысяча флоринов, но для кошелька вашего оруженосца.

— Ваша светлость, вы осыпаете меня дарами, — смутился Молеон.

— Когда вы вернетесь, — продолжал дон Энрике, — я пожалую вас в командиры отряда из ста копьеносцев, которых вооружу на собственный счет, и личным знаменем.

— О, ваша милость, умоляю вас, не говорите больше ни слова.

— Но обещайте мне не рассказывать коннетаблю об условиях, которые я ставлю моему брату.

— О, не беспокойтесь, государь, хотя он будет возражать против этих условий, я, как и вы, не хочу, чтобы он этому противился.

— Благодарю вас, шевалье, — сказал Энрике, — вы не только храбры, но и умны.

«Я влюблен, — пробормотал про себя Молеон, — а любовь, говорят, наделяет нас всеми теми достоинствами, которых у нас нет».

Король отправился назад к Дюгеклену.

Аженор разбудил своего оруженосца, и спустя два часа светлой лунной ночью хозяин и слуга уже ехали рысью по дороге на Сеговию.

XI Как дон Педро тоже обратил внимание на носилки и обо всем, что за этим последовало

Тем временем дон Педро достиг Сеговии, затаив в глубине души горькую боль.

Первые посягательства на его десятилетнее царствование оказались для него более ощутимыми, нежели последующие поражения в битвах и измены друзей. Ему, любителю ночных прогулок — обычно он, закутавшись в плащ, бродил по Севилье под охраной лишь собственного меча, — казалось позором красться по Испании, словно вор; он считал, что король погубит себя, если хоть однажды позволит посягнуть на неприкосновенность своей особы.

Но рядом с ним, подобный древнему демону, что вселял гнев в сердце Ахилла,[146] находился Мотриль — он скакал галопом, если дон Педро спешил, замедлял ход, если король ехал шагом, — этот истинный демон ненависти и бешеных страстей, который беспрестанно терзал душу короля горькими советами, подсовывая ему восхитительно-терпкие плоды мщения; Мотриль, всегда неистощимый на выдумки, когда надо было замыслить какое-либо злодейство или бежать от опасностей; Мотриль, чье неиссякаемое красноречие, черпаемое им из неведомых сокровищниц Востока, рисовало перед беглым королем такую захватывающую картину богатства, всесилия, могущества, о которых дон Педро не мечтал даже в свои самые счастливые дни.

Благодаря Мотрилю, пыльная и долгая дорога сокращалась, свертывалась, словно лента под руками прядильщицы. Человек пустыни, Мотриль умел в жаркий полдень отыскать ледяной источник, прячущийся под дубами или платанами. Когда они проезжали через города, Мотрилю удавалось устроить несколько радостных встреч, несколько проявлений преданности — этих последних отблесков угасающей королевской власти.

— Значит, люди еще любят меня, — говорил король, — или уже перестали бояться, что, наверное, к лучшему.

— Когда вы снова станете настоящим королем, тогда и узнаете, обожают вас или трепещут перед вами, — с еле уловимой иронией возражал Мотриль.

Но Мотриль с радостью обратил внимание на то, что дон Педро, терзаемый страхами и надеждами, охваченный мучительными раздумьями, ни единым словом не обмолвился о Марии Падилье. Находясь рядом с королем, эта обольстительница влияла на него так сильно, что ее власть приписывали волшебству; когда они были в разлуке, казалось, что дон Педро не только изгонял Марию из своего сердца, но и на-врочь о ней забывал. Мысли дона Педро, натуры с пылким воображением, капризного короля, южанина, то есть человека страстного в полном смысле этого слова, с первых минут его путешествия с Мотрилем занимало иное: носилки, шторы которых от Бордо до Витории ни разу не раскрылись; та женщина, которую Мотриль повсюду возил с собой и которая вместе с ними бежала через горы. Под капюшоном, когда его два-три раза развевал ветер, можно было мельком заметить восхитительную — бархатистые глаза, черные как смоль волосы, смуглое точеное личико — пери Востока; звуки гузлы, в сумерках издававшие нежные стоны любви, тогда как король томился тревогой, — все это постепенно отдаляло от дона Педро образ Марии Падильи, и разлука наносила далекой любовнице гораздо меньше вреда, чем это незнакомое, таинственное создание, которое король в своей красочной и буйной фантазии, похоже, готов был считать неким духом, покорным Мотрилю, но более могущественным, чем мавр.

Так добрались они до Сеговии, не встретив в пути никакой серьезной помехи. В городе ничего не изменилось. Король все нашел в прежнем виде; во дворце находился трон, в славном городе стояли лучники, а подданные, видя их, были преисполнены почтительности.

Наутро после приезда короля сообщили о появлении большого войска; это пришел Каверлэ со своими отрядами, что, не изменив клятве, принесенной ими своему суверену, и проявив преданность, всегда составлявшую силу Англии, присоединились к союзнику Черного принца, которого и ждал дон Педро.

Накануне, по пути в Сеговию, к англичанам примкнули части андалусцев, гренадцев и мавров, спешившие на помощь королю.

Вскоре прибыл тайный гонец принца Уэльского, этого вечного и неутомимого врага французов; с ним Иоанн и Карл V сталкивались всюду, где во времена их правления Франция терпела поражения. Гонец привез королю дону Педро отличные новости.

Черный принц набрал в Оше армию, и уже двенадцать дней она была в походе; из Наварры он послал эмиссара к дону Педро, чтобы сообщить ему о скором приходе.

Таким образом, трон дона Педро, пошатнувшийся было из-за коронования в Бургосе Энрике де Трастамаре, все больше укреплялся. И по мере того как он упрочивался, со всех сторон стекались те непоколебимые сторонники власти, добрые люди, которые уже было собрались идти в Бургос приветствовать дона Энрике, когда до них дошло, что еще не время трогаться в путь и они вполне могли бы, прибавив ходу, оставить незаконно свергнутого короля у себя в тылу.

К этим людям — их всегда немало — присоединилась не столь значительная, но более благородная группа преданных, чистых сердец, прозрачных и твердых как алмаз; для них возведенный на престол король остается королем до смерти, потому что они стали рабами своей присяги в тот день, когда поклялись ему в верности. Такие люди могут страдать, бояться и даже ненавидеть в государе человека, но они терпеливо и преданно ждут, пока Бог освободит их от данной клятвы, призвав на небеса своего избранника.

Этих преданных людей легко узнать во все времена и эпохи. Они лицемерят гораздо меньше других, рассуждают менее высокопарно; смиренно и почтительно поклонившись королю, вновь возведенному на престол, они отходят в сторону и, стоя во главе своих вассалов, ждут часа, когда смогут сложить головы за короля — этого живого олицетворения принципа монархии.

Некая холодность приема, оказанного дону Педро его верными слугами, объяснялась лишь присутствием мавров, которые приобрели большее, чем прежде, влияние на короля.

Воинственная порода сарацин роилась вокруг Мотриля, словно пчелы вокруг улья с маткой. Они чувствовали, что этот хитрый и дерзкий мавр связывает их с христианским королем, смелым и коварным; поэтому сарацины создали грозный вооруженный отряд и, понимая, что гражданская война им очень выгодна, присоединились к королю с восторгом и энергией, которыми, завидуя маврам, в немом бездействии восхищались его подданные-христиане.

Вместе с казной к дону Педро снова вернулось богатство, и он сразу же окружил себя блистательной роскошью; вид ее пленяет сердца, а выгода от нее смиряет честолюбие. Поскольку в Сеговию скоро должен был прибыть принц Уэльский, было решено, что состоятся великолепные — блеск их был призван затмить эфемерную пышность коронации дона Энрике — празднества, которые вернут доверие народа и заставят его признать, что настоящий король лишь тот, кто много имеет, но гораздо больше тратит.

Мотриль же продолжал осуществлять давно задуманный план, который заключался в том, чтобы покорить чувства дона Педро: ведь разум короля уже был под властью мавра. Каждую ночь слышалась гузла Аиссы, все песни которой, как у истинной дочери Востока, были песнями любви; звуки гузлы, доносимые легким ветерком, скрашивали одиночество короля и успокаивали его кровь, разгоряченную лихорадкой неистовых сладострастных видений, навевая короткий, как это свойственно неутомимым южным натурам, сон.

Каждый день Мотриль ждал, что дон Педро хоть словом выдаст ту тайную страсть, которая, как чувствовал мавр, сжигает короля, но этого единственного слова мавр ждал напрасно.

И вот однажды дон Педро резко, без всякого повода — казалось, ему пришлось сделать страшное усилие, чтобы разорвать узы, словно сковывавшие его уста, — сказал:

— Вот видишь, Мотриль, вестей из Севильи нет.

В этих словах раскрылись все тревоги дона Педро. Севилья означала память о Марии Падилье.

Мотриль вздрогнул: ведь утром он задержал на дороге из Толедо в Сеговию и бросил в тюрьму Адайю, раба-нубийца, который нес королю письмо от Марии Падильи.

— Вестей нет, сир, — сказал мавр.

Дон Педро погрузился в мрачную задумчивость. Потом он, словно отвечая самому себе, тихо проговорил:

— Значит, душу этой женщины покинула всепоглощающая страсть, ради которой я принес в жертву брата, жену, честь и корону, ибо ее хочет сорвать у меня с головы не только бастард Энрике, но и коннетабль.

И он сделал угрожающий жест, не обещавший ничего хорошего ни Дюгеклену, ни Энрике, если злосчастная судьба отдаст их когда-нибудь в его руки.

Мотриль не придал значения этой угрозе короля: его занимали совсем другие мысли.

— Донья Мария, — сказал он, — сильнее всего желала стать королевой, а в Севилье могли поверить, будто ваша светлость короны лишилась…

— Это ты мне уже говорил, Мотриль, но я тебе не верил.

— И снова повторяю, сир. Надеюсь, теперь поверите. Я вам говорил об этом тогда, когда вы приказали мне отправиться в Коимбру за несчастным доном Фадрике…

— Мотриль!

— Вам известно, что я без особой спешки, скажу даже, не без отвращения, исполнил ваш приказ.

— Замолчи, Мотриль! Молчи! — воскликнул дон Педро.

— Тем не менее, государь, ваша честь была сильно задета.

— Да, несомненно, хотя приписывать Марии Падилье эти преступления нельзя; во всем виноваты эти гнусные люди.

— Возможно. Но без Марии Падилье вы ничего не узнали бы, потому что я молчал, хотя и знал обо всем.

— Значит, она меня любила, раз ревновала!

— Вы король, а после смерти несчастной Бланки она рассчитывала стать королевой. Кстати, можно ревновать, не любя. Вы же ревновали донью Бланку, государь, но разве вы ее любили?

И вдруг, как будто сказанные Мотрилем слова оказались условным сигналом, послышались звуки гузлы; песня Аиссы звучала слишком далеко, чтобы можно было разобрать слова, но ласкала слух дона Педро, словно нежный шепот.

— Аисса? — пробормотал король. — Это поет Аисса?

— По-моему, сеньор, да, — ответил Мотриль.

— Это твоя дочь или любимая рабыня? — рассеянно спросил дон Педро.

Мотриль с улыбкой отрицательно покачал головой.

— О нет, — сказал он. — Перед дочерью не встают на колени, сир, перед купленной за золото рабыней мудрый, старый человек не станет в мольбе заламывать руки.

— Кто же она такая? — вскричал дон Педро, чьи мысли, мгновенно устремившись к загадочной девушке, словно прорвали сдерживающие их плотины. — Ты что, смеешься надо мной, проклятый мавр, или просто прижигаешь меня каленым железом ради удовольствия видеть, как я корчусь, словно бык?

Мотриль отпрянул почти в испуге, таким грубым и резким был выкрик короля.

— Отвечай же! — вскричал дон Педро, охваченный одним из тех приступов ярости, что превращали человека в дикого зверя, а короля — в безумца.

— Сир, я не смею вам этого сказать.

— Тогда приведи ко мне эту женщину, — воскликнул дон Педро, — чтобы я сам ее спросил.

— Помилуйте, сеньор! — взмолился Мотриль, словно испугавшись подобного повеления.

— Здесь повелеваю я, и такова моя воля!

— Сеньор, будьте милосердны!

— Пусть она немедленно явится сюда, или я сам выволоку девушку из ее покоев.

— Сеньор, — обратился к королю Мотриль; он выпрямился, спокойный и торжественно-серьезный, — Аисса слишком благородной крови, чтобы люди смели прикасаться к ней грешными руками. Не оскорбляйте Аиссу, король дон Педро!

— Но чем же может оскорбить мавританку моя любовь? — спросил король дон Педро. — Мои жены были королевскими дочерьми, но мои любовницы часто были не ниже моих жен.

— Сеньор, — объяснил Мотриль, — будь Аисса моей дочерью, как считаешь ты, я сказал бы: «Король дон Педро, пощади мое дитя, не позорь своего слугу». И, наверное, вняв голосу столь многих и настойчивых просьб, ты пощадил бы мое дитя. Но в жилах Аиссы течет кровь более благородная, нежели кровь твоих жен и любовниц; Аисса знатнее любой принцессы, она дочь султана Мухаммеда, потомка великого пророка Магомета.[147] Как видишь, Аисса больше чем принцесса, больше чем королева, и я велю тебе, король дон Педро, чтить Аиссу».

Дон Педро замолчал, подавленный гордой властностью мавра.

— Дочь Мухаммеда, султана Гранады! — прошептал он.

— Да, дочь Мухаммеда, султана Гранады, убитого тобой. Я служил этому великому государю, как тебе известно, девять лет назад; когда твои солдаты грабили его дворец, какой-то раб тащил ее, завернув в плащ, чтобы продать, я спас Аиссу. Тогда ей не было и семи лет; ты прослышал, что я был преданным советником, и призвал меня ко двору. Ты мой повелитель, величайший из великих, и я повиновался. Но ко двору нового повелителя вместе со мной последовала и дочь моего прежнего господина; она считает меня отцом; несчастное, воспитанное в гареме дитя так никогда и не видела величественный лик султана, которого больше нет на свете! Теперь ты знаешь мою тайну, ее вырвала у меня твоя грубость. Но помни, король дон Педро, что я, раб, исполняющий твои малейшие прихоти, все вижу и брошусь на тебя, как змея, защищая единственное, что мне дороже всего на свете.

— Но я люблю Аиссу! — в бешенстве воскликнул дон Педро.

— Ты можешь ее любить, король дон Педро, у тебя есть на это право, потому что Аисса тоже королевской крови; ты можешь ее любить, но сам добейся любви Аиссы, — продолжал мавр, — я мешать тебе не буду. Ты молод, красив, могуществен. Почему бы этой юной девственнице не полюбить тебя и по любви не отдать тебе то, чего ты хочешь добиться силой?

Выпустив, словно парфянскую стрелу,[148] эти слова, которые пронзили сердце дона Педро, Мотриль попятился к двери и приподнял служивший портьерой гобелен.

— Но она будет меня ненавидеть, она должна меня возненавидеть, если узнает, что я убил ее отца.

— Я никогда не говорю дурного о господине, которому служу, — сказал Мотриль, придерживая поднятый гобелен. — Аиссе известно только, что ты добрый король и великий султан.

Мотриль опустил гобелен, а дон Педро несколько минут прислушивался, как гулко стучат по плитам пола размеренные и степенные шаги Мотриля, который шел к Аиссе.

XII Как Мотриль был назначен вождем маврских племен и министром короля дона Педро

Мы уже сказали, что, выйдя от короля, Мотриль направился в комнату Аиссы. Запертая в своих покоях, лишенная свободы, девушка — она находилась под охраной решеток, за ней следил отец — очень хотела вырваться на волю.

В отличие от женщин нашей эпохи, Аисса была лишена возможности узнавать новости, которые заменяли бы переписку; не видеть больше Аженора для нее означало просто не жить; не разговаривать больше с ним для нее означало не слышать звуков этого мира.

Но она была глубоко уверена, что внушила любовь, равную ее любви; она знала, что если Аженор жив, то он, трижды находивший способ пробраться к ней, отыщет возможность встретиться с ней в четвертый раз, и, по молодости доверяясь будущему, считала немыслимым, что Аженор может погибнуть.

Поэтому Аиссе оставалось лишь ждать и надеяться.

Женщины Востока живут в вечных грезах; к решительным действиям они способны лишь тогда, когда пробуждаются от своих сладострастных снов. Конечно, если бы наша несчастная затворница могла что-то предпринять, чтобы снова встретиться с Молеоном, она не стала бы сидеть сложа руки; однако, словно цветок Востока, который она напоминала своей благоуханной свежестью, неопытная в жизни, Аисса могла только тянуться к любви — солнцу ее жизни. Но ехать куда-то, доставать золото, расспрашивать людей, бежать от Мотриля — о подобных вещах она и помыслить не смела, считая их совершенно недопустимыми.

Кстати, где находился Аженор и находилась она сама, Аисса не знала. Вероятно, в Сеговии, хотя Сеговия для нее была лишь названием города, не больше. Где располагается этот город, в какой провинции Испании, она не знала; Аисса даже не могла бы перечислить провинции Испании; она, проделав пятьсот льё, так и не узнала, какие края она проезжала, запомнив лишь те три места, где встречалась с Аженором.

Три этих места были у нее перед глазами, подобно картинам в рамах! Словно наяву, Аисса видела реку Зезири, эту сестру Тахо, а на берегу — рощицу диких олив, где стояли ее носилки, видела обрывистые берега, темные, рокочущие и рыдающие волны, из глубин которых, казалось, все еще доносятся до нее первое признание Аженора в любви и последний вздох несчастного пажа. Как отчетливо она видела свою комнату в алькасаре, решетчатое, увитое жимолостью окно, смотревшее на огромный цветник, в центре которого из мраморных чаш взлетали вверх сверкающие струи фонтанов! Как зримо, наконец, видела она сады в Бордо, темно-зеленые купы высоких деревьев, что отделяли дом от моря света, которое пролила с небес луна!

Мысленным взором Аисса видела во всех этих разных пейзажах каждый оттенок, каждую мелочь, каждый листик.

Но ответить, где — на востоке или на западе, на юге или на севере — находились эти места, которые в ее однообразной жизни казались Аиссе столь яркими, не могла необразованная девушка, познавшая лишь то, что познается в гареме — наслаждения бани и томные грезы безделья.

Мотрилю прекрасно было об этом известно, иначе он не чувствовал бы себя таким уверенным.

Он вошел к девушке.

— Аисса, — сказал он, по своему обыкновению низко ей поклонившись, — смею ли я надеяться, что вы благосклонно выслушаете меня.

— Вам я обязана всем и дорожу вами, — ответила девушка, так пристально глядя на Мотриля, будто хотела, чтобы он прочел в ее глазах подтверждение этих слов.

— Довольны ли вы своей жизнью? — спросил Мотриль.

— Что вы имеете в виду? — сказала Аисса, пытаясь, по-видимому, понять, какую цель преследует этот вопрос.

— Я хочу знать, нравится ли вам уединенная жизнь?

— О нет, не нравится! — живо ответила Аисса.

— Вам хотелось бы жить иначе?

— Очень.

— И какой же образ жизни вы предпочитали бы вести?

Аисса молчала. У нее было лишь одно желание, но признаться в этом она не смела.

— Почему вы молчите? — спросил Мотриль.

— Я не знаю, что ответить.

— Неужели вам не хотелось бы, — продолжал мавр, — под звуки музыки мчаться на породистом испанском скакуне в окружении дам, рыцарей, собак?

— Это не самое сильное мое желание, — ответила девушка. — Но мне, наверное, понравилась бы охота, если бы…

— Если бы, что? — с любопытством перебил Мотриль.

Она замолчала.

— Неважно, — ответила гордая девушка. — Это пустяки.

Несмотря на ее сдержанность, Мотриль отлично понял, что означает это «если бы…».

— Пока вы живете вместе со мной, Аисса, — продолжал Мотриль, — пока я, кого считают вашим отцом, хотя мне и не выпало сей величайшей чести, несу ответственность за ваше счастье и ваш покой, ничего не изменится и ваше самое сильное желание не осуществится.

— Но когда же все изменится? — с наивным нетерпением спросила девушка.

— Когда вашим господином станет муж…

— Муж никогда не будет моим господином, — твердо возразила она.

— Вы перебиваете меня, сеньора, — строго заметил Мотриль, — хотя я сказал это ради вашего же счастья.

Аисса внимательно посмотрела на мавра.

— Я сказал, — продолжал он, — что муж может принести вам свободу.

— Свободу? — повторила Аисса.

— Должно быть, вам не слишком хорошо известно, что значит быть свободной, — сказал Мотриль. — Я вам расскажу, что это значит; свобода — это право ходить по улицам, не закрывая лица и не прячась за шторами носилок; это право, как у французов, принимать гостей, выезжать на охоту, праздники и вместе с рыцарями присутствовать на пышных пирах.

По мере того как Мотриль говорил, легкий румянец покрывал матовые щеки Аиссы.

— Но я, наоборот, слышала, — нерешительно ответила девушка, — что муж не дает этого права, а отнимает его.

— Когда он становится мужем, так иногда бывает. Но, будучи женихом, он, особенно если занимает видное положение, позволяет невесте вести ту жизнь, о которой я вам рассказал. В Испании и Франции, например, даже дочери христианских королей выслушивают любовные речи, и это не навлекает на них бесчестья. Тот, кому предстоит взять их в жены, перед женитьбой позволяет им предаваться той свободной и роскошной жизни, которая их ожидает. И приведу вам пример… Вы помните Марию Падилью?

— Помню, — ответила девушка.

— Да будет вам известно, что Мария Падилья, хотя и не была королевой, оставалась полновластной хозяйкой празднеств в алькасаре, в Севилье, в провинции и во всей Испании! Неужели вы забыли, как смотрели на нее сквозь решетчатые ставни окна, когда она целыми днями, изводя своего прекрасного арабского скакуна, гарцевала во дворах дворца, окруженная толпой всадников, которые ей нравились? А вы в одиночестве сидели взаперти, боясь выйти за порог вашей комнаты, видя лишь своих служанок и не смея ни с кем поделиться тем, что мучило вашу душу и ваше сердце.

— Но донья Мария Падилья любила дона Педро, — возразила Аисса, — а в этой стране, если человек любит, он, по-моему, волен открыто признаться в любви своему избраннику. Он выбирает вас, а не покупает, как в Африке. Я уверена, что донья Мария любила дона Педро, а я не стану любить того, кто вздумает на мне жениться.

— Разве вам, сеньора, что-либо известно о нем?

— Ну и кто же он? — живо спросила девушка.

— Вы слишком торопитесь, — заметил Мотриль.

— А вы слишком медлите с ответом, — возразила Аисса.

— Да нет. Просто я хотел напомнить вам, что донья Мария была свободной.

— Нет, не свободной, она же любила.

— Можно быть свободным и в любви.

— Каким образом?

— Разлюбить, и все.

Аисса вздрогнула, как будто услышала нечто совершенно небывалое.

— Донья Мария снова свободна, повторяю я, потому что дон Педро больше ее не любит, а она разлюбила его.

Аисса изумленно посмотрела на него.

— Теперь вы сами понимаете, Аисса, — продолжал мавр, — что они не были в браке, но все-таки наслаждались своей знатностью и богатством, которое приносят высокое положение и связи со знатными особами.

— Так к чему же вы клоните? — вскричала Аисса, внезапно все поняв.

— К тому, что вы уже и без меня поняли, — сказал Мотриль.

— Нет, говорите.

— Один знатный сеньор…

— Уж не король ли?

— Сам король, сеньора, — поклонившись, ответил Мотриль.

— Думает предложить мне место, которое освободила Мария Падилья?

— И свою корону.

— Как Марии Падилье?

— Донья Мария добилась лишь того, что ей пообещали корону. Но более молодая и красивая, более умная женщина смогла бы эту корону получить.

— А что же будет с доньей Марией, которую король разлюбил? — задумчиво спросила девушка, перестав быстро перебирать тонкими пальцами оправленные в золото бусинки четок из дерева сабур.[149]

— Ничего, она нашла новое счастье, — ответил Мотриль, притворившись, будто это ему безразлично. — Одни говорят, что она испугалась войн, в которые ввязался король; другие утверждают, что более вероятно, будто, полюбив другого, она выйдет за него замуж.

— Кто этот человек? — спросила Аисса.

— Рыцарь с Запада, — сказал Мотриль.

Аиссу захватили мечты, потому что коварные слова Мотриля с какой-то волшебной силой показали ей то тихое будущее счастье, о котором она думала, но по незнанию или из робости не смела приподнять завесу, скрывавшую его.

— Ах, неужели люди так говорят? — с восторгом спросила Аисса.

— Конечно, — подтвердил Мотриль, — и даже прибавляют, что, став снова свободной, она воскликнула: «Как я рада, что отправилась на поиски короля и нашла свое счастье, ведь эти поиски заставили меня выйти из безмолвного дома на яркое солнце и увидеть мою любовь».

— Это хорошо, — рассеянно заметила девушка.

— Разумеется, не в гареме или монастыре Мария Падилья нашла бы ту радость, что выпала на ее долю.

— Вы правы, — вздохнула Аисса.

— Поэтому для вашего же счастья, Аисса, вы должны выслушать короля.

— Но король даст мне время подумать, не правда ли?

— Он даст вам столько времени, сколько вы пожелаете и сколько его требуется столь знатной девушке, как вы. Правда, король сейчас огорчен и раздражен из-за своих бед. Ваши слова, Аисса, когда вы этого хотите, вносят кротость в сердца, поговорите же с королем. Дон Педро — великий король, чьи чувства необходимо щадить, а желания — разжигать.

— Я выслушаю короля, сеньор, — согласилась девушка.

«Прекрасно! — подумал Мотриль. — Я был уверен, что честолюбие заговорит, если молчит любовь. Она так влюблена в своего французского рыцаря, что не упустит эту возможность вновь увидеть его; сейчас она ради возлюбленного жертвует монархом, потом мне, наверное, придется следить за тем, чтобы она ради монарха не принесла бы в жертву возлюбленного».

— Значит, вы не отказываетесь встретиться с королем, донья Аисса?

— Я буду почтительной служанкой его светлости, — ответила девушка.

— Этого не требуется, ибо прошу вас не забывать, что вы равны королю. Хотя ваше смирение не должно быть выше гордости. Прощайте, я иду передать королю, что вы изъявили согласие присутствовать на серенаде,[150] которую каждый вечер дают в честь дона Педро. Там будет весь двор, много иностранцев. До свидания, донья Аисса.

«Может быть, среди этих знатных иностранцев я увижу Аженора», — прошептала про себя Аисса.

Дон Педро, мужчина сильных и бурных страстей, словно неискушенный юноша, покраснел от радости, когда вечером увидел, как в блестящей, расшитой золотом мантилье на балкон вышла прекрасная мавританка, с черными глазами и нежной кожей; с этой незнакомкой не могла соперничать ни одна из женщин, до сегодня считавшихся в Сеговии первыми красавицами.

Аисса казалась королевой, привыкшей принимать комплименты королей. Она не опускала глаз и часто, отыскав его взглядом среди гостей, пристально смотрела на него; на протяжении вечера король не раз оставлял своих мудрейших советников и придворных красавиц, чтобы подойти к Аиссе и тихо побеседовать с девушкой, которая говорила с ним, нисколько не волнуясь и не смущаясь, хотя и с едва уловимой рассеянностью, ибо ее мысли блуждали далеко отсюда.

Провожая Аиссу до носилок, дон Педро вел ее за руку, а потом, идя рядом с ними, продолжал беседовать с девушкой через шелковые шторы.

Всю ночь придворные судачили о новой фаворитке, которую король намеревался ввести ко двору; перед отходом ко сну дон Педро объявил, что поручает ведение переговоров и выплату денег войскам своему первому министру Мотрилю, командиру маврских отрядов, находящихся на королевской службе.

XIII О чем беседовали Аженор и Мюзарон, проезжая в горах Арасены

Мы уже знаем, что, получив приказ нового короля Кастилии, Молеон и его оруженосец светлой лунной ночью отправились в дорогу.

Ничто на свете не могло порадовать сердце Мюзарона сильнее, чем неумолчный перезвон нескольких экю, что перекатывались в недрах его бездонного кожаного кармана; но в этот день сердце достойного оруженосца веселило не жалкое звяканье пары монеток, а радовал густой звук сотни полновесных флоринов, которые приплясывали в мешочке, стремясь потеснее прижаться друг к другу; посему радость Мюзарона была и полной и звонкой.

Уже в те времена из Бургоса в Сеговию была проложена прекрасная дорога, но именно из-за ее оживленности и красоты Молеон подумал, что было бы неосторожно следовать этим прямым путем. Поэтому, как истинный беарнец, он бросился в сьерру, проезжая через живописные отроги — они заросли цветами и мхом — каменистого западного склона, что тянется от Коимбры до Туделы, словно складка, созданная самой природой.

В первые же часы поездки Мюзарон, который с помощью своих экю надеялся провести время в дороге в свое удовольствие, испытал сильное разочарование. Если люди в городах и на равнине под двойным нажимом дона Педро и дона Энрике лишились своих богатств, то с горцев, которые никогда не были зажиточными, взять вообще было нечего. Поэтому наши путешественники — они были вынуждены обходиться козьим молоком, грубым простым вином, ячменным хлебом — очень скоро стали сожалеть об опасностях равнины, которые были связаны с жареным козленком, ольей-подридой[151] и добрым, выдержанным в бурдюках вином.

Вот почему Мюзарон и начал горько сетовать на то, что ему не попадается враг, с которым он мог бы сразиться.

Аженор мечтал совсем о другом и молчал, давая слуге изливаться в жалобах; потом, когда воинственное бахвальство оруженосца нарушило его глубокую задумчивость, он наконец-то, к несчастью для себя, улыбнулся.

Эта улыбка, в которой действительно проскользнуло недоверие к его воинственности, очень не понравилась Мюзарону.

— Я не считаю, сеньор, — сказал он, обидчиво скривив губы и скорчив недовольную гримасу (столь необычное выражение физиономии не вязалось с привычным добродушием его открытого лица), — и не думаю, чтобы ваша милость когда-либо сомневались в моей храбрости, доказательством которой мог бы послужить не один мой геройский поступок.

Аженор кивнул в знак согласия.

— Да, не один геройский поступок, — повторил Мюзарон. — Напомнить ли мне о мавре, которого я так славно продырявил во рвах Медины-Сидонии? Или о другом мавре, которого я собственными руками задушил прямо в комнате несчастной королевы Бланки? Ловкость и смелость, скромно замечу я, будут моим девизом, если когда-нибудь меня возведут в рыцарское достоинство.

— Все, что ты говоришь, — чистая правда, мой дорогой Мюзарон, — сказал Аженор, — но скажи, к чему ты клонишь, расточая свои пылкие речи и грозно хмуря брови?

— Значит, сеньор, вам со мной совсем не скучно? — спросил Мюзарон, ободренный сочувственным тоном, который он уловил в голосе хозяина.

— С тобой я скучаю редко, добрый мой Мюзарон, но наедине со своими мыслями не скучаю никогда.

— Благодарю вас, сударь! Но мне сразу становится скучно, едва я подумаю, что здесь мы не встретим ни одного подозрительного путника, у которого мы могли бы подцепить на острие копья добрый кусок холодного мяса или большой бурдюк славного винца, что делают на морском побережье.

— Ах, Мюзарон, я понимаю, что ты голоден и тебя зовет в бой пустое брюхо.

— Совершенно верно, сеньор, как говорят кастильцы. Посмотрите, какая прелестная дорожка вьется у нас под ногами! И представить только, что, вместо того чтобы блуждать в этих проклятых ущельях среди неприветливых берез, мы смогли бы, спустившись вниз по этой тропе всего на одно льё, оказаться на равнине, вон там, где виднеется церковь. А рядом с ней — вы видите, сударь? — валит густой, жирный дым. Разве церковь не взывает к вашему сердцу благочестивого рыцаря, доброго христианина? О, чудесный дым, даже отсюда чувствуешь, как вкусно он пахнет!

— Мюзарон, мне не меньше тебя хочется другой жизни, встречи с людьми, — ответил Аженор, — но я не имею права подвергать себя лишним опасностям. При исполнении моей миссии меня подстерегает немало серьезных, неизбежных испытаний. Пусть эти горы бесплодны и пустынны, зато они безопасны.

— Что вы, сеньор, храни вас Бог! — взмолился Мюзарон, который явно решил не уступать без борьбы. — Спуститесь со мной хотя бы на треть склона; там вы и будете меня ждать. А я, добравшись до этого дыма, сделаю кое-какие запасы, что помогут нам продержаться. Я обернусь за два часа. Следы мои сотрет ночь, а завтра мы будем далеко.

— Мой дорогой Мюзарон, — сказал Аженор, — слушайте меня внимательно.

Кивнув головой, оруженосец насторожился, словно заранее предвидя, что все сказанное хозяином будет идти вразрез с его замыслом.

— Я не позволю вам ехать в объезд или сворачивать в сторону до тех пор, пока мы не доберемся до Сеговии. В Сеговии, сеньор сибарит,[152] у вас будет все, что пожелаете: изысканный стол, приятное общество. Наконец, там с вами будут обходиться так, как полагается обходиться с оруженосцем посла. Кстати, разве не Сеговия тот город, что я вижу на равнине? Он окутан туманом, но в центре его я замечаю высокую красивую колокольню и сверкающий купол собора. Завтра вечером мы будем там; поэтому из-за пустяка не стоит сворачивать с дороги.

— Я вынужден повиноваться вашей милости, это мой долг, — жалобным голосом ответил Мюзарон, — и я не пренебрегаю своим долгом, но если мне будет позволено высказать одну мысль, которая ни в чем не противоречит интересам вашей милости…

Аженор взглянул на Мюзарона, который встретил его взгляд кивком головы, означающим: «Я настаиваю на том, что сказал».

— Ладно, говори, — согласился молодой человек.

— Дело в том, что в моей, а значит, и вашей стране, — затараторил Мюзарон, — есть пословица, которая советует звонарю сперва бить в маленькие колокола, а уж потом — в большие.

— Ну и в чем смысл этой пословицы?

— Смысл ее в том, ваша милость, что, перед тем как мы въедем в Сеговию, то есть в большой город, было бы лучше наведаться в этот маленький городок. Вполне вероятно, что там мы услышим истинную правду о том, как обстоят дела. Ах, если бы ваша милость знали, какие добрые знамения несет мне дым из этого городка!

Аженор был человек здравомыслящий. Первые доводы Мюзарона его взволновали мало, но последний аргумент убедил; кроме того, он думал, что если Мюзарон вбил себе в голову, будто ему необходимо отправиться в ближайший городок, то не дать ему осуществить этот замысел означало полностью вывести его из себя, что предвещало Аженору по крайней мере целый день выносить самое гнусное, что только может быть на свете, — плохое настроение слуги; и угроза эта оказывалась гораздо хуже и мрачнее, чем любая непогода.

— Хорошо, будь по-твоему, Мюзарон, я уступаю твоим желаниям, поезжай и разузнай, что там творится вокруг этого дыма, и возвращайся рассказать мне.

Поскольку с первых минут спора Мюзарон был почти уверен, что закончится все в его пользу, то он воспринял разрешение хозяина, ничем не выдав своей великой радости, и, пустив лошадь рысью, стал спускаться по извилистой тропе, которую уже давно пожирал глазами.

Чтобы удобнее было ждать возвращения оруженосца, Аженор расположился в прелестном скалистом амфитеатре; арену его устилал тонкий, встречающийся только в горах мох, где росли редкие березы и было множество дивных цветов, что распускались лишь у края пропасти; прозрачный источник, словно зеркало, сверкал в естественной чаще, потом, журча, сбегал вниз по камням. Аженор напился из него, затем, сняв шлем, присел у мягкого основания зазеленевшего дуба, под сенью трепещущей листвы.

Вскоре, словно истинный рыцарь из старинных фаблио[153] и героических песен, молодой человек отдался во власть сладостных мыслей о любви, которые так сильно его захватили, что он, сам того не заметив, перешел от грез к восторженным видениям, а от них — ко сну.

В возрасте Аженора не спят без сновидений, поэтому, едва молодой человек смежил глаза, ему приснилось, что он уже в Сеговии, что король дон Педро повелел заковать его в кандалы и бросить в темницу, сквозь решетки которой смотрела на него прекрасная Аисса; но, как только милое видение озарило мрак его узилища, прибежал Мотриль; тогда сей утешительный образ исчез, и мавр с Аженором сошлись в поединке; в разгар схватки, когда он почувствовал, что вот-вот рухнет без сил, послышался стук копыт, возвещающий о появлении нежданного помощника.

Топот копыт мчащегося галопом коня так неотвязно проникал в его сон, что поглощал все чувства Аженора, и он проснулся, услышав первые слова всадника, который прискакал к нему.

— Сеньор! Сеньор! — кричал чей-то голос.

Аженор открыл глаза: перед ним был Мюзарон.

Впрочем, презабавно выглядело это появление достойного оруженосца, восседавшего на лошади, которой он управлял лишь одними коленками, потому что обе его руки были вытянуты вперед так, словно он играл в прятки; на локте одной висел связанный за все четыре лапы бурдюк, на локте другой — завязанная за четыре угла простыня, где находился мешочек изюма и копченые языки, тогда как на ладонях он, словно пару пистолетов, держал жареного гуся и каравай хлеба — его хватило бы на ужин полудюжине человек.

— Сеньор, сеньор! — кричал Мюзарон. — Важная новость!

— Что там еще? — воскликнул рыцарь, надевая шлем и хватаясь за рукоять меча, как будто за Мюзароном гнался целый полк врагов.

— О, какая прекрасная мысль меня осенила! — продолжал Мюзарон. — Даже подумать страшно, что мы проехали бы мимо, если бы я не настоял на своем!

— Да говори же, в чем дело, чертов болтун! — нетерпеливо воскликнул Аженор.

— В чем дело?.. Да в том, что в эту деревню меня привел сам Господь Бог!

— И что же ты узнал, черт побери? Отвечай скорей!

— Узнал, что король дон Педро… я хотел сказать бывший король дон Педро…

— Ну дальше что?

— Дальше? Дона Педро в Сеговии больше нет.

— Это правда? — с досадой спросил Молеон.

— Истинная правда, сеньор… Вчера вернулся алькальд, что вместе с властями городка выезжал встречать дона Педро, который позавчера проехал стороной по равнине, направляясь из Сеговии…

— Куда?

— В Сорию.

— Вместе с двором?

— Да.

— И Мотриль с ним? — помедлив, спросил Аженор.

— Конечно.

— А не было ли с Мотрилем… — пробормотал молодой человек.

— Носилок? Думаю, были. Мотриль с них глаз не спускает. Их, кстати, теперь крепко стерегут.

— Что ты хочешь сказать?

— Что король от них ни на шаг не отходит.

— От носилок?

— Разумеется… Он сопровождает их верхом. У этих носилок он даже принимал алькальда и властей городка.

— Ну что ж, дорогой мой Мюзарон, поедем в Сорию! — сказал Молеон с улыбкой, которая плохо скрывала охватившее его беспокойство.

— Поедем, ваша милость, но только не по этой дороге. Сейчас Сория позади нас. Я в городке разузнал все: мы едем налево, прямо через горы и попадаем в ущелье, которое тянется вдоль равнины. Оно избавит нас от переправы через две реки и на одиннадцать льё сократит путь.

— Хорошо, беру тебя в проводники, но помни об ответственности, что ты на себя берешь, мой бедный Мюзарон.

— Помня о ней, я позволю себе заметить, сеньор, что вам следовало бы провести эту ночь в городке. Видите, уже вечер спускается, прохлада дает о себе знать; через час ночь застигнет нас в дороге.

— Потратим этот час с пользой, Мюзарон, а раз ты все разведал, то показывай дорогу.

— А как же ваш ужин, сеньор? — воскликнул Мюзарон, в последний раз пытаясь уговорить хозяина.

— Поужинаем, когда найдем подходящее место для ночлега. Вперед, Мюзарон, в путь!

Мюзарон не возражал. В голосе Аженора иногда слышалась определенная интонация, которую Мюзарон превосходно распознавал; когда подобной интонацией сопровождался какой-либо приказ, спорить было бесполезно. Ценой немыслимых манипуляций оруженосец, не выпуская из рук ни одной из тяжестей, умудрился поддержать хозяину стремя и, благодаря какому-то чуду равновесия, взгромоздился со всей поклажей на лошадь; он поехал впереди и отважно углубился в горное ущелье, что должно было избавить их от переправы через две реки и на одиннадцать льё сократить дорогу.

XIV Каким образом Мюзарон отыскал пещеру и что он в ней нашел

Как и предсказывал Мюзарон, в распоряжении путников оставался всего один светлый час, и они могли двигаться за последними лучами солнца; но, едва на самой высокой вершине сьерры померк отблеск тускнеющего светила, тьма стала надвигаться с пугающей быстротой; в этот последний дневной час Мюзарон и его хозяин смогли убедиться, насколько крутой, а следовательно, опасной, была дорога, по которой они ехали.

Спустя четверть часа езды в сплошной темноте Мюзарон остановился как вкопанный.

— Ох, сеньор Аженор, — сказал он. — Дорога все хуже и хуже, или, вернее, ее совсем нет. Мы неминуемо пропадем, сеньор, если вы потребуете ехать дальше.

— Черт подери! — выругался Аженор. — Я непривередлив, ты знаешь, но ночлег представляется мне совсем уж жалким. Давай посмотрим, нельзя ли проехать вперед.

— Невозможно! Мы находимся на каком-то выступе, со всех сторон пропасть. Давайте остановимся здесь или ненадолго задержимся, положитесь на мое знание гор, и я отыщу вам местечко, где можно заночевать.

— Ну что, теперь тебе мерещится какой-нибудь добрый, жирный дым? — спросил Аженор, смеясь.

— Нет, но я нюхом чую прелестную пещеру с занавесями из плюща и стенами, заросшими мхом.

— Откуда нам придется выгнать целое полчище сов, ящериц и змей.

— Право слово, ваша милость, это сущие пустяки! В такое время и в таком месте, где мы с вами находимся, меня не пугают все те, что летают, царапаются или ползают, я боюсь тех, кто ходит на двух ногах. Впрочем, вы не столь суеверны, чтобы бояться сов, и я не думаю, что ящерицы или змеи покусают ваши железные ноги.

— Ладно, давай остановимся здесь, — согласился Аженор.

Мюзарон спешился и накинул поводья своей лошади на камень, а его хозяин, сидевший верхом, застыл в ожидании, похожий на конную статую хладнокровного и невозмутимого храбреца.

Оруженосец, ведомый инстинктом, силу которого удесятеряет добрая воля, отправился обшаривать окрестности.

Не прошло и четверти часа, как он вернулся с победоносным видом, держа в руке обнаженный меч.

— Сюда, сеньор, сюда, — кричал он, — идите осматривать наш дворец!

— Что с тобой еще стряслось, черт побери? — спросил рыцарь. — Похоже, ты насквозь промок.

— Стряслось, ваша милость, то, что я сражался против леса лиан, которые хотели взять меня в плен, но я, рубя их наотмашь, все-таки пробился. Вот тут-то ворох намокших от росы листьев дождем пролился мне на голову. Заодно вылетела дюжина летучих мышей, и крепость пала. Представьте себе великолепную галерею, пол которой устлан мелким песком.

— Неужели не врешь? — спросил Аженор, пустив лошадь шагом за своим оруженосцем, но слегка сомневаясь в его заманчивых обещаниях.

Аженор сомневался напрасно. Спустившись вниз по довольно крутому склону шагов на сто, в том месте, где дорогу, казалось, перегораживала скала, он почувствовал, что лошадь ступает по кучам свежих листьев и искромсанных веток — плодам рубки Мюзарона; то тут, то там невидимками проносились крупные летучие мыши, что нетерпеливо рвались назад в свое жилище; присутствие их обнаруживалось лишь по струям воздуха, овевавшим лицо рыцаря, когда они бесшумно взмахивали крыльями.

— Ого! — воскликнул Аженор. — Это же прямо пещера волшебника Можи![154]

— Это я первым открыл ее, ваша милость! Разрази меня бес, если когда-нибудь человеку приходила мысль забрести сюда! Эти лианы растут здесь от начала мира.

— Прекрасно, — с усмешкой сказал Аженор. — Но если в этой пещере не бывает людей…

— Конечно, не бывает, поверьте мне.

— …то можешь ли ты утверждать, что не бывают волки?

— Ой, сеньор!

— Или небольшие горные медведи, которые, как тебе известно, водятся в Пиренеях?

— Черт побери!

— Или дикие коты, что перегрызают горло спящим путникам и высасывают из них кровь?

— А знаете, сударь, как мы сделаем? Один будет бодрствовать, а другой спать.

— Так будет спокойнее.

— Теперь вы ничего не имеете против пещеры волшебника Можи?

— Совсем ничего, и даже нахожу ее очень приятной.

— Ну что ж, зайдем, — сказал Мюзарон.

— Зайдем, — согласился Аженор.

Оба, спешившись и с опаской — рыцарь выставил вперед копье, а оруженосец обнажил меч — вошли в пещеру. Пройдя шагов двадцать, они наткнулись на прочную, непреодолимую стену, которую, казалось, образовала сама скала: она была гладкой, без каких-либо углублений.

Пещера делилась на два зала: сначала в нее проникаешь через своеобразную прихожую, потом уже, пройдя своего рода низкую дверь, попадаешь во второй, очень высокий зал.

Явно это была пещера, где в ранние времена христианства обитал один из тех благочестивых отшельников, кто выбирал путь уединения для того, чтобы Господь вознес их на небеса.

— Слава Господу! — воскликнул Мюзарон. — У нас надежная спальня.

— Тогда отведи лошадей в конюшню и накрывай на стол, — велел Аженор. — Я хочу есть.

Мюзарон отвел лошадей в то место, которое хозяин назвал конюшней: в прихожую пещеры.

Исполнив это поручение, он перешел к более важному делу — приготовлению ужина.

— Что ты там бормочешь? — спросил Аженор, который расслышал, как Мюзарон что-то ворчит, хлопоча над ужином.

— Я говорю, сударь, что я круглый дурак, поскольку забыл купить свечи, чтобы нам было светло. К счастью, можно разжечь костер.

— Ты что, Мюзарон? Разжечь костер!

— Огонь отгоняет хищных зверей — это истина, в справедливости которой я не раз убеждался.

— Да, но он привлекает людей, а сейчас, признаюсь тебе, я больше опасаюсь нападения банды англичан или мавров, чем стаи волков.

— Черт возьми! — сказал Мюзарон. — Как это печально, сударь, наслаждаться столь вкусной едой в темноте.

— Да полно тебе, — ответил Аженор. — У голодного брюха нет слуха, это правда, зато оно все видит.

Мюзарон, неизменно послушный, если умели его убедить или поступали согласно его желаниям, на сей раз признал основательность доводов хозяина и стал накрывать ужин у самого входа во вторую пещеру, чтобы воспользоваться последними отблесками света.

Они приступили к трапезе сразу же после того, как разрешили лошадям уткнуться мордами в мешок с овсом, который Мюзарон возил на крупе своего коня.

Аженор, молодой и сильный мужчина, набросился на припасы так рьяно, что влюбленный наших дней сгорел бы со стыда за него; между тем ему восторженно вторил Мюзарон, который под тем предлогом, что в темноте ничего не видно, заодно с мясом с хрустом разгрызал кости.

Вдруг хруст стал раздаваться лишь со стороны Аженора, а со стороны Мюзарона умолк.

— Эй, что с тобой? — спросил рыцарь.

— Сеньор, мне почудилось, будто я слышу голоса, — ответил Мюзарон, — хотя, вероятно, и ошибаюсь… Это неважно.

И он снова принялся за еду.

Но вскоре хруст еще раз прервался, а так как Мюзарон сидел спиной к входу, то Аженор мог заметить, что тот весь обратился в слух.

— Ага, понятно, — сказал Аженор. — Ты сходишь с ума.

— Вовсе нет, сеньор, и даже еще не оглох. Я слышу, уверяю вас, слышу голоса.

— Да брось! Ты бредишь, — возразил молодой человек. — Это какая-нибудь оставшаяся здесь летучая мышь шарит по стенам.

— Будь по-вашему! — сказал Мюзарон, понизив голос до такой степени, что хозяин едва мог его расслышать. — Однако я не только слышу, но и вижу.

— Видишь!?

— Да. Соизвольте обернуться и сами увидите.

Предложение было столь разумным, что Аженор живо обернулся.

В темной глубине пещеры действительно мерцала светлая полоска; свет, вызываемый неведомым пламенем, проникал через расщелину в скале.

— Если у нас света нет, — рассудил Мюзарон, — значит, у них есть.

— У кого у них?

— Как у кого? У наших соседей.

— Значит, ты думаешь, что в твоей пустой пещере есть люди?

— Я вам говорил, что людей нет только в нашей пещере, но не в соседней.

— Ладно, растолкуй-ка пояснее.

— Понимаете, ваша милость, мы находимся на гребне горы или рядом с ним, а у каждой горы два склона.

— Очень верно!

— Мысль моя заключается в том, что у этой пещеры два входа. Щель, которую мы видим, образовалась случайно. Мы проникли в пещеру через западный вход, а они — через восточный.

— Но кто они, в конце концов?

— Этого я не знаю. Сейчас, ваша милость, мы их увидим. Вы были правы, запретив мне развести костер. Я полагаю, что ваша милость столь же осторожны, сколь и храбры, а это много значит. Но надо посмотреть.

— Надо! — согласился Аженор.

И они оба, не без трепета, двинулись вперед, в глубины подземелья.

Мюзарон шел первым; он подошел раньше и первым припал глазом к щели в холодной стене скалы.

— Посмотрите! — еле слышно сказал он. — Не пожалеете. Аженор взглянул и вздрогнул.

— Ну как? — спросил Мюзарон.

— Тсс! — прошептал Аженор.

XV Цыгане

Картина, которую в изумлении созерцали наши путники, действительно, заслуживала напряженного внимания, с каким они в нее всматривались.

Сквозь трещину в скале можно было увидеть такое зрелище: в почти такой же пещере, как и та, где находились наши путешественники, в центре её, возле ларца, который стоял на широком камне, находились присевшие на корточки женщины; одна из них пыталась укрепить на краю камня горящую свечу, которая отбрасывала свет, привлекший внимание Аженора и Мюзарона, и позволяла видеть всю сцену.

Обе женщины одеты были нищенски; головы у них были закутаны капюшонами из грубой блеклой ткани, какие носили цыганки той эпохи, поэтому Аженор и причислил этих женщин к сему бродячему племени; судя по их осанке и жестам, обе были немолоды.

В двух шагах от них в задумчивости стоял третий человек; так как дрожащее пламя свечи не освещало его лица, невозможно было определить, мужчина это или женщина.



Обе женщины были заняты тем, что устраивали себе сиденья из тюков тряпья.

Все выглядело бедно, жалко, убого; только ларец — он был из слоновой кости, инкрустированной золотом, — странно контрастировал с этим убожеством.

Вскоре из глубины пещеры, двигаясь из темноты на свет, появился еще кто-то, четвертый человек.

Склонившись к одной из сидящих женщин, он что-то сказал ей, но Аженор и Мюзарон не могли расслышать слов.

Сидящая цыганка внимательно слушала, потом жестом отослала пришедшего.

Аженор обратил внимание, что ее жест был исполнен достоинства и властности.

Стоявший человек, поклонившись, последовал за тем, кто сказал несколько фраз, и оба скрылись во тьме пещеры.

После этого женщина, сделавшая повелительный жест, встала и поставила ногу на камень.

Движения всех этих людей были видны как на ладони, но их слов нельзя было расслышать, потому что в пещере голоса сливались в неразборчивый шепот.

Цыганки остались одни.

— Бьюсь об заклад, ваша милость, — тихо сказал Мюзарон, — что этим старым ведьмам на пару будет лет триста. Цыгане живут долго, как вороны.

— Молодыми их действительно не назовешь, — согласился Аженор.

В это время вторая женщина — в отличие от первой она не встала, а опустилась на колени — начала расшнуровывать замшевый сапожок, который обтягивал ногу чуть повыше лодыжки.

— Фу ты, черт! — прошептал Аженор. — Смотри, если хочешь, а я ухожу. Ничего уродливее, чем нога старухи, быть не может.

Мюзарон, более любопытный, чем его хозяин, остался, а рыцарь отошел назад.

— Право слово, сударь, — воскликнул он, — поверьте мне, что эта ножка не так уж уродлива, как мы думали! Даже совсем наоборот, она прелестна! Посмотрите же, сударь, посмотрите!

Аженор отважился взглянуть.

— Да, ножка изумительная, — подтвердил он, — а лодыжка — верх совершенства. Ничего не скажешь, эти цыгане — люди красивые.

Старуха намочила в прозрачной как кристалл воде, стекавшей алмазными каплями по скале, тончайшую ткань и обтерла ножку своей спутницы.

Потом, порывшись в украшенном золотом ларце, она вытащила оттуда духи и протерла ножку, которая восхищала, а главное — приводила в изумление обоих путников.

— Духи! Мази! Видите, сударь, видите? — вскричал Мюзарон.

— Что это все значит? — прошептал Аженор, который смотрел, как цыганка обнажила другую, столь же белую и нежную, ножку.

— Сударь, это королеву цыган готовят ко сну, — шепотом ответил Мюзарон, — сейчас вы увидите, как ее будут раздевать.

Цыганка, обмыв, вытерев и натерев мазями ножки, действительно, взялась за капюшон, который сняла с бесконечной осторожностью, изобразив на лице выражение безграничного почтения.

Когда капюшон был снят, показалось не сморщенное лицо столетней старухи, как пророчил Мюзарон, а очаровательное — карие глаза, румяная кожа, носик с горбинкой — личико, чистейшей образец иберийской прелести,[155] и перед взорами наших путников предстала женщина лет двадцати шести-двадцати восьми, ослепляя блеском своей цветущей красоты.

Пока оба наших созерцателя стояли, онемев от восторга, старая цыганка расстелила на земле покрывало из верблюжьей шерсти, которое, хотя и было футов десять в длину, легко прошло бы сквозь девичье кольцо; оно было сделано из той ткани, секретом изготовления которой в те времена владели только арабы; ткали ее из шерсти родившегося мертвым верблюжонка. Молодая цыганка встала босыми ногами на это великолепное покрывало, а старая, уже снявшая с нее капюшон, приготовилась взяться за накидку, укрывавшую грудь.

До тех пор пока накидка оставалась на своем месте, Мюзарон стоял затаив дыхание, но когда она спала, он не смог сдержать возгласа восхищения.

Вероятно, женщины услышали этот возглас; свечу задули, и пещера погрузилась в кромешную тьму, скрыв в своих глубинах, что подобны безднам забвения, это таинственное видение.

Мюзарон угадал, что в темноте хозяин пытался отвесить ему крепкий пинок в зад, который благодаря ловкому, своевременному маневру слуги пришелся в стену, и услышал грубый оклик:

— Вот скотина!

Слуга понял или ему показалось, будто он понял, что этот оклик означает и приказ возвращаться на свое место, и наказание за любопытство.

Поэтому он ушел и, завернувшись в плащ, растянулся на ложе из листьев, приготовленном его стараниями. Минут через пять, убедившись, что свеча снова не зажжется, пришел Аженор и лег рядом.

Мюзарон решил, что настал момент загладить свою вину, прибегнув к помощи своей проницательности.

— Теперь все ясно, — начал он, как бы отвечая вслух на то, о чем Аженор, вероятно, думал в эту минуту. — Они, конечно, ехали по другой стороне горы, по тропе, параллельной нашей, и нашли на том склоне вход, противоположный входу в ту пещеру, где находимся мы с вами; посередине эту пещеру разделяет скала, которую, словно громадную перегородку, создали здесь либо причуда природы, либо людская фантазия.

— Скотина ты! — вместо ответа повторил Аженор.

Но поскольку это повторное оскорбление было сказано более мягким тоном, оруженосец смекнул, что его положение меняется к лучшему.

— Теперь спрашивается, кто были эти женщины? — продолжал он, мысленно похвалив себя за безупречное чутье. — Конечно, цыганки. Ну а чем объяснить эти духи, мази, эти чистые обнаженные ножки, это красивое личико, эту, вероятно, столь же красивую грудь, которую мы увидели бы, не окажись я таким дураком?..

И Мюзарон влепил себе звонкую пощечину.

Аженор не смог сдержать усмешки, которая не ускользнула от Мюзарона.

— Встретить королеву цыган! — разглагольствовал он, все более довольный собой. — Это просто невероятно, хотя я не понимаю, чем еще объяснить то поистине волшебное видение, которое по своей глупости я заставил исчезнуть. Эх, ну что я за скотина!

И он громко шлепнул себя по другой щеке. Аженор понял, что Мюзарон, который проявил не больше любопытства, чем он сам, охвачен истинным раскаянием, и вспомнил: в Евангелии сказано о покаянии, а не о казни грешника.[156]

Впрочем, Мюзарон полагал, что вполне искупил свою вину лишь тогда, когда по зрелому размышлению сам согласился с той оценкой, которую в порыве гнева дал ему хозяин.

— А вы, сударь, что вы думаете об этих женщинах? — осмелился, наконец, поинтересоваться Мюзарон.

— Я думаю, что жалкие тряпки, которые сбросила с себя молодая, — ответил Аженор, — никак не вяжутся с ее ослепительной красотой, к сожалению только промелькнувшей перед нами.

Мюзарон глубоко вздохнул.

— А мази и духи из ларца совсем не вяжутся с этим грязным тряпьем, — продолжал он. — Поэтому я и думаю, что…

Аженор замолчал.

— Так что же вы думаете, сударь? — спросил Мюзарон. — Я, признаться, был бы счастлив услышать на сей счет суждение столь просвещенного рыцаря.

— Поэтому я и думаю, — продолжал Аженор, поддаваясь, словно кум Ворон из басни,[157] магии лести, — что эти путешественницы — одна из них богатая и знатная — направляются в какой-нибудь далекий город; богатая и знатная дама вырядилась цыганкой, прибегнув к этой хитрости для того, чтобы не возбуждать алчность разбойников или вожделения солдатни.

— Подождите, сударь, подождите-ка, — перебил Мюзарон, снова занимая в разговоре то место, какое он привык занимать. — Или же это одна из тех женщин, которыми торгуют цыгане; об их красоте они заботятся так же, как перекупщики холят и наряжают дорогих коней, которых водят из города в город.

В этот вечер пальма первенства в сообразительности принадлежала Мюзарону. Поэтому Аженор сложил оружие, дав своим молчанием понять, что признает себя побежденным.

Дело в том, что Аженора, хотя в его сердце и жила любовь к Аиссе, пленил — иначе быть не могло с двадцатипятилетним мужчиной — вид изящной ножки и прелестного личика; он, в глубине души весьма собой недовольный, крепко задумался. Ибо суждение хитроумного Мюзарона могло быть верным, а прекрасная незнакомка оказаться просто-напросто авантюристкой, разъезжавшей вместе с цыганами, и чудесной плясуньей, чьи восхитительные белые, нежные ножки танцевали на ковре или на канате.

Этому противоречило то почтение, с каким относились к незнакомке мужчины и старуха; однако Мюзарон среди прочих доводов, чья убедительность выводила рыцаря из себя, приводил в пример комедиантов, которые благоговейно почитают обезьянку, любимицу труппы, или главного актера, зарабатывающего на пропитание всей компании.

Эти смутные подозрения мучительно терзали рыцаря до тех пор, пока сон, кроткий спутник усталости, не лишил его способности мыслить, которой он уже несколько часов злоупотреблял без меры.

Около четырех часов утра первые лучи рассвета окутали фиолетовым покрывалом стены пещеры, и при этом свете Мюзарон проснулся.

Он разбудил хозяина.

Аженор открыл глаза, пришел в себя и бросился к щели в скале.

— Никого, — пробормотал он, — все ушли.

В соседней пещере, обращенной в сторону восходящего солнца, действительно было так светло, что можно было разглядеть все, но она была пуста.

Цыганка, поднявшись раньше рыцаря, удрала со всей своей свитой; ларец, мази, духи — все исчезло.

Мюзарон, вечно озабоченный делами практическими, предложил позавтракать; но, прежде чем он успел обосновать преимущества своего положения, Аженор уже взобрался на гребень горы, и с ее высоты перед ним открылись извивы гор и голубоватые просторы долины.

С ровной площадки, примерно в трех четвертях льё от вершины, где он стоял, Аженор зоркими глазами птицы, чье место он занял, легко разглядел осла, на котором верхом сидела женщина, и троих пеших.

Эти четверо — несмотря на расстояние, Аженор видел их совсем отчетливо — могли быть только цыганами, что выбрались на дорогу, по которой накануне ехали наши путники. Как сказали Мюзарону в городке, она вела в Сорию.

— В путь, Мюзарон, в путь! — вскричал он. — По коням и вперед! Это наши ночные пташки, давай-ка поглядим днем на их перышки!

Мюзарон, всем нутром чувствовавший, что ему необходимо солидно подкрепиться, тем не менее подвел к рыцарю уже оседланного коня, уселся верхом на свою лошадь и молча поскакал за Аженором, пустившим коня галопом.

Через полчаса оба приблизились шагов на триста к цыганам, которых на мгновение скрыла от них небольшая роща.

XVI Королева цыган

Цыгане два-три раза обернулись; это доказывало, что они тоже заметили наших путников, и заставило Мюзарона высказать — правда, с несвойственной ему робостью — предположение, что, обогнув эту рощицу, они больше не увидят цыган, поскольку те ускользнут по какой-нибудь дороге, известной им одним.

На этот раз Мюзарон просчитался, потому что, объехав рощу, они увидели цыган, которые спокойно — так казалось внешне — продолжали двигаться своей дорогой.

Однако Аженор заметил кое-какую перемену: женщина, ехавшая верхом на осле, — он видел ее издалека и не сомневался, что она та самая цыганка с белыми ножками и красивым личиком, — теперь шла пешком рядом со своими спутниками, не отличаясь от них ни внешним видом, ни походкой.

— Эй, добрые люди! Постойте! — крикнул Аженор.

Мужчины обернулись, и рыцарь заметил, что они опустили правые руки на пояса, на которых висели длинные ножи.

— Вы видели, ваша милость? — спросил всегда осторожный Мюзарон.

— Отлично вижу, — ответил Аженор.

Потом он снова обратился к цыганам.

— Эй вы, ничего не бойтесь! Намерения у меня самые дружеские, и я очень рад сообщить вам об этом, храбрецы вы мои. Ваши ножи, будь все по-другому, в случае нападения не повредили бы моей кольчуги и моего щита, а вас не защитили бы от моего копья и моего меча. Теперь, когда вам это известно, скажите, господа хорошие, куда путь держите?

Один из мужчин нахмурился и открыл рот, собираясь сказать какую-нибудь грубость, но другой тут же его остановил и, наоборот, вежливо спросил:

— Вы хотите следовать за нами, сеньор, чтобы мы показывали вам дорогу?

— Разумеется, если не считать желания иметь честь оказаться в вашем обществе, — подтвердил Аженор.

Мюзарон состроил одну из своих самых приветливых гримас.

— Хорошо, сеньор, мы идем в Сорию, — ответил вежливый цыган.

— Благодарю вас, нам просто повезло, ведь мы тоже едем в Сорию.

— К несчастью, господа, вы двигаетесь гораздо быстрее нас, бедных пешеходов.

— Я слышал, что люди вашего племени могут потягаться в быстроте с самыми резвыми конями.

— Возможно, — сказал цыган, — но не тогда, когда с ними две старые женщины.

Аженор переглянулся с Мюзароном, который в ответ ухмыльнулся.

— Это верно, для дороги вы экипированы плохо, — согласился Аженор. — И как только ваши женщины могут терпеть такие неудобства?

— Наши матери давно привыкли к ним, сеньор. Мы, цыгане, рождаемся для страданий.

— Да, несчастные женщины ваши матери, — сказал Аженор.

Несколько минут рыцарь боялся, что прекрасная цыганка поедет другой дорогой; но он сразу же подумал, что именно она и есть та сидевшая верхом на осле женщина, которая спешилась, едва его заметив. Осел был жалким, однако благодаря ему отдыхали эти нежные и натертые мазями ножки, которые Аженор рассматривал ночью.

Он приблизился к женщинам; они пошли быстрее.

— Пусть одна из вас едет на осле, — предложил он, — а другая сядет ко мне на лошадь.

— Осел тащит наши пожитки, — ответил цыган, — ему и так тяжело. Что же касается вашего коня, то господин рыцарь, вероятно, шутить изволит. Ведь для бедной старой цыганки это слишком породистый и нарядный конь.

Аженор пристально всматривался в обеих женщин, и на резвых ножках одной он заметил замшевые полусапожки, что видел ночью.

«Это она!» — прошептал он, уверенный, что на этот раз не ошибся.

— Послушайте, матушка в синей накидке, примите мое приглашение и садитесь ко мне на лошадь. А если вашему ослу тяжело — не беда: ваша спутница сядет к моему оруженосцу.

— Благодарю вас, сеньор, — ответила цыганка благозвучным голосом, который развеял последние сомнения, что еще могли оставаться в душе рыцаря.

— Просто чудо какое-то! — рассмеялся Аженор; его смех заставил вздрогнуть обеих женщин, а мужчин взяться за ножи. — Для старухи поистине ангельский голосок…

— Сеньор! — угрожающе воскликнул цыган, который до сих пор молчал.

— Ладно, не будем ссориться, — спокойно продолжал Аженор. — Если по голосу я угадываю, что ваша спутница молода, и, хотя на ней плотная накидка, вижу, что она красива, то из-за этого не стоит хвататься за ножи.

Оба мужчины подались вперед, словно хотели прикрыть собой свою спутницу.

— Стойте! — властно крикнула молодая женщина.

Мужчины остановились.

— Вы правы, сеньор, — сказала она. — Я молода и, как знать, может быть, даже красива. Но я спрашиваю вас, какое вам до этого дело и почему вы не даете мне идти туда, куда я хочу, лишь потому, что я выгляжу не старухой?

Аженор замер, услышав звуки этого голоса, выдававшего благородную, привыкшую повелевать женщину. Значит, воспитание и характер незнакомки были в гармонии с ее красотой.

— Сеньора, я не хочу вам мешать, ведь я рыцарь, — пробормотал молодой человек.

— Это прекрасно, что вы рыцарь, но я не сеньора, а бедная цыганка, пусть не такая уродливая, как другие женщины моего племени.

Аженор недоверчиво пожал плечами.

— Вы видели когда-нибудь, чтобы жены сеньоров ходили пешком? — спросила незнакомка.

— О, ваш довод неубедителен, — возразил он, — ведь всего минуту назад вы ехали на осле.

— Согласна, — ответила молодая женщина, — но все-таки вы должны признать, что одета я не как знатная дама.

— Знатные дамы иногда переодеваются, мадам, если им необходимо, чтобы их принимали за простолюдинок.

— Неужели вы думаете, что знатная дама, привыкшая к шелкам и бархату, согласится носить такую обувь? — спросила цыганка.

И выставила вперед ногу в замшевом полусапожке.

— Обувь вечером снимают, а нежная ножка, утомленная дневной ходьбой, отдыхает, когда ее натирают мазями.

Если бы путешественница подняла капюшон, то Аженор увидел бы, как кровь прилила к ее щекам, а глаза сверкнули гневом.

— Что еще за мази? — тихо спросила она, с беспокойством повернувшись к своей спутнице; в этот момент Мюзарон, не упустивший ни одного слова из этого разговора, плутовато улыбнулся.

Аженор решил больше не смущать незнакомку.

— Мадам, от вас исходит такой тонкий аромат, — сказал он. — Я хотел сказать лишь это, и ничего больше.

— Благодарю за комплимент, господин рыцарь. Если вы хотели сказать мне только это и ничего больше, то вам, наверное, этого вполне достаточно.

— Значит ли это, мадам, что вы приказываете мне удалиться?

— Это значит, сеньор, что по акценту и особенно по вашим комплиментам я узнаю в вас француза. Но опасно путешествовать вместе с французами, если ты всего лишь бедная молодая женщина, которая очень ценит учтивое обхождение.

— Так, значит, вы настаиваете, чтобы я покинул вас?

— Да, сеньор, к моему великому сожалению, настаиваю.

Услышав ответ хозяйки, слуги, казалось, приготовились поддержать ее упорный отказ.

— Я послушаюсь вас, сеньора, — сказал Аженор, — но, поверьте мне, не из-за угрожающего вида ваших спутников, с кем я хотел бы встретиться в менее приятном обществе, чем ваше, чтобы отучить их по любому поводу хвататься за ножи, а по причине окутывающей вас тайны, что, вероятно, скрывает какой-то ваш план, мешать которому я не хочу.

— Уверяю вас, что у меня нет никакого плана, которому вы могли бы помешать, и нет никакой тайны, которую вы могли бы раскрыть, — возразила путешественница.

— Прекратим спорить об этом, мадам, — сказал Аженор. — Кстати, вы идете слишком медленно, — прибавил он, уязвленный тем, что его бравый вид почти не произвел на нее впечатления, — а это помешало бы мне как можно быстрее, поскольку дело срочное, прибыть ко двору короля дона Педро.

— О, так, значит, вы едете к королю дону Педро? — живо спросила молодая женщина.

— Еду сейчас же, сеньора, и, прощаясь с вами, желаю вашей милости всяческого благополучия.

Молодая женщина, как показалось, внезапно решилась и откинула капюшон.

Грубое обрамление капюшона еще больше, если это было бы возможно, подчеркивало тонкую красоту ее лица; глаза ее смотрели ласково, а губы улыбались.

Аженор остановил коня, который двинулся с места.

— Ладно, сеньор, — сказала она, — сразу видно, что вы учтивый и скромный рыцарь, ибо вы угадали, кто я такая, и все-таки не стали меня преследовать, как на вашем месте поступил бы другой.

— Я не разгадал, кто вы, мадам, я угадал, что вы не цыганка.

— Хорошо, господин рыцарь, — продолжала прекрасная путешественница, — поскольку вы вели себя столь учтиво, я расскажу вам всю правду.

Услышав эти слова, слуги с удивлением переглянулись, но мнимая цыганка, не переставая улыбаться, начала свой рассказ:

— Я жена офицера короля дона Педро. Будучи почти год в разлуке с мужем, который отправился с ним во Францию, я пытаюсь нагнать его в Сории. Но, как вам известно, эти места заняты солдатами враждующих сторон, и я стала бы ценной добычей для людей претендента на престол. Вот почему, чтобы не попасться им в руки, я переоделась цыганкой и буду носить этот наряд, пока не встречу своего мужа. А когда мы будем вместе, он сумеет постоять за меня.

— Слава Богу! — воскликнул Аженор, на сей раз уверовав в правдивость молодой женщины. — Ну что ж, сеньора, я предложил бы вам свои услуги, если бы моя миссия не требовала от меня ехать как можно быстрее.

— Послушайте, сударь, — предложила прекрасная незнакомка, — теперь, когда мы знаем друг друга, я не задержу вас, если вы позволите мне встать под вашу защиту и путешествовать под вашей охраной.

— Ха-ха, — рассмеялся Аженор, — значит, вы передумали, мадам?

— Да, сеньор. Я рассудила, что мне могут попасться в пути люди столь же проницательные, но менее учтивые.

— Тогда, мадам, как мы поступим? Вам придется принять мое первое предложение.

— О, не судите по внешнему виду о моем осле. Сколь бы смирным он ни казался, мой осел не менее породистый, чем ваша лошадь. Он из конюшен короля дона Педро и мог бы потягаться с самым быстрым скакуном.

— Но как быть с вашими людьми, мадам?

— Разве ваш оруженосец не может посадить к себе на лошадь мою мамку? А мои слуги пойдут пешком.

— Было бы лучше, мадам, если вы отдали бы осла слугам, которые могли бы по очереди ехать на нем, ваша мамка села бы к моему оруженосцу, а вы, как я уже предлагал, ко мне. Таким образом, у нас получится вполне приличный отряд.

— Отлично! Пусть будет по-вашему, — согласилась дама.

И легко, словно птичка, прекрасная путешественница тут же вспорхнула на круп коня Аженора.

Слуги подсадили мамку на лошадь к Мюзарону, которому теперь стало не до смеха.

Один слуга уселся на осла, другой схватил его за подхвостник,[158] и вся группа резвой рысью тронулась в путь.

XVII Как Аженор и незнакомка ехали вместе и о чем они беседовали в дороге

Двум молодым, красивым, остроумным существам, которые, прижавшись друг к другу, едут верхом на лошади по тряской, неровной дороге, просто нельзя не разговориться по душам.

Прекрасная незнакомка первой, по праву женщины, начала задавать вопросы.

— Значит, господин рыцарь, я верно угадала, что вы француз? — спросила она.

— Верно, мадам.

— И что едете вы в Сорию?

— А вот этого вы не угадали, я сам вам сказал.

— Ладно… Вероятно, вы хотите предложить свои услуги королю дону Педро?

Прежде чем откровенно ответить на этот вопрос, Аженор подумал, что он сопровождает эту женщину только до Сории, с королем он встретится раньше нее, и, следовательно, ему нечего бояться проболтаться; ведь ему есть что сказать, не говоря всей правды.

— Мадам, — ответил он, — на этот раз вы ошиблись. Я не еду предлагать свои услуги королю дону Педро, так как служу королю Энрике де Трастамаре, точнее, коннетаблю Бертрану Дюгеклену, а везу побежденному королю предложения мира.

— Почему это побежденному? — надменным тоном спросила молодая женщина, тут же выразив на лице изумление.

— Конечно, побежденному, если на его соперника возложили корону, — ответил Аженор.

— Ах да! — небрежно заметила молодая женщина. — Значит, вы везете побежденному королю предложения мира?

— И он будет вынужден их принять, ибо дело его проиграно, — пояснил Аженор.

— Вы полагаете?

— Уверен.

— Почему?

— Потому что, имея дурное окружение, а главное — плохих советников, он уже бессилен продолжать борьбу.

— Разве у него дурное окружение?

— Разумеется… Все вокруг: его подданные, друзья, любовница — либо грабят его, либо толкают на зло.

— При чем тут подданные?

— Они бросили его.

— А друзья?

— Они его обирают.

— А что же любовница? — нерешительно осведомилась молодая женщина.

— Любовница толкает короля на зло, — ответил Аженор.

Молодая женщина нахмурилась, и по ее лбу словно пробежала легкая тень.

— Вы, вероятно, говорите о мавританке? — спросила она.

— Какой мавританке?

— Новой пассии короля.

— Как вы сказали? — вскричал Аженор, сверкнув глазами.

— Разве вы не слышали, что король дон Педро без ума влюблен в дочь мавра Мотриля? — удивилась молодая женщина.

— В Аиссу! — воскликнул молодой человек.

— Вы знакомы с ней?

— Конечно.

— Почему же тогда вам не известно, что этот гнусный басурман хочет уложить ее в постель к королю?

— Замолчите, пожалуйста! — вскричал рыцарь, повернув к спутнице свое мертвенно-бледное лицо. — Умоляю, не говорите так об Аиссе, если вы не желаете, чтобы наша дружба умерла, еще не родившись.

— Но почему вы требуете, сеньор, чтобы я говорила иначе, если это правда? Мавританка стала или станет признанной любовницей короля, ведь он появляется вместе с ней повсюду, не отходит от штор ее носилок, устраивает для нее серенады и праздники, приходит к ней вместе со свитой.

— Вам точно это известно? — спросил Аженор, весь дрожа, потому что он вспомнил о том, о чем алькальд рассказывал Мюзарону. — Значит, это правда, что дон Педро путешествовал вместе с Аиссой?

— Мне известно многое, господин рыцарь, — ответила прекрасная путешественница, — ибо мы, люди из королевского дома, быстро узнаем новости.

— О, мадам, мадам, вы пронзаете мне сердце! — с грустью произнес Аженор, чья молодость вступила в пору расцвета, который слагается из двух тончайших материй души: доверчивости к чужим словам и наивности в словах собственных.

— Я пронзаю вам сердце?! — с изумлением воскликнула незнакомка. — Вы, наверное, хорошо знаете эту женщину?

— Увы, мадам, я влюблен в нее без памяти! — прошептал рыцарь, охваченный отчаянием.

Молодая женщина сочувственно улыбнулась:

— Но, значит, она вас больше не любит?

— Она признавалась, что любит. О, наверное, коварный Мотриль силой или колдовством принудил ее к измене.

— Это великий злодей, — холодно заметила молодая женщина, — который уже принес королю много зла. Но, по-вашему, какую цель он преследует?

— Совсем простую — хочет устранить донью Марию Падилью.

— Значит, вы тоже так думаете?

— Конечно, мадам.

— Но толкуют, будто донья Мария безумно влюблена в короля, — продолжала незнакомка. — Как вы полагаете, страдает ли она от того, что дон Педро столь недостойным образом бросает ее?

— Она женщина, а значит, существо слабое, она погибнет, как погибла Бланка. Правда, смерть одной была убийством, а смерть другой станет искуплением.

— Искуплением!.. По-вашему, выходит, что Мария Падилья должна искупить какую-то вину?

— Это не я говорю, мадам, так люди говорят.

— Следовательно, вы считаете, что Марию Падилью не будут оплакивать, как оплакивают Бланку Кастильскую?

— Конечно, не будут, хотя, когда их обеих не будет на свете, любовницу, вероятно, признают столь же несчастной, как и супругу дона Педро.

— А вам будет ее жалко?

— Да, но я должен жалеть ее меньше, чем кого-либо.

— Почему же? — спросила молодая женщина, в упор глядя на Аженора своими расширенными черными глазами.

— Потому что говорят, будто она посоветовала королю убить дона Фадрике, а дон Фадрике был моим другом.

— Вы случайно не тот франкский рыцарь, — спросила молодая женщина, — которому дон Фадрике назначал встречу?

— Да, и это мне пес принес голову своего хозяина.

— Шевалье! Шевалье! — вскричала молодая женщина, хватая Аженора за руку. — Выслушайте меня: клянусь душой своей, клянусь надеждой Марии Падильи попасть в рай, что не она подала этот совет, а Мотриль!

— Но ведь она знала об убийстве и не помешала ему.

Незнакомка ничего не ответила.

— Довольно того, что ее накажет Бог или, вернее, сам дон Педро. Кто знает, не потому ли он сейчас меньше ее любит, что между ним и этой женщиной пролегла кровь его брата.

— Может быть, вы правы, — громко ответила незнакомка, — но потерпите, не спешите!

— Кажется, вы ненавидите Мотриля, мадам?

— Смертельно.

— Чем же он вам так досадил?

— Тем же, чем всем испанцам: он разлучил короля со своим народом.

— Из-за политических интриг женщины редко испытывают к мужчине такую ненависть, которую, мне кажется, вы питаете к Мотрилю.

— Потому что мне тоже есть на что пожаловаться: целый месяц он мешает мне найти моего мужа.

— Каким образом?

— Он окружил короля дона Педро такой слежкой, что до того не может дойти ни одно письмо, ни один гонец не может пробраться ни к королю, ни к его людям. Я сама посылала к моему мужу двух тайных курьеров, которые не вернулись назад. Мне и сейчас неизвестно, сумею ли я попасть в Сорию и попадете ли туда вы…

— Не беспокойтесь, я попаду, ибо еду в качестве посла.

Молодая женщина иронически покачала головой.

— Вы попадете в город, если того пожелает Мотриль, — сказала она приглушенным голосом, в котором чувствовалось сильное душевное волнение.

Аженор протянул руку и показал перстень, который дал ему Энрике де Трастамаре.

— Вот мой талисман, — пояснил он.

Изумруд этого перстня крепился двумя скрещенными буквами «Э».

— Ну тогда, — заметила молодая женщина, — вам, может быть, и удастся миновать охрану.

— Если я преодолею охрану, то и вы преодолеете ее вместе со мной, потому что вы в моей свите и к вам должны отнестись с уважением.

— Вы обещаете мне, что если вы проникните в город, то и я проникну вместе с вами?

— Клянусь словом рыцаря!

— Хорошо! В обмен на вашу клятву, заклинаю вас сказать мне, что вам сейчас доставило бы самое большое удовольствие?

— Увы! Вы не можете даровать мне самого желанного.

— Все равно скажите!

— Я хотел бы встретиться с Аиссой и поговорить с ней.

— Если я проникну в город, вы встретитесь с ней и поговорите.

— Благодарю вас! Поверьте, я буду навеки вам признателен!

— А я уверяю вас, что мне вы окажете еще большую услугу!

— Однако это вы дарите мне жизнь.

— А вы дарите мне нечто большее, чем жизнь, — загадочно улыбнувшись, возразила молодая женщина.

Обменявшись этими клятвами и заключив союз, они тем временем въехали в деревню, где должны были расположиться на ночлег; прекрасная незнакомка проворно соскочила с коня Аженора, поскольку жители сочли бы странной эту компанию христиан и цыган, и было решено утром встретиться на дороге, примерно в льё от деревни.

XVIII Паж

Утром, поднявшись чуть свет, рыцарь уже нашел цыган в условленном накануне месте возле источника, где они завтракали. Как и вчера, все цыгане расположились на прежних местах, и маленький отряд в том же порядке отправился в дорогу.

День прошел за разговорами, самое живое участие в котором приняли Мюзарон и мамка. Но, невзирая на увлекательность и пестроту содержания тех бесед, что вели между собой оба этих столь важных персонажа, мы воздержимся от их пересказа. Мюзарон, хотя и пустил в ход всю свою дипломатичность, сумел выведать у старухи лишь то, о чем вчера уже рассказала молодая женщина.

Наконец они увидели Сорию.

Этот жалкий провинциальный городок, как водилось в те времена, был обнесен крепостными стенами.

— Вот мы и приехали, мадам, — сказал Аженор. — Если вы полагаете, что мавр за всем следит, как вы мне говорили, то не думайте, что он ограничивается проверкой городских ворот и бойниц; у него и за городом должны быть разведчики. Поэтому с этой минуты я прошу вас держать себя осмотрительнее.

— Я уже подумала об этом, — ответила молодая женщина, озираясь по сторонам так, словно хотела получше разглядеть окружающую местность, — и если вы соблаговолите проехать чуть вперед, правда не отъезжая слишком далеко, то уже через четверть часа я буду готова ко всему.

Аженор согласился с ней. Молодая женщина спешилась и увела свою мамку в густые кусты, тогда как мужчины остались наблюдать за дорогой.

— Ну что вы, господин оруженосец, не ломайте себе шею и подражайте в скромности вашему хозяину, — посоветовала мамка Мюзарону, который напоминал тех дантовских грешников,[159] чьи головы повернуты назад, хотя идут они вперед.

Но, несмотря на этот совет, глядеть в другую сторону было выше сил Мюзарона, захваченного приступом неодолимого любопытства.

Он же видел, что обе женщины скрылись в роще каштанов и каменных дубов.

— Я, сударь, — обратился он к Аженору, когда окончательно убедился, что его взгляд бессилен пронзить завесу зелени, скрывшую женщин, — в самом деле очень опасаюсь, что наши спутницы окажутся простыми цыганками, а не знатными дамами, как мы с вами сперва предполагали.

К несчастью для Мюзарона, его господин теперь думал иначе.

— Вы болтун, обнаглевший от моей снисходительности, — резко оборвал его Аженор. — Молчите!

Мюзарон умолк.

Через несколько минут езды таким тихим шагом, что они едва проехали метров триста, до них донеслись громкие и долгие крики: это их звала мамка.

Они обернулись и увидели, что к ним идет молодой человек, одетый по испанской моде; он был в коротком пажеском плаще, с застежкой на левом плече и махал шляпой, прося их подождать его.

Совсем скоро он подошел к ним.

— Вот и я, сеньор, — сказал он Аженору, который с немалым изумлением узнал свою попутчицу; ее черные волосы были забраны под белокурый парик, подложенные плечи делали ее похожей на молодого, крепкого парня; походка была размашистой, и даже цвет лица стал смуглее оттого, что изменился цвет волос.

— Как видите, я приняла свои меры предосторожности, — продолжал «молодой человек», — и, по-моему, ваш паж без труда сможет вместе с вами попасть в город.

И «паж» с легкостью, уже знакомой Аженору, вскочил на круп его лошади.

— А где же ваша мамка? — спросил он.

— Вместе с двумя моими конюшими она останется в соседней деревне до тех пор, пока я их не вызову.

— Тогда все в порядке… Вперед, в город!

И Аженор направился прямо к главным воротам Сории, что были видны в конце аллеи, обсаженной старыми деревьями.

Но не успели они проехать и две трети аллеи, как их окружил отряд мавров, который выслали навстречу дозорные, заметившие их с крепостной стены.

Аженора расспросили о цели его приезда. Как только он заявил, что его целью являются переговоры с доном Педро, мавры взяли их под охрану и отвели к начальнику стражи городских ворот, офицеру, поставленному на этот пост самим Мотрилем.

— Я прибыл от коннетабля Бертрана Дюгеклена с поручением провести переговоры с доном Педро, — ответил Аженор, которого начальник стражи снова спросил о цели приезда.

Услышав это имя, уважать которое научилась вся Испания, офицер забеспокоился.

— Кто едет вместе с вами? — осведомился он.

— Как вы видите, мой оруженосец и мой паж.

— Хорошо, ждите здесь, я передам вашу просьбу сеньору Мотрилю.

— Поступайте как вам угодно, — возразил Аженор, — но учтите, что разговаривать я буду только с королем доном Педро, а не сеньором Мотрилем или с какой-либо другой особой. И прошу вас быть поучтивее и не затягивать этот допрос, который меня оскорбляет.

Офицер поклонился.

— Вы рыцарь, — ответил он, — вам должно быть известно, что приказ командира для меня закон, и поэтому я обязан исполнять все, что мне предписано.

Потом он обернулся и сказал солдатам:

— Ступайте и передайте его светлости первому министру, что иностранец от имени коннетабля Дюгеклена просит у короля аудиенции.

Аженор посмотрел на своего пажа, который показался ему сильно побледневшим и взволнованным. Мюзарон, привыкший к разным передрягам, не волновался из-за таких мелочей.

— Приятель, — обратился он к молодой женщине, — ваши меры предосторожности приведут к тому, что вас, несмотря на весь этот маскарад, опознают, а нас повесят как ваших соучастников. Но это пустяки, лишь бы мой хозяин остался доволен!

Незнакомка улыбнулась; всего мгновенье понадобилось пажу, чтобы снова воспрянуть духом: молодая женщина, видимо, не раз смотрела в лицо опасностям.

Она уселась в двух шагах от Аженора и прикинулась совершенно безразличной ко всему происходящему.

Наши путники, пройдя несколько комнат, набитых стражниками и солдатами, в эту минуту находились в кордегардии,[160] расположенной в башне, куда вел только один вход.

Все глаза были устремлены на эту дверь, в которую, как ожидалось, вот-вот должен был войти Мотриль.

Аженор продолжал беседовать с офицером; Мюзарон завел разговор с несколькими испанцами, которые расспрашивали его о коннетабле и своих друзьях, служивших у дона Энрике де Трастамаре.

Пажа тут же окружили пажи начальника стражи городских ворот, сновавшие взад-вперед, и обошлись с ним как с безобидным ребенком.

По-настоящему охраняли только Молеона, хотя он своей учтивостью совершенно успокоил офицера. Впрочем, что мог сделать один против двухсот!

Испанский офицер предложил французскому рыцарю фрукты и вино; чтобы их принести, слугам начальника стражи надо было пробраться через шеренгу охранников.

— Мой господин привык все брать только из моих рук, — сказал юный паж Аженора и пошел вместе со слугами в жилые комнаты.

В этот момент все услышали, как часовой подал команду «Смирно!», и крики «Мотриль! Мотриль!» были слышны даже в кордегардии.

Все встали.

Аженор почувствовал дрожь, пробежавшую по жилам, опустил забрало и сквозь железную решетку поискал глазами юного пажа, чтобы его успокоить, но того не было.

— А где же наша попутчица? — шепотом спросил он у Мюзарона.

Тот с величайшим спокойствием ответил по-французски:

— Сеньор, она сердечно благодарит вас за ту услугу, которую вы ей оказали, проведя в город Сория, и просила меня передать вам, что она вам бесконечно признательна и совсем скоро вы убедитесь в этом.

— Что ты мелешь! — с удивлением воскликнул Аженор.

— То, что она велела мне сказать вам перед уходом.

— Уходом?!

— Ну да, клянусь честью! Угорь не так ловко выскальзывает из сети, как она проскользнула между часовыми. Я видел, как в тени промелькнуло белое перо ее берета, а поскольку с тех пор я его не видел, то пришел к выводу, что она сбежала.

— Слава Богу! — прошептал Аженор. — Но ты помалкивай!

В соседних комнатах загремели шаги множества людей.

Стремительно вошел Мотриль.

— Кто этот человек? — спросил мавр, бросив острый, пронизывающий взгляд на Молеона.

— Этот рыцарь, присланный мессиром Бертраном Дюгекленом, коннетаблем Франции, желает говорить с королем доном Педро.

Мотриль приблизился к Аженору, который, опустив забрало, являл собой этакую железную статую.

— Вот, смотрите, — сказал Аженор, сняв железную перчатку и показывая изумрудный перстень, который дал ему король Энрике де Трастамаре в качестве опознавательного знака.

— Что это? — спросил Мотриль.

— Изумрудный перстень доньи Элеоноры, матери дона Педро.

Мотриль поклонился.

— И чего же вы хотите?

— Я скажу это королю.

— Вы желаете видеть его светлость?

— Да, желаю.

— Вы говорите дерзко, шевалье.

— Я говорю от имени моего властелина короля дона Энрике де Трастамаре.

— Тогда вам придется подождать здесь, в крепости.

— Подожду. Но предупреждаю вас, что долго ждать я не намерен.

Мотриль иронически улыбнулся.

— Хорошо, господин рыцарь, ждите, — сказал он. И вышел, поклонившись Аженору, чьи глаза сквозь железную решетку шлема казались раскаленными углями.

— Стерегите крепко, — шепнул Мотриль офицеру, — это важные пленники, за которых вы мне отвечаете головой.

— Как прикажете с ними поступать?

— Об этом я скажу вам завтра. До тех пор никого к нему не допускать, вы меня поняли?

Офицер отдал честь.

— Дело ясное, — с полнейшим спокойствием сказал Мюзарон, — по-моему, нам крышка, а эта каменная коробка станет нашим гробом.

— Я упустил великолепную возможность задушить этого нехристя! — воскликнул Аженор. — О, если бы я не был послом… — прошептал он.

— Величие тоже имеет свои неудобства, — философически заметил Мюзарон.

XIX Ветка апельсинного дерева

В этой тюрьме, куда их на время заперли, Аженор и его оруженосец провели весьма тревожную ночь; офицер, исполняя приказ Мотриля, больше не появлялся.

Утром Мотриль собирался наведаться в тюрьму; предупрежденный о приезде Аженора в последнюю минуту — он уже был готов отправиться с королем доном Педро на бой быков, — мавр имел в распоряжении ночь, чтобы поразмыслить, как ему следует действовать; он еще ничего не придумал, судьбу посла и его оруженосца должен был решить второй допрос.

Еще можно было рассчитывать, что Мотриль разрешит посланцу коннетабля предстать перед доном Педро, но лишь в том случае, если мавру каким-либо образом удалось бы разгадать цель миссии Аженора.

Великая тайна импровизаторов в политике всегда заключается в том, что им заранее известны те материи, по поводу которых приходится импровизировать.

Покинув пленников, Мотриль направился в амфитеатр, где король дон Педро устраивал для своего двора бой быков. Этот праздник, который короли обычно давали днем, на сей раз проходил ночью, что придавало ему больше великолепия; арену освещали три тысячи факелов из благовонного воска.



Сидящая в окружении придворных, которые с благоговением взирали на это новое светило, озаренное милостью короля, Аисса смотрела, ничего не замечая, и слушала, не вникая в слова.

Король, мрачный и озабоченный, пристально вглядывался в лицо девушки, пытаясь прочесть ту надежду, что беспрестанно внушали ему неизменная бледность ее такого чистого лобика и унылая пристальность ее задумчивых глаз.

Человек необузданного сердца и неукротимого темперамента, дон Педро напоминал удерживаемого на месте скакуна; его нетерпение выражалось в нервных подрагиваниях, причину которых тщетно пытались разгадать собравшиеся гости.

Неожиданно чело короля совсем помрачнело.

Глядя на холодную как лед девушку, король подумал о своей пылкой любовнице, оставшейся в Севилье, вспомнил Марию Падилью — Мотриль говорил ему, что она неверна и изменчива, как фортуна, — молчание которой подтверждало предположения мавра; он страдал вдвойне — от холодности присутствовавшей здесь Аиссы и от любви к далекой донье Марии.

И когда дон Педро вспоминал эту женщину — он обожал ее так безудержно, что его страсть приписывали колдовству, — из груди его вырывался горький вздох, который, словно порыв бури, заставлял всех придворных, не сводящих глаз с короля, пригибать головы.

В один из таких моментов в королевскую ложу зашел Мотриль и, окинув присутствующих острым взглядом, сразу понял, в каком подавленном настроении они находятся.

Он сообразил, что за буря бушует в сердце дона Педро, угадав, что ее причина кроется в холодности Аиссы, и бросил на девушку — та сидела невозмутимо-спокойно, хотя отлично все понимала, — взгляд, исполненный угрозы и ненависти.

— А, это ты, Мотриль, — сказал король. — Ты пришел не вовремя, я скучаю.

— У меня есть новости для вашей светлости, — сказал Мотриль.

— Важные?

— Разумеется. Разве я посмел бы беспокоить моего короля по пустякам?

— Ну ладно, говори.

Министр склонился к уху дона Педро и прошептал:

— Прибыло посольство, которое к вам прислали французы.

— Смотрите, Мотриль, — ответил король, не расслышав, казалось, того, что сказал ему мавр, — видите, как скучно Аиссе при дворе. Мне в самом деле кажется, что вам лучше бы отослать эту молодую женщину назад в Африку, по которой она так сильно тоскует.

— Ваша светлость ошибается, — возразил Мотриль. — Аисса родилась в Гранаде и, не зная своей родины, где никогда не была, не может тосковать по ней.

— Может, она тоскует о чем-то ином? — спросил, побледнев, король.

— Я так не думаю.

— Но тогда, если нет причины для тоски, ведут себя совсем по-другому. В шестнадцать лет весело болтают, смеются, живут, а эта девушка — настоящая покойница.

— Вы же знаете, государь, что никто не может сравниться в серьезности, целомудрии и сдержанности с восточной девушкой, потому что, как я вам уже говорил, Аисса, хотя и родилась в Гранаде, по крови происходит от самого Пророка. Аисса носит на челе тяжелый венец, венец страдания, поэтому у нее и не может быть свободной улыбки и болтливой веселости испанских женщин; никогда не слышавшая ни болтовни, ни смеха, она не способна вести себя как испанки, то есть, словно эхо, откликаться на суету, что ей чужда.

Дон Педро закусил губы и влюбленно посмотрел на Аиссу.

— За один день женщина не переменится, — продолжал Мотриль, — а те из женщин, что долго сохраняют свою честь, долго хранят и свою любовь. Донья Мария сама почти навязалась вам, а поэтому и забыла о вас.

В эту минуту, когда Мотриль произносил эти слова, ветка апельсинного дерева, брошенная с верхних ярусов, опустилась на колени дона Педро с точностью пущенной в цель стрелы.

Придворных возмутила подобная дерзость; многие из них повскакали с мест, чтобы посмотреть, откуда бросили ветку.

Дон Педро взял ветку, к которой была прикреплена записка. Мотриль подался вперед, чтобы взять ее, но дон Педро остановил его взмахом руки.

— Это послано мне, а не вам.

Увидев почерк, король радостно вскрикнул, а когда прочел первые строки, лицо его просветлело.

Мотриль с тревогой следил за тем, какое действие оказывает на короля содержание записки.

Вдруг дон Педро встал.

Поднялись и придворные, готовые следовать за ним.

— Оставайтесь, — сказал дон Педро, — праздник еще не кончился, я желаю, чтобы вы остались.

Мотриль, не зная, как оценить это неожиданное событие, тоже хотел последовать за королем.

— Останьтесь! — приказал король. — Такова моя воля.

Мотриль, вернувшись в ложу, вместе с придворными терялся в догадках насчет сего странного происшествия.

Он приказал повсюду искать виновника столь дерзкой выходки, но поиски оказались напрасны.

Сотни женщин держали в руках апельсинные ветки и цветы, поэтому никто не смог сказать Мотрилю, кто послал записку.

Возвратившись во дворец, Мотриль расспросил юную мавританку, но Аисса ничего не видела, ничего не заметила.

Он попытался проникнуть к дону Педро; к королю никого не допускали.

Мавр провел жуткую ночь: впервые столь важное событие ускользнуло от его бдительности; он не мог подтвердить свои опасения чем-либо конкретным, но предчувствия подсказывали, что его влиянию нанесен тяжелый удар.

Мотриль еще не ложился, когда его вызвал дон Педро; мавра провели в самые отдаленные покои дворца.

Дон Педро вышел из своей комнаты навстречу министру и, выходя, тщательно задернул портьеру.

Король выглядел бледнее обычного, но эту видимую усталость придавало ему отнюдь не горе; наоборот, на его губах блуждала довольная, умиротворенная улыбка, а его взгляд был мягче и радостнее, чем всегда.

Он сел, дружески кивнув Мотрилю, но мавру все-таки показалось, что он заметил на лице короля выражение твердости, которую тот не проявлял в отношениях с ним.

— Мотриль, — начал он, — вчера вы сказали мне о посольстве, присланном французами.

— Да, ваша милость, — ответил мавр, — но, так как вы мне не ответили, я не счел своим долгом продолжать.

— Кстати, вы не сочли нужным сообщить мне, — продолжал дон Педро, — что на ночь заперли их в башне у Нижних ворот!

Мотриль вздрогнул.

— Как вы об этом узнали, сеньор? — пробормотал он.

— Узнал, и все! Узнал нечто очень важное. Кто эти иностранцы?

— Полагаю, что французы.

— Но почему же вы их заперли, если они назвались послами?

— Именно «назвались», слово верное, — ответил Мотриль, которому хватило нескольких мгновений, чтобы вновь обрести хладнокровие.

— А вы утверждаете обратное, не так ли?

— Не совсем так, государь, ибо мне неизвестно, являются ли они…

— Если вы сомневались, то вам не следовало их арестовывать.

— Значит ли это, что ваша светлость приказывает?

— Сию же минуту доставить их ко мне.

Мавр отпрянул и сказал:

— Но это невозможно…

— Черт возьми! Неужели с ними что-то случилось? — вскричал дон Педро.

— Ничего не случилось, сеньор.

— Тогда поспешите искупить вашу вину, потому что вы нарушаете обычай.

Мотриль улыбнулся. Ему было хорошо известно, с каким пренебрежением, если он кого-либо ненавидел, король дон Педро относился к этому обычаю, на который теперь ссылался.

— Я не допущу, — сказал Мотриль, — чтобы мой король остался беззащитен перед угрожающей ему опасностью.

— За меня не беспокойтесь, Мотриль! — воскликнул дон Педро, топнув ногой. — Бойтесь за себя!

— Мне бояться нечего, ведь мне не в чем себя упрекнуть, — возразил мавр.

— Неужто вам не в чем себя упрекнуть, Мотриль? Поройтесь-ка хорошенько в своих воспоминаниях.

— На что вы намекаете, ваша светлость?

— Я хочу сказать, вы не очень жалуете послов, и тех, что приезжают с Запада, и тех, что прибывают с Востока.

Мотриля начала охватывать смутная тревога; постепенно этот допрос принимал угрожающий оборот, но поскольку Мотриль еще не понял, с какой стороны грянет гром, то он замолчал и выжидал.

— Мотриль, вы в первый раз арестовываете послов, которых посылают ко мне? — спросил король.

— Почему же в первый!? — ответил мавр, ставя все на карту. — Их приезжало, наверное, не меньше сотни, но ни один никогда меня не миновал.

Король в ярости вскочил.

— Если я нарушал свой долг, — оправдывался мавр, — не допуская к дворцу моего короля убийц, нанятых Энрике де Трастамаре или коннетаблем Бертраном Дюгекленом, если я из множества людей преступных принес в жертву несколько невинных, я готов оплатить своей головой вину собственного сердца.

Король спохватился и, снова сев, продолжал:

— Хорошо Мотриль, принимая во внимание ваши оправдания, которые, наверное, правдивы, я прощаю вас, и пусть подобное больше не повторится — понятно вам? — пусть любой гонец, которого посылают ко мне, встречается со мной, неважно, из Бургоса он или из Севильи. Что касается французов, то они, как мне известно, настоящие послы, а посему я желаю, чтобы с ними обращались как с послами. Поэтому пусть их немедленно освободят из башни и с почестями, положенными их званию, препроводят в самый красивый дом города; завтра я приму их на торжественной аудиенции в большом зале дворца. Ступайте!

Мотриль, опустив голову, ушел, подавленный изумлением и ужасом.

XX Аудиенция

Аженор и его верный оруженосец по-разному сетовали на свою судьбу.

Мюзарон искусно ввернул в разговоре с хозяином, что он предсказывал все, что с ними случилось.

Аженор возразил; даже зная о том, что произойдет, он все-таки обязан был попытать счастья.

На это Мюзарон ответил, что некоторым послам приходилось болтаться в петле, и хотя их виселицы были выше обычных, но явно столь же неудобные.

Молеон не нашелся, что на это ответить.

Людям хорошо был известен скорый суд дона Педро: когда с полным пренебрежением относятся к человеческой жизни, расправа всегда коротка.

Оба узника предавались этим печальным раздумьям; Мюзарон уже внимательно осматривал кладку стены, чтобы выяснить, нельзя ли выломать хотя бы один камень, как на пороге кордегардии появился Мотриль; свиту офицеров он оставил у двери.

Сколь ни неожиданным было появление Мотриля, Аженор успел опустить забрало.

— Француз, отвечай мне и не лги, — сказал Мотриль, — если, конечно, ты способен говорить правду.

— Ты судишь о других по себе, Мотриль, — ответил Аженор, искренне не желая осложнять свое положение порывом гнева, хотя он с трудом стерпел оскорбление человека, которого ненавидел больше всех.

— Что это значит, пес? — спросил Мотриль.

— Ты называешь меня псом, потому что я христианин, но в таком случае твой господин тоже пес, не правда ли?

Ответ задел мавра за живое.

— Разве с тобой говорят о моем господине и его вере? — возразил он. — Не путай его с собой и не думай, будто ты похож на него, раз он чтит того же Бога, что и ты.

Аженор сел, недоуменно пожав плечами.

— Неужели, Мотриль, ты пришел говорить со мной о таких пустяках? — спросил рыцарь.

— Нет, мне нужно задать тебе серьезные вопросы.

— Ладно, задавай.

— Сперва скажи, как тебе удалось вступить в переписку с королем.

— С каким королем? — спросил Аженор.

— Я признаю, посланец мятежников, только одного короля, моего повелителя.

— Доном Педро? Ты спрашиваешь, как я сумел послать письмо дону Педро?

— Да.

— Не понимаю тебя.

— Ты разве отрицаешь, что просил аудиенцию у короля?

— Нет, но с этой просьбой я обращался к тебе.

— Да, но я не передавал ее королю… а он все-таки…

— Все-таки? — переспросил Аженор.

— …узнал о твоем приезде.

— Вот оно что! — с изумлением воскликнул Аженор; Мюзарон громким эхом повторил восклицание хозяина.

— Значит, ты не желаешь ни в чем признаваться? — спросил Мотриль.

— В чем именно я должен тебе признаться?

— Прежде всего в том, как ты послал записку королю?

Аженор опять недоуменно пожал плечами.

— Спроси у нашей стражи, — предложил он.

— Не думай, христианин, что ты чего-либо добьешься от короля без моего согласия.

— Ага, значит, я увижу короля? — спросил Аженор.

— Лицемер! — с яростью воскликнул Мотриль.

— Отлично! — вскричал Мюзарон. — Похоже, нам не придется ломать стену.

— Замолчи! — приказал Аженор.

Потом, повернувшись к Мотрилю, сказал:

— Ну что ж! Раз я буду беседовать с королем, мы еще посмотрим, Мотриль, столь ли жалкими окажутся мои слова, как ты предполагаешь.

— Признайся, что ты сделал, чтобы король узнал о твоем приезде, назови мне условия мира — и тебе обеспечена моя поддержка.

— Зачем добиваться твоей поддержки, если твой гнев доказывает, что я могу без нее обойтись? — насмешливо ответил Аженор.

— Покажи мне хотя бы свое лицо! — вскричал Мотриль, обеспокоенный этим смехом и звуком этого голоса.

— Мое лицо ты увидишь на аудиенции у короля, — сказал Аженор. — С королем я буду говорить с открытым сердцем и поднятым забралом.

Вдруг Мотриль стукнул себя по лбу и окинул взглядом комнату.

— С тобой ведь был паж? — спросил он.

— Да.

— Куда он делся?

— Ищи, спрашивай, выпытывай, это твое право.

— Поэтому я и допрашиваю тебя.

— Но давай условимся: ты вправе распоряжаться своими офицерами, солдатами, рабами, но не мной.

Мотриль, повернувшись, крикнул свите:

— С французом был паж, узнайте, куда он делся.

Пока искали пажа, царило молчание; каждый из трех персонажей по-разному ожидал результата этих поисков. Взволнованный Мотриль расхаживал перед дверью, словно часовой на посту, или, вернее, как гиена в клетке. Аженор в ожидании сидел неподвижно и безмолвно, будто железная статуя. Мюзарон, от которого не ускользала ни одна мелочь, молчал, подобно своему господину, но не спускал глаз с мавра.

Вскоре донесли, что паж исчез еще вчера и с тех пор больше не объявлялся.

— Это правда? — спросил Мотриль Аженора.

— Черт возьми! — выругался рыцарь. — Ведь это утверждают люди твоей веры. Неужели неверные тоже врут?

— Но почему он сбежал?

Аженору все стало ясно.

— Вероятно, чтобы сообщить королю, что его господин арестован, — объяснил он.

— К королю нельзя проникнуть, пока его охраняет Мотриль, — надменно ответил мавр.

Потом он, снова стукнув себя по лбу, воскликнул:

— Все понятно, эта ветка! Эта записка!

— Мавр явно сходит с ума, — заметил Мюзарон.

Внезапно Мотриль успокоился. То, что он узнал, вероятно, было не столь страшно, чем то, чего он сначала опасался.

— Ну хорошо, — сказал он. — Поздравляю тебя с таким ловким пажом. Аудиенция, которой ты так жаждал добиться, назначена.

— На какой день?

— На завтра.

— Слава Богу, — вздохнул Мюзарон.

— Но учти, что твоя встреча с королем не приведет к счастливой развязке, на которую ты надеешься, — обращаясь к рыцарю, предупредил Мотриль.

— Я ни на что не надеюсь, — ответил Аженор, — я просто исполняю данное мне поручение.

— Хочешь, я дам тебе совет? — спросил Мотриль, придав своему голосу почти ласковое выражение.

— Благодарю, — ответил Аженор, — от тебя мне ничего не надо.

— Почему?

— Потому что от врага я ничего не принимаю.

Молодой человек произнес эти слова с такой ненавистью, что мавр вздрогнул.

— Ну что ж, прощай, француз, — сказал он.

— Прощай, неверный.

Мотриль ушел; он выведал почти все, что хотел узнать; королю сообщил о приезде французов ничуть не опасный для него паж. Не этого мавру следовало бояться больше всего.

Спустя два часа после ухода Мотриля торжественный эскорт встретил Аженора при выходе из башни и с великими почестями доставил в дом, расположенный на главной площади Сории.

Для приема посла приготовили просторные апартаменты, обставленные с неслыханной роскошью.

— Вы здесь у себя дома, господин посланник короля Франции, — сказал командир эскорта.

— Я не посланник короля Франции, — ответил Аженор, — и не заслуживаю столь пышного приема. Меня послал коннетабль Бертран Дюгеклен.

Однако вместо ответа офицер поклонился рыцарю и вышел.

Мюзарон обошел все комнаты, придирчиво осматривая ковры, мебель, ощупывая ткани и всякий раз приговаривая:

— Совершенно очевидно, что здесь куда приятнее, чем в башне.

В то время как Мюзарон производил свой досмотр, вошел главный управляющий дворца и осведомился у рыцаря, не угодно ли будет ему заняться приготовлениями к аудиенции.

— Нет, благодарю вас, — ответил Аженор. — Со мной меч, шлем и кольчуга. Это наряд солдата, а я всего лишь солдат, который послан сюда своим командиром.

Управляющий вышел, приказав трубить сбор.

Через несколько минут к дверям подвели роскошного коня, покрытого великолепной попоной.

— Чужого коня мне не надо, у меня есть свой, — ответил Аженор. — Его у меня отняли, так пусть вернут: вот мое единственное желание.

Через десять минут Аженору подвели его коня.

Огромные толпы людей стояли, окаймляя дорогу — кстати, очень короткую, — которая отделяла дом Аженора от дворца короля. Молодой человек попытался отыскать среди женщин, вышедших на балконы, свою хорошо знакомую попутчицу. Но это была напрасная затея, от которой он вскоре отказался.

Вся знать, верная дону Педро, составила конный отряд, выстроенный на парадном дворе дворца. Эти раззолоченные всадники ослепляли своим великолепием.

Спешившись, Аженор сразу почувствовал себя крайне неловко. События сменяли друг друга так быстро, что он не успел поразмыслить над своей миссией; Аженор ведь был убежден, что исполнить ее не удастся.

Язык Аженора словно приклеился к нёбу, в голове царила полная сумятица. Смутные, неопределенные мысли плыли, сталкиваясь, как тучи в туманный осенний день.

В зале для приемов он стоял так, как слепой, которому яркое солнце, озарившее облако золота, пурпура и перьев на шлемах, внезапно вернуло зрение.

Вдруг послышался резкий голос, который Аженор узнал, потому что однажды слышал его ночью в Бордо, в саду, а другой раз днем, в палатке Каверлэ.

— Господин рыцарь, вы желали говорить с королем, король перед вами, — донеслось до него.

Эти слова заставили рыцаря взглянуть туда, куда он и должен был смотреть. Аженор увидел дона Педро. Справа от него сидела женщина под вуалью, слева стоял Мотриль.

Мавр был бледен как смерть: в рыцаре он узнал возлюбленного Аиссы.

Аженор в одну секунду разглядел все это.

— Монсеньер, — обратился он к королю, — я даже не мог помыслить, что меня арестовали по вашему приказу.

Дон Педро закусил губы.

— Шевалье, вы француз, — ответил он, — и, значит, должны знать, что, обращаясь к королю Испании, его надлежит именовать «государь» и «ваша светлость».

— Я был неправ, — поклонился рыцарь, — в Сории вы король.

— Да, в Сории король я, — подтвердил дон Педро, — и жду, когда тот, кто узурпировал королевский титул, лишится его.

— Государь, к счастью, я не уполномочен обсуждать с вами столь важные вопросы, — ответил Аженор. — Я прибыл по поручению вашего брата, дона Энрике де Трастамаре, предложить вам добрый и честный мир, в котором так сильно нуждаются ваши народы и которому возрадуются ваши братские сердца!

— Господин рыцарь, так как вы прибыли обсуждать со мной вопрос о мире, скажите, почему вы предлагаете мне сегодня то, в чем мне было отказано неделю назад? — спросил дон Педро.

Аженор поклонился.

— Ваша светлость, я не судья в ваших державных спорах, — ответил он. — Я лишь передаю вам те слова, что просили меня передать, и все. Я — путь, который ведет из Бургоса в Сорию, от сердца одного брата к сердцу другого.

— Надо же! Вам не известно, почему мне предлагают мир именно сегодня? — воскликнул дон Педро. — Хорошо! Сейчас я вам объясню.

Все умолкли в ожидании слов короля; Аженор воспользовался этой передышкой, чтобы еще раз взглянуть на женщину под вуалью и мавра. Она по-прежнему молчала, неподвижная как статуя. Мавр был бледен и так изменился в лице, словно в одну ночь пережил все страдания, что выпадают человеку за целую жизнь.

— Вы предлагаете мне мир от имени моего брата потому, — начал король, — что мой брат хочет, чтобы я его принял, и он уверен, что я не соглашусь на те условия, которые вы предъявили.

— Государь, вашей светлости еще не известно, каковы эти условия, — возразил Аженор.

— Я знаю, что вы предложите мне половину Испании, и знаю, что потребуете заложников, в числе которых должны быть мой министр Мотриль и его семья.

Мотриль смертельно побледнел, и казалось, что его пылающий взор стремился проникнуть в самое сердце дона Педро, чтобы убедиться, будет ли король упорствовать в отказе от мира.

Аженор вздрогнул: ведь он не рассказывал об условиях мира никому, кроме цыганки, которой обмолвился о них.

— Я вижу, что ваша светлость полностью в курсе дела, хотя не знаю, каким образом и от кого ваша светлость могли получить эти сведения.

И тут женщина, сидящая по правую руку от короля, легко и непринужденно подняла и откинула на плечи вышитую золотом вуаль.

Аженор едва не вскрикнул от испуга: в этой женщине он узнал свою попутчицу.

Кровь прилила к щекам Аженора; он понял, от кого король получил те сведения, которые избавили его от необходимости излагать условия мира.

— Господин рыцарь, — обратился к нему король, — выслушайте из моих уст и передайте мои слова тем, кто вас прислал: каковы бы ни были предлагаемые мне условия, одно из них абсолютно неприемлемо — я не соглашусь на раздел моего королевства, так как владею им по праву и желаю распоряжаться по своей воле; когда я одержу победу, то предложу свои условия мира.

— Означают ли эти слова, что ваша светлость желает войны? — спросил Аженор.

— Я не хочу войны, мне ее навязывают, — ответил дон Педро.

— Это окончательный ответ вашей светлости?

— Да.

Аженор медленно отстегнул железную перчатку и бросил ее перед собой на пол.

— От имени Энрике де Трастамаре, короля Кастилии, я приношу вам войну, — сказал он.

Раздались громкие возгласы, забренчало оружие; король встал.

— Вы добросовестно выполнили свою миссию, господин рыцарь, — сказал он. — Нам лишь остается честно исполнить свой королевский долг. Мы приглашаем вас сутки быть гостем нашего города, и, если вас это устраивает, наш дворец будет вашим кровом, наш стол будет вашим столом.

Аженор молча отвесил низкий поклон и, подняв голову, взглянул на женщину, сидевшую справа от короля.

Она смотрела на него, ласково улыбаясь. Аженору даже показалось, будто она прислонила к губам пальчик, словно хотела сказать: «Ждите! Надейтесь!»

XXI Свидания

Несмотря на безмолвное обещание дамы — его смысл, кстати, был Аженору не до конца ясен, — он вышел с аудиенции охваченный тревогой, объяснить которую было совсем нетрудно. Без всякого сомнения, ясным для него оставалось одно: незнакомая цыганка, вместе с которой он непринужденно ехал на одной лошади, на самом деле оказалась знаменитой Марией Падильей.

Больше всего Аженора тревожило не внезапное решение дона Педро, который объявил войну, даже не выслушав его; в конце концов дону Педро уже вечером было известно все то, что он должен был бы узнать только сегодня утром; здесь думать было не о чем. Но Аженор не мог забыть, что выдал цыганке свою самую дорогую, свою сердечную тайну — любовь к Аиссе.

Если в душе этой страшной женщины пробудилась ревность к несчастной Аиссе, то никто не смог бы сказать, куда завела бы Марию неистовая ярость, жертвами которой уже пало много неповинных голов.

Эти мрачные мысли тут же возникли в уме Аженора, помешав ему заметить испепеляющие взгляды Мотриля и знатных мавров, гордыню и интересы которых оскорбило предложение мира, сделанное им от лица Энрике де Трастамаре.

Обрати он внимание на эти вызывающие взгляды, французский рыцарь, хотя он был сильным и отважным, не сумел бы сохранить хладнокровие и полную невозмутимость, необходимые послу.

В ту минуту, когда он должен был заметить мавров и ответить им, Аженора отвлекло новое происшествие. Как только он вышел из дворца и оказался по ту сторону шеренги стражников, женщина, закутанная в длинную накидку, взяла его за локоть, сделав ему загадочный знак следовать за ней.

На миг Аженор заколебался; ему было известно, что дон Педро и его мстительная любовница подстраивали своим врагам множество ловушек, что они были неистощимы на выдумки, если дело касалось мести; но в эту минуту рыцарь, хотя и был истинным христианином, почувствовал, что начинает, подобно людям Востока, верить в неотвратимость судьбы, которая не оставляет человеку свободного выбора и отнимает у него способность — иногда это составляет его счастье, не правда ли? — предвидеть зло и сопротивляться ему.

Поэтому рыцарь подавил в себе всякий страх; он убеждал себя, что уже давно устал бороться со злом, что так или иначе будет благом покончить с этой борьбой и что, если судьбе угодно, чтобы сей час стал его последним часом, он безропотно встретит его.

И Аженор пошел за старухой, которая, пробравшись сквозь плотную толпу народа, — она, вероятно, была уверена, что в накидке никто ее не узнает, — прямым ходом направилась к дому, отведенному под резиденцию рыцаря.

На пороге их ожидал Мюзарон.

Когда они вошли в дом, Аженор повел старуху в самую отдаленную комнату. Теперь она следовала за ним, а Мюзарон, догадавшись, что его ждет нечто необычное, замыкал шествие.

Оказавшись в комнате, старуха сняла капюшон: Аженор и оруженосец узнали мамку цыганки.

После всего, что произошло во дворце, ее появление ничуть не удивило Аженора, но ничего не знавший Мюзарон сильно удивился.

— Сеньор, донья Мария Падилья хочет побеседовать с вами, — сказала старуха, — и поэтому желает, чтобы вечером вы пришли во дворец. Король проводит смотр вновь прибывшим войскам, и в это время донья Мария будет одна. Может ли она надеяться, что вы придете?

— Но почему донья Мария желает меня видеть? — спросил Аженор, отнюдь не питавший к ней добрых чувств.

— Неужели вы, господин рыцарь, считаете, что вас сильно огорчит тайное свидание с такой женщиной, как Мария Падилья? — спросила мамка с лукавой улыбкой, что присуща старым служанкам.

— Не огорчит, — ответил Аженор, — но, признаться, мне больше по душе свидания не в домах, а на открытых местах, куда я могу явиться верхом на коне и с копьем в руках.

— А я с арбалетом, — добавил Мюзарон.

Старуха усмехнулась в ответ на эти опасения.

— Я вижу, мне придется выполнить поручение до конца, — сказала она и достала из своей сумы маленький мешочек с запиской.

Мюзарон — в таких обстоятельствах ему неизменно выпадала роль читателя — взял ее и прочел:

«Эта записка, шевалье, залог безопасности, который Вам дает Ваша попутчица. Приходите ко мне в то время и в то место, что укажет Вам моя мамка, чтобы мы с Вами могли поговорить об Аиссе».

При этих словах Аженор встрепенулся, а так как имя возлюбленной для влюбленного священно, то для него имя Аиссы прозвучало торжественной клятвой, и он сразу вскричал, что готов отправиться за мамкой в любое место, куда она его поведет.

— Тогда все проще, — сказала она, — я буду ждать вашу милость в дворцовой часовне. В нее могут заходить офицеры нашего короля, но в восемь вечера она закрывается. Вы должны быть там в половине восьмого и спрятаться за алтарем.

— За алтарем? — испуганно переспросил Аженор (он был не лишен предрассудков человека с севера). — Мне не по душе свидания, которые назначаются за алтарем.

— О, не волнуйтесь! — простодушно возразила старуха. — Бог в Испании совсем не обижается на эти мелкие грешки, он к ним привык. Кстати, долго ждать вам не придется; за алтарем есть дверь, через нее король и его домочадцы из своих покоев могут пройти в часовню. Я открою вам дверь, вы пройдете этим скрытым путем, и никто вас не увидит.

— И никто вас не увидит, — повторил Мюзарон по-французски. — Ну и ну! Не кажется ли вам, сеньор Аженор, что вас заманивают в вертеп разбойников?

— Не бойся, — тоже по-французски ответил рыцарь. — У нас письмо этой женщины, правда, она подписала его лишь одним именем, тем, что получено при крещении, но в нем моя защита. Если попаду в ловушку, поезжай с этим письмом к коннетаблю и дону Энрике де Трастамаре, расскажи о моей любви, моих страданиях, о том, как вероломно они заманили меня в западню. И, я верю, злодеев постигнет кара, от которой содрогнется Испания.

— Все верно, — возразил Мюзарон, — но раньше вам перережут горло.

— Пусть так, но правда ли, что донья Мария просит меня к себе, чтобы поговорить со мной об Аиссе?

— Вы, сударь, влюблены, то есть с ума сошли, — заметил Мюзарон, — а уж если сумасшедшему что втемяшилось, его не переспоришь. Простите меня, сударь, но я правду говорю. Я не спорю, ступайте туда.

И, закончив этими словами свое рассуждение, честный Мюзарон тяжко вздохнул.

— А почему бы мне не пойти с вами? — неожиданно спросил он.

— Потому что надо передать ответ дона Педро королю Кастилии, дону Энрике де Трастамаре, — ответил рыцарь, — и, если я погибну, только ты можешь рассказать ему об итогах моей миссии.

И Аженор четко, слово в слово, пересказал оруженосцу ответ дона Педро.

— Но я ведь могу караулить около дворца, — сказал Мюзарон, который упорно не хотел отпускать хозяина.

— Зачем?

— Чтобы защищать вас, клянусь плотью святого Иакова! — воскликнул оруженосец. — Чтобы защищать вас с помощью моего арбалета, из которого я уложу полдюжины этих смуглых рож, а вы с помощью вашего меча зарубите еще с полдюжины. Все-таки дюжиной неверных станет меньше, что никак не повредит спасению наших душ.

— Наоборот, мой дорогой Мюзарон, доставь мне удовольствие и не выходи из дома, — попросил Аженор. — Если меня убьют, знать об этом будут лишь стены дворца. Но послушай меня, я уверен, — сказал этот доверчивый чистосердечный человек, — что ничем не обидел донью Марию, поэтому она не может таить на меня зла. Я, может быть, даже оказал ей услугу.

— Правильно, но не вы ли оскорбляли мавра, сеньора Мотрил я, и здесь, и в других местах? Ведь он, если не ошибаюсь, комендант дворца, а чтобы вы поняли, как он к вам относится на самом деле, скажу, что это он дал приказ арестовать вас у городских ворот и бросить в тюрьму. По-моему, опасаться надо не фаворитки, а фаворита.

Аженор был немного суеверен, он охотно соглашался с теми уступками, которые сознание всегда оказывает влюбленным; повернувшись к старухе, он сказал:

— Если она улыбнется, я пойду.

Старуха улыбнулась.

— Передайте донье Марии, что я приду, — обратился Аженор к мамке. — В половине восьмого я буду в часовне.

— Хорошо… А я буду ждать вас с ключом от двери. Прощайте, сеньор Аженор, до свидания, любезный оруженосец.

Мюзарон кивнул в ответ; старуха ушла.

— Так вот, писем для коннетабля не будет, — обернувшись к Мюзарону, сказал Аженор, — ведь мавры могут схватить тебя и отобрать их. Ты передашь коннетаблю, что война объявлена и надо начинать военные действия. Деньги у тебя есть, не жалей их, чтобы добраться как можно скорее.

— А как же вы, сеньор? В конце концов, вполне возможно, что вас и не убьют.

— Мне ничего не нужно. Если меня обманут, я пожертвую своей жизнью, полной страданий и разочарований, которая мне наскучила. Если, наоборот, донья Мария поможет мне, то она найдет для меня лошадей и провожатых. Езжай, Мюзарон, езжай сию минуту, пока они следят за мной, а не за тобой; они знают, что я остаюсь, именно это им и нужно. Поезжай, конь у тебя добрый, храбрости тебе не занимать. Я же остаток дня посвящу молитвам. Ступай!

Этот план, сколь бы он ни казался рискованным, в их положении был весьма разумным. Поэтому Мюзарон с ним согласился, правда, не столько из любви к своему хозяину, сколько из-за убедительности его доводов.

Спустя четверть часа после принятого решения Мюзарон отправился в путь и без труда выбрался из города. Аженор, как и обещал, помолился, а в половине восьмого пришел в часовню.

Старуха уже поджидала его, она жестом показала, что надо спешить, и, открыв небольшую дверь, увлекла за собой рыцаря.

Пройдя длинную анфиладу коридоров и галерей, Аженор вошел в низкую, полутемную залу, которую окружала увитая цветами терраса.

Под неким подобием балдахина сидела женщина с рабыней, которая была отослана прочь, едва появился рыцарь.

Введя рыцаря в залу, старуха из деликатности удалилась.

— Благодарю вас за точность, — сказала Молеону донья Мария. — Я знаю, что вы были великодушны и храбры. Мне захотелось отблагодарить вас после того, как, если судить поверхностно, поступила с вами вероломно.

Аженор ничего не ответил. Ведь он пришел потому, что его пригласили говорить об Аиссе.

— Подойдите ближе, — попросила донья Мария. — Я так сильно привязана к дону Педро, что, защищая его интересы, была вынуждена нанести вред вашим, но меня оправдывает любовь, вы сами любите и должны понять меня.

Мария была близка к цели их свидания. Однако Аженор ограничился поклоном и упрямо молчал.

— Теперь, господин рыцарь, когда мои дела улажены, мы будем говорить о ваших, — предложила Мария.

— Каких? — спросил Аженор.

— О тех, что волнуют вас сильнее всего.

Аженор, видя искреннюю улыбку и приветливость доньи Марии, слыша ее сердечные, убедительные слова, почувствовал себя обезоруженным.

— Ну, сядьте же вот сюда, — сказала чаровница, указывая ему место рядом с собой.

Рыцарь покорно подчинился.

— Вы думали, что я ваш враг, но ошиблись, — сказала молодая женщина, — и, чтобы это доказать, я готова оказать вам столь же важные услуги, что вы оказали мне.

Аженор с удивлением смотрел на нее. Но Мария Падилья продолжала:

— Конечно, важные… Разве не вы были моим славным защитником в дороге, моим добрым невольным советчиком?

— Совсем невольным, потому что я даже не знал, с кем говорю, — ответил Аженор.

— Зато я сумела принести пользу королю, передав ему сведения, которые вы мне сообщили, — с улыбкой прибавила Мария Падилья. — И не отрицайте, что вы мне очень помогли.

— Хорошо, мадам, я вам помог… Но вы…

— Уж не считаете ли вы, что я не могу быть вам полезной? О, шевалье, вы сомневаетесь в моей благодарности!

— Может быть, мадам, вы и хотели бы мне помочь, я не спорю.

— Я хочу и могу. Представьте себе, например, что вас не выпустят из Сории.

Аженор вздрогнул.

— А я помогу вам выбраться из города.

— Сделав это, мадам, вы принесли бы пользу не столько мне, сколько королю, так как избавили бы его от обвинений в измене и трусости.

— Я согласилась бы с вами, если вы были бы просто послом, которого здесь никто не знает, и приехали бы в Сорию с политической миссией. Ведь тогда вы могли бы вызывать ненависть или подозрения только у короля, — возразила молодая женщина. — Но подумайте сами, нет ли у вас в Сории другого врага, вашего личного врага?

Аженор явно смутился.

— Вы должны бы понимать, если это так, — продолжала донья Мария, — что ваш враг, одержимый злобой против вас, ничего не сказав королю, заманит вас в западню, чтобы отомстить вам, а король останется непричастным к этой мести. Это будет легко доказать вашим соотечественникам в том случае, если дело дойдет до объяснений. Поэтому, шевалье, помните, что здесь вы представляете не только ваши собственные интересы, но интересы дона Энрике де Трастамаре.

У Аженора вырвался тяжелый вздох.

— Ага! По-моему, вы меня поняли, — воскликнула Мария. — Ну хорошо, а если я избавлю вас от опасности, которая может вам угрожать при встрече с вашим врагом?

— Вы сохранили бы мне жизнь, мадам, что само по себе великое благо, но я даже не могу сказать, был бы я признателен вам за ваше великодушие.

— Почему же?

— Потому что мне не дорога моя жизнь.

— Вам не дорога ваша жизнь?

— Да, — сказал Аженор.

— Наверное, у вас большое горе, не так ли?

— Вы правы, мадам.

— А что если я знаю о вашем горе?

— Вы, знаете?

— А что если я покажу вам причину вашего горя?

— Вы? Неужели вы можете сказать мне… можете дать увидеть…

Мария Падилья подошла к террасе, которая была занавешена шелковыми шторами.

— Смотрите же! — сказала она, отдернув штору.

Внизу можно было увидеть другую террасу, которую от верхней отделял массив апельсинных, гранатовых деревьев и олеандров. На этой террасе, среди цветов, качалась в пурпурном гамаке женщина, озаренная золотыми лучами заходящего солнца.

— Видите? — спросила донья Мария.

— Аисса! — восторженно вскричал Молеон, сложив на груди руки.

— Да, дочь Мотриля, — подтвердила донья Мария.

— О, вы правы, мадам, это она, счастье моей жизни! — снова вскричал Молеон, пожирая глазами пространство, отделявшее его от Аиссы.

— Да, совсем близко и очень далеко, — усмехнулась донья Мария.

— Неужели вы смеетесь надо мной, сеньора? — с тревогой спросил Аженор.

— Господь меня сохрани, господин рыцарь! Я только говорю, что в эту минуту Аисса являет собой образ счастья. Нам часто кажется, что стоит лишь протянуть руку, чтобы его коснуться, а оказывается, мы отделены от него какой-то незримой, но непреодолимой преградой.

— Увы, я знаю это: за ней следят, ее держат под стражей.

— И она заперта, сеньор француз, за крепкими решетками с прочными замками.

— Ну как мне привлечь ее внимание, сделать так, чтобы она меня увидела? — воскликнул Аженор.

— И для вас даже это стало бы великим счастьем?

— Высшим!

— Хорошо, я вам его подарю. Донья Аисса вас не видела, если бы она вас увидела, ей стало бы еще больнее, потому что протягивать друг другу руки и посылать воздушные поцелуи — для влюбленных слабое утешение. Добейтесь большего, господин рыцарь.

— Но что же мне делать? Скажите, мадам, умоляю вас! Приказывайте мне или лучше дайте совет.

— Видите вон ту дверь? — спросила донья Мария, показывая на выход с террасы. — Вот ключ от нее, он самый большой из трех в этой связке. Вы спуститесь на этаж ниже, там длинный коридор — он похож на тот, которым вы шли сюда, — что выводит в соседний сад, где деревья достигают террасы доньи Аиссы. Ага, по-моему, вы уже догадываетесь…

— Да, да, — сказал Молеон, жадно впитывая каждое слово, слетающее с уст доньи Марии.

— Решетка сада заперта, но ключ от нее в связке, — продолжала она. — Проникнув в сад, вы окажетесь ближе к донье Аиссе, потому что сможете подойти к террасе, где она сейчас качается в гамаке, хотя влезть туда по отвесной стене нельзя. Но вы сможете окликнуть вашу возлюбленную и поговорить с ней.

— Благодарю, благодарю вас! — воскликнул Молеон.

— Я вижу, вы повеселели, это уже лучше! — сказала донья Мария. — Но тем не менее есть опасность, что вашу беседу на расстоянии могут подслушать. Я предупреждаю вас об этом, хотя Мотриля во дворце нет, он вместе с королем на смотре войск, что прибыли к нам из Африки, и вернется не раньше половины десятого — десяти, а сейчас только восемь.

— Целых полтора часа! О, мадам, прошу вас, умоляю, скорее дайте мне этот ключ!

— О, для того, кто потерял голову, времени не существует. Дайте угаснуть последнему лучу солнца, который еще золотит небо, — это будет через нескольких минут. И, кстати, если хотите, я вам еще кое-что скажу, — улыбнулась она.

— Скажите.

— Я думаю, отдать ли вам и третий ключ — Мотриль сделал его для короля дона Педро, — который я раздобыла с большим трудом.

— Для короля дона Педро! — содрогнулся Аженор.

— Да, — ответила Мария. — Вы знаете, это ключ от двери, которая выходит на очень удобную лестницу, что ведет прямо на террасу, где в эти мгновения Аисса, вероятно, мечтает о вас.

Аженор даже вскрикнул от радости.

— И как только за вами захлопнется дверь, — продолжала донья Мария, — вы сможете полтора часа беседовать наедине с дочерью Мотриля, не боясь, что вас застигнут врасплох. А если придут король с Мотрилем — попасть на террасу можно только через дом, — у вас будет надежный и свободный путь к отступлению.

Аженор упал на колени и осыпал поцелуями руку благодетельницы.

— Мадам, потребуйте от меня мою жизнь в ту минуту, когда она вам понадобится, и я отдам ее вам! — воскликнул он.

— Благодарю вас, но приберегите ее для вашей возлюбленной, сеньор Аженор. Солнце зашло, через несколько минут совсем стемнеет, у вас остается всего час. Ступайте и не выдавайте меня Мотрилю.

Аженор устремился на маленькую лестницу террасы и исчез.

— Сеньор француз, — закричала ему вслед донья Мария, — через час ваша заседланная лошадь будет стоять у дверей часовни, но Мотриль не должен ни о чем догадываться, а не то мы оба пропали!

— Я вернусь через час, обещаю вам, — послышался голос удалявшегося рыцаря.

XXII Встреча

На нижней террасе дворца — она примыкала к покоям ее отца и комнатам девушки — в задумчивости сидела Аисса; томная и мечтательная, как истинная дочь Востока, она дышала вечерней прохладой, провожая взглядом последние отблески заката.

Когда солнце зашло, ее взгляд устремился на великолепные сады дворца, словно поверх стен и деревьев она хотела что-то отыскать за горизонтом, который когда-то еще открывался перед ней. Это было живое воспоминание, не подвластное ни пространству, ни времени, которое зовется любовью, иначе говоря, вечной надеждой.

Она мечтала о ярко-зеленых и обильных, благоуханных полях Франции, о роскошных садах Бордо, под спасительной сенью которых пережила самое сладостное событие в своей жизни; а так как во всем, над чем он задумывается, ум человеческий отыскивает печальное или радостное сходство, Аисса сразу же вспомнила сад в Севилье, где она впервые осталась наедине с Аженором, говорила с ним, сжимала его руку, которую сейчас ей страстно захотелось сжать снова.

Мысли влюбленных таят непостижимые загадки. Подобно тому как в голове безумцев крайности чередуются с бессвязной быстротой снов, так и улыбку любящей девушки сменяют иногда, словно улыбку Офелии,[161] горькие слезы или мучительные рыдания.

Захваченная воспоминаниями, Аисса улыбнулась, вздохнула и заплакала.

Она, наверное, разрыдалась бы, если бы на каменной лестнице не послышались торопливые шаги.

Аисса подумала, что это вернулся Мотриль, который спешит — он изредка так делал — застигнуть ее врасплох за самыми нежными мечтаниями; у этого человека, проницательного до ясновидения, ум, подобный адскому факелу, пылал, освещая все окрест, и оставлял во мраке лишь его мысль, непостижимую, глубокую и всесильную.

И все-таки Аиссе показалось, что это не его походка, а шум доносится не с той стороны, откуда всегда появлялся Мотриль.

Тогда она, задрожав, вспомнила о короле, которого совсем перестала бояться, вернее, забыла после приезда доньи Марии. Ведь лестницу, откуда доносился шум, Мотриль устроил для своего суверена как потайной ход.

Поэтому Аисса поспешила — нет, не вытереть слезы: это было бы воспринято как пошлая скрытность, до которой не могла бы опуститься ее гордость, — но отогнать от себя слишком нежное воспоминание, чтобы его не заметил враг, что сейчас предстанет перед ней. Если это Мотриль, то ее оружием станет воля, если король — то кинжал.

И она с притворным равнодушием повернулась спиной к двери, как будто в отсутствие Аженора ничто — ни радость, ни угрозы — не могло ее взволновать; она готовилась выслушать суровые слова и заодно прислушивалась к зловещим шагам, что вызывали в ней трепет.

Вдруг она почувствовала, как ее шею обняли две железные руки; она закричала от гнева и отвращения, но к ее губам уже припали чьи-то жаждущие уста. Тогда, больше по трепетной дрожи, пробежавшей по ее жилам, чем по взгляду, который она бросила на него, Аисса узнала Аженора, на мраморном полу стоявшего на коленях у ее ног.

Аисса с трудом смогла подавить крик радости, который опять сорвался с ее уст, облегчая девушке душу. Она встала, не выпуская из объятий возлюбленного, и, сильная, словно молодая пантера, которая несет свою добычу в густые заросли Атласских гор, повлекла за собой, прямо-таки вынесла Аженора на лестницу, чей таинственный мрак скрыл счастливых любовников.

Комната Аиссы, окна которой были занавешены длинными шторами, находилась у подножия лестницы; Аисса бросилась в объятья возлюбленного. Свет небес не проникал сквозь плотные шторы, ни один звук не достигал сюда сквозь обитые коврами стены, и несколько минут были слышны лишь жадные поцелуи и пылкие вздохи. Длинные черные косы Аиссы, рассыпавшись в порыве любви, словно кисеей укрывали любовников.

Чуждая нашим европейским нравам, не ведающая искусства возбуждать желания кокетливым сопротивлением, Аисса отдалась своему любовнику так же, как, наверное, отдавалась первая женщина под властью врожденного чувства, с непосредственностью и тем восторгом счастья, который сам по себе есть высшее счастье.

— Ты! Ты! — в упоении шептала она. — Ты во дворце короля дона Педро! Ты весь во власти моей любви! О, как длинны дни в разлуке, хотя у Бога две меры времени: минуты с тобой пробегают словно тени; дни без тебя кажутся веками.



Потом их голоса умолкли, слившись в нежном и долгом поцелуе.

— О, теперь ты принадлежишь мне! — воскликнул Аженор. — Мне не страшна ненависть Мотриля, не страшна любовь короля! Я могу умереть.

— Умереть! Погибнуть! — воскликнула Аисса; ее глаза были полны слез, губы дрожали. — О нет, ты не умрешь, мой любимый. Я спасла тебя в Бордо, и здесь я снова спасу тебя. Ты говоришь о любви короля, но пойми, как мало мое сердце, что вздымает мою грудь. Неужели ты думаешь, что в этом сердце, которое все заполнено тобой и бьется лишь для тебя, найдется место хотя бы для тени другой любви?

— О! Храни меня Бог даже на миг помыслить, что моя Аисса может забыть меня! — воскликнул Аженор. — Но там, где не убеждают слова, иногда убеждает всемогущая сила. Разве ты не слышала о судьбе Леоноры де Хименес, которой грубое обхождение короля не оставило другого выхода, кроме монастыря.

— Леонора де Хименес, сеньор, не Аисса. И, клянусь, что я в монастырь не уйду.

— Ты сумеешь постоять за себя, я знаю, но, защищаясь, ты можешь погибнуть!

— Пускай! Разве ты не будешь любить меня сильнее, если я погибну, но не стану принадлежать другому.

— О да, буду! — вскричал молодой человек, прижимая Аиссу к сердцу. — Да, умри, если выхода не будет, но останься моей!

И он снова с таким неистовством обнял ее, что этот порыв любви внушал почти ужас.

Ночь, уже окрасившая в темный цвет стены дворца, все предметы в комнате превратила в бесформенные тени; в этой темноте, наполненной словами любви и горячим дыханием, нельзя было не обжечься тем огнем, что сжигает, не давая света, тем огнем, что подобен страшному пламени, что не гаснет даже под водой.

Довольно надолго тишина смерти, вернее молчание любви, воцарилась в комнате, где только что звучали два голоса и прижимались друг к другу бьющиеся в такт сердца.

Аженор первым очнулся от этого несказанного счастья; он перепоясал себя мечом, железные ножны которого со звоном ударились о мраморный пол.

— Что ты делаешь? — воскликнула девушка, хватая рыцаря за руку.

— Ты сказала, что у времени две меры — минуты для счастья и века для отчаяния, — ответил Аженор. — Я ухожу.

— Ты уходишь, но ведь ты возьмешь меня с собой, правда? Мы ведь уедем вместе?

Молодой человек со вздохом разомкнул объятья возлюбленной.

— Это невозможно, — сказал он.

— Почему?

— Потому что я приехал сюда, пользуясь неприкосновенностью посла, которая меня защищает. Я не могу оскорбить своего звания.

— А как же я? — воскликнула Аисса. — Нет, я не пущу тебя.

— Аисса, — сказал молодой человек, — я приехал по поручению славного коннетабля и Энрике де Трастамаре; один из них доверил мне блюсти интересы славы Франции, другой — защищать интересы кастильского трона. Что они скажут, когда узнают, что вместо исполнения этой двойной миссии я был занят только своей любовью?

— Кто им об этом расскажет? И кто мешает тебе никому меня не показывать?

— Мне нужно вернуться в Бургос. От Сории до Бургоса три дня пути.

— Я сильная и привыкла к быстрым переходам.

— Я знаю, ведь арабские всадники скачут быстро, гораздо быстрее нас. Но через час Мотриль заметит твое исчезновение, Аисса, и бросится за нами в погоню. Я не могу вернуться в Бургос беглецом.

— О, Боже мой, Боже! Нам опять предстоит разлука, — вздохнула Аисса.

— На этот раз разлука будет совсем недолгой, клянусь тебе. Дай мне исполнить мою миссию, вернуться в лагерь дона Энрике, дай мне освободиться от должности посла и вновь стать Аженором, французским рыцарем, который любит тебя, одну тебя, живет лишь ради тебя, и тогда, клянусь тебе, Аисса, я, переодевшись в кого угодно, даже в неверного, вернусь и, если ты не пожелаешь ехать со мной, увезу тебя насильно.

— Я поеду с тобой, поеду! — воскликнула Аисса. — Моя жизнь началась только сейчас; до сегодняшнего дня я не жила, потому что не принадлежала тебе, а с нынешнего дня не смогу без тебя прожить. Я больше не буду, как в прошлые дни, вздыхать и плакать, поджидая тебя; нет, я буду стенать, терзаться своим горем: ведь сегодня я стала твоей женой! Хорошо, пусть погибнут все те, кто мешает жене последовать за своим супругом!

— Что ты говоришь! Аисса, неужели должна погибнуть даже наша благодетельница, даже эта великодушная женщина, что привела меня к тебе, несчастная Мария Падилья, которой отомстит Мотриль? Ведь ты знаешь, как страшно он мстит.

— О, моя душа отлетает, — побледнев, прошептала девушка, ибо она чувствовала, что высшая сила — сила разума — отнимает у нее возлюбленного. — Но позволь мне приехать к тебе, ведь у меня два быстроногих мула, которые обгонят самых резвых лошадей. Укажи мне место, где я смогу подождать тебя или встретиться с тобой. И не сомневайся, что я догоню тебя.

— Аисса, мы снова возвращается к тому, с чего начали… Это невозможно, невозможно!

Девушка опустилась на колени. Гордая мавританка распростерлась у ног Аженора, она упрашивала, умоляла.

В эту секунду над их головами пролетел в воздухе печальный и тоскливый стон гузлы, похожий на тревожный зов о помощи; оба они содрогнулись.

— Что это за звук? — спросила Аисса.

— Я догадываюсь, пошли скорее, — ответил Аженор.

И они снова поднялись на террасу.

Аженор сразу же взглянул на террасу Марии.

Было совсем темно, но при тусклом свете звезд молодые люди все-таки смогли разглядеть женщину в белом платье, которая склонилась над перилами и смотрела в их сторону.

Наверное, при этом у них возникли сомнения, призрак это или женщина. Но тут до них снова донесся звон дрожащих струн.

— Она зовет меня, — прошептал Аженор, — ты слышишь, она зовет меня.

— Уходите! Уходите! — слышался откуда-то сверху приглушенный голос доньи Марии.

— Ты слышишь, Аисса? Слышишь? — спросил Аженор.

— Нет, я ничего не вижу, ничего не слышу, — пробормотала Аисса.

В это время затрубили фанфары, которыми обычно встречали приезд короля во дворец.

— Боже милостивый! — воскликнула Аисса, внезапно превратившись в испуганную и слабую женщину. — Они едут… Беги, мой Аженор, беги!

— Простимся еще раз, — сказал он.

— Может быть, в последний, — прошептала Аисса, припав губами к губам возлюбленного.

И она вытолкнула Аженора на лестницу. Шаги рыцаря еще не смолкли, как послышались шаги Мотриля; и едва закрылась дверь, которая вела к Марии Падилье, как распахнулась дверь в комнату Аиссы.

XXIII Приготовления к битве

Через три дня после событий, о которых мы уже рассказывали, Аженор, следуя той же дорогой, по которой он ехал в Сорию, догнал Мюзарона и сам доложил Энрике де Трастамаре об итогах своей миссии.

Все ясно понимали, каким опасностям подвергался Аженор при исполнении своего посольства. Поэтому коннетабль поблагодарил Аженора, похвалил его и повелел ему занять место среди самых храбрых бретонцев, под хоругвью, которую нес Сильвестр де Бюд.[162]

Повсюду готовились к войне. Принц Уэльский добился права пройти через земли короля Наварры, соединился с доном Педро и привел отличную армию, которая слилась с его прекрасными африканскими войсками.

Английские наемники, которые окончательно перешли на сторону дона Педро, намеревались крепко ударить по своим заклятым врагам — бретонцам и гасконцам.

Разумеется, самые дерзкие, а стало быть, и алчные, замыслы зрели в голове нашего знакомца, мессира Гуго де Каверлэ.

Энрике де Трастамаре не отставал от этих воинственных приготовлений. К нему присоединились оба его брата, дон Тельо и дон Санче, которым он доверил командование, а сам короткими переходами двигался навстречу своему брату дону Педро.

Чувствовалось, что всю Испанию охватило то лихорадочное возбуждение, которое, как говорится, витает в воздухе и предвещает великие события. Мюзарон, неизменно прозорливый и ко всему относящийся философски, заставлял своего господина есть самую изысканную дичь и пить лучшие вина, чтобы набраться сил для битв и добыть на поле брани больше славы.

Наконец Аженор, предоставленный самому себе и совершенно одержимый любовью, после этого мимолетного обладания возлюбленной перебирал все мыслимые и немыслимые способы, чтобы добраться до Аиссы, Похитить ее и не быть вынужденным ждать столь рискованного события, как битва: люди идут на нее гордыми и сильными, но иногда возвращаются с позором или получают смертельные раны.

Чтобы похитить Аиссу, Аженор, коего щедро одарил Бертран, купил пару арабских скакунов; Мюзарон каждый день объезжал их, заставляя делать большие перегоны, выносить голод и жажду.

Но тут стало известно, что принц Уэльский прошел через ущелья и вышел на равнину. С армией, приведенной им из Гиени, он подошел к городу Витория, расположенному рядом с Наваррете.[163]

Он располагал тридцатью тысячами всадников и сорока тысячами пехоты. Его силы были почти равны тем, которыми командовал дон Педро.

Бертран, стоявший со своими бретонцами в арьергарде, не обращал внимания на испанцев: они вовсю бахвалились и заранее трубили о победе, пока еще не одержанной ни одной из сторон.

Ведь у Бертрана были свои шпионы, которые ежедневно доносили ему обо всем, что делалось и в армии дона Педро, и в войсках дона Энрике; он даже узнавал обо всех замыслах самого Каверлэ в ту самую минуту, когда они еще только рождались в богатом воображении этого искателя приключений.

Бертрану, следовательно, было известно, что достойный капитан, искушаемый соблазном захватить в плен королей — он уже не раз это проделывал, — предложил свои услуги принцу Уэльскому, чтобы одним ударом закончить войну.

Каверлэ намеревался действовать так же просто, как хищная птица, которая, незримая, парит высоко в небе, потом стремительно бросается на добычу, и в ту секунду, когда та совсем не ждет опасности, уже сжимает ее в когтях.

План мессира Гуго де Каверлэ, вступившего в союз с Джоном Чандосом[164] и герцогом Ланкастерским, состоял в том, чтобы часть английского авангарда внезапно атаковала лагерь дона Энрике, захватила в плен короля и его двор, сразу получая тем самым возможность запросить два десятка выкупов, одного из которых было бы достаточно, чтобы составить состояния полудюжине наемников.

Принц Уэльский согласился; в предложенной сделке терять ему было нечего, но выиграть он мог очень многое.

К несчастью для Каверлэ, мессир Бертран Дюгеклен имел шпионов, сообщавших ему обо всем, что происходило во вражеской армии.

И к еще большему несчастью, Дюгеклен вообще испытывал к англичанам извечную ненависть бретонца, а с недавних пор особенно возненавидел мессира Каверлэ.

Поэтому Дюгеклен советовал своим шпионам ни на секунду не смыкать глаз, а если и спать, то лишь вполглаза.

Итак, Бертран Дюгеклен знал о каждом шаге мессира Гуго де Каверлэ.

За час до того как сей достойный капитан покинул лагерь принца Уэльского, коннетабль отобрал шесть тысяч бретонских и испанских всадников и, поставив во главе их Аженора и Заику Виллана, отправил в другую сторону, чтобы они заняли позицию в лесу, разделявшем ущелье.

Энрике де Трастамаре, которому заранее сообщили об этом, привел свои войска в боевую готовность.

Поэтому Каверлэ сначала должен был натолкнуться на одну железную стену, а потом, если бы он захотел отойти, оказался бы перед другой железной стеной.

Люди и лошади с наступлением темноты залегли в засаду. Каждый всадник, лежа на земле, держал поводья своего коня.

Около десяти вечера Каверлэ со своим отрядом вступил в ущелье. Англичане шли так уверенно, что даже не удосужились осмотреть лес; впрочем, ночь делала этот осмотр если не невозможным, то сильно затруднительным.

В тылу англичан бретонцы и испанцы соединились, словно связали два обрывка цепи.

Около полуночи послышался сильный шум: это были войска Каверлэ, бросившиеся в атаку на лагерь короля дона Энрике, который встретил их воинским кличем: «За дона Энрике и Кастилию!»

Тогда Бертран, имея справа от себя Аженора, а слева Заику Виллана, пустил свою конницу галопом, воскликнув: «За Богоматерь Гекленскую!»

В это время на флангах вспыхнули огромные костры и осветили поле боя, дав Каверлэ возможность увидеть, что пять или шесть тысяч его наемников попали в капкан.

Каверлэ вовсе не был тем человеком, который ищет славной, но никчемной смерти. Будь он на месте Эдуарда III в битве при Креси, он бежал бы; на месте принца Уэльского в битве при Пуатье — он сдался бы.[165]

Но поскольку люди сдаются лишь тогда, когда вообще нет выхода — особенно если, сдавшись в плен, они рискуют быть повешенными, — Каверлэ пустил свою лошадь в галоп и ускользнул через проход на фланге, подобно злодею в театре, который исчезает сквозь щель в небрежно поставленных кулисах.

Весь багаж Каверлэ: много золота, шкатулка с драгоценными камнями и вещами — все награбленное им за те три года, когда почтенный капитан, стремясь избежать виселицы, проявлял больше изобретательности, чем Александр,[166] Ганнибал,[167] или Цезарь[168] попало в руки бастарда де Молеона.

Мюзарон подсчитывал добычу, пока солдаты обирали мертвецов и связывали пленных; и оказалось, что теперь он служит одному из богатейших рыцарей христианского мира.

И сия сказочная метаморфоза произошла всего за час.

Наемники были разбиты наголову; едва две-три сотни из них унесли ноги.

Этот успех так воодушевил испанцев, что младший брат дона Энрике де Трастамаре, дон Тельо, пришпорив коня, хотел в ту же минуту и без всякой подготовки опять идти на врага.

— Не горячитесь, граф, — посоветовал Бертран, — я думаю, вам не следует в одиночку идти на врага и рисковать бесславно попасть в плен.

— Но я полагаю, что за мной пойдет вся армия, — возразил дон Тельо.

— Нет, сеньор, не пойдет, — сказал Бертран.

— Пусть бретонцы остаются, если хотят, — упорствовал дон Тельо, — я пойду с испанцами.

— Зачем?

— Чтобы разбить англичан.

— Простите, — заметил Бертран, — бретонцы уже разбили англичан, но испанцы никогда не смогли бы их разбить.

— Что вы сказали? — гневно воскликнул дон Тельо, надвигаясь на коннетабля. — Это почему же?

— Потому что бретонские солдаты лучше английских, а испанские хуже, — невозмутимо объяснил Бертран.

Молодой граф чувствовал, что краснеет от злости.

— Странное дело, у нас в Испании всем распоряжается француз, — сказал он. — Но мы сейчас узнаем, кто здесь будет подчиняться или командовать: вы или дон Тельо. Хорошо? Кто пойдет со мной?

— Мои восемнадцать тысяч бретонцев пойдут лишь тогда, когда я дам приказ выступать, — ответил Бертран. — Что до ваших испанцев, то я командую ими лишь потому, что ваш и мой повелитель, дон Энрике де Трастамаре, приказал им подчиняться мне.

— Какие робкие эти французы! — раздраженно воскликнул дон Тельо. — Они сохраняют хладнокровие не только тогда, когда им грозит опасность, но и когда их оскорбляют. Примите мои поздравления, господин коннетабль!

— Вы правы, монсеньер, — отпарировал Бертран, — моя кровь холодна, пока течет в моих жилах, но горяча, когда льётся в бою.

И коннетабль, едва не потерявший самообладания, вцепился огромными ручищами в свою кольчугу.

— У вас холодная кровь, повторяю я! — вскричал дон Тельо. — И это потому, что вы старик. Ну а когда люди стареют, они начинают испытывать страх.

— Страх! — воскликнул Аженор, наезжая на дона Тельо. — Пусть кто-нибудь только заикнется, что коннетабль испытывает страх — ему не придется повторять это дважды!

— Спокойно, друг мой, — сказал коннетабль, — пусть безумцы творят свои глупости, мы будем терпеливы!

— Я требую уважения к королевской крови! — воскликнул дон Тельо. — Требую, слышите вы?

— Прежде уважайте самого себя, если хотите, чтобы вас уважали другие, — неожиданно раздался чей-то голос, заставивший вздрогнуть молодого графа, потому что эти слова произнес его старший брат, которому сообщили об этой досадной перебранке, — и главное — не оскорбляйте нашего союзника, нашего героя.

— Благодарю вас, государь, — сказал Бертран. — Ваша великодушная речь избавляет меня от этой печальной работы — наказывать наглецов. Но я говорю это не о вас, дон Тельо, надеюсь, вы уже поняли, что ошиблись.

— Я? Ошибся? Разве я не прав, сказав, что мы хотим дать бой? Разве не правда, государь, что мы идем на врага? — спросил дон Тельо.

— Идти на врага! Сейчас? — воскликнул Дюгеклен. — Но это невозможно!

— Нет, мой дорогой коннетабль, возможно, — возразил дон Энрике, — даже ясно, что уже на рассвете мы вступим в бой.

— Государь, мы будем разбиты.

— Почему?

— Потому что у нас плохая позиция.

— Плохих позиций не бывает, бывают лишь храбрецы или трусы! — воскликнул дон Тельо.

— Господин коннетабль, — сказал король, — мои дворяне требуют сражения, и я не могу отказать им. Они знают, что принц Уэльский вышел на равнину, они лишь притворились, что отступают.

— Кстати, коннетабль волен просто смотреть, как мы будем действовать, — заметил дон Тельо, — и отдыхать, когда мы будем сражаться.

— Сударь, я сделаю все то, что сделают испанцы, и даже, надеюсь, больше, — ответил Дюгеклен. — Но послушайте-ка меня: вы ведь идете в атаку через два часа, не так ли?

— Да.

— Хорошо! А через четыре часа вы побежите вот там, по равнине, от принца Уэльского, а я и мои бретонцы будем стоять здесь, где я стою сейчас, и ни один пехотинец не двинется с места, ни один всадник не попятится назад. Оставайтесь здесь и сами в этом убедитесь.

— Хорошо, господин коннетабль, — сказал Энрике, — умерьте ваш пыл.

— Я говорю правду, государь. Вы утверждаете, что хотите дать сражение.

— Да, коннетабль, хочу, потому что обязан его дать.

— Хорошо, пусть будет по-вашему.

Потом, обратившись к своим бретонцам, Дюгеклен сказал:

— Дети мои, мы идем на битву. С этой минуты все должны готовиться к ней… Государь, все эти храбрые люди, и я вместе с ними, все мы сегодня вечером погибнем или попадем в плен, но ваша воля должна свершиться. Однако помните, что в этой битве я потеряю либо жизнь, либо свободу, а вы потеряете трон.

Король опустил голову и, повернувшись к своим друзьям, заметил:

— Сегодня утром славный коннетабль суров с нами. Тем не менее, господа, готовьтесь к бою.

— Значит, правда, что сегодня все мы погибнем? — спросил Мюзарон достаточно громко, чтобы его слышал коннетабль.

Бертран обернулся.

— Да, о Боже, мы погибнем, славный оруженосец, — с улыбкой ответил он, — это истинная правда.

— Какая досада, — сказал Мюзарон, хлопнув себя по набитым золотом карманам, — погибнуть именно тогда, когда мы разбогатели и можем наслаждаться жизнью!

XXIV Битва

Спустя час после того как славный оруженосец — так Бертран назвал Мюзарона — высказал сию мрачную мысль, над Наварретской равниной взошло солнце, такое ясное, доброе и спокойное, словно не ему предстояло вскоре осветить одну из самых знаменитых битв, отмеченных кровавым пятном в летописях мира.

Когда солнце встало, армия короля Энрике, разделенная на три части, уже находилась на равнине.

Дон Тельо — с ним был брат Санче — занимал левый фланг, имея под командованием двадцать пять тысяч человек.

Дюгеклен с шестью тысячами всадников — при них было почти восемнадцать тысяч лошадей — составлял авангард.

Наконец, сам дон Энрике, расположившись почти на одной линии с братьями, занял правый фланг, имея двадцать одну тысячу кавалерии и тридцать тысяч пехоты.

Его армия образовывала три уступа.

В резерве находились отлично экипированные арагонцы, которыми командовали граф д’Эг и граф де Рокбертен.

Было 3 апреля 1368 года; накануне день был удручающе-жарким и пыльным.

Король Энрике на прекрасном арагонском муле проехал между рядами своих эскадронов, подбадривая одних, восхваляя других; он настойчиво предостерегал их от опасности попасть в лапы жестокого дона Педро.

Подъехав к коннетаблю, который спокойно и решительно стоял на своем месте, он обнял его со словами:

— Эта длань навсегда вернет мне корону. О, почему это не корона мира? Я отдал бы ее вам, ибо только вы достойны этой короны.

В минуты опасности у королей всегда находятся подобные слова. Правда, когда опасность остается позади, то она, словно пыльная буря, уносит их с собой.

Потом дон Энрике, обнажив голову и встав на колени, вознес молитву Богу, и все последовали его примеру.

В это мгновение лучи восходящего солнца вспыхнули за горой, и солдаты заметили первые английские копья, которыми ощетинился склон; копьеносцы начали медленно сползать вниз, растекаясь по свободным площадкам.

Среди стягов, развевающихся в первой шеренге, Аженор разглядел стяг Каверлэ, более тугой и горделивый, чем он казался даже во время ночной атаки. Вместе с Каверлэ вели войска герцог Ланкастерский[169] и Чандос, которые тоже спаслись от ночного разгрома; они были преисполнены тем большей решимости, что им предстояло взять страшный реванш.

Все трое двигались занимать позицию против Дюгеклена.

Принц Уэльский и король дон Педро расположили свои войска перед доном Санче и доном Тельо.

Командир гасконцев Жан Грейи выдвинулся навстречу королю дону Энрике де Трастамаре.

Вместо обращения к своим войскам, Черный принц, разволновавшись при виде тысяч людей, которые шли истреблять друг друга, проронил слезу и обратился к Богу с мольбой не о победе, а о торжестве права, что составляет девиз английского королевства.

И вот протрубили фанфары.

Все сразу же почувствовали, как задрожала земля под копытами коней, и шум, подобный раскату столкнувшихся в небе громов, пророкотал в воздухе.

Однако оба авангарда, что состояли из людей решительных и опытных, ни на шаг не сдвинулись с места.

Вслед за стрелами, от которых потемнел воздух, рыцари бросились друг на друга и сошлись в безмолвной схватке; для части армии, что еще не вступила в бой, это было грозное и возбуждающее зрелище.

Черный принц увлекся им, как простой солдат. Он бросил против дона Тельо всю свою кавалерию.

Это было первое настоящее сражение, в котором принимал участие дон Тельо; когда он увидел, как прямо на него несутся люди, слывшие наряду с бретонцами лучшими в мире солдатами, он дрогнул и — отступил.

Его всадники, заметив, что он отходит, повернули назад, и все левое крыло армии мгновенно обратилось в бегство под влиянием той паники, позору которой иногда внезапно поддаются даже отчаянные храбрецы.

Проезжая мимо бретонцев (они, хотя и стояли с правой стороны, в авангарде, теперь оказались в тылу из-за маневра, который совершил дон Тельо, выдвинувшись вперед), дон Тельо пришпоривал коня, отводя глаза в сторону.

Но дон Санче, встретив презрительный взгляд коннетабля и словно подгоняемый этим грозным осуждением, остановился как вкопанный, а затем снова кинулся на врага — и попал в плен.

Дон Педро (вместе с принцем Уэльским, страстно стремящимся развить первый успех: он преследовал беглецов), увидев разгром левого фланга, тут же устремился к своему брату Энрике, который отважно сражался против воинов предводителя гасконцев де Бюша.

Однако дон Энрике — его атаковали с фланга семь тысяч свежих и опьяненных успехом копьеносцев — тоже не устоял.



Среди скрежета железа, ржанья коней и яростных воплей сражавшихся, перекрывая весь этот адский шум, слышался голос короля дона Педро, кричавшего: «Пощады мятежникам не давать! Не будет им пощады!» Дон Педро сражался позолоченным топором, залитым от лезвия до рукояти кровью.

В это время резерв дона Энрике, в тыл которого зашли Оливье де Клисон и сир де Ретц, был смят и обращен в бегство. Держался лишь Дюгеклен со своими бретонцами — неприступный массив, казавшийся железной скалой, вокруг которой, словно длинные и жадные змеи, обвивались ряды победителей.

Но Дюгеклен, быстро оглядев равнину, понял, что битва проиграна. Он видел, как во все стороны разбегаются тридцать тысяч солдат, видел, что враг повсюду, даже там, где часом раньше были союзники и друзья. Дюгеклен понял, что ему не остается ничего другого, как погибнуть, но нанести при этом возможно бо́льший урон врагу.

Он взглянул налево и заметил старую стену, оплот разрушенного города. Два отряда англичан отделяли его от этой опоры, которая, если к ней пробиться, оставляла противнику возможность атаковать только с фронта. Своим густым, зычным голосом он отдал приказ атаковать врага; два отряда англичан были сметены, а бретонцы оказались прижатыми к стене.

После этого Бертран перестроил свою переднюю линию и позволил себе передохнуть. Вместе с ним смогли перевести дух Виллан Заика и маршал д’Андрегэм.

Тем временем Аженор, чья лошадь была убита в бою, ждал, стоя за выступом стены, запасного коня, которого ему подвел Мюзарон.

В минуту этой короткой передышки коннетабль приподнял забрало шлема, вытер с лица пот и пыль, осмотрелся и, спокойно пересчитав, сколько у него осталось людей, спросил:

— А король? Где король? Погиб? Или бежал?

— Нет, мессир, — ответил Аженор, — он не погиб и не бежал. Он отступил и едет к нам.

Сражающийся как лев, дон Энрике, залитый и собственной, и вражеской кровью — корона на его шлеме была разбита ударом топора, — приближался к коннетаблю. Теснимый со всех сторон, выбившийся из сил, отважный король, не желая бежать, пятился назад на своей лошади, медленно продвигаясь к бретонцам, навлекая тем самым на своих верных союзников лавину англичан, которые, словно воронье, жаждали заполучить эту богатую поживу.

Бертран приказал сотне рыцарей поддержать дона Энрике и освободить ему проход. Эта сотня кинулась на десять тысяч англичан, пробилась к дону Энрике и образовала вокруг него кольцо, чтобы он смог передохнуть.

Но, получив свободу действий, дон Энрике тут же пересел на коня своего оруженосца, отшвырнул разбитый шлем, взяв другой из рук пажа, проверил, по-прежнему ли крепка рукоять его меча, и, словно древний Антей,[170] которому достаточно было коснуться земли чтобы набраться сил, закричал:

— Друзья! Вы сделали меня королем! Смотрите, достоин ли я им быть!

И снова бросился в гущу боя.

Все видели, как он четыре раза взмахнул мечом, каждым ударом наповал разя врага.

— За королем! За королем! — воскликнул коннетабль. — Спасем короля!

Дюгеклен бросил этот клич вовремя: англичане захлестнули дона Энрике, словно волны пловца. Король был бы схвачен, если бы коннетабль не подоспел на помощь. Бертран схватил короля за руку и, прикрыв его от врага бретонцами, сказал:

— Вы уже достаточно показали вашу храбрость: дальше она будет безумием. Битва проиграна, бегите! А мы погибнем здесь, прикрывая ваш отход. Король не соглашался, но Бертран подал знак, и четверо бретонцев схватили Энрике де Трастамаре.

— За Богоматерь Гекленскую, на врага, на врага! — воскликнул коннетабль.

И, выставив вперед копье, Дюгеклен с горсткой оставшихся у него людей стал ждать удара тридцати тысяч всадников, удара страшного, который должен был отбросить бретонцев к стене, служившей опорой для их небольшого отряда.

— Самое время попрощаться, — заметил Мюзарон, выпуская по врагу из арбалета последнюю стрелу, что оставалась у него в сумке. — Видите, сеньор Аженор, вслед за англичанами идут эти гнусные мавры.

— Ну что ж, прощай, мой дорогой Мюзарон, — сказал Аженор, который, сменив коня, подъехал к коннетаблю.

С грохотом надвигалась людская туча, готовая разразиться грозой: сквозь пыль лишь видно было, как движется вперед лес горизонтально опущенных пик.

И вдруг в еще свободное пространство, рискуя быть раздавленным двумя массами солдат, стремительно влетел рыцарь в черных доспехах, черном шлеме с черной короной, державший в руке жезл командующего.

— Стойте! — подняв руку, закричал он. — Кто сделает хоть один шаг, умрет!

Услышав этот мощный голос, всадники, подтянув удила, подняли лошадей на дыбы; несколько коней упало на землю, поджав колени.

Черный принц, оставшись один в еще не занятом пространстве, с какой-то странной печалью — потомки потом ее прославили — смотрел на бесстрашных бретонцев, готовых погибнуть под натиском множества врагов.

— Добрые люди, — обратился он к ним, — храбрые рыцари, я не хочу, чтобы вы погибли столь бесславно! Вы сами видите, что даже Бог вам не поможет.

Потом, повернувшись к Дюгеклену, он сделал шаг ему навстречу и приветствовал такими словами:

— Славный коннетабль, я принц Уэльский, и желаю, чтобы вы остались живы: ваша смерть создаст слишком большую пустоту в рядах храбрецов. Отдайте мне ваш меч, умоляю вас.

Дюгеклен был человеком, способным понять истинное великодушие: благородный порыв Черного принца растрогал его.

— Это слова честного рыцаря, — сказал он, — поэтому я могу понять даже англичанина, если он говорит такое.

И он опустил меч.

Услышав слова принца, англичане, наклонив к земле копья, не спеша, без гнева подошли к Дюгеклену.

Коннетабль взял свой меч за лезвие и хотел вручить его принцу.

Однако неожиданно прискакал на взмыленном коне дон Педро, чьи сильно помятые доспехи были забрызганы кровью. Он отказался преследовать беглецов, решив атаковать тех, кто еще сопротивлялся.

— В чем дело? — вскричал он, бросаясь к коннетаблю. — Как! Вы даруете жизнь этим людям! Нам никогда не быть властелином Испании, пока они живы. Нет им пощады! Смерть им! Смерть!

— Вот что! Этот человек — дикий зверь, — воскликнул Дюгеклен, — и сдохнет, как дикий зверь!

И когда король кинулся на него, он за лезвие поднял свой меч и нанес железной рукояткой такой сильный удар по голове дона Педро, что тот, сникнув под ударом, который свалил бы и быка, оглушенный, полумертвый, рухнул на круп своего коня.

Дюгеклен снова замахнулся своим грозным оружием. Но, бросившись навстречу принцу, он оставил за собой свободное пространство; сюда проскользнули два англичанина, и, когда Бертран поднял обе руки, один схватил его за шлем, а другой обхватил за пояс. Тот, кто схватил его за шлем, тянул Бертрана назад, а тот, кто обхватил его за пояс, пытался свалить с седла.

— Мессир коннетабль, — кричали они, — плен или смерть!

Бертран поднял голову и, сильный, как дикий бык, вышиб из седла англичанина, который обхватил его за шею; одновременно, проткнув острием шпаги нашейник англичанина, державшего его за пояс, он пронзил ему горло и кровью ответил на этот вызов.

Тогда добрая сотня англичан, каждый из которых был готов обрушить удар на гиганта, бросились к Дюгеклену.

— Посмотрим, — громовым голосом вскричал Черный принц, — посмотрим, какой смельчак посмеет тронуть его хоть одним пальцем!

Самые яростные сразу же отпрянули назад, и Дюгеклен оказался свободен.

— На сегодня хватит, дорогой принц, — сказал он, — я обязан дважды отдать вам мой меч. Вы самый великодушный победитель на свете.

И он отдал меч принцу.

Аженор хотел было протянуть и свой.

— Вы что, спятили? — шепнул ему Бертран. — Под вами добрый свежий конь. Бегите, пробирайтесь во Францию, передайте доброму королю Карлу, что я в плену. А если он не захочет ничего для меня сделать, отправляйтесь к моему брату Оливье. Он все уладит…

— Но ваша милость… — возразил Аженор.

— Никто на вас не смотрит, бегите, это мой приказ.

— Скорей! Скорей! — сказал Мюзарон, который мечтал лишь о том, как бы выбраться на простор. — Воспользуемся тем, что мы люди малые, зато назад вернемся великими.

Пока англичане спорили, кто именно взял в плен Заику Виллана, маршала, главных командиров, Аженор проскользнул между ними, Мюзарон улизнул вслед за хозяином, и оба, пустив коней галопом, умчались под градом стрел, которыми их приветствовали — правда, слишком поздно — Каверлэ и Мотриль.

XXV После битвы

В тот день было взято огромное количество пленных.

Победители считали и пересчитывали людей, словно мелкую монету.

Вместе с Каверлэ и Смельчаком несколько французских воинов усердствовали в сем похвальном деле, которое сводилось к тому, чтобы обобрать пленного после того, как писарь-монах запишет его фамилию, имена, титулы и воинское звание.

Поэтому каждый победитель получал свою долю пленных. Дюгеклен достался принцу Уэльскому. Охранять его принц поручил сеньору де Бюшу, командиру гасконцев.

Жан де Грейи подошел к Бертрану и, взяв его за руку, стал вежливо стягивать с него железную перчатку, тогда как оруженосцы Жана принялись срывать с коннетабля доспехи. Невозмутимый Бертран не сопротивлялся; никто не учинял над ним никакого насилия; сам он мысленно считал и пересчитывал своих друзей, тяжело вздыхая всякий раз, когда кого-либо из них не оказывалось на этой безмолвной перекличке.

— Храбрый коннетабль, — сказал ему Грейи, — вы взяли меня в плен при Кошереле.[171] Видите, как переменчива фортуна: сегодня вы мой пленник.

— Ой ли! — воскликнул Бертран. — Вы ошибаетесь, сеньор. При Кошереле я сам взял вас в плен, а здесь, при Наваррете, вы лишь охраняете меня. В Кошереле вы были моим пленником, а здесь вы мой стражник.

Жан де Грейи покраснел, но предпочел промолчать, потому что в те времена люди с уважением относились к чужой беде.

Дюгеклен присел на насыпь рва и пригласил Виллана Заику, Андрегэма и других присоединиться к нему, так как принц Уэльский приказал трубить сбор своих солдат.

— Они будут молиться, — сказал коннетабль. — Его светлость — храбрый и очень набожный человек. Давайте помолимся и мы.

— Чтобы возблагодарить Бога за спасение? — спросил Виллан Заика.

— Чтобы вымолить у него возмездие! — возразил Бертран.

После того как, опустившись на колени, принц Уэльский поблагодарил Господа за эту великую победу, он позвал дона Педро, который смотрел диким зверем и даже не преклонил колен, поскольку был обуреваем какой-то зловещей думой.

— Вы одержали победу, — сказал Черный принц, — и все-таки вы проиграли великую битву.

— Это почему же? — воскликнул дон Педро.

— Потому что проигрывает тот король, который добивается короны, проливая кровь своих подданных.

— Кровь мятежников! — вскричал дон Педро.

— Пусть так! Но ведь Бог уже наказал их за то, что они вас предали! Государь, бойтесь того, чтобы он не наказал и вас, если вы предадите тех, кого он вверил вашему попечению.

— Сеньор! — поклонившись, прошептал дон Педро. — Вам я обязан своей короной, но умоляю вас, — прибавил он, побледнев от гнева и стыда, — не будьте менее милосердным, чем Всевышний… не терзайте меня, я ведь вам так признателен.

И дон Педро преклонил колено. Принц Эдуард поднял его.

— Благодарите Бога, — сказал он. — Мне вы ничем не обязаны.

Сказав эти слова, принц повернулся и пошел в свою палатку обедать.

— Дети мои! — вскричал дон Педро, наконец-то давая волю своему жестокому желанию. — Грабьте мертвецов: сегодня вся добыча — ваша!

И он первый, пришпорив своего свежего коня, поехал по полю битвы, пристально вглядываясь в каждую гору трупов и стремясь скорее добраться до берега реки, туда, где дон Энрике де Трастамаре бился с командиром гасконцев.

Здесь дон Педро слез с коня, заткнул за пояс свой длинный, острый кинжал и, ступая по лужам крови, молча принялся что-то искать.

— Вы уверены, — спросил он Грейи, — что видели, как он упал?

— Уверен, — ответил Грейи. — Лошадь его пала, сраженная топором, который мой оруженосец метнул с несравненной ловкостью.

— Но что стало с ним? Где он?

— Его закрыла туча стрел. Я видел, что его оружие в крови, а потом целая гора мертвых тел обрушилась на него и погребла под собой.

— Хорошо! Хорошо! Давайте искать, — с дикой радостью ответил дон Педро. — Ага, видите, вон там, золотой гребень шлема!

И с проворством тигра он вскочил на трупы, расшвыривая тела, которые закрывали рыцаря с золотым гребнем.

Вытаращив глаза, он дрожащей рукой поднял забрало шлема.

— Это его оруженосец! — воскликнул он. — Это не он!

— Но оружие принадлежит графу Энрике, — заметил Грейи, — хотя на шлеме и нет короны.

— Ну и хитрец! Хитрец! Этот трус отдал свое оружие оруженосцу, чтобы легче было бежать… Но я все предвидел и приказал оцепить поле битвы, через реку он перебраться не мог… А вот и мои верные мавры ведут сюда кого-то… Он наверняка среди них.

— Ищите среди других трупов, — приказал Грейи солдатам, которые удвоили свое рвение. — Пятьсот пиастров[172] тому, кто найдет его живым!

— И тысяча дукатов[173] тому, кто найдет его мертвым! — прибавил дон Педро. — Мы поедем навстречу людям, которых ведет Мотриль.

Дон Педро снова вскочил на коня и в сопровождении множества всадников — они жаждали быть свидетелями предстоящей сцены — поскакал к краю поля, где был виден отряд мавров в белых одеждах, который гнал перед собой пойманных беглецов.

— По-моему, это он! Я его вижу! — завопил дон Педро, подгоняя коня.

Эти слова он произнес, проезжая мимо пленных бретонцев. Дюгеклен услышал их, встал и острым взглядом окинул равнину.

— О, Боже мой! — вздохнул он. — Какое несчастье!

Слова коннетабля показались дону Педро подтверждением той радости, которую он ожидал.

Чтобы лучше насладиться этим счастьем, он захотел уязвить им коннетабля, то есть одним махом унизить двух своих самых сильных врагов.

— Остановимся здесь, — сказал дон Педро. — Вы, сенешаль,[174] прикажите Мотрилю привести моих пленных сюда… К этим господам бретонцам, верным друзьям разбитого узурпатора!.. Поборникам дела, которое их нисколько не касается и которое они не сумели отстоять.

Эти сарказмы, эту мстительную злобу, унижающую мужчину, бретонский герой не удостоил ответом; Бертран, казалось, даже не слышал дона Педро. Он снова сел и, не обращая ни на что внимания, продолжал беседовать с маршалом д’Андрегэмом.

Тем временем дон Педро спешился, оперся на длинный топор и, дергая рукоятку кинжала, с нетерпением притопывал ногой, словно хотел ускорить приход Мотриля с его пленными.

— Эй, мой отважный сарацин, — кричал король Мотрилю, — какую добычу, мой храбрый белый сокол, ты несешь мне?

— Добыча славная, ваша милость, — ответил мавр, — посмотрите на этот стяг.

На его руке, действительно, был намотан кусок золотой парчи с вышитым на ней гербом Энрике де Трастамаре.

— Значит, это он! — с радостным ликованием воскликнул дон Педро. — Попался!

И он угрожающим жестом ткнул в облаченного в доспехи рыцаря с короной на шлеме, но без меча и копья; тот был опутан шелковой веревкой, на концах которой висели тяжелые свинцовые гири.

— Он бежал, — рассказывал Мотриль, — хотя я послал в погоню за ним двадцать лучших всадников. Командир моих лучников настиг его, но получил смертельный удар. Другой всадник все-таки его заарканил; дон Энрике упал вместе с лошадью, и мы его связали. В руке он сжимал свой стяг. К сожалению, один из его друзей ушел от нас, пока дон Энрике отбивался в одиночку.

— Прочь корону! Прочь! — прокричал дон Педро, размахивая топором.

Подошел лучник и, разрубив ремни латного воротника, грубо сорвал шлем с золотой короной.

Крик ужаса и ярости вырвался у короля; бретонцы взревели от радости.

— Это Молеон! — кричали они. — Ура Молеону! Ура!

— Проклятье! — пробормотал дон Педро. — Это же посол!

— Чертов француз! — с ненавистью прошептал Мотриль.

— Вот и я, — только и сказал Аженор, взглядом приветствуя Бертрана и своих друзей.

— Вот и мы! — подхватил Мюзарон; он был слегка бледен, но все же продолжал отпихиваться ногами от мавров.

— Так, значит, он спасся? — спросил дон Педро.

— Черт меня побери, сир, конечно, — ответил Аженор. — Спрятавшись за кустами, я взял шлем его величества, а ему отдал своего совсем свежего коня.

— Ты умрешь! — заорал дон Педро вне себя от гнева.

— Только посмейте его тронуть! — воскликнул Бертран, который, совершив немыслимый прыжок, закрыл собой Аженора. — Убить безоружного пленника! Воистину лишь такой трус, как вы, может это сделать.

— Тогда умрешь ты, жалкий пленник! — вскричал дон Педро, весь трясясь и брызгая слюной.

Выхватив из ножен кинжал, он бросился к Бертрану, который сжал кулаки, словно намеревался уложить на месте быка.

Но на плечо дона Педро опустилась рука, — она была подобна руке Афины, которая, как говорит Гомер, удержала Ахилла за волосы.[175]

— Стойте! — сказал принц Уэльский. — Вы покроете себя позором, король Кастилии! Остановитесь и прошу вас, бросьте кинжал.

Его жилистая рука пригвоздила дона Педро к месту; кинжал выпал из рук убийцы.

— Тогда продайте его мне! — выкрикнул взбешенный король. — Я дам за него столько золота, сколько он весит!

— Вы оскорбляете меня, поберегитесь! — сказал Черный принц. — Я человек, который заплатил бы вам за Дюгеклена драгоценными камнями, если бы он принадлежал вам, и я уверен, что вы продали бы его. Но он мой пленник, помните это! Назад!

— Берегись, король! — сказал Дюгеклен, которого с трудом сдерживали. — Ты злодей, ты убиваешь пленных. Но мы еще встретимся!

— Я тоже так думаю, — ответил дон Педро.

— А я уверен, — возразил Бертран.

— Немедленно проводите коннетабля Франции ко мне в палатку, — приказал Черный принц.

— Одну минуту, мой милостивый принц. Ведь король останется с Молеоном и прикончит его.

— О, тут я возражать не стану, — с жестокой улыбкой сказал дон Педро, — этот, я полагаю, уж точно принадлежит мне?

Дюгеклен вздрогнул и посмотрел на принца Уэльского.

— Государь, — обратился принц к дону Педро, — сегодня не должен быть убит ни один пленный.

— Сегодня, разумеется, не будет, — ответил дон Педро, бросив на Мотриля понимающий взгляд.

— Разве сегодня не самый прекрасный день, день победы? — продолжал принц Уэльский.

— Несомненно, принц.

— И вы ведь не откажете мне в сущем пустяке?

Дон Педро поклонился.

— Я прошу вас отдать мне этого молодого человека, — сказал принц.

Глубокое молчание встретило эту просьбу, на которую бледный от гнева дон Педро ответил не сразу.

— О, сеньор! — воскликнул он. — Я все больше чувствую, что здесь распоряжаетесь вы… Вы отнимаете у меня возможность отомстить!

— Если я здесь распоряжаюсь, — с возмущением воскликнул Черный принц, — то приказываю развязать этого рыцаря, вернуть ему оружие и коня!..

— Ура! Ура славному принцу Уэльскому! — закричали бретонские рыцари.

— А как же выкуп? — спросил мавр, пытаясь выиграть время.

Принц искоса взглянул на него.

— Сколько ты хочешь? — с презрением спросил он.

Мавр молчал.

Принц снял с груди осыпанный бриллиантами крест и протянул Мотрилю:

— Бери, неверный!

Мотриль опустил голову и шепотом произнес имя Пророка.

— Вы свободны, господин рыцарь, — обратился принц к Молеону. — Возвращайтесь во Францию и оповестите всех, что принц Уэльский, который счастлив иметь честь целое лето силой удерживать при себе самого грозного рыцаря в мире, после окончания кампании отпустит Бертрана Дюгеклена, отпустит без выкупа.

— Подачка этим французским оборванцам! — пробормотал дон Педро.

Бертран его услышал.

— Сеньор, не будьте со мной столь великодушны, иначе ваши друзья вгонят меня в краску, — сказал он. — Я принадлежу государю, который выкупит меня десять раз, если я десять раз попаду в плен и каждый раз буду назначать за себя королевский выкуп.

— Тогда сами назначьте сумму, — любезно предложил принц.

Бертран ненадолго задумался.

— Принц, я стою семьдесят тысяч золотых флоринов, — сказал он.

— Хвала Господу! — воскликнул дон Педро. — Гордыня его погубит. У короля Карла Пятого во всей Франции не найдется и половины этой суммы.

— Возможно, — ответил Бертран. — Но поскольку шевалье де Молеон едет во Францию, он, надеюсь, не откажется вместе со своим оруженосцем объехать Бретань[176] и в каждой деревне, на каждой дороге объявить: «Бертран Дюгеклен в плену у англичан!.. Прядите шерсть, женщины Бретани, он ждет от вас выкупа за себя!»

— Я сделаю это, клянусь Богом! — воскликнул Молеон.

— И привезете эти деньги его милости раньше, чем я здесь заскучаю, — сказал Бертран. — В это, кстати, я не верю, потому что, находясь в обществе столь великодушного принца, я мог бы просидеть в плену всю жизнь.

Принц Уэльский подал Бертрану руку.

— Шевалье, — обратился он к Молеону, который был свободен и радовался, что ему вернули меч, — сегодня вы проявили себя как честный солдат. Вы спасли Энрике де Трастамаре и отняли у нас главный выигрыш в этой битве, но мы не держим на вас зла, потому что тем самым вы развязали нам руки для новых битв. Примите вот эту золотую цепь и этот крест, который не пожелал взять неверный.

Аженор заметил, что дон Педро что-то шепнул Мотрилю, а тот ответил ему улыбкой, зловещей смысл которой, казалось, не ускользнул от Дюгеклена.

— Всем оставаться на местах! — скомандовал Черный принц. — Я покараю смертью любого, кто выйдет за ограду лагеря… будь он рыцарь или король!

— Шандос, — прибавил он, — вы коннетабль Англии и отважный рыцарь, вы будете сопровождать господина де Молеона до первого города и дадите ему охранную грамоту.

Мотриль, чьи гнусные интриги были в очередной раз разгаданы проницательным и сильным умом, уныло посмотрел на своего повелителя.

Дон Педро рухнул с высот своей ликующей радости; теперь он уже не мог отомстить Молеону.

Аженор преклонил колено перед принцем Уэльским, поцеловал руку Дюгеклена, который, обняв его, шепнул:

— Передайте королю, что наши хищники нажрались до отвала, что теперь они ненадолго уснут, и, если он пришлет за меня выкуп, я заведу наемников туда, куда обещал. Передайте моей жене, чтобы она продала наш последний надел земли, мне придется выкупить немало бретонцев.

Растроганный Аженор сел на своего доброго коня, в последний раз попрощался с боевыми товарищами и отправился в дорогу.

— Ну кто бы мог подумать, — проворчал Мюзарон, — что англичанин понравится мне больше мавра?

XXVI Союз

В то время как победа уже склонилась на сторону дона Педро, Дюгеклен попал в руки врага, а Молеон по приказу коннетабля покинул поле боя, куда его потом привели в шлеме и плаще короля Энрике, с места сражения выехал гонец и направился в селение Куэльо.

Там, расположившись в ста шагах друг от друга, две женщины — одна в носилках с эскортом арабов, другая верхом на андалусском муле со свитой кастильских рыцарей — ждали, охваченные страхом и надеждой.

Донья Мария опасалась, что разгром в битве разрушит все планы дона Педро и отнимет у него свободу.

Аисса желала, чтобы любая развязка событий — победа или поражение — вернула ей возлюбленного. Ей было безразлично и падение дона Педро, и возвышение дона Энрике; она хотела бы увидеть только Аженора — либо за гробом первого, либо за триумфальной колесницей второго.

Обе женщины, каждая со своим горем, встретились вечером. Мария была больше чем встревожена: она ревновала. Она знала, что Мотриль-победитель полностью посвятит себя заботам об удовольствиях короля. Мария Падилья разгадала все его хитрости, а неискушенная Аисса подтверждала ее подозрения.

Поэтому Мария следила за Аиссой, хотя девушку — мавр, как обычно, держал ее в носилках — охраняли двадцать готовых на все рабов Мотриля.

Не желая подвергать свое бесценное сокровище опасностям битвы и грубого обхождения союзников-англичан, мавр оставил носилки в Куэльо, что находилась примерно в двух льё от поля сражения и состояла из двух десятков жалких лачуг.

Своим рабам он строго-настрого наказал: во-первых, ждать его, во-вторых, никого, кроме него, к закрытым носилкам не подпускать.

На случай если он не вернется или погибнет в бою, Мотриль отдал другие распоряжения, о которых мы еще узнаем.

Вот почему Аисса ждала исхода битвы в Куэльо.

Покидая Бургос, дон Педро оставил с доньей Марией сильную охрану. Известий от короля Мария Падилья должна была ждать в городе; дон Педро дал ей много денег и драгоценностей, потому что полностью доверял своей преданной любовнице, зная, что в несчастье Мария будет гораздо больше предана ему, чем в дни удачи.

Но Мария не желала терзаться ревностью — этой мукой пошлых женщин. Ее жизненным правилом был принцип: лучше пережить горе, но знать об измене. Она остерегалась слабостей дона Педро и знала, что Куэльо совсем недалеко от Наваррете.

Поэтому она, сев верхом на породистого арагонского мула и захватив с собой шесть оруженосцев и двадцать всадников — это были не слуги, а ее друзья, — незаметно добралась до подножия холма, по ту сторону которого стояли лачуги Куэльо, и разбила здесь свой лагерь.

Поднявшись на холм, она видела, как сходятся ряды обеих армий; она могла бы наблюдать и за ходом битвы, но сердце ее дрогнуло, потому что слишком многое зависело от исхода этого события.

У подножия холма Мария Падилья и встретилась с Аиссой.

Донья Мария выслала на поле битвы толкового гонца и поджидала его, расположившись совсем радом с носилками Аиссы, которые охраняли развалившиеся на траве рабы.

Гонец возвратился. Он привез известие о победе в битве. Этот гонец, дворянин и один из камергеров во дворце дона Педро, знал первых рыцарей вражеской армии. Молеона он видел в Сории, на торжественной аудиенции у короля. Кстати, Мария просила гонца особо разузнать о Молеоне; его было легко опознать по щиту, на котором был изображен рычащий лев, перечеркнутый полосой.[177]

Гонец и сообщил Марии, что Энрике де Трастамаре разбит, Молеон бежал, а Дюгеклен пленен.

Эта новость, удовлетворив все желания честолюбивой и гордой Марии Падильи, вместе с тем пробудила в ее душе все страхи ревности.

Заветной мечтой ее любви и гордыни было видеть дона Педро победителем, вновь занявшим престол; но, счастливый, окруженный завистью, беззащитный перед искушениями Мотриля, дон Педро становился лишь призраком ее верной любви, преисполненной тревог.

Мария приняла свое решение с присущей ее характеру смелостью.

Приказав эскорту следовать за собой, она стала спускаться вниз с холма, продолжая беседовать с гонцом.

— Так вы говорите, что Молеон бежал? — спросила она.

— Да, он бежал, мадам, как лев, под градом стрел.

Гонец рассказал о первом побеге Молеона, потому что он уже покинул поле битвы, когда бастарда, облаченного в доспехи дона Энрике, привели связанным.

— А куда же он направляется?

— Во Францию, ведь птица, вырвавшись на волю, летит в родное гнездо.

«Это верно», — подумала она.

— Сеньор, за сколько дней отсюда можно добраться до Франции?

— Женщине, мадам, за двенадцать.

— Ну а если бежать от погони, как, например, Молеон?

— О, мадам, за три дня можно уйти от самого быстрого врага! Впрочем, мы не стали гнаться за этим молодым человеком, ведь коннетабль в наших руках.

— А что Мотриль?

— Он получил приказ окружить поле битвы, чтобы не упустить беглецов, особенно Энрике де Трастамаре, если тот еще жив.

«Значит, Мотрилю будет не до Молеона», — тут же подумала Мария.

— Не оставляйте меня, сеньор, — попросила она.

Она приблизилась к носилкам Аиссы; но, завидев ее отряд, стражники-мавры поднялись с травы, на которой они лежали в безмятежной полудреме.

— Эй! Кто тут командир? — крикнула Мария.

— Я, сеньора, — ответил один из мавров; командира в нем можно было узнать по его красному тюрбану и широкому поясу.

— Я хочу поговорить с молодой женщиной, что прячется в носилках.

— Никак нельзя, сеньора, — отрезал командир.

— Вы, наверное, меня не узнаете?

— Да нет, вы донья Мария Падилья, — усмехнулся в ответ мавр.

— Тогда вы должны знать, что всю власть король дон Педро передал мне.

— Власть над людьми короля дона Педро, но не над людьми сарацина Мотриля, — степенно ответил мавр.

Донью Марию обеспокоило, что ей не хотят уступать.

— Вы должны исполнять другие приказы? — кротко спросила она.

— Да, сеньора.

— Чьи же?

— Я, сеньора, никому бы этого не сказал, но вам, всесильной, скажу. Я должен передать Аиссу только сеньору Мотрилю, даже если битва будет проиграна и он явится нескоро; значит, у меня приказ отступить с моим отрядом.

— Битва выиграна, — сказала донья Мария.

— Значит, Мотриль скоро вернется.

— А если он погиб?

— Тогда я должен отвезти донью Аиссу к королю дону Педро, — невозмутимо продолжал мавр, — потому что тогда король дон Педро станет опекуном дочери человека, который погиб за него.

Мария содрогнулась.

— Но Мотриль жив, он сейчас приедет, а пока мне нужно кое-что сказать донье Аиссе. Вы слышите меня, сеньора? — спросила она.

— Не заставляйте сеньору говорить с вами, — грубо ответил мавр, отходя к самым носилкам, — потому что в этом случае я имею куда более страшный приказ.

— Что еще за приказ?

— Я должен собственноручно убить ее, если любой разговор между доньей Аиссой и чужестранцем осквернит честь моего господина и нарушит его запрет.

Донья Мария в ужасе отпрянула. Она знала мораль мавров, свирепые, безжалостные обычаи этих людей, которые со страстью и жестокостью тупо исполняли любую волю своего господина.

Она снова вернулась к своему спутнику, который, сжимая копье, поджидал ее вместе с другими воинами, застывшими, словно железные статуи.

— Мне следовало бы захватить эти носилки, но их крепко охраняют, — сказала Мария Падилья, — а командир мавров грозит убить женщину, сидящую в них, если кто-либо приблизится к ним.

Рыцарь был кастилец, то есть мужчина галантный, с пылким воображением; благодаря отваге и силе, он был способен сделать все, что замышлял его изобретательный ум.

— Сеньора, мне смешон этот смуглорожий мерзавец, и я зол на него за то, что он напугал вашу милость, — сказал он. — Неужели он не сообразил, что если я прибью его копьем к оглоблям этих носилок, то убить сидящую в них даму он уже не сможет?

— Нет, нет! Нельзя убивать человека, который выполняет приказ!

— Смотрите, как он старается: велел своим солдатам взять оружие, — произнес рыцарь на чистом кастильском наречии.



Мавры смотрели на рыцарей, вытаращив от изумления глаза; они понимали арабский, на котором разговаривала с ними донья Мария, и угрожающие жесты рыцарей, но по-испански не знали ни слова, следуя косным обычаям магометанской веры, что считает превыше всего на земле Коран и арабский язык.

— Видите, мадам, если мы не отступим, они первыми нападут на нас. Эти мавры — кровожадные псы, — сказал рыцарь; он испытывал сильное желание нанести ловкий удар копьем на глазах красивой и знатной дамы.

— Постойте! Подождите-ка! — воскликнула Мария. — Вы думаете, что они не понимают по-кастильски.

— Я в этом уверен, сеньора, попробуйте обратиться к ним.

— У меня другая мысль, — возразила Мария Падилья.

— Донья Аисса, вы слышите меня? — громко спросила она по-испански, делая вид, будто обращается к рыцарю. — Если слышите, пошевелите шторами.

Они сразу же заметили, как парчовые шторы носилок слегка вздрогнули.

Мавры стояли неподвижно, не спуская глаз с испанцев.

— Видите, никто из них даже не обернулся, — заметил рыцарь.

— Может быть, это хитрость, подождем еще немного, — сказала донья Мария.

Потом она снова обратилась к молодой женщине:

— За вами наблюдают только с нашей стороны; все мавры следят за нами, а ваша сторона свободна. Если дверь закрыта, разрежьте шторы своим ножом и выпрыгивайте на землю. Чуть поодаль, шагах в двухстах от вас, вы увидите толстое дерево, за которым можно спрятаться. Действуйте быстро, нужно встретиться с известным вам лицом, я вам все устроила.

Едва Мария Падилья, которая внешне оставалась совершенно спокойна, произнесла эти слова, как носилки еле заметно качнулись. Рыцари нарочно угрожающе зашевелились, будто хотели броситься на мавров, которые подались вперед, натягивая луки и отстегивая палицы.

Но кастильцы, стоявшие против мавров, видели, как прекрасная Аисса, словно голубка, перелетела расстояние, отделявшее носилки от дерева с могучими ветвями.

Когда Аисса скрылась за ним, донья Мария сказала маврам:

— Хорошо, не бойтесь, стерегите свое сокровище, которое мы не тронем… Только посторонитесь и дайте нам дорогу.

Командир, лицо которого сразу же стало приветливым, поклонился и отошел в сторону; так же поступили и его солдаты.

Поэтому эскорт доньи Марии быстро и беспрепятственно миновал мавров, заняв позицию между Аиссой и теми, кто еще минуту назад ее охранял.

Аисса все поняла, едва увидела, что перед ней выросла защитная стена из двадцати всадников в железных доспехах; она пылко обняла донью Марию, целуя ей руки.

Командир маврских лучников, заметив пустые носилки, догадался, что его обманули, и завопил от ярости; он понимал, что его перехитрили, что он пропал! Он было подумал броситься очертя голову на рыцарей Марии, но, испугавшись неравной борьбы, вскочил на коня, которого подвел ему оруженосец Мотриля, и вихрем умчался в сторону поля битвы.

— Нельзя терять ни секунды, — сказала рыцарю донья Мария. — Сеньор, я буду вам бесконечно благодарна, если вы увезете от Мотриля эту молодую женщину и проводите ее до дороги, по которой поехал бастард де Молеон.

— Сеньора, Мотриль — фаворит нашего короля, эта женщина — его дочь и поэтому принадлежит ему, — возразил рыцарь, — и выходит, будто я ее похищаю.

— Вы должны повиноваться мне, господин рыцарь.

— Даже больше чем повиноваться, сеньора… Если мне суждено погибнуть, свою жизнь я отдам вам… Но что я отвечу, если король дон Педро встретит меня не в том месте, куда он поставил меня, чтобы беречь вас? Моя вина будет гораздо серьезнее, ведь я нарушу приказ короля.

— Вы правы, сеньор, никто не должен говорить, что жизнь и честь столь храброго рыцаря, как вы, скомпрометировала своим капризом женщина! Укажите нам дорогу — донья Аисса поедет верхом, — проводите меня до дороги, по которой поехал бастард де Молеон, а там… Ну а там мы с ней расстанемся, и вы привезете меня назад.

Но не таково было истинное намерение доньи Марии, которая, щадя щепетильность рыцаря, лишь рассчитывала выиграть время. Она была женщина, привыкшая повелевать и добиваться успеха; она верила в свою счастливую судьбу.

Рыцарь пустил своего коня в такт иноходцу доньи Марии. Аиссе подвели белого, на редкость выносливого и красивого мула; эскорт перешел на галоп и, оставляя слева от себя поле битвы, прямиком через равнину помчался во весь опор к дороге на Францию; вдали, на горизонте, ее обрисовывали высокие березы, дрожавшие на восточном ветру.

Все молчали, думая лишь о том, как заставить взмыленных лошадей бежать быстрее. Они проскакали два льё; поле битвы, пестревшее пятнами крови, с мертвецами, потоптанными хлебами и сваленными деревьями, издали уже стало казаться гигантским саваном, укрывающим горы трупов, как вдруг, обогнув живую изгородь, донья Мария увидела, что навстречу ей во весь дух несется всадник.

Она узнала гребень на шлеме и пояс с мечом.

— Дон Айялос! — закричала она осторожному вестнику, который уже разворачивал коня, пытаясь избежать опасной встречи. — Вы ли это?

— Это я, благородная госпожа, — узнав любовницу короля, ответил кастилец.

— Какие новости? — спросила Мария, на скаку остановив своего иноходца, у которого были твердые как сталь ноги.

— Одна очень странная… Мы считали, что взяли в плен короля Энрике де Трастамаре. Мотриль гнался за беглецами, но, подняв забрало незнакомца, на котором был шлем короля, мы увидели, что перед нами не кто иной, как шевалье де Молеон, французский посол; он сбежал от нас, но, спасая дона Энрике, дал схватить себя.

— Он схвачен? — вскрикнула Аисса.

— Схвачен, а когда я уезжал, разъяренный король грозился покарать его.

Аисса в отчаянии воздела глаза к небу.

— Неужели он убьет его? — спросила она. — Быть не может!

— Король чуть было не убил коннетабля.

— Но я не хочу, чтобы он умирал! — вскричала молодая женщина, направляя мула в сторону поля битвы.

— Аисса! Аисса! — кричала донья Мария. — Вы губите меня! И погубите себя!

— Я не хочу, чтобы он умирал! — исступленно повторяла девушка, изо всех сил погоняя мула.

Донья Мария — она была в растерянности и дышала с трудом — пыталась привести в порядок свои чувства и мысли, когда послышалось, как задрожала земля под тяжелыми копытами отряда стремительно скачущих всадников.

— Мы пропали, — сказал рыцарь, привстав на стременах. — Это мавры, они несутся быстрее ветра, а впереди — командир.

Не успела Аисса съехать с дороги, как бешеная кавалькада, разделившись надвое, словно волна, яростно разбившаяся об опору моста, обхватила со всех сторон, стиснула ее, окружила ее спутников и донью Марию (она, несмотря на всю свою решительность, побледнела и выглядела обессиленной), стоявшую слева от рыцаря, который даже не дрогнул.

От группы всадников отделился на арабском скакуне Мотриль; он схватил поводья мула Аиссы и сдавленным от бешеной злобы голосом спросил:

— И куда же вы спешите?

— Я спешу к дону Аженору, которого вы хотите убить, — ответила она.

И тут Мотриль заметил донью Марию.

— Вот оно что! Спешите вместе с доньей Марией, — вскричал он, угрожающе скрепя зубами. — Понятно! Понятно!

На лице его появилось такое страшное выражение, что рыцарь перехватил копье наизготовку.

«Двадцать против ста двадцати, это конец», — подумал кастилец.

XXVII Передышка

Но Мотриль вовсе не хотел вступать в схватку.

Он, медленно повернувшись в сторону равнины, бросил последний взгляд на поле битвы и, обращаясь к Марии Падилье, сказал:

— Я считал, сеньора, что король, наш повелитель, указал вам место, где вы должны были его ждать. Или он передумал, и вы исполняете новый приказ?

— Что еще за приказ! — возразила гордая дочь Кастилии. — Не забывай, сарацин, что ты говоришь с дамой, которая обычно не получает, а отдает приказы.

Мотриль поклонился.

— Но, сеньора, хотя вы и обладаете даром осуществлять все ваши желания, не думайте, что вы можете диктовать свою волю донье Аиссе… Донья Аисса — моя дочь.

Аисса намеревалась ответить что-то резкое, но Мария ее перебила.

— Сеньор Мотриль, упаси меня Бог вносить смуту в вашу семью! — воскликнула она. — Тот, кто хочет, чтобы его уважали, должен уважать других. Я видела, что донья Аисса осталась одна, плачет, умирая от волнения, и взяла ее с собой.

Аисса больше не могла сдержать себя.

— Где Аженор? — закричала она. — Что вы сделали с моим рыцарем, доном Аженором де Молеоном?

— Вот в чем дело! — воскликнул Мотриль. — Не за него ли волновалась моя дочь?

И зловещая улыбка перекосила его физиономию.

Мария ничего не ответила.

— И не к этому ли сеньору вы столь милостиво везли мою безутешную дочь? — спросил Мотриль, обращаясь к Марии. — Ответьте мне, сеньора.

— Да, я не сдамся и найду его. О отец, твои взгляды меня не пугают. Если Аисса хочет, она своего добьется. Я хочу найти дона Аженора де Молеона, веди же меня к нему.

— К неверному! — вскричал Мотриль, искаженное лицо которого мертвенно побледнело.

— Да, к неверному, потому что этот неверный…

Мария не дала ей договорить.

— Вот и король едет к нам, — громко сказала она.

Мавр тут же сделал знак своим рабам, которые окружили Аиссу, разлучив ее с Марией Падильей.

— Вы его убили! — закричала девушка. — Ну что ж, я тоже умру!

Она выхватила из золотых ножен маленький, острый, как язык гадюки, кинжал, который ярко сверкнул на солнце.

Мотриль бросился к ней… Вся его злость покинула его, вся жестокость сменилась мучительным страхом.

— Нет! — закричал он. — Постой, он жив, жив!

— Кто мне это подтвердит? — возразила девушка, устремив на мавра пылающий взор.

— Сама спроси у короля. Неужели ты не поверишь королю?

— Хорошо! Спросите короля, и пусть он даст ответ.

К ним подошел дон Педро.

Мария Падилья бросилась в его объятия.

— Сеньор, — вдруг спросил Мотриль, чей разум готов был помутиться, — правда, ли, что этот француз, этот Молеон погиб?

— Нет, гори он в аду, — мрачно ответил король. — Я даже не смог ударить этого предателя, этого дьявола; нет, он бежал, несчастный, его отослал во Францию Черный принц. Теперь он свободен, счастлив, весел, как воробей, ускользнувший от ястреба.

— Он спасся! Спасся! — повторяла Аисса. — Это правда?

И испытующе смотрела на всех.

Но, воспользовавшись паузой, Мария Падилья, которая окончательно убедилась, что Молеон спасен, и поняла, как к этому следует относиться, подала девушке знак, что та может уезжать: возлюбленный ее жив и здоров.

Внезапно неистовое волнение юной мавританки улеглось, подобно тому, как с появлением солнца стихает гроза. Она позволила Мотрилю увести себя, шла за ним, опустив голову, и не замечала, что король дон Педро пожирает ее пылающим взглядом; Аисса была поглощена только одной мыслью, что Аженор жив, единственной надеждой, что она снова сможет увидеть его.

Мария Падилья перехватила взгляд короля и прекрасно поняла его смысл, но вместе с тем и прочла на лице юной мавританки глубокое отвращение, которое вызвали у нее жестокие слова дона Педро об Аженоре.

«Пустяки, — успокаивала она себя, — Аисса при дворе не останется, она уедет, я соединю ее с Молеоном. Это надо сделать! Мотриль изо всех сил будет мешать мне, но от этого зависит все: в борьбе погибнет один из нас — либо Мотриль, либо я».

И тут, когда она еще не успела продумать свой план, Мария услышала, как король шепнул на ухо мавру:

— Она поистине прекрасна! Никогда я не видел ее такой красивой, как сегодня.

Мотриль улыбнулся.

— Разумеется! — побледнев от ревности, воскликнула Мария. — Из-за нее и разгорелась вся война!

Въезд дона Педро в Бургос сопровождался такой пышностью, какая придает королевской власти окончательная победа.

У мятежников не осталось больше никаких надежд, они покорились, а их чрезмерно восторженный отказ от своих прежних убеждений стал столь же надоедливым, как и увещания принца Уэльского сменить на милость привычную жестокость дона Педро.

Дон Педро удовольствовался тем, что повесил дюжину горожан, дал солдатам обобрать сотню самых знаменитых мятежников и взял с одного из богатейших городов Испании солидные подати в собственную казну.

Потом король, уставший от жестоких битв и уверовавший, что фортуна благосклонна к нему, желая отогреть душу и сердце под радостным солнцем празднеств, объявил Бургос столицей королевства. Балы и турниры устраивались каждый день; щедро раздавались титулы и награды, все забыли о войне и почти не вспоминали о ненависти.

Хоть Мотриль был настороже, он, вместо того чтобы, как положено дальновидному министру, следить за событиями и не забывать о возможном возобновлении войны, убаюкивал короля сказками о полном спокойствии в королевстве.

Поэтому король дон Педро поспешил расстаться с недовольными англичанами; наемники с трудом и далеко не полностью взыскали огромные военные расходы с нескольких крепостей, что оставались под их властью.

Принц Уэльский составил и предъявил союзнику собственный счет. Сумма была чудовищной. Дон Педро, понимая, что опасно повышать налоги в период восстановления престола, попросил отсрочить оплату. Но английский принц хорошо знал своего союзника и ждать не пожелал. Вот почему в королевстве дона Педро, несмотря на видимое благополучие, в действительности вызревали семена такой огромной беды, что самый несчастный из государей, самый нищий из всех побежденных не позавидовал бы ему.

Но Мотриль надеялся и, наверное, предугадал, что сложится именно такое положение. Не показывая вида, будто его тревожат требования англичан, он смеялся над ними, внушая королю Кастилии, что сто тысяч сарацин стоят десяти тысяч англичан, обойдутся дешевле и откроют Испании путь к господству над Африкой, что плодом подобной политики станет вторая корона дона Педро.

В то же время Мотриль нашептывал королю, что единственный способ прочно соединить на одной голове две короны — это брак; что дочь арабских властителей древности, в которой течет кровь высокочтимых калифов, восседающая рядом с доном Педро на троне Кастилии, в один год сделает союзником его королевства всю Африку, даже весь Восток.

Как легко догадаться, этой дочерью калифов была Аисса.

Отныне для мавра все препятствия были устранены. Он приблизился к воплощению своих мечтаний. Молеон больше не мог ему помешать, потому что находился далеко. Кстати, разве он мог действительно помешать Мотрилю? Кто он такой, этот Молеон? Рыцарь, мечтательный, честный и доверчивый француз! Неужели зловещий и хитрый Мотриль мог опасаться такого противника?

Вот почему серьезное препятствие представляла только Аисса.

Но сила берет любые крепости. Надо было только доказать девушке, что Молеон ей неверен. Это было легко сделать. Ведь с незапамятных времен арабы шпионили, чтобы узнать правду, и лжесвидетельствовали, доказывая, что ложь — это правда.

Другой, более серьезной помехой, что вызывала у Мотриля глубокую озабоченность, оставалась эта надменная красавица Мария; король, над которым властвовали сила привычки и жажда наслаждений, по-прежнему всецело находился в ее власти.

С тех пор как она разгадала планы Мотриля, Мария Падилья трудилась над тем, чтобы их разрушить, пустив в ход все свои уловки, вполне достойные этой редкой и сложной натуры.

Она угадывала каждое желание дона Педро, очаровывала его, гася в нем даже крохотную искру чувства, если та вспыхивала не от ее огня.

Покорная наедине с доном Педро, властная на людях, Мария Падилья, ничего не упуская из своих рук, поддерживала тайный сговор с Аиссой, которую сделала своей подругой.

Беспрестанно напоминая о Молеоне, Мария мешала Аиссе даже думать о доне Педро; кстати, пылкая и верная девушка не нуждалась в том, чтобы укрепляли ее любовь. Любовь Аиссы — все прекрасно понимали это — умрет лишь вместе с ней.

Мотриль больше не заставал Аиссу за таинственными разговорами с Марией, недоверие его было усыплено; он видел лишь одну нить интриги, ту, что сам держал в руках; другая же от него ускользала.

При дворе Аисса больше не появлялась; она молчаливо ждала, когда сбудется обещание, данное Марией, которая должна была передать ей верные сведения о возлюбленном.

Мария, действительно, послала во Францию гонца, поручив ему разыскать Молеона, рассказать ему о том, как обстоят дела, и привезти от него весточку несчастной мавританке, томившейся в ожидании скорой встречи.

Этот гонец — ловкий горец, на кого Мария могла полностью положиться, — был не кто иной, как сын ее старой мамки, которого Молеон встречал переодетым в цыгана.

Вот так обстояли дела в Испании и во Франции; налицо был конфликт разных интересов, и яростные враги, чтобы наброситься друг на друга, ждали лишь той минуты, когда они отдохнут и точно выяснят, полностью ли они восстановили свои силы.

Итак, мы можем вернуться к бастарду де Молеону; он, окрыленный, радостный и упоенный своей свободой, летел на родину, словно воробей, как его назвал король Кастилии; только любовь к Аиссе сильно тянула его назад, в Испанию.

XXVIII Путь на родину

Аженор понимал всю сложность своего положения.

Свобода, полученная благодаря великодушному заступничеству принца Уэльского, была тем преимуществом, которое могло вызывать зависть у многих людей. Аженор изо всех сил погонял коня, побуждаемый настойчивыми призывами Мюзарона, который, не жалея красноречия, расписывал опасности погони и прелести возвращения на родину, смешно шевеля ушами, радуясь, что ему их пока не отрезали.

Но честный Мюзарон напрасно терял время; Аженор не слушал его. У рыцаря, разлученного с Аиссой, было живым лишь тело. Встревоженная, страдающая, потерянная душа Аженора оставалась в Испании!

Однако в ту эпоху чувство долга было столь сильным, что Молеон, сердце которого возмущалось при мысли, что ему пришлось расстаться с возлюбленной, и трепетало от радости при мысли, что он снова тайно встретится с ней, смело мчался вперед, рискуя из-за миссии, порученной ему коннетаблем, навеки потерять прекрасную мавританку.

Бедного коня совсем не щадили; благородное животное, которое вынесло тяготы войны и терпело прихоти своего влюбленного хозяина, выбилось из сил в Бордо, где его оставил Мюзарон с тем, чтобы забрать на обратном пути.

После Бордо наш путешественник стал менять лошадей и тем самым придумал задолго до изобретательного Людовика XI систему езды на перекладных;[178] и очень скоро наш путешественник, обессиленный, измученный, как с небес упал к ногам доброго короля Карла, который подвязывал персиковые деревья в чудесном саду дворца Сен-Поль.

— О, Боже мой, господин де Молеон, что все это значит и что за новости вы привезли мне? — спросил король Карл, которого природа наделила даром навсегда запоминать человека, даже если он встречал его лишь единожды.

— Сир, — ответил Аженор, опустившись на одно колено, — я привез вам печальное известие: ваша армия в Испании разбита.

— Свершилась воля Божья! — побледнев, воскликнул король. — Значит, армия вернется.

— Армии больше не существует, государь!

— Боже милостивый, — еле слышно прошептал король. — Как поживает коннетабль?

— Коннетабль в плену у англичан, сир.

Король тяжко вздохнул, но ни слова не сказал, хотя чело его сразу посветлело.

— Расскажи мне о битве, — попросил он, недолго помолчав. — Прежде всего, где она развернулась?

— При Наваррете, сир.

— Слушаю тебя.

Аженор рассказал о катастрофе, гибели армии и захвате в плен коннетабля, о том, как он сам спасся почти чудом благодаря Черному принцу.

— Мне необходимо выкупить Бертрана, — сказал Карл V, — если они пожелают назначить за него выкуп.

— Сир, выкуп уже назначен.

— Каков же он?

— Семьдесят тысяч золотых флоринов.

— И кто же назначил этот выкуп? — спросил король, испугавшись размера суммы.

— Сам коннетабль.

— Коннетабль?! По-моему, он слишком щедр.

— Вы полагаете, сир, что он переоценил себя?

— Если бы он оценил себя по достоинству, за все сокровища христианского мира мы не смогли бы вернуть его.

Но, отдав должное Бертрану, король погрузился в мрачные раздумья, смысл которых Аженор отлично понимал.

— Сир, — сразу же сказал он, — ваше величество может не затруднять себя выкупом коннетабля. Господин Бертран послал меня к своей жене, мадам Тифании Рагенэль,[179] у которой хранится сто тысяч экю коннетабля и которая внесет их за своего мужа.

— Как я рад, мой дорогой шевалье, — просияв, заметил Карл, — что он не только славный воин, но и мудрый казначей. Я бы в это не поверил. Сто тысяч экю!.. Ну и ну, да он богаче меня. Так пусть он ссудит мне эти семьдесят тысяч флоринов. Я ему быстро их верну… Но ты-то веришь, что у него есть эти деньга? А если у него их не осталось?

— Почему же, сир?

— Потому, что госпожа Тифания Рагенэль очень ревниво относится к славе своего мужа и ведет себя в родных краях как щедрая и богатая дама.

— Но сир, на тот случай, если у нее больше не осталось денег, добрый коннетабль дал мне другое поручение.

— Какое именно?

— Объехать всю Бретань, возглашая: «Коннетабль — пленник Черного принца, соберите за него выкуп, мужчины Бретани! А вы, женщины Бретани, прядите!»

— Ну что ж, — оживился король, — я дам тебе один из моих стягов и троих рыцарей, чтобы ты провозглашал этот клич по всей Франции! Но, — прибавил Карл V, — делай это лишь в самом крайнем случае. Возможно, что мы и здесь сможем поправить беду под Наваррете. Какое гнусное название. Это слово «Наварра» всегда приносит горе каждому французу.

— Это невозможно, сир, вскоре вы, вероятно, увидите здесь беглеца, короля Энрике де Трастамаре. Англичане станут трубить о победе во все гасконские трубы, а потом, наконец, эти несчастные, израненные, нищие бретонцы вернутся на родину, всем рассказывая о горькой своей участи.

— Да, это верно! Поезжай же, Молеон, и если ты увидишь коннетабля…

— Я увижу его.

— Передай, что ничего не потеряно, если он снова вернется ко мне.

— Сир, он мне велел сказать вам еще кое-что.

— Что же именно?

— Передай королю, шепнул он мне, что наш план осуществляется, что много французских крыс сдохло на испанской жаре, не сумев к ней привыкнуть.

— Храбрец Бертран; значит, он еще шутил в эту жуткую минуту?

— Он по-прежнему тверд, сир, и столь же прекрасен в поражении, сколь велик в победе.

Аженор простился с королем Карлом V, пожаловавшим ему триста ливров, — роскошный дар, который Аженор потратил на покупку двух добрых боевых коней, заплатив за каждого по пятьдесят ливров. Он дал десять ливров Мюзарону, который, придя в полный восторг и спрятав их в кожаный пояс, обновил свой гардероб на Суконной улице. На улице Оружейников Аженор также купил шлем новой конструкции — забрало в нем защелкивалось на пружину — и подарил его оруженосцу, голове которого не раз доставалось от сарацин.

Этот полезный и приятный подарок придал Мюзарону еще более бравый вид и вызвал у оруженосца умиленную гордость тем, что он служит настоящему дворянину.

Они двинулись в дорогу. Как прекрасна была Франция! Было так приятно чувствовать себя молодым, сильным, храбрым, любить, быть любимым, иметь в ленчике[180] седла сто пятьдесят ливров и носить новенький шлем, и поэтому Молеон полной грудью вдыхал свежий воздух, а Мюзарон подпрыгивал в седле, выпячивая грудь, словно жандарм; Молеон как будто хотел сказать: «Посмотрите на меня, я люблю самую красивую девушку Испании», а Мюзарон как бы говорил: «Я видел мавров, битву при Наваррете, и на голове у меня шлем за восемь ливров, купленный у Пуането, на улице Оружейников».

В таком радостном настроении прекрасно одетый Аженор подъехал к границе Бретани, где он попросил у владетельного сеньора Жана де Монфора разрешения нанести в его землях визит госпоже Рагенэль и провести сбор денег, необходимых для выкупа коннетабля.

Задача Мюзарона, всегдашнего посредника Аженора, была весьма деликатна. Граф де Монфор, сын старого графа де Монфора, который вместе с герцогом Ланкастерским вел войну против Франции, затаил злобу на Бертрана, главного виновника снятия осады Динана;[181] но, узнав о несчастье Бертрана, молодой граф де Монфор забыл о своей вражде (мы уже отмечали, что та эпоха была временем доблестных поступков и благородных сердец).

— Разрешу ли я сбор денег? — воскликнул он. — Напротив, я требую этого. Пусть на моих землях собирают ту подать, какая потребуется. Я не только желаю видеть коннетабля свободным, но и хочу, чтобы он, вернувшись в Бретань, стал моим другом. Наша земля горда тем, что именно здесь он появился на свет.

Произнеся эту речь, граф с почестями принял Аженора в своем доме, преподнес ему подарок, полагающийся каждому посланцу короля, и, дав ему почетный эскорт, велел препроводить к госпоже Тифании Рагенэль, которая жила в Ла-Рош-Дерьен, в одном из владений семьи Дюгекленов.

XXIX Госпожа Тифания Рагенэль

Дочь виконта Робера Рагенэля, сеньора Ля Белльер, человека редких достоинств, Тифания Рагенэль была одной из тех образцовых супруг, которых судьба посылает героям лишь тогда, когда либо Бог ниспосылает на одну семью все свои бесценные дары, либо когда заслуги одного супруга обычно полностью затмевают заслуги другого.

Молодую Тифанию Рагенэль бретонцы прозвали волшебницей. Она разбиралась в медицине и астрологии; это она, к великому изумлению встревоженных бретонцев, предсказала Бертрану победу в двух прославленных сражениях; именно она, когда Бертран уставал от войны и желал отдохнуть в своих владениях, снова подвигала его своими советами и предсказаниями на героическую жизнь, благодаря которой он добывал богатство и немеркнущую славу. Ведь вплоть до войны, которую вел Карл де Блуа против Жана де Монфора — во время этой войны Бертран и был призван командовать армией, — бретонский герой имел возможность проявить свои силы, умение и несгибаемое мужество лишь в качестве непобедимого бойца на турнирах и главного сборщика налогов.

Так что Тифания Рагенэль оказывала и на мужа, и на всю Бретань влияние, равное влиянию истинной королевы.

Она была красива, происходила из знатного рода. Своим просвещенным умом она превосходила многих членов совета, который обсуждал налоговые споры, и эти ее драгоценные качества подкрепляло беспримерное бескорыстие супруга.

Узнав, что прибыл гонец от Бертрана, она со свитой фрейлин и пажей вышла встречать Аженора.

Лицо Тифании Рагенэль выражало тревогу; она, словно заранее обо всем зная, облачилась в траурные одежды, что при тогдашних обстоятельствах, когда люди вообще еще не слышали о катастрофе при Наваррете, вселило суеверный ужас в обитателей замка Ла-Рош-Дерьен.

Тифания вышла к Молеону и встретила его на подъемном мосту.

Молеон, мгновенно забыв о своей радости, принял торжественный вид вестника печали.

Сначала он поклонился, потом опустился на одно колено, подавленный величественной внешностью благородной дамы, а еще больше — значительностью привезенных им новостей.

— Рассказывайте, господин рыцарь, — сказала Тифания, — я знаю, что вы принесли мне очень плохие вести о моем супруге, рассказывайте!

Вокруг рыцаря воцарилось гробовое молчание, а на грубых лицах бретонцев появилось выражение самого мучительного страха. Однако все обратили внимание на то, что на знамени и на рукояти меча рыцаря не было траурной ленты, которую полагалось привязывать в случае смерти.

Аженор собрался с мыслями и начал грустную повесть, которую госпожа Рагенэль восприняла, ничуть не удивившись. Только тень печали еще сильнее и горестнее исказила черты ее благородного лица. Госпожа Тифания Рагенэль терпеливо выслушала эту тягостную историю.

— Хорошо, господин рыцарь, — сказала она (подавленные горем бретонцы стенали и громко молились), — значит, вы приехали по поручению моего супруга?

— Да, госпожа, — ответил Молеон.

— И за него, плененного в Кастилии, будет назначен выкуп?

— Он сам его назначил.

— Во сколько же?

— В семьдесят тысяч золотых флоринов.

— Это совсем немного за столь великого полководца… Но где он намерен достать так много денег?

— Он ждет их от вас, госпожа.

— От меня?

— Да. Разве не у вас те сто тысяч золотых экю, что коннетабль привез из последнего похода и положил на хранение в монастырь Мон-Сен-Мишель?[182]

— Верно, господин гонец, именно столько денег он привез, но они истрачены.

— Как истрачены! — невольно вырвалось у Молеона, вспомнившего слова короля. — На что?

— На что, я полагаю, они и предназначались, — продолжала Тифания Рагенэль. — Я взяла у монахов деньги, чтобы вооружить сто двадцать воинов, оказать помощь двенадцати рыцарям нашей земли, воспитать девять сирот, а поскольку у меня ничего не осталось, чтобы выдать замуж двух дочерей одного нашего друга и соседа, то я заложила мою посуду и мои драгоценности. В доме осталось лишь самое необходимое. Но, несмотря на нашу бедность, я надеюсь, что не нарушила воли мессира Бертрана, и думаю, он одобрил и поблагодарил бы меня, будь он с нами.

Эти слова — «будь он с нами», которые благородные уста Тифания Рагенэль произнесли с нежностью и достоинством, исторгли слезы у всех собравшихся.

— Коннетаблю, сударыня, остается лишь поблагодарить вас, чего вы поистине заслуживаете, и надеяться на помощь Бога, — сказал Молеон.

— И его друзей, — послышалось сразу несколько голосов.

— Так как я имею честь быть верным слугой мессира коннетабля, — объявил Молеон, — я приступаю к выполнению задачи, которую мессир Дюгеклен возложил на меня, предвидя то, что и случилось. В моем распоряжении королевские фанфары, знамя с гербом Франции, и я отправляюсь в поездку по Бретани, чтобы провозглашать сбор выкупа. Все, кто жаждет увидеть мессира коннетабля свободным и здоровым, встанут как один и внесут деньги.

— Я это сделала бы сама, — сказала Тифания Рагенэль, — но будет лучше, если это сделаете вы, получив сперва разрешение у его милости герцога Бретонского.

— Я уже получил разрешение, мадам.

— Тогда, милостивые государи, — сказала Тифания Рагенэль, окидывая уверенным взглядом увеличивающуюся толпу, — как вы слышали, все, кто хочет проявить к этому шевалье интерес, который они проявляют к имени Дюгеклена, должны считать гонца от Бертрана своим другом.

— И первым буду я, — послышался голос всадника, только что подъехавшего. — Робер, граф де Лаваль, я даю сорок тысяч экю на выкуп моего друга Бертрана. Деньги я привез, их несут мои пажи.

— Пусть дворяне Бретани в меру своих возможностей последуют вашему примеру, великодушный друг, и коннетабль сегодня вечером будет на свободе, — сказала Тифания Рагенэль, умиленная подобной щедростью.

— Поедемте со мной, господин рыцарь, — обратился граф де Лаваль к Молеону. — Я предлагаю вам гостеприимство в моем доме… Сегодня же вы начнете сбор денег, и — даю вам слово! — их будет немало. Пусть госпожа Тифания побудет наедине со своим горем.

Молеон почтительно поцеловал руку благородной даме и, сопровождаемый благословениями народа, — люди сбежались сюда, узнав о его приезде, — последовал за графом.

Мюзарон был вне себя от радости. Он едва не задохнулся в объятиях бретонцев, которые хватали его за ноги и целовали его стремена, словно он был сеньором-знаменосцем.

Гостеприимство графа де Лаваля обещало слишком скупому и бдительному оруженосцу несколько славных дней, и к тому же Мюзарону — надо это признать — очень хотелось бы увидеть хотя бы отблески огромной кучи золота.

От общины к общине сборы быстро увеличивали массу денег. Скромная хижина отдавала дневной заработок; замок вносил сто ливров — стоимость пары быков; не менее великодушный и не менее патриотически настроенный горожанин отрывал от себя фамильное блюдо или кружева с жениных юбок. За неделю Аженор собрал в Ренне сто шестьдесят тысяч ливров и, вычерпав все деньги в округе, решил начать разработку другой золотой жилы.

Кроме того, как гласит легенда, достоверно известно, что женщины Бретани ради свободы Дюгеклена стали прясть усерднее, чем они это делали раньше, стремясь прокормить своих детей и одеть своих мужей.

XXX Курьер

Уже неделю Молеон жил неподалеку от Ренна, у графа де Лаваля, и однажды вечером, когда он возвращался домой, везя мешок с деньгами, что были надлежащим образом зарегистрированы писцом герцога и представителем госпожи Тифании Рагенэль, славный рыцарь, ехавший из города в замок глубоким, окаймленном живыми изгородями оврагом, заметил двух мужчин, которые выглядели странно и доверия не внушали.

— Что за люди? — спросил Аженор Мюзарона-оруженосца.

— Сдается мне, это кастильцы! — воскликнул Мюзарон, бросая косые взгляды на всадника и его пажа, которые сидели на андалусских низкорослых конях и, надев шлемы и прижимая к груди щиты, повернулись спиной к изгороди, чтобы видеть французов и обратиться к ним, когда те будут проезжать мимо.

— В самом деле, доспехи испанские, а длинные тонкие и плоские мечи выдают кастильцев.

— Вам это ничего не напоминает, мессир? — спросил Мюзарон.

— Конечно, напоминает… Но, по-моему, всадник хочет с нами поговорить.

— Или отнять у вас мешок с деньгами, сеньор. К счастью, при мне арбалет.

— Оставь в покое свой арбалет. Ты же видишь, они не взялись за оружие.

— Сеньор! — крикнул чужеземец.

— Вы ко мне обращаетесь? — по-испански ответил Аженор.

— Да.

— Что вам угодно?

— Скажите мне, пожалуйста, как проехать к замку де Лаваля, — попросил всадник, проявляя учтивость, которая повсюду отличает порядочного человека, будь он даже и простым кастильцем.

— Я еду в замок, сеньор, — сказал Аженор, — и могу проводить вас, но я должен предупредить, что хозяина нет дома: сегодня утром он уехал к соседу.

— Значит, в замке никого нет? — с видимым разочарованием спросил чужеземец. — Ну что ж! — пробормотал он. — Придется опять искать!

— Но, сеньор, я же не сказал, что в замке никого нет.

— Вы, наверное, не доверяете нам, — сказал чужеземец, — подняв забрало шлема; оно, как и у Молеона, было опущено: этой благоразумной привычке следовали тогда все путники, которые в те беспокойные и разбойные времена всегда боялись нападения или коварства.

— О, Господи Иисусе! — воскликнул Мюзарон, едва кастилец открыл свое лицо.

— Что с тобой? — удивился Аженор.

Чужеземец смотрел на них, тоже удивленный этим восклицанием.

— Это Жильдаз! — прошептал Мюзарон на ухо хозяину.

— Какой еще Жильдаз? — тем же тоном спросил Молеон.

— Тот человек, кого мы встретили в дороге, он сопровождал донью Марию! Сын той доброй старухи-цыганки, которая приходила договариваться с вами о встрече в часовне.

— Боже мой! — с тревогой прошептал Аженор. — А зачем они явились сюда?

— Нас, наверно, преследуют.

— Смотри в оба!

— О, вы же знаете, что мне не нужно об этом напоминать.

Во время их разговора кастилец с опаской наблюдал за собеседниками, потихоньку пятясь назад.

— Ерунда! — воскликнул Аженор, немного подумав и успокоившись. — Ну что может сделать с нами Испания в самом центре Франции?

— Ничего, разве расскажут что-нибудь новенькое, — ответил Мюзарон.

— Вот это меня и пугает. Я больше боюсь событий, чем людей. Ладно! Давай расспросим их.

— Наоборот, помолчим. А если это посланцы Мотриля?

— Но ты же помнишь, что видел этого человека вместе с Марией Падильей.

— А разве вы не видели Мотриля вместе с доном Фадрике?

— Это верно.

— Поэтому будем начеку, — сказал Мюзарон, перекинув на грудь арбалет, который висел у него за спиной.

Кастилец заметил это.

— Чего вы боитесь? — спросил он. — Может быть, мы неучтиво вам представились? Или вам не понравился мой вид?

— Нет, — пробормотал Аженор, — но… зачем вы едете в замок господина де Лаваля?

— Я отвечу вам, сеньор. Мне необходимо встретиться с рыцарем, который гостит у графа.

Мюзарон сквозь глазницы забрала понимающе взглянул на своего господина.

— С рыцарем? И как его зовут?

— О сеньор, не требуйте от меня нескромности в обмен на услугу, которую вы мне оказываете. Я лучше подожду, пока по этой дороге проедет другой, менее любопытный путник.

— Правильно, сеньор, правильно. Я больше не стану задавать вам вопросов.

— У меня появилась большая надежда, когда я услышал, что вы говорите со мной на языке моей страны.

— Надежда на что?

— На близкий успех моей миссии.

— У этого рыцаря?

— Да, сеньор.

— Какой вам вред оттого, что вы его назовете, если я все равно узнаю его имя, когда мы приедем в замок?

— Там, сеньор, я буду под кровом господина, который не допустит, чтобы со мной обходились дурно.

Мюзарона осенила счастливая мысль. Он всегда был храбр, когда его господину угрожала опасность.

Он решительно поднял забрало и подъехал к кастильцу.

— Vala me Dios![183] — воскликнул тот.

— Ну, Жильдаз, здравствуй, — сказал Мюзарон.

— Вы тот, кого я ищу! — закричал Жильдаз.

— А я тут как тут, — сказал Мюзарон, вынимая из ножен тяжелый нож.

— Именно вас я и искал, — сказал Жильдаз. — Значит, сеньор — ваш хозяин?

— Какой сеньор, что за хозяин?

— Значит, рыцарь — это дон Аженор де Молеон?

— Да, это я, — ответил Аженор. — Ладно! Пусть свершится моя судьба: я хочу скорее знать, что меня ждет, добро или зло.

Жильдаз сразу же бросил на него недоверчивый взгляд.

— А если вы меня обманываете? — спросил он.

— Ты же знаешь моего оруженосца, дурень!

— Да, но не знаю господина.

— Ты что, негодяй, не доверяешь мне? — вскричал разозленный Мюзарон.

— Я не доверяю никому на свете, если нужно хорошо выполнить мое дело.

— Смотри, смуглорожий, как бы я тебе не всыпал! Нож у меня острый.

— Эка невидаль! — усмехнулся кастилец. — Шпага у меня тоже острая… Вы не слишком благоразумны… Если я погибну, кто исполнит мое поручение? А если погибнете вы, кто вообще о нем узнает? Пожалуйста, поедемте мирно в усадьбу де Лаваля, пусть там кто-нибудь посторонний покажет мне сеньора де Молеона, и я сразу же исполню приказ моей госпожи.

При слове «госпожа» сердце Аженора учащенно забилось.

— Добрый человек, ты прав, а мы нет! — воскликнул он. — Ты, наверное, послан ко мне Марией Падильей?

— Вы скоро это узнаете, если вы на самом деле дон Аженор де Молеон, — ответил упрямый кастилец.

— Поехали! — вскричал молодой человек, сгорая от нетерпения. — Вон там, видишь, башни замка, поехали скорей! Ты будешь доволен, добрый человек… Вперед, Мюзарон, вперед!

— Пожалуйста, позвольте мне ехать впереди, — попросил Жильдаз.

— Изволь, только тони, гони быстрей.

И четверо всадников пришпорили коней.

XXXI Два письма

Когда Аженор въезжал в усадьбу де Лаваля, кастилец, который не упускал из виду ни одного его жеста и слова, услышал, как привратник крикнул:

— Добро пожаловать, господин де Молеон!

Эти слова и укоризненные взгляды, которые изредка бросал на него Мюзарон, вполне убедили гонца.

— Могу ли я поговорить наедине с вашей милостью? — обратился он к молодому человеку.

— Вам подойдет этот засаженный деревьями двор? — спросил Аженор.

— Вполне, сеньор.

— Вы знаете, — продолжал Аженор, — я Мюзарону доверяю, для меня он больше друг, чем слуга, ну а ваш спутник…

— Взгляните на него, сеньор. Этого юного мавра месяца два тому назад я подобрал на дороге, что ведет из Бургоса в Сорию. Он умирал от голода, до крови был избит людьми Мотриля и самим Мотрилем, который грозился прирезать его лишь потому, что сердце этого несчастного ребенка тянулось к вере Христовой. Вот почему я нашел его бледным и залитым кровью. Я привез его к моей матери, которую, наверное, знает ваша милость, — с улыбкой продолжал кастилец, — мы перевязали его раны, накормили. С тех пор он как пес предан мне до смерти. Поэтому, когда две недели тому назад моя знаменитая госпожа, донья Мария…

Кастилец понизил голос.

— Донья Мария! — прошептал Молеон.

— Да, сеньор… Когда моя знаменитая госпожа донья Мария призвала меня, чтобы доверить важную и опасную миссию, она сказала: «Жильдаз, седлай коня и поезжай во Францию, возьми с собой много золота и добрый меч. Ты отыщешь на парижской дороге одного господина — моя госпожа описала мне вашу внешность, — который наверняка направляется ко двору великого короля Карла Мудрого. Возьми с собой верного спутника, ибо миссия твоя, повторяю, будет полна опасностей».

Я тут же подумал о Хафизе и сказал ему: «Хафиз, седлай коня и бери свой кинжал». — «Слушаюсь, господин, — ответил он, — позвольте только мне сходить в мечеть». Ведь у нас, испанцев, вам это хорошо известно, сеньор, — вздохнув, продолжал Жильдаз, — сегодня есть храмы для христиан и мечети для неверных, как будто у Бога два дома. Я позволил мальчику сбегать в мечеть, сам заседлал коней, шелковой веревкой, как вы видите, привязал к седлу кинжал, и мы отправились в дорогу. Донья Мария написала вам письмо, которое со мной.

Жильдаз приподнял кольчугу, расстегнул куртку и приказал Хафизу:

— Дай кинжал!



Во время рассказа Жильдаза смуглолицый, ясноглазый Хафиз, который держал себя с невозмутимым спокойствием, хранил молчание, застыл как статуя.

Он и глазом не моргнул, когда славный Жильдаз перечислял его достоинства, хвалил за преданность и скромность; но когда Жильдаз упомянул о его получасовой отлучке в мечеть, краска стыда залила его щеки тусклым и мрачным румянцем, который словно зажег в его глазах отблески тревоги и раскаяния.

Когда Жильдаз попросил у него кинжал, он медленно протянул руку, вынул оружие из ножен и подал своему господину.

Жильдаз разрезал подкладку куртки и достал шелковый мешочек с письмом.

Молеон призвал на помощь Мюзарона.

Тот был готов к тому, чтобы стать главной фигурой в развязке этой сцены. Он взял мешочек, вскрыл его и принялся читать Молеону послание, тогда как Жильдаз с Хафизом почтительно держались в стороне.

«Сеньор дон Аженор, — писала Мария Падилья, — меня крепко стерегут, за мной шпионят, мне угрожают; но известной Вам особе гораздо хуже, чем мне. Я Вам очень признательна, но особа, ради которой я Вам пишу, любит Вас сильнее, чем я. Мы подумали, что Вам, когда теперь Вы находитесь на земле Франции, будет приятно обладать тем, о чем Вы так сожалеете.

Через месяц после получения сего сообщения Вы должны быть на границе, в Риансересе. Точную дату Вашего приезда в Риансерес я, конечно, узнаю от верного гонца, которого посылаю к Вам. Ждите там, ждите терпеливо, никому не говорите ни слова; в один из вечеров Вы увидите, как к Вам приближается быстрый мул, который и доставит Вам предмет всех Ваших желаний.

Но, сеньор Молеон, Вы должны бежать, должны отказаться от военного ремесла, чтобы никогда больше не появляться в Кастилии; в этом Вы должны поклясться честью христианина и рыцаря. И тогда, получив богатое приданое, которое принесет Вам Ваша жена, наслаждаясь ее любовью и красотой, берегите, как неусыпный страж, Ваше сокровище и благословляйте иногда донью Марию Падалью, бедную, очень несчастную женщину, которая этим письмом прощается с Вами».

Молеона захватили чувства умиления, радости, восторга. Он бросился к Мюзарону и, выхватив у него из рук письмо, пылко прижал его к губам.

— Подойди ко мне, — сказал он Жильдазу, — дай мне обнять тебя, ведь ты, наверное, касался одежд той, кто стала моим ангелом-хранителем.

И он порывисто обнял Жильдаза.

Хафиз стоял как вкопанный, не упуская ни одной подробности этой сцены.

— Передай донье Марии!.. — воскликнул Молеон.

— Тише, сеньор! — перебил его Жильдаз. — Не произносите ее имя так громко.

— Ты прав, — понизив голос, сказал Аженор, — передай донье Марии, что через две недели…

— Нет, сеньор, меня не касаются тайны моей госпожи, — возразил он. — Я курьер, а не доверенное лицо.

— Ты образец верности, благородной преданности, Жильдаз, и, как бы я ни был беден, ты получишь от меня горсть флоринов.

— Нет, сеньор, мне ничего не надо… моя госпожа платит мне очень хорошо.

— Тогда я дам их твоему пажу, твоему верному мавру…

Глаза Хафиза расширились, и, предвкушая золото, он весь затрясся.

— Я запрещаю тебе брать что-либо, Хафиз, — приказал Жильдаз.

От проницательного Мюзарона не ускользнуло, что Хафиз еле сдерживает ярость.

— Известно, что мавры очень жадные, — сказал Мюзарон Аженору, — а этот жаднее мавра и еврея, вместе взятых, поэтому он и бросил на своего приятеля Жильдаза такой алчный взгляд.

— Полноте, все мавры уродливы, Мюзарон, и только черт может что-либо разобрать в их гримасах, — со смехом возразил Жильдаз и вернул Хафизу кинжал, который тот судорожно схватил.

По знаку своего господина Мюзарон приготовился писать ответ донье Марии.

Но тут во дворе появился писец графа де Лаваля.

Его остановили, Мюзарон позаимствовал у писца пергамент, перо и написал следующее послание:

«Благородная госпожа, Вы подарили мне счастье. Через месяц, то есть на седьмой день будущего месяца, я приеду в Риансерес и буду ждать бесценный предмет, который Вы мне посылаете. Я не отрекусь от военного ремесла, потому что хочу стать знаменитым воином, чтобы прославить мою возлюбленную. Но Испания больше меня не увидит, — клянусь вам Христом! — пока меня не призовете Вы или же беда помешает Аиссе встретиться со мной, в случае чего я, чтобы ее найти, спущусь даже в ад. Прощайте, благородная госпожа, молитесь за меня».

Рыцарь поставил крестик внизу пергамента, а Мюзарон вывел его подпись: «Сеньор Аженор де Молеон».

Пока Жильдаз прятал под кольчугу письмо Молеона, сидящий верхом на лошади Хафиз следил — он был больше похож на тигра, чем на верного пса, — за каждым его движением. Он заметил, куда Жильдаз спрятал письмо, и после того, казалось, перестал интересоваться происходящим, словно он устал смотреть на свет Божий и глаза ему стали не нужны.

— Что вы намерены делать теперь, славный Жильдаз? — спросил Аженор.

— Я еду обратно на своем неутомимом коне, сеньор… Через две недели я должен вернуться к моей госпоже: таков ее приказ, и потому мне надо спешить. Правда, я заехал не слишком далеко, говорят, есть короткая дорога через Пуатье.

— До свидания, Жильдаз, прощай, добрый Хафиз! Но, видит Бог, если ты отказываешься от награды сеньора, то примешь подарок от друга.

И Аженор снял свою золотую цепь, которая стоила сто ливров, и надел ее на шею Жильдазу.

Хафиз улыбнулся, и эта дьявольская улыбка как-то загадочно озарила его лицо.

Жильдаз с восторгом принял дар, поцеловал Аженору руку и двинулся в путь.

Хафиз ехал позади, словно притягиваемый блеском золотой цепи, подрагивающей на широких плечах его господина.

XXXII Возвращение

Молеон немедленно собрался в дорогу.

Он был вне себя от радости. Отныне ничто не разлучит его с возлюбленной, и любовь их будет безмятежной… Богатая, красивая, любящая Аисса являлась ему как сон, который Бог ночью посылает людям, чтобы они не забывали, что существует не только земная жизнь.

Мюзарон разделял восторг своего господина. Построить, например, большой дом в Гаскони, где земля так плодородна, что кормит даже лодыря, обогащает труженика и становится раем для богача; распоряжаться прислугой и крестьянами, выращивать скот, объезжать лошадей, устраивать охоты — таковы были безмятежные видения, которые толпились в слишком пылком воображении славного оруженосца.

Молеону уже грезилось, что он целый год сможет отдыхать от войны, ибо всего себя он отдаст Аиссе, потому что он должен посвятить ей, да и себе, хотя бы год безмятежного счастья в награду за великое множество горестных часов.

Молеон с нетерпением ждал возвращения графа де Лаваля.

Этот сеньор тоже собрал у многих знатных бретонцев крупные суммы, предназначенные для выкупа коннетабля. Когда писцы короля и герцога Бретонского проверили свои счета, оказалось, что половина из семидесяти тысяч золотых флоринов уже собрана.

Молеону казалось, что этих денег достаточно, он надеялся, что остальные внесет король Франции; довольно хорошо зная принца Уэльского, он был уверен, что англичане отпустят коннетабля, получив лишь половину выкупа, если только их политические интересы не заставят держать Дюгеклена в плену, даже если будет доставлена вся сумма.

Но для очистки своей щепетильной совести Молеон с королевским знаменем объехал всю остальную Бретань, взывая к ее народу.

Всякий раз, въезжая в какой-нибудь городок, он издавал горестный клич:

— Славный коннетабль в плену у англичан. Люди Бретани, неужели вы оставите его в неволе?

И всякий раз, повторяем мы, когда по этому печальному поводу он встречался с такими набожными, отважными и замкнутыми бретонцами, до него доносились те же вздохи, то же возмущение, а бедняки говорили друг другу: «Скорее за работу, придется нам меньше есть черного хлеба, будем копить монету на выкуп мессира Дюгеклена».

Таким способом Аженор собрал еще шесть тысяч флоринов, вручил их людям графа де Лаваля и вассалам госпожи Тифании Рагенэль, к которой заехал попрощаться перед отъездом.

Но тут его охватило одно сомнение. Теперь Молеон мог уехать, ведь ему предстояло забрать свою возлюбленную; но его миссия посла была исполнена не до конца.

Ведь Аженор, пообещавший донье Марии никогда не возвращаться в Испанию, должен был привезти Бертрану Дюгеклену деньги, его стараниями собранные в Бретани, эти драгоценные деньги, прибытия которых, вероятно, с тоской ждал пленник принца Уэльского.

Аженор, раздираемый между этими двумя обязанностями, долго колебался. Клятва, которую он дал донье Марии, была свята; привязанность и уважение к коннетаблю тоже были для него святы.

Он признался в своих тревогах Мюзарону.

— Все очень просто, — сказал находчивый оруженосец. — Попросите для охраны денег у госпожи Тифании конвой из дюжины вооруженных вассалов, граф де Лаваль добавит четверых копьеносцев, король Франции, если только ему ничего не придется платить, даст еще дюжину солдат. С таким отрядом, во главе которого будете вы, деньги в полной сохранности можно довезти до границы.

Прибыв в Риансерес, вы отправите письмо принцу Уэльскому, который пришлет вам охранную грамоту. Таким образом деньги наверняка дойдут до коннетабля.

— Но чем объяснить… мое отсутствие?

— Тем, что вы дали клятву.

— Солгать!

— Это не ложь, потому что вы в самом деле дали клятву донье Марии… И потом, пусть ложь, но ради счастья можно и согрешить.

— Мюзарон!

— Полноте, сударь, не стройте из себя монаха, ведь вы женитесь на сарацинке… По-моему, это куда более тяжкий грех!

— Это верно, — вздохнул Молеон.

— К тому же, господин коннетабль потребовал бы слишком многого, желая вместе с деньгами видеть и вас… Но, поверьте мне, я знаю людей: как только заблестят флорины, все сразу забудут того, кто их собрал… Кстати, когда коннетабль вернется во Францию, он встретится с вами, если пожелает вас увидеть, ибо я надеюсь, что вы не намерены себя похоронить?

Аженор сделал как всегда — он уступил. Кстати, Мюзарон оказался совершенно прав. Граф де Лаваль поставил людей, госпожа Тифания Рагенэль вооружила двадцать вассалов, сенешаль из Мена дал от имени короля дюжину солдат, и Аженор, взяв с собой одного из младших братьев Дюгеклена, быстрыми переходами направился к границе, спеша прибыть на два-три дня раньше срока, назначенного ему доньей Марией Падильей.

Эти тридцать шесть тысяч золотых флоринов, предназначенных для выкупа коннетабля, проделали триумфальный путь по Франции. Те горстки наемников, что оставались во Франции после ухода больших отрядов, были бандитами слишком невысокого полета и не смогли бы заглотнуть эту добычу, слишком для них крупную. Поэтому они, видя, как она ускользает прямо у них из-под носа, приветствовали отряд Молеона рыцарскими возгласами, благословляли имя прославленного пленника и почтительно кланялись, будучи не в силах проявить неуважение из-за боязни погибнуть в схватке с рыцарями Аженора.

Молеон так умело руководил доставкой денег, что в четвертый день месяца прибыл в Риансерес, маленький, давно разрушенный городок, который в те времена пользовался определенной известностью, потому что через него обычно проезжали из Франции в Испанию.

Загрузка...