А любят подводники так…
Лейтенанту Феодориди, начальнику радиотехнической службы большой подводной лодки, вдруг выпали два свободных дня. Впервые за два года нежданно-негаданно посчастливился ему «сквозняк» — свободные суббота и воскресенье. Случилось это ненароком: в субботу Феодориди должен был дежурить по кораблю, но лейтенант Весляров, командир торпедной группы, попросил поменяться дежурствами и заступить вместо него в понедельник. Еще не помышляя ни о каком «сквозняке», Феодориди согласился.
В пятницу же на подведении итогов соцсоревнования командир подводной лодки капитан 3-го ранга Абатуров объявил радиотехническую службу лучшей на корабле. Да и было за что: весь январь лейтенант Феодориди «рыл землю, упершись рогом». Во-первых, сдал зачеты на самостоятельное несение якорной вахты, во-вторых, радиотелеграфисты отличились на командно-штабном учении, в-третьих, радиометристы сменили «засоленную» антенну радара в рекордный срок, в четвертых…
В общем, на гребне славы Феодориди подкатил к командиру и попросил отпустить его на субботу в Северодар по личным делам.
— С Натальей поедешь? — не то спросил, не то уточнил командир.
Да, собственно, что тут уточнять?! Весь гарнизон знал о романе Христофора Феодориди с Натальей Аксеновой, двадцатилетней красавицей, секретарем горсуда. Статная, рослая, она даже в заполярную зиму ходила с рассыпанными по черной шубке золотыми волосами. Когда она восседала за секретарским столиком в зале трибунала, подсудимые очень рассеянно слушали прокурорские речи…
— С Натальей, товарищ командир.
Абатуров подумал, потянул время и вдруг сделал царский подарок:
— Значит, так… Разрешаю вернуться в понедельник… К подъему флага.
Так Христофор стал обладателем бездны времени в пятьдесят часов, свободных от учебных тревог и регламентных работ, от ночных вызовов на лодку и внезапных поручений, свободных от собраний и построений — словом, от службы.
На рейсовом катере по пути в город Феодориди, вдохновленный открывшейся перед ним вечностью, предложил подруге слетать на денек к Черному морю — в родную Хосту.
— А успеем? — спросила осторожная Наташа. Христофор тут же подсчитал часы. Выходило, что в Хосте они могли провести полдня, ночь и еще полдня, чтобы в воскресенье вечером вернуться в Северодар.
— А знаешь, как это называется? — припомнила Аксенова юридическую формулировку. — Самовольное покидание места службы.
Но Феодориди взглянул на нее так, что Наташа до самого Адлера забыла о своем столике в зале трибунала.
Они урвали у арктической ночи почти целый день солнца, зелени и лазурного моря. А после воскресного обеда в ресторане «Магнолия» отправились в аэропорт. И все бы кончилось благополучно, если бы в ту зиму на южных склонах Кавказских гор не выпало слишком много снега. Сугробы скрыли излюбленный корм диких голубей — чинаровые орешки и желуди. И тогда тучи голубиных стай опустились на летное поле адлерского аэродрома. К ужасу влюбленных, все рейсы отменили. Но подводники тем и отличаются от всех прочих смертных, что находят выход из любого положения, даже если для этого надо пролезть через торпедный аппарат… Шальной таксист домчал их за четыре часа и за месячное лейтенантское жалованье в Сухуми. А оттуда в полночь им удалось вылететь на север.
Ровно в восемь ноль-ноль лейтенант Феодориди, слегка небритый, покачиваясь от усталости, стоял в строю на корпусе подводной лодки и слушал бодрую скороговорку горна, под которую на всех кораблях в гавани взлетали флаги и гюйсы. А потом заревели тифоны, завыли злые сирены… По понедельникам на эскадре проверяли исправность средств звуковой сигнализации.
Самовольная отлучка начальника радиотехнической службы раскрылась на другой же день, когда на службу вышел пропагандист политотдела капитан-лейтенант Скосырев, возвращавшийся из отпуска тем же самолетом, что и Христофор с Натальей.
Проступок комсомольца Феодориди разбирался на лодочном комитете ВЛКСМ. Заседание комитета вел подчиненный начальника РТС мичман Голицын, старшина команды гидроакустиков и заместитель комсомольского секретаря. Впрочем, Голицын очень скоро взял самоотвод и все заседание рисовал в блокноте шаржи на боцмана — мичмана Белохатко, тоже члена комитета. Голицын почеркивал карандашом и вспоминал свою «love story»,[1] как с некоторых пор стал небрежно называть все, чем жил целых семь лет.
Он только что вернулся из Москвы, из первого мичманского отпуска — очередного, долгожданного. Отец и мать у Голицына слепые от рождения. Когда Дмитрий предстал перед ними в новехонькой парадной форме, оба они наперебой ощупывали фуражку, шинель, тужурку. Их пальцы пробегали по мичманским звездочкам на погонах, по золотым якорям на лацканах, по тоненькому годичному шеврону на рукаве: пытались представить великолепие морского наряда. Отец ничего не сказал, а мама вздохнула:
— А как же с институтом, Митенька? Выходит, зря учился?
И Дмитрий разубеждал ее, что не зря, что мичманский контракт он подписал всего лишь на два года. За это время поплавает, послужит на Севере, скопит приличную сумму для будущей оседлой жизни, вернется в Москву и начнет работать где-нибудь по специальности радиоинженером. Но то была официальная версия его службы — нарочито деловая и меркантильная. В действительности все обстояло куда сложнее. В действительности Дима Голицын ни сном ни духом не видел себя моряком. Даже тогда, когда в последнем классе всех парней их достославного десятого «А» вдруг обуяла жажда подвигов, приключений и прочих громких дел, когда Колька Уваров явился однажды с парашютным значком «перворазника», горделиво нацепленным поверх свитера, когда стихи Толи Лавочкина опубликовала «Юность», а Юра Бабаян выиграл районное первенство по боксу среди юниоров, когда Саша Милютин стал бардом и актером гремевшего на всю Москву самодеятельного театра в одном из подвалов на Красной Пресне… Всем вдруг позарез оказалось необходимым стать кем-нибудь немедленно, сейчас, не дожидаясь выпускных экзаменов и аттестата зрелости. И только Голицын, пожалуй, был самым незаметным человеком на фоне общешкольных звезд. Что с того, что он каждый день приходил в класс со свежими ожогами на пальцах от паяльника — мастерил дома необыкновенный синтезатор, который должен был, по замыслу, воспроизводить самые невероятные звуки: от пения птиц до шума волн, от электрогитары до электросвирели… Что с того, что он знал азбуку Луи Брайля и мог читать книги для слепых. Воображения Ксении Черкасовой, большеглазого существа в белом кружевном воротнике и черном фартуке, увы, все эти голицынские умения никак не трогали. Эх, знать бы Диме тогда, что пройдет несколько лет и он предстанет перед самой красивой, перед самой умной, самой остроязыкой девушкой класса, школы, города, вселенной в гордом наряде североморского матроса — черных клешах, черном бушлате, проклепанном в два ряда золотыми пуговицами, в лихой бескозырке с неуставной лентой «Подводные силы КСФ», заказанной тайком в магазине похоронных принадлежностей. Конечно же, в тот смутный и горячечный год он и вообразить такое не смел. Море, флот, подводные лодки — это удел особых и избранных… Перед весенними каникулами Дима совершил весьма взбудоражившее его открытие. Как-то, оставшись наедине с классным журналом, он заглянул в конец книги и обнаружил в общем списке адрес Ксении Черкасовой. Он поразился тому, что никогда раньше не приходила ему в голову такая простая и такая важная мысль: узнать, где же дом этого непостижимого существа, под власть которого он попал столь безоглядно и всецело?
Он не стал записывать: «2-я Останкинская, дом 3, корпус 1, кв. 390»; он запомнил эти слова и цифры как прекрасный сонет.
В тот же день Дима после уроков отправился взглянуть на дом, где живет Ксения. Чем ближе подъезжал трамвай к останкинской телебашне, тем тревожнее становилось Голицыну. Он поминутно оглядывался — не вошел ли в вагон кто-нибудь из одноклассников? Ему казалось, что пассажиры догадываются, куда и зачем он едет. Пылали щеки, пылала шея, пылали уши… Когда водитель объявил Вторую Останкинскую, Дима вздрогнул и сделал вид, что его это не касается, и проехал еще одну остановку. Потом он возвращался пешком, вглядываясь в номера, пока не вздрогнул от сочетания затверженных цифр: дом 3, корпус 1… Десятиэтажное здание пятидесятых годов, отделанное кремовой плиткой и обнесенное по карнизу сеткой, чтобы плитки не падали на головы прохожих, ничем не отличалось от квартала таких же громоздких и осанистых домов. Но Дима сразу же выделил его и запомнил на всю жизнь. Ему захотелось отыскать ее окна, ее подъезд, и он словно во сне, не вошел — вплыл во двор, обогнул батарею мусорных ящиков, стоянку «Жигулей», пересек собачью площадку, детский городок и наконец уткнулся в кирпичное крыльцо заветного подъезда. Теперь он уже знал, что не уйдет отсюда, пока не поднимется на ее этаж, не увидит ее дверь. И он вошел в подъезд, словно в кратер вот-вот взорвущегося вулкана. Все жильцы, которые попадались навстречу, дети и даже кошки казались ему существами совершенно особенными только потому, что жили под одной крышей с ней.
Ноги сами собой подняли его на третий этаж, и Дима замер перед пухлой чернокожей дверью с блестящей табличкой «Н. И. Черкасов». «Отец», — догадался он, прочтя незнакомые инициалы. Коленки сделались на удивление слабыми и все норовили подогнуться, так что хотелось сжать их руками. Черная дверь могла распахнуться в любую секунду, и на пороге появится — страшно подумать — Ксения.
Уличив себя в необъяснимом и постыдном страхе, юноша придумал себе достойное испытание. Он подошел к двери и, леденея от ужаса, нажал белую клавишу звонка: «Динь-бом»!
Робкая надежда — дома никого нет — тут же улетучилась при звуке легких шагов. Сердце оборвалось и завертелось волчком; в дверном проеме стояла Ксения.
— Ты? — удивилась она.
— Я, — сокрушенно подтвердил Голицын.
— Ну… проходи… — неуверенно пригласила девушка.
До сих пор Дима видел ее только в черно-коричневом школьном платье. И если бы она стояла сейчас в этом же строгом наряде, он никогда бы не решился перешагнуть порог. Но ничего страшного, уничтожительного, рокового при таком халатике, при смешных соломенных тапочках произойти не могло, и Дима вступил в святая святых — в дом Ксении Черкасовой. В памяти остались только неимоверно просторная прихожая, очень высокие стены, книжные шкафы, напольная ваза, на которую Дима чуть не наткнулся, и зеленый фаянсовый лягушонок, приткнувшийся возле телефона на фаянсовом же листке. Точно такая же пепельница стояла и у Голицыных на серванте. Диме показалось, что лягушонок подмигнул ему по-свойски, и сразу на душе полегчало: здесь, в этом чужом и почти враждебном доме, у него был маленький союзник. Ксения провела его на кухню, налила чаю, возник нелепый натужный разговор о последней контрольной по тригонометрии, о билетах к выпускным экзаменам… Поблагодарив за чай, Голицын попросил совершенно ненужные ему таблицы Брадиса и благополучно удалился.
Никто из класса так и не узнал об этом странном визите.
На выпускном вечере, когда вдруг до слез остро ощутилось, что такой слитный и уютный десятый «А» вот-вот должен рассыпаться и рассеяться в жутковато просторном мире, Дима отозвал Ксению за кулисы актового зала и объяснился в любви самым нелепым, самым старомодным образом. Он знал наверняка, что рассчитывать не на что, что обречен, никогда ее губы не скажут «да». Он знал, что его ждет полный крах, и все же решился сказать, выдохнуть из себя роковые три слова, и решимость эта, отчаянная и мужская, была единственным ему утешением…
Девушка в кремовом платье не рассердилась и не рассмеялась. Она с жалостью посмотрела на всклокоченного, обескураженного парня, взяла его за руку и сказала: «Пойдем». Она честно пробродила с ним всю июньскую ночь от Останкина до Красной площади, затем они пришли в Сокольники к Диминому дому, и Ксения, словно старшая сестра, убедившись, что несмышленыш-брат теперь в полной безопасности, поцеловала в лоб и попросила никогда больше ей не звонить и не искать никаких встреч.
Только потом, спустя много лет, Голицын понял, как добра была к нему в ту ночь девушка с ледяными глазами.
…Дома никого не было. Дима заставил себя сварить картошку, вскипятить чай, позавтракать и начать новую жизнь без Ксении из Останкина, бойцовскую жизнь московского абитуриента, столь неожиданно взрослую, тревожную и томительную…
Он поступил в институт радиоэлектроники и автоматики. И — о чудо! — через год встретил в читальном зале Ксению Черкасову. Она перевелась в МИРЭА с физического факультета пединститута.
Но радовался Голицын напрасно. Ксения позволила подойти к себе только через год — на третьем курсе. На четвертом она приняла приглашение сходить в Кремлевский дворец на «Дон Карлоса», на пятом пригласила к себе на день рождения. А летом после выпуска поцеловала… Поцеловала не то в щеку, не то в уголок губ. Дима долго потом вспоминал этот поцелуй и разгадывал его, как расшифровывают таинственную печать… Случилось это на перроне Ленинградского вокзала вскоре после вручения дипломов. Накануне, раскрыв заветные красные корочки выпускника-отличника, Голицын обнаружил в них невзрачную бумажку — повестку из военкомата. Ему предстояло отслужить в армии год. Всего-то год… Он даже рад был отчасти, что теперь можно будет писать письма и проверить себя в разлуке. Тем более что служить выпало на Севере, да еще на флоте.
Служба оказалась легкой и необременительной. В береговой базе подводных лодок матроса Голицына назначили заведующим шумотекой при классе, где тренировались лодочные гидроакустики. Это было что-то вроде лингафонного кабинета, только вместо кассет с записями иноязычных текстов Дмитрий выдавал пленки с шумами винтов различных кораблей: авианосцев и крейсеров, эсминцев и подводных атомоходов, рыбацких судов и грузовых транспортов. А еще были бобины с записями голосов морских рыб: сциен, дорад, тригл и даже дельфинов.
Времени хватало и на книги и на письма.
Дмитрий наговаривал свои послания на пленку, затем наматывал ее на жесткие открытки, запечатывал в конверт и отсылал Ксении через городскую почту. Разумеется, он рассказывал ей о том, как трудна служба на подводных лодках (понаслышке от знакомых гидроакустиков), как прекрасно полярное сияние (видел однажды сам), как шумливы и говорливы под водой рыбы (слышал сам, но только с магнитофона)… Ксения отвечала редко, но регулярно — раз в месяц. Она писала, что ее распределили в подмосковный центр космической радиосвязи, что работа ей нравится, но о ней не расскажешь подробно, что зима в Москве никуда не годится — то мокрые гололеды, то дождливые снегопады…
С весны письма прекратились, и Голицын подумал поначалу, что Ксению и вовсе засекретили в ее центре. Утешался Дмитрий тем, что через неделю-другую и без того недолгая его служба кончалась, а до Москвы скорый поезд «Арктика» идет всего тридцать два часа. Но тут пришло коротенькое письмецо… Дмитрий пробегал убийственные строчки, и они прыгали в глазах фиолетовыми пружинками…
Ему и в голову не приходило, что Ксения может выйти замуж. Даже странно было представить: Ксения, такая серьезная, такая правильная, такая насмешливая, и вдруг загс, свадьба, муж…
В Мурманске, коротая время перед московским поездом, Дима посмотрел фильм «Романс о влюбленных» и был поражен — до чего же точно кто-то вывел на экране его жизнь, его матросскую любовь… И конечно же, захотелось вот так вот, как этот морской пехотинец из картины, прийти к неверной невесте в распахнутом бушлате, с чубом, взвихренным из-под геройской бескозырки, и устроить знатную бучу или просто испепелить презрением изменщицу и то сухопутное ничтожество, на которое променяла она его — матроса-североморца.
Полдороги Голицын просидел за столиком вагона-ресторана, глядя в окно и поглаживая бокал-неваляшку. Менялись соседи-попутчики — он никого не видел и не слышал. Потом подсел полный и лысый капитан 3-го ранга с инженерными «молоточками» на погонах, глянул на нарукавный «штат» голицынской фланелевки.
— Радиотелеграфист? — поинтересовался «кап-три».
— Гидроакустик, — вяло ответил Дмитрий.
— Дэмэбэ играешь?
— Дэмэбэ…
— Слушай! — оживился толстяк. — Мне гидроакустики во как нужны!.. В школу мичманов пойдешь?
Голицын, не тая горькой и язвительной усмешки, покачал головой. Капитана 3-го ранга это только раззадорило:
— Ну сколько ты будешь получать на гражданке?! Ну три полста от силы… А мичманом? Смотри сюда!..
«Kan-три» извлек из кармана электронный калькулятор, и на экранчике запрыгали зеленые цифры:
— Это за должность… Это за выслугу… Это «полярка»… это «гробовые»… Тьфу!.. «подводные», если на лодки попадешь. Это эмдэдэ — морское денежное довольствие… При пересечении кораблем линии Тромсё — Бустер пойдет валюта в бонах… Ну-ка, итого — ого-го!
— Нет.
— Не пойдет служба, через два года спишешься мичманом запаса. Две звезды — почти офицер!
— Нет.
— Ну заладил — «нет» да «нет»… По специальности будешь служить. Диплом не пропадет… Кортик выдадут, — выбросил искуситель последний козырь. — В белой тужурке будешь ходить — все девушки твои!
Голицын улыбнулся зло и печально.
— Нет!
— Ну ладно, — вздохнул незадачливый вербовщик и набросал на бумажной салфетке адрес. — Возьми. Может, надумаешь. Москва, она, братишка, бьет с носка!
И настырный «кап-три» отстал.
В Москве на площади трех вокзалов Голицын швырнул черный портфель с нехитрыми пожитками в такси и назвал останкинский адрес…
…Из зеркала лифтовой кабины на него смотрел бравый парень: бескозырка-маломерочка сдвинута на брови, белое офицерское кашне подчеркивало угольную чернь бушлата, в распахе ворота — сине-белая рябь тельняшки, ядреное золото пуговиц и фосфорическое сияние на погонах литер СФ, покрытых светонакопительной краской. И еще глаза, темные от гнева и печали.
Звонок под его пальцем сыграл «боевую тревогу». Дверь открыла Ксения — чужая, стройная, шемяще красивая. Она не охнула, не отступила назад, не пришла в смятение… Да что там в смятение… Разве что удивилась и в веселом изумлении закружила Дмитрия в прихожей.
— Ну-ка повернись, покажись!.. Убиться можно. До чего хорош!.. Идет тебе черный цвет!.. Идет… И ленточки с якорями — с ума сойти… Ну раздевайся! Сейчас Юра придет. Вместе поужинаем.
Все гордые слова и скорбные монологи, выстраданные под стук вагонных колес, рассеялись сами собой, и Дмитрий, покорно поплелся в ванную мыть руки.
— Кто он такой, этот твой Юра? — спросил Голицын, тщась изо всех сил придать голосу ледяное презрение.
— Луноход по телевизору видел? — Ксения таинственно понизила голос: — Вот он один из тех, кто им управлял… Только я тебе этого не говорила!
Голицын ошеломленно молчал, не зная, верить или не верить, не зная, что сказать, о чем спросить… Но тут пришел муж. Без звонка в дверь. Скрежет его ключа больно отозвался в сердце или выше, а может, чуть в стороне… У Димы всегда была тройка по анатомии…
— У нас гости. — Вышла навстречу Ксения. — Мой школьный товарищ — Дима Голицын.
Дима поправил «гюйс» и протянул каменную руку немолодому уже крепышу в чудовищно затертой летной кожанке. Ветхость куртки подчеркивали свежайшая сорочка при отменном галстуке и белоснежные манжеты. Что это за куртка — прихоть ученого чудака, вызов моде или дань прошлому, Голицын так и не разгадал, хотя странный наряд так и ударил в глаза; Дмитрий сверлил взглядом человека, который отнял у него Ксению. Крепыш не относился к разряду красавцев и был старше Голицына, как, впрочем, и Ксении, лет на десять. Дмитрий не без довольства отметил и мешки под глазами, и сединки в висках: «Старик… Не могла помоложе найти». Но едва «старик» начал рассказывать с шутками-прибаутками о новом запуске, как в ту же минуту превратился в озорного, смешливого парня — энергичного, резкого, почти стремительного. Он рассказывал о том, о чем простые смертные узнают по радио лишь наутро. Рассказывал без пижонства, без многозначительных недомолвок — просто, обстоятельно, с радостной обреченностью человека, влюбленного в свою работу: другой нет и не будет. Одна на всю жизнь — жестокая, изматывающая и прекрасная… Точно такими же глазами смотрел крепыш на Ксению. И та отвечала ему короткими счастливыми взглядами.
Дмитрий старался не замечать этих переглядок. Ему удалось рассмотреть, что под белыми манжетами, далеко вылезшими из рукавов кожанки, скрываются фиолетовые рубцы, какие бывают на коже после сильных ожогов… Скрытое величие этого человека с каждой минутой становилось все ощутимей.
Когда настал черед гостя поведать о морской жизни, Голицын стушевался вовсе. Ну не о шумотеке же рассказывать? Самым ярким переживанием последних недель службы была суета вокруг «дембельского костюмчика» — тайные визиты в ателье, где в будущие «клеша» вшивались запретные клинья, переговоры со шляпным мастером насчет фирменной бескозырки, выпиливание из мыльниц славянских литер СФ — северный флот, и прочие пижонские хлопоты.
Он покидал дом Ксении с мерзейшим чувством собственного ничтожества. Надо же — просидеть год в теплом кабинете, а потом корчить из себя моремана, героя-подводника.
Вспомнилось вдруг, как прятал перешитую форму и несезонный бушлат на вокзале в ячейке автоматической камеры хранения, как таил заветный шифр, как торопливо переодевался в вагонном туалете, как ловил в метро взгляды девчонок…
Через три тягомотных дня, заполненных шатанием по кафе и неотступными вопросами «Кем быть? Где работать?», Голицын отыскал в бушлате бумажку с адресом мичманской школы и купил билет до Мурманска.
Моряком так моряком!
Курсантскую практику Голицын проходил на подводной лодке капитана 3-го ранга Абатурова.
В свои тридцать шесть Абатуров как командир лодки был староват. По службе его уже обгоняли кавторанги в возрасте Иисуса Христа.
Историю абатуровского командирства знала вся эскадра. Из училища парень рвался на подводные лодки, но попал на старый эсминец, который вскоре ушел в консервацию. Несмотря на то что корабль стоял на приколе, в моря не ходил и особых шансов отличиться своим офицерам не давал, лейтенант Абатуров быстро вырос до старшего помощника командира.
Карьера довольно редкая и завидная. А он все три «надводных» года бомбардировал отдел кадров флота рапортами: «Прошу перевести меня на подводные лодки… Согласен на любую должность, в любой гарнизон». Рапорты возвращались с неизменной пометкой: «Вакансий нет». Об этой переписке узнал некто из адмиралов-подводников, вызвал к себе неугомонного лейтенанта: «Есть место командира группы. Пойдешь со старпомов?»
Абатуров согласился и начал карьеру с нуля — командир группы, командир отсека. Ему уже шел двадцать восьмой год, и кадровики занесли его фамилию, которая всегда и везде открывала любые списки, в графу «Неперспективные офицеры». Правда, судьба подарила ему шанс стать флагманским связистом. Но Абатуров не захотел уходить в штаб, на берег, остался на лодке. Это стоило ему личной жизни. Пока он был в очередной «автономке», невеста уехала в Одессу и не оставила адреса.
К тридцати годам, когда иные офицеры уже становятся к командирскому перископу, Абатуров едва вышел в «бычки» — в командиры боевой части связи с одновременным начальствованием над радиотехнической службой. Правда, на его кителе посверкивала серебряная «лодочка» — знак о допуске к самостоятельному управлению подводным кораблем. Никто даже не заметил, как он сдал все зачеты и получил — единственный среди радиоофицеров — этот заветный подводницкий знак, который, как орден, носится справа и крепится к тужурке не на пошлой булавке, а привинчивается рубчатой гайкой с клеймом монетного двора.
Дальше был самый фантастический этап абатуровской карьеры. Документы молчат, говорят легенды.
Будто однажды на больших маневрах перед самым выходом в торпедную атаку посредник «вывел из строя» командира лодки и велел старпому возглавить корабельный боевой расчет. Старпом совершенно не был готов к этой роли, и с ним случилось что-то вроде шока. Он сжимал микрофон боевой трансляции и не мог выдавить из себя ни слова. Текли драгоценные секунды… И тогда из закоулка центрального поста, там, где мерцал светопланшет надводной обстановки, выбрался капитан-лейтенант Абатуров, взял у старпома микрофон и блестяще провел атаку! То было явление Золушки на торпедном балу.
После маневров «неперспективный офицер» был назначен старпомом этой же лодки, минуя ступень помощника командира. А еще через пару лет получил направление на Классы командиров подводных лодок. Тут судьба подставила подножку. На медкомиссии выявилось, что правый — «перископный» — глаз Абатурова близорук. С таким зрением не то что в командиры идти, из плавсостава списываться надо.
Другой бы запил от такого выверта фортуны. Но Абатуров ухватил рукояти командирского перископа как быка за рога.
Кто его надоумил — неизвестно, но только оказался он на другой день после медкомиссии в Москве у знаменитейшего профессора-окулиста. Чтобы попасть к нему в институт и записаться в очередь на прием, надо было записаться прежде в очередь к гардеробщику, ибо в многоместной раздевалке не хватало номеров для всех страждущих. Запись велась ежеутренне за час до начала работы метро.
Как удалось Абатурову, человеку без «мохнатой руки» в столице, попасть в первый же день приезда к профессору, легенда умалчивает, ибо тут меркнет фантазия мифотворцев. Известно лишь одно, что старик-гардеробщик полвека тому назад служил на линкоре «Парижская коммуна» вещевым баталером и с тех пор питал большое уважение к черным флотским шинелям…
Профессор-окулист сделал всего лишь вторую успешную операцию по хирургическому устранению близорукости. Абатуров согласился стать третьим пациентом и расписался в бумажке, которая снимала с глазного хирурга ответственность в случае неудачи.
Через полмесяца капитан-лейтенант с серебряной лодочкой на груди увидел свою фамилию в списке принятых на Классы — увидел двумя глазами с дистанции, как он уверял, в один кабельтов.[2]
Много позже, после Классов, когда командиру подводной лодки капитану 3-го ранга Абатурову сказали, что если он не подаст нынче рапорт в Морскую академию, то в следующем году он не пройдет туда по возрастному цензу, «неперспективный» командир рапорта так и не написал. Ушел в очередной поход, из которого вернулся с орденом Красной Звезды.
Вот такой человек заглянул к концу голицынской стажировки в старшинскую и, сбив пилотку на затылок, весело спросил:
— Ну что, мичман, придешь к нам служить?
И судьба Дмитрия Голицына решилась в тот же миг.
— Приду, товарищ командир!
Подводная лодка дрейфовала в Средиземном море. С мостика приказали открыть гидроакустическую вахту, и мичман Голицын, не чуя ничего дурного, включил аппаратуру на прогрев. Через несколько минут бодро прокричал в микрофон:
— Мостик, горизонт чист! Акустик.
Динамик откликнулся голосом командира:
— Прослушать горизонт в носовом секторе!
Голицын прокрутил штурвальчик поворота антенны, но в наушниках по-прежнему стоял мерный жвачный шум волны, заплескивающейся на корпус субмарины.
— Мостик, горизонт чист! — еще раз доложил мичман.
— Акустик, прослушать горизонт по пеленгу… градусов!
Капитан 3-го ранга Абатуров хорошо владел голосом, но сейчас сквозь стальную мембрану явно прорывались нотки раздражения.
Как ни вслушивался Голицын в подводную даль, ничего, кроме шорохов, треска да монотонных стонов самцов горбыля, расслышать не мог. Осенью в здешних водах Средиземного моря стоит «глухая» гидрология: как будто гидрофоны накрывают толстым ватным одеялом.
— Горизонт чист, — сообщил Дмитрий, уже не ожидая ничего хорошего.
— Мичману Голицыну, — взорвался динамик, — прибыть на мостик!
Он передал вахту старшине 1-й статьи Сердюку и пронырнул сквозь переборочный и рубочные люки на мостик.
— Товарищ командир, мич…
Абатуров прервал рапорт сердитым кивком в сторону длиннющего танкера, загромоздившего полгоризонта. Танкер проходил так близко, что без бинокля можно было разглядеть и голубополосый греческий флаг, и полуголого матроса, который катил по верхней палубе на красном велосипеде, и черноволосую гречанку, из-под руки разглядывавшую диковинный подводный корабль.
— Вот он, твой «чистый горизонт»! — не выдержал Абатуров.
Самое обидное, что при сцене посрамления старшины команды акустиков присутствовал и боцман — старший мичман Белохатко. Боцман стоял рядом с командиром, смотрел на Голицына сверху вниз — с мостика в ограждение рубки, и обожженные солнцем губы насмешливо кривились: «Глухарь ты в белых манжетах… И за что тебя Родина севрюгой кормит?!»
Можно не сомневаться, именно такую тираду выдаст он нынче за обедом, и вся мичманская кают-компания дружно захмыкает, заулыбается…
Отношения с боцманом начали портиться едва ли не на второй месяц автономного похода. А началось, пожалуй, с пустяка — с белых манжет… Рукава у флотского кителя, что трубы. Когда руки на столе, сразу видно, что под кителем надето. Не очень-то это красиво: сидят мичманы в кают-компании, сверкают звездочками на погонах, а из обшлагов у кого что проглядывает — то полосатый тельник, то голубая исподняя рубаха, то рукава рыжего — аварийного — свитера высовываются… Вот и решил Голицын слегка облагородить свой внешний вид. Завел себе белые манжеты с серебряными запонками. Немудреная вещь — манжеты: обернул вокруг запястий отутюженные белые полоски, скрепил запонками, и китель сразу же приобретает эдакий староофицерский лоск, будто и впрямь под суровым корабельным платьем накрахмаленная сорочка. Конечно, в лодочной тесноте белоснежное белье — роскошь немыслимая, но манжеты простирать лишний раз ничего не стоит. Была бы охота.
Первым элегантную деталь в голицынской одежде приметил торпедный электрик мичман Никифоров.
— Ну ты даешь, Петрович! — засмеялся за обедом электрик. — Вылитый аристократ! У тебя, случаем, дедушка не того?.. Не в князьях состоял? Фамилия-то известно какая…
Пустячное это событие — белые манжеты — оживило каютный мирок, и пошли споры-разговоры, и только боцман, Андрей Белохатко, неодобрительно хмыкнул и процедил сквозь золотые зубы:
— Лодка чистеньких не любит…
— Боцман чистеньких не любит! — парировал Голицын.
С того злополучного обеда за мичманом Голицыным утвердилось прозвище Князь.
А на другой день в отсеках развернулась субботняя приборка, и боцман выставил из-под диванного рундука ящички с гидроакустическим ЗИПом.[3]
— Твое хозяйство? — спросил он Голицына. — Вот и храни в своей рубке.
Конечно же, то было несомненное зловредство. Кому не известно, что в рубке акустиков и без того не повернуться. На лодке каждый кубический дециметр свободного пространства в цене. И торпедисты, и мотористы, и электрики, и радисты стараются захватить в дальний поход как можно больше запчастей к своим аппаратам и механизмам. А тут еще коки с макаронными коробками и консервными банками. А тут еще баталер претендует на любой уголок, на любую «шхеру», куда бы можно было засунуть лишнюю кипу «разовых» простыней, рубах, тропических тапочек… Отсеки не резиновые. Вот и идут старшины команд на поклон к боцману, хозяину всевозможных выгородок, рундуков, камер, сухих цистерн. А у боцмана свои проблемы, свое имущество — шхиперское, рулевое, сигнальное, штурманское….
Штатная койка Голицына — в аккумуляторном отсеке нижняя по левому борту, изголовьем к носовой переборке, за которой пост радиотелеграфистов. Проще говоря, диванчик в углу мичманской кают-компании. Под ним-то и разместил Дмитрий вместо личных вещей ящички, пеналы, сменные блоки к станциям. Теперь же боцман выставил их на том основании, что все равно-де Голицын в кают-компании не живет, перебрался в офицерский отсек поближе к гидроакустической рубке, кот пусть и хранит свое хозяйство «по месту жительства».
Мичман мичману не начальство, за рундук можно было бы и повоевать — шутка ли отыскивать теперь свободный кубометр объема?! Но с Белохатко особо не поспоришь. Во-первых, по корабельному уставу боцман в мичманской кают-компании — старшее лицо. Недаром он восседает во главе стола — там же, где командир в кают-компании офицеров. Во-вторых, боцман — единственный из мичманов, кто несет вахту, то есть стоит в надводном положении на мостике. Дело это сволочное и потому почетное. Тут у Белохатко как бы моральное право поглядывать на всю мичманскую братию свысока. Даром, что ли, передние зубы вставные — в шторм приложило волной к колпаку пеленгатора. В-третих, боцман — лицо особо приближенное к командиру. Под водой в центральном посту они сидят рядышком: Абатуров в железном креслице, а в ногах у него, словно первый визирь у султанского трона, сутулится на разножке Белохатко, сжимая в кулаках манипуляторы рулей глубины. Впрочем, сжимают их новички-горизонтальщики. Боцман лишь прикасается к черным ручкам, поигрывает ими виртуозно: чуть-чуть вправо, чуть-чуть влево, носовые — чуть на всплытие, кормовые — чуть на погружение. Дифферент «нолик в нолик». Лодка держит глубину как по ниточке.
Голицын, сидя в своей рубке, всегда знает, кто в центральном на вахте — боцман или кто-то из молодых. Белохатко зря рулями не «машет», перекладывает их редко и с толком. Оттого и гидравлика в трубах реже шипит. Насос реже работает — шуму меньше. Плохого горизонтальщика за версту слышно: чик-чик, чик-чик…
Абатуров на боцмана надышаться не может: «Андрей Иваныч, подвсплыви на полметра…», «Андрей Иваныч, нырни еще на полета…», «Андрей Иваныч, одержи», «Андрей Иваныч, замри».
Был командир с Белохатко на короткой ноге не только по службе. Оба в прошлом году купили «Жигули» одной марки. Боцман менял машину уже в третий раз — начинал еще с «Запорожцев», да и до флота баранку крутил, и Абатуров-любитель благоговел перед познаниями профессионала. В отпуск на юг ездили вместе автокараваном.
Взяв все эти обстоятельства в толк, Голицын не стал препираться с боцманом; вызвал своих «глухарей»,[4] велел рассовать ЗИП по «шхерам». Потом сходил на камбуз, попросил у коков немного картофельной муки и за ужином вызывающе выпростал из рукавов кителя ослепительно белые, жесткие от крахмала манжеты.
Весь день, поджидая танкер-заправщик, подводная лодка нежилась под изобильным океанским солнцем. И весь день Абатуров, завидев на горизонте какое-нибудь судно, тут же требовал от Голицына определить на слух дистанцию, пеленг, курс, скорость по оборотам, запрашивал род двигателя: что там шумит — турбина, дизель, паровая машина?..
Было досадно сидеть в отсеке, киснуть в духоте рубки, когда другие подставляют спины роскошному солнцу — в кои-то веки такое выпадает?! Если гидроакустик ошибался, Абатуров «высвистывал» его на мостик, и мичман воочию видел свою ошибку, а заодно прихватывал взглядом веселую кутерьму возле люка в носовой надстройке — там свободные от вахт и работ спускались в междубортное пространство поплескаться в морской водице.
Досаду смиряла лишь мысль, что командир сейчас торчит на мостике ради него, мичмана Голицына: просто выпала редкая возможность потренировать акустика «на живца», и Абатуров не хочет ее упускать. Дмитрий знал, что многие командиры лодок сами выращивают своих акустиков подобно тому, как хирурги готовят себе ассистентов или мотогонщики натаскивают колясочников. Акустик в торпедной атаке — первый человек, и командиры, так уж повелось издавна, гордятся чуткостью своих «слухачей» не меньше, чем директора оперных театров — голосами солистов.
Голицыну в глубине души даже льстило, что капитан 3-го ранга Абатуров выбрал именно его в «солисты», возится с ним, «ставит слух», переживает, сердится, радуется… Ради этого не жаль поработать и в «режиме Каштанки»: рубка — мостик, мостик — рубка. Зато ночью за час до погружения Абатуров отдернул ситцевую занавеску, за которой готовился ко сну Голицын, и заговорщицки поманил за собой.
— Бери полотенце и марш на мостик!
В центральном посту по знаку командира к ним присоединился инженер-механик — капитан-лейтенант Мартопляс. Весь солнечный день «мех» тоже просидел в прочном корпусе, не вылезая из дизельного отсека. Втроем они выбрались по трубе рубочной шахты на мостик, спустились на узенькую дырчатую палубу и прошлепали босиком по неостывшему железу в нос, к квадратному лазу в междубортное пространство. Ночное море, распластанное в мертвом штиле, лишь изредка лениво всколыхивалось и пускало по покатому лодочному борту чуть заметный извив волны. Абатуров первым влез в давешнюю «купальню» — в тесную выгородку между носовым обтекателем и броней прочного корпуса. Здесь по грудь плескалась нежная теплая вода, и трое мужчин с трудом, но все же разместились между бимсами и кницами.[5] Они плескались и фыркали, приседали, окунаясь с головой высовывали ноги в притопленный клюз,[6] чтобы поболтать ими над морской бездной, и, забыв про ранги, чины и годы, взвизгивали по-мальчишечьи.
Никогда, ни на каком пляже, ни прежде, ни после не испытывал Голицын такого блаженства, как от этого ночного купания посреди Средиземного моря в ржавом железе акустической выгородки. Усталость походных месяцев была смыта начисто.
Потом, проходя через центральный пост в компании с командиром и механиком, Дмитрий бросил на боцмана ликующий взгляд…
Если бы старшего мичмана Белохатко спросили, что он думает о старшине команды гидроакустиков, боцман ответил бы так: «Какой из него моряк? Пианист. Пальчики тоненькие, беленькие, даром что без маникюра… Должность у него „мичуринская“: шумы моря слушать. Послушал бы он их зимой на мостике! Одно звание, что мичман, да и то вроде как стыдится, к офицерам льнет… Кино с ними смотрит. Отрезанный ломоть. Подписка кончится — в столицу слиняет. Барышням семь бочек реостатов нарасскажет про то, как „раз пятнадцать он тонул, погибал среди акул“. Такие флоту нужны, как паровозу якорь!»
Если бы мичмана Голицына спросили, какого мнения он о Белохатко, то и он бы не стал кривить душой: «Всегда представлял себе боцманов кряжистыми, просоленными, широкогрудыми… А наш щупленький, остроносенький, бритенький. Бухгалтер из райпо, а не боцман. Знает, перед кем прогнуться, а перед кем выгнуться. Командиру машину моет. Была бы у Абатурова собачка — собачку бы выгуливал… На одной простыне по месяцу спит, на дачу копит… В конспектах по политподготовке цитаты в красные рамочки обводит. И не от руки — по линейке. Значок техникума носит, а путает „аборигенов“ с „аллигаторами“, „стриптиз“ со „спиритизмом“, „континент“ с „контингентом“. А уж заговорит, так сплошные перлы: „Шинеля на дизеля не ложить!“, „Корпус красить от рубки до обеда…“ Любимое занятие после перетягивания каната — домино. И лупит при этом по столу так, что в гидрофонах слышно: „Тетя Дуся, я дуплюся!“ И такой „сапог“ имеет право на ношение морского кортика?! За флот обидно!»
За час до восхода луны начинался для подводной лодки «период скрытого плавания». Перед погружением боцман обошел затапливаемое пространство ограждения рубки, заплел линем, точно паутиной, вход в надводный гальюн и дверь на палубу: не дай бог сунется кто на коротких ночных всплытиях да не успеет по срочному погружению! Потом обмотал язык рынды[7] ветошью и подвязал, чтобы не звякнул в качку. Режим тишины. Строгое радиомолчание. Теперь ни одна электромагнитная волна, ни один ультразвуковой импульс не сорвется с лодочных антенн. Тишина. Немота.
Подводная лодка бесшумно точила глубину. Она почти парила на куцых крыльях носовых и кормовых рулей над огромной котловиной. Едва ли не круглая, котловина походила на гигантский амфитеатр: стенки пространной ее чаши каменными ступенями — неровными и разноширокими — спускались к плоскому овалу дна. Там на светлом песке, испещренном галечными узорами, лежали вповалку, врастая в грунт, резной квартердек португальского галеона, тараны двух афинских триер, корпус австро-венгерской субмарины, бушприт испанского фрегата, палубный штурмовик с авианосца «Кеннеди», котел французского пироскафа, останки космического аппарата и две невзорвавшиеся торпеды. Все это медленно проплывало под килем подводной лодки, пересекавшей мертвый колизей с севера на юг.
Голицын, голый по пояс, стоял в тесной кабинке офицерского умывальника и растирал грудь холодной забортной водой — взбадривался перед ночной вахтой. Будучи «совой», он любил это время, когда затихала дневная суета и умолкала межотсечная трансляция. В такие часы слышно даже, как под палубой рубки в аккумуляторной яме журчит в шлангах дистиллят, охлаждающий электролит.
Голицын сменил в операторском креслице старшину 1-й статьи Сердюка и надвинул на уши теплые «чашки» головных телефонов. Мощный хорал океанского эфира ударил в перепонки. Рокот органных басов поднимался с трехкилометровой глубины, и на мрачно-торжественном его фоне бесновались сотни мыслимых и немыслимых инструментов: бомбили колокола и высвистывали флейты, завывали окарины и трещали кастаньеты, ухали барабаны и крякали тубы, на все лады заливались всевозможные манки, пищалки, свистки…
Голицын слышал, как курс лодке пересекала стая дорад, рассыпая барабанные дроби, сыгранные на плавательных пузырях. Как прямо над рубкой, спасаясь от макрелей, выскакивали из воды и снова шлепались в волны кальмары, а там, в воздухе, наверняка подхватывали их и раздергивали на лету альбатросы. Несчастные головоногие, попав в такие клещи, тоже голосили, но ни человеческое ухо, ни электронная аппаратура не улавливали их стенаний. Зато по траверэному пеленгу хорошо было слышно, как свиристит дельфиниха, подзывая пропавшего детеныша. Его горе завивалось в зеленое колечко на экране осциллографа. Колечко металось и плясало, распяленное на кресте координат.
Где-то далеко впереди шепелявили, удаляясь, винты рыбака. Уж не он ли уносил запутавшегося в сетях дельфиненка?
— Центральный, по пеленгу… шум винтов… Предполагаю траулер. Интенсивность шума уменьшается. Акустик.
— Есть, акустик, — откликнулся Абатуров.
Шум винтов растворился в брачных песнях сциен. Косяк этих рыбищ шел одним с лодкой курсом, только ниже по глубине. Скиталец Одиссей вполне мог принять их пение за руллады сладкоголосых сирен. Но ликование жизни перебивали глухие тревожные удары — тум-м, тум-м, тум-м… Это из распахнутой пасти косатки, словно из резонатора, разносился окрест стук огромного сердца. Больной кит шел за подводной лодкой, словно за большим и мудрым сородичем, вот уже третьи сутки. Иногда он издавал короткие посвисты, но одутловатая черная рыбина с таким же косым «плавником» на спине, как и у него, не отзывалась.
Косатка — этот гигатский дельфин — не знал, как не знал и Голицын, что в космосе летел, удаляясь от Солнца, беспилотный аппарат. На золотой пластинке, которую он нес в приборном отсеке, были записаны главнейшие звуки Земли: человеческая речь, музыка и щебет дельфинов. Посланец Земли, пронзая глубины галактик, взывал к отдаленным цивилизациям дельфиньим криком. Но разумные миры не отзывались, будто строгое радиомолчание, наложенное на подводную лодку, распространялось и на них…
Голицын вздрогнул: в низеньком проеме рубки сутулился Абатуров:
— Что слышно, Дима?
— Товарищ командир, похоже, что попали в приповерхностный звуковой канал! — радостно сообщил мичман. — Такая плотность звуков… Помните, как весной?
…Нынешней весной, еще в самом начале похода, случился вот какой казус. Едва ушли с перископной глубины, как в наушниках среди подводных шумов и потресков — Голицын ушам своим не поверил! — прорезался голос Мирей Матье:
«…Танго, паризер танго!..»
Ему показалось, что он нездоров, вызвал старшину 1-й статьи Сердюка. Но и Сердюк явственно слышал:
«…Майн херц, майн танго!»
Пришел начальник радиотехнической службы лейтенант Феодориди, затем командир лодки. И они тоже обескураженно сдвигали наушники на виски — Мирей Матье! Корабельная трансляция молчала, молчали все лодочные магнитофоны — случайного соединения с гидроакустическим трактом быть не могло. Замполит даже открыл чемоданчик с проигрывателем пластинок: может, он наводит тень на плетень. Но электрофон молчал, да и пластинки такой у зама не было.
Ломали головы, выдвигали идеи одна фантастичнее другой: от электронной несовместимости приборов до свехдлинноволнового радиомоста, который возник между Эйфелевой башней и лодочным шумопеленгатором из-за ионосферных бурь или по вине неизвестных науке эфирных аномалий.
Штурман достал карту меньшего масштаба, что-то вымерил на ней и доложил Абатурову свою версию:
— Товарищ командир, в ста десяти милях по курсу Т-ские острова. На них расположены всемирно известные курорты. Там для аквалангистов через подводные динамики прокручивают эстрадную музыку, чтоб веселей плавать было. В «Вокруг света» читал. Надо бы гидрологию проверить. Возможно, Мирей Матье идет по ПЗК.[8]
Так потом и оказалось. Бывают такие слои в океане, которые не хуже кораблей распространяют звуки, даже не очень громкие, на тысячи миль. Именно в такой звуковой канал и вторглись гидрофоны подлодки…
Абатуров присел рядом на разножку и надел пару свободных наушников. Связист по образованию, он нередко заглядывал в рубку гидроакустиков «послушать шумы моря на сон грядущий».
Голицын охотно подвинулся, вжимаясь плечом в теплую переборку. Дурное тепло шло снизу из-под настила от свежезаряженных и изнывающих от скопленной энергии аккумуляторов. С появлением Абатурова — широкого, жаркого — в фанерной выгородке под бортовым сводом стало еще душнее. Но Дмитрий рад был столь почетному соседству.
Они слушали океан, как слушают симфонию, забыв на время о шумах противолодочных кораблей. Да здесь их и быть не могло. Где-то далеко-далеко постанывали сонары[9] рыбаков да гудел, вгрызаясь в шельф, бур нефтяной платформы. В остальном ничто не нарушало величественную какофонию Дна мира. Как знать, может быть, именно нынешний подводный звуковой канал связал все океаны планеты, может быть, только сегодня им удалось услышать голос всего гидрокосмоса, слитый из шума прибоя на скалах и шороха водорослевых лесов, гула подводных вулканов и стеклянного звона, с каким морские попугаи обкусывают кораллы, хорища рыб и грохота разламывающихся айсбергов, скрипов потопленных кораблей и воя песчаных метелей, наконец, из этих странных, может быть, вовсе никем еще не слышанных сигналов из глубин…
— Товарищ командир, через семь минут взойдет луна, — сообщил динамик голосом штурмана.
— Добро, — откликнулся Абатуров, — не препятствовать.
Голицын мог поклясться, что услышал, как всходит луна. Желтый бугристый шар выплыл из-за покатого морского горизонта, и вся океанская мантия планеты встрепенулась, взволновалась, чуть вспучилась навстречу ночному светилу. С новой силой заструились по подводным желобам и каньонам токи мощных течений, с новой силой пали с уступов океанского ложа подводные водопады, и моря полились из чаши в чашу. И встали из бездны исполинские волны, и прокатились по всей водяной толще, вздымая соленые отстой пучин, мешая слои тепла и холода. Повинуясь полету мертвого шара, всколыхнулась и пошла вверх планктонная кисея жизни, а за ней ринулись из глубин стаи мальков, рыбешек, рыб, рыбин, косяки кальмаров и прочей живности.
Голицын услышал, как волшебный звуковой канал «поплыл», планктонная завеса заволокла его, словно марево ясную даль. Зато появились новые звуки — тусклое гудение, будто луна и в самом деле тянула за собой шумовой шлейф…
Абатуров снял наушники и растер затекшие уши. В коридорчике отсека сновал народ: новая смена готовилась на вахту. Голицын почувствовал на себе взгляд. Скосил глаза и увидел Белохатко. Всего лишь секунду разглядывал боцман Голицына и Абатурова, но Дмитрий понял: боцман ревнует его к командиру.
По обычаю, заведенному на всех подводных лодках, койка старшины команды акустиков устраивается поближе к боевому посту. Голицын разместил свой тюфяк на ящиках с запчастями в узком промежутке между кабинкой офицерского умывальника и переборкой рубки гидроакустиков. Ноги лежащего мичмана выходят против двери командирской каюты. За этой простецкой деревянной задвижкой живет могущественный и загадочный для Голицына человек — командир подводной лодки капитан 3-го ранга Абатуров. Он довольно молод и весел, и Дмитрий никак не возьмет себе в толк, как вообще можно радоваться жизни, взвалив на плечи такой груз забот и опасностей, такую ответственность, такой риск… Иногда в часы злой бессонницы приходят странные мысли: вдруг покажется, что лодка так далеко заплыла от родных берегов, так глубоко затерялась в океанских недрах, что уже никогда не найдет пути домой, что все они так и будут теперь вечно жить в своих отсеках и выгородках и вместо солнца до конца дней будут светить им плафоны. Но тут разгонят стылую тишь тяжелые шаги в коридорчике, отъедет в сторону каютная дверца, и Голицын увидит из своей «шхеры» широкую спину человека, который один знает час возвращения и который всенепременно найдет дорогу домой — по звездам ли, радиомаякам или птичьему чутью. Но найдет! И от этой радостной мысли в голицынской груди поднималась волна благодарности, почти обожания…
Если дверь каюты оставалась неприкрытой, мичман становился невольным свидетелем таинственной жизни командира. Он не видел самого Абатурова, он видел только погрудную его тень на пологе постели. Тень читала, листала страницы, писала, посасывала пустую трубку, надолго застывала, опершись на тени рук. Когда в отсеке после зарядки аккумуляторных батарей становилось жарко, тень командира обмахивалась тенью веера. Голицын знал, что этот роскошный веер из черного дерева подарила Абатурову та женщина, чьи фотографии лежат у него под стеклом на столике. Над этим столиком висит гидроакустический прибор для измерения скорости звука в воде. Абатуров по старой привычке сам определял тип гидрологии. Но однажды попросил это сделать Голицына. Вот тогда-то Дмитрий и увидел ту женщину. Сначала ему показалось, что под стеклом лежит открытка киноактрисы: миловидная брюнетка прятала красиво расширенные глаза в тени полей изящной шляпы. Но рядом лежали еще два снимка, где Абатуров в белой тужурке с погонами капитан-лейтенанта придерживал незнакомку за локоть, обтянутый ажурной перчаткой, а потом — где-то на взморье — по пояс в воде, застегивал ей ремни акваланга.
Командир не был женат, и кто эта женщина, неведомо было никому. Она никогда не встречала Абатурова на пирсе и ни разу не провожала в море.
Из всех лодочных мичманов наиболее близки к командиру корабля двое: боцман и старшина команды гидроакустиков. Если боцман на рулях глубины — это мозжечок субмарины, направляющий ее подводный полет, то гидроакустик — ее слух и зрение, слитые воедино. При обычном подводном плавании на первом плане — боцман, кормчий глубины, при выходе в торпедную атаку — акустик, главный наводчик на цель. Голицын всерьез задумался об этом первенстве, когда прочитал в глазах Белохатко неприязнь, смешанную с почти детской обидой: командир-де не сидит с ним в центральном посту, не величает Андреем Ивановичем, не ведет между делом разговоры за жизнь, а просиживает в клетушке с «глухарями» лучшие вахты и вообще возится с этим беломанжетником как с дитем, как с писаной торбой…
Теперь понятно было, почему в мичманской кают-компании, в этой боцманской вотчине, день ото дня сгущался для Голицына неуют и холодок. А тут за обедом Дмитрий обнаружил в стопке вина кусочек рвотного камня, коим электрики определяют в аккумуляторах примеси сурьмы. Старшина команды электриков мичман Лишний, верный партнер боцмана в домино, предвкушая потеху, исподтишка следил за реакцией Князя. Голицын заставил себя проглотить испорченное вино и сделал вид, что ничего не случилось, а про себя решил столоваться отныне в первом отсеке на одном баке с матросами-гидроакустиками.
После достопамятного заседания комитета ВЛКСМ лейтенант Феодориди и мичман Голицын потянулись друг к другу. К тому же выяснилось, что оба они родились в одном году да еще под одним зодиачным знаком — Стрельцом, что оба любят Булгакова и Маркеса, Яка Йоалу и Людмилу Сенчину, а эстрадная манера Валерия Леонтьева обоим глубоко противна. Они сошлись и как специалисты: если Голицын был силен в теории радиодела, то Феодориди прекрасно разбирался в тактике радиоэлектронной войны. Единственное, что их разъединяло, так это то, что звездочки на погонах Феодориди располагались горизонтально, а у Голицына точно такие же звездочки — вертикально: одна над другой. Дмитрий, несмотря на все старания друга-начальника сгладить служебную грань, никогда о ней не забывал, при посторонних сразу же переходил с Феодориди на «вы», и, кто знает, может быть, эта предупредительность втайне льстила южанину и по-своему упрочала их приязнь. Во всяком случае, Феодориди сумел ввести Голицына в офицерскую кают-компанию, присутствие в которой матроса, старшины, мичмана, как известно, оговаривается всякий раз у старшего помощника командира. Дело пошло так, что лейтенанту Феодориди вскоре уже не надо было испрашивать разрешения у капитан-лейтенанта Богуна, чтобы пригласить мичмана Голицына в кают-компанию посмотреть фильм или сыграть партию в кости. Институтский ромбик на кителе Дмитрия как бы ставил его в один ряд с офицерами, так что его визиты в длинную тесную выгородку под левым сводом второго отсека стали чем-то самим собой разумеющимся.
Почти все лодочные офицеры, кроме командира, старпома и механика, были отчаянно молоды, и Голицыну нравилось их шумное веселое сообщество, нравились их азартные споры, долетавшие порой до гидроакустической рубки; нравились их шутки и взаимные розыгрыши. Нравилось, что инженер-механик Мартопляс, обязанный офицерским собранием не употреблять крепких словечек, изъяснялся теперь на манер тургеневских барышень: «Ах вы гадкий юноша, — журил он верзилу трюмного, — опять скрутили вентиль?! Фу, уйди, постылый!»
Нравилось, что капитан-лейтенант Богун, проспорив Феодориди пари «на американку», честно выполнял наложенное на него заклятие — говорить в кают-компании только в рифму, только стихами (служебные совещания и партсобрания не в счет). И теперь, прежде чем спросить за столом какой-нибудь пустяк, Богун должен был изрядно поморщить лоб: «Голубь милый, подай мне джем из сливы!», «Вон там за бутылкой лежит моя вилка!», «Вестовой, не забудь положить мосол мозговой!»
Однажды Феодориди, застав в рубке Голицына одного, повел такую речь:
— Слушай, Дима, а почему бы тебе не стать офицером?! «Верхнее» образование у тебя уже есть… Досдашь экстерном за ВВМУЗ,[10] присвоят тебе «лейтенанта»… Придешь на лодку не «группманом»,[11] а сразу командиром бэчэ, начальником службы. Еще послужишь — глядишь, «помоха». Помощником в «автономку» сходишь, вернешься старпомом. А там на Классы и в тридцать два командир большой подводной лодки капитан третьего ранга Голицын!
Дмитрий на минуту представил себе, как обладатель такого блестящего титула появляется в сухопутной Москве в квартире Ксении… Разумеется, это звучит ничуть не хуже, чем «водитель лунохода». А пожалуй, даже и лучше… Голицын тут же отогнал тщеславные мысли, как совершенно мальчишеские. Но слова лейтенанта не упали в песок. По ночам, наблюдая из своей спальной «шхеры» беспокойную тень Абатурова в приоткрытой каюте, Дмитрий все чаще пытался подыскать такую московскую профессию, которая могла бы затмить ореол этих обжигающих слов — «командир подводной лодки». Искал и не находил…
Он прекрасно понимал, какая пропасть лежит между ним, «мичманом-любителем», как зовет его Белохатко, и подводником-профессионалом, командиром сложнейшего корабля; сколько дерзостной решимости надо ощутить в себе, чтобы сказать: «Это мое! Это на всю жизнь!»
Но ведь если представить себе эту цель как горную вершину, то ведь он не из низины на нее взирает; пусть невысоко, но все же поднялся Голицын на некий выступ, на первый карниз; ведь вступил он уже на этот головоломнейший путь. Надо, как альпинисты, промерить стенку глазами, наметить опорные точки, рассчитать силы, крючья, метры… И пошел!
«Мы рубим ступени! Ни шагу назад!»
В последний день осени подводная лодка вошла в один из тех районов, что разделяют среди моряков печальную славу Бермудского треугольника. Суеверный и падкий до всяких таинственных историй механик помянул Бермуды за вечерним чаем, и командир против обыкновения не только его не высмеял, но и предупредил всех офицеров, а затем по трансляции весь экипаж о том, что лодка входит в зону сильных вихревых течений и потому на боевых постах необходимо удвоить бдительность. Вскоре и в самом деле стало происходить необычное. Лодку затрясло, будто она съехала на булыгу. Стрелки отсечных глубиномеров, всегда тихие и плавные, вдруг задергались, запрыгали. На пост горизонтальных рулей вне смены был вызван боцман, но в его опытных руках субмарина плохо держала глубину: то проваливалась метров на десять, то выскакивала под перископ, то дифферентовалась на корму, то стремительно клонилась на нос. Сквозь сталь прочного корпуса невооруженным ухом было слышно, как клокотала за бортами вода, булькала, журчала, будто лодка попала в кипящий котел. Время от времени снаружи что-то било по надстройкам, и стонущие звуки этих непонятных ударов разносились по притихшим отсекам.
Как ни менял Голицын диапазоны частот, в наушниках стоял сплошной рев подводного шторма. Потом вдруг развертка помигала-помигала и начисто исчезла с экрана индикатора. Стоявший за спиной Голицына лейтенант Феодориди тихо выругался по-гречески. Из центрального поста перебрался к ним Абатуров и возглавил консилиум. Сошлись в одном: неисправность надо искать за бортом, в акустических антеннах.
Дождались темноты. Всплыли.
— Ну что, Дим Белое Ухо, — сжал Голицыну плечо командир. — Надевай турецкие шаровары и — «вперед и с песней!» А Андрей Иваныч тебя подстрахует. Надстройка — его хозяйство.
«Турецкие шаровары» — комбинезоны химкомплекта — Голицын и Белохатко натягивали в боевой рубке. Качка наваливала их друг на друга, на стволы перископов, но Дмитрий все же изловчился и перед тем, как всунуть руки в прорезиненные рукава, демонстративно поправил манжеты. Боцман криво усмехнулся.
Они выбрались на мостик и запьянели от солоноватого озона. Полная луна всплывала из океана в частоколе беззвучных молний.
Как ни странно, но подводная свистопляска давала себя знать на поверхности лишь короткой хаотичной волной. Острые всплески не помешали мичманам перебежать по мокрой палубе к носу. Боцман быстро отдраил лаз в акустическую выгородку, и Голицын спустился туда, где совсем недавно нежился в ночной «купальне». Теперь здесь звучно хлюпала и плескалась холодная чернь. Шальная волна накрыла нос, и в выгородку обрушилась дюжина водопадов, толстые струи хлестнули по обтянутой резиной спине. Дмитрий взял у Белохатко фонарь и полез, цепляясь за сплетения бимсов, вниз, поближе к антенной решетке. Для этого пришлось окунуться по грудь, стылая вода плотно обжала живот и ноги. Она была очень неспокойна, эта вода, и все норовила подняться, затопить выгородку до самого верха. Вот она предательски отступила, обхватив ноги всего лишь по колени, и вдруг резким прыжком метнулась вверх, поглотила с головой, обожгла едким рассолом рот, глаза, свежебритые щеки… И сразу подумалось, как в войну вот так же кто-то забирался в цистерны, в забортные выгородки, зная, что в случае тревоги уйдет под воду в железном саване…
— Ну как там? — крикнул Белохатко сверху, с сухого насеста.
— Антенна вроде в порядке… Посмотрю кабельный ввод.
Голицын поднялся к боцману и посветил аккумуляторным фонарем под палубу носовой надстройки. Толстый пук кабелей, прикрытый коробчатым кожухом, уходил в теснину меж легким корпусом и стальной крышей отсека. В полуметре от сальников кусок кожуха, сломанный штормом, пилой ерзал по оголившимся жилам верхнего кабеля. Голицын даже обрадовался, что причина неполадки открылась так легко и просто. Надо было лишь добраться до перелома и оторвать край кожуха.
Обдирая комбинезон о железо, Дмитрий протиснулся в подпалубную щель. Чтобы отогнуть обломок, пришлось приподнять извив трубопровода и подпереть его гаечным ключом. Просунув руки между трубой и обломком, Голицын соединял порванные жилы почти на ощупь, потому что фонарь съехал от качки в сторону и луч вперился в баллоны ВВД.[12] И в ту минуту, когда Дмитрий попытался поправить свет, ключ-подпорка вылетел со звоном, и трубопровод, словно капканная защелка, придавил обе руки. Запонка на левом запястье пребольно впилась в кожу, а правую кисть прижало так, что пальцы бессильно скрючились.
— О ч-черт! — взвыл Голицын и попробовал вырваться. Но западня держала крепко. А тут еще нос лодки вдруг резко просел, и в следующий миг в подпалубную шхеру ворвалась вода, затопила, сдавила так, что заныло в ушах, как при глубоком нырке. Дмитрий не успел набрать воздуху и теперь, с ужасом чувствуя, что вот-вот разожмет зубы и втянет удушающую воду, рванулся назад, не жалея рук, но так и остался распластанным на железе. Нос подлодки зарылся, должно быть, в высокую волну и томительно, не спеша вынырнул наконец.
— …Жив?!
Голицын едва расслышал сквозь залитые уши голос боцмана:
— Чего затих?!
— Порядок… Нормально… — отплевывался Дмитрий, все еще надеясь обойтись без помощи Белохатко.
— Мать честная! — ахнул боцман, выглянув из лаза. — Транспорт идет… На пересечку курса!
Острым глазом сигнальщика он выловил среди темных взгорбин неспокойного моря зелено-красные искринки ходовых огней. Едва боцман крикнул, а Голицын услышал, как мысли у них, точно спаренные шутихи, понеслись по одному и тому же кругу: вот транспорт засекает подводную лодку, вот вызывает патрульные самолеты. Оба представили себе лицо Абатурова, искаженное гримасой тоскливого отчаяния.
— Шевелись живее! — застонал Белохатко.
Голицын яростно рванулся… От тщетного и резкого усилия свело судорогой локти.
— Не могу я, Андрей Иваныч! — прохрипел акустик, даже не удивившись, что впервые в жизни назвал боцмана по имени-отчеству. — Руки зажало…
Белохатко сунулся было под настил, но самое просторное место уже занимало голицынское тело. Рядом оставался промежуток, в который бы не влезла и кошка… Боцман рванул с плеч резиновую рубаху, сбросил китель, аварийный свитер… Он сгреб с привода носовых рулей пригоршню тавота, растер по голой груди жирную мазь и, выдохнув почти весь воздух, втиснул щуплое тело под стальные листы. Как он там прополз к трубопроводу, одному богу известно… Нащупав голицынские руки, смазал их остатками тавота.
— Кости-то целы?
— Кажется…
— Тогда рви!!
И обожгло, ошпарило, будто руки выскочили не из-под трубы, а из костра.
Они переодевались в своей кают-компании. Голицын, потряхивая ободранными кистями, отстегнул и бросил в «кандейку» манжеты, красные от крови и бурые от тавота.
— Лодка чистеньких не любит! — беззлобно усмехнулся боцман.
— Жаль, нет второй пары! — не то поморщился, не то улыбнулся Голицын.
По Невскому проспекту шагал мичман. Мичман как мичман: в белой летней фуражке, в черной тужурке с красными радиомолниями на рукаве. Моряк победно поглядывал на прохожих — никому из них невдомек, что в удостоверении личности мичмана только что появилась строка: «Курсант высшего военно-морского»… славнейшего и старейшего в стране училища. И идет мичман-курсант на Васильевский остров, где испокон веку селились моряки и где ему посчастливилось снять комнату в верхнем этаже старинного дома.
Там из низенького дортуарного оконца открывается высокий вид на крыши гаванских улиц, на жирафьи шеи портальных кранов, на мачты без парусов, но в антеннах, на море, почти неразличимое сквозь сизую дымку города. И видное лишь тем, кто хочет его увидеть.