Валентин Иванович Ежов, Рустам Ибрагимович Ибрагимбеков Белое солнце пустыни Роман

Бывший красноармеец Федор Сухов двигался по пустыне походным шагом, оставляя за собой лунки следов, которые горячий ветерок старался побыстрее засыпать песком.

Темные пятна пота на выгоревшей гимнастерке с белым, как иней, налетом соли говорили о том, что Сухов не первый день идет по песчаным барханам, тянущимся от горизонта до горизонта, словно волны застывшего моря.

За спиной у Сухова висел тощий «сидор», в руке он нес саперную лопатку с зарубками на черенке, на первый взгляд непонятного назначения. Новенький поясной ремень, широкий, кожаный, с двумя рядами дырочек, не соответствовал рангу рядового бойца, каким еще недавно был Сухов. На одном боку к этому ремню был приторочен малость помятый металлический чайник, на другом – кобура с револьвером; у самой же пряжки с ремня свисал кинжал в ножнах из жесткой кожи, вернее, даже не кинжал, а тяжелый боевой нож.

Солнце поднималось все выше и выше. Кустик полыни застыл метелочкой, не отбрасывая от себя тени. Промелькнула ящерица, царапая песок коготочками, и вновь все замерло, погрузившись в густую жаркую тишину, только под тяжелыми ботинками Сухова равномерно шуршал песок.

Скрываясь за гребнем, извилистой волной проплыла гюрза, блеснув желтой спиной, расчерченной ромбиками…

В звенящей вышине возник пернатый хищник; медленно кружась, он наблюдал за бредущим человеком, затем обратил внимание на скользнувший с кромки бархана желтый зигзаг – змея! Тотчас орел сложил как бы по швам крылья и ринулся вниз, атакуя добычу. Тонкий свист возник в воздухе.

Сухов среагировал мгновенно: выхватив револьвер из кобуры одновременно с поворотом тела, он прицелился в несущуюся к земле птицу, но в последний момент сдержался и, не выстрелив, опустил руку.

Давно перешагнувший военную молодость, когда в боевом азарте он палил из ружья во что попало, Сухов научился беречь боезапас; не раз он попадал в такие переделки, когда верная смерть грозила только из-за того, что в роковой момент ему не хватало всего одного патрона.

Так же давно Сухов положил себе за правило применять оружие только против явного врага или когда нужно было добыть в пустыне пищу.

Напавший на змею орел ничем ему не грозил, а в пищу годился бы только при одном условии – если бы Сухов умирал с голоду.

Он вложил револьвер в кобуру и, не двигаясь, долго глядел на гребень барханной цепи, за которой скрылся хищник; ждал, когда тот взлетит снова. Орел не появлялся. Тогда Сухов из любопытства решил взобраться на бархан и посмотреть, что там случилось.

Поднявшись на гребень, он в десяти шагах от себя увидел птицу на обрывистом, подветренном краю бархана. Это был довольно крупный орел-змеятник. Сухов медленно подошел к нему. Орел лежал на брюхе, широко разинув крючковатый клюв и распластав по песку крылья.

Стало понятно, что произошло: змея, почуяв смертельную опасность, успела соскользнуть с песчаного обрыва вниз, а орел, не рассчитав, врезался грудью в край бархана и разбился о песок.

– Ай-я-яй!.. Как же ты так оплошал, браток? – Сухов склонился над разбившимся орлом. – Видно, молодая ты еще птаха!

С пулеметной частотой колотилось птичье сердце – это можно было заметить по трепыханию перьев под горлом. Сухов отстегнул саперную лопатку и медленно повел концом черенка над головой птицы. Орел не отстранился. Издав сердитый крик-клекот, он вдруг перевернулся на спину и острыми когтями яростно вцепился в черенок, ударил по нему клювом.

– Ишь ты!.. – удивился Сухов и с одобрением добавил: – А ты ничего паренек… Сопротивляешься – значит, будешь жить! – Он осторожно потянул черенок лопатки, высвободив его из когтей орла. – Ладно. Помочь я тебе ничем не могу, а злить не буду… Давай поправляйся, а я пошел…

Орел не мигая смотрел на него. Не было в этом гордом и извечно суровом взгляде хищника ни страха, ни боли, ни жалобы и уж, конечно, ни малейшей мольбы о пощаде.

Подмигнув орлу, Сухов пошел прочь, двинувшись по пустыне в известном только ему одному направлении.

Но не прошло и нескольких минут, как вдруг послышался какой-то шелест над головой и Сухов увидел знакомого орла, который, сначала тяжело, а потом все уверенней и уверенней взмахивая крыльями, поднимался ввысь, где восходящий поток подхватил и понес ожившую птицу к ослепительно сияющему белому солнцу…

Настроение Сухова явно улучшилось. Он был доволен, что за последние сутки полного одиночества в этой проклятой пустыне ему удалось пообщаться хоть и с бессловесным, но все-таки живым существом.

Конечно, в пустыне, хоть она и от слова «пусто», хватало всякой живности, особенно с утра; но тушканчики, песчанки, суслики давным-давно надоели Сухову, так же как и черепахи, и скорпионы, и змеи, и прочая нерусская тварь. А жителей песков покрупнее, таких как красавец джейран, пустынный лис или волк, он, с пешего хода, даже и разглядеть не успевал – они молнией уносились за барханы, едва почуяв человека. За годы скитаний по пустыне Сухову не раз приходилось охотиться на джейранов и лакомиться вкуснейшим мясом этой антилопы, или, по-местному, газели. Но для охоты нужен был как минимум карабин, и уж совсем хорош был бы к нему в придачу – резвый скакун…

Встречу с орлом, владыкой пустынного неба, Сухов посчитал хорошей приметой и позволил себе короткий отдых. Он отцепил от ремня чайник, вынул деревянную пробку из носика, сделал скупой глоток, вставил пробку на место и, вбив ее для верности ладонью, снова приторочил чайник к поясу. Затем, присев на край бархана, разулся, вытряхнул из ботинок песок, перемотал портянки. Переобувшись, постоял, намечая направление, и двинулся дальше, как и прежде, через барханы напрямик. Комкастая тень плыла за ним чуть сбоку.

– Полдень миновал, – сказал он сам себе и взглянул на огромные часы на левом запястье. Часы не шли…

От скупого глотка воды лоб Сухова покрылся быстро просыхающей испариной. Он плотнее сощурил веки, унимая жгучий блеск солнца; потом вовсе закрыл глаза, оставив перед внутренним взором багровую пульсирующую пелену. И в этой пелене увидел плывущие по течению арбузы, полузатопленные от тяжести и блестящие, увидел широкую реку, спокойно несущую свои прохладные воды…

Улыбка скользнула по лицу Сухова; показалось, что идти стало легче, не так стала донимать жара. Все на Сухове висело вроде бы и небрежно, но ничего не брякало, не звенело, и шел он, не интересуясь пейзажем, потому как никакого пейзажа и не было – один песок, гофрированный, как стиральная доска. Иногда глаза Сухова приоткрывались, оглядывая окрестность: мало ли что. А воспоминания тем временем накатывались на него, все более напоминая о воде, реке, прохладе, родных краях…

…Арбузы плыли по реке спокойно, один за другим, будто специально сплавлялись вниз по течению. Один из них застрял в прибрежной осоке. В его полосатой корке были выковыряны два отверстия. В них поблескивали чьи-то глаза, а вода перед арбузом время от времени взбулькивала от выдыхаемого воздуха. Отсюда хорошо были видны девицы и бабы, которые плескались голышом у бережка, не подозревая, что за ними подглядывают.

Внимание напялившего на голову половинку выеденного арбуза Федора Сухова более других привлекала румяная и белокожая деваха лет шестнадцати.

Выйдя из воды на горячий песок, она встряхнула волосами и вдруг, словно почувствовав чей-то взгляд, пристально вгляделась в арбуз, застрявший в осоке.

Федор весь сжался, унимая стук сердца. А сжаться было от чего: всем живущим на Волге девкам и бабам с детства была знакома эта игра – внезапно из вереницы плывущих по реке арбузов один останавливался вопреки течению, и тогда вся голая орава купающихся женщин с визгом бросалась на этот арбуз, выволакивала скрывающегося под ним парня на берег и крепко молотила. Вот тут уж он мог и на все насмотреться, и наплакаться.

Но на этот раз окликнутая товаркой деваха отвлеклась и забыла про арбуз. Она накинула на себя сарафан, и ткань прилипла к ее мокрому телу, обозначив соблазнительные выпуклости, – картинка, которая запечатлелась в памяти Федора Сухова… Эта картинка времен его отрочества как бы предопределила встречу с Катей, единственной и незабвенной… встречу, которая несколько лет спустя также случилась на крутом волжском берегу.

Федор смирно сидел в осоке, пока девки и бабы, белея крепкими икрами, поднимались по косогору и скрылись в кустах на береговом откосе. Малость посинев – в Волге вода редко бывает теплой, – он с шумом вынырнул и сбросил с головы арбузный шлем.

…Мимо плыла полузатопленная бочка, торчащая косо из воды; плыли, стукаясь друг о друга, доски, разный мусор…

Федор быстрыми саженками добрался до баржи, стоящей неподалеку от причала в ожидании буксира, подтянулся на руках и взобрался на дощатую палубу, нагретую солнцем. Сторожа не было – видно, ушел на берег. Оставляя на досках мокрые следы, Федор прошлепал к арбузной куче, горой поднимающейся со дна баржи. Выбрал арбуз покрупнее, расколол его ударом кулака на две сочные половинки и с наслаждением впился зубами в алую сахарную сердцевину – сок потек по подбородку.

На луговом берегу Волги виден был мужик, ритмично косящий траву, лезвие косы взблескивало через раз. Где-то в отдалении ударил колокол – дрожащий, тягучий звук вознесся в небо…


Внезапно Сухову послышались далекие выстрелы, и он остановился, чтобы скрип шагов не мешал разобрать звуки. Ничего больше не услышав, он решил, что почудилось, и продолжил свой путь не быстро и не медленно – нормальным походным шагом, щуря покрасневшие от усталости и жары глаза. В мареве, струящемся ввысь, рождались то там то сям картины миражей – то голубое озерко, то зеленая куща, – отвлекая его от невыносимого однообразия пустынного пейзажа. А свиток воспоминаний времен его юности все разворачивался и разворачивался…

Расталкивая льдины форштевнем, буксир притерся к причалу и под веселое зубоскальство матросов с пристани, ловивших чалки и обматывающих их вокруг кнехтов, замер на месте.

По пружинящим сходням на берег потянулись мужики и бабы с мешками и сундучками, которых «по пятаку с носа», нарушая запрет, перевозили матросы.

На кряжистом, кривоногом дядьке Савелии были полушубок, картуз и смазные, толстой кожи сапоги. Пятнадцатилетний Федор Сухов кутался в потертый армячишко, но зато на ногах красовались «писаные лапти с подковыркою», которые ему сплел специально в дорогу его родной дед. «Лапти с подковыркою» являлись знаком высшего мастерства – в отличие от обыкновенных они украшались узорной прошвой и как бы рантом вокруг подошвы. За спиной у Федора болталась холщовая котомка, в которой лежали десяток моченых яблок и праздничная, яркого блеску сатиновая рубаха.

Федора поразил Нижний Новгород: по всему берегу, на версту и более, тянулись лабазы, склады, артельные лавки. Торговали всякой всячиной – и икрой, и рыбой, и мануфактурным товаром, и лошадьми, и коровами. Прибывший из бедной, голодной в ту зиму волжской деревушки под Самарой, Федор притих от такого изобилия.

У пристани и причалов ошивались сотни «аристократов духа» – челкашей, или галахов, как их тогда звали на Волге. Вся эта голь и босота по весне, к началу ледохода, вылезла из разных щелей, где кое-как перемогала зиму, и скатывалась к Волге-матушке, к ее пристаням и причалам. Великая река кормила всех. Одни сбивались в артели грузчиков, другие подворовывали по мелочам, третьи – попрошайничали; и все были сыты, а главное, пьяны. Водки здесь истреблялось видимо-невидимо, поскольку любая работа по выгрузке или погрузке барж и пароходов или какая иная оценивалась одной мерой: количеством поставленнных ведер спиртного.

Над лобазами и складами возвышался город, белея звонницами, золотясь куполами церквей, красуясь двух- и трехэтажными дворянскими и купеческими домами. Тянулись булыжные мостовые, по которым катили извозчики на легких пролетках, обгоняя тяжелые возы, влекомые широкогрудыми, мохноногими битюгами.

Над рекой и берегом моталась исполинская стая галок, сворачиваясь и распрямляясь, словно огромная черная простыня, заслоняя солнечный диск, проступающий сквозь мглистый, холодный воздух слюдяным кругом.

По реке медленно, как по небу облака, плыли льдины, но большой ледоход еще не начался.

– Со мной, Федор, не пропадешь, – сказал Савелий, хлопнув парнишку по плечу.

На берегу вопили торговки, предлагая опробовать их кушанья. Продавали горячие пироги и холодный студень в мисках, тут же в больших сковородах жарились, шкворчали рубцы (завернутые в рулет потроха), домашняя колбаса и все виды волжской рыбы.

Савелий сразу же, не торгуясь, купил круг чесночной колбасы и полковриги хлеба – Федор впился в горячую колбасу зубами.

– Устрою тебя в лавку. У меня хозяин знакомый тут… Будешь торговать помаленьку… Выучишься на приказчика… – рассуждал Савелий, пока они шли берегом к деревянной лестнице, ведущей вверх от реки в сторону булыжной мостовой. – А там, чем черт не шутит, и свою лавку откроешь… Ты ведь не то что я… Ты грамотный – недаром в приходскую школу бегал.

Федор думал теперь о невозвратном прошлом, о том, как он с ватагой деревенских мальчишек и девчонок бегал в церковно-приходскую школу за десяток верст от дома. Село, где была их школа, находилось на другом берегу Волги, и зимой они перебирались через реку по льду, а осенью и весной на лодках.

В этот вечер они не нашли хозяина лавки, знакомого Савелия. Пришлось переночевать у костра артельщиков на берегу.

А утром начался большой ледоход. По Волге, разлившейся в ширину на пару верст, а может, и больше, плыли, неслись льдины – маленькие, большие и целые ледяные поля. У берега льдины сгрудились и почти не двигались, лежа сплошной массой, а дальше, ближе к стремнине, они неслись по течению споро, налезая друг на друга, с шумом и треском.

Каждый год это движение льда на широком пространстве разлившейся реки собирало весь город на высокой набережной – отсюда на плывущих льдинах можно было увидеть все что угодно: то на большом ледяном поле, покрытом толстым слоем снега, виднелась часть дороги с вешками и санными колеями, желтыми от навоза; то оторвавшийся от берега и подмытый половодьем сарай с привязанной блеющей козой; то конура с собакой; то поленница дров, копны сена, не говоря о вмерзших в лед лодках, баркасах…

Насмотревшись на ледоход, Савелий и Федор пошли снова к деревянной лестнице, чтобы подняться в город и разыскать своего лавочника, но тут дядька Савелий приостановился, прислушался и подошел к артельщикам, сидевшим за врытым в землю дощатым столом. Среди разной снеди на столе возвышалась, поблескивая, трехлитровая бутыль водки – четверть (четверть ведра – отсюда и название), из-за которой и шел спор: водка предназначалась тому, кто сможет по льдинам перейти на тот берег Волги, пользуясь лишь багром да своей сноровкой.

– Сейчас я у них водку заберу, – бросил Федору Савелий и с ходу ввязался в разговор. Сильно жестикулируя, пуча глаза, снял картуз, ударил им о землю, а затем стал скидывать полушубок.

– Господа хорошие!.. – услышал Федор. – Четверть – это в одну сторону. Ставьте две… и я махну туда и обратно!

Артельщики, переглянувшись, согласились.

Савелий взял багор, подбросил в руках, проверяя увесистость, и направился к реке.

У берега лед был малоподвижным и довольно толстым – какое-то время Савелий шагал по реке, как по земле. Потом начались разводья между льдинами, вода в них кипела от стремительного течения… Савелий начал прыгать, перелетая с льдины на льдину, тыча в лед багром и им же балансируя, чтобы сохранить равновесие.

Артельщики на берегу громко приветствовали каждый удачный прыжок Савелия.

Уменьшившись в перспективе, Савелий дошел до стрежня; тут он сбавил скорость, тщательно выбирая льдину, прежде чем ступить на нее, старался сохранить равновесие, играя багром, телом…


Сухов, предаваясь воспоминаниям, краем глаза заметил, как над кромкой бархана мелькнула голова сайгака, и услышал мягкий, скорый топот убегающего животного, походивший на барабанную дробь. Взойдя на бархан, он увидел цепочку сайгачьих следов и двинулся в том же направлении, понимая, что в жару следы животного могут привести к воде.

От верхушек барханов возникли короткие тени, похожие на треугольные флажки. Чуть пахнул ветерок, и Сухов учуял легкий запах дыма. Насторожившись, окинул взглядом горизонт – вокруг было вроде бы спокойно, но он на всякий случай расстегнул кобуру.


Две четверти водки, поблескивая, стояли на деревянном столе и отбрасывали от себя радужную тень, прозрачную и колеблющуюся от лучей весеннего солнышка. Вяленая рыба, истекая жиром, млела на столешнице, распластанная на две половинки, как раскрытая книга. Рядом в миске подтаивал застывший студень. Артельщики пили из граненых стаканов, закусывали рыбой и студнем, подбадривая криками Савелия, который, теперь превратившись в плохо различимое пятно, уже не мог их слышать.

Черная, как туча, большая стая галок развернулась во всю мощь на фоне солнца, отбросив на землю скользящую тень.

Толпа на крутых откосах берега переживала за Савелия – каждую весну кто-нибудь бросал такой вызов Волге, и каждый раз новгородцы заново переживали это событие, подбадривая смельчака криками.

Савелий, добравшись до противоположного, лугового берега, почти не был виден, но у одного из зрителей, седого дедка – бывшего капитана, – оказалась с собой подзорная труба, и он громко комментировал происходящее:

– Дошел… Дошел!.. Теперь на берегу!.. Машет багром!.. Отдыхает!..

Возбужденные зрители протискивались поближе. После продолжительной паузы дедок громко воскликнул:

– Пошел! Назад пошел!..

Постепенно Савелий начал обозначаться яснее, вот он уже допрыгал по льдинам до середины реки. Уже миновал самую стремнину. Ему осталось преодолеть меньше четверти расстояния. Совсем недалеко было сплошное поле льда, и тут разводье перед льдиной, на которой он стоял, вдруг начало увеличиваться. Савелий, широко размахнувшись, метнул багор в проплывающую перед ним ледяную глыбу и прыгнул. Но металлическое острие багра только скользнуло по заснеженному льду, и Савелий, не удержавшись, тяжело, как мешок, свалился в воду. И тут же ушел под кромку льда.

Народ на берегу охнул и разом замолк.

Артельщики так и остались стоять, кто с недоеденным куском студня, кто – с поднесенным ко рту стаканом.

Федор никак не мог осознать, что произошло. До сих пор он стоял абсолютно спокойный, наблюдая за охающей и замирающей толпой и гордясь за своего родного дядьку Савелия, сумевшего заставить всех этих людей смотреть на себя. С его дядькой ничего не могло случиться. Это мальчик знал твердо. Савелий всегда был самый сильный, ловкий, умелый в деревне. Он привез Федора в Нижний, он устроит его в лавку – с таким дядькой не о чем беспокоиться. И если Савелий взялся позабавить и удивить народ, то знал, что делает. И мальчик терпеливо ждал, когда он снова появится на льдине.

Жалобный крик женщины прорезал тишину и, нарастая, пронесся над волжским простором.

Савелий больше ни разу не показался на поверхности; лишь багор, косо застрявший в снегу, остался на льдине.

Галочья стая снова заслонила солнце – черная тень пронеслась по земле.

А Федор все ждал и ждал, чувствуя, как холодок поднимается по спине и страх начинает сжимать сердце.

Какой-то мужичок рванул было меха гармоники, перебирая непослушными, пьяными пальцами по кнопкам, но осекся под тяжелым взглядом одного из артельщиков.

На каланче, видимой с берега, выкинули красный шар, звонко зазвонил колокол, сверкнул медный шлем пожарника.

Народ начал медленно расходиться.

Недвижным оставался только Федор.

Он не мог оторвать глаз от черной соломинки багра. Багор вращался то медленно, то быстро, повторяя движение льдины; льдину, крутя, уносило все дальше и дальше, ее уже почти не видно, и где-то там должен быть Савелий. Но его не было. И мальчик уже начал понимать, что дядьки Савелия больше не будет. Никогда. Непомерная тяжесть легла на его плечи, сдавила грудь, сковала руки и ноги. Вряд ли Федор мог объяснить, что происходило с ним в те минуты и часы – самые страшные, может быть, в его жизни. Но именно с этих минут и началась самостоятельная, взрослая жизнь Федора, с этих минут он начал помаленьку становиться тем Суховым – тертым, бывалым, прокаленным беспощадным солнцем и войной, не теряющимся ни в каких ситуациях, – имя которого будут знать от Астрахани до Самарканда.


…Федор так и остался на берегу. Оцепенев от горя, он весь день просидел на опрокинутой лодке. Солнце спускалось за горизонт, зажигая кресты на куполах церквей. В тишине был слышен лишь гомон птичьей стаи, снова и снова развертывающей над городом свою исполинскую, сотканную из тысяч черных телец простыню.

А рухнувший в воду дядька Савелий поплыл вниз по реке, перевернувшись вверх спиной и свесив руки ко дну; понесло его по течению, и спина терлась о накрывшую его льдину, с которой он соскользнул.

Ткнулась в него стерлядь своим узеньким носом и ускользнула прочь, испугавшись.

Во рту Савелия застрял последний пузырь воздуха, колеблясь, как шарик ртути; он исторгся вместе с его духом, покинувшим тело минут через двадцать после утопления, и воспарил.

Набрякшие от воды одежда и сапоги тянули вниз; Савелий потихоньку погружался, описывая круги, как аэроплан, потерявший управление; наконец он мягко ткнулся в ил на дне Волги, взметнув тучу мути. Потревоженный усатый сом отплыл прочь, уступая место человеку с выпученными глазами.

Перекатываясь медленно, как перекати-поле на ветерке, Савелий потянулся вниз по течению по дну реки, цепляясь за коряги…


Когда стемнело, к Федору подошла Нюрка, стряпуха с буксира, на котором они с Савелием давеча приплыли, обтирая руки о засаленный передник, кивком головы поманила его к себе, обняла за плечи и сказала:

– Ладно, пошли, чего уж… Его теперь не дождешься… С Волгой шутки плохи…

Тут Федора прорвало, будто плотину снесло; уткнувшись в Нюркину грудь, в передник, от которого пахло жиром и кислой капустой, он зарыдал, задергавшись плечами и худенькой спиной. Женщина дала ему выплакаться, а затем, взяв за руку, повела за собой, к барже.

– Нам водолей нужен…

– А что это? – шмыгнув носом, спросил Федор, постепенно успокаиваясь.

– Младший матрос, – пояснила Нюрка.

Потом она подошла к артельщикам и, круто поговорив с ними, забрала две четверти водки, которые, как она считала, принадлежали по наследству Федору. Водка эта от его имени была выставлена команде буксира, принявшей Федора в свой круг…


Сухов, не прерывая походного шага, оглядел барханы и почувствовал во рту вкус той самой чесночной колбасы, которую купил ему когда-то Савелий и которую он не забыл до сих пор – упругий крендель, перетянутый в нескольких местах бечевкой.

На горизонте проскакали несколько всадников, виднеясь темными силуэтами на фоне белесого неба.

Сухов остановился и стоял неподвижно, пока те не скрылись из виду: движение выдает мгновенно. Потом снова зашагал, стараясь не высовываться за гребни барханов. Дымом запахло резче. То был не дым костра. Где-то горело человеческое жилье – это Сухов определил сразу. Он вдвойне насторожился: запахи дыма, всадники, проскакавшие невдалеке, – все это могло обещать неожиданную встречу. Какую – он не знал, но всегда готовился к худшему, ибо зачем же готовиться к лучшему, если пока и так все нормально. За последнее время приятных встреч у Сухова было, прямо скажем, маловато, а еще вернее – почти совсем не было.

Пройдя еще немного, он свернул в одну из уходящих слегка в сторону ложбин между барханами и… пораженный увиденным, замер на месте – шагах в тридцати от него из песка торчала человеческая голова. Голова была темная, бритая, с закрытыми глазами. Оглядевшись – мало ли кто еще поблизости, – он подошел к голове, один глаз которой приоткрылся, хотя Сухов старался ступать бесшумно.

Песчаная змея, недовольно извиваясь, отползла прочь от головы, испугавшись подошедшего человека.

Сухов воткнул лопатку с зарубками на черенке в песок – от нее упала тень; лопаткой же он измерил расстояние до конца тени, отсчитал зарубки.

– Пять часов, – сказал сам себе Сухов, затем обратился к голове: – Давно обосновался?

Голова с трудом приподняла второе веко – на Сухова смотрели суровые глаза жителя пустыни, в них не было ни мольбы, ни страдания. Сухов подсознательно сравнил этот взгляд со взглядом недавно виденного им орла.

В небе, не шевеля крылами, косо пронесся беркут – тень от него мелькнула по песку рядом; Сухов зафиксировал это краем глаза.

– Ты кто? – поинтересовался он у головы.

Ответа вновь не последовало. Сухов привык к людям пустыни, к их медлительности в словах и быстрой реакции в действиях, поэтому не удивился молчанию.

– Ты бандит или хороший человек? – как бы сам себя спросил он; то, что перед ним воин, определил сразу, по взгляду незнакомца.

Голова все так же сурово смотрела на него. Сухов отцепил с пояса чайник и, вынув пробку, поднес носик ко рту головы, одновременно наклоняя его. Струйка стекла по сухим губам, которые сразу зашевелились, сглатывая воду. Вскоре Сухов отнял чайник, зная, как опасна вода для обезвоженного организма. Скупо глотнув сам, он воткнул пробку на место и забил ее ладонью для верности. Глядя на торчащую из песка голову, вспомнил про запах гари, который учуял не так давно, и решил, что эти события взаимосвязаны.

– Может, тебя откопать? – спросил Сухов.

Не дождавшись ответа, он очертил лопаткой круг и начал отгребать песок.

Когда Сухов выволок незнакомца из ямы, тот оказался сухощавым, хорошо сбитым и, видимо, сильным человеком, потому что сразу, не дождавшись помощи, несколькими рывками растянул узкий сыромятный ремень, связывающий его кисти, и освободил руки.

– Тебя как зовут? – спросил Сухов.

– Саид, – ответил незнакомец, и Сухов понял, что тот признал его, раз назвался.

– А меня Федор… Федор Сухов.

Саид бросил на него быстрый взгляд.

– Ты взорвал плотину Аслан-бая? – как бы равнодушно спросил он.

– Было дело, – так же сдержанно ответил Сухов.

Короткий, цепкий взгляд Саида красноречиво одобрил взрыв плотины – было ясно, что новый знакомый не из друзей Аслан-бая.

– Кто тебя закопал? – поинтересовался Сухов.

Глаза Саида потемнели, и Сухов задал второй вопрос, дабы отвлечь незнакомца от первого:

– Куда теперь пойдешь?

– В Педжент.

– Ясно… – И именно потому, что ничего ясного не было, Сухов вновь поинтересовался: – А горело что?

– Мой дом, – вздрогнул от гнева незнакомец.

Предположения Сухова оправдались, и он посмотрел туда, откуда тянуло гарью.

– А в Педжент зачем?

– Нужно… Джевдет туда поехал…

Это имя было Сухову знакомо.

– Я знаю Джевдета, – сказал он. – Плохой человек… До колодца Пять чинар я с тобой дойду, а дальше – извини… домой иду. – Сухов, подумав, снял с ремня свой тяжелый нож, поглядел на него, как бы любуясь на прощание, и воткнул вместе с ножнами в песок перед Саидом. – Это тебе – без оружия нельзя…

Саид взглядом поблагодарил его.

– Я не забуду…

Сдержанно прозвучавшая благодарность человека Востока выражала многое – Сухов это знал.

Саид взял нож, наполовину вынул лезвие из ножен, оценивая синевато блеснувшую сталь, и остался доволен.

– Оружие должно быть надежным, – улыбнулся Сухов.

…Через несколько часов они брели по пескам вдвоем, преодолевая бархан за барханом. Солнце клонилось к закату, отбрасывая тени, ломающиеся на гребнях причудливыми зигзагами. Рыжее небо застыло над ними, и перелетная стая проплыла высоко в небе, похожая на разорванные четки.

Часы перед тем, как начнет спадать зной, были самыми тяжкими. Но сегодня они показались особенно жаркими. Тело изнывало от желания броситься во что-нибудь холодное, например в ледяной ручей, а всего бы лучше сейчас искупаться в Волге!.. Сухов представил себе прохладные струи родной реки… и тихий стон вожделения сорвался с его губ.

Саид повернул к нему голову.

А Сухов все вспоминал свою Волгу – и летнюю, и зимнюю, и весеннюю… Он опять увидел ледоход и как дядька Савелий, не перепрыгнув через разводье, рухнул в воду, в ледяное крошево, и скрылся навсегда…

Сухов отогнал это горькое воспоминание и, повернувшись к Саиду, спросил:

– Ты знаешь, что такое ледоход?

– Нет, – качнул головой Саид.

– А лед ты видел?

– Что это такое?

– Да, – с сожалением согласился Сухов. – Не можешь ты знать, что это такое. Где тут его увидишь…


Красноармейский отряд, всего в сорок сабель – так он поредел в последних боях, – промчался через пустыню, оставляя за собой полосы взрытого копытами песка. Теперь в отряде было пятнадцать русских, остальные – туркмены, киргизы, узбеки; шесть ручных пулеметов, двадцать карабинов, семь винтовок, револьверы же были у всех. Шел отряд без отдыха, лошади и люди были измотаны до предела. А спешил командир отряда Рахимов потому, что хотел засветло дойти до Черной крепости, где, как сообщали лазутчики, расположился Абдулла, один из приближенных правителя Самарканда и Бухары, бегущий к границе с большими ценностями.

За отрядом по пустыне далеко тянулся шлейф смешанного запаха – лошадиного пота, человеческих немытых тел, седельной кожи, ружейного масла.


Сухов почувствовал этот запах проскакавшего недавно отряда, кинул взгляд на Саида. Ноздри у того подрагивали, как у гончего пса, глаза были полузакрыты, но чутье следопыта работало четко – Сухов знал, что сейчас последуют пояснения.

– Отряд прошел, – сказал Саид; как все азиаты, он следовал рядом с Суховым, чуть отставая, дабы не подставлять спину.

Тот кивнул, соглашаясь.

– Много русских, – продолжал Саид.

– Как ты определил?

– От русских по-другому пахнет… и наши стараются пускать коней след в след.

– Это точно, – согласился Сухов. – Чтоб нельзя было пересчитать…


Абдулла спал в объятиях любимой жены, Сашеньки. За пологом поодаль спали девять других женщин его гарема. В полумраке подземелья, скрытого развалинами крепости, можно было различить только силуэты спящих, кувшины с напитками и круглые по- душки-мутаки, разбросанные по ковру.

Открыв глаза, Абдулла не сразу вспомнил, где он находится, и невесело улыбнулся. Ему не нравилось, что он обрек на лишения и опасности полюбившую его русскую женщину, она достойна была совсем другой доли – счастливой и безмятежной.

Откинувшись на спину, Абдулла уставился неподвижным взором в потолок подземелья. Думая о своей жизни, он пытался понять – чем провинился перед Аллахом?


Когда Абдулле исполнилось восемнадцать лет, отец его, Исфандияр, привел юношу к правителю Бухары и Самарканда всемогущему Алимхану.

Их провели через анфиладу высоких, блистающих роскошью зал, в отделке которых прихотливо сочетались два стиля – восточный и европейский, что, по-видимому, характеризовало вкус и устремления самого «светлейшего».

Исфандияр от всего этого великолепия немного оробел в душе, но перед сыном вида не показывал. Шел смело. Переступив порог огромного кабинета, застыл в нижайшем поклоне, приложив руку ко лбу и сердцу.

Алимхан, поднявшись из-за письменного стола, подошел к Исфандияру и дружески похлопал по плечу, что явно польстило старику.

– Рад видеть тебя, Исфандияр!.. Как поживаешь? – осведомился Алимхан, усаживая старика в кресло; сам сел напротив, взял со стола золотой портсигар, достал папироску и, чиркнув кремнем, запалил ее от золотой зажигалки.

Исфандияр прищурил глаз на огонек заморской диковинки.

– Тебя часто вспоминаю, – расплылся он в улыбке.

– И я тебя помню. С чем пожаловал?

– Сын у меня вырос, – сказал Исфандияр, кивнув на дверь. – Грамотный… Из медресе сбежал – сказал, что будет только воином…

– И впрямь грамотный, – усмехнулся Алимхан.

– Как я служил твоему отцу, хочу, чтобы и сын мой послужил тебе верой и…

– Пусть войдет, – вновь прервал старика Алимхан, взглянув на часы, сработанные из слоновой кости, инкрустированной драгоценными камнями.

Исфандияр, поднявшись, поспешил к двери. Распахнул ее, позвал:

– Абдулла, войди!..

Вошел высокий смуглый красавец и также низко поклонился.

– Подойди, – позволил Алимхан, с удовольствием оценив внешние данные юноши.

Абдулла подошел ближе, хотел было вновь склониться, но Алимхан жестом остановил его. Поднявшись, он взял юношу за подбородок и в упор посмотрел ему в глаза.

– Свою преданность ты докажешь делами, а не поклонами, – жестко сказал он.

Прошло много лет, но Абдулла помнил этот взгляд – глаза Алимхана смотрели на него, словно два черных дула.

Затем правитель повернулся к отцу Абдуллы.

– Ты сам знаешь, какие мне люди нужны, Исфандияр. Я возьму его к себе, если он выдержит все испытания.

Старый воин поднялся с кресла и, приложив руку к сердцу, уверенно сказал:

– Он выдержит.


С тех пор прошло больше десяти лет. Абдулла из высокого и тонкого юноши превратился в матерого воина с мощным торсом и крепкими, словно литыми из меди, ногами. Теперь, взглянув на его тяжелые покатые плечи, когда он сидел или спокойно стоял, можно было подумать, что он немного грузноват, но это впечатление сразу исчезало, стоило ему только начать двигаться: так легки, быстры и по-тигриному мягки были его движения. Абдулла прошел все испытания, о которых предупреждал его отца Алимхан. Эти испытания, почти запредельные для человеческих возможностей, шли непрерывной чередой на протяжении двух лет, пока Абдулла обучался воинскому искусству вместе с другими юношами, отобранными самим правителем.

Ни школы спартанцев, ни гладиаторов не шли в сравнение со «школой» Алимхана, основанной на крайне жестком методе воспитания, который не уступал только подготовке янычар в Великой Османской империи начала XVI века: предельно строгая дисциплина и суровое, без всяких сантиментов, обращение друг с другом; рабская преданность хозяину-владыке и неумолимая ненависть к врагу; постоянное полуголодное существование как главная основа физической и духовной крепости и, наконец, безусловное почитание всех канонов мусульманской веры, которого требует Аллах от своих воинов.

День в военном заведении Алимхана начинался в пять утра. Юноши обливались ледяной водой и после намаза – молитвы, обращенной к Аллаху, приступали к спортивным играм, военным состязаниям. В бескомпромиссных, жестоких схватках юноши постигали все виды восточной борьбы, искусство джигитовки, изучали все известные системы оружия и стрельбу из него (а тех, кто за отведенное для этого время так и не научился метко стрелять, – отчисляли).

Затем следовал легкий завтрак, после которого вновь продолжались занятия, только с еще более жестокими требованиями: рубка на саблях и схватки с кинжалами «до первой крови», а тот, кто при этом проявил хоть малейшую слабость духа, чуть струсил и дрогнул, – отчислялся из «школы» немедленно…

В течение всего дня юноши находились на ногах. В перерывах между военными и спортивными занятиями они прогуливались по саду – именно прогуливались, а не лежали и не сидели, – а их светские и духовные учителя вели с ними беседы, преимущественно философского характера.

Занятия в «школе» заканчивались поздно. Тщательно помывшись и переодевшись в чистое белоснежное белье – за этим строго следил Алимхан, – молодые воины отправлялись на ужин. Этот ужин был мясным и куда более плотным, чем, скажем, завтрак или обед, на которые юношам полагалось лишь по горсти сушеных абрикосов и по черствой лепешке, запиваемой стаканом воды. Перед сном все отправлялись на молитву. Кому-нибудь другому весь этот обряд – стоять часами на коленях и беспрестанно падать ниц, замирая в земном поклоне, – мог показаться даже и физически не очень легким делом, но для юноши из «школы» Алимхана, едва стоящего от усталости на ногах после дня каторжных занятий, сама возможность опуститься для молитвы на колени оказывалась приятным отдохновением.

После молитвы юноши отходили ко сну, на который им отпускалось ровно пять часов.

Алимхан лично следил за подготовкой своих воинов и, будучи всего на десяток лет старше Абдуллы, часто и сам принимал участие в разных состязаниях, был силен и ловок в любой игре. Он придумывал все новые и новые испытания, вроде таких, как далекие конные и пешие броски через пустыню, во время которых юноши получали ту же горсть сушеных абрикосов и небольшую лепешку, но только раз в сутки…

Всем другим испытаниям и проверкам на крепость духа и выдержку Алимхан предпочитал проверку «на выживание». Заключалась она в том, что время от времени каждый юноша забрасывался в летнюю пустыню без пищи и воды и должен был там прожить в одиночестве не менее одной или двух недель. Многие боялись этого испытания: они знали, что без пищи этот срок можно просуществовать, но без воды в пустыне летом, когда температура поверхности песков под жгучим солнцем доходила до семидесяти – восьмидесяти градусов, человеку грозила неминуемая смерть уже на вторые сутки. Правда, умирать юношам не давали: тайные наблюдатели успевали их спасти, чтобы тут же изгнать из «школы».

Абдулла охотно шел на это испытание: выросший в пустыне, он был вынослив в ходьбе по пескам, быстро передвигался на большие расстояния: умел ориентироваться, ночью – по звездам, утром – по полету птиц и по следам животных. Добравшись до оазиса с колодцем, он обычно весь срок крутился недалеко от него. Если же не успевал дойти до колодца – находил места, где залегали мокрые слои песка, докапывался до них и добывал несколько глотков влаги. С едой было проще: Абдулла научился не брезговать мелкой песчаной живностью от черепах до ящериц.

Почти половина юношей не смогли выдержать двухлетние испытания в «школе» Алимхана и вынуждены были покинуть ее… Абдулла закончил обучение одним из первых и тут же был зачислен Алимханом в свою личную гвардию. Такой чести удостаивались немногие. Кроме того, Алимхан отметил это событие особо: Исфандияру, отцу Абдуллы, в награду за отличившегося сына был дан порядочный надел земли, а сам Абдулла получил в подарок богато обставленный дом в Бухаре с большим садом вокруг и с бассейном в саду. Эта щедрость имела, конечно, и свой восточный оттенок, свой смысл: правитель хотел быть абсолютно уверен, что ни у кого нет ни малейшей возможности перекупить его телохранителя, а в будущем и тайного порученца, каковым он собирался сделать Абдуллу, досконально изучив за два года его характер и возможности.

Пригласив Абдуллу в свой дворец, он усадил его рядом с собой на ковер перед богато уставленным изысканными яствами дастарханом и, широким жестом предложив угощаться, сказал:

– В Петербурге полагалось бы отметить твое назначение шампанским, но здесь мы живем по законам Аллаха и поэтому будем пить шербет. – Он наполнил бокалы, приподнял свой. – Я пью за тебя! – Пригубив, поставил бокал на стол. – Итак, мой друг Абдулла, теперь у тебя есть свой дом…

– Спасибо, светлейший! – поблагодарил Абдулла, прижав руку к сердцу и склонив голову.

Алимхан жестом остановил его и продолжил:

– …Ты будешь получать хорошее жалованье, и поэтому тебе требуется еще и… – Он сделал паузу, спросил: – Что еще тебе требуется, мой друг Абдулла?

– Мне ничего не требуется. Я всем доволен, светлейший! – Абдулла снова прижал руку к сердцу и поклонился.

– Нет, нет, нет!.. Брось!.. – с чувством произнес Алимхан. – Никаких «светлейших»!.. Мы с тобой оба молоды и отныне – друзья! Будем называть друг друга только по имени.

Восточный правитель знал, как такая демонстрация искренней дружбы льстит подчиненным и усиливает их преданность.

– Как можно, светлейший?! – как бы шокированный таким кощунством, воскликнул хитрый Абдулла.

Он хоть и был еще молод, но, как человек Востока, уже достаточно понимал эти игры между людьми его веры.

– Я сказал!.. – требовательно повторил Алимхан. – Называй меня по имени или просто «мой друг».

Абдулла хорошо понимал, какая может быть дружба между знатным вельможей – приближенным самого российского царя и его наместника на восточных землях – и им, простым воином, хотя и телохранителем этого вельможи. Но все же он решил проверить, как далеко зайдет в своем порыве Алимхан.

Глаза Абдуллы на секунду блеснули, но он, тут же погасив этот блеск, спокойно и как-то уж очень простодушно проговорил:

– Хорошо, я согласен, друг Алимхан.

Правитель вскинул голову, задетый таким легки согласием, но широко улыбнулся.

– Вот и прекрасно!.. Но вернемся к нашим баранам: раз уж сам ты не знаешь, что необходимо твоему дому, я подскажу тебе – ты должен обзавестись гаремом.

– Я думаю, с этим можно пока и подождать… – начал Абдулла, но Алимхан перебил его:

– Нет. Ты ошибаешься, мой друг!..

– Хорошо. Я повинуюсь, друг Алимхан!..

– Прекрасно. Я могу посоветовать тебе только одно: для начала не бери больше десяти жен, будет очень хлопотно.

– Я все понял, друг Алимхан.

Они еще немного посидели за дастарханом, но, когда Абдулла уже уходил, правитель остановил его перед дверью и, взяв за пуговицу, сказал:

– Мой друг Абдулла, ты понял, что мы теперь верные друзья?

– Да, друг Алимхан!

– Но это только наедине… В обществе, при людях… Не все и не всегда смогут верно нас понять.

Абдулла, прижав руку к сердцу и чуть улыбнувшись, низко поклонился:

– Я все понимаю, светлейший!..

Когда он закрыл за собой дверь, светлейший тоже улыбнулся:

– Я, кажется, в нем не ошибся.

Джамилю, соседскую дочь, Абдулла выкупил за горсть монет и десяток баранов.

Войдя в отведенные для гарема покои, которые Абдулла устроил в задней половине своего нового дома, пятнадцатилетняя девушка из бедной семьи замерла на месте, пораженная богатством обстановки, в которой ей теперь предстояло жить. Запищав от восхищения, она начала танцевать, скакать как коза по коврам, прыгнула на софу, переложила по-своему все цветные подушки-мутаки; напевая, пооткрывала все флакончики и баночки с благовониями и притираниями; походя стянула с дастархана кусочки халвы, рахат-лукума, набила ими рот, продолжая тоненько мурлыкать свою песенку…

Абдулла, поймав ее, крепко обнял и неумело поцеловал в липкие, сладкие от халвы губы. Его опыт любви ограничивался всего несколькими встречами с девицами известного рода, которых ему еще до «школы» Алимхана удалось посетить украдкой вместе с друзьями. Не сдерживая страсти, он грубо повалил девушку на пол и тут же, на ковре, овладел ею. Она покорно и так же неумело отдалась ему, негромко вскрикнув от боли, которую ей причинил первый в ее жизни мужчина. Уронив на ковер две слезинки, первая жена Абдуллы быстро пришла в себя. Она ласково улыбнулась своему господину и, снова подбежав к дастархану, стала набивать рот сластями.

Вскоре после этого Абдулла отправился в Красноводск, чтобы выполнить одно из тайных поручений Алимхана, а заодно и договориться с каспийскими рыбаками о поставках в резиденцию правителя свежих осетров и икры. Торгуясь с артельщиками, он увидел дочь одного из рыбаков, которая помогала отцу выгружать из лодки улов. Она ему очень приглянулась. Абдулла выторговал Лейлу – так звали юную рыбачку – за новую сеть для отца и несколько золотых монет в придачу.

Она была такой же юной и неопытной в искусстве любви, как и дочка его соседей Джамиля, но это и было как раз вполне закономерным, потому что, достанься ему девушка, уже принадлежавшая мужчине, на голову ее родителей пал бы несмываемый позор, поскольку они получили калым за попорченный товар. Абдулла знал, что его наложницы, его жены научатся всему, что нужно, чтобы угождать своему господину, а пока необходимо немного подождать, но зато они будут принадлежать только ему одному и никому другому, и только он один, как захочет, может решать их судьбу.

Потом в его гарем пришли Гюзель, Саида, Зухра… К концу третьего года службы у Абдуллы в его гареме обитали семь жен. Джамиля, ставшая к тому времени почти девятнадцатилетней, на правах первой жены умело руководила остальными, учила их, как лучше угодить своему господину, а возникавшие время от времени конфликты гасила в самом зародыше. Она взяла власть над девицами в свои руки, правда, сам Абдулла ей этого не поручал, но и не протестовал. Хотя каждая из юных жен Абдуллы втайне мечтала быть самой любимой, но, в общем, они все хорошо относились к Джамиле и даже делились с ней своими маленькими открытиями в искусстве любви, которые особенно нравились господину и которые Джамиля, в свою очередь, рекомендовала всем и тут же брала на вооружение.

Абдулла был вполне доволен таким положением дел. К этому времени он был уже достаточно развращен и опытен во всех любовных играх, которые могли предложить ему его юные жены. Он относился к ним ко всем почти одинаково и ни одну не полюбил страстно. Обладая огромной силой воли, он сдерживал себя в своих желаниях, поскольку подсознательно понимал свою натуру, чувствовал, какие бури дремлют в глубине его души, – вырвавшись наружу, они могли повредить всему, чего он достиг, поломать его карьеру. Абдулла очень ценил свою службу у Алимхана.

Правитель, в свою очередь, тоже высоко ценил служебную преданность и воинскую доблесть Абдуллы. Немногословный, обладавший изворотливым и коварным, особенно в острых ситуациях, умом, Абдулла безупречно выполнял все тайные поручения Алимхана, почти всегда опасные для жизни, связанные с поездками в Индию, Афганистан, Иран.

Ровно через три года этой безупречной службы правитель сделал Абдуллу начальником своей личной гвардии, а еще через год уже так привык не расставаться со своим телохранителем и «другом», что стал брать его с собой и в Петербург, куда Алимхану приходилось часто выезжать по делам своей государственной службы.

…Абдулла на всю жизнь запомнил свою первую поездку в Петербург.

Состав из пяти вагонов с паровозом конвоировался на всем пути следования по пустыне сарбазами – всадниками конной охраны. Миновав пустыню и степную часть, поезд вырвался на просторы средней России и покатил среди золотистых хлебных полей, зеленых цветастых лугов, мимо белых березовых колков, сосновых боров и еловых перелесков до самого Петербурга, столицы России – великой Северной Пальмиры…

Выросший в пустыне Абдулла не отходил от окна, любуясь невиданными до сих пор пейзажами, но особенно привлекали его внимание на всех станциях, где останавливался поезд, женщины: белокожие, приветливые, улыбчивые… а главное – с неприкрытыми лицами. У себя на родине он никогда не мог увидеть идущую по улице женщину без чадры. А у этих русских женщин не только лица были открыты, но и шеи, и плечи, а у некоторых – даже и часть груди в глубоком вырезе их легкого платья. Можно понять, как это подействовало на восточного мужчину – он тогда сразу посчитал всех неотразимыми красавицами. Но потом, на одной из станций, понял все, увидев действительно настоящую русскую красавицу. Она стояла на перроне, прощаясь с двумя офицерами. Абдулла прошел мимо них, и юная женщина, отметив его робкий и восхищенный взгляд, вдруг улыбнулась ему слегка кокетливо, немного призывно и вместе с тем чуть-чуть насмешливо, а ее огромные фиалковые глаза смотрели на Абдуллу загадочно и ласково.

Войдя в вагон, Абдулла приоткрыл занавеску на окне и украдкой стал наблюдать за красавицей. Она же, увидев его в окне вагона, рукой в белой кружевной перчатке откинула с лица длинные локоны светлых волос и еще раз послала ему свою дразнящую улыбку…

Поезд тронулся. Абдулла, прижавшись лбом к холодному стеклу, долго думал об этой удивившей его красотой русской женщине.

…Петербург поразил Абдуллу своим величием, громадностью, необычными для его взора дворцами и храмами, широкими, прямыми, как стрела, шумными и многолюдными проспектами. Не говоря уж о Неве с ее «державным течением», с ее вздыбленными мостами.

Абдулла быстро привык к шумному городу и полюбил его так же, как Алимхан. Они передвигались по улице на моторе, которым управлял шофер, весь затянутый в кожу и в огромных очках. Этот автомобиль подарил Алимхану князь Юсупов, с которым он был на короткой ноге. Они дружили давно и, будучи, несомненно, одними из самых богатых людей в Российской империи, любили удивлять друг друга дорогими сюрпризами. Оба они входили в круг близких людей его величества, и Алимхан, копируя вкус царя, одевавшего гвардейцев своей охраны в черкески, заказал и для Абдуллы также роскошную белую черкеску.

Абдулла был в ней неотразим, и многие красавицы на великосветских раутах и балах кокетливо поглядывали на «интересного восточного мужчину». Абдулле, конечно, нравились эти русские женщины, но он, служа правителю, не допускал никаких вольностей и был с ними всегда подчеркнуто вежлив и холоден.


Предававшийся воспоминаниям Абдулла приподнял голову, посмотрел на прильнувшую к нему молодую женщину, потом прислушался… В подземелье крепости продолжала царить тишина, только изредка в глубине помещения, как собачонка, тихо повизгивала во сне одна из его жен.


Сощурившись, Рахимов смотрел вперед – на фоне заката громоздились развалины Черной крепости. Конь его стоял в глубокой ложбине, и только голова всадника чуть возвышалась над гребнем барханной цепи. Рахимов был доволен тем, что привел отряд вовремя.

– Черная крепость, – задумчиво, как бы самому себе, сказал он и, подав рукой знак, подозвал взводного.

Тот, подскакав, лихо осадил коня. Рахимов поморщился:

– Потише нельзя?

– Никого же нет, товарищ командир.

– Поговори у меня, – обрезал взводного Рахимов и негромко стал объяснять план подхода к крепости, учитывая все меры предосторожности, вплоть до того, чтобы уложить коней и двигаться ползком, с двух сторон окружая крепость кольцом.

Взводный, отчаянный в бою, но «много понимавший о себе» малый, слушал с чуть заметной иронией, не придавая значения словам командира. Тот заметил насмешку, взорвался было, но сдержал себя и устало сказал:

– Не будь ты русским, Квашнин, давно бы тебя пристрелил.

– Так точно, товарищ Рахимов! – вытянулся в седле взводный и озорно улыбнулся.

Малограмотный взводный Василий Квашнин с полгода назад закончил курсы младших красных командиров и был прислан в отряд для укрепления командного состава. Он считал себя стратегом куда выше «необученного» Рахимова. С его точки зрения – слишком осторожного и медлительного. Рахимов же относился к своему подчиненному снисходительно и по-своему любил этого не очень дисциплинированного, но зато лихого и бесстрашного малого.

– Ты все понял? – спросил он взводного.

Тот пожал плечами.

– А чего понимать-то… Окружаем крепость, всех к ногтю, а Абдуллу берем живым!.. – Он помолчал. – Ну и баб, конечно.

– Пустяки работенка, а? – усмехнулся Рахимов.

– Нормальное боевое задание, – спокойно ответил взводный.

– Ну-ну… – Рахимов снова посмотрел в сторону Черной крепости и решил подождать, когда еще больше сгустятся сумерки. – Ладно, готовь людей.

– Есть! – повернул коня взводный, но Рахимов тут же окликнул его:

– Квашнин! – Взводный оглянулся. – Не вздумай лезть к Абдулле один на один!.. Его нужно брать скопом.

Взводный широко улыбнулся.

– Не бойсь, командир. Возьму его тепленького!..


Абдулла все смотрел на спящую с ним рядом любимую жену, вспоминая о том, что случилось с самой первой их встречи…

Поскольку по долгу службы Абдулла постоянно находился при Алимхане, все дела хозяина не были для него тайной. Так, однажды правитель Бухары и Самарканда, решив перестроить один из своих дворцов на родине, пригласил в свою петербургскую резиденцию русских специалистов – реставратора и хранителя музея, немолодых мужчин, рекомендованных правителю известным ученым-востоковедом… Реставратор, бывший церковный служитель, выслушав Алимхана, отказался сразу, оправдываясь незнанием восточной специфики, и тут же был с миром отпущен. Хранитель же, ученый, ранее преподававший в университете, фамилия которого была Лебедев, напротив, заинтересовался предложением.

– Скажите, профессор… – начал Алимхан.

Лебедев тут же перебил его:

– Простите, но я пока не профессор.

– Э-э… пустое, – махнул рукой Алимхан. – Мне рекомендовали вас как редкого знатока Востока… Так вот, какая, по-вашему, главная разница между Востоком и Западом? – Он бросил свой вопрос как пробный шар, явно желая испытать Лебедева.

– Полагаю – Восток духовнее, – коротко ответил Лебедев.

– Вы имеете в виду некоторую часть нашего государства?

– Я имею в виду всю Российскую империю.

– Хорошо… Но у меня сложилось впечатление, что вы не благоволите к Западу? – улыбнулся Алимхан, раскуривая папироску.

– Запад дает знание, а Восток понимание, что гораздо выше.

– О-о!.. – восхитился Алимхан. – Какая прекрасная мысль.

– Это не моя мысль, – заметил Лебедев. – Она принадлежит великому знатоку человеческой сущности Гурджиеву.

– С удовольствием разделяю эту точку зрения… Но… – Алимхан задумался, подбирая выражение.

– Понимаю, ваше высочество. Вы вынуждены считаться с Западом, ибо такова традиция света, тех людей, среди которых вы вращаетесь. Не так ли?

– Именно… А теперь перейдем к делу, профессор… Я реставрирую свою резиденцию в Педженте. Там трудятся лучшие мастера Востока. Вас я хотел бы попросить заняться экспозицией дворца, интерьером. В частности, собрать экспонаты, вернее, выбрать из множества имеющихся там, чтобы создать, так сказать, достойный музейный ансамбль… Дворец мне дорог, ибо это мой курортный дом… Как для государя – Ливадия. – Алимхан улыбнулся своей шутке.

Лебедев молча кивнул. Приняв его молчание за нерешительность и сомнения, Алимхан поспешил подбодрить хранителя.

– В средствах не будет никаких ограничений… Назовите сумму вашего вознаграждения. – Он взял со стола золотое перо, раскрыл чековую книжку, собираясь вывести цифру. – Прошу.

– Я работаю не ради денег, – с достоинством ответил хранитель.

Алимхан улыбнулся и встал.

– Тогда сумму я назначу сам, – проговорил он.

Лебедев тоже поднялся с кресла. Абдулла открыл хранителю дверь.

– Этот сделает все, как надо, – сказал Алимхан, когда Лебедев вышел. – У русских есть много достоинств.

Зазвонил телефон, Алимхан снял трубку, позолоченную, с инкрустациями; трубку поднес к уху, микрофон – ко рту. На лице у него появилась легкая улыбка.

– Здравствуй, князь, – сказал он в микрофон. – Что?… Ну конечно! С удовольствием!.. – Положив трубку, взглянул на Абдуллу. – Князь приглашает нас на мальчишник.

Абдулла, улыбнувшись, наклонил голову.

– А сейчас возьми мотор и поезжай за… – Алимхан, в свою очередь улыбнувшись, сделал паузу. – За одной прекрасной барышней. Ты ее еще не видел – я сам знаком с ней всего две недели… Поезжай, шофер знает адрес.

Абдулла снова склонил голову, но теперь без улыбки, и, четко повернувшись, пошел к дверям.


Мотор, обгоняя конные экипажи, быстро двигался по улицам Петербурга. От громких звуков его клаксона шарахались в сторону лошади. Абдулла и в автомобиле сидел как на коне во время парадного выезда: прямая спина, гордо поднятая неподвижная голова. Правда, внутренне он сейчас слегка морщился: ему не очень нравились поручения, связанные с женщинами хозяина. Суровый, самолюбивый воин, он считал эти поручения унижающими его достоинство. Но что поделаешь: его блестяще начатая и до сих пор так же продолжающаяся карьера целиком зависела от Алимхана.

Шофер остановил мотор у подъезда красивого дома на Невском. Дверь квартиры на втором этаже Абдулле открыла хорошенькая горничная, вся в кружевах, рюшках и оборочках. Пропуская красивого офицера, она «случайно» прикоснулась к нему мягкой грудью и, улыбнувшись, побежала доложить хозяйке.

Абдулла спокойно стоял в прихожей, ждал. Через минуту, не больше, из внутренних покоев появилась стройная и, казалось, совсем еще юная женщина – таким нежным и чистым было ее лицо.

Взглянув на нее, Абдулла замер: перед ним стояла та самая женщина, которую он когда-то увидел на станции Бологое и чей образ до сих пор носил в своем сердце. Нет, это конечно же была другая женщина, но у нее был тот же овал лица, те же огромные фиалковые глаза, та же ласковая, чуть дразнящая улыбка.

Она протянула ему красивую, с узкой ладонью руку и неожиданно низким, чуть хриплым, но мелодичным голосом произнесла:

– Здравствуйте!.. Я Александра Дмитриевна. Для друзей – Сашенька.

Она кокетливо пришепетывала, и «Сашенька» в ее устах прозвучало как «Сафенька».

Абдулла двумя пальцами чуть сжал ее ладонь – в его лапище ее рука утонула бы почти до локтя – и глухо пробормотал свое имя.

На улице Абдулла, опустив глаза, распахнул перед Сашенькой дверцу и помог ей взобраться на высокую ступеньку авто.

Как потом выяснилось, он тоже понравился Сашеньке с первой встречи. Ей льстило, как этот суровый, гордый мужчина с мягкими движениями могучего тела смущался от одной только ее улыбки и краска проступала на его красивом смуглом лице.

…Обгоняя конные экипажи, они катили по главной улице города. Абдулла сидел впереди, рядом с шофером, все еще напряженный и поэтому молчаливый. Сашенька склонилась к нему, почти коснувшись губами его уха. Абдулла вдохнул тонкий аромат ее духов, но, выросший в пустыне и привыкший различать множество запахов, он почувствовал также и нежный, волнующий аромат ее кожи.

– Скажите, Абдулла, у вас женщины ходят в чадрах? – улыбнувшись, спросила она.

– В чадрах, – вздохнул Абдулла, множество раз отвечавший на этот вопрос.

– Это ужасно! – воскликнула Сашенька. – Идти по улице и не видеть лиц женщин… Зачем же тогда на улицу выходить!

– Что поделаешь – таков закон нашей религии.

– Но ведь можно ужасно ошибиться!..

Абдулла понял, что Сашенька кокетничает с ним, и от этого улеглась его напряженность. Осталось только приятное волнение. Он слегка повернулся к ней, чуть не коснувшись усами ее пухлых губ, и, улыбнувшись, сказал:

– Нет, ошибиться невозможно. Красавица и под чадрой красавица. Это сразу понятно.

– Не понимаю… – Сашенька широко открыла свои и без того огромные глаза. – Ведь не видно ни глаз, ни губ, ни улыбки… – перечислила она самое лучшее в своем лице.

Абдулла взглянул в ее бездонные фиалковые глаза и, не удержавшись, пылко ответил:

– А если вы, госпожа Сашенька, наденете чадру – разве можно ошибиться?!

– О-о-о!.. – проворковала польщенная женщина. – Лучшего комплимента я давно не слыхивала! Вы опасный человек, Абдулла!

– Я – опасный?! – подыгрывая ей, «удивился» Абдулла. – Помилуйте – я всего-навсего слуга вашего господина!

Сашенька, перестав улыбаться, замолчала, в задумчивости тихо произнесла:

– Да, да… господин… мой господин… – Погодя поинтересовалась: – Ну и что сейчас поделывает Алик?

– Алик? – переспросил Абдулла, не поняв, о ком она говорит, но потом сообразил, что так она называет Алимхана, правителя Бухары и всей территории до самого Каспия.

– Ждет вас, – коротко ответил он, больше не оборачиваясь и глядя прямо перед собой.


Проводив Сашеньку до кабинета Алимхана, Абдулла прикрыл за ней дверь, а сам сел напротив, не спуская с двери глаз, – минуты тянулись бесконечно долго. Он ругал себя за то, что сидит здесь, но все же не уходил – острые коготки ревности потихоньку впивались в сердце.

Наконец дверь распахнулась, вышла смеющаяся Сашенька, следом появился Алимхан, тоже веселый. Абдулла вскочил со стула, опустил глаза, но краем глаза следил за ними.

– А Абдулла будет не против? – весело спросила Сашенька у Алимхана.

– Думаю, он будет только рад, – ответил тот, целуя женщине на прощание руку.

…Абдулла вез Сашеньку обратно той же улицей. Она была все такой же многолюдной, полной пролеток и фланирующих людей; витрины магазинов ярко светились.

– Знаете, Абдулла, я, наверное, соглашусь на предложение Алимхана… – улыбнулась Сашенька, когда Абдулла, подавая ей руку, помогал выбраться из мотора.

– Какое? – невольно вырвалось у Абдуллы; ни с кем другим он бы не позволил себе такого любопытства.

Сашенька улыбкой отметила его порыв и, помолчав, весело сказала:

– Посетить ваши края.

Она упорхнула к своему подъезду и скрылась в легком тумане, ореолом светящемся вокруг фонарей.

У Абдуллы забилось сердце – он действительно обрадовался.

Вскоре они покинули Петербург и выехали в Бухару.

В дороге Алимхан придумал Сашеньке еще одно имя и стал называть ее по-восточному – Ханум.

– Почему Ханум? – спросила Сашенька.

– Ханум по-нашему – госпожа, – ответил Алимхан. – Ты будешь моей госпожой… Ты хочешь быть моей госпожой?

Сашенька с грустной улыбкой ответила:

– Какая рабыня не мечтает стать госпожой.

– Нет, нет! – с излишним пафосом закричал Алимхан. – Ты не рабыня, ты – моя госпожа!

…Лебедев, которого поместили в соседнем вагоне, всю дорогу читал, делал выписки; пейзажем за окном не интересовался.

Начались степи – милая глазу картина. Всадники-сарбазы встретили поезд и поскакали вдоль железнодорожного полотна, приветствуя своего господина и повелителя.

Алимхан, Абдулла, а с ними и Лебедев сошли с поезда на границе песков, где только еще прокладывалась новая колея, и в коляске покатили в Педжент вдоль штабелей новых деревянных шпал, вкусно пахнувших мазутом.

Сашенька осталась в поезде под присмотром многочисленной прислуги и охранников.


В Педженте в ту пору было лишь несколько глинобитных домов; отдельно от остальных располагалась таможня – небольшой двухэтажный дом белого цвета, окруженный глухим, белым же глиняным забором, – там поселился новый таможенник по фамилии Верещагин…

«Кавалер, храбрец, большой физической силы человек», как сообщил о нем Алимхан и рассказал о первом же деле, благодаря которому тот прославился и запомнился всем надолго: контрабандисты, набрав беспошлинного товару, стали уходить морем на баркасе. Верещагин выбежал из таможни с пулеметом и после нескольких предупредительных окриков в упор расстрелял баркас, изрешетил его. Баркас стал тонуть. Тех, кто доплывал до берега, Верещагин самолично брал в плен, оглушая ударами своего здоровенного кулака. Затем связал всех одной веревкой и так, гуськом, пешим ходом, доставил их в красноводскую тюрьму, тогда именуемую острогом…


Дворец, резиденция Алимхана, был почти завершен – высокое, отделанное цветными изразцами, с резными арками и балконами здание красиво выделялось на фоне окружающего пейзажа и предназначалось для отдыха и приема гостей.

Поселок вокруг быстро разросся – дворцу требовались рабочие руки, обслуга. Здесь, на побережье, остро пахло морем, было прохладно, особенно вечерами, и само море синим лоскутом далеко просматривалось меж глинобитными домами, особенно синее на фоне желтого песка.

Алимхан, Лебедев и Абдулла прошлись по комнатам, поднялись на второй этаж; Лебедев уже был в тюбетейке; он сделал несколько толковых замечаний по поводу конструкции здания, и мастера, следовавшие за ними, согласились с русским специалистом.

Потом все трое спустились в подвалы, где были сложены картины, утварь и прочие ценности, предназначенные для украшения покоев дворца; там они провели несколько часов, советуясь друг с другом, иногда споря, причем Алимхан часто уступал, поняв, что ему действительно попался редкий знаток Востока…

– А если вам будет скучно, можете посетить в таможне вашего соотечественника Верещагина, – сказал на прощание Алимхан Лебедеву. Затем он повернулся к Абдулле: – Ты встречался с ним?

– Приходилось, – усмехнулся Абдулла.

– Ну и как кончались ваши встречи?

– Пока вничью… как в шахматах.

– Неплохо. Верещагин крупный шахматист в своем деле!

…Они вышли из дворца, уселись в коляску и покатили на станцию, оставляя за собой шлейф песчаной пыли. Железнодорожная станция располагалась на границе песков, в трех часах езды от Педжента.

Алимхан обронил фразу, запомнившуюся Абдулле:

– Этот Лебедев умный человек. Смотри, чтобы он не сбежал в свою Россию. У русских это называется ностальгией.

– Я понимаю, друг Алимхан, – с легким оттенком иронии ответил Абдулла.

Алимхан, повернувшись, пристально посмотрел на него, и они оба рассмеялись.


В Бухаре цвел урюк, пахло свежей листвой, ароматным дымом от жаровен с горками желтого плова.

Здесь Алимхан был постоянно занят своими многочисленными делами. Абдулла же почти все свободное от поручений хозяина время проводил с Сашенькой.

Они гуляли по саду, окружающему роскошную резиденцию правителя, беседовали, играли в нарды – этой восточной игре обучил Сашеньку Абдулла, и она, сражаясь с ним, проявляла великий азарт.

Абдулла все больше привязывался к русской женщине, боясь этого и одновременно стремясь к ней. Он проклинал себя за возникшее чувство, стыдясь и терзаясь, ибо по-прежнему был очень предан Алимхану, но все равно стремился к Сашеньке, злясь на себя и на Алимхана, однако вел себя очень сдержанно.

– Абдулла, ты такой робкий, – смеялась Сашенька, заставляя трепетать его сердце.

Как-то, гуляя по саду, Абдулла рассказал Сашеньке о той молодой женщине, которую он когда-то увидел на станции, на российской земле – всю в белом, с белым зонтом, в белых по локоть перчатках, – рассказал о ее лице, о глазах, глядя при этом на Сашеньку. Это было почти прямое признание, но Сашенька «наивно» спросила:

– Абдулла, а ты, часом, стихов не пишешь? – И улыбнулась.

Абдулла обиделся. Он считал это занятие недостойным настоящего воина. Поняв это, Сашенька тотчас попросила у него прощения, ласково прикоснувшись к его плечу.

– Значит, тебе нравятся русские барышни? – спросила она погодя, когда он успокоился.

– Очень нравятся, – признался Абдулла. – Они красивые и светлые, как… – Он поискал сравнение. – Как пустыня… – закончил он.

Сашенька сдержала смех, подумав, что Абдулла опять обидится.

– Наверное, еще никто не сравнивал женщин с пустыней, – заметила она как можно деликатнее.

– Для нас пустыня – это жизнь.

– Значит, женщина и жизнь – одинаковые понятия? Да, Абдулла?

– Да.

– Все женщины?

– Почему – все?… Я же говорил об одной… – Он страстно взглянул на Сашеньку, но та перевела разговор на другое:

– Абдулла, у тебя есть гарем?…

– Есть, небольшой… – ответил он.

– Скажи, какую из женщин твоего гарема любишь больше всех?

– Никакую, – отвернувшись, коротко бросил Абдулла.

– Но это же глупо!.. Если бы я была мужчиной и имела гарем, я бы любила в нем каждую женщину. Это же так прекрасно!.. Каждая женщина по-своему очень интересна.

Абдулла улыбнулся и пожал плечами, поняв, что она снова кокетничает.

…Однажды Сашенька вроде бы в шутку предложила Абдулле убежать в горы, которые белели вдали снежными вершинами, ослепительно сверкающими на солнце.

– Я соскучилась по снегу, понимаешь? – говорила она и все чаще вспоминала Петербург.

Вспомнила, как в затуманенном свете газовых фонарей стоял под ее окном приехавший за ней Абдулла, как он волновался, ожидая ее, как одергивал полы черкески, как проводил рукой по газырям и как темнели его глаза, когда он видел ее выходящей из подъезда.

Алимхан заметил их взаимную приязнь, но, считая себя человеком светским, относился к этому вполне интеллигентно. Все же, позвав Абдуллу к себе на ужин, как бы невзначай поинтересовался его личными делами: как у него дома, как поживают жены?

Абдулла, поклонившись, поблагодарил хозяина за заботу, а тот, улыбаясь, продолжал:

– Мой друг Абдулла, кызыл-паша, короче говоря старший евнух, сейчас обновляет состав моего гарема. У него на примете много подрастающих красавиц… Я решил тебе, как другу, подарить двух совершенно очаровательных девиц, и притом, заметь, очень сообразительных и игривых. Скоро они появятся в твоем доме.

Абдулла снова молча поклонился, и от Алимхана не укрылось, как пылали щеки его начальника охраны. Удовлетворенный, правитель понял, что Абдулла полностью уловил суть разговора.

– Вот и прекрасно, – улыбнулся он. – Как поживает твой отец?

– Спасибо, светлейший, хорошо.

– Передай уважаемому Исфандияру мой поклон, – закончил аудиенцию Алимхан.

Абдулла покинул кабинет, решив впредь избегать встреч с Сашенькой. Он оценил деликатность Алимхана, но разозлился на него за то, что тот не прибегнул к прямому мужскому разговору.

Целую неделю он самозабвенно занимался делами или делал вид, но с Сашенькой не встречался.

– Абдулла, – капризно сказала она, как-то остановив его в одной из увитых цветами галерей дворца, – если ты будешь избегать меня, я обижусь всерьез!.. В чем дело?…

– Поверь, госпожа, я очень занят, – ответил Абдулла, пряча глаза.


Вскоре до Бухары дошли слухи о перевороте в России. Потом там началась Гражданская война. Русские уничтожали русских. Алимхан жаловался Абдулле, что перестал понимать все происходящее в России: зачем нужно русским истреблять людей, которые являлись цветом нации и составляли гордость, славу и мощь империи: почему не щадят они ни уникальную и единственную на всей земле русскую интеллигенцию, ни даже священников, ниспровергая тем самым самого Господа Бога?…

На окраинах империи появились неизвестные до того русские люди. Они призывали дехкан к свободе и к мировой революции. Что это значило, толком не понимал никто – понимали лишь одно: нужно разорять тех, кто богаче тебя, и уничтожать их… В Средней Азии началась война между красноармейцами и «басмачами» – так назывались люди, подобные Абдулле. Эта война обещала быть очень длительной, как все войны России на Кавказе и в Средней Азии.

В Бухаре пока было спокойно, но, встревоженный всем происходящим вокруг, Алимхан решил спрятать свои ценности, закопав их в потайных местах пустыни. Руководить этой операцией было поручено Абдулле, и тот четко выполнил приказание правителя: закопал клады в разных местах, а всех, кто помогал ему в этом, собственноручно расстрелял.

Пришло время, и начались волнения в самой Бухаре. По приказу Алимхана Абдулла жестоко расправился с зачинщиками, призывающими дехкан выходить на улицы с требованиями все той же свободы: поотрубал им головы на площади.

Сашенька была шокирована этими «азиатскими» действиями Алимхана, даже перестала разговаривать с ним, уединилась, ни с кем не желала видеться.

Злой от всего происходящего, высокомерный Алимхан возмутился поведением своей русской наложницы и, начисто позабыв про свою «светскость», велел наказать ее несколькими ударами плети, что и было исполнено евнухом в ее же покоях.


Абдулла по приезде в резиденцию узнал об экзекуции, очень опечалился и в душе рассердился на Алимхана. Несколько часов он провел у покоев Сашеньки в надежде, что увидит ее, но безрезультатно. И лишь когда Абдулла громким кашлем решился дать знать о своем присутствии, Сашенька отворила дверь и кивком пригласила его зайти.

– Ненавижу вас всех! – гневно сказала она, притворив за ним дверь.

А когда он попытался объяснить, что по восточным законам нельзя перечить мужу, даже если он неправ, погнала его прочь.

– Ты такой же, как он!

Абдулла взял ее за руки, попытался успокоить, но она вырвалась и вытолкала его за дверь.

…Через сутки Сашенька сама вышла из своих покоев, была подчеркнуто весела и мила, но что-то в ней изменилось, словно оборвалось, – такая она стала Абдулле еще желанней.


В Бухаре зрел большой бунт. Алимхан собрался в одночасье и покинул родину, переправившись через границу в Афганистан.

Абдулле, сопровождавшему его до кордона, он наказал вскоре приехать к нему, предварительно вырыв два из шести кладов.

Вернувшись в Бухару, Абдулла нашел резиденцию правителя разграбленной; кабинет Алимхана сгорел, а с ним и ценные бумаги.

Переодевшись дехканином, Абдулла приступил к поискам Сашеньки по всему городу – слухи о ней были самые разноречивые: одни говорили, что эта женщина прячется где-то здесь, другие – что она отправилась на север с попутным караваном.

Абдулла собрал отряд из верных людей и после безрезультатных поисков в городе, где установилась новая власть, двинулся на север, прихватив с собой своих жен и кое-какие ценности; его не покидала мысль о Сашеньке. Он предположил, что она также двинулась на север, направляясь в родные края, в Россию. Она в последнее время действительно очень скучала по родине, по прохладе, осени, снегу…


Надо сказать, что Алимхан еще задолго до своего отъезда за границу прислал в гарем Абдуллы двух подаренных ему жен. Звали их Гюльчатай и Зарина. Обе были совсем юные, прехорошенькие, быстроглазые, но, когда Абдулла решил приласкать Гюльчатай, она от страха забилась в угол, закрываясь чадрой и стараясь не дышать. А когда он обнял ее, решив, что в его объятиях девушка растает, гибкое тело Гюльчатай стало деревянным. Абдулла, который давно уже привык к изысканным ласкам, вздохнув, отпустил новенькую жену и поручил Джамиле заняться ее образованием.


Алимхан в Афганистане ждал Абдуллу, который должен был доставить ему золото, и очень тревожился по поводу его долгого отсутствия – ведь только Абдулла один знал, где спрятаны сокровища. Наконец бывший правитель снарядил тайного гонца, и тот, отыскав Абдуллу, передал ему приказ Алимхана: немедленно прибыть в Афганистан с драгоценностями.

Абдулла, выслушав присланного Алимханом человека, вздохнул.

– Ты сделал большую ошибку, что нашел меня, – сказал он и застрелил гонца.

Нет, он, конечно, не хотел ограбить Алимхана, не хотел воспользоваться даже малой толикой его сокровищ. Просто он потерял голову и не хотел, не мог заниматься ничем другим, пока не отыщет Сашеньку. Поиски же эти теперь осложнились и тем, что ему на хвост сел красноармейский отряд Рахимова, – приходилось скрываться, заметать следы, менять маршрут, а попробуй тут свободно маневрировать, когда у тебя на шее висит твой собственный гарем, все девять жен, которых он еще не успел спрятать в надежном месте.


Все же Абдулла отыскал Сашеньку, догнал ее в придорожном духане, расположенном невдалеке от Черной крепости. Она со слезами кинулась к нему – в простеньком платьице, похудевшая, но все такая же желанная и еще более красивая.

– Ну, госпожа, ну же… – успокаивал ее Абдулла, унимая стук сердца. – Все уже позади… Я нашел тебя!..

…В эту же ночь она отдалась ему, шепча горячие слова и покрывая его лицо и грудь поцелуями… Но прежде, когда они только опустились на ложе, она, обняв его и с ласковой страстью глядя в его глаза, сказала нежно и доверчиво:

– Аллах акбар.

– Да, да, – ответил Абдулла и, улыбнувшись, поцеловал ее.

Но Сашенька продолжила:

– Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет – пророк его.

Абдулла изумленно вскинулся, сполз с кровати на пол и встал на колени.

Дело в том, что произнесенная Сашенькой формула тут же сделала ее мусульманкой. На земле есть множество религий, и для посвящения себя каждой из них существуют более сложные или менее сложные обряды, но только в одной из религий – мусульманской, – чтобы стать приверженцем ее, требуется громко и внятно произнести всего одну фразу: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет – пророк его». Конечно же, чтобы произнести эту формулу, человек должен сознательно, может быть, всей своей жизнью подготовиться к ней, но тем не менее произнесший эту сакраментальную фразу становится мусульманином навсегда. Поэтому так поразило Абдуллу сказанное Сашенькой священное для мусульманина заклинание.

– Ты понимаешь, что ты сказала? – спросил он.

– Да, милый, – простодушно улыбнулась Сашенька. – Я хочу, чтобы между нами не осталось никаких препятствий… Разве любовь не превыше всего?

Абдулла, прижав к губам край ее одежды, подумал, что, наверное, это все-таки кощунственно – поставить любовь выше Бога, и спросил:

– Но ты понимаешь, что теперь даже смерть не освободит тебя от того, что ты сказала?

– Конечно, милый, – ответила Сашенька и, снова улыбнувшись, протянула к нему руки. – Иди ко мне.

Абдулла ничего больше не мог противопоставить этой очаровательной наивности и понял, что единственным богом Сашеньки на этом свете была любовь.

Впервые в жизни он ощутил полное счастье от обладания женщиной. Когда же их страсть немного поутихла, он, как преданный воин, вдруг ощутил в глубине души жгучее чувство стыда за предательство по отношению к своему хозяину. Кляня себя, он за это еще более возненавидел его и, сурово посмотрев на Сашеньку, предложил:

– Хочешь, я поеду и убью Алимхана?

– Что ты!.. Нет, нет!.. Зачем еще осложнять жизнь? – запротестовала она. – Мы должны думать только друг о друге… Хочешь, я буду в твоем гареме, но на правах любимой жены?…

«О русские женщины!» – думал удивленный и покоренный навсегда Абдулла. Но одно в эту ночь он понял твердо: эта женщина, в сущности порочная, отныне действительно будет для него госпожой до конца его дней.


В пустыне сгустились сумерки. Догорал пожар зари, вначале раскинувшийся в полнеба. Рахимов оглядел бойцов своего отряда, кивнул взводному Квашнину.

Шесть всадников и взводный, уложив коней, отделились и поползли в сторону крепости.

У полуразрушенных ворот, на развалинах крепостных стен, неподвижно сидели нукеры, охраняющие сон Абдуллы, выделяясь на фоне заката темными силуэтами.

Еще одна шестерка красноармейцев-туркменов с арканами и ножами поползла с другой стороны. Остальные, приготовив к бою оружие, немного выждали и пошли в обход сразу с двух сторон, чтобы окружить крепость.

Сухов и Саид перевалили через очередной бархан. На меркнущем закатном небе сверкала яркая и единственная звезда. Дышащая жаром пустыня готовилась к ночной жизни: высовывались из норок разные песчаные твари, иногда, шурша, оседал песок – все вокруг полнилось робкими шорохами. Низко пронеслась какая-то птица, громко ухнула выпь.

– Слева Черная крепость, – сказал Сухов, хотя крепости отсюда видно не было. – Через час дойдем до колодца…

Саид молча кивнул.

Поднявшись на гребень бархана, Сухов взглянул налево, где стояла яркая звезда, и ему показалось, что он различает зубчатые очертания крепости; но это только казалось, потому что до крепости было еще часа два ходу.

Саид занес было ногу, но остановил ее на весу. Сухов вопросительно взглянул на него, понимая, что так сделано неспроста.

– Там черепаха, – пояснил Саид.

И действительно, песок стал выпукло приподниматься, осыпаясь, и показался панцирь.

– Как ты определил? – удивился Сухов.

– Сама мне сказала, – ответил Саид вполне серьезно.

Сухов, не удивляясь, согласно качнул головой.


Один из нукеров Абдуллы, охраняющий вход в крепость, от скуки вытащил игральные кости, потряс их в кулаке, пощелкивая. Другой, кивнув, подсел поближе. Первый кинул кости на каменную плиту – выпало две шестерки. Выигравший нукер радостно засмеялся, оскалив желтые зубы. В этот момент петля аркана с легким свистом захлестнула его горло и прервала смех. Нукер захрипел и повалился. Одновременно другой аркан свалил его товарища.

Та же участь постигла в разных концах крепости еще троих, и лишь четвертый, влекомый арканом, успел выхватить нож и, полоснув по веревке, перерезать ее; тем же ножом он убил прыгнувшего на него красноармейца-туркмена и, перевернувшись на живот, выстрелил из револьвера.


Сухов и Саид брели по пескам.

– Стреляют, – сказал Саид, повернувшись в сторону Черной крепости. Глаза его при этом были полузакрыты – он весь был обращен в слух.

Сухов тоже прислушался.

– Показалось, – после паузы возразил он.


От выстрела Абдулла проснулся мгновенно. Сбросив с себя руку спящей Сашеньки, он схватил лежавшие, как всегда рядом, карабин и одежду, отбежал к стене. Рядом с этой стеной был выход из подземелья. Отсюда просматривались два марша лестницы, ведущей к дверям.

Абдулла натянул штаны из мягкой замши, перехватил халат широким ремнем, на котором висели две кобуры, одна из них деревянная с любимым его оружием – маузером.

Наверху застучали пулеметы.

Визжали на своей половине женщины, сбившись в кучу, как овцы, их визг эхом отскакивал от каменных стен, усиливаясь многократно.

Двое нукеров Абдуллы прицельными выстрелами уложили нескольких красноармейцев, но были скошены с тыла пулеметной очередью. Раздался громкий топот сапог сбегавшего по ступеням вниз человека.

Сашенька с надеждой и мольбой взглянула на Абдуллу – он ответил ей ласковым взглядом, одновременно ободряющим и уверенным, продолжая хладнокровно одеваться. Завязал шнурки одного чарыка, стал надевать на ногу другой.

В дверном проеме появился взводный Квашнин. В его руках был «Гочкис» – пулемет с длинным стволом, забранный в кожух, похожий на самоварную трубу, и дуло этой трубы замерло на Абдулле, надевавшем чарык.

– Руки!!! – грозно заорал взводный.

Абдулла медленно начал поднимать правую руку, а левой только чуть вскинул карабин, и раздался выстрел.

Лихой взводный, так и не успев понять, что случилось, скатился по ступеням вниз, к ногам Сашеньки; она, вскрикнув, отпрянула в угол.

– Не бойся. Кроме меня, ни один мужчина не может посетить мой гарем, – усмехнулся Абдулла. – А это всего лишь мертвец… Бывший мужчина.

В стене повернулась тяжелая каменная плита, и из тайного хода вышел нукер, отвесив легкий поклон.

– Прости, ага, что потревожили тебя. Мы окружены.

Нукер покосился на кричащих женщин, но, спохватившись, тотчас потупил взор.

– Этот Рахимов никогда не начинает воевать вовремя, – устало поморщился Абдулла. – Всегда на полчаса раньше.

– Надо уходить, ага.

Абдулла, двинувшийся было к тайному ходу, ощупал карманы жилета, остановился.

– Четки… Ищи четки!

Он принялся шарить под подушками, разбрасывая их во все стороны; раскидывал подносы с едой, растоптав несколько спелых персиков, чавкнувших под его каблуками.

На лестнице появились два красноармейца с винтовками наперевес. Абдулла снова навскидку выстрелил два раза, продолжая искать четки. Красноармейцы упали по обе стороны лестницы. Нукер, сообразив, перевернул труп взводного – и протянул четки, которые оказались под убитым. Абдулла облегченно вздохнул, приложил четки к глазам и спрятал их на груди; кивнул на кричащих женщин.

– Лошади для них готовы?

– Как ты приказал, ага, но… – Нукер помедлил, тоже кивнул в сторону женщин. – С ними мы не уйдем.

– Что?! – вспылил Абдулла и вскинул руку, на кисти которой уже висела камча.

Нукер, не дрогнув, спокойно смотрел на него. Абдулла, не ударив, опустил руку с плетью, глухо сказал:

– Не могу я их оставить, Максуд.

– Как скажешь, ага, – так же спокойно ответил нукер.

Абдулла схватил за руку Сашеньку и потащил ее к потайной двери, дав знак остальным женщинам, чтобы следовали за ним.

Нукер прикрыл отход Абдуллы и женщин. Потом собрался было и сам юркнуть в потайной ход, однако сверху раздалась очередь – и он свалился на пол, но, и тяжело раненный, продолжал отстреливаться от сбежавших вниз по лестнице красноармейцев, задерживая их.


Закат догорел. Небо стало быстро наливаться темной синевой. Появились звезды, яркие, белые и голубые. Песок в ложбинах потемнел. Над землей заплясали летучие мыши. Запахло по-другому – от всякой живности, выползшей из-под песка и камней наружу, – хотя песок еще дышал зноем. Саксаул на вершине бархана казался вырезанным из жести. От вечернего ветерка по песку пробежал легкий смерч-вьюн, крутясь волчком и втягивая в себя пыль. Коснувшись шара перекати-поля, вьюн завертел его, затем легонько приподнял в воздух и, продолжая вертеть, понес по воздуху, как детский надувной шарик.

Цепочка следов Сухова и Саида, тянущаяся через барханы, темнела впадинками. Вдруг Саид резко обернулся, выхватил нож из ножен и метнул его – обезглавленная змея еще долго извивалась, утюжа песок позади них.

Сухов, оценив меткий бросок Саида, одобрительно хмыкнул. Саид поднял нож, обтер лезвие о полу халата, и они продолжили свой путь в сгущающейся темноте.


Добравшись до конца подземного хода, Абдулла и Сашенька, а следом за ними остальные женщины гарема вылезли через широкую трубу на поверхность.

Лошади, предназначенные для жен Абдуллы, напуганные выстрелами, рвались с коновязей. Только конь самого Абдуллы спокойно стоял на месте, строже других приученный к дисциплине.

Абдуллу и его женщин заметили. От крепости раздались крики, и еще чаще зазвучали выстрелы – красноармейцы, паля на ходу, бежали к ним.

Понимая, что вместе с гаремом ему не уйти и что у него совсем нет времени, чтобы усадить перепуганных жен в седла, Абдулла быстро вскочил на коня, протянул руку Сашеньке. Она ловко взобралась и уселась позади, крепко вцепившись в его широкий пояс.

Абдулла огрел жеребца камчой и, оглянувшись, крикнул остальным женщинам:

– Я вернусь за вами!..

И поскакал прочь, взметая песок из-под копыт.


Рахимов с парой красноармейцев скакал от крепости, паля в убегающего с женщиной Абдуллу и крича другим, чтобы целили в коня. Абдулла быстро уходил.

Осадив уставшего скакуна около сгрудившихся в кучу обитательниц гарема, Рахимов выстрелил еще пару раз и, швырнув карабин на землю, с досады громко выматерился.

– Опять ушел, мать его!..

– У него четки заговоренные, – сказал красноармеец-туркмен.

– Конь свежий! – обрезал Рахимов.

– Ушли, – сказал Абдулла, когда они перевалили через дальнюю гряду барханов, скрывшись от преследователей. – Ты слышишь, родная?

Сашенька не отвечала. Абдулла почувствовал, как сползает вниз ее обмякшее тело, и все понял – одна из пуль преследователей догнала их; он же, без конца стегая коня, не заметил, как Сашенька, охнув, припала к нему. Поддерживая ее одной рукой, Абдулла проскакал еще немного и остановился в балке. Слез, бережно снял женщину с лошади, положил на песок, освещенный луной и звездами.

– Абдулла, хочу на снег… – тихо проговорила Сашенька, и слезы покатились из ее глаз.

– Потерпи, родная, я перевяжу тебя, – ответил Абдулла, сорвав с себя одежду и разрывая на широкие ленты рубаху.

– Не надо, мой милый… Я умираю… – с трудом проговорила Сашенька. Помолчав, она сказала последние в своей жизни слова: – Поцелуй меня и прости… Лучшего мужчины у меня в жизни не было… и друга тоже… – Она тихо простонала. Глаза ее невидяще уставились в лунное небо.

Одна из звезд над горизонтом дрогнула и стала приближаться, увеличиваясь и делаясь все ярче.

Абдулла завыл, сжимаясь, стискивая зубы, несколько раз ударил кулаком по земле.

Его нукеры и остальные люди, которым удалось уйти от красноармейцев, окружили своего хозяина. Лицо Сашеньки, лежащей на песке, было белым и светлым. Казалось, она улыбается.

Абдулла долго сидел неподвижно, склонив голову. Вспомнил, как Сашенька шла к нему, улыбаясь, а он немел от ее красоты. Вспомнил, как только что она лежала, обнимая его… Жизнь впереди казалась бессмысленной, ненужной, и Абдулла понял, что отныне ничего не будет удерживать его тут, на этой опустевшей земле; ничего более, кроме жгучего желания отомстить своим врагам, которые отняли у него все, чем он обладал в этой жизни.

Похоронив единственную любимую им женщину, он собственноручно вбил в песок крест, сооруженный из веток саксаула, – корявый крест в подагрических изломах, черный под холодной луной. Он знал, что Бог, в сущности, один и что Аллах простит его за похороненную по христианскому обычаю эту православную русскую женщину, хотя она и произнесла из любви к нему священные для мусульманина слова: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет – пророк его».

Ночь охватила пустыню. Светлой рекой растекся Млечный Путь. А закатная звезда погасла.

Отныне душа Сашеньки витала над ним, поддерживая его в этой жизни своей нежной улыбкой.

К опустившемуся на колени перед могилой Абдулле подошел Аристарх. Положив руку ему на плечо, сказал:

– Хватит, курбаши. Пора… Будем жить дальше…


В отличие от другого русского, находившегося в его отряде, глуховатого белогвардейского подпоручика Семена, Абдулла уважал Аристарха, тридцатилетнего полковника царской гвардии, дворянина. После большевистского переворота Аристарх потерял все: семью, наследственное поместье, землю… и теперь, кроме иссушившей его душу дотла ненависти, у него ничего не осталось. Абдулла, подняв глаза, посмотрел на высокого мужчину с почерневшим от загара лицом и выжженными солнцем добела волосами и понял, что с этого момента он по накалу ненависти сравнялся с этим русским полковником во френче, заношенном до лохмотьев.


Поднявшись с колен, он оглядел своих людей, «бандитов», как их называл Рахимов. Абдулла, подумав об этом, усмехнулся, поскольку никак не мог считать себя бандитом. Не мог он считать бандитами и своих верных нукеров. Правда, наемники, которых пришлось от нужды набрать в отряд, конечно, не были воинами чести – эти соглашались воевать за и против кого угодно, лишь бы им платили хорошие деньги.

Поначалу Абдулла считал бандитами именно Рахимова и его людей, которые разорили его. Но теперь он начал сомневаться в этом, поскольку никак не мог представить бандитом нищего, а он точно знал, что у Рахимова за душой, кроме непонятной для нормального человека идеи мировой революции, нет ничего; и его оружие, и обмундирование – все было казенным, и, следовательно, на бандита Рахимов никак не тянул.


В оазисе Пять чинар – несколько деревьев вокруг колодца и кусок глинобитной стены, вернее, того, что от стены осталось, – сидели у тлеющего костерка Сухов и Саид. Ветки саксаула потрескивали, выбрасывая искры в звездное небо. Сухов прикурил от уголька.

– Задержался я здесь. Месяц, как уволился подчистую, а все мотаюсь по пескам этим… Считай, пять лет дома не был…

– У меня дома нет, – глухо сказал Саид.

– Беда, – вздохнул Сухов.

Саид молча смотрел на огонь костра, горько раздумывая о совсем еще недавней жизни в своем доме, среди близких ему людей, жизни, такой счастливой в своей простоте… которую злая судьба в лице проклятого Джевдета порушила в одночасье.


Дом Саида был глинобитный, одноэтажный, окруженный дувалом такого же цвета, как песок вокруг. Позади дома высилась раскидистая чинара, отбрасывающая на крышу и половину двора узорчатую тень.

Сестра Саида, Нурджахан, вышла на порог, отжала мокрую тряпку и повесила ее на кол.

Волкодав Юргаш махнул хвостом, приветствуя девушку.

– Я сейчас занята, – сказала псу Нурджахан. – А потом ты меня покатаешь, ладно?

Пес вновь вильнул хвостом в знак согласия и так сильно зевнул, обнажив огромные клыки и вывалив влажный язык, что в скулах у него запищало.

Девушка ушла в дом, шлепая босыми ногами по земляному полу. Из дома раздалась ее веселая песенка – она всегда пела по утрам, радуя слух отца и брата.

Саид, с усмешкой слушая разговор сестры с Юргашем, покормил баранов, подкинув им полыни, и занялся верблюдом: меж пальцев у того завелись черви, беспокоя животное.

– Обмакни в мазут – сами вылезут, – посоветовал ему отец, куривший на крыльце.

Вняв совету отца, Саид взял жестянку с мазутом и стал окунать в нее ноги животного, с трудом отрывая их от земли. Верблюд, повернув голову и изогнув шею, с удивлением смотрел на свои черные, будто в носках, ноги, двигая вытянутыми губами.

Они жили в доме втроем. Мать Саида умерла, едва родив Нурджахан. Его отец, Искендер, будучи в то время уже пожилым, вновь жениться не захотел.

Закончив убираться по дому, Нурджахан вышла, оправляя платье, улыбнулась брату и пошла к воротам.

Юргаш, вскочив, побежал следом.

За дувалом начиналась пустыня – до самого горизонта тянулись барханы.

Взобравшись на волкодава, Нурджахан ласково погладила пса меж ушей, сказав:

– Сегодня прокатимся до нашей гробницы…

Она каждый день так говорила, потому что больше некуда было ехать, больше не было никакого ориентира вокруг, а гробница была семейной усыпальницей их рода: здесь покоились мать, дедушка, бабушка, прадедушка и остальные родственники.

Нурджахан обычно вела с ними долгие беседы, расспрашивая родню о жизни там, в мире теней, отвечала на их вопросы, в общем, дружила со всеми ними, предпочитая их общество обществу окружающих ее людей. Исключение составляли отец и Саид.

Саид знал об этой тайне сестренки, посмеивался над ее причудами и жалел ее, понимая, что она с некоторыми странностями.

Однажды Нурджахан взяла его с собой к гробнице.

Саид зашел в усыпальницу и почувствовал, что он, ничего и никого не боявшийся, кажется, немного испугался.

В гробнице пахло, как и вокруг, нагретым песком, камнем; в углу прижился чертополох, над мохнатой фиолетовой головкой которого, гудя, завис шмель.

– Не мешай нам! – прикрикнула на насекомое девушка, махнула рукой, и шмель послушно вылетел в верхнее окошко, откуда падал косой сноп солнца. – Вы ведь помните Саида, моего любимого брата? – обратилась Нурджахан к надгробной плите, на которой были высечены священные слова в виде полукружий и завитушек.

Стебель чертополоха чуть качнулся – Саид заметил это краем глаза.

– Сейчас все наши родные слушают нас. Скажи им что-нибудь, – попросила она брата.

– Что? – оробел он.

– Что хочешь.

– Как… Как вы поживаете? – вовсе оробев, выдавил из себя юноша.

Чертополох вновь качнулся, но тень от него не пошевелилась, что очень удивило Саида, и он почувствовал, как в лицо ему пахнул слабый ветерок.

– Они поблагодарили тебя, – улыбнулась Нурджахан. – Ты понял это?

Саид кивнул, покосившись на чертополох. С тех пор он относился к причудам сестры с уважением, поняв, что не все объяснимо и подвластно разуму обыкновенных, как он, людей. Отцу об этом, разумеется, не поведал.

– Слушай себя, и ты услышишь их, – сказала тогда Нурджахан.


И Саид стал ежедневно тренироваться. Он вскоре научился замедлять биение своего сердца, слышать, как за соседним барханом ползет змея, шурша шкуркой о песок, или пробегает ящерица, царапая коготочками землю, как журчит вода в подземных водоемах на большой глубине…


Рассвет занимался над пустыней – небо наливалось тонкой синевой. Саид и Сухов все еще сидели у потухшего костра.

Сухов делился продуктами с Саидом: отсыпал из своего мешка половину запаса пшена, разделил поровну сухари. Собрав выделенные продукты в чистую тряпицу, пододвинул Саиду.

– На первое время хватит, а в Педженте еще чего-нибудь раздобудешь… Больше, извини, не могу… Мне до Гурьева топать. Пойду по гипотенузе… – И Сухов рукой показал направление на северо-запад, где небо еще было темным, полным звезд.

– Лучше бы ты меня не откапывал… Теперь не будет мне покоя, пока не отомщу Джевдету, – глухо сказал Саид.

– Мертвому оно, конечно, спокойней, но уж больно скучно… А из-за чего у тебя вражда с ним?

– Отца моего убил… Дом сжег.

Краешек солнца показался над барханом, ударив в глаза сидевшим у погасшего костерка. Сухов слушал рассказ Саида.

– Он за сестрой охотился… Отец ему отказал… Он решил силой взять… Мы ее замуж пока отдавать не хотели…

– Почему же? Это дело нормальное.

– Да, – согласился Саид. – Только не для нее. Она… она на других совсем не похожа была…


Войдя в гробницу в тот злополучный день, Нурджахан, как обычно, поздоровалась с ее «обитателями». Те промолчали в ответ, и девушка тут же почувствовала, что надвигается что-то недоброе.

– Джевдет, – прошептала она.

Солнечный сноп, бьющий из верхнего окошка и косо прорезавший гробницу, качнулся и вновь замер. Встревоженная Нурджахан мысленно позвала Саида, чтобы предупредить его. Тот в это время месил с отцом глину на заднем дворике, ощущая босыми ногами прохладу раствора, который выдавливался меж пальцев ног скользкими лентами. Саид подлил в месиво воду из кувшина – и вдруг к чему-то прислушался.

– Меня позвали? – спросил он отца, месившего раствор рядом.

– Я не слышал, – ответил старый Искендер.

Саид быстро ополоснул ноги, зашнуровал чарыки и, словно влекомый какой-то непонятной силой, торопливо покинул двор.

Гробница находилась за барханной цепью, и из дома ее увидеть было нельзя.

Саид шел к ней, охваченный непонятной тревогой. Когда он вошел в гробницу, Нурджахан лежала на каменной плите, под которой покоилась их мать. Большие, красиво удлиненные глаза девушки были устремлены вверх и полны печали.

– Я его вижу… Он близко, – сказала она. – Саид, брат мой, спасайся!.. Беги в пустыню… а я ему все равно не достанусь.

Саид заметил, как стебелек чертополоха качнулся, и хотел спросить сестру, кого она видит, но тут прозвучали выстрелы. Они донеслись со стороны их дома.

Это Джевдет со своими людьми ворвался к ним во двор. Он сразу пристрелил пса Юргаша, когда волкодав кинулся на него, оскалив клыки. Потом убил Искендера, в спину.

– Нурджахан! – кричал он, крутясь на коне. – Где Нурджахан?!

Люди Джевдета, порыскав по двору, вломились в дом, переворошив там все, но девушки не нашли.


Саид, оставив сестру лежащей на каменной плите, выбежал на выстрелы из гробницы и со всех ног рванулся к дому, увязая в песке…

Первый человек Джевдета, выехавший за ворота, получил нож в сердце; второго Саид задушил арканом, но в отряде Джевдета было много людей, они связали Саида и поволокли за ноги по песку. Он был закопан полуживым подальше от дома, который уже пылал, треща и искрясь, исходя клубами дыма. Чинара дрожала всеми своими листочками от пыла пожарища.


Лежащая на плите Нурджахан знала, что брат ни за что не оставит ее, и, когда он не вернулся к ней, поняла, что он попал в смертельную ловушку.

Тогда девушка усилием только ей подвластных внутренних сил замедлила биение своего сердца, а затем и вовсе остановила его. С неба скатилась звезда.


…Саид «увидел», почувствовал это, уже закопанный. Звезда прочертила свой путь, и он закрыл глаза, призывая небо быстрее послать ему смерть. Песок сжимал его панцирем, не давая вздохнуть. Он подумал, что это его вина: не сумел защитить сестренку, которая так сильно любила его, и тогда она решила умереть, но не попасть в руки ненавистного ей Джевдета.


После этой скупой и отрывистой повести Саида они еще долго сидели в молчании. Наконец Сухов поднялся на ноги, поправил кепарь, подпрыгнул, чтобы ничего на нем не звенело, не брякало, и взглянул на Саида. Много у него было таких встреч и расставаний со случайно встреченными людьми.

– Ну что ж, прощай. Я понимаю – тяжело тебе, но надо держаться, что поделаешь…

Саид снизу вверх посмотрел на своего спасителя, молча, теплом глаз попрощался с ним. Сухов еще раз сочувственно улыбнулся ему и двинулся через пески.

Он не знал еще, что очень скоро именно ему, и никому другому, предстоит встретиться в решающем сражении с Абдуллой. А пока он шел, снова свободный и одинокий, предаваясь мыслям о своем прошлом.


Шлепая плицами, плыл вниз по течению буксир, тащил за собой порожнюю баржу. Мерно постукивал мотор, и в такт ему из трубы выталкивались комочки дыма; тут же, позади рубки, на веревке сушились рубахи и полосатые тельняшки матросов, полоскались панталоны, надуваясь от встречного ветерка. Пиликала на палубе гармошка, плясали пьяные мужики, топоча сапогами по доскам палубы, ухая и похлопывая себя по ляжкам, по голенищам.

Федор, которому матросы по дружбе отказали старые, но вполне еще пригодные сапоги, а лапти заставили пустить по течению, хмуро поглядывал на все это веселье. Впрочем, на переживания по поводу постигшего его горя у него почти не оставалось времени.

На пароходе приходилось работать с утра и дотемна – то воду таскать Нюрке на камбуз, то палубу драить, то матросам помогать, а то и заниматься стиркой, когда Нюрка, подвыпив, пускалась в загул.

Мимо проплывали деревеньки, чернея низенькими избами, с метлами еще голых деревьев, белели вытянутые ввысь звонницы, зигзагами отражаясь в свободной ото льда воде, – но Федора мало занимали эти картины: тоска одиночества, впервые познанная им, жгла, не давала покоя, и слезы сами по себе навертывались на глаза. В свою деревню он решил больше не заезжать, поскольку Савелий был его последним близким родственником, а на вопросы баб – он себе представил, как они набегут, – о подробностях гибели дядьки он отвечать не хотел и не мог.

Спать ложился Федор в Нюркиной каморке, в обнимку с ее полуторагодовалым сынишкой, Васькой, пока Нюрка по ночам «крутила любовь» с кем-нибудь из команды. Каждый раз она вдохновлялась своим собственным выбором и ни под каким видом не связывалась с тем, кого не хотела, доказывая таким образом свою самостоятельность.

Как-то проснувшись ночью, он выглянул в иллюминатор над койкой. Луна застыла в небе матовым кругом, с пятнами, словно захватанная жирными пальцами. С палубы донесся негромкий смех Нюрки, что-то ответил ей механик Прохор. Описав малиновую дугу, полетела в воду самокрутка Прохора, выщелкнутая из пальцев.

– Обхватить бы себя за плечи да полететь к луне, – сказала Нюрка мечтательно. – Там небось славно… И нет вас, кобелей.

– Ишь ты, – усмехнулся Прохор. – Куда ты без нас денешься!

– Любви хочется, Проша, – засмеялась Нюрка.

– У тебя этой любви выше ватерлинии, – зло бросил Прохор.

– Это не любовь, Проша… Это и собаки умеют.

– Курва! – еще злее сказал Прохор.

Нюрка на эту злость не обиделась, наоборот, засмеялась пуще, довольным, сладким смехом, призывно прозвучавшим в ночи.

Этот смех неожиданно взволновал Федора, он потом все время вспоминал его. Сталкиваясь с Нюркой, краснел, отводил взгляд, а она, прекрасно понимая состояние юноши, в котором все больше разгоралась тяга к женщине, посмеивалась, заигрывала, стараясь заглянуть в глаза. Еще она любила во все горло орать частушки, так, что ее слышали на обоих берегах Волги, и были эти частушки такими озорными, что даже мужики на пароходе, смеясь, покачивали головами.

Когда Федору исполнилось шестнадцать, Нюрка затащила парня за брезентовую перегородку, сбросила с себя платье, стянула с него, обалдевшего, штаны и увлекла за собой на жесткий топчан… Все разом изменилось вокруг. Так же светила в иллюминаторе луна, отсвечивая бледным овалом на матерчатой перегородке, так же мерно тукал движок, но мир для Федора стал другим.

У него шла кругом голова от первой в его жизни и, главное, полагал он, такой необыкновенной женщины, как Нюрка, с ее зелеными, хмельными глазами, с ее ласковым отзывчивым телом, умеющим дарить небывалое наслаждение. Конечно же другой такой женщины и быть не может, ему повезло, что он с ней встретился, и поэтому надо действовать решительно. Схватив Нюрку за руку и с силой сжав ее, он объявил, что она должна немедленно выйти за него замуж.

Услышав это, Нюрка всплеснула руками и долго смеялась, затем растроганно провела рукой по его голове, ласково поцеловала в щеку и сказала, что подумает… Теперь же ей надо начинать готовить еду команде, а ему лучше уйти, потому что вдруг после вахты ненароком заглянет Прохор, и тогда от него долго не отбрешешься, хотя ей на него и наплевать.

Федор вышел на палубу. Свежий волжский ветер холодил его грудь, теребил распахнутую рубаху. Взволнованный происшедшим, он прошлепал к носу парохода, постоял, а затем поднялся на мостик к рулевому. Сквозь стеклянное полукружье окон в ночи были видны красные и белые огоньки бакенов, топовые фонари встречных пароходов и катеров.

Федор, не зная, как освободиться от переполнявших его чувств, попросил закурить. Рулевой, цыганистого вида красавец в кольцах черных кудрей, помог Федору свернуть первую в его жизни «козью ногу» и дал огоньку – Федор, затянувшись, закашлялся. Рулевой крепко шлепнул его ладонью по спине, «чтоб не кашлял», и, подмигнув, сказал:

– Ну что, причастился, раб божий Федор?… – Тот не сразу понял, о чем разговор, а рулевой продолжал: – Нюрка баба сладкая, заводная!.. Страсть как молоденьких обожает. Не тебе первому палочку сломала.

Федор густо покраснел, но затем вдруг решительно и жестко ответил:

– Мало ли… А теперь – учтите – она моя!

Рулевой рассмеялся и, отпустив штурвал, развел руками.

– Да я что… Я не возражаю… И ребята, я думаю, тоже… Тебе надо только с Прохором договориться!


Сухов, идущий по пустыне размеренным и четким шагом, усмехнулся в усы и даже слегка крякнул, вспомнив эту ночь с Нюркой, свою первую в жизни ночь с женщиной.

Он остановился, чуть не уперевшись в преграду – перед ним на вершине бархана высился саксаул, изломанный, корявый от наростов, пыльный. В тени короткого ствола этого чахлого с виду, но очень цепкого дерева пустыни сидел, отдыхая, тушканчик; просительно прижав к груди передние короткие лапки, он внимательно наблюдал за появившимся красноармейцем.

– Отдохнул, дай и мне, – негромко сказал Сухов, не двигаясь с места.

Тушканчик, будто поняв человеческую речь, неторопливо заскакал прочь, подпрыгивая, словно мячик.

Сухов устроился под саксаулом, вытянув гудящие ноги, стараясь попасть в тень ствола, с наслаждением ощутил позвоночником шершавость дерева, прикрыл веки… и снова оказался на волжском пароходе.


Прохор крепко избил Федора, придумав какую-то причину. Дрожа от ярости, Федор ворвался на камбуз, схватил нож для резки мяса и ринулся было обратно, да Нюрка повисла на руке с ножом, умоляя его успокоиться. Но Федор все рвался на палубу, и когда нечаянно поранил лезвием ладонь женщины, она крикнула:

– Феденька, он же отец моего мальчонки!..

Федор обмяк, поняв тогда, что боль другого человека может быть больше собственной, тем более просто физической, хотя обида и продолжала душить его. Что-то подсказало ему, что надо сдержаться, и он сдержался. С тех пор всегда старался быть сдержанным, и, выработанное постепенно, это качество осталось с ним на всю жизнь. Оно сослужило ему великую службу, когда он стал солдатом.


Почувствовав чье-то присутствие, сидящий у саксаула на песке Сухов приоткрыл веки – перед ним торчал знакомый тушканчик. Не смея приблизиться к желанной тени, он все так же просительно прижимал передние лапки к груди.

– Иди, – разрешил Сухов, чуть поджав ноги.

Тушканчик скакнул, очутившись в тени у его ног; осторожно понюхал подошвы ботинок красноармейца. Федор медленно протянул руку, коснулся пальцем его головы. Тушканчик, втянув голову, весь задрожал от страха, но принял ласку и поверил, что, может быть, этот великан пощадит его и не съест. Федор, улыбаясь своим мыслям, гладил пальцем смешного зверька.


Летом, в сезон созревания бахчевых, вся Астрахань исходила ароматом арбузов. Сотни телег потянулись к волжским пристаням.

Грузчики, встав цепочкой, кидали арбузы с телег на баржу, и зеленые, полосатые «мячи» летели из рук в руки, наполняя трюмы и палубу. Баржа все заметнее оседала, погружаясь почти до бортового обвода. Вечерами свежий арбузный дух, перебивая все запахи, стоял над ней.

Федор, улучив свободную минуту, усаживался на палубе, свесив ноги к воде, смотрел, как по набережной прогуливались барышни и их кавалеры, сновали извозчики – их кони звонко щелкали копытами по булыжной мостовой. Из парка, раскинувшегося по берегу вдоль пристани, доносилась музыка – играл военный оркестр, с провалами ухал барабан. Парня охватывало чувство одиночества, смутная тоска сжимала сердце.

Вскоре они снялись с якоря и пошли вверх по Волге, к Нижнему. Федор долго смотрел на удаляющийся город Астрахань, на причал, где оставалась стоять барышня, вся в белом, с белым зонтом над головой. Она долго махала платочком кому-то стоящему на палубе большого белого парохода, только что отчалившего от пристани… «Наверное, своему кавалеру», – решил Федор и попытался представить себя на месте ее кавалера и что это ему, Федору, машет белым платочком барышня, но у него из этого ничего не получилось. Он подумал о том, как мало он еще знает и мало чего видел на свете, о том, какое множество людей существует вокруг, а он не имеет об их жизни ни малейшего понятия.

О Нюрке он теперь, как ни странно, вовсе не думал, она его почему-то больше не волновала… Более того, она стала ему даже противна. Он не знал причины, потому что еще не понимал, что без истинной любви длительная связь с женщиной невозможна.

Ливень обрушился на реку. Сперва крупные капли дождя усеяли воду, потом она вся закипела, став матово-пузырчатой, – дождь встал стеной. Капитан застопорил ход; впереди, даже в нескольких метрах, ничего нельзя было различить. Через каждые полминуты они давали гудки, опасаясь встречных пароходов.

Дождь прекратился разом, как и начался. Резко очерченные облака с фиолетовым поддоном нависли над Волгой, над лугами и лесом по берегам. Из-за края одного облака выглянуло солнце – лучи снопами ударили в небо и в землю, посеребрив там траву и скирды сена. И матросам, а с ними и Федору, предстало видение – летящий по небу крест, клубящийся, темный, меняющий очертания.

– Не к добру, – вздохнул Прохор.

Нюрка несколько раз истово перекрестилась. В зеленых глазах ее вспыхнул страх.

Федор избегал встреч с Прохором, старался не сталкиваться с ним, но однажды тот сам подошел к парню и, положив на его плечо свою тяжелую руку, глухо сказал:

– Слышь, малый… Ты это… того… Ты не держи на меня обиду… Понимаешь, я того… – Он замолчал, а потом, махнув рукой и отвернувшись, с силой докончил: – Э-э… да что об этом говорить! – И столько муки чувствовалось в его голосе, муки, выпавшей на долю этого сильного мужика вместе с неистребимой любовью к своей беспутной зазнобе.

Федор молчал, опустив голову и не зная, чем ответить на этот порыв. «Лучше бы он мне опять врезал», – подумал парень, а Прохор, снова повернувшись к нему, мягко и даже как бы заискивающе улыбаясь, продолжал:

– Ты вот что, малый… Ты ведь, того, мужик вроде грамотный, а занимаешься на судне незнамо чем: одно слово – на подхвате!.. Ты давай-ка, спускайся ко мне, – Прохор ткнул пальцем вниз, в подрагивающую под ногами палубу. – Будешь у меня под рукой… при машине. Это, брат, того… Это дело по жизни серьезное, а не какое-нибудь фу-фу!.. Ну как, лады?

«Еще бы не лады!» – подумал тогда Федор, с благодарностью глядя на Прохора. Парень давно уже и сам мечтал проникнуть в эту пароходную преисподнюю, где остро и приятно пахло горячим машинным маслом, стекающим с бешено работающих шатунов, где гудел в топке огонь, поддерживая стрелку манометра на нужном делении, и, сотрясаясь от мощи, шумно стучал и пыхтел паровой двигатель, крутя колеса, которые, равномерно постукивая и пеня плицами воду, весело тащили пароход вперед.

Сколько раз Федор пытался сунуть свой нос в двери машинного отделения, и всякий раз его добродушно, но решительно посылали от порога куда-нибудь подальше, чтоб не мешал.

Теперь же он стал подручным самого Прохора и готов был не расставаться с машиной ни днем ни ночью. Прохор, в свою очередь, поглядывая на любознательного парня, думал про себя, какой он хитрый, какой он придумал ловкий ход, чтобы держать Федьку все время при себе, и, хотя Нюрка ему клялась, что парень к ней больше не шастает, Прохору так было спокойней: мало ли что… ведь он-то знал силу Нюркиных чар.

Федор жалел, что всего два сезона, да и то неполных, проходил он в подручных Прохора, но с тех пор навсегда сохранил интерес к разного рода механизмам. Не пропал этот интерес и в армии. Тут, конечно, приходилось иметь дело главным образом с оружейными механизмами, которые, в отличие от пароходной машины, были изобретены не на пользу людям, а на смертельный вред. Но и эти механизмы восхищали Федора тем, как они ловко придуманы, как, к примеру, удобно и надежно ложится рукоятка пистолета в ладонь, как плотно она обжимается пальцами, как легко вылетает пуля, чтобы поразить человека. Это свойство оружия – убивать – поначалу и как-то зачаровывало его, и вместе с тем отталкивало. Но вскоре он понял, что в этой смертельной человеческой забаве – войне – оружие является и единственным средством защиты, гарантией сохранности твоей собственной жизни. Ибо, если ты не убьешь врага, то он убьет тебя. Третьего не дано.

Федор Сухов досконально изучил и научился не глядя разбирать и собирать все виды пистолетов, револьверов, карабинов и пулеметов. Со временем разобрался и с пушками – небольшими, до боли звонко стреляющими, почти рвущими барабанные перепонки семидесятишестимиллиметровыми орудиями и крупными, гулко ухающими, давя на голову, гаубицами.

Он и сам теперь мог собственными руками изготовить мину или бомбу, а то и какой-нибудь неожиданный, ошеломляющий противника сюрприз.

Таким образом Федор Сухов усвоил, что оружие на войне является необходимым рабочим инструментом, который нужно знать досконально и держать в отличном состоянии, ибо малейшая небрежность по отношению к нему неминуемо грозит одним: твоей собственной смертью.

– Так-то вот, брат, – сказал, щурясь от белого солнца, Сухов тушканчику, и тот, задремавший было, вздрогнул от его слов, а Федор, уставившись вдаль мечтательным взором, продолжил: – Да-а, брат, не случись того, что случилось, был бы я на Волге не последним пароходным механиком.

Посидев еще малость, потершись о шершавый ствол саксаула спиной, Сухов поднялся и достал из «сидора» мешочек с пшеном. Стараясь не делать резких движений, отсыпал тушканчику малую горсть, положил мешочек на место и поднялся.

– Счастливо оставаться, – подмигнул он зверьку и пошел дальше своим путем, не быстро и не медленно, походным шагом.

Тушканчик, привстав на задние лапки и вытянувшись во весь рост, проводил взглядом красноармейца, так сладко пахнувшего едой и потом, а затем с удовольствием принялся за зернышки, щелкая их как крохотные орешки.


На полпути до Нижнего у них на буксире кончилось топливо – последнее полено закинули в топку – и не миновать бы остановки, но все знающий рулевой сказал, что очень хорошо топить воблой, благо ее на барже было предостаточно и горела она из-за жирности пылко и споро. Дух из трубы пошел такой, что слюнки потекли. Все решили, что нужно уговорить капитана остановиться у первой же пристани и послать Федора с большим жбаном за пивом… Никто из команды не думал, что это был их последний рейс.

Нюрка заболела первой: у нее начался жар, на теле высыпали пятнышки.

– Сыпняк, – определил капитан и приказал команде пить водку и не забывать ею же ополаскивать руки.

Первую часть этого приказа все выполняли с азартом, вторую – считали святотатством.

…Нюрку и похоронили первой, на высоком волжском берегу, с воды далеко был виден крест, вбитый в землю Прохором. Буксир на прощание дал длинный гудок, уходя вверх по течению.

Потом скончался ее малыш, Васька, сгоревший буквально за сутки.

Потом слегли еще два матроса. И в довершение всего, то ли из-за беспробудной пьянки, то ли по причине паники, буксир напоролся на топляк, получил пробоину и сел на крутую песчаную мель, да так крепко, что как ни старались, слезть с нее не смогли. Баржа же, с ходу ударив в корму буксира, засела еще крепче, пропоров днище.

В залитой наполовину водой барже плавали арбузы. Продукты на буксире кончились. С проходящих мимо судов, как только узнавали о сыпняке, кидали кое-какой харч, но спешили пройти мимо, испуганно крестясь.

К счастью, буксир застрял почти напротив села – дома его виднелись на крутом берегу за купами деревьев. Село называлось Покровское. Федора, как единственного трезвого и пока здорового, решили отправить за провиантом. Собрали ему деньжат, кое-какого барахла, дали крепкий мешок из-под воблы и, погрузив в шлюпку, наказали без еды не возвращаться.

Там-то, в этом селе Покровском, и увидел Федор свою Катю, Катюшу, семнадцатилетнюю, редкой стати девицу, в цветастом платке, с коромыслом на плече. Легко ступая босыми ногами по росистой траве, она словно проплыла ему навстречу, а в ведрах, полных воды, висящих на коромысле, играли блики утреннего солнца. Поравнявшись, она окинула незнакомого белобрысого парня приветливым взглядом и певуче поздоровалась с ним. Федор так и замер посреди улицы с мешком в руках. Он навсегда запомнил, как сжалось и сладко заныло его сердце от этой, предназначенной Богом встречи.

С той минуты, что бы с ним ни случалось в жизни, думы о Кате никогда не покидали его. Он обошел тогда все село, заглянул почти в каждый двор, но в калитку, за которой скрылась Катя с ведрами на коромысле, постучать постеснялся, духу не хватило. Он все ждал, что она сама вдруг появится на улице, но она больше не показалась.

К полудню Федор набил мешок из-под воблы почти под завязку. Хозяйки, узнав, что провизия требуется заболевшей команде парохода, не скупились, а многие и вовсе не брали денег – кто давал мучицы, кто полкаравая хлеба, кто пяток вареных яиц и картошки…

Федор, полдня таскавший мешок, дошел до края берегового обрыва и уселся отдохнуть на траву под березкой. Взглянув в сторону застрявшего буксира, увидел, как от него, прощально прогудев, отходит вверх по реке маленький пароходик. «Видно, что-нибудь тоже подкинул», – подумал Федор. Развязав мешок, он решил поесть и, хоть был голоден, как молодой волчонок, поел совсем немного, из деликатности по отношению к своим товарищам – мало ли как решат поделить… Поднявшись, он оглянулся в сторону села, но так и не увидел ту, о которой все время думал. Взвалив мешок на горб, спустился по косогору к воде, к вытащенной далеко на берег шлюпке.

Когда Федор причалил к буксиру, он, ухватившись за борт, выпрямился в шлюпке и победно прокричал:

– Принимай харчи, народ!

Ему никто не ответил. И тут бросилась в глаза короткая надпись на борту: белой краской было крупно выведено: «Тиф».

Закрепив у кормы шлюпку, Федор поднялся на палубу буксира, обежал его весь и никого из людей не обнаружил – всех забрал санитарный пароходик.

Надо сказать, что этот факт не очень взволновал Федора. Он решил, что так или иначе его все равно заберут отсюда, а в крайнем случае, он и сам может добраться до Нижнего. Пока же поживет здесь денек-другой, благо еды у него вдоволь, а главное – он ни на минуту не забывал об этом – главное, завтра снова можно смотаться в село, попросить, к примеру, немного сольцы, мол, так получилось – вся вышла, или придумать какую иную причину… и тогда, может быть, он опять встретит ее, ту, которая прошла по тропинке ему навстречу с полными ведрами солнечной воды и улыбнулась так ласково, что сжалось от радости сердце.

Федор успокоился и решил перейти жить на баржу, от заразы подальше, а к арбузам поближе.

Ночь Федор провел на палубе – заходить в маленький дощатый домик-сторожку на барже было боязно: оттуда еще при нем увезли семью умерших сторожей, бабу и мужика.

Проснулся он от громкого треска – баржа, осев, накренилась, и гора арбузов покатилась к борту, а с нею и Федор. Еле удержавшись на палубе, он слышал, как арбузы громко шлепаются в воду…

Утром Федора охватило какое-то странное недомогание: он все понимал, все видел, но поднявшись на ноги, вдруг почему-то упал. Он почти с удовольствием прильнул щекой к доскам палубы. Внезапно пронесся шквал… Шлюпку сорвало, унесло, и Федор, который накануне поленился выгрузить мешок с продуктами, пожалел об этом, но как-то смутно, не переживая…

Шквальный ветер так же внезапно прекратился. Федор, улегшись на спину, раскинул руки и равнодушно смотрел в небо. Солнце, выйдя из облаков, грело ему щеку, было тепло, приятно кружилась голова, и не хотелось даже шевелиться, истома обволакивала его, но все же, в последний момент, в его угасающее сознание молнией вошла тревожная мысль, что так он погибнет… Федор рывком поднялся на ноги, осознав, что пока есть в нем хоть какие-то силы, он должен переплыть Волгу и добраться до села, до людей.

Он решил плыть в своих парусиновых штанах и в рубахе, но очень жалко было оставлять недавно приобретенные им в Астрахани новенькие юфтевые сапоги. Подумав, он связал ушки сапог веревкой и повесил их на шею. Встав на самый край борта, посмотрел на лежащее – к счастью для него – далеко ниже по течению село, примерился и бросился в воду.

Федор плыл долго, потеряв всякое ощущение времени, плыл и плыл, как во сне, пока буквально носом не ткнулся в береговой песок. Кое-как он выбрался ползком из воды и, ничего не видя и не слыша, тут же свалился, окончательно потеряв сознание от нестерпимого жара.

…А чуть поодаль, за кустами густого тальника, купались в реке молодые бабы и девки, спустившиеся сюда по крутому берегу из села. И как это всегда бывает с купающимися женщинами, они беспрестанно визжали и заливались смехом. И только одна из них, в отличие от подруг, была полна спокойного молчаливого достоинства красивой семнадцатилетней женщины. Звали ее Катей…

Сгоняя с себя воду, Катя огладила крутые бедра, высокую грудь, на которую можно было положить медный пятак, и он не упал бы; выдернула деревянный гребень, и ее тяжелые волосы упали волной на спину, на бока, закрывая до самого пояса. Подружки – одни с завистью, а другие с восхищением – оглядывали ее. Потом она оделась, заплела косу и пошла вверх по крутому косогору.

И тут Кате почти явственно послышалось, что ее кто-то окликнул. Она оглянулась и сразу же увидела человека, неподвижно лежавшего на песке у самой воды. Катя помедлила лишь секунду. Снова спустилась на берег и подошла к лежащему: он был без сознания и что-то тихо бормотал в бреду. Она узнала в нем того худенького парня, который вчера собирал по избам еду для своих больных матросов с баржи. Тогда, увидев ее и встретившись с ней взглядом, он вдруг густо покраснел и опустил глаза. Ей он тоже сразу понравился. Присев на корточки, Катя дотронулась до лба парня и жалостливо качнула головой.

Она смотрела и думала, как помочь ему… Не найдя другого решения, подняла его на ноги, подставила свою спину и, даже особо и не напрягаясь, – с детства привыкла к тяжелой работе, – потащила Федора по береговому откосу наверх к своему дому. У калитки, прислонив парня к столбу и малость отдышавшись, Катя вновь подхватила его и внесла во двор.

Ее отец, Матвей Степанович, здоровенный и красивый бородатый мужик, чинивший на крыльце уздечку, удивленно уставился на дочь с ее странной ношей, а мать, Елизавета Ивановна, испуганно перекрестилась. Катя, не сказав ни слова, строго посмотрела на родителей, и они, зная самостоятельность их старшей, не переча, распахнули ведущую в сени дверь. Оставшись одни, Катины родители тревожно переглянулись: они понимали, какой тяжелой, почти всегда смертельно опасной болезнью был тиф, эпидемия которого тогда разгулялась на Волге.


…Две сестренки Кати и братишка, все младше ее, поначалу сгорали от любопытства при появлении Федора, все норовили разглядеть его поближе, но мать не подпускала их к каморке в сенях, где лежал больной. Она поила детей квасом, настоенным на луке, кормила редькой – и, к счастью, никто не заразился.

А Катя тем временем выхаживала Федора, хотя еще даже и не знала его имени… и выходила в конце концов – то ли лаской, то ли травами, то ли Божьей милостью.

Пробыл тогда Федор в беспамятстве ровно месяц, бредил, метался, был на грани жизни и смерти.

Когда же очнулся, то увидел себя лежащим на солнышке, на копне свежего сена, в палисаднике, возле незнакомого ему дома. А рядом, склонившись над ним, почти бездыханным, шептала какие-то слова и гладила рукой его русую голову не кто иная, как сама Василиса Прекрасная из сказок его бабушки. Большие девичьи серые глаза, опушенные густыми ресницами, ласково смотрели на него. Федор подумал, что все это ему снится.

На следующий день Катя опять вынесла его, совсем легкого от болезни, на солнышко, а к вечеру унесла в дом… Бог сжалился над Федором и послал ему Катю, иначе бы ему не выжить. Он начал помаленьку поправляться и вскоре, поддерживаемый Катей, стал выходить из дома, чтобы посидеть на крылечке. Но любимое его место было на копне душистого сена в палисаднике. Отсюда так хорошо было смотреть на стремительное и плавное течение широкой реки, на зеленые заливные луга за ней.

Когда Федор, по мнению Кати, более или менее оклемался, она решила истопить баньку, чтобы горячим паром и березовым веником выгнать из него остатки болезни. Сначала, вопреки деревенским правилам, Катя вымылась в жаркой бане сама, а затем, облачившись в домотканую холщовую рубаху, завела в баню Федора. Он застеснялся и ни в какую не хотел раздеваться догола, но Катя на него строго прикрикнула, словно медицинская сестра в госпитале, когда больной стыдится оголять задницу, и возмущенно сказала:

– Ишь ты какой!.. Я его, как дите малое, выхаживала… на руках в лопухи таскала, а он на-ко тебе – засмущался, ровно красна девица… – И снова повысив голос, приказала: – Сымай портки и ложись на полок!

Федор, после Нюрки привыкший уже было считать себя опытным мужиком, перед Катей почему-то ужасно робел и стеснялся. Покраснев как рак и отвернувшись, он быстро скинул штаны и тут же плотно впаялся пузом в обжигающие доски полка. Горячий березовый веник заходил по его костлявой спине, по тощему заду, а Катя все поддавала и поддавала жару… Ослабевший от болезни, Федор ни за что бы не выдержал этой сладостной муки, задохнулся бы, но Катя вовремя поставила ему под нос низенькую бадейку-шайку со студеной колодезной водою. Он, почти касаясь влаги губами, вдыхал ее холодок, время от времени опускал в воду лицо, делал маленькие глотки, охлаждая нутро…

Пропарив Федора до последней косточки, Катя окатила его прохладной водой и начала вытирать жесткой холщовой простыней. Она весело тормошила Федора, подшучивала над худобой парня, сказав, что теперь «надобно откармливать, как гуся на зиму, чтобы стал на человека похож»… Затем отпустила его и вышла на крылечко, понимая, что при ней он от полка пуза не отдерет.

После Катиной баньки Федор начал крепнуть не по дням, а по часам. Он с радостью начал помогать по хозяйству Матвею Степановичу, а потом и полностью включился в деревенскую работу, которой, как известно, не бывает конца. Зато редкие часы отдыха и, главное, все ночи напролет принадлежали им с Катей. Они гуляли по берегу Волги или плавали на баржу и там сидели, обнявшись, под яркой луной.

Буксир после эпидемии тифа сняли с мели, увели на ремонт в затон, а баржу с продавленным днищем стащить на глубину ничем не смогли – так засосало ее песком.

Часто они переплывали Волгу, преодолевая течение могучей реки; Катя плавала как русалка, и Федору стоило больших усилий не отставать от нее и хотя бы держаться вровень. На луговой стороне они гуляли по стерне среди сметанных на зиму стогов, ходили к дальнему заливному озеру и объедались крупной ягодой ежевикой, колючие заросли которой окружали озерные берега непролазным валом.

Федор, замирая от нежной радости, целовал Катю в почерневшие и сладкие от ягодного сока губы; она разрешала ему целовать ее, но больше – ни-ни… блюла себя, а Федор и не пытался ничего больше, он был рад любой ее ласке, рад и тому только, что Катя просто была с ним рядом и он мог смотреть на нее…

На селе обычно посмеиваются над такими открытыми чувствами влюбленных, но в случае с Катей и Федором никто шутить себе не позволял, потому что все любили Катю и очень уважали ее родителей: Матвей Степанович исполнял на селе почетную обязанность церковного старосты, а Елизавета Ивановна, будучи еще более набожной, чем ее супруг, разделяла с ним все его бескорыстные хлопоты на службе Богу.

Когда в их доме появился Федор, Елизавета Ивановна, еще во время болезни парня, прониклась к нему благосклонностью и жалостью; а видя, что ее старшая влюбилась, поплакала перед иконой, крестясь, прося у Бога благословения и милости.

Матвей же Степанович по поводу Федора лишь сказал:

– Пускай живет. Он сирота, значит – Божий человек.

И все было бы хорошо, да только в России двадцатого века не суждено было никому из людей пожить долгой счастливой жизнью. Войны накатывались одна на другую.

Вот и тогда Федору по годкам пришло время идти на военную службу, а война германская уже вовсю катилась по земле российской…

Когда стало известно, что Федора забирают в солдаты и до его отправки осталась всего одна неделя, Катя предстала перед очи родителей своих и решительно объявила, что должна немедленно с Федором обвенчаться, потому как, сказала она, «он уходит на войну, а там, известно, всяко может случиться и, значит, он там, на войне, не должен чувствовать себя одиноким сиротой, а знать, что у него есть родной дом и верная перед Богом супруга, которая его всегда ждет».

Елизавета Ивановна тут же заохала, запричитала; закручинился малость Матвей Степанович; но, очень любя Катю, они в конце концов перечить не стали.

Сельский священник, маленький и щуплый отец Василий, задушевный друг могучего Матвея Степановича, обвенчал Катю и не верившего в свое счастье Федора в своей небольшой церкви Покрова Богородицы (отсюда и село Покровское). Венчание было очень скромным – не то было время в России, чтобы гулять широкую свадьбу.

На все оставшееся до отъезда Федора время родители отстранили молодоженов от всякой работы по хозяйству, и Федор со своей ненаглядной Екатериной Матвеевной, как сразу после свадьбы стали на селе уважительно величать Катю, отправились в «свадебное путешествие». Это путешествие было не дальним – до их любимой баржи, застрявшей посреди Волги. Они отплыли туда на лодке поздним вечером – лопасти весел падали в воду, блестя под луной, вода струилась, шелестела под днищем, оставляя за их лодкой сверкающую полосу.

Причалив к барже, Федор выгрузил из лодки чуть не полкопны привезенного с собой сена, и Катя в две минуты свила гнездышко для их первой брачной ночи. Разровняв на досках палубы сено, она бросила на него пару овчин и покрыла постель свежей холщовой простыней. В изголовье Катя положила огромные свадебные подушки, набитые гусиным пухом, который собственноручно собирала не один год. Выпрямившись, она посмотрела на Федора, ласково улыбнулась ему.

Тишина стояла над Волгой… Только тихо журчала вода, обтекая баржу. Яркая луна сияла в небе, проложив по воде серебряную дорогу к ногам молодых.

В ту ночь Федор понял, что значит быть с женщиной, когда к ней испытываешь не одно только мужское желание, но и трепетную сердечную любовь.


Сухов, идущий по пустыне напрямик, даже зажмурился, вспоминая те летние ночи на барже вдвоем с Катей. Он так умиротворился душой, что раскаленная пустыня на минуту показалась ему прохладным садом. Да, это была его счастливая «медовая неделя», самые счастливые семь дней в его жизни.

Снова и снова Сухов возвращался мыслями к тем счастливым дням, потому что в дальнейшей жизни совсем немного радостей выпало на его долю, а потом и вовсе настали горькие дни…

Ком сухой колючки скатился с гребня бархана, подскочил на бугорке и замер у ног Сухова. На всякий случай он поднялся на кромку, чтобы узнать, отчего потревожился ком, но ничего подозрительного не заметил.

Спустившись в ложбину между барханами, Сухов остановился перед колодцем, еще издали поняв, что тот высох, – по рою мух, кружащих стеклянными осколками над дырой в песке. Заглянув во чрево колодца, он увидел на дне его белеющий скелет какого-то животного – запах падали ударил снизу, привычный для Сухова запах войны.


На германской Сухов был дважды ранен, дважды награжден – получил два солдатских Георгия. Под конец, попав в немецкую газовую атаку, был жестоко отравлен ипритом и загремел на все лето и осень в госпиталь. Долго находился между жизнью и смертью, но крепкая натура волжского паренька победила. Оклемавшись, он стал каждый день писать Кате письма, но от нее получил только одно: все ломалось в России и связь почти не работала. В письме Катя писала ему, что все у них хорошо и чтобы он ни о чем не беспокоился. Как потом он узнал – это была святая ложь: жена берегла его и скрыла горькую правду о том, что случилось у них в семье… А Сухов так долго валялся в госпитале, что за это время в России грянуло две революции – Февральская и Октябрьская, вернее, революция была только одна – Февральская, а в октябре произошел переворот, который уже впоследствии, спохватившись, большевики объявили Великой Октябрьской Социалистической революцией.

После госпиталя Федор Сухов был мобилизован в Красную Армию – с целью освободить от эксплуатации трудовой народ всей России и тотчас же после этого раздуть пожар мировой революции, чтобы освободить от гнета капитала трудовой народ всей земли.

Провоевав до самого лета, Федор Сухов был тяжело ранен в одном из боев и по этой причине демобилизован. Подлечившись, он, истосковавшийся по своей Кате, поспешил, полетел, словно на крыльях, к себе на Волгу, в родное теперь ему село Покровское.

Не знал он, что там-то и ждало его горе-горькое…

Всю версту от пристани до села он бежал, как в атаку. Когда же остановился у Катиного дома – замер, сердце его упало и гулко забилось: дом выглядел явно нежилым – дверь была наискось заколочена доской, палисадник, в который когда-то Катя выводила его, больного, полежать в копне душистого сена, порос бурьяном, лопухами и прочей сорной травой. Сухов постоял, глядя на заколоченную дверь, обошел дом сбоку и ступил во двор. Здесь что-то неприятное снова поразило его, но он тотчас же догадался, в чем дело: раньше этот двор был полон шума и голосов разнообразной деревенской живности – кудахтанья, кряканья, блеяния, мычания, ржания и лая… Теперь двор мертво молчал, только негромко чирикала пара воробьев под застрехой… Круто развернувшись, Сухов снова направился к крыльцу. Здесь он сбросил к ногам «сидор», устало опустился на ступеньку и, достав кисет с махрой, скрутил цигарку. Затем извлек из того же кисета кремень, трут, кресало и с помощью этих предметов добыл огонь. Жадно затянулся и увидел, как к нему из ближайших домов, а потом и из тех, что подальше, направляются люди, в основном женщины. Те, кто постарше, подошли к крыльцу, бабенки помоложе остались у калитки, а над заплетенной до половины оградой палисадника появились головы ребятишек, словно горшки на просушке. Сухов встал, почтительно поздоровался с женщинами. Те сначала помолчали, а потом все враз, дополняя друг друга, начали рассказывать, что случилось с семьей Кати, а значит, и с его семьей, казалось такой счастливой совсем еще недавно…

Он узнал, что вскоре после его ухода на германскую по повторному призыву забрали на ту же войну и Матвея Степановича, что, провоевав совсем недолго, всего с месяц, он погиб… А Елизавета Ивановна совсем ненамного пережила его, донимала ее сердечная болезнь в последние месяцы… Умерла в одночасье, в тоске по Матвею Степановичу…

Сухов слушал, низко опустив голову и затягиваясь табаком так, что потрескивала цигарка. Он вспомнил о единственном письме Кати, которое получил в госпитале; она скрыла от него правду о своем горе, потому что жалела его, не хотела ничем беспокоить там, на войне.

Бабы замолчали… Сухов сидел, прикрыв глаза, потом поднял голову, с болью спросил:

– А Катя?… Где она?

Ему не ответили: все посмотрели на крупную пожилую женщину из соседнего дома, двоюродную сестру погибшего Матвея Степановича, Устинью Платоновну, как бы уступая ей право на дальнейшую речь. Она стояла пригорюнившись, подперев ладонью скулу, и когда увидела, что все на нее смотрят, чуть помедлила и вдруг тонким голосом как бы взвыла, запричитала нараспев, произнося фразы с тем же волжским оканьем, что и остальные:

– Феденька, родненький, солдатик ты мой!.. Не мне бы говорить и не тебе слушать про горюшко, какое случилося с нашей Катенькой, с супругой-сударушкой твоей!..

Федору трудно было слушать ее причитания, но вскоре в разговор вступили остальные бабы, и постепенно он узнал до конца, что случилось с его Катей…

После смерти родителей Катя очень страдала, но горе не сломило ее – надо было обихаживать, растить младших сестренок и братишку. Однако смеющейся или хотя бы улыбающейся никто с тех пор ее не видел.

Тем временем на селе с приходом новой власти жизнь быстро менялась. Поначалу все больше горлопанили, митинговали, но скоро начались события покруче…

Появился в Покровском чрезвычайный паренек по фамилии Шалаев со своей командой и, объявив продразверстку, приступил к реквизиции хлебушка для голодающих в городе рабочих. Люди понимали, делились, но чрезвычайным паренькам было все мало, и вскоре они начали выметать хлеб подчистую, забирая даже и семенной…

Мужички на селе, которых после германской войны еще не забрали на Гражданскую, всполошились, понимая, что их семьям приходит каюк. Они явились к Шалаеву и задали ему резонный вопрос: мол, если он заберет семенное зерно, то что же будут жрать рабочие и сами большевики на будущий год?… Шалаев тут же обозвал их малознакомым словом «контра», сказал, что их нужно поставить к стенке и не их дело, что будет через год.

Крестьяне подобными ответами, естественно, не были удовлетворены, что в дальнейшем во многих селах и привело к большим волнениям, стычкам с чрезвычайными пареньками и расстрелам непокорных…

Надо сказать, что собою Шалаев был недурен: хотя и невысокого роста, но строен, черноволос и бел лицом – ходил по селу, лениво ворочая своими нагловатыми раскосыми глазами, хмельными от власти и тайного принятия первача. Носил потертую кожаную куртку, вылинявшие, синего сукна галифе с кожаной задницей, черную под горло косоворотку и фуражку с нашитой на нее матерчатой красной звездой. За полой он держал в кобуре «ливольверт» и при срочной надобности собрать людей палил из него в воздух три раза…

Молоденькие вдовы, шальные бабенки поглядывали на него, но Шалаев на женский пол не обращал никакого внимания – до тех пор только, пока не увидел Катю… (В этом месте рассказа Сухов снова достал из кармана кисет.) Катя ему так приглянулась, что он начал давать круги возле ее дома, но она на все его подходы не отвечала и вообще не смотрела в его сторону… Шалаев очень удивился, что женщина не оценила внимания к ней такого важного человека – не поняла своего счастья, – и решил без церемоний объяснить несчастной солдатке, с кем она имеет дело… Подвыпив для куражу, он как-то под вечерок заявился к ней домой. Прилипли к окнам соседки; пробегая мимо, приостановились бабы, с любопытством глядя, как Шалаев взбежал на крыльцо Катиного дома и шагнул за дверь… Постояв малость, бабы двинулись было восвояси, но тут дверь вдруг широко распахнулась, и Катя вывела Шалаева из избы, держа за шиворот, а затем так поддала своим крепким коленом ему под зад, что он, перелетев через все ступеньки крыльца, пропахал носом палисадник почти до самой калитки. Вскочив, он весь перекосился и выхватил свой «ливольверт», но, увидев ухмыляющихся баб, малость опомнился и быстро рванул с Катиного двора, затаив в душе неуемную злобу…

А тут началось и вовсе невообразимое: новая власть в России почему-то люто возненавидела церковь, призывала рушить храмы, скидывать колокола, а священников начали ссылать вместе с семьями, матушками и детьми, а то и расстреливать. Когда дошел черед до их Покровской церкви, мужики пришли к Шалаеву и попросили не трогать храм… Он тут же заорал, что они «контры», потому что «религия – опиум»! Что это обозначало – никто не понял. Мужики ушли, ничего не сказав, но обозлились крепко… На другой день Шалаев поднялся со своими шаромыжниками на колокольню и сбросил оттуда на землю колокол; он загудел сердито и жалобно, но не раскололся… Потом все двинулись в храм, но батюшка Василий накрепко заперся там, потрясенный, в голос молился перед иконами и, как перед погибелью, распевал псалмы… Шалаев орал, грозил, стучал кулаками и рукояткой «ливольверта» в двери, но отец Василий не открыл их. Тогда шаромыжники принесли колоду, высадили тяжелые церковные двери, ворвались в храм и, как окаянные, начали все обдирать, рушить, разбивать иконы, топтать сапогами лики святых. Раскинув в стороны руки, отец Василий загородил вход в алтарь… Шалаев ударом кулака свалил щупленького священника на пол и, выдрав из стены большую икону Пресвятой Богородицы – покровительницы храма, – ударом об колено разбил ее надвое. Последнего надругательства батюшка Василий не перенес: с воплем «Сатана!» он вскочил на ноги, подбежал к Шалаеву и плюнул ему в лицо… Взбешенный Шалаев выволок священника на паперть и тут же застрелил его, теперь уже не просто как «контру», а как «белогвардейскую контру», поскольку у несчастного отца Василия, в довершение всего, сын служил полковым священником в белой армии. Мало того – Шалаев прикрутил убитого отца Василия веревками к резному столбу, поддерживающему кровлю над папертью, в назидание другим, и не велел снимать его, пока не прикажет…

Бабы, в испуге крестясь, обходили храм стороной. Вот тут и показала себя наша Екатерина Матвеевна: высоко подняв голову, она смело прошла по селу к месту казни и остановилась перед прикрученным к столбу телом отца Василия. Строго смотрели ее глаза из-под черного платка, шевелились губы, произнося молитву. Прочитав молитву, Катя опустилась на колени и отдала земной поклон священнику, когда-то венчавшему ее, как и всех живущих в селе Покровском… Глубокой же ночью, когда Шалаев и все упившиеся шаромыжники спали, Катя с заступом и свернутой холстиной в руках снова пришла к церкви. Разрезав веревки, она сняла со столба легонькое тощее тело отца Василия и здесь же, неподалеку от стен храма, выкопала неглубокую могилку; завернув убитого священника в холстину, предала его земле… Сама затем отправилась к перепуганной до смерти матушке Анне, супруге покойного отца Василия, и просидела в ее доме всю ночь, разделила с ней горькую кручину… Проснувшись поутру, Шалаев обо всем узнал и кинулся было со зла раскапывать могилку, но тут из толпы окруживших его селян раздался неласковый голос: «Могилку не трожь… пожалеешь», и вся толпа гневно загудела. Шалаев выпрямился, обвел собравшихся взглядом и… выругавшись, швырнул заступ. Увидев Катю, за которой сбегали его шаромыжники, он бросился к ней и начал орать, грозить… Катя стояла перед ним и смотрела на него спокойно, ровно, как на пустое место или на муху. Он осекся и сам стал молча глядеть на Катю, «таку красиву, да таку горду… ровно лебедь белую узрел»… – вновь запричитала соседка Устинья Платоновна.

Шалаев глядел, глядел, и вдруг ухмылка перекривила его лицо, а глаза нагло замаслились. Он качнулся, приблизился к Кате и начал что-то негромко ей втолковывать, видно, что-то поганое, потому что она вспыхнула как маков цвет, опустила свои длинные ресницы, но тут же вновь вскинула их и плюнула Шалаеву в глаза, как и отец Василий накануне.

Шалаев задохнулся, потом взвыл и начал судорожно лапать свой бок, ища кобуру под полой… Но тут сами дружки-шаромыжники подхватили его под руки и оттащили от Кати, потому что увидели, как мужички кинулись выламывать колья из ближайшего плетня…

Через три дня шаромыжники отвели Катю и матушку Анну на пристань и сдали на арестантский пароход, который шел сверху, набитый семьями ссыльных. Их везли в тюрьму, не то в Царицын, не то в Астрахань, куда точно – в Покровском не знали.

Сухов, молча сидевший на ступеньке крыльца в течение всего рассказа, вскинул голову.

– Когда это было?

– Недавно совсем… Почитай, и месяца не прошло… – ответили бабы.

Сухов хмуро затянулся, соображая, что ему сейчас предпринять, а соседка снова слезно запела:

– А детишек-сиротинушек я приютила… Да только примчалась из-за Волги сестрица покойной Лизаветы… тетка твоей Катерины, бездетная… и забрала их к себе в деревню… от греха подальше…

Сухов, затянувшись последний раз так, что цигарка обожгла ему пальцы и губы, поднялся, глухо спросил:

– А где сейчас этот ваш Шалаев?… Хочу потолковать с ним.

Ему не ответили. Сухов обвел взглядом женщин, они опускали глаза, молчали; он сдержанно ждал. Старая бабка Ульяна, пришкандыбавшая сюда позже других и стоявшая опершись руками и подбородком на клюку, перекрестилась. Приоткрыв пошире глаз и блеснув им как-то по-молодому озорно, сказала:

– А его нетути… Сгинул.

– Не понимаю. Как это сгинул? – нахмурился Сухов.

– А чего понимать-то. Опосля твоей Катерины и сгинул… Утречком проснулись, а его нетути… – Сухов все еще непонимающе смотрел на бабку Ульяну. Она вздохнула. – О-хо-хо-о… солдатик, погляжу, непонятлив ты… – Глаз бабки снова блеснул. – У нашей-то матушки Волги, чай, сам знаешь, омута-то… у-ух, как глубоки-и… Не приведи Господь оступиться – враз затянет.

Сухов все понял, медленно покивал головой, затем повернулся и посмотрел с высокого крыльца на Волгу, в ту сторону, где когда-то торчала засевшая на мели их с Катей «свадебная» баржа; теперь ее там не было – видать, разобрали зимой на дрова. Тупая ноющая боль подступила к его сердцу и с этой минуты больше не отпускала его…

Сухов крепко прижал к щекам ладони, растер лицо… и принял решение – не медля ни часа, отправиться на поиски Кати. Теперь он был уже не тем молоденьким матросом с волжского парохода, а немало повоевавшим, опытным солдатом, который привык неукоснительно соблюдать одно из самых главных военных правил: принял решение – действуй.

Когда Сухов объявил, что должен немедленно отправляться, бабы переполошились и наперебой стали предлагать ему отдохнуть с дороги, поесть горяченького, натопить для него баньку… В селе, из которого недавно забрали самых последних мужиков на Гражданскую войну, он оказался сейчас единственным, на кого была направлена вся накопившаяся извечная потребность женщин позаботиться о мужчине, приласкать его, пожалеть…

Другой бы, после нелегкой солдатской страды, может быть, и расслабился, отдохнул бы денек-другой, окруженный ласковой бабьей заботой, но Сухов и на минуту не мог подумать о самом себе, когда такое несчастье постигло его любимую супругу.

Поклонившись покровским бабам и попросив не поминать лихом, он взял свой «сидор», который проворные молодухи все же успели набить всякой снедью, и двинулся из села по дороге, ведущей к пристани, чтобы с первой оказией пуститься вниз по Волге в поисках Кати.


Добела раскалилось солнце над пустыней. Сухов сидел в «условной тени» очередного саксаула и «обедал». Ноги свои, чтоб отдыхали, он вытянул к вершине крутого барханного среза; спиной опирался о тонкий ствол деревца, корявый и твердый, как кость. В руке он держал половину чурека, откусывая от него маленькие порции. Жевал он эту черствую пресную лепешку с большим трудом, потому что рот был сухим, а воды в чайнике осталось всего на пару глотков и ее нужно было растянуть до следующего колодца.

Сухов медленно пережевывал куски сухого чурека, а мысли его все крутились вокруг печальных событий в селе Покровском, связанных с действиями чрезвычайного паренька Шалаева…

Сам Федор Сухов, как и множество простых природных людей, был человеком незлобивым, наделеным даром деликатного отношения к людям как в целом, так и к каждому человеку в отдельности. Никаких крайностей и издевок над врагом не допускал и всегда корил таких бойцов, которые, потеряв голову от крови и злобы, измывались над побежденными…

С войной бывший красноармеец Федор покончил недавно и, получив приказ о демобилизации, дал себе слово ни под каким видом не ввязываться ни в какую заваруху. Однако, видимо, судьба была не согласна с таким его решением, потому что вскоре именно он, и никто другой, оказался в самом центре кровавого конфликта и именно ему пришлось разрешить этот конфликт до конца.


За час до того, как Сухов расположился на «обед», отряд Абдуллы подошел к гробнице, где покоились родственники Нурджахан и Саида. Хмурый и мрачный Абдулла отослал людей за дальний бархан и, оставив при себе лишь одного нукера, приказал ему копать у подножия гробницы, отсчитав десять шагов строго на север.

В глубокой яме оказались два небольших окованных железом сундука. Нукер вытащил один из них, а второй Абдулла велел оставить на месте. Когда сундук был приторочен к седлу верблюда и яма засыпана песком, Абдулла пристрелил нукера. Затем, оставив убитого на съедение хищникам, он зашел в гробницу и здесь на каменной плите увидел бездыханную Нурджахан. Он конечно же знал ее, знал, что она была немножко не в себе при жизни, но лица девушки до этого ни разу не видел и поэтому поразился ее красоте.

Абдулла долго глядел на мертвую красавицу. Тление совершенно не коснулось ее, может быть, оттого, что воздух в гробнице был абсолютно сух… а может, оттого, что Нурджахан и при жизни была почти святой…

Он вернулся к отряду, гоня перед собой верблюда с поклажей, и приказал продолжить движение на восток, к морю.

Вскоре им повстречались несколько всадников – то был Джевдет со своими людьми. Он поклонился Абдулле, приложив руку к груди и осветив свое порочное бабье лицо льстивой улыбкой; о нем ходила дурная слава как о сластолюбце, любителе малолеток и мальчиков.

Абдулла кивнул в ответ: они с Джевдетом не были врагами.

– Куда путь держишь, ага? – почтительно поинтересовался Джевдет, с благодарностью приняв от Абдуллы сигару.

Они закурили, двигаясь рядом, круп в круп.

– Туда, – неопределенно махнул рукой Абдулла, на всякий случай не раскрывая своего маршрута.

– Что невесел? – спросил Джевдет.

– Чему радоваться? – вопросом на вопрос ответил Абдулла.

– Да, нечему, – согласился Джевдет. – Вон как все перевернулось…

Они помолчали.

– За своими женами едешь? – вновь деликатно поинтересовался Джевдет, но глазки его хитро блеснули.

– Знаешь, где они? – равнодушно спросил Абдулла.

– Может, знаю… Говорят, их повели в Педжент… – Джевдет искоса наблюдал за Абдуллой, за его реакцией.

– Махмуд! – зло крикнул Абдулла, огорчившись, что Джевдет знает больше, чем он.

Махмуд подскочил, ожидая приказаний.

– Возьми людей. Скачите в Педжент. Разузнай все. И сообщи… Вот, добрый человек подсказал. – Абдулла кивнул на Джевдета. – Я у тебя в долгу, Джевдет… Сам куда путь держишь?

– До ближайшего колодца… А там посмотрим. – И, почтительно откланявшись, Джевдет со своими людьми поскакал в противоположном направлении.


Отряд Рахимова медленно, шагом тащился по пустыне – девять бойцов, спешившись, отдали своих лошадей закутанным в чадры женам Абдуллы.

Рахимов нервничал, сновал из одного конца отряда в другой, поглядывая на женщин с плохо скрываемым неудовольствием. Затем подъехал к новому взводному, который вчера был назначен вместо погибшего Квашнина.

– Совсем отстали, – сказал Рахимов.

– С бабами нам его не догнать, – махнул рукой взводный, красивый гибкий таджик с тонкими усиками. Рахимов молча согласился. Увидев, как молоденький боец Петруха заигрывает с одной из женщин, что-то шепча ей и посмеиваясь, он вытянул камчой по крупу его коня – так что тот бешено рванул и понес Петруху. Рахимов погрозил парню вслед плеткой, строго прикрикнул на женщин и вернулся в голову отряда.

Взводный усмехнулся: он считал, что Рахимов излишне деликатен по отношению к этому никому не нужному гарему.

– Доведу их до колодца и брошу! Дам пшена, полмешка воблы, а дальше – как сами знают, – решительно заявил Рахимов.

– Ты у каждого колодца так говоришь, – снова усмехнулся взводный.

– А что делать? – воскликнул Рахимов. – Жалко же баб.

– Что делать? – переспросил взводный, пожал плечами. – Дать им Петруху в сопровождение… и пусть топают до Педжента. А мы бы рванули за Абдуллой.

– Петруха им не защитник, – вздохнул Рахимов.

Взводный с еле заметной иронией посмотрел на своего командира и почесал рукояткой камчи за ухом.

– Все ясно, товарищ командир, значит, будем и дальше ползти пешком.

– Не твоего ума дело! – Рахимов осадил коня так, что тот взметнул в воздух передние копыта.

Потом, малость поостыв, похлопал коня по шее и, проводив мрачным взглядом женщин в чадрах, проехавших мимо него, плюнул на песок.


Покончив с черствой лепешкой-чуреком, Сухов поднес к уху чайник, поболтал им – вода в чайнике не плескалась, но он знал, что там осталось на два не больших глотка. Очень хотелось оросить этой теплой, отвратительной по вкусу жидкостью сухой рот и слипшуюся глотку. Однако Федор сдержал себя – слишком велик был риск остаться в пустыне без капли воды.

Оставалось одно только средство, слегка притупляющее жажду, – курево, но и табачку в кисете было с гулькин нос. Сухов свернул крохотную цигарку, вынул из кармана небольшую линзу и прикурил от солнца. Он с наслаждением затянулся крепким махорочным дымом. Стало немного легче. Сухов глянул по сторонам и не узрел на раскаленном песчаном пространстве ни единого существа, даже самого крохотного. Вся живность, спасаясь от белого косматого солнца, глубоко зарылась в песок…

Лишь в небе тянулась вереница грифов, санитаров пустыни, голошеих, как считалось, из-за того, что питаются падалью.

С некоторых пор Сухов ненавидел этих птиц. Это случилось с ним после одного из жестоких боев. Накануне он был временно назначен, по причине больших потерь в личном составе, помощником командира взвода. Сухов должен был погибнуть наверняка, но самым непостижимым образом остался в живых. Дело в том, что в самом начале рокового сражения он был расстрелян своим командиром Макхамовым. Эту фамилию Федор Сухов с благодарностью запомнил на всю жизнь…


Тогда, за минуту до решающего штурма, противоборствующие стороны расположились на местности следующим образом: банда басмачей залегла в балке между барханными грядами, ожидая атаки красноармейцев. Красноармейцы же, скопившись по другую сторону гряды, замерли в седлах, ожидая команды. Взводный Макхамов, самолюбивый и вспыльчивый командир, недавно присланный в их эскадрон, решил брать банду в лоб, по-кавалерийски, на полном скаку. Все бы ничего, но у Сухова вызывала подозрение полуразвалившаяся гробница на возвышении сбоку. Гробница казалась ему какой-то неуместной на этом возвышении, как-то не вписывалась в общий пейзаж.

– Не нравится мне эта усыпальница, – сказал он командиру. – Я бы на их месте установил там пару пулеметов.

– Какие пулеметы?! – заорал на него Макхамов. – Нет там пулеметов. Мы сидим у них на хвосте уже десятые сутки! Брось, Сухов, х… пороть! Приказываю атаковать во фронт!

– Не горячись, Макхамов… – пытался возразить Сухов.

Но командир не дал ему договорить и, выхватив револьвер, сверкнул глазами.

– Я здесь командир и срывать атаку никому не позволю!.. А не то!.. – Он потряс револьвером перед Суховым.

– В лоб я не поведу людей!.. И тебе не дам! – категорически отрезал тот.

Взбешенный Макхамов как-то коротко взвыл и выстрелил ему в голову. Сухов, обливаясь кровью, свалился на песок.

– Так будет со всеми паникерами! – заявил Макхамов и, вскинув револьвер, завопил: – За мной! В атаку!!!

Взвод послушно рванул за ним напрямик…

Часа через два Сухов очнулся, потрогал спекшуюся кровь на лице – пуля чиркнула по виску, – убедился, что жив, пополз и скатился в ложбину, над которой кружили черные птицы.

Все красноармейцы полегли здесь, в ложбине. Все до единого, вместе с их лихим командиром Макхамовым. Как и предсказывал Сухов, они были скошены пулеметами с гробницы.

Птицы рвали тела его товарищей по отряду, а он ничего не мог поделать, хотя наган был при нем: выстрелы по птицам выдали бы его присутствие. С тех пор Сухов проникся к голошеим санитарам пустыни ненавистью, в чем был категорически не прав, поскольку эти птицы были совершенно необходимым звеном в круговороте природы: без них бы немало погибло живого от беспощадной заразы.

При случае же он с удовольствием рассказывал о командире Макхамове, который «спас ему жизнь», как о человеке душевном и приятном, только излишне горячем, что на войне наказуемо, и с улыбкой добавлял в конце рассказа:

– А если бы он меня не расстрелял, так я бы погиб вместе со всеми ни за хрен…


…Сухов проводил взглядом вереницу грифов, мерно машущих крыльями, пока они не растаяли в знойном небе, и на всякий случай запомнил направление их полета: по всей видимости, там случился недавний бой, и санитарам пустыни было чем поживиться. Поерзав и задрав еще выше ноги, Сухов сполз спиной почти до самого подножия саксаула, надвинул на глаза кепарь, но уснуть на раскаленном песчаном ложе было весьма затруднительно. Он лежал, не шевеля даже пальцем, даже не моргая, чтобы не растерять последние остатки жидкой субстанции в своем организме. Одновременно он стал думать о Кате, о своей драгоценной и единственной супруге, – прибег к верному средству, которое всегда отвлекало его от ужаса жизни…


Прибежав на пристань, Сухов дождался первого парохода и отправился с ним вниз по реке. Денег у красноармейца было мало, и он договорился с капитаном оплатить проезд бесплатной матросской работой.

…В Царицыне ему ничего не удалось узнать о ссыльных. Возможно, кто-нибудь что-то и знал об арестантах, но не желал говорить, потому что в освобожденной России уже наступало опасное для «нерегулярных» разговоров время.

В Астрахани же, у босоты, ошивающейся у пристаней, он узнал наконец, что ссыльных двумя партиями отправили морем в Баку в Баиловскую пересыльную тюрьму. Обдумывая, как ему поступить дальше, Федор бродил по астраханской набережной, по парку, где некогда прогуливались барышни с их кавалерами и духовой оркестр играл вальс. Теперь здесь маршировали красноармейцы. Наконец ему пришла мысль наняться на товарный поезд охранником и таким образом добраться до Баку. Его, как солдата, не раздумывая взяли… И покатил товарняк, громко перестукивая колесами, протянув за собой шлейф паровозного дыма, по астраханским пескам, мимо синего моря Каспия – моря, с древних времен обильного благородной красной рыбой, запасы которой в нем, вместе с Волгой, составляли, по данным энциклопедического словаря, «девяносто пять процентов всех осетровых, существующих на земном шаре»…

Поезд на Баку полз по самому берегу, и буруны морских волн подкатывали к железнодорожному полотну, почти к самым ногам Сухова, которые он свесил наружу, сидя на полу вагона в обнимку с винтовкой…

По дороге Сухов интересовался участью ссыльных, но никто толком ничего не знал, слухи были самые разноречивые.

…В Баку он устроился рабочим на промыслы. Их бригада возила на тачках песок для засыпки бухты, под дном которой нашли нефть. Оказалось, что под огромным озером-морем Каспием, в глубине земли, покоится еще одно море, такое же огромное по величине – море нефти. По проекту инженера Потоцкого надо было засыпать большое водное пространство.

Инженер был слеп, он приезжал сюда в коляске и, ведомый за руку своей дочерью, обходил стройку. Дочь рассказывала отцу, сверяясь с топографической картой, обо всем, что сделано накануне, как проходит засыпка бухты, и слепой инженер давал указания мастерам.

Бухты засыпали – здесь выросли деревянные вышки, похожие на вытянутые, усеченные пирамиды, с зигзагами лестниц, – и стали бурить.

Ударили первые фонтаны нефти: черные, высокие, растекающиеся масляными озерами по поверхности. Иногда нефть возгоралась – факелы взлетали в небо, чадя густыми клубами черной копоти, и вулканический рев сотрясал окрестности города.

В свободное от работы время Сухов бегал по городу – скопищу одноэтажных домиков с плоскими крышами, – расспрашивал жителей о ссыльных русских женщинах, но тщетно: никто ему не поведал чего-нибудь такого, что навело бы его на след Кати.

На стройке напарником Сухова по тачке был молоденький паренек, красивый семнадцатилетний азербайджанец Исмаил. Стройный, гибкий, с большими черными глазами, опушенными длинными, прямо-таки девичьими ресницами, он тем не менее был очень вынослив и в работе не знал усталости. Исмаил привязался к Федору, как к старшему брату, а когда узнал о его злоключениях, старался помочь ему чем только мог. Именно он, через десятых приятелей, прознал об одном нужном им человеке и, быстро разыскав его, привел к Сухову. Человеком этим был некто Аббас, надзиратель Баиловской пересыльной тюрьмы.

Они втроем – Сухов, Исмаил и Аббас – отправились тогда в шашлычную, которая находилась напротив высоких стен тюрьмы. Уселись за деревянный непокрытый стол, стоявший на земле, на деревянные же лавки. Крышей шашлычной служила крона зеленой чинары, отбрасывавшей на стол узорную тень, но все равно было очень жарко, тяжелый зной висел в воздухе.

Аббас, мрачный, неразговорчивый бакинец с длинным лицом и сильными жилистыми руками, для начала, не произнеся ни звука, хлопнул полный стакан водки – круглый, толстый, зеленого стекла стакан местной водки, называемой арака. Сухов заинтересованно посмотрел на него и тоже не спеша выцедил полный стакан араки, слегка утерев под усами пальчиком губу и кинув в рот маслинку. Он уже научился кое-чему в определении людей и сразу понял, что этого приятеля торопить с разговором не следует ни в коем случае.

Дальше они пили так же молча, но уже закусывая то жареными кусочками баклажана, называемого здесь бадымжаном, то маленькими колбасками из рубленого, остро наперченного мяса, зажаренными на углях, называемыми люля, то большими кусками шашлыка из осетрины. Сухов, привыкший у себя на Волге к пирогам с осетриной, здесь впервые отведал шашлык из этой рыбы. Пораженный его вкусом, он не удержался и нарушил молчание, сказав, что надо и волжан научить готовить это кушанье…

Исмаил, грызя перышко лука, не пил ничего и даже не ел, смущенно отговариваясь, что он сыт, что поел дома… на что Аббас молча стукнул о столешницу кулаком, и после этого юноша деликатно взял с блюда колбаску люля.

Когда Сухов и Аббас выпили по бутылке водки каждый, у бывшего надзирателя потеплел взгляд и он с некоторым уважением посмотрел на иноверца. Аббас оценил, что Сухов не запьянел, только взгляд его стал чуть мягче и веселей.

Музыкант играл в углу шашлычной на кеманче, выводя бесконечные мелодии, тягучие и одновременно как бы узорно-извилистые, подобно орнаменту на ковре. Музыкант был худ, черен как эфиоп, а волосы и борода его были белоснежно-седыми, отчего он выглядел как снимок на негативной пластинке.

Аббас поинтересовался, нравится ли русскому эта азербайджанская мелодия. Сухов кивнул:

– Похоже на нашу реку, которая делает много поворотов.

Аббасу ответ понравился, и он, никогда никому не говоривший о своей работе надзирателя, постепенно разоткровенничался с этим рыжим русским. А когда Сухов заказал еще литр водки, Аббас поведал ему все, о чем посторонним знать не положено.

Сухов узнал о том, как прибывали этапы в Баиловскую тюрьму, как их отправляли потом через море в Красноводск, откуда арестанты затем распределялись в места поселения. Аббас рассказал ему, что между бакинским портом и Красноводском курсировала тюремная баржа, железная, ржавая до красноты, – раньше на ней перевозили скотину.

Колонну баб и мужиков конвоировали до причала в сопровождении собак, затем шеренгами в один ряд, громко пересчитывая, загоняли на баржу. На ней ссыльные стояли, прижавшись друг к другу, невидимые за высокими бортами, а над ними с винтовками в руках по специальным трапам ходили солдаты. Женская и мужская половины, ничем внешне не отличавшиеся – там и там витал одинаковый запах и был слышен отборный мат, – были разделены железной перегородкой.

Загруженная до предела, баржа начинала свое плавание до другого берега Каспия, пересекая море с запада на восток. Дорогой сильно качало, ибо плоскодонная баржа была приспособлена только для каботажного плавания, а не для пересечения морского простора. От сильной болтанки многие блевали прямо на пол. В перегородке между мужской и женской половинами было проделано множество дыр – кто чем расковыривал. Через дыры переговаривались, посматривали друг на друга, передавали курево.

Баржу сопровождал военный катер, с пушкой на носу и пулеметом; на случай бунта было предписание – топить баржу прямой наводкой вместе с охраной, поскольку последняя тут же становилась виноватой, ежели допустила бунт.

О многом говорил за столом хмурый надзиратель, но о своей Кате Сухов так ничего от Аббаса и не узнал, вернее, узнал, если, как говорится, отрицательный результат тоже считать результатом. Когда Сухов красноречиво описал внешность Кати и сообщил все ее приметы, Аббас категорически заявил, что такая женщина в Баиловской пересыльной тюрьме не появлялась.

– Все ссыльные бабы лично прошли через мои руки, – твердо сказал Аббас. Сухов поднял голову, но понял, что эта двусмысленность была случайной. – Но такой, как твоя Катерина Матвеевна, я не встречал точно… и другие тоже – все бы заметили такую кралю, да еще блондинку! – Он вскинул руку, подчеркивая свои слова.

Сухов грустно усмехнулся. В Баку ему делать было больше нечего. Они распили оставшуюся водку, Сухов душевно поблагодарил Аббаса за компанию и дружески расстался с ним.

Исмаил же провожал своего старшего друга по бакинским улицам до самого места ночлега – старых полузанесенных песком барж на берегу моря, в которых и было общежитие рабочих. По дороге Исмаил время от времени молча вздыхал и все заглядывал в лицо Сухова, трогательно переживая их неудачную встречу с надзирателем.


На другой день Сухов узнал, что в Баку идет запись добровольцев в красноармейские части для борьбы с басмачами. Недолго раздумывая, он записался в один из отрядов, который вскоре должен был отправиться в Красноводск, а оттуда в полупустынные степи и дальше в пески самой пустыни…

Воевать для Сухова было делом привычным, но сейчас, записываясь в боевой отряд, он преследовал две цели: война со своей каждодневной смертельной круговертью как ничто другое могла хоть как-то отвлечь его от постоянных горьких раздумий о судьбе: опасная боевая работа поглощала человека целиком, а в редкие свободные часы между сражениями или подготовкой к ним нестерпимо хотелось лишь одного – спать, спать, спать… Вторая же его цель заключалась в том, чтобы окончательно самому убедиться, что в красноводских степях, куда, по словам Аббаса, отправляли ссыльных, Катя тоже не появлялась. Вполне могло случиться, думал Сухов, что она попала туда, каким-нибудь образом минуя эту проклятую Баиловскую пересыльную тюрьму.

…Накануне отправления Сухов ушел к морю и долго сидел на берегу, уставившись на горизонт, где сливались вода и небо; там парили, кружили чайки, вспыхивали на пологих волнах ослепительные блики солнца. Пенные полукружья подкатывались к ногам Сухова, шуршали, впитываясь в горячий песок.

Загрузка...