Подруги поссорились.
Аришка предложила не итти в школу, а целый день продежурить на углу Волкова переулка, чтобы непременно увидеть Белоснежку.
Ксенька наотрез отказалась.
— Стану я уроки пропускать!
— Зато Белоснежку увидим.
— Велика радость — издали на нее смотреть. Вот если б знакомство завести!
— А может, и заведем!..
— Вот дура! Станет она с прохоровскими девчонками дружить!
— Сама ты дура! Белоснежка, небось, не докторская дылда. Она добрая, хорошая, как в сказке.
— Ну, и целуйся с ней! А я в школу пойду.
И Ксенька пошла в школу одна.
Скучно, непривычно ей показалось без подруги.
Вечером она сидела дома и дожидалась Аришку. Но та не шла, а первой пойти к ней после ссоры Ксеньке было стыдно, хотя и очень хотелось разузнать про Белоснежку.
„Где ж это Аришка? Чего ж не идет? — думала Ксенька. — Вдруг и впрямь познакомилась с Белоснежкой, и та ее, может, в гости позвала?“
Не вытерпев, Ксенька выскочила в коридор и на цыпочках пробежала мимо Аришкиной двери. За дверью было тихо.
— Нету дома! В самом деле, видно, у Белоснежки.
Но тут Ксенька услышала за дверью голос Анны:
— Аришка, сбегай к Ульке, попроси луковицу.
Ксенька отскочила от дверей и юркнула к себе.
Утром подруги помирились. Еще не было восьми часов, когда Аришка прибежала за Ксенькой; она была уже одета и с сумкой в руках.
— Пошли! — как ни в чем не бывало, сказала Аришка.
По пути в школу она расспрашивала у Ксеньки, как прошли вчера уроки и что задала по арифметике учительница Марья Степановна. Только в классе, усаживаясь за парту, Аришка, не глядя на подругу, призналась:
— А я вчера так и не дождалась… Замерзла, как собака…
8 декабря на Прохоровской фабрике забастовали рабочие. Теперь из школы девочки бежали прямо домой, мимо притихших фабричных корпусов. Стояли ранние зимние сумерки.
— Словно вымерли все, — сказала Аришка.
И правда, узким темный переулок возле фабрики точно вымер. Ни один человек не попался навстречу подругам. Было пусто и тихо, и только в белом доме фабриканта Прохорова, что стоял на горе, были ярко освещены все окна.
— Верно, Ксенька, чудно́! Придем домой, а все дома, будто праздник наступил.
— А знаешь, чего вчера отец сказал? Если, говорит, забастовку выдержим, то будет по-нашему. Тогда Прохоров жалованья прибавит. Отец обещался мне к лету башмаки на пуговках купить.
— А ткачихам прибавят?
— Неужто нет? Егор Петрович тоже говорил, что Прохорову один убыток, когда забастовка. Уж сколько-нибудь да прибавит…
— Хорошо бы хоть два целковых накинул. Тогда, может, и мне мамка башмаки на пуговках купит. В одинаковых бы ходили…
Дом, где жили подруги, сверху донизу был заселен семействами рабочих с Трехгорной Прохоровской мануфактуры. Только сейчас, когда ни одни человек не пошел на работу, было заметно, как много народу здесь живет.
В коридорах, на площадках лестниц, но дворе толкались фабричные, курили и обсуждали: сдастся ли Прохоров, или не сдастся?..
Первое время Ксенькин отец. Павел, просыпался по привычке в пять часов утра. Он садился на кровати и курил. В коридоре хлопали двери, — видно, еще кому-то не спалось. Павел вспоминал, что началась стачка, что торопиться некуда, и, докурив, снова ложился спать.
На третий день стачки Настасья сказала мужу:
— Пока свободен, хоть бы дыры в полу забил: крысы одолели. Скоро носы отъедят.
Павел примялся за работу. Он заложит битым стеклом и заколотил крысиные норы, исправил дверную ручку, держащуюся уже месяц на одном гвозде, и починил в комнате у Аришки осевшую дверь, из-под которой дуло.
Во всех углах дома что-то приколачивали, мыли, скребли, морили клопов, точно сейчас впервые прохоровцы увидели, в какой бедности и грязи они живут.
Стуча молотком, Павел вполголоса напевал свою любимую песню:
Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молния блистала…
Ксенька и Аришка вертелись у Павла под ногами, подавали ему гвозди и разбивали утюгом бутылки.
Особенно старалась Аришка.
— Дядя Павел, я за пилой сбегаю. Ты доски будешь пилить?
— Буду. Сбегай, Ариша!
— Мы с тобой, дядя Павел, пилить будем.
— Хитрая! А я-то что? — сказала Ксенька полушутя-полусерьезно. — Небось, он мой отец!
— Ну, ну, не поделили! Обе пилить будете…
По коридору пробежала с тряпкой и ведром Настасья. Она только что кончила мыть пол.
— Аришка, зови мать. Если каша сварилась, пусть несет. Обедать будем.
Обедали все вместе у Савельевых. Перед щами Павел налил себе и женщинам по рюмке водки.
— Сегодня у нас вроде праздника!
— Все дома, и щи мясные, — засмеялась Аришка.
— Какое уж там мясо! — возразила Настасия. — Довесков да костей купила на двенадцать копеек в складчину с Анной.
— А я сейчас с Баранихой на дворе опять сцепилась. Кричит: „Плевать мне на вашу забастовку! Я место терять не могу. Я семейная!..“ — рассказывала Анна.
— А другие не семейные? — обозлилась Настасья.
— Я ей так и ответила. Она грозится на фабрику пойти. „Подговорю, — говорит, — еще ткачих, и выйдем на работу…“
— Пусть, пусть сунется, — у фабричных ворот наш пикет стоит. Сейчас Егор Петрович за мной зайдет, сменять дежурных пойдем, — сказал Павел.
Все ели не спеша из большой глиняной чашки. Настасья поставила на стол чугун с кашей. Аришка положила ложку.
— Ты чего?
— Сытая…
— Аришка: кашей брюхо не испортишь, — пошутил Павел, но и сам не стал есть кашу.
Вошел Егор Петрович и сказал Павлу что-то на ухо. Павел торопливо начал одеваться.
— Ты, кум, поосторожней там, — завздыхала Анна.
— В баню итти — пару не бояться. Вы меня не ждите. Я, может, поздно вернусь.
Павел с Егором Петровичем вышли из комнаты.
После обеда Анна пошла в кухню стирать. Ксенька с Аришкой помогли Настасье убрать со стола посуду.
— Мам, — сказала Ксенька, — мы с Аришкой во двор погулять пойдем.
— Очумела? По Пресне казаки разъезжают!
— Ну, ладно, Ксень, будем с Пеленашкой играть, — сказала Аришка.
„Пеленашку“ подарили Ксеньке два года назад на школьной елке.
Это была безрукая и безногая, туго спеленатая кукла из папье-маше.
Ксенька берегла свою единственную игрушку: даже малиновый румянец еще не облез с ее выпуклых картонных щек.
Подруги начали играть в „няньку и барыню“; нянькой была Аришка.
Она завернула Пеленашку в лоскут и пошла с ней к сундуку. Здесь была баня. Положив куклу на сундук, Аришка стала ее мыть — слегка тереть кусочком тряпки.
— Ты, смотри, нянька, ребенка не шибко три, он у меня нежный, и кипятком не зашпарь, — наказывала Ксенька сердитым голосом, как и подобает барыне.
— Будьте покойны, барыня. Я привычная к детям. Двадцать годов по местам служу, — скороговоркой отвечала Аришка и, укачивая Пеленашку, пела:
Баю-баюшки, баю,
Едет тетя с рыбою…
— Всем, Ксень, твоя Пеленашка хороша, вот только жалко, что рук-ног нету. Одевать нельзя… А у Белоснежки, верно, всякие куклы есть!
— Еще бы! Она, небось, богатая!
— Знаешь, Ксень, сбегаем завтра после школы на Волков переулок?
— Сбегаем!
Поздно ночью Ксенька, спавшая на сундуке, проснулась от осторожного скрипа двери. Она увидела, что в комнату тихо вошел отец. Он чиркнул спичкой и зажег маленькую керосиновую лампу. Прикрутив фитиль, он разделся, вытащил из-за пазухи какой-то белый сверток, встал на табуретку и спрятал сверток в печную отдушину.
Утром, когда подруги бежали в школу. Ксеньке очень хотелось рассказать Аришке о том, как отец ночью спрятал что-то в печке.
Но она вспомнила, что об этом не знает даже мать, и промолчала.
„Вернусь домой — посмотрю, тогда и скажу Аришке“.
В школе она была так рассеянна, что даже на уроке закона божьего не смогла ответить, как зовут двенадцатого апостола.
— Чего ты всё на парте ерзаешь? — удивилась Аришка.
— Знаешь, я сегодня к Белоснежке не пойду.
— И не стыдно? Ведь обещалась!
— Тише вы, оглашенные! — застучал батюшка пальцем по столу.
В эту минуту прозвонил звонок.
— Так не пойдешь? — еще раз спросила Аришка.
— Домой мне надо…
Надувшись, Аришка пошла за Ксенькой в раздевалку.
„Сейчас, как домой прибегу, подставлю табуретку и погляжу в отдушину“, думала Ксенька.
Но посмотреть ей не пришлось. Отец был дома. Он сидел на табуретке, низко наклонившись, точно разглядывая пол. Большие узловатые руки его лежали на коленях. Он вздрогнул, услышав скрип двери.
— Ты, Ксенька? — спросил он.
— Я. Где мама?
— В соседний корпус к Петровне пошла.
Ксенька положила сумку и покосилась на печку.
„Не удастся посмотреть, — подумала она. — Ну, ничего, может, отец скоро уйдет“.
Но ее расчеты не оправдались. Отец остался дома. Сперва он ходил по комнате и курил, а потом вздумал морить клопов и послал Ксеньку в кухню за кипятком.
Ксенька принесла полный чайник кипятку и поставила его на мол.
— Вот! А я буду задачи решать.
Павел смял с деревянной кровати постель и переложил ее на сундук; ошпарив кипятком кровать, он старательно смазал керосином все пазы и щели.
Прибежала Аришка.
— Ой, как у вас керосином воняет! — крикнула она еще с порога. — А на улице хорошо, снег идет… Я сейчас за солью бегала. Ксень, как уроки сделаем, побежим в снежки играть?
— Там видно будет. Две задачи надо сделать, да еще чистописание…
Аришка и Ксенька сели заниматься, но не успели решить и одной задачи, как за дверью послышались шаги. Тяжело топая, кто-то прошел по коридору к кухне, потом вернулся, остановился у двери и постучал. Павел не успел ответить, как в комнату вошли трое — жандармский офицер в светлосерой шинели и два городовых в круглых барашковых шапках, засыпанных снегом. Из-за их спин выглядывал дворник.
— Павел Савельев — вы? — спросил офицер.
Павел еще с минуту сидел на корточках возле кровати с помазком в руке. Потом он медленно поднялся, бросил помазок в плошку с керосином и хмуро ответил:
— Я. Что надо?
Офицер снял фуражку и стряхнул с до пышка снег.
— Откройте фортку!
Ксенька опрометью кинулась к окошку, влезла на подоконник и что есть силы обеими руками толкнула фортку, так что зазвенело стекло.
Что же это будет? Зачем пришли?
Офицер выдвинул табуретку на середину комнаты, сел и сказал городовым:
— Начинайте обыск.
Одни городовой встал навытяжку у дверей, а второй подошел к сундуку и начал ворошить постель.
Аришка, как сидела за столом, перед раскрытыми тетрадками, так и осталась на месте. От волнения у нее разгорелись щеки. Она не чувствовала, как тянет на нее холодом из раскрытой фортки. Поджав под себя ноги, она сидела на табуретке и думала: „И чего они шарят? Чего ищут? Интересно! Хоть бы меня не прогнали…“
От офицера приятно пахло духами и дорогим табаком. Он сел, положил фуражку себе на колени и бросил в нее кожаные перчатки.
У офицера были темные, слегка вьющиеся волосы, тронутые на висках сединою; на розовом и свежевыбритом лице бросались в глаза пушистые усы: один из них был темный, а другой совсем седой.
„Красивый, — подумала Аришка, — ну, прямо червонный валет. Только волосы покороче, и усы разные“.
Городовой развернул заплатанное ватное одеяло, встряхнул, переложил его на спинку кровати и взялся за перину. Он ткнул в нее несколько раз кулаком. Мелкие перья посыпались на пол.
— А ты, Парамонов, ее пощупай, пощупай, — сказал офицер и улыбнулся.
Городовой снова наклонился над периной и так старательно задвигал локтями, будто месил тесто.
Ксенька рванулась к двери.
— Выходить нельзя, — насупился городовой.
— Я за мамкой… — Ксенька тревожно посмотрела на отца.
— Сама придет, — тихо сказал Павел. Он стоял у печки, заложив руки за спину.
Ксенька подошла к отцу и встала рядом. Павел положил ей на плечо большую тяжелую руку, от которой пахло керосином.
— Это что, старшая? — спросил офицер про Ксеньку, но Павел ничего не ответил.
Ксеньке показалось, что, спрашивая, офицер посмотрел не на отца, а на верх печки, где блестела медная отдушина.
„Знает, ей-богу знает!“ подумала Ксенька.
Городовой, пересмотрев и перетряхнув постель, открыл незапертый сундук и начал вытаскивать оттуда одежду. Офицер подошел и остановился сбоку. Из сундука пахнуло нафталином и запахом ношеных, слежавшихся вещей. Одну за другой городовой вынимал из сундука вещи и бросал их на пол.
Подконец он вытащил что-то розовое.
Ксенька узнала свою нижнюю юбчонку.
„Стыд какой! Только б не развернули, юбка-то вся дырявая“, подумала Ксенька, чувствуя, как краска заливает ей щеки. Офицер махнул рукой, и городовой бросил юбку на пол.
— Всё, ваше благородие.
Офицер подошел к Аришке.
— А ну, курносая, подвинься.
Аришка сгребла в охапку свои тетрадки и спрыгнула с табуретки.
— Тетрадки оставь на столе.
Аришка посмотрела на Ксеньку, но та ее не замечала. Она попрежнему стояла рядом с отцом у печки и упорно глядела себе под ноги.
Офицер выдвинул ящик стола, погремел там деревянными ложками, перелистал тетрадки и задачник. Кровать не стали трогать. Она стояла голая и страшная. Мокрый щербатый остов кровати был скреплен проволокой, веревками и деревянными подпорками. Казалось, что, если до нее дотронуться, она сейчас же рухнет. Городовой перевернул табуретки и обвел глазами желтые стены.
— Кажись, всё, ваше благородие.
— А ну-ка, Парамонов, посмотри в печке… — сказал офицер.
„Знает!“ еще раз подумала Ксенька.
Они с отцом отошли в сторону.
Городовой подвернул рукав шинели и стал шарить в печке. Три раза он чиркал спичкой и освещал устье печки. Его руки были испачканы золой.
— Нет, ваше благородие…
— Загляни в отдушину, — приказал офицер.
Городовой полез на табуретку, открыл отдушину и запустил туда руку. Красное широкое лицо его расплылось в улыбке.
— Есть! Есть, ваше благородие!
У Ксеньки замерло сердце.
Городовой протянул офицеру свою находку.
Это был обрывок газеты „Копейка“, измазанный сажей.
Павел кашлянул.
— Зря только время теряете, господин поручик.
— Успел листовки по рукам пустить? — офицер зло прищурился и бросил на пол обрывок газеты.
— Одевайся!
Когда в коридоре смолкли шаги, Ксенька, как была, в одном ситцевом платье, кинулась вслед за отцом.
Она нагнала его во дворе, под темной подворотней.
Отец шагал между городовыми.
— Тятя!.. — крикнула Ксенька.
Павел оглянулся.
— Беги, дочка, домой. Простудишься…
Ксенька заплакала и поплелась обратно, но посреди двора она остановилась. Справа и слева темнели высокие каменные корпуса. Тускло мигали в окнах желтые огоньки. На Ксенькины плечи и шею падал мокрый снег.
Ксенька съежилась и, всхлипывая, вошла в подъезд.