Павел Амнуэль Белое безмолвие

Это было красиво и страшно.

Страшная красота? Оксюморон.

Тем не менее…

Я не мог оторвать взгляда от ослепляющей белизны. Хотел, но не мог. Мог — если закрыть глаза, — но не хотел. Стало бы темно, если бы я все-таки закрыл глаза? Или свет проник бы и сквозь веки? Казалось, он был везде — и во мне тоже.

Никогда не думал, что белизна может вызывать страх. Я любил белый цвет. Белыми были стены в моих комнатах. Белый плюшевый медведь был моей любимой игрушкой в детстве. Белое платье и фата на Линде, когда мы шли к алтарю. Белый снег, искрившийся на солнце зимой. Снег на горных склонах Альп, куда я поднимался в тренировочный лагерь, когда нас испытывали на выживаемость.

Оказалось, что я любил белое, когда можно было отвести взгляд и посмотреть на голубое с редкими облаками небо. На синюю морскую даль, оттененную темно-зеленой береговой линией у горизонта. Желтые подсолнухи Ван Гога. Бордовую портьеру в спальне. Оранжевые апельсины на деревьях. Красную пожарную машину, огуречного цвета скамью в парке, коричневые стволы секвой…

И звезды. Любимые мои звезды. Голубой Денеб, оранжевый Арктур, багровый Антарес, зеленая Альбирео…

Многоцветье мира.

Здесь белым было всё. Белым и безмолвным. Безмолвия я ждал — в пустоте нет звуков, а связь с командным пунктом пропала, как и ожидалось, сразу после перехода. Я мог говорить сам с собой, себя-то я мог слышать, себя слышишь всегда, но белое безмолвие лишило меня дара речи. Казалось, что и дара мысли. Я не думал. Думать и вспоминать я смог потом, вернувшись. А там и тогда я был ошеломлен и мог только смотреть. На белое. Всюду. Везде. Казалось — всегда, хотя время моего здесь пребывания было определено с точностью до микросекунды: десять минут, ставшие для меня вечностью, потому что в белом безмолвии не могло быть и времени.

Белый безмолвный страх — страх вечности. Страх не вернуться. Остаться в белом безмолвии навсегда. Не умереть. Страх жизни…

Мозг попытался бороться с белизной единственным доступным ему способом — создал темноту сам. Темные точки то тут, то там возникли перед глазами. Так бывает, когда долго смотришь на яркий свет. Или на снег в горах. Снежная слепота.

Я слепну?

Может, в слепоте мое спасение?

Я должен… Что?

Я дол…

* * *

— Вижу, вы неплохо себя чувствуете. И все показания в норме. Ну, почти… Можете говорить?

— Да… Думаю, да.

— Рассказать?

Он вспомнил.

— Это… ужасно.

— Ужасно? — удивленно переспросил Франклин. Он не ожидал, что таким окажется первое слово первого человека, побывавшего в другой вселенной. Питер Лейбниц не был склонен к эмоциональным оценкам.

— Ужасно, — повторил Лейбниц. Он сидел в глубоком медицинском кресле, облепленный датчиками, и смотрел не на руководителя эксперимента, а на свои руки, будто видел их впервые.

— Страшно, — сказал он, и врач, сидевший у компьютера и следивший за показаниями, поднял голову и взглядом показал Франклину, что Лейбниц говорит именно то, что думает.

— Вы оказались… на планете?

— Нет. Я не знаю, где. Всё ослепительно белое. Вокруг. Везде. Ничего, кроме ослепительно белого безмолвия.

— Туман? Снег?

— Нет! Белое… не могу объяснить. Жаль, что не смог хотя бы сфотографировать.

— Вы же знаете, — мягко сказал Франклин, — что перейти может только сознание.

— Да, но…

Лейбниц тренировался пять лет. Тренировал сознание адекватно реагировать на любые внешние условия и обстоятельства. Никто не знал и не мог знать, каким окажется другой мир. И где в другой вселенной осознает себя космонавт. На поверхности планеты? Маловероятно, но не исключено. Вблизи звезды? Более вероятно, но сознание натренировано и на такой вариант. Скорее всего — в космическом пространстве, в каком-нибудь межзвездном газопылевом облаке. Увидит близкие звезды, далекие галактики…

Может быть. Никто не знал. Это могла оказаться вселенная с другими законами природы. Сознание космонавта тренировали и на такой случай. Лейбниц был лучшим в группе. Двадцать восемь лет, холост, два высших образования — физика и прикладная математика, участие в экспедиции на Звурон, вторую планету Проксимы Центавра.

Страх? Это не про него.

— Страх из-за белого…

— Нет! Страшно было не потому… Точнее, не только потому, что всё вокруг ослепительно белое… — Лейбниц сделал паузу, собираясь с мыслями. — Страшно, потому что понимаешь: это бесконечно, это везде, во всей вселенной нет ничего, кроме белого безмолвия, оно было всегда и будет вечно, и ты будешь вечно…

— Это, — сказал Франклин, пытаясь представить, — ваше умозаключение, и оно…

— Нет! Это не умозаключение. Я не думал. Я знал. Это было во мне, понимаете? Осознание вечности и бесконечности.

Врач и Франклин переглянулись. Врач пожал плечами. Что он мог сказать? Физически Лейбниц был здоров и говорил правду.

— В конце… — голос у Лейбница был тихим, он говорил не для Франклина, не для записи (Лейбниц знал, конечно: запись ведется), он говорил для себя, приучал себя к мысли, что он дома, среди коллег. Страх всё еще оставался с ним, но уже отступил в подсознание.

— В конце, — повторил он, — то есть я не знал, что это конец, сейчас только понял… В бесконечной белизне я разглядел темные точки, разбросанные повсюду… Может быть, у самых моих глаз… Может, далеко. Может, вообще в бесконечности.

— Если долго смотреть на белое… — подал голос врач.

— Я знаю, — перебил Лейбниц. — Мушки. Да. Но нет. Мне показалось… Нет, я уверен, это не был обман зрения. Не успел всмотреться.

— Жаль, — повторил Франклин. Может, следующий переход — пойдет Борн, дублер Лейбница — окажется более информативным. И наверняка вселенная будет другая. Непременно другая. В бесконечности вселенных невозможно вторично оказаться там, откуда вернулся.

Но что за странный мир…

Лейбниц закрыл глаза. Он устал от зеленых стен больницы, голубых врачебных халатов, серой, с металлическим отливом, аппаратуры. От голосов… Белое безмолвие было страшно, а привычный, удобный и безопасный человеческий мир — раздражал. Это пройдет. Он очень надеялся, что пройдет. И он, наконец, вернется.

* * *

— Вы не поняли? — подняв брови, спросил Девитт, руководитель астрофизического департамента проекта «Глубина».

Франклин покачал головой.

— Нет. В программе подготовки не было модели такой вселенной, где оказался Лейбниц.

— Была, — вздохнул Девитт. — Была, уверяю вас. Это наша вселенная. Наша.

— Наша? Белое безмолвие? О чем вы?

— Наша, — повторил Девитт. — С одной только разницей. Наша вселенная ограничена горизонтом в сорок шесть миллиардов световых лет. А та, где оказался Лейбниц, на много порядков старше, размер ее… Не знаю, конечно. Может, та вселенная вообще бесконечно стара и бесконечно велика. И она прекрасна!

— Белое безмолвие?

— Нет! Там немыслимо большое число звезд самой разной яркости, самых разных масс и самых разных температур. Звезды всех цветов. Всех, понимаете? Куда вы ни посмотрите, ваш взгляд непременно увидит не одну звезду, а множество — далеких и близких. Звезды заполняют всё небо, не оставляя для взгляда пустоты.

— Белые звезды?

— Наверняка есть и белые. Кстати, вы же знаете, что Солнце выглядит желтым только потому, что эта область спектра меньше поглощается в атмосфере. На самом деле Солнце белое. Но это неважно. Та вселенная заполнена всеми цветами радуги. Включая невидимые глазу. Всеми цветами! Без исключения. Не представляю себе большей красоты!

— Но белая…

— Черт возьми! Сложите все цвета — от фиолетового до красного — и вы получите белый цвет! Та вселенная полна звезд!

— А темные точки, которые увидел Лейбниц?

— Вы не догадались? Конечно, тоже звезды. Очень близкие. Ну, не знаю… Может, пара световых месяцев. И их можно различить на общем белом фоне. Если бы Лейбниц успел приглядеться, увидел бы их цвет. Желтая звезда, красная, оранжевая…

— Открылась бездна, звезд полна, — пробормотал Франклин. — Звездам числа нет, бездне — дна…

— Именно. Только бездна эта — ослепительно белая…

Загрузка...