Питер Сейуард работал за обширным столом, заваленным книгами, фотографиями и печатными простынями иероглифических надписей. Поверхности стола попросту не было видно. Местами книги лежали одна на другой, в три, в четыре слоя. Ими был устлан даже пол. В комнате находилось приблизительно три тысячи томов, из которых сотня, не меньше, была раскрыта. Некоторые из них лежали горизонтально, другие были поставлены под углом сорок пять градусов; часть — вертикально, отворенные на нужной иллюстрации; иные, наивно укрепленные обрывками веревки, стоймя стояли на полках, которые в большинстве своем достигали потолка. Оставшееся пространство было усыпано фотоснимками статуй и репродукциями картин, скрепленными одна с другой.
Комната была большая, со створными окнами, выходящими в окруженный высокими стенами сад, главной достопримечательностью которого являлся раскидистый платан. Из-за него в помещении всегда было сумрачно, а поскольку пятую часть поверхности занимали различного рода изображения, комната напоминала богато украшенную наскальными рисунками пещеру. Только потолку удалось отстоять свою чистоту, да и то лишь потому, что у Питера не хватило технических приспособлений, не то быть бы и потолку увешанным картинами и прочими полезными объектами. Но и на его бледной поверхности с течением времени стали появляться трещинки и неровности, сначала еле заметные, позднее развившиеся в отчетливо видимые бугры, шишки и наросты всех сортов и видов, будто потолок глубоко сочувствовал полу и стенам и не хотел от них отставать. На каминной полке, с которой постоянно падали на пол кипы бумаг, курительные трубки и коробки спичек, стояли песочные часы, заботливо переворачиваемые в положенное время Питером, а также фото его сестры, умершей в возрасте девятнадцати лет. С тех пор прошли годы. Над каминной полкой висел портрет Момзена,[6] а у двери на стене — портрет Эдварда Майерса.[7] В углу произрастало, то пропадая за горами бумаг, то вновь появляясь, безымянное растение, таинственной витальности которого еще хватило, чтобы здесь, в темной и сухой комнате, зазеленеть, но не расцвести.
Сейчас был день. Питер Сейуард обычно делил свой рабочий день на четыре этапа. Утром, тихий и восприимчивый, он записывал, почти в полудреме, те идеи, которые у него возникали. Он вставал рано и тут же начинал работать, откладывая завтрак до половины одиннадцатого. Среди утренних записей встречались и планы будущих трудов, и мысли о насущных исследованиях, и вещи странные — видения прошлого, знание которого принадлежит ночи, и все же крохотные частицы его уловимы и при свете дня, просто надо торопиться, а то они так и норовят умчаться по тропам сна и где-то там, вдали, слиться в единое целое с призраками желаний и тревог. Питер считал эти прозрения чрезвычайно важными; и одно время, прежде чем доктор строго-настрого запретил ему это делать, даже отодвигал эту утреннюю часть своих занятий поглубже, действительно в ночь; кладя рядом с постелью блокнот, он непрерывно записывал свои мысли и бросал листочки на пол, так что просыпаясь, находил себя в окружении множества на скорую руку сделанных записей, настолько подчас неразборчивых, что не все затем удавалось расшифровать. Из-за болезни ему пришлось отказаться от попытки ежедневно трудиться двадцать четыре часа в сутки, но бессонные ночи случались и ныне.
После десяти тридцати, позавтракав здесь же, за письменным столом, он начинал работу, которая длилась до четырех дня. В это время он иногда делал заметки, иногда писал статью или какую-то часть книги, над которой трудился уже десять лет. Вечером он читал первоисточники, проверял сноски, делал необходимые записи, просматривал и критически оценивал блокнот «догадок», а также готовил материалы для следующего рабочего дня. После этого наступало время тьмы, предваряемое размышлением, своего рода молитвой — скликались мысли, которые предстояло вверить заботам ночи, мысли, на которые сон должен был дать ответ. Обычно так проходил каждый день, и распорядок если и нарушался, то лишь редкими вечерними визитами друзей. Питер Сейуард был историком, занимавшимся империями, которые возникли и пали еще до Вавилона.
Но с некоторых пор Питер стал жертвой, как он сам это определил, абсурдной страсти. Он загорелся стремлением расшифровать кастанский шрифт, образцы которого теперь покрывали его стол. Прежде Питер исповедовал мнение, что от дешифровки древних текстов историкам лучше держаться подальше. Он мог привести великое множество примеров того, с какой легкостью это увлечение переходит в маниакальную страсть; и вот уже ученый, славившийся здравомыслием и уравновешенностью, становится рабом своей идеи; полностью утрачивая чувство меры, он тратит годы в попытках сформулировать теорию, способную, по его мнению, раскрыть содержание текста. «Кто не желает попусту тратить время, — слышал Питер собственный голос, доносящийся из прошлого, — тот расшифровкой древних записей заниматься не станет ни в коем случае. Познания в области истории в данном случае становятся даже помехой. Спрашивая себя, какой народ мог оставить такого рода записи? на каком языке они сделаны? — спрашивая себя об этом, нам, историкам, лучше отодвинуть подальше свои знания, истинные или мнимые, и взглянуть на надписи как на чистый шифр, то есть как на явление сугубо филологическое. Исторические догадки так часто бывают ошибочны. И, начав с ошибки, вы долгие годы можете идти в ложном направлении, что выяснится лишь в конце. Жизнь слишком коротка. Не стоит попусту тратить время».
И вот теперь сумасшествие, от которого он предостерегал своих коллег, постигло его самого. Кастанские письмена явились на свет в середине XIX века, когда множество таблиц было обнаружено во время раскопок в Сирии. В последующие годы неизменно появлялись то таблицы, то надгробия, то печати, то посуда, и во всех этих находках обнаруживались общие черты; что касается языка, то он сопротивлялся всем попыткам расшифровки. Питер обдумал эту проблему много лет назад и в то время отложил ее в сторону, туда, где хранились нерешенные вопросы древней истории; оставалось терпеливо ждать новых археологических находок, особенно находок памятников с надписями на двух языках, известном и искомом; и только после этого могла появиться реальная возможность раскрыть тайну. Иначе работа над текстами превратилась бы в поиски в абсолютном мраке, так как никто еще не мог сказать, какой народ писал на этом языке, ради чего были сделаны записи, и даже тип языка оставался неизвестен.
Однако около двух лет назад кастанские письмена вновь попали в поле зрения Питера — из-за двух событий, внешне как будто никак между собой не связанных: во-первых, отыскали большое количество табличек с письменами на месте древнего города поблизости от Босфора, области, к которой Сейуард питал чрезвычайный интерес; во-вторых, появилось, опять же в Сирии, некоторое число клинописных таблиц, заполненных значками, но не вавилонской клинописи, а какой-то неведомой. И тут же (по причине, с точки зрения науки, совершенно абсурдной, он давал себе в этом отчет) Питер вдруг поверил, что неведомая клинопись и босфорские таблицы состоят друг с другом в теснейшем родстве. Далее им овладела идея, сопротивляющаяся любой критике, что расшифровка табличек, которых теперь появилось довольно много, приведет его к решению ряда проблем, которые он в течение долгих лет тщетно пытался разрешить. И с этой минуты он, что называется, пропал.
Питер отлично осознавал, что, погрузившись в эти исследования, стал как две капли воды похож на тех обманывающихся и запутывающихся коллег, над беспощадными усилиями которых он ранее так скорбел. И только когда он сам начал серьезно трудиться над этой задачей, с беспощадной ясностью увидел, как трудно на столь зыбкой почве, состоящей из одних домыслов и фантазий, не ухватиться отчаянно за любую мало-мальски правдоподобную догадку; как легко позволить любой гипотезе, имеющей хоть какое-то сходство с истиной и к тому же не имеющей соперничающих гипотез, становиться все больше и больше похожей на правду. Он понял, с какой легкостью рождается привязанность к этой гипотезе, по причине полного отсутствия какой бы то ни было отправной точки, с которой можно было бы сверяться. В том, что касалось работы, Питер Сейуард всегда был фанатиком порядка и последовательности. Хотя он знал, как заклинать тьму, тем не менее в критике своих «прозрений» был неколебим, и все, что не соответствовало схеме его работы или нарушало ее, отбрасывалось без всякого сожаления. Но в процессе расшифровки письмен весь вопрос заключался именно в этом — как достичь порядка и последовательности. Одно, по крайней мере, не вызывало сомнений — текст изобиловал знаками, значит, алфавитное письмо исключалось. Это могло быть силлабическое письмо, или идеографическое, или смесь того и другого. Нельзя было четко ответить на вопрос: индоевропейский ли это язык? а может, какой-то иной? Все было возможно. Питер попробовал использовать два метода: выбрать имена богов и царей, которые могли бы упоминаться в надписи, и попытаться каким-то образом отождествить хотя бы несколько знаков с этими именами; и второй путь — изучить сами знаки, постараться сгруппировать их и классифицировать, и посредством этих действий определить структуру данного языка. Какое-то указание он надеялся найти — хотя как искать, он и сам еще не знал — при изучении клинописных табличек. О, как счастлив был бы Питер, если бы методы оказались абсолютно тупиковыми. Тогда он попросту вычеркнул бы их как пройденный этап. Увы, хотя методы эти и не дали результатов, достойных серьезного обсуждения, они все же привели к ряду намеков, указали на ряд возможностей, которые, как представлялось, имеет смысл испробовать, но при этом было ясно, что ничего решающего ждать не приходится. Кляня самого себя, Питер Сейуард тем не менее продолжал исследование, и вот оно уже стало поглощать большую половину его рабочего дня, а сны стали наполняться танцем кошмарных иероглифов.
Зимой и летом в комнате, где работал Питер, топилась печь, за которой следила экономка Сейуарда, мисс Глэшн. Она же приносила еду и делала уборку. Со временем эта женщина стала своего рода виртуозом — она наловчилась тщательно сметать каждую пылинку, но при этом предметы не сдвигались ни на миллиметр. Она сновала по комнате молча, с кошачьей ловкостью, и пыль исчезала на глазах, словно мисс Глэшн ее слизывала. Экономка была немногословна, зато часто улыбалась. Как и большинство знавших Питера Сейуарда, она благоговела перед ним за его подвижнический образ жизни; но у мисс Глэшн была и своя личная причина с особым трепетом относиться к этому ученому человеку — болезнь одолевала его. Мисс Глэшн, которая в жизни ничем серьезно не болела, относилась к людям, страдающим каким-либо заболеванием, со смесью преклонения и ужаса, такие же чувства она испытывала и к смерти. У Питера Сейуарда, которому исполнилось сорок пять лет, был достаточно развившийся, хотя и затихший, туберкулез. Мисс Глэшн взволнованно рассказывала своим приятельницам, что «у него всего одно легкое». Болезнь была выявлена вовремя, доктора приговорили Питера к полному отсутствию волнений и напряжения. С этого времени он начал полнеть. Некогда стройная фигура расплылась, и лишь профиль напоминал о прежней юношеской красоте. Друзья отмечали, что в последнее время в нем появилась какая-то странная веселость: очень часто, когда собиралась компания, он вытягивал свои длинные ноги, забрасывал голову и разражался смехом, настолько громким, что мисс Глэшн в кухне шептала озабоченно, обращаясь к товаркам: «Слышите, смеется-то как, сердечный!»
Питер смотрел на иероглифы. Но поскольку вот уже несколько минут думал о чем-то другом, знаки сделались для него невидимы, и он отложил текст в сторону, ожидая прихода Розы. Питер не выносил ничем не заполненных временных промежутков, поэтому непременно читал за едой, читал даже когда брился, и это приводило к плачевным результатам: он был весь в порезах, как сицилийский разбойник. У него был ряд занятий, которые он специально оставлял на то время, когда его могут побеспокоить. Пока мисс Глэшн убирала в комнате, он работал над библиографическими списками, сортировал, индексировал бесчисленные клочки бумаги, на которых делал сноски к книгам и статьям. Но и это занятие оказалось слишком серьезным для тех минут, в которые он ждал Розу. После нескольких опытов он понял, что в это время не может заниматься ничем, разве что разрезать страницы. Раньше он осуждал себя за такое неразумное и упорно возвращающееся волнение, но постепенно сопротивление в нем затихло. Сложив листы иероглифов, он потянулся к стопке книг, приготовленной специально на этот случай. Мягкий свист ножа для разрезания страниц стал аккомпанементом его мыслей.
Раздался стук в дверь. Сейуард жил на первом этаже, и поскольку парадная дверь всегда была открыта, посетители имели возможность проходить прямо к его комнате. Питер положил нож и откликнулся. Но это была не Роза.
Вошедшего звали Джоном Рейнбери. Он был старинным приятелем Питера, хотя теперь редко его навещал. Питер сделал все возможное, чтобы не обнаружить перед гостем своего разочарования, и это ему удалось.
— Вот так неожиданность. Рад тебя видеть, Джон, — сказал он. — Присаживайся.
— Благодарю, — произнес гость. — Надеюсь, я не очень тебя побеспокоил? Шел на службу и по пути решил заглянуть.
Джон Рейнбери занимал какой-то важный пост в Особом Европейском Комитете по Иммиграции Рабочей Силы, больше известном как ОЕКИРС — организации, явившейся на свет как благотворительный орган, существовавший главным образом при поддержке американских жертвователей, но теперь начавший получать некоторую финансовую помощь и от британского правительства.
Рейнбери слыл человеком очень умным, но при этом те, которые о нем так отзывались, непременно добавляли: «Безусловно, он еще не нашел своего поприща».
Хотя Рейнбери был на несколько лет моложе Питера, выглядел старше. Он успел облысеть до самой макушки, и теперь у него было как бы два лба: нижний — прорезанный глубокими морщинами, и верхний — гладкий и блестящий. Джон все время делал какие-то суетливые жесты, и в его карих глазах таилось беспокойство. Он стеснялся своей лысины и жгуче завидовал Питеру, буйная русая шевелюра которого не обнаруживала, как ни рассматривай, никаких признаков поредения. Хотя Сейуард хорошо относился к приятелю, в этот момент с радостью послал бы его ко всем чертям.
Гость втиснулся в кресло.
— Как работа? — спросил он.
— На мертвой точке, — ответил Питер.
— М-да, лингвистические штуки, — вздохнул Рейнбери. — Кстати, вчера в «Таймc» я прочел, что отыскали какой-то двуязычный памятник.
— Громко сказано, — сказал Питер. — Нашли всего-навсего печатку с единственным именем, да еще чем-то, что может оказаться, а может и не оказаться одним из моих иероглифов.
— Не могу понять, почему это все так тебя волнует, — проговорил Джон.
— Открытие памятника с надписями на двух языках может произойти и на следующей неделе, а может не произойти вообще, — чуть раздраженно ответил Питер. Он сдержал неудовольствие, которое возбудил в нем Рейнбери тем, что позволил вслух высказать и без того непрестанно мучившие его сомнения в оправданности собственных усилий.
Рейнбери подвинулся вперед и нервно застучал пальцами по краю кресла. С некоторых пор он перестал считать Питера Сейуарда своим учителем, способным преподать какие-то важные истины, но при этом в душе постоянно пенял ему за свое былое согласие на ученичество. Рейнбери уважал ученость Питера, преклонялся перед его познаниями, простирающимися далеко за пределы древнего мира. И в то же время морщился и недоумевал, видя как незатейливо живет Питер. Особенно восхищало его присущее Питеру умение концентрировать все возможности своего разума и затем направлять их на решение единой задачи. Этой способности Джон был лишен начисто: все, за что он ни брался, через какое-то время заканчивалось ничем. Некоторое облегчение Рейнбери черпал из размышления такого рода: а имеют ли вообще смысл ученые изыскания Питера? Ну какой толк, спрашивал он себя, в изучении расцвета и падения империй, само существование которых ничем не доказано, если не считать кучки безгласных камней и смутного упоминания в Книге Царств? Целые династии правителей с варварски звучащими именами, целые пантеоны богов, дерзко отождествляемые с более известными и почитаемыми божествами, — все это держалось, кажется, лишь силой страстной фантазии Питера Сейуарда и его коллег. Даже если бы Питер начал, потихоньку сходя с ума, рождать на свет Божий какой-то явный бред, все равно прошли бы годы, прежде чем это раскрылось; даже его коллеги-историки наверняка не сразу бы разобрались — а впрочем, какая разница!
Тревожила Рейнбери и перемена в характере Питера, которая произошла с тех самых пор, как он заболел, перемена, с трудом поддающаяся диагнозу. Побывав на пороге смерти, Питер полюбил шутовство. Но Рейнбери не покидало чувство, что на самом деле в душе у приятеля поселилась безмерная печаль, которая именно в таких приступах неудержимого веселья находит свой выход. Питер, в каком-то глубочайшем смысле этого слова, смягчился душой, утратил категоричность; но тот глубокий разлом, который Рейнбери в нем подозревал, сделал его не слабее, а напротив — крепче, что очень огорчало Рейнбери, потому что нынешний Питер стал для него менее проницаем, чем прежний. Слушая смех Питера, он постоянно задавал себе один и тот же вопрос: почему, когда он смеется, меня не покидает чувство горечи? И только иногда в речах Питера проскальзывало то, что, как полагал Рейнбери, и было правдой; так однажды зимним вечером прозвучала фраза: «Когда наступают холода, я часто думаю о тех, кто спит под открытым небом». И только минуту спустя Джон понял, что Питер говорит о мертвых.
— Фактически, я сделал хоть и небольшой, но все же шаг вперед, — сказал Питер. — Теперь я почти уверен, что некоторые из знаков — это грамматические суффиксы.
Рейнбери, который раньше только из вежливости задал вопрос о работе, сейчас поторопился сменить тему.
— У меня для тебя новость, Питер. Миша Фокс в Англии.
— Я знаю, — ответил Сейуард.
— Знаешь? — не сумел скрыть разочарования Рейнбери. — Но откуда?
— Он звонил мне на прошлой неделе.
— К тебе благоволят, — с явной обидой произнес Джон. — Мне он не соизволил позвонить. Я догадался, что он где-то здесь, когда встретил этого немыслимого Кальвина Блика на Оксфорд-стрит. Пришлось перейти на другую сторону, чтобы с ним не столкнуться. Потом мне на глаза попалось сообщение в «Ивнинг Ньюс». Зная, что ты газет не читаешь, я думал обрадовать тебя этой новостью.
Питер что-то пробормотал, и прядь волос упала ему на глаза.
— Отсутствие звонка странно вдвойне, — продолжил Рейнбери, — ведь я слыву другом Миши, и сотни людей сейчас начнут звонить мне с просьбой устроить встречу. Во время визитов Миши Фокса я тоже становлюсь чертовски популярен. Он упоминал обо мне?
— Нет, — ответил Питер.
Джон замолчал, нахмурившись, так что нижняя половина его обширного лба покрылась бороздами морщин. Он заявлял искренне, и даже с некоторой гордостью, что Миша Фокс — один из его лучших друзей; но теперь в душе у него зашевелилось опасение перед этим человеком, чем-то даже напоминающее ненависть. Всякий раз, когда Миша приезжал в Англию, Рейнбери начинал чувствовать себя как на иголках.
— Я жду Розу, — как бы между прочим сообщил Питер. — Тебе следует остаться до ее прихода и поздороваться.
Это был вежливый, но недвусмысленный намек на то, что после появления Розы Рейнбери придется удалиться.
— Роза? О, прекрасно! — воскликнул Рейнбери, и глаза его засветились радостью, к которой примешивалось еще какое-то чувство. Джон познакомился с Розой раньше Сейуарда; и в том, что касалось этой женщины, чувствовал некоторую обиду. Ему понравилась бы роль безнадежно влюбленного, но Сейуард перехватил у него эту роль. Он влюбился в Розу, страстно и безответно. Возможно, именно невознагражденная влюбленность Сейуарда и заставила Рейнбери заметить привлекательность Розы. Но поскольку Питер уже стал жертвой тщетной любви, пополнять число жертв собственной персоной Джон счел абсурдом.
Платонически влюбленным Рейнбери не прочь был бы прослыть; эта роль и в самом деле его вполне устраивала. Но во все эти скучные перипетии он согласился бы погрузиться только в том случае, если бы ему гарантировали вознаграждение — преклонение окружающих и предмета любви перед его гордым отшельничеством. Одинокий и горестный воздыхатель, Рейнбери нашел бы радость в этой половинчатой близости к возлюбленной; удаленность на безопасное расстояние, страстное томление и восторг — в таком сочетании он видел теперь идеальные отношения с женщиной. То, что в один прекрасный день Роза могла бы ответить на его любовь, ему и в голову не приходило. И на любовь Питера — тоже. С некоторых пор Джон питал убеждение, что Роза, которая была несколько старше его, вряд ли когда-нибудь выйдет замуж. Ситуация таила в себе ряд чудесных возможностей, но неожиданно вспыхнувшая и никак не желающая гаснуть влюбленность Питера все испортила. Нет, товарищем Питера по бесплодной влюбленности Рейнбери быть не желал. В такой роли ему чудилось что-то клоунское. Именно поэтому он и не был влюблен в Розу. Хотя, надо признаться, и питал некоторую склонность к ней. Он восхищался тем качеством ее характера, которое про себя окрестил аскетизмом; ему нравился мрачный пессимизм Розы, ее сарказм; даже ее грубоватость он считал восхитительной, а уж невероятно длинные черные волосы Розы — и подавно.
— Она видела Мишу? — спросил Рейнбери у Сейуарда. — Она знает, что он в Англии?
— Не могу сказать, — ответил Питер. — Вот уже десять дней, как она не заходила.
— А о ней Фокс вспоминал? — снова задал вопрос Рейнбери.
— Нет.
— Тогда о чем же, черт побери, вы говорили? Ну хорошо, можешь не отвечать. Просто меня волнует, упоминать ли при ней, что Фокс здесь?
— Я не сомневаюсь, что она и так узнает, — произнес Питер.
— Каким же образом? — всколыхнулся Рейнбери. — Сообщение в газетах она вполне могла пропустить, а небеса не становятся алыми, когда Миша Фокс появляется, и кометы не падают, что бы там некоторые ни плели.
— Она узнает, — повторил Сейуард. — Нам лучше промолчать.
— Младший братец по-прежнему упрекает сестру за то, что она отвергла Мишу, — заметил Рейнбери.
— Да, — согласился Питер. — Он очень любил Мишу. В те времена Хантер ведь был совсем ребенком.
— Любопытно узнать иное, — внимательно глядя на приятеля, проговорил Рейнбери, — не упрекает ли она по-прежнему саму себя?
Питер хотел, кажется, что-то сказать, но, наверное, передумал. Он отодвинул в сторону книги и стал рассеянно вертеть в руках нож.
— Хорошо, что она не вышла за него, — продолжал Рейнбери. — Этот человек способен на любую жестокость.
Сейуард и на этот раз промолчал. Все так же разглядывая нож, он неопределенно покачивал головой и под столом переплетал свои длинные ноги.
— Как дела на службе, Джон? — наконец как бы через силу спросил Питер.
Рейнбери посмотрел на него со смесью боли и раздражения. Ну почему же он такой уязвимый? Мужчина не имеет права быть таким. Рейнбери сел поглубже в кресло. В мужчине вполне оправдана некоторая брутальность, некоторая толстокожесть. Без этого пришлось бы склоняться перед всеми. Но Сейуард отказался от своих прав, а может, никогда и не знал, что обладает ими. Его личность не имела границ, ограждающих внутреннее пространство. Он не распределял, кому на каком расстоянии от него следует находиться. Он не защищался. Джону такое отношение к жизни казалось просто скандальным. Хорошо, мысленно согласился Рейнбери, поговорим о другом.
— Дела из рук вон плохи. Контора парализована скукой и бездеятельностью. При этом срочных дел масса, и начать надо вот с чего — срочно избавиться от половины служащих. Но, с одной стороны, ни у кого нет реальной власти, чтобы сделать решительный шаг; а с другой, нам всем так уютно на наших хорошо оплачиваемых местах, что никто не решается начать раскачивать лодку из-за боязни, как бы самому из нее не выпасть.
— Ну а сам ты чего ждешь? — поинтересовался Питер.
— Полагаю, — криво усмехнулся Джон, — жду, пока мое собственное место станет настолько уютным, что я смогу подкладывать поленца под других, не опасаясь ответных действий.
— Но в деньгах ты не нуждаешься. Значит, цель в ином?
— Ты прав, — согласился Рейнбери. — Речь идет не о деньгах, а о деле. Я хочу действовать, а для этого нужна дерзость, нужно сознавать, что многие тебя возненавидят. Сидеть и ждать, пока все само собой исправится, конечно, гораздо легче и приятней.
— Ты надеешься стать во главе, после того как сэр Эдвард уйдет на пенсию?
— Да, — тут же признался Рейнбери. Он всегда в разговорах с Питером ловил себя на такого вот рода поспешных признаниях; и никак не мог понять, что же его понукает их делать — то ли манера Питера задавать вопросы? то ли его собственное желание представать перед Сейуардом совершенно искренним?
Вошла Роза. Она постучала и вошла одновременно. Рейнбери вскочил, сделал шаг назад и споткнулся о стопку книг. На лице Розы мелькнуло удивление и легкая досада. «Джон», — произнесла она без интонации, словно отметила его присутствие, не более. Не обратив внимания на Питера, она села на стул у двери. Сейуард не взглянул на нее, но еще ниже склонил голову.
— Меня здесь нет, — бросила Роза. — Продолжайте ваш разговор.
Отодвигая книги вправо и влево, Рейнбери возвратился к своему креслу.
— Что за нелепость, Роза! — воскликнул он. — Ты же не пустое место!
— Конечно, я не пустое место, — отозвалась Роза, — но вы продолжайте говорить, о чем говорили.
Она повернула стул к книжным полкам и занялась рассматриванием книг. Наконец выбрала какую-то и, положив полную руку на спинку стула, углубилась в чтение.
— От чего ты не в духе, Роза? — спросил Рейнбери. Роза повернулась таким образом, что стал виден ее профиль.
— Этот человек, Кальвин Блик, сейчас с визитом у Хантера, — произнесла она.
— И зачем же он явился? — не сдержал своего любопытства Джон.
— Чтобы купить «Артемиду» для Миши Фокса, вот зачем.
— Невероятно! — воскликнул Рейнбери. — Какую же интригу задумал Миша на этот раз?
— А ему непременно нужны интриги? — удивилась Роза.
— Я считаю, что непременно, — сказал Рейнбери. — Неужели ты иного мнения?
Роза пожала плечами.
— Мне неприятен этот Кальвин Блик, — ответила она. — И бедный Хантер от него в ужасе.
— Блик представляет собой темную половину сознания Миши Фокса, — изрек Рейнбери. — Он совершает на деле то, о чем Миша еще и думать не думает. Именно сравнивая Кальвина Блика с Мишей, понимаешь — насколько последний невинен.
Роза сделала презрительный жест. Потом небрежно положила книгу, которую только что читала, на пол.
— Подними, — попросил Питер, — и поставь на прежнее место, иначе я ее больше никогда не найду.
Роза вернула книгу на полку.
— Но Бога ради, объясните, зачем Мише «Артемида»? — вскричал Рейнбери. Он был крайне возбужден.
— И в самом деле, зачем? — язвительно подхватила Роза. — Какой в этой жалкой «Артемиде» толк?
— Я вовсе не собирался оскорбить «Артемиду», и ты это прекрасно знаешь, — укоризненно сказал Рейнбери. — Но все же — почему именно она?
— «Артемида», — начала пояснять Роза, — это маленькое, но независимое издание. Очень маленькое, но обходящееся своими средствами. Таких, совершенно независимых, изданий в наши дни осталось считанные единицы. Возможно, у Миши нюх на эти вещи. Охотничий инстинкт, как у рыбака или охотника за мотыльками. Огромная радость — ощутить, как еще миг назад свободное бьется в твоем кулаке.
Роза вытянула руку и медленно сжала пальцы.
— Роза, — произнес Питер. Не произнес даже, а пробормотал, как магическое заклинание, необходимое, чтобы защитить, но не себя, а ее.
— И все же, это так странно… — проговорил Рейн-бери. — Хантер не продаст, я уверен.
— Я не знаю, что сделает Хантер, — заявила Роза. — Я к этому не имею никакого отношения.
— Нет, Роза, имеешь, — возразил Рейнбери. — Тебе известно, что Хантер сделает именно так, как ты скажешь.
— Вот поэтому я решила молчать.
— Я только хочу надеяться, что у Хантера достанет дерзости, — продолжил Рейнбери, — сразиться с Кальвином Бликом — такую возможность никак нельзя упустить.
— Не понимаю, почему брат должен противиться продаже, если ему захочется продать? — возвысив голос, спросила Роза. Завитки волос, как облако мрачных мыслей, нависали у нее над лбом, а сзади были скручены в длинный тяжелый узел. Повернувшись в профиль к обоим мужчинам, она глядела на уставленную книжными полками противоположную стену. — Ему будет предложена хорошая цена за акции и компенсация за утрату работы, которую он ненавидит, — вновь заговорила Роза. — Не понимаю, почему он должен отказываться. Неужели только из-за того, что кому-то хочется преподать Кальвину Блику некий урок?
— Хантер слишком горд, чтобы пойти на эту сделку! — воскликнул Рейнбери.
— Что значит «слишком горд»? — с нескрываемым раздражением спросила Роза.
— Ну… — замялся Джон. — Я хотел сказать… я думал, что «Артемида» для вас — это нечто дорогое, традиции и тому подобное.
— Если бы ты хоть немного понимал, что значит быть владельцем издания, то не молол бы чуши о «традициях», — резко ответила Роза. — «Артемида» давно иссохла, она с трудом бредет от выпуска к выпуску. Просто слезы на глаза наворачиваются. Если Мише Фоксу удастся вытащить ее из нищеты, то это будет прекрасно. Если он сделает из нее журнальчик в глянцевой обложке, приносящий прибыль, то ему и карты в руки.
— Я просто поражен, Роза, — произнес Рейнбери. Постепенно его охватывал самый настоящий гнев. — На твоем месте я лучше уничтожил бы «Артемиду», только бы она не досталась Мише Фоксу… А что скажут акционеры?
— Они согласятся с мнением Хантера, — заметила Роза.
— Если весь вопрос упирается в необходимость вложения определенной суммы денег, — стал размышлять Рейнбери, — то почему бы вам не обратиться к учредительницам со своего рода воззванием. Среди этих старых перечниц есть несколько очень богатых. Камилла Уингфилд, например. Из нее деньги просто сыплются. Ей ничего не стоит помочь «Артемиде». Вы об этом когда-нибудь думали?
— Нет, — покачала головой Роза. — Не думали. Кстати, старая дама, о которой ты упомянул, абсолютно сумасшедшая.
— Отнюдь не сумасшедшая, — возразил Рейнбери. Да, согласен, у нее навязчивая идея, что она довела до смерти своего супруга. Но кто мы такие, чтобы уличать ее в заблуждении? Как бы там ни было, я считаю, что вы должны дать бой Мише Фоксу.
— Боже правый, под какими знаменами? — вполголоса произнесла Роза. Она прикасалась ладонью к глазам, рассеянно проводила пальцами по волосам, словно мыслями была где-то в ином месте. — Пусть Хантер решает.
— Тогда почему же ты так огорчена? — спросил Рейн-бери.
— Всякий раз, когда Кальвин Блик появляется у нас в доме, мне становится плохо, — ответила Роза. — Мерзкая личность.
— Не знаю… — сказал до сих пор молчавший Питер Сейуард. — Улыбка у него приятная.
— В своем добросердечии, Питер, ты иногда доходишь до грани здравого смысла, — заметила Роза. — В общем, плох Кальвин или хорош, но я не хочу, чтобы он пронюхал об Анетте.
— Анетта? Дочь Марсии Кокейн? — уточнил Рейн-бери.
— Да, — кивнула Роза. — Марсия просила оберегать Анетту от Миши. Он не знает, что девочка в Англии. Возможно, так и останется в неведении… если Блик не выведает.
— Я не имел чести встречаться с легендарной Марсией, — произнес Рейнбери, — а вот Анетту и ее необыкновенного братца видеть довелось. Анетте тогда было лет четырнадцать. Совершенно фантастическое дитя. В свое время Марсия, кажется, была близкой приятельницей Миши Фокса. Они поссорились?
— Вовсе нет, — возразила Роза. — Просто Миша в роли провожатого Анетты по Лондону ее не очень устраивает.
— И еще до меня доходили слухи, — продолжил Джон, — что Мишу считают не более не менее как отцом Анетты. Ты этой молве веришь?
— Сплетни, — ответила Роза. — Анетте было семь лет, когда Марсия познакомилась с Мишей. — Роза повернулась к Рейнбери и, отбросив волосы со лба, посмотрела ему прямо в глаза. Раздражение покинуло ее. Теперь она была спокойна и серьезна. — К тому же, — добавила она, — для отца Анетты Миша слишком молод.
— Трудно сказать, — пробормотал Рейнбери. — Ведь никто не знает подлинного Мишиного возраста. Гадать, и то бесполезно. В этом есть что-то зловещее. Ему может быть итридцать, а может — и сорок пять. Вы встречали хоть раз человека, который знал бы наверняка? Я уверен, что даже Кальвин Блик, и тот не в курсе. Никто не знает, сколько Фоксу лет. Никто не знает, откуда он родом. Где он родился? Что за кровь течет в его жилах? Никто не знает. А как только ты начинаешь фантазировать, тебя тут же будто парализует. То же самое с его глазами. Они всегда будто чем-то прикрыты. Вы смотрите на глаза Миши, а не в глаза. Трудно сказать, что случится, если заглянуть под поверхность.
Роза нарочито громко зевнула.
— Джон, ты не обидишься, если я попрошу тебя уйти? — обратилась она к Рейнбери. — Мне надо поговорить с Питером.
— Ты просто сводишь меня с ума, Роза! — в ярости не встал, а вскочил Рейнбери. Потом, взяв шляпу, добавил уже более сдержанно: — Ну что ж, мне все равно пора на службу.
— А мне к четырем на фабрику, — тут же заявила Роза.
— Как же так? — растерянно спросил Питер Сейуард. В течение всего разговора он сидел, созерцая профиль Розы и не особо вслушиваясь в то, о чем говорили. — Значит, у нас было всего сорок пять минут?
— Совершенно верно, — кивнула Роза, — и Рейнбери двадцать из них забрал себе.
— Хорошо, хорошо, уже ухожу! — вскричал Рейнбери, продвигаясь к двери. Все так же глядя перед собой, Роза протянула Рейнбери руку. Он сжал ее и рассмеялся: — Ты сводишь меня с ума! — повторил он.
Дверь закрылась. Роза какое-то время сидела на стуле, рассеянно потирая ладонью лицо и глаза. Питер не двигался, упорно рассматривая нож для разрезания страниц. Потом он услышал, как она встала и принялась путешествовать по комнате. Такая у нее была привычка. Шаги складывались в некий танец. Питеру казалось, что комната замерла в ожидании. Стены, наполнившись сознанием, ловили каждый звук. Потолок дрожал. Пространство взметнулось рыболовной сетью и повисло в воздухе, поддерживаемое невидимыми опорами значительных пунктов. Роза двигалась неустанно. Касалась зеленого растения, проводила пальцами по оконной раме, наступала на книги, дышала на картины. Питеру чудилось — она парит в воздухе, тень ее падает на него сверху. Он терпеливо ждал. Кружась, Роза подходила к Питеру, все ближе и ближе. И вот наконец он почувствовал, как пальцы ее коснулись его волос. Сначала робко, будто крылом птицы, побоявшейся приземлиться. Но потом осмелели и глубоко погрузились в волосы. Сжав его виски в своих ладонях, она запрокинула ему голову. Роза стояла над ним. За все время визита они впервые глянули друг другу в глаза. Несколько минут всматривались один в другого, но не с нежностью, а с каким-то изумленным, вопрошающим напряжением. «Гм!» — произнесла наконец Роза и отбросила его голову, как мяч. Потом вновь стала удаляться, но Питер успел поймать ее запястье.
Сейуард хорошо понимал, что вера в способность любви пробуждать ответные чувства — это не более чем иллюзия, которой страстно влюбленные тешат себя. Но при этом ему жалко было расставаться с надеждой, что его любовь все же как-то влияет на Розу. Было ли так на самом деле или только казалось Сейуарду, но в последнее время Роза как будто начала с большим вниманием относиться к нему; впрочем, это могло оказаться всего лишь состраданием к больному, а не нежностью к мужчине. Питер понимал, что сомнение в чувствах Розы будет мучить его до конца дней. Иногда в нем пробуждалась вера, что ей нравится его упорство в работе, что оно помогает и ей как-то преодолеть внутреннее беспокойство. Всякий раз, когда она по своему обыкновению выражала недовольство его привязанностью к разгадке тайны кастанских иероглифов, он успокаивал себя следующим объяснением: в ее раздражении отражается мое собственное недовольство; значит, она чувствует, что творится у меня в душе, а чувствовать так тонко способны только любящие; но приходили минуты, когда он склонялся к иной мысли — на самом деле раздражают ее не иероглифы, а он сам, и вся эта глубочайшая привязанность к нему не более чем плод его воспаленного воображения.
Сейуард вздохнул и попытался взглянуть на нее, но Роза отошла к нему за спину и, протянув руку над его плечом, подтащила поближе одну из покрытых иероглифами простыней. Минуту они вместе смотрели на иероглифы.
— О чем здесь говорится, Питер? — спросила она.
— Мне бы тоже хотелось знать, — отозвался он. — Может, это какая-то великая поэма.
Роза всегда задавала этот вопрос, и Питер всегда отвечал одинаково, хотя на самом деле глубоко сомневался, что там поэма.
— Больше похоже на перечень сданного в стирку белья, — заметила Роза.
— Перечень белья не вырезают на боках гигантских каменных львов, — возразил Питер.
— Ну тогда это похвала мрачным подвигам какого-нибудь царя, — выдвинула иное предположение Роза: — «Множество городов разрушил, тысячи врагов обратил в прах». О, как я хочу, чтобы наконец открылось хоть что-нибудь! А вдруг тебя постигнет озарение?
В такие минуты, когда Роза, стоя сзади, заглядывала ему через плечо, он действительно чувствовал, что озарение возможно. И все же отрицательно покачал головой:
— Это не просто расшифровка кода. Разобравшись в основных элементах, я тут же встану перед новой задачей — построить словарь, а это потребует времени. Я не имею права спешить. Но обо всем этом я говорил тебе сотни раз.
— Ты говоришь, а я не понимаю, — откликнулась Роза. — Я пытаюсь вслушиваться, но мне становится скучно, до смерти скучно. О, как я ненавижу всю эту пыль! Я ее ненавижу, Питер! Объясни, почему я ее ненавижу?
Питер Сейуард не знал, что сказать. Вместо ответа он со вздохом прижал ее ладонь, лежавшую у него на плече. «Роза…» — произнес он.
— Смотри, ты опять порезался, когда брился, — перебила его Роза, потому что знала, какие слова последуют дальше. — У тебя все лицо в крови.
Всякий раз, когда Питер готов был произнести нечто важное, она тут же начинала говорить о пустяках; этот маневр она освоила просто блестяще.
— Роза, я люблю тебя, — сказал Питер. Свободной рукой машинально взъерошив ему волосы, Роза ответила:
— Требую всякий раз после произнесения этой фразы платить мне по пенсу.
Питер, который и к этим словам давно привык, произнес устало:
— Хватит прятаться у меня за спиной. Я хочу тебя видеть.
Пробравшись между книгами, Роза обогнула стол.
— Через пять минут я должна идти на фабрику, — жизнерадостным голосом сообщила она.
— Мне не нравится, что ты забегаешь всего на минуту, Роза, — сказал Питер. — Ты не представляешь, как эти мимолетные появления расстраивают меня. Я трачу на ожидание часы, в которые мог бы работать. Ты заглядываешь и тут же исчезаешь. А мне остается лишь чувство бесконечной горечи.
Теперь между ее и его глазами не было никакой преграды. Роза наконец явила ему всю энергию своего лица, осветившегося вдруг весельем и восторгом. Любовь Питера Сейуарда была единственной роскошью ее жизни.
Она неустанно подталкивала его к признаниям, она снова и снова заставляла его расстилать перед ней драгоценный покров любви, а сама при этом пряталась, предусмотрительно возведя ограду из шуток и смеха.
— Неужели! — вскричала она. — Лицезреть меня, пусть всего полчаса — разве это не ценно? За полчаса столько можно увидеть! Подумай! Вот я чихнула, вот я открыла и закрыла глаза, я села, я встала, я прошлась по комнате, я что-то сказала! Пусть и десять часов ожидания! Разве ты не отдал бы их все только за то, чтобы полчаса видеть меня?
— Отдал бы, конечно, отдал! — с готовностью откликнулся Питер. Роза протянула ему обе руки. Пламя ее улыбки перебежало к нему.
— А десять минут? Разве мало? — вдохновенно продолжила Роза. — Только подумай, за десять минут столько можно пережить! Дней не хватит, чтобы осмыслить!
— И десять минут бесценны, Роза! — подтвердил Питер.
— А секунда? На секунду согласен? Представь, что видел меня всего секунду, когда я закрывала дверь. Миг — и пропала. Словно щелкнули фотоаппаратом. Стоил бы этот миг десяти часов работы?
Ее улыбка перешла во взгляд, наполненный восторженной нежностью, и этот взгляд пронзил его, как стрела.
— Стоил бы, Роза! И десяти часов! и сотни! и тысячи!