Сезон дождей завершился, и природа заблагоухала. Стояла тёплая и сухая февральская ночь. В кустах и травах пели и верещали цикады. Лёгкий ветерок ласково касался ветвей пальм. Полная Луна высветлила небо. Редкие облачка порой появлялись на чёрном небосводе полном звёзд и созвездий. Вот такой дивной ночью в джунглях Чако на запад медленно продвигался отдельный кавалерийский эскадрон Первой пехотной дивизии числом в 175 сабель. Копыта и бабки лошадей были обмотаны тряпками. Чтобы кони были спокойны и не ржали, верховые гладили коней по храпам. Кавалеристам было запрещено курить и громко разговаривать. Люди общались только шёпотом. Словом движение происходило в полной тишине. Иногда эту тишину нарушали удары мачете или топора, когда нужно было срубить мешавшую движению, перегородившую тропу, полу-упавшую пальму. Ветви деревьев и пальм хлестали людей и лошадей, но те упрямо шли вперёд.
Впереди эскадрона быстро и умело, хорошо ориентируясь среди чащобы, какими-то своими, известными им одним тропами пробиралась и указывала дорогу кавалеристам босоногая, полуголая разведка из воинов-индейцев гуарани́. Разведчики были разукрашены боевыми и маскировочными рисунками, нанесёнными на лица, торсы, плечи, грудь и даже на ноги. Они использовали в качестве краски сажу, рыжую глину и какие-то, знакомые лишь аборигенам, естественные красители. Только лёгкие штаны, закатанные до самых колен, прикрывали их тела. Они были вооружены луками и стрелами, которыми владели бесшумно и превосходно. Их стрелы могли разить точно в цель за 150 метров. Наиболее рослые индейцы несли в руках недлинные 2-х метровые копья, которые метали до 40, а иной раз и до 50 метров с той же точностью, как и стрелы.
Во главе эскадрона в сёдлах ехали трое. Старшим среди них был капитан парагвайской армии Борис Павлович Касьянов, бывший ротмистр Псковского лейб-драгунского Ея Величества полка. Справа от него ехал его помощник и начальник разведки лейтенант Александр фон Экстейн. А слева начальник штаба – капитан и также бывший есаул кубанского войска Алексей Иванович Пазухин.
Через четверть часа бесшумного движения эскадрона, вынырнув из чащи словно тени, к лейтенанту подошли двое разведчиков-гуарани́. Капитан Касьянов махнул рукой и эскадрон остановился. Индейцы тихо, немногословно и очень быстро что-то сказали лейтенанту на своём языке. Фон Экстейн внимательно выслушав их, утвердительно махнул головой, что-то ответил и гуарани́ вновь растаяли в джунглях.
Командир пулеметного взвода парагвайской армии.
– Что там впереди, Саша? Что они сказали? – спросил Касьянов у лейтенанта, который неплохо знал язык аборигенов и мог с ними объясняться.
– Они сказали, что боливийцы стоят лагерем у деревни Сааведра. Лагерь укреплён плохо, но дорога обстреливается их пулемётами.
– Сколько пулемётов у них?
– Они видели не менее трёх, – отвечал лейтенант.
– Господа офицеры, перед серьёзным делом надо дать отдых людям и лошадям. Мы прошли за сутки более 25 вёрст, – произнёс капитан Пазухин.
– Ты прав, Алексей. До противника ещё далеко. Время у нас есть. Прикажи эскадрону оставить сёдла и командуй отбой, – согласился Касьянов.
Кавалеристы спали вповалку у небольших костров, подстелив под себя пончо. Сёдла служили им подушками. Лошади были рассёдланы, укрыты попонами, обротки и удила были сняты, и те медленно тёрли зубами листья и овес. Пятеро часовых неспешно ходили вокруг лагеря. Не спали и разведчики-гуарани. Они сидели группой в десять человек у своего отдельного костра, тихо разговаривали и что-то варили в небольшом котле.
А трое офицеров расположились у костра на биваке в самом центре лагеря. Касьянов и Пазухин не спали. Они выпили по паре глотков «мескаля»[11] и пекли картошку, закопав клубни в угли. Лейтенант Александр фон Экстейн дремал, склонившись головой на седло.
– Интересные люди эти гуарани́. Лошадей вроде бы знают, любят их, но верхом не садятся. Воюют и ходят только пеши, – произнёс Пазухин.
– Они говорят, что пешком в джунглях передвигаться удобнее. Лошадей используют как тягловую силу. Возят на них вьюки, впрягают их в лёгкие повозки-волокуши, типа двух длинных оглобель, стянутых ремнями, которые крепят на груди и холке лошадей, – включился в разговор лейтенант, ранее, казалось, уже задремавший.
– Однако, какой сметливый и храбрый народ гуарани́. Держатся независимо. Слову своему верны. Внимательно следят за всем, что происходит у нас, – произнёс Касьянов.
– Они утверждают, якобы их древние предки были белыми, как и европейцы. Сколь это правдоподобно? – с интересом спросил Пазухин, пошевелив палкой в углях, пытаясь рассмотреть, как печётся картошка.
– Не спеши, Лёша. Не вороши угли раньше времени. Пусть ещё попечётся. Да и угли ещё слабые, – заметил Касьянов.
«– Отвага в их глазах горит,
Тверда рука их как гранит,
Стрела их прямо в цель разит.
Пред боем Бога помяни,
И честь свою не урони
Перед лицом гуарани́»,
– произнёс засыпающий лейтенант.
– Вот ещё один поэт! Скольких таких пришлось повстречать на войне. Или они на войне, как грибы родятся? – с усмешкой произнёс Пазухин.
– Я не часто встречал. Здесь в Парагвае знаю одного – Полякова из донских казаков, – заметил Касьянов.
– О, Борис. Тебе не свезло. Я уже в окопах Германской познакомился с таковыми, и понял, что война пробуждает порой самые высокие и благородные человеческие эмоции.
– Интересно. Поведай, Алексей, – с интересом попросил Касьянов.
– Ну вот, например, Николай Гумилёв. Слышал о нём? – спросил Пазухин.
– Ещё бы! И ты был знаком с Гумилёвым? Где, когда?
– Это произошло в Питере. Весной 1917-го. Выпал мне отпуск, и прямо с фронта мы двинули в Петроград. В кабаке увидел я Гумилёва, там и познакомились. Забыл название той ресторации…Какой-то «Приют…». Точно не помню. Словом, кабак, где собиралась вся питерская богема. А привёл меня туда ещё один поэт. Но об этом потом…, – стал рассказывать Пазухин.
– Он что ж, пил и читал стихи?
– Да, ты знаешь, мы с другом вошли и тот будучи сам из поэтической среды сразу узнал Гумилёва. Совпало так, что Гумилёв тоже приехал с фронта и сидел со своими друзьями-фронтовыми офицерами. Мы сразу к ним подъехали и уселись все вместе. Помню много интересных рассказов, и стихи лились, как и пиво в тот день. А второй раз встретились там же, так пили водку и опять читались стихи. Был там с ним в цивильном друг его, тоже поэт или писатель с простой фамилией Ива́нов. Георгий кажется.
– Я слышал, что Гумилёв слыл немалым храбрецом и героем?
– Немного, не мало, но два Георгия у него красовались на груди, – отвечал Пазухин.
– Вроде бы, большевики расправились с ним? – спросил Касьянов.
– Да, печальная участь. Не пощадили суки этого талантливого и умного человека.
– Надо помянуть его, – произнес Пазухин и перекрестился.
Касьянов же согласно кивнул головой и разлил по кружкам. Они выпили по глотку.
– А тот, кто привёл тебя, что за персона? – спросил Касьянов.
– Знаешь, Борис. То – загадочная личность, артиллерист, прапорщик. Из реалистов сразу на фронт. Стихи писал неплохие. Звали его Кирилл Космин. Мы с ним в Брусиловском прорыве участвовали. Он в нашей конно-артиллерийской батарее служил. Артиллеристы эти здорово нам тогда под Тернополем помогли при прорыве австрийского фронта. И в разведку мы с ним ходили. Это с ним я весной 17-го в Питер в отпуск ездил и с Гумилёвым познакомился. Потом уже после Германского фронта мы пересекались. В 18-м году весной на юге встретились, в Мелитополе. Тогда с Дроздовским на Дон прорывались, вот там и повстречались. Он – молодец, сразу с нами пошёл и дрался у Дроздовского в стрелках пока его в артиллерию не направили. Генерал Деникин тогда начал реорганизацию Добрармии. А я тогда же к кубанцам подался в конницу.
– Да, славное было начало Белого дела! Есть, что вспомнить! – с грустью произнёс Касьянов, – Я у Деникина только весной 1919-го оказался.
– А потом мы встретились в октябре 19-го в Касторной – под Воронежем. И я тогда же познакомился ещё с одни известным поэтом. Зовут его Николай. Всё время путаюсь с его фамилией – Староверов, Трувоверов… Вспомнил – Туроверов! Я его не раз потом слушал и на Лемносе. Когда прощались, а он в Европу уезжал, то столь душевные стихи читал, что до слез тогда пробирало.
– Ну ты даёшь, Алексей! Такую фамилию не запомнить. Ведь это – наш эмигрантский Есенин.
– Ты знаешь, Борис, я о Есенине мало слышал и стихов его не знаю.
– Напрасно, Лёша! Есенин – это новая звезда России. Крестьянский поэт, талант, загубленный советами, – упрекнул Касьянов.
– Уволь, он, как я слышал, спелся с большевиками.
– Навряд ли. Почему тогда его нашли повешенным в гостинице «Англитер»? Такой жизнелюбивый человек, каким был Есенин, сам себя в петлю не сунет.
– Бог – ему судья! Туроверов-то в эмиграции, в Париже. А вот что сучилось с Косминым и с нашим общим другом Усачёвым – неизвестно. В эмиграции я о них ничего не слышал. Наверно остались в России и как-то скрываются от ГПУ и чекистов. Может быть и в лагерях сидят, а может быть уже и в живых их нет, – подметил Пазухин.
– А как тебе сейчас стихи Туроверова? Он ведь и ныне публикуется.
– Стихи-то сильные, но я не силён ни в словесности, ни в филологии, ни в философии. Давай лучше выпьем ещё, да картошку попробуем, испеклась поди, – предложил Пазухин.
Колонна парагвайских пулеметчиков в движении.
Касьянов согласился и разлил спиртное по кружкам. Они разворошили угли и достали из костра с десяток картофелин. Разбудив лейтенанта, предложили ему выпить с ними. Тот отказался от выпивки, но картошке обрадовался. Очистив клубни от горелых мест, присолили. Сдвинув кружки, капитаны выпили за здоровье. Закусили дымившейся горячей картошкой. Та чуть-чуть пригорела, покрылась коричневой корочкой, но была очень вкусна. Лейтенант, покурил, слушая разговор своих сослуживцев, затем укрывшись пончо, вновь отдался сну.
А Пазухин и Касьянов всё предавались воспоминаниям. Теперь они вспоминали о своих любимых женщинах. Алексей рассказывал, как он познакомился со своей будущей женой в Феодосии в 1920-м. Честно поведал, что «снял» её, как девочку в ресторане. Кстати вспомнил и о том, что тогда услышал выступление ещё одного «поэта» – «иуды» Волошина.
– Да, Волошин – масон! Он на белых вроде бы работал, но и красные его не тронули. А не тронули потому, что был двойным тайным агентом ВЧК. В Крыму в конце 1920-го – в начале 1921-го жестокие кровавые расправы были с теми, кто советскую власть не любил, но Волошин все ж в эмиграцию не ушёл. И вот его большевики не тронули, – подметил Касьянов.
– Я бы этого Волошина уже в 20-м к стенке прислонил, но общественное мнение…, мать их! Гнилая интеллигенция! – согласился Пазухин.
– Ну, а когда же ты женился, Алексей?
– Это, друг мой, Боря, уже на Лемносе случилось, после того, как понял я, что она за мной до конца последует. В ноябре 20-го уже за Турецким валом, от Карповой Балки, где нас красные в кавалерийском сражении в конец разнесли[12], я через весь Крым верхом за два с половиной дня к ней долетел в Феодосию. А уж оттуда мы вместе с кубанскими казаками на последнем корабле на остров Лемнос пришли. Понял я, что раз она за мной и в такую дыру последовала, то значит не просто в эмиграцию подалась, – подвёл итог Пазухин.
– А где она сейчас?
– В Асунсьоне, ждёт меня с двумя детьми – с сыном и с доченькой, – отвечал Пазухин.
– Счастливый ты, Алексей. У тебя жена и двое детей! – промолвил Касьянов и вздохнул.
– А ты почему не удосужился? – спросил Пазухин, зевая и потирая глаза.
– Потом как-нибудь расскажу. Ложись, поспи капитан. Завтра тяжёлый день будет, – промолвил Касьянов.
Пазухин утвердительно и сонно качнул головой, устроился на подстилке, подложив под голову седло. Касьянов укрыл его кавалерийской буркой и тот вскоре засопел. А командир эскадрона предался своим нелёгким воспоминаниям.
Комэск Касьянов долго смотрел на догорающие угли костра и пытался обрести покой в душе. Ему казалось, что чувство мира и покоя вот-вот вернётся к нему. Но разговор с Пазухиным и выпивка слишком растревожили его. Потому мысли о любимой женщине вновь приходили к нему и не давали покоя.
Он тогда ещё ротмистр Русской армии Юга России впервые увидел её в театре «Ренессанс» в Севастополе летом 1920-го года. Приехав в Севастополь на несколько дней после контузии с фронта на лечение, он намеревался по предписанию врачей ехать через несколько дней под Феодосию на Чокракские лечебные грязи. Здесь в Севастополе он услышал, что дают какую-то новую музыкальную постановку Кальмана, не удержался и купил билет в театр. Ещё будучи корнетом (после окончания 2-го Московского Императора Николая I кадетского корпуса), он полюбил театр и особенно оперетту.
Прима великолепно пела, исполняя первую роль в недавно полюбившейся российской публике оперетте «Сильва». Чудный, бархатистый контральто[13] певицы и её внешность сразили его. Он дождался её после окончания оперетты у служебного входа, поцеловал руку, представился, подарил цветы и пригласил в ресторан. К его удивлению она согласилась, и они поехали пить шампанское.
Три бутылки полусухого сразу сблизили их, и они перешли на «ты». Она очаровательно курила через мундштук длинную папиросу и пускала кольца дыма ему в лицо. Между ними завязался интимный разговор. Ротмистр крутил концы русых усов и взирал на неё голубыми тёплыми хмельными глазами. Разговор их вроде и был поверхностным, но сопровождался столь яркими и невербальными проявлениями, что им самим казалось будто бы они попали в какой-то сказочный мир. Она неспешно жестикулировала своими гибкими руками и длинными пальцами, что напоминало ему стебли лилий, колеблемых потоками чистых речных вод. Отпивая шампанское небольшими глотками, она томно вздыхала. Её тёмно-синие глаза порой вспыхивали страстью кошки, которая на охоте готовится к нападению. Ярко крашенные уста-кораллы, сахарные зубы взывали к поцелуям. Стрижка под каре, чёлка каштановых волос, длинная шея, доступные для нежных прикосновений и ласк – вызывали в нём неуёмную страсть. Ему хотелось взять её за волосы обеими руками, терзать её своими лобзаниями и душить в своих объятиях. Она медленно и сладострастно откусила кусочек шоколадной плитки, обнажая белоснежные передние зубы, прижав шоколад кончиком языка к нёбу, ожидая, когда тот растает. По телу ротмистра от маковки головы и до чресл прошла волна трепета. Он не выдержал и нежно коснулся своими устами её уст. Она также нежно и томно отвечала ему тем же. Окружающий мир пропал куда-то. В шумящем, спорящем, пьющем, закусывающем, ресторане, казалось остались только они одни.
– Поедем ко мне? – тихо произнёс он ей на ушко.
– Куда к тебе? – столь же тихо спросила она.
– Ко мне на квартиру.
– Едем.
Он поднялся, склонился, поцеловал кисть её правой руки, поцелуями покрыл её тонкие персты. Затем предложил ей руку. Она подала свою и поднялась со стула. Её чуть-чуть пошатывало.
– Голова кружится, – устало произнесла она, туша папиросу в остатках шампанского в бокале.
Ротмистр нежно охватил её талию. Её правая легла ему на золотой погон. Так она смогла опереться на него. Не спеша он повёл её к выходу. За парадным входом в ресторацию благоухал южный, закатный вечер. На улице после дымного, прокуренного ресторана их овеяло и освежило соленым морским ветерком. Грозный, величественный, седой Севастополь отходил ко сну. Где-то со стороны Южной бухты доносился то шум корабельных винтов, то отдалённый грохот якорной цепи, то треск лебёдки, то какие-то другие, неясные звуки, характерные только для приморских городов, располагавших большой гаванью с множеством кораблей и пароходов. Борис позвал извозчика. Тот явился из наступающей синевы, верно где-то рядом ожидал подгулявших пассажиров. Осадил коня, остановил коляску напротив «парочки». Они уселись, и извозчик повёз их по указанному адресу на Георгиевскую балку.
Когда они поднялись на второй этаж, и он закрыл за собой дверь, повернув ключом в замке изнутри квартиры, она обернулась к нему и скинула шляпку и меховую чернобурую накидку на пол. Он же начал быстро расстёгивать ремень и портупею, с притороченной к ним кавалерийской шашкой и кобурой с револьвером. Тем временем она сама стала расстёгивать свою полупрозрачную блузу. Тут они ринулись друг к другу и слились в длительном поцелуе. Следом он начал лобзать её шею и срывать с неё длинную узкую юбку. Она была послушна и своими движениями помогала ему. Его воинская форма и её гардероб разлетались по всей комнате, падая на стулья, на стол, на пол. В экстазе он успел раздеться до голого торса, стянул сапоги, оставаясь в нижнем белье. Она же оказалась почти нагой, и оставалась в одних чулках. Он подхватил её, такую доступную и желанную и понёс на руках в постель.
Потом в постели она охватила его за пояс своими скрещенными ногами, словно не желая выпускать из своих сказочных объятий и пут. Он успевал лобзать перси, шею, бёдра и, казалось, пил её, как дорогое дивное вино. Она бесконечно то стонала, то стенала в экстазе их любовного совокупления. Их безумной страсти казалось не было конца. Она извивалась и билась в его объятиях, расцарапывая его спину и плечи ногтями. Ему порой чудилось, что он в бесконечном и сладострастном, но жестоком и смертельном бою залёг в окопе и шлёт врагу в исступлении пулемётные очереди одну за другой, что осколки от взрывов ранят его сверху.