КОСОЙ БОР

Сквозь кудлатые тучи робко сочилась утренняя заря. Капитан Козодой прильнул к окну и увидел на рулежной дорожке движущиеся огни — Кудияров выкатывал самолет из укрытия. И куда он в такую муть спешит? В капонире тепло, сухо и полный штиль, а стоянка, как полюс, открыта всем ветрам. Кудиярову не перечь, любит упрямиться: «А что нам, товарищ капитан, ваши тучки-мучки? — Мы — всепогодные». Это он, конечно, самолетом своим гордится. Так-то оно так, Кудияров, да только летчика не забывай. Пусть у тебя и сам комдив Зарубин — ему ведь тоже соответствующая погодка предписана. А раз так, то и он, синоптик Козодой, не пятое колесо.

Зарубин, конечно, помудрей. Он из дома справляется о небесных делах. Нынче аж в полночь звонил. Козодой дежурил, и ему все равно — когда ни потревожь, но он-то, Зарубин, чего бодрствует. Знать, приладился, не открывая глаз, на ощупь брать в темноте телефонную трубку: «Козодой, как там, на горизонте?»

Докладывать Зарубину метеорологическую обстановку — нож острый. Любит поправлять: «Говори точнее, короче», не переваривает слово «ожидается». Ему непременно скажи: «Будет». А как будет, если только ожидается. А это еще не значит, что будет. И потому Козодой стоит на своем: «Ожидается!» — и все.

Предсказывать погоду нынче не просто. Во-первых, выдался такой год, что на день семь непогод. Во-вторых, погоду прогнозируют не для самолетов, а для летчиков. А им попробуй угоди — каждому подавай свое.

Да вот хотя бы и Зарубин. Ас, во всех метеорологических условиях летает. И кажется, что ему какие-то там обложные осадки. Конечно же, ничего, если бы не одно существенное обстоятельство. Если бы не Косой бор, куда он собирался лететь.

В другое время Козодой применил бы свою погодную дипломатию, а на этот раз, не гадая, сказал, как отрезал: «Не будет в Косом бору погоды, товарищ командир». И потом смиренно ждал ответный голос Зарубина. Если прогноз не по нему, редко когда не упрекнет: «Козодой, что там у тебя за неразбериха с погодой? Ты давай наведи порядок в своей канцелярии…» При этом он с таким значением посмотрит на небо, словно Козодой только что спустился из-за облаков и опять собирается туда. Говорит-то он с улыбочкой, но Козодою от этого ничуть не легче. У него сердце саднит. Ведь не кто-то другой, а он, Козодой, отвечает за метеорологическую службу.

На этот раз упрека Козодой не услышал. Трубка на другом конце неожиданно стихла, а потом прерывисто засигналила, будто и ей погода не по нутру.

Косой бор у Козодоя в печенках сидит. Каверзнее аэродрома он не знает. Местность там лесистая, предгорье — подходы на посадку затруднены. И с погодой такие метаморфозы случаются — уму непостижимо. Тихо, безоблачно — и вдруг гроза, шквальный ветер и яростный дождь. Или туман тихо опустится, замрет, и с ним никто не сладит.

Из-за этого Косого бора однажды не вернулся из полета любимец полка капитан Еремеев. С той поры Козодой наставляет своих помощников: «Семь раз отмерь, прежде чем дать погоду в Косом бору». Синоптики даже пошли на хитрость — сознательно начали «ухудшать» погоду.

Когда Зарубин пришел на КП, Козодой «усложнил» ее до крайности. От этого переменился в лице, говорил сбивчиво и каким-то извиняющимся тоном, будто в самом деле виноват, что тучи волочились чуть ли не по килям самолетов, а обложные осадки наводили грусть и уныние.

Но как же он удивился, когда на его никудышный прогноз Зарубин лишь махнул рукой. Хмурый, как сама непогода, Козодой вдруг просиял, увидев в глазах командира добрый свет.

Разве Козодой знал, что Зарубин мысленно уже был в Косом бору? Предвидя ухудшение погоды, он еще вчера дал заявку на транспортный самолет, который должен прилететь за ним с минуты на минуту.

Для Зарубина Косой бор не то, что для Козодоя. Для него там будто бы и дожди не льют, и снега не метут, не гуляют туманы, а извечно сияет небо и горделиво плавают белыми лебедями облака. Там много простора, там царство необыкновенных красок — земных и небесных. Косой бор притягивал Зарубина, как отчий дом, где все знакомо.

Там, может быть, и единственная на всем свете «сержантская тропа». Такое название осталось с войны, когда среди летчиков было немало сержантов. Сержантская тропа — самый короткий путь от городка к полустанку, откуда можно было уехать в районный Дом культуры на танцы и этим же путем вернуться в полк. Невысокая железнодорожная насыпь, ручей с прозрачной водой, мостик из двух небрежно брошенных бревен, а дальше — тропа. Поднимаясь на взгорье, она бежала через клин ромашкового луга, пшеничное поле с васильками почти у твоих ног и через лес — светлый, веселый, песенный. Лес обрывался неожиданно, как полуденная тучка, и с опушки открывался вид на летное поле, по краям которого серебристо блестели самолеты.

Вдали, за взлетно-посадочной полосой, земля дыбилась, деревья своими верхушками взламывали горизонт и высоко маячили в розово-сизой дымке. На этом аэродроме Зарубин начинал самостоятельную летную службу, прошел ее от рядового пилота до командира части. И теперь-то он знает — нет службы прекрасней, чем в полку. Здесь он много летал и здесь познал истинное бескорыстие дружбы. Здесь не юлят, не приспосабливаются. Небо для всех одно, и каждого мерит оно единой мерой, потому что обходных путей туда нет. Взлетная полоса для всех прямая и строгая, полная риска и крылатой радости.

И вот Зарубин собрался лететь к однополчанам, в тот светлый уголок русской земли, который когда-то подарила ему военная служба.

Он шел бодрым шагом, не обращая внимания на сумрачность утра, ветер и черные тучи. И только раз замедлил движение. Здороваясь с Кудияровым, он почувствовал какую-то виноватость перед ним — не летит на истребителе.

У трапа транспортного самолета Зарубина встретил бортмеханик. Высокий, худой, подвижный. Бойко козырнув, он куда-то заспешил — хлопот у него достаточно, но Зарубин остановил его вопросом:

— А где экипаж?

Бортмеханик без дела стоять не привык, не знает, куда деть руки, и оттого смутился. Но в это время показались летчики. Шли быстро — значит, вылет. И он, обрадованно кивнув, сказал:

— А вон…

От командного пункта к самолету шли трое. Один, тот, что посредине, отчаянно жестикулируя руками, рассказывал что-то смешное. Зарубин прищурил глаза, и по его лицу скользнуло какое-то удивление. Летчики приближались, и удивление его все больше росло. Что-то неуловимо знакомое находил он в облике рассказчика.

— А кто это там веселый такой? — спросил Зарубин, пристальнее вглядываясь в идущих.

Бортмеханик с затаенным упреком посмотрел на Зарубина: как можно не знать капитана Стороженкова?

— Это командир наш, — ответил он с какой-то особой почтительностью в голосе.

Стороженков… Он и не он. Неужто в одном человеке могут уживаться такие контрастные черты? У того Стороженкова Зарубин не видел улыбки, кошки ему скребли душу, а у этого сердце веселится, и душа поет. И весь он сиял и как бы восторженно говорил: «Да это же я, товарищ командир. Стороженков! Узнаете?!»

У Зарубина еще больше поднялось настроение. С чувством радости он шагнул навстречу Стороженкову. Выслушав доклад о готовности экипажа к полету, Зарубин пожал Стороженкову руку и ощутил уверенное ответное пожатие.

— Вот так встреча! Рад, очень рад, — восторженно сказал Зарубин и, продолжая разглядывать летчика добрым изучающим взглядом, спросил: — Вылет разрешили? Летим?

— Разрешили, летим, — бойко ответил Стороженков.

Зарубин уловил на его лице смешинку.

— Ты чего?

— Козодой развеселил…

Экипаж только что был у Козодоя. Синоптик предупредил:

— В Косом бору не задерживайтесь, а то погода прижмет.

Острый на слово, вездесущий второй пилот и тут не удержался:

— Вечно ты, Козодой, грозишься…

Козодой задир не терпел и отпарировал тут же, как холодных туч напустил:

— Прокукарекаешь с недельку в Косом бору, тогда узнаешь…

Пилот вытянул свою тонкую шею, перемигнулся, сверкая глазами, со штурманом:

— Интересно, как он небесные чудеса предсказывает?..

— В секрете не держу. Хочешь знать?

— Давай…

Козодой подошел вплотную к пилоту и с небрежной нарочитостью сказал:

— Мой главный барометр — жена. Если с утра веселая, знай — в атмосфере полный порядок. А как начнет ворчать — жди осадки, хмарь всякую и даже штормовые ветры.

— Видать, у него жена хорошая бестия, — посочувствовал пилот Козодою, когда они вышли из командного пункта. — Не зря весь какой-то линялый.

— Он же дежурил, погоду для нас караулил всю ночь, — сказал Стороженков. Он знал: рассказ о жене — любимая тема Козодоя. На КП Стороженков молчал, а как направились к самолету, разочаровал своего пилота:

— А Козодой-то еще неженатый. Летчики говорят: погожих дней никак не выберет для женитьбы. Все у него осадки, туманы да ветры.

В это время они увидели Зарубина и ускорили шаг.

Экипаж занял рабочие места. Взлетел Стороженков красиво. Вот уж правда: взгляд орлиный и взлет соколиный.

Зарубин в салоне не усидел. Набрали мало-мальскую высоту, и он зашел в кабину к Стороженкову, занял кресло второго пилота. Ни о чем не хотелось ему вспоминать, а вот так лететь и лететь, подмечая краешком глаза у Стороженкова цепкость взгляда, точность движения рук, державших штурвал, и чувствовать, как большой двухмоторный корабль легко подчиняется ему.

Но помимо его воли в памяти с неотступной навязчивостью всплывали события, которые оба они пережили в Косом бору. Этот гарнизон и для Стороженкова был родным домом. И у него были здесь друзья, самый современный самолет, и жизнь, как у Зарубина, проходила в сладком азарте полетов. И вдруг любимое им, бескрайнее небо стало ему с овчинку, а Косой бор уже казался верблюжьим горбом, обезобразившим землю, и таким постылым, как бельмо на глазу. Безрадостные эти перемены у Стороженкова обнаружились скоро. На аэродроме ведь горемык не встретишь: пилоты — народ неунывающий, острословов и несусветных выдумщиков хоть отбавляй, на язык к ним не попадайся — хлебом не корми, а дай потравить. Таково, видно, свойство всех постоянно рискующих людей. У Стороженкова с каких-то пор не стало такого настроя. И о нем не скажешь — речами тих, а сердцем лих, потому что раньше он таким не был.

Однажды Зарубин спросил комэска:

— Как у тебя Стороженков?

— Программу выполняет. Замечаний особых нет. А что?

— Неужто не видишь?! Нелюдимый какой-то стал. Все сторонкой, бочком, смотрит вниз, говорит на сторону.

— Индивидуальная особенность… Все это у него до старта. Взлетит — и его нелюдимость как с гуся вода…

— Выдумаешь тоже — особенность! Разве на летчика-истребителя это похоже?..

В очередной летный день Зарубин летал на спарке со Стороженковым.

— Ну как, товарищ командир? — поинтересовался комэск после полетов.

Зарубин улыбнулся.

— Артист! Может, и правда — индивидуальная особенность. В небе совсем другой. Давай ему больше летать. И контроль не забывай.

Время шло, а так называемая индивидуальная особенность у Стороженкова не проходила. Свою истребительную удаль он будто бы обронил в тучах.

Зарубину случалось видеть разных летчиков. И разочарованных неудачами, и списанных по состоянию здоровья, и уволенных по возрасту. Горько на них было смотреть. Они расставались с полетами, как с самой жизнью. Но Стороженков-то летает. И дай бог как! Откуда же у него такой страдальческий взгляд?

На аэродроме Зарубин подошел к Стороженкову, пристально посмотрел на него. В пилотских глазах перед скорым стартом он привык видеть огонь, жажду неба, азарт. А у Стороженкова как ветром унесло все это. Стоит бледный, задумчивый. Будто какая заноза точит душу. Пожал ему руку — и вот тебе раз! — рука у Стороженкова влажная, все равно что росой окроплена. Что ж тут гадать, ясное дело — нервишки играют. У летчика-истребителя нервы сдают — куда ж ему лететь…

Зарубин сухо передал на КП:

— Стороженкова не выпускать. — Чуть помедлил и, щадя самолюбие летчика, добавил: — Погода мне что-то не нравится.

Потом он позвал летчика, и они вдвоем пересекли рулежную дорожку и вышли на стежку, которая тянулась от «сержантской тропы». По ней они и пошли, огибая укрытие для самолета Зарубина. Земля после бетона казалась пухом. Остро пахло молодой, сочной травой, неслышно покачивались в стороне густые кроны берез, глубоко в небе забористо гудели турбины. Немного пройдя, они остановились, и Зарубин обернулся к Стороженкову.

— Стороженков, скажи: боишься летать? — отрывисто спросил он и тут же предупредил: — Только давай так — начистоту. О нашем разговоре никто знать не будет.

Прямой, резкий и откровенный вопрос Зарубина вызвал у Стороженкова отрицательную реакцию. Он напружинился, словно принял удар, от которого устоял. От застенчивой робости у него не осталось и следа. В прямом, неуступчивом взгляде забилось дерзкое упрямство: «Вы с кем-то спутали меня, товарищ полковник».

Зарубин был поражен такой неожиданной переменой. Перед ним стоял совсем другой Стороженков, такой, к которому ничуть не относились его безжалостные слова. Этот ничего не боится. Смотри — вот-вот улыбнется. И тогда Зарубин, забыв про субординацию, дружески хлопнет его по плечу: «А ну лети, черт полосатый. Лети! И докажи, какой ты летчик». Стороженков легко вздохнет, обдаст Зарубина благодарной улыбкой за то, что Зарубин простил ему какую-то вину, и резвым шагом устремится к самолету. Как он ему нравился сейчас! Где-то в глубине души Зарубин даже упрекнул себя за свою поспешность: не зря же говорится «семь раз отмерь…».

Однако взгляд Стороженкова не теплел, в глазах по-прежнему держался холодный, жесткий свет. Лицо еще более нахмурилось. Он был недоволен собой, полетами и Зарубиным, который прямо крапивой стеганул его душу. Стороженков с большим трудом преодолел задетое Зарубиным самолюбие. Пытаясь уйти от тяжелого для него разговора, натянуто сказал:

— Но вы же видели, как я летаю. И пятерки вашей рукой ставились…

— Что есть, того не отберешь, — согласился Зарубин.

— Ну вот.

После мучительной для обоих паузы Зарубин продолжил:

— Не забывай, Стороженков: мы летели вдвоем.

— Но пилотировал-то я…

Догадываясь о чем-то важном и очень необходимом для летчика, Зарубин подумал: «Тот не страх, что вместе, — сунься-ка один». Он уже не сожалел о начатом разговоре. В авиации долго примерять — можно опоздать. Чего тут жеманничать? Летчик он в конце концов или нет?!

— Летать вы любите. Самолет вам нравится. Так чего же вам таить от командира? — говорил Зарубин, настойчиво добиваясь от Стороженкова откровенных слов и стараясь смягчить для этого разговор.

Взгляд у Стороженкова стал мягче, напряженность спала, он чувствовал себя свободнее, похоже, освободился от каких-то затаенных сомнений. И вместо ответа Стороженков сам спросил:

— Товарищ командир, а вы могли бы сказать, что Еремеев боялся летать, трусил? Могли бы так сказать, а?

«Причем тут Еремеев? — обостренно подумал Зарубин и недоуменно взглянул на Стороженкова. — Какой увертливый — все вспомнит, лишь бы уйти от разговора». Стороженков заметил недовольство на лице Зарубина. Помрачнел, словно бы на него упала тень. И с простодушным откровением поспешно добавил:

— Я, товарищ командир, тоже начистоту.

— Н-да… — только и сказал Зарубин.

Погоды тогда не было. С Атлантики пришел циклон и закрыл почти все приграничные аэродромы. Оставался один Косой бор, да и тот был под угрозой закрытия. В это время в наше воздушное пространство вторгся нарушитель. Поднять самолет наперехват могли только с Косого бора. Другого выхода не было. В воздух ушел капитан Еремеев.

Когда Еремеев возвращался домой, сумерки уже переходили в ночь. Облачность опустилась еще ниже, уплотнилась, видимость была на самом пределе. Еремеев рано снизился и сам себе закрыл посадочную полосу. Между ним и полосой была гора, покрытая лесом, который назывался Косым бором. Отблеск от фар автомашин летчик принял за огни ВПП. Обнаружить ошибку и исправить ее не успел. Дефицит времени у современного летчика жесткий…

— Еремеев — сильный летчик. Но я думаю, он слишком самоуверенно действовал, — сказал Зарубин и интуитивно почувствовал прямую связь этого трагического случая с поведением Стороженкова.

Оба они смотрели на Косой бор, который едва просматривался из-за низких туч. У Стороженкова потускнели глаза, весь он как-то сник, словно бы только сейчас, сию минуту, обнаружилось то, что он тщательно пытался скрыть от друзей и командиров.

Не отрывая тревожного взгляда от бора, Стороженков подавленно процедил:

— Косой бор я во сне вижу. И все время в него врезаюсь. Как Еремеев…

Все вокруг замерло. Стихли на земле люди, машины, самолеты, не поют птицы, оборвался турбинный клекот в небе. Будто бы все прислушиваются, что он скажет еще.

А Стороженков облегченно вздохнул. Подвел наконец черту своим страданиям. Начистоту так начистоту. И теперь его уже ничто не мучило. Он словно бы передал свои муки и свою тревожную судьбу в руки Зарубину. Вот, мол, теперь и решай, командир.

Зарубин не ожидал, что вдруг так обернется начатый им разговор. Хотя и настойчиво спрашивал летчика, но сам не верил, что тот мог бояться. Думал, мешает ему что-то другое, может, даже со здоровьишком нелады. Словом, всего ожидал, только не того, что услышал. Но больше всего его поразило то, как круто могут пойти в рост семена боязни и страха.

— Да все это чепуха, сущая ерунда! — горячась, начал он разубеждать Стороженкова. Зарубин готов был излить целую тираду: для всех, мол, путь в небо тернист и коварен. Разве он сам не шел к пилотским радостям через сто потов и разочарования? Но ничто же его не остановило. Шел и шел… Позади оставались всезнайки, выскочки, разуверившиеся в самих себе пилоты. Кто-то из них потом получал высокие должности и чины, вращался в высших сферах. Но они уже никогда не поднимались в небо, не знают высшего пилотного счастья.

— Чепуха все это, — повторял Зарубин, еще надеясь, что Стороженков наберется мужества переломить себя. — Полк вон как летает! Никому же не снится этот чертов бор.

— Да нет, товарищ командир, — упавшим голосом подтвердил Стороженков, еще более обнажая свое удрученное состояние.

Он смотрел на Зарубина растерянными глазами.

— Да что ты мелешь? Веришь ли ты в это сам, подумай…

С тяжелым чувством смотрел Зарубин на обмякшую фигуру Стороженкова. Посулил ему в тайне держать разговор, но как же быть теперь, когда воочию видно — не быть калине малиной. Великодушие тут не спасет — вредная штука. Великодушие может только погубить летчика. С горьким недоумением Зарубин вспомнил золотое правило мудрецов: так гни, чтобы гнулось, а не так, чтобы ломалось. Теперь вот решай, взваливай на себя судьбу пилота. Ты командир, ты за него и в ответе. И Зарубин впервые почувствовал, как беда летчика незримо становилась его личной бедой.

Не отводя от Стороженкова похолодевшего взгляда, он осторожно сказал:

— Вот что, Стороженков, может быть, тебе в винтомоторную, а? Как-никак на борту два летчика да еще автопилот… И в винтомоторной авиации кому-то надо служить. Переходят же туда другие… Подумай.

Стороженков оцепенел. Он не мог выдавить из себя ни слова. Он лишь тяжело вздохнул.

— Правильно, с ответом не спеши, — продолжал Зарубин. — Мой совет такой: взвесь все как следует. Подумаешь — приходи с рапортом.

Потом Зарубин представил себе, как к нему явится Стороженков. Не войдет, а влетит. Разгоряченный, обиженный, уязвленный до глубины души: «Никакого рапорта писать не буду. Никуда из своего полка не уйду. Я летчик-истребитель, и никто не отлучит меня от этого чудо-самолета. Никто!»

Зарубин вышел бы тогда из-за стола: «Вот это я одобряю. Одобряю, мой боевой летчик-истребитель!» Эта встреча виделась ему светлой, окрыленной, как сам полет. И Зарубин ждал Стороженкова. Ох, как ждал! Ведь сам он поступил бы только так, а не иначе, случись с ним подобная история.

Стороженков пришел к Зарубину через два дня. Ни слова не говоря, подал рапорт, совсем не веря тому, что с самим происходило, и еще на что-то надеясь…

И вот Стороженков ведет транспортный двухмоторный самолет. В авиации его называют воздушным кораблем. Спокойно сидит за штурвалом, по-хозяйски следит за приборами, время от времени поглядывая за борт. Зарубин восхищается: летает Стороженков! Летает! И к нему приходили мысли, которые оправдывали и его, и Стороженкова. Не всем же поспеть за стремительным двадцатым веком. Не у каждого психика успевает перестроиться, прийти в соответствие с бурно развивающейся научно-технической революцией. У кого-то могут быть и срывы, будь он кем угодно. Но в жизни всегда можно найти человеку место по душе.

Дождь и серая рвань туч остались позади. К земле все чаще и чаще пробивались солнечные лучи. Они выхватывали из дневной сумеречности то речку, то лес, то населенный пункт со сходящимися в нем дорогами. Скоро небо совсем очистилось, горизонт открылся, и вдали показался Косой бор. Белые домики, летное поле с серой посадочной полосой, полустанок и «сержантская тропа». Вдали возвышался и косо, под острым углом, уходил за горизонт сосновый лес. Стороженков энергично снизился и уверенно зашел на посадочный курс.

В полку был летный день. Самолеты резали свистящими крыльями воздух, и в окнах служебных зданий то и дело рождалась и угасала лихорадочная звень, гудела и успокаивалась земля. У людей был суровый и в то же время возвышенный вид. Новейший самолет полностью покорился им, стал их боевым оружием. Всюду, где Зарубин был, он отмечал удивительную гармонию неба, людей и самолетов. И это настраивало его на добрые мысли. Да, кипит жизнь… Все, как при нем.

Однако время торопило его. Козодой оказался прав — портилась погода. Вот уже заплыл горизонт, стушевалась, пропала за летным полем гора с Косым бором. Предупредив командира полка, чтобы он занимался своим делом, Зарубин направился к самолету.

Знакомая тропка плавно огибала капонир. Здесь когда-то стоял его самолет. Когда Зарубин улетал, тут часто маячила фигура техника Кудиярова. Отсюда он смотрел за взлетающим и идущим на посадку своим самолетом, чтобы вовремя встретить его. Кудияров низкого роста, круглый, как шар, и розовощекий, будто только что из бани. Ни мороз его не брал, ни жара. Подвижный и всегда улыбающийся. Зарубин не мог даже представить его себе задумчивым или грустным.

Сейчас он вспомнил своего техника потому, что на его месте давно стоит кто-то другой и неотрывно смотрит на летающие самолеты.

Подойдя ближе, Зарубин узнал в том человеке капитана Стороженкова. Его неподвижная фигура, тоскливый до жгучей полынной горечи взгляд перевернули Зарубину душу. Стороженков напоминал большую птицу, у которой перебиты крылья, и она со смертной тоской смотрела, как улетала родная ей стая. Неужели она не испытает мучительной радости неизведанного полета?..

У Зарубина что-то дрогнуло в груди. Вспышкой молнии осветилось прошлое. Думал о Стороженкове и о себе.

Видно, есть в человеческой душе такие струны, к которым не каждому дано прикоснуться. Это может сделать только сам человек. Надо только помочь ему их найти. Но как бы поступил Зарубин теперь, повторись со Стороженковым прошлое? Что сделал бы он, чтобы не видеть этого разрывающего душу пилотского взгляда?

Издали, со стороны бора, донеслись раскаты грома. С сухим треском надломилось небо. Резко ударило ветром, и тут же все как-то сразу оборвалось и замерло в неистовом ожидании грозы.

Загрузка...