Дед Лаврентий



Уж если лезть в огород, так только к деду Лаврентию. Забравшись к нему, мальчишки совершенно точно знали, что дед дома. Ну и пусть! Что за интерес лезть, если его нет? Рви сколько угодно морковки и редиски, набивай карманы, суй за пазуху… То ли дело ползать по грядкам, зная, что хозяин каждую минуту может выйти из дому! Выдернешь морковку за зеленый хвостик, а у самого под ложечкой сосет…

Морковку они выбирали самую крупную. Если по ошибке попадалась мелочь, ее выбрасывали. Только один Рудик почти не рвал. Он то и дело вскидывал голову, посматривая на крыльцо.

— Тс-с-с, — вдруг прошептал он.

Мальчишки вжались в землю. На окне, выходившем в огород, съехала в сторону ситцевая занавеска, и сквозь редкую зеленую ботву они увидели самого Лаврентия. Потом занавеска задернулась, и Тимка прошептал:

— Погибли…

Дед Лаврентий вышел на крыльцо.

Был он сутуловат, небрит, с диковатыми, глубоко сидящими глазами. Как и большинство стариков поселка, он носил потрепанный морской китель, только у него он был сильно засален, застегивался на одну уцелевшую пуговицу, и, когда дед ходил по улице, из-под кителя виднелась белая рубаха. Лаврентий быстро сошел с крыльца, встал на нижнюю жердь ограды, вытянулся и увидел мальчишечьи спины.

— Так, — сказал он. — Чего разлеглись? Рвите…

Потом достал из нагрудного кармана обтрепанный блокнот и огрызком карандаша что-то записал в нем. Он не кричал, и не стегал их крапивой, и даже не выгонял с огорода, он только аккуратно вписал что-то в блокнот. И мальчишки отлично знали — что. Ох, как до сих пор ноет у Тимки ухо! Чуть не оторвал его тогда отец. А за что? Увидел дед Лаврентий, как Тимка отобрал у рыжей Ленки шапку подсолнуха, остановился, вытащил этот самый блокнот, что-то занес в него — и вот пришлось иметь дело с отцом.

Дед спрятал блокнот в карман и пошел к воротам. Шел он неспешно, прочно, на всю подошву ставя сапог, и в его позе чувствовалась удовлетворенность. Мальчишки встали и начали отряхиваться от земли. Тимка сплюнул, вытащил из-за пазухи горсть морковки, отобрал самую крупную, вытер о сатиновую рубаху и хотел уже вонзить в нее зубы, но вдруг нахмурился и, заранее ощутив, как будет у него к вечеру гореть и второе ухо, в сердцах швырнул морковку на землю:

— Будь она проклята!

— Вот старая зануда! — прошипел кудлатый Колька.

— А давайте проучим его, — предложил Рудик, — сколько можно терпеть!

— А точнее? — спросил Тимка, и вдруг глаза его загорелись. — Постойте, есть идея!

И он объяснил ребятам: нужно немедленно прокрасться в дом Лаврентия, набрать ведро воды и поставить на полку у двери; от ведра к ручке протянуть веревку. И вот, когда дед взойдет на крыльцо и потянет за дверь, на него обрушится ливень.

— Ну как? — спросил Тимка.

— Мало, — сказал Рудик, — этим его не проймешь.

— На первый раз хватит, — заметил Тимка, — не выбросит после этого блокнотик — придумаем что-нибудь почище.

После этого ребята разошлись по домам, чтобы запастись веревкой, молотком и гвоздями. Ведро они решили поискать в сенях у самого деда.

Когда Тимка летел вдоль байкальского берега, он увидел у основного причала, где отшвартовался большой пароход «Иван Бабушкин», Лаврентия. Дед стоял к нему спиной, но его трудно было не узнать по сутулым плечам и космам полуседых, нестриженых волос, торчавших из-под фуражки. У Тимки сжались кулаки, и он почувствовал величайшее желание выругаться.

С палубы парохода сгружали бочки, ящики и кули с мукой. Дед стоял на причале, тупо уставившись на грузчиков. Они поодиночке перекатывали по доске тяжеленные бочки с пивом. Доска прогибалась, бочки вертелись и неохотно двигались вперед. Лица у рабочих блестели от пота, на рубахах темнели мокрые пятна.

— По двое беритесь, по двое! — вдруг крикнул дед резким визгливым голосом.

Грузчики перемигнулись.

— Ты иди, папаша, своей дорогой, иди… Нечего тут командовать, — бросил коренастый парень в синей робе.

Диковатые, глубоко сидящие глаза деда, казалось, еще глубже запали внутрь. Больше он не сказал ни слова. Он вынул из кармана обтрепанный блокнот, огрызком карандаша записал в него что-то и, не обращая внимания на грузчиков, медленно двинулся дальше.

«Ну до чего же кляузный!» — подумал Тимка, ускоряя шаг. И не он один, а все считали деда таким. Старуха Анфиса из соседнего дома, так та прямо называла его «тронутым». Почти каждый день торчал дед у Байкала, а когда в бухту приходил ледокол «Ангара», он садился на перевернутую лодку и часами, буквально часами, смотрел на него, на тонкие, чуть откинутые назад трубы, на мачты и остроносый стальной корпус. Редкий старик в поселке не служил в свое время на «Ангаре», и никто не обращал на нее особого внимания, а вот этот дед с приходом ее всегда появлялся на берегу, сутулый и небритый, и исподлобья смотрел на «Ангару». «Ты чего это, батя, забыл на ней? Уж не зазнобу ли?» — спрашивали проходившие мимо моряки. Старик сверлил насмешника серыми глазками и лез в нагрудный карман за блокнотом. «И чего он такой?» — думал Тимка. Живет в доме один с полуслепой старухой. К другим на праздники приезжают дети с внучатами, вместе ходят в кино, ездят за шишками, катаются с гармошкой по Байкалу, а дед Лаврентий всегда один. Тимка слыхал: только скупые, нехорошие люди не имеют детей, а когда доживают до старости, жалеют, что некому их поддержать, помочь, схоронить, вот и становятся они злыми и придирчивыми…

Когда Тимка пришел домой, его планы расстроила мать.

— Снеси Але завтрак, — сказала она. — Поесть даже не успела.

В другой бы раз Тимка наотрез отказался: очень надо! Пусть не приходит с гулянок в два часа ночи и не просыпается за пять минут до гудка на судоверфи! Но сегодня перечить матери было рискованно: отец непременно задаст ему трепку за морковку и неплохо, чтоб мать заступилась и облегчила наказание.

— Ну давай, — сказал Тимка, подхватил узелок с бутылкой молока и пирожками, сунул за пазуху молоток и помчался… к дому Лаврентия.

Ребята сидели за чахлым бурьяном и поджидали его.

— Вот вам пирожок, — сказал Тимка (Альке хватит и одного!), — а я сейчас вернусь.

Мальчики разделили пирожок и взялись за работу, а Тимка полетел к судоверфи. У проходной он помахал перед носом сторожа узелком с едой, и тот пропустил его.

Вот она — верфь! Если попадешь на нее — навряд ли скоро уйдешь. Вокруг раскинулись цеха, склады, мастерские. А у берега на стапелях[19] грузно стоит гигантская «Ангара», вытащенная для ремонта, тысяча пятьсот пятьдесят тонн водоизмещения! Внизу лежат черные кожухи — в них бегать можно — от ее труб, тяжелые якорные цепи и огромный якорь…

Тимка вбежал по дощатым мосткам с набитыми поперек планками на палубу ледокола и сразу двинулся к корме, где пестрели разноцветные платки девчат-маляров. И тут только мальчишка заметил, что девчата не стучат, как всегда, молотками, оббивая с борта ржавчину, а молча сидят кружком. Тимка хотел уже было окликнуть Алю, как вдруг осекся: до него донесся ненавистный стариковский голос. Мальчишка осторожно высунулся из-за металлической надстройки и тут же спрятался: так и есть! На фальшборте[20] сидел дед Лаврентий и, приладив на коленях блокнот, что-то старательно записывал в него. Ветер ерошил космы его седоватых волос, торчавших из-под фуражки, и отгибал полу засаленного кителя.

— Ты что это, папаша, все пишешь и пишешь, — сказала девушка-маляр с золотыми серьгами, заглядывая в блокнот, — точно писатель какой.

— Не приставай к человеку, — сказал бригадир, пожилой, с прокуренными усами, и, когда дед отошел от них, добавил потише: — Вы старика не трогайте, у него, можно сказать, право на это есть.

— Какое там право?

— Знала бы, не спрашивала.

В это время зычно прогудел заводской гудок, бригадир крикнул: «Перекур!» — и девчата засмеялись, потому что в бригаде не было ни одного мужчины, а бригадир никак не мог привыкнуть к этому.

Видя, что деда Лаврентия рядом нет, Тимка вышел из-под надстройки и подошел к бригадиру.

— Дяденька, а какое у него право? — спросил он.

— Это у кого?

— А у деда Лаврентия.

— Какое право, спрашиваешь? — Бригадир достал из кармана смятую пачку «Беломора», глубоко затянулся, сказал одной из девчат: — Подвинься-ка! — и смерил Тимку взглядом с головы до ног. — Тебе сколько лет-то? Двенадцать? Мне в ту пору было, пожалуй, побольше. Уже винтовку в руках держал. Да, давно это было…

Тимка присел на корточки; бригадир, кажется, собирался рассказать что-то интересное…

— Давно это было. «Ангара» стояла в порту Байкал, и вдруг по кораблю разнесся слух: колчаковцы, отступая из Иркутска, привезли на ледокол заложников, большевиков, тридцать одного человека. Подали колчаковцы команду — подымать пары. Ослушаешься — свинец в затылок. Взялись кочегары за лопаты, швыряют в топки уголь. Пламя, как в аду: клокочет, глаза да зубы блестят. Вдруг слышат толчок: от стенки отвалили. Швыряют уголь, а у самих душа не на месте. Не торопятся топку загружать. Что-то недоброе затеяли колчаковцы, но попробуй догадайся — что? Разболелась у Лаврентия голова — он тоже кочегаром был, — жар виски ломит. «Дай, — подумал, — выйду, воздуха свежего хвачу».

Вышел Лаврентий из кочегарки и видит: вдоль бортов и на корме колчаковцы стоят с винтовками в руках — белые папахи, башлыки крест-накрест. Мороз жжет, аж ноздри слипаются. Выводят двое солдат из трюма босого, в галифе и драной нательной рубахе человека со скрученными за спиной руками. Подвели к корме, пригнули голову. Один краснорожий верзила ударил его с размаху по затылку деревянной колотушкой — были такие на судне, чтоб намерзший лед с корпуса оббивать. Ударил — и нет человека. Двое подхватили его за ноги — и за борт.

А сзади дымил «Кругобайкалец», ломал лед, топтал сброшенные трупы, чтоб ни одного не осталось на льду. На корме скользко от крови, в кучу свалены пальто, бекеши[21], сапоги и тужурки. Один колчаковец держит под мышкой хромовые сапоги, из кармана другого торчит свитер… Переступают с ноги на ногу, дуют в варежки, ежатся.

Слабо светит луна, блестит иней на штыках и затворах, крутые сопки смутно белеют в темноте. Отчетливо слышно, как хрустит, проламываясь, лед, как тяжело вздыхает машина. Вот что тут делается, а они ничего не знают! Ох и разобрало здесь Лаврентия… Вышел чистым воздухом подышать, а сам стоит и задыхается — воздуха не хватает, все горит внутри, словно швырнули его самого на лопате в огненную топку…

Видит — еще одного выводят: босой, в белой рубахе с растерзанным воротом. Посмотрел Лаврентий на него — и прямо дурно стало: Мишка, старшой его сын… Лицо худое, черное, глаза ввалились, щеки и шея в синяках и кровоподтеках, губы опухли. А Лаврентий стоит как деревянный и себя не чувствует. Только губы шепчут: «Господи, если ты есть на небе, как ты можешь смотреть на это?» И кровь словно уходит из тела, голова кружится.

Крикнул Лаврентий что-то, бросился к сыну, да штыки в грудь уперлись. Схватили его, оттащили, орут: «Вместе с ним хочешь? А ну, назад!»

Смерть сдавила дыхание Лаврентия, ноги примерзли к палубе, в голове чугунный звон то приближается, то уходит… Слышит, колотят его в живот и спину, но боли не чувствует. И вдруг видит: Михаил как рванется, треснули веревки, охранники разлетелись по палубе, винтовки загремели о железо. Он саданул одного ногой в лицо да толку-то что — босой…

«Гады! — захрипел он. — Нас тридцать один, а вас сотни… Убивайте нас, бейте… Все равно народ победит!.. А вы… вы…»

Навалились на него колчаковцы, заломили руки, рот портянкой заткнули, колотят прикладами, пихают сапогами в живот, подводят к корме. Он мотает головой, ветер волосы ерошит, бросает на глаза. Пригнули его к фальшборту. «Живей!» — кричат палачу, и тот уже колотушку подымает.

«Народ не осилишь… Наша возьмет!» — донеслись до Лаврентия глухие, задушенные слова.

Что было дальше — он не помнил. Как во сне слышал — тащат куда-то, потом швыряют, и он полетел вниз, считая головой железные ступеньки трапа. Очнулся только тогда, когда ребята вылили на голову ведро воды.

«Что такое?» — спросили они.

«Сына, сына моего только что… колотушкой… по голове…»

Вот здесь это было, — кончил бригадир. — Отсюда выводили, здесь ставили и сбрасывали вон туда… В Иркутском музее колотушка хранится… — в музее-то бывал? — волоски налипшие видны. Остались с той ночи…

Стало очень тихо. Несколько девчат, забывших про обед, молчали, и по Тимкиному телу пробежала ледяная дрожь.

— И это было на «Ангаре»? — спросил он.

— А то где же? Эх ты, такие вещи знать надо.

— А потом? — спросила одна из девчат.

— Потом? Партизанить ушли мы потом с Лаврентием… Ох, как ненависть к душе прикипела. Прикипела и не отпускала, пока последнего беляка не порешили. Громили их — рука ни разу не дрогнула, а ты спрашиваешь, откуда право?

Тимка, холодея, сидел на корточках, и перед его глазами дрожали и расплывались девчата, и рыжеусый бригадир, и палуба ледокола. И вдруг, как раскаленным гвоздем, его прожгла мысль: ведро с водой!

Тимка стал потихоньку отступать от надстройки. Чтоб не спускаться по открытым мосткам, нырнул в люк какого-то трюма, по шаткому трапу спустился в каюту, толкнул ржавую дверь и побежал по коридору. Добрался до отверстия, где с корпуса был сорван стальной лист, и вылез наружу. Сжимая в руке узелок с Алиным завтраком, пронесся по улице.

— Проваливайте! — крикнул он, подбегая к дому деда Лаврентия, и, не глядя на изумленные лица ребят, снял ведро с водой и обрезал ножом веревку…

Тимка шел домой по центральной улице. Ярко светило солнце, облака медленно плыли на Иркутск, и с моря тянул прохладный ветер. С верфи долетал стук молотков, упрямый и жаркий, сухо трещала электросварка, и устало ухал в кузнице молот. Тимка шел вдоль моря и чувствовал странную легкость на сердце. Проходя возле причала, где еще стоял «Иван Бабушкин», Тимка вдруг увидел, что грузчики по двое скатывают бочки и они уже не крутятся и не скользят по доске. «Значит, и здесь узнали, кто такой дед Лаврентий», — подумал Тимка и зашагал домой.


Загрузка...