Вся мудрость — в душе, ее нельзя доказать, она сама есть доказательство.
Я слишком долго ждал этих соревнований. И, наверное, поэтому так много раздумывал о том, что не успел «наработать» в тренировках, о слабых группах мышц, о весах, которые намеревался поднять, и тех, которые очень хотел бы, но вряд ли когда-нибудь осилю.
Особенно угнетали мысли о трехлетнем перерыве в выступлениях: «Не окажусь ли жалким? Вдруг от волнения нарушится координация и на сравнительно малых весах начну бестолково дергаться? И на жадный интерес публики ничем не отвечу, кроме виноватой, растерянной улыбки...» Я до мельчайших подробностей представлял эту тягостную тишину, в которой кажешься себе чрезмерно громоздким. И не ведаешь, как держаться. А зал молчит. И это молчание как пощечина. И даже у близких постные лица.
Если за плечами почти два десятилетия тренировок и побед, невольно вспоминаепшь о таком конце. Иначе из спорта редко уходят.
Вмиг рушится целая жизнь из сотен напряженных поединков. В ней тебе уже нет места. И ни следа, кроме обветшалых газетных полос. И горечь в памяти. Не победы, а горечь. И недоумение: труд велик, а легкость крушения поразительна.
Сегодня я рискнул заново испытать счастье. Мечтал снова почувствовать себя сильным. Потому что счастье для меня когда я сильный. Не грубой мощью мускулов.
Другая жизнь мне не удавалась. В ней не было побед — одни поражения. И я киснул, теряя уверенность. И лишь в спорте видел последнюю надежду возродить веру в себя и перенести ее на работу в литературе. Потому я «горел» больше, чем на первом чемпионате мира в Варшаве.
Теперь от обыкновенной победы зависела моя судьба.
Теперь мне казалось, что прежде я напрасно стремился сохранить счастье. Теперь я знал: оно в том ослепительном мгновении, которое я называл «белым». Не в продолжении и наслаждении им — в завершении цели. И его невозможно удержать, как невозможно вечно жить.
Я решил во что бы то ни стало достигнуть его. И тогда не размениваться ни на какую, пусть самую сладкую, суету победителя. Я бы всматривался в счастье. Старался запомнить.
С дивана я видел серое низкое небо с лохмами туч, будто насаженными на острые верхушки елей. Под порывами ветра стройные ели раскачивались, беспокойно кружа колючими зелеными юбками. Гудела фанерная кухонная пристройка. И воздух из нее прохладной волной прокатывался через все комнаты.
В клетке на бревенчатой стене долбила клювом прожорливая сойка. Я нашел ее две недели назад в лесу с перебитым крылом. Изредка она чутко вскидывала голову и подозрительно таращила на меня выпуклый желтоватый глаз.
Я взглянул на ходики — подарок моего друга Чепракова, чемпиона страны в полутяжелом весе. Соревнования открывались в два. До Москвы при самой умеренной скорости полтора часа езды. Сейчас одиннадцать.
Скрипнула дверь. Я услышал голоса жены и Дмитрия, а погодя тоненький голосок дочери: «Дядя Митя! Дядя Митя!..»
Я вышел, поздоровался. Спросил: «Как дорога?»
— До колодца терпима. — Дмитрий скинул плащ. Повесил на гвоздь. — А тут... — Безнадежно махнул рукой. — Ручьи заболотили.
Жена взяла его шерстяную шапочку. Сказала: «Какая грязная! Сейчас же постираю. До отъезда высохнет на батарее». — И с решительным видом скрылась в кухне.
Я вернулся на диван. Дмитрий развалился в кресле у печки.
— Папа! — Дочка подбежала к окну. — Наш дятел!
По сосне с опиленными нижними сучьями к зимней кормушке рывками передвигался пестрый дятел.
— А сало синицы склевали, — сообщила дочка, пританцовывая.
— Пусть по весне сам поищет вкусненького, — сказал Дмитрий, зевая.
— Дятел похудел, папа, — сказала дочка.
Охотничий пес Илим выдрался из зарослей лещины и сделал на птицу стойку. Ветер забросил длинное коричневое ухо на голову, раскрыв бугристую светлую изнанку. Обрубок хвоста тревожно застыл.
Дочка забарабанила в стекло: «Нельзя, Илим!»
Дятел снялся и улетел в молодые елки. Пес озадаченно завертелся, вынюхивая землю.
— Как спал? — Дмитрий блаженно вытянул ноги.
— С двух до шести вроде бы спал, — ответила за меня жена.
— Папочка! — сказала дочка. — Убери свою противную сойку. Она закидала творогом всех моих дочек. У дорогой Кэтрины выходное платьице в крошках. Противная сойка!
Кэтрин — любимая кукла моей дочки. Я привез ее из Канады, с острова Ньюфаундленд. И, как иностранке, ей присвоили имя Кэтрин.
— Унеси сойку на веранду, — заметила с кухни жена. — Мне она тоже надоела. Скачет, скачет...
— Папочка, а в лесу такой воздух! — сообщила дочка. — Будто выстиранный. — И, поразмыслив, добавила: — А лес для того, чтобы грибы собирать.
За спиной сухо постукивали ходики, отмеряя мое время. «Только бы не получить нулевую оценку», — думал я.
— Стол накрыт, — сказала жена, развязывая передник. — Давайте пообедаем.
— Папа, когда ты снова прочтешь «Людмилу»? — строго спросила дочь и тихонько прибавила: — А суп есть не буду.
— «Руслан и Людмила», — вспомнил я необыкновенно солнечные и голубоватые январские дни, больную дочку. Я и жена поочередно читали ей Пушкина. Я сам едва оправился от тяжелой болезни. И задыхался от слабости, бродя по комнатам. Мы перебрались из Москвы в этот лесной поселок, чтобы я смог лучше подготовиться к соревнованиям. Нас почти не знали здесь. Да и кто помог бы, когда все взрослые с утра уезжали на работу. И в заваленных снегом домах оставались дети да старухи. Едва спала температура у меня, заболели дочь и жена. И некому было принести воды и дров. И если бы не Дмитрий и врач Родичев — мой старинный училищный приятель, — нам пришлось бы туго. Они ночевали десять дней, выполняя всю работу по дому и привозя продукты...
— Не думай о соревнованиях, — сказал мне Дмитрий.
— А я и не думаю, — сказал я и пообещал дочке: — Завтра вечером почитаем «Людмилу».
— Слава богу, — сказала дочка, робко отодвигая тарелку.
Все засмеялись.
— Ты опять в носках? — сказала жена дочке. — А где туфли? По холодным полам в носках! Накажу... Ешь первое!
— А в скворечнике на большой березе так никто и не поселился, — сказала дочка, уныло помешивая ложкой суп.
— На будущий год приколотим повыше, — сказал я, с отвращением принимаясь за еду. Предстартовая лихорадка уже завладела мною.
— Папочка, ты вечером поищи шмелей, — обиженно сказала дочка.
— Обязательно, — улыбнулась жена. — Залетел толстяк-шмель и громко жужжал все утро. Я проснулась, она не спит. Всхлипывает под одеялом.
— Знаешь, мамочка, какой он громадный! — поспешно проговорила дочка. — Попробуй усни!
После обеда мы поболтали еще минут двадцать. А потом я и Дмитрий оделись. По старой примете жена не ездила на соревнования. Три или четыре раза, когда она отваживалась, я выступал неудачно, а в Будапеште едва не проиграл чемпионат мира. Мы сели. И замолчали. Дочку это очень позабавило. Она крутила мордашкой и хихикала. На прощание я подмигнул ей. В ответ она стала закрывать глаза, старательно жмурясь. Она подмигивала мне.
В дверях жена обняла меня. Обычно она ничего не говорила.
— Я сразу вернусь, — ворчливо пообещал я. — Не волнуйся. Буду цел. Как обычная тренировка.
На крыльце Илим преданно ткнулся в мою ладонь мокрым холодным носом. Нос был в глине.
— Опять ловишь мышей, — сказал я. — Увидели бы тебя правоверные охотники, ох и взъелись бы: «Портите подружейную собаку! Вам бы шпица, а не легавую!» Ну, что молчишь, подлиза?
Я шагал за Дмитрием. Он нес сумку с моими О ными вещами. Пес трусил сбоку.
— Молчишь, подлиза? — снова спросил я.
Пес вырвался. Забежал вперед. Сел перед калиткой, заскулил. Он просился в лес. Последние дни я мало ходил, оберегая ноги. И пес засиделся.
— Гуляка, — сказал Дмитрий, открывая калитку.
Под ногами чавкала жирная грязь. Ветер рябил лужи, стряхивая хвою с елей. Короткими метелочками она осыпала дорогу. За гнилыми заборами взлаивали тощие деревенские собачонки. Чем кормились они — для всех составляло тайну. Здесь было не принято делиться хлебом насущным с четвероногими сторожами.
Дмитрий сел в автомобиль, свесив ноги наружу. Илим вспрыгнул на место рядом с шофером, которым всегда был я, а сегодня Дмитрий.
Пегое брюхо пса залепила грязь, сосульками склеив шерсть.
Дмитрий обтирал тряпкой ботинки и с усмешкой косился на Илима.
— Бог с ним, — сказал я. — Чехол отмоем. — Взял у Дмитрия тряпку и начал тоже вытирать ботинки. «Интересно, — думал я, удастся ли жим сто девяносто килограммов?» Подоткнул тряпку под сиденье. И, показывая назад, приказал псу: — Место!
Илим поднял морду. Я прикрикнул. Он прыгнул. И с укоризненным кряхтеньем разлегся на заднем сиденье.
Я сел к Дмитрию.
— Поезжай потише, — попросил я. — Невольно стану следить за шоссе, а забот и без того хватает.
Дмитрий кивнул.
С километр мы ползли на первой скорости по жидкому глинистому проселку, сдавленному могучими елями. И свернули на бетонку.
— Началось, — сказал я о соревнованиях. Перед нами бежала ровная дорога на Москву.
Дмитрий покосился. И, улыбаясь, стал рассказывать о своих похождениях. Он был холост и влюбчив.
Только в Химках, когда мы в колонне грузовиков съезжали на кольцевую дорогу, я вспомнил неуютный зал «Шахтер», в котором предстояло выступить. «Мне всегда в нем не везло, — думал я. — Все решили, что я три года прятался, чтобы тайком набраться огромной силы. А на самом деле я очень ослаб. Я порвал со спортом, всерьез боясь, что он засосет меня и лишит другой жизни. Я стану рабом «железа», рабом своего успеха. И после, когда сила уйдет, превращусь в приживальщика от спорта. Буду ныть. Жаловаться на неуважение. Добиваться почетных должностей».
Боязнь такого позорного конца и любовь к литературе заставили меня решительно порвать с «железом», когда я был еще полон сил.
И я месяцами не заглядывал в зал. Похудел. Костюмы висели на мне, как с чужого плеча. В редкие тренировки мой позвоночник уже не выдерживал даже незначительных тяжестей. Мышцы опали и обрыхлели. И голова кружилась под разминочными килограммами. Я с удивлением думал о рекордах, как же я прежде их устанавливал? Они казались мне чудовищными.
Вернуться в спорт, в прежние свои измерения стоило огромного труда. Но сейчас мне не хотелось об этом вспоминать. Я стал глядеть в окно, рассеянно слушая Дмитрия.
В деревнях палили листву. И голубые дымы размывал ветер. Лопнули почки, и нежная зелень обметала березы и кусты. Коровы, ошалевшие от зимнего стояния по сараям, вынюхивали воздух и ревели. Высыпали на тропинки куры. И пес часто дышал над моим ухом, долго разглядывая их.
Я отвлекся и теперь не мог заставить себя слушать Дмитрия. Я вспомнил усталость последних лет. Черной пеленой она прошла через меня, вызвав слабость и дремоту. Я подумал об усталости, которую нужно пережить, чтобы нарастить результат вровень с победным. И тогда снова вспоминались строки о Гамлете из статьи Белинского. Они преследовали меня все годы в большом спорте: «..на каждом шагу падает под тяжестью подвига, предпринятого не по силам!..»
Я знал, к каким мыслям приведут эти раздумья. И они промелькнули угасающей тенью: «...усталости чуждая правда...»
Мы свернули с кольцевой дороги. Дмитрий сказал: «Через десять минут «Шахтер»... Так вот... Женщины для меня единственное, ради чего стоит жить... Придется тащиться за ним. — Дмитрий кивнул на лесовоз. — Знак «Обгон запрещен». — И уже другим тоном сказал: — Перед женщиной склоняются грубость и ...смерть! Да, да! — Посмотрел на меня. — Женщина сильнее смерти, она рождает жизнь. Жалок и несчастен, для кого любовь только смятые простыни и похоть... Я в непрестанном восхищении перед женщиной...»
Впереди надрывно ревел дизель, выбрасывая клубы черного удушливого дыма. В лобовое стекло таращились толстые срезы бревен. Бревна подпрыгивали на ухабах и опять с грохотом мерно покачивались.
Мы подъехали к залу. Я вылез из машины. Увидел тренера. А с ним ребят. Мы закрыли машину, оставив щелку в окне для пса.
А дальше все происходило, как в бреду. Словно мир подернула душная жаркая завеса. Говор публики, запах растирок с арены оглушили меня. Я думал, что навсегда распрощался с ними, а они, оказывается, ждали меня. Я механически следовал за тренером, здоровался, пожимал руки, шутил, улыбался, заново переживал давно забытые ощущения.
И во всех глазах читал жадное любопытство. Не доброжелательство, а любопытство. И от этого волнение усиливалось.
Я думал: «Что бы ни было, а снова возвращаюсь к «железу». Что же это за прочные связи? Неужели никогда не порву их? Как плен. «Железный плен». В эти минуты мне была горька и унизительна зависимость от спорта. Я не выдержал испытания новой жизнью и бежал в спорт, в привычное, надежное. Пусть тяжелое.
Тренер переживал не меньше. Он что-то пояснял мне, а я спрашивал. Восточное лицо его отливало нездоровой желтизной. Большие глаза ввалились, и на чистом лбу расходились сухие, горькие морщины.
— Вот сюда, направо, — буркнул тренер, недоброжелательно поглядывая на Дмитрия. Он боялся излишней суеты, а Дмитрий здесь новичок.
— Главное не отставай, — сказал я Дмитрию. — И никто не придерется.
Мы вошли в узенькую комнату. Чужие остались за дверью.
Тренер поспешно разложил раскладушку. Я разделся. Надел спортивный костюм. Тренер придирчиво оглядел меня. Сказал, хмурясь:
— Взвешивание через две комнаты отсюда.
Пришел Родичев. В трудной восстановительной работе к соревнованиям он был из немногих, кто не покинул меня. Сейчас у него под мышкой тонометр. И лицо без обычной ехидной гримасы.
— Привет, Гена, — сказал я, стараясь казаться беззаботным.
Родичев взял мою руку. Пощупал пульс. Промолчал, поджав тонкие красивые губы.
Пришел Борис Брагин, мой постоянный товарищ по тренировкам. Закосолапил на месте, краснея. Он помогал мне в «соленых» тренировках, веря в успех, даже когда я сам сомневался. Без солдатской формы Борис выглядел совсем мальчишкой. Я сказал ему об этом. И это неожиданно задело его. Я заметил, как дрогнуло у него лицо.
Тренер напрасно тревожился. Ребята знали свое дело. Родичев раскладывал лекарства, склянки, поглядывая на меня, словно примериваясь. Потом старательно прикрыл портьерами щели в широких окнах. Борис сторожил у дверей. Дмитрий молча скручивал эластичные бинты.
— К черту всех! — сказал Родичев на очередной стук. — Держись, Боря!
— На два слова, — взмолился голос за дверью.
— Бурылин, — узнал я. — Из газеты. Пусти.
Борис неохотно отпер дверь.
Бурылин поздоровался, будто мы оставались самыми близкими друзьями.
Тренер насупился.
— После соревнований, — сказал я, — отвечу на любые вопросы... Что? Нет, Алексей Николаевич, я не помышляю ни о каких рекордах. Обычная черновая работа. Надо заново приучать себя к помосту.
Бурылин кивнул и вышел. За дверью его дожидались несколько репортеров.
— Где ты был эти три года? — презрительно заметил в дверь Родичев. Приказал: — Борис, никого не пускать! Обойдемся без этих «друзей».
Я начал переодеваться. Какая-то странная тяжесть наваливалась на меня. Я погружался в дремоту. Действовал, разговаривал, а все доходило, как сквозь толстую ватную преграду. Я непрерывно зевал. И уже сомневался в своей силе, думая: «На кой черт гожусь?! Развалина, а не атлет».
На весах я неожиданно потянул сто двадцать девять. Тренер повеселел: «Молодец, мало «горел». — И, похлопывая по плечу, увел меня в раздевалку, заглядывая мне в глаза и спрашивая: — Ты что? Да не волнуйся! Чепуха все это. Обычные соревнования».
Я все позабыл за три года. Нарочно вышибал всякую память о спорте, чтобы не травить сердце, когда стали исчезать из таблицы мои рекорды и в прессе меня не упоминали, будто никогда не выступал. И я добился своего. Все, что делалось потом в спорте, мало трогало меня. И вот теперь я оказался совсем беззащитным под напором забытых чувств.
Я лежал на раскладушке и думал о своих друзьях. После ухода из спорта я долго был одинок. А потом незаметно появились Дмитрий, Борис, Родичев... Они помогли вырваться мне из сплетен, злобы, обид...
В дверь протиснулся массажист. Он тоже был новичком в нашей компании. Из старых массажистов никто не соглашался работать со мной. Я оставался прежним. Не изменился. Только не чемпион. И, оказывается, к этому нужно было мучительно привыкать.
— Пора в зал! — распорядился тренер.
Я уже не раз испытывал мертвящую усталость и равнодушие на пороге цели, но с подобной одеревенелостью столкнулся впервые. Я едва волочил ноги по помосту, разминаясь. Вяло воспринимал указания тренера. Штанга отрывала руки своей тяжестью. Я никогда не вдыхал столько нашатыря в надежде прояснить сознание.
В голове упрямо роилось несколько тоскливых мыслей: «Я давно не выступал — и все ждут сенсации. А я вовсе не «загадка». И сто девяносто весьма далеки от рекорда. Если нулевая оценка — опозорюсь. Освищут».
Опыт научил не верить отчаянию, хотя бы весь был отравлен им. И я бубнил себе: «Ты должен взять свое! То, к чему готов, — обязан. И если понадобится — и больше». И оставался тупым и холодным. И разминочные тяжести по-прежнему мяли меня.
Я клял простуду. В последние недели она смешала мои планы.
Аплодисменты моим товарищам заставляли меня ежиться и нюхать напатырь, переспрашивая: «Скоро мой подход?!»
Это был барьер. Незримый барьер. Я ощущал его в усталости, в щемлении сердца, в каждом шаге и слове. И я медленно переваливал через него. Понимал: в следующий раз будет легче, я просто отвык...
Я механически выполнял упражнения, пока не услышал по трансляции свое имя.
Массажист подсунул вату. Я задыхался колючим нашатырем, ища в нем спасение. Ребята помогали раздеваться.
Я знал: чем дольше готовишься, тем больше времени остается трусливым мыслям. Я шагал на арену, на ходу приглаживая волосы. Шагнул, как три года назад, как шесть лет назад, как впервые четырнадцать лет назад...
Стоило чуть-чуть усомниться — и я терял власть над штангой. Иногда в самый последний момент, но терял. И я отучил себя от раздумий на помосте. Я как бы замораживал мысли, сосредоточивая внимание на чисто механических действиях.
Гулом встретил зал мое появление. Я всегда побаивался этого преждевременного восторга.
Я прошел к ящику с магнезией. Зал не унимался. Меня давно не видели и теперь обсуждали все перемены во мне: мышцы рук, ног...
Я не раз спешил, поэтому срывался и сейчас особенно тщательно натер ладони магнезией, давая публике время угомониться. Долго сушил пот на груди магнезией, чтобы гриф плотно пристал к ней и позволил расслабить руки. Тогда срыв получался высокий и могучий.
Я понимал: в собранности залог победы. И добросовестно, по-школярски исполнял заученные движения.
А душа стыла равнодушием. Нельзя было разом подавить усталость злых и неистовых тренировок последних месяцев. Я был беспощаден к себе. Не принимал в расчет температуру, слабость, боли.
«Надо!» — и брался за «железо». На подоконнике стояли валидол, валокордин, цистенал, валялись тугие бинты для измочаленных, натруженных связок.
Я бился не за рекорды. Лишь в последние месяцы стал смутно догадываться, что требовательная настойчивость людей не только жажда развлечений. Силы отдавались гораздо более значительному. И это значительное сходилось не только во мне. И заключалось не в доказательстве чьих-то заблуждений или жестокостей. И я утверждал не просто свое превосходство.
И пусть меня на тренировке стерегут лекарства и на скамейке грудой наслаиваются сырые, замыленные рубашки. И тренер ощупывает взглядом и пальцами мои загрубелые мышцы, прикидывая, на что они еще способны. Организм не мог столько вынести, а я настаивал: мало. Потому что хоть своими рекордами я смыкался с теми, кому мир не давно известная формула, а поиск и вечная надежда на победу!
Я предан мальчишеским девизам. В них много чести.
И, направляясь к помосту, я шептал: «Выше знамена, капитан!»
«Выше знамена!» — повторял я над штангой, раскрывая плечи и устанавливаясь покрепче.
Первый вес — сто восемьдесят килограммов — я выжал одними руками, без срыва, опасаясь за равновесие. Выжал коряво, но с достаточным запасом, заковав сомнение и усталость властными командами. Этот маленький успех блеснул первой обнадеживающей искрой в череде тоскливых приготовлений...
За три минуты отдыха я изменился. Я почувствовал силу. Она была. И большая. И от этого мир ста…