Он бежал, как можно бежать только раз в жизни. Ало таял свет в его глазах, расплавленным металлом наполнялась грудь, а он изо всех сил мчался по утренним киевским улицам и переулкам. Редкие прохожие, завидев его окровавленное, в грязных потеках лицо и растерзанную одежду, в страхе отшатывались прочь и испуганно указывали на потайные дорожки на задворках, и он нырял из подъезда в подъезд, метался со двора во двор, мысленно благодаря прошедшую зиму за то, что сожрала в печах едва ли не все городские заборы.
Пожалуй, этот невзрачный с виду паренек и сам не ведал, откуда у него столько сил после многокилометрового ночного перехода по весеннему бездорожью. Не переводя дыхания, перемахнул Паньковскую, Тарасовскую. Вот и топкая, в ухабах и лужах Жилянская осталась позади, а он все бежал и бежал, не оглядываясь. В каменных чащах омертвевшего города уже давно угасло эхо выстрелов, уже и шаги горластых преследователей прервали свою стремительную скороговорку по мостовой, а он все не останавливался.
Остановился лишь на глухом пустыре у дремлющей Лыбеди. С минуту, а может чуть побольше, остолбенело стоял среди пожухлых, вытрепанных еще жгучими зимними ветрами бурьянов, неистово хватал легкими упругий, приправленный горьковатыми запахами первой зелени воздух. Казалось, у него не хватит сил не только сделать хотя бы шаг, но и разомкнуть набрякшие усталостью веки. Но вот он качнулся, как-то боком, едва переставляя ноги, двинулся к зарослям у воды. И лишь в самой чаще тяжело плюхнулся на намытый весенним половодьем валежник.
И замер.
Вот так и лежал. Долго лежал. У ног его грустно бормотала, словно жаловалась на свои прадавние кривды, всеми забытая Лыбедь, из голубой выси солнце щедро сыпало ему в затылок из теплых своих пригоршней радужные блестки, а он продолжал лежать на выполосканном ливнями валежнике не шевелясь. И если бы в ту пору кто-нибудь увидел его, наверняка бы решил: этот человек уже пристал к тому берегу, где нет ни земных радостей, ни горя. До самого вечера он ни разу не открыл глаз, и лишь когда тени воровато выползли из своих укрытий и украдкой двинулись по земле, он медленно поднял голову. Оперся на локоть и настороженными глазами принялся шарить по Батыевой горе, зеленевшей поодаль за железнодорожной линией в легком весеннем уборе. Затем подошел к Лыбеди, опустился на колени и долго отмачивал студеной водой засохшую на лице кровь.
«Ну, Павел, пора! — сказал сам себе, когда поднялся на ноги. Застегнулся, разгладил мокрыми ладонями измятую, заскорузлую одежду. — Как бы там ни было, но ты должен передать донесение… Должен!..»
С пустыря его путь пролегал на Соломенку, к Мокрому яру, где у Батыевой горы жалась запасная конспиративная квартира Петровича. Без крайней необходимости он не имел права появляться в ней, но после всего, что произошло утром у квартиры связного подпольного горкома Тамары Рогозинской… Теперь только на Соломенке он мог надеяться на встречу с Петровичем.
Прилыбедьскими пустырями и тесными переулками он добрался до Мокрого яра, но подойти к заветному жилищу не решался. Что, если и там засада? Что, если и оттуда придется бежать, как от Тамары Рогозинской?
Двигался медленно с каким-то недобрым предчувствием под раскидистыми, туго налитыми молодой, буйной силой осокорями, что, выстроившись вдоль давно не метенных тротуаров, горделиво поблескивали в лучах вечернего солнца мелкой клейкой листвой, изредка озирался и все соображал, все прикидывал в мыслях, как лучше запутать след в случае встречи с гестаповцами.
Неожиданный скрип калитки — он инстинктивно рванулся к ближайшему домику. Но увидел худенькую девчушку лет четырнадцати, которая, побрякивая пустыми ведрами, бежала к колодцу, и успокоился. Более того — искренне обрадовался этой встрече. Догнал девочку в вылинявшем голубеньком платьице и спросил с улыбкой:
— Напиться можно?
— А почему бы нет? Воды для всех хватит… — Но в больших, водянистых от голода глазах вспыхнуло подозрение, перемешанное с любопытством.
Помог ей достать из колодца воду. Потрескавшимися губами припал к ведру, хотя пить ему нисколько не хотелось.
— Вот это вода! Отродясь такой не пивал. Холодная… Спасибо, спасибо. — Он вытирал рукавом капельки с подбородка, стремясь завязать с девочкой разговор. — За такую воду не грех и плату брать. Давай я поднесу немного?
— Сама управлюсь, — ответила девочка неприветливо и потянулась тоненькими ручонками к отшлифованным ладонями ведерным дужкам.
Он перехватил ее руки, сказал почти умоляюще:
— Подожди, сестричка, просьба к тебе… — И заколебался: надо ли посвящать ее в тайну? Но иного выхода у него не было. — Ты Ковтуна хорошо знаешь?.. Миколу?..
Девочка испуганно отшатнулась, как будто от удара, враждебно стрельнула большими, враз потемневшими глазами.
— Чего же ты? Я только спрашиваю: знаешь ли?
— Ну и что?
— Да понимаешь… Мне позарез надо увидеть Миколу. Дружки мы с ним фронтовые. Не могла бы ты…
Она крутнула головой, не дала закончить:
— Не могу! Нет, нет!
Он не стал уговаривать. Утомленно провел ладонью по небритому лицу, с укором глянул ей в глаза, вздохнул и повернулся, чтобы уйти. Уже сделал шаг, как девочка вдруг схватила его за руку. То ли поняла, кем на самом деле приходится этот человек Ковтуну, то ли ее поразил глубокий кровавый порез через весь висок. Она схватила его за руку и прошептала:
— Нету больше дядька Миколы. Его еще на той неделе немцы… Примчались на машине, а он по ним из окна стрелять… Тут такое поднялось, такое! Дядько Микола до вечера отстреливался. А немцы тогда — огонь под крыльцо…
Огонь под крыльцо… Тугая удушливая волна окутала его с головы до ног, чем-то острым пронзило грудь… Показалось: на землю откуда-то валом хлынул густой белый туман и в нем потонули и Батыева гора, и тихая улочка над ручьем, прозывающаяся Мокрым яром, и могучие осокори вдоль давно не метенных тротуаров. Перед глазами был только охваченный пламенем домик, из окон которого все реже и реже звучали выстрелы…
— Вы туда не ходите, — из далекого далека донесся до его слуха горячий шепот. — И вообще не очень тут… Вчера полицаи схватили одного на нашей улице. И знаете, что с ним сделали?
Но он так и не понял, что сделали полицаи с задержанным. Неужели и Петровича постигла беда? Неужели и его?.. А может, Петрович все-таки уцелел?.. Его все же не покидала надежда, хотя и было совершенно ясно: фашисты напали на след подпольного горкома партии. Засада на квартире Тамары Рогозинской, разгром жилища Миколы Ковтуна… Так вот почему Петрович не прибыл на Стасюков хутор!
— Печальны твои вести, сестрица. Но спасибо тебе и за них. — И, понурившись, медленно поплелся прочь от Мокрого яра.
Он получил строгий приказ: пробраться в город, на основной или запасной (последнее — в крайнем случае) конспиративной квартире встретиться с Петровичем, устно передать донесение комиссара и немедленно возвращаться на Стасюков хутор. И вот оказалось, что обе конспиративные квартиры провалены, связные погибли. Как быть?.. Другой на его месте, наверное, не раздумывая, отправился бы в обратный путь с сознанием честно выполненного долга. Но он не спешил уходить из города. Что ждет товарищей, которые должны продолжать борьбу в Киеве? Знают ли они об этих провалах? Что, если кто-нибудь из подпольщиков сунется к Рогозинской или Ковтуну?..
Нет, он не мог уйти в леса, не предупредив друзей по оружию о смертельной опасности. Но как их предупредить? Ведь он не знал ни адресов явочных квартир, ни паролей для связи. Единственное, что было ему под силу, — это сообщить все Косте Зубку, который взял на себя руководство его диверсионной группой после ухода в леса первой партии подпольщиков. «Костя непременно сумеет предупредить руководителей запасного подпольного горкома, а те уже… А может, он и о судьбе Петровича что-нибудь знает? Если случилось самое страшное, Костя должен бы знать». Без дальнейших размышлений и колебаний он направился к центру города.
…Вот и улица Саксаганского. Пятиэтажный дом, в котором с прошлой осени проживала семья Зубков, увидел еще издали. Сколько раз приходилось ему тут бывать, но, странное дело, почему-то никогда не замечал, какое это мрачное и неприветливое здание. Его словно бы умышленно построили на таком видном месте, чтобы создавать гнетущее настроение у прохожих. Мертвым запустением веяло и от запыленных, густо поклеванных осколками стен, и от подслеповатых, наполовину замурованных обломками кирпича окон.
Поравнялся с темным провалом подъезда. Но что-то не давало ему шагнуть туда… Что-то словно бы удерживало его, не пускало в глухие дебри дома. И это был не страх, не отчаяние, просто вдруг пришло в голову попросить кого-нибудь из местных мальчишек вызвать Костю. Огляделся — улица безлюдная. Промерил ее до конца, до самого стадиона, но так и не встретил никого, кто бы за пригоршню махры позвал ему товарища. А вечер все натягивал и натягивал над городом свои серые шатры. Близился комендантский час.
Потеряв надежду на чью-либо помощь, он решительно зашагал к знакомому подъезду. Перешагнул порог — темно, сыро, пусто, как будто в эту мрачную каменную пещеру никогда не ступала человеческая нога. Каждый шаг зловеще отзывался эхом в застоявшейся тишине. Поднялся по захламленным ступенькам на второй этаж, на третий. На четвертом остановился перед захватанной дверью с облупившейся краской. Почему-то не поднималась рука постучать.
Все же тихонько постучал.
Дверь сразу же открылась. Даже удивился, что она отворилась так быстро, будто его тут ждали. В темном прямоугольнике возникла женская фигура с одеревеневшим, обескровленным лицом. Он не сразу узнал красивую, всегда приветливую жену Кости — Марьяну.
— Мне бы зуб вырвать… — произнес негромко прежний пароль, прижимая руку к раненому правому виску. — Я к зубному врачу…
— Вы ошиблись, врач здесь не проживает, — сказала Марьяна с лихорадочной поспешностью и словно бы незнакомому.
— Но мне совершенно необходимо вырвать зуб…
— Не слышите разве: никаких врачей здесь нет!
И в это мгновение он почувствовал — не увидел, а именно почувствовал, — что за дверью рядом с Марьяной кто-то стоит. И не просто стоит, а контролирует каждое ее слово, каждый жест. И сразу понял: засада!
— Ну, извините за беспокойство, наверное, адрес перепутал…
Он торопливо раскланялся. Повернулся, чтобы быстрее выскочить из этого каменного капкана, но вдруг увидел внизу на ступеньках подозрительного субъекта, который, невесть откуда появившись, загородил дорогу. Свалявшаяся, надвинутая на самые глаза шляпа, руки в карманах плаща, напряженная поза. Значит, и тут ждали.
Не помня себя он кинулся по ступенькам вверх, надеясь вбежать в чью угодно квартиру, а уж оттуда попытаться как-нибудь выбраться наружу.
Снизу тоже раздались торопливые шаги.
Взбежал на пятый этаж, и — о горе! — двери всех трех квартир наглухо заколочены досками. Что делать?
А шаги снизу все ближе, ближе…
Увидел в углу железную лестницу и бросился к ней. Сердце чуть не останавливается: что, если и на чердак нет хода? Но, к превеликой его радости, дверь туда не была заперта.
— Стой! — угрожающий голос снизу.
Влетел на чердак. Духота, пыль, темень — лишь в отдалении светлеет небольшое окошечко. Спотыкаясь чуть не на каждом шагу, со всех ног устремился к светлому квадрату. Понимал, очень хорошо понимал, что у него, безоружного и загнанного в тупик, нет никаких шансов на спасение. Никаких! И все же на самом донышке сердца теплилась слабенькая надежда выбраться на крышу, а оттуда — на соседний дом… Только бы удалось перескочить на соседний дом!
С трудом добрался до узенького чердачного окошка. Удар плечом с разгона — рама с треском вылетела на гулкую кровлю.
И сразу же хрипловатый голос от лестницы:
— Стой, каналья!
Не оглядываясь, выпрыгнул на крышу. И замер. Солнце, катившееся к горизонту, ослепило его, и он невольно закрыл ладонями глаза, застыл на месте, чтобы не сорваться вниз. И в этот момент ему вдруг вспомнилось такое же слепящее солнце над горизонтом; отполированные ветрами, спрессованные холодом снега сколько хватал взор; обледеневшая сопка над скованным льдом лесным озером… Именно на той сопке он, тогдашний полковой связист, взял своего первого «языка». Совсем случайно взял. Возвращаясь ночью из штаба полка, сбился с дороги; обессиленный, блуждал по лесу, а под утро притащился на сопку за озером. Заметил меж запорошенных сосен замаскированную землянку или блиндаж и на радостях кинулся туда. Его счастье, что именно в ту минуту оттуда вышли, громко хохоча, два белофинна. Не помня себя метнулся к ближайшему сугробу, зарылся в него с головой… Даже сейчас холодело в груди, когда в памяти всплыло, как торчал целехонький день с обмороженными щеками под носом у финнов, дожидаясь темноты. Наверное, никто бы никогда и не узнал об этой не очень-то славной странице его фронтовой биографии, если бы перед самыми сумерками не потянуло до ветру какого-то длинновязого унтера. Тот выскочил из блиндажа, расстегивая на ходу штаны, и, ослепленный последними лучами солнца, ткнулся к злосчастному сугробу. Ну, и получил удар по темени. Около полуночи Павел доставил его в штаб кирпоносовской дивизии…
«А солнце ведь должно ослепить и гестаповца, — всплыла мгновенно догадка. — Непременно ослепит! Нужно только не прозевать мгновение, только бы не прозевать!..»
Мелко дрожа всем телом, припал к шершавой, проржавленной жести чердачного окошка: ну, подходи, подходи, людолов!
Секунды… Какими нестерпимо долгими иногда могут быть секунды…
Но вот на чердаке послышался треск раздавленного ногами стекла, скрип железа и натужное, прерывистое сопение. А через мгновение из отверстия настороженно высунулась жилистая, костистая рука с крепко зажатым «вальтером». Короткий резкий удар до запястью — и «вальтер» загремел вниз по железу. Следующий удар уже по голове преследователя.
— А-а-а… каналья! — и у окошка осталась только свалявшаяся шляпа.
Павел молниеносно взобрался на гребень крыши с одной-единственной мыслью: быстрее, как можно быстрее на соседний дом! Но пробежал шагов десять и остановился: соседний дом был двухэтажным. Нет, не перебраться на него с такой высоты! К тому же улица уже кишела полицаями. Пожалуй, десятка два их металось по тротуарам, разгоняя случайных прохожих. Один против двух десятков… Он горько усмехнулся и с каким-то безразличием осознал: конец. Однако не смерть его пугала — угнетала мысль, что не сумел никого предупредить о здешних провалах. А комиссар ведь непременно пошлет в Киев другого гонца.
Еще раз взглянул вниз — нет, о спасении нужно забыть! Тогда он приложил ладони рупором ко рту и изо всех сил закричал толпе, медленно разраставшейся на тротуаре вопреки угрозам полицаев:
— Лю-у-уди! Передайте партизанам…
— Молчи! — раздалось совсем рядом.
Обернулся — на согнутых ногах и с широко расставленными руками к нему неторопливо, осторожно подкрадывался гестаповец. В выпуклых глазах — волчий блеск. От такого пощады не жди!
Вот уже между ними шагов восемь, шесть, пять… Однако Павел словно бы не замечал своего преследователя. Стоял с горькой усмешкой на губах и скорбно смотрел на столь родной и уже чужой город. Лишь длинные его ресницы изредка вздрагивали да медленно сжимались в кулаки пальцы.
— Но-о-ож! — раздался отчаянный крик снизу, когда в руке гестаповца хищно сверкнула сталь.
Но Павел даже не вздрогнул. Потому что уже сделал выбор между ножом и пропастью.
Его спокойствие обескуражило гестаповца. Тот, наверное, заподозрил, что парень уготовил ему какие-то силки, и нерешительно затоптался на месте. Этой мгновенной растерянностью врага и воспользовался Павел.
На тротуаре видели, как он молнией метнулся на гестаповца, сбил его с ног, мертвой хваткой вцепился в горло. Видели вместе с тем и то, как фашист всадил нож в своего противника. Партизан громко вскрикнул, однако не выпустил врага из рук. В толпе — крики ужаса. Многие отвернулись, чтобы не видеть, как они сорвутся на землю.
Они и впрямь так стремительно катились по крутой крыше, что, казалось, уже ничто не может их остановить. Еще миг — и… Но когда очутились над самой пропастью, Павел зацепился правой ногой за слегу, с которой еще прошлой осенью взрывная волна сорвала жестяное покрытие. Оба повисли над бездной.
Гестаповец делал отчаянные попытки ухватиться за что-нибудь руками, но объятия… если бы не эти мертвые объятия. А вырваться из них над такой пропастью… И он в отчаянии понял: жизнь его теперь всецело в слабеющих руках смертельно раненного им кареглазого парня. Он готов был выть волком, грызть ржавое железо, только бы высвободиться из ненавистных объятий, но видел: кареглазого ни испугать, ни задобрить, ни перехитрить. Охваченный звериным ужасом, фашист мелко задергался в судорогах, неистово захрипел:
— Пусти… пусти…
На обескровленном, изувеченном мукой лице Павла вдруг прорезалась улыбка: истекая кровью, слабея с каждым мгновением, он торжествовал последнюю победу. И медленно подгибал к животу левую ногу. А когда уперся в живот гестаповца коленом, неожиданно выпрямил ее и разомкнул в тот же миг объятия.
Вдруг глухой удар с хрустом на асфальте.
Павел облегченно вздохнул. И сразу откуда-то хлынул на него густой белый туман, застлал зрение, смыл невыносимо острую боль, погрузил в забытье. Пьянящий, белесый, нежный туман, какие опускаются летними вечерами над тихим Удаем. Через минуту он уже был на необозримых приудайских лугах, куда в детстве любил бегать за калиной и барвинком. До боли знакомый шепот засыпающих ивняков, родные запахи скошенной привядшей отавы… А вон и дуплистые вербы, опустившие седые головы над старым прудом. Только почему среди тех извечных печальниц застыла его мать со скорбно заломленными руками? О ком убиваешься, мама? Кого поджидаешь на краю села?
Железный грохот вспугивает, раздирает в клочки эти видения.
С трудом разомкнул веки — над ним прохладное вечернее небо в кровавых полосах… Тревожный гомон невидимой толпы внизу, осторожное шуршанье по жести… Попытался вспомнить, где он, что с ним, но в голове — удивительная пустота. Боль и пустота.
— Берегись! Подползают! — доносится с улицы предостерегающий крик.
«Ага, хотят взять живым. — В памяти мгновенно всплыло и одеревеневшее меловое лицо Марьяны, и напряженная фигура гестаповца с ножом в руках. — Не выйдет! Это уже не выйдет!..» Он еще раз глянул на украшенное легкими облачками небо, вздохнул полной грудью, потом медленно, как-то нехотя перевернулся на бок и…
И не было у него в этот миг ни страха, ни отчаяния. Была только смертельная усталость…
«Ну, где его до сих пор носит? Сколько же можно ждать?! Кому-кому, а Павлу давно бы полагалось вернуться. Подумаешь, проблема — смотаться в Киев. Ведь Павел — армейский разведчик, орденоносец… Так где же пропадает третьи сутки? Неужели не понимает, что будет с нами, если сюда нагрянут немцы? Или, может, и… — В голову Артема гадюкой вползает ядовитая мысль, от которой темнеет в глазах. Но усилием воли он выметает эту мысль: — Нет-нет, с Павлом Верчиком ничего не могло случиться. Но такой он, чтобы могли застукать. И с Петровичем все хорошо! Почему бы это несчастье должно было произойти именно в последнюю ночь его пребывания в городе? Семь месяцев умел водить за нос гестаповских ищеек, а тут в последнюю ночь перед выходом в лес… Видно, Петровича задержала подготовка операции по уничтожению гитлеровского рейхсминистра Розенберга. Ведь эта операция должна стать призывом к действию для всех патриотов. И не только в Киеве!.. Да мало ли что могло его задержать? Хотя… хотя почему задержать? Мог же он отправиться не сюда, на Стасюков хутор, а, к примеру, в Студеную Криницу. Сам ведь советовал: если кто приметит за собой «хвост», пусть пробирается на запасной сборный пункт. Вот вернется из Студеной Криницы Свирид… — И тут снова в голову закрадывается сомнение: — А почему все-таки не вернулся до сих пор Павел Верчик? Тоже случайно задержался в Киеве? Однако не слишком ли много случайностей для одного раза?»
Скрип ветхой двери обрывает невеселое течение Артемовых мыслей. Он весь напрягся, оцепенел: кто войдет, кто?..
Вошел малорослый и узкоплечий хозяин хаты Свирид Стасюк. Переступил порог и остановился под жгучими, нетерпеливыми и тревожными взглядами. Он знал, какой вести ждут от него в этой перекошенной, наполовину вросшей в землю халупе. Но ничего утешительного он не мог им сказать! Снял с головы облезлую шапчонку, оперся сутулой спиной о трухлявую притолоку и устало смежил веки. И этого было совершенно достаточно, чтобы все в хате поняли: на запасном пункте Петрович не появлялся.
Шесть пар глаз уставились на Свирида, однако никто не осмеливался спросить о Петровиче. Что, если Свирид уничтожит их последнюю надежду?
Но вот с лежанки соскочил щуплый, невысокого роста, с мелкими чертами лица хлопец и медленно, как бы робея, подошел к хозяину. Легонько дернул за рукав выношенной свитки:
— Почему же вы молчите, тату?
Свирид вздрогнул, провел темной шершавой ладонью по морщинистому низкому лбу, погладил запавшие, давно не бритые щеки:
— А что тут говорить, Митьку? Никто из Киева не приходил в Студеную Криницу.
— Не приходил… — И Митько опускает маленькую, как у отца, голову. — Совсем плохо дело.
— А разве я говорю, что хорошо? В Блиставице вон, поговаривают, уже каратели появились.
— Каратели? — раздалось со всех сторон.
— Такой слух прошел. — И Свирид, ни на кого не взглянув, хмурый и подавленный, пошел на другую половину хаты, где старая Свиридиха уже готовила ужин.
Свирид ушел, а Митько так и остался стоять у притолоки. С поникшим взором, с опущенной головой. Словно чувствовал какую-то вину перед своими горькими побратимами и ждал упреков.
Но упреков не было. Минуты истекали за минутами, а никто не проронил ни слова. Вот и солнце спряталось за далекими лесами, в хатенку непрошено просачивались сквозь маленькие, подслеповатые оконца сизые сумерки. И от этого тишина стала казаться еще гуще и невыносимее.
— Что же будем делать, Артем? — отозвался наконец из угла крепкий мужчина неопределенного возраста.
На первый взгляд ему можно было дать не больше сорока, но густая седина на висках и резкие продольные складки на выдубленных ветрами щеках убеждали: этот человек истоптал уже немало сапог на жизненных дорогах.
Это был потомственный киевский железнодорожник Варивон Буринда. Правда, среди присутствующих мало кто знал его настоящую фамилию: и в подполье, и здесь, в отряде, его величали то Варивоном, то Серым. Возможно потому, что и его широкое плоское лицо, и мягкие слежавшиеся волосы, и даже спокойные серые глаза казались всегда припорошенными угольной пылью; или потому, что он ничем не выделялся — ни оригинальным нравом, ни остротой ума, ни внешностью и словно бы стремился остаться в тени, на втором плане.
— Так что будем делать, комиссар? — переспросил Варивон Буринда, давая этим понять, что не отступится, пока не услышит ответа.
Вопрошающие взгляды скрестились на Артеме.
Если бы он мог с уверенностью ответить на этот вопрос! Уже не первый день ломает себе голову, но так и не придумал, что же делать в случае, если не появится Петрович. Вот если бы его спросили, как сделать за смену больше сотни замесов или повести бригаду бетонщиков на штурм рекорда… А что касается тактики партизанской борьбы, то тут он явно не мастак.
— А ты что предлагаешь? — спросил в свою очередь Варивона Артем.
— Пора кончать бесплатный курорт! Больше недели жирок нагуливаем — хватит!
— Ты же знаешь, что это не наша вина. У Петровича адреса явок, пароли, утвержденный горкомом план дальнейших действий.
— Но ведь Петровича нет. И неизвестно, когда он прибудет. Так неужели весь отряд должен сидеть сложа руки? Нужно начинать без Петровича…
Не успел Варивон закончить фразу, как вскочил Василь Колесов. И сразу же приковал к себе внимание присутствующих. Этот человек обладал исключительной способностью привлекать к себе всеобщее внимание. Даже когда сидел спокойно, все равно многие поворачивались в его сторону, их привлекала его шевелюра — на редкость рыжая, золотистая, как полыхающий осенним багрянцем придорожный куст боярышника.
— Серый на все сто прав! Нам тут нечего больше сидеть. И так уже целую неделю угробили.
У Колесова, к которому еще в Дарницком лагере военнопленных прилипло прозвище Заграва[1], была привычка говорить про обыкновенные вещи с такою страстью, что казалось, он кого-то обвиняет в тягчайших грехах.
— Слушай, а конкретнее ты не можешь?
— Отчего же, могу… — И вихрем подлетел к столу, за которым тяжело горбился комиссар. — Выходить отсюда надо. И немедленно! Думаете, каратели прикатили в Блиставицу, чтобы подышать чистым воздухом? Пронюхали они что-то, это точно… Нужно выходить в рейд. Ну, а там жизнь подскажет, как быть. Я не прав, скажете?
— В рейд? Не дождавшись Павла?! — то ли спрашивает, то ли возмущается Митько. — Как же это получается? Верчика послали в Киев, а сами драла отсюда?..
— Верчик должен был вернуться еще вчера. Почему он не выполнил приказ комиссара? — вдруг присоединился к мужским и женский голос. — Я тоже за то, чтобы выходить немедленно.
— Клава, держи пять! — протягивает Заграва свою могучую пятерню единственной среди них женщине.
— А что, если Павло с Петровичем под утро вернутся? — не унимается Митько.
Но на его слова не обратили внимания. Взгляды присутствующих направлены на Артема Тарана: какое решение примет комиссар будущего партизанского отряда?
Некоторое время Артем сидел с опущенной головой, в сомнении. Потом повернулся к окну, у которого с погасшей цигаркой в зубах молча горбился остроплечий человек с аккуратно зачесанными назад белокурыми редкими волосами на красивой голове. Неведомо почему, но в группе недолюбливали этого человека и презрительно называли Ксендзом.
— А что скажет Витольд Станиславович? — спросил Артем.
Тот и бровью не повел. Сидел, опершись локтем на источенный шашелем подоконник, и прищуренными светлыми глазами смотрел сквозь мутное стекло, как за лесом медленно догорает предзакатное зарево. Присутствующие колюче глядели на него и ждали. Ждали долго. И только когда молчание уже стало казаться неприличным, Витольд Станиславович великодушно взглянул на товарищей с едкой усмешечкой.
— Тронут вниманием к моей персоне, но, простите, ничего оригинального посоветовать не могу, — сказал он тихо и как-то особенно мягко, словно любуясь каждым своим словом.
— Да кому она нужна, твоя оригинальность! Ты скажи: за или против немедленного похода? — не удержался Заграва.
Витольд Станиславович слегка поклонился Василю и все с той же усмешечкой продолжал:
— Прошу прощения за откровенность, но в таких случаях я всегда руководствуюсь принципом античных мудрецов: когда хочу знать истину, то спрашиваю у женщины и поступаю… наоборот.
Не взгляд — молнию метнула в него Клава и, не скрывая презрения, резко спросила:
— Значит, вы, уважаемый, против?
— Рад, что меня правильно поняли.
— Что ж, благодарю, товарищ Сосновский, — сказал Артем.
— Пожалуйста…
Минутная пауза.
— Так вот, товарищи, я выслушал ваши предложения. — Артем встал, пригладил ладонями свои темные жесткие, в мелких завитках, волосы. — И Варивон, и Василь, и Клава, конечно, правы: пора нам приступать к настоящему делу. Но раз уж так случилось, что промедлили целую неделю, то думаю, что еще одна ночь положения не изменит. Я за то, чтобы подождать до утра.
— Выходит: три на три, — подытожил Заграва с лукавой ухмылкой. — По справедливости надо бы обратиться к третейскому судье. Что, не так?
Артем тоже улыбнулся:
— Ну что ж, давай обратимся.
Он, конечно, понимал, что это не наилучший способ решать подобные проблемы, целесообразнее было бы отдать приказ о времени выступления из хутора и не разводить лишних разговоров, но он также осознавал и то, какие мысли мучают сейчас исстрадавшихся за столько дней напрасного ожидания вчерашних подпольщиков. Поэтому пошел навстречу предложению Загравы, надеясь хоть немного расшевелить людей. И не ошибся.
Люди и впрямь оживились. Полусерьезно-полушутя третейским судьей единогласно избрали хозяина дома старого Стасюка. А чтобы даже невольно не толкнуть его на ту или другую сторону, решили просто спросить: что, по его мнению, лучше — утро или вечер? Так Свирид должен был определить время выступления группы из хутора.
Позвали старика. Коротко пояснили, чего от него хотят. Однако, ко всеобщему удивлению, задача эта оказалась для Стасюка слишком трудной. Он долго и мучительно морщил лоб, переступал с ноги на ногу и все колебался, как будто от того, что он изберет, зависит его собственная судьба.
А присутствующие таили добродушные улыбки.
— Оно, знаете… Попробуй определи, что лучше… Вечер, конечно, щедрее, зато утро — мудрее. Попробуй выбрать… Мое такое мнение: и вечер, и утро хороши, когда на душе рогатые на кулачки не дерутся. И все-таки утро, по-моему, лучше…
— Правильно, тату! — На радостях Митько сгреб старика в объятья. Кто-кто, а он больше всех был заинтересован, чтобы выступление отложили до утра: еще одна ночь пройдет в родительском гнезде. Когда-то снова выпадет счастливый случай побывать дома?!
Комиссар окинул взглядом своих товарищей: ну, теперь все довольны? Витольд Станиславович, как и прежде, равнодушно рассматривал сквозь мутное окно побрызганное первыми звездами небо; Варивон сосредоточенно, даже слишком сосредоточенно прочищал обгоревшей спичкой самодельный ореховый мундштук; Клава зачем-то перепаковывала медикаменты в санитарном саквояжике. Лишь Заграва мужественно признал себя побежденным:
— Ваша взяла, комиссар. Значит, остаемся.
Вскоре неразговорчивая хозяйка пригласила всех к столу. Пока партизаны угощались печеной картошкой, солеными огурцами и настоянным узваром, Свирид наносил в хату ржаной соломы, заботливо разровнял ее на полу у печи, прикрыл рядном. Уверенный, что на приготовленной им постели гости будут спать спокойно и сладко, он потер довольно ладони и неслышно вышел из хаты.
Спать легли вповалку. Определив, кому когда стоять на часах, опустился на солому и Артем. Однако сон бежал от него. Невеселые думы кружили и кружили черным вороньем. Всего неделю провел он вне города, но уже как бы с расстояния лет видел, сколь много они недодумали и недоделали, готовясь к развертыванию партизанской борьбы. Взять хотя бы организацию выхода в лес подпольщиков, которым угрожал неминуемый провал.
На последнем узком заседании подпольного горкома партии было принято решение выбираться из Киева небольшими группами — десятками. Каждый из назначенных командиров десятки получил через связного задание: по условленному сигналу собрать своих людей, вывести в точно назначенный пункт и там ждать дальнейших распоряжений. Для полной безопасности никто из них не знал ни общего места сбора отряда, ни его самых первых боевых задач. Свести воедино все группы мог только одни человек — Петрович, который лично установил с каждым командиром десятки пароль для связи. Такая осторожность тогда казалась разумной и совершенно оправданной: было подозрение, что в руководящий центр киевского подполья проник агент гестапо. Артем тоже одобрял подобную систему конспирации, но сейчас… За дни, проведенные на хуторе, он успел убедиться, что ставка на одного, пусть даже гениального, человека глубоко ошибочна. Вот по неизвестным причинам не прибыл на сборный пункт Петрович, и судьба всего отряда поставлена на карту. А что будет, если он не появится еще с неделю?..
Артем, конечно, знал места сосредоточения десяток и мог бы самостоятельно направить туда гонцов, но он не знал паролей для связи. А без паролей никто из командиров групп и не подумает подчиниться приказам, переданным через посланца. Теперь, чтобы собрать подпольщиков в один отряд, он должен обойти все сборные пункты сам и отдать распоряжения лично. Но для этого понадобится не менее недели. А кто же станет сидеть столько времени на одном месте, когда окрестные села кишмя кишат полицаями? Группам неминуемо придется рейдировать. А попробуй напасть на их следы в лесах! Да и долго ли им, малочисленным, плохо вооруженным, неопытным, удастся продержаться в цепких объятиях полицейских кордонов?
Пухнет, раскалывается у Артема голова. Нет-нет, не заснуть ему нынче! Если б хоть луна еще не заглядывала так нахально в глаза, а то повисла, как назло, напротив самого окна. Ленивая, сытая, самодовольная. Поворочался Артем с боку на бок, поворочался да и прочь из хаты. Может, хоть ночная прохлада остудит голову. Но на дворе тепло, тихо и ясно. Так ясно, что Артем видит село, раскинувшееся на полтора километра по ту сторону огромной балки. Видит серую, утоптанную ленту дороги, что тянется мимо серебристого плеса по дну балки, прямо сюда, к Стасюковой усадьбе.
Внезапно из-за угла хаты донесся легкий треск пересохшей ботвы. И какой-то странный, напоминающий частые вздохи шорох. Артем осторожно заглянул туда — на грядке кто-то копошился. Неужели Митько? Пригляделся — и впрямь Митько! Что же он там делает в такое время?
— Надумал родителям немного подсобить, грядку копаю, — смутился паренек оттого, что сам комиссар застал его за таким далеко не героическим занятием, да еще и на вахте.
Но вместо упреков Артем спросил:
— А еще лопата найдется?
— Уж что-что, а лопата найдется.
Через минуту они уже копали вдвоем. А вскоре к ним присоединилась и Клава. Потом — Заграва с Варивоном. Даже не привыкший к крестьянскому труду Ксендз и тот разохотился подсобить старым Стасюкам.
Копали молча, с каким-то неудержимым задором, будто старались закидать сырой землей черные воспоминания о подневольной зиме в Киеве, Лишь на рассвете, когда весь огород был вскопан и разрыхлен граблями, усталые, но довольные вернулись в хату. Не разуваясь и не раздеваясь, попадали на душистую солому и сразу же уснули праведным сном тружеников.
Однако поспать им долго не пришлось. Не успело еще выкатиться из-за горизонта солнце, как со двора влетел бледный как полотно Свирид и не своим голосом закричал:
— Бегите! Каратели!..
Шестеро как ошпаренные вскочили на ноги.
— Где они? Сколько их?..
— Вон на гребле уже! На машине едут!
Артем припал к окну. По дороге от села двигалась тупорылая грузовая машина. В кузове полным-полно солдат.
— Приготовиться к отходу!
«Удастся ли выскользнуть из хаты незамеченными? — точит Артемово сердце тревога. — До лесу хоть и рукой подать, но двери выходят прямо на дорогу. В машине могут заметить. И тогда схватка неминуема…» Чем она закончится, не трудно было предугадать: чужаков не менее двух десятков, а их только шестеро, и не все вооружены.
— Может, вы через заднюю дверь в сенях?.. — словно угадал Свирид мысли комиссара.
— А есть?
— А как же? Я сейчас открою, — и побежал в сени.
За ним — Клава, Варивон, Заграва. В хате оставались Митько — он лихорадочно шарил рукой по полице[2], кусал тонкие губы и Ксендз. Артем видел, как последний неторопливо натягивает на ногу тесный сапог, и вспыхнул:
— Нашел время переобуваться… Быстрее, быстрее к выходу!
Завизжала, заскрипела давно не открывавшаяся задняя дверь в сенях. Теперь только бы добраться незаметно до лесу.
— Тату, мамо, собирайтесь и вы. Побудете с нами, пока они уедут, а там… — уговаривал Митько родителей.
— Да куда нам, сынок, за вами угнаться? Лишняя морока. Мы уж тут с божьей помощью…
— Тату, послушайте…
— Марш! — как выстрел, звучит команда.
Первым бросился из сеней юркий Заграва. Отбежал шагов двенадцать, упал под старой раскидистой яблоней, оглядел дорогу и только после этого сделал знак рукой: все в порядке, выходите!
Последним оставил Стасюкову хату комиссар Таран. Когда уже намеревался перешагнуть порог, к нему подошла Митькова мать. Сунула ему под мышку что-то мягкое и теплое, завернутое в полотняный рушничок, поспешно перекрестила дрожащей рукой и проговорила сквозь слезы:
— Помогай вам бог! Присмотрите за Митьком… Он ведь у нас последний…
Что мог сказать на это Артем? Нагнулся, молча поцеловал старушку и бросился вслед за товарищами…
Залегли они в размытом рву за лесной опушкой. Прижались друг к другу, изготовили оружие — две винтовки и три пистолета. Сосредоточенные, напряженные лица, расширенные зрачки. Даже у Ксендза, всегда невозмутимого, уши стали похожими на лепестки отцветающего пиона.
Вот до них донеслось урчание мотора, — значит, машина выбралась из балки. Остановится на хуторе или проедет дальше? Замирают, немеют в недобром предчувствии сердца. И вдруг… мотор замолк. Донеслись выкрики, топот, лязг. Значит, каратели появились на хуторе совсем не случайно, значит… они узнали о месте сбора штабной группы?
Долго, ужасно долго тянется время для шестерых в лесном овражке. Что там на хуторе?
И вдруг все вздрогнули — до слуха донеслась автоматная очередь… Вторая… Третья. А потом в ясном небе над верхушками деревьев взвились клубы темного дыма…
Скрипел на зубах песок. И жаркое пламя клокотало в груди. И едкий пот неудержимо заливал глаза. И садняще щемило натертое до крови тело. Но они шли и шли. В надвинутых до бровей картузах, во взмокших на спинах ватниках и пиджаках, в стоптанных на бездорожье сапогах.
А в невероятно высоком, по-весеннему голубом небе радужно лучилось солнце. И под его золотистым дождем словно просыпался, оживал после глубокого сна лес. Румянилась, пронималась ароматной живицей кора на соснах, набухали и трескались под напором молодых соков клейкие березовые почки, тянулась ввысь, развертывала свой стрельчатый лист нежно-зеленая трава. Тихо и привольно.
Лесную тишину нарушали лишь непоседы-птицы, с тревожным щебетом свивавшие гнезда. Да еще настороженные, размеренные шаги шестерых путников по шуршащим прошлогодним листьям. Хмурые, молчаливые, мешковатые, эти шестеро казались лишними и совсем ненужными среди праздничного буйства красок, ароматов, птичьих песен. Ни один из них даже взглядом не приласкал синеокий подснежник, учтиво кланявшийся с обочины просеки. Пятый или шестой час шли они без передышки. И никто за все это время не произнес ни единого слова. С тех пор как прозвучали выстрелы на Стасюковом хуторе, слова для них стали ненужными.
Что произошло там, на усадьбе Стасюков, понимал каждый, хотя после отъезда карателей туда ходили только Артем и Заграва. Митько, правда, тоже порывался, но Клава не пустила. Взяла за руку, поглядела в глаза, как глядела когда-то своему Михасю, и не пустила. Зачем ему видеть, что содеяли на родном его подворье фашистские душегубы? Помочь горю все равно не поможешь, так пусть в памяти останется не черное пепелище, а приветливый, всегда уютный и гостеприимный родительский дом среди старых кряжистых яблонь.
А Заграва и Артем ходили. Что они там видели, неизвестно, но вернулись мрачнее осенней ночи. Взвалили на плечи куцые свои пожитки и молча пустились в путь. За ними последовали и другие, даже не спросив, куда ведет их комиссар.
Шли на восток. Кое-где лесной массив пересекали просеки. Преодолевали их перебежками. Когда же тропинка вдруг терялась в чаще или круто сворачивала в сторону, Митько, который с детства исходил с отцом эти места, вел партизан напрямки. Прикрывая лицо руками, шестеро упорно продирались сквозь колючий кустарник.
К вечеру вышли на опушку, вдоль которой катился широкий шлях. За ним расстилались не тронутые плугом поля. А далеко-далеко на горизонте, за неведомым селом, снова виднелся лес, над которым кучились тяжелые сизые тучи.
— Бородянский шлях… Дальше идти опасно, — вытирая рукавом пот с лица, хрипло промолвил Митько.
— Да, полем идти опасно, — согласился комиссар. — Придется ждать сумерек.
Нашли укромное место в кустах терна и шиповника, сняли с плеч узлы, расселись полукругом. И только тогда почувствовали, как устали. А впереди еще дороги и дороги…
Варивон первым делом стал шарить по карманам в поисках курева, Ксендз принялся переобуваться, а Василь, расстегнув ворот сорочки, сладко растянулся на траве, раскинув руки.
— Не дури! Еще простудишься, — накинулась на него Клава.
— Хе-хе, простуда, как и девчата, ко мне никогда не привязывается.
— Земля сырая, а ты потный. Встань, говорю!
— Да я же закаленный. Кто через Дарницкий лагерь прошел…
Клаву так и затрясло. Схватила сапог Ксендза, лежавший рядом, и запустила им в Заграву.
— Ты Дарницкий лагерь не поминай! Слышишь? — На глазах у Клавы слезы. — Тот распроклятый лагерь…
— Бешеная! Нашла к чему прицепиться. Ну и приобрели ж мы на свою голову полцентнера счастья… — И Василь в сердцах швырнул в заросли терна Ксендзов сапог, словно тот был в чем-то виноват.
Ксендз даже не взглянул на Заграву. Молча встал и, осторожно ступая босыми ногами, направился за сапогом. Нашел его, не спеша вернулся и, все так же молча и ни на кого не глядя, сел на землю. Но уже в стороне от других. И всем вдруг почему-то стало не по себе.
— Закурить ни у кого не найдется? Я свой табак, наверное, на хуторе забыл, — заговорил Варивон.
К нему потянулись руки с кисетами: выбирай, чей покрепче!
— Кому что, а курице просо. — Заграва уже тут как тут со своими шуточками. — Рабочий человек о хлебе думает, а разные там чадители-курители лишь бы дымок из ноздрей пустить. Смехота! Не так, скажете?.. И что они находят в этом смердючем зелье?
— Зелен ты понимать, каким пальцем земля сделана, — отозвался Варивон, наслаждаясь Митьковым самосадом. — Хлеб хлебом, а хороший табачок…
При этих словах Артем вдруг опрометью кинулся к своей торбе и стал торопливо ее развязывать. Вынул сверток, завернутый в чистенький полотняный рушничок, и протянул его Митьку:
— Возьми. Это мама передала…
Митько бережно, обеими руками принял сверток. Развернул — пышки. Горько улыбнулся и стал угощать побратимов последним материным подарком. Пышки были чуточку не пропеченные, но проголодавшимся путникам они показались вкуснее свадебного каравая. А Митько не смог проглотить и кусочка. Только поднес ко рту, как в памяти возникло такое родное, такое любимое лицо со скорбными глазами… И черные клубы дыма в утреннем небе привиделись… С какою-то болезненной ясностью вдруг постиг Митько, что уже никогда-никогда не встретит его мама у покосившихся стареньких ворот. И никогда не угостит его батько янтарным сотовым медом, который всегда держал в коморе для гостей. До сих пор парнишка находился как бы в трансе, в полузабытьи, а вот сейчас все постиг до конца. И от острой боли сжалось, защемило сердце, а поперек горла встало что-то давящее и горячее. Он прижался лицом к рушничку, согнулся и мелко-мелко задрожал…
Его не утешали. Те, что много выстрадали на своем веку, никогда не утешают, ибо знают: каждый сам должен осилить свое горе. Пусть потужит, пусть свыкнется с тяжелой утратой.
После долгого молчания заговорила Клава:
— Я тоже думала, что не переживу своей утраты… Если бы кто сказал мне, что на моих глазах псы растерзают Пилипка… Ему бы теперь семь исполнилось. С осени бы и в школу… Не пойдет!.. Ни Пилипко, ни Михась… — Клава говорила, ни на кого не глядя, ни к кому не обращаясь. Просто чужое горе вновь растравило ее собственные незалечимые раны. И она не смогла удержать в наболевшем сердце черные воспоминания. — Даже не верится, что в один день я потеряла и сына и мужа… Если б вы только знали, что это был за день! Ветер, изморось, холодище… Мы с Пилипком по колено в грязи бредем обочиной размокшей дороги в Дарницу. Мне передали, что там в лагере умирает мой Михась, и я сразу же кинулась туда. Но в Дарнице целых шесть лагерей оказалось. И в каждом пленных — как буряков в кагате. Где искать Михася, у кого спросить?.. Но свет не без добрых людей. Помогли такие же несчастные, как и я. А Михася тогда уже и родная бы мать не узнала. Истощенный, оборванный, с гниющей раной. Перекинулась я с ним словом-другим через колючую ограду и назад, к управдому и учителям, с которыми он до войны в одной школе работал. Надо было как можно быстрее оформить документы для освобождения его из плена. Ох, люди, люди, какими они бывают бездушными! Все же добыла справки и поручительства, — все, что было в доме, продала, а поручительства достала… Пилипко, когда я собралась за Михасем в Дарницу, кинулся ко мне со слезами: возьми да возьми меня к татусю. И я, безумная, сдалась на его просьбы… Лагерь, в котором сидел Михась, был обтянут двумя рядами колючей проволоки. Внутренний ряд — густой, высокий, а наружный заметно обшарпанный. Видно, женщины, приходившие сюда сотенными толпами, голыми руками поразрывали кое-где проволоку. Добрались и мы с Пилипком до лагеря и давай просить пленных, чтобы разыскали нашего папку. И они, спасибо им, позвали. Среди тысяч похожих на тени невольников Пилипко первый завидел отца. Я и опомниться не успела, как он проскользнул между обвисшими рядами проволоки и с радостным криком кинулся к отцу. А в зоне, между рядами колючей проволоки, сторожевые псы… Часовые натравили их на ребенка… — Клава мучительно застонала, закрыла лицо и закачалась из стороны в сторону, словно укачивала свое неутешное горе. Немного погодя заговорила снова: — Михась с другими пленными бросился было за проволоку на помощь Пилипку, но их всех из автоматов… Больше я ничего не помню. Очнулась в хатенке какой-то, куда меня оттащили… Я даже не знаю, где их могилки.
— Я тоже не знаю, где могила моих дочек, — как бы продолжил скорбную Клавину повесть всегда молчаливый Варивон. — Двойня у меня была: Василина и Даринка. Прошлой весной десятилетку с похвальными грамотами кончили, в университет мечтали поступить… Их обеих как заложниц в один день расстреляли. Я тогда как раз в рейсе был. А вернулся домой — по квартире ветер гуляет, жена на полу мертвая лежит. Соседи мне все рассказали… Слышали, может, как прошлой осенью кто-то телефонные провода, связывающие Киев с Берлином, перерезал? Вместе с другими заложниками и мои дочки тоже сложили головы. Ну, а жена от горя… Разрыв сердца…
Замолк Варивон… И словно бы еще плотнее печаль повисла над онемевшим лесом. Даже солнце, что весь день светило с ясного неба, как-то испуганно скрылось в сизых, отягощенных ливнями тучах. И все вокруг сразу помрачнело, поблекло, поникло.
— А я родного брата живьем в землю закопал. В Дарницком лагере военнопленных… — заговорил Василь Заграва. — С тридцать третьего года мы не виделись с Романом. После смерти родителей жизнь развела нас по разным дорогам. Меня, как малолетку, отправили в патронат, а пятнадцатилетний Роман пошел на заработки в Донбасс. Так мы и потеряли друг друга. И только через восемь лет в Дарницком лагере… Лучше бы совсем не встречаться, чем так встретиться! — Василь заскрипел зубами, как от нестерпимой боли, зажмурил глаза и глухо застонал. — В плен я попал на Трубеже. За несколько дней до этого наш полк спешно подняли по тревоге и направили на помощь защитникам Киева. Но лишь только эшелон доставил нас на Киевский вокзал, как из Ставки поступил приказ оставить столицу Украины и прорываться на Полтаву. Ну, мы и двинулись на восток. Не мне вам рассказывать, что это был за поход в окружении. Забитые войсками дороги, беспрерывные налеты бомбардировщиков, паника… На третий день фашисты обнаружили в районе села Борщив огромные скопления наших войск и бросили туда чуть ли не всю свою авиацию. Волна за волной, без перерывов, проносились над нами вражеские самолеты, нанося бомбовые удары. До полудня от нашего оборонного рубежа не осталось и следа, все было уничтожено, а тем, кто остался в живых, путь к отходу оказался отрезанным. Бомбардировщики в щепки разнесли не только мост через Трубеж, но и шоссейную насыпь через плавни. Вот тогда-то и двинулись на нас немецкие танки. Что там творилось в тот проклятый день! А мне, можно сказать, повезло. Странно, но в том кровавом пекле меня ни пуля не задела, ни трясина не засосала. С группой однополчан я ночью перебрел плавни, но выбраться на левый берег… Куда ни ткнемся — везде вражеский дозор. Ну и пришлось почти двое суток киснуть по горло в болоте. Без пищи, без воды, промерзшие до костей, вконец обессиленные… Только на третью ночь удалось незаметно выбраться на берег. Но уже ни у кого не было сил, чтобы сделать хотя бы сотню шагов. Кое-как доползли до чахлых кустарников на опушке леса и упали, сморенные мертвецким сном. А проснулись уже пленными…
Голос Василя внезапно задрожал, прервался. Уставившись невидящим взглядом в землю, Заграва долго сидел в тяжелой задумчивости. И все вокруг молчали. Наконец он медленно поднял голову, бросил на партизан полный скорби взгляд и протянул, ко всеобщему удивлению, к Варивону руку за окурком. Неумело зажал его в пальцах, осторожно поднес к губам и с такой жадностью затянулся, что в груди у него захрипело, а на глазах выступили слезы.
— Вот так, значит, попал я в плен. А уже через неделю был в Дарницком фильтрационном лагере. О том лагере киевляне достаточно наслышаны, так что мне не нужно о нем много говорить. Одно скажу: ничего кошмарнее я никогда не видел и не слышал. Фашисты согнали туда пленных видимо-невидимо, а ни воды, ни пищи, ни отхожих мест… Даже лечь не всем хватало места. А среди нас было много раненых. Ежедневно сотни и сотни людей гибли от ран и истощения. И никто их не подбирал. Мертвые лежали вперемешку с живыми, а живые часто завидовали мертвым. Но через какое-то время гитлеровцы всполошились: видимо, опасаясь вспышки эпидемий, они создали санитарную и похоронную команды из еще крепких физически пленных. Не знаю, как это произошло, но я тоже попал в санитары. И, может, именно потому и остался на свете. В наши обязанности входило подбирать трупы и выносить за территорию лагеря, откуда похоронники увозили их в выкопанный в лесу ров. Но от всего этого угроза эпидемий не уменьшалась, так как кандидатов на тот свет с каждым днем становилось все больше. Наступили холода, пошли дожди, а баланда, которую нам давали раз в день, доставалась далеко не всем. И вот тогда лагерное начальство объявило, что начинается отправка в стационарный госпиталь всех больных и тяжелораненых, которые не могут двигаться самостоятельно. Вскоре к проходной прибыли грузовые машины, и нам, санитарам, было приказано отобрать для отправки первую партию доходяг. Но попробуй это сделать, когда охотников вырваться из этой смердящей ямы оказалось целое море. Просят, умоляют, заклинают… Тогда в дело вмешался шарфюрер Кольбе, который нами командовал. Он приказал сначала очистить от больных восточную зону, заверив, что ни один из них не останется в лагере. Кольбе сам определял, кого следует увозить. Ну, а мы носили этих «счастливцев» к проходной. Потом он посадил на машины с десяток добровольцев якобы для сопровождения раненых… Но мы и тогда все еще оставались слишком наивными, чтобы догадаться, какое черное дело замыслили палачи. Весь день продолжалась отправка в таинственный госпиталь, но что можно было сделать за день, когда на одного здорового в зоне приходилось по двое-трое больных. Вечером мы еще только подходили к главному скоплению больных — к оврагу, который служил невольникам отхожим местом. И вот перед последней ходкой над зловонной ямой, где вповалку лежали в ожидании смерти те, что уже не могли выбрать себе места получше, я случайно увидел до предела истощенного светловолосого бойца с очень знакомым лицом. Мне показалось… Сначала я не поверил собственным глазам, но все же стал пробираться к этому человеку… А когда вплотную подошел, закричал не помня себя — передо мной был Роман. Я бросился к нему, обнял… Мы плакали от радости, что наконец-то встретились, и от горя, что нам выпала такая судьба. Я обратил внимание, что Роман почему-то все время смотрит вниз, не поднимает на меня глаз, И я, глупец, упрекнул его за это. Он как-то сразу сник, еще ниже опустил голову, а затем резко повернулся ко мне. И я увидел… увидел, что Роман слепой. Откуда же мне было знать, что еще в бою у Горыни ему выжгло глаза, а в Дарницкий лагерь он попал прямо с госпитальной койки… Я предложил ему немедленно отправиться в госпиталь для пленных, но Роман отнесся к этому предложению равнодушно. «Моя звезда, Василек, уже отсветила. Лучше береги себя и отомсти за меня». Все же я его уговорил. Взял на руки и быстро, быстро к проходной, где Кольбе лично осматривал отобранных к отправке. Роман был так истощен, что Кольбе без колебаний дал согласие положить его в машину. Тогда я стал умолять его разрешить мне сопровождать брата. Когда Кольбе услышал это от переводчика, он громко захохотал. А потом махнул рукой: мол, езжай. И мы поехали. Правда, меня несколько удивило, что машины не свернули на Бориспольское шоссе, а пошли в глубь леса. Но даже тогда я еще ничего не заподозрил. Обо всем догадался, лишь когда они остановились у глубокого рва, окруженного со всех сторон пулеметами. И я зарыдал от бессильной ярости. Конвоиры приказали сбрасывать раненых на дно рва, но некоторые из сопровождающих наотрез отказались выполнить приказ. Их расстреляли первыми. Я обнял Романа, решив не оставлять его, что бы там ни было. Но он сказал… нет, он просто приказал мне: «Не ищи себе гибели. Мне ты уже ничем не поможешь, но ты должен выжить, чтобы отомстить за всех нас!» Это была его последняя воля, и я не мог не выполнить наказ брата. Когда раненые очутились во рву, конвоиры дали нам лопаты и велели засыпать их землей. Засыпать живьем… Боже, что там поднялось! Крики, стоны, выстрелы, проклятия… Не знаю, как я не сошел с ума! Хотя я, видимо, все-таки с ума сошел!.. Как только из-под земли перестали доноситься стоны, надо рвом поставили и тех, кто сопровождал тяжелораненых, кто закапывал живых в могилу. Верно, чтобы не осталось свидетелей…
И рассказывает, рассказывает Заграва, как при первом же выстреле свалился в ров, сбитый с ног упавшим товарищем, как, дождавшись ночи, выбрался из-под груды трупов, как потом блуждал по лесам, пока добрался до Киева. И удивляется сам себе: почему это вдруг на него нахлынуло такое непреоборимое желание, даже не желание — потребность высказать людям свою боль? И слушатели дивятся: никак не узнают в этом измученном, опаленном жизненными грозами парне недавнего весельчака и балагура Заграву. Но в то же время чувствуют, что именно эти горькие исповеди как-то сразу сроднили их, сделали ближе и роднее друг другу.
Только Ксендз, как и прежде, оставался в стороне от этого братства. Когда Василь окончил свою исповедь, все, не сговариваясь, обернулись к Сосновскому в надежде, что и он расскажет о себе. И… ужаснулись: Ксендз, опершись плечом об узел, полулежал, безвольно откинув голову. Восковое лицо, крепко сжатые веки, а главное — на тонких губах не змеится ехидная усмешечка.
Клава — к нему. Схватила за руку, считает пульс. И только тогда Ксендз открыл глаза.
— Что с вами? Вам дурно? — тревожилась Клава.
Вместо ответа — знакомая усмешечка. Правда, не та ненавистная всем саркастическая усмешечка, а скорее плохо скрытое проявление горечи.
— Может, спирту глоточек?
— Растроган вашим вниманием, но спирт мне ни к чему, — через силу стал подниматься Ксендз.
Он явно стеснялся своей слабости, опустил голову и медленно побрел в чащу, подальше от друзей.
— Почему он нас сторонится? — неизвестно к кому обратилась Клава. — Что за человек этот Сосновский?
— Не трогайте его. Ему тоже несладко, — сказал Артем хмуро.
— А что с ним стряслось?
— Об этом поведает когда-нибудь он сам. Могу одно сказать: горя он хлебнул немало.
И никнут, опускаются головы от скорбных воспоминаний, и кружит печаль над тихой опушкой.
Но вот где-то совсем поблизости затрещал сушняк под чьими-то поспешными шагами. Внезапная тревога перечеркивает огненным пером воспоминания, руки привычно тянутся к оружию. Через минуту из кустов, как из пламени, вырывается Сосновский. Всегда спокойный, уравновешенный, даже равнодушный, он сейчас чем-то взволнован.
— Что случилось, Витольд Станиславович?
— Там немец… Убитый… — почти прошептал Ксендз.
Комиссар вскочил на ноги:
— Покажите!
Все двинулись за Ксендзом. И в какой-нибудь полусотне шагов увидели в мелком окопчике мертвого фашиста. Разутый, без оружия, без шинели, он лежал, уткнувшись лбом в землю. А поодаль валялась его растоптанная фуражка.
— Чиновный фриц был, царство ему небесное, — как всегда, первым заговорил Заграва. И, заметив на плечах мертвеца блестящие погоны и знаки различия на рукаве, добавил: — В гауптштурмфюрерах ходил. Эсэсовец!
— А прикончили его со знанием дела: ударом под лопатку, — сказал Варивон.
Клава нагнулась над трупом, долго разглядывала:
— Смерть наступила три дня назад.
Мужчины переглянулись: значит, трое суток назад здесь были партизаны. Да, да, партизаны! Кто же еще мог прикончить этого душегуба? Да к тому же в таком месте! Гитлеровцы, как известно, поодиночке в лесах не ходят, этого гауптштурмфюрера, наверное, привели сюда откуда-то и… Теплеет в груди у каждого: что ни говори, а если знаешь, что поблизости есть надежные друзья, на сердце всегда теплее.
— Вот что, товарищи, — обратился к группе Артем. — Задерживаться здесь нам никак нельзя. Этого офицера фашисты, ясное дело, разыскивают. Не исключена возможность, что они с минуты на минуту заявятся. Нужно как можно скорее уходить.
— А с ним, простите, как же быть? — кивнул Ксендз на мертвеца. — Я уверен, что когда его найдут черномундирники… А это может случиться, как вы сами сказали, с минуты на минуту… Когда его найдут, то неминуемо пустят по нашим следам дрессированных псов. Не знаю, кого как, а меня такая перспектива не прельщает. Подумай над этим, комиссар.
Думает, думает комиссар. Сосновский всегда молчит, а если уж скажет, то как узел завяжет. Попробуй возрази! Если фашисты действительно явятся сюда в ближайшие часы, то псы легко возьмут след группы. А тогда… Вывод напрашивался сам собой: фашисты не должны найти своего собрата. По крайней мере в ближайшие дни. Но как им помешать? Проще всего закопать труп, но нет даже плохонькой лопаты. Сжечь? Слишком рискованно. Огонь в лесу неизбежно привлечет внимание. Совсем рядом шлях…
— Вы правы, Витольд Станиславович, оставлять так труп нельзя, — согласился комиссар. — Надо хотя бы мусором его присыпать.
Бросились сгребать сушняк, таскать хворост. Никто никого не подгонял, но спешили все. Так спешили, что даже не заметили, как низкие облака растеклись от горизонта до горизонта и стал накрапывать дождь. Лишь когда он припустил вовсю, густой и теплый, с удивлением подняли головы к небу.
— О, нам везет, — подставляя ладони под дождь, радовался Варивон. — Ливень смоет наши следы. Теперь и через поле можно идти смело.
— А далеко идти? Где ждет нас Одарчук?
Слово за Митьком. Он местный житель, проводник, кому же лучше него знать.
— Километров двенадцать будет. Это — если идти прямиком.
Двенадцать километров через леса и поля… Но даже Ксендза с его натертыми ногами эти километры не пугают. Только бы удачно завершился поход. Втайне все почему-то надеялись, что в группе Ефрема Одарчука они непременно встретят Петровича и Павлуся Верчика.
Молча взвалили на плечи узлы и так же молча направились меж кустов к бородинскому шляху. А по их следам мягко ступала босыми ногами дождливая весенняя ночь.
— Товарищ комиссар, нету… Одарчука в лесничестве нету… — доложил запыхавшийся от бега Митько, только что вернувшийся из разведки.
Пятеро стоявших под рассеченным молнией дубом, вблизи просеки, точно окаменели: вот так встретились с группой Одарчука! Неужели и в лесничестве успели побывать каратели?..
Один Артем не хотел, просто не мог поверить, что бывалый в переделках Ефрем не сумел вывести сюда, на Дымерщину, своих хлопцев. Возможно, для кого-нибудь другого это задание и оказалось бы непосильным, а для Одарчука, который прошел партизанскую академию еще в годы гражданской войны… Нет, в такое Артем не мог поверить! Поэтому сердито прервал Митька:
— Постой, постой! Как это — нету? Где же ему еще быть?
Тот уже немного отдышался и четко ответил:
— На операцию отправился…
— Вот тебе на! На какую еще там операцию?
— Откуда же мне знать, если я Одарчука и в глаза не видел.
— А почему ты так долго болтался? — незлобиво укорил Заграва. — Мы тут уж чуть не закоченели. Не правда, скажете?
— Попробовал бы сам быстрее. Думаешь, легко было втолковать хозяйке лесничества, что я не подослан полицией?
— Ну, ты ж хоть того… убедительно втолковал? — скалил зубы беззаботный, как всегда, Заграва.
— Да замолчи, Емеля! — хлопнула его по губам Клава.
— И когда Одарчук должен вернуться? — не обратил внимания на выходку Василя комиссар.
— Хозяйка сказала: не раньше чем на рассвете.
Вокруг вздохи облегчения: значит, встреча все-таки состоится. Правда, они не знали, как дотянуть до рассвета. Дождь и не думал утихать, а на них нитки сухой не осталось.
— Надолго, наверное, запомнится нам эта ночка, — стуча зубами, произнес Ксендз.
— А ты думал, в партизанах будет как у тещи на блинах? — подхватил Заграва, всегда готовый побалагурить. — Привыкай, уважаемый, под дождем стоя спать. Такой сон, говорят, нервную систему здорово укрепляет. Ну, и еще кое-что…
Однако Заграва не верил, что кому-нибудь удастся заснуть на мокрой земле под таким сильным дождем. Пока шли, холод не очень донимал, сейчас же добирался острыми когтями до самых костей. Если бы хоть в хлев какой можно было забиться, а под открытым небом…
— Вот что, Митько, веди в лесничество, — приказал комиссар. — Не пропадать же нам тут…
Вот это команда! Все проворно двинулись в темень за проводником. И вскоре оказались на обнесенной крепкой изгородью одинокой усадьбе среди леса. Даже ночью нетрудно было заметить, что здесь живет заботливый и работящий хозяин. Рубленый пятистенок, добротный хлев под дранкой, свинарник, крытый колодец. Война будто умышленно не коснулась огненным крылом этой усадьбы.
На их стук из дома глухо раздалось:
— Кто еще там?
— Да это я, Митько. Разве не узнаете?
— Ого, да я вижу, вас шестеро.
— Все свои… Отворяйте.
Женщина отворила. Без особой радости, правда, но открыла.
— Что скажете, полуночники?
— А что говорят поздние гости, когда на дворе ненастье? — взял на себя переговоры Артем. — Не пустите ли погреться?
— Что с вами поделаешь, коль вошли. Грейтесь, — и принялась занавешивать на ощупь окна.
Зажгла каганец. Партизаны увидели, что и в доме достаток не меньший, чем во дворе. Пузатый сундук, обитый железом, гора подушек чуть не под самый потолок на широченной деревянной кровати, поставец трещит от посуды, на стенах иконы с позолотой. И в каждом пробудилось любопытство: кто же она, эта дебелая и еще довольно красивая молодица? А полнотелая хозяйка сложила на груди крепкие загорелые руки и стала исподлобья бесцеремонно разглядывать промокших, усталых гостей.
— Скажите, вы тоже… партизаны? — не скрывая разочарования, спросила она.
— Что, не похожи? — не удержалась Клава.
Хозяйка неопределенно пожала плечами:
— Гм… Не мне судить, но вот хлопцев батька Калашника за версту видать, кто они такие. При оружии, все, как один, здоровы, так и ржут… И по ночам делом настоящим заняты, не ищут теплого угла.
— Это про какого же батька Калашника речь? — удивился Артем.
Она всплеснула руками и осуждающе покачала головой:
— И они еще себя партизанами величают… Да батька Калашника вокруг и старый и малый знает!
«Значит, Одарчук уже успел перекрестить себя в Калашника. Ну и позер!»
С Ефремом Одарчуком Артем познакомился недавно, хотя еще задолго до войны наслышался о его чудачествах. Говорили тогда о нем как о неисправимом задире, анархисте, который ни с кем не считается. Несмотря на свои годы, он был холостяком, ни на одной работе долго не удерживался, ни надлежащего образования, ни определенной специальности не имел и не очень стремился учиться. Единственным, к чему у него лежала душа, было военное дело. Но то ли из-за плохого здоровья, то ли по какой другой причине Ефрема еще в двадцатые годы по чистой демобилизовали из армии. Этим разговорам Артем и верил и не верил. И лишь недавно, уже в подполье, сам убедился, какой это странный, чудаковатый человек.
Безрассудно храбрый, по-юношески горячий и несдержанный, Одарчук в первые же месяцы оккупации Киева сгруппировал вокруг себя отчаянных парней и на свой страх и риск подносил фашистам такие пилюли, от которых те долго не могли опомниться. А когда подпольный горком установил с его группой связь, сразу же поручил ей одно из самых сложных и важных заданий — добывать на периферии и доставлять в город для семей подпольщиков харчи. И Одарчук исправно поставлял продукты, хотя эта деятельность приносила ему явно мало удовольствия. Весной он самовольно со своими дружками записался в школу железнодорожной охраны и через две недели взорвал ее со всеми потрохами. Конечно, после всего этого Одарчуку оставаться в городе, было небезопасно, и Петрович поручил ему вывести группу в лесничество на Дымерщине. Но относительно того, чтобы называть Ефрема батьком Калашником… «Хотя от него можно и не такого ждать. Но уж если ему это прозвище так нравится, пусть покрасуется».
— Вы не беспокойтесь, — сказал он пышногрудой молодице. — Вернутся ваши постояльцы, и все станет на свои места.
— Еще чего не хватало — беспокоиться! Забот у меня других нет, по-вашему?
— Кстати, как вас величать?
— До сих пор кликали Мокриной Опанасовной.
— Так вот, Мокрина Опанасовна, нам бы немного подсушиться. Проклятый дождь до последней нитки промочил.
— Ну, это уж извините: для гуляк дождь, может, и проклятый, а для хлебороба… От дождя никто не раскисал, а без него зимой придется зубы на полку класть. А подсушиться, конечно, можно. Вот затоплю, и сушитесь себе на здоровье.
Пока она разводила в печи огонь, пришедшие по очереди отжимали над ведром одежду и развешивали на жердочке. Потом уселись рядом на полу, прижимаясь голыми спинами к теплой печке. Один Заграва вертелся вокруг хозяйки, рассыпая свои солоноватые шуточки. А полнотелой молодайке Василевы побасенки пришлись явно по вкусу, она заметно смягчилась, стала похихикивать, игриво постреливать из-под темных бровей лукавыми глазами, а вскоре появилась с ведерным чугуном узвара и румяной житной паляницей величиной с большое сито.
— Угощайтесь пока этим, а как вернутся Калашниковы орлята… — и многозначительно подмигнула Василю.
— Да с такой работой мы и без посторонней помощи управимся, — не остался и тут в долгу Заграва. — А ну, братва, докажем, на что мы способны!
Налегли. И не заметили, как опорожнили чугун. Мокрина только головой покачала и вынесла пустую посудину в соседнюю комнату. А вернувшись, велела укладываться. Ночь с вами, мол, провозишься, а утром работа из рук валиться будет. Клаве предложила лечь на печи, а мужчинам на полу. Невелики цацы! А они после такой дороги рады были примоститься хоть под шестком, но знали: одному из них придется натянуть мокрую одежду и опять идти под дождь. Только кому?..
— Первым на часы встану я, — сказал Артем и потянулся рукой к жерди. — Меня сменит Варивон, потом заступать Василю…
— Да оставьте вы с этими торгами, — неожиданно вмешалась в разговор Мокрина. — Сюда и днем полицаев за ухо не затянешь, а ночью и подавно. Думаете, они так глупы, что в ненастье в лес попрутся? Говорю вам: ни разу еще сюда ночью не совались. А сунутся… Вы уж положитесь на меня.
По всем правилам они должны были выставить охрану, но положились на хозяйку. Впервые с тех пор, как вышли из Киева, легли спать, не выставив охраны.
Сколько проспали, никто не помнил, но проснулись все как по команде. Проснулись от топота за стеной. Казалось, цыганский табор подкатил сюда со шляха. Ржание коней, лязг железа, раскатистый смех, гомон…
Мокрина вихрем вскочила с постели и к двери:
— Орлята слетаются! Вставайте быстрее, горемыки, батька Калашника встречать! — и вылетела босиком в сени.
Они принялись торопливо одеваться. Но попробуй спросонок натянуть на плечи влажную одежду! Едва успели разобрать, где чья рубашка, как в светлицу с хохотом и гиком ввалилась голосистая ватага. Впереди — дородный, высоченный мужчина в смушковой папахе, в длинном, чуть не до пят, блестящем плаще явно с чужого плеча. На груди — полевой бинокль, на боку — новенькая кобура, на другом — сабля.
— О, у нас гости, кат[3] бы их побрал! — крикнул он, как на выгоне. — Хлопцы, вы только посмотрите, кто прибыл! Наконец-то, наконец… А то мы уж невесть что думали…
Разгоряченные, голосистые хлопцы, от которых несло конским потом, дегтем и еще чем-то очень напоминавшим самогон, враз притихли, присмирели и с удивлением таращились на непричесанных полусонных пришельцев. А те в свою очередь с нескрываемым любопытством мерили калашниковцев взглядами с ног до головы. Так вот какие они, орлята батька Калашника! Все как на подбор — рослые, широкоплечие, в одинаковых смушковых папахах и добротных сапогах. А главное — опоясаны вдоль и поперек патронными лентами, обвешаны трофейными гранатами с длиннющими деревянными ручками; вооружены карабинами, автоматами, а кое-кто и пистолетом в придачу. Выходит, правду Мокрина говорила: таких и за версту ни с кем не спутаешь! Только где они все раздобыли?
— Артем, что же ты стоишь как вкопанный, кат бы тебя взял! Не рад встрече? Или, может, не узнаешь?
Комиссар неопределенно пожал плечами.
— Вас и впрямь узнать трудновато. Особенно тебя, товарищ Одарчук, — акцентируя на слове «товарищ», ответил Артем.
— Тогда разрешите представиться… Хлопцы! — Хищно сверкнув глазами, он так гаркнул, что даже стекла в рамах зазвенели.
Видно, этот неистовый окрик означал команду строиться, так как Ефремовы молодцы встали в ряд, задрали вверх подбородки и замерли. Одарчук придирчиво оглядел строй и, шагнув к Артему, лихо поднес правую руку к виску:
— Товарищ комиссар отряда! Вверенная мне боевая группа в составе десяти человек уже неделю как прибыла на сборный пункт и, не дождавшись посланца из штаба, самостоятельно приступила к разгрому врагов отечества. За это время нами проделано…
— Об этом, Ефрем, потом, — прервал Артем холодно. Ему показалось совсем неуместным посвящать в столь секретные дела Мокрину, которая с горделивым видом стояла у печи, сложив на груди крепкие руки. Кроме того, его раздражала, даже бесила напыщенность Одарчука. К чему весь этот театр?
Но он видел, что его группа с искренним восхищением смотрит на увешанных всяческим оружием Ефремовых орлят. Что уж говорить о Митьке или Заграве, когда даже равнодушный ко всему Ксендз и тот оставил возню со своими злосчастными сапогами и пялил глаза на Одарчука. Для них, прозябавших целую неделю без дела на Стасюковом хуторе, Одарчук конечно же герой. Однако Артем понимал: слишком дорого может обойтись отряду такое геройство. Но не стал заводить об этом речь: еще будет время, выпадет случай.
— Вижу, вы не сидели тут сложа руки. Что ж, спасибо, Ефрем, за добрые дела, — И он шагнул к Одарчуку с распростертыми руками.
Обнялись. И тут Артему ударило в нос водочным перегаром. «Вот тебе и раз! Неужели Одарчук ходил на операцию пьяным? Этого только не хватало!..»
— А теперь, комиссар, прошу познакомиться с моими гони-ветрами. Орлы, кат бы их побрал! Это мой заместитель Гнат Омельченко. Не парень — огонь!.. Это — пулеметчик Ребро, а это — мастер по снятию вражеских патрулей Петро Косица…
Артем здоровался за руку с орлятами и замечал в глазах у каждого нездоровый блеск. «Подвыпивши, сучьи дети! Пьяными на операцию ходили, у самогона храбрости занимали… Вот так герои! Ничего, я до вас доберусь!»
— Что же, товарищи, поздравляю вас с рождением нашего партизанского отряда! Отныне больше не существует разрозненных групп и все присутствующие здесь переходят под единое командование.
— А где же хозяин, Артем? — спросил Одарчук встревоженно. — Я что-то не вижу Петровича.
— Петровича пока нет, — уклонился от прямого ответа Артем. — Командовать отрядом временно буду я.
Одарчук как-то сразу увял. Неведомо зачем все поправлял на себе то бинокль, то саблю, то папаху. А хата постепенно наполнялась гомоном и смехом. Как оказалось, многие из группы Артема были знакомы с одарчуковцами еще в Киеве. Невозмутимый Ксендз, например, узнал своего бывшего напарника по работе в типографии и теперь расспрашивал, каким образом тот очутился в партизанах, не удалось ли им прихватить с собой из тайных полицейских ящиков какие-нибудь оккупационные документы.
— Документы? Ха-ха-ха… Вот попадешь в ночную перепалку — увидим, очень ли потянет бумаженции собирать. Все фашистские документы вон там, — и он показал рукой в небо. — Выгляни в окно: наверное, зарево еще и сейчас расцвечивает горизонт.
В другом углу Варивон допытывался у одного из молодцов, как их группе удалось столь капитально вооружиться.
— Вообще-то это военная тайна, но вас можем научить, — с видом победителя отвечал тот. — В таком деле, кровь из носа, надо запомнить: главный поставщик оружия для партизана — фашист. Достаточно только трахнуть его по черепу в удобный момент — и оружие твое. Вот на полицая больших надежд возлагать не стоит. У здешних полицаев, кроме допотопных пукалок, ничего стоящего не возьмешь. Чтобы автоматик, к примеру, или револьвер… Вон видишь, какая классная пушка у батька Калашника на поясе висит?
— Штука подходящая.
— И не говори! Так мы эту штукенцию вместе с биноклем у эсэсовского начальника реквизировали. Недалеко отсюда, на бородинской дороге… Как? Вообще-то это военная тайна, но для вас… Засели, значит, на опушке и поджидаем: по той дороге, как нам сказали, фашисты частенько слоняются. Ну, с час бока отлеживали, вдруг видим — драндулетик жмет. У батька же нашего не голова, а настоящая канцелярия, перед этим он велел поперек дороги колоду пудов на восемь выкатить. Ясное дело, драндулетик остановился. Шофер вылез, чтобы это бревно откатить, ну, а мы из кустов… Шах-шарах — и все готово! Ловкость рук и никакого мошенства! Как оказалось, эсэсовского начальника подцепили. Правда, длинноногий был, стерва… Еле-еле Омельченко в лесу его настиг…
— Выходит, это вы гауптштурмфюрера в окопчике у дороги прикончили?
— А что было делать Омельченко, если тот гитлеряка прямо в окопчик шлепнулся. А вы что, его видели? Ну и как работа?
— За такую работу руки надо отбивать. Кто же бросает труп у дороги? Хотя бы кое-как закопали!
— Закопали? Ха-ха-ха… У нас, вишь, похоронной команды нет. Но спасибо за совет, теперь организуем. Ты бы не мог ее возглавить? Протекцию составлю без магарыча.
— Погоди зубы скалить. Не до смеха бы вам было, если бы фашисты нашли там своего.
— Ну, ты лучше меня не пугай, а то я ужас какой пугливый…
— Брось кривляться! Подумай, что было бы, если бы по вашим следам фашисты пустили собак.
— Собак? Ха-ха-ха… Вот это насмешил! Мы же всем кагалом на его драндулетике сюда и прикатили.
— Тем скорее бы вас разыскали. В лесу ведь не скрыть следов машины.
— Но нас ведь никто и не искал…
— Потому что мы этого эсэсовца трухой присыпали.
Но в центре внимания, как всегда, был Заграва. Согнувшись в три погибели, он чуть не ползал по полу возле высоченного парубка, одетого в куцые галифе с кожаной нашивкой на седалище, и все допытывался:
— Нет, ты правду скажи: для чего эта кожа на таком месте нашита?
— Чудак человек! Разве я ее сам нашивал? Об этом надо бы у начальника полиции спросить, у которого я эти штаны реквизировал.
— Так я тебе и поверю, — Василь лукаво щурит глаза. — Ты уж лучше сознайся, что в бою в подшитых кожей штанах не только надежнее, но и…
Взрывается дружный хохот.
— А полицай, видно, предусмотрительный был. Знал, что для боя нужно. Ха-ха-ха…
— Только не помогли ему и штаны с кожей! Ги-ги-ги…
— Хлопцы, давайте проверим, выдержали ли они…
Вконец сконфуженный Сашко вырвался из тесного круга, который собрал, балагуря, Заграва, и к двери. Но она заперта: там закрылись комиссар с Одарчуком. О чем они говорили, для всех осталось тайной, но вышли оттуда сосредоточенные, задумчивые. Орлята встревоженно переглянулись, когда увидели, что у их батька на тонком с горбинкой носу блестит пот. К тому же их удивило, что на Одарчуке не осталось доброй половины оружия.
— Мокрина, приготовь что-нибудь закусить, — хмуро бросил он хозяйке. — Огурчиков не помешало бы из погреба, помидоров… Только чтоб одна нога там, а другая тут. Ясно?
Мокрина понимающе кивнула и вышла. Как только ее шаги стихли на крыльце, на середину хаты выступил Артем:
— Товарищи, нужно срочно готовиться к выступлению.
— Прямо сразу? Без передышки?
— Отдыхать будем после войны, а сейчас…
— Но к чему такая спешка? Мы ведь только с операции…
— До восхода солнца нам необходимо добраться до места сбора группы Пушкаря.
— А далеко до того места?
— Да, километров двадцать будет.
— Всего? Так, может, лучше после отдыха? У нас ведь кони, успеем.
— Молчать, кат бы вас забрал, когда комиссар говорит! Вас что, учить надо? — взорвался Одарчук, метнув на своих хлопцев лютый взгляд. Потом обернулся к Артему и жестко сказал: — Товарищ комиссар, разреши мне повторить твое распоряжение. — И, не ожидая ни согласия, ни возражения, отчеканил: — Ну так вот: из лесничества выступаем немедленно! И без разговорчиков! Пока завтрак появится на столе, подготовиться всем к походу. Ясно?
О, такой разговор орлята понимали хорошо! Без слова, без звука рассыпались кто куда. Запрягали копей, проверяли оружие, прилаживали на себе одежду, обувь.
— Господи, да куда же это вы в такую рань? — озадаченно залепетала Мокрина, вернувшись в хату с ведром соленых огурцов. — Ефрем, ты что надумал? Зачем хлопцы запрягают коней?
— Как — зачем? Выступаем, — не удостоил хозяйку даже взглядом Одарчук.
— На день глядя? Побыли хотя бы до вечера… Или, может, я чем не угодила?
— Оставь эти разговорчики! Что же нам, всю войну возле тебя сидеть? Побыли, и хватит. При случае еще заедем.
— Когда же это будет?
— Жди. Только гляди у меня, язык на три замка запри! — И Ефрем бесцеремонно сунул ей под нос огромный жилистый кулачище.
Но кулак не произвел на Мокрину ни малейшего впечатления. Она еще немного повздыхала, покачала грустно головой, а потом кошачьим шагом подступила к Ефрему, мягко взяла его руку и прошептала тихонечко:
— Может, ты расщедрился бы на какую-нибудь лошаденку? Вы себе еще не одну добудете, а мне… Много ли одними руками наработаешь? А придете, есть ведь всем подавай…
Одарчука даже передернуло от таких слов:
— Да ты дурная или сумасшедшая? Тебя же полицаи на первом суку повесят, когда ту лошаденку завидят.
— Пусть еще сначала завидят. Я ее, кормилицу, так укрою, что и сам черт до нового пришествия не отыщет. Если уж ваш драндулет сумела спрятать, так лошадь и подавно сумею. Ты только оставь.
Одарчук зырк-зырк на Артема, но тот будто ничего и не слыхал. Стоял себе спиной к молодице и молча завязывал свой «сидор».
— Ну и нахрапистая же ты баба, кат бы тебя взял! Как привяжется… Бес уж с тобой, оставим тебе буланую кобылу. Но гляди у меня, чтобы легковушка была в целости и сохранности. Всем, кто из Киева прибудет, приют непременно дай. И встречай как положено!
— Можешь не учить, сама знаю.
— Мы изредка нарочного будем присылать, так что будем в курсе здешних дел. Пароль помнишь?
— Еще с восемнадцатого, Ефрем.
— Ну, лады. А теперь ставь перекусить.
Мокрина моталась по хате, как перед собственной свадьбой. Через несколько минут на столе выросла гора пирогов, появились три кувшина с ряженкой, две огромные миски соленых огурцов, сковорода с жареным салом и колбасой. Напоследок она поставила пузатую четверть с синеватой жидкостью.
— Угощайтесь, дорогие гости, чем бог послал, угощайтесь…
Все молча уселись вокруг стола, но никто почему-то не осмеливался первым приняться за еду. Поглядывали друг на друга, глотали слюну и молчали. Наконец Одарчук схватил четверть за горло, протянул Артему с усмешкой:
— Давай, комиссар, наливай перед дальней дорогой.
Тот неопределенно пожал плечами:
— Да видишь ли, Ефрем, не подобало бы…
— Тогда я на правах хозяина, так сказать, — с облегчением проговорил Одарчук. — Гости же как-никак в доме. Да и хлопцы мои сегодня по рюмке заработали. И по изрядной! Видел бы ты их в бою…
— Надеюсь, что еще увижу. А вот выпивать перед дорогой запрещаю! И вообще…
Орлята метнули на своего батька растерянные взгляды: что же это такое творится? Кто смеет отобрать у них честно заслуженную чарку первака? Но Одарчук молчал. Гонял бугристые желваки, хмурился и молчал, видимо не зная, как выйти из положения.
— Выпьем, друзья, после победы. Сполна! — обратился с улыбкой Артем к орлятам, чтобы прекратить тягостное молчание.
— Если доживем! — добавил кто-то.
— Не мы, так другие доживут. И непременно выпьют!
— Какое утешение!.. — недовольный голос из-за стола.
— Хлопцы! — хватил кулаком по столу Одарчук. — Прекратить базар, кат бы вас побрал!
Смолкли, присмирели орлята. В хате стало так тихо, что слышно было, как шуршит под печью мышь.
— Ну что ж, не будем зря терять время. В дорогу так в дорогу! — промолвил Одарчук и выскочил из-за стола.
За ним встали орлята, так и не притронувшись к еде.
Размеренно ступают кони по размокшей, напоенной влагой земле. Будто на ощупь, тяжело катятся в темном ущелье лесной дороги нагруженные доверху возы. На них, опершись спиной о спину, дремлют партизаны. Только одинокий тоскующий голос тянет грустную песню:
Гомін, гомін по діброві,
туман поле покриває,
туман поле покриває,
мати сина призиває…
Песня до краев наполняет сердце Артема щемящей тоской, бередит давно, отболевшие воспоминания. И словно из тумана перед ним начинает выплывать знакомая криница с низеньким, уже трухлявым срубом за сельскими левадами под скрипящим ясенем. А возле того ясеня — сгорбленная мать в старенькой сорочке и изъеденной молью запаске[4]. Но как ни силился Артем, так и не мог разглядеть ее лица. Он видел только узловатые, покрытые темными трещинками, изуродованные непосильным трудом пальцы маминых рук, которые нервно теребили на груди концы вылинявшего платка. И тихий, подточенный безнадежностью голос:
— А может, ты все-таки не уезжал бы, сынок… Как же я здесь одна?
О, если бы он знал тогда, что слышит мамин голос в последний раз! Только ведь дети непростительно беззаботны, им и в голову не приходит, что родители не вечны. Не почувствовал тогда близкой беды и Артем. А ровно через полгода получил письмо, в котором односельчане сообщали, что схоронили его мать.
То ли соседи поскупились на пятак, то ли, может, не догадались вовремя послать телеграмму, но он так и не проводил свою пеньку в последнюю дорогу…
Вернись, силу, додомоньку,
Змию тобі головоньку…
Ржавым гвоздем впивается Артему в мозг тоскующий голос, вливается ядовитым ручьем в душу, в груди становится тесно и душно.
«А она ведь так не хотела, чтобы я оставлял ее одну… Верно, предчувствовала свою близкую кончину. Почему же я не понял этого? Почему хоть не приголубил ее на прощанье, не сказал теплого слова?..»
Из густого тумана снова выплывает знакомая криница за сельскими левадами под скрипучим ясенем, ссутулившаяся мать. Словно чужими глазами увидел он вдруг себя, вихрастого восемнадцатилетнего, страшно решительного и страшно уверенного в исторической значимости своего призвания. Что значили темные, безыдейные материнские доводы для него, секретаря сельской комсомолии, который сагитировал свою ячейку отправиться в полном составе на ударную стройку пятилетки?
— А кто же будет строить Днепрогэс? Я должен идти, мама, обязательно должен!
Она только тяжело вздохнула, как вздыхала не раз в прошлом, провожая старших сынов на войну, и потянулась дрожащей рукой ко лбу своего последнего сына. Заметив этот позорный для матери комсомольского секретаря жест, Артем вспыхнул и, не помня себя от стыда, бросился к бугру, где его уже ждали с пожитками за плечами будущие строители Днепрогэса.
«А она ведь и не думала удерживать меня. Она только хотела благословить крестом, как благословляют все матери своих детей перед дальней дорогой. А я и в этом ее не уважил. Боялся, чтобы, боже сохрани, не заметили комсомольцы, какая она у меня набожная. Не обнял, не поцеловал на прощанье, улепетнул, как вор из чужой хаты. От родной-то матери… И откуда мы беремся, такие бессердечные?»
Мені, мамо, змиють дощі,
а розчешуть густі терни,
а висушать буйні вітри… —
стонет, надрывается одинокий голос в темноте.
— Да замолчите вы там! — невольно вырывается у Артема.
Песня обрывается, как полет подстреленной птицы. И сразу жуткая тишина наваливается на лес, ложится камнем на плечи. Словно даже перестали падать с мокрых ветвей гулкие капли и не вздыхала под копытами коней раскисшая дорога.
— Что же это, уж и петь нельзя? — прозвучало во мраке, словно выстрел.
Через мгновение перед Артемом вырастает силуэт всадника.
— Крутую кашу завариваешь, комиссар! Зачем обижаешь людей? Тебе с ними воевать и воевать, — гневно чеканит Одарчук.
— Не до песен мне сейчас, Ефрем…
— А ты не только о себе думай, комиссар. Я, к примеру, всю гражданскую с песней прошел и никому не позволю на нее замахиваться. Никому, понимаешь!
Не дожидаясь ответа, он неожиданно затянул хрипловатым простуженным голосом:
А вже літ за двісті,
як козак в неволі…
— Ге-ей, ге-ей! — подхватили всем скопом орлята на переднем возу.
Голосистое эхо мигом покатилось по притихшему лесу, откликнулось в разных концах удаляющимися вскриками.
— Да что они, одурели? — возмутилась Клава. — А если немцы близко?
— Вольница, черт бы их побрал! — сплюнул в сердцах Заграва. — Комиссар, прекрати этот сумасшедший концерт! — дернул он Артема за рукав, хотя еще недавно восхищался бесшабашными одарчуковцами.
Артем понимал: тут обычным приказом не обойтись. Норовистый, болезненно гордый, задетый за живое за столом у Мокрины, Одарчук, наверное, ждет случая, чтобы расквитаться, а орлятам только этого и надо: они во всем готовы потакать своему буйному батьку. И если сейчас же не положить этому конец, раскола в отряде не миновать. Артем соскочил с телеги, схватил за узду Ефремова коня. От внезапной остановки Одарчук клюнул носом в гриву и замолк. Стихли как по команде и его хлопцы.
— Тебя что укусило? — спросил Артем негромко, когда они немного отстали. — Для чего мутишь воду?
— Об этом я тебя хотел спросить.
— Брось крутить. Лучше честно признайся: платишь за невыпитую самогонку?
— А хотя бы и так! — дерзко парировал Одарчук. — Разве мои хлопцы не заслужили по чарке?
— Медяками платишь им за отвагу.
— Еще посмотрим, чем будешь платить ты.
— Никому я платить не собираюсь! Мы пришли сюда не на заработки. А дешевый авторитет лично мне не нужен.
— Могу заверить: никакого авторитета ты у хлопцев не завоюешь, коли тебе даже песня поперек горла встала…
— Да будь же ты человеком! — с болью воскликнул Артем. — Пойми: это у меня очень личное… Неужели у тебя песня никогда воспоминаний не вызывала? Таких, что сердце бы кровью обливалось?
— О сердце ты лучше женщинам рассказывай, а не мне.
Артем сокрушенно покачал головой: нет, не желает Одарчук примирения!
— А я думал, ты настоящий большевик…
Ефрема так и передернуло от этих слов, так и заколотило:
— Не тебе, слышишь, не тебе судить, какой я большевик! Обо мне скажут могилы беляков, которых я сотнями рубал от Донца до Стыра еще в гражданскую!
— Что и говорить, твои прошлые заслуги известны. Но все же они не дают тебе права сеять сейчас в отряде смуту. Только этого нам еще не хватало! Я уверен, если бы ты знал, над какой пропастью мы сейчас находимся…
— Да куда уж нам! — высекает искры Одарчук. — Один ты тут правоверный и башковитый.
— Эх, Ефрем, Ефрем… — Артем выпустил из рук поводья и медленно пошел за телегами.
Одарчук, подпрыгивая в седле, следовал за ним. Разгоряченный, наэлектризованный, как грозовая туча. Глаза его гневно сверкали, нервная дрожь билась в груди. Но прошла минута-другая, и медленно пригасал блеск глаз, стала утихать в груди дрожь. А вскоре и совсем утихла. И тогда у Ефрема проклюнулось сомнение: а справедливо ли он обошелся с Артемом? Ведь тот не заслужил твоих упреков, высказанных сгоряча. Ну, цыкнул на Омельченко, который от самого лесничества выворачивал всем душу печальной песней, но что в этом страшного? В другой раз Ефрем и сам непременно прервал бы не то что песню, а даже разговор на незнакомой дороге. «И дернула же меня нечистая сила за язык!» Нечто похожее на раскаянье горячим клубочком шевельнулось в его сердце. Но Ефрем был не из тех, кто способен мужественно признать свои ошибки. Сколько помнил себя, никогда и ни при каких обстоятельствах не признавал себя неправым. Такое упрямство часто отталкивало от него друзей, порождало немало неприятностей, и все же это так ничему и не научило Ефрема. Вот и на этот раз самолюбие не позволило ему извиниться перед Артемом, хотя он и осознавал: после всего, что произошло, им трудно будет ужиться в одном отряде.
Видимо, это понимал и Артем, потому что после продолжительной паузы сказал:
— Никогда не думал, что наша встреча будет такой… И вообще, все совсем не так, как думалось. Неудачи, одни неудачи…
— Перемудрили вы там, в горкоме, кат бы вас забрал! — бодро сказал Одарчук, словно бы ничего и не произошло. — Хоть убей, не пойму: для чего понадобилось рассредоточивать отряд по нескольким районам? Поручили бы это дело мне — я с красными знаменами вывел бы сюда всех подпольщиков!
— Теперь легко быть умным. Если бы беда не настигла Петровича…
— Какая беда? Почему ты сразу об этом не сказал?
— Что же я мог сказать, если конкретно сам ничего не знаю? Просто сердцем, понимаешь, сердцем чувствую: с Петровичем что-то стряслось. Я неделю ждал его на Стасюковом хуторе — и тщетно. А он не мог не явиться, он передал через Ковтуна, что остается в городе только на одни сутки. Неужели в последние часы…
— К лешему эти гадания! Нужно гонца в Киев послать.
— Посылал. Однако гонец тоже не вернулся.
Затих, присмирел Одарчук. Дошли и до него теперь Артемовы тревоги.
— Что ж ты думаешь делать?
— Прежде всего свести воедино наших людей. Если только это удастся. Неделя — немалый срок, боюсь, что группы не смогли оставаться на одном месте и начали рейдировать. Разыскать же их среди лесов…
— Разыщем, кат бы их побрал!
— Будем надеяться. Кроме того, нужно непременно наладить связь с запасным подпольным горкомом. Должны же мы наконец узнать, что творится в Киеве.
— Слушай, а может, прямо отсюда пошлем в Киев связного? Есть подходящая кандидатура: сквозь игольное ушко проскользнет и следа не оставит. Урка бывший, кат бы его взял.
Минутное раздумье.
— Нет, встретим Пушкаря, тогда уж и пошлем.
Но Одарчук не так легко отступался от своих намерений. Не достигнув ничего лобовой атакой, он начал обходной маневр:
— А какого лешего нам переться всем скопом к Пушкарю? Наметь место сбора, и мои хлопцы…
— Никуда Пушкарь не пойдет: пароль для связи с ним знает один Петрович. Теперь, чтобы собрать все группы, я лично должен встретиться со всеми командирами и устно отдать распоряжения.
— Ничего не скажешь, блестящая перспектива! — Одарчук круто выругался. — И надо же было так намудрить…
«Он прав, перемудрили мы с выходом в лес, — мысленно согласился Артем. — Так законспирировались, что теперь не можем сами друг друга найти. И зачем было распылять людей по стольким сборным пунктам, устанавливать для каждого командира группы отдельный пароль? А сейчас гоняй с отрядом десятки километров, рискуя каждое мгновение напороться на карателей… Но почему отряд должен платить кровью за чьи-то просчеты? Я первый голосовал за этот план выхода в леса, я и должен расплачиваться за свою недальновидность».
— Ты коня можешь мне одолжить? — неожиданно обратился Артем к Одарчуку.
Тот с готовностью выдернул ногу из стремени, но спросил:
— А зачем?
— Хочу как можно быстрее объехать пункты сбора.
— Один?
— Да лучше бы с проводником. Вообще ты прав: зачем гонять отряд, если я могу значительно быстрее объехать сборные пункты?
Сердито заскрипело седло под Одарчуком, угрожающе звякнули стремена.
— Спасибо, комиссар, очень правильно ты меня понял. Только зачем тебе моя кляча? Бери уж лучше эсэсовский автомобиль, что у Мокрины в укрытии отдыхает, и гони куда знаешь: глядишь, до полудня все сборные пункты и облетишь.
Артему понравилась эта идея. Автомашиной и впрямь можно объехать до полудня все сборные пункты. Но только как проскочить через полицейские заслоны на дорогах?
— Так что — повернем назад, к Мокрине?
— Я не возражаю. Шофера бы только хорошего.
— Брось смешить! — возмутился Одарчук. — Где это видано, чтобы комиссар оставлял свой отряд и пускался бог знает в какие концы? Если уж все так сложилось, будем расхлебывать эту кашу вместе. Вот так-то! — Он изо всех сил стеганул своего гнедого и провалился в темноту.
Прибавив ходу, Артем догнал телеги. Молча прыгнул на свою подводу, умостился между Варивоном и Ксендзом. Единственным его желанием было, чтобы ему не задавали никаких вопросов. Они, видно, почувствовали настроение комиссара и не стали докучать расспросами. Слегка покачивались на ухабах и молчали. Он тоже покачивался и молчал, думая о близкой встрече с Пушкарем, о дороге на Макаровщину, где гонца от Петровича ждали группы Ляшенко и Мажары…
А где-то за горизонтом уже занимался рассвет и стал воровато прокрадываться лесными тропками и просеками. И еще крепче стиснула дремота в своих объятиях все живое. Недвижно застыли всегда дрожащие листья на осинах, вытянулись, замерли травы на полянах, крепкий сон сморил партизан на возах. И, как ни гнал его Артем от себя, сон подбирался то таинственным шепотом, то, чуть уловимой, песней. И уже слышалось ему издавна знакомое:
Гомін, гомін по діброві,
туман поле покриває.
Туман поле покриває,
мати сина призиває…
Вскоре из сизых сумерек показалась женская фигура. Артем сразу узнал мать. Она привиделась такой, какой запомнилась еще с той далекой поры, когда погожими летними вечерами выносила его, маленького, в сад, укладывала спать под яблоней на сене, а сама устраивалась рядом и все смотрела, смотрела на звезды со скорбной улыбкой. Артем тогда не понимал, что интересного находит мама в тесном пустыре неба, усыпанном мерцающими светлячками. Только значительно позже, когда в его сердце пробудилось нежное чувство к отчаянной Насте-трактористке, ожило для него ночное небо и он постиг, почему так жгуче вглядывалась мать в Чумацкий шлях, почему так рано увяла ее красота. И все чаще стал тогда являться ему в снах погибший под Танненбергом отец, которого он знал только по рассказам. «Ох, тату, тату!» — вздыхает Артем. И вдруг почувствовал, как мать взяла его за руку и повела меж высокой ржи к маячащему на горизонте кургану; ему и сладостно, и немного тревожно шагать за нею босыми ногами по разогретой солнцем степной дороге…
— Тпруу! Приехали! — резкий окрик внезапно раскрошил вдребезги и рожь, и курганы.
Артем всполошенно разжал веки. Дождя как не было. Над головой ясное небо. Раннее солнце продирается сквозь отяжелевшую листву, шаловливо пронизывает тонкими лучиками плотный туман в неглубоких ложбинках. Вокруг, позевывая, разминаются после продолжительного сидения на возах партизаны.
— Вставай, комиссар, лес кончился, — подъехал усыпанный солнечными блестками Одарчук.
Артем слез с телеги и в сопровождении Митька и Ефрема пошел туда, где за стволами деревьев небо опускалось до самой земли.
Сразу же за опушкой расстилались тощие, побитые песчаными плешинами поля; далеко-далеко за ними, справа, виднелся поселок, над которым возвышалась высокая труба сахарного или кирпичного завода.
— Знакомые места, кат бы их побрал, — весело сверкнул глазами Одарчук.
— До войны тут бывал?
— Позапрошлой ночью! Мы здесь так погостили…
— А где же Таборище? — спросил Артем Митька.
— По-моему, вон там, — показал паренек в ту сторону, где за песчаными полями, у самого леса, виднелось несколько хатенок.
— Так это и есть Таборище? Тьфу ты, нечистая сила! — хлопнул себя по бедрам Ефрем. — Знал бы, что Пушкарь там, еще в позапрошлую ночь наведал бы его.
Прищурив глаза, Артем неотрывно смотрел на далекие хатки, мысленно прикидывая, как лучше к ним добраться. Ехать сейчас, когда так светло, прямиком через поле?.. Разве попытаться в обход?
— Чего раздумываешь, комиссар? Трогаем! Как раз на завтрак к Пушкарю и поспеем.
— Не хотелось бы идти всем скопом по открытой местности.
— Тогда поручи это дело мне. Чихнуть не успеешь, как я с хлопцами там буду.
— А ты лично с Пушкарем знаком? Нет?.. Ну, так нечего тогда тебе и соваться на хутор.
Одарчук часто-часто заморгал, побагровел, будто по лицу его крапивой хлестнули: ему — и вдруг такое недоверие?..
— Плохо ты меня знаешь, комиссар, — в голосе прорываются перекаты приближающейся грозы. — Прикажи только: связанным сюда Пушкаря доставить — доставлю. Не веришь?
— Нет, отчего же, в это я охотно поверю. — Всем своим видом Артем старается погасить пламя в груди Ефрема. — Только зачем связанным? С друзьями вроде бы и не к лицу так поступать… Вообще бы нам не мешало разведать, что там происходит.
— Могу и разведать.
— Ну что ты! Такая мелочь и Клаве под силу. К тому же, как мне кажется, они давно знакомы с Пушкарем.
— Клаве? — отшатнулся Одарчук. — Так она же баба…
— Тем лучше. Меньше подозрений вызовет ее появление в Таборище.
Ни слова не проронил больше Одарчук. Потоптался немного на опушке, посопел и, надутый, повернул к подводам. Артем видел, как Ефрем переживает его отказ, однако менять свое решение не стал. Подозвал Клаву, изложил ей план встречи с Пушкарем.
— Будь умницей и постарайся не задерживаться… — сказал он на прощанье. И потом долго смотрел ей вслед, пока она не скрылась за холмами.
Была дана команда отдыхать. Но сдать никто и не думал: все с затаенной тревогой ждали возвращения Клавы. Лежали на телегах, тихонько переговаривались о том о сем, а думали о ней. И все поглядывали на солнце, что слишком уж медленно поднималось над деревьями.
— Не нравятся мне эти бабьи разведки, — подошел к Артему через час изнервничавшийся Одарчук. — Говорил тебе: давай я махну… Может, сейчас разрешишь туда смотаться? Что-то подозрительно долго она там задерживается.
На душе у Артема и без Ефремовых упреков было несладко. Чтобы избежать перепалки, он молча встал и зашагал к опушке, где с вершины береста уже давно просматривал окрестные поля Василь Заграва, и ну сновать туда-сюда меж деревьев, будто пытался убежать от невеселых мыслей, осиным роем кружившихся в голове.
— Идет, идет! — послышался радостный возглас дозорного.
Артем и сам рассмотрел вдали женскую фигуру и не помня себя бросился ей навстречу. Легка дорога, когда спешишь к близкому человеку! Когда до Клавы оставались считанные шаги, он остановился. Остановилась и она. Усталая, измотанная, с бледным лицом, Клава даже не взглянула на Артема, не шевельнула губами, а лишь смахнула пот со лба и незрячими глазами уставилась куда-то вдаль. Так и стояли они посреди поля в тревожном молчании.
— Пушкаря не жди, комиссар, — проговорила наконец Клава.
Артем рванулся к ней, схватил за руку, изо всех сил сжал в своих сильных ладонях: как это «не жди»?
— Погиб Пушкарь… вся его группа погибла…
Закружились перед глазами Артема холмы, расплылись горизонты, померк день. Погиб Пушкарь… Вся группа погибла… Но не верит Артем, просто не может поверить, что всегда осторожный и рассудительный Пушкарь, который спас жизнь стольким киевским подпольщикам, погиб со своими товарищами в первые же дни пребывания в лесах.
— Как это случилось?
— Видимо, провокация. Он все время ждал от нас связного. Грубчак говорит: очень волновался. А в позапрошлую ночь… Перед этим прошли слухи о появлении какого-то партизанского генерала. Грубчак говорил: в позапрошлую ночь на рассвете в соседнем селе поднялась стрельба, вспыхнули пожары… Пушкарь, наверное, решил, что там гостит партизанский генерал, и на радостях кинулся с хлопцами туда. Но на околице села их встретили каратели. И всех из пулеметов…
— А кто это видел? Откуда такая точность?
— После всего каратели выставили на обозрение трупы погибших возле церкви. Весь день сгоняли туда из окрестных сел старых и малых. Грубчак тоже вынужден был пойти…
Медленно, словно в чугунном ярме, возвращались назад Артем с Клавой. А на опушке их с нетерпением ожидали партизаны.
— Где же твой хваленый Пушкарь? — бросился к ним Одарчук.
Как от близкого выстрела вздрогнул Артем. Настороженно повел вокруг глазами, зацепился за белозубую, такую неуместную сейчас усмешку Одарчука и чуть не задохнулся от гнева. «Он еще и усмехается… Погубил Пушкаря, а теперь еще и усмехается…» — одна-единственная мысль точила ему мозг, а пальцы сами сжимались в каменные кулаки. На мгновение Артем вспомнил, что такое с ним уже было когда-то в Кичкасе, когда бетонщики из соседней бригады принесли весть о трагической гибели Насти; вспомнил, как рассыпались в щепки под его кулаками стулья в общежитии, как вылетали из окон рамы. Он с ужасом подумал, что не сможет сдержаться, пока не раскрошит, не утопит в кровавой юшке эту белозубую усмешку.
— Артем, что с тобой? — заметив неладное, бросилась к нему Клава и повисла у него на руке.
И он опомнился. Тряхнул головой, заскрипел зубами, а затем глухо произнес:
— Подготовиться к походу! Отправляемся на поиски группы Ляшенко…
Предвечерье…
В голубой задумчивости поник Бугринский лес. Ни плеск волны на озерке, отороченном густыми зарослями ольхи, ни птичья перекличка не всколыхнет настоянной тишины, повисшей серебристой дымкой на косых солнечных лучах… Даже ветер — этот извечный шалун и непоседа — притих в белокипенной чаще цветущего терновника, словно боялся потревожить терпкий сон вконец измученных усталостью людей, которые лежали вповалку под лобастым глиняным бугром. Над ними в печали клонили головы длиннокосые березы и могучие дубы, точно убаюкивая их, нашептывали чуть слышно грустный речитатив.
Спите, спите, честные и мужественные… Немало дорог пройдено вами по опаленной черными грозами родной земле, но самые тяжелые и самые крутые еще впереди. И не всем вам суждено одолеть те дороги: для кого-то они оборвутся завтра, а для кого-то — в считанных шагах от грядущей Победы. Впереди еще бои, и бои, и многотрудные переходы; впереди утраты, от которых будут останавливаться сердца… Но все это — впереди. А пока что спите, честные и мужественные, спите… И пусть привидятся вам легкие и добрые сны. Уноситесь на крыльях воображения к отчим порогам, припадите пылкими губами к своим любимым, склоните головы перед изгоревавшимися матерями, приголубьте яснооких Оксанок и Павликов, наглядитесь на них… Ибо не за горами то время, когда многим из вас — очень многим! — придется переступить Великую межу бытия. Спите, спите…
И партизаны спят. Крепко и сладко, как спят только честные труженики. Лишь один из них уставился в безоблачное небо широко раскрытыми глазами. Это комиссар еще не сформированного отряда Артем Таран.
О, если бы кто знал, какой невыносимой болью полнилось его сердце! С невероятными трудностями делал свои первые шаги вверенный ему партизанский отряд. Две недели уже прошло, как подпольщики оставили город, а к выполнению основного задания, по сути, еще не приступили. Всё поиски да сборы. И те несколько стихийных налетов на полицейские посты, которые совершил Одарчук, только породили тьму-тьмущую слухов в округе, но положения никак не изменили. Раньше предполагалось, что их отряд, отряд киевских подпольщиков, своими планомерными действиями расшевелит население, вдохновит его на смертный поединок с оккупантами, сплотит и поведет за собой. Но за две недели они даже не смогли собраться вместе, а потеряли почти половину людей. Исчезновение Петровича, разгром группы Пушкаря, да еще и Лаврин Мажара со своими хлопцами словно сквозь землю провалился…
«Куда же все-таки мог запропаститься Лаврин? — наверное, в тысячный раз спрашивает себя Артем. — Вернулся в Киев? Напоролся на карателей?.. Так об этом непременно прокатился бы слух по окружающим селам. Но о группе Мажары — нигде ни слова. Не может же быть, чтобы ее накрыли где-то в глухой чаще без единого выстрела… А вдруг и Лаврину не удалось выбраться из Киева?..»
Внезапно до Артема донесся едва уловимый запах миндаля. Этот горьковато-терпкий, пьянящий аромат всегда будил в нем щемящее воспоминание о том незабываемом майском вечере, когда перед восемнадцатилетним Артемом раскрылось величайшее из таинств. Вот и сейчас он на мгновение увидел себя среди буйно расцветшего соседского сада у левады, над которым повис легкий сиреневый ароматный дым. Увидел Настю-трактористку в алой косынке и хромовых сапожках, сжигающую обрезанные отцом сливовые и вишневые прутья. Жгучие карие глаза, лукавая улыбка… Улыбка была настолько реальной, что Артем даже вскочил на ноги. Огляделся — но ни цветущего сада, ни Насти… На берегу озерка увидел простоволосую Клаву в желтой мужской майке, с оголенными красивыми руками; она развешивала белье. Пошел к ней не спеша, удивляясь, когда это Клава успела выстирать свои кофты и платки, выкопать под терновником яму и развести в ней костер.
— Чего поднялась? Спала бы еще.
— Какой там сон, когда у хлопцев со вчерашнего дня крошки во рту не было.
— Им сейчас не до еды. Притомились.
— Еще бы! На таких, как у нас, харчах конь ломовой с ног свалится, не то что человек. Плохи дела, Артем. Вот погляди, сколько пшена осталось… Пятерых едоков как следует не накормишь, а тут двадцать четыре изголодавшихся. Отощают ребята. Надо что-то придумать, Артем.
Надо что-то придумать… А разве он не думает? Разве не из одного котелка со всеми хлебает? Разве не знает, как туго приходится им с харчами? Третьи или даже четвертые сутки в отряде никто не видел куска хлеба, не говоря уже о мясе или молоке. С тех пор как они соединились с группой Данилы Ляшенко и начали изнурительные поиски Мажары, питались больше божьим духом, чем дарами грешной земли. Но что можно было изменить? Если бы удалось хоть на неделю-другую где-нибудь расположиться лагерем да наладить выпечку хлеба в близлежащих селах… Но во время многокилометровых переходов об этом нечего и думать. Где еще добудешь пищу? Не просить же по дворам! Да и что выпросишь, когда сами крестьяне почти пухнут от голода после всех продовольственных поборов и реквизиций. Однако Клава права: надо что-то придумать.
— Хорошо, сегодня же помозгуем над этим вопросом.
— О соли не забудьте. Соли — кот наплакал.
— Не забудем, — обещает Артем, хотя хорошо знает: с солью дела совсем плохи. Где ее добудешь, если в села уже давным-давно нет никакого подвоза? Вот если бы удалось потрясти продовольственный склад немецкого гарнизона… Только для такой операции у них мало и сил, и опыта. Но без соли конечно же никак нельзя.
— Может, ты прикинула бы, Клава, что нам вообще наиболее необходимо? Мы бы уж единым махом…
— Что ж тут прикидывать? Термосы не помешали бы! В ненастье, например, или во время перехода, когда костер не разложишь, термосы были бы настоящей находкой. Да и вообще горячую воду всегда нужно при себе иметь. На случай, если кто заболеет или… — она вдруг запнулась.
— Правильно говоришь: о раненых в первую очередь надлежит заботиться. А они будут… И, наверное, скоро.
— Значит, необходимо и спирт раздобыть. Желательно также шоколад, сахар, табак про запас иметь. Я уж не говорю о медикаментах: как хотите, а бинты, хирургический инструмент добудьте хоть из-под земли.
— О, я вижу: у меня прекрасный помощник по хозяйственной части объявился, — попытался пошутить Артем. — Так и запишем.
— Погоди записывать! Я сюда пришла совсем не для того, чтобы с кастрюлями и чугунами возиться.
— Но ведь и это кому-то надо делать.
— Охотников на кухню после первого же боя будет хоть отбавляй, попомнишь мое слово. А я — врач, мое место возле раненых и больных.
— Хорошо, об этом мы еще поговорим.
— А разве мы не поняли друг друга?
— В принципе. Но, кроме принципа, есть еще и логика.
Клава сердито сверкнула черными глазами, но ничего не ответила. Молча принялась промывать пшено, а он неторопливо пошел вдоль берега, не зная, куда и зачем. Просто не мог оставаться на одном месте. В последние дни с ним вообще происходило непонятное. Словно бы он потерял нечто очень важное и большое, и от этой утраты в груди беспрестанно мучительно ныло. Прежде решительный и уравновешенный, Артем незаметно для себя стал неуверенным и подозрительным. Как смертельный недуг, его изнуряла мысль, что во всех бедствиях и неудачах отряда партизаны обвиняют его. Правда, об этом пока еще никто и словом не обмолвился, но таинственные шушуканья во время переходов, как бы невзначай брошенные в его сторону косые взгляды, частые и ничем не оправданные взрывы гнева у Одарчука…
Артему казалось, что Ефрем никак не может смириться с положением подчиненного и на каждом шагу выставляет напоказ его, Артема, невежество в военном деле. И что всего ужаснее — Одарчук в большой степени был прав. За время, проведенное в лесах, Артем ясно увидел, какую ошибку он допустил, согласившись взять на себя обязанности комиссара отряда. Для такого дела нужен был человек понимающий, бывалый, авторитетный, а он… Да, он умел горячим словом расшевелить и повести за собой хоть на край света сельскую комсомолию, знал, как зажечь в лютую стужу на штурм мировых рекордов свою бригаду бетонщиков, мог по три смены кряду не сходить с трудовой вахты, до черных мотыльков в глазах грызть гранит науки на голодный желудок, но вот что касается военного дела… Если говорить откровенно, то он никогда серьезно о войне не думал. Еще с ударных днепрогэсовских дней влекли его тайны искусства зодчих, и он все силы отдавал изучению нелегкой строительной науки. А если и клеймил поджигателей войны на партконференции или на институтском семинаре, то больше потому, что так было заведено, повторял вслед за другими, что воевать будем на чужой территории и малой кровью. Даже в подполье он оказался, можно сказать, случайно.
До середины сентября Артем оставался в Киеве, возглавляя при штабе 37-й армии специальное подразделение, которое возводило на окраинах города бетонированные оборонные сооружения. А когда из Ставки пришел приказ об отступлении, тронулся на восток. Но выбраться из вражеского кольца, которое плотно замкнулось вокруг киевской группировки советских армий, ему не удалось. В трубежских болотах, неподалеку от села Борщив, он попал в такую адскую круговерть…
После продолжительных мытарств на оккупированной территории Артему пришлось возвращаться назад в Киев. На какое-то время он нашел приют у своего бывшего научного руководителя Дмитра Крутояра, а когда случайно встретился на улице с давним другом по рабфаку Кузьмой Петровичем, то перебрался по его настоянию на Соломенку. Ну и конечно же без рассуждений включился в работу, которой отдавал себя без остатка Петрович. Сначала оборудовал на квартире у безногого Миколы Ковтуна подпольную типографию, потом совершал подкопы к кабелю Киев — Берлин для подслушивания разговоров оккупантов, устраивал в завалах тайники для оружия. А когда весной подпольный горком стал формировать из подпольщиков партизанский отряд, Артему предложили принять на себя обязанности его комиссара. Без особенного энтузиазма принял он это предложение, но все же принял. А теперь вот горько раскаивался, что не хватило у него тогда ума трезво оценить свои возможности и отказаться от непосильной ноши.
Артему никогда не приходилось воевать во вражеском тылу, о партизанах он знал лишь по рассказам старых рубак да из прочитанных книг. О, эти книги! Сколько тысяч страниц написано о блистательных подвигах лесных рыцарей, о романтике их борьбы! Конечно, немало в том было правды. Однако сейчас Артем хорошо понял: во многих книгах почему-то умышленно замалчивались теневые стороны жизни партизан; за эти две недели он убедился, что в их жизни есть, так сказать, оборотная сторона — серые будни, о которых некоторые не любят говорить, но которые поглощают не меньше сил и энергии, чем открытая борьба с врагом. Ведь кроме ночных вылазок партизаны должны где-то спать во время ненастья, что-то есть, что-то надевать и обувать. А где брать оружие? Медикаменты? Каким образом наладить надежные связи с местными патриотами? Одним словом, сотни и сотни проблем!
На узенькой полоске луга, прижатого к озерку ольховыми зарослями, где паслись стреноженные кони, Артем набрел на толстую дубовую колоду, неведомо кем и когда оставленную у самой воды. Выжженная солнцем, выстуженная ветрами, потрескавшаяся, она лежала, наполовину увязнув в земле, как укор равнодушию и бесхозяйственности. «И кому пришло в голову тащить ее сюда сквозь кустарник?» — заинтересовался Артем. Долго смотрел на могучую, но уже подточенную временем колоду, потом сел на нее, нагнулся, чтобы зачерпнуть ладонью воды. И тут из синей глубины на него глянуло какое-то страшилище: жесткие, как проволока, волосы на голове всклокочены, скуластое лицо давно не брито, глаза в темных впадинах. «Вот так дожил! Глядишь, скоро и звери начнут от меня шарахаться… Сегодня же нужно побриться. Всем, непременно всем! Как бы там ни было, а мы не должны терять человеческого подобия!»
Он хотел было встать и пойти за бритвой, как вдруг на плечо легла чья-то рука. Оглянулся — Ляшенко. Невысокий, худощавый, как всегда приветливый и ласковый, с улыбающимися серыми глазами. Казалось, этот человек никогда не знал в жизни ни горя, ни нужды. Из-за этого добродушия и мягкости он больше походил на пасечника или садовника, чем на недавнего кадровика-штабиста, боевого друга командарма Дубового.
— Не спится? — голос у Данилы мягкий, приглушенный.
— По правде говоря, не до сна мне.
— Все соображаешь, как с Мажарой встретиться?
— Да сколько же можно?
— Что поделаешь: ему одна дорога, а нам — десять.
Ляшенко присел рядом. Вынул из кармана кожаный кисет, стал скручивать цигарку.
— Не понимаю, хоть убей, не понимаю, куда мог деваться Мажара! — взялся мастерить самокрутку и Артем. — Словно сговорились все! Там Петровича ждали, теперь — Лаврина. Две недели потеряли только на сборы. Да с такой оперативностью… Иногда мне думается, что Мажара вообще не выходил из Киева…
Ляшенко как-то горько кривит губы, неопределенно пожимает плечами.
— А что же ему в Киеве делать? Ждать, пока гестаповцы петлю на шею накинут? Нет, это ты напрасно о нем так…
— Ничего дурного я не имею в виду. Просто могло же его что-то задержать в городе.
— На другой бы день выбрался. Мажару я еще со времен гражданской войны помню. Он хитрее старого лиса. Такому и сам черт не страшен. По-моему, он подождал связного, а потом, почуяв неладное, завязал узелок. Ты не очень о нем убивайся, Мажара не пропадет.
— У него же в группе всего семь человек. Если каратели нападут на их след, в порошок сотрут.
— Не сотрут. Говорю же тебе: Мажара хитрит. Это его испытанный прием. Вот увидишь: скоро объявится живой и здоровый.
— Но ведь мы не можем ждать его столько времени, просто не имеем права.
— Нас никто и не принуждает ждать сложа руки. Ты извини, но если уж откровенно… Хочешь знать, что я сделал бы в первую очередь? Стал бы налаживать связи с населением. Мы будем слепыми и глухими до тех пор, пока в каждом селе, на каждом хуторе не найдем надежных помощников. Я уверен, что эти помощники сами нащупают группу Мажары и укажут ему к нам дорогу.
— Что ж, ты прав. Связи с населением — залог наших успехов. И все же в первую очередь я решил послать в Киев нового связного. Должны же мы наконец знать, что там творится. Да и Мажара, если он не в городе, то, наверное, тоже направит своего связного в запасной горком партии. Вот таким образом мы и найдем друг друга.
— Это идея! — оживился Ляшенко. — А кого думаешь послать в Киев?
Артем нервно пригладил руками свои жесткие волосы.
— Знать бы кого! Для такого дела нужен особый человек. Если уж Верчик Павло, армейский разведчик, не смог…
— Я знаю такого человека.
Артем схватил Ляшенко за рукав и спросил почти шепотом:
— Кто?
— Он… перед тобой.
Руки Артема тяжело упали на колени.
— Для тебя и здесь работы хватит.
— Но ведь это, всего на два-три дня.
— И не проси!
Ляшенко сразу сник, стал каким-то тихим и беззащитным.
— И все же я непременно должен побывать в Киеве! — сказал он после длительного молчания. — Я должен наконец знать, ушла моя Талочка на хутор или нет. Понимаешь, еще весной хотел отправить ее под Коростышев — там у меня свояк проживает, — она заболела. Так и оставил ее больную одну… Веришь, вот уже который день места себе не нахожу. Словно предчувствую что-то недоброе. Пойти бы узнать, тогда бы и силы прибавилось. Пока вы тут мозоли подлечите, я бы успел…
Артем не сомневался, что у Ляшенко действительно прибавилось бы сил, если бы он убедился, что единственная его дочь в безопасности. И в другое время Артем, не задумываясь, отпустил бы его, но сейчас…
— Ты нужен здесь.
— Что же, спасибо и на этом. — Данило встал, одернул по старой привычке гимнастерку.
Встал и Артем.
— Да пойми ты, не могу я сейчас посылать тебя в Киев, — ласково заглянул он в затуманившиеся Даниловы глаза. — Хочешь знать — почему? У меня есть намерение сложить с себя обязанности командира отряда. Сегодня же!
Ляшенко удивленно заморгал глазами, словно не веря услышанному.
— Не спец я для такого дела, — продолжал Артем. — Вы с Одарчуком люди военные, вам и карты в руки. А я уж комиссаром при вас…
— Нет, ты это серьезно?
— Даже в лучшие времена я не умел шутить, а теперь…
— Выходит, ко всему ты еще и малодушный человек!
— При чем тут малодушие? По коню и всадник. А какой из меня всадник? Поэтому я так полагаю: если ты не ощущаешь в себе искры божьей к какому-нибудь делу, честно признай это и сойди с дороги. Народ непременно найдет достойных вожаков и не осудит, не заклеймит презрением того, кому эта ноша оказалась не по плечу. А я лично не ощущаю в себе таланта полководца. И готов об этом открыто заявить.
Теперь Ляшенко смотрел на Артема с нескрываемым уважением. Он и прежде уважал этого искреннего, хотя кое в чем и нерешительного человека, но после только что услышанного… Ему было и совестно, и больно, что упрекнул Артема в малодушии. Нет, малодушные неспособны на такое! И все же он не смог согласиться с решением Артема.
— Я тоже за то, чтобы по коню был и всадник: здесь мы единомышленники. Но подумай, какие будут последствия. Верю, ты решился на такой шаг из самых искренних побуждений, однако как это расценят люди… Не забывай, они только начинают привыкать к суровой партизанской жизни. Самое главное сейчас, чтобы они поверили в своих командиров. Сам посуди: как воспримут они твое отречение? Петрович исчез, ты отрекся… Ох, трудно вселить веру в бойца, когда он заметит, что изверились его командиры! А впереди ведь еще бои и бои…
Гнетущее молчание.
— Одарчук не хуже меня поведет их в бой. У него опыт за плечами. Он еще в гражданскую съел на этом зубы.
— Знаю. Только сейчас не гражданская. Ефрем — первоклассный рубака, но нынче с саблей далеко не уедешь.
— А я и саблей не владею.
— Так возьми себе в заместители Ефрема. Ну, а я уж со штабом. Втроем будем нести этот нелегкий крест, пока наладим связь с подпольным горкомом партии. В конце концов, только горком компетентен решать такие вопросы. А там гляди… — Ляшенко хотел еще что-то сказать, но поблизости затрещал сушняк под чьими-то ногами.
Это шел к озеру Одарчук. Раздетый до пояса, мускулистый, он выглядел очень молодо. Увидев Артема и Ляшенко, крикнул:
— Что за черная рада, кат бы вас побрал?
— Да вот предлагаю Артему тебя в заместители.
— В заместители? — По губам Одарчука скользнула саркастическая усмешка. Он многозначительно вздохнул и с иронией в голосе спросил: — Ну и что же, комиссар, берешь меня под свою высокую руку?
— Только после вступительных экзаменов, — попытался свести все в шутку Артем.
Но Одарчук в таких случаях шутить не любил.
— А я свои экзамены еще в гражданскую сдал. И экзаменаторы у меня были что надо… Действовать, уважаемый, надо, действовать, а не размышлять. И так уже две недели протранжирили. Да за это время знаешь сколько можно было дел провернуть? По-моему, не таким способом надо Мажару разыскивать. Две-три громкие операции, и слава о нас полетит быстрее ветра. И не мы за Мажарой, а он за нами станет бегать, кат бы его взял. А то шляемся по лесам, остерегаемся собственной тени…
— Что ж, Ефрем, этой речью ты засвидетельствовал, что стратег из тебя порядочный.
— Не шути! Я, может, в гражданскую полком командовал. И неплохо! Вон под Шепетовкой столько гайдамаков нашинковал, что похоронники за неделю не могли зарыть. Если бы в армии остался, глядишь, уже в генералах бы ходил…
Минутная пауза.
— Так вот, товарищ Одарчук, — уже совершенно серьезно сказал Артем. — Будите людей, пусть побреются, приведут себя в порядок, Пока светло. Сегодня я должен огласить приказ о распределении между нами обязанностей до прибытия Петровича.
В знак согласия тот кивнул головой и трусцой побежал к глинистому бугру. А через минуту оттуда послышался его голос:
— Подъем! Всем побриться, привести себя в порядок и подготовиться к построению! Подъем, кат бы вас побрал!
Заспанные, измученные переходами и голодом партизаны по двое, по трое плелись к озерку, но там сразу преображались. Брызгали друг на друга водой, озоровали. Нашлось даже несколько смельчаков, отважившихся переплыть озеро. Всплески, смех, гам. И даже резкий двойной свист, долетевший издали, не насторожил никого из купавшихся. Все знали: сигнал тревоги — три коротких посвиста, а это, видимо, сторожевой пост сообщает о возвращении из разведки кого-то из своих.
Только Артем, Одарчук и Ляшенко бросились к глинистому бугру. Там, среди деревьев, они увидели Митька Стасюка. Наверное, пробежал он немало километров без передышки — чуть держался на ногах, был мокрый, расхристанный…
— Что с тобой?
— Беда, комиссар…
Парня усадили на землю, дали воды.
— Кажется, напал на след… Мажары. — Грудь Митька ходила ходуном, он никак не мог отдышаться. — Из Миколаевщины я… Там вчера женщину повесили… Якобы на Житомирском шоссе поймали…
Трое переглянулись: в группе Мажары были женщины.
— Еще узнал… там, в холодной, сидят несколько партизан… Их тоже не сегодня завтра повесят…
— Выручать надо! Слышишь, комиссар, немедленно выступаем на выручку! — заволновался Одарчук. — Завтра будет поздно.
— Немцев в селе много? — спросил Артем.
— Немцев нету. Одни полицаи. Человек пятнадцать. Присланные откуда-то. Говорят, позавчера их там кишмя кишело, а сейчас — только человек пятнадцать… В бывшей школе засели… Там и холодная с партизанами…
— Далеко до Миколаевщины?
— Да если хорошим ходом — часа три…
— Поблизости села есть?
— Сел нет. Житомирское шоссе неподалеку.
— А леса?
— Почти до самых хат подступают.
— Ночью дорогу туда найдешь?
— В лесу я никогда не сбивался с дороги.
— Нельзя ждать ночи, комиссар! — горел нетерпением Одарчук. — Нужно немедленно седлать коней! Поручи это дело мне, я со своими хлопцами… — У Ефрема на щеках заиграли желваки.
Артем тщательно пригладил ладонями свои жесткие волосы и сказал:
— Вот что, Ефрем, вели хлопцам поужинать чем есть и собираться в дорогу. Только без суеты и шума. Тут останутся те, у кого с ногами неладно, и женщины. А их оружие… Ну, да сам понимаешь. Выступаем, когда начнет смеркаться.
— Пришли… — Митько вздыхает с таким облегчением, будто сбросил с себя непосильную ношу.
Пришли… Нет, ни один из спутников Митька не решается поверить услышанному. Слишком долго ждали они этой вести, чтобы так сразу поверить.
— Впереди Миколаевщина! — торжественно объявляет Митько и останавливает своего гнедого.
Восемнадцать вооруженных всадников окружают своего проводника тесным кольцом и наперебой забрасывают вопросами:
— А тебе, случаем, не приснилось?
— Где же она, твоя Миколаевщина?
Но обычно застенчивого Митька сейчас не сбить с панталыку. Гордый тем, что сумел по бездорожью, темной ночью вывести отряд на эту опушку, он только довольно улыбается:
— Миколаевщина за оврагом. До крайних хат уже рукой подать.
Партизаны умолкают. Пока добирались сюда по лесной глуши, о предстоящем бое словно и не думалось, а вот остановились… Что-то ждет их в Миколаевщине?
— Который час? — неожиданно спрашивает Артем.
— Да уже третий.
— Привал! Всем отдыхать, но отсюда — ни шагу!
По двое, по трое партизаны молча ложатся под соснами на прохладную, увлажненную росой траву, упираются ногами в шершавые стволы: после двухнедельных маршей у всех первая забота — ноги. Только командирам не до отдыха. В сопровождении Митька они проваливаются в темноту. Минуют вытоптанный коровами выгон, узенькой неровной полоской облегающий опушку, выходят на косогор.
— Овраг, — шепчет Митько и останавливается. — На той стороне уже левады. А дальше — сады. Присядьте, может, увидите.
Приседают. И действительно видят темные купы деревьев, вырисовывающиеся на фоне звездного неба. Митько шепотом рассказывает, как лучше добраться до сельского майдана, где разместились в здании школы полицаи.
— Майдан слева от нас. Если идти напрямик, огородами, то и километра не будет.
— А куда ведут дороги из Миколаевщины? — интересуется Ляшенко.
— Та, что влево, к Житомирскому шоссе, а другая, кажется, к райцентру.
— До шоссе отсюда далеко?
— Да километров шесть, а может, и меньше.
— А до райцентра?
— О, туда далеко. Но сколько точно — не знаю.
— А телефон к школе проведен? — спрашивает Артем.
— Должен быть…
— Довольно вам! — поднимается на ноги Одарчук. — И так все ясно. Пора начинать музыку!
— Начнем, — успокаивает Ефрема комиссар. И спрашивает: — Как вы смотрите на то, чтобы выслать разведку?
— На какого лешего! Только время потеряем, кат бы его взял.
— А если там что-то изменилось? К примеру, полицаи опять в Миколаевщину вернулись?
— Вот передушим гадючье отродье, тогда и увидим, изменилось что или нет. Хватит разглагольствовать, айда быстрей к школе!
Одарчук буквально сгорал от нетерпения быстрее броситься в бой. И это не из желания похвалиться своею отвагой, просто он был рожден для военных сражений. Ляшенко, напротив, сидел молчаливый, сосредоточенный и незаметный. Со стороны могло показаться, что он только обрадовался бы, если бы эта операция вообще никогда не начиналась. Но это только казалось. На самом же деле он напряженно обдумывал, взвешивал все услышанное и увиденное, стараясь найти единственно правильное решение.
— Разведку, по-моему, высылать сейчас не стоит, — поддержал он Одарчука. — Что существенного может она добыть за считанные минуты? А вот поднять тревогу в селе может. Нет, не надо нам выпускать из рук главный козырь — внезапность нападения.
Артем молча кивает головой: выпускать такой козырь из рук было бы преступно. Но что касается разведки… Правда, чего-то исключительного от нее не ждал, просто хотел предусмотреть неожиданности, которые всегда возникают в подобных делах. А это ведь первая операция отряда! И Артему очень хотелось, чтобы она завершилась успешно. Ведь среди вчерашних подпольщиков немало таких, что совсем не нюхали пороху. И даже те, кто прошел боевое крещение на фронте, не могли считать себя настоящими партизанами. Ибо одно дело — бой на фронте, где ты чувствуешь всегда локоть друга, а другое — бой партизанский, где тебя всюду окружает враг. Поэтому для Артема важно было не только выиграть эту операцию, но и вселить в людей веру, что оккупантов надо бить не числом, а умением.
— Как, по-вашему, лучше ударить по ним? — обратился Артем к спутникам. Кому, как не им, бывалым командирам, принадлежит решающее слово.
— Очень просто, — загорается Одарчук. — Рванем через левады и сады на майдан и гранатами по окнам! Не успеют глаз продрать, как мы их всех разом…
— А как быть с лошадьми?
— Что с лошадьми? Посадим на них самых смелых, и пусть прокладывают дорогу.
— Это через сады и огороды? — роняет Ляшенко как бы между прочим.
Одарчук проглатывает язык.
— Коней лучше бы тут оставить, — рассуждает вслух Ляшенко. — С лошадями в кустарниках одна морока. Да и стук копыт или случайное ржание может насторожить часового… Кроме того, я советовал бы перекрыть дороги из села и перерезать телефонные провода. Это под силу четырем бойцам: по два в каждый конец села. Кстати, именно их и следует посадить на коней. Ну, а основная группа незаметно пробирается к майдану, берет в кольцо школу, снимает часового и накрывает сонную полицайню со всем гамузом. Только я решительно против того, чтобы применять гранаты. В подвале школы партизаны, а неизвестно, какое там перекрытие. Одним словом, я против фейерверка.
— Сразу видно: штабист, — хихикнул Одарчук. — Такую академию развел… Да поручите это дело мне. Я без мудрствований лукавых, как раз плюнуть, раздавлю это гадючье гнездо. За каких-нибудь полчаса и руки умоем, кат бы вас побрал!
Возможно, Одарчук и в самом деле за полчаса бы расправился с полицейским выводком, однако Артем предпочел план Ляшенко.
Вернулись на опушку. Артем сразу же стал разъяснять партизанам план будущей операции, почти каждому ставил конкретную задачу. Ведь отряд, кроме освобождения мажаровцев из плена, должен был пополнить запасы оружия, патронов, продовольствия, одежды, медикаментов.
— Прости, комиссар, но не забудь и о документах подумать, — раздался голос Ксендза. — Без образцов фашистских документов нам туго придется.
— Да, да, необходимо и фашистские документы добыть, — спохватился Артем.
— В Миколаевщине и кони должны быть, — сказал кто-то из темноты. — Может, и коней прихватим, а?
— На месте решим, — ответил Артем. — А сейчас я хочу напомнить: это наша первая операция и совершить ее мы должны так, чтобы потом никому не пришлось краснеть. Силы противника, по предварительным данным, не так уж и значительны, но все может статься. Поэтому полагаюсь на вашу выдержку, отвагу и находчивость!
И вот уже тронулись на перекрытие дорог из Миколаевщины четыре всадника. Как только они растаяли в океане мрака, оставил опушку и отряд. Вслед за Митьком миновали выгон, спустились на дно оврага, где в прошлогодней траве плескалась вода, вышли на левады. Глухо, темно, как в заброшенном погребе. Невольно возникает беспокойство: не нарушить бы тишину, не выдать себя преждевременно!
Наконец и сады. Теперь будь особенно бдителен, партизан! До хат — считанные шаги; в какой из них друг, а в какой враг! Затаив дыхание полтора десятка человек с зажатым в руках оружием на цыпочках ступают между деревьями. Осторожнее, осторожнее!
Дорогу пересекает какая-то ограда. Останавливаются — тын. За тыном стелется безмолвная улица, сжатая темными рядами построек.
— А где же майдан? — шепчет на ухо Митьку Артем.
Тот нерешительно вертит головой и растерянно отвечает:
— Да должен быть поблизости…
Минутная пауза.
— Заграва!
— Я!
— За мной! И ты, Митько. Остальным ждать тут. — И Артем с двумя другими идет вдоль тына.
Словно на чужих ногах, плелся Митько позади комиссара. В лицо ему жарко плескалось невидимое пламя, перед глазами плавали пестрые круги. «Какой позор! Заблудиться в садах! В лесу не сбился с дороги, а тут — заблудиться! Что это со мной! Да если бы комиссар еще прикрикнул на меня или выругался, было бы легче, а то ведь ни словечка не вымолвил, на розыски майдана отправился сам. Почему это он так?»
Митько не заметил, как они впритык подошли к ветхой, скособоченной хатенке с единственным, не закрытым ставней окошком. Комиссар подал знак затаиться. И, когда Митько с Василем прижались спинами к обитой досками стене, тихонько постучал в окно.
Из хаты отозвался женский голос:
— Кто там? Что надо?..
Артем тихо попросил хозяйку выйти во двор. Она, наверное, сообразила, что за гость прибился к ее жилищу, мигом бросилась к двери. И еще из сеней запричитала:
— Ой, сыночки мои горькие! Как же это я сразу не догадалась? Наверное, подручные батька Калашника?..
— Тс-с! — прошипел Заграва, когда она, босая, раздетая, появилась на пороге. — Фашисты в хате есть?
— Да господь с вами! — тоже шепотом зачастила она. — Где это видано, чтобы в таких развалюхах фашисты квартировали?
— В селе много полицаев?
— Да хватает, чтоб их лихая година побила! Тутошних, правда, только четверо, да пришлых принесло. В школе гнездятся… Ох, как вы вовремя, сыночки! На утро же душегубы назначили вешать партизан. Мало им того, что вчера какую-то девчоночку сгубили, так утром еще собираются…
— Где сейчас арестованные?
— В подвале школьном. Боже, как их там мучают… Только совсем недавно крики и стоны стихли…
— Сколько в школе полицаев? По селу часовые расставлены?
— Откуда мне знать? Я ведь туда ни ногой… Хотя погодите. Вон у Кондрата, побей его лихая година, спросите. — И старуха показала рукой на хату, горбившуюся по другую сторону улицы. — Кондрат же из ихней братии. Если его тряхнуть как следует, все расскажет.
— Ведите нас, мамо, к нему. Только чтобы без шума!
— Да уж положитесь на меня. У меня у самой два сыночка в армии. — Она как была, босая, с непокрытой головой, так и пошла с партизанами через улицу.
Пришли на соседний двор. Притаились на крыльце добротно срубленной хаты. Старуха подергала дверь, потом застучала в окно:
— Кондрат, слышишь, Кондрат! Отвори.
Долго никто не отвечал. Наконец послышалось сердитое:
— Кого еще там черти носят? Ты, Палажка?
— Да я же, я. Выглянь-ка на минутку, Кондрат.
— Не могла утра дождаться?
— Да выходи побыстрее, дело спешное…
— Иду, будь ты неладна!
Одним прыжком Заграва очутился на крыльце. И только открылась дверь, дуло его карабина уперлось в грудь полицая.
— Ни звука, не то пуля в пузо!
— Это хлопцы батька Калашника, — радостно пояснила старушка. — Покалякать с тобой пришли!
— Калашника?! — так и присел Кондрат. — Дак я ж… Я ни в чем не виноват… Люди добрые, поверьте. Я не хотел, они силой… Палазя, голубушка, скажи им… Я ж не хотел, они силой…
— Кончай свою музыку!.. — сердито перебил Василь. — Сейчас с тобой будет командир говорить. Но не вздумай хвостом вилять! И не ори!
Полицай съежился и согласно закивал головой.
— Сколько фашистских прихвостней в школе? — спросил Артем.
— Мало, человек десять. Другие на машинах еще позавчера на облаву отправились.
— Как они вооружены?
— Револьверы есть, винтовки… Нет, вру, пулемет есть. Стоит на входе.
— Как охраняется школа? Сколько часовых?
— Один, ей-богу, один. Если надо, покажу.
Какое-то мгновение Артем колебался. Потом строго спросил:
— Не врешь? Выманишь часового?
— С места мне не сойти! Детьми клянусь… Пощадите только, и я его своими руками…
— Идем!
— С радостью, с превеликой радостью! Штаны только натяну…
— И так сойдет, — преградил ему дорогу в хату Заграва. — Не в театр собираемся!
Кондрат заподозрил что-то неладное, бухнулся на колени и давай целовать пыльные сапоги Артема.
— Смилуйтесь, люди добрые! У меня же дети!.. И не виновен я, силой меня в полицию забрали. Никого я даже пальцем не тронул… Палазя, ну скажи, родная!..
— Да оно будто и не слышно было, чтобы он кого обидел, — неведомо почему завсхлипывала и Палажка.
— Слушай, ты! — Артем схватил полицая за ворот, поднял на ноги. — Мы не бандиты! Если твои руки не обагрены невинной кровью… Короче, если ты делом докажешь, что не продался фашистам…
— Что угодно сделаю! Вы только прикажите… Самым святым клянусь… не враг я советской власти. Сам в гражданскую кровь за нее проливал и теперь бы помогал партизанам чем могу… Заставили меня… Или в полицию, или на каторгу…
«А может, и впрямь он по принуждению или от дурного ума в полицейском гадючнике очутился? — шевельнулось у Артема. — Вообще этот Кондрат мог бы нам здорово помочь… Бросаться на приступ школы, не сняв часового… А Кондрату легче легкого выманить того из засады. Ну, а в случае чего… Хотя вряд ли он на это пойдет: ведь знает, что первая пуля его будет…» И Артем решился на рискованный шаг. Оставил Митька и Палажку у Кондратовой хаты, чтобы там раньше времени не подняли шума, и повел с Загравой бесштанного полицая к своим.
Там уже возник переполох. Встревоженные длительным отсутствием комиссара, партизаны во главе с Одарчуком, не внимая возражениям Ляшенко, готовились отправиться на розыски.
— Как же это называется, кат бы его побрал! — набросился Одарчук на Артема. Но, увидев незнакомого, заговорил уже совсем другим тоном: — А это что еще за привидение господне?
— Помощника привели, берется часового выманить из засады.
Артемова идея всем пришлась по душе. Без лишних разговоров двинулись к полицейской берлоге. Через несколько минут уже были на майдане. Залегли в придорожной канаве. Прислушались. Одарчук упросил Артема, чтобы тот поручил именно его хлопцам снять часового.
— Можешь быть спокоен, все будет в ажуре!
— Что ж, как говорится, с богом! — горячо пожал комиссар Ефрему руку. — Но в случае чего…
— Не учи ученого… Только бы этот безбрючник выманил часового. Ну, а ежели пикнет…
Прихватив Кондрата, они исчезли в темноте. Теперь уже Артем должен был ждать. Долго, ох как долго тянется время. Кажется, прошел уже не один час, а от Ефрема ни слуху ни духу. И от этого еще сильнее давит тишина. И дышать трудно. И острыми когтями сжимает все в груди противный холодок…
Вдруг с противоположной стороны майдана долетел грохот, звон разбитого стекла. И в следующее мгновение выкрик:
— Ни с места, гады!
Без команды партизаны вскакивают на ноги и мчатся к школе. По гулким деревянным ступенькам вбегают в небольшой, чуть освещенный керосиновой лампой коридорчик. Там с руками, сведенными на затылок, стояли в одном белье, упершись лбами в стену, несколько полицаев.
— Товарищ комиссар! — рявкнул распаленный Одарчук. — Вся полицайня захвачена без единого…
— Как наши? Все живы-здоровы?
— Без единой царапины! Кстати, помощничек у нас оказался молодчиной: часовой и не трепыхнулся!
— Где Кондрат?
— А вон, тоже у стенки.
На радостях Артем приказал вывести Кондрата из шеренги пленных полицаев и дать ему штаны какого-нибудь карателя. Кондрат, бледный как смерть, низко кланялся и благодарно лепетал, заикаясь:
— Теп-перь вы убедились, что я не-е с ни-ми?..
— Об этом потом. Заграва!
— Я здесь!
Кондрат опять за свое:
— Командир, что в-вы с-собираетесь со мной д-делать? Я так с-старался…
— Да не дергайся ты как телячий хвост, в пекло к чертям не отправим, — гигикает опьяненный успехом Одарчук.
— Командир… Не гони от себя, теперь мне все равно больше некуда… — сыплет скороговоркой Кондрат, будто торопится на пожар. Куда и девалось его заикание. — Если я останусь в селе… Мало ли какой народ тут есть!.. А я вам не раз пригожусь… Возьмите в отряд… Разве я не доказал?..
— Ладно, возьмем, но об этом после. Сейчас тебе такое задание: веди наших хлопцев по домам местных полицаев, пусть всех до единого выловят!
— С радостью, с превеликой радостью! — Кондрат кланяется так, словно у него вовсе нет хребта.
— Заграва! Бери человек пять и катай с Кондратом. Но гляди у меня!
Не успел Василь уйти, Артем обратился к Одарчуку:
— А что с невольниками? Мажары среди них нету?
— Варивон никак с замком в погреб не сладит.
— А ключи? У них же должны быть от подвала ключи, — брезгливо кивнул Ляшенко на полицаев.
— Должны. Но сейчас эти вурдалаки ничего не помнят. С перепоя даже свои имена позабыли. Нализались как свиньи. Лучше пойдем Варивону поможем.
— Хорошо. А ты, Данило, организуй охрану пленных и сними с виселицы повешенную, — бросает Артем уже на ходу. — Будем ее при всем народе хоронить.
Еще хотел распорядиться, чтобы позвали сюда Митька, но под рукой никого не оказалось. Каждый был занят делом: одни собирали трофейное оружие, другие упаковывали постели полицаев и мундиры. Ксендз тщательно очищал ящики служебных столов местных правителей. Нескольких парней пришлось направить к амбарам и конюшням общественного двора. «Ничего страшного, — решил Артем. — Позовем Митька попозже. Вернется Заграва, и позовем».
Вышли с Одарчуком на крыльцо. Занималось утро. На фоне блеклого неба четко вырисовывалась сельская колокольня, была видна виселица, мрачно возвышавшаяся над майданом. Село спало, не догадываясь, какие события происходят у школы.
— Ну, как тут у тебя? — спросил Одарчук Варивона.
— С голыми руками к такому замчищу лучше и не подступать.
Замок на дубовой двери и впрямь был пудовый, а в руках у Варивона один только нож. Однако общими усилиями оторвали скобу, дверь со скрипом распахнулась. Одарчук приложил рупором ладони ко рту и крикнул в черную пасть подземелья:
— Эге-ей! Кто тут? Выходите, вы свободны!
Но в ответ ни радостных возгласов, ни слов благодарности.
«Опоздали… Неужели опоздали?» — похолодело у Артема в груди.
Из школьного коридора принесли керосиновую лампу. Одарчук первым ступил в холодное подземелье. А через минуту послышался его отчаянный голос:
— Гады! Кары на вас нету, гады!..
Артем и Варивон, шедшие за ним, окаменели. Кирпичные стены подвала были сплошь забрызганы кровью, цементный пол склизкий, загаженный, а воздух как в мертвецкой. У Ефремовых ног без малейших признаков жизни лежала голая девушка со связанными над головой руками, вся в синяках и ранах. В углу, в темной луже, корчился худенький подросток. И больше никого.
— Так вот почему эти выродки не могли «вспомнить», где ключи от погреба! — заскрипел зубами Варивон. Выхватил из-за голенища нож, метнулся к неподвижной девушке, осторожно, чтобы не поранить, разрезал веревку, которой были связаны ее маленькие, почти детские руки. Так же осторожно поднял ее голову, откинул с распухшего лица черные пряди волос, заглянул в остекленевшие глаза и припал ухом к изрезанной груди.
Артем и Одарчук замерли: жива или нет? Больше всего сейчас на свете они хотели, чтобы Варивон сказал: «Дышит!» Но он опустил голову девушки, устало сунул нож за голенище, сник.
— Воды… — внезапно раздался чуть слышный хрип из угла.
В одно мгновение все трое очутились возле парнишки, подхватили его на руки. Он застонал. Но и стон их обрадовал: жив мальчонка, все-таки жив! А он раскрыл тяжелые веки, уставился на своих освободителей, но на изувеченном его лице не отразилось ни радости, ни удивления.
— Воды… Горит все…
— Сейчас, голубчик, сейчас — И Варивон опрометью бросился к лестнице.
— Посадите… Дышать тяжело…
Его посадили.
— Кто ты? Откуда?
Мальчик назвался Иваном Забарой.
— А вы?.. Кто вы такие?..
— Да разве ж не видно? Партизаны!
— Не из бригады генерала Калашника? — сразу оживился Забара.
Одарчук метнул на Артема торжествующий взгляд: слышишь, мол, о Калашнике земля слухом полнится.
— Можешь считать, что так, — сказал Артем.
Забара судорожно сжал его руку и, захлебываясь, зачастил:
— Мы с Розой спешили к вам… Роза — дочка нашего командира, Давида Боруховича. Люди его Бородачом называют… Наш отряд попал в беду, мы к вам за помощью… Но нас тут схватили… — Каждое слово давалось Забаре с огромным трудом, но он говорил и говорил, как это всегда делают люди, чувствующие свой близкий конец. — Если увидите генерала Калашника… наш командир просит принять его с отрядом в бригаду… Он сейчас в Кодринских лесах… Ничипор Быкорез из Нижиловичей дорогу покажет… Не забудьте: Ничипор Быкорез из Нижиловичей… Когда встретите Боруховича… Хотя о Розе лучше не говорите, из всей семьи она одна у него осталась. Скажите только: тут нас предал Кондрат…
— Какой Кондрат? — так и подбросило Артема.
— Есть здесь такой… Уверял нас, что не враг советской власти, а как до дела дошло… Отомстите за нас…
— Раздавлю гада! — взревел Одарчук и рванулся вон.
— Погоди, — остановил его Артем. — Сначала нужно помочь Забаре. Принеси одеяло и поторопи Варивона с водой. Кондрат от нас никуда не уйдет.
— Не надо одеяла, — прошептал Забара. — И вообще мне уже ничего не надо. Наверное, легкие отбили на допросах… А Розу… — И он заплакал.
— Вешать гадов! На куски рвать! — кусал губы Ефрем.
В погреб поспешно спустился Варивон. Лицо у него было словно из глины вылеплено — темное, застывшее, кружка с водой мелко вытанцовывала в руке.
— Что случилось? Говори! — бросился к нему Артем.
— С Данилом беда… И зачем ты его послал снимать повешенную? То дочка его… Талочка.
— Что ты несешь? Она же в Киеве.
— Была в Киеве. Шла в Коростышев, а ее на шоссе схватили…
Сник, сгорбился Артем, опустил голову Одарчук, притих и Забара.
«А Данило будто предчувствовал беду. Так рвался в Киев… И почему я его тогда не отпустил? Почему?» — укорял себя комиссар, сжимая руками виски.
Вдруг среди утренней тишины сухо щелкнул выстрел. Затем еще несколько.
Артем бросился к лестнице.
— Забирайте их и — за мной!
Возле школы замешательство. Партизаны не знали, кто и по кому стрелял, слышали только женский вскрик да какой-то топот.
«А что, если в село вернулись каратели?» — тревожно подумалось Артему.
— Приготовиться к отходу! — крикнул он оторопевшим партизанам. — Где Ляшенко?
Ему не успели ответить, как из-за церкви выскочил Заграва. Запыхавшийся, подбежал к Артему, закричал:
— Гадюку ты подсунул мне, комиссар! Зверь последний тот Кондрат!
— Что он натворил? — А сердце вот-вот остановится от недоброго предчувствия.
— Митька погубил! Попросился с семьей попрощаться и… топором Митька по голове…
— Где он? — затряс кулаками над головой Артем.
— В канаве уже. Пытался бежать, так мы… Но Митька, Митька…
Артем почувствовал, как зашатался, раскололся на множество осколков мир в глазах. Только бы не сорваться в пропасть, внезапно раскрывшуюся перед ним… Только бы не сорваться… Уперся рукой о стену школы, произнес деревянным голосом:
— Созывайте народ! Немедленно созывайте всех на майдан!
— О-ох! О-ох!.. О-ох!.. — захлебывается в исступлении, рвет медную свою грудь церковный колокол.
Стоголосое эхо загнанным зверем мечется по пустынным улицам села и затихает далеко-далеко в лесах.
Зашевелилась в тревожном ожидании Миколаевщина. Осторожный скрип дверей, приглушенные голоса, тяжелые вздохи. Кому понадобилось бить на сполох до восхода солнца?..
— На майдан! Всем быстро на майдан! — носятся по селу в сизых сумерках незнакомые всадники.
И покатилось от хаты к хате:
— Видать, Бородач снова объявился…
— А может, генерал Калашник?..
— Ну, отольются теперь душегубам наши слезы!
— Они, говорят, Кондрата порешили…
— И Прохора Кныша, говорят, на расправу потянули.
— А нас зачем на майдан созывают?
Гудит, надрывается церковный колокол, шугают, носятся коршунами над селом всевозможные догадки, а на майдане — ни души. Всяк норовит не прийти туда первым: научены ведь!
— Да что они, оглохли все? — сплевывает в сердцах Одарчук и спускается с колокольни.
Еще издали приметил у школьного крыльца похожего на жердь Ксендза. Всегда нелюдимый и незаметный, он сейчас горячо доказывал что-то нахмуренному Артему, размахивая перед его лицом пучком бумаг.
— …Это — совершенная бессмыслица. Расстрелять ты всегда успеешь, а если переправить их в лес да допросить… Скажи на милость, что мы потеряем, если расстреляем их позже? Такие залетные пташки могли бы многое поведать!
«И этот с козами на торг! Только таких еще поводырей нам не хватало!» — возмутился Ефрем и ускорил шаг. С первой встречи он невзлюбил Сосновского и при всяком удобном случае подчеркнуто выражал ему свою неприязнь. Вот и сейчас бесцеремонно оборвал Ксендза, оттиснул плечом от Артема:
— Слушай, комиссар, может, направить хлопцев по дворам? Сколько же можно трезвонить?
Артем даже не взглянул на него, стоял подавленный и мрачный.
— Кого послать? У хлопцев и так работы по горло.
Одарчук огляделся: послать и впрямь некого. Заграва остался сторожить в коридоре пленных карателей и местных фашистских прихвостней. Варивон возле умирающего Забары. Несколько человек запрягали реквизированных на общественном дворе лошадей и укладывали на возы трофеи. Остальные копали под высокими вязами у дороги последнее пристанище для замученных.
— Так, может, я сам…
— Еще чего! — как бы стряхнул с себя задумчивость Артем. — Силой никого тащить не станем. Кто захочет, придет без лишних напоминаний. Ты лучше вот что: иди порасспроси у тех бандюг, кто они и откуда сюда попали. Товарищ Сосновский утверждает, что нами захвачен штаб карательного батальона специального назначения.
— Рогатый бы с ними говорил! К стенке таких — и весь сказ!.. — сплюнул Одарчук и сверкнул гневным взглядом на невозмутимого Сосновского.
— И все же поговори, поговори…
Ефрем пошел выполнять приказание. В тесном коридорчике, в котором все в таком же положении — с руками на затылке, лицом к стене — стояли каратели, его встретил напряженный как тетива Заграва:
— Ну как? Скоро уже там?
— Скажут. Пришли мне для разговора их главаря, — и рванул на себя дверь ближайшей классной комнаты.
— Тут один местный все время требует, чтобы ему свидание с командиром дали…
— Требует? — Одарчук даже присвистнул. — Он еще смеет требовать?! А ну, покажи этого паршивца.
— Это очень важно. Понимаете, очень важно, — раздался глухой, но спокойный голос из угла.
И было в этом голосе столько уверенности и достоинства, что Одарчук даже оторопел. Удивленно повел на Василя глазом и произнес уже с любопытством:
— Чего же он хочет?
— А бес его знает. Мне не говорит.
— Уверяю вас, у меня очень важное дело. Прошу немедленно отвести меня к вашему командиру.
Каратели, до сих пор безмолвно подпиравшие лбами стену, заволновались, бросая полные ненависти взгляды на неказистого, невзрачного с виду местного старосту, который настойчиво просил аудиенции у партизанского командира. Заграва прилип спиной к входной двери, еще крепче сжал автомат и сказал сквозь зубы:
— Эй вы, шкуры продажные! Еще одно движение — и я продырявлю всем спины!
Подействовало. Предатели сразу же притихли, втянули головы в плечи. Только староста будто и не слышал предупреждения:
— Если вы настоящие партизаны… По советским законам даже преступник имеет право на последнее слово.
— Ишь какой грамотный! Но у нас свои законы! — отпарировал Одарчук.
— Может, все же выслушать его, — нерешительно посоветовал Заграва.
Ефрем почесал затылок:
— Что ж, пусть войдет, — и перешагнул порог классной комнаты.
Судя по всему, здесь еще вчера размещался кабинет какого-то начальства. Правда, партизаны уже успели в нем как следует похозяйничать — ящики стола вынуты и начисто очищены, стулья опрокинуты, на полу — клочки от портретов фашистских главарей. Одарчук присел на краю стола.
Вошел староста, плотно прикрыл за собой дверь.
— Ну, чего ты хочешь?
— Извините, но я должен знать, с кем говорю, — сказал тот с достоинством.
— Не много ли чести для такого мерзавца?
— Я не мерзавец. Старостой меня выбрали люди с благословения партизан. Моя фамилия Кныш. Прохор Кныш. А кто вы?
Одарчук выпятил грудь, напустил на себя важности и, не глядя на Прохора, произнес:
— Батько Калашник привык представляться в бою. И только оружием!
Кныш удивленно захлопал глазами, на его желтушном, измученном лице просияла радостная улыбка:
— Господи! Неужели судьба послала нам самого Калашника! Товарищ дорогой, да я…
— Пес тебе товарищ, а не я!
— Послушайте, я еще с гражданской войны член партии, хотя в тридцать седьмом… В это гадючье гнездо я вошел по просьбе Бородача…
— Подобные басни рассказывай простачкам, а Калашника еще никому не удалось обвести вокруг пальца. Слышишь, никому!
— Да разве ж я?.. Самым святым клянусь!
— Довольно! Тут уже один клялся, а потом улучил момент — и Митька топором…
Кныш тяжело вздохнул, но сдаваться не собирался:
— Что ж, и такое бывает. Но ведь всех под одну гребенку стричь нельзя… В такой заварухе ой как легко допустить ошибку, а исправить ее…
— Ошибку? И ты еще смеешь говорить об ошибках?! — Одарчук не терпел возражений. — Да после всего, что вы тут натворили, ироды проклятые, ошибок быть не может! Пусть никто из вас не ждет пощады! Никто!
После этих слов Кныш сник. На его изнуренном, видимо желудочной болезнью, лице проступили смертельная усталость и полное равнодушие ко всему. И если он и продолжал защищаться, то уже без надежды на успех:
— Понимаю: в такой сумятице… и впрямь трудно различить, где друг, а где враг. Но чтобы сгоряча пускали кровь своим… Не подумай, Калашник, что я за собственную шкуру дрожу, нет, я свое, можно сказать, уже отжил сполна. И сейчас меня беспокоят дела куда важнее, чем собственная жизнь… — Кныш говорил спокойно, рассудительно, хотя в голосе его теперь звучали нотки обреченности. — Вот ты во мне подозреваешь врага. Но признайся по совести: разве ты не надел бы полицейскую шинель, если бы этого потребовала обстановка? Скажи: обойдешься без своих людей во вражеском стане? Молчишь?.. Так позволь я отвечу: без таких, как я, ты будешь слеп и глух, как трухлявый пень в пуще. Каратели за неделю-другую выследят тебя, заслав провокаторов, и прижмут к ногтю. А кто станет твоим помощником, верной опорой в фашистском гадючнике, если ты и грешных и праведных валишь в одну кучу?
— Обо мне можешь не беспокоиться, я и без твоих советов как-нибудь обойдусь!
— О тебе лично я и не беспокоюсь. Я беспокоюсь, что такие, как ты, могут причинить святому делу во сто раз больше беды, чем немецкие пушки и пулеметы. Уничтожать самих себя — это самое легкое дело, только оно еще никому не приносило лавров…
Одарчук исподлобья зыркал на Кныша и нервно покусывал губу. Говоря по совести, ему нечего было возразить этому болезненному на вид человеку; мысленно он соглашался, что без преданных людей, которые стали бы глазами и ушами партизан в фашистской среде, нечего и думать об успешной борьбе с оккупантами. Но Ефрем принадлежал к той категории людей, которые даже самый искренний совет склонны были расценивать как кровное оскорбление. Если бы это сказал еще Артем или Данило, он, может, и смолчал бы великодушно, но стерпеть поучения какого-то задрипанного сельского старосты конечно же не мог.
— И это все, что ты хотел поведать?
Прохор только развел руками.
— Так какого же черта ты разинул пасть? У меня нет времени выслушивать твою болтовню. Или выкладывай все, что знаешь, или вон отсюда!
— Что ж тут выкладывать… Бородач, который подтвердил бы, кто я и как попал в старосты, далеко отсюда, а мои слова стоят для вас, видимо, меньше собачьего лая. Об одном бы только просил: не полагайся, человече, лишь на свои чувства, послушай, что говорят обо мне крестьяне. Они же не первый год меня знают. А человеку, даже великому и мудрому человеку, свойственно ошибаться. Хочу, чтобы моим судьей был народ.
Упоминание о Бородаче несколько отрезвило Ефрема, у него даже мелькнула мысль, что этот Кныш и в самом деле партизанский ставленник. Но только на миг мелькнула. Он вспомнил, что содеяли каратели в погребе с посланцами Бородача, и выкрикнул с ненавистью:
— Не тебе меня учить, как жить на свете.
Прохор скорбно усмехнулся, покачал головой и повернулся к выходу. От порога бросил:
— И все же, вижу, никакой ты не батько Калашник.
— Ну, ну, полегче на поворотах!.. Кто же я, по-твоему?
— На бандюгу больше похож, — отрезал Кныш и вышел.
— Блюдолиз немецкий! Гад ползучий! Думал, я так и раскисну от твоих небылиц?.. Не на того нарвался.
Взбешенный Ефрем подошел к окну, за которым уже протирало ясные глаза утро. Распахнул раму с намерением позвать Артема и рассказать о Кныше, но передумал.
Под ветвистыми вязами у дороги, где скорбно зиял темный провал ямы, толпились крестьяне. Стоя с непокрытой головой на холмике сырой земли, Артем произносил речь, поднимая время от времени над головой плотно сжатый кулак. Сквозь всхлипывания и женские стоны до школы доносилось:
— …Зловещая и насквозь преступная цель! Беспощадным террором и неслыханными репрессиями гитлеровцы стремятся сломить нашу волю к борьбе, убить веру в победу. Но они забывают при этом святую истину: никакими виселицами и пытками невозможно превратить в раба того, кто хоть раз дохнул воздухом свободы. Кровавые расправы и страшные пытки только усиливают нашу ненависть к врагу, утраивают наши силы в борьбе. Жертвы фашистского произвола зовут всех честных людей к мести. Именно в этом должен каждый из нас видеть свою первую, свою священную обязанность!..
«Ну и мастак на речи! Как по писаному шпарит, — даже позавидовал Одарчук Артему. Но в последующую минуту его кустистые брови сошлись вместе. — Сам речи произносит, а я сиди тут… Неужели его уж так интересуют эти пьяные ублюдки? Разговор с ними может быть только один: короткими очередями из автомата!..» Чтобы быстрее избавиться от неприятного поручения, он, не поворачивая головы, крикнул:
— Заграва, давай сюда бандитского вожака!
— Он здесь! — подал голос из коридора Василь.
Одарчук круто повернулся. На пороге с низко опущенной головой стоял высокого роста, плотный верзила. Ефрем не видел его лица, но интуитивно почувствовал: говорить с таким будет нелегко.
— Ну, чего глаза прячешь? Умел гадить, умей и ответ держать. Что за птица? Откуда взялся? Давай выкладывай! Да побыстрее, у меня нет времени на разные антимонии.
Вошедший молчал. Стоял по-прежнему с низко опущенной головой и заложенными за спину руками.
— Что, язык с перепугу проглотил? Или хочешь дурачком прикинуться? Только со мною шутки плохи!
Здоровяк, видимо, и не думал отвечать. Всем своим видом показывал, что глубоко презирает партизанского командира, от которого зависела его судьба. От этого откровенного презрения в груди Ефрема вспыхнуло недоброе пламя.
— Слушай, ты! Калашник еще никому не позволял глумиться над собой. Если сейчас… — Он чувствовал, что не так, совсем не так требовалось разговаривать с бандитом, но как именно, не знал. И мысленно проклинал Артема, взвалившего на него эту неприятную миссию. — Говори, кто ты и кем сюда послан, иначе…
Предводитель карателей молчал.
У Одарчука потемнело в глазах. Не помня себя он рванулся к бандитскому атаману и со всего размаха ударил в лицо. Ефрем смолоду славился своими пудовыми кулаками, редко кто мог устоять на ногах от его удара, а этот даже не качнулся. Ефрем вторично саданул карателя в подбородок, да так, что даже в локте у самого что-то хрустнуло. Бандит вздрогнул, поднял голову и впился в своего противника полными ненависти глазами. Под этим взглядом Одарчук попятился к окну:
— Иннокентий… ты?!
Тот, кого назвали Иннокентием, харкнул кровью на пол и прохрипел:
— Узнал, значит? А чего же скис? Показывай дальше, чему тебя Советы научили.
— Откуда ты тут? Кто бы подумал… Говорили ведь, тебя еще в гражданскую, еще под Крутами…
— Рановато похоронил меня, названый братец. Вражьи пули, как видишь, миновали.
— Где же ты пропадал? — Ефрем явно не знал, как себя вести, о чем говорить.
— Где был, там нет. Главное, что вернулся на землю прадедов.
— Почему же не подавал о себе вестей?
— Кому?.. Водиться с конокрадами не в моей натуре.
Конокрад… О, сколько раз недруги Ефрема выхватывали из своих ножен этот ржавый меч, чтобы в подходящий момент нанести ему удар в самое сердце! Ни в лютых сечах гражданской войны, ни в ожесточенных схватках со скрытыми врагами революции не склонял Ефрем головы, а вот перед этим мечом… Десятки раз подло кололи ему глаза этим «конокрадом», когда не хватало силы или храбрости выйти на честный поединок, но Ефрем так и не научился обороняться от таких ударов. Единственное, чему он научился, это молча сносить горькое и незаслуженное оскорбление. «Сколько же можно? — спрашивал он себя. — Разве я не искупил грехи юности, не смыл их собственной кровью? Почему даже полицейская морда нахально глумится надо мной?» Его лицо стало серым, потом на щеках проступили багровые пятна. Как очумелый бросился он с кулаками на старшего брата, готовый растерзать его, втоптать в землю, но в нескольких шагах остановился, опустил руки, страшно заскрипел зубами. Разве можно выбить кулаками из памяти то, что не вытравили даже десятилетия?
…Произошло это давно, очень давно. Тогда семья Одарчуков жила у серебристоводной реки Псел, где старый Онуфрий Одарчук арендовал клочок песчаной земли у известного степного магната Воздвиги. Бывший крепостной, Онуфрий надрывался, из кожи лез, чтобы дать своим сводным сыновьям образование и таким образом оторвать их от ненавистной мачехи-земли, которая, по его твердому убеждению, никогда не была ласкова к тем, кто ее пестовал своими руками. И старший напористо продирался по тернистым тропам науки, а младшего, Ефрема, не очень влекли книжные премудрости. Его чаще можно было видеть в поле, в бору или у реки, чем за учебниками. Он пас за харчи сотенные табуны породистых лошадей Воздвиги, носясь верхом по степи до первого снега. Онуфрий только кряхтел да чесал затылок: и откуда у мальчишки такая любовь к конскому хвосту?
А любовь у Ефрема к лошадям и в самом деле была какая-то болезненная. Особенно к чистокровному донскому рысаку Бурану с белыми чулками на стройных передних ногах и смолянистой гривой. Горячий и норовистый, Буран никого не признавал, кроме бедняцкого сына. На что уж кавалеристы, которые зубы съели, объезжая жеребчиков, и те не могли подвести его под седло. А подросток Ефрем состязался на Буране с ветром. Правда, многочисленные ссадины и шрамы на теле свидетельствовали, чего это ему стоило.
Однажды осенью ко дворцу Воздвиги прикатил дилижанс с представителями военного ведомства, закупавшими породистых лошадей для царской кавалерии. Стремясь как можно выгоднее сбыть свой живой товар, хитрый Воздвига во время осмотра табуна подарил гостю огненного Бурана. Хилый пожилой полковник, когда увидел резвого дончака с меловыми чулками на передних ногах и смолянистой гривой, как будто сбросил с себя невидимый груз лет. Еще бы, такой рысак способен был украсить даже княжескую конюшню! Купчую составили в тот же день. Воздвига, как и приличествовало шляхетному пану, поставил изрядный магарыч. Пировали всю ночь, а когда полковник собрался в путь, словно гром ударил с ясного неба: управляющий имением в смертельном страхе сообщил, что Буран исчез. Где только его ни искали, у кого ни спрашивали, но найти не смогли.
Взбешенный представитель военного ведомства пригрозил аннулировать купчую, если рысака не приведут немедленно в конюшню. В холодном поту, чтобы избежать скандала и развеять всякие подозрения полковника, Воздвига настрочил бумагу такого содержания: если за сутки Буран не будет разыскан, то четверть панского табуна переходит в полную собственность господина полковника. Он вручил бумагу покупателю, а слугам велел оповестить по окружным селам и хуторам, что десяток лошадей на выбор получит тот, кто приведет на господский двор Бурана или изловит конокрада.
Дошел этот слух и до Онуфрия Одарчука и засел в его голове ржавым гвоздем. Уж кто-кто, а Онуфрий сразу догадался, где и зачем пропадал прошлой ночью его Ефрем. Не сказав никому ни слова, он оседлал своего хромого и подался в степь, а к вечеру на Больбином болоте в зарослях ольшаника натолкнулся на Бурана, стреноженного Ефремовым поясом из сыромятной кожи. В первую минуту у Онуфрия даже руки зачесались распутать жеребца и погнать на пастбище. Но попробуй к нему подступиться… Да и не таким был Онуфрий, чтобы разминуться с добром: ведь за Бурана обещан десяток коней на выбор! Одно лишь беспокоило — не заподозрят ли в краже его самого. Как доказать, что на Бурана он набрел случайно? По своему горькому опыту знал: даже если станет грызть землю, и то не убедит пана, что непричастен к уводу коня. А тогда… тогда лучше уж самому лезть в петлю, чем ждать, пока Воздвига вымотает жилы и втопчет в землю, как втоптал уже не одного. Однако и с добром, которого уже касался пальцами, не хотелось расставаться! Смертельно не хотелось! И Онуфрий решился на страшный шаг.
…На рассвете следующего дня почерневший от бешенства Воздвига, всю ночь безостановочно прошагавший по своему кабинету, нечаянно взглянул в окно и застыл от изумления. То, что он увидел, было похоже на фантастический сон. По пыльной дороге старый Одарчук вел за уздечку Бурана, который тащил за собой на длинной веревке связанного по рукам и ногам окровавленного Ефрема. Даже Воздвигу, не ведавшего чувства жалости к окружающим, и то поразила жестокость Онуфрия. А когда тот, передав на расправу гайдукам приемного сына, заикнулся о награде, обещанной за поимку жеребца, Воздвига осатанел совсем: «Ирод ты, а не отец! За какой-то десяток лошадей отдать на гибель своего сына!» Схватил пятиаршинный кнут-восьмихвостку и принялся что было силы хлестать им Онуфрия. Бил, пока тот не вырвался и не убежал со двора… Воздвиге только того и надо! Теперь и Буран найден, и десять лошадей остались на конюшне. На радостях он приказал развязать своего бывшего батрака и великодушно отпустить его на все четыре стороны.
До восхода солнца Ефрем с трудом добрался до околицы села и несколько дней отлеживался и отплевывался кровью в бурьянах, над глинищами. А когда оклемался, пошел куда глаза глядят, поклявшись никогда больше не возвращаться в родной дом! Где только ни носило с тех пор Ефрема, но жало той первой большой кривды время от времени всюду настигало его и больно ранило сердце. Так и на этот раз…
— Зря ты затаил на отца злобу. Он тебе плохого не хотел, — начал Иннокентий после продолжительной паузы тихим, каким-то домашним голосом. — Отец думал сделать тебя счастливым, когда тащил к Воздвиге. Ничего особенного там с тобой не случилось бы. Посуди сам: решился бы Воздвига учинить самосуд над несовершеннолетним? Не так он был глуп, чтобы из-за какого-то сморчка идти на каторгу в Сибирь! Ну, высекли бы, как положено, может, даже нагайкой избили, но ведь спина у тебя не из фарфора — до свадьбы зарубцевалась бы. А десять лошадей в хозяйстве…
Говорил Иннокентий рассудительно и свысока, как разговаривает старший брат с младшим. И эта спокойная рассудительность насторожила Ефрема. Еще с детства Иннокентий отличался утонченным коварством и незаурядной хитростью, и Ефрем, признаться, всегда его побаивался.
— Вот что, давай не будем ворошить прошлое, — сказал он холодно. — Лучше расскажи, как ты очутился вместе с фашистскими головорезами? Кто прислал сюда вашу банду? Зачем?
— А тебе не все равно?
— Не все равно, коли спрашиваю. И вообще ты не очень… Не думай, что если приходишься мне братом… Выбрось это из головы!
— Угрожаешь? Зря. Я не из пугливых.
— Я не угрожаю, а приказываю.
— Ах, приказываешь… А кто ты такой?
— Не доводи до греха! Прикончу, как пса бешеного! — не сказал, а скорее простонал Ефрем. Почувствовал, как горячая дрожь охватывает тело, и думал, как сдержаться, не дать волю чувствам.
Увидев бешеные, налитые кровью глаза названого брата, Иннокентий про себя отметил, что ему удалось достичь своего: вывести Ефрема из равновесия. Но в то же время понял, что подливать сейчас масла в огонь рискованно. Одно неосторожное слово — и тот, не раздумывая, разрядит в тебя всю обойму. Поэтому пустил в ход свое испытанное оружие.
— Ладно, все расскажу, — примирительно сказал он. — Но какие гарантии?..
— Тебе гарантии нужны? — совсем разъярился Ефрем. Не помня себя подскочил к Иннокентию, сунул ему под нос пистолет: — Вот мои гарантии! Ясно? Десятка пуль не пожалею!..
Иннокентий кисло усмехнулся:
— Ну, в это я охотно поверю.
Ефрем наставил пистолет Иннокентию в грудь:
— Еще одно слово, и… отвечай, раз спрашиваю! Считаю до двух. Раз… два…
— Так вот ты как заговорил! Что ж, теперь буду знать, на что способны неблагодарные выкормыши. А вот в восемнадцатом ты совсем другим тоном со мной разговаривал. Или, может, забыл тогдашнюю нашу встречу? Так я могу напомнить. — Он с наигранным почтением поклонился Ефрему, потом оперся рукой о край стола, левую положил на грудь, как это делают на сцене провинциальные артисты перед тем, как начать свой номер. — Морозная рождественская ночь… Внезапный налет красных на глухой полустанок под Полтавой… Перестрелка… Сечевики из Богдановского куреня убивают под одним большевиком коня… При падении этот молодчик вывихнул себе ногу и не смог убежать. Сечевики обещают отпустить пленного на все четыре стороны, если он выдаст дислокацию, сообщит, сколько войска у Муравьева. Однако новоиспеченный герой предпочитал красиво умереть, чем выдать тайну. Когда его повели на расстрел, его догнал хорунжий из штаба. Дал конвоирам расписку и забрал смертника с собой, чтобы доставить якобы полковнику Болбачану в Полтаву. Вывез его в чистое поле и сказал, перед тем как отпустить…
— Перестань! — крикнул Ефрем. — И без тебя помню!
— А если помнишь… — Иннокентий снова нагнулся в поклоне. — Русские в таких случаях говорят: долг платежом красен. Пока есть время и возможность — отплати добром…
— И не подумаю! Тебя надо судить!
— Вон как! — На припухшем лице Иннокентия не отразилось ни страха, ни разочарования, только голос стал вдруг глуше: — Что ж, вольному воля, поступай как знаешь. Только запомни: после моей смерти и тебе не сносить головы. Да, да, да, это не пустые слова, не угроза, это — неизбежность. Думаешь, нынешние твои сообщники потерпят тебя в своей среде, когда узнают, кем я тебе прихожусь?.. А они узнают это, и к тому же очень скоро! Все мои бумаги попали к ним.
Давящий, удушающий клубок подкатил к горлу Ефрема. «А что, если они и вправду узнают? — спросил себя, леденея. — А может, Артем уже знает все? Ксендз, наверное, успел донести. Я ведь видел, как он совал Артему под нос какие-то бумаги у школьного крыльца…»
— Думаешь, они тебе поверят? — заметив минутную растерянность брата, спросил Иннокентий.
— Не тебе обо мне заботиться! Слышишь, не тебе!
Иннокентий укоризненно покачал головой:
— Эх ты, душа байстрюцкая! При чем тут ты, я? Я о роде нашем несчастливом тревожусь. Ты последняя ветка одарчуковского дерева. А если они заподозрят тебя… Мы с тобой можем умереть, но чтобы род прекратил свое существование… Неужели не понимаешь, что земля нас не примет, если мы это допустим!
О возможной трагедии своего рода он говорил с такой неподдельной грустью, что, казалось, даже школьные стены преисполнились к нему искренним сочувствием. Не остался равнодушным к тем словам и Ефрем. Как ни крути, а где-то на самом дне его сердца теплилась все же капелька тепла к названому брату. К тому же Ефрем был слишком добросердечным и искренним, чтобы догадаться: Иннокентий сейчас менее всего думал о судьбе своего рода. «Как выскользнуть из петли?» — вот над чем билась мысль этого хитреца. Он понимал, что пока остается с глазу на глаз с братом, у него есть хоть мизерная надежда на спасение, а уж когда ввалятся сюда его сообщники… Десяток наифантастичнейших вариантов спасения перебрал он в уме, умышленно затягивал разговор, но тщетно. Ни угрозы, ни уговоры, ни призывы на Ефрема не влияли.
— Послушай, брат, лично мы ведь никогда не были врагами. А о том, как жили, что делали, к чему стремились, пусть судят потомки. Главное — было бы кому судить. Давай отбросим все мелочное и поразмыслим над главным. Но, ради всего святого, не подозревай меня бог знает в чем! В моем положении нет надобности хитрить. Думаешь, я не понимаю, что моя песня спета? Прекрасно понимаю. И, если говорить честно, совершенно смирился с этим. Поверь, смерть меня ничуть не пугает. Так жить, как жил я все эти годы на чужбине… Ох, брат, брат, если бы ты знал, сколько я перестрадал, сколько всего передумал вдали от отчего края! Один бог ведает, как часто у меня возникала мысль наложить на себя руки. Так разве ж после всего этого следует бояться смерти? Единственное, чего я боюсь, — погибнуть по-червячьи. Я не сумел достойно жить, так хочу хоть умереть достойно. Умереть так, чтобы смертью своей искупить хотя бы частичку грехов перед родной землей. Потому прошу тебя… — Иннокентий неожиданно плюхнулся на колени, протянув умоляюще к Ефрему руки: — Прошу, как никого никогда не просил: расстреляй меня собственной рукой! И непременно на глазах партизан. Это мое последнее желание…
Что угодно мог ожидать Ефрем от Иннокентия, но только не такого. «Расстреляй меня собственной рукой!» То ли от неожиданности, то ли, может, от боли, внезапно пронзившей сердце, он попятился к окну. Еще несколько минут назад он без колебаний был готов всадить в затылок этому озверевшему бандиту не одну пулю, а сейчас…
— В конце концов, мне безразлично, кто накинет петлю на мою шею, — Иннокентий, видимо, догадался, что происходит в душе Ефрема, и поспешил развеять его сомнения: — Но хотелось бы, чтобы это сделал именно ты. Спросишь — почему? Скажу. Своей смертью я хочу спасти тебе жизнь. Ты сравнительно молод, тебе еще жить да жить, ты смог бы родить сыновей и продолжить наш род… И именем будущих твоих потомков заклинаю: пристрели меня собственной рукой!
Будто после нескольких стаканов первака, все плывет у Ефрема перед глазами. Чтобы не пошатнуться, он тяжело оперся плечом об оконный наличник, крепко сжал губы. И такое смятение поднялось в его всегда непоколебимом сердце, что он и не знал, как унять эти неведомые доселе чувства. А Иннокентий не унимается:
— Что же, брат?.. Не думал я, что ты такой нерешительный.
— Не мучь меня, ирод! — И Ефрем с такой силой рванул на себе ворот сорочки, что пуговицы разлетелись во все стороны. — А пока суд да дело, выкладывай, выкладывай, каким образом ты тут очутился!
— Что ж, это можно. Кто-кто, а ты должен знать обо мне всю правду. — Иннокентий, не спрашивая разрешения, устало присел на край стола, сложил на груди руки и глухо начал: — Конечно, я не стану рассказывать о всех моих мытарствах по заграницам, долгий и слишком печальный получился бы рассказ. Скажу только, что не было мне удачи с тех пор, как ветры вымели меня из родного края. Если бы ты мог представить те беды, что выпали на долю твоего старшего брата!.. Единственное, что удерживало меня от самоубийства, так это надежда хоть на старости лет вернуться на Украину. Я жил этой мечтой. Собственно, это была не мечта, а какое-то безумие надежды, неизлечимая болезнь. Именно тоска по родине и толкнула меня в специальную секретную школу под Берлином, где рейхсминистр Розенберг готовил из таких бедолаг, как я, руководящий состав групп особого назначения на востоке. Два года провел я за колючей проволокой в той школе, а потом…
— Чему вас там учили?.. Сколько было слушателей? Где они нынче? — не скрывая любопытства, спрашивал Ефрем.
— Чему учили?.. — Иннокентий как бы невзначай бросил взгляд за окно. — Разве же об этом двумя словами расскажешь? Программа была разнообразная и обширная. Господин Розенберг, видимо, возлагал на нас большие надежды, если кормил и одевал два года. Особое внимание уделялось изучению экономического и политического положения в Советском Союзе. Не чуждались мы и военного дела…
— Так это, выходит, была шпионская школа?
— Не совсем так. Нас называли авангардистами. В случае войны с Советами мы вслед за действующей армией должны были ступить на родную землю и начать выкорчевывать большевизм. Этой цели и была подчинена программа. Кроме того, нас уч… или… — Иннокентий схватился за грудь и стал медленно клониться набок.
Ефрем подбежал к нему, подхватил под руки:
— Что с тобой?
— Сердце, — после небольшой паузы прошептал Иннокентий посиневшими губами, — давнишняя история…
— Может, воды?
— Пройдет. Открой только окна, задыхаюсь…
Ефрем без промедления раскрыл и второе окно, что выходило прямо на церковный двор. После нескольких глубоких вдохов Иннокентию стало лучше. Он сел и, не ожидая напоминаний, стал рассказывать дальше:
— Так вот, прошлой осенью я был направлен в Киев в распоряжение филиала министерства оккупированных восточных областей. Тут меня принял рейхсамтслейтер Георг Рехер и поставил задачу сформировать батальон особого назначения. Вскоре с сотней вражески настроенных к Советам головорезов я был в Святошине. Там несколько недель учил их борьбе с партизанами, а потом меня снова вызвал пан Рехер. Вызвал и приказал перебазироваться в южные районы генерал-комиссариата, разыскать отряд некоего Калашника…
— Калашника?.. — схватил Ефрем Иннокентия за ворот.
О Калашнике Ефрем был много наслышан. С прошлой осени это имя гремело чуть ли не по всей Украине. Как отцовское завещание, передавались из уст в уста волнующие легенды о подвигах этого неуловимого мстителя. Говорили, что Калашник то ли из чекистов, то ли из бывших армейских командиров, попавших под Уманью в окружение, но не павших духом; не сдался в плен, а собрал отчаянных хлопцев и махнул с ними по вражеским тылам. Он всегда появлялся там, где оккупанты меньше всего его ждали, молниеносно разбивал вражеские гарнизоны и освобождал из концлагерей военнопленных, нещадно карал предателей, раздавал людям награбленное фашистами добро, сжигал тюрьмы, разрушал мосты и железные дороги. Ефрем мало размышлял, где в тех слухах пролегала граница между правдой и вымыслом, так как очень хотел верить, что неуловимый Калашник вот-вот раздует пламя всенародной войны с оккупантами… Верил и настойчиво искал тропок к прославленному герою. Вместе со своими давними приятелями Гнатом Омельченко и Петром Косицей ходил даже под Умань и более месяца крутился по селам и хуторам между Росью и Тикичем, но встретиться с Калашником так и не удалось. Где его только не искали, у кого не спрашивали, но возвратились в Киев ни с чем. То ли Калашник махнул на Левобережье, то ли люди намеренно не указывали к нему дороги, оберегая от провокаторов. С тех пор Ефрем со своими хлопцами отдался подпольной работе, однако ни на минуту не забывал своего прежнего намерения. Но не встречался ему человек, который бы мог проводить к легендарному партизанскому командиру. И вдруг эти признания Иннокентия!
— Ну и что же? — с замирающим сердцем спросил Ефрем.
— А ничего.
— Я спрашиваю: что вышло из той затеи?
— Пшик вышел.
Неизвестно почему, но Ефрему показалось, что брат хитрит, умышленно что-то недосказывает. И очень важное.
— Только не крути! Выкладывай все начистоту!
— Зачем мне крутить? Калашника эсэсовцы не могли найти, а мне с моим больным сердцем… Это ведь дьявол какой-то, а не человек. Не успеешь принять решение, он уже о нем знает. Ну и конечно же оставляет в дураках преследователей. Больше месяца я носился с сотенным отрядом по полям и лесам, но так и не застукал его нигде. Из-под самого носа он ускользал незаметно. Мы гонялись за тенью, пока не узнали…
— Что узнали?
— А то, что этот окаянный Калашник со своей группой слонялся по краю под видом карательного эсэсовского отряда. Его разбойники были одеты в мундиры немецких солдат и разъезжали на краденых немецких машинах. Ну как же их было распознать? А они сразу распознавали карателей и расправлялись, где и когда хотели…
— Вот это молодцы! Вот это придумали! — не удержался от похвалы Ефрем.
И у него зародилась мысль: переодеть и своих хлопцев в немецкие мундиры и мотнуться с ними на спрятанной у Мокрины в тайнике эсэсовской машине. Кто догадается, что в ней партизаны? А пока догадаются, можно такого натворить… Только бы не помешал Артем.
— Где же он, этот вездесущий Калашник?
Иннокентий неопределенно пожал плечами:
— Об этом лучше у него спроси. Если же удастся встретить, поклонись и от меня…
И опять Ефрему показалось, что Иннокентий что-то скрывает, недоговаривает.
— Послушай, ведь меня нелегко…
На площади прогремел дружный залп.
Ефрем подлетел к окну. Возле только что насыпанной могилы под шатрообразными вязами — поникшая толпа, два коротких ряда партизан с поднятыми над обнаженными головами винтовками и автоматами. «Кат бы меня побрал! Хлопцы последние почести отдают убитым, а я тут с поганцами… Пора кончать болтовню!»
Круто обернулся и от неожиданности даже раскрыл рот: Иннокентий лежал на столе, раскинув жилистые руки.
— Опять сердце?
— Воды! — скорее догадался, чем расслышал, Ефрем и без слов метнулся в коридор к Заграве: — Вода есть? Дай поскорее воды!
Василь и бровью не повел. Стоял на широко расставленных ногах у входной двери и не спускал глаз со спин карателей.
— Загляни в их берлогу. Должна быть там…
Ефрем поспешил к отдаленной классной комнате, где еще вчера гнездились каратели. Среди невероятного хаоса разглядел в углу на табуретке ведро с водой. Но кружку отыскать не мог. «Обойдется и без кружки», — подумал и помчался назад. И как же он был поражен, когда, возвратившись, не увидел на столе бесчувственного Иннокентия. Тихо, пусто. Только сквозь раскрытые окна долетает снаружи тихий женский плач. «Бежал… Перехитрил… Как мальчишку обвел вокруг пальца!.. И как я мог ему поверить? Даже окна для него распахнул… Ну, погоди же, паскуда! От меня никто еще не убегал!»
Изо всех сил он грохнул ведром об пол и с пистолетом в руке подскочил к окну. Но Иннокентия уже и след простыл. Только возле свежей могилы цепенела печальная толпа крестьян да похаживали у подвод молчаливые партизаны. Как быть?
Не чуя под собой земли, Ефрем бурей ворвался в коридор. Каратели, видно, заподозрили неладное, тревожно засопели, зашевелились, втягивая головы в плечи. Какое-то мгновение он вне себя таращился на их спины, а потом, разъяренный, подскочил к Заграве, вырвал у него из рук автомат и дал очередь по сгорбленным спинам.
Крики, предсмертные хрипы…
К школе бросились партизаны.
— Что ты натворил? Что ты натворил? — вскричал Артем, увидев кучу окровавленных тел в коридоре. И медленно стал подступать к Одарчуку. Лицо окаменело, в глазах студеный металлический блеск.
Ефрему почему-то подумалось, что комиссар умышленно все так подстроил, чтобы на глазах у всего отряда унизить его, Ефрема, убрать с дороги. Неспроста же именно его послал в эту душегубку. Точно знал, кто вожак банды, и послал… Невыносимая обида, перемешанная со злостью, пронзила сердце.
— Их нужно было судить! По всей строгости закона! — донесся до сознания Ефрема откуда-то издалека голос комиссара.
— Плевать на законы! Для меня существует один закон: бей гада, где только встретишь. Мы с ними нюни, а они — через окно и драла…
— Что? Сбежал? — заволновались партизаны.
— От меня еще никто не убегал! Орлята, по коням! — И Ефрем выскочил на улицу.
Четверо хлопцев бросились за ним вслед.
— Вернись! Приказываю всем вернуться! — крикнул комиссар вдогонку.
В ответ донеслось:
— Приказывать будешь потом! А пока он не успел далеко уйти… я должен его поймать. Живым или мертвым!.. Ждите нас за селом, на опушке. Мы скоро…
— Что, не видно Одарчука? — в который уже раз приходит на опушку Артем.
Но все время ответ один и тот же:
— Не видно, комиссар.
— А из селян тоже никого?
— Никого.
С минуту Артем переминается с ноги на ногу под приземистым дубом, будто пытается втоптать в землю вместе с окурком свои невеселые думы, потом спускается на дно неглубокого, устланного золотистой хвоей оврага, умащивается рядом с Загравой и прикипает усталыми глазами к косогору на противоположной стороне. Там среди садов под прямыми лучами солнца греют трухлявые соломенные крыши белоликие хатки Миколаевщины. На улицах, во дворах — ни души. Словно предчувствуя беду, село притаилось, совсем обезлюдело. Лишь над школьным пепелищем, этим недавним полицейским логовом, подожженным Данилом Ляшенко перед уходом отряда в леса, легкий ветерок все еще расчесывает рыжеватые космы дыма.
«Каким же олухом надо быть, чтобы столько пропадать в бегах! Полдня торчим на этой опушке, а Одарчука будто нечистая сила языком слизнула. Есть ли у него хоть капля здравого смысла? Дальше нам тут никак нельзя оставаться, — кусает Артем губы. — Да и из села что-то никто не показывается… Неужели так и не найдется охотников вступить в отряд?»
И тут в его памяти возник беззубый от старости дедусь-горбун в вытертой и замасленной до блеска шапчонке и латаном-перелатанном армяке. Он протиснулся сквозь толпу после того, как Артем произнес над свежей могилой речь-призыв вступать в отряд, чтобы сообща мстить оккупантам. Протиснулся и встал впереди односельчан, отвечавших на призывы Артема тяжкими вздохами, не выражая, однако, желания примкнуть к партизанам.
— Зря выворачиваешь людям душу, добрый человек, — сказал дедусь. — Не тешь себя надеждой, никто сейчас не присоединится к твоему отряду. Кто и хотел бы — не пойдет. У каждого ведь если не жена с детьми, так мать дома. Вы побыли — и нет вас, ушли, а им, беднягам, здесь оставаться… Заскакивал сюда весной Бородач, тоже звал к себе. Нашлись тогда охотники. А вскорости — каратели в село. Думаете, хоть кто-нибудь из партизанской родни уцелел? Где уж там, до третьего колена в землю втоптали. Так что тут теперь все ученые… Если хотите, скажите, где вас найти, может, и прибьется кто… А сейчас лучше не будоражьте людям души…
«Выходит, горбун знал, что говорил. Кто отважится среди бела дня у всех на глазах пойти с партизанами после того, как каратели уже раз учинили свою расправу?» Артем лег на бок, зажмурил глаза, подставив лицо солнцу.
— Что-то не спешат, комиссар, селяне вступать в наш отряд, — процедил сквозь зубы после длительного молчания Заграва. — Как-никак, а на теплой печи житуха куда уютнее, чем под открытым небом, да еще под пулями.
— Не будь злым, Василь. У каждого ведь семья…
Заграва будто только этого и ждал:
— Семья? А разве Митько меньше рисковал, когда давал нам приют в своем доме? Или разве у Данилы не так душа болит о дочке? А ведь они без всяких уговоров взялись за оружие, а не стали отсиживаться за чужими спинами… — Василь внезапно замолк, опустил голову, отвернулся.
Артем понял, почему Заграва отвернулся. Ни для кого в отряде не было секретом, что Василь всем сердцем привязался к тихому и добродушному Митьку Стасюку. Что-то по-детски чистое и волнующее было в этой кратковременной дружбе неказистого с виду, застенчивого сына полесского края и сметливого, непоседливого воспитанника городской окраины. И теперь Василь тяжело переживал гибель друга.
— Значит, не теми словами разговаривал я с крестьянами на майдане, — сказал Артем, чтобы отвлечь его от невеселых мыслей.
— Слова, комиссар, были правильны. Просто мало еще эти люди горюшка хлебнули от фашистов.
У Артема не было желания продолжать этот спор. Он понимал: то не Василь, то горе его говорит.
— Подожди немного, будет и на нашей улице праздник. Не за горами уже время, когда крестьянство скопом повалит в партизаны.
— Повалит, когда немчура свои настоящие зубы покажет. Только не будет ли это слишком поздно?
— Терпение, прежде всего — терпение, Василь. Наша с тобой обязанность не озлобляться, не предавать анафеме тех, кто стоит сейчас в стороне от борьбы, а разъяснять свою линию, завоевывать массы на свою сторону.
Заграва ничего не ответил. Сплюнул со зла, знобко повел плечами. Но было видно: Артемовы слова не пошатнули его убеждений.
Долго сидели молча. Смотрели на безлюдную Миколаевщину и молчали.
— Тебе надо бы отдохнуть, — заговорил наконец Артем. — Кто сейчас должен заступать на пост?
— Никто. Я просил Данилу не высылать смены. Хочу побыть один…
«Ему и впрямь лучше побыть одному. Большое горе, говорят, в одиночестве легче переносить», — подумал Артем, поднялся и медленно зашагал в глубь леса.
До поляны, где отряд расположился на вынужденный привал, от наблюдательного пункта идти недалеко. Через каких-нибудь десять минут Артем увидел нагруженные телеги, под которыми вповалку спали партизаны. Чтобы не разбудить их невзначай, он не стал укладываться рядом, а лег поодаль в тени.
Над лесом стояла сонная тишина. Казалось, все живое замерло в этот полуденный час. Даже кони и те, сморенные истомой, изнеможенно опустили головы. И если был здесь кто-то, кого не сморило тепло, так это — Артем. После бессонной, проведенной в тревогах ночи ему необходимо было отдохнуть хотя бы с часок. Ведь отряд должен был, как только вернется Одарчук, идти к Бугринскому озеру, а оттуда сразу же — в тяжелый и далекий рейд к Кодринским лесам, где стоял лагерем со своими людьми Бородач. Так что Артему непременно надо отдохнуть. Но как только он смыкал отяжелевшие веки, в висках начинало натужно стучать и, точно из тумана, выплывал Митько. Улыбающийся, с добрыми, застенчивыми глазами, в ветхом, изношенном пиджачке на худых плечах. И тут же вырастали Иван Забара, Роза…
«Сколько потерь, сколько потерь! Как дорого дался нам первый успех!.. Хотя где он, этот успех? Главный бандит ускользнул, никто из крестьян не пожелал к нам присоединиться… Кустарщина, невежество и невезенье! С первого же дня одни неудачи. Эх, не случилось бы беды с Петровичем, не пришлось бы нам сейчас хлебать горькую юшку… — И мысли его в тысячный раз возвращаются к жилищу безногого Ковтуна над Мокрым яром, где в последний раз виделся с Петровичем. — Сегодня же непременно направлю в Киев нового гонца. Должны же мы наконец точно узнать, что там произошло. Но кого послать? Варивона? Заграву? Или, может, Клаву?..»
— Так, значит, у Митька никого не осталось? — внезапно долетает от телег приглушенный голос.
— Говорили же тебе: его родителей каратели постреляли на наших глазах.
И опять:
— Так, значит, его и вспоминать некому будет?
— Может, ты перестанешь чепуху городить?.. — Артем сразу узнал прокуренный, хрипловатый бас Варивона. — Кто знал Митька, тот никогда его не забудет. Не такой он был человек, чтобы его забыть…
— Каких людей губим, каких людей! — вырывается из чьей-то груди стон отчаянья.
И над поляной воцаряется гнетущая тишина. Все понимали: на партизанских дорогах не обойтись без утрат, неимоверно тяжких утрат, однако сердцем никто не мог согласиться, что Митько Стасюк ушел от них навсегда.
— По-глупому все-таки потеряли хлопца, — как бритвой, рассек тишину нервный, визгливый голос — Если бы не комиссар… Он ведь ткнул Митька чертям в зубы!
Кто-то возражает:
— А кто знал, что такое стрясется?
— Надо было знать! Кому много дано, с того много и спроса. Что это, к черту, за командир, который разбрасывается своими бойцами, точно шелухой от семечек! Я бы такого командира… Батько Калашник ни за что бы не сунул Митька в капкан!
— Не очень носись со своим горластым батьком. Еще посмотрим, на какую стежку он хлопцев подбил. Знаешь, что в армии за такие штучки делают?
— Про армию давай лучше забудем: в лесу свои законы. А об Одарчуке не тебе судить! Пока вы по хуторам пирожки уминали, мы с Одарчуком не одному гитлеровцу бока пощупали. И, как видишь, без единой царапины. А нынешний наш вожак смаленого волка в глаза не видел, а Митька угробить успел…
— Ох ты и умник! Хотел бы я поглядеть, как бы ты поступил на месте комиссара.
— А что, таким лопоухим бы не был! Меня какой-нибудь смердючий полицай в дураках бы не оставил. И вообще я не стал бы слоняться по глухим закуткам, а искал бы встречи с гитлеровцами. А этот только и знает, что по лесу да по лесу. Ну, пусть бы уж сам слонялся в чащобах, так ведь и другим руки вяжет!
По голосу Артем не мог узнать говорившего, да это, в сущности, его мало интересовало. Главное, он убедился: им недовольны. Этот визгливый говорун вряд ли решился бы высказывать только свои личные мысли, в отряде у него, несомненно, были единомышленники. Артем догадывался, кто они.
— И вообще, кто он такой, этот Таран? Кто назначил его нашим командиром? — не унимался все тот же голос — Молчите? Так я скажу: самозванец он. Нам нужно выбрать себе достойного вожака. И немедленно!
— Правильно! — поддержал визгливого еще один голос.
— Слушай ты, Косица! Говори, да не заговаривайся! — взрывается гневом прокуренный, хрипловатый бас. — Артем, конечно, не святой, но пришивать ему бог знает что… Я не позволю порочить этого человека! Тем более за глаза! Это подло!
— Подло? Почему подло?.. Будь он сейчас тут, я бы в глаза ему выложил все, что о нем думаю. Потому что надоело мне бесцельно шастать по чащам! И не мне одному. Если и дальше так пойдет…
Говоривший осекся.
— Ну, чего же замолк? Говори, коли такой смелый.
— Ты не поп, а я тут не на исповеди, чтобы душу выворачивать. Но коли уж на то пошло, могу сказать: мы не отсиживаться в лес пришли! Не знаю, кто как, а я пришел сюда, чтобы громить фашистское отродье. И если кому-то с такими, как я, не по пути… Мы в примаки к Тарану не набивались, с Тараном нас никто не сватал, нам и разводиться не нужно. Разойдемся, будто и не сходились!..
«Разойдемся, будто и не сходились!.. Разойдемся, будто и не сходились!..» Как кузнечные молотки, гулко стучат эти слова у Артема в висках, от них трещит, раскалывается голова. «Разойдемся, будто и не сходились!..» Значит, над отрядом нависла опасность. И самым скверным было то, что она нагрянула оттуда, откуда ее Артем менее всего ожидал. Правда, он уже не раз замечал, как Одарчукова вольница украдкой косится на него, но мало придавал этому значения. Не на крестины же собрались, при чем тут взаимные симпатии или антипатии? А оказалось, одарчуковцы уже давно замыслили расколоть отряд.
«Им, видите ли, не по вкусу бродить по лесам… А кому это по вкусу? Конечно, устроить несколько фейерверков намного легче, чем поднять народ на борьбу. К тому же разве не ясно, что подобные фейерверки только на руку врагу? Разрозненные, малочисленные, плохо вооруженные группки вчерашних подпольщиков вряд ли в состоянии нанести серьезные удары по оккупантам, а вот стать сравнительно легкой их добычей, несомненно, могли. Как не понимает этого Ефрем? Пусть бы горячие головы молодых кружились от мелких успехов, но ведь Ефрем?.. Ефрем обязан это понимать. А он…» И вдруг Артема пронзила зловещая догадка. По своей натуре Артем был человеком искренним, откровенно ненавидел недоверчивых и подозрительных, однако сейчас, как ни старался, не мог избавиться от мысли: случайно ли главный каратель ускользнул из Ефремовых рук? Почему Ефрем сразу же не поднял тревогу, а сначала прикончил в коридоре безоружных пленных? Почему забрал с собой только старых дружков?..
Он еще не успел ответить самому себе на эти вопросы, а уже тучей наплывали новые и новые. Настоящий ливень вопросов! В отчаянии закрыл глаза, стиснул пальцами виски и с болезненной поспешностью стал перебирать в памяти утренние события. Вот перед ним свежая братская могила… Скорбная толпа крестьян… Партизаны с поднятыми над головами винтовками… Потом возник школьный коридор, заваленный трупами предателей. Как наяву, увидел Артем напрягшегося, точно перед прыжком, Одарчука с упертым в живот автоматом. Бледное, перекошенное яростью лицо, намертво стиснутые губы, набухшие кровью глаза. Тогда в поведении Ефрема ничто не показалось Артему подозрительным… А сейчас…
Под телегами, как и прежде, продолжалась приглушенная словесная перестрелка, но до сознания Артема уже мало что доходило. Неизвестно, сколько бы он вот так лежал с закрытыми глазами, если бы вдруг не донесся крик:
— Комиссара! Немедленно комиссара!..
Вскочил на ноги и сразу же увидел простоволосого Ксендза, продиравшегося сквозь кусты шиповника к телегам с пучком бумаг в поднятой над головой руке.
— Что случилось?
— Невероятное, комиссар!
Крик Ксендза поднял на ноги всех. Взгляд на Ксендза, взгляд на Артема — и глаза в землю: выходит, комиссар был рядом и слышал их разговор! На суровых лицах блуждали растерянность, стыд, раскаянье…
— В чем дело, товарищ Сосновский? — Артем взял Ксендза под руку и, слегка подталкивая, повел в глубь леса, подальше от людей.
— Только что перечитывал документацию… Ту, что захватили в школе. Знаете, кого мы там сцапали? Невероятно, просто невероятно! Вот — пожалуйста! — и ткнул Артему под нос жесткие листы, разукрашенные красными печатями с орлами. — Тут сказано, что предводителем в батальоне особого назначения был… Кто бы вы думаете?
— Да говори уж!..
— Родной братец нашего Одарчука. Иннокентий!
— Что?! Ты понимаешь, что говоришь?
— Извини, комиссар, но я не люблю гадать. Для меня главное — факты. А их, как видишь, совершенно достаточно, чтобы сделать определенные выводы…
И все же Артему было нелегко, ох как нелегко сделать эти выводы. Не привык он выносить поспешные приговоры людям даже при наличии на первый взгляд неоспоримых фактов. Особенно после того, как незадолго до начала войны нечестивцы и подлецы чуть не загнали в могилу его научного руководителя и старшего товарища Дмитрия Крутояра. И все же переутомление, ночные тревоги, Случайно услышанная перепалка между партизанами сделали свое дело. Артем поверил, что Одарчук далеко не тот, за кого стремился себя выдать. Правда, где-то на самом донышке сердца ворошилось сомнение: «А вдруг это ошибка? Может ведь произойти такое фатальное стечение обстоятельств… Нет, здесь нужно еще хорошенько подумать. И прежде всего — послать в Киев надежного человека».
— Об этих бумагах пока ни слова! Ясно?
— Зачем обижаешь, комиссар? Я не привык к предупреждениям!
— Ну, прости! — и Артем пожал Ксендзу руку.
Потом круто обернулся, вложил в рот два пальца — над опушкой прозвучал сигнал боевой тревоги.
Они ехали молча. В притихшем, захмелевшем от дремоты лесу изредка слышалось лишь посапывание коней да порой похрустывал под копытами пересохший валежник. С каждым шагом короче становилась их дорога, а они все молчали. Даже в мелколесье, клином сбегавшем под гору к разбитому еще осенью тракту, не было произнесено ни слова. Молча спешились, молча привязали коней и долго-долго смотрели на багряные отблески горизонта, куда, выгибаясь меж холмами, уходила грунтовая дорога.
— Что ж, Артем, мне пора…
Он вздрогнул. Все время ждал этих слов, и все же вздрогнул. Слишком уж не хотелось ему посылать эту женщину в далекий и опасный путь. Но иного выхода не было.
— Будь умницей, Клава. На тебя — последняя надежда…
Артем сердцем чувствовал: в такую минуту надо было сказать что-то иное, но нужные слова почему-то затерялись в памяти.
— Не надо, Артем, все ясно, — сказала она с чуть заметной улыбкой.
Благодарно посмотрел он ей в глаза и вдруг заметил, что они совершенно такие же, как у его Насти. Сколько уже дней Клава была рядом, они делили горести неудач и трудности походов, а он лишь теперь, перед разлукой, обнаружил это удивительное сходство. И сразу же что-то давно забытое, похороненное шевельнулось в сердце, защемило. Не успел опомниться, как перед глазами встала Настя. Серебристый бисер инея на пушистых ресницах, лукавые искорки в бездонных глазах…
— А гонца к пожарищу Стасюкова хутора пришли, как и договорились. Думаю, за неделю-полторы успею выяснить обстановку в Киеве, — она протянула руку.
Он снял со своего плеча сумку с харчами из куцых партизанских запасов и отдал ей:
— Возвращайся с добрыми вестями.
— Это уж какие будут…
Короткое прощанье. Без громких пожеланий, без поцелуев и вздохов. Просто они еще раз посмотрели друг другу в глаза, пожали руки и расстались.
Согнувшись под ношей, Клава медленно пошла по обочине тракта походкой предельно уставшего человека, который возвращается к голодным детям с выменянными в селах продуктами. Со стороны она и впрямь казалась обыкновенной меняльщицей, которые тогда сотнями бродили по глухим деревням в поисках хлеба.
Артем смотрел ей вслед, а видел Настю. Вот так же устало, чуть ссутулившись под ледяным осенним ветром, вела она свою бригаду на ударную смену в тот памятный вечер тридцать первого года. А потом — внезапный стук в дверь среди ночи, меловое лицо секретаря комячейки, краткое, как телеграмма, сообщение: Настя сорвалась с плотины в днепровскую стремнину… И Артему вдруг подумалось, что Клава сейчас тоже пошла в последнюю свою дорогу. И до боли захотелось крикнуть ей вдогонку, вернуть, пока не поздно. Однако долг, тяжкий долг командира, вынудил его заглушить жалость. Он молча смотрел ей вслед, пока она не исчезла за холмом. И только тогда вскочил на коня. И уже из седла увидел вдалеке под раскинувшимся ясенем Заграву.
«Как он тут очутился? Столько километров промерил за нами следом? И зачем, спрашивается?..» Ему показалось, что глаза Василя полны слез. Конечно, на таком расстоянии, да еще в вечерних сумерках, трудно было разглядеть лицо, и все же ему показалось, что Заграва плачет. «Боже, а что, если Василь ее любит… И как это я раньше не заметил? Почему было не отправить его провожать Клаву?»
Коря себя за слепоту, Артем подъехал к Заграве. Тот хотя бы глазом повел в его сторону. Как и раньше, грустно смотрел на разбитую дорогу меж холмами, за которыми исчезла Клава.
— Ты как сюда, пешком?
— На крыльях, — ответил тот недружелюбно.
— Может… сядешь на Клавиного?
Василь молча взобрался на покладистого, привычного к хомуту коня, реквизированного в Миколаевщине. Тронулись через кустарники.
— Вот так и сиротеет наша группа… — сказал Заграва, когда углубились в лес.
— Почему же сиротеет? О Клаве нечего тревожиться. Документы ей Ксендз нарисовал надежные, а женщина она сообразительная, умная.
Заграва вздохнул: мол, Павлусь Верчик тоже был не из глупых.
— А она… надолго?
— Дело покажет.
На этом и прервался разговор.
К лагерю они добрались, когда уже совсем стемнело. Но спать там никто и не думал. Сбившись после ужина в кучку под глинистым бугром, партизаны тихонько разговаривали, наверное, о предстоящем рейде. Никто не знал, куда их собирается вести комиссар, но все почему-то сходились на одном: этот рейд будет особенно тяжелым и опасным. И все же не трудности пугали, совсем нет: людей угнетала та разительная перемена, которая произошла с комиссаром после разговора с Ксендзом в Миколаевщине. Что нашептал ему долговязый молчун? Почему отряд так внезапно отправился к лагерю, не дождавшись Одарчука?..
Лишь только Артем появился над озером, разговор сразу стих. Головы партизан повернулись в его сторону: скажет или не скажет, куда и почему с такой поспешностью перебазируется отряд? Раньше ведь перед каждым переходом разъяснял.
— К выступлению готовы? — спросил Артем, ни на кого не взглянув. — Тогда в путь! Предупреждаю всех: дорога будет долгая и нелегкая. Кого не устраивает такая перспектива, может оставаться. И вообще, кому порядки в отряде поперек горла, кому надоели походы по лесам, пусть катится на все четыре стороны… Разойдемся, будто и не сходились!..
Тишина как над братской могилой. Но теперь она была красноречивее любых слов, теперь ни у кого не оставалось сомнений, что комиссар слышал разговоры в лесу под Миколаевщиной.
— Ну, так я жду. Кому со мной не по пути, пусть заявит об этом откровенно. Или смелости не хватает сказать правду в глаза?
Все ниже клонятся головы. Десятки глаз исподлобья мечут искры в сторону Петра Косицы: ну, чего ж молчишь? Говори, если ты такой смелый! И вот зашуршали пересохшие листья под чьими-то ногами, к Артему подошел партизан.
— Видно, произошло недоразумение, комиссар, — загудел прокуренный бас Варивона. — Откуда ты взял, что нам с тобой не по пути? Таких, слава богу, среди нас не найдется. Все с тобой!..
Попыхивая цигаркой, Варивон пошел запрягать лошадей, за ним по одному, по два потянулись и остальные. Минуту спустя под бугром остались лишь Артем и Данило Ляшенко. Какое-то время они молча стояли друг перед другом, но в молчании том таились признаки близкой грозы.
— Что все это значит? Я хочу знать, зачем ты разваливаешь отряд, комиссар? — спросил Данило.
— Поздно спохватились, друг, над отрядом уже давно навис ржавый меч.
— А конкретнее можно?
— Отчего же нет? Отряд стоит перед угрозой раскола. Не смотри на меня такими глазами. Это не догадка, а факт.
— Что за глупости! Кто навеял тебе эти бессмысленные опасения?
— К сожалению, они не навеяны, Данило. Под Миколаевщиной я сам стал невольным свидетелем того, как орудуют тихой сапой некоторые архигерои.
— Кто они? Я хочу знать! — Ляшенко пришел в такое неистовство, что Артем даже испугался назвать имя своего обвинителя.
— В конце концов, это неважно. Главное — отряд отправляется. Да разве ты не слышал, что болтали сегодня во время вынужденного привала?
— Во время привала я бродил по лесу.
— Тогда тебе необходимо знать, как аттестуют меня в отряде. Самозваным командиром, который явился сюда, чтобы спасать свою шкуру. Другие рвутся бить фашистов, а я и сам ничего не делаю, и отряду руки связываю, на окольные пути сбиваю. Ну, а вывод, конечно, один…
— Вот оно что, — хмурит Данило брови. — Но почему я узнаю об этом последним? Почему ты не сказал сразу?
— У тебя и своего горя…
— Оставь мое горе в покое! — резко оборвал его Ляшенко. — Предупреждаю: ни в каких поблажках я не нуждаюсь. Я — солдат и прошу об этом помнить. Всегда!
Артем обнял Данилу за плечи, слегка привлек к себе:
— Брось обижаться! Мне надо было все как следует взвесить, обдумать…
— А куда решил вести отряд?
— В Кодринские леса. Иван Забара перед смертью успел сообщить: там находится со своими людьми Бородач.
— Кто он, этот Бородач? Какой у него отряд?
— Об этом мы сможем только на месте узнать. Мне известно лишь одно: Бородач настойчиво ищет с нами связи.
— А далеко туда?
— Да, наверное, километров около сорока будет.
Ляшенко сокрушенно покачал головой:
— Неблизкий путь… А почему такая спешка? Люди ведь только что из похода. Разве не видишь, едва на ногах держатся.
— Отдыхать будем после победы. А сейчас… Нет, ты уж прости, но я не собираюсь им руки связывать. Мы сюда пришли не отсиживаться!
— Ох, Артем, Артем! Не прими мои слова за поучения, но озлобление еще никому и никогда не было добрым союзником. Я понимаю: тебе больно. Но при чем тут отряд? Ты можешь презирать меня или еще кого-то, но не имеешь права так относиться ко всем. Вообще тебе надлежит о себе забыть. Командир должен заботиться прежде всего о людях.
Что тут возразишь? Правильно сказано: настоящий командир думает в первую очередь о подчиненных. Но Артем потому и торопился с отходом, что заботился не о себе. Да, партизаны предельно утомлены, подавлены смертью товарища, разладом в отряде, но если Одарчук замыслил худое, лучше уйти отсюда как можно скорее. Вдруг к утру сюда заявятся каратели?
— И Ефрема нет… Ты подумал про Ефрема? Мы обязаны его дождаться. Запомни: тому нет прощения, кто бросает друга в беде.
— Друга?! И ты называешь его другом?!
— А как же иначе? Да, Ефрем учинил глупость, пустившись самовольно в погоню за карателем… За это его нужно строго наказать, но бросать его на произвол судьбы… Представь себе, с каким настроением выступят в поход партизаны, если мы бросим Одарчука… Нет-нет, этого допустить нельзя! Как хочешь, а я отсюда никуда не уйду, пока не дождусь Ефрема!
— А что, если Одарчук вернется с карателями?
— Это с какой же стати? Что ты хочешь этим сказать?
— Тебе не кажется подозрительной такая долгая погоня за одним карателем? — ответил Артем вопросом на вопрос. — И вообще вся эта история с побегом?
— Если быть откровенным… Не могу понять, как мог выбраться из школы бандит.
— Если бы это был рядовой бандит! Из рук Одарчука ускользнула важная фашистская птица. Не кто-нибудь, а командир специально сформированного где-то под Берлином карательного батальона!
— Вон как! — У Данила от удивления даже дыхание перехватило. — А откуда это известно? Ефрем ведь всех подлюг уложил в коридоре.
— А скажи, пожалуйста, для чего он это сделал?
— Наверное, сгоряча. Он ведь от гнева дуреет.
— А может, из расчета? Знаешь, кем ему приходится командир карателей?.. Родным братом!
Ляшенко покачнулся, как от неожиданного удара, оперся спиной в глинистый обрыв.
— Не верю! Не могу поверить!
— Спроси у Витольда Сосновского. Он, к счастью, успел прихватить все штабные бумаги. Они-то и раскрыли тайну.
Ляшенко долго стоял с поникшей головой. Теперь ему стали понятны и сомнения Артема, и раздражительность, и стремление как можно скорее оставить обжитое место у озера.
— И все же я не верю, чтобы Ефрем пошел на предательство, — выдавил он наконец.
— Я тоже буду рад, если это так, однако отряд вынужден отсюда перевести. И предостеречь Бородача о возможной беде. Одарчук ведь слышал последние слова Забары.
— И все-таки я не гнал бы отряд аж до Кодринских лесов. Что мы знаем о том крае? Сначала разведчиков бы туда направить, а потом уже принимать окончательное решение.
— Пожалуй, ты прав… Тогда сделаем так: ты поведешь людей к Студеной Кринице, а я подамся на разведку к Бородачу.
— Почему именно ты? Другие найдутся.
— Не сомневаюсь. Но с ними долгая песня. Пока посланцы туда да обратно… А я уже завтра обо всем с Бородачом договорюсь. Одним словом, жди меня в Студеной Кринице. А тут оставь засаду. Непременно!
— Все ясно, комиссар, без дела сидеть не будем.
— Значит, договорились. А теперь — в дорогу! — И Артем протянул Ляшенко руку.
— Возьми надежных хлопцев. Без них может оказаться не сладко.
— Возьму. Заграву и Варивона возьму…
Три всадника останавливаются среди поля. Но никто из них уже не приставляет к уху ладони, не всматривается до рези в глазах во влажную тьму. Зачем эти осторожности, когда вокруг ночь и тишина? Такая густая и непроглядная тьма, что они и на близком расстоянии еле-еле различают друг друга…
— А может, лучше дождаться утра, Артем… — не то спрашивает, не то советует глухой Варивонов бас. — Чего доброго, еще сами в беду попадем. Тьма ведь как деготь!
Артем вздыхает. Он уже подумывал, что хорошо бы где-нибудь переждать до рассвета. Зачем изнурять и себя и коней, когда нет никакой надежды добраться к утру до Нижиловичей? А напороться в такую темень на вражеский пост и вправду легче легкого. Уже не первый час блуждают они в кромешной тьме, сбившись с направления, и кто знает, куда выведет их слепой случай. Так что разумнее, конечно, дождаться рассвета где-нибудь в безопасном месте. Однако какая-то непостижимая сила настойчиво гнала Артема вперед.
— Был бы Митько! — вырывается из груди Василя. — Он бы с завязанными глазами нас привел…
Ему не перечат. Да, с проводником им не пришлось бы столько блуждать. Пока небо еще не затянуло тучами, они кое-как ориентировались по звездам, но после полуночи исчез и этот ориентир. Попробуй определи, где восток, а где запад, когда темень такая, что не видно пальцев на вытянутой руке. Были бы компас да карта, но о такой роскоши эти трое не могли и мечтать.
— До села бы добраться… Должны же быть здесь села, — тихо проговорил Артем. — Там и дорогу можно спросить, и пересидеть…
Снова пустились наобум. Ехали не торопясь, прислушивались, не долетит ли собачий лай, не разорвет ли тишину горластый петух? Но только пырей шелестел под конскими копытами да изредка вспархивали напуганные перепела. Где же они, эти села?
Но вот поле кончилось. Овраг. Кони неохотно спускались по косогору, настороженно прядали чуткими ушами. Что там, внизу? Из оврага тянуло застоявшимся болотом, перепревшей травой. Почуяв воду, они оживились, прибавили ходу и вскоре вынесли всадников к небольшой кринице с низеньким деревянным срубом. Партизаны сами напились досыта, напоили коней. Куда же дальше? Выбираться на противоположный склон или следовать оврагом?
Решили ехать по оврагу. Все же лучше, если рассвет застанет их не на равнине.
Дорога, дорога… Слепая и тревожная партизанская дорога.
Они потеряли даже малейшую надежду набрести на человеческое жилье, когда Заграва, ехавший впереди, вдруг воскликнул:
— Мостовая! — и соскочил с коня.
Артем с Варивоном тоже спешились. Опустились на колени и щуп-щуп вокруг себя: не ошибся ли Василь? Нет, не ошибся — под ними была мостовая. Добротная, отшлифованная тысячами и тысячами ног, колес, копыт. Они ползали по влажным прохладным камням, ощупывали их дрожащими пальцами, а над головой сытыми шмелями сонно гудели телеграфные провода.
— Эге-ге, да это же шоссе на Житомир!
— Ты уверен, Варивон?
— Не сомневаюсь!
Облегченно вздохнули. Значит, все же вырвались из объятий черной пущи! Как бы там ни было, а теперь хоть не придется кружить волчьими тропами! Вдоль шоссе ого-го сколько сел и хуторов, до какого-нибудь непременно удастся добраться. Главное теперь — не терять из виду телеграфных столбов.
Болезненной синевой пронималось небо на востоке, когда партизаны въехали на окраину неизвестного селения. Остановились на краю огородов, в вишеннике.
— Давайте я махну на разведку. С молодицами у меня разговор хорошо вяжется, — с деланной веселостью предложил Заграва. — Вы и оглянуться не успеете, как я все разузнаю.
Однако после вчерашнего трагического случая в Миколаевщине Артем и слушать не хотел, чтобы Василь пошел один. Мало ли что может произойти. К облюбованной неказистой хатенке направились втроем. Коней привязали в саду, а сами — во двор. Заграва потопал к порогу, а Артем и Варивон изготовили оружие, притаились поблизости за тыном.
Тихий стук в окно. Короткий скрип наружных дверей. И приглушенный шепот:
— Полицаи в хате есть?
— Да господь с вами! Голопупенков целая орава, а полицаев…
— Как называется село?
— Ситняки.
— А про Нижиловичи слышала?
— Почему бы нет? Это по соседству.
— Как туда пройти?
— Дорогой люди ходят. А ты кто такой будешь?
— Человек, как видишь. Из трудтранспорта, что в Германию отправляли, сбежал, к корешу в Нижиловичи добраться бы да пересидеть, пока уляжется кутерьма после побега. До восхода солнца можно туда добраться?
— Если ноги хорошие, то отчего же!
— А как туда проскочить побыстрее?
— Напрямки, конечно. Как выйдешь в поле, — она показала рукой, — прямо и прямо, до самого леса. А в лесу забирай влево. Не так уж туда и далеко, но для нездешнего…
— Ну, спасибо и на этом…
Но они не кинулись сразу в поле, для полной уверенности решили спросить еще кого-нибудь. Но и в другой хате сказали: лучше всего добираться полем, а дальше через лес. И они направились к лесу. А навстречу им уже мчал на седогривых конях хмурый рассвет.
…Вот кончилась выбитая дождями и выстеганная ветрами стерня, над головой зашумела нежная листва. Начался лес. Наконец-то! Теперь можно и дух перевести. Но трое всадников и не подумали ослаблять поводья. Около часу продирались они сквозь зеленые чащи, пока не вынырнули на опоясанную грунтовой дорогой опушку. Впереди замаячило село. Обыкновеннейшее, ничем не приметное полесское село.
— Вот и добрались, — устало сказал Артем, вытирая рукавом вспотевшее лицо. — Только туда не сунешься сейчас… Успеть бы на часик раньше…
— Ты что, комиссар? Неужели придется торчать тут до ночи? И из-за какого-то часа!
— А может, попробовать средь бела дня встретиться с Ничипором Быкорезом? — не то спрашивает, не то предлагает Варивон. — Так торопиться и… Обидно же!
Еще бы не обидно! Артему самому не терпится поскорее встретиться с хозяином явочной квартиры здешнего партизанского отряда, но как это сделать? О том, чтобы отправиться на свидание с Быкорезом втроем, не могло быть и речи. В селе не то что троих пришлых — пса приблудного сразу приметят.
— Послушай, а что, если попытаться вызвать Быкореза сюда? — сверкнул крепкими зубами Василь.
— Попробуй вызови, — скептически усмехнулся Варивон.
— Вон видишь стадо? За пригоршню махры пастух сбегает за ним, я уверен. Что, не так?
Идея Василя показалась заманчивой: пастушку и в самом дела ничего не стоит позвать Быкореза за село.
— Но согласится ли Быкорез идти в лес неведомо к кому? Откуда ему знать, что мы за люди, — засомневался комиссар.
— Согласится или не согласится, а попытаться следует. И знаете, как я его сюда выманю? — Василевы глаза хитро постреливают то на Артема, то на Варивона. — Передам, что его вызывает Иван Забара. А к Забаре он выйдет наверняка.
Варивон недовольно качает головой.
— Негоже обманывать хорошего человека. Что подумает о нас Быкорез, когда узнает о смерти Забары?
— Тогда предложи другой план.
— Если бы он у меня был.
— Ну, значит, сделаем, как предлагаю я. А потом объясним ему. Должен ведь он понять! А теперь я пошел! — И, не дожидаясь согласия, зашагал по полю.
Василю повезло. Двое пастушков-подростков оказались парнями сговорчивыми и сметливыми, без лишних расспросов согласились позвать дядьку Ничипора. И не за какую-нибудь там плату, а просто так. Пока Заграва балагурил со старшим, младший помчался в село и вскоре вернулся в сопровождении кряжистого старика.
— Так где же Забара? — растерянно заморгал старик припухшими веками.
— Я от него, — и Василь шепнул на ухо пароль для связи.
Быкорез успокоился и зашагал с Василем в лес. Радостное знакомство, пожатие рук. Но на просьбу Артема проводить их к Бородачу развел руками:
— Откуда вы взяли, что я могу проводить? В лагере Бородача я никогда не был и дорог туда не знаю. Единственно, что в моих силах, — это свести вас с его связным.
— А когда это будет?
— Может, завтра, а может, и послезавтра. Когда заявится, тогда и сведу.
— А нам что — жди?
— Что поделаешь, придется ждать.
Однако было видно, что старик знает, хорошо знает дорогу к партизанам, только не хочет показывать.
— Ну, вот что: бросайте играть в жмурки! Мы должны предупредить Бородача об опасности. Карателям известно, где они находятся! — взорвался Василь.
— А вам откуда об этом известно? — настороженно прищурился Быкорез.
Артем по старой привычке пригладил обеими руками жесткие свои волосы и тихо заговорил:
— Вчера наш отряд совершил налет на Миколаевщину. Слышал о таком селе?.. Так вот, там, в полицейском застенке, мы нашли Ивана Забару и Розу…
— Так вы, может, от генерала Калашника?
Трое переглянулись и в один голос:
— Можешь считать, что так.
— Почему же сразу не сказали? Бородач неделю назад послал гонцов на розыски вашего отряда. Значит, вы встретились с ними?
— Лучше не знать таких встреч, — тяжело вздохнул Варивон. — Розу мы нашли мертвой, а Забара… Перед смертью успел сообщить, что он из группы Бородача, которая базируется в Кодринских лесах. При этом был один мерзкий тип.
Ничипор помрачнел, опустил голову.
— Так вот какие дела…
— Медлить нельзя! — уже тоном приказа произнес Артем. — Нужно как можно скорее предупредить Бородача об опасности. Завтра может быть поздно!
Быкорез долго думал и наконец решился:
— Раз такое дело, пойдемте. Вы уж извиняйте, что я сразу не того… Но ведь, сами понимаете, время теперь такое.
…Солнце висело уже над верхушками деревьев, когда четверо путников, едва держась на ногах, вышли к заплесневевшему лесному болоту. Передний, кряжистый и приземистый, остановился, приложил ко рту лодочкой ладони и закрякал по-утиному. Раз, другой, третий. В ответ — легкий свист, а вскоре зачавкало болото и из ольховых зарослей появился странный человек. Он был худой, бог знает сколько времени не бритый, в грязных лохмотьях, ну нищий из нищих!
— Это гонцы от генерала Калашника. Веди их быстро к командиру, — сказал ему Быкорез.
Какое-то мгновение тот стоял словно оглушенный, потом повернулся и, не говоря ни слова, исчез в чаще. Быкорез успокоительно улыбнулся своим спутникам: ничего, мол, не волнуйтесь, он вернется. И действительно, тот вернулся и сказал:
— Бородач просит к себе.
— Ну, доброго вам знакомства, — стал прощаться Быкорез. — Веди их, Микола, к Бородачу и скажи: его гонца будем ждать каждый понедельник в условленном месте…
Тот, кого назвали Миколой, велел привязать коней в зарослях и только после этого повел гостей по настилу из валежника через вязкое болото. Постепенно они выбрались на сушу, под крутой косогор, поросший кустами ивняка и калины.
— Вот мы и пришли, — коротко молвил Микола и показал на косогор.
И тут все трое заметили, что на руках Миколы не было ни единого пальца.
— Послушай, друг, — тронул его за плечо Заграва. — Где это тебя так?
— Да уже тут, — неохотно ответил тот. Он раздвинул зеленые ветви, и прибывшие увидели узкий, похожий на нору, вход в пещеру, вырытую в косогоре. — Кто из вас первым будет говорить с Бородачом?
Первым, конечно, должен был встретиться с ним Артем. Вслед за Миколой он с трудом протиснулся в узенький проход и очутился в слепой каморке. Удушливый сырой воздух, ржавые сумерки. Слабенький язычок пламени, робко трепетавший в стенном углублении, не разгонял застоявшегося мрака. Лишь некоторое время спустя Артем разглядел лежавшего под лохмотьями на куче сосновой хвои человека. Рядом с ним полулежал, опершись на локоть, другой человек. В мерцающем свете каганца трудно было рассмотреть его лицо. Артем видел только слежавшиеся, давно не чесанные пряди жестких волос на голове, длинную черную бороду и лихорадочно блестевшие глаза.
«Что это — партизанский лазарет? Командирская землянка или окраинная застава? Кто эти люди? Почему сидят в душном сыром подземелье?..» — терялся в догадках Артем. Торопясь в Кодринские леса, он, ясное дело, не полагал, что в отряде Бородача его встретят с фанфарами, но надеялся увидеть радостные лица партизан, ощутить их горячие объятия, искренние пожатия рук. А тут — на тебе…
— Что же ты стоишь, человече? В ногах правды нет, подходи, будем знакомиться, — подал голос бородатый.
— Я хочу видеть командира отряда.
— Он хочет видеть командира! Кхи-кхи-кхи!.. — Бородатый зашелся сухим, трескучим кашлем. В его груди надрывно свистело, хрипело, он дергался в мучительных конвульсиях, прижимая костлявую руку ко рту.
Беспалый Микола встревожился, бросился к бородатому, опустился на колени с жестяной банкой в культях:
— Воды глотните, дядьку Давид, воды!
Хлебнув воды, Давид притих. Тяжело дыша, какое-то время лежал неподвижно на спине, потом опять приподнялся на локоть, вытер рукавом пот со лба и протянул Артему дрожащую руку:
— Будем знакомы… Давид Борухович, а по-здешнему просто Бородач. А ты кто будешь?
Артем отрекомендовался.
— Из Киева, значит. Недавно выбрались в леса?.. — Только глухой не услышал бы в его голосе разочарования. — А как же генерал Калашник? Вы о таком слыхали? Кхи-кхи-кхи… Хотя кто ж о нем не слыхал? Сейчас везде только и разговоров что о подвигах Калашника. Говорят, видимо-невидимо войска доставил сюда на самолетах из Москвы…
Услышанное и удивило Артема, и в то же время обидело. Какую-нибудь неделю «погулял» Одарчук по хуторам, по селам, а слухов пошло — за год не переслушать! И генерал, и самолеты, и войск видимо-невидимо… Ну, пусть бы женщины услаждались разными баснями, но чтобы партизаны развешивали уши… Однако не стал развеивать легенду про Калашника: если она так нравится людям, пусть себе верят на здоровье!
— Калашник делает свое дело.
— Что же у него за армия?
— Армия что надо! — отделался шуткой Артем. — Главное: фашистов умеет бить.
— Да, слышали, слышали про его дела…
— Скажите, а вы давно из города? Как там сейчас? — это уже заговорил Микола, засовывая в карманы искалеченные руки.
— Ничего утешительного сказать не могу. Очень тяжелые дни настали для Киева.
Микола снова:
— Может, и нехорошо допытываться, но скажите: вы, случаем, не поддерживали связи с городским подпольем?
— А что?
— Да, видите ли, я из подпольщиков… Может, приходилось слышать о группе «Факел»?
О, об этой загадочной группе Артем наслышался предостаточно!
— Нашим руководителем был Иван Кушниренко.
С Кушниренко Артем не был лично знаком, но от Петровича не раз слышал, что это человек исключительной отваги и изобретательности, образцовый организатор, хотя по молодости несколько эгоистичен и честолюбив.
— Это не тот, случайно, что военную комендатуру выкурил прошлой осенью с Крещатика?
— Тот самый.
— А ты как же здесь очутился?
— Мне еще зимой Кушниренко приказал подготовить опорную базу в лесах для молодежного партизанского легиона.
«Опорную базу для молодежного партизанского легиона? — удивился Артем. — Почему же Петрович ни разу об этом не заикнулся? Не знал?.. Наверное, не знал. Иначе не стал бы распылять людей по разным селам и хуторам, когда стало известно, что в подпольный центр проник гестаповский агент и было принято решение выбираться в леса. Но почему Кушниренко самолично взялся за это дело? Почему не поставил в известность Петровича? Нам бы сейчас ох как пригодилась эта опорная база!»
— Ну, где же она, ваша база?
— На хуторе Заозерном была… — махнул рукой Микола. — Еще весной каратели хутор на ветер пустили.
— Мы после стычки как раз на тот хутор набрели… кхи-кхи-кхи… — вступил в разговор Давид. — На пожарище наткнулись на него, — показал на Миколу. — Почитай, мертвого нашли. Двое суток пролежал на морозе… кхи-кхи-кхи… с простреленной грудью. Просто диво, что он отошел. Три месяца провалялся в этой норе, а все же встал. Правда, пальцев на руках и ногах недосчитался.
— Простите, но вы, часом, не знаете, как там Кушниренко? — опять заговорил Микола. — В городе или, может, в леса отправился со своим легионом?
Опять для Артема загадка: почему Петрович, который лично подбирал кадры для партизанского отряда, не пожелал взять с собой Кушниренко? Ведь Иван еще с зимы, оказывается, рвался из города.
— Ничего определенного вам сказать не могу, но вот вернется из Киева наш посланец…
— У меня к вам просьба: с первым же посыльным передайте мой отчет Кушниренко. Он, наверное, думает… Я же до сих пор не дал о себе знать.
— Хорошо, передадим.
Микола проворно подчистил фитиль самодельного каганца — в землянке сразу посветлело. Только теперь смог Артем попристальнее разглядеть лицо Бородача. Оно показалось ему очень знакомым. Решительное, волевое, с высоким лбом и выразительными черными глазами. Но где, когда видел он этого человека раньше?
— Что, припоминаешь, где мы с тобой встречались? Кхи-кхи-кхи… — Видимо, и Бородач узнал Артема. — Давай подскажу. Наводнение на Днепре помнишь? А ударные бригады на сооружении защитных дамб?
— Вот так неожиданность! Кто мог подумать, что встречу тут бывшего бригадира «водяных»! А еще говорят: мир широк.
— На этом свете… кхи-кхи-кхи… не так легко разминуться. Но скажи: как ты нашел нашу нору? Наверное, моих гонцов встретил?
— Без них сюда, конечно бы, не попал… — сказал Артем и запнулся.
— Где же они? Почему я не вижу Розу, Заберу?..
Вот и дождался Артем вопроса, которого боялся больше всего. Что ответить Бородачу?
— Я прибыл без твоих гонцов, Давид, — попробовал уклониться Артем.
Но это еще больше встревожило Боруховича:
— Ты что-то скрываешь, товарищ Таран. Не возражай, по глазам вижу. Впрочем, можешь и не говорить, я и без слов все понимаю. Ванько и Роза хорошо знают, в каком положении мы здесь остались, они бы на крыльях прилетели, если бы все было в порядке. А они не вернулись… Тому, кто провел в лесу более восьми месяцев, не нужно объяснять, почему не возвращаются в свой лагерь партизаны… Ты только расскажи, как это случилось.
Рассказать о событиях прошлой ночи Артему не хватало мужества.
Неизвестно, сколько бы длилось мучительное молчание, если бы на помощь Артему не подоспел напарник Бородача, до сих пор лежавший под лохмотьями без малейших признаков жизни.
— Хлеба…
Артем мигом сунул руку в карман. Вынул кусок замусоленного сахару, кусок зачерствелого хлеба и протянул больному.
— Хлеба ему нельзя, — деревянным голосом произнес Бородач. — Мы уже несколько дней, кроме болотной воды, ничего во рту не держали. А лейтенант Кобзев тяжело ранен в живот…
— Так почему же он тут умирает? Его лечить надо! — и удивился и возмутился Артем. — Где твои люди, Давид? Почему они бросили вас?
Бородач скорбно покачал головой:
— Где мои люди?.. Все мои люди, товарищ Таран, перед тобой.
От неожиданности Артем даже охнул.
— Что, надеялся встретить большой, сплоченный отряд, а попал к кучке никудышных калек? Не суди строго, отряд у меня был. И немалый. В лучшие дни… кхи-кхи-кхи… больше пятисот штыков насчитывал. А сейчас, как видишь, трое нас осталось.
«Пятьсот штыков — а сейчас трое осталось. Куда же мне с двумя десятками, если Бородач с такой силой не выстоял?!»
— Что затосковал, товарищ Таран? — произнес Давид после паузы. — Соображаешь, как с такими калеками быть? Не терзайся, обузой для вас не станем. Сам хорошо знаю, что значат для отряда раненые. Единственная просьба: помоги выбраться из этой могилы.
— К чему эти слова? — обиделся Артем. — Тут вас никто не оставит. Меня одно только беспокоит: как быть с лейтенантом? Ему лечение, покой необходимы, а в нашем отряде…
— Помоги добраться до Миколаевщины, мы там с лечением сами устроимся.
— А почему именно в Миколаевщине?
— Там у нас надежные люди. Не раз в трудную минуту выручали и сейчас, надеюсь, не откажут. Да и о Розе, может, что-нибудь узнаю, она туда пошла с Иваном…
— Кто же там такой надежный, если не секрет?
— Что за секрет… После всего сказанного от вас не может быть никаких секретов. Староста села в Миколаевщине свой человек. Ну, и на Кондрата положиться можно… Кхи-кхи-кхи!
— На Кондрата? — Артем вскочил на ноги, как с раскаленной сковороды.
— Вы что, знаете его?
— Собаки бешеные лучше бы с ним знались! Гад ползучий тот Кондрат!
— Что он натворил? Говорите же, говорите!
— Проводника нашего, Митька Стасюка, топором зарубил. Сначала другом прикидывался, в помощники набивался, а потом…
Давид ткнулся лицом в сжатые кулаки, закрыл глаза лейтенант Кобзев. Они поняли, почему не вернулись Роза и Забара…
— Что ж, пора и в путь, — сказал после некоторого молчания Артем.
Однако никто не шевельнулся.
— Оставаться тут нельзя. Как бы утром не нагрянули каратели…
— Это с какой же стати? Сюда и зверь без проводника не попадет, — возразил Давид.
— Боюсь, каратели попадут. Но об этом — в дороге. А сейчас будем трогать.
Из Кодринских лесов Артем возвращался преисполненный жаждой решительных действий. Если до сих пор у него были сомнения и колебания, как поскорее собрать воедино немногочисленный отряд киевских подпольщиков и вывести его на широкую дорогу борьбы, то на безымянном островке среди болот они исчезли, развеялись дымом. Судьба словно умышленно свела его с человеком, который, сам того не ведая, снял с его глаз пелену, заронил в душу зерна великих решений. После горькой исповеди Давида Артем как в зеркале увидел себя со всеми своими ошибками и просчетами.
И, наверное, от сознания, что наконец принято четкое решение, на сердце у него стало светло и легко.
Шли долго. Артем вздохнул полной грудью и оглянулся, и ему вдруг показалось, будто он уже бывал в этих местах. Чахлый кустарник, глухая просека, приземистые сосны. Артем не сомневался: впереди, за клином толоки, сбегавшим к болоту, — Миколаевщина. Он мог бы безошибочно показать поляну, на которой отдыхали после первой своей операции партизаны, овражек, что служил Заграве наблюдательным пунктом, ну и конечно же расколотую сосну, под которой он, Артем, невзначай услышал о себе крутой разговор.
— Объявляй привал, комиссар, приехали, — подал голос Варивон и с ходу плюхнулся животом на землю.
Остановились.
Варивон удивленно качает головой:
— Надо же, как раз на старое место попали! Ну и ну!
С помощью Артема слез с коня Бородач. Оперся спиной о ствол гибкой березки и принялся растирать затекшие ноги. Очнулся вдруг и лейтенант Кобзев. Носилки осторожно опустили на траву.
— Спать… очень хочу спать, — едва слышно прошептал он.
— Скоро… скоро отдохнешь. Добрались все же до Миколаевщины.
— Вот и хорошо. Только что-то здесь горелым пахнет… Дышать тяжело…
После этих слов все вдруг почувствовали запах гари.
— Наверное, пастушки вчера костер не загасили, — высказал догадку Варивон.
— Слушай, комиссар, — стремительно вскочил Заграва, — пока совсем не рассвело, надо бы в село на разведку смотаться. Кто его знает, как там.
— Надо бы…
— Ну, так вы побудьте здесь, а я мигом.
— Я советую к Кнышу обратиться, — заговорил, сдерживая кашель, Бородач. — Прохор введет в курс дела… Его хата — третья от церкви, справа. А чтобы он тебя признал, скажешь: «Кузнец старост ожидает…» Он поймет, что к чему.
Заграва и глазом не повел. Слушал Давида, крепко сжав губы, будто и не знал, что стряслось с Прохором Кнышем, а когда тот кончил, поправил на себе одежду и проворно зашагал к селу.
Немое, напряженное ожидание…
Пятеро путников молча лежат, раскинув руки, на росистой траве под поредевшими, поблекшими звездами, и ни один не решается нарушить молчание. Да и о чем сейчас говорить? О близкой разлуке? Но и без слов ясно: как только вернется Заграва с добрыми вестями, Бородач со своими больными побратимами надолго осядет в тайниках Миколаевщины, а Артемовым спутникам пролягут новые, неизведанные дороги.
— Так какие же у вас планы на будущее? — первым начал Артем.
— Что говорить о планах, сначала на ноги надо встать, — ответил Давид чуть слышно.
— Тут вы хоть в безопасности будете?
— Где теперь безопасно? Прохору я верю как себе, но мало ли что может случиться.
— А как с Миколой? Ты и Миколу возьмешь с собой? — спросил Варивон.
— Пусть Микола выбирает сам.
— Что же мне выбирать? Теперь я никому не нужен. Без пальцев ложку с трудом держу, не то что винтовку. Какая от меня польза… — Голос хлопца задрожал и прервался.
— Ну, это ты брось, — насупил брови Артем. — В такой схватке каждому найдется место в строю, была бы охота. Я знал человека без обеих ног… Кто бы, ты думал, был связным подпольного центра в Киеве? Безногий. Наденет суму нищего через плечо и айда по городу. Где даже мышь не проскочит, он и там прошмыгнет. Кому в голову придет подозревать калеку! А ты: без пальцев никому не нужен…
— А вы возьмете меня в отряд?
— Грех было бы отказать!
— Спасибо… — только и смог прошептать Микола.
Пламенело небо на востоке, розовые отсветы все ярче поблескивали на влажной листве деревьев, а Заграва не возвращался. Пятеро на опушке переговаривались о том о сем, только не о Василе, а думали об одном: не случилось ли чего с их посланцем?
Но вот где-то за выгоном в овражке зашлепали чьи-то быстрые шаги, а через минуту вынырнула и знакомая фигура. Тяжело дыша, подбежал к товарищам Василь. Все ждали его доклада. Но он молчал.
— Ну, что там? — не выдержал Артем.
— Беда, комиссар! Нет больше села.
— Как это — нет? Куда же оно девалось?
— Сожжено дочиста. Одни только печищи… да разрытая могила…
И тут все, не сговариваясь, вскочили на ноги. Даже лейтенант Кобзев силился приподняться на локоть.
— Веди! — приказал Артем ледяным голосом.
— Не надо! Там ни одной живой души.
— Веди! Веди! — в один голос потребовали и другие.
Артем с Варивоном поспешили за Василем. Никто из них не знал, зачем они так спешат к пожарищам, но бежали, не замечая ни ухабов, ни кочек, бежали, будто и не они всю ночь мерили долгие километры. Миновали болотистую луговину, взобрались на пригорок и оцепенели: вместо аккуратных, приветливых хаток — остовы обгорелых печей, вместо обнесенных тынами усадеб — сплошные пепелища, по которым утренний ветерок гоняет рыжие буруны. Даже деревья обгорели и зловеще торчали черными вениками.
— А виселицу оставили. Все уничтожили, а виселицу оставили… — упали Василевы слова в жуткую тишину.
Лишь теперь Артем заметил, как над сплошным пожарищем хищно высится виселица. Да еще несколько старых железных крестов на кладбище, за разрушенной церковью.
— Неужели совсем никого не осталось?
— Никого… Нелюди, даже братскую могилу не оставили в покое.
Не сговариваясь, они направились к тому месту, где совсем недавно был майдан. Без единого слова стали насыпать холмик над братской могилой погибших партизан. Потом молча пустились в обратный путь. Солнце уже стелило золотистые ковры, но в глазах у них было черно.
— Эге-ей, постойте! — неожиданно прозвучало где-то сзади.
Обернулись. Вдогонку им ковылял махонький человечек. Артем сразу узнал в нем горбуна с плоским морщинистым лицом, в вытертой и до блеска замусоленной ушанке. Они смотрели на него как на воскресшего, а старик стоял, и обильные слезы катились по его щекам.
— Что же вы так поздно? — беззвучно шептали его губы. — Почему не пришли тогда, когда вас так звали?
— Как это случилось? Когда?
— О люди, разве ж можно про это рассказать! — обхватил старик голову руками. — Вы тогда побыли и ушли, а к вечеру каратели нагрянули. Из тех, что вы не добили. Ну и началось… Не приведи господи никому такого пережить. Пальцы детям на глазах матерей отрубали, глаза выкалывали, огнем жгли и все допытывались, сколько вас было да куда направились. Только кому это было известно? Тогда они все село в церковь согнали. С кладбища я видел, как они сначала хаты поджигали, а потом и церковь с людьми не миновали… Ах, как там звали вас!..
Артем смотрел на старика, слушал его взволнованный рассказ и чувствовал, как ледяные клещи нещадно сжимают сердце.
— Не рви себе душу, Артем, — тихо молвил Варивон, поняв, почему посерело лицо комиссара. — Не наша в этом вина…
— Кто ж говорит, что ваша? Все они, они!.. — Старик гневно затряс над головой маленькими кулачками. — Вам только один упрек: мало уничтожаете это отродье. Больше, больше надо!
Заграва словно только этого и ждал:
— Так нам еще и упреки? Мы места себе не находим, лучших людей теряем, а нам, оказывается, еще и упреки?! А почему же землячки твои, когда мы в отряд их звали, не пошли к нам, чтобы уничтожать это отродье? Поохали, поахали, затылки почесали и по домам. Мол, пусть другие кровь проливают, а мы на готовенькое… Не так, скажешь?
— Твоя правда: был за ними грех, — виновато опустил голову старик. — Но сейчас никого не нужно уговаривать, сами вас разыскивают.
— Дураки всегда задним умом крепки, — не мог уняться Василь.
— Да погоди ты со своей руганью, — утихомиривал Василя Варивон. И обратился к старику: — Это ты о ком говоришь? Кто нас разыскивает?
Старик всплеснул руками:
— Да о ком же, как не о наших, из Миколаевщины. В лесу за оврагом они скрываются. Как только каратели на село налетели, Матвей Довгаль смекнул, что к чему, и позвал сельчан. Так десятка два мужиков и отправились за ним в овраг. Вы уж не попомните лиха, подождите, я им подам знак. Они так хотели найти вас… Я скоро…
— Ладно, подождем на опушке.
Как только Артем утвердительно кивнул головой, старик на удивление быстро засеменил к оврагу.
Тронулись в путь и партизаны. Добрались до опушки, уселись полукругом возле больных и стали думать-гадать, где же теперь найти надежное пристанище. Возвращаться в Нижиловичи Артем отказался наотрез, а в других селах у Бородача не было надежных людей.
— Так, может, к моей тетке Мокрине? — несмело предложил Микола. — Она, правда, не близко, но если другого места нет…
— К какой это Мокрине? Не к той, случайно, что в Бабинецком лесу проживает? — уставился в удивлении на него Заграва.
— К той самой. А вы что, бывали там?
Артем недовольно посмотрел на Василя и глухо сказал:
— Туда не пойдем. Куда угодно, только не туда.
— Почему? — спросил Микола. — Она хоть и норовистая, но добрая. Это точно. Да и дядько Евдоким… он всю гражданскую у красных воевал. Наша группа не раз на его хутор переправляла из Киева семьи коммунистов, и всегда обходилось без провалов.
— Дело не в Мокрине, — успокоил хлопца комиссар. — Беда в том, что не только мы знаем туда дорогу…
Вскоре появился старик в сопровождении группы мужчин. Были тут и бородатые дядьки, и зеленые юнцы с наганами, с обрезами, охотничьими ружьями, но были и безоружные. Бросалось в глаза, что люди не обуты, с непокрытыми головами, в нижних сорочках. Видимо, пришлось им оставить хаты с такой поспешностью, что было не до сапог и пиджаков.
— Ну, вот и привел пополнение, — как к давнишнему приятелю обратился старик к Артему. — Ты не смотри, что кое у кого пуп сквозь драную сорочку проглядывает, хлопцы наши не робкого десятка. Принимай в свой кош — не пожалеешь. Вот, к примеру, Матвей Довгаль — все моря обходил, самого Нептуна за бороду таскал.
Наверное, старик не пропустил бы возможности поведать о доблести каждого земляка, если бы Заграва не спросил, кивнув на босоногое и голопузое пополнение:
— Они что, немые все или оглохли?
— Да господь с тобой, с чего бы?
— Так передай им, что наш комиссар не любит, когда с ним через адвокатов разговаривают. Дошло?
Дошло не только до старика. Через мгновение от толпы отделился статный русый, с тяжелым подбородком парень, по-военному подошел к Артему и, приложив руку к виску, отчеканил:
— Товарищ отрядный комиссар, семнадцать жителей недавно уничтоженного карателями села Миколаевщина, которым удалось избежать зверской гибели, твердо и бесповоротно решили стать партизанами. Просим принять нас под свое командование. От их имени клянусь, что никто и ни при каких обстоятельствах не сложит оружия, пока на нашей земле останется хотя бы один фашист. Рапорт отдал бывший флотский старшина Матвей Довгаль…
Первое пополнение… Сколько Артем мечтал об этой минуте, как ждал ее после выхода из Киева, и вот она пришла. Пришла! Семнадцать вчерашних смертников просятся в отряд. Артем разглядывает новичков, их решительные мрачные лица, и на душе у него понемногу светлеет. Первое пополнение… Потом переводит взгляд на бледного неподвижного лейтенанта Кобзева, на Бородача, на всегда незаметного Варивона и останавливает его на Заграве, который прячет и не может скрыть радостной улыбки.
«Вот видишь, Василь, пришел и на нашу улицу праздник! — так и говорят его глаза. — А это, считай, только начало. Скоро люди потянутся к нам, как весенние ручьи. И наше первейшее дело — не дать этим ручьям расплескаться по лужам, а соединить в одно могучее русло…»
— Коммунисты среди вас есть?
Поднялось три руки.
— Комсомольцы?
Этих тоже негусто.
— Кто служил в армии?
Таких оказалось немало.
— Что же, товарищи, бить гитлеровских захватчиков — святой долг каждого честного человека. Но давайте сразу навсегда договоримся: наш отряд — не место для тех, кто хочет пересидеть опасность в лесу, и не вольница, где каждый будет делать то, что ему захочется. Мы взялись за оружие, чтобы отомстить врагу за горькие обиды, чтобы защищать народ, который временно оказался в неволе. Впереди у нас — испытание смертью, но и в самых сложных обстоятельствах каждый должен помнить: мы полпреды советской власти на оккупированной территории. Поэтому любое проявление анархии, своеволия командование отряда будет рассматривать как тягчайшее преступление со всеми вытекающими отсюда последствиями. Наши основные заповеди: абсолютная преданность Родине, высокая сознательность и железная дисциплина. Так что подумайте над моими словами, и, кому не по душе такие порядки, давайте лучше разойдемся сейчас, как будто и не сходились никогда…
Артем сказал это больше для порядка, ибо нисколько не сомневался, что после всего пережитого миколаевщане сделали окончательный выбор. Однако произошло непредвиденное: из толпы выступил парень с сухим, болезненным блеском прищуренных глаз и обратился к Бородачу:
— Что это за комедия, дядьку Давид? Мы хотели в твой отряд, а тут… Почему за тебя тут другие распоряжаются?
— О, Прохорович! — радостно раскинул руки Бородач. — Здравствуй, родной! Да подойди-ка поближе…
Но юноша словно и не слышал этих слов.
— Ты знаешь, кто они? — показал он взглядом на Артема.
— Конечно, знаю. Посланцы генерала Калашника.
Прохорович часто-часто заморгал воспаленными веками и стал медленно пятиться от Артема.
— Брехня! — внезапно резанул тишину его пронзительный голос. — Бандюги они, а не посланцы генерала Калашника.
Шарахнулась, точно ее ударили откуда-то сверху, толпа, встревоженно загудела.
— Что с тобой, Петро? Как смеешь такое плести?
— Смею! И они хорошо знают, что смею! Пусть расскажут, как они и Кондрата, и…
— Ах ты ж! — рванулся к Петру Заграва, но Варивон успел схватить его за полу пиджака. — Почему не говоришь, как твой подлый Кондрат зарубил топором нашего Митька? Почему, спрашиваю?
Тот только моргал удивленно глазами.
— Что все это значит, Петро? — заговорил Бородач. — Если бы я не почитал так Прохора Кныша… Думаю, ему стыдно будет за своего сына…
— Не будет! Уже никогда не будет! Они, — он с ненавистью ткнул пальцем в Артема, — они и его убили…
— Ты рехнулся? Подумай, что говоришь!
Петро обхватил голову руками, зашатался и простонал:
— Ваша правда, дядьку Давид, рехнулся. Они ведь батька в школе убили, а каратели маму в церкви сожгли… В один и тот же день. Я знаю: батько по вашему приказу стал старостой, а они… За что его убили? За что?.. И батька, и Кондрата…
— Про Кондрата молчи! Иначе я… — изменился в лице Заграва и приставил к животу автомат.
Но в тот же миг на него из толпы ощетинились дула обрезов, охотничьих винтовок, наганов.
— Что, правды испугался? — почувствовав поддержку, осмелел Петро Кныш. — А мне бояться нечего. Я все, все про вас расскажу!
Артем видит, как лицо Давида становится белее мела, жесткими и беспощадными делаются глаза.
— Неужели все это правда?..
Над опушкой залегает такая тишина, что слышно, как шушукается в верхушках деревьев листва и гудят над выгоном шмели. Два десятка выжидающе-враждебных взглядов скрещиваются на Артеме: ну, говори, говори! Но странно, он молчит, оставаясь совершенно спокойным. Хорошо представляет, что произойдет, когда миколаевщане услышат из его уст подтверждение обвинения Кныша, и все же остается до странного спокойным. Только обида, невыносимо острая и обжигающая, что приходится так позорно расплачиваться за чужие грехи, тоненькими сверлышками мучительно ввинчивается в сердце.
— Чего же ты молчишь, товарищ Таран? Говори!
— Я скажу, — пробует подставить себя под удар Заграва. — Комиссар тут ни при чем…
Но его не желают слушать:
— До тебя еще очередь дойдет. Пусть он ответ держит!
— Ну, скажи, Артем. Мы ждем, — в голосе Давида и сочувствие, и надежда. По всему видно, ему хочется, чтобы Артем возразил, отвел обвинение. Но Артем говорит:
— О расстреле Прохора Кныша я впервые слышу, но если его задержали в то утро… Это могло произойти.
Толпа угрожающе зашумела, заволновалась и медленно двинулась на Артема.
— А ну, погодите! — как взрыв грома, вдруг прозвучал гулкий бас. Варивон, все время стоявший молча, ступил шаг вперед, заслонил собой комиссара и спокойно сказал: — А ну, погодите, говорю! И оружие опустите: мы уже пуганые! Если хотите знать правду, то слушайте. Но без крика.
Миколаевщане заскользили по нему недоверчивыми взглядами, мол, знаем: ворон ворону глаз не выклюет, но все же притихли.
— Наш отряд после перехода отдыхал в Бугринском лесу, когда разведка донесла, что в вашем селе полицаи схватили нескольких партизан и собираются их утром повесить. Мы не тешили себя надеждой, что вы попытаетесь их освободить, поэтому поспешили сюда. Пока вы нежились в постелях, мы примчались на эту опушку…
— Ты нам байки не рассказывай! — слышится голос из толпы. — Говори, почему Прохора убили!
— Так, по-твоему, я байки рассказываю? А сколько ты в лесу находишься, матери твоей черт? Без году неделя? Нет, ты уж послушай эти байки, послушай! Они кровью писаны…
От этих слов толпа сразу же смиреет. Старшие из миколаевщан начинают сердито покашливать в кулаки.
— Пока вы преспокойненько задавали храпака, мы животами своими утюжили ваши огороды, пробираясь к майдану, — продолжает Варивон. — Но попробуй в незнакомом селе определить, где школа, как к ней лучше подступиться, чтобы не поднять переполоха! Вот и стали искать, кто бы проводил туда незаметно. Ну и, на свою беду, набрели на полицая Кондрата.
— Какой он полицай! Просто конюхом был при их управе, — возражает кто-то из толпы.
— А вот услышишь, что за конюх. — И Варивон продолжает не спеша рассказывать, как они сняли у школы часового, как без единого выстрела захватили сонных карателей. И его неторопливое повествование стало понемногу подмывать крутые берега отчужденности: смягчались лица миколаевщан, сами собой опускались руки с обрезами и наганами. — Только слишком поздно мы пришли. Двое партизанских посланцев в школьном подвале… До сих пор мы не говорили никому, но сейчас скажу: в школьном подвале мы нашли замученную дочку Бородача…
— А-а-а… — вскрикнула в отчаянии толпа.
— О-ох! — зашатался Давид и опустился на землю рядом с безмолвным лейтенантом Кобзевым.
— Ее спутник, Иван Забара, перед смертью успел сообщить, что их выдал карателям не кто иной, как Кондрат.
— Гад двуличный! — взревели одновременно несколько голосов.
— Не то слово! — вступил в разговор Василь. — Гадюка одного ужалит и в кусты, а этот… Он Митька, проводника нашего… Выждал удобный момент и топором по темени… Ну, я догнал его во рву за садом — и всю обойму в живот…
— Правильно сделал!
— Собаке собачья смерть!
— А моего батька… За что моего батька расстреляли? Он жизнью рисковал ради вас, а вы… — И в голосе Петра уже ни злобы, ни ненависти, только невыносимая боль и тоска.
— Твоего батька никто не хотел убивать. Это просто… страшная ошибка…
— Ошибка… Но ведь человека нет! И мы хотим знать, как случилось, что от ваших рук погиб честный человек, — сказал за всех Матвей Довгаль.
Но Артем и без него понимал: миколаевщане ждут серьезного и подробного отчета о том трагическом событии. А что он мог им сказать? Что виной всему Одарчук? Но как об этом поведаешь посторонним людям? Да и сумеют ли они все правильно понять?..
— Слова тут лишни, — вступил наконец в разговор Артем. — Одно скажу: я несу полную ответственность и перед партией и перед вами за все то, что здесь произошло, потому что как командир не сумел предотвратить своеволия подчиненных. Я совсем не случайно предостерегал вас от разгула и анархии. Для некоторых это — прописные истины, а мы до них дошли через кровь и муки… Мы уже сыты по горло архигероизмом. Был до недавнего времени у нас в отряде один такой горячий. В то злосчастное утро черт меня толкнул поручить ему предварительно допросить пленных и задержанных. Мы собирались всенародно судить предателей, для того, наконец, и митинг созвали на майдане. Но пока хоронили погибших, тот архигерой самочинно свершил самосуд…
Тишина, тишина.
— Прикончить гада! Прикончить! — закричали все в один голос.
— Э-э, не так он глуп, чтобы ждать, пока его прикончат. Не успел тогда никто и опомниться, как он лыжи из отряда навострил.
— Поймать и — как бешеного пса!
— Нет, до самосуда у нас больше не дойдет! — сказал Артем решительно. — Его судить надо!
Миколаевщане согласно кивают головами. И опускают взоры в землю, переминаются с ноги на ногу, не решаясь посмотреть Артему в глаза. Что могло произойти, если бы они, не разобравшись, дали волю страстям?..
— Ну, кажется, отношения выяснили. Может, будем знакомиться? — примирительно говорит Заграва.
— Познакомимся в деле. А сейчас, кто желает вступить в наш отряд, в два ряда стройся! — скомандовал Артем.
Миколаевщане встали в строй. В стороне остался только Петро Кныш. С минуту стоял с низко опущенной головой, ни на кого не глядя, а потом медленно побрел в глубь леса.
— Петро, не делай глупости! — крикнул ему вслед Бородач.
— Петро! — бросился за ним вдогонку Довгаль.
Но молодой Кныш нырнул в чащу.
Опять стало слышно, как над толокой монотонно гудят шмели. И вдруг голос:
— Хлопцы, умираю…
Первым возле лейтенанта Кобзева опустился на колени Варивон. Поднял ему голову, вытер со лба росинки пота. Тот изо всех сил пытался что-то сказать, но что именно — так никто и не разобрал…
…Похоронили лейтенанта Кобзева на опушке леса, на взгорке, меж трех молодых берез, чтобы каждое утро туда прилетали ветры с дорог, которые он исходил с боевыми побратимами. Похоронили, насыпали высокую могилу, украсили ее зелеными ветвями и разошлись молча в разные стороны. Заграва пришпорил коня, стараясь засветло добраться до Студеной Криницы, Артем с группой миколаевщан направился к близлежащим селам налаживать связь с тамошними патриотами, а Варивон понес с хлопцами на самодельных носилках больного Давида.
Найти Давиду надежное укрытие вызвался Матвей Довгаль. Он не стал много разглагольствовать, куда да к кому собирается его устраивать до выздоровления, просто подошел к комиссару и сказал:
— Поручи это дело мне. Будет порядок!
Совсем еще мало знал Артем Довгаля, но все же успел убедиться: этот неразговорчивый, несколько флегматичный парень с затаенной печалью в глазах не бросает слов на ветер; если уж за что-то берется, то непременно сделает, и сделает на совесть. Однако для порядка спросил:
— Люди надежные?
— Люди как люди.
— Ты как, Давид?
Тот равнодушно махнул рукой:
— Поступайте как знаете.
Матвей отобрал четырех крепких односельчан, которые должны были попеременно нести носилки, взял еще Варивона и, не дожидаясь темноты, повел свою группу. Осторожно спустились в балку, пошли среди зарослей ольшаника по колено в высокой траве. Над болотом от мошкары было аж серо. Учуяв поживу, ненасытные существа осатанело набросились на людей. Те то и дело хлопали себя по шее, щекам, сердито отплевывались, дымили цигарками. Но тщетно. Мошкара облепляла лица, забиралась под одежду, набивалась в нос, лезла в глаза.
— Да нас тут заживо комарье сожрет!
— Нужно скорее выбираться из этого ада. Будто других дорог мало… — раздавались недовольные голоса.
— А кто на тех дорогах? — отозвался Довгаль. — Что, по карателям соскучились?
Снова воцаряется тишина. Лишь чавкает под ногами болотистая почва, настороженно шушукаются потревоженные кусты и звенит-вызванивает беспокойное комариное царство. Все поглядывают на запад: скоро ли зайдет солнце? Но оно повисло над самым горизонтом и ни с места.
— Куда же мы все-таки движемся? — спросил Варивон Довгаля, когда они прошли около часа.
— В Бантыши. Село такое есть.
Миколаевщане переглянулись между собой и опустили глаза в землю. Словно знали нечто такое, о чем не решались говорить вслух.
— А далеко это?
— До сумерек доберемся.
— В Бантышах у тебя родня или просто знакомые?
— А не все ли равно? — ответил кто-то вместо Довгаля. — Главное, чтобы толк из этого похода вышел…
«Так-то оно так, но с Бантышами у них связана какая-то тайна. Какая? Что они скрывают?» — строил догадки Варивон. Но допытываться не стал.
Нескончаемо тяжелой оказалась дорога вдоль болота. Уже и солнце успело утонуть за пригорками, и синие сумерки залегли в балке, а они все топтали и топтали высокие луговые травы. Но вот балка круто сломалась вправо. За поворотом они увидели окаймленное шатрообразными вербами матовое зеркало пруда. За вербами, на холмах, там и сям виднелись белые хаты.
— Вот и пришли! — сказал кто-то с облегчением.
В зарослях кустарника Довгаль подал знак остановиться:
— Дальше я пойду один.
— А может, подождем, пока там улягутся? Зачем лишний риск? — сказали почти хором миколаевщане. — В Бантышах ведь много полицаев…
— Не рискуют только на кладбище, — отделался шуткой Матвей и через минуту уже был на тропинке.
Он хорошо знал эту неприметную для постороннего глаза, протоптанную с незапамятных времен тропинку, тянувшуюся по взгорью к хатенке. Сколько раз в морозы и ливни приходил он сюда вслед за сумерками и возвращался домой с первыми солнечными лучами! Все тут было знакомое и родное! И облысевший прибрежный спуск, и старый сад с дуплистыми грушами, и калитка во двор, где под раскидистым берестом в затишке примостилась опрятная хатка на две половины с резными наличниками. О, как легко и сладостно ходилось ему когда-то по этой тропинке! А потом… Он и потом частенько наведывался сюда, только чаще в полуночную пору, чтобы не попадаться никому на глаза. И уже не стлалась радостным ковром под ноги сотни раз исхоженная тропка, и не встречал волнующим шепотом сад, и не улыбалась ясными очами хата с резными наличниками. Нежданный, нежеланный, он припадал в отчаянии к такому же, как и сам, печальному бересту у крыльца и ждал, безнадежно ждал ту, что невзначай заронила в его сердце зерна трепетных надежд…
Иногда из-за темных окон слышался женский смех, долетало ласковое мужское воркованье. И от этого в груди Матвея круто поднималась удушающе-тугая волна, красноватая мгла застилала глаза, в голове вспыхивало такое, что руки сами просились испепелить дотла всю усадьбу. Чтобы не натворить беды, нырял с разгона в остекленевший за ночь пруд и плавал там, пока не коченело тело. А потом мрачный, разбитый возвращался домой и зарекался вспоминать о той тропке. «Все! Это уже навсегда! Больше не ступит моя нога в Бантыши! Умерла для меня София, бесповоротно умерла!» Но проходил день, другой, и какая-то неодолимая сила снова гнала его за добрый десяток километров к грустному бересту у крыльца опрятной хаты с резными наличниками. И так неделя за неделей, месяц за месяцем. Пока случилось то, что рано или поздно должно было случиться.
…Тогда тоже был тихий летний вечер. И такие же туманы клубились над прудом. В полночь он прибился к хате с резными наличниками, притаился за берестом и в тысячный раз стал перетряхивать в памяти воспоминания. И вдруг до его слуха донесся сдавленный женский плач. Припал ухом к окну — да, в хате безутешно рыдала София. Не помня себя он бросился на крыльцо, забарабанил в дверь.
— Кто тут? Что случилось? — выбежал на стук растерянный Софиин муж.
Какое-то мгновение Матвей прожигал ненавидящим взглядом долговязого, тонкого в кости бантышского фельдшера Григора Коздобыча, а потом, ослепленный ненавистью, осатаневший, вцепился ему в горло и принялся колотить головой о притолоку. То была их первая встреча с тех пор, как Матвей вернулся из плаваний по далеким морям. Страшная встреча.
Он не помнил, как выскочила на крыльцо простоволосая София, как вырвала из его рук залитого кровью, потерявшего сознание мужа. Лишь утром услышал от людей, что прошлой ночью в семье Коздобычей стряслось горе — бандиты покалечили Григора, а София преждевременно родила дочку. Одного только почему-то не знали люди: кто виноват во всех этих бедах?
После той ночи потускнел, совсем слинял для Матвея белый свет. Как спасения, как награды за все страдания ждал он ареста, но София с Григором не только не спешили подавать в суд на налетчика, но даже не называли его имени. И тогда он решил сам пойти в милицию и рассказать о происшествии. Но на следующий день… на следующий день началась война. Завихрилась, завертелась, пошла наперекосяк жизнь Матвея. Срочная мобилизация, нескончаемые отступления, кровавые бои на днепровских рубежах и, наконец, плен…
Только глубокой осенью ему посчастливилось вырваться из-за колючей проволоки Дарницкого лагеря и добраться домой, но за всю зиму он ни разу не наведался в Бантыши. И сейчас шел с неясной тревогой в сердце: как его встретят?..
Миновал поредевший за зиму сад с дуплистыми грушами, вот уже и калитка осталась позади. По старой привычке подался было к бересту, но спохватился — взошел на крыльцо. Прислушался — в хате не спали. На его осторожный стук в окне блеснула тоненькая полоска света: кто-то выглянул на улицу. Он постучал еще.
Недовольно взвизгнули металлические петли, и в темном прямоугольнике двери показалась женщина в белом.
— Ты? — испуганно вскрикнула женщина и невольно отпрянула назад.
Он молча ступил в сени.
— Зачем пришел? — А в голосе и страх, и гнев, и мольба.
— Григор дома?
— У тебя к нему не может быть никакого дела! Не может!..
— Я пришел к вам…
— Для тебя стежка сюда заказана навсегда. — И София заступила ему путь.
Распущенные мягкие волосы коснулись его руки, и он почувствовал, как глубоко в груди шевельнулось что-то сладостно-щемящее.
— Я должен видеть Григора.
— Не пущу! Не пущу!..
На ее голос распахнулась дверь, и на пороге появился худой, ссутуленный мужчина в расстегнутой полотняной сорочке. Матвей сначала не узнал щеголеватого прежде своего соперника.
— Что тут?.. — заикнулся было Коздобыч, но сразу же догадался, кто перед ним, и прикусил язык.
Через распахнутую дверь Матвей пробежал взглядом по тускло освещенной комнате: в ней почти ничего не изменилось. Тот же резной поставец, те же иконы, деревянная кровать на точеных ножках. Появилось только металлическое кольцо на матице, к которому подвешивают люльку.
— Может, все-таки впустите в дом?
— Входи, коли пришел, — без особой радости, но и без ненависти промолвил Григор и впустил Матвея.
Даже не притворив наружной двери, в хату кошкой скользнула София. Бросилась к запечку, схватила на руки девочку с такими же, как у нее, большими темно-карими глазами и темными кудрявыми волосенками, прижала к груди, будто кто-то зарился на ее сокровище. Григор встал у скамьи, заваленной высушенными грушевыми поленьями, столярным инструментом, только что выточенными ложками.
— Ты что, профессию переменил? — неуверенно спросил Матвей.
— Что профессия, сейчас вон мир меняется.
— И как, получается?
— Как видишь.
Разговор явно не клеился. И Григор, и София хорошо понимали, что совсем не случайно притащился в столь позднюю пору, да еще при оружии, Матвей. Но зачем, зачем?..
— Вы тут одни?
От этого вопроса Коздобыч слегка побледнел, переглянулся с женой.
— Что тебе от нас нужно? — надрывно воскликнула София и заслонила собой мужа. — Мало тебе, что искалечил Григора? Чего ты еще хочешь?
— Я пришел за помощью…
София сразу умолкла, застыл пораженный Григор:
— И ты пришел за помощью именно к нам?
— Да, именно к вам.
— Странно, очень даже странно, — усмехнулся Коздобыч уголками прищуренных глаз. — Просить помощи у врага…
— Враг теперь у всех один — фашисты.
Григор, казалось, пропустил мимо ушей слова Матвея.
— И все же после того, что произошло… Не понимаю, как ты можешь обращаться ко мне за помощью после всего?..
— Потому и обращаюсь, что хорошо тебя знаю, — перебил Матвей. — После всего, что я тут натворил год назад, ты мог упечь меня в тюрьму, ославить перед всем миром — и это было бы справедливо. Но ни ты, ни София не сделали этого. Люди и поныне не знают, кто ваш обидчик… Так к кому же, как не к проверенным людям, могу я обратиться в трудную минуту? Тем более что дело идет о медицинской помощи.
— Ты болен? — И саркастическая, недоверчивая улыбка скользнула в голубых глазах Григора.
— Не о себе прошу. Одному человеку крайне нужна помощь… Партизану!
— Григор! Он хочет погубить нас! — вскрикнула София. — Он заманивает тебя в капкан, чтобы потом донести…
Коздобыч полоснул жену укоризненным взглядом, и та сразу же замолчала.
— Как видишь, врачеванье я оставил. Да и какой из меня исцелитель? Недоучка, сельский фельдшер. Сейчас мое занятие — ложки. — И, вероятно, чтобы убедить нежданного посетителя, опустился на маленькую скамеечку, принялся зачем-то перебирать различные резцы.
— Но в данном случае ты можешь и отложить ложки. Человек помирает. Свой, советский!
На лице Григора — растерянность и смятение. Помирает человек… Как тут быть? Скольким окруженцам, убежавшим из лагерей, военнопленным он уже помог! И приют давал, и раны подлечивал, и указывал глухую дорогу, а вот сейчас…
— Не будет тебе добра, если не поможешь человеку, который защищал твой дом, — уже сурово сказал Матвей. — Мы с тобой можем ненавидеть друг друга, даже враждовать до последнего вздоха, но когда речь идет о святом нашем долге… Подумай!
— Что ты его пугаешь? Он уже пуганый!.. И откуда ты только взялся на нашу голову! — снова запричитала София.
Матвей будто и не слыхал ее слов.
— Сегодня мы уже похоронили одного под Миколаевщиной. И только потому, что не смогли вовремя оказать медицинскую помощь… Следующая смерть будет на твоей совести, Григор. Запомни!..
Только для вида перебирает Григор резцы и стамески, а сам думает тяжкую думу: «Следующая смерть будет на твоей совести…» Может, оно и так. Но больно, невыносимо больно слышать это от своего обидчика. Если бы не Матвей, разве сидел бы он здесь в этакую пору? Давно бы ушел к генералу Калашнику, как ушло уже немало его односельчан. А с отбитой печенью путь его короток: бывает, так прихватит, что свет не мил…
София, видимо, заметила колебания мужа и поднесла ему дочку:
— Подумай о ней. Немчура и ее не пощадит, когда узнает, у кого на поводу пошел ее отец…
— А без повода, думаешь, фашисты обойдут вас стороной? — повысил голос Матвей. — У нас вон тоже были такие мудрецы — от родной матери отворачивались, лишь бы не прогневить чужаков. Только это не помогло. Слышали, что от Миколаевщины осталось?
— Ты хочешь, чтобы и с нами такое же учинили?
— Я хочу, чтобы вы оставались людьми. Понимаю, это — риск, но должен же кто-то рисковать во имя победы.
— А почему ты именно Григора подбиваешь на это? Иди поищи других… Кто поглупее…
От слов жены Коздобыч переменился в лице. Глаза стали жесткими, на щеках и на лбу выступили багровые пятна. Он медленно встал и прошептал:
— София!..
Этого оказалось достаточно, чтобы она опустила голову, съежилась и попятилась к запечью. Матвею даже не верилось, что хилый с виду Григор так прибрал к рукам норовистую и не обузданную когда-то Софию.
— Какой помощи ты ждешь от меня? — обратился Григор к Довгалю.
— Не я — партизаны.
София вскрикнула. Вздрогнул и Григор, часто-часто заморгал, но сразу пригасил волнение и с нарочитым безразличием сказал:
— Пусть будет так. Но что надо конкретно?
— Конкретно? Я прошу предоставить убежище нашему товарищу. Подлечить его, пока выздоровеет. Погибнет человек в походах…
— Куда он ранен?
— Не в ранах дело. Его прямо выворачивает от кашля, видно, болезнь легких.
Григор сверлил взглядом пол, а затем решительно произнес:
— Несите!
Матвей ему поклонился:
— Что ж, спасибо!
— Благодарить меня нечего. Запомни: я это делаю совсем не ради тебя.
— За откровенность тоже спасибо. Но запомни и ты: если хоть волос упадет с головы нашего товарища…
— Можешь не продолжать. С кого, с кого, а с меня спросишь вдвойне. Знаю хорошо!
Какое-то время Матвей молчал, а потом произнес:
— Неплохо, если бы ты подыскал себе помощников. Не может быть, чтобы здесь не нашлось верных людей.
— Это уж не твоя забота.
— Пусть не моя, да нам, может, еще не раз придется обращаться к тебе за помощью. А одному за несколькими ходить не под силу.
— Ты хочешь посоветовать, чтобы я тут открыл партизанский госпиталь?
— Госпиталь не госпиталь, а надежное убежище для раненых устроить надо.
— Хорошо, подумаю. А партизанам передай: на Григора Коздобыча они могут всегда рассчитывать… Так и передай!
Только через три дня вернулся Заграва из Студеной Криницы. Начинало рассветать, когда он добрался до места расположения отряда в лесу, неподалеку от Миколаевщины. Соскочил со взмокшего коня, пролез в чащу, где на сосновых ветвях спали люди, только что прибывшие из похода по окружным селам, отыскал среди них Артема и, дотронувшись до его плеча, проговорил:
— Вставай, комиссар! Иди Данюху встречать!
Тот мгновенно раскрыл набухшие усталостью веки, вскочил:
— Что, прибыли? — и, не дожидаясь ответа, бросился к поляне.
Заграва — следом. За оврагом с размытыми склонами Артем остановился, стал вглядываться в предрассветные сумерки. Увидел на поляне одинокую фигуру человека и в тревоге спросил:
— А где же отряд?..
— На марше. Там такой отряд, что ахнешь… — причмокнул губами от радости Василь.
Спросонок Артем не понял, на что намекает Василь, но переспрашивать не стал. Поправляя на ходу одежду, поспешил к тому одинокому, в котором скорее угадал, чем узнал, Ляшенко.
— Вернулся? С отрядом все в порядке? А где столько пропадал?
— На твоем месте, комиссар, я расцеловал бы Данюху. И притом в обе щеки! — хитровато сверкнул глазами неутомимый Заграва. — Он такое отколол… Скажу — не поверишь.
— Да говори уж, говори! Что жилы тянешь?
— Группу Мажары разыскал.
— Группу Мажары?.. — Дремота, легким облачком все еще плававшая перед глазами Артема, мигом исчезла. Он не знал, верить Василю или нет. Столько сил и времени было потрачено на розыски этой злосчастной группы, что он даже изверился в возможности отыскать ее.
— И не только Мажару!.. Но скоро сам все увидишь.
На радостях Артем сжал Данилу за плечи, по-мальчишески затряс в объятиях.
— Вот это новость! Не знаю, как тебя и благодарить… А то я, грешным делом, уже думал… Как же ты напал на след Мажары?
— Представь себе, рядом со Студеной Криницей.
— Не может быть! Я ведь сам туда наведывался, гонцов дважды посылал. Если бы Мажара где-то там мотался, кто-то непременно бы напал на его след.
Ляшенко смущенно пожал плечами:
— Напасть на след Мажары не так-то легко было. Я, кажется, говорил тебе, что в хитростях с Лаврином даже старому лису не сравняться. Думаешь, на этот раз он не взнуздал своего испытанного конька? Ровно неделю ждал связного от Петровича, а когда услышал о появлении карателей, немедленно прибег к хитрости… На ту пору недалеко от Студеной Криницы оккупанты начинали лесоразработки, вот и махнул к ним. И не как-нибудь, а с официальной бумагой, которую его грамотеи накатали на бланке киевской горуправы. Рабочие люди, конечно, всюду требуются немцам, и они с радостью приняли мажаровцев. Вот так вся группа Лаврина получила и крышу над головой, и продовольственные пайки, а главное — легализовалась, избежала преследования. Валили лес, а попутно Лаврин все время с помощью местного населения наводил справки о нас…
— Ну и Мажара!
— А как они с Данюхой встретились… Ну точно тебе как в кино! — Заграва дергает Данилу за рукав.
— Да что там особенного? — отмахивается тот. — Встреча как встреча.
— А ты расскажи, расскажи!
Ляшенко пожимает плечами, мол, нашли о чем спрашивать. Но если уж вас так интересует, то слушайте:
— Как мы и договаривались, сразу по прибытии в Студеную Криницу я начал наводить среди крестьян справки о партизанах. Никто ничего определенного о них сказать не мог, а вот о военнопленных, пригнанных недавно на лесоразработки, кое-что узнал. Ну, я и решил позондировать почву, что там за люди, каковы их помыслы. Послал туда Петра Косицу… вернее, он сам напросился в разведку. Пробрался к баракам лесорубов, а там и Мажару встретил…
— Так где же Лаврин? Почему его нет с вами?
Заграва отвел глаза в сторону, нахмурился. Увял, опустил голову и Ляшенко. Артем уставился на него воспаленными глазами и вдруг увидел, как сильно изменился Ляшенко со времени их последней встречи. Словно после тяжелой болезни осунулось его лицо, в темных углублениях, под бровями утонули и угасли глаза. Он весь поник, сгорбился, стал даже ниже ростом, неприметнее.
«Страдает… Ясное дело, страдает: дочь фашисты казнили! А у меня даже слова теплого не нашлось для него», — упрекнул себя мысленно Артем и спросил уже мягче:
— Так почему же Лаврин не пришел с вами?
— Мажара, видимо, не скоро придет, — вздохнул Данило. — Он ранен, тяжело ранен. Мы оставили его в бессознательном состоянии в Студеной Кринице.
— Люди там надежные, — добавил Заграва. — Только бы у него хватило сил побороть смерть.
Артем не стал расспрашивать, как это случилось, лишь крепче сжал губы, свел кустистые брови.
— После встречи с Косицей Лаврин в тот же день пришел в Студеную Криницу, — неторопливо продолжал свой рассказ Данило. — Мы проговорили с ним всю ночь. От него я услышал такое… Но если быть точным, то ничего определенного он мне не сказал, это мои догадки… но не поделиться ими я не могу. — Данило снял с головы фуражку, вытер рукавом пот со лба, расстегнул ворот гимнастерки. — Лаврин, как и я, долго ждал человека от Петровича, а потом принялся разыскивать отряд сам. И людей расспрашивал, и хлопцев по округе гонял. А когда из всего этого ничего не получилось, направил в Киев своего связного, чтобы с помощью подпольного горкома найти дорогу к нам. Он был уверен, что мы держим связь с запасным подпольным горкомом. Но не с радостными вестями вернулся связной. Явочные квартиры как основного, так и запасного горкомов оказались проваленными. Никого из руководства подпольем он в городе не нашел, а от киевлян услышал… Знаешь, там ходят упорные слухи, якобы подполье уничтожено фашистами. Конечно, слухи есть слухи, и близко к сердцу их можно было бы и не принимать, но лично я почему-то опасаюсь, как бы в тех слухах не оказалось хоть частицы правды.
Артем молчал. Стоял, сложив руки на груди, насупленный, с крепко стиснутыми губами. Услышанное его не очень удивило, потому что он уже давно пришел к определенному выводу: с товарищами, оставшимися в Киеве, случилась беда. Чем, как не внезапным провалом, можно было объяснить загадочное исчезновение Петровича в последнюю ночь пребывания в городе? Почему так и не вернулся Павло Верчик, посланный на связь с подпольным горкомом? Где столько времени пропадает Клава?.. Артем ни словом не обмолвился о своих тревогах; в самом дальнем уголке души он еще питал слабую надежду со временем встретить и Петровича, и Верчика, и Клаву.
— В Киеве все в один голос трубят, что подполье предано…
И это не было для Артема неожиданностью. Еще весной он не раз слышал от Петровича, что, по достоверным данным, в подпольный центр пробрался агент гестапо. Собственно, и та поспешность, с которой проводилась подготовка к выходу в леса, была обусловлена необходимостью как можно быстрее вывести из-под возможного удара основные кадры подполья. «Но об этом сверхсекретном решении горкома знал очень ограниченный круг людей. Даже не все члены горкома. И все же гестаповцам это стало известно. Значит, провокатора надо искать среди самых доверенных людей Петровича. Но кто же он? Кто?..»
Скрип колес, отдаленный гомон обрывают невеселые думы Артема. Он бросает встревоженный взгляд на Данилу.
— Свои. К нам ведь, кроме мажаровцев, примкнули тридцать семь военнопленных. Мажара не сидел сложа руки. Занятый на лесоразработках, он осторожно прощупывал пригнанных туда пленных — кто из них чем дышит. Ну, и сумел отобрать надежных хлопцев. Ждал только подходящего момента, чтобы вырвать их из неволи. При встрече мы решили, что сейчас время для такой операции самое подходящее. Со дня на день ждали прибытия на лесоразработки специального охранного отряда из Киева. За полтора месяца там накопилось очень много готовой к отправке в Германию древесины, и фашисты стали тревожиться, как бы партизаны не превратили ее в дым и угли… Провести операцию условились ночью. Я взял на себя уничтожение внешних сторожевых постов и солдатской казармы, а Лаврин должен был разгромить караулку и контору. Не стану хвастать: нам повезло. Ночь выдалась ветреная, предгрозовая, фашисты никак не ждали нашего визита. Одним словом, налет был проведен так молниеносно и неожиданно, что фашисты не успели сделать по нас, пожалуй, и десятка выстрелов. Однако один из этих выстрелов оказался роковым для Лаврина. Мне так и не удалось больше с ним поговорить: хлопцы подобрали его с простреленной головой…
Ясноглазое утро по-детски легко и весело мчится босиком по отдохнувшей за ночь, умытой росою земле, розовой метелкой выметает сумерки, но в глазах у Артема все меркнет. Черно в глазах, черно на душе. Кажется, даже сосны наклоняют к земле свои вечнозеленые головы, никнут в горькой печали нетоптаные травы. Попробуй смириться с судьбой, которая отвела Мажаре такой оскорбительно короткий путь к первому бою!
— Сторожевые посты у тебя, конечно, выставлены? — спросил Ляшенко у Артема. — Ну и хорошо. Я прошу освободить от этих обязанностей прибывших со мной людей. Хотя бы до обеда. Дорога была долгая, пусть немного отдохнут. По-моему, сейчас не нужно ни общего сбора, ни речей. Лучше это отложить на потом.
— Я не любитель парадов. Отложим на потом.
Ляшенко благодарно взглянул на комиссара и зашагал навстречу людскому потоку, выливавшемуся из узкой просеки на поляну. Утренний лес начал наполняться глухим, приглушенным клекотом, и Артему стало даже страшновато: как-то Данило управится с той многоголосой толпой, как заставит ее подчиниться собственной воле? Это ведь не пять, не десять человек, которых можно и перекричать. Но Ляшенко даже и не думал кричать. Он спокойно подозвал к себе несколько человек, так же спокойно и неторопливо, как это присуще людям, уверенным в себе, отдал приказания, которые сразу же стали передаваться из уст в уста, как огонь по сухой хвое. И уже через минуту каждый знал, что ему надлежит делать. Без лишних напоминаний и понуждений прибывшие распрягли коней, стреножили их, пустили пастись, потом закатили телеги в тень и стали устраивать себе под ними постели из веток. Кашевары тем временем распаковали свои не отягченные поклажей торбы, мигом собрали хворосту и принялись разводить в выкопанном ровике огонь.
Артем впервые видел Ляшенко в роли командира и был приятно поражен той легкостью и сноровкой, с которыми Данило распоряжался людьми. «Прирожденный вожак! Такому бы полками командовать, а его… Впрочем, будет еще водить Данило и полки, и дивизии. Вот выкарабкаемся из кровавых пеленок, и гитлеровцы почувствуют его руку!»
Артем не сомневался, что скоро, очень скоро ручьями потечет к ним из городов и сел народ и разрастется, превратится в крупную силу их отряд. Но он понимал также и то, что ему, человеку сугубо гражданскому, не под силу будет управлять этой массой. Ведь для командования многосотенным партизанским объединением нужны специальные знания, опыт, нужен военный талант.
С такими мыслями он и подошел к Ляшенко, когда поляна обезлюдела.
— Почему не ложишься сам?
— Что-то не идет ко мне сон в последние дни. Столько всего навалилось…
— Но надо жить, Данило. Хочешь, ложись на мою постель?
— Лучше расскажи про Бородача. Вам удалось его устроить?
— Миколаевщане помогли.
Ляшенко метнул настороженный взгляд на комиссара.
— Тебе уже известна здешняя история?
— Василь рассказывал. Ваше счастье, что все так обошлось. Сгоряча миколаевщане могли порешить всех до одного.
— И, пожалуй, были бы правы, — грустно усмехнулся Артем. — Эх, Ефрем, Ефрем… У тебя, кстати, никаких сведений о нем?
— Ничего.
— Значит, в Бугринский лес он так и не заявлялся… Правда, я в этом нисколько и не сомневался.
— А что ему, собственно, возле озера делать? Посланные мной в лесничество хлопцы установили, что на следующее утро Ефрем наведался к Мокрине, пересел со своими спутниками на эсэсовский автомобиль и исчез. А нам велел через неделю направить туда связного…
— И ты направил?
— Конечно. Сейчас там Степан Галайда. У него с ногами после переходов плохо. Вот и послал его, чтобы заодно и немного отсиделся.
— Галайду надо немедленно вернуть! Слышишь, немедленно! Если только еще можно вернуть…
Ляшенко удивленно сощурился:
— Не пойму, что тебя тревожит. Я лично уверен: у Мокрины ему ничто не угрожает. Да и не можем мы бросить Одарчука на произвол судьбы. Без связного не скоро найдет он к нам дорогу.
— А ты считаешь, он этого жаждет?
— Не сомневаюсь.
— А вот я сомневаюсь. И боюсь, как бы та встреча не оказалась для нас последней. Что же касается Мокрины… что-то не нравится мне ее союз с Ефремом. С первого взгляда не понравился.
Данилова рука мягко касается плеча Артема.
— Ты просто переутомился. Ничего странного в том нет. Мокрина — это давняя Ефремова му́ка.
— Му́ка? — На губах Артема задрожала саркастическая усмешка.
— Об этом в гражданскую вся наша бригада говорила. Я, конечно, не суеверный, но скажу: Мокрина Ефрему богом суженная, он вырвал ее из зубов смерти. Это было, кажется, весной восемнадцатого. Тогда мы как раз против гайдамаков выступили. Помню, однажды на рассвете Ефрем со своим отрядом ворвался в Кременчуг, а навстречу ему бандюги ведут на казнь толпу обреченных. Ну, Ефрем тех бандюг гранатой в куски, а невольников отпустил по домам. Однако не всех. Приглянулась ему одна красавица, Мокриной звали. Забрал ее к себе. Приписал к отряду, дал горячего коня, острую саблю и повел за собой по огненным дорогам Украины. В труднейших походах не разлучался с ней и адъютанту своему, Евдокиму, строго-настрого приказал, если что случится с ним, Ефремом, беречь и почитать Мокрину как его родную сестру. Наверное, предчувствовал, что придется с нею расстаться… Недаром ведь говорят: даже храбрейшего раз на веку пуля не минет. В кровавых боях под Гуляйполем настигла она Ефрема. Раненого, без сознания, подхватили его на руки боевые друзья и передали санитарам. А вскоре прошел слух, что умер от ран наш бесстрашный рубака. Но не таков Ефрем, чтобы покориться смерти. Выжил! Правда, более года провалялся по госпиталям, но выжил. А когда опять сел в седло, нашей бригады уже не существовало. И не знал он, где искать Мокрину. У всех спрашивал, и все же так и не нашел. И завертелась тогда его жизнь каруселью. Проходили годы, а он все метался с места на место, не заводил ни насеста, ни подруги. И если бы не война… Словом, только недавно встретил он на лесном хуторе Мокрину, уже давно ставшую женой Евдокима. Вот как оно иной раз бывает. А ты: подозрительный союз…
Уставившись глазами на заросли кустарника, Артем молча слушал Данилово повествование и с удивлением чувствовал, как оживает в груди до боли родное, призабытое, а в памяти всплывала девичья фигурка в красной косынке и хромовых сапожках. «Значит, мы с ним друзья по несчастью. Ему тоже не повезло в любви». Но в следующую же минуту перед Артемом возникла обнаженная, распластанная на цементном полу с туго связанными над головой руками девушка, замученная Одарчуком-старшим. И вспомнился обезумевший от горя сын по ошибке расстрелянного Одарчуком-младшим старосты Прохора Кныша…
— И все же своего отношения к Ефрему я изменить не могу, — проговорил Артем ледяным голосом.
— Напрасно.
— А вот это мы еще увидим. Об этом, кстати, я буду говорить на партсобрании. Сегодня же!
Вторую неделю рейдировал отряд в междуречье Здвижа и Тетерева. Не просто рейдировал, чтобы скрыть от врага место своего пребывания, а планомерно готовился к ожесточенному поединку с регулярными гитлеровскими подразделениями. Ночные переходы становились все длиннее, дневные занятия все напряженнее. Останавливаясь на привал где-нибудь в лесу, в болотистых пущах или в глухом овраге, все без исключения бойцы и командиры после короткого отдыха принимались за соленую партизанскую науку. Анализировали по рассказам Ляшенко блестящие операции щорсовцев и примаковцев во времена гражданской войны, извлекали уроки из печального опыта Бородача, учились владеть трофейным оружием и оказывать первую медпомощь раненым, выбирать самые выгодные позиции для отражения внезапных атак и маскироваться на местности, ускользать мелкими группами или поодиночке из плотного окружения, неслышно снимать вражеские патрули. А как только опускались сумерки, опять выступали в поход. На первых порах всем отрядом, а потом группами с тем, чтобы к утру по разным дорогам достичь заранее намеченного пункта сбора. И так день за днем.
И день за днем закалялись, приобретали опыт партизаны. По замыслу командования они должны были не только овладеть основами партизанской тактики, но и досконально изучить междуречье Здвижа и Тетерева. Именно этот район намечался в недалеком будущем как место основных боевых действий отряда. На этом особенно настаивал Бородач, которого Артем навестил вместе с Ляшенко незадолго до рейда.
— Жизнь жестоко отомстит вам, если вы не воспользуетесь редкими выгодами такой местности. С прошлой осени меня всюду носило, но такого края… Вы присмотритесь, какие здесь лесные массивы, какие болота, какое бездорожье! Да тут регулярным войскам гитлеровцев с их техникой абсолютно нечего делать: застрянут как пить дать. А разве карательным экспедициям угнаться за партизанами, когда они научатся по-настоящему рейдировать? В случае же беды отсюда можно перебраться в места еще более безопасные. Но главное не в этом. Подумайте, какое стратегически выгодное положение занимает район междуречья. Он, как меч, нависает над Киевом. Кто будет хозяином в треугольнике Иванков — Радомышль — Брусилов, у того будут фактически ключи от Киева. Ведь все шоссейные и железнодорожные магистрали, соединяющие Киев с западом, пролегают через этот треугольник. Я еще зимой облюбовал его для действий своего отряда, но… Мой вам искренний совет: осваивайте этот район и закрывайте на замок все подходы к Киеву. Вы представляете, какое значение имеют для фронта эти дороги?
И Артем, и Ляшенко понимали это прекрасно. Ни для кого не было секретом, что киевская железная дорога — едва ли не основная артерия, питающая немецкие армии на южном участке восточного фронта. И, ясное дело, если даже время от времени закрывать ее на замок, то это будет весьма ощутимой помощью советским войскам. Правда, они понимали и то, чего будет стоить им это блокирование железной и шоссейных дорог. Немецкое командование предпримет все возможное, чтобы обезопасить их, бросит на уничтожение смельчаков не только карательные экспедиции, но и регулярные войска. Поэтому вывод напрашивался единственный и недвусмысленный: пока есть время и хоть малейшая возможность, нужно усиленно готовиться к предстоящим схваткам с врагом.
И отряд готовился. Рейдировал между Здвижем и Тетеревом, намеренно избегая стычек с оккупантами. За оружием и продовольствием Заграва и Довгаль со своими хлопцами ходили по очереди под Малин, Бышев и даже на Фастовщину, Васильковщину. Основное же внимание уделяли повседневной боевой подготовке и тщательной разведке края. Не было такого дня, чтобы партизанские посланцы не направлялись в отдаленнейшие уголки междуречья. Одни из них имели задание разыскать и установить контакт с тамошним подпольем, другие шли, чтобы разузнать о местонахождении и численности вражеских гарнизонов. Все полученные сведения тщательно собирались, уточнялись и систематизировались Витольдом Сосновским, которого Артем еще в день принятия отрядом присяги назначил своим помощником по разведке.
Выбор Артема был не случаен. Неразговорчивый и нелюдимый Ксендз-Сосновский проявил к этому делу склонность уже во время первой боевой операции, когда сумел захватить все документы карательного спецбатальона. И позже он всегда собирал всяческие разведданные, хотя никто его и не обязывал. Казалось, для Ксендза было наслаждением колдовать над картой, рыться в случайно захваченных немецких документах, по незначительным деталям разгадывать вражеские намерения. Однако приказ о своем назначении он воспринял без видимого энтузиазма. Как и раньше, делал свое дело тихо, незаметно, не проявляя ни особого старания, ни лени. Лишь в конце второй недели похода, когда отряд оказался вблизи села Забуянье, он взял слово на очередной летучке командиров.
— Я далек от мысли навязывать кому-либо свои мысли, но, если разрешите, могу высказать некоторые соображения, — начал он, словно извиняясь. — Мы слишком увлеклись рейдированйем. Обстановка требует приступить к более активным действиям. Как видно из немецкой печати, гитлеровские армии перешли в решительное наступление по всему южному фронту. Харьковская операция, бои на Керченском полуострове, под Севастополем… О настоящем размахе этого наступления трудно судить по фашистской пропаганде, но для меня лично ясно одно: советским войскам сейчас очень нелегко. Поэтому целесообразно было бы… Да вы сами хорошо понимаете: условия для этого сейчас благоприятны. Регулярных немецких войск в районе междуречья мало. Не во всех селах выявлены даже полицейские посты, тем более — гарнизоны. Но там, где они есть, в нашем успехе можно не сомневаться. В крае наблюдается нарастание повсеместного отпора оккупантам. Не сочтете же вы случайностью тот факт, что ни в одном из окрест лежащих гебитскомиссариатов даже наполовину не выполнены планы весеннего сева, сбора пожертвований в фонд армии фюрера, отправки рабочей силы в Германию. Установлено, что по лесам прячется немало местной молодежи, которая спасается от немецкой каторги. Надо подумать, как собрать воедино этих беглецов и повести их за собой…
— А как с местными партизанами? — спросил кто-то из командиров отделений. — В этих краях они должны быть.
— Конечно, есть. По крайней мере на след одной партизанской группы мы напали. Но чтобы наладить связь… Это какая-то очень загадочная группа. О ней ходит столько разных слухов! Специализируется якобы на том, что похищает немецких офицеров и высоких чинов из местных предателей. Лишь позавчера они схватили заместителя начальника макаровской полиции. И знаете где? В самом центре Макарова!
Заграва процедил сквозь зубы:
— Подумаешь, геройство! Да кому нужен какой-то там задрипанный макаровский полицай? Гитлеровских псов по одному не выловишь, их надо уничтожать оптом! А это все — фейерверки! Одарчуковщиной пахнет!
— А знаете, об охоте на немецких офицеров я слыхивал еще до встречи с вами, — морщит в раздумье лоб Матвей Довгаль. — Только все те операции население приписывало Калашнику… Слушайте, а что, если в самом деле где-то поблизости действует отряд настоящего Калашника? Пусть не весь отряд, а лишь отдельная группа охотников на вражеских офицеров?..
С Матвеем не спорят, но и соглашаться не соглашаются. Да он и сам мало верит в свое предположение. Разве прославленный генерал Калашник ограничился бы такими мелочами, как похищение всяких там тыловых фашистских крыс!
— А по-моему, это местные герои-кустари! — режет Заграва.
— Не убедительно! — встревает в разговор Артем. — Скажи, ради боги: зачем местным патриотам умыкать тех песьеголовцев, когда их значительно проще уничтожать? Где логика?
Заграва молчит.
— Так может действовать только спецгруппа… Например, чекистская, — замечает Данило.
В Ляшенко стрелами впиваются радостно-удивленные взгляды. А что, если и в самом деле в район междуречья переброшена через линию фронта чекистская группа со специальным заданием?
— Лично я ничуть не сомневаюсь, что советское командование придает Киеву исключительное значение, — возводит Данило свою догадку на крепкие опоры доказательства. — Исходя из стратегических и из политических соображений. Поэтому нет ничего удивительного в том, что под Киевом вдруг появляется загадочная группа, которая охотится на немецких офицеров и чиновных предателей.
— В таком случае эта группа должна поддерживать связь с Центром… — рассуждает вслух Артем. — В таком случае, если бы нам удалось встретиться с этой группой, мы могли бы связаться с Центром…
Повисает какая-то тревожно-сладостная тишина. Слишком неожиданно сваливается на них все это, чтобы в него можно было так сразу поверить. До сих пор они и мечтать не смели о регулярной связи с Большой землей, потому что даже обыкновеннейший приемник был для отряда неразрешимой проблемой. А тут тебе…
— Слушай, дорогой! — Заграва схватил Ксендза за грудки, даже затрещала ткань сорочки. — С той группой нужно как можно скорее встретиться! Понимаешь?
Сосновский высвободился из рук Василя и, посмеиваясь, съязвил:
— Благодарю за мудрое указание. Без него я и в самом деле не знал бы, что предпринять!
— Эх ты, голова садовая! К нему как к другу, а он… Ну, смейся, смейся, коли так весело!
— Смешного тут мало, — встал на защиту Загравы Довгаль. — Василь дело говорит: с этой группой надо любой ценой установить контакт.
— У вас есть конкретные предложения, как это сделать? — спросил Ксендз с преувеличенной любезностью.
Довгаль сконфуженно пожимает плечами:
— Конкретные предложения?.. Надо подумать…
Ксендз с деланной любезностью кланяется Матвею. И бросает колко:
— Вот в этом я с вами согласен: подумать действительно надо.
— Да где уж нам, бедолагам! — вспыхивает Заграва, багровея в лице. — Ты ведь у нас только один способен думать.
Артем сердито зашевелил бровями.
— Опять сцепились! И когда только вам надоест шпынять друг друга? Ну, как дети! Чтобы я больше не слыхал подобной музыки!
Страсти медленно утихают, остается неловкость. Но и она исчезла, когда в разговор вмешался Ляшенко:
— Все в порядке, комиссар. Истина, как известно, рождается в спорах.
— Сейчас не до споров, сейчас дело надо делать. Витольд Станиславович, ваши предложения.
Ксендз удивленно и даже обиженно взглянул на Артема: разве, мол, тебе неведомы мои предложения?
— Расскажите всем, как собираетесь встретиться с загадочной группой.
Тот пожал плечами, начал с заметной неохотой:
— Лично мне вряд ли удастся это сделать, но если взяться всем отрядом… Самые большие надежды я возлагаю на местных патриотов. Нельзя же предполагать, что та группа действует в вакууме, без каких-либо соприкосновений с населением. Им ведь надо же что-то есть, где-то спать в ненастье, у кого-то расспросить про глухую дорогу. Без помощи населения им не обойтись. Так что нам следует разыскивать людей, которые связаны с похитителями немецких офицеров.
— Послушайте, а ведь он дело говорит! — воскликнул кто-то из присутствующих.
— А по-моему, это самый сложный и самый трудный путь к цели, — упрямо держался своего Василь.
— Возможно, — Ксендз принял это возражение совершенно спокойно. — Но зато такой путь и самый надежный. Конечно, носиться по лесам в надежде на случайную удачу намного легче… Но кто гарантирует, что нам повезет, что мы случайно встретимся с той группой?.. Можно передавать через надежных лиц призывы к загадочным похитителям, но кто уверен, что они откликнутся на наши призывы?.. Можно еще… Да много чего можно! Но все такие мероприятия, как говорится, половина на половину. А нам надо действовать наверняка. Поэтому я и считаю: самое реальное — положиться на местных подпольщиков. Тем более что за последние дни удалось связаться с патриотическими группами в Блидче, Кухарях, Кодре…
— Непременно побывайте в селе Крымок, — советует Довгаль, — там еще зимой действовала крепкая подпольная организация.
В знак согласия Ксендз кивает головой.
— Все это хорошо, однако на какое время могут растянуться подобные поиски? На месяц, на два? — ни к кому не обращаясь, спрашивает Ляшенко. — А откуда известно, что предполагаемая группа чекистов будет оставаться в этом районе еще месяц? Может, она уйдет отсюда через неделю?
Вопросы Ляшенко повисают без ответа. В самом деле, кто может с уверенностью сказать, до каких пор будет оперировать между Здвижем и Тетеревом та группа? Ясно одно: чекисты пробудут здесь столько, сколько им понадобится для выполнения боевого задания. А какое оно у них? Сколько времени потребуется на его выполнение?
— Слушайте! — внезапно восклицает Заграва. — Кажется, придумал! А что, если ударить по вражеским гарнизонам так, чтобы с них перья полетели! И не откладывая, а прямо с сегодняшнего вечера! Если хорошо за это дело взяться, то за какую-нибудь неделю в междуречье и следа их поганого не останется.
— Ну а дальше что? — это спрашивает Ксендз.
Василь метнул на него презрительный взгляд, ответил его же словами:
— Думать надо, уважаемый! Когда очистим этот район, все подпольщики и партизаны придут к нам сами. И той группе нечего будет таиться, запросто войдем с нею в контакт.
— Слишком уж просто у тебя все получается, — качает головой комиссар.
— А что тут долго мудрить?
Ксендз громко фыркнул и отвернулся.
Заграву так и передернуло. Он оглянулся вокруг в надежде найти поддержку, но тщетно. Артем, насупившись, счищал с сапог грязь; Ляшенко почему-то заинтересовался верхушками сосен: задрав голову, он мечтательно смотрел, как тихонечко раскачиваются под легким ветром, таинственно шепчутся о чем-то их зеленые шапки. Из командиров отделений тоже никто не проявил восторга от предложений Василя.
— Чего ж вы молчите?
Артем устало поднимает голову:
— Разве не ясно? Не подходит такой план. С той группой мы, возможно, и свяжемся, но свой отряд погубим наверняка.
— Почему? Да если мы наладим постоянную связь с Москвой…
— А кто даст гарантии, что та группа прислана именно из Москвы? Это же только мое предположение, — не отрывая взгляда от верхушек сосен, молвил Ляшенко. — А вдруг выяснится, что это местные патриоты?..
— Даже тогда мы не останемся в проигрыше, — не сдается Заграва.
— А о мирном населении ты подумал? — повышает голос Артем. — Неужели после Миколаевщины не представляешь, какую кровавую бойню устроят в междуречье фашисты? Десятки сел уйдут с дымом, реки невинной крови прольются, если мы поднимем такую заваруху.
— Так что же, сидеть сложа руки?
— Брось дурнем прикидываться, Василь! — Артем уже начинал выходить из себя. — Мы прибыли сюда бороться! И мы будем бороться! Но так, чтобы приносить народу пользу, а не кровь и муки. Я за то, чтобы принять план товарища Сосновского. Может, он и не безупречен, но лучшего нам здесь не предложили. Отныне все силы — на установление связей с местными патриотами.
…Снился Артему Днепр во время половодья. Неудержимый, разгневанный. Берега затерялись вдали, даже горизонт улавливался лишь по темному шву на голубом полотнище неба. Только один раз довелось Артему наяву увидеть таким Славутич — когда прибыл в Кичкас в эшелоне добровольцев на ударную стройку первой пятилетки. И вот через столько лет привиделся во сне ему Днепр, подминающий под себя берега.
И что самое удивительное: он, Артем, неведомо каким путем оказался среди этой разъяренной стихии. Один как перст. Куда ни кинет глаз, всюду бушевала, пенилась, бесновалась мутная ледяная вода. Крутые волны с пенящимися белыми гребнями одна за другой наваливались на него, забивали дыхание, туманили взор. И как он ни барахтался, как ни старался выплыть на спокойные прибрежные плесы, не удавалось: не под силу было состязаться с осатаневшим водоворотом. Ошалевшая стихия забавлялась им, как мелкой иголкой хвои, кружила, вертела, швыряла и стремительно несла в неизвестность. И он все четче и четче осознавал: без посторонней помощи ему не вырваться из этой купели, ибо с каждым мгновением усиливался грозный клекот впереди. То ревели пороги. Словно в предчувствии своей близкой беды, Днепр жаждал отомстить хотя бы одному из тех смельчаков, которые решились накинуть на его могучую шею железобетонный хомут. Артем слышал немало легенд про кровожадность Кодака, Лохани, Дзвинца, а особенно Ненасытца, двенадцатью отвесными скалами пересекавшим реку, поэтому не надеялся проскочить через каменные зубы днепровских порогов. Охваченный отчаяньем, почувствовал, как наливается тяжестью, немеет тело. И отчетливо понял: конец…
— Командир, слышишь, командир! — вдруг донеслось сквозь рев порогов до его слуха. (Многие называли теперь Артема не только комиссаром, но и командиром.) Чья-то рука затрясла его плечо.
С нервной поспешностью Артем схватился за эту руку, раскрыл глаза. Теплая летняя ночь, подернутая сеткой мелкого дождя, монотонный шепот соснового леса. Артем скорее угадал, чем разглядел, Заграву.
— Слушай, командир, с четвертого поста сообщают: в Забуянье — стрельба.
После такого тяжелого сна весть эта не встревожила Артема. Стреляют? Ну и что? Разве стрельба сейчас такое уж диво? Но он был бесконечно благодарен Василю за то, что тот вырвал его из ледяной купели.
— Который час?
— На третий повернуло… Там, говорят, бой.
Поднялся со своей походной постели под соседней телегой Сосновский, бросил в ночь тревожные слова:
— Не Ляшенко ли с Довгалем на карателей напоролись?
— Вот и я так думаю, — ответил Василь.
Острая тревога молнией испепелила в сознании Артема картины сновидений. Он вскочил на ноги. Зачем-то выхватил недавно раздобытую Довгалем ракетницу и застыл в раздумье.
— Нет, не может быть! — сказал после небольшой паузы. — Возвращаться им еще не время. И не таков Данило, чтобы заваривать кашу под боком у отряда.
Однако это никого не успокоило.
— Все могло случиться. Думаешь порой одно, а получается другое, — вмешался в разговор с соседней брички Петро Косица.
— Так что же будем делать, командир?
«В самом деле, что делать? Махнуть рукой на эту стрельбу? А если там истекают кровью в неравном бою Данило и его спутники?.. Немедленно поднять по тревоге отряд и ускоренным маршем отправиться в село? Только что получится, если весь этот тарарам фашисты подняли нарочно, чтобы выманить из леса партизан? От врага всего можно ждать…» Разумнее всего, конечно, было бы выслать разведку, а уж потом решать, что делать. Однако Артем отказался от этой мысли: пока разведчики пробегут в два конца, в Забуянье все закончится.
— Нет, я не верю, я просто не могу допустить, чтобы Ляшенко ввязался в перестрелку. Да и как он мог оказаться в Забуянье? Его маршрут пролегает в десятках километров оттуда.
— Ну, а если беда настигла не Ляшенко, а кого-то другого, разве от этого легче? — говорит Косица, подойдя к товарищам. — Ясно, что там сейчас в беде наши товарищи. Думаете, немцам большая охота поднимать среди ночи ни с того ни с сего такую бучу? А вдруг и Забуянье решили спалить?
— Сомневаюсь, — возразил Сосновский. — Карателям нет никакой нужды поднимать стрельбу среди ночи. Что им, дня мало?
— Так, может, ты откроешь нам глаза на то, что там творится? — недружелюбно обратился к нему Заграва.
— Прости, но я не пророк и открывать глаза никому не собираюсь. Могу только высказать предположение, что в Забуянье напоролась на засаду та самая загадочная группа. Уже несколько дней она не дает о себе знать, и у меня такое впечатление, точнее — предчувствие, что те прослышали о нашем отряде и все эти дни искали к нам пути.
Василь готов был расцеловать Ксендза, простить ему и всегда насмешливый тон, и ехидные усмешечки, только бы исполнилось это его предположение.
— Слушай, командир, — схватил Василь Артема за руку. — Что нам терять в догадках время? Разреши, я со своими хлопцами махну туда и обо всем разузнаю на месте!
Артем и сам готов был кинуться в Забуянье, хотя вероятности встретиться там с посланцами Большой земли почти никакой.
— Буди хлопцев! — говорит он. — Поведешь их, но гляди у меня… Семь раз отмерь, раз отрежь!
— Будь спокоен, командир, дров не наломаю! — И, радостный, нырнул в темноту.
Короткая команда. Лязг железа, дружный топот, скрип колес… В считанные минуты три брички с вооруженными партизанами уже катились по лесной дороге. Ездовыми были миколаевщане, которые знали здешние леса и обещали пробраться до Забуянья кратчайшим путем. Ехали молча: все мысли были там, откуда доносилась стрельба. Ехали с трепетным ожиданием боя. За последние полторы недели им довелось побывать во многих селах и хуторах от Брусилова до Иванкова, но ни одна из этих ночных вылазок не волновала так, как нынешняя. То были будничные, так сказать, вошедшие в привычку рейды с четко очерченными задачами — ознакомиться, к примеру, с местностью, приучить себя к ускоренным переходам, раздобыть для отряда провиант или оружие. А вот сегодняшний внезапный рейд…
— Э-э, вы поглядите, что там творится! — послышался визгливо-нервный возглас Косицы, когда впереди расступились сосны.
Брички мигом вырвались на опушку и круто остановились. Спрыгнув на землю, партизаны уставились в ту сторону, где гигантское пламя разрисовывало кроваво-красными всполохами низкое облачное небо.
— Село жгут, гады!
— А стрельба… Слышите, какая там идет стрельба?..
— Дак чего же мы тут стоим? Спешить надо!
И все без команды бросились напрямки к освещенному пожаром селу. Трещали колеса в выбоинах, дико храпели и становились на дыбы ошалевшие кони, спотыкались и со всего разгона падали на землю Загравины хлопцы, но сразу же вскакивали и, подавляя боль, бежали, бежали, будто и не они только сегодня вечером возвратились из дальнего похода.
Вот наконец и первые усадьбы. На багровом фоне мрачные и молчаливые, как древние курганы-могилы, проступают силуэты хат. Заграва с Косицей бегом бросились к одной из них.
Вызвали на порог перепуганного старика:
— Что за стрельба в селе?
— Да откуда же мне знать? Палят вон, убивают…
— Кто? Немцы, полицаи? Тот только руками развел:
— Теперь столько всякого люда по ночам шляется. Вчера на машинах какие-то прикатили…
Заграва в сердцах сплюнул и позвал Косицу:
— Пойдем! Увидим на месте.
— А может, сначала я со своим отделением? — сказал на ходу Косица. — Разведаем, что к чему, а тогда уже и вы…
Заграва не ответил. Бежал по грядке, путаясь в картофельной ботве, и молчал. Только возле бричек крикнул:
— За мной!
Партизаны ждали этой команды, однако же короткое это «За мной!» почему-то сейчас прозвучало для них как приговор. От самого лагеря они думали о стычке с врагом, искренне стремились приблизить ее, сейчас же, когда этот миг наставал, каждый вдруг понял: впереди межа, переступить которую суждено не всем. Нет, они не боялись, просто их угнетала неизвестность. Но это продолжалось недолго. Только Заграва сделал первый шаг, вся группа дружно устремилась за ним.
Выбрались на пустынную улицу и замедлили шаг. Съежившиеся, настороженные фигуры, зоркие взгляды, а на устах немая тревога: куда-то выведет эта дорога?
До места перестрелки оставалось рукой подать, когда они вдруг остановились. Услышали впереди хриплый крик и остановились. Трудно было понять — команда это или просто невольный стон смертельно раненного, однако стало ясно: дальше идти по улице таким скопом опасно.
Заграва подозвал командиров отделений, приказал им развернуть брички и на всякий случай перекрыть выход из села.
— А ты со своими, — обратился он к Косице, — дуй к центру. Разведай, как там и что. Только без фейерверков. И не задерживаться.
— Ясно! — Петро махнул хлопцам рукой и пустился бегом туда, где вели огненную перепалку пулеметы.
Вслед за Косицей в темноту нырнуло с десяток партизан. Около догорающей хаты неслышно перемахнули через ветхий забор, шуганули, как привидения, в темный настороженный сад. Стремительная перебежка — и вот они уже перед вылизанным красноватыми отблесками майданом. Не сговариваясь, залегли в бурьяне, притаились.
— Идеальное место для наблюдения. Все как на ладони, — слышит Косица шепот скупого на слова Кирилла Колодяжного. И у него легчает на сердце от сознания, что Кирилл рядом. Как-то так уж повелось, что во всех операциях они неразлучны, всегда оказываются рядом.
— Да, место хорошее, — соглашается Косица, не отрывая глаз от громоздкого, похожего на клуб или школу, строения по другую сторону майдана.
В мерцающем свете угасающего пожара ему видны исклеванные пулями стены, провалы окон с выбитыми рамами, сорванные с петель двери. Даже и не знакомому с военными премудростями человеку нетрудно было понять, что это здание подвергалось продолжительному обстрелу. Собственно, стрельба и сейчас не утихала ни на миг. Особенно бесновались пулеметы: один — с крыши каменной коробки с непомерно большими квадратами окон, очевидно, магазина; другой — с противоположной стороны, из-за крыльца крытой железом хаты. Изредка из темных квадратов окон каменной коробки строчили и автоматы. Но только изредка.
«Выходит, вся эта баталия идет между теми, кто засел в доме, и теми, кто их осаждает, — отметил про себя Косица. — Только зачем столько канителиться с осажденными? Выслать бы гранатометчиков, прикрыть их плотным огнем, и тех, что в доме, тогда поминай как звали. А эти…» И тут ему вдруг показалось, что осаждающие не очень-то и стремятся выкурить осажденных из дома. И чем дольше он вслушивался в размеренный, несколько рваный ритм перестрелки, тем больше утверждался в своей догадке: осаждающие умышленно не идут на приступ, а словно бы чего-то выжидают. Осветили осажденный дом и выжидают. Но чего?
— Что за чертовщина? Ни бельмеса не разберу, что тут делается! — сердито сопит на ухо отделенному Колодяжный.
— Я тоже ничего в толк не возьму…
— Не нравится мне все это.
— «Языка» бы взять! — слышит Косица с другой стороны.
«Правда, без «языка» в такой ситуации не обойтись. Это — единственная возможность установить, что тут происходит», — решил отделенный. Вместе с Колодяжным он уже приготовился рвануть за «языком», как невдалеке раздался стон. Потом долетело приглушенное:
— Минуточку, герр шарфюрер, одну минуточку… Сейчас герр доктор поможет…
А вскоре из темени вынырнули двое. В немецкой форме, с раненым на руках. Тяжело дыша, они быстро прошли в нескольких шагах от партизан. И партизаны поняли: каратели! И, наверное, из батальона особого назначения.
Косица толкнул Колодяжного под бок: мол, последи, куда они. Кирилл мгновенно растворился в ночи. А через несколько минут уже докладывал Косице:
— Там, при дороге, крытые немецкие грузовики. Их три, — и показал на темные силуэты, которые партизаны приняли было за придорожные кусты.
Теперь Косице стало ясно: раз здесь, на майдане, хозяйничают каратели, значит, в доме кто-то из наших. Но каким образом они попали в ловушку? Над этим, однако, некогда было ломать голову. Главное состояло в том, чтобы вызволить своих из каменного мешка. Каким путем? Вступать в бой с карателями? Но сколько их и где сосредоточены основные силы?
Перед глазами его ни с того ни с сего вдруг всплыла знакомая с детства окраина города. Морозная лунная ночь, искрящийся снег, застывшие тени, синяя тишина… Они с батьком спешат домой — несут выменянный в селе на последнюю одежонку небогатый харч, которого ждут опухшие от голода мать и младшие братья. Петро давно уже стал уставать и с благодарностью взглянул на отца, когда тот замедлил шаг. Тут он увидел впереди, на перекрестке, троих в масках. Оглянулся — сзади трое таких же. «Банда Товкача! — пронеслось в голове, и он почувствовал, как деревенеют ноги. — Неужели батько ничего не видит?» «Тату…» — раскрыл было рот, но отец внезапно ударом ноги толкнул его в чью-то открытую калитку, а сам с криком: «Бандиты! На помощь!» — бросился к тем троим, что стояли на перекрестке. Пока он, безоружный, боролся с бандюгами, Петру удалось выбраться задворками на соседнюю улицу, а оттуда домой, хотя никто его там уже не ждал. И только много позже Петро понял, что в ту морозную лунную ночь двадцать первого года батько ценой собственной жизни спас его, последнего из рода Косиц.
— Так что же будем делать? — в который уже раз шепчет ему на ухо Кирилл.
— Что-то будем… — бормочет Петро машинально, все еще удерживая в памяти дорогие черты отцовского лица. Опомнившись, позвал: — Хайдаров!
— Моя есть, командир!
На лицах у всех невольные улыбки. Всегда, когда начинал говорить Хайдаров, партизаны не могли не улыбаться. Низенький, круглоголовый, дружелюбный и постоянно веселый, этот сын солнца и пустыни появился в отряде вместе с группой бывших военнопленных, освобожденных Ляшенко и Мажарой из лагеря, и успел обрести признание непревзойденного затейника-юмориста. Во время ночных переходов или полевых занятий, когда даже самые выносливые чуть не валились с ног, Хайдаров рассказывал такие небылицы, что у всех надрывались от смеха животы. Но больше всего его любили и уважали, конечно, за чистую душу, доброе сердце и зоркий, как у степного орла, снайперский глаз.
— Слушай, Хайдаров, пулемет, что на крыше стучит, видишь? Мог бы ты заткнуть ему глотку?
Хайдаров, даже не взглянув в сторону, где буйствовал пулемет, обиженно пожал плечами: мол, к чему эти вопросы, разве я уже не доказал свое умение?
— Так вот, возьми себе в помощники Мотренко, и, как говорится, с богом! А ты, Кирилл, — обернулся Косица к Колодяжному, — прихвати подручного и накрой пулемет за крыльцом. Ну, а потом задайте гадам такого перцу, чтобы не только в носу закрутило, а еще кое-где… Словом, поднимите вселенский хай. Нужна паника… Ясно?
— Ночь темный, фриц темный, а твой намерений ясный, камандир! Моя твоя понял.
— Что-что, а панику поднимем, — Колодяжный стиснул локоть Косицы.
Минута — и Хайдаров с подручным двинули в одну сторону, Колодяжный со своим напарником — в другую. Косица же с оставшимися людьми направился к замаскированным грузовикам.
Шли осторожно. Все время перед глазами Косицы почему-то стоял покойный батько. Без кровинки в лице, словно окаменевший, но напряженный, готовый броситься на вооруженных бандитов, чтобы ценой собственной жизни дать возможность сыну избежать смерти…
Подошли почти вплотную к грузовикам, возле которых суетились какие-то фигуры. Косица подал знак приготовить гранаты и залечь.
Ожидание, ожидание…
«Да когда же замолчат пулеметы? Почему так долго тянут Хайдаров и Колодяжный?» — думал каждый. А пулеметы попеременно, неторопливо высекали огненную дробь по стенам дома.
Но вот у дома гулкое — га-ах! И спустя мгновение, как эхо, у крыльца хаты рванул второй взрыв. И сразу же над селом повисла густая, жуткая тишина. Но лишь на какой-то миг. Потом с обеих сторон дома застрочили автоматы. Партизанские автоматы!
Прикусив губу, Косица вслушивается в их нарастающий клекот. Затем стремительно поднимается на одно колено и что есть мочи кричит:
— По машинам! Партизаны в селе.
И тут произошло то, на что и рассчитывал сообразительный Косица. Ошарашенные, деморализованные неожиданным огневым ударом в спину, каратели, как утопающие за спасательный пояс, сразу же ухватились за эту команду. Оставив свои укрытия, они наперегонки помчались через площадь к машинам, где их поджидали народные мстители. Гром гранатных взрывов, густой стрекот автоматов, предсмертный хрип, проклятия…
Когда в селе подле места пожара зачастили взрывы, Заграва сразу догадался: это Косица! Приказав ездовым оставаться у подвод, он, не помня себя от ярости, рванулся с основными силами к месту боя. «Пошли дурака богу молиться, он и лоб расшибет, — костерил мысленно на ходу Косицу. — Говорил ему как человеку: не делай фейерверков, так нет же, полез в эту кашу. Ну, сейчас ты у меня запоешь, голубчик!»
Внезапно из-за поворота улицы на бешеной скорости выскочил легковой автомобиль с погашенными фарами. Василь каким-то чудом успел отскочить к тыну, а командир второго отделения, богатырского роста Иван Чупира, бежавший следом… Он и вскрикнуть не успел, как оказался под колесами. Машина, не снижая скорости, понеслась наутек, а ошеломленные партизаны не успели даже выстрелить вслед. Но ведь там, куда она неслась, стояли, перегородив улицу, брички. И буквально через мгновенье партизаны услышали глухой удар, треск, звон разбитого стекла, а потом автоматную очередь.
— На помощь ездовым! — скомандовал тем, кто подоспел на помощь, Заграва, а сам устремился к Чупире.
— Мертв! — глухо произнес кто-то из партизан, стоявший на коленях возле недвижного командира отделения.
Василь почувствовал, как в груди круто поднимается густая, удушливая волна, но усилием воли сдержал ее, не дал выплеснуться наружу. Лишь зубами заскрипел и крикнул:
— За мной! Чупиру подберем после!
Когда они выбежали на майдан, там стрельба уже стихла. Лишь отдельные выстрелы то с одной, то с другой стороны испуганно рвали предутреннюю тишину. В мигании догорающих огней увидели мрачный каменный дом с темными провалами вместо окон и дверей, начисто развороченную крышу лавчонки и какие-то странные, похожие на мешки, холмики, множество холмиков повсюду. И ни одной живой души.
Но вот к ним метнулась быстрая тень.
— Стой! Стрелять буду!
— Зачем моя стрелять? Фрица стреляй…
— Хайдаров? Ты что тут делаешь?
Хайдаров приблизился. Он весь был увешан трофейными автоматами и сумками с магазинами, набитыми патронами.
— Секир башка фрицу делаю…
Подошел Мотренко, тоже с богатыми трофеями. Потом, зажимая ладонью рану на шее, из которой сочилась кровь, подошел Кирилл Колодяжный, за ним Пилип Гончарук…
— Что вы тут натворили? — набросился Василь на Колодяжного.
— Разве не видишь? Карателей расчихвостили, — кивнул он на площадь.
— А я приказывал это делать?
Но Кирилла не так легко сбить с толку:
— Совесть приказала, товарищ взводный. И обстановка требовала. Не используй мы момента, неизвестно, продержались бы те, осажденные, в доме. Они почти уже не отстреливались.
— Какие осажденные? Где они?..
Только после этого соратники Косицы хватились: в самом деле, а где же осажденные? Бросились к дому, позвали — ответа нет. Заглянули внутрь — опрокинутые столы, осколки стекла, патронные гильзы, обвалившаяся штукатурка…
— Кого же вы спасали? — пришел в ярость Заграва. — Косицу ко мне!
— Косицу к взводному! Косицу!.. Косицу!.. — понеслось по майдану.
И вдруг от дороги, где пламя с жадностью пожирало подорванные вражеские грузовики, донеслось глухое и скорбное:
— Нет больше Косицы…
Все мигом бросились туда. В багряных сумерках еще издали увидели, как их товарищи склонились над неподвижным телом командира третьего отделения.
— Он вызвал огонь карателей на себя, чтобы дать возможность осажденным выскользнуть из каменной ловушки. И вот…
Заграва глядел на безвольно раскинутые руки Петра, на темную от крови прядь волос, прилипшую к потному лбу, и острое чувство вины перед погибшим товарищем охватило его. Себе-то он мог сознаться, что часто был не справедлив к Косице. И не потому, что тот в чем-то был виноват, а просто не мог забыть, что именно Косица ходил в ближайших подручных у Одарчука.
— Чудин! — позвал Заграва единственного оставшегося в живых командира отделения своей роты. — Будешь вместо меня. Следи за порядком! — Заграва опустился на колени у тела Петра. И через несколько минут: — Возьмите его. Хоронить будем всем отрядом.
Колодяжный, Гончарук, Хайдаров подняли на руки тело друга, и печальная процессия медленно тронулась к подводам.
А там, в свою очередь, произошло следующее. Только Заграва с партизанами бросился на помощь отделению Косицы, как к ездовым подлетел черный автомобиль и с полного хода врезался в бричку. Кто-то из партизан чесанул по нему из автомата.
— А растуды твою!.. — прозвучало в ответ из автомобиля.
Дверца машины резко распахнулась, и из нее выскочил с автоматом в руках, в немецком мундире здоровенный мужичина. Двое ездовых из миколаевщан метнулись в разные стороны, притаились за бричками. А Семен Синило, сподвижник Ляшенко еще по подполью, так и замер на месте:
— Одарчук?!
И, не вырвись у него этот невольный возглас, разъяренный Ефрем наверняка прошил бы его автоматной очередью.
— Синило?! — голос Одарчука прозвучал не менее удивленно. — Так это ты, стервец, стрелял в меня, кат бы тебя взял!
— Кто же знал… Темень такая…
— Вот я тебе сейчас присвечу…
Но в это время из-за брички решительно раздалось:
— Ни с места! Стрелять буду без предупреждения!
— Это кто еще такой храбрый? — остановился в нерешительности Одарчук.
Из машины со стоном, обхватив руками иссеченную разбитым стеклом, залитую кровью голову, вывалился Омельченко.
— Батьку, с Ребром худо… Подстрелили, гады!
Одарчук кинулся к машине. Нырнул в ее металлическое чрево, и оттуда долетел его гневный голос:
— Чтоб у вас руки отсохли, паршивцы! Фашистская пуля Ребра в бою обошла, так вы постарались… Чтоб вам добра не видать на этом свете! — Потом высунул голову и еще громче: — Какого черта стоите? Помогите вытащить…
Синило поспешил на помощь. Вместе с Ефремом и Омельченко они подняли на руки бессознательного Ребра, осторожно положили на бричку, на рассыпанное влажное сено, и стали разрывать на нем одежду, чтобы перевязать раны.
— Руки вверх! — неожиданно раздался рядом властный голос.
Омельченко и Одарчук схватились за оружие. И неизвестно, что бы тут произошло, если бы Синило не предупредил партизан из отделения Чупиры:
— Что вы, хлопцы? Это же Одарчук!
— А хотя бы и матерь божья с младенцем, все равно руки вверх! Эти субчики отделенного убили!
— Не может быть!
— Поди погляди. Чупира недалеко отсюда лежит. У поворота…
Вышли из своих засад миколаевщане, подошли к толпе.
— Получается, этот «батько» всюду свой след кровью окропляет. У нас Кныша ни за что угробил, здесь — Чупиру… Но теперь и мы предъявим ему счет. А ну, чего стоишь, бандитская морда? Сказано: руки вверх!
Никогда и никому еще не удавалось сломить Ефрема, поставить на колени. И сейчас ни за что бы не позволил он этим безусым юношам так дерзко разговаривать с собой, если бы не чувство вины, и даже не столько чувство вины, сколько стремление доказать всем в отряде, что его совесть осталась такой же чистой и незапятнанной, как и в далекие годы гражданской войны. Именно это стремление и вынудило его впервые в жизни наступить на горло собственной гордыне. Синило даже отвернулся, чтобы не видеть, с какой болью поднимает грозный батько вверх руки.
— Мне бы комиссара повидать, — усталым, словно бы даже надтреснутым голосом произнес Одарчук.
— За старшего здесь Заграва.
— Позовите его.
— Сам придет, когда потребуется.
Охранять Одарчука и Омельченко вызвались хмурые и решительные миколаевщане, а двое из отделения Чупиры стали осматривать покореженную машину.
— Э-э, да здесь еще один притаился. А ну, вылезай, голубчик! Быстро!
Однако в раскрытой дверце никто не появлялся.
— Ты еще будешь норов свой показывать! — негодовал кто-то из партизан, толкая ногой затаившегося пассажира.
— Он сам не выберется, связан! — произнес глухо Одарчук.
Хлопцы мигом вытащили связанного. Он был в одном белье, едва держался на ногах и сердито порывался что-то сказать, но ему мешал кляп. Партизаны вытащили кляп, и не без сочувствия кто-то из них спросил:
— Ты кто такой? Как очутился в машине?
— Спросите этих бандитов, — прохрипел тот в ответ. — Развяжите, бога ради, руки!
— Вы что?! — рванулся к связанному Одарчук, но дорогу ему преградило дуло автомата. — Не вздумайте! Это палач, командир карательного батальона… Столько недель я гонялся за ним, пока не заарканил!
Партизаны недоуменно смотрели то на связанного, то на Одарчука: как все это понимать? Однако у них не было времени разбираться, что к чему. Карателя связанным подтолкнули к Омельченко и Одарчуку. Пошли за телом Чуприны. Вернулись вместе с теми, кто нес тело Косицы.
Одарчук, лишь только увидел Заграву, сразу к нему:
— Здоров, Василь! Ну и встречу ты мне устроил, кат бы тебя взял!.. Тут вот, понимаешь, катавасия вышла. Хлопцы меня чуть ли не за самого Гитлера приняли. Ты скажи им…
Но Заграва будто и не слышал его. Ледяным взглядом прошелся по задержанным и, не скрывая презрения, сказал:
— Уже и вырядиться успели…
Одарчук в ответ:
— Будто не понимаешь, для чего? К гадючьей норе с красным флагом не очень-то подберешься. Пришлось под эсэсовцев маскироваться…
— Это ты на суде расскажешь…
— На каком суде? — У Ефрема перехватило дыхание. — Что ты несешь?
— То, что слышишь. Есть решение судить тебя за разбой и измену.
— Какой разбой, какая измена? — воскликнул молчавший до того Омельченко.
К нему мигом подскочил один из охраны:
— Прикуси язык, не то укорочу!
Омельченко опустил руку в карман за оружием.
— А почему это вы их не разоружили? — накинулся Заграва на миколаевщан. И к задержанным: — Немедленно сдать оружие!
— А ты нам его вручал?
— Добром не сдадите — силой возьмем.
Одарчук понял, что сопротивление в такой ситуации бессмысленно. Еще, чего доброго, дойдет и до кровопролития, а этого он боялся больше всего. Тяжело вздохнул, бросил к ногам Загравы автомат, пистолет, магазины, набитые патронами. Оставил в боковом кармане только маленькую яйцевидную гранату.
— Может, их всех связать? — спросил Заграву один из безусых охранявших. — Я тут и вожжи приготовил. Надежнее было бы…
От брички, на которой лежали погибшие партизаны, донесся голос Колодяжного, злой, недовольный:
— Никто не разрешал нам измываться над ними!
— Я тоже против того, чтобы вязать, — решительно заявил Синило. — Будет суд, он и разберется.
И хотя после памятной ночи в лесу под Миколаевщиной Заграва готов был скрутить Ефрема в бараний рог, связать его все же не решился. Приказал посадить всех троих на одну бричку и не спускать с них глаз. Одарчук, правда, просил не ставить его на одну доску с братцем-карателем, не сажать их рядом, но Василь пренебрег этим:
— Ничего с вами не случится. Не испортитесь.
…В лес партизаны возвращались на рассвете. С победой и богатыми трофеями. На месте боя подобрали две телеги отличного оружия, из кладовых фашистских прихвостней изъяли четыре воза муки, картошки, сала, сушеных фруктов. Вдобавок к этому Чудин прихватил из полицейской конюшни десяток откормленных лошадей под седлами… Однако возвращались партизаны без обычного в таких случаях подъема. Хмурые, молчаливые, в глубокой задумчивости, покачивались они на возах, пряча друг от друга глаза. Гибель боевых товарищей, встреча с одарчуковцами камнем легли на их сердца. Далеко на горизонте новый день весело развертывал нежно-голубые шелка по чистому небу, а они, потупив глаза, молчали. От самого села и до леса никто, кроме ездовых, не раскрыл рта. Только когда обоз втянулся в узкую просеку между высокими соснами, стряхивающими со своих зеленых ресниц звонкие капли росы, неожиданно раздалось злорадное:
— Что, добился своего? Героем хотел стать? На вымощенной костями брата дороге в рай захотел въехать? Нет, теперь тебе одна дорога — на виселицу! — это шипел в ярости каратель, сидевший спиной к спине с Ефремом.
— Напрасно радуешься, тебе ее тоже не миновать! — огрызнулся Одарчук.
— Для меня это не новость. От таких, как ты, смешно было бы ждать иного. Но знай: умирать я буду легко, с сознанием своей правоты. Для людей, защищающих идею, никогда не считалось позором принять смерть от врага. А вот быть повешенным на суку своими… Или, думаешь, они учтут твои былые заслуги?..
Партизаны ждали, что ответит Ефрем. И это нездоровое, отравленное сомнениями внимание бывших товарищей совсем подкосило еще недавно бесстрашного и решительного рубаку. Он до боли стискивал пальцы рук, кусал губы и молчал. Как, ну как он может доказать, что его совесть чиста и не запятнана злыми умыслами, что случай с Кнышем и Чупирой — следствие стечения трагических обстоятельств? Сумеют ли понять все это его товарищи, захотят ли понять?..
— Слушай, ты! Закрой пасть! Иначе… — вдруг Ефрем с каменными кулаками стал медленно поворачиваться к Иннокентию.
— Ага, боишься, чтобы я не проговорился, как ты меня выпустил на волю через окно в Миколаевщине?
— Ложь! Подлая ложь!
— Хороша ложь! А как бы я без твоей помощи смог оттуда выскользнуть? Ты ведь сам открыл мне окно…
— О боже! — простонал Ефрем. Закрыл лицо и стал клониться, клониться, пока не уперся ладонями в колени. Он еще мог бы снести позор с обезоруживанием, мог сдержаться, чтобы не дать сдачи безусым парням из охраны, но стерпеть коварную издевку врага перед лицом партизан было свыше его сил.
— Да заткните глотку этому гаду! — не выдержал и Кирилл Колодяжный. Он ехал на вороной кобыле рядом с бричкой, на которой совершали свой последний путь Петро Косица и Иван Чупира. — Василь! Наведи наконец порядок!
Но Заграва только махнул рукой. Тогда Кирилл без долгих раздумий ударил кобылицу под бока. От неожиданности та вздыбилась, захрипела и ветром помчалась по просеке.
— Ты куда?
Кирилл даже не оглянулся. Припав к гриве лошади, мчал и мчал по просеке. Только за болотистым овражком, где была стоянка отряда, осадил кобылу. Увидел Артема, который, заглядывая в маленькое зеркальце, прислоненное к шершавому стволу сосны, готовился бриться, и к нему.
— Ну, что там? — спросил живо Артем.
— Можно сказать, порядок. Карательный отряд в Забуянье разбили…
— Потери?
Кирилл опустил голову и глухо вымолвил:
— Двое, если не считать Ребра…
— Погоди, погоди! А Ребро тут при чем?
— А при том, что бой с карателями затеяли… Знаешь, кто те загадочные похитители немецких офицеров? Никакие они не посланцы Большой земли, а хлопцы Одарчука. — И через пятое на десятое Кирилл поведал о ночной операции, о встрече с Одарчуком, захватившим в плен командира карательного батальона. — А теперь этот гад мучит Ефрема, издевается над ним. А миколаевщане только хихоньки да хахоньки. По приказу Загравы они обезоружили Одарчука и Омельченко и везут сюда под конвоем в одной бричке с карателем… Это безобразие, командир! Я требую твоего вмешательства… Ефрем доказал, что он честный человек. Если в чем и провинился, то это разберет партийный суд. А чтоб те молокососы зубы над ним скалили… Я протестую, чтобы с Ефремом обращались как с бандитом!
— Да никто его бандитом не считает, — успокаивал Артем Колодяжного.
— А Заграва? Думаешь, я ничего не понимаю…
— Судьбы здесь вершит не один Заграва. Если Ефрем действительно все это время охотился за своим братцем… Можешь не сомневаться, коммунисты по справедливости разберутся в этой истории. А сейчас иди умойся, ты весь в крови.
Пока Кирилл перевязывал рану на шее и смывал с одежды засохшую кровь, со сторожевого поста передали: взвод Загравы на подходе. И сразу лес словно ожил, наполнился птичьим звонкоголосьем. Первые солнечные лучи золотыми копьями пронизали чащи, зажгли на листьях тяжелые капли. Все, кто оставался в лагере, собрались около Артема, поджидая победителей.
Вот из овражка долетел приглушенный гомон, скрип колес. И вдруг торжественную мелодию утра разорвал одинокий взрыв. Грохнул и расплескался тугим эхом, породив в лагере тревогу: что произошло?
Из чащи вырвался всадник — лицо бледное, глаза безумные:
— Одарчук подорвался… Гранатой… Вместе с карателем…
— Клава вернулась! Из Киева Клава вернулась!.. — радостная весть пришла под вечер со сторожевого поста над Феньковой балкой.
Что тут содеялось! Словно взорвалась, рассыпалась на осколки шершавая, давящая тишина, что повисла над партизанским станом после трагических утренних событий. Сколько недель ждали с затаенной тревогой и надеждой Клаву, сколько раз посылали гонцов в Студеную Криницу, но все тщетно. И у многих стала гаснуть в сердце надежда: из Киева и не таким не удавалось вырваться!.. И вот Ляшенко, возвращаясь со взводом Матвея Довгаля в лагерь из села Мостище, где планировалось взорвать деревянный мост через реку Ирпень, построенный военнопленными, пошел не самым ближним путем, а в обход, через Студеную Криницу.
И какова же была его радость, когда на обочине глухой, заросшей по колено пыреем и буркуном полевой дорожке, неподалеку от Мудракова болота случайно догнал Клаву!
Правда, никто из хлопцев сначала не узнал в этой босой, оборванной, изможденной, с латаной торбой за плечами страннице еще совсем недавно красивую, с гордой осанкой Клаву Лысаковну. Если бы не Варивон, возможно, так и прошли бы, не обратив на нее внимания. Но зоркий глаз Варивона заприметил в сгорбленной женской фигуре что-то знакомое. Он спрыгнул с брички и бросился к прохожей:
— Ты что же нас не признаешь?..
Ну и, конечно, горячие объятия, скупые слезы. И вопросы, вопросы, где да почему так долго пропадала.
— Обо всем этом — потом. А сейчас быстрее к комиссару…
Хлопцы вежливо уступили Клаве место возле Ляшенко и подхлестнули изрядно уже вымотанных лошадей. Весь день не давали им передышки, гнали и гнали безостановочно, пока не прибыли в лагерь.
Там их давно ждали. Однако Загравины хлопцы почему-то не проявили той шумной радости по поводу возвращения товарищей, как обычно бывало в таких случаях. Да и Артем что-то не пришел принять рапорт от прибывших, как практиковалось последние недели, когда группа возвращалась с задания. Ляшенко понял: за время его отсутствия в лагере произошло что-то серьезное. Не говоря никому ни слова, он отправился на розыски командира. И вскоре нашел его на возу в наброшенной на плечи шинели. «Болен!» — мелькнула мысль, когда увидел безвольно повисшие руки Артема, пепельное лицо, набрякшие мукой глаза.
— Ну, с чем вернулся? — нехотя, словно по принуждению, спросил Артем, не повернув даже головы.
— Да, собственно, ни с чем. Ошиблись мы с тобой в своих расчетах: мост через Ирпень сооружен немцами не в стратегических целях. Узкоколейка Пуща-Водица — Буча, которая по нему проходит, проложена, чтобы обеспечить город на зиму торфом. Я подумал, подумал и решил отменить операцию. Фашисты обеспечат себя топливом в любом случае, а вот киевляне… Возможно, врагу только на руку такая операция. Тогда они уже с полным основанием оставят наших людей на зиму без топлива… А что у вас? Почему ты как осенняя ночь?
Артем вздохнул, опустил голову:
— Одарчука сегодня схоронили… Вместе с Косицей и Чупирой…
— Как так?!
— Да вот так, — и стал рассказывать о событиях минувшей ночи.
Чем дольше Артем говорил, тем мрачнее, суровее становилось кроткое, открытое лицо Данила, а между бровями обозначились и медленно углублялись две скорбные складочки. Артем не ждал ни оправдания себе, ни утешения, он совершенно искренне сознавал свою тяжелую, хоть и неумышленную вину и готов был снести и осуждение и презрение. Ему хотелось, чтобы Данило упрекнул его, даже выругал за предубежденность и подозрительность, которые в конечном счете привели Ефрема к самоубийству. Но Данило молчал. Хмурил брови, гонял по лицу желваки и молчал…
— Скажи хоть что-нибудь, — потерял наконец терпение Артем.
— Теперь поздно говорить. Что случилось, того не изменишь. Скажу одно: не раскисай! На твоих плечах отряд, и ты должен заботиться прежде всего о нем. Вон Клава из Киева вернулась, она заслужила, чтобы ее встретили как подобает.
— Вернулась… Как там в Киеве? Что с Петровичем?
— Она сама расскажет. — И, сутулясь, Данило направился к своим недавним спутникам.
Артем пошагал за ним следом. Но у подвод Клавы не оказалось. Хлопцы сказали, что пошла умываться. Точнее, умываться ее утащил Заграва, чтобы вырвать из рук изголодавшейся по новостям толпы. А изголодались люди крепко. И как только довгалевцы появились на территории лагеря, к Клаве со всех сторон повалили партизаны с расспросами:
— Что нового в Киеве? Почему не прибыл с тобой Петрович? Как поступили фашисты с семьями подпольщиков, которые ушли в леса?..
Прижатый толпой к переднему крылу брички, Василь смотрел на усталое, серое от пыли Клавино лицо, на темные круги под ее глазами, на слипшиеся от пыли и пота волосы и чувствовал, как сжимается, наполняется чем-то терпким и теплым его сердце. За какие грехи выпали ей такие страдания? Почему судьба к ней так жестока?..
— Дайте человеку отдохнуть с дороги! Неужели не видите, что на ней лица нет? — бросил он в толпу.
— Я хотела бы умыться… Есть у вас вода? — Клава с благодарностью взглянула на Василя.
— Минуточку! — Заграва направился к своей бричке и вернулся с ведром воды и ковшиком, висевшим на дужке ведра, в одной руке, и кусочком трофейного мыла и чистым рушником в другой. — Пойдем, провожу к нашей бане.
Осторожно ступая сбитыми ногами, Клава пошла за Василем. Несколько человек из толпы потянулись было за ними.
— Да что вы, в самом деле! — ощерился на непрошеных спутников Василь. — Или совести у вас нет!
Те сделали кислые лица и отстали. Клава взяла Василя под руку, и он ощутил ее пожатие. Спустились в овражек, где в зарослях ольхи была выкопана кем-то неглубокая канавка, через которую была перекинута толстая доска.
— Вот тут мы и марафетимся, — словно извиняясь, сказал Заграва. — Хочешь, полью? — И, не дожидаясь ответа, поставил ведро на землю, зачерпнул воды, подал мыло.
Нерешительно, словно бы раздумывая, Клава ступила на доску.
— Отвернись! — и стала расстегивать старенькую, вылинявшую кофтенку.
Но Заграва не отвернулся.
— Ты что, оглох?.. — вскипела она, но сразу же запнулась. С ее строгого лица сползла тень возмущения, а в холодной бездонности глаз проступило удивление. Еще до путешествия в Киев она нередко ловила на себе взгляды Василя, слышала его затаенные вздохи, но все это ее тогда только раздражало. Этот рыжеволосый хохотун казался ей обыкновенным петухом, который клюет все, что ни попадись под руку. Но сейчас, увидев грустные, наполненные слезами Загравины глаза, немую горечь крепко стиснутых губ, внезапно почувствовала, как в грудь ее врывается тревожный ветерок. Еще миг — и воображение перенесло Клаву в тот далекий вечер, когда Михась после долгой, вынужденной разлуки, вернулся наконец домой и они, взявшись за руки, пошли к Днепру. Они всегда в минуты большой радости приходили к Славутичу, который был свидетелем их пылких ночей и соединил их судьбы. В тот вечер еще больной Михась сидел на нагретом прибрежном песке, а она плескалась в малиновых, напоенных летним солнцем волнах, до головокружения счастливая том, что любимый рядом. Но когда, наплескавшись, подбежала к Михасю, увидела: глаза его полны слез.
— Я так ждал… Прямо не верится, что мы рядом…
Она вздрогнула от горячего шепота. Послышалось или, может, в самом деле кто-то произнес эти слова? Взглянула на смущенного, так непохожего сейчас на себя Заграву. Тот как молитву шептал что-то про себя. Значит, это он! Неужели есть человек, которому не безразлична ее судьба, который способен ронять слезы при встрече с нею?! Не отдавая отчета в своих поступках, Клава сбросила старенькую кофтенку, спустила с плеч бретельки сорочки, нагнулась, взъерошила волосы и попросила ласково:
— Полей, пожалуйста.
Василь стал лить. Потом подал Клаве рушник, а сам торопливо пошел к возам. Взял свою походную сумку и вернулся. Когда он показался из кустов, полуобнаженная Клава мыла ноги. Она испуганно вскрикнула и укоризненно произнесла:
— Ну, что тебе? Постеснялся бы…
— Извини… Я сейчас… Я на минутку…
Опустившись на колени, он торопливо вынул из сумки хромовые сапожки, раздобытые в полицейском складе аж на Фастовщине, новенькую пилотку, выменянную у Хайдарова на трофейный автомат, гимнастерку, которая никому из мужчин не подходила по размеру, небольшой пистолет в желтой кобуре на широком ремне. Клава смотрела, как заботливо раскладывает Василь свои подарки, и невольная улыбка осветила ее лицо. Значит, ждал, верил, что она вернется!
— Это тебе, — и исчез за кустами.
…Из партизанской бани Клава возвращалась посвежевшая, приодетая, помолодевшая. И не подумаешь, что она только-только вернулась из далеких изнурительных странствий, если бы не темные радуги под глазами. Хлопцы, едва лишь увидели ее в кокетливо сбитой набекрень пилотке, в перехваченной по тонкому стану широким ремнем гимнастерке, в хромовых сапожках, прямо-таки рты раскрыли от удивления. Вот так Клава! Настоящий казак! И сразу же вокруг нее образовалась толпа.
— Может, и мне разрешите почеломкаться? — послышался вдруг голос командира.
Партизаны мгновенно расступились.
— Ну, со счастливым возвращением! — протянул Артем Клаве руку.
Потом, поддерживая ее под локоть, повел к своей, как он любил выражаться, «натачанке», где их ждало руководство отряда: Ляшенко, Ксендз и взводные — Заграва и Довгаль. Сели под соснами-близнецами на загодя разостланный, вышитый гарусом коврик.
— Рассказывай, как тебе ходилось, — начал без околичностей Артем.
Она растерянно развела руками:
— Прямо не знаю, с чего и начать…
— А ты по порядку. Начни с дороги, — пришел на помощь Василь.
— Что ж, дорога как дорога. И в Киев и из Киева пробраться можно. Правда, все въезды и выезды в городе охраняются патрулями, но если действовать с головой, их можно обойти. У меня только один раз спросили документы. На святошинском посту. А когда возвращалась, никто даже и фамилией не поинтересовался. Недавно оккупационные власти по новому мосту через Ирпень товарняк пустили, так все, кто хочет, выбираются той узкоколейкой за город. Только надо дать десяток яиц или пол-литра самогона железнодорожной страже. Я тоже за такую взятку благополучно прошла все посты. Ехала и думала: что, если в Буче был бы у нас надежный человек… Связь с Киевом необходима, а гонять всякий раз гонцов туда-сюда… Словом, я считаю, что непременно нужно воспользоваться этой узкоколейкой. Подготовить в Буче явочную квартиру, а в паровозный парк устроить на работу нашего Варивона или кого-нибудь другого. Вот и получим надежного связного.
Артем со страхом поглядел на Ляшенко: а что, если бы Данило не проявил в свое время мудрость и взорвал мост? Ляшенко же только слегка усмехнулся. Вытащил из нагрудного кармана небольшой блокнотик в клеенчатом переплете и огрызком карандаша записал:
«Узкоколейка Киев — Буча. Возможный канал связи. Подобрать курьера и надежную явочную квартиру».
— Ну, а в городе как?
— В городе дела совсем плохи, — сразу помрачнела Клава. — Фашисты каждый день расстреливают сотни человек, тысячи вывозят на каторгу в Германию. Днем на улице, кроме нищих и калек, мало кого и встретишь. Зимой было нелегко, а сейчас во сто крат тяжелее. Прежде хоть какая-то надежда в народе жила, что с наступлением тепла кончатся черные дни неволи, а сейчас… Сейчас всюду только и разговоров, что о тяжких неудачах наших войск и на Керченском полуострове, и под Харьковом, и в Севастополе. Сердце не камень… Не вам говорить, каким грузом, какой тяжестью легла на души киевлян весть о поражении Красной Армии под Харьковом. Фашисты же подняли такой гвалт… А тут еще недавно слухи пошли, что немцы начали новое крупное наступление в сторону Дона. Попробуй в таких условиях удержать в сердце хоть хрупкую надежду…
Опять Ляшенко нагнулся над своим блокнотиком, рассыпая по белому полю бисер букв:
«Проблема агитации и пропаганды. Любой ценой достать радиоприемник, бумагу, организовать типографию. Население должно получать листовки со сводками Совинформбюро».
— А подпольщики? Почему горком не разоблачает нацистскую пропаганду?.. — неспокойно заерзал Василь.
Клава печально опустила голову. Потом вынула из своей походной сумки газету и молча протянула ее командиру. Все впились глазами в газету «Новое украинское слово». Через всю первую страницу шапка-заглавие: «Операции преследования продолжаются». И, видимо, для пущей убедительности в центре полосы была напечатана карта Донского края, перерезанная извилистой линией фронта. Вести с разных театров военных действий, сообщения главной ставки фюрера, призыв обменивать советские деньги на дензнаки, только что выпущенные центральным эмиссионным банком в Ровно… И вдруг внимание всех привлекло объявление в нижнем левом углу:
«Комиссар полиции безопасности и СД Киевского генерального округа сообщает…»
А может, это ошибка? Прочли раз, потом другой, третий… Четко и ясно там было написано:
«…Федор Ревуцкий, Владимир Кудряшов, Сергей Пащенко и Георгий Левицкий, проживающие в Киеве, сегодня расстреляны…»
…Догорал день за лесом, уже ночь серыми тенями сновала между кустов, а шестеро горбились над развернутой газетой, не в силах отвести от нее глаз. Значит, в Киеве случилось то, о чем они уже давно догадывались, но боялись поверить.
— А другие? Что с другими членами горкома? — нарушил могильную тишину голос Артема.
— Ничего утешительного сказать не могу.
— Говори все как есть. Мы должны наконец знать правду!
Клава пожала плечами: она ведь щадила их, не хотела так сразу ошеломлять вестями о кровавых киевских разгромах.
— Из членов основного горкома, кажется, только Зубку удалось избежать ареста. Правда, точно утверждать не берусь, потому что Костю я не видела, но сестра его жены, с которой меня свели, заверяла: его успели предупредить об опасности. Не застав Кости дома, гестаповцы устроили на его квартире засаду. И с неделю хватали всех, кто туда приходил. Но одному из посетителей удалось вырваться на крышу дома и разоблачить засаду. Там, говорят, такая драка была!.. Несколько гадов сбросил этот смельчак с крыши, а потом и сам, тяжело раненный, окруженный со всех сторон врагами, кинулся вниз головой. Жену Кости и десятилетнего сына гестаповцы расстреляли, а Костя… Сумел ли он выбраться из Киева или, может, скрывается где-нибудь в городе, никто не знает. Разыскать его я так и не смогла.
— А Петрович? Почему ты словно умышленно ничего о нем не говоришь?
— Судьба Петровича неизвестна. Все время я пыталась напасть на его след, но тщетно. Единственное, что мне удалось узнать: якобы еще в начале мая в скверике возле завода «Большевик» гестаповцы выследили кого-то из руководителей подполья, и он не то сам застрелился, не то его пристрелили в стычке…
— В скверике возле завода «Большевик»… — прищурившись, в раздумье промолвил Артем. — Но как Петрович мог там очутиться? Я виделся с ним в последний вечер перед выходом из города, и он ни словом не обмолвился, что должен с кем-то встретиться в сквере возле «Большевика»…
— Об этом теперь можно только гадать.
— А Миколу Ковтуна ты не пыталась разыскать? Он-то наверняка знает, на встречу с кем должен был Петрович пойти в то утро к «Большевику».
— Миколу уже никто и никогда не разыщет. Микола сгорел в своем домике, отстреливаясь от эсэсовцев… А Тамара Рогозинская, второй связной Петровича, словно сквозь землю провалилась. С первых чисел мая нигде ее не встречали.
Вот и потухла у Артема последняя искорка надежды насчет Петровича. Стало ясно, почему он не прибыл на Стасюков хутор! Видно, небезосновательными были его опасения, что в подпольный центр проник гестаповский агент. Но кто он, кто?..
— Из приближенных Петровича в Киеве сейчас остался один только Кушниренко.
— Ты с ним виделась? Говорила?.. — спросили все в один голос.
— Пыталась увидеться, — ледяным голосом пригасила Клава заинтересованность присутствующих. — Но человек, который отправился к нему, чтобы договориться о месте и времени нашей встречи, назад не вернулся…
Растерянность, даже ужас застыли на лицах партизан.
— Конечно, этим я не хочу сказать ничего определенного. Трагедия с моим посланцем могла произойти и совершенно случайно. Но, как сказал мне потом Семен Бруз…
— Так ты сумела наладить связь с запасным подпольным горкомом партии? Как тебе удалось?
— С помощью друзей.
— Спасибо! Спасибо! — пожал ей руку Артем.
— Понимала же: без этого мне нечего возвращаться в отряд.
— И чем же он объясняет массовые провалы?
— Только предательством! Все подозревают Кушниренко. Несколько раз его арестовывало гестапо, но, как говорил он сам, ему всегда удавалось бежать. Никому не удавалось вырваться из гестаповских застенков, а он ускользал оттуда целым и невредимым. Не правда ли, подозрительные чудеса?
— По-моему, дело тут абсолютно ясное! — вскочил на ноги Заграва. — Кушниренко спелся с гестапо… Такую гниду надо прикончить без разговоров. И чем скорее, тем лучше! Что, не так, скажете?
Ответом ему была жуткая тишина.
— И прошу поручить это дело мне. — Молчание друзей Василь, видно, принял за согласие. — Могу заверить: из моих рук он не ускользнет.
— А чем ты докажешь, что Кушниренко действительно агент гестапо? — как бы между прочим, глядя куда-то поверх голов товарищей, спросил Ксендз.
— Разве мало доказательств? Честные люди из гестапо не возвращаются.
— Так-то оно так, но откуда точно известно, что Кушниренко бывал в гестапо?
— Об этом весь Киев говорит, — поддержала Клава Заграву.
— Слухи — это еще не доказательство. Оговорить человека легче всего.
— Но почему других не оговаривают? Почему именно к Кушниренко прилип этот слух?
— Все это я и хотел бы знать прежде, чем что-то решать, — ставит Ксендз точку на «i».
И все поняли, что он прав.
— Горячиться в таком деле не следует, — сказал после паузы командир. — Мы просто не имеем права горячиться. Речь идет о жизни нашего вчерашнего товарища. Я разделяю сомнения Витольда Станиславовича: слишком много загадочного в истории с Кушниренко… Мне сейчас припомнилась прошлогодняя осень. Тогда по городу прокатилась молва, что Дриманченко предатель. Даже свидетели находились, которые видели, как он разгуливал в гестаповском мундире по Крещатику и всех коммунистов, попадавшихся на глаза, выдавал эсэсовцам. И чем все это кончилось? Нашлись горячие, но не очень умные головы, которые решили казнить Дриманченко. И казнили. А значительно позже было установлено, что гестапо проделало с Дриманченко коварный эксперимент. Как, мол, отнесутся подпольщики к тем, кто побывал в гестапо… А кто же может быть уверен, что они не провоцируют нас и теперь?
— Так что ты предлагаешь? — резко спросила Клава.
— Произвести тщательное расследование и лишь после этого принимать решение.
На губах Загравы заиграла презрительная усмешка:
— А кого мы возьмем в свидетели? Может, самого начальника киевского гестапо?
— Можешь быть уверен: настанет время — доберемся и до начальника гестапо, — ответил Ляшенко за Артема. — А пока что следовало бы вызвать Кушниренко в отряд.
— Так он сюда и побежит, жди!
— Не захочет добром — заставим силой!
— Командир тысячу раз прав: горячиться, когда дело идет о судьбе человека, преступно! — решительно поддержал сторону Артема Довгаль, вспомнивший о трагической смерти Прохора Кныша, расстрелянного Одарчуком.
— А кто говорит, что он не прав? — говорит ему в тон присмиревший Заграва. — Можно и без горячки. Хотите, доставлю Кушниренко тепленьким?
— Одному это не под силу, — вмешивается Клава. — Он может что-то заподозрить и такое коленце выкинет…
— Разумнее всего было бы направить в Киев группу. Хотя бы из трех человек. И непременно с подводой, — не поскупился на слова Ксендз.
— Абсолютно правильно! — поддержал Довгаль. — В случае чего Кушниренко сюда можно в мешке с кляпом во рту притарабанить…
— А дороги? На выездах из Киева патрули проверяют все поклажи…
— Не беда! Пусть только товарищ Сосновский таланта своего не пожалеет. Он ведь мастак такие документы рисовать, что с ними даже двери в рай распахнутся.
— Риск, слишком велик риск! Да и куда деваться в Киеве с подводой? Там каждый конский хвост на строгом учете… Нет, с подводой в городе появляться нежелательно…
Умолкают голоса, утихают страсти, но остается вопрос: как же быть?
— Есть! Выход есть! — вдруг радостно вскрикивает всегда уравновешенный Довгаль. — С подводой не обязательно переться в Киев. Ее можно оставить в Белогородке. Там проживает невестка Митрофана Мудрака из моего взвода. Я с Митрофаном даже гостил у нее на рождество… Надо выманить туда Кушниренко.
«И впрямь Матвей хорошо придумал, — мысленно соглашается с ним Артем. — Если вывести Ивана в Белогородку…»
— А кто заманит туда Кушниренко? — задумчиво спрашивает Клава. — Наверное, никто из нас не знает его в лицо. А пойдет ли он за незнакомым человеком? Тем более если у него рыльце в пушку.
Клонятся, никнут в раздумье головы.
Вдруг Артем хлопает себя ладонью по лбу: в его памяти всплыло сырое, душное подземелье с ржавыми сумерками, а в нем худющий, давно не бритый человек, похожий на нищего, с жестянкой в беспалой руке. «Как же я выпустил из виду Миколу? Он ведь из кушниренковского «Факела»… Вот кого не заподозрит Кушниренко! Вот кого надо немедленно послать в Киев!» У Артема даже язык зачесался рассказать об этом товарищам, но удержался: сначала надо потолковать с Миколой. А товарищам сказал:
— Ну, вот что: о Кушниренко хватит. Довольно. Такие проблемы на ходу не решаются, тут нужно обмозговать все без спешки. Давайте лучше послушаем Клаву.
Все одобрительно закивали головами.
Более месяца провела Клава в обескровленном террором Киеве, и ей было о чем рассказать друзьям. Все удивлялись, как она сумела в таких условиях собрать столько информации. И о печальных событиях на фронтах, и о потерях, которые пришлось пережить подполью, и об ожидаемых переменах в политике немцев на оккупированных территориях. Правда, Клава точно не знала, с какой целью созывал всех генерал-комиссаров Украины прибывший из Берлина в Киев гаулейтер Заукель, но строгие приказы о выпуске новых денег, об обмене личных документов, прекращение продажи патентов на право открытия частных ремесленных предприятий, ликвидация кооперативных обществ говорили о многом.
— Что-то уж слишком зачастили в Киев берлинские бонзы. Недавно сам рейхсминистр оккупированных территорий Розенберг приезжал, а теперь вот — Заукель.
— Скажи, а с Розенбергом ничего не стряслось? — не скрывая волнения, спросил Артем. Уж кто-кто, а он хорошо знал, как ждал этого визита Петрович.
— А что с ним могло стрястись? Попьянствовал, покрутился со свитой и назад в фатерлянд.
«Значит, покушения не произошло… Но почему? Петрович был абсолютно уверен, что в Киеве Розенберг найдет себе могилу… Не связана ли гибель Петровича с этой операцией? А что, если тот «патриот», который добровольно вызвался казнить Розенберга, и был провокатором? Кто он?..»
— Любопытная деталь: в Киеве сейчас видимо-невидимо объявлений о наборе в полицию. Будто бы ее мало. Ходят слухи, что из этих добровольцев формируется так называемая русская освободительная армия.
Опять заскрипел карандаш: Ляшенко торопливо записывает что-то в блокнот. Потом обращается к Клаве:
— А где казармы этих добровольцев?
— Мне известны лишь на улице Саксаганского и возле Лукьяновского рынка. Но туда никого из гражданских не пускают. Говорят, к немцам легче подступиться, чем к тем оборотням. Как-то я встретила подругу по институту, Вию Гребер, она сумела устроиться уборщицей в офицерский санаторий Пущу-Водицу, а туда… кстати, о Пуще-Водице. Вия говорит, что там не менее полутысячи офицеров нагуливают жир. Преимущественно «герои» битвы под Харьковом, отдыхающие перед новым наступлением. О их «отдыхе» я столько наслышалась… Биржа якобы открыла специальный отдел, который среди обреченных на отъезд в Германию отбирает самых красивых девушек пятнадцати-шестнадцати лет и поставляет «героям» для развлечения. Вия говорит, что не проходит дня, чтобы какая-нибудь из пленниц не выбросилась из окна или не надела на себя петлю.
— Мерзавцы! Кары на них нет!
— Так надо покарать! Сколько можно терпеть?
— И в самом деле: давайте устроим этим «героям» кровавую баню. Завтра ночью! — лихорадочно сверкает в темноте глазами Заграва.
— Крохотным отрядом кидаться на многосотенное офицерское скопище?
— Но ведь у нас могучий козырь — внезапность нападения.
— А Ирпень? Его надо форсировать дважды!
Среди гама раздался глухой голос Ляшенко:
— Пора кончать разговоры! До сих пор мы в основном разговаривали. Пора перейти к делу! И не откладывая. Обстоятельства сложились так, что мы больше не можем, просто не имеем права оставаться в стороне от больших дел. Я предлагаю: немедленно укомплектовать и выслать в Киев группу для доставки сюда Кушниренко. Любой ценой он должен быть в отряде! Второе: надо начать подготовку к операции, которую Заграва назвал «Кровавая баня». Эти убийцы и насильники давно заслужили смертную казнь, и просто грех выпускать их из Пущи-Водицы. Да и с военной точки зрения это очень ценная операция. Знаете, что такое для армии сотня опытных офицеров? Конечно, это будет сложная операция, но я за то, чтобы именно ею начать новую страницу в истории нашего отряда…
Взгляды присутствующих прикованы к Артему. Ляшенко здорово все изложил, но что думает командир? Артем встал. За ним встали все, точно по команде. И тогда он сказал:
— Что ж, друзья, наше время настало! Начинаем подготовку к налету на Пущу-Водицу!..
Неистовствовала в злобной ярости грозовая июльская ночь. Точно плененный зверь, буйствовала в невидимой клетке, с разгона билась головой о гулкие чугунные прутья, осатанело грызла их своими выщербленными зубами. Потом вдруг эта слепая и яростная ночь вздыбливалась с неистовым ревом над землей, рвала на себе темные косы и взрывалась таким отчаяньем, такой тоской, что оголялись ее извилистые, слепяще-огненные нервы и раскалывалось с оглушительным треском на куски черное низкое небо. Оглушительное эхо носилось могучими бурунами над присмиревшим, притихшим Киевом, а досыта набесновавшись, катилось за Днепр и стихало в изнеможении за маячившими вдали борами. И тогда особенно четко было слышно, как незримые плети нещадно секут по звонким жестяным крышам, деревьям, тротуарам… И еще более зловещей казалась густая тьма, сплошь пронизанная тугими струями дождя и безмолвным отчаяньем.
Это отчаянье неведомо сквозь какие щели проникало Ивану в грудь, наполняло ее мелкой, холодной дрожью, от которой мертвело тело, исчезало дыхание, угасало сознание. Никогда еще ночной грозовой ливень не будил в нем таких непостижимых, трепетно-тревожных чувств, как ныне. Ивану казалось, что это по его темени, а не по приплюснутому горизонту шугают одна за другой молнии, ухают гигантские молоты, и с каждым их ударом от его сердца отламывается что-то значительное и бесследно исчезает в кипящей бездне. Поэтому каждую новую вспышку за окном он воспринимал с невыразимым ужасом, словно очередной раскат грома мог стать последним в его жизни… Покрытый холодным потом, он в жутком оцепенении лежал в доме Якимчука под глинистым обрывом и ждал чего-то, ждал. И страшнее всего было то, что ожидание это с каждой минутой разбухало, оттесняло другие чувства, становилось все напряженнее и невыносимее.
Внезапно Ивану представилось, что он вообще превратился в сплошное ожидание — тоненькую, натянутую до последнего предела струну, готовую перерваться с острым визгом от малейшего постороннего прикосновения. И настолько реально и отчетливо все это ему представилось, что он словно бы увидел себя со стороны чужими глазами, такого несчастного и обреченного под тяжелым и грозным молотом, который занесли над ним маленькие, изнеженные, но цепкие руки. И сразу же ощутил, как всхлипнуло и замерло сердце, насквозь пронзенное острым копьем отчаянья. Конец!..
Иван очень хорошо знал беспощадность этих маленьких выхоленных рук, чтобы надеяться на спасение. Без посторонней помощи ему не выскользнуть из-под того неумолимого молота, не выскользнуть! Но кто отведет от него смертельный удар? Кто? Ведь, кроме Олины, рядом никого нет. Да и она, съежившись в комочек, спит крепко и сладко. И не видит ни осатаневшего ночного неба, ни многопудового молотища, занесенного над ее единственным, ненаглядным. А он так нуждается в помощи. Особенно когда увидел, как в цепких руках Рехера дрогнул смертоносный молот и стал неумолимо опускаться. Сначала медленно, как будто нехотя, а потом все стремительнее и стремительнее. Все силы собрал Иван, чтобы увернуться из-под удара, но даже и пошевельнуться не смог — тело оказалось совсем неподвластным воле, точно было заковано в крепкий гипсовый панцирь. А Олина по-прежнему спокойно и размеренно дышала ему в плечо влажным теплом, изредка причмокивая во сне губами. Перед самым своим лицом увидел Иван рехеровский молот, не помня себя закричал и… проснулся.
Проснулся как раз в тот момент, когда могучий удар грома вогнал огненный молот в землю с такой силой, что вокруг все задрожало, заколыхалось, пошло ходуном. Спросонок Ивану показалось, что под ним разверзлась земная твердь и он полетел вниз головой в ослепительно-белую пропасть. Однако через минуту видение прошло — он облегченно вздохнул, дрожащими руками вытер простыней вспотевшие, как после тяжелой работы, лицо, шею, грудь. Иван наконец осознал, где находится, что с ним, но для пущей уверенности принялся ощупывать все вокруг себя. Подушка, щекочущая прядь шелковистых волос, маленькое теплое ухо, голое плечо… Олина! Она все так же лежала на правом боку с подложенной по-детски под щеку ладонью.
«И везет же людям! — шевельнулось в сердце Ивана нечто похожее на зависть. — Над головой будто сто пушек палят, а ей хоть бы что… Вот это нервы!» Он сомкнул веки, чтобы не ослепляли молнии, но сразу же раскрыл их, сорвался с подушки: на него опять опускался многопудовый молот…
Сколько помнил себя Иван, никогда не признавал он ни бога, ни черта и был таким воинствующим безбожником, что не упускал даже малейшего повода поиздеваться (особенно на людях!) над «родимыми пятнами проклятого прошлого», как называл он суеверия своих земляков, искренне придерживавшихся прадедовских традиций и наивно веривших во всевозможные приметы, знамения, сглазы… А вот с недавних пор со страхом стал замечать, что становится мелочно суеверным. Достаточно бывало Олине невзначай спросить, куда он идет, когда собирался в дорогу, как у него сразу же портилось настроение, пропадало всякое желание осуществлять задуманное, и он, пользуясь первым подвернувшимся предлогом, откладывал дело на потом. Случалось, что по улице пробегала кошка или (что всего хуже) переходила дорогу с пустыми ведрами женщина, — он немедленно, мрачный и раздраженный, возвращался домой. А если — не приведи господь! — видел дурной сон, то весь день потом ходил точно побитый. Иван злился, мысленно бранил себя последними словами, проклинал за малодушие, однако восстановить былую свою уверенность не мог.
Правда, иногда принуждал себя махнуть рукой на все эти приметы, но действия его были словно бы из-под палки и без какой-либо надежды на успех. И успехи последнее время действительно обходили его десятой дорогой, одни неудачи, горькие неудачи неотступно шли за ним табуном. Постепенно он свыкся с ними и не ждал ничего лучшего. Поэтому и последний свой сон под неистовый аккомпанемент грозы расценил как таинственный знак, грозное предостережение. Ивану казалось, да что казалось — он был абсолютно уверен, что удав с седыми висками и маленькими выхоленными руками решил окончательно расквитаться с ним.
«Конец! Теперь уже определенно конец! Такой сон… Молот просто так не привидится. Хотя при чем тут молот? И так ясно: Рехеру больше незачем со мной цацкаться. Сделал свое дело — и прочь со сцены!»
Дурно, тошно Ивану от таких мыслей. Но не смерть пугала его — бывали минуты, когда он молил судьбу ниспослать ему смерть, — угнетало, опустошало его душу чувство собственного бессилия. Убежать тайком из города, затеряться где-нибудь в глуши после двух неудавшихся попыток он уже и не мечтал, ибо знал: за ним тенью потянется хоть на край земли Омельян. Обратиться за помощью? Но к кому?.. Все, кто мог помочь хоть чем-нибудь, давно гниют в Бабьем Яру. Единственно, что оставалось, — это наложить на себя руки. И он уже не раз вынимал из тайника пистолет, прикладывал к виску холодное дуло, но в последний миг не хватало мужества нажать на спусковой крючок. Да, да, именно мужества. Раньше Иван и не думал, что для такого дела нужно быть либо исключительно храбрым, либо… безумным.
Скрип кровати отвлек от гнетущих мыслей. Рядом зашевелилась Олина, зевнула, пробормотала что-то неразборчивое и, перевернувшись на спину, опять утихла. Со щемящей жалостью смотрел он на ее открытую шею, грудь, проступавшие из темноты при вспышках молнии, и вдруг ни с того ни с сего спросил себя: «Любопытно, что сейчас делает Рехер? Спит, убаюканный грозой? Пьянствует со своими кровавыми приспешниками? Или, измученный бессонницей, плетет новые тенета, в которые рассчитывает заманить подпольщиков, оставшихся на свободе?..»
Вдруг перед мысленным взором Ивана проплыл мрачный, насыщенный тревожной тишиной и багряными сумерками коридор гестаповской тюрьмы на Владимирской улице, длинная шеренга поникших, измученных людей с поднятыми руками, повернутых лицом к стене. И такое острое чувство вины перед ними пронзило его, что он готов был выколоть себе глаза, лишь бы хоть чуточку искупить свой невольный грех. Но какое может быть искупление перед тенями замученных! И от этого каждая клетка его тела заныла, наполнилась невыносимой болью, словно он действительно побывал под многопудовым рехеровским молотом. Ни улежать, ни усидеть! Не сознавая, что делает, Иван вскочил с кровати, шагнул босиком к окну, припал к стеклу горячим лбом.
На дворе по-прежнему бесновались молнии, ошалело гарцевал молодой гром, словно в одночасье прорвались все небесные запруды. Сквозь просвечиваемую муть Иван различал, как густо пузырится, вскипает залитый водою двор, как склонили до земли свои взлохмаченные зеленые головы тополя. И всплыло новое воспоминание: просторный выгон на окраине родного местечка, шумливые ровесники, с которыми любил бегать под грозовыми ливнями, разбрызгивая босыми ногами лужи… И нестерпимо захотелось выбежать во двор, подставить под небесные потоки разгоряченное лицо и, зажмурив глаза, побежать по темным лужам. «А в самом деле, почему бы и не пойти?.. Пойти — и никогда уже не возвратиться. Если бежать из этого ада, то только сейчас. Именно сейчас! Погода такая, что собака на улице не выдержит, не то что Омельян. Лучший случай отвязаться от него вряд ли выпадет!»
Точно в горячке, бросился к кровати, на спинке которой висели брюки и рубашка. С трудом сдерживая волнение, начал одеваться. Быстрее, быстрее, пока не унялась гроза. Влез ногами в ботинки и, даже не зашнуровав их, шагнул к двери.
«А Олина? — словно кто-то схватил его за руку. — Неужели ты оставишь ее здесь одну, беззащитную?..»
В нерешительности остановился, обхватил голову руками: действительно, что же делать с Олиной? Бросить, даже не попрощавшись? Но и брать с собой… Куда брать? Он оглянулся на кровать, где, разметав руки, безмятежно спала Олина, и почувствовал, что не может вот так просто переступить навсегда порог этого дома. Ведь с определенного времени Олина была единственным человеком на свете, которого он не остерегался и с которым чувствовал себя легко и непринужденно. Она никогда не заикалась о своих чувствах, хотя любила его самозабвенно, не надоедала со своим наболевшим, ни единым словом не напоминала о тех ничем не окупаемых жертвах, что принесла ему в дар. И — что более всего устраивало Ивана — ни разу, даже между прочим, не спросила, куда он исчезает на целые недели, с кем встречается да что делает, хотя и видела, не могла не видеть, как переменился он с весны. Это бесконечное доверие, абсолютная преданность, готовность пойти вместо него даже на виселицу были для Ивана той соломинкой, за которую он еще держался в жизни. И сейчас, стоя у двери, он ужаснулся мысли, что окажется без Олины. Но какая-то непостижимая, жестокая сила толкала его в спину через порог. И он подчинился этой силе. Тихонько приоткрыл дверь и выскользнул на улицу.
Рев, шум воды, всплески…
С минуту Иван стоял, привыкая к резким сменам темноты и света, озирался вокруг, выискивая глазами притаившуюся знакомую фигуру. Нет, кажется, ливень смыл и Омельяна. В промежутке между молниями, когда тьма была особенно густой и непроглядной, он бросился к воротам. Возле них опять постоял, прислушался. Никого! И тогда, выставив вперед руки, что было силы помчался по улице. Падал, вскакивал, снова падал, набивая синяки, и опять поднимался и бежал, бежал, как бегут только из неволи.
«Но куда это я?» — спросил он себя вдруг. И остановился. Конечно, лучше всего податься в леса — до рассвета мог бы уже быть далеко от города, — но в какие леса? И что он там станет делать? Пойти бы к знакомым и несколько дней пересидеть у них, обдумать положение, а там уже… Но знакомых в Киеве у Ивана не было. В университетские годы он дружил с профессором Шнипенко да с одним ответственным работником, который рекомендовал его в аппарат горкома комсомола, а с рядовым людом как-то не знался. Времени не хватало, руки не доходили. В дни же оккупации умышленно избегал знакомств, чтобы не напороться на скрытого фашистского наемника. Вот и получается: в огромном городе негде голову приклонить.
Неожиданно вспомнилось, как недавно, вернувшись с рынка, Олина сказала, что видела Володю Синицу. Иван еще тогда решил встретиться с Володей, но до поры до времени не осуществлял своего намерения, побаиваясь, как бы Омельян не выследил их. И вот сейчас он решил пойти к Синице.
Гроза начала утихать, когда Иван, вымокший до последней нитки, притащился на Борщаговку. Помотавшись по узеньким немощеным улочкам, остановился возле одноэтажного дома под раскидистым могучим дубом. Он был здесь один раз, осенью прошлого года, однако не сомневался, что попал точно по адресу. Проворно открыл калитку, поднялся на крыльцо. И тут его словно подменили — решительность растаяла, как утренний туман под солнцем, в голове пронеслось: «А что, если Володи нет дома? Перебрался на другую квартиру или выехал из города? Слышал же он о многочисленных провалах…»
Неуверенно, с недобрым предчувствием постучал в дверь. Тихо. Постучал еще. И снова никто не отозвался.
«Значит, его нет, — решил Иван. — А родня?.. Должен же хоть кто-то из его родных остаться!»
Забарабанил в дверь посильнее.
— Кто там? — послышалось из сеней.
— Откройте!
— Что надо?
Иван узнал голос Володиной матери, и на душе отлегло. Прошептал:
— Мне надо Володю видеть. Немедленно!
— Его нет.
— Да это же я, Иван Кушниренко, товарищ его. Не бойтесь! — горячо зашептал, прислонившись щекой к мокрой двери, хотя и понимал: не проймут Синичиху его заклинания. Пожалуй, придется применить хитрость: — Мне нужно предупредить Володю об опасности.
Это подействовало. Дверь отворилась — Иван очутился лицом к лицу с женщиной в белом.
— Простите, что беспокою среди ночи…
— Но зачем же стучать так громко? Весь околоток, верно, поднял.
— Виноват. Но мне бы побыстрей увидеть Володю… — и, не ожидая приглашения, шагнул в сени.
— Говори мне, что нужно, Володи нет.
Иван не верил. Если бы Володи не было дома, зачем бы ей волноваться?
— Простите, но вам не могу. Только ему лично должен передать приказ подпольного горкома, — соврал Иван.
Гнетущая пауза. Но вот скрипнула дверца на чердак и кто-то стал спускаться по лестнице. Через минуту рядом с Иваном оказался Володя.
— Это ты? — наклонившись к гостю, воскликнул он с удивлением и даже со страхом. — Заходи…
Синичиха зажгла и поставила на пол под столом крохотный каганчик, а сама отошла к кровати и застыла.
— Я слушаю, — холодно сказал Володя.
— У меня очень важный разговор, — кивнул Иван многозначительно на Володину мать.
— Мама нам не помешает. Можешь говорить при ней.
Иван понимал — Володя явно не хочет оставаться с ним с глазу на глаз. Но это его не обеспокоило. После такого разгула гестапо в Киеве родного отца станешь остерегаться, не то что знакомого. А у них с Синицей знакомство, можно сказать, соломенное.
— Ты знаешь, что творится в городе?
— Сообщи.
— Подполье почти все арестовано. Большинство райкомов разгромлено, основные наши кадры схвачены гестапо, и многие уже расстреляны. Горком партии решил: всем, кто еще уцелел, немедленно выходить в леса… Скольким товарищам из твоей группы удалось избежать провала? Со всеми ли ты поддерживаешь связь?
Володя вместо ответа спросил:
— А кому, позволь узнать, поручено выводить остатки уцелевших ячеек в леса? Не тебе ли?
— Да, именно мне.
— Чем ты можешь засвидетельствовать свои полномочия?
Это была уже не просто настороженность, а открытое недоверие. «Наверное, он прослышал что-то о моем аресте… Мог же кто-нибудь вырваться из гестапо и наболтать!» Иван почувствовал, как гулко застучало в висках. Чтобы не выдать волнения, он повысил голос:
— Ты что? Разве не знаешь, кто я? Или, может, потребуешь предъявить тебе мандат подпольного горкома?
— Позволь узнать, когда принято такое решение? — Синица не обратил никакого внимания на возмущение Ивана. Насупленный, худой, с наголо остриженной головой, он стоял посреди комнаты на широко расставленных ногах, заложив руки за спину.
— На последнем заседании, — уклонился Иван от конкретного ответа.
— Значит, с тех пор прошло по меньшей мере с месяц?.. — Володя проявлял немалую осведомленность в горкомовских делах. — Почему же ты только сегодня пришел ко мне? Где ты все это время находился?
Было ясно: Синица не подчинится никаким приказам, пока не убедится, что он, Кушниренко, не провокатор (а наверное, так окрестили его неведомые шептуны!), а все тот же пламенный, щедрый на звонкую фразу студенческий трибун, каким его знали до войны. Но попробуй убедить словами того, кто уже не раз чувствовал на себе студеное дыхание смерти! Тут нужны особо веские аргументы. И Иван попытался их привести.
— Где я был? Могу показать! — И, рванув на себе сорочку, резко повернулся к Володе голой спиной, на которой темнело множество темно-синих рубцов после памятного допроса в нижнем ярусе гестаповской морильни. — Вот где я был!
Синичиха невольно вскрикнула, а настороженный до этого Володя подбежал к ночному гостю, схватил за плечи:
— Прости, Вань… Дурень я — вот кто! Как мог подумать… Мама, вы бы чаю согрели, он ведь промок весь… — а сам бросился к шкафу.
Вынул оттуда костюм, подаренный отцом незадолго до гибели на голосеевских рубежах, праздничную свою рубашку цвета утреннего неба и протянул с сердечной улыбкой Ивану:
— На, переоденься, простудишься ведь.
Володя не скрывал, что раскаивается в чрезмерной подозрительности, жаждет загладить свою вину. Но Иван был слишком опытным в таких делах, чтобы довольствоваться достигнутым. Он понимал, что из Володькиного сердца исчезло недоверие, но сомнения остались. Пусть они сейчас и пригасли под впечатлением рубцов на спине, но настанет момент, когда они проклюнутся жгучими вопросами: как случилось, что Иван попал в гестапо? Как он там себя вел? Почему именно ему удалось оттуда вырваться? Тем более что Володе, наверное, придется еще не раз услышать зловещие слушки. И, чтобы он всегда оставался глухим ко всяким недвусмысленным намекам, надо любой ценой возбудить в нем ненависть к возможным шептунам.
— Спасибо за заботу, но мне ничего не нужно. Я все равно отправлюсь под дождь… — повел Иван речь с дальним прицелом.
— Идти? Зачем? Мы же еще ни о чем не договорились.
— Извини, но вряд ли мы сможем договориться, если ты не доверяешь…
— Вань, да брось ты, ради бога! Ну, так вышло…
— Я все понимаю, Володя, — и шагнул к двери.
— Да пойми же ты: я не о собственной шкуре пекусь! — крикнул надрывно Синица. — Своей жизнью я рисковать могу, а организацией — ни за что! Вокруг такое творится… И сам ты не так давно поучал нас: из гестапо честному человеку возврата нет.
Иван опустил голову: вот так дураки и плетут себе петли!
— Что ж, я ни в чем тебя не обвиняю! И не обижаюсь. На твоем месте я поступил бы, пожалуй, так же. Ничего удивительного! Гестаповцы теперь начали через своих агентов распускать отвратительнейшие слухи о самых стойких наших товарищах из руководящего ядра, чтобы посеять недоверие, разброд в наших рядах.
— Слухи слухами, но ведь погромы на нас не с неба валятся. Я уверен, что тут не обошлось без предательства.
— В этом не может быть сомнений. Меня тоже выдали.
— Кто?
Почему-то в этот момент Иван вспомнил слова профессора Шнипенко: чем больше ложь, тем охотнее в нее верит толпа. И решил воспользоваться этим инструментом, выверенным политиканами.
— Видишь, на горячем, как говорится, я никого не застукал, потому конкретного имени назвать не могу. Просто не имею на это морального права. Но рассказать, как я очутился в гестапо, могу. Даже обязан. А ты уж сам делай выводы. Однажды в мае ночью ко мне на конспиративную квартиру прибежала связная Петровича Тамара. И сказала, что Петрович приказал мне в девять утра быть в сквере у завода «Большевик». Сам понимаешь, приказ есть приказ, надо идти. Но случилось так, что я не успел к девяти добраться до условленного места. А когда добежал до скверика… На мое счастье, какая-то старушка сообщила, что в сквере немцы устроили засаду. Издали я увидел на аллеях подозрительных субъектов в серых плащах, а за углом — тюремную гестаповскую машину.
— Неужели Петрович? Убей, но не поверю!
— Я не стану тебя ни в чем убеждать, хотя твердо знаю: пока мы действовали на собственный страх и риск, без связи с Петровичем, беда обходила нас стороной. Сколько операций провели — да еще каких операций! — и ни единого провала. А только подпали под высокое покровительство… Кстати, гестаповцы схватили меня как раз на явочной квартире горкома. После всего увиденного в сквере я побежал туда, чтобы предупредить Петровича об опасности. И оказался в западне… Не успел переступить порог, как на меня навалилось несколько человек, сбили с ног, надели наручники — и давай топтать ногами. Били сколько хотели, а потом бросили в тюрьму…
Краем глаза Иван наблюдал за Володей. Тот стоял, прижав ладони к пылающим щекам и с низко опущенной головой, как над пропастью. Значит, услышанное оказало надлежащее впечатление! Это подзадорило Ивана еще больше. О пребывании в тюрьме, о подземной камере пыток, о ночных допросах он стал рассказывать так, что у самого на глазах выступили слезы. Только о встрече с Рехером он, конечно, промолчал.
И вдруг Володю будто подменили: ледяной взгляд, окаменевшее лицо, невероятное напряжение во всем теле. Эта разительная перемена насторожила Ивана. «Не переборщил ли я? Может, не стоило так наговаривать на Петровича?.. Может быть, Володьке известно, что Петрович покончил с собой возле «Большевика», чтобы не даться в руки гестапо?»
— Да, в гестапо я понял многое, — поспешил он отвести разговор чуть-чуть в сторону, — когда узнал, что следователям обо мне сообщили все, все до мелочей. Единственное, чего они не знали, — где находится наш склад со взрывчаткой. Тот склад, который я собственными руками оборудовал еще до вступления оккупантов в Киев и о котором ни словом не обмолвился ни единому человеку. Ну и выматывали же они из меня душу! Знали бы, что того склада давно уже нет и в помине, поступили бы по-другому. Я об этом, конечно, молчок, потому как твердо решил вырваться на свободу любой ценой. Бессонными ночами продумал план и на очередном допросе сказал, что согласен показать, где находится склад. В сопровождении четырех переодетых гестаповцев меня повезли в закрытой машине к Сенному базару. Там я знал одно место — под руинами разбомбленного дома просторный погреб с двумя ходами, которым моя группа осенью воспользовалась как перевалочным пунктом для беглецов из Бабьего Яра… — Войдя в роль, Иван врал уже без разбора. — Так вот, приехали мы к этим руинам, стали разбрасывать кирпич у одного из входов. А когда появилось отверстие, я вызвался проникнуть в погреб и попросил у охранника коробку спичек. Я был так избит и измучен, что гестаповцы и подумать не могли, что я смогу отважиться на побег. О другом, свободном от завала выходе они не знали. А я им и воспользовался. Выбрался из подвала и задворками — на улицу Чкалова, а оттуда на Рейтерскую к Платону Березанскому. Пока гестаповцы опомнились, меня и след уже простыл. Две недели отлеживался у Платона, а когда он внезапно пропал, перебрался к Олине. А сегодня вот, пользуясь грозой, решил наведаться к тебе. Олина мне сказала, что ты в городе…
Володя стоял подавленный и разбитый. Только когда в комнату из кухни вошла мать и налила в чашки заваренный на вишневых ветках кипяток, приблизился к столу.
— Так когда же выходим в леса? — спросил он после длительного молчания.
— Лучше бы сегодня. Ты сумеешь предупредить своих?
— Мама поможет.
— Помогу, помогу… — отозвалась Синичиха. — Побыстрее выбирайтесь только из этого пекла.
— Где назначать сбор? Может, здесь? — спросил Володя глухо.
— Смотри сам. Можно и тут.
— Да, конечно, тут, — согласилась мать. — Места хватит, да отсюда и удобнее уходить. Железную дорогу перешли — и уже на загородных пустырях…
— Ну, вот и столковались. — Володя поднялся из-за стола. — Ты полезай на чердак, отдыхай, а я примусь за дело.
Сопровождаемый Синичихой, Иван пошел к лестнице, ведущей на чердак. Он испытывал радостное чувство: наконец-то кончатся его невзгоды, наступит новая жизнь. Только бы скорее, скорее выбраться!.. У самой лестницы ему словно кто-то на ухо шепнул: «А Олина? Так и бросишь ее на произвол судьбы?» Он остановился и взволнованно сказал Синичихе:
— Просьба у меня к вам. Предупредите Олину Якимчукову, чтобы и она пришла. Нельзя ей оставаться в Киеве…
— Хорошо, сынок, предупрежу…
Сонную тишину раннего утра разорвал резкий телефонный звонок.
Спросонок Рехеру показалось, что где-то совсем рядом стрекочет пулемет. Он инстинктивно съежился, прилип всем телом к нагретой, теплой постели. И хоть не размыкал век, причудливое видение — бесконечное поле, под высоким небом сплошь пламенеющее расцветшими маками, — мгновенно исчезло, растаяло… Остались только легонькие перистые облачка на небе, тянувшиеся стайкой в неведомые края. Рехер изо всех сил сдерживался, чтобы не полететь за теми небесными странниками, так как надеялся, что, когда облака исчезнут, снова появится необозримое поле с алыми маками, среди которых ему было так легко и радостно…
Телефон зазвонил снова. Резко, настырно.
Рехер медленно перевернулся, с усилием раскрыл веки: за окном отполированное молниями, выполосканное ливнями, помолодевшее за ночь голубело небо.
— Слушаю! — схватил черную трубку.
— Герр Рехер? — донесся издалека возбужденный голос полицайфюрера Гальтерманна. — Поздравляю с благополучным возвращением в Киев!
— Это вы специально разбудили меня, чтобы поздравить с прибытием в Киев?
— Очень сожалею, но вынужден беспокоить вас по служебным делам.
— Что случилось?
— В двух словах рассказать трудно. Я просил бы вас немедленно прибыть в мою резиденцию.
— Но ведь я только с дороги…
— Знаю. И все-таки прошу приехать.
— Вы можете все же сказать, что там стряслось?
— Вас ждет человек из зондеркоманды «Кобра». Уже третий день.
— Ну и что из того? Подождет и четвертый.
— На вашем месте я не стал бы медлить, герр рейхсамтслейтер. Дело слишком серьезное.
Рехеру показалось, что в скрипучем голосе Гальтерманна скрыто злорадство, даже торжество.
— Пришлите этого человека ко мне в штаб восточного министерства.
— Не имею права: он под арестом.
— Под арестом?.. — землистое лицо Рехера покрыла бледность.
«Что это значит? Надо мной установлен контроль?» Едва сдерживая гнев, бросил в трубку:
— С каких пор, разрешите спросить вас, представители СС стали вмешиваться в дела восточного министерства? Насколько я помню, с рейхсфюрером Гиммлером подписано соглашение о координации…
— Абсолютно точно! Но это — случай исключительный. Поверьте, лишь в ваших интересах я приказал изолировать гонца из «Кобры».
Рехер не поверил. Слишком хорошо он знал этого подлеца и чинодрала, чтобы поверить. «Тут явно пахнет провокацией. По собственной инициативе Гальтерманн никогда бы не решился на такой рискованный шаг. Здесь что-то не так. Но что?.. Не может же быть, чтобы такой матерый волк, как Иннокентий Одарчук, провалился. Разве что комиссия по расследованию исчезновения гауптштурмфюрера Шанца обнаружила что-нибудь подозрительное?» — терялся в догадках Рехер, но расспрашивать Гальтерманна не стал.
— Хорошо, еду, — и положил трубку.
Какое-то время еще продолжал лежать, тупо глядя на телефон, затем проворно вскочил с постели, разбудил верного своего Петера, который вот уже столько лет был ему одновременно за прислугу, шофера, охранника, и пошел умываться. Холодный душ, который после бессонных ночей обычно снимал с него вялость и дремоту, сегодня не принес бодрости. Сколько ни вертелся под тугими струями, как ни растирал тело, вялость, лень и усталость не проходили.
На ходу проглотил приготовленный Петером крепкий, чуть присоленный кофе и вышел. Пахнуло на дворе свежестью и прохладой, приправленными терпкими ароматами опавшей зелени. Солнце должно было вот-вот взойти, но улица, усыпанная сорванными ночной бурей листьями, еще пустынна. Вокруг стояла такая густая тишина, что даже в ушах звенело. Издавна любивший в одиночестве встречать восход солнца, Рехер на этот раз оставался равнодушным к утренней благодати. Все его помыслы, все внимание заняла окаянная «Кобра».
О, сколько хлопот, сколько неприятностей она причинила уже Рехеру! И главное — не на кого было роптать: сам породил ее на свет божий! Никто его не принуждал. Было это неполных три года назад. Как только началась польская кампания, он сразу понял: это пролог будущей войны с Совдепией. Ведь без экономических ресурсов красной империи Гитлеру нечего и думать об осуществлении своей основной программы — создании всемирного третьего рейха; рано или поздно он должен начать штурм большевистского колосса… Рехер представлял себе дело так, что после разгрома этого колосса — а никаких сомнений на сей счет у него не было! — Украина станет ареной ожесточенной борьбы между партийными лидерами и группировками за власть над этим благодатным краем. И выиграет битву тот, кто прибудет туда вслед за войсками хорошо подготовленным. И он считал, что нужно немедленно, не теряя ни дня, приступить к закладке фундамента победы в будущей борьбе за Украину.
До тонкости знакомый с закулисными баталиями партийной верхушки, Розенберг надлежащим образом оценил далеко идущие и многообещающие планы своего ближайшего и преданнейшего советника, которому во многом был обязан славой первого идеолога рейха, и поручил Рехеру действовать от его имени по собственному разумению во всех вопросах, касающихся Украины. Вот так для Рехера настала пора, о которой он столько мечтал и которой так страстно ждал, — пора претворения в жизнь самых сокровенных чаяний.
Он начал с того, что создал под Берлином специальную школу для подготовки кадров, которые в будущем могли бы прибрать к рукам всю полноту власти на оккупированных территориях. Сам подбирал для нее слушателей из бывших эмигрантов, сам разработал программу их обучения. И когда настало 22 июня 1941 года, первая партия его выучеников была готова к выезду на родную землю.
Как и предвидел Рехер, в близких к фюреру кругах поднялась жестокая грызня за Украину. Хотя основным ее хозяином формально считался рейхсминистр оккупированных восточных областей Розенберг, но Герингу, Борману, Гиммлеру, Канарису, Риббентропу и даже Геббельсу до рези в животе хотелось получить свои прибыли в Приднепровье. Одного влекла криворожская руда и уголь Донбасса, другого — украинская пшеница и крымские виноградники, кое у кого руки чесались на припятские леса, а были и такие, что буквально во сне видели себя владельцами мощных харьковских или днепропетровских заводов. И всякий старался оттереть соперника, пуская в ход испытанное оружие нашептываний, подкупа, провокаций. Поэтому не было ничего странного в том, что на учредительных конференциях у фюрера одна за другой проваливались выработанные еще до начала войны аппаратом Розенберга и в общих чертах одобренные фюрером программы политико-экономических мероприятий на завоеванных территориях, а если кое-какие и проскальзывали сквозь сито, то они все равно не выполнялись месяцами из-за соперничества представителей различных ведомств.
Не получилось ничего хорошего и с рехеровской школой. С введением гражданского управления на Украине Геринг и Борман сумели заполучить у фюрера должность рейхскомиссара для своего верного приспешника Эриха Коха, и тот, по их настояниям, категорически отказался разделять власть с «туземцами». Вот и пришлось рехеровским обученцам несколько месяцев слоняться по пивнушкам, пока для них не нашлась подходящая работа.
За право хозяйничать в «кладовой достатка» дрались в Берлине чуть ли не все партийные бонзы, но фактическим хозяином в крае был хаос. И в том хаосе очень скоро заявили о себе народные мстители. Саботаж, диверсии, партизанские налеты стали обычным явлением на Украине. И ни регулярным войскам, ни частям СС, несмотря на жесточайший террор, не удавалось не то что погасить, а хотя бы удержать в «допустимых пределах» разрушительное пламя всенародной борьбы.
Особенно допекал оккупационные власти некий Калашник. После того как советские партизаны захватили генерала Штриблиха, разъезжавшего по Украине в поисках подходящего места для строительства ставки фюрера, Гитлер лично приказал гаулейтеру Коху расправиться с этим красным вожаком. Но приказ так и оставался приказом, пока за это дело не взялось восточное министерство. Чтобы на практике доказать, кто способен с наибольшей эффективностью управлять краем, Рехер переформировал свою школу в зондеркоманду, зашифровал ее под псевдонимом «Кобра» и направил по уже протоптанным эсэсовцами дорожкам. Но не для того, чтобы его выкормыши устраивали облавы, хватали и расстреливали первого заподозренного, гонялись по лесам за мелкими большевистскими отрядами, нет, все эти функции Рехер охотно оставил черномундирникам Гиммлера. Перед командиром «Кобры», Иннокентием Одарчуком, была поставлена куда более сложная задача: не только выследить и уничтожить отряд Калашника, но — и это было самым главным! — изучить психологию населения, установить причины, вынуждающие его браться за оружие, освоить тактику боевых действий партизан, методы ведения ими разведки, решения проблем связи, транспорта, снабжения, медицинского обслуживания.
Бывший хорунжий из охраны гетмана Скоропадского, Одарчук без труда постиг исключительность своей миссии и, не поднимая лишнего шума, закружил по Приднепровью. Вскоре он сделал очень важное открытие: под именем партизана Калашника в разных местах и независимо одна от другой действуют многочисленные патриотические группы и боевые отряды. Правда, под Новый, сорок второй год Одарчуку удалось напасть на след истинного Калашника. Несколько недель висела «Кобра» у Калашника на «хвосте», не делая ни единого выстрела, пока наконец не настигла его на одном из хуторов, когда сподвижники легендарного партизана спали мертвым сном после очередной громкой операции, и…
Весть об уничтожении грозного отряда произвела впечатление даже в Берлине. По такому случаю сам Мартин Борман поздравил Розенберга письменно и советовал «шире практиковать подобные мероприятия на всей территории Украины», предписав при этом как регулярным войскам, так и частям СС всячески помогать зондеркомандам восточного министерства.
После этого «Кобра» была переброшена в район Полесья, где внезапно объявилась крупная, хотя и не очень боеспособная, группа какого-то Бородача, который, по агентурным данным, договорился с киевским большевистским подпольем о координировании совместных действий. И опять «Кобра» отличилась. Не больше месяца шастала по округе, а многосотенный отряд Бородача уничтожила полностью.
Этой операцией Розенберг в соперничестве со своими противниками приобрел довольно весомый козырь, но вместе с ним и… завистников. Гиммлер, почувствовав, как его постепенно оттирают на задний план, поспешил высказать Розенбергу «восхищение» и одновременно попросил ввести в состав «Кобры» своего представителя гауптштурмфюрера Готлиба Шанца якобы для координации действий зондеркоманды с частями СС и изучения позитивного опыта борьбы с партизанами на востоке. Розенберг великодушно согласился. Тем более что Рехер наметил очередную операцию по уничтожению отряда новоявленного Калашника, который, по некоторым данным, был переброшен в район Киева через линию фронта.
Но не прошло и недели после встречи представителя рейхсфюрера с атаманом «Кобры», как случилось непостижимое: гауптштурмфюрер Шанц бесследно исчез. Это стало причиной новой вспышки вражды между Розенбергом и Гиммлером. Рейхсфюрер СС обвинял рулевого остминистериума в двурушничестве, намекая, что именно его люди убрали Шанца, чтобы не раскрывать секретов своих успехов. Розенберг же утверждал, что именно эсэсовцы уничтожили своего собрата собственными руками, дабы таким способом дискредитировать восточное министерство. В эту перепалку вмешались и другие берлинские бонзы. Чтобы ликвидировать конфликт, по распоряжению Бормана была создана специальная комиссия для расследования на месте обстоятельств загадочного исчезновения Шанца. Все это, конечно, никак не радовало Рехера. Он прекрасно понимал: если комиссия придет к выводу, что преступление совершено кем-то из зондеркоманды, платить придется большой кровью. Правда, он ничуть не допускал, чтобы одарчуковцы решились на такое дело, однако это утреннее сообщение об аресте человека из «Кобры»… Но какое отношение имеет ко всем этим событиям Гальтерманн?
…Возле центрального подъезда штаба СД Рехера встретил заместитель Гальтерманна — оберштурмбаннфюрер Эрлингер. Машина еще не успела остановиться, как он кинулся открывать дверцу с каким-то виноватым выражением на маленьком, словно мальчишеском, лице. Эрлингеру наверняка было под сорок, но он все еще напоминал долговязого парня. Худющий, узкоплечий, с длинной тонкой шеей и невыразительным (величиной с кулачок) лицом, на котором, наверное, с детства застыло не то удивление, не то испуг. Возможно, из-за этой внешней несолидности ни Гальтерманн, ни другие киевские оккупационные заправилы не воспринимали Эрлингера всерьез и если терпели в своей среде, то лишь из страха перед его отцом — владельцем нескольких пивных в Мюнхене, одним из бывших основателей немецкой рабочей национал-социалистской партии, в квартире которого фюрер в молодые годы не раз находил убежище. Единственным, кто в Киеве проявлял симпатию к Эрлингеру-младшему, был Рехер. Эрлингер это хорошо чувствовал и всегда искал случая побыть в его обществе. Но сейчас Рехер лишь кивнул головой оберштурмбаннфюреру и поспешил в дом, хоть и видел, что тот прямо-таки сгорает от желания что-то сказать, а может, и предупредить о чем-то.
Гальтерманн тоже оказал Рехеру какое-то подозрительное внимание. Встретил, как дорогого гостя, в коридоре, услужливо распахнул перед ним дверь своего просторного кабинета и, бросив через плечо заместителю «Вы свободны», повел под руку к овальному столику, стоявшему в дальнем углу. Любезно придвинул кресло и, когда гость уселся спиной к двери, эффектно снял белоснежную салфетку, прикрывавшую бутылку французского коньяка, вазу с яблоками и шоколадом, хрустальные рюмки и чашечки для кофе.
— Может, пропустим по маленькой? Чтобы разогнать дрему… — широко растягивая губы в улыбке, предложил полицай-фюрер.
— Утром не пью.
— Тогда кофе?
В каждом слове, в каждом жесте Гальтерманна Рехер чувствовал фальшь, наигранность, желание покрасоваться.
— Не будем зря тратить время. Ближе к делу.
— Вы спешите?
— Да. Мне нужно навестить сына в госпитале.
— Понимаю, понимаю… — Гальтерманн нажал на столе кнопку секретной сигнализации и сказал вошедшему дежурному офицеру: — Введите.
Тонюсенькое жало коснулось сердца Рехера: а что, если все же Шанца укокошили одарчуковцы? Однако внешне он не выказал ни тревоги, ни любопытства. Равнодушно полулежал в кресле и с легкой иронией в глазах смотрел куда-то поверх головы хозяина кабинета. Смотрел упорно, многозначительно, придирчиво. И взгляд этот с каждым мгновением все больше беспокоил, нервировал полицайфюрера. Наконец Гальтерманн не вытерпел, украдкой повернул голову, зашарил глазами по стене, выискивая, что могло привлечь внимание Рехера. И вдруг заметил, что с верхней планки позолоченной рамы, в которой красовался огромный портрет Гитлера, свисает длинная, пушистая от пыли паутина. Утреннее солнце уже хозяйничало в кабинете, но в глазах у Гальтерманна потемнело: кто-кто, а уж он-то по собственному опыту знал, что в умелых руках эта хрупкая запыленная паутина может стать крепкой петлей на шее! И надо же было усадить Рехера лицом к портрету! Как ни тщился бригаденфюрер, но не мог придумать, как ему следует поступить в столь неприятной ситуации: смахнуть паутину, сделав вид, что не придает этому никакого значения, или просто ничего не замечать.
Выручил дежурный офицер. Он распахнул дверь кабинета и пропустил вперед себя коренастого, давно не бритого, обшарпанного мужчину с забинтованной головой и левой рукой на перевязи. Гальтерманн прикипел сразу же повеселевшими глазами к Рехеру: мол, посмотрим, что ты запоешь, когда увидишь этого молодца? Но Рехер и бровью не повел, продолжал вглядываться в злосчастную паутину, словно искал в ней какой-то скрытый смысл. Его равнодушие к вошедшему обескуражило полицайфюрера. Мысленно он начинал раскаиваться, что отважился разыграть здесь эту комедию. Да, у Рехера назревали неприятности по службе, но ведь за время его двухнедельной поездки по Украине в свите Розенберга все могло измениться коренным образом. Так надо ли играть с огнем?
— Герр рейхсамтслейтер, заместитель командира зондеркоманды «Кобра» к вашим услугам, — льстиво сказал он Рехеру и невольно поклонился.
Только после этого Рехер повернул голову:
— А-а, Иван Севрюк!.. Как ты здесь очутился? Почему не в команде?
То ли от неожиданности, то ли с перепугу густые темные брови Севрюка болезненно дрогнули, обветренные губы беззвучно зашевелились. Ни с того ни с сего он плюхнулся на колени и с мольбой в голосе заговорил:
— Команды больше не существует. Она истреблена партизанами… Я случайно спасся, но меня тут… Клянусь, я ни в чем не виноват!
Вот теперь Рехер наконец постиг, зачем Гальтерманн поднял его на заре и пригласил в свое учреждение. Решил, значит, потешиться чужой бедой. Но Рехера это известие мало опечалило. Конечно, не очень-то хорошо, что партизаны оказались на этот раз сильнее, но при желании нетрудно сформировать и другую команду. А то, что с разгромом «Кобры» прекратится дальнейшее следствие, его даже обрадовало. С кого же теперь спрос за гибель гауптштурмфюрера Шанца?! Бесило только то, что этот олух раскис на глазах Гальтерманна.
— Когда-то я знавал вас, Севрюк, как доброго воина. А оказывается, вы — нытик и тряпка. Мне стыдно за вас!
Эти слова как бы отрезвили Севрюка. Он вскочил на ноги, вытянулся:
— Жду наказания!
— Докладывайте, что с командой. Где Одарчук? Где господа из Берлина?
— Все погибли. Три дня назад в селе Забуянье, ночью… на нас напали партизаны. Ну, и всех под корень…
— Да прекратите вы ваше нуканье! — недовольно поморщился Рехер. — Расскажите по-человечески: как это произошло?
Севрюк понимающе кивнул головой, вдохнул полную грудь воздуха, как перед прыжком в воду:
— Так вот: когда мы получили ваш приказ… Ну, ловить «воскресшего» Калашника… дороги тогда напрочь развезло. Мы еле добрались до села Миколаевщина. Машины, считай, несли на плечах. Пришлось остановиться на отдых. Пан командир расчленил команду на несколько самостоятельных боевых групп… Ну, чтобы произвести глубокую разведку. А сам остался со штабом в Миколаевщине… — Говорить «по-человечески» для Севрюка было задачей явно непосильной.
Чтобы не выслушивать дальше нудного заикания, Рехер стал задавать Севрюку наводящие вопросы:
— На след Лжекалашника напали?
— Нет. Потому что он напал на нас. Ну, и начал охоту…
— Как это понимать?
— А так, что когда мы отправились в разведку, он внезапно захватил Миколаевщину. Ну, и всех, кто там оставался, штаб наш, превратил в капусту… Осмелюсь доложить: никакой он не генерал. И не из Москвы он. Это мужичня его так окрестила, а он вовсе здешний. Он младший брат нашего командира — Ефрем Одарчук. Я его, вражину, еще с гражданской помню. Под Шепетовкой когда-то весь мой эскадрон порубал…
Гальтерманну словно губы медом помазали. Стоял и довольно облизывался. А глаза так и кричали: вот что значит доверять этим унтерменшам!
— Откуда вам все это известно, если он весь штаб в Миколаевщине превратил в капусту?
— Да не всех же! Пану командиру удалось бежать через окно и пересидеть в яме нужника, пока партизаны убрались… От него я и узнал.
— А почему меня не известили сразу?
Севрюк глуповато осклабился:
— Недельные отчеты составлял не я. А пану командиру очень хотелось схватить братца живьем и переправить к вам… Это он, вражина Ефрем, гауптштурмфюрера Шанца угробил.
— Это точно известно? — Рехер даже встал с кресла.
— Еще бы! Ефрем в Забуянье на машине гауптштурмфюрера заявился. Обложил село со всех сторон, а сам в мундире Шанца на машине к управе, где квартировали пан командир и члены комиссии из Берлина… Если бы не в машине, стража вовремя бы подняла тревогу, а так приняла за своих. Ну, заскочил он со своими в управу и вырезал всех прямо в постелях. А брата — на веревку и в машину. Мы попытались отбить пана командира, но на нас как повалили партизаны… И всех до одного…
— И только одному вам и удалось унести оттуда ноги?
— Не знаю. Там такое поднялось… А меня ранило… — Севрюк показал на забинтованную руку.
Рехер не мог не признать, что, задержав Севрюка, Гальтерманн поступил правильно. В рассказе этого недотепы было столько путаницы, что вывод напрашивался вполне определенный: он позорно бежал с поля боя, бросив своих подчиненных на произвол судьбы. А за такую провинность по законам военного времени полагалось одно наказание — виселица. Не хотелось только Рехеру, чтобы Гальтерманн нагрел на этом деле руки.
— Из ваших рассказов трудно что-нибудь уразуметь, — сказал Рехер как можно спокойнее. — Видимо, вы чрезмерно волнуетесь. Постарайтесь взять себя в руки, успокоиться и дать правдивое и подробное объяснение всего, что произошло, в письменной форме. Запомните: как можно более подробное и абсолютно правдивое объяснение. Я буду просить господина бригаденфюрера, чтобы вам создали здесь надлежащие условия.
Севрюк, видимо, сердцем учуял, что ему готовят, побледнел и умоляюще обратился к Рехеру:
— Но почему тут? Я же не виноват… Клянусь господом богом!
— Только без сантиментов! Пока вам никто не предъявляет никаких обвинений, Севрюк. А как долго вы тут пробудете, зависит от вашего письменного показания. Так что не теряйте времени зря.
Нетвердой походкой, спотыкаясь, Севрюк направился к выходу. У порога обернулся, собираясь что-то сказать, но лишь сокрушенно покачал головой и, точно в пропасть, вывалился в коридор.
— Как вам нравится этот тип? — осторожно, словно крадучись, приблизился к Рехеру Гальтерманн.
— Точно так же, как и вам.
— Унтерменш! Всех бы их на виселицу…
— А что бы вы делали без них? Насколько мне известно, именно они, а не кто-либо другой, ликвидировали банду вездесущего Калашника. А неудача?.. Когда я вспоминаю Ростов, Москву, Керчь, то прихожу к выводу: временная неудача может постичь и сильного.
— Неудача? Да ведь это же полная катастрофа!
— По крайней мере, не большая, чем уничтожение вспомогательного полицейского батальона в Киеве. Надеюсь, Гальтерманн, вы еще не забыли большевистскую диверсантку Брамову?.. «Кобра» хоть была побеждена в бою, а тот батальон полег без единого выстрела. В казармах!
Гальтерманну ничего не оставалось, как прикусить язык. Молчал и Рехер, соображая, как заставить этого чинушу не распространять слухов об истории с «Коброй». Хотя бы несколько дней. За это время можно будет сориентироваться в обстановке и забрать инициативу в свои руки.
— В нашем деле, герр бригаденфюрер, неудачи не такое уж и уникальное явление, — обратился вдруг Рехер с ласковой улыбкой к помрачневшему полицайфюреру. — Как сказал наш великий фюрер, слишком много поставлено на карту, чтобы не рисковать. А кто рискует, тот не гарантирован и от всяческих случайностей. Однако на то мы и высшая раса, что даже собственные неудачи умеем обращать в грозное оружие. Я уверен, эта невеселая история с «Коброй» многому нас научит. И благодарен вам за то, что вы изолировали Севрюка, который, чего доброго, разнес бы по округе слухи о победе партизан. А это послужило бы хорошим допингом для присмиревших киевских подпольщиков…
— Именно это я и имел в виду, отдавая приказ об аресте Севрюка, — сказал Гальтерманн. — Как вы намерены с ним поступить?
— Главное — не торопиться с выводами.
— Но ведь за гибель членов комиссии по расследованию должен кто-то ответить?
— И ответит! Ответит виновник трагедии — Ефрем Одарчук. Я только тогда сочту свой долг выполненным, когда узнаю о полном разгроме его партизанской банды. А в этом помощь нам может оказать только Севрюк.
В глазах Гальтерманна замерцали чуть заметные искорки: и здесь его перехитрил этот не обремененный будничными заботами умник! Что именно он замыслил, Гальтерманн догадаться не мог, однако ничуть не сомневался: у этого розенберговского любимчика уже вызрел какой-то далеко идущий план. Чувство собственной неполноценности, бессилия перед Рехером больше всего бесило сейчас полицайфюрера, разжигало жгучую зависть.
— Что вы имеете в виду? — спросил Гальтерманн, хотя и понимал: спрашивать об этом не стоило.
Не успел Рехер ответить, как дверь распахнулась и в кабинет ворвался Эрлингер:
— Неприятные вести, герр бригаденфюрер! Весьма неприятные! Намеченная вами на завтрашний вечер операция не может быть осуществлена: исчез наш главный наводчик.
— Кто, Кушниренко?
— Именно он!
Не зная, на ком сорвать ярость, Гальтерманн обернулся к Рехеру:
— Это все ваши… вот они, ваши агенты!
Рехер шевельнул бровями, иронически усмехнулся:
— Мои?.. А по-моему, ваши. — Неторопливо вынул из кармана портсигар, закурил сигарету. — Странно получается… Исключительно из патриотических чувств я помог вам подобрать ключ к святая святых большевистского подполья, а вы вон как запели. Что же, я это учту. Непременно! — И уже совершенно ледяным тоном: — Боюсь, что вы пожалеете об этих словах, Гальтерманн. Не я виноват, что у вас дырявые карманы!
— Ну что вы, герр рейхсамтслейтер! Вы меня не так поняли, — сообразив, что хватил через край, переменил тон полицайфюрер. — Я совсем не хотел вас оскорбить. Это — сгоряча. Верьте, я всегда ценил ваши мудрые советы. В исчезновении Кушниренко вы абсолютно ни при чем. У нас действительно дырявые карманы…
Но к этой лести Рехер остался глухим. Прищуренными глазами сосредоточенно рассматривал паутину на портрете фюрера и думал о чем-то своем.
— Как это случилось? — спросил Гальтерманн Эрлингера, чтобы прервать затянувшееся неприятное молчание.
— Филеры прозевали. Ночью, во время грозы…
Гальтерманна словно током ударило, он буквально забегал по кабинету.
— Идиоты! Кретины! Унтерменши вонючие! Перестрелять всех, как бродячих собак! — бесновался главный палач Киева.
— Я уже приказал арестовать их всех…
— Плевать мне на ваши приказы! Лучше бы службу несли как положено! Да, господин Рехер прав, у меня дырявые карманы. Прозевать такого наводчика… Но теперь я знаю, что делать. Сегодня же напишу рейхсфюреру, чтобы он помог залатать дыры в моем аппарате.
От этих слов Эрлингер побледнел, стал еще более неуклюжим. Он прекрасно понимал, что для Гальтерманна ночное событие — удобный повод отправить его, Эрлингера, на фронт. И вряд ли здесь поможет даже отец. Провал на службе! Как утопающий за соломинку, уцепился Эрлингер взглядом за Рехера. И Рехер, видимо, понял его, потому что вдруг отвел взгляд от паутины и как бы смыл с лица неприступность и отчужденность.
— После всего, что я тут выслушал в собственный адрес, — сказал он, обращаясь ко всем сразу, — мне бы следовало встать и уйти. Но я немец, и судьбы рейха для меня выше личных обид. Поэтому я не могу равнодушно смотреть на неудачи моих соотечественников и вынужден оказать вам посильную помощь. Тем более что Кушниренко открыл для вас я.
— Мы этого не забудем… — Глаза Эрлингера засветились радостью.
— Буду откровенен: меня удивляет ваша нервозность, господа. Согласен, бегство Кушниренко не делает чести службе безопасности, но так реагировать на какой-то просчет… На Кушниренко вам обижаться грех, он сделал свое дело. И, откровенно говоря, ни особенной ценности, ни особой угрозы он теперь собой не представляет. Это — живой труп.
— Я тоже так думаю, — вставил Эрлингер.
— Вы думаете… — чуть не плюнул от отвращения Гальтерманн. — Ничего вы не думаете! А завтрашняя операция? Меньше всего меня интересует Кушниренко, я беспокоюсь за операцию!
— Вы намеревались провести ее с участием Кушниренко? — спросил Рехер.
— В том-то и дело. На завтра я назначил операцию по ликвидации секретаря запасного подпольного горкома партии Семена Бруза. Не удивляйтесь, самого секретаря! Как нам точно стало известно, предыдущий, ну, тот, что покончил с собой в сквере возле завода «Большевик», незадолго до самоубийства успел передать руководство местной большевистской организацией какому-то Брузу, а сам с приближенными собирался уйти в лес. Нам, к счастью, удалось сорвать его намерение, но корни подполья не вырваны. И если этого не сделать сейчас, к зиме они снова разрастутся.
— Что же, вы правы, — согласился Рехер. — Но я, кажется, знаю, где и как можно схватить Кушниренко.
Не сговариваясь Гальтерманн и Эрлингер подбежали к Рехеру.
— За ночь Кушниренко не успел уйти далеко, — продолжал он. — Я больше чем уверен: Кушниренко в городе. Как уверен и в том, что он не просто отсиживается в глухом уголке, а тоже готовится к операции. Только громкая слава сможет смыть с него подозрения и открыть путь к бывшим единомышленникам. Но добыть ее в одиночку ему конечно же не под силу. Следовательно, логично предположить, что он станет искать сообщников. Этим и надо воспользоваться. Хозяйка квартиры, на которой он проживал, ушла с ним?
— Осталась. Я приказал ее арестовать, — ответил Эрлингер.
— Недопустимая ошибка. Немедленно освободите ее и установите тайную слежку. И не только за ней: возьмите на прицел все подозрительные элементы. Поставьте на ноги всю свою агентуру. Гарантирую: через два-три дня Кушниренко будет в ваших руках. А тогда уже проведете операцию по ликвидации Бруза.
Гальтерманн подошел к столику, наполнил рюмки коньяком и обратился к Рехеру:
— Я искренне восхищен вашей мудростью! Давайте же выпьем за успех задуманной операции.
И куда он девался, этот Олесь?
Около часа бродил Рехер по территории военного госпиталя в Пуще-Водице, разыскивая сына, обошел самые отдаленные аллеи, беседки, но все тщетно. И медсестры не нашли его в корпусах. Дежурный врач видел, как Олесь выходил после завтрака из столовой, но куда направился потом, никто не знал. Рехер бродил между раскидистыми, посвежевшими после ночного ливня дубами, между соснами, с которых изредка еще падали звонкие капли, и в душу ему стала заползать тревога: не случилось ли беды? Правда, в то, что Олесевы недруги могли проникнуть и сюда, верилось мало, и все же недобрые мысли не оставляли его. В памяти то и дело возникали такие воспоминания, видения, что темно становилось в глазах: то лужа темной крови на полу Химчукового дома, где был ранен Олесь; то снежно-белая больничная койка, на которой он лежал после операции, бесчувственный, с синими, сомкнутыми веками… Рехер беспощадно гнал от себя эти видения, но на смену им приходили другие — чуть заметные в сочной траве следы, которые обрывались возле распластанного в лесной чаще бездыханного Олеся…
Вскоре Рехер и впрямь заметил на сыром песке свежие следы. Забыв обо всем, в тревожном предчувствии побежал по этим следам и через несколько минут очутился у небольшого, зажатого со всех сторон старыми деревьями озерка. На скамейке у самой воды виднелась одинокая фигура в больничном халате. Рехер видел только согнутую спину, но сразу догадался, что это Олесь. Олесь! Не терпелось позвать сына, броситься к нему с широко раскинутыми руками, но он подавил свой порыв и пошел медленным шагом, мягко ступая по влажному песку.
Он остановился в нескольких шагах от скамейки, сложил руки на груди и стал буравить взглядом затылок сына: почувствует этот взгляд Олесь, обернется или нет? Но юноша сидел неподвижно, глядел в спокойную воду, словно то было окно в иной, сказочный мир. А Рехер все смотрел и смотрел в одну точку, чувствуя, как исчезают все его заботы, а на сердце становится тепло и покойно. Три недели назад, когда он с Альфредом Розенбергом отправлялся в поездку по Украине, Олесь делал лишь первые шаги в палате после многих недель болезни, а теперь вот уже самостоятельно пришел к озерку. Значит, родился под счастливой звездой, коли смерть и на этот раз отступила!
Рехер подошел еще ближе — Олесь не шелохнулся. Тогда он положил руки на спинку скамьи, нагнулся и через плечо сына заглянул в озеро. Там, в глубоком бездонье, медленно плыли серебристо-слепящие облачка, купали свои зеленые шевелюры прибрежные сосны, а у самого берега светились большие мечтательные глаза на бледном лице. Через мгновение в застоявшейся глубине взгляды отца и сына встретились.
— А, это ты, — словно пробудившись ото сна, сказал Олесь. Но сказал так равнодушно, словно и не было трехнедельной разлуки.
Затем нехотя выпрямился, повернул голову к отцу — у Рехера мучительно сжалось сердце: как изменился сын! Еще недавно чуть припорошенная сединой шевелюра стала сплошь серебристой, залысины увеличились, на обескровленных щеках появились продолговатые складки, а взгляд угас, окостенел, как у человека, все изведавшего на своем веку и утратившего всякий интерес к жизни.
— Значит, вернулся… Как тебе ездилось в высокой компании? Надеюсь, без происшествий?
— Какие могут быть происшествия? Подобные поездки загодя расписаны до последнего шага: встречи, речи, официальные приемы, банкеты… А ты тут как?
— Да вот помаленьку хожу…
Олесь скользнул взглядом по верхушкам деревьев за озером, млевшим под щедрым солнцем, и задал новый вопрос:
— Где же вы побывали с рейхсминистром?
В глазах Рехера мелькнуло нечто похожее на удивление: раньше Олесь подчеркнуто не интересовался его служебными делами, а тут только и разговоров что о Розенберге.
— Почитай, всю Украину объехали. Правда, печальное это было путешествие: всюду одни руины, одни руины… А у тебя как, прекратились сердечные приступы?
— Да получше стало. Вот уже неделю, как сердце не беспокоит. Скажи: теперь рейхсминистр, наверное, не скоро сюда выберется?..
«О боже, какой же я пень! Забыть, что обещал представить Олеся Розенбергу!.. А он, наверное, ждал этой встречи. Только бандитская пуля перечеркнула его планы. И как это я сразу не сообразил, почему он так интересуется Розенбергом?..»
— Да чего там, приедет. Еще не раз приедет. Тут назревают такие события… Герр рейхсминистр был глубоко опечален, когда узнал, какая беда тебя постигла. Он передал тебе самые наилучшие пожелания и пригласил нас обоих к себе в гости. Так что выздоравливай побыстрее, набирайся сил — нас ждет дальняя дорога. Кстати, у меня для тебя еще одна новость…
Рехер-старший полагал, что Олесь начнет расспрашивать о ней, ему очень хотелось, чтобы сын заинтересовался ею, но тот был равнодушен.
— Тебя наградили бронзовым крестом первого класса, — торжественно провозгласил Рехер-отец.
На губах юноши появилась саркастическая усмешка:
— Это Розенберг так расщедрился?
— Он относится к тебе весьма благосклонно.
— А почему же не наградил золотым крестом?
Рехер метнул настороженный взгляд: смеется или всерьез?
— Погоди, получишь и серебряный, и золотой. Весь набор получишь.
— Не сомневаюсь. А к крестам Розенберга земляки добавят мне и свой, сколоченный из березы. Так что старайся — будет ближе к яме…
Седая голова Рехера опустилась на грудь. «Ближе к яме…» Разве он думал, что Олесь именно так истолкует его старания? На протяжении трех недель он подыскивал способ осчастливить сына и наконец выхлопотал для него у Розенберга бронзовый крест. По его мнению, правительственная награда давала Олесю наибольшие выгоды: выводила в первые ряды борцов с большевизмом и прокладывала (а это для Рехера значило больше всего) непреодолимую пропасть между сыном и его недавними единомышленниками. А он вишь как истолковал все это! И страшнее всего то, что ему трудно возразить.
— Ну ладно, не будем о крестах! — примирительно заговорил Рехер после паузы. — Давай лучше потолкуем, чем ты займешься, когда выздоровеешь.
Сын неопределенно пожал плечами.
— Мне кажется, в редакцию тебе возвращаться не стоит.
— А я туда и не собираюсь. Сыт по уши общением со Шнипенко.
— Верю. И полностью с тобой согласен. Но как ты представляешь себе свое будущее?
Олесь обхватил голову руками:
— Если бы я его представлял!..
— А как ты отнесешься к тому, что я предложу тебе интересное путешествие? Месяца на три, четыре?
— В Берлин?
— Ну, хотя бы и в Берлин. В пропагандистских целях мне надо направить туда артистическую труппу — с концертами для украинцев, работающих на предприятиях рейха. Думаю, ты много почерпнул бы из этой поездки. А главное — развеялся бы. Недаром ведь говорят, путешествие — лучший бальзам для изболевшейся души.
— Старая песня. Скажи: почему ты все время стараешься выпроводить меня отсюда?
— Потому что забочусь о твоем будущем.
— А может, я хочу обойтись без опекунов? Я не ребенок, и позволь мне самому позаботиться о своем будущем…
Так Олесь еще никогда с отцом не разговаривал. Пусть у них были расхождения — и притом принципиальные! — во взглядах, пусть они не были откровенными друг с другом, но Рехер чувствовал себя с сыном легко и свободно. Не остерегался его, не скрывал от него за десятью замками своих мыслей. А вот сегодня разговор никак не клеился, словно между ними оборвалась та невидимая струна, которая соединяет близких людей. И это раздражало, беспокоило, печалило Рехера. Не зная, как найти общий язык с самым родным ему человеком, он машинально вынул из кармана портсигар и так же машинально протянул Олесю. Тот схватил сигарету, прикурил от поднесенной спички. А когда сделал затяжку, схватился обеими руками за грудь и зашелся таким судорожным, таким трескучим кашлем, что на висках мгновенно набрякли синие жилы, а лицо покрылось холодным потом.
— Что я натворил, старый пень! И надо же было подсунуть тебе отраву! — Рехер взял у сына сигарету и стал яростно втаптывать ее в землю. — Может, за врачом сбегать? Принести воды?..
Олесь только махнул рукой: пройдет, мол. Кашель и впрямь вскоре унялся. Тяжело дыша, юноша откинулся на спинку скамьи, устало смежил веки.
— Нет, тебе надо решительно отказаться от курения. С простреленными легкими это непозволительно.
— Теперь мне придется от многого отказаться.
В голосе его была такая тоска, такая обреченность, что отец не на шутку встревожился: не произошел ли у сына психический надлом? От профессора Муммерта из медицинско-исследовательского центра при главном управлении имперской безопасности он немало в свое время наслышался об этом явлении, которое довольно часто бывает у лиц, перенесших так называемый «комплекс смерти». Муммерт даже представил на рассмотрение рейхсфюрера СС теоретически аргументированную записку, в которой советовал для психически неустойчивых субъектов, приговоренных к смерти, заменять казнь каким-либо незначительным наказанием в самый последний момент перед виселицей. Согласно его концепции, человек, который полностью осознал свою обреченность, после помилования в восьми случаях из десяти становится психически неполноценным, неспособным наладить прежние логические связи с окружающей средой. По мнению Муммерта, таких моральных калек можно весьма эффективно использовать для дискредитации идей, враждебных фатерлянду. Рехер никогда серьезно не воспринимал мудрствований Муммерта, считал их антинаучными, глубоко субъективными, но сейчас почему-то вспомнил о них. И ему стало страшно. «А вдруг такое стряслось с Олесем? Он, наверное, пережил этот «комплекс смерти», в него ведь стреляли не из-за угла. Возможно, перед тем еще и приговор огласили… И ведь только благодаря счастливой случайности он остался в живых. Если бы на один сантиметр пуля прошла…» От этой мысли мир для Рехера рушился в темную бездну, и, чтобы отомстить тем, кто поднял руку на его сына, он готов был испепелить всю землю.
— Олесь, ты вспомнил, кто в тебя стрелял?
Тот недовольно скривил губы.
— Да, я не забыл твою просьбу не возвращаться к этому. Но пойми: пока преступник не наказан, я не могу быть спокойным за тебя. Где гарантии, что подобное не повторится?
На мгновение Олесь задумался. Взгляд его стал тверже, складки у рта сделались глубже. Казалось, что сейчас он произнесет имя своего обидчика. Однако Олесь сказал:
— Не могу припомнить…
— Но хотя бы какие-нибудь приметы… Ведь это произошло днем. Ты должен был видеть своего палача. Постарайся восстановить в памяти, как ты шел на Соломенку, кого встречал по дороге…
— Не могу! Слышишь, не могу!
— Но это необходимо!
— Я же сказал: ничего не помню. И не хочу вспоминать!
Рехер не поверил. Более того, он почему-то был убежден, что Олесь прекрасно знает, кто в него стрелял, но не хочет сказать. Но почему? Что заставляет его скрывать имя того человека? Может, остерегается, чтобы тот негодяй не раскрыл перед следователем какой-нибудь тайны?
Об этой тайне Олеся Рехер немного догадывался. Догадки начались после того, как он увидел на фото у Гальтерманна труп погибшего в скверике у завода «Большевик» руководителя киевских подпольщиков. Это был именно тот человек, который прошлой осенью жил в доме Химчуков и которого Олесь рекомендовал как учителя со Старобельщины. Вполне возможно такое: подручные «учителя» усмотрели для себя смертельную опасность в том, что Олесь весной перебрался с Соломенки на квартиру отца, и решили уничтожить его. Это предположение подтверждалось и тем, что покушение было совершено с профессиональным умением. Вот уже столько времени опытнейшие следователи не могут напасть на след преступников.
— Не понимаю твоего упрямства, Олесь. От кого таишься? Неужели ты не убедился, что меня не надо остерегаться? Вспомни твою поездку на Полтавщину. Ведь тогда в моей машине ты вывез из Киева террористку, которая прикончила в новогоднюю ночь генерала фон Ритце…
На лице Олеся удивление и растерянность:
— Значит, ты и тогда уже шпионил за мной?
— Это хорошо, что именно я, а не молодчики из гестапо. А подумай, что тебя ожидает, если они схватят твоих бывших единомышленников… Перспектива, прямо скажу, слишком грустная. Такие, как «учитель со Старобельщины», даже глазом не моргнув, выдадут тебя с потрохами.
— О каком учителе ты говоришь?
— Вот это тебе как раз лучше знать, — многозначительно сказал Рехер, довольный тем, что нащупал слабое место в обороне сына. — Я жажду сейчас одного: опередить гестаповских следователей и не дать им в руки козырей против тебя. И в твоих интересах помочь мне.
— Оставим это! — резко оборвал Олесь. — Лучше расскажи, что происходит в городе. Одичал я здесь.
На мгновение Рехер заколебался: куда клонит Олесь? Потом неопределенно сказал:
— В городе все по-старому.
— А что это за расстрелы, о которых писали газеты?
«Ага, расстрелы тебя заинтересовали! Все понятно, голубчик. Почему-то не спросил ни о событиях на фронте, ни о загадочном генерале Калашнике, легенды о котором, конечно, долетали и сюда, а вот о расстрелах…» Рехер был убежден, что Олеся неспроста беспокоят эти расстрелы, — беспокоится, как бы бывшие сообщники не выдали его гестапо. Однако намеренно не стал успокаивать:
— Расстрелы как расстрелы. Схвачены руководители здешнего подполья.
— Кто именно? — спросил Олесь уже не таясь.
— А тебя кто интересует? Может, в частности, «учитель со Старобельщины»?
— Ну, хотя бы и он. Что с ним?
Рехер слегка усмехнулся: вот ты уже и «раздет», сын мой.
— То, что и со всеми.
— Расстреляли?
— А почему тебя это беспокоит? Если требуешь откровенности от другого, сначала будь откровенен сам.
— Быть откровенным… — слабо улыбнулся Олесь. — Что же я должен сказать? Тебе и так все известно: следишь за каждым моим шагом.
Это неприкрытое презрение неприятно поразило Рехера. Однако он сказал спокойно:
— Как мне кажется, ты от этого не пострадал. Если бы не мои заботы… Я был бы плохим отцом, если бы оставил тебя без прикрытия в такую заваруху. Вокруг сплошные пропасти, а ты такой неопытный…
Олесь сгорбился, будто под невидимой тяжестью. Смотрел в голубое бездонное озеро, но не видел ничего. Его уже давно не оставляли дурные предчувствия, но то, что услышал сейчас… Значит, с Петровичем случилось непоправимое. Зачем бы иначе отец ни с того ни с сего вспомнил «учителя со Старобельщины», которого и видел-то лишь один раз в жизни? Или, может, выспрашивает?
— Послушай, забери меня отсюда, — глухо сказал он. — Не могу я больше находиться в этом гадючнике.
— Тебя тут обижают? Пренебрежительно относятся?
— Нет. Просто задыхаюсь в этой атмосфере. Как будто болтаюсь в навозной жиже.
— Я понимаю: ты тоскуешь. Но потерпи еще немного. Окрепни, наберись сил…
— Пойми: мне надоело глядеть на пьяные рожи «победителей». Их недавно направили сюда из-под Харькова для «отдыха». Видел бы ты, что они тут вытворяют! Гарем устроили, медсестер в карты разыгрывают… Ночи не проходит, чтобы какая-нибудь не наложила на себя руки.
— Сочувствую, но помочь не могу. Врачи мне только что говорили: ты нуждаешься в тщательном уходе. Если бы не сердце…
— Ничего не случится с моим сердцем. Вырви меня отсюда, я быстрее поправлюсь на воле! Умоляю тебя: вырви!
Рехер понимал: если сейчас не пойти навстречу сыну, тот возненавидит его навсегда. Но удивляла настойчивость, с какою Олесь рвался из санатория в город. Скучает? Или, может… А может, хочет лично узнать, что произошло с подпольем? Ну, для такого дела не то что можно, а нужно создать все условия.
— Хорошо. Попытаюсь упросить врачей, чтобы они отпустили тебя хотя бы на несколько дней.
Олесь стремительно выпрямился, и Рехер заметил в его глазах неприкрытую радость.
— Только условие: волей не злоупотреблять. Ты меня понял?!
Олесь утвердительно кивнул головой.
Длинный, какой невыносимо длинный день! Ивану кажется, что слепящее июльское солнце так никогда и не опустится за кромку горизонта. Сколько раз ни выглядывал наружу, а оно, точно приклеенное к голубому небесному куполу, висит и висит в зените.
После ночного ливня на чердаке душно, сыро, парко. Обливаясь потом, Иван лежит на каких-то лохмотьях, не сводит глаз со светлого овала голубиного окошечка: ну, когда же наступит вечер? Заснуть бы, забыться бы на какой-то часок, так нет, не удается, жгучие мысли гонят сон прочь. И как ни силился, как ни старался избавиться от воспоминаний о гестаповском подземелье, они обступали его со всех сторон, камнями перекатывались в голове, отчего раскалывались виски. Скорее бы ночь!
«Сегодняшняя ночь станет рубиконом в моей жизни! Только бы вырваться из города… Гестаповские ищейки, наверное, с ног сбились, чтобы напасть на мой след. Но отныне след мой можно будет найти только в истории. Я впишу туда свое имя огненным пером боевых подвигов. Так что принимайте меня в свой славный круг, Щорсы и Боженки! Скоро под развернутым знаменем соберу такую армию, от которой зашатаются устои гитлеровского рейха. Выбраться бы только отсюда!..»
И Ивану уже представляется: он идет по прямой, как дорога в вечность, лесной просеке, опьяневший от щекотно-терпковатых ароматов живицы, перепревшей листвы и молодой травы. Перед ним почтительно склоняют головы стройные сосны, принаряженные березы, у ног стелется величавая тишина. Сколько облысевших песчаных холмов, зеленых полян и юрких ручьев уже осталось позади, а он все идет и идет. Вдруг неожиданно деревья расступились — Иван очутился на солнечной поляне, где в кругу своих молодых сестер и братьев высился старый дуб. Выпестованный столетиями, опаленный молниями, могучий и мудрый. Иван с первого же взгляда узнал и поляну, и вековой дуб, и на душе стало легко и светло, как при встрече с добрыми друзьями. Позапрошлую зиму, как раз на Новый год, он приходил на эту поляну с однокурсниками; под этим дубом они с Андреем Ливинским, Федором Мукоедом и Олесем Химчуком поведали друг другу свои мечты…
Резкий лязг металла вспугивает видение. Иван вскочил, прислушался — в сени кто-то вошел со двора. Вне себя метнулся за трубу, хоть и понимал: укрытие это весьма ненадежно. Внизу послышались спокойные шаги, осторожный скрип ступенек лестницы. Условный стук. Синичиха!
— Не застала я в доме на Чкаловской Олину. Нету там, сынок, никого.
— Не может быть!..
— Дважды заходила и не застала…
«Вот тебе и на! Куда же могла подеваться Олина? Отправилась разыскивать меня, или… — Почему-то Ивану представился тот гестаповский каземат в подземелье, и ледяные иголки впились ему в сердце. — А что, если ее уже схватили? Узнали о моем бегстве и схватили… Как же я мог оставить ее там?»
— Да ты не тревожься: к вечеру схожу еще, — успокаивала его женщина.
— Туда ходить опасно. Вы уверены, что за вами никто не следил?
— Да будто бы нет. Я несколько раз оборачивалась…
«Оборачивалась… — мысленно передразнил Иван женщину. — Тоже мне конспиратор! Кто часто оглядывается, тот привлечет внимание и слепого. Наверное, надо отсюда быстрее уносить ноги…»
— Что же, спасибо, но теперь уже будьте дома. К Олине наведаетесь после того, как мы выберемся из города. Хорошо, если бы она несколько дней пожила у вас. Пока мы немного осмотримся в лесу.
— А чего же, можно и пожить. Так даже лучше, — сказала Синичиха и спустилась в сени.
Иван снова остался наедине со своими мыслями. Ко всем его тревогам добавилась еще одна: что с Олиной? Он не мог простить себе, что исчез из ее дома, как вор, не предупредив, не успокоив. Кого-кого, а уж ее-то он должен был предупредить. Сколько раз, когда, казалось, и солнце отворачивалось от Ивана, Олина оставалась для него верным утешением. А как отплатил он за все? Что думает она о нем сейчас?
Неизвестно, что думала о нем Олина, но он думал о себе с отвращением. Последние два месяца его вообще не покидало чувство отвращения к самому себе. Малодушие, подлость, вероломство… Откуда это у него? Ведь всю свою сознательную жизнь он готовил себя к роли руководителя, думал лишь о высоком, государственном, историческом, а тут на́ тебе. Кто и когда заронил в его душу отравленные зерна, что проросли сейчас такими позорными поступками?..
В сенях лязгнула щеколда — вернулся Володя. Возбужденный, веселый, только перешагнул порог и во весь голос:
— Труби поход, атаман! С наступлением темноты хлопцы будут здесь.
— Нам надо убраться отсюда еще до темноты, — пригасил Володину радость Иван.
— Ты что? Шутишь?
— Место встречи нужно перенести. Ради конспирации. Давай обмозгуем, где проведем сбор, и сейчас же отправимся. А мать пусть направляет к нам всех пришедших.
— Да ты словно маленький. Представляешь, какая путаница получится? Да и для чего все это?
— Могу заверить: не ради забавы.
Такое объяснение Володю, видимо, абсолютно не устраивало.
— Да пойми же ты, — горячился Иван, — мы не можем рисковать! А вдруг твой дом уже на прицеле гестаповцев? Нам надо сбить с толку их легавых. Ясно?
— Не совсем. Если бы этот дом был на прицеле у гестаповцев, они бы уже давно мне кишки выпустили. А я, как видишь, пока цел.
— Ты просто плохо знаешь гестаповцев, — непроизвольно вырвалось у Ивана, о чем он сразу же и пожалел, потому что Володя сверкнул на него такими глазами, точно стеганул по лицу жгучей крапивой.
«А вдруг Синица только прикинулся, что доверяет мне? И созвал своих хлопцев на ночь, чтобы свершить надо мною самосуд? Никто и никогда не узнает, что тут со мной случится. Сам влез в эту западню!» И поведение Синичихи ему вдруг показалось подозрительным: она могла, по совету сына, и не ходить к Якимчукам, а все ее заверения, что не застала Олину дома, — обыкновеннейшая ложь.
— Ну вот что: натощак мы, видимо, ни о чем не договоримся. Сначала давай перекусим, мама прощальный обед приготовила, — сказал Володя и стал спускаться по лестнице вниз.
Спустился с душного чердака и Иван. Пока они умывались, Синичиха накрыла на стол. Усадила хлопцев за обед, а сама вышла во двор, чтобы в случае опасности дать им знак. Разговор у них не клеился, что-то недосказанное, невыясненное легло между ними.
После обеда стали молча готовиться в путь. Володя вынул из кладовой старую брезентовую торбу, с которой покойный отец ходил на рыбалку, и принялся укладывать в нее белье, туалетные принадлежности, кухонную утварь. Паковал сразу на двоих.
— Чистую бумагу не забудь. И карандаши. А то ведь я ничего не прихватил.
Володя поглядел на Ивана каким-то странным взглядом, даже подозрительно, будто говорил: как же это ты направляешься в лес безо всего?
Чтобы развеять всякие сомнения, Иван пояснил:
— При аресте все мои пожитки пошли прахом… А без бумаги и карандаша в лесу не обойтись.
— Послушай, а может, лопату и топор взять?
— Обязательно!
За сборами у обоих исчезла скованность, принужденность. Они и не заметили, как солнце опустилось за крышу соседнего дома и по глухим борщаговским уличкам потекли сумерки. Синичиха постучала в окно. Володя приник к стеклу.
— А-а, это Сашко Побегайло…
Через минуту в комнату вошел смуглый, небольшого роста парень с узлом под мышкой. Неторопливо, словно робея, подошел к Ивану, слегка поклонился, не сводя с него восторженного взгляда.
Потом пришли Дмитро и Василь Булаенки — оба высокие, стройные, с кудрявыми черными шевелюрами, очень похожие друг на друга, как и подобает близнецам. За ними примчался быстроглазый, юркий Женя Шпачок. И пошло, и пошло… Еще как следует и стемнеть не успело, а в доме Синичихи собралось четырнадцать хлопцев. Когда в комнату просунулся — не вошел, а именно просунулся — приземистый, кряжистый мужчина неопределенного возраста в шинели железнодорожника и с полицейской повязкой на рукаве, Володя шепнул Ивану:
— Это наш, Семен Байрачный. Теперь все в сборе.
О, как долго ждал Иван этого момента! Тревоги, что сообщники Синицы замыслили недоброе по отношению к нему, уже улеглись: зачем бы тогда ребята шли сюда с узлами? Он напустил на лицо торжественность, вышел на середину комнаты, обвел всех пристальным взглядом и, взвешивая каждое слово, спросил:
— Надеюсь, всем известно, с какой целью мы собрались здесь?
— Как будто бы.
— Времени для разглагольствований нет. Скажу кратко: на нашу долю выпала священная миссия — разжечь пламя всенародного восстания на Украине. До сих пор каждый из нас, не щадя жизни, в меру своих сил наносил удары оккупантам в их же логове, но теперь этого мало. Подпольный горком партии решил… — В такие минуты Ивану страстно хотелось произнести историческую речь, которая вдохновила бы хлопцев на блистательные подвиги, но он вдруг со страхом почувствовал, что слова его какие-то казенные и нудные. Ни в чьих глазах не увидел он ни восхищения, ни энтузиазма, и от этого что-то увяло, угасло в нем. Уже обычным, совсем не торжественным тоном закончил: — Одним словом, выступаем!
— А каков маршрут? — спросил один из Булаенко.
— Ясное дело, к победе, — попытался отделаться шуткой Иван, так как сам четко не представлял, куда проляжет их путь с Борщаговки.
— А с семьями как? — спросил Байрачный.
— С семьями?.. Пока что мы не сможем взять их с собой. Вот когда немного обживемся, соберемся с силами…
— В самом деле, о домашних надо позаботиться, — дружно заговорили ребята.
— Семьям придется выбираться из Киева самостоятельно. Терять время на это мы не можем, — решительно сказал Иван, опасаясь, как бы не сорвались его планы. — Просто не имеем права задерживаться!
— Не понимаю, почему такая спешка? — не унимался Байрачный. — Нужно было бы предупредить заранее… К такому делу надобно хорошенько подготовиться, чтобы не получился пшик. И оружие, и медикаменты приготовить, да и связь с городом установить… А тут как снег на голову — в леса!
Было ясно, что Байрачный говорит дело. При других обстоятельствах Иван и сам бы сначала подготовил в лесу базу, а уж потом бы выводил людей. Но сейчас… У него даже заледенело внутри при мысли, что ему придется еще хотя бы сутки сидеть в этом проклятом городе. Потому и не мог согласиться с Байрачным.
— Я так скажу: кто не может или не хочет уходить сейчас, того заставлять не будем. Это — дело совести!
Ребята обиженно опустили головы.
— А что, если выбираться из города группами? — попытался уладить недоразумение Синица. — Кто сможет, выйдет сегодня, а кому надо на день-другой остаться по делам, присоединится к нам после. Давайте лишь договоримся о месте встречи.
— Ей-богу, стоящая идея! — радостно воскликнул Шпачок.
Здравый смысл подсказывал Ивану согласиться с этим предложением, но он заупрямился, стал настаивать на своем. Ему казалось, что если он уступит сейчас, то уже потом никогда не сможет держать в руках этих парней и вести их за собой, что они при малейшей же возможности непременно станут соваться со своими «идеями», проявлять инициативу. А ему нужны преданные, дисциплинированные исполнители, которые бы, не размышляя, шли за ним в огонь и в воду.
— Дискутировать не будем! Я уже сказал: со мной пойдут только добровольцы. Но непременно сегодня!
Почувствовав крутой нрав своего командира, хлопцы прикусили языки, исподлобья поглядывали на Семена: как-то он отреагирует? Байрачный же с минуту сидел молча, раздумывал, потом встал, застегнул шинель и пошел к выходу, бросив на прощанье:
— За чужие спины я никогда не прятался, но сегодня идти в лес не могу. Не для того я детей родил, чтобы бросить их на растерзание эсэсовцам…
Иван даже не поглядел ему вслед. Стоял строгий, суровый и неумолимый. В сердце его кипела крутая обида, хотя он и не показывал этого. Надеялся, что Байрачный не решится отколоться от всех, передумает, вернется. Ах, как ему хотелось, чтобы тот вернулся! Но лязгнула металлическая щеколда, скрипнула дверь. Ушел!
И почти в этот же момент на крыльце что-то глухо стукнуло, застонало. Володя молнией метнулся во двор. Но не успел добежать и до порога, как дверь распахнулась и в комнату ворвались два эсэсовца в касках, с прижатыми к животам автоматами.
— Хальт!
Кто-то из хлопцев бросился на кухню. Но в ту же минуту звякнуло стекло и со двора в окно просунулось дуло автомата.
— Ни с места!..
Завертелось, закружилось все перед Иваном, расплылось в мутном тумане. Словно чужими глазами видел он, как вбегали в комнату уже знакомые ему гестаповцы, как втаскивали за ноги окровавленного Семена и потерявшую сознание Синичиху. Но, странное дело, ничто его не трогало, ничто не волновало, как будто все это происходило в какой-то причудливой прозрачной камере, а он пребывал за ее пределами.
— О, Кушниренко! Давно не виделись… Может, расцелуемся? За такой улов я готов тебе хоть пятки целовать! — прозвучал льстивый до отвращения голос.
Иван повернулся на этот голос. Перед ним стоял Омельян. Уж лучше бы этот гестаповский прихвостень всадил ему нож между ребер, чем болтать такое при хлопцах.
— Выходить! По одному!
Эсэсовцы подошли к Синице и первому надели наручники.
Володя шагнул было к двери, но потом резко повернулся, в бешенстве крикнул Ивану:
— Будь проклят, продажный пес! — и плюнул ему в лицо.
За ним выводили Сашка Побегайло. Тот тоже крикнул:
— Будь проклят! — и плюнул в глаза.
Каждый из арестованных, уходя, плевал Ивану в лицо. А эсэсовцы тем временем поливали бензином полы, двери, стены дома. Последним вывели на улицу Кушниренко. Однако его не кинули в крытый арестантский грузовик, а повели к легковой машине. Втолкнули на заднее сиденье. Уже там он услышал чей-то душераздирающий предсмертный крик, а потом увидел, как взметнулось, забесновалось пламя в доме Синичихи…
— На выход! — донеслось до Ивана откуда-то издалека, словно из-за высокой стены.
Но он даже не шевельнулся. Ему уже столько всего чудилось и слышалось за минувшую ночь, что этот голос не привлек внимания. Еще с вечера, когда его бросили в эту камеру, он как сел в углу на нарах, так и продолжал сидеть, уронив голову на колени.
— Кушниренко, на выход! — прозвучал голос громче.
С невероятным трудом оторвал Иван от колен многопудовую свою голову, раскрыл распухшие веки. В желтоватой мгле дверного прямоугольника качнулась какая-то фигура. «А, надсмотрщик… Что ему нужно? Почему кричит?.. Вызывает на допрос?..» Иван не ощутил никакого страха перед предстоящими пытками, как будто это должно было произойти не с ним.
— Поднимайся! Да побыстрее!
До боли стиснув зубы, Иван с трудом разогнул одеревеневшие ноги, опустил их на пол, попробовал встать. Но сразу же пошатнулся, повалился на холодный цемент. Надсмотрщик нехотя подошел к нему, однако не саданул сапогом в зубы, как следовало ожидать, а помог подняться и, поддерживая, вывел из камеры.
Конвоир тоже не кричал, не толкал между лопаток, а молча подхватил под руки и повел длинным, мрачным, затканным рыжими сумерками коридором. Ивану хорошо был знаком и этот коридор, и тошнотворный сладковатый запах паленого человеческого тела: этой дорогой он когда-то шел на последнее свидание с Платоном. Ему даже послышался тоскующий голос Платона:
На світі у кожного сонце своє,
Любенько живеться, як сонечко є,
А згасне те сонце — і жити шкода,
На світі без сонця усе пропада…
И от этого голоса что-то шевельнулось в груди, растопило ледяное безразличие, подкатилось давящим клубком к горлу. Неужели опять ведут к палачу с белыми профессорскими висками? Больше всего не хотелось ему сейчас встречаться с Рехером. Была бы возможность выбора, Иван с более легким сердцем отправился бы на эшафот, чем пред ясные очи седоголового удава.
Конвоиры не свернули в нижний ярус подземелья, где помещалась гестаповская камера пыток, а повели его наверх. Нескончаемые крутые ступеньки. Мягкий ковер во всю длину тревожно-безмолвного коридора. Обитая блестящей темной кожей дверь с резной медной ручкой…
— Входи! — и легкий толчок в спину.
Как во сне переступил Иван порог и очутился в просторном, напоминающем небольшой зал кабинете, залитом неестественно ярким светом. Солнце только-только выглянуло из-за крыш, а тут почему-то было так светло, что стало больно глазам.
Сначала он и не заметил худощавого человека в темно-сером, безупречного покроя костюме, с сигаретой в зубах, который сидел за массивным столом под огромным, в тяжелой раме портретом.
— Прошу, — приглушенным, бархатисто-мягким голосом обратился он к Ивану и указал на кресло.
Иван вздрогнул — да, перед ним был Рехер. И то ли от бархатисто-мягкого голоса, то ли от сладковато-пьянящего табачного дыма, висевшего в кабинете, его затошнило. «Только бы меня не вырвало, только бы сдержаться!» — одна-единственная мысль пульсировала в сознании. Он не видел, как Рехер встал, налил из графина и поднес ему стакан воды. В другой раз Иван ни за что не воспользовался бы милостью своего врага, но сейчас… Дрожащей рукой схватил стакан, не переводя дыхания выпил до дна прохладную воду.
— Садитесь.
Иван в изнеможении сел.
— С вами это часто случается? — спросил Рехер с таким сочувствием, словно перед ним был старый приятель.
Но Иван уже знал, что это сочувствие — испытанный прием развязывать противнику язык, втянуть в русло заранее продуманного разговора. А он не хотел, как смерти, не хотел не то что разговаривать, а даже смотреть на этого коварного людолова, который опутал, поймал его в свои цепкие тенета.
— Я очень сожалею, что нам снова приходится встречаться в этих не весьма приветливых стенах. Но вы сами виноваты. Для чего понадобилась вам эта комедия с бегством?..
Иван молчал.
— Кстати, я хотел бы знать: с вами здесь вежливо обращаются?
Видно, поняв тактику арестанта, Рехер снисходительно усмехнулся. Чуть-чуть, уголками губ. Но от этой усмешки у Ивана внутри все похолодело.
— Уверяю вас: это не допрос, мне не нужны никакие ваши признания. Следовательно, вам нечего опасаться. Буду откровенен: вы давно уже интересуете меня как индивидуум, пораженный характерным для этого края недугом — фанатизмом. Но, как это ни странно, я все же не могу поверить, чтобы такого одаренного юношу большевистская демагогия отравила безнадежно.
«Говори, говори… Только я уже знаю: все это — приманка. Тщетные надежды! Я не клюну на такую дешевку! Но ты поговори, поговори…» — мысленно потешался Иван над Рехером и молчал.
— В вашем положении каждый трезвомыслящий человек непременно признал бы свое поражение и сменил ориентацию, а вы продолжаете барахтаться, надеетесь зажечь безнадежно угасшее солнце… Что вынуждает вас продолжать борьбу?
— Ненависть! Смертельная ненависть к вам! — невольно вырвалось у Ивана.
Но этот полный гнева и отчаянья крик ни удивил, ни опечалил Рехера. Словно терпеливый врач, который, несмотря на все выходки пациента, стремится установить точный диагноз, он спросил спокойно и беспристрастно:
— За что же такая лютая ненависть?
— За что? Неужели не ясно — за что?.. Вы — подлые убийцы, грабители, завоеватели. Кто, как не вы, разрушили нашу жизнь, растоптали мечты, поработили и залили кровью нашу землю?!
Сложив на груди руки, Рехер внимательно смотрел на своего противника, и, как показалось Ивану, в его холодных глазах блеснуло не то удивление, не то восхищение.
— Значит, ваши чувства порождены болью о родной земле?.. Что же, это делает вам честь. Но истинный патриот не отдает предпочтения никому из поработителей, под какими бы знаменами они ни топтали родину. Вы же почему-то делите оккупантов на «своих» и «чужих». Где же логика? Как понимать такой странный патриотизм?
Иван сообразил, на какую дорожку толкает его этот словоблуд, и горько раскаялся, что вступил с ним в полемику. «Надо было смолчать. Убедить его все равно не смогу, а запутаться… Такой самого дьявола загонит в тупик. Так что лучше молчать», — решил Иван и плотно сжал губы.
— Что-то не слышу пояснений. Вам не хватает аргументов или, может, бежите с поля боя? Должен заметить: трусость вам не к лицу. В этом доме люди далеки от сантиментов. И если вы сумели даже у них вызвать симпатию своей стойкостью, мужеством, то воспользуйтесь этим. Будьте борцом до конца!..
«А в самом деле, в моем положении терять нечего. И если уж суждено помирать, то лучше в борьбе, а не прячась в нору подобно хорьку!»
— Складывать оружие я не собираюсь!
— Дело, как говорится, хозяйское, но я не об этом. Я хотел бы продолжить наш разговор.
— Молчание тоже может быть оружием.
Рехер пожал плечами:
— А какой в этом смысл? Я же не спрашиваю, почему вы сбежали с нелегальной квартиры ночью, в грозу, с какой целью собрали на Борщаговке своих единомышленников.
— Охотно могу ответить: собирался уйти с ними в леса…
— Может, к генералу Калашнику? — спросил Рехер, не скрывая иронии.
Задетый этой иронией, Иван без размышлений брякнул:
— И без Калашника я сумел бы отплатить вам за все злодеяния!
— Даже так? Силами мизерной кучки мальчишек?.. Не стройте из себя дурачка, Кушниренко. Вы намного умнее, чем прикидываетесь… Для борьбы с нами нужны армии, могучие армии.
— Щорс тоже начинал освободительный поход на Украине с мизерной горсткой… Через месяц-другой я собрал бы армию…
— Какой вы фантазер! — По тонким губам Рехера скользнула тень разочарования. — Мы вступили в век, когда судьбу войны решает техника. Вообразим себе, что вам в самом деле удалось бы собрать армию. Но чем бы вы ее вооружили? Разве что лозунгами? Нет, все ваше поведение — это бесплодная игра в Наполеона.
Возразить что-либо этому матерому нацисту было трудно, но и стерпеть молча его издевку Иван не мог.
— Думайте что угодно, но если бы мне удалось вырваться в леса… Знаете, кому бы я первому выпустил кишки? Вам, именно вам!.. — выкрикнул он. Но сразу же прикусил язык: «Дурень! Зачем его настораживаю? С ним я мог бы и тут справиться. Он ведь бледная немощь, кабинетный дохляк. И пикнуть не успел бы! Если уж умирать, то не напрасно!»
Наверное, Рехер заметил, как судорожно сжались, напряглись Ивановы кулаки, ибо начал отодвигаться к противоположному концу стола. И уже оттуда произнес:
— Что же, иного от вас ждать не приходится. Понятие чести, благородства, благодарности, наконец, — не для большевистского выкормыша. А я рассчитывал на вашу молодость, благоразумие, когда вырывал из петли…
— Вырвали, называется… Да вы мне просто удлинили веревку с петлей! Жаль только, что я поздно понял, зачем вы выпустили меня за эти стены. Но если бы мне удалось вырваться в леса…
— Да бросьте вы, ради бога, о лесах! Могу вас заверить: ничего бы из этого не вышло! Не стройте иллюзий: путь к большевикам, Кушниренко, вам уже заказан навсегда. Слышите? Навсегда!
Иван насмешливо хмыкнул: басни все это…
— Вам нужны аргументы? Что же, постараюсь их привести. — Рехер нагнулся над столом, вынул из ящика пачку фотографий и небрежно бросил их Ивану на колени.
Но тот демонстративно отвернулся.
— Советую познакомиться. Мне не стоило бы открывать свои козыри, но я вижу в вашем лице достойного соперника, поэтому плачу откровенностью за откровенность.
«Что за откровенность? О каких козырях он говорит?» — Иван нехотя скосил глаза на фотографии и от ужаса раскрыл рот: сон это или действительность? С лихорадочной поспешностью схватил жесткий, глянцевый с одной стороны снимок, впился в него безумными глазами — фото как фото, никаких иллюзий. Только где, когда он мог фотографироваться с такой отвратительной, льстивой, по-собачьи угодливой усмешечкой на лице в кругу пьяных эсэсовцев? Да еще чокаясь с ними рюмкой?
— Это — жалкая фальшивка! — взорвался Иван нервным смехом.
— Смеяться будете потом, а сейчас смотрите.
Смех Ивана и впрямь сразу же прервался, как только он скользнул взглядом по другой фотографии. На ней была заснята гестаповская камера пыток, в центре которой — подтянутая блоком за скрученные руки к потолку нагая женщина. Распухшее, почерневшее от побоев, искаженное страданием лицо, густо исполосованный нагайками живот, вместо сосков на груди выжженные каленым железом пятна, расплющенные пальцы на ногах…
«Да это же Тамара! Связная Петровича!» — закачался перед Иваном свет. Особенно после того, как он узнал себя, самодовольного, напыщенного, рядом с палачом в резиновом фартуке и с толстой резиновой дубинкой в оголенной по локоть руке. Да, ему устраивали очную ставку с Тамарой, но ведь совсем не в этой камере. «Все это подделка, фальсификация!» — так и рвалось из груди Ивана. Но следующая карточка… Она прямо в порошок его стерла. Это же надо до такого додуматься! Какой-то высокопоставленный штурмфюрер в черном мундире с галунами, картинно усмехаясь, благодарно пожимал ему, Ивану, руку в утреннем сквере среди молодых березок; тут же полукольцом застыли эсэсовцы с автоматами, а у их ног лежал залитый кровью Петрович…
— Гады вы! Какие вы все гады! — вскочил с места Иван и изо всех сил швырнул фотографии в лицо Рехеру.
Тот даже бровью не повел. Сидел со сложенными на груди руками и пристально, даже с некоторым сочувствием смотрел на Кушниренко.
— Я раскрыл свои козыри, притом далеко не все, отнюдь не затем, чтобы запугать вас. Я преследую одну цель: уберечь вас от необдуманных шагов. Вы сами понимаете: в вашем положении лучше обойтись без позы и аффектов. Такие материалы способны свести на нет любые честолюбивые замыслы.
— Но ведь это все ложь! Подлая ложь!
— И вы сумеете доказать это вашим соотечественникам? Молчите?.. Для массы правдой является то, во что она верит. И только! А истина?.. Не лелейте тщетных надежд, никто из ваших вчерашних сообщников не станет докапываться до истины.
«В самом деле: кто захочет меня понять? И без того уже по городу ходят зловещие слухи, а после таких фотографий… Да, это конец!» — решил Иван. Но не смерть пугала его, ему не хотелось согласиться с тем, что он навсегда останется для земляков олицетворением черного предательства. Поэтому больше для себя, чем для Рехера, сказал:
— Моя совесть чиста!
— Ну, это не совсем так, но допустим… — хмыкнул скептически Рехер. — Только кого в наш прогнивший век интересует такой пережиток, как совесть? Сейчас весомы только факты, голые факты. А они решительно против вас, Кушниренко. Вы это хорошенько запомните. И представьте себе, что произойдет с вами, когда набор подобных фотографий «случайно» попадет в руки вчерашних ваших сообщников. История с Дриманченко не вызывает у вас никаких ассоциаций?..
Но даже без напоминания о трагической судьбе Дриманченко для Ивана не было секретом, что его ждет, если такая фотокарточка попадет на глаза кому-нибудь из подпольщиков. Пуля в затылок — это в лучшем случае, а то, чего доброго, еще решат учинить над ним партийный суд, чтобы свалить на него вину за все провалы и неудачи. И не докажешь, что эти фотографии — фальшивы, подделаны, что он ни в чем не виноват: его просто не станут слушать, как не прислушался он сам прошлой осенью к словам Дриманченко, а выведут на пустырь и… Ведь против него факты!
— Подлость! Какая неслыханная подлость!
— По крайней мере, не большая, чем выстрел из-за угла. А это ваш коронный прием. Не так ли?.. То-то и оно. А наш метод, если взглянуть на него беспристрастными глазами, не так уж отвратителен. Я бы даже сказал: благороден. Мы же не пачкаем руки кровью. Ну, а то, что расправляемся со своими противниками их же руками… Кто за такое осудит?
Иван понимал, что побежден полностью и навсегда, но все же смириться с этим не хотел. Вернее, делал вид, что не хочет. Однако слишком уж жалко звучали его истерические выкрики:
— Упырь, а не человек! Упырище!
— Представьте себе, человек… Такой, что научился воспринимать окружающий мир, каков он на самом деле есть! — спокойно ответил Рехер. — Кстати, неплохо бы и вам стать реалистом. Это дало бы вам возможность трезво оценить обстановку и сменить ориентацию. Пока не поздно…
— Что-о, сознательно стать предателем?
— Зачем такая категоричность! Взгляните на все это философски…
— И не подумаю! Лучше смерть!
Скептическая усмешка появилась в уголках Рехеровых глаз.
— Смерть — это благо, Кушниренко. Но оно уже не для вас. Хотите или не хотите, а вы должны жить. Иначе… Не думаю, чтобы кого-то восхищала перспектива, что его имя навеки станет символом предательства. Могу вас заверить: если вы покончите с собой, то в день похорон я непременно опубликую в прессе некролог с иллюстрациями, которые вы только что видели. Знайте, я не поскуплюсь на слова благодарности за ту помощь, какую вы оказали нам при ликвидации большевистского подполья.
«Слова благодарности от палачей… Как же ты дожил до такого? Что делать, когда уже и умереть нельзя?..» — словно бы у кого-то постороннего, спросил Иван у себя самого. И не знал, что ответить. И от этого загудело, зазвенело в голове, черная дымка застлала глаза. Ему вдруг показалось, что он очутился высоко над землей, в черной бездне неба. Один-одинешенек среди вечной пустоты. Приятное облегчение охватило его при мысли, что никого и никогда не встретит он в этом мраке. Немного раздражали лишь молнии, которые, изредка вспыхивая, освещали то белые квадраты фотографий, то маленькие выхоленные руки… И вдруг Иван увидел: эти руки опускают ему на голову чугунный молот. Опускают… и нет возможности увернуться от него, отпрянуть куда-нибудь в сторону. Все же собрал последние силы, рванулся всем телом и… упал в кресло. И сразу же увидел перед собой огромный портрет Гитлера в тяжелой раме, массивный полированный стол, квадратики фото на полу. Не помня себя закрыл лицо руками и зарыдал. Горько, надрывно, как не рыдал еще никогда.
Однако Рехера не тронули его слезы. Не обращая никакого внимания на Ивана, он с опущенной головой ходил по кабинету, словно укачивал какую-то свою неспокойную думу. Потом остановился у окна, открыл его и, подставив лицо свежему ветерку, долго смотрел на залитую утренним солнцем Владимирскую улицу.
— Не усложняйте положения, Кушниренко, — заговорил он, повернувшись от окна. — Не так уж оно беспросветно, как вам кажется. Катастрофу можно отвести, надо только проявить мудрость и стать выше некоторых условностей. Правда, лично вам это будет стоить определенных усилий… — Рехер говорил рассудительно, спокойно.
И этот голос, как ни странно, стал понемногу успокаивать Ивана. А может, и в самом деле положение не так уж безнадежно? Где-то на самом дне души, под толщей безнадежности и отчаяния, вдруг затеплился крохотный уголек надежды. Надо выиграть время, чтобы все обмозговать и взвесить, а потом… Ведь для мудрых и смелых безвыходных положений не существует. Иван понимал, что этот коричневый философ недаром тратит столько времени на болтовню с ним, понимал, что он, Иван, нужен Рехеру. А если так, то на этом можно и сыграть. Вот только какую цену придется платить за выигранное время?
— Что вам от меня нужно?
Рехер пристально посмотрел на собеседника, в его сощуренных глазах светилось и удивление, и подозрительность, и что-то похожее на надежду. В том, что ему удалось пошатнуть, подточить прежние убеждения Кушниренко, он не сомневался, но и поверить, что такой фанатик в течение каких-нибудь полутора часов радикально сменил ориентацию, тоже не мог: Кушниренко не из тех, что способны на безоговорочную капитуляцию.
— От вас нужно совсем немного. Конкретно: вы должны помочь арестовать секретаря запасного подпольного горкома партии. Его фамилия — Бруз.
«Значит, подполью уже известно о смерти Петровича, раз к работе приступил запасной подпольный горком, — сделал для себя вывод Иван. — Но откуда у Рехера такая осведомленность? Кто назвал ему Бруза? Почему именно меня подбивают на такое подлое дело?.. Нет-нет, с меня достаточно. Я уже сыт по горло!»
— Хочу посоветовать, Кушниренко, не отказываться от моего предложения. Лишиться как можно скорее своих бывших сообщников — в ваших интересах. Не вам объяснять, что самыми заклятыми врагами бывают прежние друзья.
— Но я не знаю конспиративной квартиры Бруза…
— А его самого?
— Видел раз или два.
— Этого достаточно. Наша тайная служба уже установила район, где отсиживается Бруз. Ваша задача — опознать Бруза среди жителей этого района во время повальной облавы. Вы можете это сделать, не показываясь даже на люди. Из автомобиля или из другой засады…
«Так вот какова цена за выигранное время! — еще больше горбится, никнет Иванова спина. — Охота с гестаповцами на вчерашних побратимов… Ни за что!.. Но ведь эти проклятые фотографии… Действительно, что стоит Рехеру просто развлечения ради опубликовать их в шнипенковском «Слове»?.. Нет, только не это! А раз Рехеру известно местопребывание Бруза?.. Не я, так кто-то другой все равно его опознает… Главное, что гестаповцы уже выследили Бруза… И я тут ни при чем! А опознать и без меня кто-нибудь опознает, это уже несущественно…»
— Операция назначена на шесть вечера. Только условие: не вздумайте опять выбрасывать какие-нибудь фортели. Один неосторожный шаг… Я до шуток неохоч, а газетные полосы всегда к моим услугам. Вы меня поняли?
Иван еще ниже опустил голову.
— Что ж, будем считать, что мы обо всем договорились. Вопросов нет? Тогда идите отдыхайте перед операцией.
Иван с трудом поднялся, молча пошел к двери, еле переставляя окаменевшие ноги. Незрячий, опустошенный, разбитый, без мыслей и чувств. И слышалась ему предсмертная песня Платона:
А згасне те сонце — і жити шкода,
На світі без сонця усе пропада…
«Непредвиденные обстоятельства вынудили меня сразу же по прибытии в Киев обратиться к вам, герр рейхсминистр…» — энергично начал писать Рехер мелким почерком на чистом листе бумаги.
Внезапно брови его нахмурились, он пробежал глазами по коротенькой строке и остался недоволен. Не то! С минуту сидел задумавшись, потирая указательным пальцем переносицу, затем решительно зачеркнул написанное, навалился впалой грудью на кромку стола, мягко освещенного электрической лампой с зеленым абажуром, и стал засевать невидимые борозды на белой нивке черными каллиграфическими буквами.
«Многоуважаемый герр рейхсминистр. Вы надеялись узнать из этого послания о том резонансе, который вызвала в здешних чиновничьих кругах ваша поездка по рейхскомиссариату. Но я не привык кривить душой, поэтому скажу откровенно: каких-либо радикальных перемен в работе оккупационных властей не наблюдается, а о дальнейших последствиях говорить пока еще рано. Все же, надо полагать, ваш визит положил конец тем кричащим противоречиям и путанице, которые постоянно вносились распоряжениями и инструкциями гаулейтера Коха в вопрос генеральной немецкой политики касательно Украины. По крайней мере звенья аппарата гражданского управления краем отныне четко и недвусмысленно представляют себе как грандиозность этой проблемы, так и свою роль в ее решении…»
Снова перечитал написанное. И снова остался недоволен. Слов куча, а ни ясной мысли, ни упругой фразы! Да и зачем эти околичности, когда перед ним стоит совершенно локальная задача: объяснить причины трагедии зондеркоманды «Кобра». Но объяснить так, чтобы Розенберг пришел к абсолютно четкому выводу — «Кобра» стала жертвой недальновидной политики, которую проводит на Украине чванный и норовистый Эрих Кох. Пусть тогда Гальтерманн сколько угодно строчит доносов в Берлин! Под силу ли будет ему вызвать бурю, когда в историю с «Коброй» вмешается сам Розенберг, с мнением которого считается фюрер? Вот только как задеть за живое, втянуть в борьбу и рейхсминистра?..
Рехер в сердцах скомкал листок и бросил в корзину. Чтобы сосредоточиться, закрыл глаза. Но ничего хорошего на ум не приходило. Все же вынул чистый лист и стал писать снова.
«Считаю своим долгом, дорогой партайгеноссе, высказать некоторые сомнения и тревоги касательно перспектив исполнения намеченной вами программы строительства на востоке.
Не хочу быть злым пророком, но все наши планы в недалеком будущем могут оказаться под смертельной угрозой. Причины? По всему рейхскомиссариату наблюдается интенсивное нарастание партизанского движения. Если осенью и зимой, оно имело преимущественно односторонний, стихийный характер и сводилось к бандитским акциям (террор, диверсии, ночные налеты), то сейчас, судя по сообщениям гебитскомиссаров, большевики коренным образом изменили тактику. После прошлых неудач они все свое внимание сконцентрировали на консолидации сил и привлечении самых широких слоев населения к активной борьбе с оккупационными властями. Не будем закрывать глаза на горькую правду: партизанам уже удалось сорвать весенний сев в большинстве гебитов; не случайно и то, что один за другим проваливаются повсеместно планы сельскохозяйственных заготовок, отправки рабочей силы в фатерлянд. Но, судя по всему, это — только начало, первые симптомы недалекой бури. Если немедленно не принять предохранительных мер, боюсь, как бы нам не довелось иметь дело с восстанием. Ведь именно на этот путь толкает местное население как устная, так и письменная большевистская пропаганда. И в эффективности ее, как свидетельствует прошлый опыт, сомневаться не приходится. Конечно, подобная авантюра будет стоить унтерменшам целых рек крови, восстание заранее обречено на полное поражение, но это никак не означает, что нашей восточной программе не будет нанесен ощутимый удар…»
И тут у Рехера дрогнула рука, он спросил сам себя: «А придадут ли значение в Берлине твоим предостережениям? Там ведь, наверное, кружатся головы от успехов на фронтах. Генерал Паулюс вот-вот прорвется к Волге, армии Манштейна уже штурмуют предгорья Кавказа, а ты — о всенародном восстании… И где? На Украине, в глубоком немецком тылу! Над тобой попросту посмеются. Впрочем, что с того? Смеется хорошо тот, кто смеется последним. Как бы там ни отнеслись к моему посланию, я должен первым забить тревогу». Он тщательно вытер платком вспотевшие руки и снова склонился над листом бумаги.
«…Сожалею, что этого не могут (или не хотят?) понять лица, коим доверено заложить надежный фундамент нового порядка на востоке. Политической слепотой, интеллектуальной неполноценностью, предельной никчемностью ответственных чинов из рейхскомиссариата я могу объяснить тот печальный факт, что выкорчевывание последствий двадцатилетнего господства большевиков на Украине, по сути, пущено на самотек. Даже борьба с партизанами отодвинута на задний план и фактически сведена к периодической экзекуции населения. Но ведь и дилетанту ясно, что массовые экзекуции лишь помогают красным агитаторам раздувать пламя всенародной партизанской войны, как это было в 1812 году. Потому что даже общественно пассивные элементы, которые при условиях гибкой и мудрой политики могли бы стать нашими помощниками или по крайней мере остаться лояльными, не видя перспектив, проникаются смертельной ненавистью ко всему немецкому и пополняют ряды уже довольно многочисленных лесных банд. Я не раз акцентировал (и вы согласились со мной) то, что в борьбе с таким коварным и хитрым противником, как большевистские партизаны, одной силы недостаточно. Тут нужны изобретательность, глубокое знание психологии славянина, утонченность и разнообразие форм пропаганды. Но, к превеликому моему удивлению, инициатива восточного министерства локализовать коммунистов с помощью самих же украинцев путем засылки в опаснейшие районы национальных зондеркоманд не нашла ни надлежащего понимания, ни необходимой поддержки у ровенских тыловиков.
Как известно, полгода назад, несмотря на бешеное сопротивление гаулейтера Коха, согласно вашему распоряжению, на Украину была отправлена всесторонне подготовленная еще до начала восточной кампании спецкоманда «Кобра» и заслана в районы активных партизанских действий. В течение сравнительно короткого времени ей удалось выследить и полностью уничтожить довольно крупные и опасные отряды Гейченко, Калашника, Бородача, не говоря уже о множестве мелких диверсионных групп и ячеек. Одним словом, «Кобра» сделала то, что неспособны были сделать все вооруженные силы фатерлянда на Украине.
Но известно также и то, что ни в одной из тех операций «Кобре» не была оказана помощь ни войсками СС, ни регулярными армейскими частями, хотя не раз и не два лично мной делались попытки наладить сотрудничество. Совершенно ясно, что, лишенная поддержки, изолированная, оставленная на произвол судьбы, опекаемая только нами зондеркоманда вскоре стала объектом особенного внимания лесных «товарищей». И вот результат: неделю назад в селе Забуянье она была окружена ночью превышающими силами красных и уничтожена. Но самое отвратительное во всей этой истории то, что чины, которые фактически обрекли «Кобру» на поражение, сейчас пытаются погреть руки…»
«А зачем я это?.. — внезапно хватился Рехер. Пробежал глазами письмо и сокрушенно покачал головой: — Нет, такой словесной жвачкой Розенберга не зацепить за живое. Какие-то ненужные всхлипывания вместо гневного обвинения…» Но попробуй извлечь из памяти страстные и яркие слова, когда голова точно ватой набита! Чтобы разогнать усталость, он встал из-за стола, закурил сигарету и зашагал из угла в угол, заложив за голову руки. Потом остановился у окна, распахнул его настежь.
Солнце уже давно опустилось за вылинявший небосклон, однако зной не спадал. Воздух на улице был жаркий, недвижный, дышалось тяжело, тело, словно вываренное, жаждало свежести, прохлады. И Рехеру захотелось выскочить из этого каменного мешка, броситься с разгону в прохладные волны Днепра. До того захотелось, что даже зарябило в глазах, а в ушах послышался плеск волн.
«А почему бы и в самом деле на Днепр не поехать? Прихвачу Олеся и махнем куда-нибудь на тихую старицу. Я ведь так мало уделяю ему внимания…» Он выглянул было в окно, чтобы кликнуть шофера, но вспомнил о недописанном докладе и остановился в нерешительности. Надо было отправить тайное послание Розенбергу. И не когда-нибудь, а именно сегодня, пока его не опередил Гальтерманн. Так он и стоял некоторое время, не будучи в состоянии ни превозмочь желание искупаться, ни вернуться к работе.
Наконец пошел к столу, нагнулся над листом, но яркие и точные слова, которых так ему сейчас недоставало, окончательно застряли в закоулках памяти; мысли, не созрев, наплывали одна на другую, и он с горечью вспомнил не столь уж и далекие годы, когда из-под его пера легко и непринужденно текли страницы, которые впоследствии становились книгами главного идеолога рейха Адольфа Розенберга. Нет, Рехер никогда не жалел, что на протяжении десятилетий анонимно работал на других, — во имя великой мечты он сознательно принес себя в жертву! Но сейчас его тревожило сомнение — не напрасно ли он растратил свою жизнь?
Углубившись в невеселые воспоминания, Рехер не расслышал быстрых шагов в приемной. Не заметил и того, как в кабинет вошел секретарь:
— Герр бригаденфюрер просит аудиенции…
Только после этих слов Рехер поднял голову, удивленно взглянул на секретаря: «Бригаденфюрер? В такую пору?..» И в тот же миг, бесцеремонно оттолкнув плечом тщедушного писаря, в кабинет ввалился осанистый, изрядно растолстевший на киевских харчах Гальтерманн. Он был перетянут вдоль и поперек новыми скрипучими ремнями, застегнут на все пуговицы, торжественный и напыщенный.
— Герр Рехер, что это значит? Сколько можно пропадать за рабочим столом?..
— Дела, дела… — неопределенно пожал плечами хозяин и поспешил навстречу позднему гостю, чтобы не подпустить его к столу, на котором были разбросаны наметки тайного послания. — У вас что-то случилось?
— Уж конечно, без крайней надобности я не решился бы вас беспокоить, — при этом Гальтерманн заговорщически сверкнул воровскими глазами, горделиво выпятил грудь и, подойдя к Рехеру вплотную, ткнул ему руку: — Можете поздравить! Час назад я рапортовал рейхсфюреру…
«Залил коньяком глотку и дышит в самое лицо. Скотина!» Чтобы подавить тошноту, внезапно подступившую к горлу, Рехер попятился к столу. Но не так-то легко отвязаться от пьяного. Заметив, как вдруг побледнело лицо рейхсамтслейтера, Гальтерманн забеспокоился:
— Что с вами? Вам нехорошо? Позвать врача?
— Переутомился. Да еще такая жарища…
— Здесь все не так, как надо: то гроза, то зной. Но скоро мы и погоду переделаем на свой лад. Если уж сумели свернуть шею большевикам… Кстати, вы догадываетесь, зачем я приехал в такое время?
— Сами скажете.
— Пригласить на торжественный ужин.
— К сожалению, у меня еще множество дел.
— У всех дела. Но в честь такого события… Я помню ваше обещание: выпить после успешного завершения операции. Было такое?
— Но вы видите, я сейчас не в форме.
— Мы поможем вам обрести самую лучшую форму! — хихикнул Гальтерманн. — Так что никаких отказов.
— А как вел себя мой «крестник» Кушниренко? — переменил Рехер тему разговора.
— Безукоризненно! Без него вряд ли удалось бы заарканить Бруза… Но как вам удалось обломать Кушниренко рога?
— Об этом вам лучше у него спросить.
— Спрашивал — молчит.
У Рехера нервно дернулось веко на левом глазу.
— А вы что, разве не отпустили его? Я обещал Кушниренко свободу после операции.
Гальтерманн удивленно, даже ошарашенно уставился на Рехера, словно говоря: для чего это благородство в отношениях с большевиками? Пока нам выгодно, им можно обещать хоть золотые горы, но выполнять обещания совсем не обязательно.
— Но ведь, герр Рехер…
— Обойдемся без дискуссий! В свое время, когда обговаривались условия нашего пари, мы договорились, что никто не будет совать мне палки в колеса. Припоминаете? Или, может, вы считаете, что эти условия после сегодняшней операции уже утратили свою силу?.. — Рехер говорил спокойно и тихо, почти шепотом, но от этого шепота у бригаденфюрера между лопаток поползли скользкие червяки. — Но в таком случае я автоматически получаю право на удовлетворение трех своих желаний. Вот Кушниренко, к примеру, и будет одним из них. Вам он все равно ни к чему, а мне это — первоклассный материал для психологических экспериментов.
— О чем речь, герр Рехер! Забирайте его со всеми потрохами. Выигрыш так выигрыш. Только, ради бога, не подумайте, будто я ставлю палки в колеса… Кушниренко после операции мы просто должны были взять в гестапо. Дело в том, что Бруз, когда сообразил, кого привел к нему ваш молодец, оказал сопротивление. Точнее, пытался оказать, но мои люди быстро укоротили ему руки. Все же он успел выстрелить в Кушниренко, а потом уже в себя…
— Так Кушниренко ранен?
— Пустяки! Пуля слегка царапнула ему руку повыше локтя.
— Тем более он заслуживает вознаграждения.
— Да что мы уделяем столько времени какому-то унтерменшу? Я поступлю с ним так, как вы пожелаете. Сегодня же! А сейчас — едем.
«А как быть с письмом? Не окажется ли эта пьянка фатальной?» — подумал Рехер. Искоса поглядел на разбросанные на столе листы и категорически отрезал:
— Хорошо, я приеду. Но несколько позже. Закончу спешную работу и приеду.
Гальтерманну ничего не оставалось, как удалиться.
— Мы вас ждем, — напомнил он еще раз с порога.
— Своих обещаний я дважды не повторяю.
Так они расстались. А спустя примерно час Рехер в хорошем настроении и с легким сердцем направлялся на вечер к полицайфюреру. Злосчастное послание, над которым он упорно бился весь вечер, после отъезда Гальтерманна легко и быстро выплеснулось на бумагу. Сколько ни перечитывал его Рехер, придраться ни к чему не мог. Кратко, убедительно, красноречиво…
На Лукьяновке, неподалеку от резиденции Гальтерманна, в которой некоторое время проживал специальный уполномоченный штаба шестой армии по Киеву фон Ритце, его давно ждали. Не успел он открыть дверцу машины, как подлетел офицер-эсэсовец и, щелкнув каблуками, взял под козырек. Указал рукой на посыпанную песком дорожку, бежавшую под густым шатром кленов к затемненному двухэтажному особняку, и молчаливой тенью поплыл следом.
Рехер был немало удивлен, когда встретил в вестибюле чрезмерно раскрасневшегося оберштурмбаннфюрера Эрлингера. Тот почтительно переломился в пояснице, льстиво заглянул в глаза и с выражением полнейшей преданности на маленьком, невыразительном лице повел по устланной яркими коврами лестнице. Рехер отметил про себя, что тут многое изменилось. Полы сплошь устланы музейными коврами, по углам — огромные вазы, на стенах, где только можно, развешаны полотна мастеров различных эпох, окна вместо штор затянуты гобеленами. И хотя в глаза бросалась кричащая безвкусица, отказать новому хозяину в достатке было трудно. Наверное, Гальтерманн специально собрал все это здесь, чтобы поразить гостей роскошью.
На втором этаже, освещенном зачем-то толстыми церковными свечами, Эрлингер вырвался вперед, подскочил к массивной дубовой двери, из-за которой долетал веселый гам, дернул на себя обе половинки и рявкнул во весь голос:
— Советник рейхсминистра Розенберга рейхсамтслейтер Георг Рехер!
Десятка два гостей Гальтерманна, болтавших за овальным столом посреди банкетного зала, освещенного свечами, сразу умолкли. Рехер увидел среди них крупнолицего военного коменданта Эбергарда, всегда надутого доктора Рогауша, генерала полиции Пауля Шеера, высших чинов из генерал-комиссариата и СД. Видимо, они уже успели опрокинуть не по одной рюмке, так как были возбуждены, разгорячены.
— Штрафную! Герру рейхсамтслейтеру штрафную! — весело выкрикнул Гальтерманн и нетвердой походкой направился к новому гостю.
Бесцеремонно подхватил его под руку и не повел, а поволок к столу, хотя Рехер и не думал упираться. Между тем предупредительный Эрлингер наполнил каким-то бурым напитком хрустальный бокал и протянул его своему кумиру. Тот принял чуть ли не пол-литровый сосуд и вдруг почувствовал на себе удивленные, ироничные и даже злорадные взгляды. Присутствующие явно не верили, что он одолеет этот сосуд, и про себя уже потешались над его пусть и незначительным, но все же поражением. Но Рехер не собирался никого потешать. Он принял горделивый вид и произнес:
— Наш фюрер возвысил немецкую нацию в ранг сверхлюдей и этим обрезал провода, которыми немцы были соединены с простыми смердами. Поэтому негоже сверхчеловеку поклоняться минувшим обычаям — этому прожорливому и тупому божеству варваров. Если мы на время и становимся рыцарями бокала, то совсем не для того, чтобы удовлетворять свои низменные потребности, а с единственной целью — лишний раз убедиться, что обычаи и традиции унтермешней для нас чужды и далеки.
Намек Рехера поняли не все, но все дружно проревели:
— Слава сверхчеловеку! Долой привычки варваров!
— Ахтунг! Ахтунг, господа! Я предлагаю тост… Мне хочется выпить… — поднялся со своего стула Гальтерманн и стал покачиваться на нетвердых ногах, а в такт его покачиваниям выплескивалось из бокала на стол вино. — Мне хочется выпить за партайгеноссе Георга Рехера! — и ни с того ни с сего полез целоваться с представителем остминистериума.
Раздались возгласы одобрения, аплодисменты, притоптывания. Множество нетвердых рук потянулось к Рехеру с наполненными рюмками. Но генералу Эбергарду этого показалось мало, он стал перегибаться через стол, чтобы поцеловаться с представителем Розенберга. И то ли поскользнулся, то ли просто не удержался на ногах, но шмякнулся прямо на стол, уставленный яствами. Звон разбитой посуды, восклицания, приглушенный стон. Гости Гальтерманна бросились помогать Эбергарду. Измазанного сметаной, разными подливами, с окровавленным от осколков посуды лицом, его вывели под руки в соседнюю комнату на попечение адъютантов.
«Жалкие забулдыги! И выпить-то как следует не умеют, а корчат из себя бог весть что…» Губы Рехера скривились в презрительной гримасе, нервно задергалось веко на левом глазу.
Все это не ускользнуло от внимания Гальтерманна. Он сразу же нахмурился, на толстой шее выступили багровые пятна. Рехер не полагал, что именно его брезгливая гримаса так подействовала на полицайфюрера, однако обеспокоился. Мало что могло взбрести в голову пьяному! А в нынешней ситуации, пока не известна реакция официального Берлина на трагедию «Кобры», он никак не хотел обострять отношений с местными верховодами. Собственно, он затем сюда и приехал, чтобы не дать повода для сплетен, на которые чины из СД непревзойденные мастера. Стремясь погасить в зародыше пожар, Рехер выдавил на лице незлобивую улыбку и отпустил шутку:
— Истинным рыцарям поле битвы, каким бы оно ни было, к лицу оставлять только со щитом. Я предлагаю тост за «подвиг» нашего славного коменданта! И считать все, что случилось… Хотя, собственно, ничего не случилось: ведь где пьют, там и льют! — и первым пригубил бокал.
Тост всем пришелся по вкусу. Чтобы побыстрее замять неловкость, присутствующие охотно выпили за «подвиг» Эбергарда. Затем хлебнули за молчаливого штадткомиссара доктора Рогауша, за полицейского генерала Пауля Шеера… Ну, а дальше пили, уже не ведая, за что и за кого. Все наперебой провозглашали тосты-лозунги, все требовали к себе внимания, но никто никого не слушал. В зале стояли шум, гам, звон.
— Прошу слова! — взревел после продолжительного молчания Гальтерманн и встал.
Но только один Рехер повернул к нему голову.
— Хочу говорить! — бригаденфюрер хватил кулаком по столу.
Но его по-прежнему не слушали. Гальтерманн даже задрожал от возмущения. До странного легко вскочил на стол, рванул из кобуры револьвер и выстрелил несколько раз в потолок. Гости от неожиданности замерли. Стало тихо-тихо.
— Когда меня не слушают, я начинаю говорить револьвером! — бросил хозяин вместо извинений. — Я хотел сказать… Я собрал вас сюда, чтобы вы знали… Какое сегодня число? Хотя это несущественно. Все равно это мой день… Сегодня я отрубил голову… — уже в который раз за вечер повторил Гальтерманн. — Большевиков в Киеве больше не существует! Они уничтожены. Все! И это сделал я! Вот этими руками… Могу заверить вас, рейхсфюрер сумеет оценить мои заслуги. Я уже сообщил…
«А он хоть и глуп, но хитер! Знал, кому первому сообщить о «своем» успехе. Только рановато протягивает руку за рыцарским крестом. Возможно, киевскому подполью и нанесен удар, но, судя по последним событиям, большевики перенесли фронт борьбы в леса. Так что главные неприятности впереди, — размышлял Рехер, улыбаясь разбушевавшемуся Гальтерманну. — Да и вряд ли его телеграмма произведет в Берлине впечатление. Кого могут интересовать события в Киеве, когда взгляды Германии прикованы к Волге?..»
Но среди присутствующих так дальновидно размышлял один Рехер. Очумевшим, ослепленным, им казалось, что коварный и завистливый Гальтерманн крепко взнуздал свою фортуну.
— Браво, бригаденфюрер! — сорвавшись на ноги и стремясь опередить других, взвизгнул генерал Пауль Шеер. — Браво, браво!..
— Предлагаю салют в честь победы над киевским подпольем! — вскочил с места, чтобы не отстать от подхалима Шеера, оберштурмбаннфюрер Эрлингер, который надеялся отщипнуть хоть крохотку от пирога Гальтерманновой славы.
— Салют! Салют! — подхватили пьяные.
Присутствующие непослушными пальцами принялись расстегивать кобуры. Кто-то предусмотрительно распахнул окно, выходившее в темный парк. И тут в накуренный зал вместе со свежим воздухом ворвалось эхо далекого взрыва.
— Господа! Нам уже салютуют! — воскликнул удивленный полицайфюрер и, соскочив со стола, бросился к распахнутому окну.
За ним устремились и гости. Сбились вокруг Гальтерманна, ожидая команды. Но вместо команды опять послышалось несколько сильных взрывов, долетел треск пулеметов. Рехер сразу догадался: где-то на окраине города разгорается бой. Однако взрывы эти никого здесь не насторожили. Все дошли до того предела, когда способны только на одно — продолжать пить.
И они пили. Рехер смотрел на них и сожалел, что находится в этом балагане. Если бы его хоть оставили в покое, а то около него все время крутился Эрлингер, неустанно наливал в бокал всякие напитки и неумолчно жужжал о своем папеньке, который каждый год в последний день января привозит фюреру символическую кружку пива из своей мюнхенской пивной, на кого-то шепотом жаловался, так же шепотом кому-то угрожал, но понять что-либо из его бормотанья было невозможно. Правда, Рехер и не стремился понять. Для отвода глаз делал вид, что внимательно слушает, на самом же деле думал о том, как бы поскорее выбраться из этого балагана. И искренне обрадовался, когда увидел в двери запыленного эсэсовца, который с растерянным видом подбежал к Гальтерманну и стал что-то быстро-быстро нашептывать ему на ухо. Распухшее, синюшное лицо полицайфюрера постепенно каменело, а глаза становились большими и неподвижными.
— Кто дежурный по штабу? — рявкнул он.
— Гауптштурмфюрер Бергман.
— Немедленно ко мне! Поднять гарнизон по тревоге!
Запыленный эсэсовец молнией метнулся к выходу, а осоловевшие гости непонимающе уставились на Гальтерманна.
— Я должен сообщить вам, господа… Только прошу без паники! — заговорил он, ни на кого не глядя. — Произошло невероятное, господа. Неизвестные бандиты только что совершили вооруженное нападение на офицерский санаторий в Пуще-Водице. Как мне сообщили, там сейчас идет неравный бой.
«Бой!.. На территории офицерского санатория, под самым носом у СД? Вот так салют в честь победы над киевскими большевиками! — Как наказание за напрасно потерянный вечер в кругу омерзительных пьяниц воспринял Рехер это известие. Но тут же вспомнил о сыне, и его мгновенно обожгло острое чувство: — А Олесь ведь еще вчера находился в этом санатории! Боже, что могло бы произойти, если бы я своевременно не вернулся в Киев и не забрал его домой?!»
— Будем расходиться, господа! Я беру на себя руководство операцией по уничтожению бандитов, — торопливо застегивая пуговицы кителя, закончил Гальтерманн.
Протрезвевшая компания двинулась к выходу. За ними поплелся и Рехер с какой-то неясной тревогой на сердце.
«Неизвестные бандиты совершили налет на офицерский санаторий!.. Бандиты… Ха-ха, эти басни, герр Гальтерманн, расскажите дурачкам! Для такой операции не то что у бандитов — даже у партизан кишка тонка. Громить офицерские санатории в самом Киеве… Нет, ничего подобного еще не бывало! Выходит, рановато вы радовались, уважаемый герой, поражению «Кобры». Что в сравнении с сегодняшним событием это скромное происшествие! О разгроме «Кобры» никто теперь и не вспомнит, а вот донесение о налете на офицерский санаторий в Киеве непременно вызовет такую реакцию в Берлине, что кое-кто может лишиться головы. Тут уж и я приложу руку!» Но вдруг Рехера бросило в дрожь от одной мысли: «А что, если к этому событию причастен Олесь? У этих «бандитов» безусловно должен быть наводчик… А Олесь так рвался из санатория… Неужели знал?! Неужели все-таки знал?!»
— Разрешите доложить, герр рейхсамтслейтер, проводник учебной команды особого назначения князь Тарханов по вашему вызову покорно прибыл!
Рехер даже глазом не повел в ответ на эти слова. Как и прежде, полулежал в кожаном кресле у раскрытой двери, выходившей на затененный кленовыми пышными ветками балкой, держал в руках пачку густо исписанных листов. Тарханов не знал, конечно, по какому делу он вызван сюда, как не было ему известно и то, что за бумаги изучает с таким вниманием всесильный посланец Розенберга. А это было собственноручное свидетельство Ивана Севрюка о боевом пути и бесславном конце зондеркоманды «Кобра». И вызов княжеского потомка имел к нему, можно сказать, самое прямое отношение.
Слишком много изведал всего на своем веку Рехер, чтобы не понимать: ночное происшествие в Пуще-Водице будет иметь для кое-кого в Киеве весьма печальные последствия. Фюрер никому не простит уничтожения почти трехсот героев победной харьковской операции. И, главное, где? В городе, который лежит в сотнях километров от фронта! Следовательно, если не из самой ставки, то, по крайней мере, из резиденции гаулейтера Коха надо ждать гостей, которые после расследования и определят, чью голову бросить на плаху. Собственно, никакого расследования не будет — будет игра, которую проиграет тот, кто не сумеет своевременно запастись весомыми козырями. Поэтому еще ночью, возвращаясь от Гальтерманна, Рехер наметил четкий план подготовки к будущей баталии, хотя она и не могла затронуть его непосредственно. Но, зная волчьи повадки местных верховодов, он не стал медлить. Уже на рассвете, пока соперники еще не осознали всего трагизма положения, приступил к осуществлению своего замысла.
Начал с вызова Севрюка. После тщательного анализа последних событий он не сомневался, что разгром офицерского санатория и уничтожение «Кобры» — дело одних и тех же рук. По агентурным данным, в лесах вокруг Киева шныряли мелкие, разрозненные партизанские отряды, которые никогда не отваживались нападать даже на райцентры, не то что на битком набитую войсками бывшую украинскую столицу. Подобная операция могла быть под силу разве что той загадочной, невесть откуда прибывшей «армии генерала Калашника», которая сумела одолеть вышколенную «Кобру». А об этой «армии» можно было узнать только от Севрюка.
И Рехер узнал. Скупой на слова, заместитель Иннокентия Одарчука в своем письменном докладе привел столько ценных наблюдений и соображений, что Рехер без колебаний решил сделать ставку на этого человека в будущей борьбе. В который уже раз он перечитывал рукопись Севрюка, и когда в кабинет вошел Тарханов, Рехер сделал вид, что не заметил пришедшего. А тот в неловкости топтался у входа и не отваживался снова напомнить о себе.
Так продолжалось минут пять, может быть даже десять. Наконец Тарханов кашлянул в кулак и неуверенным голосом пробормотал:
— Я жду ваших распоряжений, герр рейхсамтслейтер…
Только после этого Рехер положил на колени бумагу, выразительно поглядел на старинные настенные часы:
— Вы ждете?.. Представьте себе, я жду вас уже полдня, — сказал тихо, почти шепотом.
Высокий лоб, прямой хищноватый нос княжьего потомка моментально усеялись мелким бисером пота, а на запавших, в глубоких продольных складках щеках проступила чуть заметная бледность. Кто-кто, а уж он-то знал, что предвещает этот шепоток. Особенно после того, как двое его подчиненных, которые не уберегли Олеся от несчастья в доме деда, очутились на виселице.
— Я очень сожалею… мне весьма жаль, но поверьте: в этом мало моей вины. Я нес службу по охране вашего сына.
— А разве это непременно делать лично вам? Я предоставил в ваше распоряжение полсотни бездельников.
— Все это так, но могу ли я положиться на них после того, что случилось на Соломенке? Можете наказывать меня, но теперь уж я никому не передоверю охрану Олеся.
Рехер понимал: Тарханов спекулирует на его отцовских чувствах, и все же ему было приятно, что его сыну прислуживает бывший князь.
— Где Олесь сейчас?
— Дома. Походил по городу, а теперь дома.
— Вы все время держали его в поле зрения?
— Конечно.
— Ну, и заметили что-нибудь подозрительное? — и милостиво указал рукой на кресло.
Тарханов с почтительно склоненной головой подошел к креслу, присел на краешек и вытащил из нагрудного кармана маленький блокнотик.
— Из дому Олесь вышел ровно в девять. Немного постоял у подъезда, огляделся и отправился на бывшую Левашовскую. Потом свернул на Институтскую, в киоске напротив эмиссионного банка купил утренние газеты и взял курс на Крещатик. Но, как и вчера, почему-то остановился неподалеку от перекрестка за бывшим особняком Игнатьева и, наверное, минут десять просматривал улицу, стоя в тени деревьев. Мне кажется, что напротив дома, где проживал до своей гибели специальный уполномоченный штаба шестой армии по Киеву герр фон Ритце, Олесь останавливался не случайно.
«Ясное дело, не случайно, — мысленно согласился Рехер. — В том доме и сейчас проживает архитектор Крутояр, дочь которого Олесь умудрился вывезти под Гадяч ровно неделю спустя после того, как был убит Освальд фон Ритце… С этими остановками явно что-то нечисто! Возможно, дочка Крутояра нашла способ установить с матерью регулярную связь? Возможно, именно через Крутояров контактирует Олесь с большевистскими бандами из лесу?»
— На Крещатике ваш сын долго рассматривал, можно даже, сказать изучал фотомонтажи на стендах о победах армий фюрера под Харьковом, в большой излучине Дона и на Волжском направлении. Потом побрел меж развалин к бульвару Шевченко. Побродил в одиночестве под университетскими колоннами, а оттуда вдоль трамвайной линии направился на Соломенку. За всю дорогу ни с кем разговоров не вел, разве что, может… Как и вчера, он сначала забежал в уборную на Соломенском базаре, а уже оттуда — к усадьбе деда.
«Что же, базарная уборная — подходящее для конспиративных встреч место. А то, что Олесь приехал в Киев на встречу со своими единомышленниками после ночного происшествия в Пуще-Водице, яснее ясного. В шнипенковскую редакцию его, вишь, не потянуло, а вот в уборную… Надо поинтересоваться этой уборной: не исключена возможность, что именно оттуда и начнется тропка к отряду Ефрема Одарчука, или как там его… Но как все же неосторожен Олесь: изо дня в день ходить по одному и тому же маршруту, выдавая себя с головой…»
— На усадьбе деда он долго не задерживался, — продолжал Тарханов, подбодренный вниманием Рехера, — вбежал в дом, взял с полки несколько томиков и без оглядки направился в обратный путь. У меня такое впечатление, что усадьба на Соломенке…
— Не забывайте, что вы имеете дело с моим сыном! — резко прервал его Рехер. — Я поручил вам охранять его. Именно охранять, а не шпионить, подозревая бог знает в чем!
— Простите великодушно, но я… Я просто неправильно выразился. Я хотел только сказать…
Рехер не дал ему закончить:
— Кто бывает на усадьбе Химчуков? Ведется ли за домом наблюдение?
— Ночью и днем.
— Результаты?
— Никаких! После покушения на Олеся туда никто не заходил. Крыльцо даже бурьяном заросло. Безногий Ковтун, пока был жив, изредка наведывался, а теперь — никто.
— Наблюдения не снимать. Особенно по ночам. Но предупреждаю: не позволять себе ничего лишнего и держать язык за зубами.
— Да что вы, герр Рехер, я ведь помню, кому обязан жизнью. Скорее сдохну, чем подведу вас! — прижимая руки к груди, лепетал князь. — Единственная просьба…
Рехер милостиво кивнул головой.
— Мне бы хотелось доказать свою преданность в игре покрупнее. Доверьте, бога ради, какое-нибудь более сложное дело.
Рехер многозначительно улыбнулся и, немного помолчав, сказал:
— Что ж, стремление благородное. Могу обещать: вы получите возможность засвидетельствовать свою преданность. И, вероятно, очень скоро. Кстати, как с обучением пугачей?
— Абсолютный порядок! Через неделю заканчиваем теоретические курсы, а потом — практические занятия. Пугачи тоскуют по настоящему делу.
Тонкие губы Рехера дрогнули.
— Дела для них хватит. Только бы справились. И передайте им: качество усвоения теоретических знаний проверять буду лично, практические навыки они приобретут за пределами Киева, в лесах. И еще одно: отстающих и недисциплинированных в зондеркоманде не должно быть. Вы поняли меня?.. Не должно!
Тарханов часто-часто закивал головой.
— А теперь идите!
Бывший князь вскочил на ноги, кланяясь, стал пятиться к выходу. А в выпученных глазах — удивление и беспокойство: зачем же все-таки вызывал его рейхсамтслейтер? Неужели только затем, чтобы узнать, где слонялся его недостреленный выродок? Или, может, чтобы предупредить о чистке зондеркоманды? Но ведь укомплектована она из надежных, уже проверенных в деле антисоветчиков!.. Зачем вызывал?..
Выпроводив Тарханова, Рехер поспешил оставить свою служебную обитель. Запер в сейф объяснение Севрюка и вышел на улицу, даже не предупредив, когда вернется и где его искать в случае надобности. Он предчувствовал, что местные правители непременно бросятся к нему за помощью, когда осознают трагизм своего положения. Однако не хотел с ними встречаться. Он встретится тогда, когда будет иметь в руках надежные козыри, а их надо еще добыть. С минуту задержался на крыльце, размышляя, куда бы отправиться.
Стояла жара. Полуденное солнце не просто нагрело, а раскалило асфальт и камень. Над городом висела душная желтоватая мгла, листья на деревьях свернулись, обвисли. И вдруг Рехер вспомнил вчерашнее желание поехать с Олесем на Днепр. Непременно поехать! Забраться в заросли ивняка и выведать у сына все, что только можно, о ночном налете на офицерский санаторий…
— На Печерск! — бросил он шоферу, садясь в машину.
А через четверть часа Рехер уже стоял на пороге своей просторной гостиной, затененной с улицы, как и служебный кабинет, густыми кленовыми ветвями, и с затаенной улыбкой смотрел на раздетого до пояса Олеся. Тот лежал в кресле-качалке с толстой книжкой в руках. То ли не услышал шагов за спиной, то ли прикинулся, что не слышит. Рехеру почему-то показалось, что сын не замечает его умышленно.
— О, да ты еще досыпаешь! Пора, пора глаза продирать. Ты хоть завтракал?
Опустив книгу на колени, Олесь нехотя обернулся и так многозначительно поглядел на отца, словно хотел сказать: «Зачем этот вопрос? Тебе ведь уже донесли обо мне все».
— Что ты изучаешь? — поспешил переменить тему разговора отец.
— Исследования Ганса Дельбрюка.
— «Германцев» Дельбрюка? — удивился Рехер и потянулся рукой к знакомому фолианту.
Когда-то давным-давно, в студенческую пору, он сам зачитывался Дельбрюком, стремясь осознать причины загнивания и развала могучей Римской империи. Тогда он только еще вступил на тернистую стезю политической борьбы и фанатично искал ответа на вопрос: какие силы способны разрушить царскую тюрьму народов? Но как эта книга попала к Олесю? Что заставило его заинтересоваться ею?..
— Я принес Дельбрюка из дома деда, — точно угадав его мысли, сказал Олесь.
— И как, нравится?
Юноша пожал плечами:
— Такая литература не для развлечения. Это скорее почва, которая дает утешение…
— Все повторяется… Все повторяется… — грустно произнес Рехер, листая пожелтевшие страницы, на полях которых еще оставались заметки, сделанные некогда его рукой. — Я тоже прошел через Дельбрюка. Но поверь мне: у него не найти утешения. Прошлое — очень ненадежное укрытие от забот современности.
— А я и не бегу от современности. Я просто хочу ее постичь.
— Постичь… О, исторические параллели шатки и обманчивы! Каждая эпоха говорит лишь ей одной присущим языком.
— Все это так, но кто забывает прошлое, тот обречен пережить его снова.
— Не отрицаю. Но оставим лучше философию. Решать серьезные проблемы надо не в такую жару. Сейчас бы куда-нибудь на лоно природы… К речке, под сень деревьев.
— Конечно, быть на речке куда приятнее, чем томиться в четырех стенах.
— Так, может, махнем на Днепр? Порыбачим, сварим уху…
«С чего это ему вдруг ухи захотелось? — удивленно раздвинулись у Олеся брови. — За все время пребывания в Киеве, пожалуй, ни разу не ездил на рыбалку, а тут вдруг…»
— Извини, но кто из нас будет удить? Ты когда последний раз держал удочку в руках?
— Давненько. По правде говоря, уже и не помню когда.
— Ну, а я и отродясь не брался ни за удочку, ни за ружье.
— Вот тебе на! Жить у Днепра и не быть рыбаком… Впрочем, беда невелика. Петер быстро тебя научит, он в этом деле непревзойденный мастак.
Стали собираться. Но делали это молча, деловито, без обычного в таких случаях оживления. Собственно, что им было собираться? Пожилой, непьющий, на редкость нелюдимый шофер Рехера, изо всех житейских развлечений предпочитающий только рыбную ловлю, всегда возил в багажнике целый набор спиннингов, удочек и переметов, не говоря уже о казанке, секаче и других поварских причиндалах. Услышав о поездке на Днепр, он от неожиданности даже растерялся: никогда не бывало, чтобы герр Рехер разрешил себе убивать время на тихом плесе.
— Куда же прикажете везти?
— Сегодня мы полностью в твоем распоряжении. Ты должен посвятить нас в свое искусство и доказать, что рыбалка — не последнее занятие на этом свете. Олесь вот никогда, наверное, и не пробовал настоящей ухи. Сумеешь приготовить, как для всевышнего?
— Постараюсь.
По Обуховскому тракту они вырвались за город. Какое-то время мчались вдоль днепровских откосов, затем свернули влево на грунтовую дорогу. И сразу же попали в край первозданной красоты, словно перешагнули межу сказочной страны. Буйные луга в разноцветье трав, прозрачные зеркала озер в камышах, зеленые полотна пойм в объятиях столетних верб. Пьянящий аромат, серебристая прозрачность и грустная тишина…
«Да ведь это Жуков остров!» Олесь почувствовал, как что-то забытое, терпкое поднимается в душе. Последний раз он был здесь прошлой осенью, когда вырвался из-за проволоки Дарницкого фильтрационного лагеря. Как кошмарный сон, припомнилось бегство по канализационной канаве, собачий лай, барахтанье в ледяной купели Днепра вместе с Петровичем, розовые утренние паруса на горизонте…
Как только Петер вырулил на зеленый бугор и остановил машину в тени раскидистых вязов, Олесь почти бегом бросился к сучковатому расщепленному дубу, под которым они с Петровичем отдыхали после того, как перебрались через Днепр. Постоял с низко опущенной головой, а потом побрел к зарослям ивняка — в них они пролежали тогда весь день, дожидаясь сумерек. А вот и родничок, из которого пили воду. Олесь присел над ним, словно что-то разыскивая. И вдруг ему показалось, что на вязкой песчаной почве сохранились его следы. Чудеса! Сколько времени прошло с тех пор, сколько уже пережито, утрачено…
— Тебе знаком этот родник?
Голос прозвучал так неожиданно и некстати, что Олесь невольно вздрогнул.
— Этот родник — для жаждущих.
— Ты пил из него?
— В минуту, когда в глазах было черно от изнеможения… Тут мы черпали силы, убегая из Дарницкого лагеря.
— Это с «учителем»?! Если я не ошибаюсь, он из Старобельщины?
— Не ошибаешься, именно с ним…
Какое-то время они молча смотрели на светлое дно родничка, где крохотные струи бурунили восковой песок. Потом Рехер бросил взгляд на небо и сказал:
— Может, пойдем в тень? Тебе не стоит долго быть на солнце…
Не сговариваясь, напрямки направились к яворам. И Олесю почему-то показалось, что где-то тут он непременно встретит Петровича. Сам не ведал, откуда взялась такая мысль, но очень хотел верить, что будет именно так. Отец ведь мастер на всякие сюрпризы, почему бы ему не устроить и такую встречу? Но вот они пришли к яворам, уселись в тени на берегу, а Петрович не появлялся.
— Послушай, давай прекратим игру в прятки, — со злостью сказал Олесь. — Я же знаю, что ты вытащил меня сюда совсем неспроста.
Рехер не возражал. Лишь пробежал прищуренными глазами по горизонту, словно бы побаиваясь, как бы оттуда неожиданно не нагрянули грозовые тучи, и тихо произнес:
— Я хотел поговорить с тобой наедине.
— Так почему же молчишь?
— За мной дело не станет. Но с одним условием: будем оба искренни.
— Что ж, будем! — без колебаний согласился Олесь.
На губах Рехера вспыхнула хитроватая улыбочка, но он сразу же убрал ее и спросил:
— Ты уже наладил контакт со своими сообщниками?
Олесь весь напрягся:
— С какими сообщниками?
— Не понимаешь… Что же, уточняю: с большевиками, оставленными в Киеве для диверсионной работы.
Это уточнение совершенно ошарашило Олеся:
— А почему это тебя интересует?
— Это больше интересует тебя, чем меня.
— Чего ты от меня хочешь? Чтобы я выдал товарищей? Но я не сделал бы этого, даже если бы знал их местопребывание.
— Хочу, чтобы ты передал своему руководству некоторые сведения.
— Руководству?.. Смехота! Не кто иной, как ты, заверял меня в Пуще-Водице, что руководители здешних большевиков расстреляны, никакого подполья уже не существует… Кому же я могу передать твои сведения?
— Ну, хотя бы тем, что успели выбраться в леса. К примеру, вашему партизанскому атаману Калашнику… или как там его.
«Калашнику?.. Оказывается, он из киевских подпольщиков? — немедленно сделал вывод Олесь. — Хотя почему бы ему и не быть из подпольщиков? Горком, верно, переправил в леса значительную часть коммунистов. Но как найти дорожку к этому Калашнику?..»
— Можешь передать: их последняя боевая операция проведена на высшем уровне мастерства.
У Олеся от радости даже слезы набежали на глаза.
— Какая операция? Ты о чем?
«Еще и незнайкой прикидывается! Так вон какова она, его искренность!» Щеки Рехера бледнели, а в серых бездонных глазах густо застывал лед. Олесь заметил это и горячо сказал:
— Да поверь ради бога, я ничего не знаю об этой операции!
«Но почему же ты тогда так рвался из Пущи-Водицы? И эти твои походы каждое утро на Соломенку… Нет, ты явно что-то скрываешь. Но погоди, я выведу тебя на чистую воду!»
— Нет, ты не откровенен со мной. Но пусть это остается на твоей совести, а я… Словом, передай в отряд: в результате нападения на знакомый тебе санаторий в Пуще-Водице убито около трехсот кадровых немецких офицеров. Почти столько же тяжело раненных, они тоже вряд ли смогут когда-либо вернуться в строй. Надеюсь, твоим сообщникам интересно будет точно узнать, каковы результаты их последней операции… — говорил Рехер, не спуская глаз с сына.
А тот сидел окаменевший и не знал: верить услышанному или нет. Разгромлен офицерский санаторий в Пуще-Водице… Но разве же могло такое привидеться ему хотя бы во сне? Кто они — эти отчаянные смельчаки, что отважились на столь дерзкую операцию? Вот если бы откликнулся подпольный центр, а то Олесь уже дважды подавал о себе весточку, но ответа — никакого. Его послания так и продолжают лежать в условленном месте на Соломенке.
— Передай своим также, чтобы они на некоторое время прекратили всякую деятельность и законсервировались, — продолжал Рехер. — А еще лучше, пусть как можно скорее перебираются в леса. К Калашнику. В Киеве вряд ли кому-нибудь из них удастся избежать Бабьего Яра. Здесь намечается большое кровопролитие.
«Все это, возможно, и так, но почему вдруг такая забота о подпольщиках с твоей стороны? — стрельнула тревожная мысль у Олеся. — Не замыслил ли чего?..»
— Скажи на милость, зачем ты мне все это рассказываешь?
Веки Рехера мучительно задергались:
— Не доверяешь… Что же, думай что угодно, но говорю честно: я сообщил тебе обо всем этом только для того, чтобы ты смог предупредить своих сообщников о грозящей им опасности.
— Диво, и только! Еще позавчера ты горячо убеждал меня: никакого подполья в Киеве не существует, все большевики замучены в застенках гестапо, а сегодня — «предупреди своих сообщников»… Где же логика? И позволь спросить: почему ты вдруг стал так переживать за подпольщиков?
Рехер нервно задвигался, нахмурил брови: он был поражен не столько тем, что пойман на хитрости, сколько глумливым тоном Олеся.
— Не вдруг! И совсем не о подпольщиках я беспокоюсь, а о тебе. — Он выхватил из кармана портсигар и с несвойственной ему поспешностью стал закуривать сигарету. — Эта твоя недальновидность… Не знаю, сможешь ли ты в конце концов понять меня правильно, но я не хочу, не имею права допустить, чтобы ты стал никчемным навозом истории. Для такой головы найдутся более достойные дела, только береги ее.
— Ничего не могу понять из твоих слов.
— Не криви душой, это абсолютно ни к чему. Для меня уже давно не секрет, что ты водишься с местными большевиками. Не только водишься, но и поставляешь им информацию, вращаясь в сферах оккупационных властей! Не возражай, это так. А если так, — Рехер с яростью смял сигарету и швырнул ее в воду, — ищейки из гестапо рано или поздно выйдут на твой след. Сам в беду не попадешь — бывшие дружки утопят. Боюсь, что тогда уж и я ничем не смогу тебе помочь.
Окаменел, оледенел взгляд Олеся, стали глубже, суровее продольные складки на запавших щеках. Кто-кто, а он понимал, прекрасно понимал, над какой пропастью балансирует с тех пор, как соединил свою судьбу с Петровичем, однако не возможный провал, даже не внезапная смерть пугали его, а адские пытки в гестапо, о которых по городу ходило столько страшных слухов. Хватит ли сил, терпения выдержать такие пытки?!
— Поверь, я много думал, прежде чем заговорить с тобой об этом. Ибо предвидел, что мои слова непременно вызовут не только недоверие, но и настороженность. И если бы не сложилась такая ситуация, как ныне… Играть дальше в прятки было бы преступно!
— Да, действительно это было бы преступным.
— Я понимаю твое удивление и твою настороженность. И постараюсь объяснить свой поступок. Единственная просьба: поставь себя на мое место. Хотя бы на миг. — Рехер торопливо закурил новую сигарету, жадно затянулся и, глядя куда-то за горизонт, продолжал: — Совершенно естественно, Калашник заинтересуется последствиями своего налета на офицерский санаторий. Он просто не может им не интересоваться: такая операция делает честь даже боевому генералу! Естественно и то, что сам он не сунется в Пущу-Водицу, а поручит тебе или кому-либо другому установить, какие потери понесли немцы. Но будем трезвыми: логика этого очевидна не только для меня, но и для гестапо. Поэтому уже сегодня оно расставит в городе силки для Калашниковых информаторов. Да, по Киеву уже шныряют «очевидцы» этой операции из самых квалифицированных гестаповских агентов. И можешь быть уверен: если они подцепят на свой крючок, то не отпустят, пока не размотают все до конца. А тогда… У меня такое предчувствие, что на этот раз тебе не удастся отсидеться за моей спиной. Тем паче что тебя уже подозревают…
— Для гестапо мы все подозрительны.
— Все-то все, но ты на особом счету. С чего бы это не посвященный в планы партизан больной ни с того ни с сего, несмотря на решительные запреты врачей, бежал из санатория буквально за сутки до налета Калашника?..
«Парадоксальное стечение обстоятельств! Со стороны может и впрямь показаться, что я знал о намерении Калашника разгромить тот гадючник. Отец, пожалуй, уверен, что именно я навел партизан, указал им цель. Ну, а о гестаповцах уже и говорить нечего… Вот и знай, откуда тебя поджидает опасность!»
— Надеюсь, я все изложил ясно? А теперь подумай, что вынудило меня завести этот разговор.
Подумать и вправду было о чем. Не один месяц знал Олесь отца, немало дней провел с ним под одной крышей, но разгадать до конца так и не разгадал. Внешне тот был всегда внимателен, заботлив, уступчив и на удивление терпелив, но именно эта чрезмерная его уступчивость часто и настораживала. Олесю казалось, что каждый поступок отца, каждое его слово загодя рассчитаны, имеют свой тайный смысл. Вот и сейчас все сказанное им выглядело вполне логично, убедительно, однако поверить в его искренность было трудно. «А может, он просто беспокоится о себе? — вдруг пришло ему в голову. — Гестаповцы ведь, наверное, и ему снимут голову, если узнают, кого он держал в своем доме».
— За откровенность — спасибо, но ты тревожишься зря: что бы со мной ни произошло, на тебя я тени не брошу. Клянусь!
— Выходит, ты так ничего и не понял из моих слов, — опечалился Рехер, опустив голову.
— Понять — не проблема, а вот поверить…
— Что ж, дело твое. Только заклинаю тебя господом богом: прекрати свои прогулки на Соломенку! Дураку ясно, что тебя каждое утро тянет к тамошней базарной уборной.
«Уже и это ему известно… К чему же тогда все слова? А впрочем, играть так играть!»
— А как же я предупрежу своих сообщников, если буду сидеть в четырех стенах на Печерске?
— Предупредить их можно и без тебя, — Рехер явно не заметил перемены в настроении сына. — «Почту» доверь мне. Переправить послание Калашнику мне легче легкого, а тебе это может стоить жизни.
Всего мог ожидать Олесь, но только не такого предложения. Доверить «почту»… Да это же означает: дать в руки оккупантам ключ к самой большой тайне! «Неужели он в самом деле считает, что я решусь на такое безумие? Или, может, зондирует на всякий случай? И вообще почему это он все время толкует о Калашнике? Не надеется ли, что я помогу ему протоптать стежку к партизанам? Ха-ха-ха, мне бы самому кто-нибудь ее указал!»
— Тебя ошеломило мое предложение? — ощутив смятение сына, оживился Рехер. — В такое время… И к тому же между нами пропасть… Но вспомни, откуда взялись документы у присной памяти «учителя» из Старобельска? А кто обеспечивал вашу голодную братию продовольственными карточками всю зиму? Благодаря чьей помощи выбралась из Киева дочка Крутояра после гибели фон Ритце? А из чьего письменного стола черпали вы секретную информацию для своих листовок?..
«Оказывается, он обо всем знает. Но почему, почему молчал до сих пор?» — Олеся охватила тревога, появилось дурное предчувствие. Но, чтобы не выказать волнения, он напустил на лицо насмешливую ухмылочку и сказал:
— А это действительно искусство — выставлять свои прошлые просчеты как заслуги…
— Пусть даже так. И все же мои «бывшие просчеты» дают мне моральное право на некоторые предложения. Тем более что ты не раз уже имел случай убедиться: мне можно доверять.
«Опять за свое! Что я могу доверить, если сам сейчас как лист, оторванный от ветки! Да и зачем ему так понадобилось переправлять «почту» Калашнику?.. А может, он изверился в своих химерных идеалах и стал искать связи с партизанами?.. В самом деле, зачем бы ему рисковать, помогая через меня подпольщикам, если бы он не искал связи с ними?.. — Крохотная надежда промелькнула в душе Олеся и сразу же угасла. — Но почему он об этом не скажет прямо? Колеблется с окончательным решением? Не доверяет?»
— Чего ты хочешь? — без обиняков спросил Олесь.
Рехер долго и внимательно смотрел в глаза сына, как бы стремясь увидеть в них нечто необыкновенное, потом с нервной поспешностью глубоко затянулся сигаретным дымом и проговорил:
— Эх, сынок, сынок… Разве так уж трудно догадаться, чего я хочу? Сколько месяцев живем рядом, а остаемся далекими и чужими. Обидно! Хоть я все делал, чтобы заслужить твое уважение и доверие. Почему же ты такой каменный? О, если бы знать, как разрушить ту невидимую стену вражды, которую возвели между нами годы разлуки! Пойми, я готов на радикальные шаги, чтобы найти в тебе искреннейшего друга. К кому же нам приклонить голову в часы отчаяния, если не друг к другу!
В душе Олеся карусель: правда отец готов отречься от своего прошлого или это только красивые слова? А может, все-таки попытаться привлечь его на свою сторону, помочь выбраться из кровавого болота, помочь искупить хотя бы частицу тяжких грехов?
— Для меня тоже было бы счастьем считать тебя преданным другом, — положил Олесь ладонь на руку отца. — Но будем честными: никакой дружбы не получится, пока мы находимся по разные стороны баррикады.
Он надеялся, что отец поймет этот намек, горько улыбнется и скажет: «Отныне между нами не будет баррикад, я перехожу на твою сторону, сын мой. Примешь?» Но тот в ответ закрыл лицо руками и глухо проронил:
— Баррикады, баррикады… Всю жизнь я только и знал баррикады. Боже, как все это надоело! Я устал и не могу больше видеть руины, муки, кровь…
— Но ведь ты сам отгородился ими от своего народа, тебе и разрушить их. Это нелегко, я понимаю, но можешь рассчитывать…
— Рассчитывать? На что? Может, на милосердие обожаемого тобой народа? Только во имя чего я пожертвовал и родиной, и любовью, и молодостью? Неужели ради собственного благополучия гнил в тюрьмах и ссылках?.. Нет, я не хочу милосердия. О сын, я далеко не тот, за кого ты меня принимаешь!
— Кто же ты?
— Когда-нибудь узнаешь.
— Опять когда-нибудь… Но почему же ты требуешь от меня откровенности сейчас?
Рехер быстро заморгал веками: опять сын поймал его на противоречии.
— В конце концов, я ничего не требую. Я уже в том возрасте, когда и самые крупные прибыли теряют реальную ценность. Да и время нынче такое, что не ведаешь, протянешь ли до завтра. Вот и хотелось бы… На своем веку я многое познал, передумал и не имею права допустить, чтобы ты повторил мои ошибки. Но как передать тебе мой опыт, когда ты меня ненавидишь? Не отрицай, это так! У тебя никогда не находилось для меня теплого слова. — От волнения он сломал веточку прибрежной лозы, стал обрывать листья и бросать их в воду.
Олесь смотрел на эти листочки, что, слегка колеблясь на волнах, медленно расплывались в разные стороны, и ему вдруг привиделась мать. Она стояла у окна со скорбно сложенными на груди руками и невыразимой грустью в глазах… И дед привиделся. Со старенькой кошелкой за плечами среди пожухлого осеннего сада… И маленький Сергейка на коленях перед иконой… И гибкая, как тополек, Оксана в брезентовых тапочках на заснеженном Золотоворотском сквере… Олесь со страхом ощутил, как что-то пригасшее властно зашевелилось в душе, стало вытеснять все другие чувства. За долгие недели, проведенные на операционных столах и в больничных палатах, ни тоска, ни отчаянье, ни прежние сомнения не проникали в его сердце, — после фатального выстрела в дедовой хате на Соломенке в нем гнездилась, переполняла его до краев только неиссякаемая жажда мести. И, может, именно она, эта жажда, и помогла Олесю выдержать все операции по удалению Кушниренковой пули, которая, несмотря на старания хирургов, так и осталась где-то в легких. Нет, Олесь не жил единственным желанием расквитаться с Кушниренко, ему придавала сил цель более значительная. Война выкрала у него родных, растоптала первую любовь, сделала его в глазах земляков предателем — именно вот за это он и поклялся мстить до последнего вздоха… И вдруг эти воспоминания, внезапный наплыв чувств…
— Только давай без сантиментов! Я не терплю, когда меня хотят разжалобить, — скорее для себя самого, чем для отца, сказал Олесь.
— Именно потому я и апеллирую к тебе, к твоему разуму. Для меня ведь не секрет: покушение пагубно повлияло на твой характер. Крайнее ожесточение, безрассудство, подозрительность. Ты очень переменился, сынок.
— В такое время и камни меняются.
— Герр Рехер! Герр Рехер! — вдруг послышался невдалеке встревоженный голос.
Оба оглянулись — по лугу, путаясь в высокой траве, к ним бежал долговязый немец в черном мундире. Олесь заметил, как нахмурилось лицо отца, — значит, это появление было для него нежелательно.
— Герр Рехер, срочное сообщение! — обливаясь потом и тяжело дыша, выпалил еще издали эсэсовец.
Однако Рехер не проявил к его словам никакого интереса, как будто уже знал, что это за срочное сообщение.
— Как вам удалось разыскать меня, Эрлингер?
— Не спрашивайте! Весь город исколесил, и если бы не дорожные патрули…
— Чем вызвана такая срочность? — удивленно проговорил Рехер.
— Есть причины, герр рейхсамтслейтер. И чрезвычайно основательные! — Долговязый впился покрасневшими мутными глазами в юношу.
— Можете говорить все, это мой сын, — успокоил его Рехер.
Эрлингер кивнул головой, подошел ближе и, словно опасаясь, как бы его не подслушали, зашептал:
— Разрешите доложить: несколько часов назад в Киев прибыли с особыми полномочиями представители для расследования ночной катастрофы…
— Откуда?
— Лично от гаулейтера Коха! — Эрлингер даже переменился в лице. — Возглавляет ее главный командующий вооруженными силами на территории рейхскомиссариата генерал Китцингер и обергруппенфюрер Ганс Прютцман. Ну, а с ними, конечно, и штаб…
«Началось, значит! — не без злорадства принял это известие Рехер. — Посмотрим, что-то вы запоете теперь…»
— Этого нужно было ожидать. Фюрер должен знать, почему гибнут его лучшие офицеры за сотни километров от фронта.
— Конечно, должен, но боюсь…
— Насколько я понимаю ситуацию, вам лично бояться нечего. За разгром офицерского санатория понесут ответственность другие.
— Если бы так! — сразу же клюнул на приманку Эрлингер. — Но я боюсь, как бы бригаденфюрер Гальтерманн… Я даже уверен, что он постарается свалить всю вину на меня, лишь бы самому выскочить сухим из беды.
— Ну что вы? Такие люди, как Китцингер и Прютцман, будут руководствоваться принципами высшей справедливости.
— Оставим эти высшие принципы, — махнул безнадежно рукой Эрлингер. — Видал я их предостаточно… Хотите знать, с чего они начали свою работу? — Он снова чиркнул настороженным взглядом по Олесю и чуть слышно продолжал: — Освободили генерала Эбергарда от обязанностей коменданта гарнизона. Но не в этом дело. Беда в том, что посланцы гаулейтера, даже не установив, виновен ли Эбергард вообще, привезли на его место какого-то генерал-майора Ремера. Да, да, отныне военным комендантом Киева будет Ремер.
«О, тут и впрямь надо быть начеку! Утопая, такой, как Гальтерманн, и родного отца за собой потащит. Но ничего, пусть перегрызут друг другу глотки».
— Я полагаю, герр Рехер, что обергруппенфюрер непременно пожелает с вами встретиться. Я просил бы вас… Можете быть уверены, я еще смогу вам пригодиться. Только, бога ради, замолвите словечко. Потому что Гальтерманн постарается меня утопить…
«Ясное дело, постарается. Но останется ли и сам он на поверхности? Если выложить против него все мои козыри… Жаль, не удалось прощупать через Олеся дорожку к этому окаянному Калашнику. Тогда бы… Главное сейчас — захватить инициативу в свои руки. И действовать, действовать!»
— Вы можете рассчитывать на мою благосклонность, Эрлингер.
Воля! Вот она, воля!..
Чье бы сердце не пронзила сладостная боль, у кого бы не захлебнулось оно радостной тревогой, когда после многих суток невыносимого одиночества вдруг распахнулись двери камеры нижнего яруса подземелья на волю?! А вот Кушниренко, выйдя из бокового подъезда гестаповской тюрьмы, не испытал ничего подобного. Он вообще ничего не испытал — остановился на гранитных ступеньках, и ни трепетная радость свободы, ни горькие мысли о полном своем падении не волновали его душу.
— Можешь шагать к своей красотке. Благодари герра Рехера за великодушие, а то бы… Да не вздумай снова фокусничать: прощения больше не будет! Связь с тобой, как и прежде, будем поддерживать через Омельяна, ну, а в случае чего-нибудь непредвиденного… Телефон герра Рехера ты должен помнить, как собственное имя. Ясно?
Скрипучий, прокуренный голос, произнесший это напутствие, долетел до Иванова слуха откуда-то издалека, словно из поднебесья. Иван различал каждое слово, однако понять, чего хочет долговязый оберштурмбаннфюрер Эрлингер, не мог. Ледяное равнодушие, непостижимая опустошенность погасили в нем всякие чувства, притупили зрение и слух.
— Ну, пошел, пошел, чего торчишь! — Чья-то рука сунула ему в карман пачку хрустящих бумажек и толкнула в спину.
Словно чужими ногами, поплелся Иван вдоль каменных стен гестаповского ада. На волю… А зачем ему была теперь воля? После всего, что произошло в доме Синицы, после встреч в подземелье с Тамарой Рогозинской и выстрела Семена Бруза у Ивана в сердце оборвались последние нити, связывавшие его с этим миром. Все его помыслы и желания свелись к одному: как можно скорее избавить себя от страданий и мук, выпавших на его долю. И если он нашел в себе силы оставить гестаповский застенок, то только с тайной надеждой, что скоро для него кончится все-все.
«Смерть — это великое благо, Кушниренко. Но оно уже не для вас, — вдруг послышался ему знакомый издевательский голос. — Хотите или не хотите, но вы будете жить. Иначе… Не думаю, чтобы кого-нибудь восхищала перспектива, что его имя станет символом самого черного предательства». И именно этот приглушенный, с нотками угрозы и сарказма голос вырвал Ивана из оцепенения. Как после кошмарного сна, Иван тряхнул головой, ошалело повел вокруг глазами и только тогда заметил, что стоит напротив Золотых ворот, четко вырисовывавшихся на фоне густозвездного неба. Ночь, тишина и развалины. «Как я тут очутился? Когда?..» И сразу в его памяти всплыла душная камера в нижнем ярусе подземелья с сырыми, заплесневелыми стенами, на которых обреченные оставляли свои предсмертные наказы живым. Затем — брюзглое от постоянных перепоев, орошенное капельками пота лицо палача в резиновом фартуке, который пытал раскаленным прутом-шомполом подвешенную за связанные руки на крюк в потолке Тамару. И потекла, понеслась перед глазами страшная лента воспоминаний…
«Нет, нет, с меня довольно! Не сумел с честью прожить, сумей своевременно кончить!.. Но как? Я ведь даже умереть не воле»». В отчаянии охватил голову руками. Даже права на самоубийство лишил его Рехер. И тут Ивану пришло в голову, что можно обойтись без самоубийства. Достаточно выйти на середину Владимирской… В такую пору ни на одной из центральных улиц не разминуться с патрулями. Стоит не ответить на их оклик, как они любого скосят автоматными очередями. И никто на свете не заподозрит в самоубийстве пристреленного среди ночи патрулями!
Подстегиваемый этой мыслью, Иван бросился прочь от Золотых ворот. Но спустя минуту его остановил бездушный голос: «Смерть — это великое благо, Кушниренко. Но оно уже не для вас. Хотите или не хотите, но вы будете жить!»
«Жить… Как же мне жить, когда жизнь превратилась в непосильную тяжесть? Нет, я уже свое отжил, пора кончать». Единственное, чего он хотел, — это чтобы люди не клеймили его после смерти позором за подлое предательство. Но как смыть с себя грязь? Как? Черными тучами клубятся, наваливаются одна на другую невеселые мысли.
И вдруг Ивану представляется такое: в ясный солнечный день он выходит с револьвером в кармане на Крещатик… Нет, лучше на Софийскую площадь, где всегда многолюдно. Выходит, выслеживает кого-нибудь из сановных гитлеровцев и на глазах киевлян вгоняет в него всю обойму. Но последнюю пулю оставляет для себя. Это — единственный путь реабилитации в глазах земляков. Вряд ли после этого кто-либо поверит Рехеру. Для киевлян он, Иван Кушниренко, станет навсегда героем. А героев, как известно, не судят…
«Не лелейте напрасных надежд, Кушниренко, путь в герои вам навсегда отрезан, — слышится ему голос Рехера. — Если мы опубликуем эти фотографии… Можете быть уверены: мы не поскупимся на слова благодарности за ту неоценимую помощь, какую вы оказали нам при ликвидации большевистского подполья, и тогда… Сейчас имеют значение факты, лишь голые факты. А они решительно против вас… Думаете, кто-то станет докапываться до истины? Не надейтесь зря. Вы же сами воспитывали в своих единомышленниках чувство взаимной подозрительности и недоверия…»
Замельтешили, забегали в глазах у Ивана круги — серебристые, фиолетовые, оранжевые, круто перехватило дыхание. «А в самом деле, что, если этот матерый нацист осуществит свою угрозу?.. А он может ее осуществить. Что ему помешает опубликовать в шнипенковском «Слове» эти сфабрикованные фотографии? А серая толпа земляков… Кто из киевлян задумается насчет их подлинности? Меня просто заклеймят позором и вышвырнут как последнюю падаль на свалку истории… Боже, как мог я до такого докатиться?»
Охваченный отчаяньем, Иван упал на изрытый, бог весь когда метенный асфальт возле Золотых ворот. В неистовстве рвал на себе сорочку, до крови кусал губы и катался, катался в пыли, колотясь головой о землю. Только когда окончательно выбился из сил, притих, замер.
Как долго пролежал он у Золотых ворот, не помнил. Из забытья вывели его несколько глухих взрывов, последовавших один за другим. «Что это за гром? Опять гроза? — Ивану безумно захотелось очутиться под шальным небесным ливнем. Он с надеждой поднял тяжелую, начиненную болью голову, но небо над городом было чистое и удивительно звездное. — А может, это подпольщики мстят за погибших товарищей? — И как бы в подтверждение этого вдали снова прогремели сильные взрывы. — Наши! Значит, не удалось рехерам разгромить все подполье! Значит, кто-то все же остался на воле и продолжает борьбу!..»
Из последних сил поднялся Иван на ноги и, как на плаху, поплелся из сквера. Шел куда глаза глядят, лишь бы не стоять на месте. Слышал, как по городу отчаянно выли сирены, слышал рев моторов по Большой Житомирской, но все это не заинтересовало его, не встревожило. Что ему теперь до событий в Киеве!
Дорога сама вывела его к небольшому двору под глинистым обрывом. Знакомый домик под железом, знакомые очертания сада. С каким-то страхом Иван поглядел на темные проемы окон и невольно попятился к калитке. Нет, не тревога за ту, которую он подло бросил среди ночи, толкнула его назад, ему просто не хотелось сейчас никого ни видеть, ни слышать. «А может, ее давно уже тут нет? Может, и ее потащили в гестапо, как только обнаружили мое исчезновение?..»
С недобрым предчувствием ступил он на крыльцо, трижды постучал в окошечко над дверью (это был его постоянный условный стук), и — о диво! — дверь почти мгновенно отворилась, а в темном ее прямоугольнике показалась тонкая фигура в белом. Олина!
— Иваночку, ненаглядный мой!.. Вернулся!..
Не спросила, где был, не укорила ни единым словом, а лишь глотала молча слезы и неистово осыпала поцелуями. Иван уже давно привык, что эта простая, до наивности доверчивая девушка терпеливо сносит все его грубости и оскорбления, ему даже льстило, что есть рядом с ним человек, готовый ради него на самоотречение, однако сейчас ему были невыносимы и поцелуи Олины, и беспредельная ее преданность. Разве он заслуживает ее любви? С более легким сердцем воспринял бы сейчас ее упреки, ему даже хотелось, чтобы Олина жестоко отругала его, а то и выгнала из своего дома, но она всем своим видом давала понять, что забыла о его подлом поступке. И от этого в груди Ивана стало так душно и тесно, что невольно вырвался стон.
— Что с тобой, родной? Ты болен? Ну, пойдем, пойдем же в дом!
Она ввела Ивана в комнату, наполненную ароматом привядшей травы и липового цвета, зажгла лампадку в красном углу и стала снимать с него грязную, изорванную, заскорузлую от пота и крови сатиновую Володину рубашку.
— Горюшко мое! Ранен! — в отчаянии всплеснула руками Олина, увидев бинт на его распухшей руке. — Кость не задета?.. Ну, слава богу, обойдется! Вот я сейчас приготовлю отвар… — и выбежала на кухню.
«О господи! Она еще, пожалуй, и героем меня считает», — горько усмехнулся Иван. Точно пьяный, доковылял до кровати и повалился лицом в подушку. Только бы избежать расспросов! Как ей объяснишь, где пропадал все эти дни, в какой перепалке получил рану?
Но Олина, видимо, сердцем почувствовала его душевные муки и не стала расспрашивать ни о чем. Подошла на цыпочках к кровати с кружкой в руке и тихонько предложила:
— Выпей травяной отвар. Утоляет жажду…
Иван — ни звука. Она переминалась с ноги на ногу, прижимая к груди кружку, и не знала, как помочь горю.
— Хочешь, я вытру тебе лицо влажным рушником?
И опять молчание. Однако оно не огорчило и не обидело Олину. Она ведь понимала: не с легких дорог прибился он к ней, может быть, смерть не раз заглядывала ему в глаза за эти дни. И не стала надоедать: до нее ли Иванку в такую минуту? Пусть немного отдышится, отойдет. Погасила лампаду, тихонечко примостилась на краю кровати и думала, думала, как переложить хоть частицу Ивановых забот на свои плечи.
— Как ты тут без меня? — неожиданно подал он голос.
«А он, значит, думал обо мне!..» — даже посветлело для Олины в хате от этой мысли.
— Что со мной могло произойти? Жива-здорова… — ответила она как можно беззаботнее. Но ответила неправду. Не хотела прибавлять ему горечи своими рассказами о том, как утром после той грозовой ночи прикатили сюда полицаи, долго допытывались о нем, а потом бросили ее в тюрьму. Да и к чему все это вспоминать, раз ее вскоре оттуда выпустили?
— Чего-то ты недоговариваешь, что-то скрываешь… — Иван, видно, почувствовал в голосе Олины неискренность.
Она припала щекой к его плечу и прошептала:
— Твоя правда, не все сказала. Ты ведь в таком состоянии…
— Наплевать на мое состояние. Говори, что там у тебя.
— Если уж так хочешь… — в голосе ее звучали страх и трепетная радость. — Мне кажется… Нет, я уже точно знаю: у нас будет… Иваночку, любимый мой, ты хотел бы, чтобы у нас был ребенок?
Ребенок?.. Какое-то странное, неведомое ранее смятение охватило Ивана. У него будет ребенок… Внезапно ему захотелось увидеть будущего своего крошку. Так страстно захотелось, что перед взором, как наяву, промелькнуло ясноглазое, улыбающееся создание, беззаботно болтающее пухленькими ножонками в резной колыбельке.
«Мой ребенок… Каким он будет? Умным, сильным, гордым? Может, только и хорошего оставлю после себя, что нового человека, — пришла ему на ум невеселая мысль. — А не отречется ли, не проклянет ли меня моя кровинушка, когда вырастет? Что, если доведется ей расплачиваться за мои грехи всю жизнь?..» И такая тоска, такое отчаянье нахлынули на Ивана, что он застонал и не помня себя схватил в объятия Олину, изо всех сил прижал ее к груди и с неистовой страстью целовал, целовал… А она, опьяневшая от его нежности, млела от бесконечной радости, упивалась своим выстраданным счастьем, пока оба не забылись в крепком сне…
Проснулась Олина на рассвете. Проснулась, наверное, оттого, что вспомнила: сегодня ей надо идти на биржу труда отмечаться. И сразу же беспокойство охватило ее: «Удастся ли вернуться домой? Что, если прямо с биржи ее отправят на немецкую каторгу? Последние недели оттуда почти никого из молодежи не отпускали, а насильно отправляли на чужбину в запломбированных вагонах…» Нехотя приподнялась на локоть, посмотрела на своего Ивана, — он, съежившись, лежал у стенки с мучительно сжатыми губами, ни одна черточка не вздрогнула на его лице под ее взглядом. И от этого в душе Олины стало как-то пусто и холодно, она почувствовала: с ее возлюбленным случилось что-то очень страшное, может, непоправимое. Но что именно? Если бы она знала, как помочь любимому, чем его утешить!..
Как только солнце осторожно заглянуло в окно, Олина вскочила с кровати, натянула юбчонку и босиком выбежала во двор. Постояла минутку на крыльце, потом побежала в вишенник. Нагнула ветку и принялась обирать ягоды. Они были еще твердые, чуть-чуть привеченные солнцем, но Олине хотелось хоть чем-нибудь угостить Ивана. Несколько дней назад ей удалось выменять на базаре на старые отцовы ботинки немного муки, и вот теперь она решила удивить своего суженого варениками.
Нарвав в подол недозревших ягод, вернулась в дом. Проворно развела огонь, ополоснула вишни и принялась месить тесто. Работалось легко и споро, в руках все так и пело, потому что готовила завтрак для самого близкого, самого дорогого человека. И не заметила, как раскатала тесто, налепила вареников и опустила их в кипящую подсоленную воду. А вскоре они уже стали всплывать, потемневшие, гладенькие, лоснящиеся. Тогда она выложила их в миску и, как настоящую драгоценность, понесла в светлицу. Иван, как и прежде, лежал, съежившись у стены, и она не решилась его разбудить. Рушником прикрыла миску, чтобы вареники не остыли, поставила ее на табурет у изголовья и вышла во двор. Пусть Иванко, проснувшись, увидит готовый завтрак!
Было еще рано. Чтобы как-то убить время, Олина принялась — в который уже раз — разрыхлять на бывшем цветнике землю между считанными кустами картошки, которые ей удалось вырастить из очисток, потом поливала и подвязывала стебли помидоров, но мысли ее были с Иваном. Что же с ним стряслось? Где столько времени пропадал? Почему в чужой одежде? И что у него за рана?.. Билась в догадках, мучилась в неизвестности, даже в мыслях не отваживаясь спросить об этом Ивана. Издавна привыкла не то что не расспрашивать его ни о чем, но и не напоминать о себе. Потому что верила, всей душой верила: будничные заботы не для него, ее Иванко рожден для великих и славных дел. Тревога все же погнала ее в светлицу. Иван даже глазом не повел в ее сторону. Лежал, закинув руки за голову, уставившись широко раскрытыми глазами в потолок, а на табурете под рушником остывали вареники. Неужели не заметил? А ей так хотелось, чтобы он оценил ее старания.
— Мне сегодня идти на биржу… — решилась подать голос. — Ты никуда не собираешься?
Иван не ответил. Не сводил остекленевших глаз с потолка и молчал. Только когда она уже оделась и подошла к двери, попросил:
— Закрой ставни на крюк. Все!
Олина не могла понять, что бы это могло значить, однако стала послушно выполнять его просьбу. Закрыла ставни, поставила на кухне ведро с водой — может, надумает мыться? — закрыла наружную дверь на щеколду и нехотя направилась к калитке. Вышла на улицу, а ноги словно отказываются идти дальше. С какой бы радостью осталась она дома, плюнув на все эти повестки (что будет, то будет!), но ведь полиция… Полиция непременно нагрянет к ней, если она не отметится на бирже! И не придется ли тогда Ивану расплачиваться за ее поступок? Не дай бог, они еще заинтересуются его раной, станут выяснять, где был да что делал… Нет, уж лучше идти, чтобы не накликать беды на Иванову голову! Ну, а если ее ушлют на немецкую каторгу?.. Было бы с Иваном все хорошо, ради него она готова и на каторгу.
Миновала пустовавшие соседские домишки, хозяева которых еще весной перекочевали в села, выбралась на когда-то оживленную улицу Чкалова. Тишь, безлюдье. Прямо жутко. Ускорив шаг, направилась к Чеховскому переулку. И вдруг услышала:
— Олина!
Удивленно оглянулась, но вокруг — никого знакомого. Поодаль ковыляли, видно в церковь, две немощные старушки, на другом конце улицы тянул под гору тележку с бочкой воды босоногий мальчишка, да на перекрестке у водоразборной колонки маячил какой-то нищий — и больше никого. А может, это Иванко вспомнил ее и позвал?.. Даже улыбнулась этой мысли и пошла дальше. Но вот опять тот же приглушенно-настороженный голос:
— Олина!
Сомнений не было: ее звали. Остановилась, огляделась: кто бы это мог быть? И тут ее взгляд упал на оборванного, небритого нищего у водоразборной колонки. Что-то знакомое показалось Олине в его фигуре.
— Подайте, христиане, милостыню бедному калеке, не поскупитесь на крошку хлебца ради ближнего… — затянул он, почувствовав на себе пристальный взгляд Олины, и простер вперед руки, на которых не было пальцев.
— Микола!.. — перехватило у нее дыхание. Не помня себя рванулась к товарищу юности, закричала: — Миколечко, родненький, неужели это ты?..
— Тс-с! — предостерегающе прошипел он, и снова: — Подайте, православные, на пропитание…
— Да брось комедию! Почему у тебя такой вид? Откуда ты?
Микола повел глазами вокруг и прошептал:
— Об этом потом. Что с Иваном?
— Слава богу, все в порядке. А ты где пропадал столько времени? Почему не давал о себе знать?
— Как я могу увидеть Ивана?
— Так, как и всегда: приходи к нам и увидишь.
— Тогда передай ему, что я буду его ждать…
— И не подумаю! Пойдем сразу к нам. Ты даже не представляешь, какая это будет для Ивана радость! Он так тебя ждал, столько вспоминал… — Она схватила Миколу за руку, чтобы вести за собой.
Но он высвободился и повторил:
— И все же прошу тебя, Олина… Мне срочно нужно видеть Ивана. Я буду ждать его возле Цистерны. Так и передай: возле Цистерны.
Олина уловила в голосе Миколы скрытую тревогу.
— Никуда Иван не пойдет; он ранен. Хочешь его видеть, пойдем к нам. Или, может, дорогу забыл?
— Ранен? Вот оно что! А я думал, чего это Ивана не видно все эти дни? Ты появляешься, а его нет и нет, — вздохнул облегченно Микола.
— А ты что, все эти дни здесь караулил? И ни разу не зашел?.. — В глазах Олины промелькнуло и удивление, и разочарование.
— Оставим это. Лучше пойдем к Ивану. Только врозь.
— Да конечно же не под руку. Ты иди в обход, по бугру, а я тем временем предупрежу Ивана.
— А может, не надо? Может, преподнесем ему сюрприз?
— Ладно. Я на крыльце тебя подожду, — согласилась Олина. — Только не задерживайся.
Примчалась домой, сердце чуть не выскочило из груди. «Вот радость Ивану нечаянная! Какого гостя ему привела! Он ведь давно считал Миколу погибшим, а Микола нашелся! Хоть и искалеченный, но нашелся! Почему только не сказал, где пропадал столько месяцев, в каких передрягах лишился пальцев?.. Почему столько дней не решался прийти к нам?..»
Ждала, как и условились, на крыльце. Вот зашуршало в вишеннике, и на тропке показался Микола с сумой через плечо. Она открыла дверь в дом: ну, принимай, хозяин, дорогого гостя!
— А почему у вас темно? — вырвалось у Миколы, когда перешагнул порог светлицы, наполненной сумерками.
В ответ всполошенной птицей выпорхнул из угла, где стояла кровать, голос Ивана:
— Кто тут? Кого ты привела?
— Не тревожься, посмотри-ка, кто к нам пожаловал! — так и звенела радостью Олина.
— Что, не узнаешь? Или не рад встрече? — отозвался Микола.
— О мамочка моя! Неужели Микола?..
Ивана так и подбросило с кровати. Он сгреб друга в объятиях и стиснул его крепко-крепко. Сдавленная боль и несказанная радость, обида на весь мир и жгучая зависть к прежним друзьям с большой, неуемной силой завертелись, закружились в Ивановом сердце и подступили к горлу таким давящим клубком, что он почувствовал: вот-вот зайдется в рыданиях. И он действительно зарыдал, уронив голову на плечо человеку, на которого возлагал еще недавно столько надежд. Зачем только Микола так запоздал со своим приходом?
На глаза Миколы тоже навернулись слезы. Сколько он всего передумал, какой только не представлял себе встречу со своим бывшим вожаком, пробираясь трудными дорогами из партизанского отряда в Киев? А тут, оказывается, всегда решительный, твердый, порой до бездушия твердый — кремень! — руководитель «Факела» рыдает у него на груди. Нет, такого Микола не ожидал. И медленно, как утренняя мгла под солнцем, стали таять, отдаляться все наставления и предостережения командира отряда относительно Кушниренко. А может, Иван ни в чем не виноват? Может, и Таран, и Ляшенко ошибаются?..
— Может, я открою ставни? Зачем вам сидеть в темноте? — сказала Олина.
Стыдясь минутной слабости, Иван поспешно вытер ладонью глаза и бросил Олине:
— Ты делай свое дело. Ступай на биржу или куда там тебе надо, а нам дай побыть одним.
Олина вздрогнула от этих слов, как от неожиданного удара, неловко затопталась на месте: это что же, брезгуют ее обществом или не доверяют? В другой раз она, наверное, подчинилась бы Ивановой воле, молча снесла незаслуженную обиду, но сейчас все в ней словно взбунтовалось. Разве она им чужая? Почему же они сторонятся, отталкивают ее? С надеждой взглянула на Миколу — может, он окажется великодушнее и оставит ее? Но Микола лишь виновато опустил глаза. То ли, как прежде, не решался перечить своему командиру, то ли давал понять, что их разговор желательно вести без свидетелей.
— Ты что, не слышала?
Отринутая и униженная, Олина повернулась к порогу.
— Почему же мы стоим? Садись, Микола, ты, наверное, устал с дороги, — засуетился Иван, как только Олина скрылась за дверью. — Прости, что так холодно встречаю, но хозяин из меня всегда был никудышный.
Микола снял с плеча свою нищенскую суму, отшвырнул ее к двери и уселся под иконами. А Иван все вертелся по комнате, то переставляя зачем-то стулья вокруг стола, то оглаживая на себе выстиранную Олиной сатиновую сорочку с чужого плеча.
— Ну, что нового в Киеве? Как наш «Факел»? — взял на себя гость инициативу в разговоре.
— Ты что, недавно прибыл? Может, еще и домой не заходил? — спросил в свою очередь Иван, явно не веря такой Миколиной неосведомленности в делах.
— Разве не видно? — уклонился тот от прямого ответа и, тряхнув лохмотьями, добавил: — В таком виде из дому не выходят.
Иван застыл у стола.
— Ничего утешительного не могу сказать. Ни о положении в Киеве, ни о нашем «Факеле». Собственно, «Факел» больше не существует. Недаром же говорят: что ярко горит, то быстро сгорает. Сгорел наш «Факел» в неравной борьбе…
— А Платон? Что с Платоном?
При одном только упоминании о Платоне у Ивана заледенел затылок, однако усилием воли он подавил волнение и, чеканя каждое слово, сказал то, что не раз говорил и Олине, и товарищам по подполью:
— О Березанском ничего не известно. Он исчез бесследно весной. Возможно, где-нибудь ночью напоролся на патруль. А может…
— Нет, нет, этого не может быть! Платона все мы хорошо знаем, — возразил Микола.
— А я ничего и не утверждаю. Просто после его исчезновения над «Факелом» словно бы навис злой рок. С тех пор начался наш конец. Сейчас одни мы с тобой только и остались…
Опустилась на грудь голова Миколы, ссутулились плечи. Так вот какая судьба постигла его друзей! Еще в отряде он слышал о весенних арестах в Киеве, однако поверить, что основным виновником трагедии «Факела» стал Платон, никак не мот. Платон не раз доказывал делом, что на подлость не способен. Почему же Иван не хочет этого понять? Именно эта Иванова предубежденность, явная его несправедливость снова насторожили Миколу, заронили в душу сомнение: «Почему из всей организации именно Кушниренко удалось избежать провала? Ведь он не «заметал» своих следов в столь трудные времена, а, как и прежде, жил в доме Якимчуков, хоть и при закрытых ставнях. А Платон ведь знал эту квартиру, хорошо знал. Почему же он, если бы в самом деле «раскололся» на допросах в гестапо и завалил всю организацию, не выдал ее руководителя?»
— Вообще в этой истории с провалами много загадочного, — дал задний ход Кушниренко. — Сейчас о тех событиях сплетен тьма-тьмущая ходит. И отвратительнее всего то, что кое-кто из уцелевших товарищей очень стремится найти «стрелочника», на которого можно было бы свалить вину за все беды. Но простаков больше нет! Всякий знает, что рыба начинает гнить с головы. А если говорить честно про нашу голову…
— Может, мы оставим мертвых в покое? — недовольно сказал Микола.
— В самом деле, о здешних делах лучше не вспоминать, — с облегчением согласился Иван. — Докладывай: откуда прибыл, где находился столько времени?
— Прибыл из партизанского отряда.
— Из какого отряда? Где он дислоцируется? Когда и кем сформирован?..
Микола получил от командира жесткое указание: преждевременно не насторожить Ивана, правдиво отвечать на все его вопросы, но ни в коем случае не выкладывать конкретных боевых данных об отряде.
— О, это долгая песня. У нашего отряда такая биография, что для рассказа о ней не хватит и недели, — ответил Микола полушутя-полусерьезно.
— Когда же ты к нему примкнул? Почему сразу не дал знать, что вошел в контакт с партизанами? Мы тут кровью исходили, все ждали вестей от тебя, а ты… Если хочешь знать правду, то многих товарищей мы недосчитываемся именно потому, что ты провалил дело с созданием базы в районе Заозерного!
Всего мог ждать Микола от Ивана, но только не такого обвинения. Обиженный несправедливостью, вскочил на ноги, рванул ворот рубашки, оголил грудь, на которой багровел шрам с ладонь величиной.
— Видишь?.. А это тоже видишь? — и ткнул Ивану под нос культи рук без пальцев. — Может, сначала поинтересуешься, сколько месяцев я живьем гнил, бревном валялся в волчьей яме, а потом уже станешь обвинять?
— Ты мог бы послать в Киев кого-нибудь из своих хлопцев.
— Послал бы, если бы было кого. Все хлопцы сложили головы еще на хуторе Заозерном.
Понурился Иван, присмирел:
— Прости, друг, я не хотел тебя оскорбить. После всего пережитого нервы стали как тряпки…
— Все мы сейчас на психопатов похожи. А о перепалке давай забудем, — протянул Микола Ивану руку.
— Спасибо, — ответил Иван. — И все же расскажи: что произошло на хуторе?
Микола опустился на скамью, закрыл лицо изувеченными руками и глухо произнес:
— Лучше бы и не вспоминать. Но я расскажу, только дай закурить.
Лишь теперь Иван вспомнил, что уже несколько дней не держал папиросы в зубах.
— С куревом у нас туго. Но вот вернется с биржи Олина, и мы что-нибудь придумаем. А пока давай позавтракаем, ты ведь, наверное, еще ничего не ел. — Быстро подошел к кровати, схватил с табурета миску с варениками: — Бери! Вареники. Даже остынуть не успели.
Микола и не помнил, когда не то что ел, а даже видел такое лакомство, и все же вареники не лезли в горло. На душе было так муторно!.. Лучше бы глотать землю, чем лукавить с человеком, которого недавно обожал, а теперь должен был заманивать в лес. Прошлой осенью таким же образом заманили они с Иваном на пустырь за городом Дриманченко… А что, если Иван не виноват? Что, если какой-то подлец действительно хочет сделать из него «стрелочника»?
— А мы тут о вас уже такое думали… — продолжал Иван свое. — Даже людей на розыски посылали.
— Решили, наверное, что дезертировали? Нет, не собирался я никуда бежать. Просто так все сложилось… По твоему приказу я с хлопцами отправился к Заозерному и начал готовить базу. За неделю вырыли землянку, с помощью местных жителей насобирали целый склад оружия. Оставалось запастись продовольствием. И вот слухи пошли, что в Заозерном объявились партизаны. В одно утро… на хутор налетели каратели. Не то им кто-то нашептал о нас, не то завернули случайно, но с того дня не стало ни хутора, ни нашей группы… Если бы не пришел Бородач…
— Выходит, и ты горя хлебнул немало, — печально сказал Иван. — И все же я бы на твоем месте даже и в этих условиях не забыл, какие обязанности возложила на меня организация. Я попросил бы Бородача послать человека в Киев и предупредить нас о событиях в Заозерном.
— Просил. Бородач и сам хотел встретиться с тобой. Но для его отряда тогда уже наступили черные дни. Днем и ночью каратели не давали покоя. Постепенно им удалось загнать нас в болота и полностью разгромить…
И потекло печальное повествование о пятерых больных, истощенных людях, которые после боя в Тальских лесах добрались до пещеры за Кодрой и окопались там без малейшей надежды на спасение. Им, вероятно, пришел бы конец, если бы Ничипор Быкорез из Нижиловичей не сообщил о появлении отряда Калашника.
— С тех пор мы только и думали, как бы установить контакт с Калашником.
— Ну и как, установили? — в волнении поднялся Иван.
— Ценой крови. Вернее, калашниковцы сами набрели на нас.
— Так ты что, из отряда Калашника прибыл?
— Лично от него.
— Так чего же ты сразу не сказал? Это правда, что он — генерал, что у него танки, артиллерия, связь с Москвой?
— Пойдем в отряд, сам увидишь, — многозначительно подмигнул Микола.
Иван смотрел на друга и не мог поверить, что судьба наконец-то улыбнулась ему. Столько биться в безвыходности, уже похоронить себя живьем, и вдруг — прямая дорога к генералу Калашнику.
«Не лелейте тщетных надежд: путь к большевикам вам навсегда отрезан, Кушниренко, — вдруг послышался Ивану откуда-то глуховатый голос, и в тот же миг перед глазами зарябили, замельтешили белые квадраты сфабрикованных фотографий. — Такие материалы способны свести на нет любые ваши помыслы… Сейчас важны факты, лишь голые факты. А они решительно против вас, Кушниренко. Вы это хорошенько усвойте. И представьте, что случится с вами, если набор вот таких фотоснимков «случайно» попадет в руки ваших вчерашних сообщников. История с Дриманченко не вызывает никаких ассоциаций?..»
О, та злосчастная история! Теперь она как проклятие преследует Ивана. Если бы он знал, опуская кирку на голову Дриманченко, что сам вскоре очутится в положении без вины виноватого! Нет, наверное, не вырваться ему теперь из цепких рехеровских лап!
А Микола тем временем словно подливал масла в огонь:
— Я прибыл сюда, чтобы проложить трассу в леса. Тут в последние месяцы такое творится… Насколько мне известно, из Центра поступила директива: чтобы сохранить кадры, немедленно переправить в отряд всех подпольщиков, которым удалось избежать ареста.
— Да, это уже давно пора было сделать, — думая совсем о другом, сказал Кушниренко.
— Но долго в городе я оставаться не могу. Калашник желает встретиться с тобой как можно скорее и в деталях разработать план вывода людей из Киева. Когда бы мы могли выступить отсюда?
А у Ивана другие мысли, другие заботы. «О доля, доля! Почему ты так поздно сжалилась надо мной? — криком кричало все в его душе. — Упустить счастливую возможность выбраться из этого проклятого города было бы просто преступлением, но и броситься к Калашнику тоже опасно. А вдруг Рехер уже на следующий день опубликует в шнипенковском «Слове» свои фальшивки?.. Нет, в такой ситуации спешить нельзя. Нужно выиграть у Миколы хотя бы несколько часов, все взвесить наедине, а тогда уже и решать».
— Идти придется далеко?
— Тебя что, дорога пугает?
— Дело не в дороге. Дело во времени. Мы тут, понимаешь, наметили одну операцию. Без меня хлопцы вряд ли управятся, а откладывать ее… Вот меня и интересует, сколько дней придется пробыть за пределами города.
— Да, видимо, с неделю.
— Многовато!.. Но если уж такое дело… Условимся так: ты пока что отдыхай тут, а я махну к хлопцам, предупрежу, чтобы неделю на меня не рассчитывали… — И стал торопливо, даже слишком торопливо собираться.
Неведомо почему, но именно в это мгновение всегда доверчивому и простодушному Миколе показалось, что Иван что-то от него скрывает, чего-то недоговаривает. Какая-то операция, какие-то хлопцы… Почему же сразу не обмолвился даже словом, что создал новую подпольную группу?
— Я тоже пойду, — сказал Микола. — Встретимся вечером… Где бы ты хотел встретиться?
— Встретимся тут. Именно тут! И никуда ты не пойдешь. Или, может, не доверяешь мне?
— Выдумал тоже! Просто хотел своих навестить.
— Вот вечером и навестишь. А пока что отдыхай! Я скоро вернусь.
В небе — ни облачка. Истомленные многодневным зноем листочки на деревьях не шелохнутся.
Солнце еще только поднялось над выцветшими, даже не остывшими за ночь крышами домов, а город уже утонул в застоявшейся желтоватой мгле. Изнеможенная тишина, духота. Даже в густом вишеннике, в котором притаился Иван, и то нет спасения. Парко, нечем дышать. Стиснув виски, Иван, точно затравленный зверь, отсиживался в кустарнике, ничего не замечая вокруг. Все его помыслы были сосредоточены на одном: как выбраться из цепких гестаповских тенет? Самые фантастические идеи рождались в его мозгу, но ни на одной из них он не мог остановиться. Прикончить Рехера и потом податься в отряд Калашника?.. Хм, но попробуй добраться до этого удава Рехера! О такой операции в одиночку нечего и думать. Да и что, в конце концов, дало бы убийство Рехера? Подручные его ведь останутся. А уж они-то сумеют расквитаться с каким-то там Кушниренко… Махнуть на все рукой и поспешить на встречу с генералом Калашником? О, только бы вырваться на большой простор, а уж там Иван доказал бы всем, кто он и на что способен! Но вот те сфабрикованные фотографии… Чтобы скомпрометировать Ивана, Рехер опубликует их, лишь только узнает об исчезновении своего «подшефного». Рано или поздно, а попадут на глаза калашниковцам фальшивки, и неизвестно еще, как сложится потом его судьба…
Гудит, раскалывается у Ивана голова. В былое время он отличался редкостным практицизмом, завидной способностью легко находить выход из самого, казалось бы, безвыходного положения, а теперь… Неужели нет выхода? Неужели это конец?.. И вдруг в нем закипела такая злоба к Миколе, что будь тот рядом — неизвестно, разошлись бы они миром. «Откуда он взялся на мою голову? Я уж было смирился со своей участью, так нет же, притащился с этим приглашением к Калашнику! А как я к нему пойду, если закован в незримые кандалы? Да и к чему это, если все равно судьба моя определена — позорная гибель и вечный позор…»
Иван не заметил, как встал, выбрался на улицу и пошагал по безлюдному тротуару к центру. «Да, да, судьба моя уже определена. И даже сам господь бог вряд ли бы мог спастись на моем месте». Но тут ему вроде бы кто-то прошептал на ухо: «А может, попытаешься еще побороться и перехитрить и Рехера, и Калашника? Тебе ведь на первых порах нужна только неделя, а это не такой уж и большой срок. Рискни и пойди в отряд. Рехер, возможно, и не заметит твоего отсутствия: ты ведь из тюрьмы только что, ранен… Ну, а заметит… Думаешь, он так сразу и кинется публиковать свои фальшивки? Это ведь его последний козырь, и так запросто он его на стол не выложит. Если трижды выпускал из гестапо, значит, дорожит тобой. Возможно, ты нужен ему как приманка… Нет, нет, Рехер сначала бросится разыскивать тебя, может, возьмется за Олину…»
«За Олину? — чуть не вскрикнул на радостях Иван. — Да это было бы чудесно! Но надо приказать ей… Хотя зачем ее посвящать в такие секреты, если через нее можно просто передать Рехеру успокаивающую записку? Мол, отсутствую не по собственной воле: объявились бывшие сообщники и позвали на совещание в партизанский отряд. Однако я хорошо помню о тех фотографиях и готов обменять их на секретные сведения об отряде Калашника… Рехер непременно клюнет и какое-то время не будет осуществлять свою угрозу, а мне ведь только этого и надо. Главное — выиграть время, а там уже можно будет что-нибудь придумать. Еще, гляди, я и в выигрыше останусь: за сведения об отряде Рехер не поскупится на какие-то там пленки?! — Ивану казалось, что он уже нашел выход, как вдруг его уколола мысль: — А записка?.. Да это же такой компрометирующий материал, что потом вовек не выпутаться из лап Рехера! Достаточно напечатать копию и… Нет, нет, только не это! Но что же тогда?..»
— Цурюк! — прозвучало вдруг, как удар по голове кнутом.
Увидев перед собой эсэсовца с угрожающе зажатым в руках автоматом, Иван очнулся: куда это он приплелся? Пригляделся — Золотоворотский сквер. Но когда тут появилась виселица с повешенными? Ночью он не видел ни ее, ни патруля.
— Вег, вег, руссише швайне!..
Иван бросился из сквера, но на противоположном тротуаре улицы снова остановился. «Когда же все-таки фашисты казнили этих людей? Ночью не было на виселице повешенных». И тут Ивану бросилось в глаза, что все казненные были в одном белье, точно их приволокли сюда прямо из постелей. И таблички со словом «партизан» на груди у каждого писались явно второпях. Неужели минувшей ночью в городе что-то произошло?.. Точно, произошло! И притом необычное, если гитлеровцы уже до рассвета стали вымещать свою злость на заложниках. Но что именно?
«А вдруг кому-то из народных мстителей удалось пристукнуть Рехера?..» — От этой мысли у Ивана все похолодело внутри. Спросить кого-нибудь о ночных событиях не представлялось возможным: улица была безлюдна. И это тоже о многом говорило. Однако, несмотря на безлюдье, Иван всем своим существом ощущал, что из каждого окна на виселицу украдкой устремлены глаза. Много глаз… Скорбных и гневных.
О, если бы Кушниренко знал, какая трагедия разыгралась у Золотых ворот, разве пошел бы он к Олине! Но того, что случилось, не вернешь. Еще раз бросил взгляд на виселицу, глубоко вздохнул и побрел по Владимирской без всякой цели. А над ним кружилась, билась в отчаянии скорбная Платонова песня:
А згасне те сонце — і жити шкода,
На світі без сонця усе пропада…
Вдруг перед взором Ивана встал покойный Платон. Настолько четко и реально, что он до мельчайших черточек увидел его мрачное, обрюзгшее лицо с темными полукружьями под глазами. И услышал его слова, сказанные в порыве откровенности в день гибели Юрка Бахромова: «Вот что, Ваня… Скверно я о тебе раньше думал. Пронырой считал, волком в овечьей шкуре… Помнишь нашу первую встречу? В кабинете секретаря горкома? Не понравился ты мне тогда, ужас как не понравился. И впоследствии я тебя просто терпеть не мог. Слишком все в тебе было правильным. И мысли, и слова, и манеры… Не верилось, что ты на подпольное дело способен. Думал: чиновничку славы захотелось. И знаешь, о своих сомнениях я даже секретарю горкома сказал…»
«Значит, с легкой руки Платона горкомовские деятели тоже считали меня чинодралом, волком в овечьей шкуре, — пришел к неутешительному выводу Кушниренко. — А вдруг эти ярлыки-пересуды дошли до Калашника? Да и не только эти! В городе давненько нашептывают обо мне разные мерзости. Что, если Калашник прислал ко мне Миколу совсем не для того, чтобы проложить «трассу» в леса?.. — Внезапно ему вспомнилась неосторожно брошенная Миколой фраза: «Тут ведь последние месяцы такое творилось…» И острые клыки подозрения цепко впились в сердце. — А откуда там, в лесу, ведомо, что тут происходит?.. Слухи? Или, может, из уст какого-нибудь горкомовца, которому удалось прибиться к отряду Калашника? Правда, Калашник и сам мог уже давно поддерживать связь с подпольным центром. Он просто обязан был поддерживать связь с Киевом! Петрович, наверное, весной не просто так носился со своей идеей… Я-то знаю, что он уже тогда формировал боевые группы. И может, именно для отряда Калашника. А если так, то у этого загадочного генерала должно быть в городе достаточно и советчиков, и информаторов. Возможно, есть они у него даже в самом гестапо. — От дурного предчувствия Иван застыл как вкопанный. — В гестапо?.. Трижды попадать в гестаповский застенок и трижды выходить оттуда на волю — такого не скроешь! Тем более от служащих того ада. Кто-то мог видеть, кто-то мог слышать… А не задумал ли Калашник этими разговорами о налаживании «коридора» для вывода уцелевших патриотов попросту выманить меня из Киева, чтобы потом… Почему он решил советоваться именно со мной? Откуда ему знать, что меня не постигла судьба Петровича? Да и кто я, наконец, для него? Нет-нет, тут что-то нечисто. Наверное, наслышались там здешних сплетен… Так вот, значит, с какой миссией пришел Микола!.. Хотя он мог ничего и не ведать о намерении Калашника. Просто в отряде узнали, что он из «Факела», и приказали вывести меня из города, создав для этого примитивную легенду про «коридор». Эх, Микола, Микола!..»
Но вдруг Ивану словно кто-то шепнул на ухо: «Погоди, погоди, а зачем, собственно, Калашнику выманивать тебя из города в леса? Да если бы он был уверен, что ты погубил стольких товарищей, то и не подумал бы нянчиться с предателем. Просто подослал бы того же Миколу с приказом уничтожить тебя, и все. Подумай над этим, не горячись…» Однако Иван уже и без того знал, что никуда он из Киева не уйдет. Единственное, что его волновало: под каким предлогом отказаться от похода в лес? Сослаться на подготовку операции?.. Но Микола, чего доброго, еще станет ждать. А сколько можно водить его за нос? Неделю, две?..
Как сомнамбула, слонялся Иван пустынными улицами и не замечал ни повешенных почти на каждом перекрестке заложников, ни свежих сообщений комендатуры, в которых говорилось: «Сегодня, в ответ на бандитскую акцию партизан в Пуще-Водице, повешена тысяча жителей города…» Опомнился только тогда, когда обо что-то споткнулся и чуть не упал. Увидел, что зацепился о ноги женщины, которая сидела на тротуаре — простоволосая, с землистым лицом, иссеченным морщинами, как дно высохшей лужи трещинами, а возле нее стояла помятая алюминиевая кружка для подаяния. Женщина даже не вскрикнула, не шевельнулась, сидела, опершись спиной о ствол придорожного клена и выставив на тротуар грязные распухшие ноги. В ее взгляде было такое безразличие ко всему, что Иван мгновенно постиг: эта уже обречена. Протянет максимум до комендантского часа (у нее даже не хватит сил найти приют на ночь), и первый встречный патруль пристрелит ее под этим кленом как нарушительницу комендантского режима. От сознания, что не одному ему уготована злая доля, у Ивана немного отлегло от сердца. К просителям милостыни он никогда не питал сочувствия — не желают работать, вот и клянчат пятаки! — однако на этот раз невольно полез в карман и неожиданно для самого себя вытащил оттуда пачку хрустящих, совсем новеньких рублей. Откуда они?.. И сразу вспомнил, как долговязый Эрлингер, выпроваживая его из камеры на волю, сунул ему что-то в карман. Без колебаний он бросил эти деньги в пустую алюминиевую кружку. Но женщина не поблагодарила, даже не взглянула на подаяние, а глядела и глядела в небесную синеву, словно бы ждала какого-то знамения.
«Что же ответить Миколе? Что?.. Вот если бы исчезнуть отсюда бесследно, чтобы не видеть больше ни Миколы, ни рехеровского остолопа Омельяна? Но куда исчезнешь, когда с одной стороны Рехер, а с другой — Калашник?.. А может, пойти к партизанам и выложить всю правду, как на исповеди? Рассказать все, а они уж пусть потом судят как хотят. Все равно жить так больше невозможно, а если уж суждено умереть, то лучше от своих… Но почему бы калашниковцам меня и не помиловать, не дать возможности вражеской кровью смыть мои невольные грехи?» — перед мысленным взором Ивана предстал истерзанный гестаповскими палачами, с откушенным языком Платон, за ним — распластанный на молодой травке под березами, с простреленной головой Петрович, затем закованные в кандалы Пащенко, Ревуцкий, Кудряшов, Левицкий. «Нет, такого не простят! Никто не простит!.. Может быть, умолчать обо всем этом? Рассказать только, как схватили гестаповцы, как истязали в нижнем ярусе подземелья и пытались завербовать… Да, да, о Рехере непременно нужно рассказать самым подробным образом. И объяснить, что я согласился на его предложение, чтобы только вырваться на волю и убежать в лес. А еще сказать, будто бы на очных ставках меня завалили… Ну, хотя бы тот же Платон или Тамара Рогозинская. Лучше, пожалуй, поставить под удар связную Петровича, женщина как-никак».
Все выходило словно бы складно, но он очень сомневался, что партизаны ему поверят. Разве они не знают, что такое гестапо? «Да и чем я докажу, что именно Платон или Тамара накликали беду на Петровича, выдали фашистам почти все подпольные райкомы, принимали участие в аресте Бруза? У меня ни свидетелей, ни доказательств — только предположения, шаткие предположения… Обвинять ведь всегда легче. Калашник, несомненно, не по собственной инициативе проявил ко мне интерес и затеял всю эту историю со встречей; на такой шаг его, вероятно, толкнули шептуны из разгромленного горкома. Им сейчас как воздух нужен «стрелочник», которого можно было бы обвинить во всех грехах и таким образом снять с себя ответственность. Станут ли партизаны вникать в мою трагедию? О нет, суд их не будет снисходителен! Своей искренностью я только помогу свить покрепче веревку себе на шею… Выходит, пророчество Рехера сбывается: путь к большевикам мне навсегда заказан. Навсегда! Что же теперь делать?»
Иван приткнулся лбом к круглой деревянной тумбе, сплошь оклеенной объявлениями и распоряжениями германских властей. И долго стоял неподвижно. А когда наконец раскрыл веки, в глаза бросилась необычно цветистая афиша. Футбол?.. Да, большая разукрашенная афиша приглашала киевлян посетить в воскресенье Всеукраинский стадион на Большой Васильковской, где должен состояться «матч сезона» между местным «Стартом», за который выступало немало мастеров бывшего киевского «Динамо», и сборной командой воинских частей гарнизона «ДУ».
«Футбола только в Киеве и не хватало! Люди мрут в гестаповских застенках, гибнут в Бабьем Яру, а тут — «матч сезона»… — Но уже в следующее мгновение знакомое чувство зависти шевельнулось у него в груди. Иван пожалел, что он не футболист. — Вот кому житуха! Ни войны тебе, ни капканов Рехера, носись по зеленому полю стадиона да лупи по мячу. Единственное требование — щекочи своими финтами нервы толпе. — И тут Ивану пришла на ум такая отчаянная мысль, что у него даже в глазах потемнело: — Значит, толпа жаждет зрелища? Почему бы мне не стать тем героем, который… Если от удачного удара по мячу приходит в неистовство многотысячная масса, то что произойдет с нею, когда увидит удар, какого еще никто и никогда не видел на стадионах?.. Как я раньше до этого не додумался!»
И уже представляется Ивану такая картина: во время матча… нет, лучше в перерыве между таймами, когда внимание зрителей не приковано к событиям на поле, ничем не приметный молодой человек пробирается к центральной трибуне, где в мягких креслах под навесом сидят фашистские киевские верховоды. Затем неожиданно среди размеренного гомона раздается: «Смерть немецким оккупантам!» — и очередь из автомата. На глазах у замершего стадиона смельчак приводит в исполнение свой приговор всем чиновным гитлеровцам. Хотя нет, всем не удастся, потому что с автоматом на стадион не так-то легко проникнуть. Но разве в таком случае имеет какое-то значение арифметика? Уничтожение даже одного палача произведет на многотысячную массу впечатление. Героя, конечно, тут же схватят гориллы из эсэсовской охраны, возможно, и расстреляют прямо на футбольном поле. Но ведь легка та смерть, с которой начинается бессмертие! Имя этого смельчака немедленно станет известно далеко за пределами стадиона. Народ будет слагать о нем песни, породит легенды. И что бы потом Рехер ни предпринимал, какие бы фальшивки ни печатал, никогда и никто в них не поверит. Для киевлян этот смельчак навсегда останется символом мужества и отваги. А к героям, как известно, грязь не пристает.
«Надо бы только пригласить на стадион Миколу. Притащить даже силой, если начнет отнекиваться. Непременно! Пусть увидит, пусть собственными глазами увидит, как совершаются истинные подвиги. И потом расскажет в отряде, на что способен Иван Кушниренко!»
Трепеща всем телом в предчувствии самого решающего и самого величественного момента в своей жизни, Иван еще раз пробежал глазами по пестрой афише, чтобы лишний раз убедиться, что «матч сезона» состоится действительно в воскресенье, через два дня, а затем, не ощущая под собой земли, кинулся к ближайшему телефонному автомату. С трудом набрал одеревеневшими пальцами четырехзначный номер, который ему так старательно вдалбливал в голову Эрлингер на ступеньках бокового входа в гестапо, и приник к трубке. Бесконечно долгим показалось молчание на другом конце провода!
Но вот послышался недовольный мужской голос.
— Герра Рехера! — произнес Иван тоном приказа.
— Кто спрашивает?
— Моя фамилия Кушниренко.
— Герра Рехера сейчас нет.
— Но он мне крайне нужен. Я должен немедленно сообщить ему…
— Суть дела вы можете изложить мне, я его личный секретарь.
— Это тайна государственной важности. Я должен сообщить ее лично герру Рехеру.
— Тогда звоните позже.
И Кушниренко звонил. Через каждые полчаса звонил, но Рехер словно испарился, его не могли нигде найти ни секретари, ни адъютанты. Лишь вечером, перед самым комендантским часом, Когда Иван уже окончательно изуверился, в трубке послышался знакомый голос:
— Слушаю, Кушниренко. Что там у вас?
— Только не по телефону. Я должен лично!
Короткое молчание, видимо, Рехер что-то прикидывал, а затем:
— Хорошо. Где вас подобрать?
— Нигде. Через минуту я буду у вас.
— Возле помещения гестапо вам не стоило бы показываться. Лучше встретимся…
— Пустое, кто там увидит. У меня очень срочное дело.
— Вы откуда звоните?
— От оперного театра.
— Высылаю машину!
Иван не успел вытереть пот со лба, как около него остановился неприметный автомобиль. Пока ехали, степенный, молчаливый охранник проверил у него справку из домоуправления, бесцеремонно ощупал карманы и только после этого повел к подъезду трехэтажного дома на бульваре Шевченко. Через минуту Иван уже стоял в кабинете, у раскрытого окна которого пускал дымовые кольца Рехер. Он не поздоровался, не пригласил садиться, а посмотрел на вошедшего как-то странно, словно на подопытное животное. В его взгляде Иван видел и любопытство, и скрытое торжество, и презрение, однако это его ничуть не задело. «Пусть злорадствует, наслаждается победой. Только мы еще увидим, чья возьмет. В воскресенье! На стадионе!»
— Я прибыл с чрезвычайными новостями… — сразу же выпалил Иван загодя продуманную фразу.
На лице Рехера не дрогнула ни малейшая черточка, словно эти слова адресовались совсем не ему.
— В городе только что появился посланец партизанского генерала Калашника…
Но и это сообщение не заинтересовало, не насторожило Рехера, точно он уже знал о прибытии в Киев беспалого Миколы.
— Калашник предлагает мне встречу, чтобы обсудить план вывода из Киева в леса недобитых вами подпольщиков. — Иван раскрывал все тайны, не задумываясь о том, что за эти слова, возможно, не один из его вчерашних товарищей по оружию поплатится головой.
— А зачем вы мне все это выкладываете?
Вопрос был настолько неожиданным, что Иван даже смутился и почувствовал, как заколебалась и стала исчезать из-под ног почва недавней уверенности. «Не верит! Вот тебе и стадион… Очередь из автомата по власть предержащим фашистам… А я так старался, до конца душу выворачивал. Зачем?..» Но делать было нечего, единственное, что ему оставалось, это продолжать игру:
— Хочу обменять эти сведения на пленки ваших фотофальшивок.
Такой ответ пришелся Рехеру явно по душе, в его глазах проступил интерес.
— Что ж, деловых людей я уважаю, и сторговаться мы сможем легко. Мне только не совсем понятно: почему вы находитесь здесь, а не в отряде Калашника? Насколько я помню, вы еще несколько дней назад рвались в лес в надежде сформировать там партизанскую армию…
— Рвался, но как видите… В поединке с вами я начисто проиграл и теперь трезво оцениваю обстановку: путь к большевикам вы мне закрыли навсегда.
Веселый блеск обычно невозмутимо-ледяных глаз Рехера должен был означать: и этим ответом он доволен.
— Почему же? Вы можете хоть сейчас отправляться на свидание с Калашником. Пусть вас это не удивляет, но я настойчиво советую вам встретиться с прославленным партизанским генералом.
Для Ивана это уже совсем диво: сколько раз Рехер подставлял ему ножку на дороге в лес, а тут на тебе — «настойчиво советую встретиться…». «Как все это связать воедино? Что он замышляет? Может, надеется по моим следам добраться и до Калашника?..»
— Не понимаю ваших намеков, но скажу твердо: в лес не пойду! Ведь ясно, что там меня ждет.
— Что же может вас там ждать, кроме теплого приема? Никаких компрометирующих материалов у них против вас не может быть.
— Хм, компрометирующих материалов… А кто их предъявляет в таких случаях? К тому же в отряде могли прослышать о моих частых посещениях гестаповских апартаментов.
— О, это отпадает. В гестапо привыкли работать, не оставляя после себя следов.
— Все это слова. А могу ли я быть уверен, что в руки Калашника не попали ваши фальшивки?
— Ну, знаете… — Рехер, пожалуй, по-настоящему обиделся. — Подумайте сами: зачем мне было бы передавать те снимки партизанам, когда я могу сам?..
— Ничего вы не можете! Пока я вам нужен как приманка, вы меня и пальцем не тронете. Школярская азбука! — Иван не заметил, как перешел ту незримую межу, за которой собеседники не очень заботятся о деликатности выражений.
— Допустим. Но какой смысл тогда проваливать эту «приманку», как вы изволили выразиться?
— Лично вам — никакого. Но эти снимки могли утащить агенты Калашника. Думаете, среди вашего ближайшего окружения нет его людей? Ха-ха… Погодите, они еще предъявят вам свой счет!.. Ох и предъявят!
Произнесенные с хитрым прищуром глаз, эти слова ржавым серпом полоснули по сердцу невозмутимого Рехера. Он и раньше задумывался над тем, каким образом содержание самых секретных распоряжений рейхсминистра, присланных из Берлина лично ему, становилось известно сотрудникам штаба сначала из большевистских листовок, а потом уже из его уст. Задумывался, но все не мог поверить, что возле него, такого опытного и разборчивого в связях, вьется информатор Калашника. А вот эти слова Кушниренко… Они только подтвердили: в смутные времена никто не обходится без кушниренок, как хозяйка на кухне не обходится без тряпки.
— Что ж, может, вы и правы. Но вернемся к посланцу Калашника. Когда вы отправляетесь в дорогу? Где состоится встреча с Калашником?
Этого вопроса Иван ждал и ответ приготовил заранее:
— Не знаю. Ничего этого я еще не знаю. Меня лишь информировали, что прибыл партизанский посланец, а конкретный разговор с ним состоится в воскресенье на стадионе, во время футбольного матча. В перерыве между таймами я должен расхаживать вдоль центральной трибуны, ко мне подойдет человек и скажет: «Предлагаю пари — наши выиграют со счетом пять — один». Он и сведет меня на стадионе с посланцем Калашника.
«Профессионально продумано, — отметил, про себя Рехер. — И условия встречи, и страховка, и даже место. Видно, братик покойного Иннокентия Одарчука — птица высокого полета. Но откуда у него такая прекрасная информированность? Афиши о футбольном матче появились в городе не далее как вчера. А может, он самолично все эти дни сидел в Киеве, подготавливая операцию в Пуще-Водице? Ну и наглец!»
— Что же вы намерены делать, Кушниренко?
— Об этом я хотел бы спросить у вас. Одно знаю: в лес не пойду!
— А если я прикажу? Точнее говоря, п о с о в е т у ю, чтобы вы пошли? При этом, само собой разумеется, обещаю, что в лесу с вашей головы и волоса не упадет. Не ухмыляйтесь, такая возможность у меня есть.
— Ха-ха! Что же, вы меня в танке отправите? — полностью уже вошел в свою роль Иван.
— Можно бы и в танке, но это не такая уж и надежная крепость. В моем арсенале есть более эффективные способы охраны таких, как вы. Любопытно знать, какие именно? Обычная бумага. Я велю отпечатать и распространить по всей округе воззвание к населению с вашим портретом и текстом: гестапо разыскивает известного диверсанта и террориста, за голову коего будет выплачено баснословное вознаграждение. К примеру, пятьдесят или сто тысяч рублей. Могу гарантировать: эта бумажонка будет лучшей вашей охранной грамотой.
«И в самом деле это было бы здорово! Сто тысяч — за голову диверсанта Кушниренко… Кто осмелится после такого воззвания сказать, что Кушниренко — провокатор? — сладко заныло у Ивана в груди. — Может, попросить, чтобы отпечатали такое воззвание? Но не слишком ли поздно дойдет оно до партизан? Если бы оно появилось хотя бы за несколько дней до прихода Миколы…»
— Можно и еще кое-что придумать, — видимо почувствовав колебания Ивана, продолжал Рехер. — К примеру, вы устраиваете побег группе подпольщиков, когда их будут везти на казнь в Бабий Яр. С моей точки зрения, с такими беглецами не то что к Калашнику — на край света смело можно идти…
При одной только мысли о такой операции у Ивана даже сердце остановилось. Устроить побег смертникам… Да это же венец деятельности подпольщика!
— Смешно. Разве такая операция под силу одиночке? — вырвалось у Ивана невольно. — Кто этому поверит?
— Одиночке, естественно, не под силу. Но ведь у вас под руками надежный помощник. — И ехидная улыбочка зазмеилась на тонких губах Рехера. — Советую вам во всем положиться на Омельяна. Не надо морщиться, этому человеку вы обязаны жизнью. Ну, а для порядка прихватите по собственному усмотрению еще нескольких парней. Желательно из бывших комсомольцев. В успехе можете не сомневаться. Я лично позабочусь, чтобы в районе Лукьяновского кладбища в автомашине со смертниками «отказал» мотор. Конечно, и о некоторых других деталях позабочусь. Короче, слава героя вам обеспечена.
«Вот оно что! Значит, и тут Омельян… Не собирается ли Рехер и смертников липовых мне подсунуть? — страшная догадка пронзила Ивану мозг. — Зверюга! Хочет, чтобы я эту свору «смертников» на Калашника вывел!.. Но нет! С меня хватит Бруза, Володи Синицы, Петровича… Однако как же отказаться от этой «операции»? Что придумать?»
— Вы гений! — чтобы не насторожить раньше времени Рехера, стал хитрить Иван. — Представляю, какой тарарам вызовет в Киеве такая операция! Никому из наших еще не удавалось вызволять смертников перед казнью.
— Вот вам и надлежит удивить мир! А потом, когда будете со своим «крестником» уже в лесах, я засыплю город обращениями к населению с соответственной ценой за вашу голову.
— Здорово придумано! — входил еще более в раж Иван. — Но, знаете… Мне хотелось бы, чтобы в этой операции принял участие и кто-нибудь из калашниковцев. Ему-то уж в отряде поверят.
Рехер украдкой наблюдал за возбужденным Кушниренко и тихо торжествовал свою очередную победу: вот так и попадаются воробьи на мякине.
— Идея заслуживает внимания, — согласился он, чтобы не разочаровать Ивана. — Подкиньте ее при встрече с их агентом на стадионе. Но не настаивайте, не невольте, а скажите, что встреча с Калашником откладывается на несколько дней, так как вы не можете сорвать операцию по спасению арестованных руководителей местного подполья. Мол, по достоверным данным, их в ближайший вторник на рассвете эсэсовцы должны везти в Бабий Яр на расстрел.
— Но ведь они уже расстреляны, об этом даже в газетах сообщали…
— Писали о четверых, а остальные… В таких делах нужно непременно учитывать ошибки в информации. Точность может лишь породить подозрение. Запомните это на будущее.
Иван понимающе кивнул. Но спустя мгновение снова вернулся к своему:
— Во вторник, значит. Но станут ли Калашниковы посланцы сидеть здесь до вторника? У них ведь, пожалуй, ни харчей, ни документов.
— Мелочи, все это они получат, — Рехер подошел к столу, нажал педаль тайной сигнализации и, когда в дверях застыл молчаливый секретарь, приказал: — Принесите мне три чистых аусвайса и столько же продовольственных карточек. Кстати, прихватите и билеты на воскресный футбольный матч.
А через несколько минут вручил Ивану жесткий конверт с аусвайсами, хлебными талонами и футбольными билетами, сказав при этом:
— Не вздумайте только навязывать им это все. Сначала сообщите, что у вас в штадткомендатуре есть свой человек, который может помочь документами и продуктами, и лишь после того, как они выкажут желание воспользоваться услугами этого мифического человека, проявляйте щедрость.
— Все будет в порядке! Но я хотел бы еще… — Иван уже в открытую начал издеваться над седым сибаритом: — Простите, но когда же я мог бы получить эти пленки?
Однако Рехер по-своему истолковал эти слова и ответил со снисходительной усмешкой:
— Сразу же после вашей встречи с калашниковцами. Приходите сюда по окончании операции… план ее разработайте сообща с Омельяном, — и легким кивком головы простился.
Как на крыльях летел Иван по окутанным сумерками киевским улицам, в груди у него клокотало радостное чувство — наконец-то он избавится от страшной и непосильной ноши! Дожить бы только до воскресенья, а тогда… Главное: как ловко удалось ему обвести вокруг пальца Рехера!
Но рано Иван торжествовал. Лишь только за ним закрылась дверь, Рехер приказал разыскать и доставить к нему проводника команды особого назначения Тарханова.
— Как вел себя Кушниренко после возвращения из гестапо? Что делал, где бывал, с кем общался? — такими вопросами встретил он бывшего князя.
— Ничего особенного не замечено, герр рейхсамтслейтер!
— Не замечено?.. И это говорите вы, кому я доверил дело государственной важности? Вы что, весь день пьянствовали?
— Боже упаси, весь день на службе…
— Что же это за служба, если вы даже не знаете, с кем он встречался?
— Только с вами.
— А с посланцами Калашника?
У Тарханова глаза полезли на лоб:
— Когда же это?.. Меня заверили… Кроме какого-то нищего, в дом Якимчуков никто не заходил. И Кушниренко даже словом не перекинулся с кем-либо в городе. Разве, может, по телефону.
— Ну вот что: мне этот лепет ни к чему. А Кушниренко поручаю вам лично. Не спускайте с него глаз ни днем ни ночью, контролируйте каждый шаг, каждое слово. За всеми, с кем он будет общаться в течение этих дней, установите тщательнейшее наблюдение. К тому же запишите номера аусвайсов, продкарточек, билетов на футбольный матч и с помощью полиции выясните, кому они принадлежат. Но к арестам не прибегать. Запомните, в ближайшие дни решится ваша судьба: либо вы станете тем, кем жаждете стать, либо лишитесь всего, что имеете. Идите!
Этого разговора Кушниренко, конечно, не мог знать. Опьяневший от радости, он летел к приземистому домику под глинистым обрывом с одним-единственным желанием: скорее бы настало воскресенье!
— Где ты так долго? Мы уже тут с ума сходим! — в один голос воскликнули Олина и Микола.
— Не у тещи же на блинах!
— Он еще и сердится! Оставил меня тут как в клетке, а сам — на целый день! Хотя бы предупредил… — возмутился Микола.
«А то я знал, что так выйдет. Попробовал бы ты сам с Рехером…» — чуть не сорвалось у Ивана с языка. Но вдруг он заметил мрачную решимость на лице Миколы, и сердце кольнула горькая догадка: «Чего это он надулся как сыч? Уж не Олина ли тут разболталась и он заподозрил что-то?..» При мысли, что Микола может грохнуть дверью и уйти навсегда, на лбу Ивана выступил холодный пот. Нет-нет, этого допустить нельзя! Любой ценой нужно рассеять Миколины подозрения, удержать его рядом с собой до воскресенья. Но нужные слова, как нарочно, исчезли из памяти, растерялись, точно легкие облачка в ночном небе.
— Эх, ты! И ты мог обо мне так подумать… — выжал из себя Иван, сокрушенно качая головой.
— Да ничего плохого он не думал, — принялась мирить хлопцев Олина. — Просто в городе целый день такое творится… а ты как в воду канул. Говорят, ночью в Пуще-Водице партизаны взорвали санаторий, тьма-тьмущая гитлеряк там погибла. Вот эсэсовцы весь день и лютуют. На каждом перекрестке — виселицы, повсюду облавы…
«Так вот что гремело ночью. Офицерский санаторий взлетел на воздух… Значит, рановато по нас фашисты правят молебен! Мы еще отплатим за свои раны, — запело все в Иване. Но тут он вспомнил о воскресном матче, и радость его мгновенно пригасла. — Отплатим, но не я. Хватило бы меня хоть на воскресенье…» Он взял себя в руки и, делая вид, что знает о ночных событиях значительно больше присутствующих, с хитрым прищуром глаз изрек:
— Это только начало! Киев еще не такое увидит…
Эти слова заинтересовали Миколу:
— Ты имеешь в виду что-то конкретное?
— Нынче не время забавляться абстракциями, — и жестом указал Олине на кухню. А когда та вышла и они остались вдвоем, сказал доверительно Миколе: — Встречу с Калашником, к сожалению, придется отложить на несколько дней. Я подготовил такую операцию… Я просто не в состоянии ее отменить. Ты до воскресенья можешь меня подождать?
— Что за операция, коли не секрет?
— Скоро узнаешь. Все в Киеве узнают!
Глаза Ивана пылали таким благородным огнем, что Микола невольно потупил взгляд. Его бывший руководитель ежеминутно рискует жизнью, устраивает дерзкие операции, а он… И зачем он взялся за это дело?
— Давай условимся: встречаемся в воскресенье на стадионе во время футбольного матча и прямо оттуда отправимся в лес. Вот билет на футбол, — и вытащил его из кармана, а потом, словно что-то припомнив, добавил: — Кстати, как у тебя с документами?
— Какие могут быть документы у нищего? Сума — вот и все мои документы.
Иван недовольно покачал головой:
— Не представляете вы там, в лесах, что значит появиться сейчас тв Клеве без документов. Но обойдемся без воспитательской работы: держи и знай мою доброту, — и протянул Миколе вместе с билетом аусвайс. — Недавно, — продолжал он, — мне удалось устроить в штадткомендатуру надежного человека, бывшую однокурсницу из фольксдойче. Так что мы можем теперь свободно чувствовать себя в городе с настоящими документами.
— Богато живете! — даже причмокнул Микола, увидев удостоверение мышиного цвета с красной орластой печатью и энергичным росчерком подписи.
— А ты как думал! Мы тут не сидели сложа руки. По секрету могу сообщить: не только в штадткомендатуре у меня надежные люди, а даже там… — Иван неопределенно ткнул пальцем в потолок. — Но об этом — по дороге в лес. Теперь же навести своих домашних, а в воскресенье… Не забудь: встреча на стадионе. Я подойду к тебе в перерыве между таймами. Не выходи только из своего сектора.
Микола обратил внимание на то, что Иван, пожимая его искалеченную руку, долго и пристально смотрел ему в глаза, словно бы прощался навеки. А может, догадывался, зачем его вызывали в лес?
— Ты прости, Вань, коли что не так… Поверь, зла тебе я никогда не желал.
— Ничего, ничего. А теперь счастливо!
Микола нырнул на улицу, в ночную темень, а Иван стоял и стоял посреди комнаты, не находя сил сдвинуться с места. Вот и перешагнул межу, из-за которой нет возврата! Еще двое суток… И вдруг ему показалось, что незримая стена уже встала перед ним, отделила его от окружающего мира. Как-то исподволь, медленно в него проникало странное, доныне незнакомое спокойствие, спадало напряжение, отплывали куда-то в сумерки мысли и туманилось в глазах…
— Боже, что с тобой? Взгляни на себя! — дергала его Олина за рукав. — У тебя неприятности? Ты опять поссорился с Миколой?
— Все хорошо. Просто устал…
— А мне повестку на бирже вручили… В понедельник отправляют на каторгу в Германию…
Иван вздрогнул при этих словах:
— Отправляют? Но ведь ты в положении?!
— Разве их это интересует!..
В это мгновение Олина показалась ему такой беспомощной и беззащитной, что сердце его зашлось щемящей болью. Как же она будет без него? Одна, на чужбине?.. Столько времени знал ее, сколько жил с нею под одной крышей, а только сейчас почувствовал: не было и нет у него человека дороже и роднее, чем эта простая, внешне невидная девушка. Как же он не понимал этого раньше? Почему часто был с нею груб и бессердечен? Чем может искупить свою вину за два дня до смерти?..
— Послушай, тебе в воскресенье придется уйти отсюда.
Она не поняла, что имеет в виду Иван, однако по установившейся привычке расспрашивать не стала.
— На каторгу ехать нечего! Ты пойдешь… — И тут его осенила счастливая мысль: — На тебя, Олиночка, моя последняя надежда. Ты должна перебраться через линию фронта и вручить секретарю ЦК мой отчет о работе в тылу врага. Тебе я вручаю больше чем свою судьбу.
— А как же ты? — встрепенулась Олина. — Как я могу бросить тебя одного?
— Долго я тут не останусь. У меня есть план… В несчастливое время встретились мы с тобой, Олина. Не принес я тебе ни радости, ни счастья. Но не поминай лихом: если и был я недобр, то таким меня сделала жизнь. И береги себя… Во имя нашей будущей крошки береги себя. Если будет сын, назови его… прошу только: не называй Иваном. А родится дочка… Я хочу, чтобы мою дочь назвали Надеждой. Может, хоть в ее жизни сбудутся мечты, которые для меня остались голубым маревом…
Давясь слезами, Олина упала ему на грудь. И рыдала, рыдала, пока не выбилась из сил. Тогда он подвел ее к кровати, а сам пошел к столу.
— Побудь со мной, Иваночку!
— Не могу, родная! Мне нужно за ночь успеть написать письмо в Центральный Комитет партии…
— Что ж, пора настала! — молвил Рехер и, нервно потирая руки, решительно подошел к вмурованному в стену сейфу. Заученным жестом выключил скрытую сигнализацию, с натугой отворил тяжелую дверцу, вынул из мрачного металлического нутра пухлую кожаную папку. Бережно, словно она была из хрусталя, перенес ее на стол и наклонился над нею в торжественном благоговении, как верующий перед иконой. Потертая на углах, уже заметно вылинявшая, совсем неприметная, эта охристая папка всегда возбуждала в нем какое-то неясное трепетное волнение. В ящиках и шкафах лежало немало других, более привлекательных с виду папок, однако лишь этой доверял он свои сокровеннейшие тайны. Вот уже в течение двух десятков лет.
Появилась она у Рехера едва ли не в самый черный день его жизни. В то далекое, серебристое от густого инея утро, когда, окруженные со всех сторон повстанцами, немногочисленные отряды гетманской державной варты отчаянно прорывались из восставшего Киева на запад. Он, кому поручено было руководить арьергардными боями на улицах города, прежде чем окончательно сдать врагу резиденцию ясновельможного гетмана, в порыве отчаянья вбежал в опустевший, разоренный кабинет, где еще недавно принимались исторические решения, и вдруг увидел на захламленном долу под столом оброненную кем-то или попросту выброшенную охристую папку. Недолго думая, взял ее и увез в Германию как горький символ полной катастрофы. Только значительно позже он постиг: эту папку вручила ему сама судьба. Ведь все, что потом извлекалось из нее, непременно дарило ему большие удачи. В этой папке носил к своему бывшему гимназическому однокашнику Альфреду Розенбергу, который в то время уже редактировал скромную газетку нацистской партии «Фолькишер беобахтер», первые статьи-предостережения Европе о красной угрозе с востока, — эти статьи принесли ему популярность и уважение в кругах, приближенных к фюреру; в ней созревало и сохранялось длительное время его страстное исследование о роли и значении проклятой им недавно родины в международных делах, — эта рукопись впоследствии стала книгой Розенберга «Украина — узел мировой политики». Эта книга помогла ему достичь положения идейного руководителя Вольной украинской академии в Берлине и первого советника рейхсминистра идеологии по восточным вопросам; из этой папки ложились на столы рейхсканцелярии его теоретические разработки о необходимости расчленения и переустройства большевистской империи, — они очень скоро были положены в основу политической доктрины третьего рейха. Вот потому он и отдавал преимущество этой папке, всюду возил с собой как талисман удачи.
Рехер улыбнулся своим воспоминаниям, уселся в кресло и, не скрывая волнения, вытащил из старенькой папки вложенную в плотную обложку рукопись «Итоги года» (анализ немецкого управления Украиной). Потом закрыл глаза, откинул голову назад: что-то принесут ему эти «Итоги…»? Осуществление давнишних мечтаний или, может?.. Кто-кто, а он хорошо знал, какие штормы вызовет эта рукопись, когда попадет в дебри партийной канцелярии. Разве знают там, в Берлине, где господствует массовый психоз от военных успехов, что все эти успехи на Украине уже наполовину обесценены гаулейтером Кохом и его компанией?
Да, трудно будет в это поверить, но он, Рехер, недаром столько времени провел на востоке. Собственно, рейхсминистр для того и послал его сюда, чтобы он на месте, фиксируя каждый промах в деятельности подручных Коха, смог подготовить надлежащий приговор зазнавшемуся выскочке. Розенберг, правда, об этом прямо не сказал, но Рехер тем и заслужил его уважение, что всегда понимал больше, нежели слышал со слов. Прибыв в Киев прошлой осенью, он сразу же приступил к выполнению своей деликатной миссии. Тем более что особенных трудностей это не составляло — буквально во всех сферах экономической и политической жизни практические мероприятия Коха, не говоря уже о его прихвостнях, отличались крайней тупостью и авантюризмом. И Рехеру ничего не оставалось, как тщательно собирать, якобы для месячных отчетов, документальные материалы, изучать тенденции настроений в крае, тайком вербовать сторонников, которых потом можно было бы использовать в борьбе с рейхскомиссаром. И ждал сигнала к стремительной атаке.
Но Розенберг почему-то не спешил одним махом разделаться с ненавистным гаулейтером, все выжидал да взвешивал. Лишь по завершении инспекционной поездки по Украине, уже перед самым отлетом в Берлин, он словно бы между прочим шепнул на аэродроме своему доверенному советнику: «А знаете, мне бы не помешал сейчас ваш годовой отчет. После всего, что я тут увидел и услышал, он очень бы мне пригодился».
В тот же день Рехер вызвал к себе руководителя специального отдела при штабе остминистериума в Киеве «Виртшафт-III» майора Гвидо Гласса и отдал распоряжение: в кратчайший срок подготовить и представить на рассмотрение подробный и всесторонний анализ оккупационной политики на Украине за прошлый год. Все подведомственные восточному министерству тайные и явные службы были немедленно подняты на выполнение этого задания. Из архивов извлекались и тщательно изучались копии директив гаулейтера, сопоставлялись и систематизировались донесения гебитскомиссаров, запрашивались из всяческих институций дополнительные сведения, обрабатывались и пускались в дело агентурные данные. С утра до ночи, без выходных и отгулов потели анонимные спецы «Виртшафт-III» над созданием документа, который в умелых руках должен был стать смертоносным оружием. И вот вчера вечером майор Гласс наконец привез и лично вручил Рехеру эти «Итоги года».
«До сих пор считалось аксиомой: в историческом масштабе один год — величина настолько мизерная, что ею можно легко пренебречь, — стал читать Рехер текст. — Для предыдущих эпох такое утверждение, безусловно, было правильным и универсальным. Но в нынешних условиях, когда разбуженная величественными идеями нацизма арийская раса с присущей ей энергией и решительностью взялась за коренную перестройку старого, выродившегося мира, все прежние постулаты и теоретические схемы должны быть раз и навсегда отброшены. Как совершенно справедливо определил наш непревзойденный фюрер Адольф Гитлер, теперь не годы и даже не дни решают судьбы целых народов и держав. Потому-то при нынешних условиях, богатых событиями исторического значения, календарный год надо считать таким отрезком времени, который дает возможность на основе достоверных фактов делать самые смелые выводы в любых социально-политических сферах…»
«А недурное начало! — отметил про себя Рехер. — Достаточно аргументированный философский тезис с первого же шага ссылки на Гитлера. Хорошо поработали спецы Гласса». Он снова углубился было в чтение, но вскоре секретарь сообщил, что просит аудиенции СС-оберштурмбаннфюрер Эрих Эрлингер.
— Но ведь я просил… я предупреждал, что меня нет, нет! — вспылил Рехер. — К тому же вы знаете: сегодня воскресенье, и я не обязан принимать.
— Герр оберштурмбаннфюрер прибыл из вашей квартиры. Его направил сюда Олесь.
Упоминание об Олесе сразу погасило у Рехера раздражение.
— Хорошо. Пусть войдет, — холодно кивнул он, пряча рукопись в ящик.
Через минуту в дверях появился непрошеный гость. Долговязый, неуклюжий Эрлингер никогда не отличался даже элементарной опрятностью, не говоря уже об элегантности; сейчас же он выглядел прямо-таки непристойно. Измятый китель болтался на сутулых плечах; казалось, шея Эрлингера стала еще тоньше, а личико — еще меньше и неказистее. Он как-то вяло, будто по принуждению, поднял на уровень плеча правую ладонь, приветствуя Рехера, затем, не дожидаясь приглашения, подошел к столу и и плюхнулся мешком в стоявшее рядом кресло.
— Что это с вами? — спросил сурово Рехер, заподозрив, что Эрлингер пьян.
— Беда… Страшная беда… — в отчаянии пробормотал тот в ответ.
Из негласных источников Рехеру было отлично известно, какая паника охватила здешних верховодов после трагического события в Пуще-Водице. По свидетельству агентов, в городе не было ни одного учреждения, ни одного кабинета, где бы не поселились лютая тревога, опасность, неуверенность. Как эпидемия, повсеместно распространялся страх перед завтрашним днем, вгрызался в души военных и гражданских, начальников и подчиненных, парализовал их волю и разум. Но если разная чиновничья мелкота боялась главным образом нового налета Калашника, то начальство всех рангов еще дрожало и перед грозной комиссией, которая так бесцеремонно отправила на «длительное лечение» военного коменданта Эбергарда. Слухи о киевской трагедии мгновенно дошли до рейха, и теперь из Берлина чуть не каждый день прибывали всевозможные эксперты, инспекторы, наблюдатели. Они шныряли повсюду, выискивали разные недосмотры местных властей, собирали сплетни и поклепы, и это еще больше усиливало массовую истерию. С обстановкой повальной паники в Киеве Рехер был отлично знаком, но представить себе, что вот так перетрусит сам шеф СД, никак не мог.
— Что же все-таки произошло?
— А-а, не спрашивайте, — безнадежно махнул Эрлингер рукой. — Меня утопили, принесли в жертву… Этот подлец Гальтерманн… Чтобы спасти свою шкуру, он подставил под удар меня.
— Вас освободили от службы?
— Если бы! А то назначили руководителем карательной экспедиции по ликвидации Калашника…
— И это вас так огорчило? Не понимаю.
— А я понимаю! Все понимаю! — взвизгнул Эрлингер. — Гальтерманн, чтобы избавиться от меня, готов ославить мое имя на весь рейх. Помните, как он в тот ветер взял на себя руководство боем? Думал, лавры полководца получит. Но получил по морде на Ирпене и тишком перепоручил погоню за Калашником гауптштурмфюреру Бергману. А вчера вечером… Вчера получено сообщение, что оперативная группа Бергмана начисто разгромлена партизанами при форсировании Тетерева, а сам гауптштурмфюрер пропал без вести. Теперь вы понимаете, зачем Гальтерманн уговорил Прютцмана послать меня в леса?
«А Калашник не зря, видно, кружит вокруг Киева, — обрадовался Рехер сообщению о неудачном бое эсэсовцев на реке Тетерев. — Видно, дожидается своих гонцов из Киева. Что ж, пусть ждет, они скоро вернутся. Я даже охрану к ним приставлю, чтобы никто по дороге не потерялся…»
— И все-таки я не разделяю вашего отчаяния, герр Эрлингер. Руководителю такой экспедиции совсем не обязательно самому носиться по лесам.
— Что из того? Ведь за успех операции отвечаю я. Головой отвечаю! Не приведи господь еще одной неудачной стычки с партизанами… Лучше уж в бою, чем на виселице… Нет-нет, Гальтерманн тут все рассчитал. У нас ведь закон: за каждое поражение кто-то должен заплатить головой.
«А он хоть и глупый, но хитрый, — подумал Рехер. — За недавние события в Киеве слетит еще не одна голова. И Гальтерманн уже подыскал первую кандидатуру в смертники — своего заместителя. Но он не все учел: этот нытик мне еще пригодится. И я не останусь безразличным к его судьбе».
— Значит, вам крайне нужно одолеть Калашника. Как говорят в этом крае: положить его на обе лопатки.
— Хм, легко сказать. А как я его одолею?.. Если бы в моем ведении были танки, самолеты, дивизии, а то ведь один-единственный — да и тот потрепанный — полк СС и небоеспособные венгерские части. Но разве с помощью венгров да местной полиции управиться с Калашником?
— Ну, не скажите, — хитро усмехнулся Рехер, — воюют хоть и дивизиями, а побеждают умением.
Эрлингер, видимо, понял, на что намекает Рехер, глуповато захлопал глазами и почти прошептал:
— Так вы считаете…
— Я считаю, что вам выпал счастливый случай показать свои способности. Подумайте сами: партизанский генерал разбойничает в округе, совершает налеты даже на Киев, все карательные экспедиции терпят поражение, и вот находится человек, который без танков, без самолетов и дивизий ломает хребет супербандиту. Разве это не наилучшая аттестация для солдата фюрера?
Землисто-серое лицо Эрлингера засияло улыбкой. Но тотчас же ее сменила тень печали.
— Это все слова. Если уж «Кобра» потерпела поражение…
— Да, «Кобра» потерпела крах, но иногда поражение стоит нескольких посредственных успехов. Могу даже больше сказать: кто сумеет воспользоваться опытом «Кобры», тот одержит такой успех, какой никому и не снился.
В горле Эрлингера вдруг что-то забулькало, он побагровел, налился кровью.
— Герр Рехер, а не могли бы вы… Скажите, ради бога, не могли бы вы мне помочь? Конечно, не задаром. Я обещаю… Чего только не пожелаете, сделаю все!
Рехер не спешил с ответом. Загадочно улыбаясь, рассматривал коротко остриженные ногти своих пальцев, играл бровями, а Эрлингер терпеливо ждал.
— Поднести вам на серебряной тарелке голову Калашника — этого, конечно, я обещать не могу. Но что в моих силах…
— Я знаю, вы много можете. Если бы только захотели… Прошу вас: не оставьте в беде. Мой отец что угодно сделает для вас через фюрера. Выручайте, и я — ваш слуга на всю жизнь.
— Вы уже мне это обещали, Эрлингер. Помните?.. Попробую помочь. Но условие: о нашем союзе не должна знать ни одна живая душа на этом свете!
— Ну, о чем разговор!
— И еще одно: если уж союз, то положитесь во всем на меня. Прежде всего добейтесь чрезвычайных полномочий. И без моего согласия не делайте ни шагу. Срок для ликвидации армии Калашника установлен?
— Слава богу, нет.
— Это хорошо. Пока что займитесь организационными делами и вышлите в окружающие районы разведывательные отряды. А я тем временем кое-что придумаю.
— Я буду молиться за вас!
— Лучше займитесь делом, чем молитвами. А теперь идите. Свой план я сообщу позже. — Рехер встал и протянул руку.
Эрлингер попятился к выходу. В его глазах, улыбочке, даже в осанке было столько угодливости, что Рехера чуть не стошнило: и таким слизнякам судьба вручила право руководить целым краем! Тьфу!
Оставшись один, Рехер снова выложил на стол папку с «Итогами…», однако читать уже не мог. Его исподволь охватывали тревога и нетерпение игрока, который решился идти ва-банк; в голову то и дело лезли мысли о Кушниренко. Хватит ли у этого фанатика смелости еще раз встретиться с людьми Ефрема Одарчука, которые проявили к нему такое подозрительное внимание? Не проморгает ли Тарханов? Эх, если бы князьку удалось на стадионе привязаться к кому-нибудь из псевдокалашниковцев, тогда бы он, Рехер, сумел зажать в кулак не только партизан.
Долго сидел с закрытыми глазами, обдумывая свою близкую, возможно, самую блистательную операцию. Опомнился лишь тогда, когда обеспокоенный секретарь слегка потряс его за плечо:
— Что с вами, герр рейхсамтслейтер?
— Со мной?.. — удивился и сам, что не заметил, как вошел в кабинет этот молчаливый человек. — Что у вас?
— Там дожидается аудиенции герр полицайфюрер округа.
«О господи, а этого еще что сюда принесло?! Тоже за помощью или хочет прозондировать, зачем приходил ненаглядный его заместитель?» Рехер в равной мере презирал их обоих и если поддерживал с ними отношения и даже кое в чем помогал, то только из трезвого расчета — прибрать к рукам одного и другого.
— Пусть войдет.
— Хайль Гитлер! — как на площади, гаркнул Гальтерманн, ввалившись в кабинет.
Рехер ответил. Но так, что даже исключительно беспардонный полицайфюрер не решился сдвинуться с места.
— А я к вам с добрыми вестями… — явно не зная, с чего начать, заговорил он.
«Пошел ты ко всем чертям со своими вестями!.. Почему это разные полицейские стали вваливаться сюда, когда им вздумается? Пора с этим кончать!» Рехер буквально расстреливал эсэсовца в упор презрительным взглядом.
— О, если бы вы только представили, герр рейхсамтслейтер, что за дела привели меня к вам! — многозначительно улыбаясь, попытался Гальтерманн увернуться из-под этого взгляда.
— Да будет вам известно: у меня достаточно своих дел, чтобы интересоваться делами других. К тому же, насколько я помню, сегодня воскресенье…
Гальтерманн проглотил упрек с видом ученика, покорно принимающего замечания учителя. Рехеру это понравилось, и он сразу же смягчился:
— Я просто занят сегодня… Вы что-то хотели?
— Только не мешать! Но если по правде, то мне хотелось бы стать добрым вестником… Хотя… — он многозначительно улыбнулся и приложил палец к губам. — Кстати, как быть с компанией Синицы? Мы уже всех их достаточно обработали и могли бы… Тем более что прибыла полномочная комиссия, а камеры переполнены…
Компания Синицы?.. Рехер уже забыл, что когда-то просил Гальтерманна придержать в гестаповских застенках проваленных Кушниренко подпольщиков. Для чего? Просто хотел использовать Синицу. Сфабрикованные фотографии Кушниренко сыграли уже свою роль, а в последующих поединках с ним подручные Синицы смогут очень ему, Рехеру, пригодиться.
— Мне нужно письмо, подписанное ими. Достаточно убедительное и не фальсифицированное письмо на волю, в котором они поведали бы правду, кто виновник их трагедии. Надеюсь, вас не надо учить, как это делается?
— Вы меня просто оскорбляете, — почувствовал наконец себя хозяином положения полицайфюрер. — Не то что письмо — роман настоящий напишут.
— Романы пусть они пишут для других, а мне нужно обычное письмо. И немедленно! Ну, а касательно переполненных камер… Оставьте Синицу и кого-нибудь из его ближайших соратников, остальных же — на ваше усмотрение. Но прошу вас: не морите их голодом и прекратите «обработки». Они нужны мне в нормальной форме.
— Будет сделано, как желаете, — заверил Гальтерманн, но уходить не спешил.
Чтобы побыстрее спровадить непрошеного гостя, Рехер выразительно взглянул на часы, давая этим понять, что у него нет времени на пустопорожнюю болтовню.
— Я хотел бы еще… Вы столько работаете, почему бы и не отдохнуть несколько часов? Сегодня, к примеру, на местном стадионе состоится футбольный матч… — поскрипывая ремнями, переминался с ноги на ногу полицайфюрер. — Я приехал пригласить вас на этот матч.
— Хорошо, я подумаю, — бросил Рехер и демонстративно уткнулся в бумаги.
Гальтерманну ничего не оставалось, как откланяться.
И вот Рехер снова один. Раскрыл папку и принялся читать «Итоги…». Однако не прошло и получаса, как секретарь сообщил: прибыл генерал-комиссар округа Магуния.
«Ну, это уж слишком! Что они, сговорились сегодня? Ползали бы уже перед Прютцманом и Китцингером, но зачем лезут сюда?» Кого-кого, а заядлого интригана и садиста Магунию (его даже законченные подонки в партии презирали за то, что в погоне за высоким чином упек в концлагерь свою беременную жену как неблагонадежный элемент) Рехер просто органически не терпел. И все же не принять не мог.
— Я к услугам генерал-комиссара, — сказал он секретарю, подавляя отвращение.
В кабинете все ходуном заходило, когда туда ввалился многопудовый Магуния. Тупое, обрюзгшее от постоянных перепоев лицо цвета пережженного кирпича, маленькие, невыразительные глаза в узеньких прорезях, голова, похожая на пенек, и коротко подстриженные щетинистые волосы — ни дать ни взять законченный тип вора-рецидивиста из породы «медвежатников». Магуния панибратски сунул Рехеру толстопалую, скользкую от пота руку, загудел хрипловатым басом:
— Рад приветствовать рыцаря мудрости! Но что же это получается: святое воскресенье, а мы на службе? А отдыхать когда?
— Живем по примеру фюрера: дела превыше всего, а отдых — после победы.
— О, она уже не за горами! Вы знакомы с последним сообщением главной ставки фюрера?.. Наши передовые части вышли на правый берег Волги! Ха-ха-ха…
Внезапно Рехер ощутил, как у него начинает кружиться голова от невыносимого смрада, густым облаком плывшего от Магунии. Чтобы быстрее выбраться из этого облака, он жестом пригласил гостя в кресло, а сам поспешил к распахнутому окну.
— А я думаю, дай-ка заскочу к почтенному отшельнику. В повседневных трудах нашему брату нелегко выкроить минутку для добрых приятелей. А сейчас по дороге на аэродром… — Магуния приумолк, рассчитывая, что собеседник спросит, чего это ради он едет в воскресенье на аэродром.
Но Рехер был достаточно опытным человеком, чтобы клюнуть на такую примитивную приманку. Он сделал вид, что оставил без внимания намек, и перевел разговор на другое:
— Что-то и сегодня припекает. И когда только закончится эта жара? Может, выпьем натурального вина на льду?
От подобных предложений Магуния не отказывался никогда. Он вылил в себя бокал холодного шампанского, вытер ладонью губы и, не дожидаясь вопроса о цели своей поездки на аэродром, вернулся к прежнему:
— Только что я имел конфиденциальный разговор по телефону с рейхскомиссаром Эрихом Кохом. Через час он вылетает в наш город…
Но Рехер и на этот раз не полюбопытствовал, зачем прибывает сюда гаулейтер Кох, а только проронил:
— О, это большая честь для Киева!
Магуния насупился, верно, соображая, как же все-таки ему завязать разговор.
— Как вы думаете, а не стоит ли нам отметить приезд рейхскомиссара соответствующим образом? Ведь это же такое событие…
«А с какого времени этот коховский блюдолиз стал прислушиваться к моему мнению? И чего все они сегодня так расстилаются передо мной? В чем дело?.. Затевают провокацию или сговорились втянуть в какую-то историю? Но меня голыми руками не возьмешь. Эти «Итоги…»… А вдруг Коху как раз и стало известно об «Итогах…»? С чего бы это он надумал сюда лететь?.. Нет, надо точно узнать, что все это значит». И с беззаботным видом Рехер сказал в тон Магунии:
— На этот счет двух мнений быть не может.
— Вот и прекрасно! Тогда считайте себя приглашенным на товарищеский обед. Ха-ха-ха…
Но Рехер не собирался идти ни на какие обеды, пока точно не узнает, что они не станут впоследствии поминками. Поэтому начал выкручиваться:
— В такую-то жару?..
Магуния хитро подмигнул, обнажив при этом реденькие, щербатые, пожелтевшие зубы:
— Все продумано, герр рейхсамтслейтер. Сначала мы соберемся на стадионе. Да, да, непременно на стадионе! Там мы станем свидетелями победы наших «черных молний», а потом, как спадет жара, отправимся ко мне на виллу. Так сказать, на лоно природы. Ха-ха-ха…
«И Магуния про стадион… Что все это означает? Может, узнали, что сегодня туда прибудут партизанские посланцы, и решили… Кушниренко ведь из тех, кто помолится любому богу, лишь бы это было ему выгодно. О своей встрече на стадионе он мог проинформировать не только меня, а и гестапо. Но тогда почему не предупредил меня об этом Тарханов? Прозевал? Но ведь и Эрлингер об этом не обмолвился ни словом. А уж он-то должен был знать! Да и почему бы он так перепугался, став руководителем карательной экспедиции, если бы знал об этой встрече?.. Обычная игра? Может, они уже успели связаться с Гальтерманном и заманивают меня в силки?..»
— Рейхскомиссар уже благословил этот план. Ха-ха-ха… — заметив колебания Рехера, добавил Магуния. — Он тоже будет на стадионе.
В это уж совсем трудно было поверить. Нелюдимый, маниакально осторожный гаулейтер нежданно-негаданно прилетает в Киев, где только что совершил свой дерзкий налет Калашник, и сразу же мчится на стадион, переполненный унтерменшами, которых он патологически боится. Парадокс!
И тут Рехера осенила догадка: «А не замыслил ли этот интриган поссорить меня с Альфредом?.. Мог ведь прослышать от своих берлинских покровителей, какой удар готовит по нему рейхсминистр, вот и кинулся ко мне. Не такой уж он глупец, чтобы не понимать, что уж если Розенберг и готовит ему петлю, то только моими руками. И единственная возможность для Коха избежать краха — это стравить нас с Альфредом. Тем более что это в его манере. Сначала — совместное посещение стадиона, совместная поездка на лоно природы, выпивка, а там уже донос Розенбергу, что Рехер связался с Кохом, пьянствует, ведет с ним какие-то тайные переговоры… Такой донос он настрочит сам, а свидетелями выставит Гальтерманна и Магунию…»
У Рехера при этой мысли мороз пробежал по коже. Уж он-то прекрасно представлял, как отреагирует Розенберг на такой донос. Знал, давно знал, какой лютой ненавистью ненавидят друг друга эти государственные мужи.
Вникать в историю их вражды Рехер не имел желания, однако много раз слышал из уст первого идеолога рейха, что Кох — эталон никчемности, дегенерат, потенциальный преступник, мусор, который мутная волна антирэмовских погромов выхватила из кресла мелкого чиновничка железнодорожной станции и вынесла на поверхность. Розенберг глумился как только мог и над низким происхождением ловкого гаулейтера, и над его чудовищной беспринципностью. Правда, Рехер не всегда разделял слишком уж пристрастные оценки своего патрона; по его мнению, Кох не очень-то и выделялся среди других деятелей третьего рейха: он, как и другие, был беспринципен и ограничен, жесток и завистлив, лжив и коварен; как и другие, мог сегодня ползать перед кем угодно ради личной карьеры, а завтра, достигнув ее, с легкостью необычайной продать своего покровителя. Его, Рехера, коробило только то, что этот человечек никогда не был самим собой, а вечно кого-то играл.
В молодости, говорят, Эрих Кох, которого даже родная мать считала немного придурковатым, хорошо играл роль блаженного святоши; потом ему взбрело в голову стать новоявленным Цицероном, и он на всех митингах, устраиваемых коричневорубашечниками, провозглашал речи, но такие бездарные, что о его затылок не раз разбивались тухлые яйца; когда же напялил мундир штурмовика, стал корчить из себя Наполеона, а очутившись в кресле гаулейтера Восточной Пруссии, вдруг усмотрел в своей особе вождя. Все это при любом удобном случае любил смаковать Розенберг, но больше всего его бесило — и Рехер знал это достоверно, — что Коха использовали в тайной борьбе с ним давнишние его недруги — Геринг и Борман.
Это особенно ярко проявилось год назад, 16 июля, на совещании у фюрера, где состоялось утверждение кандидатур на должности рейхскомиссаров оккупированных восточных областей. Предвидя, что Геринг и Борман непременно «высватают» в рейхскомиссары кого-нибудь из своих приспешников, Розенберг великодушно согласился поставить Коха управителем Москвы после ее падения, которая в недалеком будущем должна была стать, по словам фюрера, гигантской свалкой. Но иначе рассудили Розенберговы недруги. Геринг, видимо подсчитав, какие материальные выгоды получит его концерн, когда украинская индустрия очутится в руках своего человека, категорически запротестовал против Арно Шикеданца, которого Розенберг еще до начала военных действий против СССР намечал поставить во главе оккупационной администрации на Украине, и назвал свою кандидатуру — гаулейтера Восточной Пруссии Эриха Коха.
Конечно, вспыхнул спор. Да такой, что фюрер был вынужден в самых энергических выражениях призвать обе стороны к уступчивости. Розенберг загодя предвидел подобное течение событий и прибег к обходному маневру: согласился заменить Шикеданца другим своим сторонником — Гербертом Баком, надеясь, что при этом Герингу тоже придется снять кандидатуру Коха. Так бы, вероятно, и произошло, если бы в дело не вмешался Борман. Чтобы хоть чем-нибудь насолить высокомерному идеологу рейха, он решительно заявил, что подаст в отставку, если рейхскомиссаром Украины не будет назначен «железный Эрих». Под нажимом «большинства» фюрер утвердил Коха своим наместником на Украине, хотя было абсолютно ясно, что никакого сотрудничества между гаулейтером и рейхсминистром быть не может.
Это подтвердилось сразу же после упомянутой конференции. Кох первым делом категорически отказался сделать местом своей резиденции Киев, где восточное министерство планировало разместить оперативный штаб, а остановил свой выбор на глухом провинциальном городе Ровно; потом начал демонстративно игнорировать директивы и распоряжения своего непосредственного начальника, проводя линию, подсказанную высокими берлинскими покровителями. В результате во всех сферах жизни на Украине возникли невероятный хаос, беспорядок, путаница. Дошло до того, что Розенберг вынужден был жаловаться фюреру на своего подчиненного.
Но на сцене опять появились Геринг и Борман, и все осталось по-прежнему. Вот тогда-то Розенберг и послал своего самого доверенного советника на Украину с тайным заданием: либо склонить Коха на свою сторону, либо подготовить ему смертный приговор. Рехер, не жалея ни сил, ни энергии, действовал тонко в обоих направлениях, ибо в глубине души сам вынашивал определенные идеи касательно будущего бывшей родины. Правда, одно время, когда в крае повсеместно активизировалось большевистское подполье, ему показалось, что Кох заколебался, склонил голову, даже высказал пожелание встретиться и найти общий язык с рейхсминистром, но, как оказалось позже, то был лишь хитрый маневр. Отдав на грабеж концерну Геринга все промышленное Приднепровье, он почувствовал себя некоронованным королем края и во время проводов Розенберга с Украины потребовал, чтобы «все официальные агенты рейха на Украине были подчинены исключительно рейхскомиссару как единственному полномочному представителю фюрера на вверенной территории», явно намекая на ликвидацию оперативного штаба остминистериума в Киеве. Розенберг сделал вид, будто ничего не понял, но на аэродроме шепнул Рехеру, что время расплаты с ровенским выродком настало.
С тех пор Рехер безвыездно сидел в Киеве, готовил для своего патрона «Итоги…», ни разу не встретился и даже не разговаривал по телефону с Кохом. И вдруг этот внезапный прилет, приглашение на стадион… Он ничуть не сомневался, что идея эта исходит не от Гальтерманна и не от Магунии, а от Коха. Конечно же от Коха! Однако никак не мог сообразить, что́ тот замыслил. Поэтому остерегался ехать на стадион, но и отказаться тоже не мог. А вдруг Кох только на это и рассчитывает?
— Так мы ждем вас, герр рейхсамтслейтер, — напомнил о себе Магуния.
— Хорошо, я постараюсь приехать, — сказал Рехер с таким ощущением, будто подписывал свой смертный приговор.
Выпроводив генерал-комиссара, Рехер открыл настежь все окна, чтобы проветрить кабинет, и долго ходил из угла в угол, раздумывая, как быть. Наконец решил: немедленно сообщить шифрованной телеграммой Розенбергу о загадочном появлении Коха в Киеве и его настойчивых попытках войти в контакт, а заодно и проинформировать о том, что «Итоги…» подготовлены и через несколько дней могут быть отправлены спецпочтой в Берлин. Придя к такому выводу, он сразу же засел за чтение рукописи, предупредив перед этим секретаря, чтобы не беспокоил его ни при каких обстоятельствах.
«Итогами…» Рехер остался доволен. Собран, систематизирован и проанализирован такой материал, что даже у самого придирчивого критика не могло возникнуть сомнений касательно необъективности или поверхностности этого документа. Богатство и достоверность фактов, логичность изложения и прямо-таки научная убедительность и безукоризненность аргументации.
К тому же какой стиль! И хоть авторы не делали категоричных выводов, каждый, кто станет знакомиться с этим трудом, непременно сам придет к выводу: политика гаулейтера Коха, которую он на протяжении года проводил на Украине, зашла в тупик, ее нужно немедленно и решительно менять!
«Фюрер должен согласиться с этим, — с уверенностью думал Рехер. — А может, он давно уже видит полное банкротство Коха, но не спешит с перестановкой кадров, пока не будут выработаны новые принципы управления оккупированными территориями? Даже дураку ясно, что коховские методы не только непригодны, но и попросту преступны. Правда, выработать новые рекомендации за тысячи километров от места событий, да еще при таком количестве советников, дело нелегкое. Там ведь все — от Геринга и Бормана до Геббельса и Дарре — преследуют свои интересы в завоеванных районах и, как дурень со ступой, носятся со своими проектами управления. Но фюрер склонится, должен склониться на сторону того, кто на практике сумеет доказать эффективность и перспективность своего плана. А для этого мало трепать языком, для этого нужно овладеть положением в крае. Но куда берлинским чинохватам до такого дела! Один уже попытался поставить на колени народ, извечно славившийся своим бунтарством, с помощью концлагерей и виселиц, пыток и расправ. А чего добился? Несмотря на лютые репрессии, Украина так и не стала хотя бы второстепенной сырьевой базой для немецкой промышленности (за исключением разве что заводов Геринга); не дает и трети тех сельскохозяйственных продуктов, на которые так рассчитывал фатерлянд; даже не удовлетворила потребностей в дешевой рабочей силе. А вот пробудить к немецкому солдату смертельную ненависть, настроить против него местное население Кох сумел прекрасно. И как следствие такого головотяпства на Украине скован огромный контингент регулярных войск, которых так не хватает сейчас на фронтах, а пламя всенародной партизанской войны разгорается с каждым месяцем. И тщетно надеяться, что карательным экспедициям удастся погасить его кровью заложников или просто заподозренных. При нынешних условиях нужны новые, утонченные методы как управления, так и борьбы. А кто их подскажет фюреру?.. Кто?..»
Наученный горьким, опытом «Кобры», Рехер считал, что только он знает единственно правильный путь борьбы с партизанами. Пусть теперь другие полагаются на карательные экспедиции, а для него уже совершенно ясно: гоняться за отдельными отрядами так же бессмысленно, как пытаться вывести с поля пырей с помощью косы, — сколько ни сбивай верхушки, на их месте появятся новые, еще более крепкие стебли, пока останутся неповрежденными корни. А как подрезать корни, которые питают все возрастающее партизанское движение, он скоро покажет. Пусть только ему предоставят полную свободу действий…
К пятнадцати часам Рехер успел отредактировать «Итоги…», отправил шифровки рейхсминистру, завизировал оперативные материалы. И уже вызвал было машину, чтобы ехать на встречу с гаулейтером Кохом, как раздался стук в дверь. На этот раз вошел не секретарь, а офицер службы связи:
— Шифрованная телеграмма из Берлина.
Рехер без особого любопытства взял стандартный бланк и скользнул взглядом по тексту:
«Согласно личному распоряжению фюрера, вы назначены секретарем чрезвычайной комиссии по изучению положения в рейхскомиссариате Украина и подготовке соответственных рекомендаций. Инструкции и полномочия получите лично от доктора Ламмерса. Желаю успеха. Альфред Розенберг».
Еще раз прочел и почувствовал, как кровь хлынула в лицо, глухо застучала в висках. «Так вот почему не было сегодня отбоя от непрошеных гостей! Вот почему так неожиданно нагрянул Кох! Почуял, видно, что пахнет жареным… Но нет! Эти «Итоги…» я преподнесу фюреру как работу всей комиссии, и тогда увидим, чья возьмет».
Возбужденный и обрадованный, Рехер заметался по кабинету. Значит, создана чрезвычайная комиссия по изучению обстановки на Украине… Ведь сам факт создания такой комиссии является признанием того, что обстановка тут сложилась ненормальная! Неужели сбываются его, Рехера, надежды? Хотя сколько же можно терпеть головотяпство какого-то никчемного выскочки? Наверное, Розенберг поездил по Украине, насмотрелся на здешние порядки и, возвратившись в Берлин, имел крутой разговор с фюрером, если тот сразу же повелел создать чрезвычайную комиссию. Но почему, однако, он поручил возглавить ее Ламмерсу, который ничего не понимает в восточных вопросах? Нет, Рехер ничего не имел против Ламмерса, его беспокоило одно: сумеет ли этот амбициозный, самолюбивый и неуравновешенный человек постичь всю сложность проблемы? Проявит ли он дальнозоркость и элементарное мужество? Ведь не каждый, даже когда и увидит содеянные Кохом безобразия, решится оценить их подобающим образом, зная, какие силы стоят за его спиной. Рехер все ходил из угла в угол, размышляя, как добиться, чтобы Ламмерс принял «Итоги…» за выводы возглавляемой им комиссии. А добиться этого необходимо. Ведь тогда обычная докладная записка превратится в государственное обвинение…
— Герр рейхсамтслейтер, машина ждет, — напомнил секретарь, приоткрыв дверь. — Вам к которому часу?
Рехер взглянул на часы, и у него зарябило в глазах: время начала матча уже прошло. «А может, лучше туда и вовсе не показываться, раз опоздал?» — мелькнула мысль. Больше всего ему хотелось сейчас побыть наедине с самим собой, обдумать положение, наметить план действий, однако он решительно ступил к выходу. Вышел на залитую солнцем улицу, сел в автомобиль и внезапно почувствовал себя бесконечно одиноким. Таким одиноким и чужим в этом городе, что ему до боли захотелось сию же минуту увидеть Олеся, услышать его голос. Но слово дано — надо ехать…
Через десять минут он уже был на стадионе. Игра, как оказалось, еще не началась.
— Я лично дал распоряжение немного подождать, — лебезил лоснящийся от пота Магуния, который караулил Рехера у входа так называемой правительственной ложи.
Предупредительно распахнул дверь, возле которой полукругом стояли эсэсовцы с автоматами на изготовку, и торжественно провозгласил:
— Герр Рехер с нами!
В ложе задвигались кресла — присутствующие встали. Рехер даже смутился от такого внимания избранного общества. Среди высоких чинов он заметил приземистого Коха, и прической и манерами (руки сложены ниже живота) тот стремился походить на фюрера, заместителя Коха фон Ведельштадта, рыхлого и по-старчески ссутулившегося обергруппенфюрера Ганса Прютцмана, генерала Китцингера с моноклем на глазу, разгоряченного Гальтерманна, а также новоиспеченного коменданта Киева генерала Ремера и штадткомиссара Рогауша…
— Считаю своим долгом, господа, просить у вас извинения, — сказал, поздоровавшись, Рехер.
Но Кох решительно возразил:
— Извинений не нужно. Мы все люди долга и знаем, что такое дела. — И, протянув вперед руки, подошел к Рехеру, поздоровался, как с близким другом, взял за локоть и повел к первому ряду, чтобы усадить рядом с собой.
Они еще никогда не сидели так близко друг с другом, никогда столько не улыбались друг другу, но разговор их, однако, не клеился. Перекидывались затертыми фразами. Когда это стало бросаться в глаза присутствующим, Магуния дал знак начальнику охраны, отделявшей «правительственную» ложу от трибун. Тот вихрем метнулся в проход между трибунами, и через минуту под бодрый марш военного венгерского оркестра на зеленое с рыжими проплешинами поле вышли две ровненькие вереницы спортсменов. В правой — дебелые, откормленные молодцы в новеньких белых в широкую черную полосу футболках и коричневых трусах с белым кантом по бокам, в левой — какие-то костлявые доходяги в напрочь вылинявшей форме.
Как и положено, были разыграны ворота, право первого удара по мячу. Все это время более чем наполовину заполненный стадион затаенно молчал. Но лишь прозвучал свисток арбитра и спортсмены в вылинявшей форме, вдруг оживившись, ринулись в атаку, как многотысячные трибуны взорвались таким ревом, свистом и аплодисментами, что чванливый гаулейтер — а Рехер это хорошо видел — пугливо втянул в плечи голову, съежился. А когда мяч оказывался у полосатых, на трибунах воцарялась гробовая тишина. Слышались только отдельные выкрики солдат:
— Вперед, «черные молнии»!
— Только победа!
— Хорошая все же игра футбол, — наклонившись к Рехеру, словно между прочим, сказал Кох, который прямо сгорал от нетерпения завязать разговор. — Когда-то в молодости я сам вот так… Мужественная, скажу я вам, забава!
Рехер утвердительно кивнул головой, однако ничего не ответил. Всем своим видом он демонстрировал, что полностью поглощен событиями на поле, хотя на самом деле вся эта беготня за мячом его ничуть не интересовала и не трогала. Спорта как развлечения он вообще не признавал и втайне презирал тех, кто склоняется перед культом грубой физической силы, хотя и понимал: массовые зрелища являются самым действенным способом взбадривания выродившегося, пораженного недугами цивилизации общества. Спортивное состязание идолов как бы сдирало с толпы чешую образования и культуры, делало людей более естественными, пробуждая в них дикие инстинкты пращуров, а главное — стандартизировало мысли и чувства. Все это, ясное дело, не для него. Поэтому хотя он и смотрел на поле, но в мыслях был так далеко отсюда, что даже не заметил, когда кончился тайм, и кто его выиграл. Только по неистовому реву трибун и той зловещей тишине, которая установилась в ложе, когда мокрые футболисты устало потрусили на отдых, понял: «молниям» всыпали по самую завязку.
— Кто придумал эту трагикомедию? — нарушил вдруг тишину голос Коха.
— Генерал Эбергард, — торопясь, чтобы его не опередили, выпалил Гальтерманн. — Футбол был самой большой страстью Эбергарда.
— Оно и видно, — сказал раздраженно Кох и, словно убегая от тысячеголосого рева трибун, бросился вон из ложи.
— В самом деле, как могли разрешить этот матч? — обратился Магуния к Гальтерманну. — Разве не понятно, какое символическое значение приобретает победа местной команды?
— Но ведь впереди второй тайм… Я уверен: «черные молнии» еще себя покажут.
Однако заверение Гальтерманна не развеяло гнетущей атмосферы в ложе. Все сидели надутые и недовольные. Только Рехера не печалило поражение «черных молний». Помня, что именно сейчас, в перерыве между таймами, Кушниренко должен встретиться с посланцами Калашника, он был сосредоточен на мысли, как бы Тарханов не прозевал решающего момента. Достаточно князьку ухватиться за «хвост» посланцев, как дорога к трижды проклятому партизанскому отряду, считай, открыта. А что касается событий на стадионе…
Проходили минуты, а стадион продолжал реветь, содрогался от ритмичных аплодисментов.
— Да заткните же им наконец глотки! Сколько можно бесноваться! — не выдержал обергруппенфюрер Прютцман.
Магуния метнул грозный взгляд на Рогауша, тот как-то бочком скользнул к микрофону. Но только в репродукторах послышался его голос, как трибуны охватило подлинное безумство. Тогда кто-то посоветовал пустить в дело венгерский военный оркестр. Музыканты уже строились на футбольном поле, как Прютцман, поведя выпуклыми глазами, сказал еще более зло:
— А музыка зачем? Приветствовать победу унтерменшей?
— Отставить музыку!
Все возмущались, нервничали, но ни у кого не хватало воображения предложить что-нибудь такое, что утихомирило бы страсти на трибунах.
— А может, отдать приказ войскам?.. — не обращаясь ни к кому в отдельности, спросил разъяренный Гальтерманн. — Один сектор прочистят, остальные прикусят языки.
И он, пожалуй, отдал бы приказ войскам, если бы против этого не восстал молчавший до сих пор генерал Китцингер. Нет, его беспокоило не то, что прольется море невинной крови, просто он остерегался, как бы во время такого массового побоища кто-нибудь из зрителей не вынул оружие и не полоснул бы по «правительственной» трибуне.
— Внимание, господа! А почему бы нам не спуститься в буфет? Не попробовать присланного нашей доблестной армией с Кавказа вина? Пусть азиаты беснуются, что нам за дело… — едва ли не впервые проявил инициативу в должности коменданта Киева генерал Ремер.
Предложение понравилось всем. С облегченным вздохом сорвались с мест и дружно двинулись к выходу.
— Герр рейхсамтслейтер, а вы? — прогудел уже с порога Магуния.
Поглощенный мыслями о калашниковских посланцах, Рехер сначала и не сообразил, чего от него хотят. Не поднимаясь с кресла, удивленно повернул голову и вдруг почувствовал… Он остро почувствовал, как что-то горячее ударило его под левое ухо, с невероятной силой отбросило назад. А в последующую секунду до его слуха донесся какой-то короткий треск, похожий на выстрел, и истерический возглас: «Смерть оккупантам!» И сразу установилась давящая, жуткая тишина. Краем глаза он еще заметил, как внизу, под ложей, завихрился водоворот людей, скрутился в черный клубок, а потом и зеленое поле с рыжими проплешинами, и пестрые ряды на трибунах, и этот клубок человеческих тел начали уплывать в кровавые сумерки.
— …Герр Рехер!.. Герр Рехер убит!..
Странным, возмутительно неуместным показался ему этот неистовый крик вблизи, но не нашлось сил не то что возразить, а даже размежить веки.
— Доктора! Немедленно доктора!.. — последнее, что пробилось в его сознание, и темная дымка забытья окутала все вокруг.
Он не помнил, как его подхватили на руки, как перенесли в просторную комнату, наспех переоборудованную под буфет, как бесцеремонно ощупывали и бинтовали голову. В сознание его привел резкий, удушливый запах. Топот ног, чье-то надсадное дыхание, выкрики:
— Господа, он жив! Жив!..
Попытался раскрыть веки — но почему такая сизая муть перед глазами? Все же постепенно стало светлеть. Вскоре он уже увидел потолок, густо покрытый трещинами, чью-то до непристойности лысую голову, потом словно из тумана стали выплывать лица, много лиц. Но где он, что с ним? Дернулся встать, но ощутил такую боль в затылке, что на глаза снова упала кровавая пелена.
— Хочу сесть… — сказал он, но голоса своего не услышал.
А лица мельтешили перед ним, одно сменялось другим.
— Сесть! — уже с яростью закричал Рехер и увидел, как все вокруг стали подобострастно улыбаться, что-то лепетать.
Его приподняли. И только тогда он все вспомнил. И первой мыслью было: «Это они умышленно так подстроили. Недаром же за фалды сюда тянули».
— Под счастливой звездой вы родились, герр рейхсамтслейтер. Мы уже думали… Выстрел был произведен почти в упор… — Кох словно бы оправдывался в том, что пуля только зацепила Рехера под левым ухом, а не продырявила череп.
— Но как мог этот негодяй проникнуть под нашу ложу? Если бы граната, он бы нас всех… — Это говорил Прютцман, который бледнел буквально на глазах. — Где полицайфюрер? Что это за охрана?
В тот же миг стремительно распахнулась дверь, и на пороге вырос Гальтерманн. Окинул всех победоносным взглядом, строго сверкнул глазами и, отчеканивая каждое слово, доложил:
— Господа! Преступник схвачен!
— Кто он? — невольно вырвалось у Рехера.
Гальтерманн словно только этого вопроса и ждал. Он бросил выразительный взгляд на высокое начальство. И, растянув губы в злорадной усмешке, процедил сквозь зубы:
— Да ваш же подопытный… Кушниренко!
От этих слов Рехеру судорогой свело руки и ноги. Неужели этот морально раздавленный, загнанный в тупик ублюдок осмелился поднять на него руку? «Нет, нет, Кушниренко на такое бы не решился! У него просто не хватило бы сообразительности с такой профессиональной ловкостью разработать план покушения. Разговоры о встрече с посланцами Калашника на стадионе — и сегодняшние многочисленные приглашения на футбольный матч… Да, здесь, безусловно, действовала рука опытного палача. И скорее всего — Гальтерманна! Кушниренко ведь до этого сидел в гестапо. А Гальтерманн?.. К тому же эту идею мог подкинуть через Прютцмана сам Кох, чтобы убрать меня с дороги. Возможно, и в Киев прилетел, чтобы справить по мне поминки… Так вот зачем они тащили меня на стадион!» — задыхался от злости Рехер на самого себя, что позволил каким-то никчемным унтерменшам обмануть, обвести себя, как мальчишку, вокруг пальца.
— Я приказал расстрелять Кушниренко посреди поля! На глазах стадиона, — сообщил Гальтерманн.
— Правильно сделали!
— Смерть, смерть гаду!
— Прикончить!
«Прикончить? Чтобы таким способом замести следы? — бритвой полоснула Рехера по сердцу догадка. — Нет, не выйдет! Кушниренко мне еще послужит. Ведь не сегодня завтра в Киев приедет Ламмерс, и тогда я выведу этих гробокопателей на чистую воду!»
— Прошу отменить приказ о расстреле. Немедленно!
Удивленные взгляды скрестились на раненом.
— Со своим убийцей я хочу расквитаться сам…
Чиновное сборище облегченно засопело, заскрипело ремнями. Краем глаза Рехер заметил, как обескураженно захлопал глазами полицайфюрер, глядя то на Прютцмана, то на Магунию.
— Так вы, может быть, сейчас?.. — наконец пробормотал он нечто совсем уж несуразное.
И Рехер, чтобы перехватить инициативу, сразу же воспользовался этой несуразностью:
— Нет, такого безрассудства я не сделаю! Если Кушниренко прикончить здесь, на стадионе, он станет в глазах тысячной толпы национальным героем. А разве в наших интересах создавать для унтерменшей героев, с которых они потом брали бы пример? Думаю, все помнят слова фюрера: большевики опасны для нашего движения даже после своей смерти.
Вокруг утвердительно закивали головами: да, эти слова фюрера они хорошо помнят! Однако Гальтерманн почему-то не тронулся с места. Как показалось Рехеру, он умышленно медлил с отменой своего приказа, давая тем самым возможность эсэсовцам прикончить Кушниренко.
— Может, я не ясно выразился?
— Ну что вы, что вы, герр рейхсамтслейтер! — вскричали все в один голос.
— Тогда прошу удовлетворить мою просьбу.
— Что же вы стоите! — гаркнул Магуния на полицайфюрера. — Немедленно отмените приказ о расстреле!
Лишь после этого тот кинулся к выходу.
— Но Кушниренко нужен мне не только живой, но и невредимый. Запомните это! — крикнул Рехер вдогонку Гальтерманну.
И сразу же провалился в черную бездну.
Світе тихий, краю милий,
Моя Україно!
За що тебе сплюндровано,
За що, мамо, гинеш?
Чи то рано до схід сонця
Богу не молилась?
Чи ти діточок непевних
Звичаю не вчила?.. —
уже который час монотонный юношеский голос будто легоньким веслом рассекает застоявшуюся гладь тишины слабо освещенного ночником кабинета Рехера.
Олесь давно потерял счет Кобзаревым думам, которые прочитал по памяти в этот душный, исполненный тревог и неожиданностей вечер. Придя домой в сумерках после напрасных блужданий по городу, он был крайне удивлен, застав здесь целое сборище сановитых военных и гражданских фашистов с печатью деланной скорби на лицах. Словно сговорившись, они все разом стали мерить его скрыто-пренебрежительными взглядами, сокрушенно покачивать головами, а он оторопело топтался у порога, не понимая, что все это значит. Только когда его втолкнули в кабинет и он увидел распластанного на диване отца в белом тюрбане бинтов, наконец постиг: случилось то, чего он более всего боялся и чего одновременно давно ждал. Постигнуть постиг, а вот поверить, что недавние его сподвижники решились на такой шаг, не мог. Зачем им было это делать?
Правда, для Олеся не было секретом, что сразу же после массовых расстрелов в Бабьем Яру несколько боевых групп по указанию подпольного центра начали специализироваться исключительно на охоте за фашистскими главарями в Киеве. Он искренне восхищался отвагой и изобретательностью неизвестных героев, которые сумели выследить и повесить на улице за ноги палача киевлян оберштурмбаннфюрера фон Роша, отправить в автомобиле на днепровское дно генерала фон Ритце, устроить на рождественские праздники в заминированном ресторане кровавую тризну офицерам вермахта, однако ему и в голову не приходило, что в список смертников внесен и его отец. И не потому, что рассчитывал на какую-то поблажку для него (в горкоме ведь знали, наверное, кем он приходился Олесю!) или считал его безгрешным перед собственным народом, он просто не мог предположить, что руководители городского подполья способны на такое безрассудство. Ведь личный советник рейхсминистра Розенберга, как это ни парадоксально, приносил мстителям исключительную пользу. Сам того не ведая, он помогал им проникать в сокровеннейшие тайны оккупантов, чем в значительной мере ослаблял силу своих единомышленников. Зачем же было его убивать? Кому это на руку?..
Вдруг, словно из тумана, перед Олесем возник бледный до синевы Кушниренко с одеревеневшей усмешкой на губах. Непонятно почему, но бывший однокурсник привиделся ему таким, каким он был в момент, когда в опустевшей хате деда на Соломенке целился ему в грудь из пистолета. До сих пор Олесь считал, что тогда Иван совершал над ним самосуд, сводил личные счеты, действовал без ведома подпольного центра, а сейчас его вдруг осенила догадка… Он боялся поверить в нее, гнал прочь зловещие мысли, но они просачивались в душу через какие-то незримые щели, наполняли ее обидой и болью. Так вот чем отплатили ему недавние сообщники, которых он принимал за искренних друзей и ради которых готов был без колебаний пойти на муки и смерть!
Олесь не заметил, когда оставили квартиру непрошеные гости, потому что не видел ничего, кроме воскового лица на высоких подушках. Не видел и не слышал.
— Почитай мне что-нибудь, сынок, — прошелестел вдруг слабый голос.
От неожиданности Олесь даже вздрогнул. Метнул взгляд на отца: неужели жив? Тот в ответ выдавил подобие улыбки. Жив! Олесь облегченно вздохнул, вытер платком холодный пот со лба, подойдя к креслу, тяжело опустился в него. Какое-то время сидел с закрытыми глазами, как бы прислушивался к гулкому стуку в груди, а потом стал потихоньку читать думы «Кобзаря», запавшие в сердце еще в колонии для беспризорных. Об извечной трагедии слишком доверчивой и простосердечной Катерины, которую предательски погубил и бросил на посмеяние злым людям гуляка-пришелец, о разрытых и оскверненных прадедовских могилах-курганах и коварно украденной воле, о горьком сиротстве вдовьих детей…
Читал и словно бы медленно отплывал в какой-то далекий и неведомый край.
Боже милий, як то мало
Святих людей на світі стало!
Один на одного кують
Кайдани в серці. А словами,
Медоточивими устами
Цілуються і часу ждуть,
Чи швидко брата в домовині
З гостей на цвинтар понесуть?..
И тут ни с того ни с сего представилось Олесю, будто он под холодным осенним дождем из последних сил месит грязь на незнакомой дороге, шагая за белым гробом, в котором лежит бездыханный отец. По одну сторону дороги стоят шпалерами в черных парадных мундирах и злорадно поблескивая мокрыми моноклями фашистские пришельцы, а по другую сторону цепенеют ряды хмурых обшарпанных земляков Олеся, и на лицах их ненависть. Но ему безразличны и злорадство одних и ненависть других; увязая по колено в грязи, он одиноко ступает за белым гробом, и сердце у него разрывается, кровоточит от чувства вины перед отцом, которому он не удосужился никогда и ничем помочь, посоветовать, утешить. Даже перед его кончиной не удосужился спросить: где и от кого получил он смертельную рану, почему наотрез отказался лечь в госпиталь, хотя на этом настаивали врачи? Занятый своими заботами, Олесь ни разу не вспомнил про отца в тот фатальный день, когда с утра до ночи слонялся по глухим уголкам Татарки и Подола. А зачем? Чтобы хоть случайно встретить кого-нибудь из подпольщиков? Но что изменилось бы, встреть он и впрямь кого-нибудь из них? Разве бы ему поверили? Вот если бы был жив Микола Ковтун… Один Микола мог засвидетельствовать, по чьему благословению он, Олесь, стал немецким прислужником, какие деликатные поручения Петровича выполнял, проживая под одной крышей с ближайшим розенберговским советником. Но, к превеликому горю, Микола уже никому не сможет поведать святую правду… Так что, видимо, не переступить ему этого рубежа недоверия, не развеять мрака вражды товарищей. Единственное, что ему остается, — это плестись неведомо куда за гробом и, стиснув зубы, месить задубевшими ногами грязь…
Вдруг совсем рядом зазвонил телефон. И прозвучал знакомый, прерывистый голос:
— Тарханов?.. Оправданий не нужно! Короче… Вон как! Схватили за Дарницей? А откуда известно, что она направлялась за линию фронта? Письмо в Центральный Комитет партии большевиков?.. Вот это новость!.. Но погодите, погодите! Я хочу знать: вы о своем «улове» сообщили службе безопасности?.. Ну и хорошо. Никаких сообщений! Слышите? Никаких! Письмо немедленно доставьте мне. Да, прямо на квартиру. А ее… Это — не пожелание, а строжайший приказ: девушку спрячьте хоть под землю, но не спускайте с нее глаз… Ладно, согласен. И еще одно. Впрочем, нет, приезжайте с письмом, а дальнейшие инструкции получите на месте… Я жду.
Олесь никак не может понять: кажется ему все это или на самом деле отец подал голос? Со страхом открыл веки и чуть не задохнулся от неожиданности: вместо раскисшей под осенним дождем улицы — уютный кабинет, освещенный первыми утренними лучами, вместо ненавистных чужестранцев — стеллажи, забитые книгами, картины на стенах. И что самое приятное — он не утопает в грязи, а лежит в мягком кресле, поджав онемевшие ноги. Напротив, на диване, задумавшийся отец с телефонным аппаратом на прикрытых одеялом коленях. Олесь отчетливо видел и его маленькие, совсем не мужские руки с нервными пальцами, и лучики морщин в уголках крепко сжатых губ, и сумрачные круги под запавшими глазами, но где-то в глубине сознания, перед его внутренним взором, все еще стоял свежевыструганный гроб. Чтобы побыстрее избавиться от навязчивых видений, тряхнул головой, провел ладонью по лицу.
Отец заметил его жест, оторвал взгляд от телефона.
— А, проснулся, — сказал он, вяло улыбаясь. — Что тебе снилось? Ты так стонал…
— Вот напасть… Не заметил, как и глаза сомкнулись, а уже и ночь прошла.
— Какая там ночь! Ты, считай, до рассвета угощал меня «Кобзарем». Прежде я и не догадывался, что мой сын знает наизусть всего Шевченко. Он что, твой духовный апостол?
— Скорее — единомышленник. Да это сейчас не так и важно. Скажи лучше: как ты себя чувствуешь? Что, в конце концов, произошло?
Прежде чем ответить, отец поставил на ночной столик телефон, осторожно, словно бы даже с робостью, прилег на измятые подушки и лишь потом сказал нарочито беззаботным тоном:
— Все хорошо, мой мальчик! Порода наша слишком корневистая, чтобы ее так просто можно было вырвать из святой земли. А что случилось?.. Собственно, то, что случилось, рано или поздно случается со всеми, кто имеет дело с общественным загниванием!
Понять что-либо из такого ответа было трудно, но допытываться Олесь не стал. Между ними давно установилось правило не надоедать друг другу излишними вопросами. И все же он не мог никак понять, почему отец, имея такие возможности, отказался от ухода квалифицированных врачей, а остался дома один на один с недугом. Олесь хотел было спросить об этом, но Рехер заговорил сам:
— Тебя удивляет, почему я не в госпитале?
— Это действительно странно.
— Ничего странного. В наш век госпитали перестали быть безопасным пристанищем. Частенько спецы в белых халатах, коим больные доверяют свою жизнь, тишком завершают то, что оказалось не под силу наемным убийцам.
При этих словах у Олеся перехватило дыхание, словно он уже наяву оказался по горло в грязи, и перед глазами зарябили шеренги черномундирников с моноклями и злорадными ухмылками на откормленных лицах.
— Вот оно что! Выходит, на тебя покушались твои же приспешники!..
Рехер строго взглянул на сына и поспешил возразить:
— Я этого не сказал. Просто по опыту других знаю: с больным во сто крат легче разделаться, чем со здоровым.
Из этих слов Олесь опять ничего не понял, однако в одном был абсолютно уверен: отец не очень доверяет своим приспешникам, возможно, даже подозревает, что именно они направили на него руку убийцы.
— Вот это открытие! Кто бы подумал…
— Такой век, сынок. Но ты не тревожься. Я же сказал: порода наша корневистая, ее не так легко вырвать из земли.
— Топор найдется на любые корни.
— Против топора тоже есть оружие.
— Все это — софистика, никому не нужная словесная игра. Лучше скажи: как ты можешь тянуть в одной упряжке с такими выродками?.. Неужели не видишь, что они втайне презирают тебя, ненавидят и если и терпят в своей среде, то только потому, что не могут сейчас обойтись без тебя. А настанет время… Думаешь, они забыли твое славянское происхождение? Нет, ты должен мне объяснить, что тебя соединяет с фашистскими выродками?
Видимо, Рехеру не так легко было ответить на этот вопрос, потому что он круто поднял брови, стиснул пальцами виски и надолго застыл, смежив веки.
— На все есть свои причины, — наконец проронил глухо.
— Конечно, объяснить можно все, а вот оправдать… Да на твоем месте любой человек, который уважает себя хоть капельку, непременно бы встал выше собственных обид и в тяжкую годину для своего народа разделил бы его участь. С такими возможностями, как у тебя, легко было бы сполна отплатить палачам… А ты… Они тебе петлю на шею готовят, а ты еще и выслуживаешься перед ними…
— Нет, Олесь, я ни перед кем не выслуживаюсь, — решительно возразил Рехер. — Просто иду по пути, начертанному мне судьбой. И живу верой, что когда-то настанет еще и мой час. О, тогда я отплачу всем по заслугам! Конечно, с твоей помощью.
«Что за намек? На какую помощь он рассчитывает? — встрепенулся Олесь. И его внезапно пронзила мысль, от которой он весь вспыхнул: — А вдруг отец ищет пути к нам?! — Олесю припомнились и продовольственные карточки, и зимняя поездка со Светланой в Гадяч в служебной машине отца. — Он уже давно догадывался о моих связях с подпольем, однако не стал угрожать, не прогнал от себя. Более того — перетащил сюда, возможно для того, чтобы облегчить мне доступ к секретной документации оккупантов, твердо зная, кто этими секретами воспользуется…» Не помня себя от радости, он бросился к дивану, схватил отцову руку и горячо зашептал:
— О, если бы мы оказались в одной шеренге! Поверь, я пошел бы за тобой в огонь и в воду…
— Верю, верю. И все делаю, чтобы такая пора быстрее настала.
— Так сколько же еще ждать? Скоро год, как мы знаем друг друга.
— Кто хочет победить, тот первым делом должен научиться ждать. Возможно, даже десятилетия.
— Десятилетия?.. Но во время, когда льется столько крови, грех сидеть сложа руки даже неделю.
Рехер украдкой бросил взгляд на часы, и в глубине его глаз замерцало беспокойство, даже тревога. Какое-то мгновение он пребывал в тихой задумчивости, потом брови его сомкнулись. Скрипнув зубами, он схватился за затылок.
— Что с тобой? Приступ?
Отец не ответил.
— Может, вызвать профессора Рейнгардта?
— Скажи Петеру, пусть позвонит…
Олесь бросился из кабинета, а когда вернулся, отец с виноватой улыбкой сказал:
— А тебя, сын, я прошу… Видишь ли, всю ночь мне мерещился любисток, но как я ни силился вспомнить его запах, так и не смог. За двадцать лет начисто выветрился из памяти. А такого душистого любистка, как тут, на Украине, нигде в Европе нет… Не знаю, может, это обычный для больного каприз, но почему-то кажется: достаточно вдохнуть этот пьянящий аромат, как я сразу же поднимусь на ноги. Так что ты прости меня за беспокойство, но достань хоть пучочек любистка. И, пожалуйста, с барвинком.
— Да какое там беспокойство! Я мигом…
Олесь побежал в ванную. Умылся, затем наскоро выпил стакан молока, надел чистую рубашку и вышел из дома. Несмотря на раннюю пору, было уже жарко. Сухой горячий ветер взвихривал пыль, кружил ее над городом, забивая глаза прохожим. Но Олесю казалось, что такой расчудесной погоды он вообще не помнит. Взволнованный беседой с отцом, окрыленный радужными надеждами, изо всех сил мчал прямиком к Бессарабке, забыв даже о Кушниренковой пуле в легких. Но ни любистка, ни барвинка на базаре не увидел. Несколько раз обошел ряды, приглядывался к каждому пучку зелени, но нужного ему товара никто не продавал.
Не очень еще горюя, Олесь подался на Сенной базар. Но и там на его вопрос крестьянки лишь разводили руками. Молодой картошки, луку, щавеля, укропа, петрушки — пожалуйста, а любистка… Чего нет, того нет! Кто же мог предвидеть, что в голодном Киеве найдется покупатель на такой товар?
Повертевшись на Сенном базаре, Олесь вынужден был отправиться на Подол. Должно же быть это зелье хоть на одном из киевских рынков! Должно!
А в то время, когда Олесь направлялся на Подол, в кабинет Рехера входил мужчина средних лет, сухощавый, высокий, в какой-то неопределенной полувоенной форме.
— Проводник учебной команды особого назначения князь Тарханов по вашему приказанию прибыл, — доложил он.
Рехер даже не шевельнулся, молча прощупывал князя колючими глазами. Шли минуты, а он все глядел и молчал, пока наконец тот не заговорил сам:
— Я знаю, что должен быть сурово наказан… Но, герр Рехер, поверьте: вины моей в происшедшем никакой нет. Я все делал так, как вы приказывали. В том, что Кушниренко пронес на стадион пистолет, виноваты спецы из гестапо. Такую гадину следовало еще при входе «процедить». К тому же, примите во внимание, что именно я помешал ему сделать прицельный выстрел. И сразу обезоружил…
— Довольно об этом! — произнес наконец хозяин. — Где письмо?
— Вот. Прошу. — Тарханов выхватил из нагрудного кармана кителя небольшой измятый конверт и угодливо протянул своему патрону.
— Кстати, куда вы девали Кушниренкову связную? — спросил Рехер, с любопытством рассматривая неказистую добычу и зачем-то взвешивая ее на ладони.
— Отправил на «Слепую дачу». Из этого подземелья самому дьяволу не вырваться!
— Берегите! Она вскоре мне понадобится.
Небрежно разорвал самодельный плотный конвертик и вынул густо исписанные листочки из обычной школьной тетради. На месте заголовка было четко выведено: «Письмо к партии». И дальше:
«Мои неведомые друзья! Дорогие товарищи!
Очень хочу верить, что это письмо когда-нибудь дойдет до вас. Правда, в ту пору, когда вам доведется его читать, меня, Кушниренко Ивана Родионовича, вероятно, уже не будет в живых. Обстоятельства сложились так, что завтра я должен умереть. Завершу свою последнюю боевую операцию на центральном киевском стадионе и навсегда уйду из жизни. Все уже продумано, взвешено, подготовлено. По достоверным данным, на завтрашний футбольный матч прибудут самые сановные фашистские палачи, и я воспользуюсь этим, чтобы вынести им давно заслуженный приговор. Я полностью осознаю, что после осуществления операции шансов на спасение у меня никаких: меня безусловно схватят гестаповцы на «месте преступления» и, вероятно, сразу же растерзают. Однако я без малейших колебаний и сомнений иду на самопожертвование.
Не судите меня слишком строго, постарайтесь понять, это — не проявление малодушия или отчаяния, это последнее, что я могу сделать, чтобы отомстить за своих замученных в гестаповских застенках друзей. Конечно, такой метод мести не наилучший, но что я могу сделать, когда дни мои сочтены. Фашистам уже известны мои «преступления против рейха», на меня уже давно охотятся, как на зверя, и рано или поздно схватят.
У меня с оккупантами счет особый. Не сомневаюсь, даже после моей гибели они постараются через своих тайных и явных агентов сделать все, чтобы опорочить мое имя, приклеить к нему какой-нибудь позорнейший ярлык. Но во имя победы, во имя счастливого будущего заклинаю вас: не верьте коричневым шкурам!
Собственная судьба теперь меня уже не интересует. Жить осталось очень мало, свои последние часы я хочу истратить на то, чтобы беспристрастно, с предельной правдивостью поведать вам печальную историю неравной борьбы и трагической гибели киевских подпольщиков. Уверен, что наш горький опыт, оплаченный кровью лучших сынов и дочерей партии, пригодится тем, кому выпадет счастье довести до победного конца начатое нами дело. Итак, о нашей боевой деятельности.
Для работы в подполье я был оставлен компетентными инстанциями в составе молодежной группы Евгена Броварчука, в которую входило пять человек. Самое обидное, что в нее были включены люди, плохо проверенные, случайные, неспособные для работы в подполье.
Это выяснилось буквально после вступления немцев в Киев. В то время, когда нужно было показать оккупантам, кто истинный хозяин в городе, наша группа очутилась без руля и без ветрил. Потому что руководитель наш, Евген Броварчук, неожиданно исчез. Это был подлый удар в спину. И все же мы выстояли, не пали духом. На одном из заседаний товарищи единогласно избрали меня, заместителя Броварчука, руководителем группы, которую решили назвать «Факелом»…»
— Подлец! Какой подлец! Так все извратить!.. — покачал Рехер головой.
До этой минуты он думал, что знает о Кушниренко все, а вот после прочитанного засомневался. История с Броварчуком не была для него секретом. Еще осенью прошлого года, собирая, по указанию Розенберга, материалы для так называемой «Правдивой книги», среди бумаг, представленных киевским гестапо, он наткнулся на перехваченное тюремной агентурой письмо на волю, написанное арестованным вожаком неведомой диверсионной группы Броварчуком, который, как отмечалось в служебном примечании, наложил на себя в камере руки. Так вот, этот Броварчук в своем предсмертном письме заверял своих руководителей, что, несмотря на лютые пытки, никого из сообщников не выдал (и это, кстати, подтверждалось в примечании и самим гестапо) и что выдан он фельджандармерии своим заместителем в первые же дни оккупации Киева. Это письмо заинтересовало Рехера, и он тихонько реквизировал его для своего секретного досье, надеясь со временем разыскать Броварчукова заместителя, чтобы с помощью этого письма прибрать его к рукам. Правда, надежды не увенчались успехом, разыскать того заместителя не удалось даже квалифицированнейшим агентам, и только сейчас Рехеру неожиданно открылась эта давнишняя тайна.
С полчаса, забыв обо всем на свете, не отрывал Рехер глаз от рукописных страничек, и все это время Тарханов столбом стоял у двери. Он, конечно, не догадывался о содержании перехваченного им послания за линию фронта, но по выражению лица своего хозяина, на котором то застывало искреннее удивление, то вдруг проступало отвращение, то змеилась едкая ирония, безошибочно определил: письмо весьма интересное и важное. Это подтвердил и сам Рехер, когда дочитал последний листок.
— Что ж, я доволен сегодняшним вашим «уловом», князь. Такой папирус мне пригодится.
— Рад стараться!.. Но это еще не все. — Тарханов заранее обдумал, как растопить в сердце Рехера лед после вчерашнего трагического события на стадионе. — Хочу доложить, что вчера… кроме Кушниренко нам удалось выявить еще одного владельца футбольного билета, номер которого вы изволили сообщить мне накануне. Колоритный, скажу вам, тип!
— Так что же вы до сих пор молчали! — У Рехера даже багровые пятна выступили на бледном лице.
Но Тарханова не испугали эти гневные пятна. Он позволил себе даже чуть помедлить с ответом, стал вытирать платком грязную, в ручейках пота шею.
— Кто же он? Откуда? Где сейчас? — подстегнул его Рехер новыми вопросами.
— Калека-попрошайка. Мои люди установили, что родом он из Киева — родня его и сейчас проживает на Шулявке, — но со средины зимы в городе не был. А вот откуда пришел — для всех нас загадка… Я ему троих пугачей на «хвост» прицепил. Один уже явился и доложил: после выстрела Кушниренко на стадионе нищий сразу нее махнул на Шулявку. Задворками пробирался домой, но пробыл там считанные минуты. Потом глухими переулками стал выбираться за город. Ночью он уже был в Белогородке над Ирпенем, где его ожидала подвода. Пересидел там и на рассвете тронулся в путь в направлении Бышева. Без сомнения, в леса. Двое моих филеров и сейчас сопровождают эту подводу. Так что можно ждать приятных вестей…
«Вот оно что! — чувство давно не испытываемой легкости охватило Рехера. — А Кушниренко, оказывается, все же не врал о посланцах Калашника. Этот беспалый нищий весьма похож на тертого партизанского разведчика. Но с какой целью он сюда приходил? Почему Кушниренко не ушел с ним в леса? Побаивался, что партизаны прослышали о его грехах и намереваются за это казнить или, может?.. Но вот Гальтерманн явно ни при чем! Наверное, все же идея покушения на стадионе — собственная кушниренковская идея. Понял, что завяз в подлости по самые уши, и решил хотя бы после смерти оставить по себе добрую память. Верно, и калашниковского связного заманил на стадион, чтобы тот собственными глазами увидел его «подвиг» и поведал бы обо всем партизанам. Да и это «Письмо к партии»… Неглупо придумано! Неглупо!»
— А квартиры на Шулявке и в Белогородке, где бывал этот калека, взяты под наблюдение? — поинтересовался Рехер.
— Конечно! Мои филеры имеют четкое указание: засечь все явочные пункты на возможной партизанской трассе Киев — лес.
— Как только кто-либо из филеров, сопровождающих беспалого, вернется, немедленно дайте мне знать.
— Все будет выполнено! И, думаю, вам не придется ждать долго. Самое позднее это случится завтра…
Но Рехер уже не слушал Тарханова. После всего, что сообщил ему Тарханов, он интуитивно чувствовал: дорога к отряду Лжекалашника не сегодня, так завтра будет открыта. Главное — взять ее под строжайший контроль и не спешить. Другой на его месте сразу бы бросился колошматить партизан, но он этого делать не станет. Зачем? Чтобы торбохваты, хапуги из Ровно пожинали плоды его многотрудной работы? Пусть Одарчук-младший, или как его там, еще немного поразбойничает, почешет всякую гестаповскую шушеру. Это только к лучшему, что он наделает шуму на всю Украину. Одарчуку стоило бы даже помочь сбить гонор с чванливых типов из СС. Непременно надо бы помочь через своих агентов. А вот когда коховская братия распишется в собственном бессилии…
— Что ж, вас можно бы и поздравить с успехом… — поднял он голову и остро глянул Тарханову в глаза. — Можно, если бы настоящие, незаурядные успехи не ждали вас в недалеком будущем. Помните, я обещал вам доверить операцию государственного значения? Так вот: время для подвигов настало. Вам предоставляется возможность вписать свое имя на страницы истории.
— Только прикажите: готов хоть на смерть! — с преувеличенной угодливостью выпалил Тарханов.
— Смерть не исключена в нашем деле. Кто не рискует, тот никогда ничего не достигает.
— Риск — моя стихия.
— А как ваши подопечные? Можете поручиться за них как за самого себя?
— Абсолютно! Согласно вашему указанию, я избавился от всех сомнительных и недисциплинированных элементов. Несколько «несчастных случаев» во время ночных занятий, одно «самоубийство» — и теперь команда совершенно надежна и боеспособна.
— В таком случае трубите общий сбор. И тщательно готовьтесь к продолжительному рейду. Приказ о выступлении может поступить в любой момент. Тогда же получите конкретную задачу и маршрут похода.
— Все ясно. Разрешите идти?
— Да. Но не забывайте, что я жду известий из лесу…
Тарханов отсалютовал Рехеру резко выброшенной вперед правой рукой и, зачем-то чеканя шаг, направился к двери. Мечтал ли он час назад, когда шел сюда, что ему выпадет счастье возвращаться без конвоира, видеть солнце, а не тюремную решетку?.. А тут на тебе: похвалы, поздравления, даже приглашение вписать свое имя на страницы истории… Неужели наступает момент, о котором столько мечталось и ради которого столько пережито? О, теперь он, потомственный князь Тарханов, бывший юнкер, подававший большие надежды, наконец сполна рассчитается со всеми, кто поломал ему жизнь, обрек на безвестность и жалкое прозябание! Только бы побыстрее пришел приказ выступать…
Как на крыльях вылетел он из квартиры Рехера и почти сразу же столкнулся, чуть не сбив с ног, с Олесем, поднимавшимся по мраморным ступеням с зеленью в руках. «Вечно эта гнида ползает под ногами!» — мелькнуло в голове Тарханова. Однако быстро отступил в сторону, с льстивой улыбочкой переломился в низком поклоне.
От неожиданности Олесь так и замер. Торопясь с базара к больному отцу, он никак не ожидал встретить здесь бывшего «наставника». Что привело сюда этого рецидивиста? Почему он так угодливо скалит зубы? Словно бы прикоснувшись к чему-то склизкому и омерзительному, Олесь невольно попятился к стене.
— Прошу, прошу, — уступал ему дорогу Тарханов. — Там вас ждут.
Только теперь Олесь подумал, что княжеский отпрыск мог выйти из их квартиры. Но что ему там было делать? И вдруг припомнился телефонный разговор, разбудивший его от кошмарного сна, и ужасная догадка пронзила мозг: «А не сочинил ли отец всю эту историю с любистком и барвинком лишь для того, чтобы выпроводить меня из дому и таким образом лишиться свидетеля тайного разговора с этим подонком? А я-то думал…» И почувствовал такую усталость во всем теле, что даже пучок зелени показался невероятной тяжестью. Стиснув зубы, вошел в квартиру, распахнул настежь дверь отцовского кабинета и застыл на пороге.
— О, достал-таки любисток!
Но Олесь не тронулся с места. Стоял молча, пораженный сходством отцовой улыбки с тархановской.
— Тебе что, нездоровится?.. — обеспокоенно начал Рехер, но встретился взглядом со взглядом сына и замолк.
«Какой же я доверчивый фантазер! — говорили глаза юноши. — Нет, никогда мы не станем друзьями. Мы были разными людьми и такими останемся навсегда. Что ж, судьбу никто себе сам не выбирает, она ведет нас своими путями. Так что я пойду своей дорогой, а ты, который приходишься мне отцом, обнимайся с фашистскими людоедами. И пусть нас рассудит жизнь…»
Гнетущая, жуткая тишина висела в кабинете, и ни один, ни другой не решались ее потревожить хотя бы одним словом, пока телефон не рассыпал вокруг звонкие серебристые горошины.
Как за спасательный круг ухватился Рехер за трубку, облегченно выдохнул в нее:
— Да, слушаю… Благодарю, герр генерал-комиссар, все в порядке… Нет-нет, профессор Рейнгардт опекает меня… Что? Сегодня прибывает из Берлина? Вот досада! Я ведь так хотел встретить его на аэродроме вместе с вами… Нет, пока это невозможно. Вот как встану на ноги… Утешаю себя тем, что вы передадите доктору Ламмерсу мой сердечный привет… Ну, если герр доктор найдет возможность навестить меня, буду несказанно рад…
«Несказанно рад… Да пропадите вы пропадом вместе со своим доктором Ламмерсом!» — Олесь швырнул зелень на ночной столик и пулей вылетел из кабинета.
Гости, гости… Сколько их, жданных и нежданных, приглашенных и случайных, перебывало в эти дни на квартире у Рехера!
Почин этим щедрым визитам положил не кто иной, как сам доктор Ламмерс. Не успел Рехер просмотреть утреннюю почту (ее теперь доставляли ему в постель), ознакомиться с секретными директивами Берлина, с очередной сводкой главной ставки фюрера о последних событиях на фронтах, как без всяких предупреждений нагрянул с многочисленной свитой секретарь государственной канцелярии. Как принято в подобных случаях, он выразил «самые искренние» соболезнования потерпевшему партайгеноссе, произнес несколько трафаретных проклятий в адрес большевиков и пожелал быстрейшего выздоровления. А о цели своего прибытия на Украину даже и не заикнулся.
Рехер тоже не проронил об этом ни слова, словно бы и не знал о своем назначении в состав чрезвычайной и полномочной комиссии. И не только потому, что не желал заводить деловой разговор в присутствии Коха, Ведельштадта, Магунии и их приспешников, но и по некоторым другим причинам. Если бы даже рейхссекретарь пришел сюда один, то и тогда бы он не кинулся подставлять свои плечи под ношу, которую фюрер взвалил на Ламмерса. Он хорошо знал: этот кабинетный рейхсдеятель понятия не имеет о всей сложности своего задания, как знал и то, что высокому гостю, который никогда не скрывал своего отвращения ко всему азиатскому, за какую-нибудь неделю или две никак не разобраться в хитросплетениях здешних проблем и не найти оптимальнейшего их разрешения. А это означает, что рано или поздно он просто вынужден будет обратиться за помощью. Вот тогда-то стоит пустить в ход дальнобойное, подготавливаемое в течение десятилетий оружие. А пока что пусть доверенный фюрера послоняется по краю, понюхает, чем тут пахнет, да присмотрится к тем слизнякам, коим доверено управление рейхскомиссариатом. Лишь после этого он сможет надлежащим образом оценить мудрые советы и принять «Итоги года» в качестве официальных выводов возглавляемой им комиссии. А чтобы не было неожиданностей…
Сразу же после отъезда нежданных гостей Рехер пригласил к себе оберштурмбаннфюрера Эрлингера. Приличия ради поинтересовался, как проходит подготовка к проведению карательной экспедиции и что доносит высланная заранее разведка. А уже после этого довольно деликатно намекнул, точнее — высказал сожаление, что рана оторвала его в столь горячее время от выполнения служебных обязанностей и он не имеет возможности слышать высказывания Ламмерса, которые, безусловно, стали бы для него ориентиром в дальнейшей работе на благо тысячелетнего рейха…
— Все ясно, герр Рехер, — понимающе усмехнулся обер-мастер по подглядыванию и подслушиванию. — Могу гарантировать: пока доктор Ламмерс находится на территории Киевского генерал-комиссариата, вы будете получать исчерпывающую информацию о том, куда он ездит, с кем встречается и о чем ведет разговоры. Правда, с моей стороны шпионить за секретарем рейхсканцелярии… Но для вас я пойду на все.
— Я тоже могу вам кое-что гарантировать, — многозначительно прищурился Рехер.
— Понимаю, понимаю…
Выпроводив Эрлингера, Рехер попытался снова заняться просмотром почты, но ни государственные директивы, ни ведомственные циркуляры не лезли в голову. Мысли путались, наползали одна на другую и все вертелись вокруг одного — как лучше воспользоваться нынешней обстановкой. Всем существом он ощущал: настал момент, о котором он столько мечтал и которого ждал так много лет. И надо воспользоваться им так, чтобы как можно полнее воплотить свои планы в жизнь. Ясное дело, это будет нелегко, но он должен пойти на риск, выложить свои самые весомые козыри. Кто знает, скоро ли выпадет еще такой счастливый случай. Да и выпадет ли вообще? Поэтому, пока Ламмерс знакомился с «матерью городов русских», пировал на склонах Днепра и принимал драгоценные подарки в Лавре, Рехер лихорадочно готовился к решающей в его жизни битве. И подбирал союзников.
Не обращаясь к услугам секретаря, который со вчерашнего дня нес службу прямо в передней квартиры, Рехер сам позвонил руководителю специального отдела при оперативном штабе остминистериума в Киеве «Виртшафт-III» майору Гвидо Глассу и пригласил его к себе. Тот конечно же не заставил себя долго ждать. Едва Петер успел накрыть стол на два лица, как Гласс уже рапортовал о своем прибытии.
— Нашу сегодняшнюю встречу считайте неофициальной. — Рехер небрежно, как давнему приятелю, протянул гостю руку из-за журнального столика, на котором красовались граненая бутылка румынского рома, горка шоколада, спелые черешни и другие лакомства.
Вконец смущенный Гласс еле-еле коснулся протянутой выхоленной руки, словно боялся раздавить ее в своей могучей длани, и нерешительно опустился в кресло. С любимцем Розенберга он работал уже не первый год, однако не помнил случая, чтобы этот гордый, замкнутый, во многом загадочный человек приглашал к себе кого-либо из подчиненных. А тут тебе панибратское рукопожатие, заранее приготовленное угощение…
— Вы удивлены приглашением? — словно бы отгадав мысли гостя, спросил внезапно Рехер и в упор взглянул ему в глаза.
— Как вам сказать… Не ждал.
— И напрасно. Вы завершили такое дело. Я познакомился с «Итогами года» и должен признаться: восхищен принципиальной, прямо-таки государственной постановкой проблем, широтой мышления и глубиной анализа фактов.
— В этом мало моих заслуг, я был обычным исполнителем, — попытался было возразить Гласс, но Рехер и слушать его не стал:
— О, мне известна ваша скромность! Но иногда она людям вредит. Или я не прав?
Вместо ответа майор только засопел, пораженный в самое больное место. В свои сорок шесть лет он все еще ходил в офицерах, тогда как его более ловкие однокашники по военному училищу уже носили генеральские погоны и командовали если не армиями, то по крайней мере дивизиями. А разве он глупее их или, может, меньше пользы приносит рейху? Только о его победах не пишут в газетах и нечасто его фамилия встречается в наградных списках, а если о нем и вспоминают, то лишь на узких ведомственных совещаниях, когда высшим чинам нужно на кого-то свалить вину за свои просчеты.
— Нет, вы завершили дело исключительной важности, — подливал масла в огонь Рехер. — И я уверен: высшее политическое руководство в Берлине соответственным образом оценит ваши заслуги. По крайней мере лично я возбуждаю ходатайство об этом перед доктором Ламмерсом и рейхсминистром Розенбергом.
— Бесконечно вам благодарен, герр рейхсамтслейтер, — пролепетал опьяневший от похвал Гласс.
— Единственный вам совет — проявите свое гражданское мужество до конца. Я имею в виду вот что: найдите возможность без лишнего шума переправить кому-то из членов полномочной комиссии во главе с секретарем рейхсканцелярии все материалы, которые легли в основу «Итогов…». И как можно быстрее.
— Постараюсь…
Рехер наполнил ромом бокалы и многозначительно произнес:
— За ваши успехи, Гвидо! За большие успехи!
А когда выпили, как бы между прочим спросил:
— Скажите, у вас не найдется нескольких экспертов по местной партизанщине? Но высшей квалификации.
Нахмурив брови, Гвидо с минуту размышлял. Потом сказал:
— Человек пять подберу. Таких, кто уже зарекомендовал себя на практической работе.
— Пяти достаточно. Но непременное условие — чтобы на них можно было абсолютно во всем положиться.
— Герр Рехер, этого условия можно было бы не ставить… — оскорбленно пожал плечами майор. — Разве я стал бы предлагать вам не первосортный товар? Это — лучшие мои агенты широкого профиля, завербованные еще прошлой осенью в Дарницком фильтрационном лагере. Для них не составляет никаких трудностей выступать в любой роли — от подрывника до церковного пастыря. Ну, а что касается благонадежности, то тут уж положитесь на меня.
В знак благодарности Рехер слегка кивнул головой:
— Предоставьте их на некоторое время в мое распоряжение.
— Принимаю во внимание. Когда и куда их направить?
— За ними заедут… А сейчас… — Он умышленно выдержал паузу. — Сейчас задание лично для вас: выделите группу спецов по вербовке для срочной операции. Понимаете, сегодня я получил из надежных источников сведения о тайной трассе, по которой партизаны сообщаются с местным подпольем. Если не все, то большинство переправочных пунктов на ней засекла наша служба. Нужно немедленно произвести профилактику хозяев явочных квартир с тем, чтобы хоть несколько из них заставить работать на нас. Вот их адреса, — Рехер протянул руководителю «Виртшафта» листок бумаги с адресами и фамилиями людей, которых навестил по дороге в отряд Микола. — О значении этой операции вам говорить не приходится, скажу только: она будет отнесена на ваш счет.
— Можете не сомневаться: не подведу.
На этом аудиенция закончилась.
Вскоре после отъезда Гласса в кабинет Рехера входил начальник специального инженерно-технического отделения «Ost-Bi-C», худой как палка капитан Петерс. Разговор с ним состоялся без рома и кофе. Даже не пригласив капитана сесть, Рехер сразу же спросил:
— Я хочу знать, капитан, могли бы вы обеспечить красноармейским обмундированием и оружием советского образца команду в составе пятидесяти человек? Сегодня же?
— Да хоть целый полк, — громовым голосом ответил Петерс. — После победоносной харьковской операции мы не знаем нехватки в советском снаряжении.
— Прекрасно. А как с транспортом? Этих людей необходимо посадить на колеса. Так что нужно около двадцати лошадей и с десяток бричек.
— Что-нибудь придумаю.
— Я прошу также обеспечить их подробными топографическими картами Правобережной Украины, рациями и опытными радистами.
— Позвольте уточнить: какой марки рации?
— Такой, чтобы обеспечить передачи на расстоянии не менее двухсот километров.
— Это не проблема.
— А как ваши «подпольные» типографии? Могут срочно перепечатать несколько последних номеров большевистской «Правды» и, к примеру, «Красной звезды»?
— Такого мы еще не практиковали, но если надо… Вот листовки, воззвания даже и сейчас есть на складе…
— Этот товарец тоже понадобится. И к тому же в значительном количестве. Но сейчас позарез нужны несколько последних номеров «Правды» и «Красной звезды».
— Отдублируем!
С минуту Рехер молчал, глядя исподлобья на Петерса, а потом решительно произнес:
— Если я вас правильно понял, то уже сегодня вы можете обеспечить транспортные средства, оружие, обмундирование, рации с обслугой и определенное количество советских пропагандистских материалов.
— Именно так.
— Тогда считайте, что мы обо всем договорились. Мне остается только сказать: все это передадите моим людям, которые прибудут к вам перед вечером с условной запиской: «Бурелом приближается». Запомните: «Бурелом приближается». Дальнейшие заказы на дублирование советских газет будете получать лично от меня. А теперь не теряйте времени, идите и распорядитесь, чтобы упаковали на подводы все это добро. Да не забудьте оформить соответственные документы для вывоза его за пределы Киева.
Рехер вел разговор с капитаном Петерсом, а в передней его уже ждали двое других. Еще задолго до прибытия начальника спецотдела «Ost-Bi-C» он приказал своим помощникам вызвать проводника учебной команды князя Тарханова, а также доставить одного из атаманов недавно разгромленной партизанами «Кобры» Ивана Севрюка. Поэтому только за Петерсом захлопнулась дверь, как в кабинет вошли Тарханов и Севрюк.
Словно подчеркивая торжественность и ответственность момента, Рехер долго и внимательно рассматривал их и все больше поражался тому, какие они разные. Статный, крепкий как дуб, скроенный по надежной крестьянской мерке Севрюк и невзрачный, плешивый, тощий, словно высосанный, княжий потомок. «Что может объединять этих людей от разного корня? Удастся ли им сойтись, поладить? А вдруг из-за разлада полетит кувырком весь мой замысел?.. — Тоненькое жало сомнения кольнуло Рехера в сердце. — Однако такой симбиоз может дать и прекрасные результаты. Если бы соединить боевой опыт и решительность Севрюка с тархановской ненавистью, змеиным коварством и жестокостью, то и черту бы не сносить головы…»
— Знакомьтесь, — наконец предложил он вошедшим. — Командир отдельной боевой группы партизанского соединения генерала Калашника товарищ Пугач, — указал Рехер на Тарханова.
Тот от неожиданности даже присел, а Севрюк дернулся в сторону, втянул голову в плечи.
— А это, товарищ командир, — обратился Рехер уже к Тарханову, — ваш верный заместитель по боевой части товарищ Орленко, — и кивнул на Севрюка.
Теперь глаза из орбит полезли уже у этого «товарища».
— Герр Рехер, как можно! Что за шутки!..
— Никаких шуток, — сказал он сурово. — Отныне вы на определенное время станете «товарищами». Для того я и свел вас здесь, чтобы познакомить, дать новые имена и поставить общую задачу, чего вы оба так страстно ждали.
Новоявленные «товарищи» враждебно переглянулись, однако было видно, что они так и не поняли замысла шефа. Но Рехера это не тревожило. Он вынул из ящика стола огромную топографическую карту, разостлал ее и, жестом подозвав обоих, начал говорить, отчеканивая каждое слово:
— Вам должно быть известно, что с нынешней весны советские партизаны активизировали свои действия не только в отдаленных районах Полесья, но и в непосредственной близости к Киеву. Ни кадровым немецким войскам, ни специальным формированиям СС пока что не удалось добиться существенных успехов в борьбе с ними. Это не может не породить мнения, что применяемые доселе тактические и политические методы в войне с большевистскими партизанами абсолютно непригодны для оккупированных восточных территорий. Отсюда вывод: нужно немедленно разработать и проверить на практике новые, значительно более эффективные способы борьбы. Именно это государственной важности задание я и возлагаю на вас. Во главе группы особого назначения вам надлежит отправиться под видом разведывательного отряда из партизанского соединения Калашника в леса и развернуть работу, которая бы…
— Но ведь окрестные леса кишмя кишат калашниковцами… — невольно вырвалось у Тарханова. — При первой же встрече с ними мы будем разоблачены.
— Не будете, если имеете на плечах голову, — даже не взглянул на него Рехер. — Товарищ Орленко потом расскажет вам, что представляют собой калашниковцы в действительности. Со своей стороны я могу сообщить: согласно официальным донесениям, сейчас по Украине слоняется несколько Калашников-самозванцев. В степях Приазовья, на Подолье, в днепровских плавнях вблизи Николаева, где-то в борах на Псле. Да и здесь, под Киевом, один такой появился. Не нужно много ума, чтобы понять: под этим псевдонимом действуют разные большевистские отряды и боевые группки. Так почему бы и нам не взять напрокат столь популярную среди населения вывеску?
«Товарищи» переглянулись уже более приветливо: что же, хитро задумано. Как только оно выйдет на деле?..
— На первых порах ваша задача будет состоять совсем не в том, чтобы выискивать по лесам красные банды и громить их одну за другой. Для этого у вас, ясное дело, не хватит ни наличных сил, ни опыта. Да это, собственно, и не главное. Карательные экспедиции за прошлую зиму разгромили десятки партизанских отрядов, а что это дало? Не успевали войска СС возвратиться на свои базы, как на месте разгромленных появлялись новые. И притом в еще большем количестве. Значит, вашей задачей будет нечто более сложное и весомое: вжиться в обстановку, а потом нащупывать и оголять невидимые корни, которые питают партизанское движение в крае. Я уже продумал и с вашей помощью хочу проверить на практике одну идею. Смысл ее сводится вот к чему: под видом советских партизан вы рейдируете по принципу маятника на местности к северу от Киева до самой Белоруссии. — Рука его провела по карте дугу. — Залетаете в села и хутора, конечно, с надлежащим огневым сопровождением, повсеместно созываете митинги, вручаете населению советские газеты и листовки и произносите горячие патриотические речи с призывом…
— Но кто будет выступать? Мы ведь не готовы к этому, — забеспокоился Тарханов.
Рехер скользнул по нему злым взглядом, давая понять, что прерывать его не следует.
— О докладчиках не беспокойтесь. Сегодня в ваше распоряжение поступят пятеро высококвалифицированных экспертов по партизанскому движению, которые возьмут это дело на себя. От вас и ваших подчиненных требуется одно: держать язык за зубами, чтобы ни словом, ни поступком не зародить подозрения у местных жителей. Особенно остерегайтесь самогона. С пьяницами и болтунами не церемониться! Желательно даже расстрелять на первых порах одного-двух, чтобы другим неповадно было.
Тарханов и Севрюк согласно кивнули головами.
— Так вот, — продолжал Рехер. — Страстными призывами и рассказами о своем «героизме» вы должны вызвать у населения горячие симпатии, сорвать маску со скрытых большевиков. Учтите при этом, что к вам хлынет поток желающих с оружием бороться против оккупантов. Пополнять группу категорически запрещаю! Объясняйте людям, что вы — лишь отдельная мобильная группа, выполняющая специальное задание генерала Калашника, и вследствие определенных обстоятельств не можете никого принимать к себе. Вот, мол, когда подойдут основные силы соединения… Одним словом, призывайте патриотов оставаться на местах, комплектуйте из них группы якобы для пополнения соединения Калашника, тщательно фиксируйте имена потенциальных наших противников. Эти данные немедленно сообщайте в Киев по рации — кстати, радистами и рациями вас тоже обеспечат, — а мы уж тут найдем, как ими получше воспользоваться. Повторяю: эта задача на первый период, а там, когда вы усвоите азбуку партизанской жизни… Короче, я предоставляю вам неначатую страницу истории, и в ваших силах заполнить ее такими свершениями, память о которых надолго бы пережила всех нас.
Лжепугач и Лжеорленко с благодарностью склонили перед Рехером головы.
— Сегодня вы получите оружие, красноармейское обмундирование, средства транспорта и связи, но запомните: в дальнейшем центрального обеспечения не будет. Учитесь у большевистских партизан добывать все необходимое у противника и переходите на полное самообслуживание. Единственное исключение составит медицинская помощь. Чтобы не лишать вас маневренности, мы будем тяжелобольных и раненых переправлять в стационарные госпитали. Своевременно только указывайте координаты, куда высылать транспорт. Но и в этом деле нужна осторожность и еще раз осторожность: большевистские партизаны всюду имеют свои глаза и уши. Так что места встречи с транспортом выбирайте глухие и малолюдные. Кстати, таким же способом мы будем обеспечивать вас советскими газетами и всяческими воззваниями…
Рехер неожиданно умолк, прикрыл глаза, словно припоминая, все ли наставления высказал. Спустя мгновение спросил:
— Вопросы будут?
— А как с братцем Иннокентия Одарчука? — подал голос Севрюк. — Что, если нам доведется с ним встретиться?
— Постарайтесь пока избегать с ним встречи. Конечно, это не исключает контактов с советскими партизанами вообще. Было бы особенно желательно проникнуть в тайну формирования и обеспечения оружием и всяческим снаряжением их отрядов, связей с Кремлем и с местным населением. Но в тесные контакты вступать с ними не стоит, чтобы не поставить под угрозу всю операцию.
— Это мы быстро все разузнаем, — уверенно сказал Тарханов. — Зашлем нескольких своих людей в их отряд…
— Если возникнет такая необходимость, я направлю соответственное указание по радио. А пока выполняйте то, что вам поручено. И не вздумайте своевольничать!
— А что, если на наш след нападет карательная экспедиция?
— Немедленно дайте знать об этом мне. Вступать же в переговоры или тем паче в бой с карателями категорически запрещаю! Немецкая кровь не должна пролиться ни при каких обстоятельствах… Еще будут вопросы?
Двое «товарищей» не решились разжать губы, хотя много для них оставалось неясным. И Рехер не стал их поощрять к дальнейшей беседе. Молча вынул из стола блокнот в блестящей коричневой обложке, черкнул что-то в нем, вырвал листок и велел секретарю запечатать его. А через минуту подал конверт Севрюку:
— Поезжайте по указанному адресу и вручите это начальнику спецбазы Петерсу. У него получите груженные воинским снаряжением подводы и вместе с радистами, никуда не заезжая, направляйтесь к пункту формирования «Кобры» в Святошине. Там ждите всю группу. А вы, — обратился он к Тарханову, — забирайте своих людей и следуйте к четвертому блоку в Святошине. Там экипируетесь, а с наступлением темноты на подводах отправитесь в рейд.
Рехер снова прощупал подчиненных суровым пытливым взглядом, затем вышел из-за стола, крепко пожал каждому руку и приглушенно произнес:
— Ну, как говорится, с богом!..
…Опять партизаны напомнили о себе. Да такой операцией, что ее грозное эхо быстро докатилось даже до самых высоких берлинских апартаментов.
Одним из первых узнал о ней Рехер. В воскресенье, еще до восхода солнца, его разбудил неизменный слуга и сообщил: прибыл Эрлингер и настойчиво требует аудиенции. Кому-нибудь другому Рехер не простил бы подобного нахальства, но оберштурмбаннфюрера, который в последнее время по нескольку раз в сутки докладывал о каждом шаге, о каждом слове доктора Ламмерса, принял незамедлительно.
Не поздоровавшись, не сняв фуражки, Эрлингер плюхнулся в кресло, раскинул руки, опустил голову, весь обмяк. Склонность Эрлингера к панике была Рехеру знакома, он уже привык к тому, что при малейших трудностях у этого «героя» стекленели глаза, а лицо становилось смертельно бледным, однако сейчас Рехера невольно поразило, как осунулся оберштурмбаннфюрер с позавчерашнего вечера.
«Что с ним? Не случилось ли чего с Ламмерсом или с Кохом?.. — промелькнула мысль, но Рехер сразу же отогнал ее: — К сожалению, в Киеве сейчас некому отправить Коха на тот свет… Видимо, Гальтерманн сумел-таки с помощью высокого начальства насыпать соли на хвост своему заместителю, вот он и примчался среди ночи просить защиты».
Но Эрлингер ничего не просил. Лежал в кресле с плотно сомкнутыми веками, и если бы на его тонкой шее не дергался кадык, можно было бы подумать, что он спит.
— Слушаю вас, оберштурмбаннфюрер! — надоело наконец Рехеру созерцать раскисшего эсэсовца.
Эрлингер провел ладонью по лицу и сокрушенно покачал головой:
— Опять неприятности, герр рейхсамтслейтер, страшные неприятности. Просто не знаю, за какие грехи сыплются они на мою бедную голову.
— В чем дело?
— Поступило сообщение… только что неизвестные преступники вывели из строя Фастовскую и Тетеревскую железнодорожные ветки, взорвав на них несколько мостов и переездов. Это значит, что Киев фактически отрезан от рейха. И, наверное, надолго.
Но эта новость не была для Рехера столь уж неожиданной. После разгрома «Кобры» и уничтожения нескольких сотен кадровых офицеров в Пуще-Водице от этих «неизвестных преступников» можно было ждать чего угодно. Его только поразил небывалый размах, дальновидность замысла и тактическая осмысленность ночной диверсии. Это уже не случайный укус из-за угла, характерный для прежних партизанских действий, а точно рассчитанный и хорошо обдуманный удар в самое чувствительное место. Даже человеку, малосведущему в военных делах, было ясно: тут действовала весьма опытная рука. И Рехер догадывался, чья именно. Но со своими предположениями и выводами он не спешил.
— Жертвы с нашей стороны есть? — спросил, чтобы не молчать.
— О, этого хватает! Точные сведения, правда, еще не поступили, но без жертв конечно же там не обошлось. Два эшелона с живой силой и стратегическими грузами пущены под откос. Они спешили к Волге.
— Вон как!
— Да с эшелонами еще куда ни шло — не они первые, не они и последние летят под откос! Самое ужасное то, что теперь весь южный — основной! — участок нашего фронта на добрую неделю останется без снабжения! И это в дни, когда разгорается, может, самая значительная битва всей Восточной кампании. Вы представляете, какой будет реакция главной ставки фюрера на это событие?..
Да, Рехер представлял это прекрасно! Было от чего волноваться и паниковать Эрлингеру. Без крови тут не обойдется. И Гальтерманн, несомненно, постарается, чтобы пролилась кровь не собственная, а его заместителя. В конце концов, он для этого и назначил Эрлингера руководителем карательной экспедиции, чтобы впоследствии было на кого свалить все неудачи, связанные с партизанами.
— Вы доложили о катастрофе по инстанции?
— Об этом постарались чиновники из абвера. Из Берлина уже сыплются радиограммы, запросы, приказы…
— Да, положение и впрямь неважное.
— Меня словно злой рок преследует в этой стране, — совсем пал духом оберштурмбаннфюрер. — И надо же было случиться беде именно сегодня! Железнодорожную катастрофу будто умышленно приурочили ко времени пребывания в Киеве секретаря рейхсканцелярии доктора Ламмерса…
А Рехера это-то как раз и радовало. Пусть посланец фюрера собственными глазами увидит, что тут творится, пусть расскажет об этом берлинским бонзам. Возможно, хоть После этого они наконец поймут, что не в те руки вручили руль управления Украиной. Мысленно Рехер даже благодарил партизан, которые именно сейчас совершили такую громкую диверсию на стратегической магистрали рейх — Восточный фронт. Он, конечно, ничем не выказал своей радости. Более того, принялся утешать собеседника:
— Не вешайте голову, Эрлингер. Несомненно, фюрер не простит такого вопиющего безобразия, сурово накажет виновных в этой трагедии, но при чем тут вы? Если придерживаться логики, то наказывать в первую очередь надо тех, кто своими безрассудными поступками раздул в этом крае пламя партизанской борьбы.
— О герр Рехер! Какая в наше время может быть логика! — возразил Эрлингер. — Разве вы не знаете, что в нашем ненаглядном рейхе преступником считается не тот, кто действительно виноват, а тот, кто окажется разменной монетой в крупной игре. Вот увидите, какая тут поднимется грызня, травля, подсиживание… Верите, мне иногда хочется плюнуть на все и попроситься в действующую армию. Лучше в окопах вшей кормить, чем сидеть в Киеве, как на раскаленной сковороде.
— Это у вас явно от переутомления.
— Не скажите. Я нутром чувствую, что на этот раз они меня утопят. Непременно утопят!
— Конечно, если вы будете сидеть сложа руки.
— Но что я могу делать? Первым броситься с доносами?..
Рехер поглядел на него насмешливо, но сказал строго:
— Немедленно исчезнуть из города. Пусть другие, кому положено по чину, оправдываются перед фюрером, а не вы.
— Исчезнуть?.. — Эрлингер съежился, как от холода, вжался в спинку кресла. — Но ведь Гальтерманн так меня опоганит, так оклевещет перед высшими инстанциями, что мне потом никогда не отмыться.
— А разве вы сможете этому помешать, оставшись здесь?.. То-то и оно. Я, конечно, не настаиваю, даже не советую, а просто делюсь мыслями, что на вашем месте непременно бы оставил Киев, пока все не утрясется. А что касается клеветы… — Рехер многозначительно усмехнулся: — У вас есть бескорыстный ангел-хранитель, который не раз уже отводил от вас грозу.
— Герр Рехер, вы обещаете? — подался вперед всем телом Эрлингер.
— Не люблю обещать, я привык делать.
Впервые за время беседы на осунувшемся лице Эрлингера промелькнуло некое подобие улыбки.
— Вы правы, мне действительно нужно исчезнуть из Киева. Но куда?
— Как это — куда? Дорога у вас одна — в леса. Вы ведь назначены начальником карательной экспедиции, и сейчас самое лучшее время приняться за дело. Вы, верно, уже подготовились к походу?
— А что там готовиться? В моем распоряжении лишь батальон войск СС. И тот потрепанный. А эта полицейня, венгерские части, словаки… Разве на них можно положиться? Реально я могу рассчитывать только на батальон СС.
— Этого достаточно. По моему мнению, и с одной ротой можно отправиться. Вы подумайте: заслужит ли славу командир дивизии, когда распотрошит в здешних лесах какую-то банду? Да ни за что! А вот если кому-нибудь силами роты удастся разбить грозное партизанское соединение… Разве ж вы не понимаете, что такого удачника не минуют ни слава, ни награды?
— Мне ли надеяться на такой успех? Для этого надо родиться счастливым!..
— Счастливцами не рождаются, а становятся. — Рехер поднял указательный палец и многозначительно поглядел на собеседника. — Вам должно быть известно, что меня уже давно интересует личность легендарного в здешних местах партизанского генерала Калашника. Состязаться с призраком — дело безнадежное, потому я и стремился докопаться: что представляет собой человек, который отважился совершить налет на переполненный войсками Киев и сумел уничтожить больше кадровых офицеров, чем их погибло во всей харьковской битве? И на основе достоверных данных пришел к выводу: это очень опытный, отважный и мудрый противник. Не случайно же ни одной карательной экспедиции не удавалось его заарканить. Такое понимание противника, лишенное его недооценки и пренебрежения, помогло, как мне кажется, найти реальный метод обезвреживания этого хозяина лесов. Теперь я могу с чистой совестью сказать: ключи к Калашнику лежат в моем кармане.
При этих словах оберштурмбаннфюрер нервно задвигался в кресле, зачмокал пересохшими губами. Ключи к Калашнику… Но как только заполучить эти ключи в свои руки? Ясно, что даже самые пылкие просьбы тут не помогут. В отплату Рехеру нужно предложить что-нибудь существенное. Но что? Эрлингер готов был согласиться на любые условия, пойти на преступление, лишь бы только этот седоголовый мудрец помог ему одолеть ненавистного Калашника. Тогда бы навсегда развеялись над ним черные тучи, тогда бы не только Гальтерманн, но и Прютцман вынужден был бы уступить ему свою должность!
— Так что считайте: победа над Калашником гарантирована. Через каких-нибудь два-три месяца вы сможете доложить фюреру лично, что в крае не осталось ни одного партизана. Думаю, он сумеет надлежащим образом оценить ваши заслуги.
Эрлингер словно лишился дара речи. Он долго сидел, не отрывая глаз от своего доброго гения, а потом отрывисто произнес:
— Но ведь от меня будут ждать немедленных победных реляций…
Рехер саркастически улыбнулся:
— А разве это такая уж сложная вещь посылать победные реляции? Калашник хоть и обречен, но работы вам выпадет много. Столько сел вокруг, и в каждом сидят если не явные, то потенциальные калашниковцы. И всех их нужно обезвредить. Так что красных цифр для реляций хватит. Ну, а кому уж очень захочется проверить их, пусть попробует сунуться в леса…
Только теперь Эрлингер понял суть рехеровского совета и в сердцах даже стукнул себя по колену кулаком, что не сумел сам додуматься до этого.
— Вы, как всегда, правы. Это же так просто: объявить всех туземцев партизанскими приспешниками, прочесать надлежащим образом окрестные села и хутора, превратив их в мертвую зону…
— Нет, уважаемый, это не так просто! — возразил Рехер ледяным голосом. — Объявить всех партизанами — дело нехитрое, превратить села в мертвую зону — тоже нетрудно. Но представляете ли вы, что потом вас будет ждать? Могу заверить: мы сейчас расплачиваемся горькими поражениями за те преступные прочесывания, которые проводили некоторые горе-герои осенью и зимой. Не удивляйтесь, это так. Думаете, местное население станет ждать, пока вы приедете и прочешете его, когда услышит о погромах? Да оно валом повалит в леса! За оружие возьмутся даже те, кто при других условиях и не подумал бы это сделать. Вот и получится, что своим повальным прочесыванием вы только поможете Калашнику создать еще более грозную армию. Да и если уж говорить откровенно, не думаю, чтобы вам долго позволили прочесывать край. Месть обреченных неумолима и яростна. Запомните это!
— Да, да, это не наилучший способ. Здешние унтерменши действительно не позволят мне долго заниматься прочесыванием, — поспешно отрекся оберштурмбаннфюрер от своих прежних слов.
«Законченный тип холуя. Ни собственных убеждений, ни достоинства, ни характера… Но именно на таких и надо делать ставку. Это, конечно, не Прютцман, Эрлингера легко держать в руках…» — лишний раз убеждался Рехер в правильности своего расчета.
А расчет его был прост и в то же время дальновиден — не только дискредитировать политику гаулейтера Коха и с помощью Ламмерса удалить всю коховскую камарилью с Украины, но и подыскать нужных людей, которые бы составили в будущем управленческий аппарат рейхскомиссариата. И вот всеми презираемый, внешне невзрачный заместитель Гальтерманна стал его первым избранником. Конечно, не потому, что выделялся среди других способностями или достоинствами, нет, но у Эрлингера было одно преимущество: он был глуп и имел отца, которого фюрер считал своим преданным и давним другом. А именно с помощью Эрлингера-старшего Рехер и надеялся вырвать кресло полицайфюрера всей украинской оккупированной территории для Эрлингера-младшего.
— Перед кем-либо другим я не стал бы открывать своих козырей, но перед вами… Вам я могу доверить тайну: у меня есть оружие, которое поможет избавить вас от самой большой беды. Я тщательно проанализировал деятельность всех карательных экспедиций за год, взвесил их достижения, просчеты и нашел свою систему борьбы с красными партизанами. Не хочу показаться хвастуном, однако могу с уверенностью сказать: тот, кто первым применит ее на деле, завоюет славу героя. Попомните мое слово: через полгода большевистских диверсантов тут и на развод не останется. И что самое примечательное — карательным экспедициям для этого не нужно будет носиться по лесам или превращать весь край в мертвую зону. Моя доктрина исключает бездумный террор, который только на руку врагу. Ваше, к примеру, задание будет состоять в том, чтобы изолировать от масс партизанское движение. Образно говоря, вы должны незаметно подрезать корни, которые его питают. Как это будет выглядеть на практике? Осуществляя свои рейды по хуторам и селам, вы станете действовать профилактически — находить всех потенциальных партизан и уничтожать их потом в глухих местах.
— Но откуда мне знать, кто в селах потенциальный партизан? — пожал плечами Эрлингер. — На лбу же у них не написано!
— Было ведь сказано: положитесь во всем на меня. Списками лиц, которые представляют хотя бы малейшую опасность для рейха, вас обеспечат. Единственное условие — маршрут рейда позвольте составить мне.
Преданными, прямо-таки собачьими глазами смотрел кандидат в герои на своего покровителя и явно не мог взять в толк, откуда у него могут быть списки потенциальных врагов рейха? Кто и когда сумел их составить? Почему Рехер так бескорыстен? Ведь за такую помощь можно запросить огромную плату…
— Понимаю, постичь все это так сразу нелегко. Но давайте сегодня обойдемся без лишних вопросов. Обещаю, что свою тайну я раскрою в день, когда вы получите назначение на пост полицай-фюрера рейхскомиссариата…
Наверное, Рехер точно разгадал сокровеннейшую мечту своего собеседника, потому что у того при последних словах сразу набежали на глаза слезы.
— Не сомневайтесь, это будет! Кому же еще возглавить карательные органы, как не победителю здешних партизан? Нужно лишь выиграть бой с генералом Калашником. И я уверен, что вы его выиграете. Держите только регулярную радиосвязь со мной и ни на шаг не отступайте от моих рекомендаций. Иначе…
— Герр Рехер, да я готов… Вы только прикажите!
— За приказами остановки не будет. А сейчас идите! И срочно готовьтесь к походу. Детали уточним перед вашим выступлением из Киева.
Пятясь и не сводя глаз с хозяина, направился Эрлингер к выходу. Когда достиг порога, Рехер вдруг спросил:
— Кстати, как там мой незадачливый убийца Кушниренко?
— Да, собственно, никак. Согласно вашему приказанию, сидит в одиночке под неусыпным наблюдением.
— Знаете, я хотел бы с ним встретиться. Если это не очень вас затруднит, направьте его ко мне. Но без лишнего шума.
— Что, прямо сюда?
— А почему бы и нет?
— Если вы так желаете… Через час он будет у вас…
Непотревоженную тишину утренней улицы разбудило недовольное бормотанье мотора и злобный визг тормозов. Рехер, который после отъезда Эрлингера успел побриться, сменить на голове повязку, выпить кофе и теперь от нечего делать шагал из угла в угол по кабинету, подошел к окну. Но выглянуть не решился. Какая-то непонятная тревога, таившаяся в сердце, внезапно охватила его. Было такое ощущение, что встреча, которой он так ждал и к которой столько готовился, станет для него роковой. Все же пересилил неуверенность, слегка отдернул плотную штору и увидел внизу двух здоровенных эсэсовцев в гражданском, волоком тащивших от черного «опеля» к подъезду парня в наручниках и в изодранной одежде. В глазах Рехера не появилось даже и тени злорадства, он спокойно закурил и прислонился плечом к стене, словно намеревался наблюдать пробуждение города.
Не повернул головы даже тогда, когда подручные Эрлингера ввели Кушниренко в кабинет. Они молча топтались у порога, а Рехер все стоял к ним спиной, кольцо за кольцом выпуская дым в распахнутое окно. Казалось, его совсем не интересовало, что происходит в комнате. Однако если бы кто-нибудь заглянул в окно, то увидел бы совсем иное: хозяин кабинета украдкой рассматривал отражение в стекле своего убийцы-неудачника. Даже не рассматривал, а с болезненной придирчивостью изучал обрюзгшее, в ссадинах и кровоподтеках лицо Ивана, свалявшуюся, точно пакля, с застрявшим в волосах мусором шевелюру, распухшие руки в кандалах. Но как ни вглядывался, как ни искал следов обреченности или хотя бы надломленности — не находил. Напротив, и в фигуре, и в выражении лица Кушниренко проступало спокойствие человека, который выполнил свой последний жизненный долг. Наконец Рехер повернулся и сказал:
— Снимите с него наручники! И оставьте нас вдвоем!
Эсэсовцы молча освободили Ивану руки и удалились.
— Я просил руководство службы безопасности доставить вас сюда, чтобы вручить обещанные фотографии, — и взял со стола приготовленный загодя пухлый пакет.
Иван не проронил ни звука. Подавляя боль, ножом резавшую колено, стоял с гордо поднятой головой и смотрел куда-то за окно, словно стремился взглянуть за далекий горизонт.
— Возможно, эти вещи вам перед смертью и ни к чему, но я привык держать слово. Тем более что вы оказали немецкому командованию воистину неоценимую услугу, — рассудительно продолжал Рехер, краем глаза наблюдая за Кушниренко. — Беспалый нищий, на чей след вы нас навели, действительно оказался партизанским посланцем. И теперь генерал Калашник, к которому наши лучшие агенты так долго и безуспешно искали дорогу, можно считать, уже в капкане…
Рехер заметил, как при этих словах в затуманенных глазах Ивана вспыхнуло отчаяние. Правда, всего на миг, но и этого было достаточно, чтобы понять: пущенная стрела угодила в цель.
— Это наша последняя встреча, Кушниренко. Возможно, у вас будет ко мне просьба?
Иван будто и не слышал. Стоял отрешенный и равнодушный ко всему. Но Рехера это только забавляло. Он был уверен, что это всего лишь маска и что через несколько минут он сорвет ее с противника.
— Молчите?.. Что ж, тогда скажу я. Скажу то, чего вам, наверное, никто не говорил, но что вы должны знать хотя бы напоследок… — Сложив на груди руки, с надлежащей интонацией произнес Рехер эту туманную фразу. Но тут же почувствовал, как искусственно и неуместно она прозвучала. И сразу же у него пропало желание говорить что-нибудь. Зачем? Да и к лицу ли ему, обламывавшему рога и не таким зубрам, топтать какого-то поверженного унтерменша? Однако отступать было поздно. И, сердясь на самого себя, Рехер стал произносить заранее подготовленное и обдуманное: — Я долго изучал вас, Кушниренко, и, кажется, сумел постичь до конца. Вы — не герой, хотя и пытаетесь им выглядеть. Вы просто не могли быть героем, потому что никогда не имели ни высоких порывов, ни благородных целей. Вы жили только ради себя. А, как известно, крылья не вырастают у тех, для кого собственное «я» застит мир. Не могли они, конечно, появиться и у вас. Поэтому вы должны были достигать своих целей лишь ползком на брюхе…
Слышал Иван или не слышал эту тираду, но на его распухшем от побоев лице ничто не дрогнуло.
— Однако вы и не предатель в обычном понимании этого слова, — продолжал Рехер. — Правда, не потому, что не способны на подлость, просто вам нечего было предавать. Если вы и провозглашали модные лозунги, жонглировали звонкими фразами, то делали это исключительно из шкурнических интересов. Я более чем уверен: большевиком вы никогда не были и не могли быть. Лично я — сознательный и непримиримый враг советской системы, но не могу не признать: истинные большевики умеют преданно служить марксистским идеям. А что касается вас… Вы хотели сделать так, чтобы эти идеи служили вам. Не сомневаюсь, у вас не то что к Родине, к единомышленникам, а даже к родной матери не было никогда истинной любви. Когда я знакомился с этим вашим «Письмом»… Поверьте, мне противно было его читать! Подумать только, вы сознательно оклеветали своих мертвых товарищей. Тех товарищей, которых сами же предали…
Рехер видел, что лицо Ивана покрывается смертельной бледностью, но продолжал:
— Вы, вероятно, думаете, что сейчас во мне говорит чувство мести. Ошибаетесь! Чьей-чьей, а вашей кровью пачкать рук я не стану. Справедливее всего будет, если сама жизнь вынесет вам приговор, который вы заслужили. Дело моей чести — внести только ясность касательно вашей личности. И я непременно это сделаю. Притом без каких-либо подтасовок или фальсификаций. Для этого ведь достаточно расшифровать ваше «Письмо»… — Осторожно, двумя пальцами он вынул из ящика измятый самодельный конверт, доставленный Тархановым, и небрежно бросил его на стол. — Вот к этому «Письму» я приложу записки выданных вами подпольщиков, которые они посылали из гестаповской тюрьмы на волю и которые были перехвачены соответствующей службой. Кто-кто, а уж вы должны бы знать, о чем именно идет речь в этих предсмертных посланиях. А их у нас, кстати, собралось немало… — И в подтверждение этих слов Рехер вынул из того же ящика пачку исписанных листков и слегка тряхнул ими над головой. — Так вот, все это я считаю своим долгом переправить через линию фронта. Вашей же связной Олиной. Ну, а что касается вас… Знаете, я долго думал, что делать с таким оборотнем, и пришел к выводу: вас никак нельзя расстреливать. Справедливее и благоразумнее передать в руки бывших ваших сообщников. К примеру, компании Синицы. Могу заверить: мне ничего не стоит хоть сейчас выпустить эту ватагу на волю и помочь ей добраться до партизан. Именно благодаря вам дорога туда мне теперь хорошо известна…
Рехер говорил еще о том, какие материалы из истории гибели киевского подполья он непременно опубликует в шнипенковском «Слове», но Кушниренко этого уже не слышал. Закрыв лицо распухшими руками, он как-то странно, как былинка под ветром, раскачивался из стороны в сторону, а затем стал медленно оседать на пол. И неожиданно завыл, задергался в конвульсиях. Не застонал, не зарыдал, а именно завыл протяжно и надрывно.
«Вот так бы сразу», — с облегчением вздохнул Рехер и отвернулся. Как он ждал этой минуты, чтобы вволю насладиться своей полной победой над Кушниренко! Как ждал… Но когда она пришла, эта минута, он ничего не ощутил, кроме отвращения и усталости. Да и какое могло быть для него торжество, когда где-то в глубине души неустанно ныла, набухала нарывом непонятная тревога. Такое с ним всегда случалось только перед близкой бедой, и он, как ни парадоксально, был доволен, что это предчувствие заблаговременно предупреждало его об опасности. Однако сейчас никак не мог хотя бы приблизительно представить, из-за какого угла ее следует ждать.
«Замыслили что-то против меня подручные Коха? Почуяв угрозу, конечно, они могли отважиться на какую-нибудь подлость. Но у них коротки руки, чтобы поставить мне капкан… Ламмерс? Может, он, чтобы выскользнуть из здешней игры сухим, решил отправить «Итоги года» прямо фюреру?.. Наверное, сообразил-таки, в какой адский водоворот сунул его Розенберг. Да и как не сообразить, когда почти невооруженным глазом видно, что вся эта комиссия — хитрая проделка Альфреда Розенберга, решившего загребать жар чужими руками… Но я своевременно сориентировался и не поставил своей подписи под этими «Итогами года». Так что какие могут быть ко мне здесь претензии? Все это — творение спецотдела «Виртшафт-III», я лишь довел до сведения Ламмерса, что такой документ существует… А может, натворили что-нибудь Тарханов и Севрюк? Но у них строгие инструкции. И донесения их утешительны: рейд начали по заданному маршруту, повсеместно проводят митинги, списки подозрительных лиц присылают регулярно… Что же все-таки предвещает сердце?»
Неожиданный грохот и крик, прозвучавшие в соседней комнате, вспугнули невеселые мысли Рехера. Не успел он сообразить, что могло там случиться, как дверь распахнулась и на пороге появился Олесь с искаженным от боли лицом. Рехер с первого же взгляда понял: эсэсовцы приняли Олеся за чужого и вывернули ему руки за спину. Не помня себя от гнева, стукнул кулаком по столу:
— Отпустите!
Чуть не кувырком влетел Олесь в кабинет. Остановился посреди комнаты, метнул взгляд на скрюченную фигуру на полу и растерянно спросил:
— Что это значит?
Появление сына не очень смутило Рехера. В глубине души он даже был доволен, что Олесь пришел именно сейчас. Покоробило только то, что эсэсовцы посмели дать волю рукам в его доме. И, чтобы побыстрее от них избавиться, он указал пальцем на Кушниренко и холодно приказал:
— Увести!
Эсэсовцы подхватили Ивана, надели на него наручники и поволокли к выходу.
И тут произошло невероятное. Увидев лицо арестованного, Олесь вскрикнул, инстинктивно отскочил в сторону и словно прирос спиной к дверному косяку. Рехер встревожился: не подумал ли сын, что это здесь так разрисовали арестованного?
— Что все это значит? — прошептал наконец Олесь, когда на улице заглох гул тюремного автомобиля.
— Я попросил показать моего убийцу…
Пожалуй, удар грома меньше бы поразил Олеся, чем эти слова.
— Так в тебя стрелял Кушниренко?
— А ты его знаешь? — сразу оледенел взгляд Рехера. — И даже очень хорошо… Еще по университету…
— Вот тебе на! Как же это мне раньше не пришло в голову, что вы могли быть знакомы еще по университету?.. Может, ты даже и дружил с ним?
О своих отношениях с Кушниренко Олесь, конечно, считал лучше не вспоминать. Стиснув ладонями виски, он сел в кресло, закрыл глаза.
— Что ты собираешься делать с Кушниренко?
— Его судьбу решаю не я, а гестапо.
Какую-то минуту Олесь сидел с закрытыми глазами, потом резко встал и подошел к столу. Глядя отцу прямо в лицо, решительно спросил:
— Скажи, ты мог бы оказать мне услугу?
Рехер догадывался, о какой услуге намерен говорить сын, но виду не подал:
— С радостью… Если это в моих силах.
— В твоем положении на нехватку сил нельзя жаловаться. Тем более что я хочу просить… Я знаю: в гестапо Кушниренко приговорят к смертной казни. Это несомненно. Но я прошу… Ты бы мог сказать, чтобы твоего убийцу отдали в твое полное распоряжение. Моральное право, так сказать, на твоей стороне. Да и с Гальтерманном, насколько мне известно, вы в добрых отношениях… Много ли значит для гестапо какой-то там унтерменш?..
— Извини, но зачем мне все это? Марать руки кровью я не привык.
— Но я прошу, очень прошу, чтобы ты вырвал Ивана из гестапо! — воскликнул с надрывом Олесь.
— Ну хорошо. Допустим, я возьму на себя этого бандита. А что дальше?
— Дальше… Я прошу: отдай Кушниренко мне.
В конце концов, ничего иного Рехер от сына и не ждал. Но ему вдруг пришло в голову: «А не связаны ли они, случаем, одним обетом? Должны же быть у Олеся какие-то духовные пастыри среди сообщников. Вдруг они с Кушниренко приятели еще по университету? Правда, Гальтерманн мог поручить Кушниренко заманить Олеся в большевистское подполье, чтобы иметь против меня контраргумент…»
— Согласись, мне обидно слышать из твоих уст такую просьбу. — Чтобы скрыть свое смущение, Рехер заговорил нарочито рассудительно, спокойно: — Какого-то ублюдка, который намеревался продырявить мне череп, ты просишь освободить… Я ведь знаю: ты хочешь выпустить его на свободу. Но как прикажешь понять такое твое великодушие?
О, если бы Олесь мог объяснить это хоть самому тебе! А то в душе беспросветный мрак и смятение! Другой на его месте и пальцем бы не шевельнул, не то что стал помогать тому, кем для него долгие годы был Кушниренко. Этот бывший факультетский вожак всегда терпеть не мог Олеся и, хоть не выставлял этого напоказ, где только мог подковыривал, ставил ему подножку. Возможно, Олесь и не отвечал Кушниренковым представлениям о человеке нового типа, но на совести у него не было ни лжи, ни предательства, ни безвинно пролитой крови… Чужая совесть, чужая душа в те дни мало интересовали Ивана. Только во время оккупации… Да, именно прошлой осенью в их отношениях наметился некоторый просвет. Встретясь случайно в поле, когда возвращались домой с выменянными в селах продуктами, они словно другими глазами взглянули друг на друга. И искренне пожалели, что не умели раньше жить в мире, как подобает честным людям. На прощанье Олесь даже предложил Ивану приют в своем доме, и тот согласился прийти в трудные дни. И пришел. Не скоро, правда, но пришел… с пулей, уготовленной для своего однокурсника. Пока Олесь в беспамятстве метался на госпитальной койке, кровавый смерч скосил его боевых друзей, и очутился он после выздоровления в положении оторванного от ветки листочка. Казалось, уж кто-кто, а Олесь-то должен смертельной ненавистью возненавидеть Кушниренко — в который раз тот ломал ему жизнь, — возненавидеть и искать расплаты. Было время, когда он действительно жил только желанием отомстить. Возможно, эта жажда мести и помогла ему преодолеть недуг, подняться на ноги. Но странное дело, проходили дни, и вместе с болью улетучивалась из его сердца и ненависть. А сегодня, когда вдруг увидел Кушниренко сломленным, униженным, жажда мести погасла совсем. Более того, Олесю захотелось вырвать Ивана из рук гестапо, вывести за город и сказать… Нет, сначала снять наручники, вручить револьвер, а уже тогда сказать: «Ты свободен. Иди по дороге, какую тебе подскажет твоя совесть». Интересно, неужели и за это Иван заплатит ему выстрелом из-за угла? А может, в нем все же проснется раскаяние, может, он наконец… Впрочем, это уж его личное дело, а он, Олесь, поступит так, как ему подсказывает совесть. Но как все это объяснить отцу?
Продолжительное молчание сына Рехер расценил по-своему:
— Вы, случайно, не работали вместе с Кушниренко в одной подпольной организации?
— К сожалению, нет. Если бы судьба свела нас раньше, не пришлось бы мне харкать кровью.
«А может, наоборот, — подумал Рехер. — Кушниренко давно бы продал тебя с потрохами. Если не пощадил своих главарей из горкома, то тебя… А они, наверное, действительно не были сообщниками по подполью. Кушниренко этим бы непременно воспользовался, а то ведь ни словом ни разу не обмолвился».
— Слушай, сын, как по-твоему, стал бы Кушниренко бороться за тебя так, как ты за него, если бы вы, не дай бог, поменялись ролями?
— Не уверен.
— А я абсолютно уверен: он непременно помог бы накинуть тебе на шею петлю. Так не смешон ли твой гуманизм?
— Возможно, и смешон, но меня это не трогает. Я хочу доказать, пусть даже себе самому, что для человека существует, просто должно существовать нечто выше его собственных обид. Поэтому прошу тебя… Считай, что это моя последняя просьба.
— Последняя? Почему последняя? — насторожился Рехер.
— Потому что я оставляю тебя.
Острая игла пронзила Рехеру грудь: так вот почему все утро ныло в дурном предчувствии сердце!
— И в каком же направлении, разреши полюбопытствовать, ты возьмешь курс? — попытался обратить слова сына в шутку.
— В леса. К партизанам! — отрезал Олесь с беспощадной прямотой.
Этого Рехер не ждал. О дружеских отношениях сына с руководителем киевского большевистского подполья он знал еще до гибели в заводском сквере «учителя из Старобельщины» и объяснял это обычной человеческой привязанностью (как-никак этот «учитель» спас Олесю жизнь, переправив на своей спине через ледяной Днепр), но вообразить, что Олесь отважится на открытый разрыв с отцом, Рехер не мог. Столько ведь сил приложил, чтобы привлечь сына к себе, столько надежд возлагал на его будущее, и вот тебе! Неужели Олесь в самом деле променяет родного отца на тех, лесных?..
— Ты, верно, шутишь. Почему это тебе вдруг так приспичило к партизанам?
— Не вдруг, отец. Я давно уже решил уйти отсюда, но все не представлялось подходящего случая сказать тебе об этом. А вот увидел Кушниренко… Если уж такие, как он, борются, то почему я должен сидеть сложа руки? Тем более что у меня нет больше сил оставаться в этом пекле. Постоянное подслушивание, постоянное подглядывание… Нет, не сойтись нашим дорогам!
Едва ли не впервые в жизни Рехер почувствовал свое бессилие, полную неспособность что-либо изменить. И от этого невидимый обруч крепко стиснул его раненую голову. Не ведая, как найти выход из сложившегося положения, он затягивался табачным дымом и с болезненной жадностью неотрывно смотрел Олесю в глаза. И чем дольше смотрел, тем более четко осознавал, что не сможет остаться один в этом каменном мешке, что без Олеся для него вообще жизнь станет пустой, потеряет всякий смысл.
— В леса, значит… И это с твоим-то здоровьем? С пулей в легком…
— Извини, но это уж моя забота.
— Неразумно, очень неразумно… Да и как ты найдешь дорогу к партизанам? В округе шныряет столько карательных экспедиций…
— Если другие находят, то найду и я.
— А ты представляешь, что может ждать тебя в отряде? Думаешь, партизаны встречают с распростертыми объятиями всех без разбора? Нет, они обязательно проверяют через своих здешних агентов, что ты за птица… И если узнают, где ты работал, с кем проживал под одной крышей… Тебя повесят на первом же суку!.. — Рехер понимал, что не угрозами и не запугиванием надо отговаривать сына, но другие, самые нужные сейчас слова почему-то напрочь исчезли, улетучились.
— Ты меришь всех гестаповской меркой, — усмехнулся Олесь. — В партизанах наши же, советские люди. Они должны меня понять.
— Но ты прежде должен будешь доказать им, что не подослан гестаповцами. А как ты это сделаешь? Какие аргументы приведешь?
Наверное, Рехер поразил сына в самое больное место, так как тот сразу нахмурился, опустил голову.
— Хотя я, кажется, догадываюсь, зачем тебе так понадобился Кушниренко… Но не возлагай на него напрасных надежд, даже если бы я и удовлетворил твою просьбу. Кушниренко из той породы, что, не раздумывая, родную мать пошлют на плаху, лишь бы спасти собственную шкуру.
— Жизнь уже научила меня не рассчитывать на помощь таких, как Кушниренко. Так что твои догадки совершенно безосновательны. Все же я еще раз прошу: вырви его из гестапо. За эту услугу я готов… Что угодно для тебя сделаю.
«Что угодно?.. А что ж, я мог бы отпустить того подонка в обмен на обещание Олеся забыть о походе к партизанам. От Кушниренко теперь пользы как от козла молока…» В груди Рехера радостно защемило. Любого другого из заарканенных подпольщиков Рехер не задумываясь отпустил бы по просьбе сына, но Кушниренко… После выстрела на стадионе Рехер понимал: такого выпускать на волю никак нельзя. Ведь не исключено, что, будучи отпущенным, Кушниренко, вместо того чтобы немедленно убраться отсюда, начнет снова слоняться по городу, пока не попадет на крючок гестаповских ищеек. «О, для Гальтерманна это было бы манной небесной! Тогда бы он, пожалуй, сумел меня проглотить! А Кушниренко может умышленно остаться здесь — идти ему, собственно, некуда! Остаться, чтобы и Олеся утопить! Такие непременно вслед за собой и других тащат в могилу. Или, чего доброго, пристрелит из-за угла… Нет, с Кушниренко лучше не рисковать! — Но и категорически отказать сыну Рехер не мог: обещание — это единственная возможность удержать хоть временно Олеся возле себя. — А что, если рассказать сыну о том, что ждет здешних партизан? Намекнуть, кто на самом деле выступает под именем легендарного Калашника…» Но он сразу же прогнал от себя эту мысль: с операцией Тарханова — Севрюка у него были связаны такие надежды, что о них он даже не решался говорить вслух.
— Хорошо, я постараюсь выполнить твою просьбу, — сказал Рехер после длительных размышлений. — Поверь только: сегодня или завтра отпустить Кушниренко я не смогу. В таком деле нужна осторожность и еще раз осторожность. Прежде всего я обещаю уберечь его от виселицы, а уж потом… Но условие: не спеши и ты со своим уходом в лес. Такие вещи тоже второпях делать не полагается. Давай лучше все трезво обсудим.
— Лишнее! Я все уже взвесил и обдумал. Ведь у меня было достаточно времени для раздумий и в госпитале, и тут…
— Ради бога, не подумай только, что я собираюсь тебя отговаривать. Если уж решил… Конечно, каждому на моем месте было бы больно отречение сына, но заверяю: за полы тебя держать не стану. Значит, такая уж у нас судьба, что не пришлось пройти жизнь плечом к плечу. Но я тебе не враг и прошу на прощанье меня выслушать.
С минуту Олесь колебался, потом прошел в угол и опустился в кресло. Присел и Рехер на край стола, торжествуя в душе свою маленькую победу. Самое главное для него сейчас — заманить сына в словесную круговерть, а там уж он сумеет его заговорить, вырвать у него обещание не оставлять город хотя бы несколько дней, а тем временем можно будет еще что-нибудь придумать.
— Так что ты хотел мне сказать?
— Я хотел… — скорбно улыбнулся Рехер. — Вот гляжу на тебя и думаю: как мы иногда невольно совершаем преступления перед историей… Человеку, может, на роду написано быть мессией, а он с каким-то патологическим упрямством ищет себе погибели. Ты, к примеру, твердо решил идти в партизаны, но в нынешних условиях это равносильно самоубийству.
— Своей жизнью я имею право распоряжаться как угодно. Даже броситься с кручи вниз головой…
— Но во имя чего?
— Давай обойдемся без наивных вопросов.
— Я отдаю преимущество наивности перед глупостью, поэтому хотел бы услышать твой ответ. Это не экзамен, я просто хочу глубже тебя понять.
— Если мы до сих пор не сумели понять друг друга… Да и не люблю я громких фраз!
— А как же без них? О высоком и говорить положено высокими словами. Иное дело, если некоторые пробуют штопать золотыми нитками дырки на сопревших политических онучах…
Олесь пожал плечами, мол, при чем тут сопревшие политические онучи, и заговорил:
— Если хочешь знать мотивы моего намерения, слушай: человек отличается от червя прежде всего тем, что не может жить только ради себя. Истинного счастья никогда не узнает тот, чей народ задыхается в неволе, а он ничего не делает для его освобождения. Как можно спокойно сидеть за стенами этих хором, когда родной край поганят и разоряют чужеземцы, когда даже камень вопиет о мщении?! Свой первейший долг я вижу в том, чтобы разделить судьбу моего народа, изо всех сил бороться за его свободу. Мы будем прокляты в веках, если не сможем вымести из родного дома фашистскую нечисть. Во имя этого я готов идти на самопожертвование.
Рехер одобрительно кивнул головой:
— Что же, сказано отлично. Но жизнь, Олесь, не такой уж никчемный товар, чтобы им можно было разбрасываться безрассудно. Напрасная смерть еще никогда не украшала, риск должен быть оправдан. А что касается твоего намерения бороться за свободу отчего края в партизанах… Посуди сам: немецкие танковые армии одной ногой уже крепко стоят на кавказских вершинах, а другой — на берегах Волги. Что же при таких условиях может сделать жалкая кучка партизан в тысяче километров от фронта? Ну, укусит разок-другой оккупанта за икру, но ведь ее, эту маленькую кучку, раздавят без особых трудностей. И воспоминания не останется! Что дадут обожаемому тобой народу эти жертвы? Да и нужны ли они вообще? Нет, кому действительно небезразлична судьба отчизны, тот ищет более правильную дорогу к победе. Тем более что лично ты имеешь для этого неограниченные возможности.
Вот эта постоянная недоговоренность, загадочность всегда смущали Олеся. Уже сколько месяцев были они рядом, под одной крышей, но он так и не сумел понять, что за человек его отец, чем живет и к чему стремится. Одной рукой будто бы помогает подпольщикам, а другой безжалостно направляет оружие гитлеровцев на своих соплеменников. Как все это увязать?
— И все же я пойду дорогой, которую выбрал, — решительно произнес Олесь.
Рехер неожиданно встал, склонил перед сыном голову:
— Спасибо! Именно за это я больше всего тебя и уважаю. Возможно, мои слова звучат дико, но скажу честно: на твоем месте я, вероятно, поступил бы так же. Если хочешь знать, ты в точности повторяешь мои жизненные шаги. В молодости я тоже готов был пойти хоть на распятие ради торжества своих идеалов. К сожалению, таких, как я, тогда была горстка. И все же мы без колебаний и страха шли на виселицы, каторгу, в ссылку. Только жертв этих даже не заметили. И когда гляжу на тебя… Поверь, я счастлив тем, что мой сын оказался не просто животным, идеалом которого является полная миска щей, дебелая баба и теплый нужник, а истинным гражданином. Только во имя всего святого заклинаю: не повтори моих ошибок!
— Не пойму, что ты предлагаешь? — развел руками Олесь.
Именно этого и добивался Рехер:
— Я предлагаю… С целью единства фольксдойче на территории рейхскомиссариата Украины гаулейтер Эрих Кох поручил своему заместителю доктору Зигмайеру организовать местную национал-социалистскую партию, — сказал он и зачем-то поднял кверху указательный палец.
— Ну, и что из этого?
— Ты должен вступить в эту партию.
— И не подумаю! Если б я мог, я бы всю эту банду… Ненавижу!
— А любви от тебя никто и не требует. Главное, чтобы все знали, что у тебя в кармане партийный билет, а что у тебя за душой…
— Нет, я еще не опустился до того, чтобы торговать совестью!
— Зачем такие громкие слова?.. — брезгливо скривил губы Рехер. — Почему-то, когда тебе нужно перебраться через реку, ты садишься в лодку без всяких лозунгов. Так почему бы и партию не рассматривать как надежный челн, могущий перевезти на заветный берег? Принципы национал-социализма пусть себе исповедует серая масса унтерменшей, а людям разумным нужно потихоньку делать свое дело. Думаешь, кто-то из верховных партийных жрецов глубоко болеет за высокие принципы? Святая наивность… Такие партии, как нацистская, для того только и создаются, чтобы быть послушным орудием в руках ловких рыцарей плаща и кинжала из министерских кресел. Так что не раздумывай. Зигмайер многим мне обязан и, надеюсь, поможет запатентовать для тебя партийный билет номер один. А когда ты станешь владельцем первого билета местной руководящей партии… — Рехер многозначительно усмехнулся, хитро прищурил глаз.
— Почему ты все время меня интригуешь? Как понять твои намеки? Почему не скажешь прямо, чего ты от меня хочешь? — возмутился Олесь.
«А и впрямь: почему? Если я хочу иметь Олеся единомышленником, то между нами не должно быть тайн. Скоро уже год, как мы встретились, а он и до сих пор не знает, кто я и зачем сюда приехал. А если бы знал… Может, все же посвятить его в свои планы? Хотя бы частично…» От этой мысли у Рехера учащенно забилось сердце. Ни одному человеку в мире он и словом никогда не обмолвился о своих сокровенных мечтах. И теперь вот у него не хватало сил нарушить обет молчания и приоткрыть дверь, за которой в течение двух десятилетий хранил свою самую великую из тайн. Но он должен, должен раскрыть эту дверь перед сыном. И не когда-то, не в будущем, а сейчас!
— Я хотел бы иметь сына-наследника, — бледнея, торжественно-таинственным голосом прошептал Рехер. — Благодаря моим многолетним усилиям скоро сбудется… Ты знаешь, я в свое время проклял свой народ, но никогда не прекращал борьбы за свободу родной земли.
— И пришел на Украину в обозе злейших врагов своего отечества…
— Конечно, я охотнее прибыл бы сюда на белом коне, однако где его взять? Выбора у меня не было. Во имя достижения своей цели я вынужден был воспользоваться сложившейся в мире обстановкой.
— Подленькая софистика.
— Почему же? Ведь ясно, что Германии не устранить своего азиатского противника, не подорвать его мощи, пока она не возродит под своим крылом Украину с границами от Львова до Саратова. Именно с помощью такой великой и могучей Украины немцы смогут создать заслон для Европы от большевистского влияния. Так что хочешь ты или не хочешь, а без союза с Берлином…
— Брось болтать об этом союзе! — резко прервал его Олесь. — Я не такой наивный, чтобы не понимать простых вещей: чужая рука залезает в мой карман вовсе не затем, чтобы туда что-то положить. И глупцу ясно: фашисты пришли сюда, на Украину, чтобы поработить наш народ, уничтожить его культуру, разграбить богатства. Зачем же болтать о каком-то там освобождении?
— Я не болтаю, сын, — спокойно, но твердо возразил Рехер. — Все сказанное мной — не выдумка полубезумного индивидуалиста, а политическая доктрина национал-социалистского руководства третьего рейха, провозглашенная на весь мир главным идеологом современной Германии в книге «Украина — узел мировой политики». Могу сказать больше: еще в начале прошлого года фюрер в принципе утвердил разработанный и теоретически обоснованный аппаратом Розенберга план политического расчленения большевистской империи. После полного разгрома и вытеснения Совдепии в сибирские пущи на отвоеванной вермахтом земле должны возникнуть четыре государственных образования с границами на востоке по линии А — А (Архангельск — Астрахань). Какие именно? Прибалтика, Московия, Великоукраина и Кавказ. Это бесспорно! Управление ими должно осуществляться местными правительствами под присмотром рейхспротекторов, которые будут назначаться Гитлером по рекомендации моего гимназического приятеля Альфреда Розенберга. — Рехер выразительно взглянул на Олеся.
— Не собираешься ли ты, случаем, сам стать рейхспротектором родного края?
— А почему бы мне и не стать им? В рейхе не найдется ведь более авторитетного и заслуженного знатока Украины! Это Розенбергу известно давно, и именно поэтому меня первого он порекомендует на эту должность…
Олесю почему-то вспомнился сон: раскисшая, затопленная грязью улица под осенним дождем, белый гроб на фоне низкого, затянутого тучами неба, холодные капли на восковом лбу, веках, подбородке покойника. И черные шпалеры эсэсовцев со злорадными ухмылками на отъевшихся рожах…
— Ты просто безумец! Никакой Украины при фашистах нет и не может быть!
— Будет! Дай бог только дожить до того времени, когда я стану рейхспротектором… — В порыве откровения Рехер размашисто перекрестился. — Тогда мы организуемся, оформимся, соберемся с силами и сумеем взять свою судьбу в собственные руки. В этой войне победителя как такового не будет — победителями должны стать мы. Именно мы! Противники так обескровят друг друга… Лишь за один год боевых действий, на Востоке Германия потеряла более полутора миллионов солдат и офицеров. А впереди ведь еще бои и бои. Большевики так запросто со сцены не уйдут, это ясно как божий день. Окончательная фаза борьбы с ними будет стоить Германии не меньше жертв, чем до сих пор. Но ведь кроме германо-советского театра боевых действий есть и другие. Гитлеру надо по меньшей мере два с половиной миллиона солдат, чтобы удержать за собой Африку, Балканы, Францию, Славянию), север Европы. Не надо также забывать, что со вступлением Соединенных Штатов Америки в войну во весь рост встала проблема второго фронта. Если промышленность рейха при предельном напряжении еще кое-как может обеспечить вооруженные силы самолетами, танками, пушками, то где черпать пополнение в живой силе? Ведь людские резервы Германии весьма ограничены. Так что нам стоит лишь дождаться, пока противники взаимно уничтожат друг друга.
— Все это воздушные замки, болезненный бред.
— Не следует быть пессимистом. — Рехер вынул портсигар и закурил. — Логика событий говорит за то, что судьба нам все-таки улыбнется. Германия постепенно сгорит в огне и сможет рассчитывать разве что на пиррову победу. Не воспользоваться этим просто грех. Перед закрытием занавеса мы заявим о своих правах, опираясь на свою силу. При здешних экономических возможностях и людских резервах мы без малейших затруднений сможем поставить под ружье полтора-два миллиона человек. Что в состоянии сделать против такой силы какая-то там оккупационная армия, оставленная здесь для стабилизации положения? Тем более если мы воспользуемся ее же тактикой — внезапностью и молниеносностью удара. Гитлер просто вынужден будет признать Великоукраину как равноправного партнера, иначе… Иначе мы создадим коалицию из порабощенных им Польши, Югославии, Греции, Прибалтики, Франции, присоединимся к Англии и Соединенным Штатам Америки и завоюем таким образом международный авторитет. Нужно только проявить терпение и государственную мудрость.
Олесь слушал все это со скорбной усмешкой на губах, а потом насмешливо спросил:
— Скажи, ты давно был у врача? Верить в такое… Как же ты можешь тогда ходить в одной упряжке с коричневыми пришельцами, которым собираешься при удобном случае всадить нож в спину?
— Ради достижения своей цели я готов хоть с чертом целоваться, не то что ходить с кем-то в одной упряжке.
— Но ведь даже самая святая цель не оправдывает мерзких способов при ее достижении. Да и где логика в твоих действиях? На словах ты борец за свободу Украины, а на деле помогаешь гитлеровским душегубам уничтожать украинский народ.
Рехер опустил голову:
— Это печальная необходимость. Не знаю, сможешь ли ты понять…
— И ты еще отваживаешься после этого говорить, что болеешь за народ! Чем же ты отличаешься от тех, кто окрестил нас унтерменшами?
— Говорить суровую правду о своем народе — еще не означает быть его врагом. Да, ныне он напоминает давно запущенное, сплошь заросшее сорняками поле… Нужно прежде всего прополоть его. Возможно, при этом доведется потерять несколько миллионов, но прополку необходимо провести со всей решительностью. Да, это жестоко, даже аморально, но совершенно необходимо. Большая политика не признает сантиментов: кто ставит перед собой великую цель, тот должен быть готовым и на большие жертвы.
— Наконец-то я понял, почему фашисты носятся с тобой! Хорошенькие оправдания ты придумал для их зверств! — кипел гневом Олесь. — Да с благословения таких адвокатов… Несчастна та земля, которая родит таких «патриотов». Раньше в розницу продавали они на всех перекрестках свою неньку-Украину, а теперь уже оптом… Но кто дал тебе право распоряжаться жизнью миллионов?
— Не смей так разговаривать со мной! — вскричал Рехер и и сразу осекся. Сейчас он окончательно понял: ни убедить, ни привлечь на свою сторону Олеся ему не удастся. — Но к чему эти разговоры? Нас рассудит жизнь…
— Пусть рассудит!
«Еще раз вынужден обратиться с запросом: что означает ваша утренняя радиограмма? Чем обусловлено указание прекратить преследование банды Калашника? Ни я, ни подчиненные мне офицеры не можем понять смысла этого распоряжения. Ведь операция по ликвидации партизан развивается удачно, и в успехе ее сомнений нет. Жду немедленного объяснения. Эрлингер».
Усталыми прищуренными глазами Рехер по буквочке просеивал каждую строчку телеграммы на бланке особой секретности, принесенной молчаливым шифровальщиком. «Он требует объяснений… А что я могу ему объяснить, не раскрывая тайны операции?» Поправив повязку на голове, Рехер поднялся из-за стола, прошелся по кабинету с заложенными за спину руками и остановился у раскрытого окна, за которым сгущалась тьма. С минуту постоял, а потом резко повернулся, взглянул на часы и приказал вызвать майора Гласса, которому две недели назад было предоставлено помещение в здании оперативного штаба восточного министерства. Секретарь сразу же исчез за дверью, а Рехер, закурив, сел за стол. Больше от нечего делать, чем по необходимости, вынул из своей излюбленной папки досье и стал просматривать радиодонесения Куприкова и Севрюка.
«Начали рейд по намеченному маршруту. В первый же день с соответствующим огневым сопровождением посетили села Бобрицю, Загорье, Малютинку. Всюду были созваны митинги, произнесены патриотические речи, розданы советские газеты и листовки. Первое впечатление: население сильно запугано и горячих встреч не устраивает, хотя на пожертвования не скупится. Выявить подпольщиков и партизанских пособников нигде не удалось. Поэтому посылаем списки бывших колхозных активистов, составленные прикомандированными к нам спецами…»
«Рейдируем вдоль Днепра вверх по течению, вживаемся в роли разведчиков генерала Калашника. О нем тут наслышаны и старый и малый. Особенно после недавней диверсии на железной дороге. И все же население относится к нам более чем сдержанно. Речи слушают, газеты разбирают, но… Видимо, только такими мерами благосклонности не завоевать. От нас явно ждут подвигов. Какие будут относительно этого указания?
Списки возможных партизанских пособников в селах Кожуховка, Даниловка, Липовый Скиток, Жерновка, Книжичи, Новоселки, Звонковое, Мостище, Леоновка передадим в следующий сеанс радиосвязи…»
«Как быть с полицией? До сих пор сельские полицаи бежали куда глаза глядят при первых же наших выстрелах (конечно, в небо!), а тут в селе Ярошивка неожиданно оказали вооруженное сопротивление. Во время стычки с нашей стороны погибло двое пугачей, один получил ранение в плечо. Нам еле удалось удержать отряд в руках. По совету спецов устроили убитым пышные похороны в присутствии большой толпы крестьян. Был салют, были речи и женские слезы. После этого к нам впервые подошли «желающие мстить за кровавые зверства». Наши спецы «помогли» им организоваться в боевую группу (списки всех тамошних патриотов прилагаем) и уговорили подождать подхода основного соединения Калашника. Беспокоит проблема взаимоотношений с местными полицейскими гарнизонами. Нельзя ли хотя бы в исключительных условиях устраивать против них операции? Это гарантировало бы нас от бессмысленных жертв и помогло завоевать доверие масс».
«Воспользовавшись данными нам правами, совершили налет на Вильшанку. Операция удалась на славу. Пугачи устроили такой тарарам, что, как нам после рассказывали, полицаи пустились врассыпную. Но все же один вильшанский остолоп с перепугу не нашел ничего лучшего, как сдаться в плен. Чтобы не вызвать подозрений у жителей, пришлось судить его миром. Толпа единодушно решила «покарать катюгу на смерть», что мы и сделали, повесив дурня на крыльце сельской управы.
Впечатление на присутствующих это произвело большое. К нам валом повалили не только крестьяне, желающие вступить в армию генерала Калашника, но и местные диверсанты. Так, с нами вступил в переговоры руководитель окружного большевистского подполья некто Ткачук, в недавнем командир Красной Армии, бежавший из Дарницкого лагеря военнопленных, тип очень опытный и опасный. Пристав для отвода глаз к какой-то вдове, он под видом печника всю зиму слонялся по округе и сумел объединить вокруг себя более сотни скрытых большевиков из соседних сел. Списка этой разветвленной организации спецам, несмотря на все их старания, раздобыть не удалось, но адреса его нелегальных квартир у нас есть; он предложил снабжать нас разведданными, продовольствием, обмундированием. Стоило бы немедленно приступить к основательной обработке этого Ткачука…»
«Слава о нас быстрее ветра разносится по округе. Теперь стена настороженности населения преодолена, редко в каком селе обходится без объятий и поцелуев. Нас принимают за настоящих освободителей и угощают чрезвычайно щедро. Как вы и предвидели, даже возникла угроза развала дисциплины от пьянства. Чтобы вывести эту заразу, приходится применять самые решительные меры — одного слишком охочего до чарки уже расстреляли перед строем для науки другим. И, кажется, помогло.
Есть еще одна опасность: всюду по селам и хуторам колхозники тишком убивают ненавистных старост и полицаев, грабят имущество общественных дворов и оставляют записки: «Кто продукты выдавал, тот Калашника видал». Как бы волна грабежа не охватила всю Киевщину. Своими силами нам ее не унять: мы едва успеваем отбиваться от желающих вступить в отряд. Особенно рвется в партизаны молодежь, которой угрожает угон в Германию.
При этом посылаем списки кандидатов в партизаны, выявленных в селах Скрыгаливка, Сущанка, Лучин, Трубовка, Лисовка, Соловиевка, Хомутец, Веселая Слободка…»
«Наконец-то мы набрели на след отряда нашего «родича», который тоже именует себя Калашником. Сегодня мои хлопцы случайно обнаружили в Бантышах подпольный лазарет, в котором находятся на лечении семнадцать раненых бандитов. Не отваживаясь на какие-либо решительные меры без вашей санкции, мы все же положили туда и своего пугача, раненного во время известной вам стычки в Ярошивке. Думаем, он сумеет вытянуть все необходимые сведения о той банде. При первом же случае намереваюсь заслать туда своих людей.
Единственное, что я хотел бы знать, это — кто возьмет на себя связь с нашим агентом и каким именно способом?
Адрес одарчуковского подпольного лазарета посылаем…»
«Согласно вашему распоряжению рейдируем вниз по Здвижу. Прошло всего две недели со времени нашего выступления из Киева, а пугачи уже целиком и полностью освоились с ролью «освободителей». Нужно признать, что она пришлась им по душе, теперь каждый из них — прекрасный агитатор и в то же время филер. Ценная информация, как вы видите из присланных нами списков, плывет рекой. Нам не хватает лишь агитматериалов, ведь «Правда» и «Красная звезда» в здешних условиях — пароль доверия. Поэтому просим как можно больше присылать свежих номеров советских газет. Возле села Дружня, на стыке шоссе с железной дорогой, мы будем ждать через два дня ваш транспорт…»
«Беда! Уже вторую неделю нас преследует эсэсовская карательная часть. От самой Дружни идет по нашим пятам. Мы проводили там митинг, когда из Макарова нагрянули на машинах каратели. Чтобы избежать кровопролития, вынуждены были поспешно отходить. Но поскольку отходили под пулеметным огнем, то потеряли двух коней, одного пугача, один тяжело ранен. Если бы не помощь местных жителей (фамилии их передаем), которые проводили отряд болотами в лес, нам вряд ли удалось бы вывернуться. Однако положение остается сложным: каратели подняли на ноги все полицейские части, и теперь нас на каждом шагу ждут «секреты» и засады. Если не будет снята осада, наш крах неизбежен. Ждем ваших указаний и помощи. Учитывая сложную обстановку, сеанс радиосвязи просим перенести на три часа раньше установленного срока…»
Глаза Рехера устало закрылись, голова безвольно опустилась на грудь. Несколько минут он, казалось, дремал сидя, но потом тряхнул головой, провел ладонью по лицу, словно хотел стереть незримую поволоку сонливости. Однако усталость не прошла. А ведь еще совсем недавно он и не замечал в служебных своих заботах, как проходили дни: частенько, засев за работу с рассветом, вставал из-за стола лишь глубокой ночью. Но с недавней поры в нем словно что-то оборвалось, лопнула какая-то очень важная струна, умерло что-то существенное и незаменимое. Лишь усилием воли принуждал теперь себя браться за осточертевшие будничные дела, кое-как просиживая до обеда, а потом тело его наливалось усталостью, веки набухали сонливостью, а мысли буквально становились тяжелыми, точно каменные валуны. В такие минуты Рехер со страхом ощущал, как душу его наполняет неведомое раньше равнодушие ко всему на свете. И неприятнее всего было, пожалуй, то, что он не мог понять, чем это равнодушие вызвано. Результат ранения или так пагубно повлиял разговор с Олесем? А может, это следствие разочарования в Ламмерсе, который уехал из Киева нежданно-негаданно?..
Отъезд Ламмерса ошарашил в городе всех. Никто не знал причин столь загадочного поворота событий. Никто, кроме Рехера. Именно он вручил секретарю рейхсканцелярии свои «Итоги года», после ознакомления с которыми тот немедленно отбыл в ставку фюрера под Винницей, не оставив никаких инструкций или распоряжений возглавляемой им комиссии. Но даже Рехеру не было известно, какие мысли навеяли эти «Итоги…» на высокого гостя, с какими предложениями он поспешил к Гитлеру. Поэтому о действиях Ламмерса Рехер сразу же известил шифрованной телеграммой Розенберга, но тот не спешил с ответом. И Кох что-то подозрительно притих в своем ровенском логове. По своему богатому опыту Рехер знал: такое затишье бывает перед бурей, но сейчас у него не было ни силы, ни желания привести в боевую готовность все резервы перед тяжелым, может, самым решающим сражением в своей жизни.
— Прошу извинить за задержку, — отвлек Рехера от невеселых дум радостный голос с порога. — Но если бы вы знали, герр рейхсамтслейтер, какие вести я принес!
Однако ничто не могло сейчас заинтересовать Рехера. Он с усилием поднял веки и глянул на сияющего Гласса помутневшими глазами. Тот уловил настроение шефа и погасил улыбку, надев на себя маску деловитости.
— Служба доктора Паульзена только что сообщила: калашниковский резидент, служащий дорожным мастером на Житомирском шоссе, сегодня дал подписку работать на нас. Я уже приказал запустить через него «пробный зонд» к Калашнику. Если сработает безотказно, начну засылку наших лучших агентов.
Рехер не высказал ни одобрения, ни возражения. По-прежнему сидел мрачный, уставив взгляд на телеграмму с грифом «совершенно секретно». Потом взял ее и молча протянул Глассу.
— Нда-а, — многозначительно произнес тот, прочитав послание Эрлингера. — Прижал нас к стенке черномундирник…
— Что бы вы ответили на такой запрос?
Гласс покусал нижнюю губу, потом прищурил левый глаз и заговорил:
— Прежде всего проявил бы исключительную осторожность. Если уж Эрлингер ухватился за хвост пугачей… Не удержать эсэсовских гончих в такую минуту на поводке — значит провалить операцию в зародыше. Но чтоб удержать их от погони за пугачами… Наверное, без частичного рассекречивания вашего замысла тут не обойтись. Иначе чины из СС свалят на нас всю вину за собственные поражения. Я эту братию знаю хорошо…
— Что же, в ваших соображениях есть рациональное зерно. Поручаю уладить это дело вам. Но без проволочек. Вызовите сюда от моего имени Эрлингера и с глазу на глаз объясните ситуацию. А чтобы он не поднял шуму, вручите списки сочувствующих большевикам, выявленных пугачами. Пусть только умело воспользуются ими.
— Будет исполнено!
— И вообще, практическое руководство операцией принимайте на себя. Обстоятельства вынуждают меня на несколько дней оставить Киев. Вам, как говорится, и карты в руки.
По профессиональной привычке Гласс не поинтересовался, куда и зачем отлучается Рехер в такую горячую пору, но ему показалось, нет, не показалось — он был абсолютно уверен, что этот опытный подручный Розенберга оставляет Киев умышленно, чтобы в случае провала антипартизанской операции можно было подставить под удар кого-нибудь вместо себя.
— Да не подозревайте вы меня черт знает в чем! — поняв реакцию Гласса, недовольно скривил губы Рехер. — Я получил вызов в ставку рейхсфюрера СС.
Тот понимающе кивнул, но мнения своего не изменил.
— Какие будут распоряжения?
— Главное — уладьте недоразумение с Эрлингером, а во всем остальном действуйте по собственному усмотрению. Я во всем полагаюсь на вас, — сказал Рехер, вставая. Этим он дал понять, что тема разговора исчерпана.
Козырнув, майор вышел. Вслед за ним вышел и хозяин кабинета.
Ночь уже опустила над городом свое черное покрывало, однако на улице было светло, как у пасхального алтаря. Из-за темных очертаний притихшего Шевченковского парка выглядывала такая полная и светлая луна, что Рехер даже в удивлении остановился на ступенях парадного подъезда. В фосфорически-мертвенном сиянии все ближайшие дома с незрячими бельмами окон казались исполинскими саркофагами умерших владык, а бесплотные тени — сказочной охраной в потустороннем царстве. Безлюдье, тишина, загадочность. Внезапно Рехеру почудилось, что он каким-то образом попал на гигантское, никому не известное кладбище, извечными обитателями которого являются лишь тени умерших, и такой невыносимой и отвратительной сделалась для него эта тишина, что до боли в груди захотелось поскорее выбраться отсюда, махнуть на душистые приднепровские луга и, забыв о своих неприятностях, идти и идти неведомо куда по нескошенным травам. Но это была неосуществимая мечта. Он подавил в себе беспокойное желание и твердым шагом пошел к машине, стоявшей у дома. Оставалось еще столько неотложных дел, а его на рассвете ждал неблизкий путь, ответственные встречи…
Рехер не знал, зачем он понадобился Гиммлеру, да это его и не интересовало: мало ли что могло возникнуть у рейхсфюрера СС по поводу оккупированной территории, подчиненной рейхсминистру Розенбергу, с которым «железный» Генрих (а Рехер знал это абсолютно точно!) недвусмысленно заигрывал на протяжении последних месяцев. Все мысли Рехера были прикованы к Олесю: не вздумает ли он удрать в леса во время его отсутствия? Правда, он, Рехер, принял некоторые меры, чтобы удержать сына от неразумного шага. Но чужие люди всегда лишь чужие люди, разве можно с уверенностью положиться на них в таких ситуациях! Потому он так и спешил сейчас домой в намерении поговорить с сыном и вырвать у него обещание во время отлучки отца не уходить в леса. На слово Олеся можно больше положиться, чем на тайных охранников.
Однако разговор не состоялся. Прислуга сообщила, что Олесь уже давно лег спать на балконе. «Так рано?.. И почему на балконе?» — удивился Рехер и на цыпочках подошел к раскрытой двери. Одетый и обутый, сын, скрючившись, лежал на старенькой рогоже, подложив под голову руку.
— Что это значит? Почему ты не на кровати? — выйдя на балкон, нагнулся Рехер над сыном.
— Потом, потом, — буркнул тот, не раскрывая глаз. — Сейчас я хочу спать. На свежем воздухе…
— …И на голом цементе, — ядовито добавил Рехер. — И это с прогрессирующим ревматизмом!
— Оставь меня, ради бога! — Олесь закрыл рукой ухо, показывая, что ничего не хочет слышать.
Но Рехер и не собирался ничего говорить. На него как-то сразу пало прозрение, он понял, что значит эта прихоть Олеся. И вообще стали понятными крутые перемены в его характере и поведении, происшедшие после памятного разговора, поводом к которому послужил Кушниренко. До сих пор Рехер не мог взять в толк, почему Олесь, прежде углубленный в себя, точно цепью прикованный к книгам и равнодушный к развлечениям и спорту, вдруг резко поломал свой привычный ритм жизни и с фанатизмом обреченного предался занятиям спортом. Ежедневно поднимался до восхода солнца, хватал неведомо где раздобытые гантели и на балконе орудовал ими до седьмого пота, бежал в ванную под холодные струи воды, неистово растирался жестким полотенцем. Потом наспех проглатывал завтрак, брал под мышку потрепанный брезентовый рюкзак и исчезал из дому. От сыщиков Рехеру было известно: каждое утро Олесь спускается к Днепру, наполняет рюкзак песком и с поклажей за плечами проходит вдоль берега по бездорожью с десяток километров, потом поворачивает назад… Обо всем этом Рехер знал, но понял только сейчас: Олесь всерьез готовит себя к спартанскому образу жизни в партизанском отряде.
«А как же я? Неужели опять придется прозябать в одиночестве? — вдруг спросил себя Рехер со страхом. — Нет-нет, я уже по горло сыт одиночеством!»
Долго стоял он над сыном. Только когда стала пронимать ночная прохлада, ушел в кабинет. Тяжело опустился за стол, зажал голову руками. Но через какое-то время схватил карандаш и принялся торопливо засевать белое поле бумаги мелкими буквами:
«Олесь! Служебные дела вынуждают меня расстаться с тобой на несколько дней. Я уверен, ты проявишь здравый смысл и не станешь делать необдуманных шагов. О своем обещании я помню и по приезде постараюсь его выполнить. Непременно! А пока что тебе не мешало бы научиться хорошо плавать. Воспользуйся чудесной погодой и квалифицированным тренером, который с завтрашнего утра к твоим услугам…»
В этом месте Рехер скривил лицо, как от зубной боли, швырнул карандаш на пол.
«Придумал! Не таков Олесь, чтобы не догадаться, какого «тренера» я ему подсовываю! Разве можно так грубо и вульгарно обращаться с родными детьми?..» Но не было сейчас ни сил, ни времени придумать что-нибудь другое, более умное. Он знал, что Олесь станет еще больше презирать его за эту «заботу», однако запечатал записку и вручил конверт прислуге:
— Передадите сыну утром. Поручаю его на время моей поездки вам. Угрожать не люблю, но если с ним что-нибудь стрясется… Молите бога, чтобы ничего не стряслось!
«Куда он меня тащит?.. Сколько можно кружить по этим идиотским спотыкачкам?» — сердито сопел Рехер, спускаясь вслед за провожатым эсэсовцем по крутым бетонным ступенькам, сбегавшим вниз стремительной спиралью. Про диво-ставку рейхсфюрера СС на Подолье он слышал немало, однако вообразить, что ее упрятали так глубоко под землю, не мог. Собственно, он точно и не знал, где именно сейчас находится, потому что еще на контрольно-пропускном пункте при въезде в Житомир потерял всякие пространственные ориентиры. Там его встретил с вымуштрованной улыбкой офицер из личной охраны Гиммлера и любезно предложил пересесть в бронированный «хорх», а свою машину отправить в гараж генерал-комиссара Житомирского округа. Рехеру была известна нездоровая любовь ближайшего окружения Гиммлера ко всяческим мистификациям и бутафориям, поэтому без лишних разговоров принял это предложение за вежливый приказ.
Больше часа трясся он рядом с молчаливым сопровождающим на заднем сиденье, отгороженном от шофера металлической перегородкой, но, куда его везли, не имел ни малейшего представления. Дверца плотно прикрыта, а пуленепроницаемое стекло окон покрыто специальной дымчатой пленкой. Правда, по специфическому шуму догадывался, что едут они лесом, но в каком направлении — не знал. Вдруг машина сделала крутой разворот, слегка подпрыгнула, словно переезжала какой-то порог, и стала осторожно спускаться по склону, повизгивая тормозами. Еще один поворот, еще один подскок — и остановка.
Неподвижный до сих пор сопровождающий выскочил, распахнул дверцу, и Рехер с изумлением увидел, что «хорх» стоит в просторном, похожем на гараж салоне со множеством бетонных столбов-опор, без единого окна, и пахло здесь бензином, сыростью и слегка хвоей. Не успел он как следует оглядеться, как тот же эсэсовец, с деревянной улыбкой указал на массивную дверь. Вошли в нее, прошли по тускло освещенному коридору со множеством металлических дверей по обе стороны, миновали: тамбур и стали спускаться в подземелье по спиралеподобной лестнице. Рехер начал было считать ступеньки, но на сорок шестой или сорок седьмой сбился и прекратил счет.
Но вот наконец они вошли на небольшую площадку. Эсэсовец остановился, поправил фуражку, одернул китель и только после этого толкнул окованную железом дверь, жестом приглашая гостя войти первым. Мгновение спустя Рехер стоял в продолговатой комнате неопределенного назначения. В ней было пусто и неуютно — ни единого стула или скамьи для посетителей, ни единого гвоздя в бетонных побеленных стенах, даже электролампочки и те были спрятаны под потолком за ребристыми карнизами. Лишь в одном углу стоял стол с телефонами, над которым горбился широкоплечий неопределенного возраста светловолосый офицер из окружения рейхсфюрера, и красовался в стороне не просто огромный, а исполинский сейф.
Светловолосый офицер не стал приветствовать вошедших, не пригласил их пройти, а принялся прощупывать Рехера недоверчивыми, мутно-ледяными глазами. Так продолжалось с минуту. Затем он медленно поднялся, достав головой чуть не до потолка, и металлическим голосом произнес:
— Письменные принадлежности и бумагу прошу выложить на стол!
Рехеру не впервой было сталкиваться с порядками штаб-квартиры Гиммлера, поэтому он, отправляясь сюда, не взял с собой ничего, кроме удостоверения личности и портсигара, но чтобы чуть-чуть поиздеваться над нахальным олухом в эсэсовском мундире, спросил:
— Рейхсмарки тоже оставить?
— Придет время, конфискуем сами! — рявкнул тот в ответ и пронзил Рехера ненавидящим взглядом.
Но на Рехера этот взгляд не подействовал; он стоял с чуть заметной усмешкой в глазах. Эсэсовец нажал ногой на скрытую под столом педаль, и в тот же миг исчезла панцирная заслонка, загораживающая выход из комнаты в тесный коридорчик.
— Вперед! — прозвучало словно команда.
С каким-то дурным предчувствием, будто в раскрытую пасть чудовища, ступил Рехер в коридорчик. И только перешагнул порог, как за спиной угрожающе заскрежетало железо, сплошной мрак упал ему на глаза черной вуалью. «А это еще для чего? Что означает эта комедия?» Ему не раз приходилось бывать и в штаб-квартире Гиммлера, и в резиденции Геринга, и в рейхсканцелярии, однако ничего похожего с ним нигде не вытворяли. А тут словно хотели ошеломить неожиданностями на каждом шагу.
Внезапно Рехер почувствовал, как чьи-то быстрые, натренированные руки стали бесцеремонно ощупывать его с головы до пят. Это было уже сверх всякого нахальства! Его, личного советника и полномочного представителя рейхсминистра Розенберга на Украине, обыскивали как уличного воришку. От возмущения сердце у него часто заколотилось, перед глазами поплыли оранжевые, желтые, фиолетовые круги.
Но вот быстрые руки сделали свое дело — впереди взвизгнул металл, и шагах в шести-семи засерел квадрат, похожий на выход. Рехер устремился туда, хотя и понимал: там его могли ждать унижения еще большие. Но на этом первый тур проверки, очевидно, кончился: эсэсовец, стоявший на посту у выхода, молча подхватил полуживого посетителя и, как слепого, повел в темноте куда-то по ковру, затем властно усадил в кожаное кресло.
По крепкому запаху пота, ваксы и табака Рехер догадался, что он тут не один. Но кто его соседи, сколько их, установить не мог, как не мог и сообразить, где сейчас находится. Лишь через некоторое время, когда сердце чуть угомонилось и исчезли разноцветные круги в глазах, рассмотрел, что сидит в небольшом овальном зале, под сводом которого висит люстра в форме свастики. А еще через минуту-другую различил в стенах причудливые соты-углубления, в которые были вмурованы кресла. «Это, наверное, для того, чтобы присутствующие здесь не могли не только переговариваться, но даже и обменяться взглядом», — подумал Рехер, рассматривая черные пасти амбразур впереди, контролирующие буквально все помещение.
Вдруг настороженную тишину разорвал гортанный голос:
— Внимание! Встать!
Не успел Рехер вскочить на ноги, как с потолка брызнул такой яркий свет, что он невольно зажмурил глаза. Но все же успел заметить среди важных чинов и черномундирников, рассредоточенных по сотам-углублениям, генерал-комиссара Тавриды Альфреда Фрауэнфельда, цивильного правителя Николаевского генерального округа Оппермана и, кажется, Магунию. «Зачем же меня затянули в этот балаган? Что вообще замыслил обер-палач рейха? С каких пор он стал верховодить над подчиненными восточному министерству генерал-комиссарами, что созывает их на свои шабаши?..»
— Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер! — снова раздался гортанный голос.
Раскрыв глаза, Рехер увидел, как из бокового входа проворно выскользнул «железный» Генрих, прыгнул, точно козленок, на небольшое, под двумя амбразурами возвышение, служившее, видимо, сценой. В традиционной коричневой сорочке, с повязкой штурмовика на рукаве, в портупее и темном галстуке, с приколотым золотым партийным значком, в наглаженных галифе и сверкающих крагах, он какое-то время стоял со сложенными на животе руками и ощупывал выпученными глазами ослепленное электричеством сборище, ни на ком особо не задерживая взгляд. Потом резко выбросил вперед правую руку:
— Хайль Гитлер!
— Ха-а-йль!.. — зашелся ревом зал.
Втайне Рехер ненавидел массовые истерии и где только мог уклонялся от участия в таких клоунадах, но на этот раз и кричал изо всех сил, и пялил глаза на высокое начальство, как на чудотворную икону. Знал, какой дорогой ценой платили даже заслуженные нацисты за проявление неуважения к партийным церемониалам. Ведь Гиммлер нередко устраивал всяческие встречи старых приятелей, занимавших высокие должности, с одной тайной целью: проверить их лояльность и боевой дух. Приятели, конечно, понятия не имели, что каждая их неопределенная усмешка, косой взгляд или недовольная гримаса во время традиционного прославления фюрера неумолимо фиксировались на фотопленку, которая впоследствии попадала в руки специальной группы психологов-физиономистов из управления гестапо и надлежащим образом расшифровывалась. И сколько простаков, ни в чем не виноватых, но заподозренных, исчезло бесследно после этих «дружеских» встреч у «железного» Генриха! Рехер был абсолютно уверен, что скрытые фотокамеры и сейчас делают свое дело, потому, подавив недавние обиды, изо всех сил демонстрировал свой фанатизм и преданность фюреру.
— Партайгеноссе! — Гиммлер подал знак, чтобы присутствующие сели. — Дела исключительной важности принудили меня оторвать вас от ваших дел и вызвать сюда. То, что вы здесь услышите, носит архисекретный характер и ни при каких обстоятельствах не может быть разглашено. По личному поручению фюрера я должен сообщить вам основные принципы генеральной немецкой политики на ближайшие двадцать пять — тридцать лет на оккупированных советских территориях…
«А какое, собственно, отношение имеет Гиммлер к этим территориям? — и удивился и возмутился Рехер. — Гитлер ведь доверил как практическое руководство оккупированными областями на Востоке, так и теоретическую разработку проблем их будущего уклада Розенбергу? Почему же этот тюремщик сует свое рыло в чужой огород?..»
— До сих пор в этом вопросе существовали полный хаос и недоразумения. У вермахта, остминистериума и войск СС были порой разные, диаметральные точки зрения на будущее отдельных районов большевистской империи, и в своей практической деятельности они проводили разные курсы. Неудивительно, что такая порочная практика привела к катастрофическим последствиям. Рейхскомиссариат Украины, как свидетельствуют данные, фактически вышел из-под немецкого контроля и не оправдал и частицы тех надежд, которые возлагались на него высшим политическим руководством. Начиная восточную кампанию, фюрер не без оснований считал, что с оккупацией советских территорий мы не только разрешим проблему снабжения всем необходимым действующих армий, но и укрепим экономический потенциал фатерлянда, поставив на службу нашей промышленности местные природные ресурсы, сельскохозяйственное сырье и мускульную силу. Но прошел год нашего хозяйничания в этом крае, и мы с грустью должны констатировать: намеченная фюрером экономическая программа не выполнена. Германия не получила отсюда даже трети ожидаемого количества продовольствия; металлургическая промышленность приведена в действие лишь на восемь — десять процентов своей мощности; несмотря на огромные государственные субсидии и льготы, мы все еще не можем наладить добычу кокса, марганца, никеля, каменной соли, каолина, нефти. Даже нужды фатерлянда в рабочей силе оккупационные органы не сумели обеспечить. А если учесть, что всюду на Востоке разбойничают большевистские банды, что наши стратегические коммуникации всегда находятся под угрозой уничтожения, то станет совершенно ясно: дела у нас неотрадные.
«Ого, как запел! А ведь совсем недавно на съезде промышленников в Эссене похвалялся своими успехами в борьбе с советскими партизанами. Наверное, мои «Итоги года» протрезвили-таки кое-кого из берлинских бонз! — радостно екнуло у Рехера сердце. — Если уж такой горлопан начал жаловаться на судьбу, то, верно, только потому, что получил от фюрера и в хвост и в гриву… Что ж, это хорошо! Раз сам Гиммлер признал крах коховской политики, то рано или поздно в Берлине вынуждены будут принять все мои условия».
— Такое положение вещей никого из истинных национал-социалистов не может устроить, — будто в подтверждение мыслей Рехера продолжал Гиммлер. И добавил: — Потому-то фюрер, чтобы в кратчайший срок коренным образом изменить положение в оккупированных восточных областях к лучшему, решительно отбросил все предложенные ему программы национального строительства на бывшей территории Советов и безоговорочно одобрил генеральный план «Ост», разработанный моим штабом. Именно о нем и пойдет сейчас речь. Считаю необходимым предупредить: я не хочу, чтобы мои слова были истолкованы как окончательный приказ или директива — генеральный план «Ост» еще найдет свою конкретизацию в соответственных директивах и распоряжениях, — сейчас же я постараюсь осветить лишь основные его принципы, которыми вы могли бы руководствоваться в своей практической деятельности уже с нынешнего дня.
Рехера точно обухом по голове ударило: о каком генеральном плане говорит Гиммлер? А как же «Итоги года»? Неужели фюрер пренебрег ими, отбросил его, Рехера, предложения?..
— Всемирная история характеризовалась тем, что так называемые цивилизованные общества всегда представляли собой не что иное, как неукрощенную стихию сплошных парадоксов и всяческой бессмыслицы, — с видом новоявленного мессии провозглашал «железный» Генрих. — Не разум, не воля и не творческий труд направляли течение событий, а дикие инстинкты, грубая сила, низменные забавы варваров. Только арийская раса внесла в извечный хаос определенный порядок и логику. Уже древние готы создали общественную организацию, которая в течение тысячелетий является тем эталоном государства, который берут себе за образец неполноценные расы. Нет сомнения, нынешняя эра прошла бы под знаком диктата немецкого духа, если бы достижения наших пращуров, сумевших распространить свое влияние от Атлантики до Приазовья, не смели дикие орды, неудержимой лавиной хлынувшие из бескрайних азиатских пустынь. Остготам под началом бессмертного Германариха выпало принять на себя первый, самый могучий удар азиатов. Фактически остготы спасли Европу от варварского нашествия, но в неравной борьбе сами пали смертью храбрых. С тех пор желтый морок азиатского засилья окутал чуть ли не всю планету. Но даже тысячелетия не умертвили в сердцах арийцев сокровенного зова крови вернуться на землю праотечества. Пепел Германариха стучал в сердца лучших сынов нордической расы, начиная от рыцарей ордена святого Гельмута и кончая Вильгельмом Вторым, но у них не было, да и не могло быть предельной ясности цели и могущества духа. Только наше поколение наконец осознало свое призвание, ибо имеет фюрера, гений которого осветил нации путь в грядущее. Мы, как молитву, высекли в своей памяти слова вождя, что фундамент тысячелетнего рейха заложим только тогда, когда вдребезги разобьем красного колосса. Мы ждали только сигнала к бою. И когда он прозвучал, дружно бросились на штурм одряхлевшего, отжившего мира. И вот мы стоим на землях пращуров. Именно тут я хочу вам сказать: жертвы, понесенные немецким народом в этой войне, не были напрасными, бог победы уже стучит в нашу дверь.
«Какое убожество! Ни одной своей мысли, ни одного живого слова. Все слова точно взяты напрокат из арсенала провинциальных фюреров, кормящих серые толпы на площадях жиденькой похлебкой словесной демагогии. — Рехера тошнило от омерзения. — Кому нужна эта болтовня?»
— Сейчас перед нами встает грандиозная по своим масштабам задача. Ведь на долю немецкой нации выпала историческая миссия — раз и навсегда перелицевать карту мира и на тысячелетия обеспечить немецкое господство над азиатами. Фюрер учит нас, что эту проблему мы можем решить лишь тогда, когда будем рассматривать ее исключительно с расово-биологической точки зрения и в соответствии с этим станем проводить свою политику…
Картинно застыв в истинно партийной позе со сложенными ниже живота руками, Гиммлер не говорил, а буквально декламировал каждую фразу, как школяр заученный урок. Даже и тот, кто не хотел, сразу догадался: рейхсфюрер долго и тщательно репетировал перед зеркалом, видимо рассчитывая своей речью потрясти мир. Но, как это чаще всего и случается с теми, кто не соблюдает меры, никакого эффекта его слова на присутствующих не производили: сытые по горло штампованными лозунгами, они воспринимали речь Гиммлера без особого энтузиазма. Это почувствовал и сам рейхсфюрер, так как стал заметно нервничать, переходить на крик:
— Есть люди, и притом на ответственных государственных постах, которые любят болтать о какой-то там мессианской, культуртрегерской роли немецкого народа в отношении славянства. Должен решительно заявить: в наш век такие мысли абсолютно бессмысленны, а возведенные в ранг пропаганды — просто преступны. Мыслить так — значит ревизовать учение фюрера о целях нацистского движения, оставаться анахронистом в понимании современных событий. Наш народ совсем не для того понес столь тяжелые жертвы, чтобы в конечном результате осчастливить местных унтерменшей; мы пришли сюда, чтобы остаться тут навечно. Каждый немец должен ясно осознать: в наши задачи не входит колонизация Востока в обычном понимании этого слова. Дело сводится к тому, чтобы исправить несправедливость истории и на бывших остготских землях возродить государство, где жили бы представители исключительно нордической расы. Можно сказать более категорично: через три десятилетия здесь расцветет новее арийское государство. Согласно предначертаниям фюрера, через сто лет в Европе должно быть более двухсот миллионов немцев; из них миллионов сто двадцать должно проживать на территории нынешнего рейха, а около ста миллионов — во вновь образованном. Итак, уже сегодня мы должны позаботиться о высвобождении жизненного пространства для будущей родины немцев. В первую очередь это касается Крыма. Этот уголок земли с его благодатным климатом и географическим положением для того и создан богом, чтобы стать нашей имперской здравницей. Фюрер предложил отныне заселить эту новую область рейха немцами из Южного Тироля, которые во имя улучшения отношений с Италией должны пойти на жертвы и оставить свою прежнюю родину… — Гиммлер выдержал небольшую паузу, чтобы вытереть пот со лба, и продолжал: — Я предложил, и фюрер полностью согласился с моим предложением, что славянство вообще должно исчезнуть с лица земли. Это будет справедливо и с исторической точки зрения, и выгодно в экономическом отношении. К тому же мы получим район, где сможем проводить важнейшие эксперименты по созданию новых, истинно немецких принципов перестройки мира. Конечно, такая грандиозная программа потребует не только исполинских усилий, но и предельной твердости духа. Именно поэтому фюрер и поручил создать войскам СС условия великого переселения нордической расы.
Тут Гиммлер пробежал прищуренными глазами по залу, словно бы желал убедиться, что его внимательно слушают, и вдруг задержался на Рехере. В его взгляде ощутимо проступало торжество победителя, превосходство над противником.
— В вопрос об Украине я хочу внести полную ясность, — продолжал он с ударением на каждом слове. — Некоторые кабинетные мудрецы носятся с идеей создания национальных единиц под немецким протекторатом на территории разваленной красной империи. Это абсолютно никчемные и никому не нужные прожекты, которые идут вразрез с нашими расовыми идеями. Как известно, местные унтерменши не способны ни к творческому труду, ни к культурному ведению хозяйства. Развращенные щедрыми дарами природы и обленившиеся, они не используют и десятой части того, на что способна эта благословенная земля. И это в то время, когда трудолюбивый немецкий народ, который своим гением освещает человечеству путь к прогрессу, вынужден буквально в поте лица на крохотных и к тому же неугодных клочках земли выращивать себе на пропитание жалкие злаки. Где же справедливость? Было бы просто преступлением и дальше обрекать нашу талантливую нацию на каторжный труд и голодное прозябание. Нет, эти земли должны стать вечным источником достатка для фатерлянда! Кровью своих лучших сынов арийская раса завоевала себе право на владение этим краем, и всякий, кто позарится на это святое право, будет уничтожен! — уже во все горло кричал Гиммлер, потрясая кулаками над головой точно так, как это делал сам фюрер. — К тому же не стоит забывать еще один аспект этого вопроса. Все города на нашей планете строятся из кирпича, который, в свою очередь, производится из глины. Но еще не было такого идиота, который бы глину принял за город. Вот я и спрашиваю: какие есть основания признавать за здешним скопищем нелюдей право на государственность? Лично я не считаю украинцев даже глиной, из которой мастер смог бы выжечь кирпич. Фюрер желает, чтобы само слово «Украина» как понятие государства навсегда исчезло из лексикона! — все больше распаляясь, дергался, топал ногами, вертел головой «под фюрера» Гиммлер. — Этот край отныне нужно именовать Остготией, что вполне целесообразно и с точки зрения его исторического прошлого, и с точки зрения грядущих перспектив. Можете считать это моим приказом: из нашего официального словаря исключаются такие отжившие понятия, как «Украина», «украинцы». Эти недочеловеки должны уступить свое место другим, развитым народам. Да, именно уступить! Вы спросите: что это означает конкретно? Это означает то, что, согласно с утвержденным фюрером генеральным планом «Ост», в ближайшие три десятилетия около тридцати миллионов здешних украинцев должны быть физически уничтожены или высланы за Уральский хребет. Эту воистину грандиозную работу мы должны выполнить поэтапно. Особенно напряженным будет первый этап сроком в пять лет. За это сравнительно короткое время войскам СС надлежит пропустить через специальные антропологические фильтрационные пункты абсолютно все население, тщательно отобрать и поголовно уничтожить ярко выраженный азиатский тип. Это даст возможность уменьшить количество унтерменшей наполовину. Именно наполовину, и никак не меньше! На втором этапе, который будет продолжаться десять лет, количество украинцев должно быть доведено до пяти-шести миллионов. Фюрер сказал: без восстановления новой, современной формы рабства истинная культура развиваться не может. Вот поэтому мы оставим эти пять-шесть миллионов отобранных с расовой точки зрения голубоглазых и светловолосых унтерменшей, чтобы использовать их как грубую мускульную силу. Всех остальных надлежит либо выпроводить за Уральский хребет на вечное поселение, если хватит транспорта, либо же просто ликвидировать. В этом вопросе вы получите неограниченную инициативу. Любой повод вам следует использовать для проведения массовых экзекуций. По-моему, уже подозрение может быть достаточным основанием для смертной казни. И при этом казни незамедлительной, без суда и следствия. Мы вообще не собираемся вводить тут такую канитель, как суд; окончательное решение должен принимать старший воинский чин, находящийся в данной местности. Помните: каждый расстрел — это шаг к окончательному триумфу нацистской идеи… Коротко о третьем этапе. Он решающий в наших планах. В течение десяти — пятнадцати лет Остготия должна быть полностью заселена арийцами, а незначительный местный элемент, оставшийся после глобальной фильтрации, будет германизирован. За эти три десятилетия нам надлежит накопить практический опыт ликвидации целых расовых единиц.
«…Если чужая рука залезает в мой карман, то совсем не для того, чтобы положить туда что-то… Фашисты пришли сюда, чтобы поработить наш народ, уничтожить его культуру, разграбить богатства…» — как далекое эхо докатился до слуха Рехера голос сына. «Боже, Олесь во всем оказался правым! При фашистах действительно нет и не может быть никакой Украины. Как же я, старый пень, не мог понять этого раньше?» И тут снова, как приговор, прозвучал голос Олеся: «Несчастна та земля, которая родит таких «патриотов»…»
— Но, ради бога, пусть вас не тревожит мысль, что высвобождение жизненного пространства на Востоке таким способом — дело аморальное, — продолжал поучать своих подручных Гиммлер. — Своих подчиненных вы должны утвердить в мысли, что высшая мораль для каждого немца — это безукоризненное выполнение приказа, каким бы тяжким он порой ни был. Если мы хотим выйти победителями в расовой борьбе, то должны исповедовать единый принцип: жестокость и суровость. Всякие проявления мягкотелости или сентиментальности я буду рассматривать как саботаж генерального плана «Ост» со всеми вытекающими отсюда последствиями. Пусть вас не сдерживает боязнь перед возможной ответственностью: за все ваши поступки перед фюрером и перед богом ответственность беру на себя я. И беру с чистой совестью. Ибо исторический опыт свидетельствует: не было еще такой господствующей нации, которая бы руководствовалась в отношениях с подневольными нациями принципами чести, гуманизма, уважения. Тирания и эгоизм — вот единственно возможная, выверенная столетиями форма взаимоотношений между господствующим и подчиненными народами. И не нам от нее отступать! Не думайте, что мы оставим тут определенную часть украинцев из жалости. Мы делаем это из трезвого хозяйственного расчета. Существование мизерного количества германизированных туземцев в Остготии может иметь только одно оправдание: они должны быть полезными для нас в экономическом отношении. И останутся тут ровно на столько, сколько мы будем в этом нуждаться, а когда такая нужда отпадет, они немедленно погибнут. Потому что даже последний немецкий трубочист в расовом отношении стоит несравненно выше самого развитого славянина! — уже совсем осатанев, метал молнии-громы наставлений рейхсфюрер.
Рехеру казалось, что Гиммлер вбивает ему в череп раскаленные гвозди. От этого трещала, раскалывалась голова, меркнул и расплывался масляными радужными пятнами свет, нестерпимой болью набухало все тело. А гвозди все глубже входили в раненый мозг.
— Однако было бы наивно думать, что одними только экзекуциями нам удастся укротить местную стихию. Даже незначительное количество туземцев является потенциальной угрозой для немецкого господства в будущем. Учитывая фантастическую способность монголо-славянской расы к размножению, я не сомневаюсь, что в течение полустолетия эти азиаты восстановят свой биологический потенциал и затопят высвобожденное нами жизненное пространство. Поэтому-то мы и должны постоянно применять соответствующие меры. Что это означает конкретно? Это означает, что мы должны искусственно сдерживать рост здешнего населения путем целого комплекса профилактических мер ослабления туземцев в биологическом отношении. Существует немало путей подрыва биологической силы народа. Поскольку ведущей идеей немецкой политики на Украине является доведение рождаемости местного населения до более низкого уровня, чем у нордических народов, то нам прежде всего требуется аннулировать все общественные стимулы, которые здесь применялись в государственных масштабах для увеличения населения. В этом вопросе мы не можем брезговать никакими способами. Как свидетельствует исторический опыт, биологическая активность спадает до нуля у тех народов, которые теряют веру в завтрашний день. Посеять неверие, убить даже самые малейшие надежды на будущее в душах украинцев — вот наша генеральная задача. Кроме этого, уже сейчас следует развернуть широкую пропаганду о вреде родов для здоровья женщин. Соответственным организациям и фирмам отдано распоряжение о развитии индустрии противозачаточных средств. Для расширения сети абортариев я просил рейхсминистерство по делам расы устроить срочную переподготовку всех местных акушеров и фельдшеров. Соответственные службы уже намечают мероприятия по развертыванию массовой стерилизации здешнего населения, особенно молодого поколения. Нам надлежит также ликвидировать медицинское обслуживание унтерменшей, не вести никакой борьбы за снижение детской смертности, не практиковать обучение молодых матерей уходу за младенцами, не препятствовать разрыву браков. А чтобы не допустить внебрачного роста населения, видимо, придется объявить всех внебрачных детей незаконными, а также подвергнуть всяческим репрессиям экономического порядка многодетные семьи. Для нас особенно важно ослабить славянство биологически до такой степени, чтобы оно никогда не смогло стать помехой немецкому господству в Остготии. Мы не остановимся ни перед чем, чтобы осуществить эту программу. Кстати, для этого есть еще один довольно эффективный метод. Это — работа! Мы заставим работать тут на себя всех от малого до старого. Дело даже не в экономической целесообразности этого труда, а в том, чтобы истощить физические силы туземца. Я считаю, что при безукоризненно решаемой трудовой проблеме нам удастся быстрее разрешить и демографическую проблему. Речь идет о том, чтобы регулярно вывозить отсюда в рейх наиболее жизнеспособные, физически крепкие элементы и превращать их в рабов. Это, во-первых, даст возможность высвободить из промышленности и сельского хозяйства миллионы немцев для армии, а во-вторых, уничтожить путем физического истощения сотни тысяч юношей и девушек и тем самым обессилить украинскую нацию, направить ее по пути вымирания. Идею уничтожения неполноценных рас непосильным физическим трудом фюрер полностью одобряет и считает перспективной и экономически выгодной. Азиаты уже доказали свою исключительную трудоспособность при создании собственной индустрии, теперь они должны послужить рейху… Надеюсь, вы дадите свое согласие на то, чтобы я от вашего имени заверил фюрера, что войска СС в определенные генеральным планом «Ост» сроки рассеют над извечно готскими землями желтый морок азиатского засилья. Навсегда рассеют!
— Рассеем! Рассеем! — взорвался неистовым ревом зал.
«Рассе-ем… рас-сеем…» — загудели над Рехером высоко-высоко церковные колокола. И сразу перед глазами в белесых морозных сумерках всплыла снежная пустыня полей, над которыми рыдали, бились белыми крылами об обледеневшую землю ветры. Затем в памяти появилось бледное лицо матери в выстроганном гробу, плывшем под серебряные похоронные колокола на кладбище. Он с ужасом заметил, что сам начинает белеть, словно бы покрываясь инеем, и растворяться в пустоте. В отчаянии обвел глазами пространство вокруг, чтобы хоть взглядом зацепиться за что-нибудь живое, не ледяное, но отовсюду наплывал мрак небытия. Лишь откуда-то издалека, словно отзвук былого, долетало с печальным перезвоном:
— …Самый решающий и самый беспощадный удар мы, несомненно, нанесем по здешней интеллигенции. Книжные черви во все времена были опаснейшими врагами власти и порядка. Зараженный образованием, испорченный ложными представлениями о мире, интеллигентный мозг всегда тянется в сферу чистых теорий и неспособен удержаться в отведенных ему властью пределах. История не раз подтверждала, что разрушительный дух недовольства, бунтарства всегда шел от интеллигентов. Поэтому никакой им пощады! Ведь в будущем они способны создать идеалы, разбудить своей болтовней агрессивные инстинкты в душах смердов и тем самым объединить и повести за собой. А для нас важно, чтобы в Остготии туземцы всегда оставались примитивной, тупой массой. Только такая масса не будет представлять опасность для немецкого господства, ибо будет поклоняться единому богу — кнуту. Итак, я еще раз подчеркиваю: интеллигенция должна быть уничтожена в первую очередь.
Тупой, безжалостный и бездумный робот, который жил бы одной заботой: как угодить арийцу, — вот наш идеал унтерменша в будущем. Сформировать такой общественный строй, несомненно, можно, надо лишь убить в местных варварах любые воспоминания о прошлом, опустошить и осквернить их души. Но без полного уничтожения местной культуры — это дело безнадежное. Надеюсь, вам теперь понятна моя культурная программа на Украине? Вообще я за то, чтобы превратить все здешние города в свалку, в пустыри. Для поселения немцев они все равно непригодны — руками рабов мы построим тут города, которые были бы достойны нашего подвига! А оставлять существующие попросту опасно. Ведь не следует забывать, что рестораны и кафетерии, магазины и трамваи, парки и базары, кроме своего прямого назначения, у порабощенных народов порой становятся центрами духовного единения, местами обмена мнениями, становятся, если хотите, институциями, кристаллизирующими общественное сознание. Поэтому-то с точки зрения безопасности даже это мизерное количество украинцев, которое останется после глобальной чистки, целесообразнее всего лишить возможности широко общаться, раздробив и рассеяв их по краю. Я думаю, всего лучше было бы расселить их принудительно на постоянное, наследственное проживание на фермах, запретив при этом свободно переезжать из одного района в другой. Я абсолютно убежден, что все эти мероприятия помогут буквально в ближайшие десятилетия умертвить в сердцах унтерменшей дух общности, а заодно и сформируют тип современного раба…
Как и все мы, я безоговорочно принимаю мысль фюрера, что образование, как и совесть, лишь калечит людей. Поэтому считаю: ни о каком систематическом образовании унтерменшей не может быть и речи! Если мы научим их читать и писать, это в будущем может обернуться против нас катастрофическими последствиями. Ведь образование даст возможность наиболее развитым и сметливым из аборигенов изучить прошлое своего края, овладеть историческим опытом других народов, что непременно приведет их к таким выводам, которые рано или поздно оформятся в политические программы. Если мы и согласимся с существованием тут школ, то только самой низшей ступени. И только профессионально-утилитарного характера, чтобы обеспечить немецкое хозяйство умелыми рабочими руками. Украинец должен хорошо работать, а все остальное… Для него совершенно достаточно уметь кое-как расписаться, считать, к примеру, до пятисот и понимать дорожные знаки. Что же касается знаний, хотя бы из географии, то они могут быть ограничены одной фразой: «Столица рейха — Берлин». О литературе же, искусстве, истории, философии унтерменш вообще не должен иметь ни малейшего представления. Вся его философия должна быть сведена к простейшему морально-этическому кодексу: всегда молиться за фюрера, почитать своего хозяина, быть честным, послушным, работящим. Одним словом, здешнюю школу мы должны превратить в могучее оружие денационализации и духовного опустошения людей. Для этого в ней всегда должен господствовать высокий немецкий дух…
Гудели, надрывались над Рехером печальные, похоронные колокола. Оглушенный и истерзанный этим надсадным звоном, он чувствовал себя в кресле точно в гробу, не слышал, какие еще муки предвещал украинскому народу в недалеком будущем дегенеративный обер-палач рейха. Правда, это Рехера уже нисколько не интересовало. Главное — то, что он наконец осознал: дело, которому он отдал все свои силы и помыслы, оказалось призрачным маревом, химерным воздушным замком. О, если бы он мог знать об этом раньше!
Очнулся Рехер от напряженной тишины в зале. Сначала даже не мог толком понять, где он и что с ним. Только когда зацепился взглядом за меркнущую люстру-свастику под бетонным сводом, вспомнил все. Покосился налево, направо — по обе стороны торчали в стенных углублениях насупленно-решительные полицайфюреры и цивильные правители генеральных округов, высшие чины рейхскомиссариата, но Гиммлера на сцене-возвышении уже не было.
Но вот в зал хлынули маслянистые кровавые сумерки и послышался какой-то настороженный шорох. Рехер догадался: присутствующие покидают подземелье. Он тоже поднялся со своего кресла и вслед за другими молча подался к выходу. Будто во сне миновал тесный коридорчик для осмотра, нарочито оголенную приемную-пропускник с единственным столом в углу и стал подниматься по крутым ступенькам винтовой лестницы. А сердце щемило, разрывалось, никак не желая примириться с тем, что годами вынашиваемые мечты развеялись дымом. Неужели конец всему? Неужели ничего уже нельзя сделать?..
— Герр рейхсамтслейтер! — неожиданный возглас вынудил Рехера вздрогнуть. Он уже ступил в мрачный гараж-подъезд, где между бетонными опорами поблескивало при электрическом свете с десяток машин.
Однако Рехер сделал вид, что не слышит. Не поднимая головы, шагал к своему «хорху» в сопровождении любезного эсэсовца с деревянной улыбкой на губах. Но перед ним оказался крутоплечий, косоглазый генерал-комиссар Таврии Альфред Фрауэнфельд.
— Не примете ли в свое общество, герр Рехер? — широко растянул он в улыбке губы, показывая два ряда вставных зубов.
Рехеру не хотелось сейчас видеть ни Фрауэнфельда, ни кого-либо другого из коховских блюдолизов. Им неудержимо владело желание поскорее выбраться из этого удушливого подземелья, махнуть в степь или куда-нибудь на луга и идти хоть на край света, подставив ветрам горячее лицо. Но косоглазый гаулейтер принадлежал к такому типу людей, от которых и сам черт не мог бы отвязаться. Тронув Рехера за рукав, он фамильярно наклонился к нему и шепнул:
— У меня для вас кое-что имеется… Колоссальная вещь!
«Опять начнет плести о раскопках таврийских курганов», — как от зубной боли, сморщился Рехер. Он издавна презирал этого скользкого, падкого на деньги и славу чиновника. Если другие поборники нацистской идеи набивали себе мошну добром порабощенных народов откровенно, то Фрауэнфельд делал это с вывертом. Выдавая себя за новоявленного Шлимана, он каждое лето снаряжал на оккупированные территории археологические экспедиции. Они, конечно, не обогатили историческую науку, но что касается Фрауэнфельда… Ничем не приметный конторский служащий, он уже после первых «раскопок» в Чехии приобрел первоклассное имение в Баварских Альпах, обзавелся несколькими легковыми автомобилями, даже личным самолетом, стал держать около сотни «ученых» секретарей и слуг. Даже его приспешники и те не стерпели такой жадности и возбудили против ловкого «археолога» дело в партийном суде, выдвинув обвинение в присвоении национальных реликвий оккупированных стран, которые должны принадлежать рейхсбанку. Но поскольку личные коллекции Геринга, Штрейхера, Розенберга, Геббельса регулярно пополнялись драгоценными экспонатами из благородных металлов, «выкопанными» Фрауэнфельдом, то дело это быстро замяли, а ему самому высокие покровители предоставили возможность проявлять таланты на востоке, направив его генерал-комиссаром в Таврию. Все это было отвратительно Рехеру, однако он сказал:
— Пожалуйста, если желаете…
— Я привез вам в подарок золотую цепь времен Германариха, — начал Фрауэнфельд, как только машина тронулась. — Вы ведь, очевидно, знаете, что я сейчас веду грандиозные раскопки в Мангуп-Кале. Результаты колоссальные! Скоро весь мир узнает, что Крым цивилизовали готы. Думаете, кто возвел Гурзуф, Инкерман, Алушту? Наши пращуры! Это абсолютно доказано в моей монографии «Готы в Крыму»… Кстати, я подготовил также план реставрации готских городищ. В свете только что услышанных нами директив это будет иметь колоссальное значение. Но мне нужны ассигнования. Хотя бы миллионов семь-восемь… Как вы думаете, восточное министерство может выделить такие средства?
«Ага, вот почему ты прилип ко мне! — подумал Рехер. — Наверное, хочешь с моей помощью прихватить эти миллионы. Мало «раскопок», надо еще и в государственную казну руку, запустить…»
— Герр Рехер, я сегодня вылетаю в Берлин со своим планом… Не смогли бы вы черкнуть письмо рейхсминистру Розенбергу? Уверяю вас, в долгу не останусь…
«Розенбергу? — В груди Рехера что-то мучительно шевельнулось. — Интересно, знает ли Альфред о людоедском плане Гиммлера?.. Ведь для фюрера он — наиавторитетнейший знаток Востока, без его санкции фюрер вряд ли отважился бы утверждать любой план восточной политики. Розенберг просто обязан это знать!.. Но как же он мог согласиться с этим бредом? Неужели отрекся от собственных взглядов, которые в свое время провозгласил на весь свет?»
— Так вы сегодня летите в столицу? — задумчиво переспросил он Фрауэнфельда после паузы.
— Буквально через час. Личный самолет уже ждет меня на житомирском аэродроме.
И тут Рехера осенило: махнуть самому в Берлин и переговорить обо всем с Розенбергом лично. Он не то чтобы возлагал какие-то надежды на такой вояж, просто это был последний шанс повернуть фортуну к себе, и не использовать этот шанс он, конечно, не мог.
— Как бы вы отнеслись к тому, если бы я попросился к вам в компанию?
«Археолог» растерялся.
— Да, да, у меня срочные дела в столице. Свой полет я назначил на завтра, но уж если подвернулась такая оказия… Кстати, мы могли бы там внести ясность и в ваш вопрос.
— Что за разговор! Я просто счастлив услужить вам хоть в этом! — даже подпрыгнул от радости цивильный правитель Таврии.
— Что ж, тогда — курс на Берлин!
— Герр рейхсминистр у себя? Прошу доложить о моем прибытии! — войдя в ярко освещенную огромной люстрой приемную с наглухо зашторенными окнами, тоном приказа произнес Рехер.
— К сожалению, он не может вас сегодня принять, — ответил личный секретарь Розенберга.
— И все же прошу доложить. Дело слишком важное и не терпит отлагательства.
— Герр рейхсминистр велел его не беспокоить.
Рехер слегка побледнел: что за комедия? Прежде в любое время суток дверь кабинета Розенберга была перед ним раскрыта, а тут…
— Вы что?! — окрысился он на прилизанного канцеляриста. — Я преодолел тысячи километров, примчался сюда прямо с аэродрома, а вы… — И, не досказав, круто повернулся к массивной дубовой двери.
Но прилизанный, пухлощекий секретарь выскочил из-за стола и преградил путь:
— Герр рейхсамтслейтер, умоляю вас… Поймите: мне приказано. Я не имею права… не могу…
Это уж совсем взбесило Рехера:
— А я совсем не обязан спрашивать разрешения у кого-либо! Разве вам не известно, какие привилегии предоставил мне рейхсминистр?! Или, может, вы тут уже просидели всю свою память? Так на Востоке ее быстро можно освежить. Об этом я обещаю вам позаботиться.
Вконец растерянный секретарь попятился к столу, а Рехер без предупреждений и всяческих церемоний, заведенных в восточном министерстве, вошел в просторный, отделанный красным деревом кабинет. И как же он был удивлен, когда увидел своего высокого патрона не склоненным над рабочим столом, а в отдаленном углу за «интимным» столиком, мягко освещенным малиновым бра. «Вот так занят!» — злобно подумал Рехер, выбросив вперед правую руку.
— А-а, Георг… — как-то равнодушно и сонно подал голос Розенберг. — Пожалуйста, входи.
— Прошу извинить за столь поздний визит, но я считал своим долгом…
— Пустое, — махнул рукой Розенберг. — Я всегда рад тебя видеть. Что, прямо из Киева? Как себя чувствуешь? Ты, кажется, был ранен в голову? — И, не дожидаясь ответа, перевел разговор на другое: — А мне что-то плохо. Простуда не простуда, а на ногах не держусь. Приходится глотать всякую дрянь, — с неприязнью кивнул он на целый набор медикаментов на серебряном подносе.
Но Рехер и сам уже успел заметить, как осунулся Розенберг со времени их последней встречи. И прежде болезненно-серое лицо его сейчас было буквально сизым, словно перекисшее тесто, взгляд затуманился и померк, а веки стали кровянистыми, набухли усталостью, как у человека, страдающего хронической бессонницей… Отметив все это, Рехер тем более посчитал неуместным распространяться о своих болячках и недугах.
— Я приехал прямо из ставки рейхсфюрера СС на Украине… — сразу приступил Рехер к делу.
Однако это сообщение не встревожило, не удивило Розенберга. Он лишь зябко повел плечами и натянул на грудь шерстяной плед, хотя в комнате было душно.
— Сегодня Гиммлер провел инструктивное совещание с полицайфюрерами и высшим цивильным руководством рейхскомиссариата. Он объявил якобы одобренные фюрером основные принципы немецкой политики касательно Украины на ближайшие тридцать лет…
Это тоже не оказало на официального правителя оккупированными восточными областями ни малейшего впечатления. Будто ничего и не слыхав, он долго сморкался в намокший, помятый платок, потом потянулся рукой к серебряному подносу, вынул из пузатого оливкового флакончика таблетку и, широко раскрыв рот, забросил ее в самое горло. Другой рукой схватил стакан с водой и поспешно запил.
— Так называемый генеральный план «Ост» начисто перечеркивает всю программу восточного министерства. Лично я не могу поверить, что наш гениальный фюрер отбросил почти все им же самим одобренные ориентировочные планы будущего устройства оккупированных территорий на Востоке и согласился на какие-то дурацкие прожекты. Тут явно какое-то недоразумение…
В этот миг стакан вдруг выскользнул у Розенберга из рук, с жалобным звоном упал на пол и разбился.
— Дорогой Георг, в наше время ничему не следует удивляться, — выжал из себя постную улыбку рейхсминистр. — Иногда даже национальными вождями руководит не здравый смысл, а низменные страстишки и прихоти.
— Значит, вы считаете, что фюрер мог утвердить план Гиммлера?
— Такие, как Гиммлер, могут достичь всего.
Наступило длительное молчание.
— Как же это могло произойти? Чем обусловлен такой непостижимо крутой поворот в восточной политике? Почему хозяйничать в идеологической области доверено именно чинам из СС? — нарушил наконец молчание Рехер.
— Не надо эмоций, — шмыгнул носом Розенберг. — Какой бы курс в восточной политике ни наметил фюрер, наше дело тщательно проводить его в жизнь.
Эта беспринципность, рабская покорность и холуйство рейхсминистра поразили Рехера не менее, чем людоедские пророчества Гиммлера. «Ему же нагло плюнули в лицо, дали пощечину на людях, а он только утирается. Другой бы на его месте хоть подал в отставку, а он… Тряпка! Сопливая тряпка!» Для Рехера стадо абсолютно ясно: Розенберг окончательно капитулировал перед Гиммлером, покорно смирился со своим поражением, и все же Рехер не мог, просто не хотел согласиться с мыслью, что растранжирил, пустил по ветру всю свою жизнь. Потому с отчаянностью обреченного стал пытаться расшевелить своего малодушного патрона, принудить его к решительным действиям:
— А Ламмерс… Как тогда понимать миссию доктора Ламмерса? Неужели фюрер не внял выводам полномочной комиссии?
На лице Розенберга появилось презрительное выражение:
— Какие выводы… Уважаемый герр Ламмерс, почуяв, что пахнет жареным, попросту умыл руки. Неужели вы и впрямь надеялись, что он станет жертвовать своей карьерой ради какой-то там идеи?
— Но ведь в его распоряжении неопровержимые аргументы! Если бы он ознакомил фюрера с «Итогами года»…
У Розенберга нервно дернулась правая щека, в глазах промелькнула недобрая зеленоватая искра. Он сердито шмыгнул носом и сказал сквозь зубы:
— Если хотите знать, то именно ваши «Итоги года» и натворили беды! Вы оглушили ими не только доктора Ламмерса, но и самого фюрера!
«Я оглушил? Вы тут грызетесь, а выходит, во всем виноват я?! — Упорно подавляемая злоба всколыхнулась в груди Рехера. Теперь он окончательно убедился в своих подозрениях, зачем, с какой целью его включили в состав полномочной комиссии. — Так вот они, ваши высокие принципы! Каждый дрожит за собственную шкуру и стремится подставить под возможный удар другого. Склизкие черви! А я, глупец, возлагал столько надежд…» Однако спокойно сказал:
— Эти «Итоги…» подготовлены по вашему указанию, герр рейхсминистр. И если они наделали беды… Гнилое то общество, в котором правда, пусть и самая горькая, считается злом.
— Можете думать, что вам угодно, но факт остается фактом: эти «Итоги…» помогли Гиммлеру утвердить свой план как генеральную доктрину на Востоке. Фюрер буквально неистовствовал, когда читал подсунутые вами материалы. Пусть это не покажется странным, но до сих пор он не имел ясного представления о положении на Украине. Собственно, потому и не мог длительное время занять четкой позиции в моей продолжительной борьбе с Кохом и его покровителями. А когда перед ним раскрылось реальное, пусть до некоторой степени и гиперболизированное положение вещей… Как ни вертите, а именно после ознакомления с «Итогами…» он решительно отбросил программу и восточного министерства, и коховскую как неспособные обеспечить немецкое господство на Украине и поддержал Гиммлера в его давних домоганиях. Случилось так, как это не раз уже случалось в истории: двое дерутся, а плоды драки пожинает третий.
— Тот, кто позарился на наши плоды, очень скоро подавится ими.
— Возможно. Но для меня это уже не будет иметь никакого значения.
— Почему же? Неужели вы отказываетесь от борьбы?
Розенберг зашелся долгим кашлем, схватился за грудь.
— С меня хватит…
— Простите, герр рейхсминистр, но вы не можете отступать, — все еще надеялся на что-то Рехер. — Вся партия, весь мир знает ваши восточные доктрины, и если вы отречетесь от них, вы будете навсегда похоронены как политический деятель на радость нашим недругам.
Это словно бы подействовало на честолюбие идеолога рейха. Он зябко поежился, зашарил пустыми глазами по полу, на котором валялись осколки стакана, и произнес:
— О каких доктринах вы говорите? Я — теоретик, а не доктринер.
— Но хотя бы о тех, что провозглашены в труде «Украина — узел мировой политики».
— Мои доктрины… — горько усмехнулся Розенберг. — В этой книге только и моего, что фамилия.
— Это детали, которые не имеют ни малейшего значения для истории. Важно иное: именно эта книга принесла вам, насколько я помню, добрую славу дальнозоркого и мудрого идеолога нацистской партии и завоевала уважение лидеров в изгнании буквально всех национальных меньшинств бывшей царской России. Ведь никто так четко и ясно не сформулировал глобальной немецкой политики на Востоке, как вы. До тех пор были отдельные высказывания, призывы и пожелания разных партийных лидеров касательно восточных проблем, но они базировались преимущественно на эмоциях, а не на трезвом расчете. Вам же выпала честь теоретически обосновать, что с помощью великой и могучей Украины под нашим протекторатом немецкая нация сможет разбить красную империю и на столетия не только обеспечить свое жизненное пространство от посягательств Востока, но и перекинуть надежный мост на Кавказ и Туркестан. И вы не имеете морального права всем этим пренебречь. Тем более что сформулированная вами политическая доктрина никем не пересмотрена и не отвергнута.
— О Георг, в том-то и дело, что отвергнута! — Розенберг в отчаянии зажал голову руками. — Да станет вам известно: на своей последней конференции в ставке под Винницей фюрер в присутствии Бормана, Геринга, Кейтеля, Ламмерса и Гиммлера грубо обозвал меня слюнявым сентименталистом и заявил, что все мои теоретические труды годятся лишь на то, чтобы разжечь ими костер…
«Так вот оно что! Выходит, померкла звезда этого нытика», — понял наконец Рехер, что за недуг свалил Розенберга с ног. Однако не сочувствием проникся он к своему давнему покровителю — в его сердце впились ледяные клыки страха, что с падением Розенберга падут, рухнут, как воздушные замки, его собственные планы. Правда, уже в бетонном гиммлеровском подземелье он достаточно ясно ощутил холодное дыхание краха, и все же только что услышанное признание рейхсминистра неожиданно упало ему на сердце каменной глыбой. Неужели крах?
— Да, это — начало конца… — молвил Рехер глухо после длительного молчания. — И не только моего с вами, что для истории не будет уж столь заметным явлением, это — начало конца третьего рейха. Как только людоедские намерения Гиммлера станут известны на оккупированных территориях — а скрыть их практически невозможно! — так последует небывалой силы извержение народного гнева. Миллионы обреченных не станут ждать, пока подручные Гиммлера перережут их, как стадо баранов, а возьмутся за оружие. А когда за оружие берутся обреченные… Лично я ничуть не сомневаюсь, чем все это кончится. До сих пор руководители типа Коха не сумели одолеть сравнительно мизерное количество большевистских партизан даже с помощью регулярных войск, коих в рейхскомиссариате насчитывается около миллиона человек…
— Нет, там сейчас миллион двести восемьдесят две тысячи человек, — со знанием дела уточнил Розенберг.
— Тем более! Значит, если не удалось навести порядок такими силами, то что же ждет немцев, когда на борьбу поднимется все местное население? А что оно поднимется — никаких сомнений быть не может. Славянина трудно раскачать, но уж если он проснется… О, это будет невиданный в истории фронт без флангов и тыла! В нем сгорят отборнейшие немецкие армии.
— Гиммлер надеется погасить это пламя морем крови, — не без ехидства заметил Розенберг.
— В этом море легко захлебнуться и Гиммлеру. Ведь за всю историю человечества еще ни одной армии в мире не удавалось уничтожить какой-нибудь народ полностью. Массы можно запугать, поработить, но уничтожить… Не стоит также забывать, что за спинами украинцев стоят русские, белорусы, десятки других советских народностей, которые в трудную годину непременно придут на помощь своим братьям по классу. Да и не думаю, чтобы порабощенные нами европейские нации остались равнодушными к событиям на Востоке. Боюсь, как бы взрыв на Украине не вызвал цепной реакции в Европе. Уже сейчас нам приходится держать в Югославии и Франции полумиллионные армии, а что будет, когда поднимутся на смертный поединок чехи, поляки, греки, норвежцы, фламандцы?.. Если учесть уже понесенные нами за годы войны потери, то людские ресурсы рейха довольно куцы, а война еще только приближается к кульминационной точке. Даже если снять со счетов большевистскую империю, хотя завершающие бои восточной кампании будут особенно жестокими и кровопролитными, то нужно помнить об Англии, Соединенных Штатах. И вот в такой ответственный исторический момент породить себе еще одного противника… Не хочу быть злым пророком, но могу сказать с уверенностью: провозглашение гиммлеровского плана тотального уничтожения славянских народов нашей генеральной восточной доктриной следует считать началом национальной катастрофы Германии.
Как ни странно, но эти зловещие пророчества явно импонировали Розенбергу. Поняв его настроение, Рехер даже ужаснулся: ведь он рассчитывал возбудить в душе этого государственного мужа святые патриотические чувства, зажечь решимость и пылкую жажду борьбы с Гиммлером, но тот лишь тихо злорадствовал:
— Вы, как всегда, правы, Георг. Наверное, мы действительно катимся в пропасть национальной катастрофы. Только нашей с вами вины в этом не будет!
— Как это — не будет? Потомки проклянут нас за то, что мы допустили к государственному штурвалу глупцов и маньяков!
— При чем тут мы? Перед историей и потомками пусть держат ответ те, кому фюрер доверил верховодить миром. Лично я не чувствую за собой никакой вины перед рейхом.
«Все вы тут слюнявые патриоты! Если не мой верх, то пусть хоть все идет прахом. И таким вот отбросам судьба вручила право определять настоящее и будущее других народов…»
— Все это так, — едва сдерживая отвращение к собеседнику, сказал Рехер. — И все же наш святой долг состоит в том, чтобы предостеречь, предупредить фюрера об опасности. Его надо убедить, что гиммлеровские прожекты — это фатальная ошибка, что только положительная программа на Востоке обеспечит победу. Он должен согласиться с тем фактом, что когда мы предоставим Украине статус суверенного государства, конечно под немецким протекторатом, то этим самым не только высвободим для фронтов почти полуторамиллионную армию, но и сможем получить значительное количество вспомогательных войск. Впрочем, почему вспомогательных? Не думаю, чтобы украинские части СС, которые можно было бы сформировать, оказались менее стойкими и боеспособными, чем румынские, венгерские, словацкие и итальянские войска.
— Фюреру говорить об этом напрасно. Я уже говорил, но, как видите, он не согласился с моим мнением… Что ж, посмотрим, куда его заведут гиммлеры и борманы. — В глазах Розенберга снова промелькнула злобная искра.
— Я знаю, вы человек великодушный и мудрый, вы можете во имя высоких идеалов забыть горчайшие обиды, поэтому прошу вас — постарайтесь встретиться с фюрером еще раз. И незамедлительно! Я уверен: история надлежащим образом оценит ваш подвиг… — Рехер вслушивался в свой сладенький голос, льстивый и неискренний, и ему стало омерзительно от всего этого. Но тут же ему подумалось, что к подобострастию и подхалимству он обратился не из эгоистических соображений, что ради достижения высокой цели можно пойти на компромисс с собственной совестью. И он продолжал тем же тоном: — На вас обращены взгляды миллионов украинцев. Заверяю вас, они века будут на вас молиться…
— Да бросьте вы, ради бога, о своих украинцах! — вдруг рявкнул Розенберг. — Из-за этих проклятых недочеловеков я нажил себе добрую дюжину смертельных врагов, вызвал гнев фюрера. Он и слышать о славянах не хочет, так как не видит ни малейшей разницы между ними и другими восточными варварами. И если уж быть откровенным, то ваши украинцы совсем не заслуживают того, чтобы с ними обращались как с цивилизованной нацией.
«Вот какую песню ты запел! — задохнулся Рехер. — И это после разглагольствований о том, что из всех восточных народностей лишь украинцы могут рассчитывать на благосклонность и поддержку национал-социалистской партии! Быстро же ты отрекся от своих взглядов и подладился под скрипку Гиммлера. А я-то спешил сюда, надеялся на поддержку и утешение… Как вообще я мог ставить на такую бесхребетную амебу?» — Не гнев на Розенберга за подлое отступничество разрывал сердце Рехера (об исключительной беспринципности главного идеолога рейха он хорошо знал и издавна этим пользовался) — Рехера душила тяжкая обида, что его так нагло обманули. «Неужели напрасными были все жертвы? Неужели вся моя жизнь — трагическая ошибка? — спросил себя Рехер. И не мог найти утешительного ответа. — Так будьте же вы прокляты, людоеды! Будьте прокляты!..»
«Но чем ты отличаешься от них? — послышался ему вдруг голос Олеся. — На словах ты борец за свободу Украины, на деле же помогаешь гитлеровским душегубам уничтожать свой народ… Несчастна та земля, которая рождает таких «патриотов»!.. Даже самая святая цель не оправдывает омерзительных способов ее достижения…»
До сих пор Рехер не принимал близко к сердцу это страшное обвинение, ибо надеялся, что одержанная победа перекроет все его вольные и невольные грехи, а вот сейчас отчетливо понял: сын бесконечно прав. «Где эта победа? Нет ее и не будет. А горя я принес на родную землю столько, что не измерить его…»
— Так что об украинцах я не желаю ничего больше слышать, — продолжал Розенберг. — Своими бандитскими акциями против рейха они лишний раз доказали, что заслуживают ту судьбу, которую получили.
— Дайте мне права Коха — и через два месяца вы не услышите на Украине ни единого партизанского выстрела. Это не красивые слова, это убежденность. Я разработал и уже внедряю в порядке эксперимента свой метод борьбы с красными партизанами. Могу доложить: операция развивается успешно и в ближайшее время принесет неслыханные результаты. Мне не нужны ни танки, ни самолеты, ни дивизии, я задушу партизанское движение тихой сапой. Достаточно в каждом генерал-комиссариате выпустить своего «Калашника», и дело будет сделано.
— Все это теперь уже ни к чему.
Рехер удивленно заморгал:
— Как это — ни к чему?
— Фюрер прислал мне сегодня через Бормана директивное указание ликвидировать оперативный штаб восточного министерства в Киеве, передав весь его персонал в непосредственное подчинение тамошнему рейхскомиссару. Так что вам тоже придется передать практическое руководство операцией против большевистских партизан представителям гаулейтера Коха, — с полным равнодушием, словно бы речь шла о разбитом стакане, сказал Розенберг и отвернулся, натягивая на плечи плед.
— Отдать Коху ключи к победе! — схватился за голову Рехер. — Простите, но вот этого уж не будет! Лучше пустить себе пулю в сердце, чем прислуживать такой мерзости…
— Это приказ фюрера… Вы проиграли, Георг, и должны с этим смириться.
— Никогда!
— Ну, это уж ваше личное дело. А по-моему, может, оно и к лучшему, что вся полнота власти на Украине переходит в руки этой мерзости, как вы метко окрестили Коха. Еще увидим, чего он достигнет в супряге с таким песьеголовцем, как Гиммлер… — утешал себя какими-то иллюзорными надеждами рейхсминистр.
А вот Рехер уже не надеялся ни на что. «Это — конец… Окончательный и неумолимый крах всех моих планов и чаяний!» — одна-единственная мысль острой колючкой застряла в его сознании.
«Конец… конец…» — внезапно загудели, зарыдали знакомые колокола. И тут же он ощутил, как словно повеяло студеным ветром на него. Эта вьюга понемногу заносила, хоронила под белым саваном все его чувства. Мгновение спустя непроглядная белесая мгла хлынула на него отовсюду, туго окутала своим саваном и понесла, и понесла, понесла…
— Лично я имею намерение отозвать вас в свое распоряжение. Возвращайтесь в Киев, сдавайте дела — и сюда. Но советую: не задерживайтесь там! После того как Борман ознакомил Коха с «Итогами года», вам не стоит оставаться на территории рейхскомиссариата. Могу даже больше сказать: Кох с Борманом что-то против вас затевают…
Рехер не мог взять в толк: чудится ему это или Розенберг и впрямь предостерегает его от опасности? Окутанный белым саваном, выстуженный ледяным ветром, он плыл в белое безмолвие под глухой поминальный перезвон. И только как из забытого сна до него долетало:
— Все складывается против вас, Георг, и я не знаю, смогу ли чем помочь… В вашем положении лучшим выходом было бы… Вы подумайте над своим положением и сделайте соответствующие выводы…
«Внимание! Внимание! Рейс Берлин — Киев завершен. Просьба приготовиться к выходу!» — забормотал из репродуктора хрипловато-надломленный голос, когда новенький «шторф», напрыгавшись на неровностях грунтовой посадочной полосы киевского аэродрома, наконец облегченно вздохнул и застыл на месте.
В пассажирском салоне сразу же зазвенели металлические пряжки, заскрипели сиденья, послышался гомон. Несколько армейских офицеров разных рангов, возвращавшихся, по-видимому, из отпусков на Восточный фронт и двое из организации «Тодт», прихватив свои вещи, направились к выходу. Последним вышел Рехер, который всю дорогу просидел с закрытыми глазами, прикидываясь спящим, чтобы не вступать в разговоры со случайными попутчиками. Держась за металлические поручни трапа, спустился на залитое ярким солнцем поле, но, как только очутился на спрессованной колесами самолетов тверди, почувствовал тошноту. Земля, по которой он уверенно ступал всю свою жизнь или, по крайней мере, пытался уверенно ступать, вдруг стала как-то странно покачиваться, уплывать из-под ног, перед глазами густо замигали, завертелись слепяще-белые мотыльки, а из-за горизонта валом повалил густой белый морок. У Рехера даже мороз пошел по коже при мысли, что он вот-вот провалится, расплывется маревом в этом белом безмолвии, как это случилось с ним неделю назад на приеме у Розенберга. Все тогда начиналось так же, как и сейчас: под похоронный перезвон завьюжила перед глазами белая метель, потом отовсюду наплыл белый морок, а затем… Только на третьи сутки эскулапы Розенберга привели его в чувство. А что будет, если он свалится вон тут, на аэродроме?
Нет, не о себе тревожился сейчас Рехер: он тревожился о делах, которые решил завершить в Киеве во что бы то ни стало. Поэтому остановился, собрал все силы, чтобы не упасть, повернулся лицом к слабому ветерку. Только бы не потерять сознание! Несколько легоньких дуновений ветерка, несколько глубоких вдохов — и вот уже стал отдаляться белесый туман, поредели слепящие мотыльки перед глазами. Ощутив, что земля перестала под ним колебаться, Рехер медленно направился к аэровокзалу.
Его там никто не ждал. Но это только обрадовало. Он нарочито не дал знать о своем прибытии, чтобы подольше не встречаться с коховскими приспешниками. После памятного разговора с Розенбергом он вообще не мог выносить присутствия представителей высшей расы. И если бы не Олесь, ни за что не вернулся бы в этот проклятый город, в котором уже не раз рушились прахом его сокровеннейшие мечты. Но ведь Олесь…
Единственное, что удерживало Рехера на этом свете, — это беспокойство о сыне. Именно оно помогло подняться с больничной койки, дало силы для утомительного, наверное последнего, путешествия в отчий край.
Войдя в аэровокзал, Рехер выпил стакан холодной воды, купил свежий номер шнипенковского «Слова» и направился к телефону. Через минуту он уже набирал номер своей квартиры. Там никто не брал трубку. Позвонил еще раз и еще — все напрасно: квартира подозрительно молчала. «Не случилось ли чего с Олесем? Куда могла деваться прислуга?..» Не помня себя позвонил в оперативный штаб восточного министерства. И сразу же услышал голос своего секретаря.
— Пришлите мне на аэродром машину, — поздоровавшись, коротко приказал.
— Какую машину, кто говорит?..
Рехер повторил приказ.
— Герр рейхсамтслейтер? Не может быть!.. Нет, вы действительно на аэродроме?
— Вы что, пьяны или только что проснулись?
— Ох, простите великодушно! Я сейчас… сейчас…
— Только без шума!
Положив трубку, Рехер вышел из душного, пропитанного табачным дымом и пропахшего ваксой зала и устало поплелся в небольшой скверик, прилегающий к аэровокзалу. Облюбовав в тенистом уголке скособоченную скамью, присел на нее, спрятался за развернутой газетой и застыл в задумчивости. Нет, он не обдумывал, что и как будет делать в Киеве, — все это до подробностей было обдумано и взвешено бессонными ночами в берлинской больнице, — он просто собирался с силами перед решительными событиями. Как только придет машина, начнется для него последний, самый тяжелый раунд, который во что бы то ни стало надо выиграть.
Через каких-нибудь двадцать минут из-за поворота вылетел серый разъездной «опель», принадлежащий оперативному штабу Розенберга. Завизжав тормозами на привокзальной площади, ткнулся радиатором в клумбу и остановился. Тут же из него выпрыгнул долговязый молодец в мундире ландсвирта. Торопливо завертел головой во все стороны, явно выискивая кого-то глазами, а потом трусцой побежал в сквер.
— Почему приехали не на моей машине? — встретил его вопросом Рехер.
Молодец остановился словно вкопанный, как-то глуповато усмехнулся и отвел глаза в сторону.
— Как же я мог? Ее больше нет…
— Как это — нет? Что все это значит? Почему я должен вытягивать из вас по слову? — поднялся на ноги Рехер.
— Да понимаете… Это от неожиданности. Я уже, грешным делом, считал… Мы все тут решили, что с вами произошло несчастье, когда узнали… Вашу машину вдребезги разнесло. Слава богу, что вас в ней не было.
— Как — разнесло? Где? Когда?
— Неужели вы в самом деле ничего не знаете? Это случилось ровно неделю назад на Житомирском шоссе в районе Коростышева. К вечеру того дня, когда вы должны были возвратиться из ставки рейхсфюрера СС.
«Вот так новость! Выходит, если бы не Фрауэнфельд, я бы переселился в царство теней… Но ведь Петер возвращался из Житомира не один: впереди или сзади него должны были ехать Магуния, Гальтерманн, Ремер. — Недоброе подозрение мелькнуло в сознании Рехера. — Интересно, их поездка тоже не обошлась без эксцессов?»
— А как другие участники совещания? С ними беды не стряслось?
— Нет, с ними ничего не случилось, — ответил секретарь на вопрос шефа. — Как установил майор Гласс, на том участке дороги с октября прошлого года не зарегистрировано ни одной диверсии. И вообще в тех краях партизаны появляются редко. Все в нашем штабе пришли к выводу… Но об этом вам расскажет подробнее майор Гласс. Он выезжал на место происшествия, хотя бригаденфюрер Гальтерманн и запретил ему проводить расследование.
— Это почему же? — с наигранным изумлением спросил Рехер.
— Якобы взялся сам установить причину, приведшую к тому, что ваша машина взлетела на воздух.
Неведомо почему Рехеру припомнилась встреча с Гальтерманном в подземном гараже-подъезде сразу же по окончании того памятного совещания. Словно на фотопленке, в его памяти с необычайной четкостью проявилось сосредоточенно-настороженное, побледневшее лицо полицайфюрера, когда они столкнулись при выходе из бункера. Правда, тогда он, затурканный болтовней Фрауэнфельда, не придал этому ровно никакого значения, но сейчас без малейших колебаний постиг: Гальтерманну уже тогда было известно о готовящемся покушении. Возможно, он даже сам приложил руку, чтобы отправить своего недавнего спасителя на тот свет. «Что же, Розенберг прав: мне тут головы не сносить. Кох непременно отомстит с помощью своих подручных за «Итоги…». Так что не стоит терять ни минуты».
— Вы говорили кому-нибудь о моем приезде?
— Только майору Глассу. Кстати, он убедительно просил вас принять его как можно быстрее.
Но заезжать в оперативный штаб никак не входило в планы Рехера. Пока что он хотел оставаться в городе инкогнито.
— Понимаете, позавчера майора Гласса вызвал к себе бригаденфюрер Гальтерманн и потребовал передать руководство операцией против партизан оберштурмбаннфюреру Эрлингеру. Такой приказ якобы поступил из Берлина. И вообще тут распространяются такие слухи… Возможно, это чистейшая ложь, якобы фюрер отдал приказ ликвидировать здесь штаб остминистериума…
Рехер словно бы ничего не слышал. Бросил взгляд на часы, озабоченно свел брови.
— Ну что ж, едем, — и направился к машине.
К превеликому удивлению секретаря, Рехер сел почему-то на заднее сиденье, надвинул шляпу на самые брови.
— Вы наведывались ко мне на квартиру? Как там? — спросил он, когда «опель» мчался в город.
— А как же, бывал ежедневно. Там все в порядке. О трагедии на Житомирском шоссе я велел не рассказывать вашему сыну до конца расследования.
— Правильно сделали. Кстати, где Олесь может быть сейчас?
— Ясное дело, на Днепре. Все эти дни он пропадает с капитаном Геймом там с утра до вечера. Можете порадоваться успехам сына — он легко переплывает Днепр в самом широком месте.
— Это хорошо, — думая о своем, пробормотал Рехер. — Я прошу вас разыскать Олеся и сообщить, что я жду его дома.
— Разыскать не проблема, хотя вас, наверное, надо бы… Почему бы вам не заглянуть в штаб на несколько минут? Майор Гласс просил.
Рехер не ответил. И вообще не проронил больше ни слова. Секретарь несколько раз пытался расшевелить шефа разными вопросами, но, не получив ответа, и сам прикусил язык. Так и ехали, молчаливые и отчужденные, до самого центра города. Только на бульваре Шевченко, у входа в ботанический сад, Рехер попросил остановить машину.
— Если майору Глассу крайне необходимо со мной поговорить, он сможет найти меня в этом парке. — Отворив дверцу, Рехер сначала огляделся вокруг, потом вышел. — После длительного перелета я хотел бы немного размяться, подышать свежим воздухом… Но скажите майору, пусть он прихватит необходимые материалы.
Секретарь от удивления только губами чмокнул: где же это видано, чтобы государственные дела обсуждались на каком-то задрипанном бульваре? Да еще и выносить из штаба секретные документы… Но ему ничего не оставалось, как покорно выполнять волю начальника.
— Об Олесе тоже не забудьте, — уже стоя на тротуаре, добавил Рехер. — А этот лимузин я закрепляю пока что за собой…
— Все ясно, герр рейхсамтслейтер! — бодро выпалил секретарь и приказал шоферу ехать в оперативный штаб Розенберга.
Между тем Рехер пересек тротуар и не спеша углубился в ботанический сад. Зеленоватые сумерки, застоявшаяся тишина, полное безлюдье встретили его под столетними гигантами. Сначала он направился по давно не хоженной аллее, потом круто свернул в сторону и пошел по высокой — до колен — траве. Расстегнул ворот рубашки, снял шляпу и брел с опущенной головой, словно бы прислушиваясь к тому, как сочно похрустывают травяные стебли. После муторной болезни и лекарственных запахов больничной палаты, после душной тесноты «шторфа» здесь дышалось так привольно и сладко, что у него слегка закружилась голова.
Вот он вышел на край откоса и, оглядевшись, остановился в изумлении. Точно причудливые океанские волны, по чьей-то высшей воле застывшие навечно на крутом изломе, катились перед ним вдаль изумрудные косогоры. Внизу, по дну оврага, затененный непролазной чащей, с веселым журчанием пробивал себе дорожку к Лыбеди неугомонный ручей. Простор был полон нежной мечтательности, беззаботного птичьего пересвиста и ни с чем не сравнимых ароматов. Все это было такое близкое, такое родное, что Рехер горько пожалел: сколько раз проезжал мимо этого запущенного сада и даже не догадывался, какая красота скрыта за полуразрушенной оградой. И только сейчас внезапно постиг, что ему всегда не хватало именно такого приволья.
Опершись спиной о ствол осокоря, прикрыл веки, подставил лицо солнцу и с каким-то неистовством вбирал всем своим существом щедрые краски позднего лета, вдыхал пьянящий аромат дозревающих плодов, привядшей отавы, подопревшей коры, вслушивался в таинственный шепот уже по-осеннему отяжелевшей листвы. И перед этим бесконечно высоким небом, зеленым буйством лета, кротким воркованьем невидимого ручья смехотворно мелкими и никчемными показались ему прежние его устремления. Он вскоре ощутил, как из сердца начинает понемногу выветриваться, навсегда исчезать что-то очень значительное и важное. И ужаснулся этому. Нет, нет, он не имеет права расслабляться хотя бы на минуту, он должен сберечь в себе всю свою боль и ненависть, все оскорбления и обиды, чтобы отплатить за них сторицей! И вдруг для него поблекли тревожащие краски овеянного первым дыханием осени ботанического сада, расплылся, развеялся густой аромат, исчезло журчанье невидимого ручья и шепот отяжелевшей листвы. Круто повернувшись, он зашагал к каменному пеклу города.
На центральной аллее стоял с портфелем в руках майор Гласс. Увидев своего повелителя, он почти побежал навстречу. Но в нескольких шагах от Рехера вдруг остановился, смущенно затоптался на месте, не сводя с него недоверчивого взгляда.
— Не сочли ли вы меня призраком? Так убедитесь, что это не так, — сказал с улыбкой Рехер и протянул майору руку.
— Честно говоря, не ждал вас увидеть…
— Выходит, рановато справили по мне поминки…
— Нет, лично я не верил в вашу гибель на Житомирском шоссе после осмотра останков «хорха», но вообразить, что увижу вас вот так неожиданно… Скажите, как вам удалось спастись?
— Счастливое стечение обстоятельств. Прямо из ставки рейхсфюрера я отбыл в Берлин.
— И об этом, верно, никто не знал?
— Никто, кроме генерал-комиссара Таврии Фрауэнфельда.
— Теперь мне все понятно… — нахмурил брови Гласс. — Таким образом вы невольно ввели их в заблуждение. Они же, верно, надеялись, что вы из ставки Гиммлера направитесь в Киев.
— Кто это «они»? — спросил Рехер с нескрываемым любопытством.
— Только не партизаны! Это преступление уж никак нельзя отнести иа счет большевиков.
— С чего вы это взяли?
— В моем распоряжении недостаточно вещественных доказательств, бригаденфюрер категорически запретил мне вести расследование, но даже на основе тех данных, что я собрал, можно сделать некоторые выводы. Во-первых, осмотр местности показал: ваш «хорх» разнесен вдребезги миной, заложенной в него загодя. В этом деле меня не проведешь, я могу даже сказать: мина принадлежала к типу противотанковых. Во-вторых, калашниковцы, как установили мои агенты, никаких диверсий под Коростышевом не предпринимали. Но даже если допустить, что нападение совершили советские диверсанты, то мне совсем непонятно, почему они тогда не тронули ни Магунию, ни Гальтерманна, а ограничились лишь вашим «хорхом». И в-третьих, этот категорический запрет вмешиваться в расследование… Будем до конца откровенны: покушение на вас совершено кем-то из ваших же партайгеноссе. И это нетрудно доказать. Мне нужно только знать, куда заезжал ваш водитель, кто имел доступ к машине?..
Все это для Рехера уже не было открытием. Просто слова Гласса лишний раз утвердили его в мысли, что настал решающий раунд в его жизни. И транжирить дорогое время на какое-то там еще расследование… Имя истинного вдохновителя преступления еще в Берлине подсказал ему в тот памятный вечер Розенберг. Но что из этого?
— Оставим, Гвидо, всю эту историю, — махнул рукой Рехер. — Пусть ею занимается Гальтерманн.
— И вы считаете, что он — именно тот человек, которому стоит поручить такое дело?
— Это, в конце концов, не имеет существенного значения. Сейчас у нас с вами есть дела намного важнее.
Гласс непонимающе взглянул на собеседника:
— Если имеется в виду операция по окончательной ликвидации партизанского движения в округе, то нам ее уже не довести до победного конца. Вам, наверное, известно, что Гальтерманн, ссылаясь на распоряжение из Берлина, категорически потребовал от меня передать руководство ее чинам из своего ведомства… Мясники из СС сумеют въехать в рай на чужом горбу.
— Не будьте пессимистом, майор, положение не так уж и безнадежно. Нам суждено удивлять мир, и мы его непременно удивим! — твердо сказал Рехер.
— Когда? Ведь сегодня в шестнадцать ноль-ноль оберштурмбаннфюрер Эрлингер прибудет со своей свитой принимать дела…
У Рехера хищно сверкнули глаза.
— Эрлингер, значит?.. С ним-то мы как-нибудь справимся, положитесь в этом на меня.
— А распоряжение из Берлина? Неужели вы надеетесь, что оно будет отменено?
— Это не так важно. Для нас главное опередить события и собрать урожай своими руками. Вы меня поняли?.. Так что не опускайте нос: ваши заслуги будут надлежащим образом оценены.
— В конце концов, дело не в этом. Просто меня бесят свиньи из СС. Всегда они суют рыло не в свой огород и разевают пасть на чужие успехи. Нужно потерять элементарную порядочность, чтобы сейчас перехватить руководство операцией, к которой они не имели ни малейшего отношения! Почему-то Гальтерманн точно крот сидел в своей норе, когда партизаны бесчинствовали в округе, а теперь, когда мы загнали их в тупик, явился присвоить лавры победителя. Если уж на то пошло… Лучше под трибунал, чем мостить ему дорожку к триумфу!
— Я понимаю ваше возмущение, Гвидо, но сейчас не время для эмоций. Давайте займемся конкретным делом. Как развертывается операция?
— Сверх всех ожиданий! Как вы и предвидели, команда пугачей сделала то, чего не смогли добиться все карательные экспедиции СС, вместе взятые. Ныне банду Одарчука можно считать обреченной: она очутилась как бы в вакууме. Партизаны лишились опоры в селах, их каналы связи с киевским подпольем контролируются нами, в их среде есть наши квалифицированные агенты. К сожалению, им только до сих пор не удалось нащупать, где именно находится сам Одарчук, а то бы уже давно можно было ставить точку. Один из агентов высказал предположение, что Одарчук руководит операциями, сидя в Киеве. Но вы сами просмотрите его донесения… — И Гласс стал открывать портфель.
— Это я сделаю дома, — остановил его Рехер. — Вы захватили с собой все материалы?
— Да. Здесь оперативная карта района пугачей, их радиограммы, донесения агентуры из самого отряда, копии ваших распоряжений, письменные обязательства завербованных партизанских резидентов…
— Прекрасно. Я все это тщательно изучу. — Рехер взял из рук Гласса довольно-таки тяжелый портфель. — А теперь скажите, майор: на каком километре Житомирского шоссе проживает тот партизанский разведчик, который дал подписку работать на нас? И вообще как он зарекомендовал себя?
— Кажется, на семьдесят втором километре. А что касается его деловой характеристики… Нет, претензий у меня к нему нет: провалов по его линии не было.
Сдвинув брови, Рехер долго что-то обдумывал, потом решительно спросил:
— Он не мог бы переправить в партизанский отряд еще одного агента? Только очень срочно!..
— Что за вопрос! Других же переправлял…
— Тогда у меня к вам просьба: предупредите его самым строгим образом, что к нему не сегодня завтра придет человек, которого он должен в срочном порядке доставить в отряд Одарчука. Пароль для связи: «Последний раунд настал». Отзыв: «Победителей не судят».
— Будет исполнено.
— Это еще не все. Я также попросил бы вас немедленно достать сильнодействующий яд, который не имел бы ни запаха, ни цвета, ни вкуса. Количество? Ну, приблизительно человек на пятьдесят — шестьдесят…
На плоском, словно одеревеневшем лице Гласса появилось нечто вроде улыбки.
— Через час самый эффективный яд будет у вас на столе.
— Приберегите его у себя. К вечеру я вам позвоню.
На этом беседа кончилась. Рехер подвез майора до оперативного штаба, а сам покатил на Печерск. К своему дому, однако, подъезжать не стал, а велел шоферу остановиться за углом. Как бы нехотя выбрался из машины, прощупал прищуренными глазами тенистый переулок и, не обнаружив ничего подозрительного, зашагал по чисто подметенному тротуару, нервно сжимая ручку портфеля. Поравнявшись с подъездом дома, быстро нырнул в него, одним махом взбежал на третий этаж, но перед дверью остановился в нерешительности. Как-то его встретит Олесь? Найдут ли они хоть на прощанье общий язык?
Усилием воли заставил себя повернуть ключ. Толкнул дверь и перешагнул порог — в лицо дохнуло пустотой и безмолвием. Какое-то время стоял у дверей, потом направился в комнату сына. Его поразила гостиничная чистота, тот казенный порядок, за которым не чувствуется присутствие человека. Одеяло на постели без единой складочки, на спинках стульев — никакой одежды, стол абсолютно голый. «А у Олеся там всегда лежали книги… А что, если он не дождался меня и бежал в лес? — Рехера при этой мысли бросило в дрожь. — Если узнал о трагедии на Житомирском шоссе, непременно убежал». Шагнул к платяному шкафу, рванул на себя дверцу — одежда сына была на месте. И тут взгляд упал на старенький, туго набитый рюкзак. Развязал его дрожащими руками, стал перебирать его содержимое. Полотенце, туалетные принадлежности, металлическая посуда, банка с медикаментами, несколько коробок спичек, какие-то пакеты.
— Ну, слава богу, — невольно перекрестился Рехер и, успокоенный, стал завязывать рюкзак.
Приняв душ, сварил и выпил крепкий, чуть присоленный черный кофе. Побрился, надел серый в светлую полоску костюм. Из головы ни на минуту не выходила мысль о предстоящем разговоре с Олесем. «Я должен сделать все, чтобы сын поверил моим словам! Но как убедить его, чем засвидетельствовать свою искренность? Ведь он слышал от меня столько неправды?!»
Внезапно, словно что-то вспомнив, Рехер быстро прошел в кабинет, взял принесенный портфель и принялся его опорожнять. Из вороха бумаг отобрал радиошифры, адреса завербованной резидентуры, донесения Тарханова — Севрюка, копии посланных им распоряжений, присоединил к этому карту-двухкилометровку величиной с простыню, по которой змеилась жирная линия с цифрами, означавшая маршрут, пройденный командой пугачей. Какое-то время горбился над этой кипой, потом вынул из стола большой лист водонепроницаемой бумаги, завернул в него приготовленные документы, заклеил лентой-липучкой и вложил в небольшой ящичек-контейнер, в каких восточное министерство обычно переправляло из оккупированных территорий драгоценности. Проделав эту работу, Рехер запер ящик-контейнер в письменный стол, а остатки глассовских бумаг положил в портфель. «Часть дела сделана», — решил он и подошел к телефону.
— Оберштурмбаннфюрер у себя? — сухо спросил, набрав номер. — Очень хорошо… Нет, передавать ничего не надо: я сейчас приеду… Благодарю.
«Твой последний раунд начался. Сумей его выиграть!» — сказал мысленно себе и, прихватив портфель с остатками документов, направился к выходу.
— На Владимирштрассе! — бросил шоферу, усаживаясь в машину…
И через несколько минут уже входил в мрачный серый дом с зарешеченными окнами, вот уже столько месяцев нагонявший страх на весь город.
В приемной заместителя полицайфюрера генерального Киевского округа сидел дежурный офицер-эсэсовец. Он спросил Рехера:
— Как прикажете доложить?
— Докладывать не надо. Герр оберштурмбаннфюрер будет рад меня видеть, — ответил Рехер и без стука открыл дверь в кабинет.
Развалившись в кресле и положив ноги на огромный стол, Эрлингер распекал кого-то по телефону, но при виде неожиданного гостя уронил трубку. Как школьник, пойманный учителем на месте преступления, он быстро сдернул со стола ноги, съежился. Рехер заметил, как неестественно сузились его зрачки, а на маленьком личике проступили багровые пятна.
— Я вижу, вас не очень обрадовал мой приход, но уж простите, дела…
Эрлингер шевельнул губами, но с них не сорвалось ни звука.
— До шестнадцати, правда, еще более часа, но я надеюсь, вы проявите великодушие и примете меня ранее назначенного срока, — остановившись у порога, разыгрывал Рехер роль бедного родственника.
— Напрасно вы, герр рейхсамтслейтер, я тут совсем ни при чем… Мне приказано…
— А к вам я и не имею претензий. Хотел бы только услышать, как вы представляете себе передачу руководства операцией?
— Герр Рехер, поверьте: все это происки Гальтерманна. В погоне за славой он… Я прошу вас: войдите в мое положение. Если бы я знал, что вы вернетесь… Тут такое творится… — В отчаянии Эрлингер схватился за голову.
Рехер отметил про себя, что события разворачиваются так, как он и предполагал. Теперь нужно только умело воспользоваться обстановкой.
— Так, может, вы все-таки пригласите меня сесть?
— Конечно, конечно, простите, сразу не сообразил! — выбежал Эрлингер из-за стола.
— Мне кажется, мы сделаем так, — рассудительно начал Рехер, умостившись в кресле напротив эсэсовского начальника. — Я подписываю приказ агентуре и спецкоманде, действующей под видом партизанской группы соединения Калашника, о подчинении их управлению СД, вручаю вместе с ним всю документацию, касающуюся этой операции, — он положил перед Эрлингером портфель, — а вы подписываете и вручаете мне соответствующий акт о приеме дел. Такая процедура вас устраивает?
— О господи! Для чего еще это на мою голову! — запричитал Эрлингер. — Я же понимаю: Гальтерманн готовит ловушку. Приказал мне взять на себя руководство операцией, а сам завтра едет инспектировать дивизию СС, которую обергруппенфюрер Прютцман выделил для борьбы с партизанами. Разве не ясно, к чему все это ведет?..
— Не будем терять время. Вот вам документы, — Рехер подвинул Эрлингеру портфель. — Приказ я сейчас напишу, а мне прошу дать хотя бы расписку.
Эрлингер совсем потерял самообладание.
— Герр Рехер, помогите мне выпутаться из этой истории. Умоляю вас! — заломил он руки. — Я еще пригожусь вам… Отплачу сторицей! Если хотите знать, Гальтерманн и вам роет яму…
Рехер с деланным удивлением поглядел на собеседника.
— Это правда. Против вас тут такая каша заваривается… — Эрлингер перешел на шепот. — Не знаю, чем объяснить, но Гальтерманн сразу же после диверсии на Житомирском шоссе начал лихорадочно собирать на вас компрометирующие материалы. Мне известно, что он подготовил на имя гаулейтера Коха докладную записку о вашей деятельности в Киеве. И такого там написал… Особенно на вашего сына. Гальтерманн набрался нахальства утверждать, что вы якобы сотрудничаете с большевистским подпольем, используя в качестве связного собственного сына…
— Эту записку вы читали лично? — спросил Рехер, каменея лицом.
Эрлингер втянул голову в узкие плечи, настороженно огляделся по сторонам:
— Да, лично. Машинистка бригаденфюрера, когда перепечатывает материалы, выходящие из-под пера Гальтерманна, всегда делает одну закладку для меня. Конечно, совершенно конфиденциально и за солидное вознаграждение…
«В конце концов, именно такой благодарности и следовало ожидать от этого мерзавца за все услуги, которые я ему оказывал, — скрипнул от злости зубами Рехер. — А мне так и надо, чтобы наперед знал, с кем водить дружбу!»
— Вы только не принимайте этого близко к сердцу. Ваши заслуги перед фюрером и рейхом известны всем, и Гальтерманну не удастся опорочить ваше имя. А вот что касается сына… Я советую вам как можно скорее отправить Олеся из Киева. По приказу Гальтерманна спецы могут тайком схватить его в любую минуту и на допросах третьей категории вырвать любые признания. А такая вещь, как показания сына… Вы прекрасно понимаете, что даже фальсифицированные показатели могут стать веским козырем в руках Гальтерманна.
«Он прав! Олеся гестаповцы могут схватить в любую минуту… Как же я об этом не подумал раньше? — У Рехера в глазах помутнело при мысли, какие муки обрушатся на Олеся в подземных застенках гестапо. — Да, нельзя терять ни минуты. Ва-банк так ва-банк!»
— Ваша информация заслуживает внимания, — стараясь выглядеть как можно спокойнее, сказал Рехер. — Верьте, я постараюсь отблагодарить вас, отплатить вам той же монетой. И очень скоро!
— Благодарю вас, герр Рехер!.. Избавьте меня от необходимости брать на себя ответственность за операцию против Калашника, и я — ваш раб навеки.
— Вот от этого-то не советую вам отказываться, если вы не хотите навлечь на себя высокий гнев. Ваш отказ Гальтерманн непременно истолкует как саботаж распоряжений рейхсфюрера. В этом можно не сомневаться. Да и зачем отдавать лавры победителя какому-то подлецу? Думаю, что вы и без моих советов понимаете: ваши отношения с Гальтерманном зашли так далеко, что кто-то из двух должен сойти со сцены. Уверен: слава победителя над грозным партизанским генералом поможет вам выиграть поединок с Гальтерманном.
— Если бы! Но моя команда уже две недели рейдирует по округу, а еще и на след Калашника не напала.
— А Калашника нечего брать силой, — снисходительно усмехнулся Рехер. — Его надо положить на лопатки хитростью. Скажем, передать ему в руки «пакет из Москвы», начиненный взрывчаткой, или подсунуть бутылку водки с примесью цианистого калия…
Эрлингер почесал затылок.
— Оно-то, конечно, так, но где найти человека, который добрался бы до самого Калашника? Тут первого встречного не пошлешь, его партизаны не подпустят.
— Конечно, не подпустят, — согласился Рехер. — Но такой человек у меня на примете есть.
— Кто он? — так и подпрыгнул в кресле оберштурмбаннфюрер.
Но Рехер не спешил с ответом. Он сначала закурил сигарету, выпустил несколько колец дыма и только после этого спросил:
— Скажите, что с Кушниренко?
— А что с ним должно быть? Сидит в одиночке, ждет вашего приговора.
— В каком он состоянии? Передвигаться самостоятельно может?
— Должен бы.
— Узнайте… И распорядитесь, чтобы его немедленно побрили, вымыли, поприличней одели и хорошенько накормили. Этот тип нужен нам сейчас как воздух. Слухи о его выстреле на стадионе наверняка достигли леса, и в глазах большевистских партизан он — герой, мученик за великое дело. Почему же нам не воспользоваться этим? Кушниренко дорога к Калашнику не будет заказана. Это вне всяких сомнений. А чтобы их встреча оказалась для обоих последней… Тут уж положитесь на меня. Доставьте лишь Кушниренко… — Рехер озабоченно посмотрел на часы и, подумав, сказал: — Ровно в восемнадцать я буду ждать вас на сорок втором километре Житомирского шоссе. Но условие: Кушниренко доставите туда лично вы.
Радуясь, что понял замысел своего покровителя, Эрлингер расплылся в улыбке и кивнул согласно головой.
«Радуйся, радуйся, остолоп, — улыбнулся и Рехер, довольный тем, что все идет по намеченному плану. — Думаешь, вечно будешь на мне выезжать? Эту гниду я затем только и вырываю отсюда, чтобы вы с Гальтерманном не смогли воспользоваться ее услугами. А то, чего доброго, еще надумаете сыграть на показаниях Кушниренко против меня».
— Значит, договорились. Но смотрите: об этом — никому ни слова.
— Да что вы! Разве я не понимаю?
— Тогда до встречи на сорок втором километре. А что касается передачи руководства операцией… Будем считать, что передача состоялась. Документы я вам оставляю, а расписку можете вручить мне и позже.
От Эрлингера Рехер сразу же прошел к Гальтерманну. «Теперь перехитрить бы этого подлеца, и половина дела, считай, сделана. Любопытно, как он после всего посмотрит мне в глаза?»
— О герр Рехер! Какими судьбами? — всплеснул Гальтерманн руками и, торопливо швырнув в стол какие-то бумаги, бросился навстречу гостю с распростертыми объятиями. — Откуда вы?
«Гадкая скотина! Наверняка донос на меня дописывал, а прикидывается ангелом», — подумал Рехер и сказал сдержанно:
— Представьте, с того света. Передал дела руководства операцией против Калашника и решил нанести вам визит…
— А почему же не предупредили? У меня дома такой коньячок… Коллега из Франции прислал. Полагалось бы чокнуться за радость встречи.
— Удивительное совпадение. Представьте, я тоже зашел пригласить вас на рюмку коньяку. Перед отъездом из Киева хочу устроить прощальный вечер и вас как старого приятеля приглашаю первым…
— Что вы говорите? Какой отъезд? — Тень разочарования легла на откормленное лицо полицайфюрера.
— Меня отзывают в Берлин. Рейхсминистр поручает весьма важную и сложную миссию.
— Вот тебе раз! — В глазах Гальтерманна промелькнуло уже неприкрытое разочарование. — А разве тут вы занимались менее важными делами?
— Все мы — солдаты фюрера и будем трудиться там, где прикажет фатерлянд. Так что примите приглашение и приходите в конференц-зал оперативного штаба…
— Я бесконечно благодарен вам, но прийти не смогу, — даже не дослушав до конца, как-то растерянно забормотал Гальтерманн. — Завтра отбываю в Ровно по вызову рейхсфюрера.
«Наверное, повезет Коху собранные компрометирующие материалы, — подумал Рехер. Эта догадка не поразила, не взволновала его: он вынес себе приговор еще в розенберговском кабинете и теперь мало интересовался собственной судьбой; его волновало то, что с поездкой Гальтерманна наполовину рушится намеченный план мести за несбывшиеся мечты. — Нет, этого допустить нельзя! Кто-кто, а этот ублюдок не должен избежать кары».
— А может, вы успеете к вечеру вернуться?
— Не знаю, не знаю…
И тут Рехера осенила фантастически дерзкая мысль:
— Тогда я попрошу вас оказать мне небольшую услугу.
Гальтерманн навострил уши.
— Не могли бы вы подвезти до Ровно моего сына? У меня, как вам, наверное, известно, нет автомобиля, а Олесю уже давно надо получить бронзовый крест за пролитую во имя фатерлянда кровь… Обратную доставку его организует герр Ведельштадт, а туда… Если, конечно, вы едете один… Вам-то я со спокойной душой могу доверить сына.
Неизвестно, какие мысли одолевали в эти минуты бригаденфюрера, только он долго хмурил брови.
— Ради вас я готов на все, — наконец сказал он без воодушевления.
— В этом я никогда не сомневался, — едва сдерживая радость, поблагодарил Рехер. — В котором часу, позвольте узнать, вы собираетесь в дорогу?
— Конечно, до наступления жары. Перед выездом я вам позвоню.
— Заранее вас благодарю. А на товарищеский ужин вы все же постарайтесь приехать.
— Если удастся, прибуду непременно.
Закончив визит к полицайфюреру, Рехер направился в оперативный штаб Розенберга. Черным ходом, дабы в коридорах встретить меньше чиновников, встревоженных слухами, добрался до своего кабинета. Как и прежде, в нем было сыро, затхло, сумрачно. Однако Рехер и не подумал распахнуть окна, как это делал всякий раз, когда заходил сюда. С минуту постоял в задумчивости у двери, затем решительно шагнул к сейфу. Отворил тяжелую дверцу, вынул бумаги и, не присев на стул, стал их торопливо просматривать. Одни бросал назад в черную металлическую пасть ящика, другие складывал в стопку на углу стола. Когда покончил с этим делом, принялся чистить ящики стола. Потом взял стопку отобранных бумаг, чтобы уложить их в старенькую, уже основательно потертую на углах желтую папку, но так и замер, пораженный внезапной мыслью: эта папка должна послужить ему в последний раз! Он вызвал секретаря и сказал:
— Раздобудьте мне портфель для этих бумаг. И займитесь организацией банкета, который я хочу дать в честь отъезда из Киева!
— Так это правда?.. А как же штаб? Что будет с нами?
Рехер пристально посмотрел в глаза своему секретарю, с загадочной улыбкой на губах произнес:
— О себе вы можете не беспокоиться: вы будете там, где буду я.
Тот благодарно склонил голову, потом спросил:
— Когда намечается прощальный банкет? Где? На каком уровне? Сколько гостей?
— Состоится завтра, в конференц-зале. И на самом высоком уровне. Я пригласил всю здешнюю правящую элиту, а также ответственных сотрудников штаба. Но об этом пока что никому ни слова.
Секретарь понимающе кивнул и попятился к двери, что-то записывая на ходу в блокнот.
— А сейчас попросите ко мне майора Гласса, — кинул вдогонку Рехер.
Гласс не заставил себя долго ждать.
— Рад доложить, герр рейхсамтслейтер, все ваши распоряжения выполнены, — переступив порог, отрапортовал он. — Партизанский проводник с семьдесят второго километра оповещен о скором прибытии вашего агента и готов отправиться с ним в одарчуковский отряд в любую минуту. Что же касается «подарочка» партизанскому генералу… — С подчеркнуто равнодушным видом Гласс вытащил из нагрудного кармана стеклянную ампулу величиной с указательный палец и протянул Рехеру. — Яд экстра-класса! Человек на полтораста хватит, если растворить в еде или в воде. Но лучше всего, конечно, в спиртном.
При упоминании о спиртном Рехеру сразу же представилась картина: в освещенном огнями зале звучит высокопарный тост, пятьдесят человек припадают губами к бокалам с вином и замертво падают у праздничного стола. На бледном лице Рехера проступил румянец. Бережно, как дар небесный, взял он из рук Гласса наполненную серебристо-пепельным порошком ампулу, вложил в портсигар и прошептал:
— За это спасибо. Теперь пусть берегутся упыри: расплата не за горами!
— Могу гарантировать: ни один из бандитов не уцелеет.
Если бы Гласс умел читать мысли людей по глазам, он прочитал бы во взгляде шефа: «Старайся, старайся, глупец! Тебе тоже не уцелеть. Слишком много ты знаешь, чтобы тебя можно было оставить на этом свете. Последний свой счет я должен оплатить так, чтобы содрогнулся весь проклятый третий рейх!»
— У меня к вам просьба, майор. Не могли бы вы превратить эту вещь в мину? — Он взял со стола желтую папку с помятыми углами и передал Глассу. — Но сделать надо так, чтобы даже сам черт не смог догадаться об адской начинке.
Гласс повертел папку в руках.
— В наш век нет ничего невозможного. Но, прежде чем давать задание своим спецам, я должен хотя бы в общих чертах знать, в каких условиях будет применена эта мина, чего вы ждете от ее взрыва.
«А не слишком ли много ты хочешь знать? — заглянув Глассу в глаза, улыбнулся Рехер. — Этого я и самому господу богу пока что не поведаю!» Однако, чтобы не насторожить майора, не зародить в нем даже малейшего подозрения, прибегнул к хитрости:
— В поединке со своими противниками я привык действовать только наверняка. В силу яда я верю безгранично, но все же для абсолютной уверенности… Я хотел бы, чтоб от землянки, в которой должна взорваться эта папка, осталась бы одна воронка. Надеюсь, вы меня понимаете…
— Абсолютно. И говорю с полной уверенностью: то количество взрывчатки, которое можно замаскировать в этот папке, в состоянии не то что взорвать землянку, а разнести танк! Я хотел бы только знать ваши пожелания касательно принципа действия мины: механический, химический, часовой?..
— Простите, но над этим уж пусть подумают спецы! У меня к ним единственное требование: папка должна взорваться через полторы-две минуты после того, как ее подсунут Одарчуку под подушку. Это время нужно моему агенту, чтобы незаметно ускользнуть из опасной зоны.
— Все ясно. На когда ее изготовить?
— Сегодня к вечеру.
Майор недовольно сжал губы: дескать, сколько же осталось до вечера?
— И притом учтите, — произнес Рехер уже тоном угрозы, — эта мина должна быть надежнейшей. Если, не дай бог, она не сработает… Одним словом, ответственность за это я возлагаю на вас лично.
— Можете не беспокоиться: мои мины всегда срабатывали.
— В таком случае считайте себя кандидатом в рыцари.
Испросив разрешения, Гласс вышел. Сразу же ушел и Рехер.
Он захватил с собой секретные бумаги и выбрался на улицу тем же черным ходом. Разъездной «опель» стоял в тени кленов. Рехер подошел к шоферу:
— Вы еще не обедали? Ай-ай-ай… Идите перекусить, а я тем временем немного прокачусь. Часов в восемь приходите за машиной к моему дому. — И сел за руль.
Через несколько минут он уже был в гостиной своей квартиры перед Олесем, который сидел за столом и ремонтировал старый компас.
— Ну, как ты тут? Все в порядке?
— А тебе разве еще не доложили? — язвительно ответил Олесь вопросом на вопрос.
— Да, я знаю, что ты уже переплываешь Днепр, и рад твоим успехам. В наше время неделя — большой срок… Случается, что за неделю человек перерождается. Особенно, когда ему в этом помогают.
Рехер рассчитывал, что Олесь проявит интерес к его поездке. Ему очень хотелось, чтобы сын поинтересовался, что произошло с отцом за минувшую неделю. Ведь еще в Берлине он решил рассказать Олесю о своем полном крахе. Но вместо этих ожиданий тот отметил:
— Лично я остался таким, каким был.
«Ему совершенно безразлично, что бы там со мной ни произошло. Вероятно, его не тронуло бы, если бы я даже совсем не вернулся… — с горечью подумал Рехер, но в душе его не было обиды. — Собственно, я же сам во всем виноват. Разве я стремился понять его, помочь в часы отчаянья и разочарованья? Нет, я только прибавил ему мук своею «заботой» о великом грядущем. Что ж, теперь должен пожинать то, что посеял!»
— А как твое здоровье? Пуля дает себя знать?
— Пустое. Я из живучей породы.
Разговор не клеился. Правда, в нарочитом безразличии сына Рехер ощутил затаенное ожидание. И он понимал, чего ждет Олесь, так как хорошо помнил свое обещание перед отъездом в ставку Гиммлера, но заводить об этом разговор не стал.
После обеда Рехер предложил Олесю:
— Может, проедемся куда-нибудь? Чего нам тут сидеть?
Сын принял предложение без энтузиазма, но и возражать не стал.
— Тогда одевайся… Я сейчас, — и прошел в кабинет.
Накинул на плечи спортивную куртку, сунул в карман кольт, надел темные очки и, взяв из стола ящичек-контейнер, вложил в него новые секретные документы и поспешил во двор.
— Ну, так куда махнем? — спросил Олеся, когда они сели в «опель». — Может, на Житомирское шоссе?
— Мне все равно.
Зарокотал мотор — и вот уже за окнами автомобиля поплыли руины Крещатика, печальные тополя на бульваре Шевченко, покинутые жильцами домишки Шулявки — с выбитыми стеклами и вырванными дверями. Скоро осталось позади и Святошино, вдоль шоссе потянулись сосновые боры, над которыми тяжело катилось к закату солнце. Нескончаемая зеленая пустыня. Лишь изредка мелькали встречные грузовики да проносились за окнами сиротливые хатенки разрушенных сел.
— Ты бывал в этих краях? Полесье знаешь?
В памяти Олеся всплыла звездная августовская ночь, мягкие, укутанные туманом приирпенские луга, по которым он в составе отряда особого назначения под командой капитана Гейченко пробирался через передний край немецкой обороны, всплыли нескончаемые, невероятно тяжелые, изнурительные походы по вражеским тылам… Безрадостным было для него знакомство с полесским краем. Именно отсюда начались самые горькие в его жизни мытарства, именно здесь потерял он многих проверенных огнем и железом побратимов. Андрей Ливинский, Кость Приймак… Это с ними по поручению капитана нес он в штаб обороны Киева добытые в жаркой схватке на Житомирском шоссе тайные приказы фельдмаршала фон Рейхенау немецким войскам, нес, пока не нарвались они на подлого предателя. А потом — плен, ровная, как вечность, дорога, размытый дождями курган, где им было приказано копать себе могилу, горячий шепот Андрея, бегство и выстрелы за спиной… Печальным, очень печальным было его знакомство с Полесьем.
— Что же ты молчишь? Мне нужно знать: приходилось ли тебе бывать в этих местах?
— Прошлой осенью ходил сюда выменивать продукты.
— И все? Тебе не мешало бы знать их получше.
«Ясное дело, не мешало бы, — мысленно согласился Олесь. — Не будь я таким городским растяпой, не пришлось бы мне мерить дорогу от Присулья до Дарницы под эсэсовским кнутом…»
— А определить пройденное расстояние по шоссе сумеешь? — через некоторое время спросил Рехер.
— Ну, это дело нехитрое.
— Тогда скажи: сколько мы проехали?
Олесь скептически улыбнулся, но все же стал смотреть в окно, чтобы приметить цифровые обозначения на очередном придорожном столбике.
— По-моему, семьдесят один, — сказал вскоре.
— Точно. Сейчас мы на семьдесят втором километре, — подтвердил Рехер и резко сбавил скорость.
— Может, вернемся назад?
— Повернем вон за той халупой, — Рехер показал на одинокий домик дорожного мастера впереди. — Кстати, ты ее запомни хорошенько!
Олесь пригляделся: ничего особенного, домик как домик. Ровный штакетник, высокие подсолнухи под окнами, желтые фонари дозревающих в саду груш…
Внезапно Рехер круто повернул руль вправо, машина шмыгнула на узенькую, похожую на просеку, лесную дорожку, запрыгала на ухабах.
— Ты куда меня везешь? — забеспокоился Олесь.
— Сейчас увидишь.
В какой-нибудь сотне шагов машина остановилась у порубки.
— Выйдем? — скорее приказал, чем спросил Рехер и открыл дверцу.
Держа под мышкой металлический ящичек, не спеша пошел между пеньками. Олесь последовал за ним, не догадываясь, что замыслил отец. Вот они подошли к толстенному дубовому пню, возле которого была куча угля и пепла; возможно, пень этот служил столом неведомым кашеварам. Рехер остановился, огляделся. Затем присел, вынул из кармана охотничий нож и, не обращая внимания на сына, стал отгребать от пня неистлевший уголь, копать землю. Олесь молча стоял поодаль, соображая, что делает отец. Когда ямка получилась достаточно глубокой, Рехер опустил в нее металлический ящичек и стал поспешно засыпать его песчаным суглинком, притоптал, замаскировал и сказал:
— Запомни это место, как собственное имя. Когда понадобится, ты должен разыскать его даже с завязанными глазами. Основным ориентиром для тебя должна быть усадьба дорожного мастера на семьдесят втором километре. За нею — первый поворот направо до этой порубки, а уже тут… Возьми нож и сделай своей рукой метку на пне.
— Послушай, а зачем это все?
— Потом узнаешь, а сейчас делай, что велят.
Олесь нехотя взял нож, нагнулся над могучим пнем. Что на нем вырезать? Черкнул по крепкому, прямо-таки железному срезу острым лезвием, но оно не оставило даже следа. Дерево буквально звенело. Тогда он налег на нож обеими руками и вывел на отполированной глади нечто похожее на латинскую букву «V».
— Виктория… Что ж, прямо-таки символическая метка, — сказал Рехер. — А теперь пойдем!
Когда отошли несколько шагов, Рехер остановился и сказал сыну:
— Еще раз внимательно осмотри местность и вруби ее в память до малейших деталей. От этого многое будет зависеть.
— Ты говоришь так таинственно, что можно подумать: под тем пнем закопан клад.
— Золото, мальчик, не мера человеческого счастья, — снисходительно улыбнулся Рехер, но взглянул на часы и обеспокоился: — Пойдем, времени у нас в обрез.
Они подошли к машине. Олесь упал на сиденье, все еще не в силах что-нибудь понять. Но еще больший сюрприз ждал его впереди.
На полдороге к Киеву Рехер съехал на обочину шоссе и остановил машину под старыми осокорями. По тому, как он все время поглядывал на часы, Олесь понял: отец нервничает. Но почему? И тут он ощутил, как и самого его охватывает волнение. Ему показалось… нет, он точно знал, что сейчас произойдет нечто невероятное.
Прошло минут пять — семь. Вдруг Рехер весь подался вперед, припал к ветровому стеклу. Олесь тоже вперил глаза в дорогу, но на ней ничего, кроме черной легковой машины, не увидел. Когда же черный «хорх» приблизился к ним, Рехер высунул руку из окна и подал водителю какой-то знак. «Хорх» сразу же замедлил ход и, поравнявшись с «опелем», круто развернулся, застыл на месте. Из него тут же вывалился на шоссе какой-то сутулый человек в гражданском. Рехер снова подал знак рукой — и «хорх», — злобно рыча, понесся к Киеву.
— Поди к нему, — обратился Рехер к Олесю и кивнул на высаженного из «хорха» человека. — Поди и отдай вот эту штуку. — Он подал через плечо заверенный печатью с орлом, но незаполненный мышиного цвета аусвайс.
Олесь даже не шевельнулся.
— Я прошу тебя, не медли!
Олесю ничего не оставалось, как идти к сутулому человеку, стоявшему у края дороги с таким видом, будто он ждал пулю в затылок. Вот уже десять шагов до него, семь, пять… И вдруг мир опрокинулся у Олеся в глазах: перед ним стоял Кушниренко. Постаревший, с отупевшим, незрячим взглядом. «Вот так сюрприз приготовил мне отец!» — чуть не задохнулся Олесь. Но не было у него силы сказать Кушниренко хотя бы слово. Как жаждал этой встречи, сколько мечтал о ней, а вот когда она настала, застыл перед Иваном как вкопанный и молчал.
Наконец все же собрался с духом:
— Ты свободен, Иван. Бери документы и иди, куда тебе подскажет совесть…
Не помнил, как вернулся к «опелю», как отец выехал на шоссе. Перед глазами неотступно маячила сгорбленная фигура бывшего курсового вожака…
— Вставай, сынок! Твое время настало… — подойдя к кровати, Рехер слегка тронул Олеся за плечо.
Тот нехотя оторвал от подушки голову, сонно заморгал глазами. В сизых предрассветных сумерках увидел по-праздничному торжественного отца, но никак не мог взять в толк, почему он в такую пору вырядился в новый черный костюм, снежно-белую рубашку при темном, в мелкую крапинку галстуке, на котором тускло поблескивал золотой партийный значок.
— Чего ты хочешь?
— Благословить тебя на святое дело. И распрощаться.
С глаз Олеся сразу спала мутная поволока, он вскочил с постели: что все это значит?
— Ты собирался уходить в лес к партизанам. Пора выступать в путь!
Это совсем обескуражило юношу:
— Но почему ты об этом хлопочешь?
— Потому что в Киеве тебе нельзя оставаться и дня, — деловито ответил Рехер. — После вчерашней встречи с Кушниренко… Пока не поздно, уходи. Тем более что ты уже давно готов к походу.
«Может, он собирается еще и дорогу к партизанам мне указать? — иронически сузились у Олеся глаза. — Очень подозрительные заботы. То чуть не на привязи держал, окружил целой сворой шпиков, а то вдруг сам выпроваживает в лес».
— Что-то не понимаю я тебя. Неделю назад ты запугивал меня партизанами, утверждал, что они повесят меня на первом суку, а сейчас сам к ним посылаешь…
— Все меняется, сынок. Сейчас сложилась такая обстановка…
«Говори, говори… Замыслил что-то злое, а прикидывается благодетелем. Эта вчерашняя комедия на Житомирском шоссе… хотя нет, он мог «пожертвовать» Кушниренко, чтобы завоевать мое доверие, послать в лес… чтобы по моим следам гестаповские шпики проложили тропку к партизанам. Но напрасны старания, на мне далеко не уедешь!»
— Что ты еще скажешь? — спросил Олесь с издевкой в голосе.
— Не медли! — Рехер словно бы и не заметил презрения сына. — Конечно, партизаны тебя хлебом-солью встречать не будут. Но если хочешь, чтобы они тебе поверили и приняли к своему шалашу, окажи им добрую услугу: пойди и предупреди, что близится их смертный час. Пусть загодя уйдут в припятские леса или белорусские пущи, так как через неделю-другую на Киевщину по распоряжению самого Гиммлера прибывает карательная дивизия. Против нее им не устоять. И пересидеть где-то в глуши тоже не удастся, потому что в их среде давно уже орудуют вражеские агенты, а по их следам — под видом советских партизан — следует зондеркоманда.
Олесь охватил руками колени, тяжело опустил голову на них. «Что, если в его словах хотя бы чуточка правды?.. С моей стороны было бы преступлением не предупредить товарищей по оружию о смертельной опасности. Они же, верно, не ведают ни об этой банде провокаторов, ни об агентах. Но как их предупредить? Кто мне поможет найти к ним кратчайший путь?»
— А как я могу быть уверен, что все сказанное тобой правда?
— О боже! Неужели ты думаешь, что я стал бы посылать единственного сына на напрасную гибель?
На это Олесь только молча пожал плечами.
— Хотя я понимаю: тебе действительно нелегко поверить в мою искренность. И в этом, конечно, не твоя вина: только родители бывают виноваты в том, что дети им не доверяют. Слишком долго я спекулировал на твоей врожденной доброте и доверчивости, а вот сейчас… Да что спекулировал — я был чрезмерно жесток и несправедлив с тобой. Думаешь, по чьей воле разрушено ваше уютное жилище на Соломенке? Кто спровадил в монастырь старого Гаврилу с питомцем? Кто отправил на немецкую каторгу твою невесту Оксану? Кто, наконец, выкрал у тебя друзей по подполью?.. Все это сделано если не моими руками, то по моему приказу. Не думай только, что я решил сейчас оправдываться перед тобой. После всего этого ты имеешь полное право возненавидеть меня, проклясть, но поверь: вины за собой я тогда не чувствовал, так как твердо верил, что, изолировав тебя, вырвав из твоего окружения, сумею вымести из твоего сердца мелкие чувства и привязанности, воспитаю фанатичного поборника идеи, которой я посвятил свою жизнь. Как видишь, я заботился не о себе и не о тебе. И если с обывательской точки зрения мои действия на самом деле выглядели непривлекательными, даже подлыми, то с точки зрения исторических критериев… Думаешь, мне легко было видеть твои ежедневные муки? Но я, зажав себя в кулак, сознательно приносил в жертву твою душу, делал все, что только мог, чтобы закалить тебя, чтобы твои крылья были готовы для далекого полета. Ведь большие государственные дела, высокая политика всегда творились ледяным разумом, кремневым сердцем и жестокими руками.
— Почему ты все это мне говоришь?! — вспылил Олесь.
— Потому что не могу больше молчать! — тоже повысил голос Рехер. — Сейчас для нашего края настало такое время… Я мог без сожаления положить на плаху свою голову, мог послать на эшафот даже тебя, но когда на карту поставлено будущее отечества, когда встал вопрос о существовании украинского народа вообще…
— О боже! С какого это времени ты стал так болеть за судьбу родного народа? Раньше у тебя для него не находилось иных слов, как «омерзительная чернь», «никчемные сорняки», «быдло смердящее», «глупые смерды», «общественный мусор»…
— И все же я любил его. По-своему, но любил…
— Затягивать петлю на шее матери и в то же время разглагольствовать о любви к ней… Да будет проклята такая любовь!
Рехер слегка побледнел:
— Вам, большевикам, вряд ли понять таких, как я…
— Не тебе судить большевиков! Они грудью встали на защиту украинского народа, собственной кровью платят за ею свободу, а ты… Такие, как ты, приползли сюда с фашистским гадючьем, чтобы вообще из истории вычеркнуть память о нас. Так что о большевиках лучше помолчи!
— Да, великая правда оказалась на вашей стороне, — заупокойным голосом произнес Рехер. — Но как бы вы там обо мне ни судили, я никогда не желал зла своей земле.
— А что доброго ты для нее сделал? Чем помог в лихую годину?
— Я искренне стремился помочь, а вышло… Теперь я могу на весь свет заявить в назидание другим: пусть провалится земля под ногами того, кто намерен счастье в родной дом нести на чужих штыках!
Чего-чего, а такого признания Олесь никак не ждал. На мгновение ему даже показалось, что отец в самом деле осознал свои горькие ошибки и искренне хочет искупить хоть часть грехов перед Родиной, но он сразу же отогнал эту мысль.
— Красиво звучит твое проклятие. Но, осуждая ориентацию на внешние силы, ты и дальше служишь душителям своего народа… Где же логика? Чему верить?
— Все это, сынок, уже бесповоротно кануло в вечность. Сейчас я совсем не тот, каким ты знал меня еще неделю назад.
— Кто же ты ныне, позволь узнать? — с еще большим сарказмом спросил Олесь.
Рехер побледнел еще больше и словно перед высшим судьей проговорил с надрывом:
— Хочешь знать, кто твой отец сейчас?.. Что же, слушай. Перед тобой абсолютный банкрот, жалкий и горький неудачник, живой труп. Я добровольно отрекся от родины, семейного счастья, своего будущего во имя надуманных идеалов, а под занавес оказалось… За прошлую неделю я наконец постиг, что вся моя жизнь была страшной ошибкой. И проклинаю тот день, когда ступил за пределы родной земли…
Олесь слушал эту горькую исповедь и не мог поверить услышанному. И все же не то сочувствие, не то слабенькая надежда затеплилась в его сердце.
— Неужели люди твоего возраста и твоего характера могут — перерождаться так молниеносно?
— Как видишь, случается… Да и что тут удивительного? Если камень при определенных условиях превращается в пепел, то почему же не рассыпаться даже самым твердым убеждениям под давлением обстоятельств? Я теперь полностью разделяю одно из утверждений твоего духовного наставника Карла Маркса, что материальное бытие определяет наше сознание.
— О Марксе тебе лучше бы помолчать.
— Почему же? Разве история знает мало примеров, когда самыми яростными, самыми верными поборниками той или иной идеи становились как раз ее недавние ожесточенные противники? Конечно, я совсем не хочу сказать, что за эту неделю стал марксистом, но если бы мне выпало начинать жизнь сначала… Да, я никогда бы не пошел по пути, который мне суждено было пройти!
«Нет, в его душе что-то надломилось, — решил Олесь. — Не может же он разбрасываться, как шелухой, такими словами».
— Что же случилось за последнюю неделю?
Рехер потянулся к окну, за которым уже пламенело небо, ткнулся лбом в стекло и долго стоял в задумчивости.
— Случилось, сынок, то, что рано или поздно должно было случиться, — наконец вымолвил он глухо. — Идеалы, которым я служил и ради которых шел на величайшие жертвы, оказались блефом, химерным маревом, бредом сумасшедшего. Я пережил полное и сокрушительное поражение…
— А конкретнее? Можешь ты хоть раз обойтись без туманных намеков?
— Должен обойтись! Я просто обязан поведать правду о своей трагедии, чтобы предостеречь тебя от подобных ошибок, — повернулся Рехер к Олесю с горькой улыбкой на губах. — Ты помнишь наш недавний разговор? Так вот: ты оказался тогда мудрее и дальновиднее, чем я… Неделю назад Гиммлер вызвал к себе в ставку всех полицайфюреров и высших цивильных начальников рейхскомиссариата и объявил по поручению Гитлера уже утвержденный тридцатилетний план «Ост». По этому плану все славянские народы объявляются вне закона, им отводится роль навоза истории, который должен удобрить почву для процветания «высшей» арийской расы. Что же касается Украины, то она первой должна навсегда исчезнуть с географической карты мира. Гитлер утвердил как государственную доктрину предложение обер-палача рейха образовать на извечных наших землях новую арийскую империю. Они придумали для нее даже название — Остготия. Учти: это не просто безумный бред двух безнадежных психопатов, это — официально провозглашенная генеральная линия немецкой политики на Востоке. Войска СС уже получили приказ немедленно приступить к закладыванию основ великого переселения «благородной» расы. Что это конкретно означает, ты, надеюсь, понимаешь…
С болезненным вниманием слушал Олесь повествование об этих намерениях «сверхлюдей» и чувствовал, как в его жилах начинает медленно стынуть кровь. Даже ему, прошедшему Дарницкий фильтрационный лагерь, собственными глазами видевшему приудайские побоища и заполненный трупами Бабий Яр, трудно было поверить, что человеческий разум способен сотворить такой остервенело-ненавистнический план глобального истребления целых народов.
— Украинская нация обречена на полное уничтожение. Даже желтый морок татаро-монгольского ига не идет ни в какое сравнение с мороком, который несут на нашу землю арийцы!
— А Розенберг?.. Неужели он отрекся от своих взглядов и принял точку зрения Гиммлера?
Рехер сокрушенно покачал головой:
— О мой мальчик, ты просто не имеешь представления, что это за мразь в министерском кресле!
— Так чего же ты впрягался с ним в одну упряжку, если видел, какая это мразь?!
— Если бы я имел, из чего выбирать… Во имя торжества своего тайного замысла я просто вынужден был идти на компромисс с собственной совестью. Наивно надеялся, что мои грехи окупятся впоследствии сторицей. А вышло…
— Ты получил то, что заслужил.
— А я и не жалуюсь на судьбу, виноват во всем сам. И если и говорю тебе о своей полной катастрофе, то только с единственным желанием, чтобы мой: горький опыт стал школой для каждого, кого нечистый станет толкать на поиски счастья для отчего края за моря.
— Не об этом сейчас надо вести речь, надо спасать то, что можно еще спасти, — сказал после паузы Олесь. — Если ты действительно осознал свои ошибки… Скажи, почему бы тебе не доказать это на деле? У тебя ведь неограниченные возможности.
— А разве то, что я поведал тебе об архисекретном генеральном плане «Ост», не дело? Даже из нацистской элиты только довереннейшие лица фюрера ознакомлены с принципами истинной восточной политики рейха. Я более чем уверен, что ни одной разведке мира не удастся проникнуть в ближайшие годы в эту тайну, а ты получил исчерпывающую информацию, так сказать, из первых рук. Пусть только сумеют оценить ее твои единомышленники и надлежащим образом воспользуются ею.
— Возможно, ты пожелаешь еще и вознаграждение за нее?
— Не паясничай! Я делаю это не из шкурнических интересов. Свою стежку я уже истоптал до конца, а потому и не собираюсь выторговывать себе какие-нибудь выгоды.
— Ты не совсем правильно меня понял. Я думал, за последнюю неделю…
— Нет, за последнюю неделю большевиком я не стал! Все же объективности ради признаю: нашу национальную катастрофу можете отвести только вы, большевики. Кроме вас, на всей планете теперь не существует реальной силы, которая сломала бы хребет Гитлеру и сорвала бы его людоедские планы. На Англию и Соединенные Штаты надежд возлагать нечего, они явно выжидают, пока европейские противники обескровят друг друга, чтобы потом утвердить здесь свое господство. Да и не наивно ли думать, что волю нам принесет кто-нибудь из иностранцев?! Свое счастье каждый народ должен завоевывать себе сам. Так что иди к партизанам, поведай им об истинных намерениях гитлеровцев и скажи: пусть поднимают на смертный бой весь народ! Именно весь народ! Земля должна запылать под ногами оккупантов, старый и малый должны взяться за оружие. Не надо закрывать глаза: борьба будет продолжительной, жестокой и тяжелой, но вы непременно победите. Должны победить! Потому что за вами народ, за вами великая правда…
— Спасибо на добром слове, — с чувством сказал Олесь. — Но уж если ты решил быть честным с собой… Я просил бы тебя подробнее рассказать о карательной эсэсовской дивизии. Какое у нее конкретное задание, ее количественный состав, маршрут передвижения?
— Видишь, к сугубо военным делам я по своему служебному положению прямого отношения не имею. Все, что я узнал от компетентных людей, тебе уже известно. Добавить могу лишь одно: для партизан сейчас наибольшую угрозу представляют не эсэсовцы, а группа Калашника, рейдирующая по Киевщине.
От этих слов Олесь дернулся так, словно его шарахнули по темени.
— Да ты что?
— Да, для советских партизан самый опасный враг сейчас — Калашник, тайный предводитель зондеркоманды.
Нет, стерпеть такое было нельзя, и слова эти Олесь оценил как явную провокацию. Ведь еще с прошлой осени о подвигах Калашника ходило столько легенд, и в самые мрачные дни они лучше чудодейственного бальзама исцеляли сердца, согревали души, придавали силу не только отчаявшимся, но и закаленным людям. Что же касается самого Олеся, то после выхода из военного госпиталя он днем и ночью бредил тем, как отыскать дорогу в отряд прославленного партизанского вожака. И вот услышать вдруг, что народный любимец — провокатор, руководитель предательской зондеркоманды…
«Нет, нет, этого не может быть, — протестовала в Олесе каждая клеточка. — Наверное, отец умышленно оговаривает Калашника, чтобы внести раздор в партизанское движение. Это издавна практикуемая тактика подлецов: не можешь побороть противника в открытом бою — пусти против него ядовитое оружие поклепа. Только не выйдет!»
— Послушай, не смей при мне поганить этого человека!
У Рехера иронически поднялась правая бровь.
— Что же, замолчать — дело нехитрое. Но я просто обязан довести до сведения большевиков: Калашник, на которого тут все молятся, — предатель. Его заслали в леса, чтобы выявить количественный состав, места базирования, систему снабжения и связей советских партизан с населением. Кстати, тот Калашник тебе хорошо известен. Это — бывший твой наставник Куприков, или, как он сам себя сейчас именует, князь Тарханов.
— Ты лжешь! Ты опять лжешь!.. Куприков преспокойно пребывал в Киеве, когда слава о подвигах Калашника гремела по всей Украине. Я собственными глазами видел его тут совсем недавно… Да и не могла зондеркоманда уничтожать немецкие комендатуры, освобождать наших военнопленных, громить офицерские санатории… Ты просто провоцируешь меня!
— Мы говорим о разных людях. Я совсем не собираюсь отрицать того Калашника, о ратных делах которого говорит вся Украина. Да, истинный советский партизан Иван Калашник до недавнего времени находился и действовал в немецком тылу. Могу даже больше сказать: родом он из села Кальник Иллинецкого района на Винничине, до войны служил в пограничных войсках. В начале августа прошлого года попал в так называемый Уманский «котел», в котором очутились две ваши армии. Выбираясь из окружения, объединил вокруг себя группу таких же, как сам, отчаянных и начал партизанские акции. В одном месте захватил немецкую бронемашину, в другом — обмундирование спящих немецких солдат и под видом отдельной немецкой команды стал действовать на дорогах Винничины и Черкасщины. Нападал на пересыльные лагеря, освобождал сотни военнопленных, громил в райцентрах немецкие комендатуры, уничтожал продовольственные отряды, шарившие по селам. Неизвестно, то ли освобожденные им пленные разнесли о нем слухи по городам и весям или, может, просто судьба оказалась к нему благосклонной, но слава про партизана Ивана Калашника вскоре распространилась от Карпат до Дона. И это помогало ему в дальнейшей борьбе. Осенью прошлого года донесения о разбоях Калашника стали приходить из большинства областных гебитскомиссариатов Украины. Это не только осложняло, а попросту делало невозможной борьбу с ним. Длительное время немецкие карательные органы вообще не имели представления, где искать этого народного мстителя. Лишь впоследствии специальным службам удалось установить, что с целью конспирации и большого психологического эффекта под этим именем действуют десятки и десятки местных большевистских диверсионных групп и мелких партизанских отрядов. Это подтвердилось после того, как в селе Кантелина на Винничине был выслежен и убит настоящий Иван Калашник. С тех пор прошло уже полгода, а до сих из разных концов рейхскомиссариата регулярно приходят сведения о разбоях лжекалашников. По агентурным данным, на Киевщине, например, население относит на счет легендарного партизана все боевые свершения отряда Ефрема Одарчука. Того самого Одарчука, который недавно разгромил офицерский санаторий в Пуще-Водице, разгромил высланную за ним карательную экспедицию, прервал на несколько дней транспортную связь рейха с Киевом… Вполне понятно, что популярностью этого имени воспользовались и соответствующие немецкие службы. Именно под видом отдельной мобильной группы мифического соединения Калашника и была направлена в леса с известным тебе заданием специально подготовленная команда во главе с Куприковым.
— О мир, мир! Почему ты не перевернешься, видя такую подлость! — вырвалось у Олеся. — Бывший бандит-рецидивист Бендюга-Куприков-Тарханов в роли народного героя! А люди открывают ему свои сердца, свои души, ничего не подозревая… Много преступлений он уже успел совершить?
— На пальцах не сосчитать. Но трагизм положения даже не в этом. Если Куприков хорошо зарекомендует себя в борьбе с партизанами, служба СД непременно наводнит такими зондеркомандами всю Украину, и ваше дело будет дискредитировано. Этого никак нельзя допустить! Иди к Одарчуку и передай: пусть он немедленно уничтожит эту бешеную стаю и разгласит по всей Украине о гибели Ивана Калашника в селе Кантелина. Только так вы сможете отвести беду.
— А поверит ли мне Одарчук? Чем я докажу, что мои слова — правда?
— Об этом не тревожься. В той металлической коробке, которую мы вчера закопали с тобой под дубовым пнем, достаточно вещественных доказательств. Там спрятана оперативная карта рейда команды Куприкова-Тарханова, буквально все его радиодонесения в центр, списки выявленных им партизанских сообщников и просто патриотов, распоряжения центра… Кстати, радиошифры, которые там лежат, Одарчук сможет использовать для ликвидации этой банды…
От радости у Олеся на глазах выступили слезы.
— Еще один совет: о том, что тебе известно, расскажи только Одарчуку. И лично. В его отряде, как я уже сказал, орудуют несколько агентов. Не хватает, чтобы они предупредили Куприкова о твоем появлении в лесу… Но не спеши отдавать в руки Одарчука все свои козыри. Закопанные документы вручишь ему только тогда, когда получишь гарантии, что тебя после этого не вздернут на сук. Теперь такое время… А вообще постарайся в том отряде не задерживаться. Проси, чтобы тебя как можно быстрее переправили со всеми документами через линию фронта.
Но Олеся не интересовали подобные советы. Более всего его заботило, как найти дорогу к Одарчуку.
— В этом положись на меня, — угадал Рехер мысли сына. — С Одарчуком ты встретишься сегодня же, если проявишь сообразительность и твердость духа…
Олесь с явным недоверием взглянул на отца, потом на окно, за которым уже разгорался день. Мол, когда же тут успеть?
— Из Киева тебя вывезет в своей машине бригаденфюрер Гальтерманн. Не удивляйся, именно Гальтерманн. Он сегодня выезжает инспектировать эсэсовскую дивизию, которая выделена Гиммлером для операции против здешних партизан, и по моей просьбе обещал довезти тебя до Ровно. Я сказал ему, что ты едешь туда за наградой. Запомни это. И, не дай бог, не насторожи его чем-нибудь в дороге. Ты должен выглядеть радостным и беззаботным. Когда достигнете усадьбы дорожного мастера на семьдесят втором километре… там тебя должно затошнить. Запомни, как молитву: на семьдесят втором километре! Попроси, чтобы Гальтерманн остановил машину. Когда он это сделает, постарайся подальше отбежать от машины на обочину якобы потому, что тебя рвет. Но непременно оставь в машине эту вещь. — Рехер показал на старенькую желтую папку с помятыми углами, лежавшую на столе. — Знай: это — мина исключительной взрывчатой силы. Достаточно вставить в ее замок ключ, что ты незаметно и сделаешь, выбираясь из машины, как ровно через полторы минуты раздастся взрыв. Надеюсь, ты понял суть моего замысла?
Пораженный Олесь не мог произнести ни слова.
— Не удивляйся, Гальтерманн тысячу раз заслужил такой конец. А для тебя эта операция будет лучшей аттестацией Одарчуку. Не растеряйся только. — Словно собираясь с мыслями, Рехер выдержал паузу. — Ну, и последнее. Сразу же после взрыва машины Гальтерманна со всех ног через кустарники мчи к дому дорожного мастера, который я тебе вчера показывал. Там живет партизанский проводник, который тебя ждет. Он сразу же отправится с тобой к Одарчуку, назови лишь пароль: «Последний раунд настал!»
— Да ты понимаешь, что все это для меня значит!
— Не время об этом, не время! Сейчас спешно собирайся в дорогу: Гальтерманн вот-вот за тобой заедет.
Олесь бросился в ванную. Побрился, вымылся, надел праздничный костюм. Потом они сели завтракать. Только что-то не было у них аппетита в это погожее утро. Каждый с нетерпением ждал, и каждый боялся минуты разлуки.
На улице прозвучала автомобильная сирена.
— Ну, сынок, твой час настал!
— А как же ты? Может, поехали бы вместе…
Рехер печально улыбнулся на эти слова.
— Нет, Олесь, мое место здесь. Слишком мало мне осталось жить, чтобы начинать все сначала. А тебе я по-доброму завидую…
— Увидимся ли мы когда-нибудь?
— Вряд ли. Но это не так уж и важно.
За окном снова прозвучала автомобильная сирена.
— Что ж, будем прощаться, сын…
Перевод Изиды Новосельцевой.