В Санкт-Петербурге есть известный телевизионный режиссер, более того, он – главный режиссер одной очень крупной и очень известной массмедийной структуры. Не все, однако, знают, что этот монстр был в свое время военным музыкантом... Судя по всему, он и не хочет, чтобы об этом узнали все – из дальнейшего текста читатель легко догадается о причинах. Поэтому наш рассказчик избрал себе псевдоним Борковский...
Итак – слово военному музыканту – не пишем бывшему, потому что мозг попавшего однажды в военный оркестр мутирует необратимо...
Москва, ВДНХ, 1989 г. Всесоюзный конкурс военных оркестров. Перед выстроившимися военными оркестрами выступает дряхлый уже генерал армии Лященко. Желая подбодрить музыкантов, он рассказывает оркестрантам случай из своей военной практики:
«...И вот окопались мы на Синявинских высотах. На нас идут танки, а у нас – ни ружей противотанковых, ни пушек. Вызываю я двух начальников полковых оркестров. Говорю им: давайте, сынки! И вот из окопов поднимаются музыканты и с громовым „Прощанием Славянки" идут прямо на танки! А уж за ними поднимается в атаку пехота...»
В строю слышится легкий гул. Он нарастает, и наконец чей-то звонкий голос выражает общее настроение: «Ах ты сука!» И из задних шеренг доносится издевательский наигрыш: до-ре-ми-до-ре-до... Стоящие на трибуне начальники военно-музыкальной службы усмехаются в усы – эта мелодия означает одно у всех музыкантов страны: да пошел ты..»
Военные музыканты – люди непростые. С одной стороны – служивые, погоны опять же на плечах, Устав знают и звания имеют. С другой – люди интеллигентные, нотной грамотой владеют, к искусству близкие, и Бетховена от Штрауса отличат в секунду. Не говоря уже о гимне: ночью разбуди – споют с любой ноты.
Что же это за подразделение такое – военный оркестр? В его рядах можно встретить и пацана тринадцатилетнего, и настоящего пенсионера... Играют и симфонии, и пустячки всякие – в зависимости от ситуации... Матерятся и пьют так, что иные флотские завидуют. А в филармонии встретишь – ангел, а не человек, сидит себе, глаза закрыв, головой качает в такт Дебюсси...
У военных музыкантов свой язык – вроде бы и русский, но только свой его и поймет, да и то не каждый. Поэтому и байки у музыкантов особенные – вот вам несколько от одного моего приятеля...
Я в оркестр служить пришел в 16 лет – едва только школу закончил. Сколько помнил себя, музыкой занимался, а в музыкальное училище сразу не брали – надо было годик позаниматься с педагогом, денежку поплатить, примелькаться, так сказать, преподавательскому составу. А куда еще бедному барабанщику податься? В институт какой-нибудь Политехнический – наотрез не хотел, а на улице болтаться, у матери на шее – вообще невозможно. Вот и подсказал один дяденька маме: давай его, мол, в военный оркестр – все при деле будет, учиться там разрешают, да и армию гам же отслужит, не ушлют куда-нибудь к черту на куличики... <Тогда говорили, что было правило такое – прослужишь воспитанником 1,5 года – оставляют служить там же, поэтому вся музыкальная братия старалась за полтора года застолбить за собой местечко в каком-нибудь городском военном оркестре – хоть и служишь, а дома!>
Ну и попал я в оркестр Высшего военно-морского училища радиоэлектроники им. А. С. Попова, в просторечии – «Поповки». Специальность – ударные инструменты, воинское звание – «воспитанник». Это значит, служишь как все, форму носишь, но присягу не принимаешь, пока восемнадцати лет не стукнуло, потому являешься лицом фактически безответным, а юридически совершенно безответственным.
На практике выглядит так: залетает, к примеру, «воспитон» в комендатуру по пьянке. Военного билета у него нет, поэтому вызывают старшину оркестра: забирайте, мол, своего «сына полка». Ну тот его пинками в «команду», там «старослужащие» по морде надают, а потом его дирижер по самые гланды пропесочит, увольнения лишит лет на сорок... После чего китель наденет, пару зерен кофейных разжует и с грустным лицом потащится к дежурному по училищу, где примется ныть и стонать: дитя, мол, неразумное, сирота безвинный – оступился, поганец, вы уж там начальству не докладывайте, а я ужо ему всыплю...
Так что «воспитоны» в основном пользовались этим безбожно и не боялись ни черта.
Когда я впервые попал в «команду», то первой моей проблемой стал самый настоящий языковой барьер. Чувствую, говорят по-русски, а понять не могу – встал в строй – слышу шепот:
– Вчера два сундука в бочонок заползли... Там две кести сидят – одна бэйная такая, а вторая совсем эсная... Ну пофаили, взяли биру, попробовали – сурло какое-то... Побазлали с чувихами – а те говорят, что тут и берло размешивают. Ну, предложили им повышивать по парку, те вроде не против. Пошли в нижний, там Леха одну за бас прихватил, а та ему как даст в рыло с размаху!
Я даже вспотел от напряжения. Рядом стоит матрос – альтист Меря. Видит, как я мучаюсь, и говорит:
– После построения хиляем в Ленинскую комнату.
– Зачем? – пугаюсь я. Все-таки «Сто дней до приказа» только что прочитал, «дедушек» боюсь до смерти...
– Не очкуй, – говорит. – Учиться будем.
После построения идем с ним, садимся. Он достает записную книжку и сует мне:
– На, переписывай...
Я смотрю на заляпанную страницу и ахаю: там настоящий словарь.
– Давай-давай, – покровительственно говорит Меря, – ты тут без этого не человек. Перепишешь, выучишь, будешь сдавать.
Я пробегаю глазами несколько первых слов: «Бас – сиська. Берлять – есть, жрать. Бэйная – здоровенная, большая...» – и ошеломленно киваю.
Потом, через несколько месяцев, когда я уже довольно свободно разговаривал на военно-оркестровом сленге, я даже находил удовольствие в этимологии некоторых слов. Ну например, «бэйная» и «эсная» – от разновидностей духовых инструментов: скажем, туба может быть «бэйной» – настраиваемой на си-бемоль (буквенное обозначение си-бемоль – латинское «В»), а может – «эсной», то есть настраиваемой на ми-бемоль (латинское обозначение «Es»). «Бэшка» или «бэйная» туба по размеру больше чем «эска» – отсюда и такие слова в сленге.
А вышеописанный разговор после зубрежки по «разговорнику» доброго Мери, я бы перевел так: «Вчера два сверхсрочника в пивняк заползли... Там две девушки сидят – одна здоровая такая, а вторая совсем мелкая... Ну покурили <Тоже замечательная этимология глагола «Пофаить» неведомыми путями произошло от английского «Fire» – огонь>, взяли пива, попробовали – моча какая-то... Поболтали с девчонками – а те говорят, что тут и еду размешивают. Ну, предложили им погулять по парку, те вроде не против. Пошли в нижний парк, там Леха одну за грудь прихватил <Кстати «прихватить» чаще может патруль. «Прихват», соответственно – попытка подловить на чем-то неуставном, запрещенном>, а та ему как даст в рыло с размаху!..»
Одна из самых больших странностей в поведении военных музыкантов – их, собственно, «военность». Возьмем отношение к форме: что вы скажете, увидев, как интеллигентный человек, студент консерватории старательно наглаживает на форменке «складку борзости» или сгибает «краб» на бескозырке так, что его становится легче рассмотреть в профиль, нежели в фас? Как вы отреагируете на то, что после экзамена, скажем, по дирижированию, эта умница несется в воинское ателье и устраивает там портнихе скандал: мол, клеш слишком маленький, не по выслуге, и теперь его «в команде» засмеют? И как вам понравится, что этот самый юноша, который вот-вот сядет в оркестровую яму Мариинки, покупает за сумасшедшие деньги у какого-то дембеля из кадровой роты бескозырку-таблетку – такую крохотную, что она едва держится на его стриженом затылке...
Это необъяснимо. Как и дедовщина в оркестре. Тем не менее она есть, хоть и не такая, как, скажем, на корабле или в стройбате...
На первую ночевку я явился ни жив ни мертв. Начальник в этот день строго сказал мне, что его следует называть не «Александр Иванович», а «товарищ старший лейтенант». И что хватит мне таскаться на ночь домой, а пора начинать служить. И чтоб в двадцать два тридцать я, как штык, был в команде. И я обреченно кивнул.
«На баночке» (то есть дежурным) в этот вечер стоял Меря. Он лениво посмотрел на меня и сказал:
– Ну что, чувачок, будем глазки строить или спать?
– Спать, – покорно соглашаюсь я.
– Как? – удивляется Меря. – А кто приборочку будет делать генеральную, а?
– Кочумай, Меря! – вступается за меня проходящий мимо Фалишкин. И не успеваю я проникнуться к нему благодарностью, как он добавляет: – Пусть лучше спит. А то сейчас со страху обоссытся!
Видно, на лице у меня написано, что я боюсь. А боюсь я, потому что, повторяю, как раз перед этим прочел «Сто дней до приказа». И испытывать на себе все эти ужасы мне вовсе не хочется.
Стою я, как идиот, посреди кубрика и не знаю, что мне делать – все спокойно ко сну готовятся, топают в гальюн в одних трусах, белье расправляют, а я даже не знаю, где моя койка. На всякий случай стал я раздеваться и складывать одежду в свободный рундук.
Наконец ко мне подходят два угрожающего вида дембеля.
– Что, растерялся? – неожиданно ласково спрашивает Сэм, командир отделения.
– Ага, – чуть ли не всхлипываю я.
– Тогда – на! – цедит Ришат, который в считанные дни должен «дембельнутъся».
В моих руках оказывается ремень с новенькой бляхой.
– Почисти быстренько, сынок, и давай спать ложись, – Сэм зевает и направляется к койке.
– Не буду, – говорю я и удивляюсь собственному кретинизму.
Сэм останавливается.
– Не будешь?! – изумляется Ришат. – Почему?
– Потому что если я сегодня это почищу, то завтра буду чистить гальюн зубной щеткой. А я не хочу, – я чувствую себя очень храбрым, но уже покойником.
– Во мудак! – говорит Сэм, переглянувшись с Ришатом. – У нас ведь и гальюна-то своего нет, кто ж тебя чистить-то его пошлет. Ты где этого набрался?
– Все равно не буду! – Я уже практически ничего не соображаю от страха и несу всякую околесицу: – Я вот что вам скажу: хотите меня бить (они снова переглянулись) – бейте, но учтите: если я до чьего-нибудь горла доберусь – не отпущу.
– Ты это... – Ришат с трудом выдергивает из моих немеющих рук ремень. – Не осли! Бляху почисти и спать ложись, душитель. Кто тебя тут бить станет, кому ты нужен-то на х...й? Хотя, конечно, если не почистишь – будут проблемы.
– Ну! – подтверждает Сэм. – Сам же летёха тебе и впердолит по самые гланды...
– Летёха?.. – теряюсь я (летёхой называли начальника, причем даже потом, когда он дослужился до капитана). – Врешь, он дедовщины не допустит!
– Ну точно мудак! – сплевывает Ришат и, махнув рукой, отправляется спать.
Сэм тоже уходит, а я остаюсь один посреди чужого и страшного кубрика. Когда все наконец укладываются, я выбираю себе свободную койку и, быстро расправив влажное белье, бегу к стеллажу с музыкальными инструментами. Там, дрожа от предчувствия беды, я выбираю себе самую тяжелую дюралевую подставку от большой тарелки, которая в сложенном состоянии похожа на дубинку, и юркаю с ней в обнимку под одеяло.
Сжимая подставку, я жду злющих дембелей, которые вот-вот придут меня бить. Я уверен, что не засну всю ночь, и тут же отрубаюсь.
Просыпаюсь я оттого, что понимаю: надо мной склонилась чья-то стриженая башка. Сразу все вспомнив, я вцепляюсь в шею нависшему надо мной и изо всех сил принимаюсь ее сжимать.
Раздается свистящий хрип:
– Ты что?! Отпусти, сука!!!
Но я со страху все сильнее сжимаю пальцы. Хрип переходит в визг, потом в кашель, и, наконец, я получаю страшный удар в глаз. Руки мои непроизвольно разжимаются, и я куда-то проваливаюсь. Последнее, что я слышу, – мой внутренний голос, который издевательски интересуется:
– Что же ты, лопух, про подставку-то забыл? Эх...
Прихожу в себя очень быстро – Фалишкин поливает меня из чайника, громко смеясь. В кубрике горит свет, на койке напротив – всхлипывающий Меря держится за шею. Вокруг него стоят все остальные и покатываются со смеху.
– Ты что, ебанулся?! – орет Меря. – Ты чего на людей-то бросаешься?
– Скажи спасибо, что он тебя этой хуевиной не ебнул! – гоготал Фаля, показывая на подставку.
Я ничего не понимаю, и у меня очень саднит глаз... Все до конца выясняется только на следующий день. На утреннем осмотре Меря рассказывает начальнику страшную историю о том, как ночью он услышал мои крики. Выяснив, что я кричу во сне, он решил разбудить меня, чтобы я, в свою очередь, не перебудил всю команду. Но оказалось, что я не только не спал, но и поджидал его с целью нападения... В результате он был вынужден применить силу, что его и спасло от неминуемой смерти. Понизив голос, Меря советует начальнику как можно скорее избавиться от «этого психа», поскольку теперь за порядок в оркестре лично он не даст и ломаного гроша.
Начальник безмерно удивлен. Поэтому он задает очень важный вопрос:
– Ну а почему у него бляха не почищена?
– Так товарищ старший лейтенант! – выходит из строя Сэм. – Я ему вчера пятнадцать раз сказал, чтобы почистил, а он – не буду! Вот и Ришат подтвердит...
Взгляд начальника становится зловещим. Он смотрит на меня, как на диверсанта, обманным путем проникшего в секретное хранилище. «Так вот вы какой, воспитанник Барковский», – казалось, говорят его серые бдительные глаза.
– Так это была моябляха? – упавшим голосом спрашиваю я.
– А чья, шизила?! – возмущенно кричит Ришат и выразительно смотрит на начальника.
Мне становится намного легче. Несмотря на то что начальник приказывает мне отдраить Ленинскую комнату.
А вечером я – само дружелюбие. Сэм заглядывает в каптерку и, одобрительно посмотрев, как я надраиваю свою бляху пастой ГОИ, кидает мне еще два ремня с плоскими «дембельскими» бляхами:
– Хорошо у тебя получается... Наши тоже почисть!
Есть, конечно, люди, которые воспринимают службу всего лишь как неизбежное зло. Которое рано или поздно кончится, как зубная боль. Им приходится сложней всего – ведь они искренне не понимают, зачем им вся эта военная премудрость, если они – Музыканты. Поэтому среди них – либо «Швейки», либо откровенные «тормоза».
В нашем оркестре таким Швейком был трубач Саша Соколовник. Саня был очень хорошим трубачом, солистом. И в армию он попал только потому, что на беду свою был здоров. К тому же он учился в консерватории, а это учебное заведение военной кафедрой не обладало. Сашина мама нашла нашего начальника совершенно случайно, познакомилась с ним в совершенно неофициальной обстановке и потому считала его чем-то вроде приятеля. Мучая его звонками и просьбами «поберечь Санечку», она в конце концов довела начальника до совершенного бешенства, и он стал прятаться от нее, как черт от ладана.
Однажды Саня в три часа ночи появился перед рубкой дежурного по училищу в столбе лунного света. Он был в домашних шлепанцах, парадной форме и теплом махровом шарфике. Сипло спросив у онемевшего от такой наглости капитана первого ранга: «Простите, вы не подскажете, где тут выход? А то я заболел и мне срочно надо домой!», Саня ужасно недоумевал, почему злой кап-раз бросился звонить начальнику домой и требовать его немедленного прибытия в училище, да и вообще вел себя грубо и устроил целый скандал...
В другой раз Саня забрался в самый дальний угол нашего здания, чтобы как следует «подуть длинные ноты». В результате оркестр убыл без него в Москву на Всесоюзный конкурс, а его в течение двух суток искала комендатура. И нашла дома. Куда он отправился, поняв, что его забыли.
Он попадался всем патрулям, категорически забывал отдавать честь старшим по званию, зато отдавал ее всем встречным милиционерам и железнодорожникам, надевал под шинель яркие шарфики и засыпал на любом дежурстве. Зато он был классным трубачом и солировал на всех концертах.
К оркестрам везде относятся по-разному. Большая часть офицеров недолюбливает музыкантов – они никак не могут представить себе, что перед ними – военные. Поэтому «дрючить оркестрантов» – любимая забава множества молодых офицеров. Со временем они все равно понимают, что военные музыканты – необходимое зло, их уже не переделаешь и легче просто не обращать на них внимания.
Гораздо труднее было общаться со старшими офицерами, которые были уверены, что понимают в музыке не хуже нашего, особенно в музыке военной, особенно потому, что они старше по званию.
Никогда не забуду свой первый «переход на обед», который я должен был обеспечивать в одиночку – оркестр был на какой-то игре.
Я ужасно волновался, что не смогу держать темп, поэтому специально подготовился: повесил на ремень барабана электронные часы, которые мигали как раз в нужном темпе – 120 шагов в минуту, как и написано в Уставе.
Уставившись на часы, я так и отбарабанил весь переход, не заметив, что надо мной уже давно нависает полковник Амирханян – начальник строевого отдела. Дождавшись, пока я закончу, он рявкнул мне прямо в ухо:
– Ты что, сынок, Устав не читал?!
– Почему? – опешил я.
– А потому что слишком быстро играешь!!!
– Я, товарищ полковник, играю как раз по Уставу! – обиделся я. – Вот видите часы?..
– Чего?! – взвился Амирханян. – Да я двадцать лет в армии! И ты мне будешь говорить, что я не знаю, что такое сто двадцать шагов в минуту?!
– А я десять лет музыкой занимаюсь... – пролепетал я. – Вот же часы...
– Засунь себе в жопу свои часы!!! – заорал полковник и поволок меня в отдел.
Оттуда меня забрал начальник. Утирая пот после выволочки, которую ему устроил нач-строй, он сказал мне золотые слова:
– Он прав!
– Да как же, Александр Иванович?! Я же по часам... сто двадцать!..
– Ты в армии, Паша. И поэтому он прав, потому что он полковник. А ты – говно. И я пока что тоже...
А этот полковник, как потом оказалось, очень на самом деле оркестры любил. Когда он служил командиром полка морской пехоты на Дальнем Востоке, его музыканты были привилегированной кастой – все они имели квартиры и хорошие ставки. Главной их службой было вот что: по первому приказанию они мгновенно выстраивались на плацу в парадной форме и ждали. В центр плаца выносили резное кресло и столик. На столике стояла бутылка армянского коньяку и блюдце с тонко нарезанным лимоном. Амирханян садился в кресло и, попивая коньячок, часами наслаждался армянскими маршами в исполнении его любимцев. Вот такая любовь.
Прослужил я в оркестре 5 лет без малого. Многое, конечно, за это время случалось, и баек я слышал немерено. А некоторые могу и про себя рассказать.
«Тяжела и неказиста жизнь военного артиста», – любил говаривать наш старшина по прозвищу Гнус. Гнусом его прозвали лет за триста до моего прихода в оркестр – то, что вылетало из его уст или раструба его трубы, – было одинаково гнусаво. «Дю-дю-дю...» – скворчал он на утреннем осмотре. «Зю-зю-зю...» – зудел он, исполняя партию третьей трубы. И где бы это ни происходило – все одинаково морщились. Но мужик он был с юмором, и вообще-то все его любили. А когда он умер, на Старо-Петергофском кладбище собрался самый большой похоронный оркестр <Сам Гнус, а вообще-то Олег Иванович называл траурные оркестры не иначе как «Жмур-трест». Впрочем, так их называли все старые музыканты. Наш следующий старшина – Олег Николаевич по прозвищу Лысый – звал похоронные коллективы более изощренно «Жопкин хор» > – человек двести, не меньше. И, глотая слезы, играли изумительно, слаженно – самые красивые печальные мелодии...
Но это, честно сказать, был очень редкий случай. Потому что обеспечение похорон, а иначе «жмуров» – одна из самых рядовых и рутинных обязанностей военных оркестров. А любая рутина чувства в конце концов убивает. Если ты на этих «жмурах» раза два в неделю «лабаешь», то и «слезиться» рано или поздно перестанешь, и вообще к человеческому горю привыкнешь.
Я на первый «жмур» попал сразу же, чуть ли не в первый день службы. Хоронили тогда какого-то молодого капитан-лейтенанта, погиб он в автокатастрофе, жена молоденькая осталась с грудным ребенком на руках... Страшно, в общем. Все рыдают, цветов море. Чувствую – слеза наворачивается. И с изумлением слышу, как в оркестре кто-то анекдоты травит, кто-то хихикает, а кто-то чавкает захваченным с камбуза перед выездом бутербродом. Пододвигаюсь к своему «наставнику» Сереге Фалишкину, который разворачивает на большом барабане два громадных куска хлеба с солью:
– Серега, как ты можешь?..
Фаля пихает в рот хлеб и с трудом выговаривает:
– А... Привыкнешь.
Ко мне подходит старшина и говорит:
– Ну что, сынок. Правила знаешь?
– Какие?.. – робею я.
Гнус недоуменно смотрит на Фалю. Тот виновато жует, пожимая плечами. Гнус сдвигает брови:
– Ты сегодня дневальный по оркестру, мудила?
– Я...
– Ну и иди... – Он кивает на гроб.
– Куда?
– К е... матери! Вот куда! – брызжет слюной старшина. – Раз дневальный, значит– целуешь покойника от оркестра.
Я холодею. Смотрю на Фалю, на ребят, пытаюсь понять – не шутка ли. Все абсолютно серьезны, некоторые смотрят сочувственно. Ноги становятся ватными.
– Не... Не пойду, – выдавливаю я из себя.
– Чего?! – Гнус, кажется, меня сейчас разорвет. – Ах ты сука! Позорить нас собрался перед командованием?
Я смотрю на читающего речь перед гробом начальника факультета. Мне кажется, что он строго нахмурился в мою сторону. На слабеющих ногах я делаю несколько шагов в сторону покойника. Меря сочувственно шепчет:
– Да не ссы, чмокнешь разок в бумажку...
Я, схватившись от ужаса за свой барабан, на негнущихся ногах иду к гробу. На меня с недоумением смотрят родственники погибшего. За моей спиной кто-то, не выдержав, прыскает. Я уже понимаю, что это розыгрыш, и собираюсь развернуться, но встречаюсь глазами с заплаканной молоденькой вдовой. Она прижимает к себе грудную девочку и вся сжимается при моем приближении. Я краснею как рак и неожиданно выдавливаю:
– Примите, пожалуйста, соболезнования от оркестра. И... держитесь.
Она кивает, и я топаю в строй. Меря, оскалившись, хлопает меня по плечу. Все удовлетворенно хихикают, а Фаля шепчет:
– А Маркуша, осел, пошел и взасос прям жмурика! Что было...
Тут старшина вскидывает руки и шипит:
– Ну вы, жопы! Третий номер из-за такта...
Все траурные марши расписаны в отдельную нотную книжечку под номерами. Самый знаменитый – Шопена, значился девятым. С ним была связана одна история.
Надо сказать, что численность «жмур-трестов» ни в каких уставах не определена. Поэтому обычно на похороны выезжает дружный коллектив воспитонов и тех, кто не успел отмазаться. Иногда траурные марши исполняются самым причудливым составом, например: труба, валторна, туба и тарелки. Это если четверо поехали. А может, и так: туба, две трубы, тромбон, малый барабан и кларнет. А может, и... Впрочем, может быть как угодно – сам я однажды с Фалишкиным выезжал на жмура вдвоем: с тарелками и малым барабаном. Надо было видеть наши скорбные рожи, когда я бил дробь, а Фаля время от времени трагически хлобыстал тарелками...
Так вот однажды поехали мы на «жмур» аж вдесятером. Старшим был старшина Жевченко, по прозвищу Лысый. Он был интеллигентом, потому как когда-то заканчивал музыкальное училище, играл первого кларнета и носил очки. Взял он сослепу в библиотеке не тот чемоданчик с нотами, и, в результате, оказались мы на кладбище с нотами развлекательного концертного репертуара. И это бы еще было ничего, если бы в нашем «жопкином хоре» были бы старослужащие кроме меня, Фали и тубиста Кириллова. Те бы и наизусть слабали. А тогда, как на грех, поехали одни салабоны – без году неделя в оркестре. Ни одного траурного марша они наизусть не знали.
Встали мы напротив гроба, панихида началась. Кап-три из роты почетного караула на нас таращится – чего, мол, застыли? А Лысый, красный как рак, не знает, чего делать. Фаля ему шепчет:
– Олег Николаич, давайте хоть гимн сыграем'
Лысый отмахивается, лоб хмурит. Потом светлеет и хрипит:
– Открывайте, жопы, девятый номер! Ну, все открывают.
А там – черным по белому: «Танго „Кумпарсита”». Лысый шипит:
– Темп – сорок, смотри на меня!
И начинаем мы тянуть танго «Кумпарсита» в темпе, раз в семьдесят ниже положенного. Слышим: и вправду печально получается, чем не траурный марш. Только вот какой-то явный диссонанс в басах... Оказывается, Кириллов наш по рефлексу сработал: похороны, кладбище, сказано – девятый номер... Ну и ревет он наизусть марш Шопена, поперек всяческим законам гармонии... Родственники покойного (все сплошь не ниже капитанов второго ранга) явно начинают волноваться. Лысый белеет. Два воспитона-трубача пугаются и пытаются подобрать Шопена на слух, остальные тянут «Кумпарситу», как кота за яйца... Фалишкин самозабвенно лупит в тарелки вообще мимо какого-нибудь ритма. Караул почетный просто расползается на глазах от еле сдерживаемого хохота. Душераздирающе, в общем, получилось. Еле ноги унесли.
А еще как-то раз поехали мы на «халтурку» – хоронить директора птицефабрики. Ну тут, понятное дело, поехали одни солисты – «башляют» ведь! Было нас человек пятнадцать, все как один преисполнены ответственности, поэтому приехали чуть ли не на час раньше.
Вышли из автобуса покурить-размяться, пока птичники не подъехали. И тут один сундук говорит: пошли, мол, я вам одну крутую могилу покажу! Позавчера там цыганского барона хоронили, а сегодня уже памятник из черного мрамора взгромоздили. Ну мы и потащились. Зашли куда-то на другой конец кладбища. Полюбовались на статую цыганского вождя – действительно произведение искусства, со вкусом сделано, профессионально... Возвращаемся – автобуса нет. И ладно бы только инструменты-то в нем остались. А процессия скорбящих птичников тут как тут – въезжает в ворота...
Трубач Чижик говорит:
– Что у нас собой?
– Вот, – говорит флейтист Паша и достает из внутреннего кармана шинели флейту-пикколо размером с небольшую сигару.
– Убери, – цедит Чижик и поворачивается к подошедшему распорядителю. – Здрасьте!
– Здрасьте, – говорит распорядитель-птичник и подозрительно на нас смотрит. – Э... Никаких накладок?
– Никаких, – мотает головой Чижик. – Нет... Никаких.
Затылок его понемногу зеленеет, и на помощь приходит опытный сверхсрочник Леха Штырев.
Леха обладал двумя неоспоримыми достоинствами: во-первых – мягким бархатным баритоном, а во-вторых – необъятных размеров носом. Завораживая собеседников либо первым, либо (что чаще) вторым, он, как удав от кролика, всегда добивался всего, чего нужно.
Тем временем гроб с директором уже встает на козлы возле свежевырытой могилы.
– Видите ли... – вступает Леха. – Произошла небольшая нестыковка. В базе флота что-то напутали, и для церемонии прибыл вместо оркестра – хор.
– Хор?! – с ужасом вскрикивает распорядитель.
– Да, хор, – спокойно подтверждает Леха. Чижик закрывает лицо фуражкой. – Краснознаменный хор имени Жопкина. Мужской...
Распорядитель обреченно всхлипывает. Или это всхлипывает от смеха кто-то из наших...
Дальше все как в плохой комедии. Строит нас Леха в шеренгу, Паша дает нам нотку для настройки из своей свистульки, и поем мы, дураки дурацкие, траурные марши. Каждый свою партию. Причем мы с Фалишкиным стараемся, наоборот, свои партии не петь (пойди спой за барабан с тарелками), а басить вместо тубы нашего Ленчика, который, несмотря на выбранный инструмент, обладает тонюсеньким козлетоном.
«Мастерство в карман не спрячешь», – сказал нам осипший Леха, раздавая деньги и жирненьких цыплят после похорон. А мы, жуя, думали: да уж, «тяжела и неказиста жизнь военного артиста»...
А автобус в это время тихо стоял в очереди на заправку. Но это уже совсем другая история.
Так вот «тяжела и неказиста»...
Тут все дело еще и в праздниках. С ненавистью глядя на очередной «красный» день в календаре, военный музыкант прикидывает, сколько придется вкалывать и как. Есть, например, такая пытка – «слон». В переводе – «прохождение торжественным маршем» по улицам города. Пытка – потому что на ходу оркестр, не переставая, играет. Этимология тоже понятна: «по улицам слона водили...».
«Слон» может быть «кровавым» – это когда идти приходится больше двух-трех километров. И, соответственно, – «левым». Это когда недалеко. Самый «кровавый слон» для питерских оркестрантов существует до сих пор – это прохождение по Невскому проспекту 9 мая. Остальные «слоны» у каждого оркестра свои, регулярные и не очень – но всегда ненавистные.
Когда «тащишь слона», первое дело – слушать. Барабанщику труднее всего – он вообще ни на секунду не замолкает: между маршами, которые играет весь оркестр, барабанщики бьют строевой марш, чтобы ритм поддержать и колонну с шагу не сбивать. Чем длиннее «слон», тем больше паузы между маршами: духовикам нужен отдых для губ. Так вот о слухе: во-первых, нужно расслышать, какой марш дальше исполнять будем, а во-вторых, предупреждение об опасности.
Те, кто во время прохождения по Невскому поближе стояли, слышали наверняка, как из шеренги в шеренгу передается резкий выкрик. «Мины!!!». Так вот, если бы кто-то мог бы в этот момент посмотреть на оркестровый полк «в фас», то увидел бы, как одна из колонн неожиданно изгибается и след в след огибает некий участок проезжей части. В чем дело? А вот в чем: перед оркестром по Невскому гарцует конная милиция. То ли специально они своих дромадеров перед «слоном» откармливают, то ли бедных лошадок от рева восьмисоттрубного оркестра за спиной слабит, а только валит у них из-под хвоста, извините, безостановочно. Прямо на историческую магистраль и, уж конечно, непосредственно под сверкающие музыкантские башмаки. Играя на ходу, музыкант под ноги смотреть почти не может, вот и приходится передним косить глазами вниз и, в случае чего, орать дурным голосом: «Мины!!!». Ну а уж если вляпался кто-то – тут тебе и гогот и шуточки, а главное, как отчиститься – из строя не выйти, шаркать посреди оркестра тоже как-то неудобно – в общем, позор и сплошное расстройство.
Был в морском оркестровом батальоне исторический человек – Палыч. Тромбонист изумительный, большая умница, но, как и положено порядочному «сундуку», – пропойца и матерщинник. Невысокий, поджарый, с синими невинными глазами и соломенными усами, чуть подкрученными по-гусарски, баб он валил на улицах десятками, как взбесившийся бульдозер на просеке. Где он их только не пользовал – в кустах, за ларьками, в тоннеле метро, за кулисами театров, прямо в казарме... А уж надраться умудрялся вообще всегда и везде, даже в самые тяжелые времена и в самых невероятных ситуациях. Короче, о его похождениях ходили легенды, которые «деды» рассказывали на ночь восхищенным воспитонам.
Тащим как-то «слона» по Невскому. Вот уже Дворцовая площадь показалась, конец мучениям вроде. Играем повеселее, в голове сладкая мысль бьется: «Ско-ро в у-воль-не-ние... Ско-ро все за-кон-чит-ся ..» Вдруг крики какие-то непонятные, смех по правому флангу. Там, конечно, Палыч. Топает себе, играет, глаза закрыты – творческий экстаз. А рядом с ним два мужика каких-то семенят, руками размахивают, кричат. Потом, смотрю, вперед побежали, к дирижеру. А толпа на тротуаре жуткая – не протиснешься, так они даже через милицейское оцепление прорвались, за ними два сержанта рванулись. Тут как раз остановочка образовалась – между оркестрами ветераны идут, быстро им никак, вот и приходится останавливаться время от времени. В общем, встали, материм старичков за задержку, а впереди – скандал. Те два мужика к дирижеру прорвались и орут на весь Невский, пальцем на Палыча показывают:
– Этот вон, сука, у нас бутылку водки спер!
– Как спер?!
– Да мы пока закусь разворачивали, пузырь на землю поставили, а он, гад, дудкой своей ее подцепил и в карман!
А это у Палыча, надо сказать, такой любимый фокус был: он кулисой от тромбона своего мог орудовать как рукой – чего хочешь зацепит и возьмет. Ну мы, конечно, разоржались, строй сломался... А колонна уже дальше двигаться должна. Дирижер, от злости белый, подлетает к Палычу: где флакон?! А тот только невинными глазами хлопает и руки разводит: смотрите, мол, какой флакон? Мне его и спрятать-то некуда! Спереди команда: «Марш!..» Дирижер вприпрыжку вперед несется, мужиков менты уволакивают, мы с грехом пополам стучим-дуем чего-то – караул полный! А Палыч, как ни в чем не бывало, топает, печатая шаг. Тихон, сосед мой по шеренге, тарелками прикрывается – со смеху киснет.
– Ты чего? – говорю. Он мне на Палыча кивает. Смотрю – тот как-то странно тромбон закидывает наверх. Пригляделся – и мундштука нет. В общем, хлещет наш Палыч водяру прямо из тромбона на ходу. Хлещет и подмигивает. Такие дела.
А через год на том же месте другая история. Маршируем под «Прощание Славянки» к той же спасительной Дворцовой, и вдруг Палыч, самым что ни на есть строевым шагом, чешет на Большую Морскую, к арке Главного штаба – прямо через оцепление и глазеющий народ. Начальник только зыркнул, а чего сделаешь – не орать же на весь Невский: Корольков, вернитесь в строй!
Ну сомкнулись, выползли на Дворцовую, сыграли там пару маршей. Смотрим, Палыч уже в строю – контрапункт выводит. Когда распустили всех, спрашиваем: где был-то?
– Да вот, – говорит, – девчушку симпатичную увидел, прямо сил нет, как захотелось!
– И чего?
– Чего... Трахнул, конечно.
– Да где?!!
– Да в арке!
А в арке Главного штаба, между прочим, народу – как сельдей в бочке. Смотрим недоверчиво. Тут протискивается к нам девчонка какая-то – глаза горят, помада вся размазана и юбка спереду назад перевернута.
– Лешенька! – кричит. – Ну ты скоро?
Немая сцена. Только никуда с ней Лешенька не поехал, поскольку тут как раз начальник подтянулся с двумя орлами из патруля. И поехал наш Палыч отмечать День Победы на «губу».
А был еще и такой «слон»: на гастролях, во Франции. Да-да, после перестройки стали нас выпускать в разные поездки – на фестивали духовой музыки, концерты разные. Потому как выяснилось – у русских музыкантов, хоть они и играют на жутких помятых «шкварках», все равно уровень исполнения лучше, чем у самого «навороченного» зарубежного оркестра. Ну о гастролях я попозже расскажу, а пока о том памятном «слоне».
Было это на фестивале в Шато-Тьери – на родине Лафонтена. Праздник у французов был просто сумасшедший – огромные фигуры героев басен из живых цветов едут из городка в городок на платформах, а между ними шагают расфуфыренные музыканты вперемешку с артистами. Шум, музыка, крики, веселье – в общем, настоящий карнавал. Оркестры были из разных стран, всего двадцать или около того, а идти надо было четырнадцать километров.
Дирижер нам об этом предусмотрительно не сказал: Родина – Родиной, честь – честью, но четырнадцать километров!.. В общем, топаем. Жарища – градусов тридцать, пот градом. У меня лично на шее висят самодельные колокольчики, весом – двенадцать килограммов (сконструированы по проекту дяди Васи – слесаря училища им. Дзержинского, чтоб ему пусто было). Вокруг нас детишки бегают, поливают наши белоснежные форменки самовыводящимися чернилами (о том, что они исчезают через десять минут, мы, конечно, не знали), посыпают наши потные шеи конфетти и веселятся как безумные. Мы их, естественно, в голос материм – французы все-таки. Нарастает, пардон, классовая ненависть...
Километров через десять – выдыхаемся абсолютно. Скисли все – какая уж тут музыка... И тут тубист наш, Игорек, с перегрева видимо, начинает поперек барабанного боя играть «Калинку». Тромбонисты – веселый народ – потихонечку подхватывают. «Дерево», то есть флейты с кларнетами включаются. За ними – трубачи. Альты, баритоны, ударные – через полминуты начинается русское народное шоу. Дирижер растерянно пот вытирает, вся колонна смешалась – идти под «Калинку» трудновато. Сашка Веселков, барабанщик, встал рядом с Чуганычем (воспитоном-тарелочником) и «свингует» вовсю, тот ему тарелки держит, как живая ударная установка. Трубы ревут, Палыч соло заряжает, валторнисты уже приплясывать начали...
Народ начинает скапливаться вокруг, дорога перегорожена. Подтягивающиеся оркестры подыгрывать начинают, те, кто впереди шел, – возвращаются и тоже начинают включаться. Короче говоря, через три минуты посреди какой-то французской деревушки бушует настоящий джем-сейшн с участием около пятисот интернациональных исполнителей и пары тысяч зрителей. Над всем этим безобразием зависает вертолет с телевизионщиками. Музыканты прибавляют – плохо слышно! К нашему дирижеру подбегает какая-то тетка – то ли распорядительница, то ли переводчица – и пытается что-то втолковать, но тот только виновато разводит руки...
Еще минут через пять русские музыканты потихонечку отвалили в сторонку и растянулись на каком-то лужке. Всем было ясно – такая пробка быстро не рассосется. И точно: провалялись мы около часа, отдохнули хорошенько, перекусили (восхищенные аборигены пирожками закидали), а потом дальше двинули. Дирижер шел рядом с Игорьком и что-то яростно ему шептал. А тот только пожимал огромными плечами и добродушно бубнил:
– А я чего?.. Я случайно... Утомился немного...
В последнее время военный парад – редкость. Доктрина, что ли, сменилась или дорого очень – не знаю, только все-таки шоу было первоклассное, как ни тяжело в нем приходилось участникам.
Подготовка к параду – процесс длительный. Сначала – месяц репетиций. Марши в исполнении питерских оркестров должны звучать не хуже, чем в Мариинском театре. Во-первых, чтобы Москве насолить, а во-вторых: акустика на Дворцовой площади изумительная, как в капелле. Это вам не Красная площадь, где звук от кремлевских стен многократно отражается, да так, что не то что ходить – играть невозможно!
Потом приходит очередь «ножками походить». Сперва на Кировском стадионе, а затем и на самой Дворцовой. Ну а уж когда 7 ноября совсем близко – начинается самое кровавое время: ночные репетиции. Но обо всем по порядку.
Едем как-то на Кировский стадион. Все как обычно – «пазик» на ровном месте подпрыгивает, на барабане моем «сундуки» «пулю» расписывают, остальные спят... Фалишкин, как всегда, свой большой барабан втиснул в проемчик к задним дверям, сам на заднем сиденье дрыхнет. Леня Шульман – тубист, на барабане этом прикорнул в обнимку с тубой своей. Саня Соломоник – трубач, губы разминает, неприличные звуки издает, спать людям мешает. Тромбонист Вовка Соловьев потихонечку пиво потребляет из термоса – конспирация!
Заехали на заправку – дежурная в микрофон кричит:
– Эй, мичман! Высади людей!
– Да какие у меня люди! – отвечает наш водила. – Так, матросы...
Заправляемся, дальше пилим. И тут насосавшийся пивом Володя чувствует, что задета его человеческая гордость. Он встает и идет по проходу, минуя подозрительно принюхивающегося дирижера. Губы его шевелятся, видимо репетируя последующую гневную отповедь. Но когда он подходит к кабинке водителя и тот смотрит на него понимающим взглядом, включая «поворотник» и тормозя, Володины эмоции хлещут через край. Он просто бьет мичману в морду, нисколько не заботясь о безопасности дорожного движения.
Отдавая дань профессионализму водителя, скажу, что перед тем как достать монтировку и отлупить ею Соловья по кумполу, мичман тщательно и аккуратно припарковался к обочине.
Нет смысла рассказывать о ходе побоища. Самым интересным в нем было то, что Соловей, как и любой музыкант-духовик, прежде всего защищал губы. А мстительный мичман старался врезать именно по «амбушюру». Но куда ему было, толстому и неповоротливому, против Вовки – одного из самых буйных наших «сироток».
– Мы тебе не люди?! – хрипел Соловей, одной рукой обхватив жирную шею водителя, а другой коротко тыкая ему в нос. – Мы тебе, сука, верзо собачье?
Мичман молча выдирался из Вовкиного захвата и старался достать противника такими взмахами монтировки, что и слону бы снесло хобот, попади он хоть раз в цель.
Всех находящихся в автобусе схватка очень развлекла. Народ делал ставки. Одни, прекрасно зная способности Соловья, верили в него. Другие, принимая во внимание объем Вовкиного термоса и наличие монтировки, высказывались в пользу сопящего мичмана. Но, в отличие от большинства, наш начальник очень не любил драк. Поэтому пресек происходящее жестко и решительно – открыл рот и так заорал, что случись в соседней лощине Куликовская битва – и она бы приостановилась.
«Сундуки» разочарованно вздохнули и принялись хором остужать обстановку:
– Кочумайте, чуваки! Хорош скубаться! Вовка, не осли! <«Кочумай» – заканчивай, перестань, хватит. «Скубаться» – ссориться, ругаться. «Верзо», «верзать» – без комментариев – понятно и так.>Остынь, Соловей! И т.д...
Таким образом, поединок закончился бесславно. Во всяком случае, для мичмана. Но мичман не был бы мичманом, если бы не затаил обиду и не утешал себя на всем оставшемся пути сладкими мыслями о кровавой мести. А возможность отомстить предоставилась ему в самом конце нашего путешествия – на Кировском стадионе.
Вывернув на бетонную площадку, где парковались оркестровые автобусы, он подъехал к точке дислокации (щуплому воспитону из оркестра ВОСО с табличкой в руке: «ВВМУРЭ») и вместо того, чтобы мягко и вежливо разбудить личный состав задремавшего оркестра, взял да и открыл двери. Из передних дверей «пазика» ничего особенного не вывалилось, а вот из задних рухнуло самое ценное: свежепокрашенный большой барабан Фалишкина, мирно дремавший на нем Шульман, отдыхавшая на Шульмане туба и целая горсть всяких мелочей, типа сияющей лиры, парадной шинели дирижера, чемодана с нотами и, собственно, Фалишкина.
Шума было много. Грохот и лязганье упавшего начисто перекрывал рев начальника, в одну секунду подскочившего к бесформенной куче:
– Шульман, встать! Смирно! Что с тубой?! Я не спрашиваю, что с мордой, я спрашиваю, что с тубой?! Кто ее будет чинить? – орал он на ошеломленного Ленчика, размазывающего по лицу мятым носовым платком кровь и грязь вперемешку.
Откуда-то из-под барабана глухо ворчал Фаля, пытаясь отцепить свои надраенные аксельбанты от позолоченных погон накрывшей его шинели начальника. При этом он старательно полоскал ее полы в сомнительного вида луже.
От тубы мало что осталось. Вернее, вместо нее на солнце посверкивала груда искореженного железа. Начальник бегал вокруг нее вприпрыжку, не переставая орать.
– Мерзавцы! Сто суток ареста! Сгною! На губу! Фалишкин – двадцать нарядов вне очереди! Чините барабан!.. Я не знаю чем, через пять минут доложите!
Услышав заветное «на губу», за начальником мелко засеменил Гнус.
– Как – на губу, Александр Иванович? У нас и так спирта не хватает. Не надо губу, Александр Иванович! Я его, суку, сам на ремни порву!
Тут надо бы заметить, что в советское время в Ленинградском гарнизоне отправить человека «на губу» было не легче, чем пристроить приехавших родственников в «интуристовский» «люкс». Я уж не знаю – мест там не хватало или конкурс большой, но для того, чтобы военнослужащий «отдохнул» на гауптвахте несколько запоминающихся дней, начальникам этой самой гауптвахты приходилось давать взятки. Принимали они их в основном в жидком виде. Поэтому у музыкантов в обычное время особых проблем не было. Все оркестры совершенно официально получали спирт в довольно внушительных количествах – для «отогревания инструментов в холодное время года». Как происходило это «отогревание», я расскажу попозже. А сейчас лишь замечу, что перед парадами спирт расходовался в огромных количествах, потому-то Гнус так жарко возражал против обещанной Шульману «губы».
Кстати сказать, Шульману «губа» и не грозила – прямо со стадиона его увезли в госпиталь. Коварный чемодан с нотами слегка проломил ему башку. Были и другие жертвы: большой барабан был пробит лирой навылет. Слетевшие с нее колокольчики весело позвякивали внутри, когда Фаля сокрушенно заталкивал «бэ-бэ» в автобус.
Вокруг места трагедии собрался чуть ли не весь оркестровый полк. До репетиции оставалось еще полчаса, поэтому у всех была возможность посочувствовать. Проводив носилки с Шульманом душераздирающим траурным маршем (а морской батальон еще с чувством исполнил «Варяга»), военные музыканты принялись оказывать первую помощь. Воспитоны весело играли в футбол развалившимся «нотным» чемоданом. «Сундуки» наперебой предлагали Гнусу «сбегать и прополоскать начальниковскую шинель в Большой Невке». Офицеры утешали чуть не плачущего дирижера предположениями, что Павлов (тогдашний начальник военно-оркестровой службы) не заметит потери тубиста и большого барабанщика, а если и заметит, то, в крайнем случае, всего-навсего задержит ему присвоение капитана, да и вообще, на офицерской «губе» сейчас ремонт. Самое смешное, что виновнику всех этих несчастий – мичману – вообще ничего не было. Разве что потом, через месяц-другой, когда Фалишкин с Шульманом отстояли через день по пятнадцать нарядов и восстановили за свой счет тубу, барабан и лиру, они хоть как-то расквитались с мстительным водилой. Выяснив у старшин из автовзвода, когда он дежурит по автопарку, они вытащили у него, спящего, пистолет и торжественно спустили в гальюн, не забыв оставить трогательное письмо с подробным описанием местонахождения «Макарова» и своего отношения к нему, старшему мичману Бондаренко. Правда, потом им же пришлось задабривать дембелей из автовзвода, который в ту же ночь в полном составе был поднят по тревоге и собственноручно процеживал огромную выгребную яму до утра.
Кировский стадион, как первый этап подготовки к параду, был последним местом, где музыканты сохраняли хоть какую-нибудь принадлежность к своим оркестрам. Все коллективы строились по отдельности.
Каждый из них по очереди «сдавал» парадную программу (так называемый «парадный монтаж»). Начальнику оркестровой службы приходилось выслушивать одни и те же марши раз по пятьдесят в день. Не говоря уже о простых музыкантах, подполковника заметно мутило. Однако Павлов был человек ответственный и выслушивал надсадный рев замерзших оркестров с крайне важным видом, как бы говоря: «пока мы играем чистенько и без лажи – Родина может спать спокойно».
Параллельно с ним все дирижеры и старшины оркестров проводили огромную работу. Они тщательно подсчитывали «ляпы» коллег и азартно злословили по этому поводу «в кулуарах»:
– ...Слыхал, как сейчас «ленинцы» насрали в «БАМе»?
– ...Это у кого так валторны лажают? У ВИФКа, что ли?
– ...Что за ведра в «Можайке» вместо корнетов?
– ...Смотри на этого мудака-тарелочника! Да нет, левее, в «Дзержинке»! Во! Опять «мимо кассы» двинул!..
Когда все «монтажи» были проверены, все оркестры сводились в парадный полк и начиналось самое страшное – строевая подготовка. Около восьмисот мужиков с инструментами в руках отрабатывали строевой шаг, повороты «правое плечо вперед» и «равнение направо» бесчисленное количество раз. Безостановочно матерясь и издеваясь друг над другом, музыканты умудрялись довольно неплохо исполнять требуемую программу. И на лице каждого из них ясно читалось, что они и самая затертая страничка Устава ВС СССР не имеют между собой ничего общего.
Когда оркестровый полк добивался более-менее военного вида и хоть какой-то слаженности в действиях, назначались репетиции на Дворцовой площади. Площадь оцепляли – сотня-другая милиционеров закрывала проход через нее для простых граждан и с заметным удовольствием наблюдала за происходящим.
А происходило это так. На уже подготовленную трибуну для командующего парадом вскарабкивался подполковник Павлов, придвигался к микрофону и отдавал команды. Голос его, усиленный множеством динамиков, разносился по всему центру города, и не раз изумленные гости северной столицы где-нибудь у Медного всадника удивленно переспрашивали друг у друга: «Мне кажется или кто-то действительно кричит: „Ё... вашу мать! С третьей цифры!”?»
Борис Иванович Павлов матом не ругался – он им разговаривал. И когда милиционеры в оцеплении сползали от хохота за ограждение, услышав, как он делает замечания, они не могли оценить их несомненную художественную ценность:
– Баритоны!!! Какого х... вы тут мне исполняете? Контрапункт здесь должен быть теплым и ласковым, вот как насрали на пень и он обте-ка-а-а-ет! В нотах написано «ленто», а «ленто», ё... вашу мать совсем, значит – «нежно»!
Оркестр неукоснительно выполнял эти указания – Павлова все любили. К тому же он действительно был блестящим дирижером, и оркестр Штаба округа, которым он в то время руководил, был, несомненно, лучшим военным оркестром страны. К тому же подполковник командовал нами с подлинным артистизмом. Он сворачивал набекрень фуражку, показывая таким образом какому-нибудь зазевавшемуся воспитону, чтобы тот ее поправил. Передразнивал толстых сверхсрочников, путавших при прохождении ноги и сторону, в которую надо было равняться. Дергал за нос дремлющих фанфаристов и с легкостью мог дать пинка старшине, мирно потягивающему коньячок где-нибудь под трибуной, думая, что Павлов его не видит. Но на «губу» он никогда никого не отправлял и вообще, по общему мнению, был человеком интеллигентным и незлобивым.
Те, кто гулял по Дворцовой площади после парада, видели, что ее брусчатка перед Зимним дворцом густо покрыта красными точками, нарисованными краской в строгом геометрическом порядке. Мало кто знает, что эти точки рисовались исключительно для военного оркестра. Дело тут вот в чем. Музыкант, играя на ходу, не может равняться, ведь для этого нужно повернуть голову, а инструменты тем временем должны смотреть вперед. Поэтому неизвестным гением и была придумана система точек. Мы должны были, старательно кося глазами вниз, с каждым четвертым шагом ставить середину стопы на точку. Таким образом, достигалось довольно приличное равнение. Этому, в сущности, и посвящалось основное время репетиций. Самые большие сложности с этими проклятыми точками были у новичков. Офицеры и старшины просто рыдали, в сороковой раз объясняя какому-нибудь трубачу-очкарику, как и куда он должен поставить свое «салабонское» копыто! Сослуживцы крыли его последними матюгами, передние шипели: делай как я! Задние поддавали тромбонами и барабанными палочками, но очкарик обычно ставил ногу мимо. А если не мимо, то обязательно левую. А если не левую, то на второй, а не на четвертый шаг. Обычно, к концу репетиций Павлов мог уже лишь сипеть:
– Раз, два, три, точка! Раз, два, три, точка!!! X... с тобой, не играй, но смотри на точку, мудила! Ты, ты с фаготом – раз, два, три, ёбс! Раз, два, три, ёбс!
Дневные репетиции на Дворцовой площади были краткой передышкой перед самым ужасным – ночными тренировками всего парадного войска.
Три-четыре ночных репетиции первой недели ноября были кошмаром, ужасом и злым роком всех участников парада.
Во-первых, репетиции начинались часов в одиннадцать вечера, насколько я помню. Насквозь продуваемая Дворцовая площадь и «мягкие» ноябрьские заморозки к этому часу свирипели до состояния Заполярья. Во-вторых, в этих репетициях уже участвовала техника, то есть танки, БТРы, ракетные установки и прочая грохочущая дрянь. Они хоть и были заправлены спиртом (чтобы не загрязнять городской воздух), но чадили все равно отменно. В-третьих, во время прогонов, количество которых было прямо пропорционально всеобщим стараниям и, соответственно, обратно пропорционально настроению начальства – все было как на параде. Это означало, что напряжение все-таки было огромным. А разряжать его было негде, равно как, кстати сказать, и справлять малую нужду. Не говоря уже о большой.
Конечно, неподалеку от Дворцовой площади есть общественный туалет – на набережной Мойки, за углом. Но как, скажите, измерзшемуся участнику торжественного парада, посвященного такой-то годовщине Великой Октябрьской социалистической революции выйти, например, из строя? Ради чего бы то ни было? То-то.
К тому же только военные музыканты после команды «вольно!» начинают разбредаться, как пионеры после линейки, закуривают и чуть ли не садятся на брусчатку отдохнуть. А нормальные военнослужащие, между прочим, только ставят приклады рядом с сапогом да слегка сгибают левую ногу в колене. А в перерывах между прогонами все участники парада стоят в строю. Опять же кроме нахальных оркестрантов, на которых командование давно махнуло рукой.
Итак, проблему туалетов в оркестровом полку решали просто и нагло. Несколько человек собирались в кучку и, прикрываясь шинелями от стоящего на трибуне начальства, отливали прямо в центре исторической революционной святыни, как какие-нибудь лошади, днем возящие по ней туристов.
А в морском батальоне вообще не церемонились. Служил тогда в оркестре Военно-морской академии один слабоумный юноша – Саша Велучка, по прозвищу Веля. Играл он третью валторну, был штатным придурком и терпеливо сносил издевательства и жестокие шутки как на срочной, так и на сверхсрочной службе. Этот Веля первым придумал способ сходить до ветру абсолютно безопасно, а потом еще и додумался получать от этого прибыль.
Многие музыканты греют инструменты между ног – по крайней мере вентильную часть – она быстрее всех замерзает. Поэтому вид торчащей из-под шинели трубы или валторны не смущал даже самых строгих военачальников. Короче, Веля мочился... в раструб своей собственной валторны. Тех, кого просто тошнило при виде этого процесса или же при мысли о том, чтоВелучка подносит в результате ко рту, – он простодушно уверял, что при любых условиях от попадания в рот мочи он абсолютно застрахован конструкцией валторны. «Сундуки», сперва из его, а потом и других оркестров, арендовывали у него «шкварку» за какие-то гроши. Веля в перерыве жадно считал деньги, а потом «крутил» особым образом валторну, выдувал из нее последние капельки и чувствовал себя абсолютно нормально. Правда, стоять в строю рядом с ним приходилось только воспитонам. Попахивало все-таки.
Такова история появления первого в истории Дворцовой площади платного туалета.
Тут самое время рассказать о вышеупомянутом спирте и его применении. Любой, кто попадал на ночную репетицию впервые, недоуменно втягивал носом исходящий от оркестрового полка стойкий запах перегара. Оркестр действительно сильно пах. Как я уже говорил, с наступлением холодного времени года все оркестры получали спирт – только он мог спасти влажные от слюны вентили духовых инструментов от замерзания и последующего заклинивания.
Выглядело вышеупомянутое «отогревание» таким образом: перед игрой оркестр выстраивался в цепочку, и старшина всем по очереди заливал в «дудку» немного спирта из заветной фляжки. Дальше «оплодотворенный» отваливал в сторонку и, по идее, должен был покрутить инструмент таким образом, чтобы спирт попал во все изгибы и вентили, немного в него подуть и успокоиться. Но, сами понимаете, обидно – продукт пропадает. Поэтому у заинтересованных товарищей всегда были наготове различные приспособления для принятия указанного продукта внутрь. Причем без всякого риска – кто к запаху придерется? Если что – виноват: наглотался воздуха из инструмента...
Так вот о приспособлениях. Лучшее из виденного мной – мундштук для баритона нашего дяди Лени Михайлова. Сам мундштук длиной сантиметров восемь. Но когда в него ввернут небольшой, сантиметров на двенадцать, узкий стаканчик, это уже не мундштук, это емкость. Подходит наш дядя Леня к старшине, тот ему наливает спирту в мундштук, Ленчик отходит. Дальнейшее – дело техники. А в баритон он антифриз из тещиных «Жигулей» подливал. И все были довольны. Кроме нас, барабанщиков, – нам спирт не полагался.
И вот стоим как-то на ночной репетиции. Только что «отлабали» очередной прогон. Вдруг слышим голос нового коменданта, генерала Волкова, из динамиков доносится:
– Начальнику оркестра срочно прибыть на трибуну!
Павлов, понятное дело, скатывается со своего «гроба на колесиках» <Так мы называли дирижерскую подставку на колесах – застеленную красным ковром лесенку в человеческий рост, которую вкатывали и выкатывали два офицера>и бежит на трибуну, вытирая седой загривок.
– Товарищ подполковник, – доносится до нас скрипучий голос генерала, – а что это от оркестра так водярой несет?
Павлов что-то тихо отвечает.
– Да-а?! – издевательски тянет Волков. – А вот этому майору, на левом фланге, в какой инструмент вливали?
А «этим майором» был легендарный дирижер Трефов, трезвым которого может кто когда и видел, но никому не говорил. За въедливый характер Трефова прозвали Дустом, и качался этот Дуст на левом фланге с совершенно пугающей амплитудой. Павлов, багровея, спустился вниз и поманил Трефова пальцем. Дуст собрал в кулак все свои силы и, печатая шаг, промаршировал к «гробу».
– Товарищ подполковник, майор Трефов по вашему приказанию... – бодро начал он и залихватски отдал честь.
В этот самый момент из-под мышки у него выскочил «малек» и с дребезгом разбился прямо под носом у всего начальства. Многократно усиленный звук разлетелся по площади, и парадные полки так разоржались, что ни о каком строе еще минут десять не могло быть и речи. Дворцовая рыдала...
Мое же парадное крещение проходило так. Я стоял рядом с огромным старым «сундуком»-тромбонистом из оркестра училища имени Дзержинского, которого все называли Андреичем.
– Сколько времени, сынок? – осведомился он у меня минут через десять после начала репетиции.
– Без пятнадцати двенадцать, товарищ старшина, – робко сказал я, посмотрев на огромный циферблат, мерцающий у нас перед носом – на Эрмитаже.
– А скока время, а? – спросил Андреич минут через пять слегка заплетающимся голосом.
– Без десяти, – недоуменно ответил я.
– Сы... сынок! – громко обратился он ко мне еще через пять минут и икнул. – С-сколь-ко се... сейчас? Ну это... Скока? А?
Взлянув на его уже абсолютно бессмысленное лицо, я хихикнул:
– Без пяти минут двенадцать.
– Во бля, как время-то летит... – философски заметил он и мотнул тромбоном на вытянутой руке, причем абсолютно синхронно со всеми, кто описывал в это время полукруг инструментом – играли фанфару.
Меня терзало любопытство. Я не понимал, как человек, стоя в строю, на виду у начальства мог так «укиряться», не поднося к губам ничего крепче тромбона.
Приглядевшись, я все понял. Во внутреннем кармане шинели Андреича явно проступала плоская фляга. Из-под воротника торчала коктейльная трубочка. Поднося к губам мундштук, старшина спокойно посасывал то, что было заботливо налито во флягу. Внимательно следя за Андреичем, я прикинул, что пока играли какую-нибудь фанфару или встречный марш, он успевал «наиграть» граммов пятьдесят. Зато во время прохождения торжественным маршем ему спокойно удавалось дососать всю флягу. В перерыве Андреич ее поменял – пустая отправилась в карман брюк, полная заняла ее почетное место. Но кончилось это печально. Проходивший мимо начальник военно-морской оркестровой службы, майор Ватнер решил поприветствовать ветерана.
– Здорово, Андреич! – крикнул Ватнер и хлопнул старшину по плечу.
Андреич икнул, округлил глаза и быстро сориентировался – понимая, что ответив, он выдаст такой выхлоп, что никакое «отогревание» его не спасет, старшина заговорил «в обратную сторону», то есть втягивая воздух в себя:
– Здравия желаю, Владимир Михалыч!
Опытный Ватнер понял все. И Андреич поехал на «губу» без всякого спирта. Благо рядышком, на Певческом мосту дежурили два «уазика» из комендатуры, где по случаю репетиций к параду была, вероятно, открыта бронь.
Я уже говорил, что основной проблемой ночных репетиций был холод. Щеголеватые музыканты в офицерских шинелях и фуражках особенно страдали. Жуткие мучения доставляли ботинки – ясное дело, тоже офицерские – на кожаной подошве.
Громче всех стонал от холода Меря. Отказаться от узконосых офицерских ботинок ему не позволяла дембельская честь, но ноги мерзли, и он был просто счастлив, когда его матушка выпросила у знакомого тренера специальную согревающую мазь для горнолыжников. Канадский тюбик был немедленно опробован. Извлекая ее из футляра для «альтушки», Меря похвастался перед «сундуками», которые его высмеяли и посоветовали сперва опробовать ее «на кроликах», то есть на воспитонах. Ближайшим кроликом был я. Фальшиво улыбаясь, Меря протянул мне мазь и посоветовал намазать ноги. Я, не долго думая, скинул ботинки.
Следующий час был для меня настоящим кошмаром. Я чувствовал себя стоящим на двух раскаленных сковородках. Я то представлял себе, что, предъявив завтра начальнику огромные волдыри вместо ног, буду освобожден от парадов на предстоящие десять лет, то рисовал в воображении уютную койку в ожоговом отделении Военно-морского госпиталя, то вспоминал, как болел бронхитом в семилетнем возрасте и бабушка прижимала к моим ступням бутылки с горячей водой – сейчас эти бутылки показались бы мне ледяными...
Через час, в перерыве между прогонами, действие мази поутихло и я ощущал лишь приятную теплоту. Пританцовывая от холода, ко мне подошел Меря.
– Ну как? – ласково спросил он.
– Охренительно! – стараясь говорить как можно искренней, ответил я. – Только маловато я намазал, вот что фигово. Будешь мазать – клади в три слоя.
Меря побежал к автобусу.
На следующем перерыве изумленные танкисты у арки Главного штаба наблюдали, как босой Меря гонялся за мной, размахивая здоровенным ботинком. Я уворачивался от него, шныряя между танками. Нам было очень тепло.
А теперь, собственно, о параде. Для нас он начинался примерно в пять утра. Выскочив из только что успевших нагреться коек, мы мчались на камбуз, с невероятной скоростью проглатывали что-нибудь скользкое и холодное (оставленное с вечера) и неслись обратно, в «команду». Там с матами-перематами втискивались в приготовленную парадную форму, помогая друг другу прицепить аксельбанты и застегнуть ремни. После этого все с той же космической скоростью мы собирали инструменты и выкатывались к воротам КПП.
Там нас уже ждал обледеневший старшина и абсолютно непрогретый «пазик», в который мы залезали, стараясь делать это наиболее шумно – не хрен спать, когда оркестр бодрствует! Наконец автобус трогался, и мы дружно засыпали под издевательское радиоприветствие: «Доброе утро, товарищи! Начинаем утреннюю гимнастику!..»
В семь часов утра мы уже были на одном из кораблей, выстроенных на Неве. «Приступаем к водным процедурам!..»
В Питере парад начинался на воде. И обеспечивали «водную» его часть, естественно, морские оркестры. Хуже всего было тем, кто попадал играть на подводные лодки, стоящие у Литейного моста. На них было очень скользко и, главное, совершенно некуда спрятаться от пронизывающего невского ветра. Нам в этом смысле всегда везло – оркестр был одним из лучших, поэтому ему поручали самую ответственную задачу: играть прямо напротив Эрмитажа, там, где все начальство сходит на берег и прямиком следует на площадь, принимать общевойсковой парад. У Дворцового моста чаще всего стоял какой-нибудь огромный БПК*, где было полно места для отогрева и отдыха.
* Большой противолодочный корабль.
Правда, сначала оркестр обеспечивает торжественный подъем флага, чем доставляет невыразимое удовольствие местному горнисту, делающему это триста шестьдесят четыре раза в год. Эта ответственная задача состоит в том, что мы выскакиваем на бак и быстренько лабаем гимн, знаками подгоняя матросика, который ну о-о-чень ме-е-едленно поднимает флаг.
В такие минуты особенно сильно ощущаешь, как хорошо носить морскую форму и не служить на корабле. Мы – в офицерских фуражках, двубортных шинелях и белых кашне – ходим по кораблю, стараясь ничего не касаться белоснежными перчатками. Матросы смотрят на нас как на инопланетян и работают, работают, работают... Мы для них – абсолютно гражданская, «цивильная» часть жизни, они смотрят на нас как на пришельцев и не верят, что бывает и такая срочная служба.
Нас уводят на камбуз, где нам предстоит провести полтора часа, и предлагают выпить чаю. От запаха этого чая, должно быть, морщатся даже огромные корабельные крысы, но мы старательно его пьем – чтобы не обидеть гостеприимного кока...
В девять часов начинается морской парад. Мы выстраиваемся на борту и играем встречный марш, пока с кораблем не поравняется белоснежный «Альбатрос» – катер с командованием базы. На палубе катера ежатся адмиралы, командир базы кричит что-то в микрофон. Невозможно разобрать ни одного слова, но все знают, что он приветствует личный состав, и дружно орут: «Здра-а... Жла-а... Ва... Рал!!!» Адмирал снова что-то кричит, и корабль отзывается троекратным «Ура!». По взмаху начальника мы вновь ревем встречный марш и из-за спины командира базы высовывается комбат Ватнер, чтобы погрозить нам кулаком и таким образом поднять наш боевой дух.
Пока «Альбатрос» обходит остальные суда, мы смотрим, как по перекрытой набережной с разных сторон несутся автобусы с морскими оркестрами – их корабли уже свое откричали, и музыкантов свозят к Дворцовой – занимать свои места на Дворцовой площади. Они сочувственно машут, зная, что нам предстоит.
Тем временем «Альбатрос» возвращается к пристани перед нашим кораблем. Мы вновь играем марш и мысленно уговариваем руководство базы как можно быстрее сойти на берег. Ватнер на «Альбатросе» нас прекрасно понимает и всячески суетится – нам кажется, что он просто выпихивает адмиралов с катера.
Наконец начальство сходит на берег и наш дирижер останавливает марш. «Переходим к бегу!»
Начинается «спринт». Громыхая инструментами, мы кубарем скатываемся по трапу на пыхтящий буксирчик, пришвартованный у противоположного борта. Едва дождавшись, пока последний музыкант спрыгнет на палубу, рулевой резко закладывает штурвал и на предельной скорости чешет к пристани. Едва подойдя к стенке, мы, как заправские морпехи, прыгаем на набережную. Именно в этот момент начальник понимает, что мы забыли на корабле двух воспитонов. Кляня все на свете, он посылает за ними старшину на том же буксирчике и строит нас в шеренгу. «Бег на месте, с левой ноги... и-и-и...»
Через минуту, сбившись в колонну по двое, мы бежим. Бежим мы долго – нам нужно обогнуть Эрмитаж и, промчавшись по Зимней канавке, построиться на Певческом мосту. Достигнув финиша и тяжело дыша, мы оправляемся и в последний раз проверяем готовность. «А теперь упражнение на восстановление дыхания: руки вверх – глубокий вдох – плавно вниз – вы-ы-ыдох...»
Парадные войска уже выстроены на площади, до парада – пятнадцать минут, а в оркестровом полку зияют дыры – это наши места, и с каждой минутой карьерные мечты нашего начальника становятся все призрачней. Наконец из-за угла появляются взмыленные воспитоны, сопровождаемые задыхающимся Гнусом. Словно бегуны, передающие эстафету, они врезаются в наш строй, и мы тут же шагаем на площадь. В батальонах легкий гомон: «Опоздали, матросики!», «Красиво чешут...», «Ну и засадят им после парада!» – наш и без того красный дирижер угрожающе багровеет.
Как только мы наконец замираем в строю, по площади с какой-то странной полувопросительной интонацией разносится команда:
– Ра-а-ад?!! А-а-няйсь!!. Ир-р-рна?..
Смирно так смирно – оркестр, стоящий перед самым носом у начальства, показывает просто чудеса военной выправки. Подбородки вытянуты, инструменты на одной линии. Даже барабаны строго на одном уровне и повернуты под одним углом! Сверкающие «тамбуры» дирижеров блестят как штыки. Перед полком с прижатыми к губам фанфарами замерли, как изваяния, суворовцы. Это уже, кстати, чистая бутафория, но красиво!
Павлов стоит к нам спиной, он напряжен, но он в нас верит. Только бы... Но это, конечно же, случается: бац! – с громким неприятным стуком в обморок падает суворовец-фанфарист. Фанфара, весело звякая, катится по брусчатке. Из задних шеренг уже несутся трое – специально для этого спрятанные за Александрийской колонной офицеры и суворовец на замену. Трибуны тихо гудят.
Слава Богу, начинается доклад начальника академии, чей полк идет первым. Кругленький генерал ест глазами трибуну, с которой спускается командующий парадом, и заносит толстенькую ножку для первого шага. Мстительный Павлов медлит – с этим генералом на ночной репетиции произошла забавная история...
В нашем репертуаре имелся десяток разнообразных встречных маршей*, каждый из которых предназначался для обхода определенного рода войск. Скажем, к морским полкам командующий приближался под «Встречный марш ВМФ», к гвардейцам – под «Гвардейский встречный» и т. д.
* Встречный – небольшой марш, исполняемый в те моменты, когда офицеры идут строевым шагом навстречу друг другу для доклада или когда кто-либо обходит строй. Они написаны таким образом, чтобы их можно было оборвать на любой ноте, в момент остановки.
Для первого доклада командующему парадом Павлов приготовил очень красивый «Встречный марш Красной Армии». Но проблема заключалась в том, что этот марш был написан в тридцатых годах и явно предназначался для гарцующих на лошадях командиров. По ритму он напоминал скорее лезгинку, чем строевой марш. С первыми звуками у занесшего ногу генерала на лице появилось ошеломленное выражение – он явно не понимал, когда же и в каком темпе надо шагать, но шагать было надо. Поэтому несчастному толстенькому генералу пришлось исполнить перед трибуной столь замысловатые коленца, что репетиция была прервана. Оркестр стонал от хохота, генералы на трибуне ржали прямо в микрофоны, и сам командующий парадом украдкой вытирал слезы. Даже окаменевшие «линейные» из роты почетного караула скалились во весь рот. Толстячок, багровея, вскарабкался на дирижерскую подставку и устроил Павлову настоящую истерику...
И теперь, на параде, наш командир, конечно же, медлит, злорадно наблюдая, как из-под огромной фуражки генерала выкатывается громадная капля пота. В конце концов он машет рукой, и мы громыхаем вполне понятный «Юбилейный встречный марш».
Пока идет доклад, упавшего суворовца уволакивают в арку Главного штаба – там дежурят «скорые». В тишине проходит еще пять минут.
– Пара-а-ад! – снова разносится по площади. – Смир-р-рна! Для встречи слева... на кра-а... ул!!!
Раздается слаженное звяканье – войска берут «на караул», в морозном воздухе проносится звонкое эхо. Павлов взмахивает руками, в воздух взметаются тамбуры, и под бравые встречные марши два открытых ЗИЛа объезжают войска. Мы не видим объезжающих – перед нами лишь белые перчатки Павлова да взмахи алых бунчуков на дирижерских тамбурах. Парадные полки ревут приветствия и многократные «Ура!», а нам уже так холодно, что играем мы на полном «автомате», а все мысли только о тепле, увольнении и о великом счастье – стоять в третьей шеренге. Ведь только первым трем шеренгам хватило шерстяных кашне, а задние стоят в шелковых, вот бедняги-то...
Наконец строй обойден, командующий прогнусавил свою торжественную речь, за время которой выносят еще пяток суворовцев, и начинается собственно парад.
Начинается он всегда одинаково – очередными обмороками. Только теперь уже не суворовцев, а нахимовцев – малыши традиционно начинают прохождение, отчаянно и смешно колотя в барабаны. После команды «Ша-агом...» обязательно раздается грохот упавших барабанов и происходит быстренькая смена выбывших мальчишек на свежих. Мне всегда казалось, что нестерпимо долгую паузу между «шагом» и «марш» командующий держит специально. Чтобы офицеры из «Нахимовки» успели вытащить из строя упавших и заменить их другими. Эти дети так ответственно относятся к параду и так «задрючены» преподавателями в процессе подготовки, что большинство не выдерживает и ломается на первых же минутах...
– Ма-а-арш!
С этой минуты нам, по крайней мере, не скучно. Мы даже чувствуем некоторую гордость – нас стоит послушать! Ну а когда войска проходят, проезжает техника и мы, не переставая играть, разворачиваемся для прохождения торжественным маршем – наши сердца переполняет восторг. Странное чувство, ей-богу – ведь мы же страшно устали и замерзли, мы не чувствуем ног и губ, но... Вытянутый в струнку оркестр, сияющий на солнце и печатающий шаг! Чистейший, петербургской школы звук! Восхищенный рев трибун и поднятый вверх палец телевизионного оператора, зависшего над нами в люльке крана. Мы – артисты, черт побери! Мы – военные, будь проклята наша служба! Мы – военные музыканты!..
Но это еще не все. Обойдя площадь, мы выстраиваемся у Александрийской колонны – нам еще обеспечивать демонстрацию...
– Здравствуй, Октябрь, здравствуй!!! – заводит волынку идиотский голос диктора. – Слава тебе и честь!!! Льется над миром властно – революции песнь!!!
Под эти бодрые вирши на площадь выплескивается нетрезвый и ликующий народ. Обшарпанные транспаранты и флаги хранятся на предприятиях годами, специально для этих случаев. Поэтому мы, видевшие их множество раз, киваем им, как старым знакомым...
Три оркестровых батальона сменяют друг друга: пока один лабает бодрые советские марши на площади, два оставшихся греются в арке Главного штаба. Горе тому, кто вздумает пройти в этот момент через арку: замерзшие музыканты поднимают такой рев и грохот из всего, что звучит, что совершенно оглохшие пешеходы вылетают оттуда пулей. Не дай Бог появиться там в этот момент девчонкам – их окружают большими барабанами и геликонами, затаскивают в середину строя и ревут им прямо в уши. Такова традиция, и наши комбаты бессильны остановить этот бедлам – они делают вид, что ничего не замечают, и, лишь когда девушки начинают биться в настоящей истерике, – выволакивают их из строя.
Три часа идет демонстрация, раз десять мы выходим на площадь и уходим с нее. А когда колонны демонстрантов начинают редеть, мы понемногу приближаемся к трибуне. Умелая милиция отсекает народ таким образом, чтобы колонны проходили площадь как бы лесенкой – сначала проходит дальняя к трибуне, и мы делаем несколько шагов вперед. Потом следующая и так далее...
Вконец озверевшие от холода, мы начинаем «шизеть». Толик Брошин, мой сосед-барабанщик, вместо строевого марша отстукивает «Болеро» Равеля. Я подхватываю. Соседние барабанщики тоже включаются. Через минуту все барабанщики полка вторят ему. Оркестр, исполняющий в это время какой-нибудь «Марш танкистов» потихоньку сбивается. Демонстранты из ближайшей колонны начинают хихикать.
Я самозабвенно колочу «Болеро» уже в полную громкость, совершенно не замечая, что делаю это уже в гордом одиночестве. И только сильнейший пинок сзади да свирепые усы Ватнера перед самым моим носом возвращают меня к действительности...
Мало кто знает, как на самом деле заканчиваются парады. Трансляция к этому времени уже заканчивается, народ уходит с площади. Остаются лишь партийные бонзы да те, кому удалось получить пригласительный билет на трибуну. Лишь они видят финал грандиозного шоу «Парад 7 Ноября».
Оркестр вплотную подходит к трибуне и начинает... петь. Треть его аккомпанирует, остальные во всю мочь распевают какую-нибудь революционную песню, тщательно разученную еще на Кировском стадионе. Мы вопим так, будто это последняя песня в нашей жизни – скоро все кончится, это последний рывок!
– Все горит, горит заря над Смольным!
Это с нами, это на века!
Залп «Авроры» никогда не смолкнет,
Вдаль простерта Ленина рука!
Полк поет красиво, в три голоса, растроганные партийные вожди (изрядно накачанные коньячком в специальном кафе под трибуной) пытаются подпевать:
– Бьет набат, бьет набат Интернационала,
Знамя Октября в руках бойца-а-а!
Есть у революции нача-а-ало!
Нет у революции конца!
Трибуна рукоплещет и скандирует «Браво!» уходящему к Певческому мосту оркестровому полку. И только Павлов притворно хмурится: он-то слышит, какие слова поют его подчиненные, отойдя от трибуны на безопасное расстояние, а потом и сам, лихо сплюнув, затягивает:
– Как нас эта площадь зае...ла!
Как давно пора попить винца?!!
До перестройки возможность побывать за границей была у очень ограниченного количества военных оркестров. Ну, естественно, валютные ансамбли песни и пляски ездили. Те, кто дислоцировался в ГДР, Польше, Венгрии, на Кубе или Монголии – тоже, понятное дело. Штабные оркестры округов иногда выезжали на фестивали. Но вот чтобы простой оркестр, да еще и в страну развитого капитализма – фигушки! Хотя нет, у морских оркестров такая возможность время от времени появлялась.
Каждое военно-морское училище рано или поздно отправляло своих курсантов на практику в дальние походы. Программа этих походов зависела от многого. И иногда планировались заходы в иностранные порты. Вот тут-то и требовалось наличие оркестра, ибо без официальной торжественной части обойтись было невозможно.
За такие походы начальники оркестров бились не на шутку. Ради них они вписывали в состав оркестра всевозможных нужных людей, как из базы флота, так и из своего военно-музыкального начальства. Интрига и подкуп президентов, наговоры и сауны с особистами – в ход шло все. Но я расскажу вам историю, как наш скромный оркестр безо всяких проблем, интриг и борьбы взял да и уплыл в Ирландию.
Шел конец августа Наш дирижер был в отпуске, впрочем, как и большинство «сундуков». За старшего оставили старшину-флейтиста Пашку Лобанова – рыжего смешливого «сундука». Мы вовсю шлялись в самоходы, ездили в Питер, гуляли с местными девицами и чувствовали себя прекрасно. Службы было мало – у курсантов каникулы, на жмуров неурожай, короче, все тихо-спокойно.
И вот как-то играю я «переход на обед», стучу себе что-то среднее между джазовыми экзерцисами Джо Морелло и строчкой из Устава, озаглавленной «Строевой марш», как вдруг ко мне быстрым шагом направляется дежурный по училищу, кап-два Мясников.
Ничего приятного я от этого не ждал. Во-первых, как и большинство офицеров, Мясников страдал манией величия. Он был абсолютно уверен в собственном музыкальном таланте. Поэтому пел под наш аккомпанемент на всех вечерах и смотрах художественной самодеятельности. То есть думал, что пел.
Во-вторых, он ненавидел всех, кто сомневался в его талантах, то есть всех без исключения музыкантов и тех людей, кто по случайности, в отличие от него, имел музыкальный слух.
И, в-третьих, именно я как-то раз в электричке, по дороге в увольнение, на весь вагон передразнивал этого самого Мясникова: у кап-два был презабавнейший дефект речи. Он произносил «г» вместо «р» Не знаю, почему меня это так смешило, но когда он командовал каким-нибудь разводом караула или делал доклад перед строем, меня просто шатало – я ронял барабанные палочки и нагибался, чтобы никто не видел, как я хохочу.
– Гавняйсь! – кричал он тонким голосом. – Смигна! Гавнение на сегедину!
Именно это я и изображал перед благодарными слушателями в поезде, а он, оказывается, сидел напротив «по гражданке»* и тихо страдал. Когда мы вышли на Балтийском вокзале, он так же тихо передал меня патрулю, утверждая, что я нанес ему оскорбление действием. Начальник потом очень смеялся, объявляя мне пять нарядов вне очереди.
* В гражданской одежде.
И вот теперь он подходил ко мне, близоруко щурясь. Я на всякий случай вытянулся, не переставая отбивать марш (теперь уже строго по Уставу).
– Вольно... – прокричал он, морщась от грохота. – Где начальник огкестга?
– В отпуске, товарищ капитан второго ранга! – проорал я.
– А стагшина?
– Там же, товарищ капитан второго ранга!
– Кто стагший? – ему приходилось вопить мне прямо в ухо.
Я хотел было назвать Пашку, но вовремя вспомнил, что Лобанов под утро приволокся к нам в дупелину пьяный, и теперь отсыпается в каптерке.
– Старший матрос Барковский! – прокричал я.
– А где он?
– Обеспечивает переход на обед, товарищ капитан второго ранга!
Мясников внимательно оглядел плац и посмотрел на меня, как на идиота:
– И где же?!
Я в этот момент оборвал свое талантливое соло, поскольку последний курсант благополучно заполз на камбуз. Поэтому кап-два провопил свой последний вопрос в полной тишине. Стоящие на другом конце плаца офицеры удивленно на него посмотрели.
– Кто? – тихо переспросил я.
– Ну этот ваш... стагший матгос?! – явно закипая от моей тупости, прошипел кап-два.
Я скосил глаза на свои погоны и скромно улыбнулся:
– Здесь. Это я.
Мясников смерил меня злобным взглядом:
– Немедленно газыщите вашего командига! Послезавтга огкестг уходит в дальний поход в Игландию.
– Кто уходит? – невинно переспросил я.
Кап-два был готов убить меня, но взял себя в руки и процедил, явно подбирая слова без буквы «р»:
– Ваш коллектив.
– Прошу прощения, товарищ капитан второго ранга, я не понял – «в дальний поход» куда?
– В Игландию, чегт бы тебя побгал!!! Немедленно доложи начальству, идиот!!! – трясясь, заорал Мясников.
Я решил перестать валять ваньку, тем более что эта новость меня просто ошеломила, и немедленно чесанул в команду. Через пять минут оркестр стоял на ушах. Как так? Мы – и сразу в Ирландию?! А это вообще где? И где найти нашего летеху? А как всех собрать? А что делать вообще, и с бухим Лобановым в частности? Я бросился звонить нашему старшине, который совершенно точно был в городе, несмотря на отпуск.
На мой захлебывающийся доклад Лысый ответил кратко:
– Не ори, жопа! Через час буду.
И правда, через час он был в команде. А поздним вечером появился и начальник, несмотря на то что он совершенно точно отдыхал в это время в Пятигорске. А на следующее утро, попирая все географические правила и объективные трудности с билетами, притащились все остальные. А потом даже Лобанов пришел в себя – так заманчива была перспектива.
Весь день мы заполняли анкеты и дрожали от страха. Выяснилось, что вместо нас должен был поехать совсем другой коллектив, несмотря на то что это была штурманская практика курсантов именно нашего училища. Но что-то там не срослось, и в спешном порядке пришлось собирать в дальнюю дорогу нас. К вечеру меня вызвали в Особый отдел.
– Ну что?.. – ласково и неопределенно спросил меня румяный майор.
– А что? – переспросил я, готовясь к самому худшему.
– Да вот, сижу, анкету твою читаю,– поделился со мной особист.
– Ошибки грамматические? Или нецензурщина? – нахально осведомился я.
Майор удивленно на меня посмотрел и загадочно улыбнулся:
– Острим... Вот ты тут пишешь, что еврей...
– Виноват, – пожал плечами я.
– А что брат у тебя двоюродный в Штатах – не пишешь! – Он победно посмотрел на меня и встал.
– Расстреливать будете? – спросил я, понимая, что ни в какую Ирландию уже не поеду.
Майор удивился еще больше и подошел ко мне.
– Расстреливать?.. – задумчиво произнес он, будто бы взвешивая заманчивое предложение. – Да нет, на х... ты мне сдался. Чего про брата-то не написал?
– А что писать? Я и адреса его не знаю. К тому же там было написано – близкие родственники, а он же двоюродный... И откуда вы вообще?..
– А вот! – довольно протянул майор. И сказал абсолютно серьезно: – Учти, я тоже в поход иду. И ты у меня будешь под личным присмотром. Так что, если чего...
– Понимаю, – сказал я, хотя не понимал ни хрена. И на всякий случай добавил: – Я постараюсь.
– Давай! – Майор погрозил мне пальцем и показал на дверь.
Я так и не понял, зачем он меня вызывал. И почему Леньке Шульману, который не указал в анкете сводного по отцу брата, который уже лет десять жил в Израиле, запретили выезд. Видимо, майор счел, что сводный брат гораздо роднее двоюродного. Или вычислил, что от Ирландии до Израиля вплавь гораздо ближе, чем до Массачусетса, в котором поселился мой двоюродный брат Женька.
Вместо Шульмана срочно пришлось приглашать проверенного товарища из другого оркестра. Им оказался бывалый сверхсрочник Александр Васильевич Пугачев, которого весь морской батальон любовно звал дядей Сашей. Дядя Саша уже ходил в дальний поход – в Италию, поэтому все оставшееся время ему пришлось проводить брифинг на тему «Что туда брать и что нас ждет?».
Самым важным сообщением дяди Саши было следующее: военным музыкантам бояться морской болезни глупо – у духовиков прекрасно развит вестибулярный аппарат. Барабанщики помрачнели – их вестибулярный аппарат был явно не на высоте. Всю последнюю ночь перед погрузкой на корабль мне снилось, как я позорно и безостановочно блюю посреди мирового океана...
Кстати, к нам присоединился не только дядя Саша – необходимость не ударить в грязь лицом на империалистических подмостках заставила нашего начальника прикомандировать к оркестру еще несколько ценных кадров. Среди которых был и Палыч.
На следующий день мы, под наше же громовое «Прощание Славянки», вышли из Кронштадта в открытое море на учебном корабле «Перекоп» – огромной старой посудине.
Балтика встретила нас ласковым солнышком и ощутимой качкой. Волны казались более чем внушительными, но никого не тошнило, и вообще все было прекрасно. Курсанты ходили по палубе вразвалку, сплевывали за борт и солидно обменивались впечатлениями:
– Баллов пять, не меньше...
– А то, мля!
Все они заметно волновались перед отходом. Каждому хотелось выдержать неведомые трудности достойно, поэтому этот первый «шторм» изрядно поднял им настроение. Которое им тут же подпортил веселый голос старпома, весело сообщившего по громкой связи:
– Проходим там-то и там-то. Волнение моря – полтора балла.
Все уныло посмотрели на огромные, как тогда казалось, волны и подумали: что же будет хотя бы при четырех?.. Впрочем, очень скоро все узнали – что.
Это редкая возможность представилась западнее острова Готланд, когда Балтийское море решило дать все необходимые разъяснения с помощью шторма в пять баллов. Личный состав блевал.
Всеобщий рвотный рефлекс свалил все курсантское поголовье, причем те, которые наиболее небрежно сплевывали за борт накануне, были наказаны самым жестоким образом. Их ярко-зеленые физиономии уныло выглядывали из каждого гальюна.
Экипаж корабля, матерясь, смывал из брандспойтов отвратительную жижу с палубы, а старпом с неизменным весельем командовал по громкой.
– За борт не травить, караси! Потом не отмоемся!!! Трави на палубу, салаги!
Дрожа от унижения, будущие морские офицеры еле дотаскивались до гальюнов – им уже объяснили, что «травить на палубу» – величайший позор.
А что же музыканты? – спросите вы. А вот что. Первым свалился бывалый дядя Саша. За ним полегли все тубисты, чей вестибулярный аппарат теоретически должен был выдерживать космические перегрузки. А дальше оркестр валило «по группам»: поочередно вышли из строя тромбоны и баритоны. За ними к гальюнам уныло потянулись валторны и альты. Трубы и «дерево» сдались практически сразу же, не добравшись даже до гальюнов. Начальник трое суток вообще не покидал каюты. И только свежих, румяных барабанщиков можно было регулярно видеть на камбузе.
У нас морская болезнь проявилась совершенно непостижимым образом – ударников мучил невообразимый жор. То ли отсутствие за столом остальных, то ли высокая моральная подготовка дала о себе знать, но только наш смехотворный вестибулярный аппарат вел себя абсолютно нелогично – мы чувствовали себя замечательно. Набрав полные миски всякой жратвы, мы заваливались в кубрик и объедались перед зеленеющими товарищами до полного одурения. Стоны сослуживцев не трогали нас, мы безжалостно предлагали им полтарелки борща и заливались счастливым смехом, наблюдая, как они спрыгивали с коек, стараясь добежать до ближайшего гальюна.
Этот кошмар продолжался до самого выхода в Северное море. Ослабевшие «морские волки» получили в нем короткую передышку. В Па-де-Кале все наконец окончательно пришли в себя, Ла-Манш был спокоен как агнец, а Бискайский залив вообще проигнорировал все сплетни о нем, встретив ласковым штилем. Мы даже рискнули порепетировать свое дефиле на вертолетной площадке восьмой палубы. Пролетавший в этот момент над нами натовский «Орион» удивленно покачал крыльями, в фюзеляже открылась дверь, и из нее высунулся офицер в синем комбинезоне. Он что-то восхищенно проорал и покрутил пальцем у виска. Коллектив дружно ответил ему на чистейшем английском языке: «Fuck you!» Этому приветствию нас накануне заботливо научил старпом, у которого музыканты числились в любимцах.
Стремительный бросок в заграничные воды был продиктован простой целью – как только мы пересекали морскую границу, всему личному составу начислялось довольствие в твердой, свободно конвертируемой валюте. Забегая вперед, скажу, что на обратном пути расстояние, покрытое нами в начале похода за двое суток, мы проходили полторы недели. Самым малым ходом.
Поскольку все мы не имели ничего общего с настоящими моряками кроме формы, все нам было в диковинку. Светящееся по ночам море, суровая красота штормового неба, малопонятный язык кадровых моряков – все это вызывало в нас чувство слепого щенячьего восторга. Мы всасывали в себя каждую мелочь, чтобы не забыть там, на берегу, и гордиться тем, к чему удалось приобщиться.
Хотя немало было и такого, что не вызывало ничего, кроме унижения и обиды. Например, при прохождении проливов, или, как их называли, «узкостей», весь личный состав, свободный от вахты, сгоняли на верхнюю палубу. На баке и юте вставали по двое автоматчиков во главе с офицером-особистом. Они не спускали глаз с ежащейся на сентябрьском ветру толпы курсантов и матросов, готовые открыть огонь по любому сумасшедшему, рискнувшему прыгнуть в ледяную воду. Так в общей сложности наш корабль прошел десятки миль.
Те же чувства вызывала страшная, безжалостная «дедовщина», царившая в матросских кубриках. Более жалких и забитых парней, чем «первогодки» на этом корабле, мы никогда не встречали. Их задрючивали до абсолютно скотского состояния, причем при полном попустительстве офицеров – так всем было спокойнее.
Потихоньку мы добрались до Гибралтара. Там нам посчастливилось испытать одно из самых счастливых потрясений в жизни – мы проходили пролив в сопровождении стаи касаток.
Было это так. Близость к экватору заставила командование сжалиться и объявить по громкой связи: «Личному составу, форма одежды – ноль! Трусы – пилотка!» Надо было видеть разнообразие трусов, украшающих крепкие чресла нашего дружного коллектива. Палыч, например, щеголял в розовых семейных трусах, украшенных кокетливыми ромашками. Спортивные тромбонисты сверкали щегольскими плавками, Лысый стыдливо выползал на палубу в белых индийских трусиках с прорезью, барабанщики и трубачи прикрывали срам разноцветными «боксерками», и лишь явные «салабоны» стеснительно оглаживали на костлявых ягодицах раздуваемые ветром сатиновые уставные «семейники»
Начальник был верен себе и выходил «в люди» исключительно в брюках и форменной рубашке с коротким рукавом. И только домашние шлепанцы, надетые на босу ногу, да круги под мышками предательски свидетельствовали о том, что нашему бравому командиру тоже жарко.
После полудня вся команда предавалась сиесте – находиться на раскаленной палубе было решительно невозможно. И вот однажды, когда мы подходили к Гибралтару, в кубрике раздался тихий но внятный голос Палыча:
– Е... твою душу мать... Это еще что?!
Несколько человек, расписывающих «пулю» на подвесном столе (в том числе и я), подались к иллюминатору. Первым заорал Фаля. Прямо перед нашими носами вровень с кораблем двигался неправдоподобно огромный и абсолютно человеческий глаз.
В этот же момент по громкой связи раздался невозмутимый голос старпома:
– По правому борту – касатки! Салагам – любоваться!
Мы рванули наверх. То, что мы увидели по правому борту, невозможно описать. Штук восемь морских гигантов легко обгоняли корабль. Исполинские хвосты мерно вспенивали изумрудную воду, скользкие черные тела, размером со среднюю железнодорожную цистерну, совсем по-дельфиньи врезались в волны. И самое незабываемое – их громадные влажные глаза, казалось, насмешливо следили за нами – смешными червячками, вообразившими себя хозяевами океана... Мы просто выли от восторга.
Когда касатки ушли вперед, нас снова сгрудили на верхней палубе для прохождения «узкости». Мы во все глаза смотрели по сторонам – картина была впечатляющей. Вид грозных стен Гибралтарской крепости с одной стороны и белоснежных марокканских поселений – с другой создавали ощущение полной нереальности. Вода, казалось, была прозрачной на несколько километров вглубь, по ней скользили лунообразные остроносые лодки марокканских рыбаков с парусами всех цветов радуги...
– По правому борту – встать к борту!!! – раздалась команда старпома.
Встречным курсом шла аккуратная испанская шхуна с зачехленными пушками. По трапу на верхнюю палубу строевым шагом поднималась ее немногочисленная команда – несколько мужчин и темноволосая девушка. Все они были одеты в ослепительно белые шорты и рубашки с коротким рукавом. Застыв в приветствии, они не могли скрыть удивления при виде разноцветной толпы на палубе нашей серой посудины – мы были похожи скорее на цыган, беженцев из малоразвитых стран, чем на военнослужащих морской супердержавы. Нам было стыдно отдавать честь. Поэтому мы просто помахали им руками, не обращая внимания на особистов, укоризненно качающих головами...
В Средиземном море мы встали на якорь. В программе похода значились учения. Они начались незамедлительно – кормовую пушку расчехлили, потом снова зачехлили, выяснив, что стрелять из нее не будут. Боевые расчеты беспрерывно занимали свои места и уходили покурить. По трапам с ошеломительной скоростью, как белки, туда-сюда скакали матросы и старшины. По громкой связи раз семьдесят объявляли то боевую тревогу, то ее же отбой... В наш кубрик поминутно заглядывал летёха и грозно сдвигал брови. Мы бродили по кораблю, хватаясь за все запрещенное, пачкая все надраенное и задавая идиотские вопросы типа: «Это что, действительно торпеда?! А интересно, она дотянет во-о-он до того паромчика?».
На оркестр старались не обращать внимания, но потом нам было приказано наглухо задраиться в своем кубрике.
Мы вздохнули с облегчением и, плотно задраив выход, торжественно распахнули все иллюминаторы, после чего дружно закурили. Через пару минут мне показалось, что кто-то подкрался ко мне сзади и с размаху съездил по правому уху корабельной мачтой.
Оглядев лица товарищей, я понял, что и они испытывают нечто похожее. Прошло несколько секунд, и по нашим музыкальным перепонкам шарахнуло что-то еще более внушительное.
Оказалось, что начались стрельбы. И начались они именно с тех пушек, которые находились недалеко от наших иллюминаторов. Фалишкин с Тихоном бросились их задраивать, но, будучи несколько раз отброшены ударной волной, перепоручили эту почетную обязанность единственному воспитону, допущенному в зарубежный вояж, – Ленечке Несвисту по прозвищу Глист.
Это прозвище Несвист (тоже, кстати, барабанщик) заработал именно в этом походе. Как – расскажу позже. А пока замечу, что Глист после этих стрельб оглох на оба уха и до самого конца нашей стоянки в Средиземном море был совершенно профнепригоден.
Куда и зачем стреляли наши пушки, я до сих пор не понимаю. Тем не менее в учениях я поучаствовал, и было это так: тем же вечером, после стрельб, корабль вновь потрясла команда «Боевая тревога!», и на этот раз за нами пришли.
Нас вывели на палубу и стали так тщательно расставлять, будто готовили к расстрелу. Оказалось, мы должны были отработать срочную эвакуацию с корабля. Впрочем, отрабатывать было не на чем – спасательных плотов хватило только на начальника и примкнувших к нему Лысого с несколькими «сундуками». Мы немного помахали им руками, когда плот спустили на воду, и с нескрываемым удовольствием закидали их дымовыми шашками, которые должны были имитировать густой туман. Несмотря на то что никому так и не удалось «случайно» попасть Лысому «дымовухой» по башке, результатом учений мы были удовлетворены. И долго еще вспоминали унылые физиономии «спасающихся», свет фальшфейеров, проступающий сквозь едкий дым, а также душераздирающий свист летёхи в какую-то дудочку, свисающую со спасательного жилета.
На вечерней поверке начальник похода тепло поблагодарил весь личный состав за проявленные успехи в ходе учений, а оркестру почему-то объявил личную благодарность. Леха Штырев объяснил это тем, что большая часть спасательных средств, выделенных оркестру, была менее остальных заблевана и быстрее всех вернулась к месту постоянной дислокации, ибо не покидала корабля совсем.
И только Серега Куманьков отчего-то разволновался и на полном серьезе долго приставал к боцману: мол, если что случится – оркестр не спасется... На что боцман степенно вопрошал:
– Какая тебе разница, в какую очередь тонуть, мудила?
На следующий день в воду спустили что-то вроде большого куска брезента, прокомментировав это как «устройство купальни с помощью паруса». Палыч сразу же окрестил купальню «носовым платком». На предложение старпома окунуться, мы отрицательно покачали головами – касатки нарезали круги где-то неподалеку, и любоваться ими мы предпочитали с борта корабля. Хотя и не все – отдельные «сундуки» заявили, что никогда себе не простят, если не окунутся в «Средиземку». Но через несколько часов мы убедились в своей правоте.
Нашу «сиесту» нарушил истошный вопль, доносящийся из иллюминатора:
– Акула!!! Чуваки, акула!!!
Это вопил Серега Куманьков, наш первый корнет, бузотер и пьяница. Орал он так, будто эта самая акула уже дожевывала его мосластые ноги.
– Неужели парус прогрызла, сука? – спокойно предположил Палыч.
Естественно, нас тут же вынесло наверх. Мы стали вглядываться в импровизированный бассейн, ожидая увидеть расползающееся кровяное пятно и пенящуюся воду, в которой Кум храбро лупит трубой по оскаленному рылу огромного чудовища... Но в «носовом платке» лишь спокойно плескались несколько голых «кадетов» и наш летёха, можно сказать одетый, ибо на макушке его красовалась ярко-синяя «тропическая» пилотка, явно выменянная у кого-то из экипажа.
Откуда-то с юта вновь донесся вопль. Вслед за ним по громкой раздалось:
– По правому борту – акула. Кто не видел – может зацепить!
Мы рванули туда. Самый короткий путь лежал по коридору, в котором произошло замечательное происшествие. Откуда-то сверху, из люка, в коридор выпали два лейтенанта – оба из БЧ-5. На их веснушчатых лицах блуждала странная улыбка, в руках поблескивали новенькие гранаты.
Надо сказать, что коридор не был особенно просторным, вернее, он был даже тесноватым. Точнее, чего уж там, он был узким, как односпальная кровать. К тому же в кормовой части корабля, куда все направлялись, в нем почти не было дверей – вечно запертая баня да гальюн с душевой, снабжавшиеся забортной водой.
Так вот, когда в битком набитом узеньком коридоре один из лейтенантов случайно взял да и выронил одну гранату – случилось сверхъестественное. Коридор опустел в течение секунды. Куда подевались два десятка человек при запертых дверях и полном отсутствии люков – неизвестно, но коридор был пуст. А граната, новенькая и симпатичная, спокойно лежала у моих одеревеневших ног. Подождав некоторое время, я негромко кашлянул. Откуда-то из стены проявилась бледная физиономия одного из лейтенантов.
– Испугался? – дрожащим голосом спросила физиономия.
– Ну... в общем... – честно признался я.
– Не ссы, – ободрил меня лейтенант и осторожно материализовался из стены в коридор.
Двумя пальцами он взял гранату и, испуганно улыбнувшись, прошептал:
– Боевая... Глубинная.
Потом, когда меня отпаивали чаем в кубрике, Палыч авторитетно заявил, что такие гранаты используются против диверсантов-водолазов и в основном рассчитаны на звуковую волну, оглушающую под водой врагов. Мне от этого почему-то не полегчало...
Тем не менее у меня все-таки хватило сил доковылять на негнущихся ногах до юта и полюбоваться на трехметровую рыбу-молот, которая с неописуемой грацией огибала корму. Курсанты и наши «сундуки» безостановочно щелкали своими «Сменами» и «Зенитами», и лишь дядя Саша долго и обстоятельно выстраивал мизансцену. По его задумке Фалишкин должен был, откинувшись на леера, томно указывать рукой на рыбину. При этом его широкая морская грудь должна была овеваться свежим средиземноморским бризом, следовательно: гюйс – развеваться, а ленточки на бескозырке – плясать замысловатый матросский танец на фоне знойного марокканского берега.
Чтобы снять этот гениальный кадр, дядя Саша поднялся на третью палубу, зацепился ногами за кормовую пушку и, как огромный ленивец, пополз по стволу. Нависнув наконец над нами, он извлек из-за пазухи свой старенький «ФЭД» и принялся издеваться над несчастным Фалишкиным, как заправский фотограф над туповатой моделью:
– Фаля!!! Отгибайся назад!.. Да не рылом, а телом! Руку назад! Да не эту, мудак! Правую! В которой колотушку* держат, чтоб ты понял! Гюйс высвободи, чтоб на ветру... Ну на х...я ты его отстегнул?! (Гюйс летит в направлении Марокко.) Дайте ему кто-нибудь гюйс!!! Так... Еще отогнись! Сдвинь «беску» на затылок! Ой, бля! (Бескозырка катится по палубе и падает в сторону Испании.) Так! Ну все уже, стой теперь! Стой!! Сто-о-ой!!! Держите кто-нибудь за ноги этого осла!!!
* Колотушка – в данном случае то, чем играют на большом барабане. Военные барабанщики делали ее сами – на обточенную палку с утолщением надевалось несколько толстых войлочных колец, которые прижимались друг к другу винтом.
Фалишкин так старательно отгибается, что уже практически вываливается за борт, и только схвативший его за ремень мичман мешает терпеливо ожидающей акуле плотно перекусить. Фаля косится на нее и с перепугу кричит дяде Саше несколько обидных слов.
– Ах ты гнида! – оскорбляется наша первая валторна и пытается ловко спрыгнуть с пушки. Стоит ли говорить, что получается это у него не очень ловко. В общем, обрушивается наш дядя Саша с трехметровой высоты прямо в столитровый бак для пищевых отходов. При этом он держит свой драгоценный «ФЭД» в вытянутой руке, как Чапай винтовку при форсировании реки Урал...
Акула насмешливо поглядывает на весь этот бардак. Но в этот момент раздается зычный голос старпома, напоминающий рык грузчиков на Сытном рынке:
– Р-р-разойдись! Дор-р-рожку!
Мы расступаемся, и на палубе появляются трое: старпом и два давешних офицерика. Они картинно, как на учениях, срывают с гранат кольца, строго по уставу замахиваются и кучно бросают их за борт.
Сначала раздается вопль – при замахе старпом заезжает стоящему за его спиной Тихону по носу, – потом оглушительный взрыв... Рыба-молот всплывает кверху брюхом, посреди всяческой оглушенной морской мелочи.
– Шлюпку на воду!!! – счастливым голосом орет старпом, но тут же корабль облетает команда:
– Боевая тревога!!! По местам стоять, с якоря сниматься!!!
Как нам потом объяснили, командир корабля не одобрял жестокого обращения с животными. И еще больше он не одобрял применения штатных боеприпасов без крайней необходимости. К тому же он крайне не любил «зеленых», которые по любому поводу поднимали ужасный шум. А может, нам просто было пора... Но в любом случае мечта старпома украсить офицерскую кают-компанию чучелом акулы тогда не сбылась. Хотя, вспоминая характер старпома, думаю, что он уже достиг желаемого результата.
Итак, наше судно направлялось в обратный путь, где нас ожидал «десерт» – та самая желанная Ирландия. На протяжении всего перехода мы ожесточенно репетировали, прерываясь лишь на кратковременные передышки, вызванные сентябрьскими штормами. Именно тогда мы узнали, что такое «океаническая зыбь» и шестибалльный шторм.
Начнем с последнего. Если бы меня спросили, что мне больше всего запомнилось во время шторма, я бы ответил честно: следы. Я до сих пор улыбаюсь, вспоминая, как во время жуткой бортовой* качки для чего-то срочно понадобился Лысому. Он выслал за мной, перекуривающим на юте, Пашку Лобанова. Зловеще отсвечивая всеми оттенками зеленого, флейтист высунулся наружу и прохрипел:
* Бортовая качка – болтает «с боку на бок», килевая – вперед-назад. Объяснение не научное, но, кажется, понятное.
– Баря! К старшине!
– Иду, – беззаботно кивнул я и достал из кармана робы соевый батончик. – Будешь?
Пашу передернуло, и он исчез в коридоре. Я неторопливо побрел в кубрик. Войдя в коридор, я долго и озадаченно смотрел на представшие моему взору следы – они шли по такой замысловатой схеме: левая стенка – пол – правая стенка – пол – левая стенка... и т.д. Обрывались следы у гальюна, из которого слышались характерные надрывные звуки.
Я хихикнул и, держась за поручни, постарался побыстрее пробежать коридор. Когда я добрался до двери в кубрик и оглянулся, то увидел ту же самую траекторию, оставленную моими мокрыми ботинками. Хотя мне казалось, что бежал я очень ровно.
Другое воспоминание, связанное со штормом, – не менее трагическое. Атлантика знакомила нас с «океанической зыбью» – невероятно длинной километровой волной, проходя которую, даже огромный корабль долго-долго карабкается наверх, а потом так же долго падает вниз. Между прочим, со всеми сопутствующими неприятностями типа невесомости и сосания под ложечкой.
Передо мной – картина маслом: «Совершенно охреневшие от качки военные музыканты пишут... „пулю”».
В кубрике пустынно – большинство музыкантов лежит, точнее ездит на своих койках. Рев волн прерывается слабыми стонами и глухим стуком. Этот стук неравномерен – аукнулась полная неспособность военных музыкантов правильно подвязать подматрасники – незакрепленные матрасы вместе с их хозяевами медленно ползут вниз, когда корабль вздымается на волне... Бум! – глухо стукают пятки о железные прутья. Корабль медленно переваливается через гребень волны, раздаются душераздирающий скрип и, чуть погодя, страшная дрожь и грохот, сотрясающие судно. Это обнажаются работающие винты. Корабль кренится вниз, и матрасы ме-е-едленно ползут в обратную сторону... Звяк! – стриженые головы бьются о противоположную спинку койки. И так может продолжаться час, два... до бесконечности.
В центре кубрика – стол, вмонтированный в пол. На столе нехитрая закуска и, пардон, то, что этой закуской закусывают. «Это», уже разлитое в стаканы, стоит на мокром полотенце (чтобы не скользило) и время от времени вливается в несколько стойких глоток. Запах спиртного обволакивает кубрик... В эти моменты стоны усиливаются, кое-кто буквально «стекает» с койки и неверными шагами бредет в сторону гальюна, мученически прикрывая рот.
Откуда «оно» взялось? – спросите вы. Из наших сумок – отвечу я.
Подумайте сами: все мы везем в Ирландию водку. Но все ли могут ее до Ирландии довезти? Конечно же нет – вот ведь она, родимая, рядом, в сумочке! Доедет она до далекого берега или нет – неизвестно! Может, летёха засечет, может, в шторм разобьется, может, «аборигены» сопрут... Да и потом неизвестно, что с ней будет, если она и доедет! Кто поручится, что ее удастся продать? Никто!!! А значит, и беречь ее нечего.
Руководствуясь этими нехитрыми расчетами, наши «сундуки» сначала выпили всю водку, которую везли они. Потом обратились за поддержкой к нам – матросам. Но те из нас, кто сумел сохранить столь бесценный продукт для продажи, совершенно естественно рассчитывали на неплохую прибыль в твердой валюте. Поэтому, после недолгих пререканий, было решено – особо жаждущие покупают у особо запасливых водку по той цене, которую последние предполагают за нее получить. Дело, как говорится, добровольное. В результате водка в оркестре продавалась по таким охренительным ценам, что даже самый забубённый спекулянт с Некрасовского рынка покраснел бы и объявил протест. Рекордом стала продажа тубистом Кирилловым «малька». Он умудрился толкнуть его трубачу Куманькову за пять ирландских фунтов. То есть, по тогдашнему «коммерческому» курсу: за 120 советских рублей, следовательно, за сумму, равную месячному окладу главного корабельного старшины сверхсрочной службы Куманькова. К слову, оклад матроса Кириллова составлял 7 рублей в месяц. На него можно было купить две пол-литры, что Игорек, кстати, и сделал. Под эту самую водку и разворачивалась горячая схватка «в стельки»* посреди бушующего океана вообще и оркестрового кубрика в частности. Я, пожалуй, не стану описывать подробности этой игры. Скажу только, что тот же самый тубист Кириллов, как и многие «водочные короли» Атлантического океана, совершенно напрасно садился за этот проклятый стол.
* «Стельки» – карты.
Приближаясь к вожделенной Ирландии, мы с интересом узнавали все больше об этой стране и с ужасом о том, что может нам помешать в ней побывать.
Оказалось, что наличие на борту какого-либо инфекционного больного вполне способно закрыть нам дорогу в порт и мы можем проболтаться на рейде все отведенное для визита время. Выяснилось это, разумеется, потому, что на нашем борту был такой больной. И именно из оркестра.
Весь экипаж с ненавистью поглядывал на нас, вышагивающих на восьмой вертолетной палубе в концертном дефиле. Чем ближе была заветная бухта, тем яростней становились эти взгляды, вокруг корабельного лазарета сгущались тучи, врача бесконечно мучили вопросами о здоровье его единственного пациента:
– Ну че, просрался там этот... музыкант?
Да, как ни прискорбно, наш маленький Ленечка Несвист действительно сильно «срался». Процесс этот у него был, к сожалению, перманентным, и конца-края ему не было видно. Судовой врач ехидно вывесил на дверь его бокса табличку со страшной надписью: «Подозрение на дизентерию». И хотя весь оркестр питался одним и тем же и (да чего там!) прекрасно знал, с чего так несет Ленчика – все мы мысленно расстались с солнечной Ирландией.
Дело было в том, что в экваториальных широтах нам почему-то стали выдавать консервированный сливовый сок. А Леня был сам не свой от всего, что было сделано из слив или хотя бы отдаленно напоминало сливы. Заботливая Ленина мама положила ему с собой пару килограммчиков чернослива, несколько пакетиков изюма (который Ленчик тоже очень любил) и пару баночек сгущенного молока без сахара. Сначала все это лежало пустым грузом – Леню поташнивало, знаете ли. Но как только море стало поспокойнее, Ленчик тут же принялся опустошать запасы.
Он разводил водой из-под крана молоко в немытой кружке, например с остатками вчерашнего киселя, запускал наугад руку в свой мешок и, зачерпнув оттуда горсть чего-нибудь, отправлял все вместе в рот. Все это он проделывал в перерывах между приемами пищи, то есть ходил вместе со всеми на камбуз и трескал там за милую душу борщи, котлеты, гуляш и прочие яства, созданные щедрым кулинарным гением нашего кока. Понятное дело – Ленчика стало слегка «слабить» от такой диеты. Он не внял намекам своего бедного желудка. Его стало просто нести. Потом – ужасно нести. А потом его, стонущего, прямо в гальюне засекла наша медслужба.
И все-таки стоило нашему «Перекопу» отдать якорь на рейде, в кубрике тут же возник Ленчик. И так-то худой, теперь он почти просвечивал. Казалось, что роба ему так велика, что вот-вот соскользнет с остреньких плеч. На лице его блуждала голодная улыбка, под глазом наливался синевой свежий фингал.
– Зашел на камбуз, а мне там врезали... за что-то... – пискнул он.
Мы смотрели на него молча. Палыч бросил на меня недоуменный взгляд:
– Твой подчиненный? Скажи мне, кто твой подчиненный, и я скажу тебе, на кого он похож... Вылитый глист!
– Похож, – согласился я.
– Воспитанник Глист! – гаркнул Лысый. – На «баночку» ша-агом марш!
И воспитанник Глист отправился нести боевую вахту. А мы стали готовиться к завтрашнему сходу на империалистический берег.
На следующее утро мы пришвартовались к стенке в порту с черствым названием Корк.
Заходя в гавань, мы сбились в кучу на палубе, стараясь исполнять «Славянку» с самым непринужденным видом, ничем не показывая того шока, который мы испытали при виде заграницы вблизи. Начальник тщетно пытался поставить нас в строй – из задних шеренг ничего не было видно, поэтому они напирали на передние, а передние, в свою очередь, вообще чуть не вываливались за борт.
Точно совместив конец марша с окончательной остановкой нашего «лайнера», летёха распустил оркестр. Мы повисли на леерах, как дети на заборе перед клеткой с обезьянами.
Со стенки на нас дружелюбно смотрели аборигены. Их забавляло, что морем прибило что-то вроде густонаселенного пятиэтажного дома, от которого на несколько миль несло гуталином, пастой ГОИ и хозяйственным мылом.
Гуталином – потому что весь личный состав, естественно, начистил всю имеющуюся в наличии обувь, к блеску которой моряки вообще относятся с излишней щепетильностью. Правда, наши корабельные коллеги отчего-то обладали такими заношенными и взлохмаченными «шкарами», что кроме блеска ничто не указывало на их принадлежность к обуви вообще. Это было странно, поскольку мы не понимали, где они берут такие расстояния, чтобы снашивать ботинки до состояния мочалки.
Почему пахло пастой ГОИ – тоже ясно, ею было надраено все блестящее – от огромной рынды до самой мелкой медной таблички. Больше всего «зеленым пластилином» пахло от оркестра – не считая ременных блях и аксельбантов, практически все инструменты были затерты до дыр, не исключая и тарелок нашего друга Тихона. Которые, в порядке профилактики кишечных заболеваний, всю ночь чистил воспитанник Глист. Как и все остальные дудки.
Ну а мылом несло, извините, от матросских штанов. Особенная, военно-морская технология глажки брюк была сразу по прибытию в Питер взята нами на вооружение. Делалось это так: брюки с изнанки тщательно промазывались влажным мылом. Потом, уже с лицевой стороны отпаривались на обычный манер. Стрелки становились острыми и твердыми, и держались они неделями. В случае чего всегда можно было подправить их пальцами прямо на себе.
Через несколько часов «пятиэтажный дом» самым естественным образом превратился в плавучий универмаг. Экипаж открыл такую наглую торговлю прямо с борта, что через полчаса на трап важно взошел таможенный чиновник. Еще через час его просто вынесли на руках из каюты старпома. В бороде его сверкали алые икринки, из карманов расстегнутого кителя торчало по бутылке «Пшеничной»...
Торговля не прерывалась ни на минуту: из каждого иллюминатора трясли тельниками и гюйсами, палуба по правому борту была переполнена личным составом, который яростными криками на ломаном английском пытался наладить контакт с местным населением:
– Мистер! Эй, мистер! – неслось с корабля в ошеломленную толпу. – А ю вонт ту бай... май воч?! Рашен механик воч – кволити бэст, а?! Рашен матрешка! Бери, козел, итс иникспэнсив! Ван паунд!!! Ту паунд!!!
Гостеприимные ирландцы стали обходить стороной экзотический рынок. Правда, не все. Все-таки шел девяностый год, и купить себе сувенир вроде часов с портретом Горбачева или надписью «Perestroika!» многие были не против. Часами этими в основном торговал оркестр: мы горстями скупали их перед поездкой на ПЧЗ*, у тамошних музыкантов из самодеятельного духового оркестра. Покупали мы их по десять рублей, продавали – по десять фунтов. Прибыль была фантастической. За двадцать пять фунтов можно было спокойно купить подержанный видеомагнитофон. Набив карманы валютой, мы ждали схода на берег, который ожидался на следующий день.
* Петродвордовый часовой завод, выпускавший часы «Заря»
Сход на берег производился по пятеркам. Курсантам повезло меньше: их непрерывно пасли особисты. На нас особистов не хватало, поэтому музыкантов делили так: три «сундука» (один ответственный) – два матроса. Это было замечательно – «сундуки» добредали до ближайшего паба и, показав нам кулак, отпускали бродить по городу. На обратном пути мы подбирали их (чаще всего абсолютно бухих) и волокли на корабль.
Отбрехавшись от Лысого, который пытался навязать мне Глиста, я заполучил в попутчики обстоятельного Кириллова, который изумил меня в первый же день. Когда мы зашли в первый приглянувшийся нашим «сундукам» паб, Игорек извлек из-за пазухи полиэтиленовый пакет, набитый чем-то железным, и звякнул им о стойку бара. Посетители, и так заинтригованные появлением советских военных матросов, придвинулись поближе. Кириллыч открыл пакет и стал доставать из него... значки. Это была его знаменитая коллекция: тут были пионерские и комсомольские значки, значки с гербами городов, олимпийской символикой, Лениным во всех возможных вариантах, знаки воинской «классности» и, наконец, гордость коллекции – значок депутата Ленсовета. Немного порывшись в кармане, наш бравый тубист извлек мятую бумажку, на которой неровным почерком было написано: «Sale! Price: 1£».
Этот рекламный ход неожиданно привлек массу покупателей, и в мгновение ока у Кириллова разобрали все значки. Успели наварить и мы с «сундуками» – свинтив прямо с кителей свои нагрудные знаки и комсомольские значки, мы получили еще по несколько фунтов. Кириллов заработал что-то около ста тридцати фунтов.
И мы, продав Родину, пошли по городу. А «сундуки» после продажи Родины остались ее пропивать.
На следующий день весь личный состав построили на палубе. После того как мы сыграли что-то бодрое, выступил командир похода. Ему было плохо. Морально и физически. Он сказал, что мы ведем себя очень ху... нехорошо. Что мы позорим, мать вашу... в смысле нашу мать – родную страну. Что ему стыдно, но он будет вынужден по возвращении в Кронштадт вызвать на корабль таможенников. Потому что все мы совершенно опиз... обнаглели и тащим на борт такое количество вещей, что осадка корабля превысила допустимую. Он сказал, что мы не должны уподобляться челнокам, да и х... с нами. И дайте-ка попить, сынки, чего это у вас там, «Кока-кола»?..
После этого нам объявили разнарядку на выход в город:
– Первая рота.. экскурсия на военно-морскую базу!
– Вторая рота... в оперу! Вы, бля, из города культуры все-таки!
– Оркестр! В город по пятеркам!
Мы возмутились. Лично мне возможность побывать в местной опере, которую я представлял чем-то вроде «Ла-Скала», казалась подарком судьбы, который у нас безжалостно отнимали. Поэтому я вопил больше всех:
– А мы из какого города? Кадеты поедут в оперу, а мы – оркестр – пойдем по магазинам?!
Рядом шумно заныла вторая рота:
– Ну, бля, привалило... Чего мы там не видели в опере этой вонючей?
Начальство покашляло и, видимо, поняв, что сморозило что-то не то, вежливо заявило.
– Да подавитесь! Оркестр – в оперу!
Когда нам раздали билеты и мы торжественным маршем почесали в местный муниципалитет, я постарался вести себя как можно незаметнее. Потому что сразу перевел текст на билете: «Только сегодня! Единственный концерт европейского турне! В концертном зале муниципалитета Корка – звезды советскойоперы!!!».
В последний вечер перед отходом домой мы устроили концерт прямо на палубе. Мы играли три часа. Играли все, что знали, показывали все, на что способны, выкладывались на полную катушку. Ирландцы ревели от восторга, и, когда всех желающих пустили на корабль, они совершенно неожиданно завалили нас живыми цветами. Старпом по громкой связи хрипло скомандовал'
– Личному составу – начать братание!!!
Что следовало делать по этой команде – никто не знал. Мы, во всяком случае, продолжали играть, и все, что происходило на корабле, вполне могло называться «братанием».
После концерта оркестр выпустили на берег в последний раз. Все магазины были уже закрыты, да и деньги потрачены. Поэтому мы спокойно отправились просто прогуляться. Наказать нас за пьянство запретом выхода с корабля уже никто не мог. Поэтому мы спокойно направились в паб. Причем все – в один.
Там мы вдоволь попили, поели и попели. И там же мы потеряли Леху Штырева.
Это был настоящий скандал. Причем международный. Леха потерялся не сразу. Поначалу он все время был на глазах и упивался «Гинессом» с обычной скоростью. Потом мы видели его в объятиях какого-то бородатого рокера в диковинной для нас тогда куртке с вышивкой «Харлей Дэвидсон». Рокер старательно заливал в Леху какой-то напиток. Затем Леха не без труда занял небольшую сцену и, поводя своим огромным носом, хмуро заявил:
– Тут мы с Джеком. Вывели русско-ирландское ругательство.. Оглашаю: «фак-н – ёбтыть»!
Паб взорвался аплодисментами. Возможно, снесенный звуковой волной, а может, сам по себе – Леха рухнул куда-то вниз. И больше его никто не видел. Даже после тщательных поисков.
Разумеется, мы тоже были «хороши». В смысле – «плохи». Но в самом скором времени нам предстояло стать еще «хуже» – пора было возвращаться на корабль.
Мы решили еще немного потянуть время. Ко мне подошел какой-то тип в роскошном джинсовом костюме и, как ребенок к конфетке, потянулся к моим часам. Часы эти были с историей – мой дедуля выдал их мне, предварительно достав из каких-то закромов, покрытых многовековой пылью.
Дело в том, что знающие люди нас предупреждали, что все русские часы, особенно механические, хорошо продаются на Западе. Но какие-то все равно нужно задекларировать и предъявить по возвращению. Поэтому я и попросил деда выдать мне в долг какие-нибудь завалящие часики. Дедуля у меня был человеком, как бы это сказать... бережливым. Потому выдал он мне страшное старье с 24 камнями и надписью «Москва-80». На эту-то плоскую шайбу размером в полруки, с неработающими секундомером и календарем, железно опаздывающую в час на пару минут и с пачкающим руку браслетом, короче, вот на это дерьмо и запал джинсовый ирландец.
Сначала он предлагал мне деньги. Мне их было совершенно не на что потратить. Потом он двусмысленно кивал на полную молодую блондинку за соседним столиком. Я скосил глаза на часы и помотал головой. Тогда он в отчаянии помахал перед моим носом каким-то полиэтиленовым пакетиком с белым порошком. Но когда я достал «беломорину» из полной пачки и прикурил ее, он открыл рот, принюхался и спрятал пакетик. Мне стало его жалко, и я показал на его куртку. На лице его появилось странное выражение: казалось, он, с одной стороны, не верит собственному счастью; с другой – не верит, что на свете попадаются такие кретины, как я. В любом случае он мгновенно разделся до трусов и, затолкав мне в охапку джинсы и куртку, в сапогах и плавках помчался к выходу. В руке он держал старые часы моего деда.
Прошли все возможные сроки нашего возвращения, и мы побрели к нашему плавучему дому. Ко всеобщему удивлению, у трапа не было вахтенного. Поэтому мы торжественно отдали честь флагу и без приключений проскользнули на корабль. В кубрике состоялось оперативное совещание, в повестку которого входили два вопроса:
1. Куда, черт побери, подевался Штырюга?
2. Куда, едрена матрена, распихать все наши шмотки? Ведь они решительно никуда не помещаются.
После недолгих прений было решено не извещать пока что летёху о невозвращенце, дабы успеть достойно подготовиться к карательным мероприятиям, неизбежно последующим за этой неприятной новостью. Поскольку никто не сомневался, что нас ждет жуткий шмон, в течение последующего получаса военные музыканты занимались распихиванием и рассовыванием, а также заталкиванием и утрамбовыванием. В результате кубрик стал выглядеть абсолютно нежилым.
Мы сели передохнуть. Выпитый «Гинесс» требовал задушевной беседы. Разговор сразу зашел о несчастном Штыреве. Мы долго вздыхали при мысли о том, каково ему, бедняге, на чужом неприютном берегу. Мы, чуть не плача, горевали, что Леха еще в Средиземном море вылакал все свои и многие чужие «сувенирные» припасы, а также начисто пропил все денежное довольствие, выданное перед сходом на берег. Поэтому безутешной Лехиной жене мы ничегошеньки не привезем. Некоторые из присутствующих готовы были пожертвовать несколькими покупками, ради несчастных Лехиных деток, которых мы уже считали чуть ли не сиротами.
И только мы приступили к выборам гонца, который принесет нашему начальнику черную весть, – с причала послышался шум. Высунувшись в иллюминаторы, мы принялись наблюдать за происходящим.
Прямо к нашему трапу с невообразимым ревом подъехала целая кавалькада шикарных мотоциклов, которую возглавлял ярко-лимонный «фольксваген», вдоль и поперек покрытый цветными наклейками – этакий потертый чемодан бывалого путешественника. Из микроавтобуса фактически вытек на причал Леха Штырев собственной персоной. Двое дюжих рокеров, шумно галдя, подхватили его под мышки и передали с рук на руки ошеломленной вахте. Третий рокер, в котором мы узнали Джека – нашего собутыльника из давешнего паба, пихал вдогонку Лехе шикарный кожаный чемодан и что-то восторженно кричал.
Через минуту двое вахтенных внесли тело в музыкантский кубрик и, слепив из него некое подобие роденовского «Мыслителя», посадили за стол. Тело неожиданно пришло в себя и, достав из кармана плоскую бутылочку бренди, сделаю несколько шумных глотков. После чего как ни в чем не бывало спросило:
– Че не спим?
– Где ты был, жопа? – вопросом на вопрос ответил Лысый.
Но Леха не знал, где он был. Он ничего не помнил и даже не знал, что лежит в том самом кожаном чемодане, который внесли на корабль вместе с ним. Трубач Чижик отодвинулся от чемодана подальше и заверил присутствующих, что там, разумеется, лежит ядерная бомба, и если она и не тикает, то только потому, что ее часовой механизм, конечно же, электронный. Палыч возразил, что империалистические спецслужбы сделали большую ошибку, если доверили Штыреву диверсионную операцию: «Такому пьяному мудаку, – сказал он, – я бы и детский садик взорвать не доверил».
Леха не обиделся и предложил взять да и посмотреть, что в чемодане. Если, конечно, никто не очкует.
Никто не очковал, поэтому, когда все вышли, скажем, покурить, – Глист от имени и по поручению храбро открыл чемодан. И завыл от восторга: в чемодане лежала новехонькая двухкассетная магнитола «Sharp» со всеми возможными прибамбасами. Вокруг нее валялись десятки студийных аудиокассет с таким выбором музыки, что слюни потекли бы даже у самого искушенного меломана. Пока никого не было, Глист тихо спер парочку самых редких и побежал на ют, звать остальных.
Тем временем мы перекуривали и ждали взрыва, а Леха тщетно пытался восстановить в памяти ход событий:
– «Фак-н-ебтыть» помню. Потом... не помню. Вроде дом какой-то... Пили что-то.. Нет, не могу, не помню...
Вдруг лицо его изменилось, и он осторожно поднял левую руку:
– Чуваки, точно... Там бомба! Они же, суки, мне часы подменили! «Ченч, говорят, ченч...» Там бомба... – И он обреченно обнажил мощное запястье.
Мы ахнули. На его руке сверкал настоящий «Ролекс» с золотым браслетом. Именно такой мы полчаса рассматривали в ювелирном магазине – на нем висела бумажка с ценой: «4.000£»...
Последующие издевательства над Лехой стали основным развлечением обратной дороги. Вымещая свою зависть, мы бесчисленное количество раз спрашивали у Штырева, как бы невзначай:
– Слушай, Леха, а чего ты на таможне-то скажешь? Тебе же тридцать фунтов выдали, а ты на пять тысяч везешь?
– Скажу – подарили! – бурчал он в ответ.
– Ну это еще ладно, – кивали мы. – А вот когда спросят, куда ты свои задекларированные ходики дел... С двадцатью, между прочим, камнями?! К тому же марки «Полет», а?! Вот тут-то и.. Это уже, понимаешь, пахнет!.. Это тебе не шуточки...
Как-то вечером к нам в кубрик пришел летёха, чтобы выдать по три «беломорины» на предстоящие сутки. Это были последствия тотальной продажи командой «Перекопа» всех запасов отечественного табака. Ирландцы, как безумные, скупали «Стрелу», «Приму» и особенно «Беломор». Сигареты «Друг» шли по такой цене, что даже наши «водочные» цены казались пустячком, а пачка «Любительских» просто вызвала давку на причале.
Разумеется, мы не только продавали, мы менялись на «Мальборо», «Винстон» и прочее невиданное нами доселе курево. Но, во-первых, все хотели довезти его до дому, а во-вторых – никто толком не помнил, куда его запихал.
Все то же самое творилось и в экипаже. Поэтому командир похода принял волевое решение: матросский «чепок» закрыть, запасы курева поделить и раздать командирам подразделений для последующего распределения.
Самой ходовой валютой на корабле стал «Беломор». Самыми богатыми людьми – некурящие.
Понятное дело, что ежевечернего визита нашего начальника все курильщики ждали как появления мессии. В этот вечер начальник сказал:
– Это последняя порция. До захода на Кронштадтский рейд еще трое суток. Но, скажу по секрету, есть у боцмана кое-какие запасы. Так что если есть с чем расстаться в обмен на курево – вперед. Только не забудьте, что занесено в декларации, а то потом будете на таможне объяснять, что сигареты на часы у боцмана выменяли. – Он хихикнул и подмигнул Лысому.
– Да, Леха, – неожиданно ляпнул Фалишкин. – Ты про декларацию-то подумай...
Начальник нахмурился и посмотрел на Штырева. Тот невинно пожал плечами. Летёха потоптался еще немного и вышел. В коридоре ему показалось, что в кубрике после его ухода раздался какой-то смутный шум. Но пора было спать, и он пошел к себе в каюту.
А шум действительно был. Леха методично колотил Фалишкина. После этого над ним никто не шутил.
Как только корабль вышел в открытое море, весь личный состав был построен на верхней палубе. Увидев строй, начальник похода схватился за сердце. Командир корабля икнул, а глаза старпома стали наливаться каким-то странным лиловым оттенком.
Назвать то, во что был одет экипаж, – военной формой, не рискнул бы даже Нестор Иванович Махно. Однородность строя не наладило бы даже объявление «формы ноль – трусы, пилотки»: многие продали и пилотки.
Кто стоял в чем-то среднем между робой и «парадкой», кто вроде бы и по форме, но без тельняшки и почему-то в зимней шапке. Отдельные военнослужащие стыдливо прикрывали срам, ни много ни мало, шинелью – из-под нее предательски торчали контрабандные джинсы.
И лишь оркестр сверкал на левом фланге – новехонькая парадная форма даже немного мозолила глаза на общем фоне.
– Во мудаки... – сокрушенно вздохнул боцман. – Это ж сколько денег упустили!..
Мы были с ним совершенно согласны. Но, к сожалению для нас, концертная парадная форма хранилась у летехи в каюте, и надеть нам ее пришлось один-единственный раз – на концерт в супермаркете. А торговать там советской формой было бы неестественно.
Хмурое командование так и не смогло ничего выговорить. В смысле, ничего такого, что бы годилось для публикации...
Как я уже говорил, обратный путь занял втрое больше времени. Соответственно и проход «узкостей» с автоматчиками и особистами удлинился до невозможности.
На входе в Балтику я и мои сопризывники торжественно отметили «Приказ». Его зачитал нам радист, и, хотя мы знали его дословно – текст этого документа не менялся веками, – мы жадно ловили каждый слог...
Но все – как плохое, так и хорошее, когда-нибудь кончается. Кончился и наш дальний поход. Нам выдали по грамоте с веселыми стишками, удостоверяющими, что мы сходили, и сходили далеко.
В Кронштадте нас ждали жены и подруги. Мы были уверены, что они, восхищенные нашим мужеством и широтой морской души, подарят нам вскоре такие наслаждения и почести, что даже все привезенное нами импортное барахло не станет адекватным ответом на эти подарки.
Поэтому мы очень хотели что-то преподнести нашим дамам. И сделали это единственным доступным способом, как только впереди показались хмурые волнорезы Кронштадтской бухты – мы заиграли. Играли мы фантастический вальс, который когда-то написал один из военных дирижеров нашего округа – подполковник Барсегян. Вальс несся над Финским заливом, как волшебная телеграмма: «Приближаемся родному берегу зпт мечтаем радушной встрече зпт соскучились зпт раз-два-три зпт раз-два-три зпт раз-два-три...»
В памятном девяносто первом году (причем именно в августе) один из дирижеров базы – кап-лей Карабасов умудрился добиться приглашения на фестиваль военной музыки во Францию.
Выбрав из всех военно-морских оркестров лучших музыкантов, он прикомандировал их к себе и, присвоив получившемуся коллективу звучный титул «Адмиралтейский оркестр Санкт-Петербурга», начал изнурительные репетиции.
Карабасова в батальоне ласково называли Лешей и относились к нему тепло – он ярко выделялся из всех дирижеров своей необычной внешностью и в самые тяжелые минуты всегда развлекал личный состав. Вернее, личный состав без устали развлекался, глядя на него.
Во-первых, Леша обожал Штрауса. Обожал он его до такой степени, что еще на «факультете» <Военно-дирижерский факультет Московской консерватории – единственное учебное заведение России, выпускающее военных дирижеров> отрастил себе огромные усы, которые заботливо завивал кончиками кверху. На его румяном лице эти усы выглядели очень забавно, но по ним можно было определить все перепады настроения бравого дирижера – музыканты из его оркестра всегда сперва смотрели на них, а потом уже в глаза своему начальнику. Нужно ли говорить, что его музыкальные программы изобиловали польками, вальсами и увертюрами Штрауса, в исполнении которых карабасовскому оркестру не было равных.
Во-вторых, Леша был помешан на всяческих военных прибамбасах – он единственный добился присвоения ему «морского» звания – капитан-лейтенант, а не просто капитан. В связи с чем был просто увешан различными знаками отличия и галунами. Он обожал все военные церемониалы и умудрялся обеспечивать абсолютное большинство официальных приемов и встреч, из-за чего безостановочно портил отношения с коллегами – соискателями. Он так следил за соблюдением устава и формы одежды, что его старшина даже не успевал пить, заботясь о внешнем виде личного состава..
При всем этом он оставался сугубо гражданским человеком. В его оркестре все «срочники» и «воспитоны» обращались к нему по имени-отчеству и ночевали дома. То, как он ходил строевым шагом, доводило до истерики всех, кто хотя бы приблизительно знал, как это делается, а уж как он отдавал честь – веселило даже детей. Причем делал он это с самым серьезным видом, поэтому любящие подчиненные не расстраивали его попусту и не обращали на это внимания.
Скромно замечу, что я тоже попал в число приглашенных в «Адмиралтейский оркестр». В связи с чем готовился вместе со всеми поехать в далекую Францию и поразить тамошнюю публику настоящим русским искусством.
Репетиции были кровавыми – первую половину дня мы сидели «в классе» и до седьмого пота оттачивали концертную программу. После обеда нас выводили во двор, и мы, как проклятые, заучивали «плац-концерт» – так называемое дефиле*. 1 сентября 1991 года мы должны были вылететь в Париж.
* Оркестровое шоу – играя на ходу, оркестр перестраивается в различные фигуры, сходится, расходится, пританцовывает и поет. Короче говоря – что-то похожее на балет, аккомпанирующий сам себе.
Естественно, что девятнадцатого августа 1991 года мы расстроились! Поездка грубо обламывалась, все наши труды казались напрасными – мы проклинали эту проклятую страну вообще и этот вонючий ГКЧП в частности... Но, как и предсказывал невозмутимый Леша, все обошлось, поэтому мы горячо приветствовали Ельцина и победу демократии, в знак чего срочно сшили триколор и разучили новый гимн.*
* Теперь уже снова «старый».
Тут надо бы, справедливости ради, заметить, что не одни мы так радовались свержению ГКЧП. В это самое время несколько наших сослуживцев находились в открытом море – в дальнем походе. Там им пришлось пережить еще более неприятные минуты: командир похода, старый адмирал взял и сдуру выслал в адрес ГКЧП приветственную телеграмму. Подпоив корабельного радиста, наши «сундуки» проникли ночью в рубку и уговорили его дать им послушать «Голос Америки». Бодрый диктор сообщал, что, дескать, «к Кронштадту приближается мятежный корабль „Смольный”, сверху донизу начиненный оружием и готовый к бою».
Поскольку докричаться до диктора и сообщить ему, что «мятежный корабль» по своей боеспособности заметно уступает рыбачьему баркасу и, мягко говоря, не собирается ни с кем воевать, – не было никакой возможности, то «сундуки», холодея, дослушали «Голос»... Выяснив, что «демократический Кронштадт готовится к обороне», они собрались было тихо утопиться, но благоразумно решили подождать до утра. И правильно сделали, так как утром к их борту тихо причалил небольшой катер, с которого тихо сошли на борт очень тихие люди и так же тихо увезли с собой старого осла в адмиральском кителе и пижамных штанах.
Но вернемся к нашему вояжу. Как и было запланировано, первого сентября мы отвалили во Францию.
Совершенно обессиленные после моральных и физических тягот прохождения таможни, в самолете мы наконец расслабились. Да и было отчего: уж к этой-то поездке мы подготовились куда как лучше, чем ко всем предыдущим. Благодаря все тому же многоопытному дяде Саше Фугачеву.
Когда возник вопрос, что же везти во Францию – он все так же авторитетно посоветовал нам накупить в «Мелодии» пластинок с русской классикой – французы, мол, с руками оторвут, там это так дорого! Благо в этом магазине было полно вышеуказанной классики, да еще с надписями на французском языке, да еще и по грошовой цене; нами был совершен настоящий набег на его полки, в результате чего мы и чувствовали себя абсолютно спокойными и уверенными в завтрашнем дне. Правда, чуть портила настроение хрупкость нашего багажа, но предстоящие барыши вытесняли это беспокойство.
Развалившись в удобном кресле рядом со мной, многопудовый старшина оркестра Першинин позволил себе миролюбиво похохмить, что, мол, и в их славный коллектив наконец-то проникли представители подозрительных национальных меньшинств. И что теперь на его хрупкие плечи ложится еще одна ответственность – оберегать личный состав от тлетворного влияния сионизма...
В ответ я так же миролюбиво рассказал анекдот: шли по пустыне мужчина и женщина. Мужчина нашел яблоко и отдал его умирающей от жажды спутнице. В разных странах задают вопрос: какой национальности они были? Англичанин: не знаю, какой национальности была женщина, но мужчина был англичанином, поскольку только настоящий джентльмен может отдать в пустыне яблоко... Француз: не знаю, какой национальности был мужчина, но женщина была француженка: только настоящая француженка способна так очаровать мужчину, чтобы тот в пустыне отдал ей яблоко... Русский: не знаю, кто была баба, но мужик был точно еврей. Потому что только еврей может найти в пустыне яблоко!
Коллектив дружно посмеялся, еще не представляя, насколько пророческой окажется эта история и как болезненно он будет вспоминать это «яблоко в пустыне»...
Аэропорт «Шарль де Голль» нам не дали даже рассмотреть – пухлый розовощекий импресарио буквально сгреб нас с эскалатора и запихал в могучий автобус, который тут же развил невероятную скорость в северном направлении. Поэтому первым французским впечатлением стал... скромный туалет на автозаправке.
Тут самое место упомянуть еще одного героя наших приключений – Сережу Чугункова. Чуча был тихим воспитоном из тех, кто навсегда посвятил себя искусству. В связи с чем абсолютно не вписывался ни в один пункт Устава и трогательно мучил начальство.
Именно такие часами занимаются на инструменте, именно они сутками пропадают в музыкальных училищах и консерваториях, они же являются гордостью и красой всей военно-оркестровой службы (в музыкальной ее части), в связи с чем им и прощается полный дебилизм по части военной. Называли их «профессурой» и старались держать подальше от строевых отделов.
Чуча был ярким представителем «профессуры». Он занимался не просто часами, он занимался сутками. Проблемой было то, что он, к несчастью, был ударником. И не признавал суррогатов*, то есть занимался только на оригинальных инструментах: барабане, ксилофоне и тарелках. А ведь человек, часами отрабатывающий дробь на «крещендо – диминуэндо»**, способен довести до рукоприкладства даже самого бывалого дежурного по оркестру.
* Дело в том, что для ударных инструментов (в большинстве – довольно громких) предусмотрены специальные учебные варианты – например, кусок толстой резины, наклеенный на фанерную дощечку. «Резинка» прекрасно имитировала отскок палочек от пластика барабана, при этом оставалась беззвучной, и т. д.
** С тихого до громкого, и обратно.
Другая неприятность заключалась в его потрясающе наивном характере, который совершенно не совпадал с довольно угрюмой внешностью. При всей своей молчаливости и неуклюжести Чучу иногда прорывало – и тогда творились страшные вещи. Но он блестяще играл на ксилофоне, и в нашей программе значился номер для соло ксилофона с оркестром. Чучу необходимо было терпеть.
Так вот, когда нас выпустили наконец из автобуса немного размяться и «оправиться», мы, ясное дело, сразу направились в магазинчик – нам необходимо было почувствовать себя за границей. Мы долго толкались у прилавков, вызывая у персонала веселый интерес, как вдруг открылась дверь туалета, и из нее на цыпочках вышел Палыч. Давясь от смеха, он бесшумно поманил нас пальцем. Заглянув в дверь, мы увидели незабываемую картину: Чуча, «откинув капот» и держась, пардон, за свое мужское достоинство, проделывал какие-то непонятные трюки. Он то подскакивал к писсуару вплотную, то, выждав несколько секунд, наоборот, отскакивал от него. Причем при каждом отскоке он замысловато менял траекторию, выписывая совершенно невероятные кренделя ногами.
Увидев нас, он радостно заулыбался и закричал:
– Чуваки, смотрите какая клевота! Вода сама спускается! Хрен обманешь!
И это была чистая правда: вода действительно спускалась при каждом Чучином отскоке – в стену был вмонтирован фотоэлемент.
– А зачем же ты с голыми яйцами-то скачешь? – поинтересовался Першинин. – Думаешь, писсуар на их колебания настроен?
Сережа опустил глаза и задумался. Немного помедлив и задумчиво поглядев на свое хозяйство, он просветлел и сказал:
– А, это я забыл... Увидел такое вот... И забыл.
– Мудак... – пожал плечами старшина и, сплюнув на ослепительно чистый кафель, вышел из туалета.
А Чуча проторчал в этом гальюне до самого отъезда, провожая всех к писсуару и обратно. А потом, в автобусе, он еще долго улыбался и качал головой, как Юрий Деточкин в милицейском «уазике»...
Через некоторое время нас доставили наконец в славный город Лилль, где и начались наши основные приключения.
Нас разместили в крохотном отельчике, основной особенностью которого были хозяева-арабы. Старший брат исполнял обязанности портье, а его несколько сестер служили коридорными. С нашим приездом у них, думаю, открылись глаза на многие вещи...
Начнем с того, что в отеле были, лишь одноместные номера, которые если и были рассчитаны на двоих, то исключительно на супругов. То есть тех, кто спит в одной постели и укрывается одним одеялом. Надо ли говорить, что наш румяный импресарио из соображений экономии поселил нас именно по двое, именно в эти самые номера...
Огорчало и то, что всех селили по группам: ударник к ударнику, тубист к тубисту, флейтист к кларнетисту. Поэтому надо мной висела опасность поселиться с Чучей. Но, слава Богу, пронесло: мудрый Леша выбил для Чучи отдельный номер, и после короткой жеребьевки в соседи мне достался Толик Брошин – отчаянно рыжий барабанщик, как и я приглашенный из другого оркестра.
Большая часть личного состава была жената и имела вполне определенные навыки сна в двуспальной кровати. Но не с волосатым же прапорщиком из твоего оркестра...
Вечерами, перед отходом ко сну, из наших номеров несся странный, зловещий полушепот:
– Вова, я последний раз прошу тебя, убери руку!..
– Никуда я не лезу! Жопу отодвинь!
– ...Твою мать, что ж ты все одеяло-то захапал?!
– Отодвинься!.. Уйди от меня, извращенец!..
Когда первым утром в номера вошли девушки в традиционной восточной одежде с кофе и булочками – взглядам их предстало такое, что у них задрожала паранджа. Я, например, проснулся, поглаживая рыжую Толикову башку, которую тот уютно устроил у меня на груда... Скорость вылета горничной намного превышала звук ее собственного визга.
Начиная со следующего утра в номер никто не входил – прислуга оставляла завтрак в коридоре у дверей номера и стучала, пока кто-нибудь не отзывался:
– Мерси, встаем... мерси, твою душу мать!..
В дальнейшем отношения с горничными у нас так и не склеились – да и понятно: кому приятно подкатить к номеру тележку, доверху наполненную туалетной бумагой, шампунями и мылом, а после уборки номера обнаружить, что тележка абсолютно пуста...
Кормили нас восхитительно – импресарио удалось отыскать ресторан, где шеф-поваром служил какой-то армянин, лет двадцать назад эмигрировавший из Союза. Перед первым же обедом он торжественно вышел на середину ресторана и дал витиеватую клятву: мол, он никогда себе не простит, если его соотечественники будут что-то кушать дважды, – он клянется ни разу не повториться и оставить в наших сердцах и желудках долгую память о французском гостеприимстве...
Он был верен этой клятве до конца, и действительно, вспоминая тот небольшой ресторанчик, мы до сих пор пускаем слезу... Или слюну. В общем, помним.
С первым обедом появилась первая культурологическая проблема. И дело было не в том, что нам предстояло разобраться в обилии приборов, веером разложенных у наших тарелок. Проблема, как и «veritas» заключалась «in vino».
Во-первых, его, то есть вина, было очень много. Столики были на троих, и на каждом стояло по литровой бутылке красного «Бордо». Во-вторых, как только бутылка пустела – ее тут же меняли на полную, причем абсолютно бесплатно и безмолвно. В-третьих, бутылки, стоящие на столе, были открытыми (вино, видите ли, должно было «подышать»!), поэтому нести их с собой было не очень удобно.
Но, в конце концов, мы ведь приехали из России... Все неожиданно вспомнили, что давно и самоотверженно собирают винные пробки, поэтому «не могли бы вы принести несколько старых пробок – мы увезем их с собой, о спасибо, вы так любезны...» А также: «простите, вы не будете возражать, если мы возьмем с собой несколько пустых бутылок – нам не во что ставить цветы в номерах...»
А дальше – дело техники: пустую бутылку на стол, полную закрываем пробкой и пихаем в карман. В результате – вина у нас в номерах больше, чем воды, и мы абсолютно счастливы.
Вторая проблема заключалась в том, что на первый обед нам подали цыплят. Причем мы не сразу поняли, что эти жирненькие кругленькие птички, зажаренные целиком, и те усопшие костлявые воробьи, которых мы едали на родине, – с точки зрения орнитологии абсолютно идентичны. Мы, грешным делом, подумали, что нам подали какую-то дичь. Но заботливая переводчица нас переубедила.
Чучу от вида такого великолепия посетило его своеобразное чувство юмора, и он саркастически пошутил:
– А чего так мало?
К переводчице тут же подскочил метрдотель и шепотом осведомился, что прокричал этот месье? Та добросовестно перевела. И когда Чуча уже нацелился вилкой на жирную цыплячью грудку, его тарелка молниеносно исчезла прямо из-под его носа. Он так и остался сидеть с занесенной в воздухе вилкой, ошеломленно слушая, как тарахтит официант. Переводчица спокойно сказала, что через минуту все будет нормально. Мы почувствовали, что будет весело.
И действительно, через минуту официант торжественно выволок из кухни огромное блюдо с чем-то, что показалось нам свежезажаренным страусом. Кряхтя, официант взгромоздил все это на стол перед Чучей, который, в свою очередь, тихо застонал. Мы заржали.
– Жри, раз мало... – хихикая, проговорил Першинин.
– Да, – совершенно серьезно подтвердил Карабасов. – Пока не съешь, из-за стола не выйдешь. Нечего русский флот позорить.
– Чуваки-и!.. – умоляюще зашептал Чуча. – Помогите!
Но мы лишь жестоко посмеивались. Да и при всем желании ничем помочь не могли – ведь и наши порции были столь огромны, что мы чувствовали себя туго нафаршированными помидорами. А впереди нас еще ждал десерт. Да и вина было еще много.
В результате мы выползли из ресторана абсолютно недееспособными. Чуча был совершенно синим и мог только икать. Тем временем неумолимо надвигалась репетиция.
Кое-как собрав всю амуницию, мы погрузились в автобус и отправились репетировать. Леша озабоченно спрашивал у импресарио, сможем ли мы без проблем отыскать себе какой-нибудь небольшой свободный «пятачок», чтобы спокойно пройти наше «дефиле».
– Ни х... себе пятачок! – только и выговорил Палыч, когда мы выползли из автобуса.
Перед нами простирался огромный футбольный стадион «Stadium Nord», выглядевший как самое пустое место на земле.
– Подойдет? – осведомился импресарио.
Недавно переставший икать Чуча открыл было рот, но Палыч мгновенно затолкал в него огромное яблоко. Чуча снова принялся синеть, а Палыч стал объяснять, что почувствовал, как в Чучином мозгу созрела еще одна шутка, вроде: «не, мы тут не поместимся». Он сказал, что нас тут же бы вывезли в чистое поле и мы бы, заблудившись, умерли от голода. Першинин предположил, что мы какое-то время питались бы Чучей. Дядя Саша возмутился и заметил, что питаться барабанщиками, да еще такими тупыми, «ни х...я не комильфо!», говоря по-французски. Толик обиделся и заявил, что за иного тупого барабанщика дают пять умных валторнистов, и вообще...
Но в этот момент Карабасов издал трубный крик: «Строиться!», и мы пошли топтать изумрудный газон лучшего стадиона Лилля.
Одним из сложнейших номеров нашего плац-концерта было исполнение в середине программы песни на французском языке.
Для того чтобы ее выучить, еще в Питере Леша раздал нам листочки с текстом, записанным в русской транскрипции. Он уверял, что это очень известная французская народная песня и что зритель будет просто пищать от восторга. Перед самым отъездом к нам пришла строгая тетя с филфака и долго учила с нами французское произношение. Овладеть грассированием и прононсом было несложно. Сложно было понять, о чем поется в песне, – мы хотели придать нашему исполнению как можно больше драматургии. Но перевести песню на русский не могла даже тетя – она утверждала, что это что-то вроде детской считалочки: у некоей Руселль три дома, у каждого дома три крыши, под каждой крышей чего-то тоже три и так далее, то есть нечего и заморачиваться – нужно просто петь.
Это поняли все, кроме Чучи. Поэтому при исполнении песни, не забывая хлобыстать тарелками, он играл целый спектакль – закатывал глаза, мотал головой, улыбался и, наоборот, морщился – в тех местах, где, по его мнению, требовался особый драматизм. При этом он орал громче всех, и после двух-трех дублей Леша стал хвататься за сердце. Он, конечно, мог бы приказать Чуче не петь. Но тогда в самый ответственный момент расстроенный Чуча мог бы сломать всю сложную геометрию наших рядов и уйти, например, поплакать в сторонку в разгар выступления. Занять его игрой на инструменте – тоже не выход: в отличие от духовиков, «тарелочник» может и петь, и играть одновременно. И тогда Леша придумал блестящий ход – он поручил Чуче шумовые эффекты. Изъяв у флейтиста Мамедова палехскую свистульку, обреченную на продажу после использования в концертной программе (шум птичек в польке «В Павловском лесу» Штрауса), он передал ее Чуче.
– Допустим, действие происходит в лесу. Будешь обеспечивать шум леса, – сказал он ласково, рассчитав, что Чуча вряд ли сможет одновременно играть на тарелках и свистеть в свистульку (которую все-таки надо придерживать).
Леша был уверен, что полностью решил проблему, заняв Чучин рот. Но не тут-то было. Немного помучившись и не выдув из свистка ни одного более-менее слышного звука, Чуча в перерыве забежал за трибуну и через несколько минут появился, заливаясь птичьими трелями и одновременно лупя в тарелки. Свистулька крепко держалась у него во рту, замысловато прикрученная к ушам полинялой резинкой от трусов.
Леша прикрыл глаза. Оркестр рыдал от смеха. Старшина Першинин подошел к Чуче и спросил, утирая слезы:
– Из трусов вынул?
– Угу, – счастливо мотнул головой тот.
Намертво прикрученная свистулька присвистнула.
– А трусы где? – поинтересовался Першинин.
– А вон, – кивнул Чуча, свистя, – на трибуне положил...
– Молодец, – сдерживаясь, проговорил старшина. – Смотри, чтоб французы не попятили – казенное ведь белье...
– Сними резинку, Сережа... – упавшим голосом произнес Леша. – Лучше пой.
После репетиции нас отвезли в отель и разрешили познакомиться с местными достопримечательностями. Мы с Толиком тут же отправились в «Тати» – огромный магазин на соседней улице. Еще дома мы слышали это название – все русские рано или поздно набредали на эти магазины, торгующие дешевыми шмотками и ширпотребом.
Войдя, мы тут же наткнулись на отдел женского белья и застыли, потрясенные. Прямо перед нами стоял манекен, облаченный в соблазнительный комбидресс. Такой фасон мы видели впервые в жизни и, конечно же, отнесли наличие застежки на самом интимном месте к сексуальной распущенности француженок.
– Совсем ох...ели, империалисты проклятые, – процедил Толик. – Может, жене взять?..
– Я не рискну, – отказался я. – Это, по-моему, неприлично.
– Ну! – согласился Толик. – Лифчик, там, еще куда ни шло... А это х...ня какая-то... Еще обидится на х...й!
– Извините... – раздался за нами голосок с трогательным акцентом.
Мы обернулись. Перед нами стояла девушка, она нерешительно улыбалась.
– Я случайно услышала русскую речь... (Толик покраснел.) У меня такая... проблема, вы извините. У меня русские корни... И в Москве живет дядя... Он просил меня достать... – Она развернула какую-то бумажку. – Вот... Свечи для... «Мо-скви-ча». Я объехала все автоцентры... «Рено», «опель», «мерседес»... Никто не знает, какие они должны быть... Вы не знаете?
Мы поскребли затылки и переглянулись.
– Нет... – грустно сказал я. – У нас нет машин, и мы не знаем. Простите. «Экскузе муа...»
Девушка покраснела и закивала головой:
– Да, я понимаю... Извините, я вас отвлекла, извините, ладно? – Она повернулась и исчезла.
– Мудаки, – резюмировал Толик.
– Почему? – не понял я.
– Это же яблоко! – Он хлопнул меня по плечу. – Яблоко в пустыне! К двум русским мудакам в центре Франции подходит девица, которая говорит по-русски! У этих засранцев полные чемоданы водки, икры и пластинок! А они упускают ее просто так, даже не спросив – как дела?
Сказать было нечего. Мы еще немного повздыхали и отправились прицениваться дальше. Но фортуна была к нам благосклонна, и уже через десять минут мы вновь встретили ту самую девушку. Причем она подошла к нам сама.
– Ради Бога, простите! – сокрушенно сказала она. – Я так перед вами виновата!
Мы недоуменно переглянулись.
– Я только что прочитала в газете, что вы из русского оркестра, который приехал только сегодня ночью! А я тут же стала вас отвлекать! Простите! Простите!
Успокоив девушку, мы выяснили, что зовут ее забавно – Саня. Санина бабушка была угнана во время войны во Францию, и ей удалось остаться тут и после ее окончания. Грянувшая перестройка позволила Саниной семье восстановить все родственные связи, съездить на историческую Родину и быстро убедиться в мудрости бабушкиного выбора.
Выясняя все это, мы незаметно переместились в небольшой уличный кабачок, где с радостью приняли предложение Сани выпить пива. Предложение это было омрачено лишь одним: она спросила, какое пиво – темное или светлое – мы предпочитаем пить в это время суток. Поскольку до этого момента мы не знали, что пиво бывает не только «Жигулевским», а еще и темным или светлым – мы замялись. Тогда Саня заказала нам и того и другого.
В ответ мы рассказали ей о нашем житье-бытье, возможно, допустив несколько непатриотичных пассажей.
Через час, изрядно повеселевшие, мы вернулись в отель – готовиться к выступлению. Наши карманы грел номер Саниного телефона, а умы – ее обещание заехать за нами в воскресенье и отправиться в Рубе – «город магазинов» на границе с Бельгией.
В автобусе, везущем нас на стадион, Толик громко рассказывал невероятную историю нашего знакомства и доказывал, что это самое настоящее «яблоко в пустыне». А я тем временем тихо расспрашивал трубача Красулькина (единственного среди нас автолюбителя) о таинственных признаках свечей для «Москвича», столь недоступных для автоцентров именитых марок.
Наше выступление было триумфальным. Недавний путч в России вызвал у французов взрыв интереса к России вообще и к нам в частности. Зрители встречали каждый наш номер громом оваций. А уж исполнение песни «Ка дэ Русселль» в русской транскрипции вызвало просто рев и тайфун эмоций. К тому же, как оказалось, Чуча на репетиции охрип, поэтому исполнение было и впрямь безупречным.
Оркестр закидали цветами, Леша был зацелован до полусмерти, а Першинину вручили четыре ящика пива в подарок от возбужденной публики. Кстати, куда делось это пиво, никто не знает до сих пор.
Мы были счастливы. Во многом наш успех был неожиданным для нас самих, поскольку, когда представилась возможность сравнить наши инструменты и форму с тем, чем обеспечивались зарубежные коллеги, – мы сильно погрустнели. Впрочем, уровень исполнения русских оркестров всегда был намного выше, поэтому грустили мы в основном представляя, каким недосягаемым он был бы, имея мы все это великолепие...
Счастливые и уставшие, мы, подремывая, вернулись в отель. Небольшое приключение, случившееся с нами по дороге, – Чуча вдруг обратил внимание на одну из тысяч проституток и заорал дурным голосом, перебудив всех и заставив водителя остановиться и достать на всякий случай аптечку, – не могло изменить нашего умиротворенного состояния.
У стойки портье случилось небольшое столпотворение, все разбирали ключи, когда раздался голос:
– Мсье Брошин! Мсье Барковски! – естественно, с ударением на последний слог.
Мы с Толиком протолкнулись к стойке, и портье торжественно вручил нам огромную коробку, перевязанную лентой, под которую была засунута открытка. Коллектив возбужденно загалдел: читайте, читайте!
– «Друзья! – громко прочел я, пытаясь унять нехорошие предчуствия. – Вот вам скромный гостинец от Франции. Без нитратов, без КГБ и от чистого сердца! Саня».
Толик дрожащими руками открыл коробку. В мертвой тишине прозвучал голос Палыча:
– Вот это жратва!
Толик обнял коробку и молча понес ее к лифту – так бережно, словно молодой папаша новорожденного. Я пошел за ним. Тишина за спиной давила, поэтому я с облегчением услышал голос старшины Першинина:
– Вот вам и «яблоко в пустыне»... а я предупреждал...
В номере мы с Толиком принялись рассматривать, что же прислала наша новая подруга, сразу откладывая на тумбочку то, что мы, по крайней мере, могли опознать.
Сначала туда лег здоровенный сверток тонко нарезанной колбасы. И было в нем, по подсчетам скрупулезного Толика, сорок шесть сортов. Среди которых, сами понимаете, не было ни «Докторской», ни «Диетической».
К колбасе вскоре присоединились деревянные коробочки с сырами – их было штук десять, и от их названий шла кругом голова: «Камамбер», «Рокфор», «Флодессю»...
Рядом встали бутылки, запечатанные как «шампанское»*, несколько французских булок и шоколадок.
* Впоследствии это «шампанское» принесло Толику неприятности: он подарил его тестю, выдав за самое дорогое шампанское – будучи выставлено на стол во время юбилея, оно оказалось темным пивом, и тесть обиделся. Но кто же знал, что фольгой запечатывают еще и пиво?
Ну а дальше перед нами встали сплошные вопросы. Перед нами лежало несколько круглых штуковин, покрытых странным зеленоватым пушком. Мы вертели их и так и сяк, пытаясь определить природу их происхождения. Толик предложил не мудрствовать и поинтересоваться у портье, что это за хреновина. Вооружившись разговорником, мы отправились к нему.
Портье мирно жарил яичницу в подсобном помещении. Пока Толик тыкал ему в лицо неопознанный предмет, я тщательно выговаривал написанную в разговорнике фразу.
– Que ce tel? Что это такое?
– Киви, – мирно сказал он, ставя ударение на последнее «и».
Мы переглянулись.
– Что еще за «киви»?! – спросил Толик.
В моей голове что-то забрезжило:
– Знаешь чего, – неуверенно сказал я. – Помню со школы: в Австралии водится такая птица – «киви». Может, это ее яйца?
– Такие волосатые? – засомневался Толик.
Я нашел в разговорнике нужное слово и, ткнув в яичницу, спросил.
– Les oeufs? Яйца?
Портье словно подкосило. Он зашелся в диком хохоте, потом схватил у Толика киви и разрезал его на две половинки. Потом сунул нам по чайной ложке и знаками показал, как их есть.
Мы долго смаковали новый вкус, потом горячо поблагодарили портье, вытирающего слезы и тихо бормочущего: «Sur, russe!», и отправились к себе.
– Ничего особенного! – сказал Толик. – Помесь огурца с апельсином.
Но через пять минут мы вновь были у портье. Толик протянул ему, уже всхлипывающему, еще один круглый предмет.
– Нектарин! – простонал араб.
Уж не знаю как, но он сумел объяснить нам, что это помесь персика со сливой, специально сделанная, чтобы избавиться от аллергенной кожуры.
– Ну вообще, бля, с жиру бесятся! – оскорбился Толик.
В течение последующего часа мы знакомились с авокадо, папайей, манго и другими экзотическими дарами природы. Портье долго благодарил нас, составив по нашему разговорнику фразу, означающую, что он давно так не веселился. После чего, неожиданно посерьезнев, он включил видеомагнитофон, который немедленно стал показывать стрип-шоу и спросил на чистом русском языке:
– Хотим?
– Хотим, – сказал Толик.
– Но не можем, – добавил я.
– Black... is? – спросил зачем-то Толик.
Портье кивнул. Я потянул Толика за рукав, но он не унимался:
– А... испаньол?
Портье снова кивнул.
– Ну a... russian is?
Портье удивленно посмотрел на него и пожал плечами:
– No... Russe – no. Mais pourquoi? (Нет... Русских – нет. А зачем?)
– Хау матч? – спросил Толик.
Портье показал ему стофранковую бумажку.
– Не хотим, – отрезал Толик.
Мы пошли в номер. А когда пришли, я не удержался и спросил:
– А на хрена ты у него спрашивал про русских? Тебе что, их дома мало?
– А чтобы не вы...бывался! – победно сказал Толик, и мы стали укладываться в постель.
Наши гастроли напоминали ускоренную съемку – события и впечатления сменяли друг друга с необыкновенной быстротой. Был тот достопамятный «слон», о котором я уже рассказывал. Кстати, после него Чуча вообще чуть не рехнулся: вместе с несколькими страдальцами его повели в туалет – в ближайшем кафе. Зашел он в него первым. И, судя по показаниям свидетелей, провел в нем не менее получаса. Не отвечая на стук и призывы товарищей.
Взломав дверь с помощью спасателей, коллеги нашли его сидящим перед унитазом в странной позе. Оказалось, что на сиденье была установлена система автозамены полиэтиленового стерильного чехла. Стоило нажать красную кнопочку справа – и из специального карманчика на стульчаке с тихим жужжанием выезжала прозрачная пленка. Чучу это совершенно заворожило – раз за разом он потрясенно нажимал на кнопочку. И когда в кассете закончилась пленка – чуть не случилась трагедия. В общем, хорошо, что его все-таки извлекли. После этого Леша подселил к нему в номер тубиста Кириллова.
Были выступления и концерты в десятках разных городов. Мы уже плохо ориентировались в пространстве и времени.
Когда наступило воскресенье и у нас выдался свободный день, за нами с Толиком на роскошном белом «форде» приехала Саня. Но ожидаемого фурора это не произвело – все слишком устали. Коллеги вяло припомнили «яблоко» и пошли уныло продавать водку и икру.
Мы прокатились в Рубе, купили там какую-то мелочь и окончательно убедились, что найти во Франции свечи для «Москвича» – абсолютно пустое дело.
Вернувшись «в расположение» мы застали угрюмый народ. Никто так ничего и не продал. Першинин хмуро пояснил, что «у них тут русская водка в каждом магазине, а про икру и говорить нечего». Все говорят лишь одно слово: «La contrebande» и посылают доблестных русских моряков куда подальше. Какая-то неведомая вожжа подхлестнула мне под хвост, и я сказал:
– Не может быть. Хотя, конечно, если ходить по магазинам...
Собрав в полиэтиленовый пакетик всю свою «la contrebande», я спустился вниз и спросил у портье, где тут ближайший русский ресторан.
Через полчаса я помахал перед носом Першинина тремя стофранковыми банкнотами. Шепча что-то про «яблоки» и «угрозу сионизма», он подбросил свое жирное тело и устремился по указанному мной маршруту.
А еще через полчаса привели абсолютно бухого Палыча. Привели его дружелюбные полицейские, которые на хорошем английском языке объяснили нам (не понимающим ни хорошего ни плохого английского), что Палыч украл в магазине бутылку «Московской» и тут же ее вылакал.
Общее изумление выразил дядя Саша, спросив:
– Ты что же, мудозвон, не мог вискаря утащить, или там абсента, на худой конец?
Объяснить полицейским, что у Палыча в чемодане лежат две привезенные из России бутылки такой же водки, мы не могли. Во-первых, потому что не владели языком. А во-вторых, потому что тогда поступок Палыча выглядел бы еще более идиотским. Поэтому мы решили замять международный скандал самым простым путем – оплатили стоимость украденной бутылки непосредственно из бумажника Палыча, торчащего у него из брюк. После чего вручили полицейским нагрудный значок «Отличник боевой и политической подготовки» и уложили Палыча спать.
Впоследствии Палыч объяснял, что его попросту замучила жажда. А поскольку перед этим магазином он был еще в примерно двадцати местных барах, то заплатить за бутылку водки он попросту не успел. Его поразило внезапное недомогание, и он совершенно не понимает, почему черствые работники магазина вызвали вместо медиков – полицейских...
Вскоре вернулись все остальные и принялись хвастаться своими покупками. Один Чуча молча ушел к себе в номер. Все решили, что он так ничего и не купил. Нам было жалко несчастного, и мы решили обязательно помочь товарищу, как только приедем в Париж. Но жалели его мы недолго. Потому что в три часа ночи весь отель проснулся от странных звуков. После коротких поисков мы нашли Чучу на черной лестнице, где он самозабвенно играл на дорогущем новеньком бубне. Он потратил на него весь гонорар...
Надо сказать, что идея с пластинками тоже потерпела сокрушительное поражение. Оказалось, что французы и рады бы покупать у нас виниловые сокровища, но им к тому времени было совершенно не на чем их слушать. Вся Европа давно перешла на лазерные диски, о которых мы, например, и слыхом тогда не слыхивали. Матерясь и поминая дядю Сашу недобрым словом, музыканты таскали с собой этот хрупкий груз по принципу: девать некуда, а выбросить жалко.
На одном из последних концертов во Франции – в Кале, я твердо решил избавиться от пластинок. В перерыве я соскочил со сцены и направился к какому-то дедуле, который сидел в первом ряду и смотрел в потолок слезящимися глазами. Сунув ему в руку конверт с «двойником» Рахманинова, я быстро сказал:
– Итс а презент! Ноу мани! – И только собрался ускакать назад, как дедушка громко произнес:
– Огромное вам спасибо! Вы можете говорить со мной по-русски!
Проходящий мимо Палыч застыл как вкопанный и осведомился у деда:
– Простите, а много тут русскоговорящих?
– Насколько я знаю, – с достоинством произнес старичок, – я один. На все Кале.
Палыч понимающе закивал:
– Ага, ага... Понимаю... Пустыня! – он подмигнул мне и убежал за своими пластинками.
– Юноша! – мягко обратился ко мне дедуля. – Вы сделали мне необыкновенный подарок! А мне совсем нечем вас отблагодарить...
– Что вы! – запротестовал я. – Подарок – он на то и...
– А не могли бы вы сделать мне еще один подарок? Вы тут исполнили новый российский гимн... Я прошу вас – вышлите мне ноты!
Оказалось, что деда звали Нилом Иванычем. Было ему под девяносто, а увезли его из России в семнадцать лет. Единственный из первой волны эмиграции, он попал в Кале, где сумел вложить в дело привезенные средства. Насколько успешно – я спросить не успел, поскольку нас позвали собираться. Ухватив морщинистой рукой мои пальцы, Нил Иваныч попросил у меня визитную карточку.
– Пардон, – сказал я, машинально пошарив по карманам. – Забыл в отеле...
– Тогда возьмите мою, – сказал он и сунул мне позолоченную визитку. Вместе с ней он втиснул в мою ладонь триста франков и горячо зашептал: – Ради Бога, не обижайтесь! Я должен вам что-то подарить! Прошу вас, возьмите – выпьете кофе в Париже за мое здоровье! И пожалуйста, напишите мне письмо из России! Я ни разу не получал оттуда писем... И не забудьте прислать ноты!
Беспомощно оглянувшись по сторонам, я понял, что все всё видели. И, решительно пожав руку дедушке, я побежал собираться. В зрительном зале мелькали белые форменки русских музыкантов. Они лихорадочно дарили французам пластинки с русской классикой. Но я был уверен, что ни один из них не получил в ответ ни сантима.
Наступил день отъезда в Париж. С утра в наш номер пришла целая делегация: портье, горничная и переводчица. Смущенная горничная что-то шептала под паранджой.
– Она просто хотела узнать, – сказала переводчица. – Почему на зеркале в вашей ванной каждый день была прилеплена жевательная резинка? Она тратила много сил, чтобы ее отскрести, и теперь решила узнать, зачем это русским мсье? Может, они чем-то недовольны?
– Ну ты подумай! – возмутился Толик. – А я смотрю – куда, бля, жевачка девается? Я ее на зеркало – потом дожую, мол. Думал ты берешь...
– Извините нас, пожалуйста, – сказал я.
Переводчица фыркнула и увела с собой остальных. Мы вытащили из тумбочки последнюю бутылочку «Бордо» и отправились в номер Першинина.
Старшину мы застали в ванной, он прислушивался к странному скрежетанию, доносящемуся откуда-то сверху.
– То ли кошки е...утся, то ли дрочит кто... – задумчиво сказал нам старшина. – Надо посмотреть.
Мы составили ему компанию и поднялись этажом выше. Прислушавшись, мы определили эпицентр звука и постучали в дверь. Как и ожидалось, нам открыл Чуча. В руках его был перочинный нож.
– Что там у тебя за звуки, мудила? – встревоженно спросил Першинин
– Воду пытаюсь спустить, – невинно ответил Чуча.
Старшина тяжело вздохнул и, отодвинув плечом воспитона, прошел в ванную. В раковине была набрана вода. Чуча показал на нее ножом и сказал.
– Кириллов воду набрал и пиво туда поставил, чтоб холодное было. И ушел куда-то. А мне надо носки постирать. Грязные уже носки-то!.. – Он достал из кармана два заскорузлых «потника» и сунул их Першинину прямо под нос.
Старшина отшатнулся и сцепил руки за спиной, видимо, чтобы не закатить Чуче в рыло.
Мы сразу все поняли – сифон в этих раковинах был с рычагом. Нужно было лишь тихо нажать на поршень рядом с краном, чтобы затычка мягко поднялась. Но Чуча не был знаком с таким сантехническим чудом, поэтому тщетно пытался отковырять ее ножом.
Было видно, как у Першинина чесались руки и каких усилий ему стоило сдержаться. Но опыт взял свое, и он, переведя дух, вымолвил:
– Воспитанник Чугунков... Постираетесь, погладитесь и – «на баночку». У входа. Будете встречать наш автобус. Когда приедет, позовете меня. Ясно?
Чуча обреченно кивнул и посмотрел на Толика, который спустил воду, с благодарностью.
И мы пошли пить вино, радуясь, что до приезда автобуса есть еще часа четыре. Все это время мы провели за «Бордо» и приятной беседой, прерываемой лишь частыми приходами Чучи, который спрашивал у Першинина, – не наш ли автобус только что пересек соседнюю улицу?
А когда автобус все-таки пришел, нас всех вызвали строиться в фойе.
Перед строем метался бледный от бешенства Карабасов. Несколько раз он пытался остановиться и начать пламенную речь. Однако эмоции душили его, и он опять принимался ходить из стороны в сторону.
Усы его зловеще топорщились, поэтому мы на всякий случай вытянулись по стойке «смирно» и провожали его преданным взглядом, делая «равнение направо» и «налево». Наконец не выдержал Палыч. Ему (тоже допившему все остатки вина) было сложно стоять по стойке «смирно», поэтому он спросил невинным тоном-
– Да что случилось, Алексей Алексеевич?
– Что?!! – взревел Леша. – А вот что!!! Если в течение пятнадцати минут ко всем тележкам горничных на всех этажах не будут обратно прикручены все колеса... Если все зеркала и шкафчики не будут повешены на место... Если над стойкой портье не будет кронштейна для телевизора... Я... Я вам...
Он побагровел и закашлялся.
– Понятно, – тихо и буднично сказал Першинин. – Всем: вольно, разойдись. Через пятнадцать минут – шмон по всему отелю. Урою, падлы.
И через полчаса мы уже тихо грузились в автобус. Никто из гостиничной прислуги не вышел нас провожать. Да мы и не расстраивались – нас ждала Родина.
Обратная дорога не была омрачена никакими неприятностями. В самолете мы летели одни – поэтому экипаж всю дорогу наслаждался нашим концертом. Летя над ночной Европой, наш старенький «Ту-134» громыхал то «Прощанием Славянки», то «Венским вальсом», а то и «Маршем ВВС»...
После посадки командир корабля тепло поблагодарил нас за доставленное удовольствие и сообщил, что впервые за двадцать лет полетов на его воздушном судне было выпито все, что являлось жидкостью (за исключением топлива – за что нам отдельное спасибо).
Мы тихо вернулись в родной город и продолжали тихо служить своему Отечеству, хотя оно нас особенно не баловало...
А в качестве постскриптума, я должен рассказать последнюю историю. Через несколько дней после приезда я отксерокопировал ноты нашего гимна и, сопроводив их письмом, отправил Нилу Ивановичу, в Кале. После чего начисто забыл про всю эту историю, тем более что нас вновь собрали вместе – готовиться к концертам в филармонии.
А через две недели у меня в квартире зазвонил телефон. Меня просили подъехать в консульство Франции, чтобы забрать небольшую посылку. Я заехал туда перед репетицией. Мне вручили громадную коробку, в которой лежал роскошный музыкальный центр и записка с одним словом: «СПАСИБО!». Я слабо сопротивлялся, говорил, что это слишком дорогой подарок, на что работница консульства сказала мне, что Нил Иванович – один из самых богатых людей Франции, и если для него что-то и «дорого», так это, возможно, та фабрика, на которой делают эти музыкальные центры...
Вместе с этим сокровищем я и притащился на репетицию. И знаете, что хором сказали мои коллеги? Правильно: «Яблоко в пустыне!»