Книга вторая Глухая полночь Шин-йа

Как часто страх перед одним злом увлекает нас в объятия еще большего!

Никола Буало

Асамское Нагорье — Вашингтон — Ист-Бэй Бридж — Токио — Ходака Время настоящее, лето

«ТАНДЗЯН». Услышав это слово, произнесенное Нанги, все замерли.

— Слово вроде как не японское, — заметила Жюстина.

— Оно и в самом деле не японское, — пояснил Николас. — Насколько мне известно, оно китайское.

Тандзан Нанги с важностью кивнул:

— Ты прав. — Затем он повернулся к Жюстинё, Но было очевидно, что его речь обращена не только к ней, но и к Николасу. — Вы спрашивали меня как-то, кто может лишить ниндзя его сил, превратив его в белого ниндзя, или «широ ниндзя», как мы говорим. Придется вам рассказать все как есть.

— Не надо! — почти выкрикнул Николас.

Нанги возразил:

— Если вы любите друг друга, она должна знать все.

— Именно ради этой любви я не хочу вмешивать ее в это дело, — стоял на своем Николас, не обращая внимания на то, что его слова причиняют Жюстинё боль.

— Настоящая любовь выдержит, все, — без всякого нажима сказал Нанги. — Разрыв любовных уз — одно из проявлений состояния «широ ниндзя». — Он подождал немного, чтобы все оценили сказанное, затем продолжил: — Атака, лишающая ниндзя его способностей, подобно тому как вирусная атака путает программы в компьютере, не под силу черному ниндзя. Она не под силу даже сэнсэю в области ниндзютсу. — Его единственный здоровый глаз сверкнул. — На нее способен лишь тандзян.

Понимая, что Николас только недавно вернулся домой после больницы и поэтому легко утомляется, Нанги хотел поскорее перейти к существу дела.

— Значит, ты не сомневаешься в том, что тот человек, с которым вы и эта девушка из полиции столкнулись, самый настоящий ниндзя? — обратился он к Николасу, пристально следя за выражением его лица. — В этом ты не сомневаешься?

Николас услышал свой собственный ответ, как будто говорил кто-то другой:

— Нет, не сомневаюсь. Это был ниндзя.

— А не можешь ли ты сказать, к какой школе он принадлежит? — Для ниндзя уровня Николаса определить «по почерку» школу, к которой принадлежит другой ниндзя, обычно не составляет труда. Как человек движется в бою, какую стратегию применяет, какое оружие использует, — все выдает подготовку, которую он прошел в школе.

— Нет, не могу, — поникшим голосом ответил Николас.

Нанги кивнул как бы в подтверждение своих слов.

— Вот еще одно доказательство того, что ты — «широ ниндзя».

Николас промолчал, и Нанги продолжал с еще большим воодушевлением:

— Ты должен принять как факт, что ты «широ ниндзя», что на тебя было совершено нападение, и что твой противник был адептом Тао-Тао.

— Никем не доказано, — осторожно ответил Николас, — что тандзяны и их учение Тао-Тао существует, или когда-либо существовало.

Нанги достал сигарету, закурил.

— Я не выношу табачного дыма, — сказал Николас, — и тебе этот факт известен. — Даже для его собственного уха его голос звучал брюзгливо.

— Все известные факты время от времени нуждаются в проверке, — ровным голосом возразил Нанги. Он сделал еще одну затяжку и выпустил дым через нос. — Может, ты мне запретишь курить? — Он фыркнул. — Посмотри-ка себя. Ты не можешь даже подняться с постели. А почему? Потому что на тебя нападал ниндзя. Но ты не был в состоянии не только противостоять ему, но даже определить, к какой школе он принадлежит. А почему? Потому что ты утерял «гецумей но мичи». Только милостью Бога ты остался жив и теперь можешь нам рассказать, что с тобой произошло. — Он сощурился от дыма. — Какие еще факты тебе требуются?

— Убирайся отсюда!

Жюстина вобрала голову в плечи, услышав, как Николас закричал на Нанги. Это должно сдвинуть дело с мертвой точки. В голове у Николаса должно проясниться. После трех лет воздержания его друг закурил, нарушив свой обет, чтобы дать ему урок. А Нанги всегда относился серьезно к своим обетам. Злость, которую Нанги специально спровоцировал, должна открыть затворы, которые Николас держал крепко запертыми.

Отрицая тот факт, что он «широ ниндзя», он мог вообще отрицать, что с ним что-либо не так. Признав этот факт, он признавал, что удача повернулась к нему спиной. Хуже того, прежняя жизнь может так и не вернуться в свою колею.

Но «широ ниндзя» было реальностью. Все, что у него осталось, — это волшебные изумруды. Николас понимал, что он должен сделать все от него зависящее, чтобы наследие Со-Пенга не попало в руки врага.

Странно, подумал он, что жизнь его всегда протекала как бы в иной плоскости, не соприкасаясь с таинственным существованием бесценных камней. Только теперь, когда над ним нависла опасность, Николас понял, как много они для него значили, хотя он не имеет представления, какую функцию они выполняли в его жизни.

Но Нанги был прав: Николас был готов зарыдать от ощущения своей полной беспомощности. Очередная волна отчаяния накрыла его с головой. ТОЛЬКО ОСОЗНАНИЕ ПРИБЛИЖАЮЩЕЙСЯ СМЕРТИ ПОРОЖДАЕТ ОТЧАЯНИЕ. И ОНО СОМНЕТ ТЕБЯ С ГОРАЗДО БОЛЬШЕЙ СИЛОЙ, ЧЕМ УДАР ОБ АСФАЛЬТ.

— Прости меня, Нанги-сан, — тихо сказал Николас. — Прости меня за мою беспросветную глупость.

Нанги потушил окурок.

— Бывают времена, когда страх разрушает сердце даже самых стойких. — Он оперся всем телом на свою палку с набалдашником виде головы дракона. — Прежде чем ты сможешь снова пойти, — сказал он, — ты должен признать, что тебя покалечили, превратив в белого Ниндзя. И за всем этим стоит умный, дьявольски опасный враг.

— Тандзян, — подсказал Николас.

Жюстина наконец осмелилась вставить свое слово:

— Скажите мне, что такое тандзян?

Нанги подождал, пока Николас даст требуемые пояснения, но когда тот не выразил желания сделать это, решил объяснить сам: — Ну, в грубом упрощении можно сказать, что тандзяны — предшественники ниндзя, а из их таинственного учения Тао-Тао развилось ниндзютсу. Но Тао-Тао — более примитивное и поэтому во многих аспектах более могущественное учение, чем ниндзютсу — производное от него.

— Тао-Тао тесно переплетается с магией, — добавил Николас.

— С магией? — как эхо откликнулась Жюстина.

— Ну да, вроде той, которой владела Акико, — осторожно заметил Нанги, — Многие школы ниндзя используют магию в той или иной степени. А часто это вовсе даже не магия, а гипноз, ловкость рук и прочее. Различные, разрозненные трюки, заимствованные из Тао-Тао, претерпели изменения с течением времени и с развитием национальной японской культуры. Но тандзянов все это не коснулось. Они продолжают оставаться адептами своего учения в чистой, прямо сказать первозданной форме. Их магия — нечто реальное, обладающее большой силой. Акико называли «мико», что значит «колдунья». Очевидно, она владела техникой Тао-Тао.

— Но тандзяном она не была, — сказал Николас.

— Не была, — согласился Нанги. — Но тот ниндзя, с которым ты столкнулся пару дней назад, конечно же, был.

— Кто бы ни был этот тандзян, — сказала Жюстина, — но он угрожает жизни Николаса. Кто-нибудь знает, почему?

— В ниндзютсу есть темная сторона, — ответил Нанги, — и она таит в себе собственную опасность.

Видя, что Жюстина ничего не поняла из этого объяснения, Николас добавил: — Нанги имеет в виду, что в атаке этой может не быть ничего личного. Просто я, будучи красным Ниндзя, таю в себе угрозу для ниндзютсу как такового, — Это перевело его мысль в другую плоскость, и он сказал, обернувшись к Нанги: — Та девушка из полиции, Томи Йадзава, говорила мае, что моей жизни угрожают красные.

— Это что, на уровне слухов? — спросил Нанги.

— Да нет, она говорит, что их отдел перехватил и расшифровал секретное сообщение.

— Ну, в любом случае бороться с тандзяном в одиночку, да еще будучи безоружным, — просто безумие, — сказал Нанги.

— Знаю, — ответил Николас. — По правде говоря, знаю с тех пор, как понял, что потерял «гецумей но мичи». И тогда я, — он посмотрел в окно в сад, который так любил и в котором до сих пор, казалось, обитал дух тети Итами, — и тогда я просто заблокировал дороги, по которым ходил, и стал ходить по другим.

— Или кто-то другой сделал это за тебя, — заметил Нанги, нетерпеливо ткнув в пол своей палкой. — Эта шифровка, по-видимому, является частью стратегии тандзянов, направленной на то, чтобы запутать жертву. Красным нет никакого резона причинять тебе вред.

— Это я знаю, — не стал спорить Николас.

Жесткий взгляд Нанги, казалось, проникал в самую душу. — А теперь скажи, какую стратегию ты выработал для себя.

Неделю спустя, поднимаясь по заснеженному склону, Николас вспоминал этот разговор. Это давало ему какой-то духовный комфорт, какого ему в последнее время катастрофически не хватало. Проваливаясь по колено в снег, он продолжал свой трудный путь. Изо рта шел морозный пар, брови и ресницы заиндевели, мешая видеть. Внизу было все еще лето, но здесь, на большой высоте Асамских гор, часто именуемых Японскими Альпами, царила вечная зима.

Он поправил лямки своего рюкзака и, несмотря на боль во всем теле, продолжал восхождение. Душевная боль, более острая, чем физические муки, гнала его вверх.

Идя по склону вулкана Асамаяма, он остановился, прижавшись спиной с рюкзаком к скале, черпая силы от этого вечного источника энергии. Нагнулся, зачерпнул немного снега и отправил его в рот. Задумчиво пососал тающий снег, потом достал из рюкзака кусок вяленой говядины, пожевал.

Он чувствовал себя невероятно усталым. Подъем по склону горы потребовал от него жуткого напряжения всех сил. В прежние времена от такого путешествия он бы даже не вспотел.

Но времена были не прежние, а сам Николас не был прежним Николасом Линнером. Он понимал, что надо привыкать к этой кошмарной реальности. Но он был человек, и вот теперь, на склоне вулкана Асамаяма, он был на грани того, чтобы разрыдаться от усталости и разочарования. Но это значило бы потакать своим слабостям и, даже хуже того, проникнуться жалостью к самому себе. А это было бы уже совсем ни к чему в его новой жизни, когда он решил схватиться с угрожающим его жизни тандзяном, хотя и был белым ниндзя.

Перекусив, Николас начал спускаться вниз, в раскинувшуюся внизу альпийскую долину в форме чаши, в которой кое-где стояли лиственницы и снежно-белые березы. А иногда даже попадались и персиковые деревья, бог знает каким способом выживающие в этом климате.

Он взглянул на тропу, по которой ему идти. Далеко внизу, где она начиналась, можно было видеть несколько прилепившихся к склону шикарных вилл, сделанных из камня и бревен, куда приезжали на выходные дни из Токио богатей, проделав восьмидесятимильное путешествие.

Но не виллу он искал глазами, а старый замок. И он думал в это время об Акико, любовнице Сайго, а потом — его. О «мико»-колдунье.

Об этом замке рассказывала она ему. Именно здесь она изучала искусство магии, как прежде изучала ниндзютсу вместе с Сайго в Кумамото.

Спустившись немного ниже по хребту, Николас наконец увидел его, замок Йами Доки, где жил Клоки, — сэнсэй магии, единственный человек, который мог подсказать Николасу, как ему избавиться от его состояния «широ ниндзя», потому что он сам был тандзяном.

Акико рассказывала Николасу о Клоки, когда ей оставалось жить всего несколько часов. Она описала его с такой подробностью, что Николас был уверен, что узнает тандзяна с первого взгляда. Акико была его ученицей семь лет. Тогда ему было где-то под сорок — весьма молодой возраст для того, чтобы стать мастером такой сложной и таинственной профессии.

Акико никогда не называла Киоки тандзяном. Может быть, она об этом даже не знала. Но из того, чему он учил Акико, и даже из его внешности Николасу стало ясно, что Киоки был тандзяном. Судя по описанию его ученицы, у него было лицо дикого монгола — скорее с китайским, нежели с японскими чертами. И это тоже подкрепляло предположение Николаса, что ее учитель был тандзяном.

Николас ухватился за свою теорию насчет происхождения Киоки, уповая, что не ошибся в своих предположениях: теперь Киоки был единственной надеждой.

Увидав, что замок по-прежнему стоит на склоне горы, выглядя именно так, как его описала Акико, Николас воспрянул духом: вот где он получит исцеление. Здесь он вернется к нормальной жизни. «Широ ниндзя» исчезнет, а волшебная власть изумрудов Со-Пенга восторжествует.

Начался дождь. Ветви альпийских елей раскачивались под порывами ветра, а лиственницы, показывая серебристый испод своих тонких иголок, будто танцевали, повинуясь указаниям невидимого хореографа. Небо было жемчужно-серого цвета, а в воздухе пахло прелыми листьями. Сгустки серо-голубого тумана несло по склону вулкана Асамаяма, временами закрывая от взора долину внизу.

Ветер загнал дождь в ловушку между горами, и капли были такими крупными, что падали почти отвесно. Николас ссутулился, натянув на голову капюшон своей штормовки и завязав тесемочки на подбородке. Он замерз и промок. Тело его жаждало укрытия и отдыха.

При такой погоде замок Клоки то исчезал из виду, то появлялся вновь, окутанный туманом, как саваном. Он казался совсем близким, когда Николас его впервые увидел и начал спускаться в его направлении по склону вулкана. Но теперь, когда он наконец спустился в долину, перспектива изменилась, и Николас убедился, что на самом деле замок находился от него гораздо дальше, чем казалось.

Николас опять вспомнил о своем столкновении с ниндзя (с тандзяном?) в приемной д-ра Ханами. Томи Йадзава думала, что это покушение на него организовали красные. Николас сомневался в этом. Вот и Нанги тоже считал, что никакого покушения красные не могут организовать по той простой причине, что он не представлял для них интереса. Да и вообще для него было сплошной загадкой, кому было нужно, чтобы он умер. И еще одна загадка не давала покоя: почему все-таки напавший на него человек не убил его, хотя имел для этого все возможности?

ЕСЛИ ТЫ УМРЕШЬ СЕЙЧАС, ТО ЭТО БУДЕТ СЛИШКОМ ЛЕГКАЯ СМЕРТЬ. ТЫ ДАЖЕ НЕ УСПЕЕШЬ ПОНЯТЬ, ЧТО УМИРАЕШЬ, — прошипел тандзян прямо в ухо Николаса.

Он постарался выбросить из головы воспоминания о своей полной беспомощности в руках тандзяна. Ощущение было такое, словно его тело, готовое к борьбе, ждало команды мозга. Но ее не поступило. Почему?

Сделав над собой усилие, Николас вытащил себя из трясины отчаяния. Он обнаружил, что тяжело дышит, выпуская воздух через ноздри, как испуганное животное. Почувствовав отвращение к самому себе за такую потерю самоконтроля, он сделал несколько медленных, глубоких вдохов, пытаясь успокоиться. Это не помогло. Тревога продолжала перемещаться по его телу, как клочки тумана вдоль долины.

Наконец он приблизился к замку. Скоро он увидит Киоки. Скоро это идиотское состояние, известное как «широ ниндзя», исчезнет, как скверный сон, под действием магии Киоки.

Замок угнездился на небольшом подъеме, окруженный небольшой рощицей из горного дуба и лавровых деревьев. Он доминировал над узким ответвлением долины, выходя окнами на Асамаяму, а также на весь хребет Хайда. И вид из этих окон, наверное, потрясающий, подумал Николас.

Высокий забор из железных прутьев окружал замок, по-видимому, еще со времен средневековья. Высокие ворота, резного дерева были незаперты, и Николас через них проник во двор.

Здесь было очень тихо. Даже ветер, дующий с гор, не проникал сюда. Парадная дверь, которой полагалось быть запертой, была открыта настежь. На пороге замка Николас замер, прислушиваясь к тишине. Ощущался ароматный запах дымка, въевшийся в эти стены за многие столетия от огня, разводимого в гигантских размеров камине. Когда он вошел внутрь, другие запахи атаковали его нюх, и распознать их было так же трудно, как запах тумана, спускающегося по склону вулкана Асамаямы, как запах серо-сизой дымки, сквозь которую он проваливался в навязчивом кошмарном сне...

В это мгновение он вспомнил о Жюстине, и это воспоминание пронзило его грудь, как мечом. Он скучал по ней с такой силой, что это было почти невыносимо. Еще одна волна отчаяния окатила его, когда он подумал, что, став белым ниндзя, он навсегда утратил радость, которую получал от общения с ней в доброе старое время. Это было дополнительным стимулом для этого путешествия, целью которого была попытка убедить Киоки использовать свои тандзянские чары и развеять магию другого тандзяна, сделавшие из него «широ ниндзя».

Хотя во дворе замка не было ни ветерка, внутри также дуло во всех коридорах и огромных залах. Кто-то недавно готовил себе пищу на огне камина, и сквозь решетку были видны тлеющие угли. Со всех сторон Николаса окружали тени, которые показались ему жадными до зрелищ театралами, с нетерпением ждущими развязки кровавой драмы. А может быть, я приписываю им свое нетерпение поскорее сделать задуманное, подумал он.

Николас проходил залу за залой, и все они оказывались пустыми, хотя все еще хранили следы человеческого присутствия. В Зале Всех Теней, где некогда стояла на коленях Акико, вбирая в себя энергию для предстоящего урока черной магии, тонкие свечки из белого воска отбрасывали острые, как клинок, тени во все углы залы.

Поднявшись по лестнице, Николас вошел в залу со сводчатым потолком и с полом, устланным татами. Зала была разделена традиционной китайской аркой в форме полумесяца, и Николас кивнул головой, отметив про себя, что так и должно быть: ведь учение тандзянов родилось в Китае.

Комната была насквозь пропитана стариной, будто бы существовала еще до этого замка, будто бы при помощи своей магии Киоки перенес ее сюда из другого места, другого времени. Конечно, ничего такого не могло быть, подумал Николас. Ведь должен же быть предел даже возможностям Тао-Тао.

Аромат зажженной сандаловой палочки был настолько силен, что, казалось, обволакивал все дыхательные пути, не пропуская воздуха в легкие. Кольца ароматного дыма висели в воздухе, как спящие змеи на ветке. Николас пересек залу. Стены из грубого камня не были завешаны ничем, и мебели было совсем мало. Около стены стоял темный деревянный сундук, застывший, холодный, величественный, окруженный пустым пространством.

Прямо под лунной аркой между татами шла разделительная полоса, и Николас приостановился, уже почти собравшись пройти через нее. Находясь все еще на первой половине, он встал на колени и уставился на темный промежуток между двумя соломенными настилами. Обычно татами плотно прилегают краями, а здесь он увидел зазор примерно в шестнадцатую долю дюйма, находящийся прямо под лунной аркой. Он тут же взглянул вверх и увидел тонкое, как волос, лезвие, спрятанное в верхней части арки.

Огляделся по сторонам, поднял с пола диванную подушку и просунул ее под лунную арку.

С еле слышным шипением лезвие скользнуло вниз и рассекло подушку надвое. Пока оно поднималось в скрытую нишу, Николас бросился рыбкой в проход под аркой.

Он уже собирался осмотреть всю залу, но вдруг застыл, как статуя. Через мгновение он почувствовал, как мелкая, неудержимая дрожь прорывается наружу откуда-то из-под кожи. У него похолодело под ложечкой.

Он нашел Киоки, тандзяна.

Киоки лежал распростертый на полу в дальнем конце залы. Крови было так много, что Николас сначала никак не мог сообразить, как это он не почувствовал запаха. Но потом вспомнил о сандаловых палочках.

Медленно, как во сне, он подошел к трупу, уставился на него, не в силах оторвать расширившихся от ужаса глаз. Кожа Киоски была изрезана на аккуратные полоски, рубиново-красными лучами разложенные вокруг тела, полностью освежеванного. Получилось что-то вроде стилизованного рисунка колеса.

Лицо тандзяна изуродовано не было. Николас безо всякого труда узнал Киоки по описанию Акико. Казалось, он вовсе не состарился с тех пор, когда она была его ученицей.

На таком близком расстоянии запах смерти был просто невыносим. Но Николас все равно опустился на корточки рядом с трупом. Отчаяние, какого он еще никогда не знал, захлестнуло его. Киоки был его единственной надеждой, и теперь она покинула его. Что же теперь делать? Неужели его карма заключается в том, чтобы оставаться «широ ниндзя» до тех пор, пока его неизвестный супостат не придет и не убьет его?

Нет, нет. Этого не может быть. Его руки сжались в кулаки. Даже в самой безнадежной ситуации можно бороться! Но тут новый ужас парализовал его душу: Киоки был тандзяном, сэнсэем Тао-Тао. И все же его освежевали живьем. Кто это мог сделать? Кто может обладать такой силой?

— ТЕЛЕСНАЯ СИЛА НИЧТО, ЕСЛИ НЕ ПОДКРЕПЛЯТЬСЯ СИЛОЙ ВООБРАЖЕНИЯ, — говорил Канзацу-сан, первый сэнсэй Николаса. — КАК КОНТИНУУМ ТЕЛА И РАЗУМА ПОДДЕРЖИВАЕТСЯ В РАВНОВЕСИИ ВНУТРИ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО СУЩЕСТВА, ТАК БАЛАНС ФИЗИЧЕСКОЙ СИЛЫ И СИЛЫ ВООБРАЖЕНИЯ ДАЕТ НАПРАВЛЕНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОМУ РАЗУМУ. Канзацу-сан, маленький и собранный, всегда в состоянии внешнего покоя, как камень среди разметаемых бурей листьев. Николас помнит блеск его черных глаз, его слова звучат в памяти, как любимая мелодия. НЕКОТОРЫЕ СЭНСЭЙ УЧАТ, ЧТО ЧРЕЗМЕРНОСТЬ ЕСТЬ НЕПОЛНОЦЕННОСТЬ. ОНИ ЛИШЕНЫ ВООБРАЖЕНИЯ, ИБО ИМЕННО ВООБРАЖЕНИЕ МЫ СВЯЗЫВАЕМ С ЧРЕЗМЕРНОСТЬЮ. КОНЕЧНО, В КОНТИНУУМЕ ТЕЛА И РАЗУМА ЧРЕЗМЕРНОСТЬ ДОЛЖНА БЫТЬ ИСКЛЮЧЕНА. НО КОНТИНУУМ СИЛЫ МЫШЦ И СИЛЫ ВООБРАЖЕНИЯ — ЭТО СОВСЕМ ДРУГОЕ: НЕ СВОД ЗАКОНОВ, КОТОРЫЙ МОЖНО УСВОИТЬ, А, НАОБОРОТ, ПОЛНОЕ ОТСУТСТВИЕ ЗАКОНОВ, ГДЕ ОДИН ЕСТЬ ЗАКОН — ЗАКОН ДВИЖЕНИЯ, ТО ЕСТЬ ДОРОГИ...

— ТЕПЕРЬ МЫ МОЖЕМ ПОНЯТЬ ПРОИСХОЖДЕНИЕ ХАОСА, ТАК КАК ОН МОЖЕТ УПРАВЛЯТЬ КОНТИНУУМОМ ФИЗИЧЕСКОЙ СИЛЫ И СИЛЫ ВООБРАЖЕНИЯ, ЯВЛЯЯСЬ ОДНОЙ ИЗ СТОРОН ЭЛЕМЕНТАРНОЙ СИЛЫ. НО ВООБРАЖЕНИЕ ДЕРЖИТ ХАОС ПОД КОНТРОЛЕМ, ТАК КАК СИЛА, НЕ НАДЕЛЕННАЯ ДОСТАТОЧНЫМ ВООБРАЖЕНИЕМ, РАЗРУШИТЕЛЬНА НЕ ТОЛЬКО ДЛЯ ТОГО, КТО ЭТОЙ СИЛОЙ ПОЛЬЗУЕТСЯ, НО И ДЛЯ ВСЕХ ОКРУЖАЮЩИХ ЕГО.

— НИКОГДА НЕ ЗАБЫВАЙ, НИКОЛАС, ЧТО НИНДЗЮТСУ — ЭТО СФЕРА КОНТИНУУМА СИЛЫ И ВООБРАЖЕНИЯ. ТЕ, КТО ЗЛОУПОТРЕБЛЯЕТ ЭТИМ УЧЕНИЕМ — «ДОРОКУДЗАЙ» — СТАВЯТ СЕБЯ ВНЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА И ДОЛЖНЫ БЫТЬ ИЗНИЧТОЖЕНЫ, КАК ПОРОЧНЫЙ ПРОДУКТ НИНДЗЮТСУ.

Содрогнувшись от предчувствия, Николас понял, что это был один из них — ДОРОКУДЗАЙ — и именно с ним он столкнулся в кабинете доктора Ханами. Если дело обстоит именно так, то даже с изумрудами Со-Пенга, но без «гецумей но мичи» у Николаса не было никаких шансов уцелеть.

* * *

Дуглас Хау, председатель сенатской комиссии по вооруженным силам, стоял на людной Висконсин-авеню в Чеви Чейзе, одном из пригородов Вашингтона. Пока он оглядывал шикарные особняки, выстроившиеся вдоль улицы, его машина — вылизанный темно-синий «Линкольн-Континенталь» — подкатила и остановилась около него. Сенатор уселся на заднее сидение. «Линкольн» тронулся.

Хау бросил по-подарочному завернутый пакет рядом с собой и сказал Майклу, своему шоферу-телохранителю:

— Едем к Hope.

Лимузин плавно шел по переполненным, как всегда в этот почти полуденный час, вашингтонским улицам. Хау откинулся поудобней на кожаном заднем сиденье. Письмо, отправленное по факсу из его офиса, уже ждало его, и он вытащил его из портативного аппарата, установленного в машине.

Он включил свет, нацепил очки с половинками стекол и начал читать. Но смысл слов до него не доходил. Его мысли все еще были заняты костюмом четвертого размера от Луи Феро, который он только что приобрел, — скромного серого цвета с искрой, с длинными басками, который войдет в коллекцию осеннего сезона. Хау выбрал его еще на прошлой неделе, и во время его отсутствия костюм надели на манекен, сделанный по особому заказу Саксом Дженделом во избежание утомительных примерок. Он слышал, что для Джека Кеннеди тоже делали такой, полностью повторяющий особенности фигуры Мерилин Монро. Он использовал этот манекен, когда надо было купить для нее что-нибудь: жакет, платье, костюм или что-нибудь в этом роде.

Хау с трудом заставил себя сосредоточить внимание на записке. Она касалась суммы, выделяемой из госбюджета на производство военно-транспортных судов в следующем году. Хау набросал свои соображения по поводу цифры на полях, отправил по факсу обратно в офис и снял очки.

По правде говоря, его мысли занимал не сам по себе костюм от Луи Феро, а скорее то, что этот костюм представлял: не столько подарок, сколько вознаграждение за хорошо выполненную рискованную работу. Не то чтобы ему был полностью известен конечный результат уже теперь, но все же лучше подготовиться заранее.

«Линкольн-Континенталь» подкатил к тротуару. Открывая дверь, Дуглас Хау на какое-то мгновение почувствовал, что, оставляя на заднем сиденье костюм от Луи Феро, он оставляет с ним часть самого себя. Но тут же преодолел минутную слабость и вышел на залитую солнечным светом улицу.

Было исключительно жарко и душно. Но что еще можно ожидать летом в городке на Потомаке? На Хау был, как обычно, строгий однобортный костюм из элегантной шерстяной ткани темно-серого цвета в тонкую светлую полоску, идеальная белая рубашка, материал для которой был соткан по спецзаказу на ручном станке из египетского хлопка, дорогой шелковый галстук темного цвета с неброским рисунком, чтобы не подавлять безукоризненного покроя костюма.

Сенатор Хау был человеком небольшого росточка, с белокурой шевелюрой над высоким лбом мыслителя. Черты лица создавали странное впечатление: острый подбородок, впалые щеки, круглые голубые глаза. Нельзя сказать, что писаный красавец, но умеет ладить с людьми, так что мало кто замечал, насколько сенатор Хау лицом напоминает хорька.

Улыбающийся метрдотель его любимого ресторана «У Норы» проводил его к всегдашнему столику в дальнем углу, откуда было хорошо видно всех сидящих в зале.

Момент — и «Кровавая Мэри», приготовленная с соблюдением всех его требований, появилась на столе. Хау сделал основательный глоток и позволил себе роскошь так же основательно пробежать взором по всему залу ресторана. Кивнул некоторым из сидящих, которых знал, а также тем, которым показалось, что они знают его. Три четверти мест были уже заняты. Через десять минут, подумал он, свободных столиков не останется.

Он взглянул на часы — шикарные, с гербом его поло-клуба: 12.28. У Брислинга в распоряжении ровно две минуты, чтобы дойти от дверей ресторана до его столика. Нет, две минуты с мелочью.

На самом деле Хау не придавал особого значения ни самому Брислингу, им новостям, которые Брислинг принесет. Скорее всего, Брислинг будет так гореть от нетерпения, чтобы выложить их, что даже не подождет, как это принято в цивилизованном обществе, пока официант принесет коктейль.

Но, с другой стороны, Дэвид Брислинг был идеальным помощником. Достаточно сообразителен, чтобы аккуратно выполнять все поручения, и достаточно глуп, чтобы не приобрести слишком много влияния. Если бы Хау был руководителем лаборатории генной инженерии в XXI веке, он бы сотворил именно такого идиота-исполнителя.

Еще тридцать секунд — и вот уже Дэвид Брислинг спешит к его столику, а метрдотель едва поспевает за ним. В своей другой жизни, подумал Хау, пока Брислинга подводили к столику, его помощник был, без сомнения, агентом ЦРУ: невыразительное, но породистое лицо уроженца Среднего Запада. Соль земли.

Слегка запыхавшийся Дэвид Брислинг сел за столик, даже не поздоровавшись, и сразу же перешел к делу: — Кажется, у меня есть ответ на тот вопрос.

— Здравствуйте, Дэвид. — Главным для Дугласа Хау были хорошие манеры. Для него они были синонимом хорошего воспитания. И поскольку, будучи сыном фермера, он не мог получить оного, приходилось из кожи лезть, чтобы компенсировать этот недостаток его аналогом.

Порой он бывал вынужден признаться хотя бы самому себе, что его дикая ненависть к Коттону Брэндингу проистекала из того, что тот имел все, чего у Хау не было и быть не могло: Брэндинг был из хорошей семьи, закончил хорошее учебное заведение, имел хорошие связи, был членом хороших клубов. Такие люди, как Брэндинг, получали все что надо, только родившись на свет, в то время как таким недотепам, как Хау, приходилось ползать на пузе и горбатиться от зари до зари, чтобы добиться хоть чего-нибудь в жизни. Но заветные двери, за которыми открываются подлинно великие возможности, для них так и останутся закрытыми навсегда.

Брислинг кивнул Хау, зашуршал бумагами.

— Мне кажется, мы получили то, что хотели, из Джонсоновского института. — Он имел в виду компромат на людей, подготовивших финансовое обоснование проекта «Пчелка», которое должно дать зеленый свет этому идиотскому Агентству по стратегическим компьютерным исследованиям, которое опекает Брэндинг, на использование четырех миллиардов долларов из госбюджета. Гоняться за Святым Граалем искусственного интеллекта простительно на частные средства, но залезать в карман честных налогоплательщиков — это, извините, не пройдет.

— Простите это.

Хау неохотно полез за очками, буркнув:

— Дайте мне лучше краткое изложение доклада.

То, что удалось откопать Брислингу, были деловые связи сомнительного свойства, в которых уличались двое из пятнадцати человек, составляющих исследовательскую группу проекта «Пчелка». Один из них — сам руководитель проекта д-р Рудольф. Это был материал, с помощью которого можно было пустить под откос весь проект. О нем давно мечтал Дуглас Хау. Теперь, чтобы набрать еще фактов такого рода, надо нанять соответствующих специалистов. Два фактора сильно мешали ему продвигаться в этом направлении. Во-первых, он не хотел засветиться лично в роли инициатора этого расследования: вдруг что-нибудь не сработает, как надо. Уроки Уотергейта следовало учитывать каждому на Капитолийском холме. Во-вторых, он был очень нетерпеливым человеком и сам знал за собой этот грех.

Одним из несомненных достоинств Брэндинга было его терпение, и, не имея возможности похвастаться тем же, Хау тем более имел основания ненавидеть Брэндинга. Излюбленной тактикой «Кока» было ждать, когда его противник совершит ошибку, а потом набрасываться на него, как ястреб. Такая тактика работает только на человека терпеливого и с безупречной репутацией. Но стоит ему хоть единожды оступиться — но оступиться так, что об этом прослышит общественность — и положение этого человека не только будет поставлено под угрозу, но и вся карьера может рухнуть, как карточный домик.

Вот таким человеком, по мнению Дугласа Хау, был Брэндинг, и теперь в задачу Хау входило сделать так, чтобы Брэндинг оступился, и причем здорово оступился.

Хау постучал по столу папкой с материалами из Джонсоновского института. — Должен признать, что вы хорошо поработали, Дэвид. — Напускать Брислинга на сенатора Брэндинга было все равно что напускать тренированную блоху на взбешенного быка. В принципе этот прием вполне приемлем, если только скрыть от блохи ее блошиный статус, подумал Хау. Он вернул папку своему помощнику. — Сохраните это, — попросил он. — Приобщите материалы к делу. И, конечно, храните их в надежном месте под грифом «совершенно секретно».

Брислинг кивнул и убрал документы.

— Теперь бы еще найти способ использовать эту информацию. Копните поглубже частную жизнь этих ученых, поищите, нет ли еще каких способов оказать на них давление. — Заметив тревожный взгляд Брислинга, он постарался его успокоить: — Не волнуйтесь, Дэвид. Это для общего блага. Главное — пустить под откос законопроект Брэндинга по поводу «Пчелки». И это окупит все наши мелкие прегрешения.

В этот момент к столику подошел метрдотель с телефонным аппаратом в руке. Воткнув вилку в ближайшую телефонную розетку, он сказал:

— Вас просят к телефону, сенатор Хау, — и поставил аппарат на стол.

Хау поднес к уху трубку, протянув лениво:

— Да?

— Ты уже начал есть? — спросила Шизей на другом конце провода.

Хау улыбнулся обольстительной улыбкой, будто она могла видеть ее:

— Нет. Я собираюсь поститься.

— Пост на меня действует лучше очистительной клизмы, — сообщила ему Шизей, хотя он уже знал это.

— Ты где?

— В телефонной будке, — ответила она, имея в виду, что он может не бояться подслушивания.

— Как там наше любимое кушанье, готовится? — спросил он.

— Превосходно, — ответила Шизей.

— Хорошо. Я хочу, чтобы ты была здесь, в Вашингтоне через 48 часов.

— Но ты мне говорил...

Хау положил трубку и, не спрашивая Брислинга, готов ли он приступить к трапезе, подозвал официанта и начал делать заказ. По-видимому, он раздумал поститься.

* * *

Томи Йадзава пришла на службу поздно, как это часто бывало с тех пор, как ее выписали из больницы. Подходя к своему столу, она обнаружила, что там кто-то сидит. Один из полицейских сообщил, что некто по имени Тандзан Нанги, ждет ее уже с час.

Она остановилась у столика, где стоял общественный самовар, заварила две чашки чая и, поставив их на поднос, пошла к своему столу. Поклонилась, называя свое имя, и извинилась за то, что заставила его ждать. Он принял из ее рук чашку, и они в молчании отхлебнули по глотку. Потом Нанги поинтересовался ее здоровьем. Она ответила. Потом они отпили каждый из своей чашки в полном молчании.

По завершении чайной церемонии Томи обратилась к гостю:

— Чем могу быть Вам полезной, господин Нанги?

То, что Вы, не посчитавшись со временем, решили дождаться меня, говорит о том, что Ваше дело не терпит отлагательств.

— Это действительно так, — ответил Нанги, — но моя миссия немного необычна, поскольку я пришел не столько для того, чтобы сообщить Вам что-то, сколько для того, чтобы получить от Вас кое-какую информацию. Это касается того человека, с которым Вы столкнулись в кабинете д-ра Ханами.

Томи нахмурилась.

— Но Вы, конечно же, разговаривали с мистером Линнером? Все, что надо, он Вам сам сообщил.

Нанги почтительно наклонил голову.

— Конечно, я разговаривал с мистером Линнером насчет происшедшего. Но он, как Вы сами понимаете, все еще находится в шоке. Кроме того, у него не так развита память на детали, как у офицера полиции, а тем более у детектива вроде Вас.

Томи не сразу ответила. Она попыталась догадаться, с какой целью этот человек задает ей вопросы, но, так и не найдя разумного объяснения его интересу, спросила:

— Могу я Вас спросить, что Вы собираетесь делать с этой информацией?

— Я намереваюсь найти напавшего на Вас и мистера Линнера человека.

А не кажется ли Вам, господин Нанги, что это дело лучше оставить полиции города Токио?

— Нет, не кажется, — ответил Нанги. — Этот человек — ниндзя. Более того, он еще и тандзян в придачу. Вы знакомы с этим термином, сержант Йадзава? Говорят, что тандзяны были предшественниками ниндзя. И еще говорят, что они являются адептами тайных искусств.

— Что Вы такое говорите, господин Нанги?

— А Вы сами прикиньте, сержант Йадзава. Вспомните хорошенько, как на Вас с мистером Линнером было совершено нападение. Неужели Вы не находите в этом эпизоде ничего необычного? Например, не было ли чего необычного в приемах, которыми вывели Вас из строя? В том, как убили тех двух врачей? Вспомните.

— Все в этом деле необычно, — призналась Томи. — Но Вы и представить себе не можете, господин Нанги, какие дела мне приходится изучать каждый день. Это моя работа. Поверьте, все дела, проходящие через мои руки, необычны. — Она взяла со стола папку, открыла ее. — Вот, например, дело об убийстве Марико, танцовщицы из кабаре «Шелковый путь» — ну, вы знаете, один из клубов, где показывают стриптиз. Юная, красивая девушка... И вот, посмотрите сюда. — Она ткнула пальцем в фотографии, сделанные на месте преступления: ее труп, с которого срезана кожа.

Наверное, это было под влиянием настроения, а может быть, потому, что ей показалось нелепым, что этот пожилой, одноглазый и хромой человек похваляется найти напавшего на нее убийцу, но Томи показала ему это досье, чтобы шокировать его и отбить охоту лезть не в свои дела.

К ее удивлению и досаде, Нанги не заморгал в испуге и не отвернулся от фотографий. Вместо этого он указал на один из пунктов ее первого донесения.

— А это что?

— Это копия послания, которое нашли засунутым в рот Марико, гласящего: «Это могла бы быть твоя жена». Записка была написана ее кровью.

— Можно взглянуть на оригинал?

Томи пожала плечами, полистала дело, нашла место, где был подшит оригинал записки. Она подала ее Нанги и со все возрастающим интересом наблюдала, как он вертел записку так и сяк.

— Бумага кое-где прорезана насквозь, — заметил он.

— Я знаю.

— Она прорезана в тех местах, где рука пишущего делала движение вниз. Очень интересно. Сразу видно, что писали явно не кистью и не пером. — Он взглянул на нее своим единственным глазом. — Мне кажется, что здесь использован тот же инструмент, которым резали кожу Марико.

— Вот как? — Томи все еще не понимала, к чему он клонит.

Нанги осторожно положил бумагу на стол.

— Теперь видите?

— Вижу что?

Он помолчал немного, затем сказал:

— Скажите мне, сержант Йадзава, как Вы понимаете значение этой фразы: «Это могла бы быть твоя жена»?

— Это своего рода послание, — ответила Томи скороговоркой, поскольку она уже много раз говорила это прежде, — очевидно, кому-то, связанное с Марико.

— А кому конкретно?

— Нам... не удалось установить его личность. Наверное, кто-то, с кем Марико... встречалась.

— Ага, — молвил Нанги, — теперь все ясно.

— Ясно что? — Томи все еще пребывала в недоумении.

— Минуту назад Вы назвали эту записку, написанную кровью, посланием.

Томи кивнула с уверенностью, за которой стояла ее полицейская выучка.

— Так оно и есть.

— Нет, это не послание, — сказал Нанги. — Это предупреждение. Стальное лезвие макали в кровь и писали эту фразу. Разве Вы не чувствуете скрытую здесь угрозу? Мне кажется — извините — что Вы смотрели на дело под неверным углом. Эта танцовщица Марико — всего только жертва преступления, а не цель. Сами подумайте. Ее убили не в припадке ярости или ревности. Нет, ее смерть — это ход шахматной фигуры, который нельзя рассматривать в отрыве от замысла всей игры. Это предупреждение, адресованное какому-то человеку. Вот под каким углом следует рассматривать это преступление, сержант Йадзава. Марико — лишь пешка в этой игре, которой воспользовались, чтобы оказать давление на кого-то еще. Вот им-то и надо интересоваться в первую очередь.

Очень медленно Томи вложила кровавое послание обратно в досье и закрыла папку. Она была сердита. Нет, не на Тандзана Нанги, который в конце концов лишь указал ей на истинное положение вещей. Она была сердита на себя за то, что не смогла увидеть того, что теперь, в ретроспективе, казалось таким очевидным. Она настолько сильно сочувствовала несчастной Марико, что не смогла увидеть в ее смерти часть более масштабной картины. Вместо того чтобы рассматривать ее со стороны, объективно, она вошла в эту картину — и пафос субъективности не дал ей увидеть ее сущность.

Томи показала Нанги дело Марико, собираясь преподать ему урок, а он на этом же самом материале преподал урок ей, очень убедительно продемонстрировав свой интеллект и интуицию сыщика.

— Ну, как хотите, — тихо промолвила Томи. Сэнсэй, обучавший ее айкидо, учил ее уважать тех, кому удалось побить ее. Она поклонилась Нанги, как будто они стояли на татами. — Что конкретно Вы хотите узнать?

* * *

Николас слыхал о тандзянах, будучи еще мальчиком, но всегда убеждал себя (по-видимому, чисто из чувства самосохранения), что такого не может быть, потому что этого не бывает никогда.

Много лет назад, когда он был юношей, Чеонг говорила ему: — Николас, мой отец Со-Пенг имел много детей. Но все они были мальчиками. Мне было три года, когда он принял меня в свою семью. В любом случае, живя среди мужчин (у меня было семь братьев), девочка не может не чувствовать своей исключительности, а Со-Пенг еще более усиливал это чувство моей исключительности. Он был весьма необычным человеком.

Николас слушал, навострив уши. Он знал, что его мать была большой мастерицей говорить недомолвками. Обычно она использовала слова «весьма необычно» в качестве определения для чего-то совершенно потрясающего.

"Твой дед учился в разных заведениях Сингапура, Токио и Пекина. Он свободно говорил на всех языках и диалектах Азии.

Когда я пришла в его семью, он торговал копрой на Мальдивских островах и сколотил на этом деле порядочное состояние, которое потом почти целиком истратил на войну с охотниками на носорогов на Борнео и с пиратами в водах Целебеса. Потом он бурил нефть на Калимантане и опять разбогател. На Суматре он добывал золото и уголь, а к северу от Сингапура у него были плантации каучуконосов, а также рощи деревьев ценных пород: розового, черного и сандалового дерева.

Но его самым ценным качеством было умение ПОНИМАТЬ. В этом он был поистине уникален. Он не смотрел на женщин как на рабынь или как на людей второго сорта. Когда я подросла, я стала думать, что эта широта взглядов выработалась у него в результате его странствий. Но когда я стала совсем взрослой, я поняла, что это было заложено в нем изначально. Он был бы точно таким же, даже оставаясь в Сингапуре всю жизнь.

Моим образованием я целиком обязана ему. В тех местах, где нам приходилось жить, школы были явно не на высоте, и Со-Пенг разработал собственную программу, по которой обучал меня сам. Для него не было запретных тем, он всегда отвечал на все мои вопросы. Однажды я спросила его, почему от него рождаются только мальчики. Вот на этот вопрос он не ответил, только помрачнел, а на лбу его обозначились морщины, которых я прежде не замечала.

Много месяцев спустя он сам вернулся к этому вопросу и начал с озадачившего меня утверждения, что мы с ним вовлечены в кровавый бой, который будет продолжаться еще долгое время после того, как он и я сгнием в земле. В этом наша карма. «Тебе, Чеонг, я передаю самое важное, что у меня есть, — сказал он. — Я не имею в виду мои нефтяные вышки, каучуковые плантации и торговые дома. За всем этим присмотрят мои сыновья, которые достаточно умны и достаточно опытны в бизнесе. Тебе я завещаю свою борьбу. У меня были другие дочери, которых я пытался вовлечь в это дело, но они ушли от меня, увы. Теперь у меня есть ты. В тебе моя радость и моя надежда. Ты продолжишь эту борьбу, родив сына».

Тогда я была молоденькой девушкой. Его слова возмутили меня, и стала возражать ему, что, мол, я хочу иметь много-много детей, но Со-Пенг улыбнулся и сказал: «Ты родишь ребенка Чеонг. Одного. Смирись с этим. Битва началась очень давно, и ему суждено ее завершить». «И он победит тандзянов?» — спросила я. «Вот этого я не могу тебе сказать, — ответил Со-Пенг. — Ни одному смертному не дано знать заранее, чем конкретно увенчается жизненный путь кого бы то ни было.» Вот так и сказал".

Эти слова привели Николаса в ужас. «Зачем ты мне это говоришь, мама?» — воскликнул он.

Увидав этот ужас на его лице, Чеонг прижала сына к груди и стала покачивать, как маленького. Он слышал, как бьется ее сердце, чувствовал, как передается ему тепло ее тела, как отпускает хватку страх. «Я хочу, чтобы ты был готов, — сказала она, — когда грянет гром. Тот, кто предупрежден, тот вооружен, дорогой мой».

Все это вспомнил Николас, глядя на холодный труп Киоки. Он не мог заставить себя оторвать взгляд от этого печального зрелища. Плохой знак, сулящий дальнейшее погружение в трясину духа, называемую «широ ниндзя». У Николаса возникла безумная мысль, что если он останется подольше рядом с Киоки, то этот тандзян, даже мертвый, укажет ему путь к спасению.

Безумие.

Николас понимал, что это безумие, но он все еще цеплялся за сумасшедшую идею спасения через близость. И потом он вдруг увидел себя как бы со стороны, коленопреклоненного над хладным трупом тандзяна, кожа которого распялена во все стороны кровавыми бандерильями. Он увидел это как бы в виде снимка в газете и почувствовал, что теперь он в самом деле пропал.

Голова его начала клониться все ниже и ниже, пока не коснулась лбом колен. Его сознание бессильно трепыхалось: без «гецумей но мичи» оно лишено ориентиров. И тогда оно вновь вернулось к Канзацу-сан, первому учителю Николаса.

Николас встретился на татами со своим кузеном Сайго, который был старше его и дольше занимался боевыми искусствами. Победа Николаса в этом бою вызвала гнев Сайго, потому что он «потерял лицо» не только перед соучениками, но и перед учителем. Этого оскорбления он не мог вынести и начал вынашивать планы, как унизить Николаса, отомстить ему за все. А там появилась и более веская причина для кровавой мести: отец Николаса, полковник Линкер, убил отца Сайго.

Есть темная сторона во всякой философии войны. Это Николас понял, когда Канзацу дал ему почитать «Книгу пяти колец», написанную средневековым воином Миямото Мусаши. Потом сэнсэй спросил его мнение о книге. «В ней заключена дихотомия, — ответил Николас. — С одной стороны, ясно, что ее окончательная цель — чистота помыслов, и в этой чистоте заключена сильная сторона учения. Но, с другой стороны, эта философия отдает мономанией, своего рода идеей фикс. В этом ее опасность».

Николас тогда этого не знал, но он говорил фактически о Сайго.

Канзацу-сан, сорокалетний сэнсэй с преждевременно поседевшей головой, обучал Николаса, каким образом можно вызвать феномен, который получил название «харагей» — своего рода шестое чувство, позволяющее одновременно реагировать на любую угрожающую опасность. Фактически это первая ступень к «гецумей но мичи».

Как-то во время занятий в додзё Сайго одержал верх над Николасом во время показательного боя, на котором демонстрировался прием, называемый «утеки», что означает «дождевая капля». После этого занятия Николаса попросили остаться. Он ожидал, что сэнсэй будет выражать ему свои соболезнования по поводу поражения, да еще от кузена, который открыто посмеялся над его беспомощностью.

У Николаса надолго остался неприятный осадок от того, что Канзацу ни словом, ни жестом не показал, что понимает, как горько сейчас на душе Николаса. Вместо сочувствия сэнсэй пустился в философские рассуждения, которые тогда казались Николасу абсолютно не связанными с его эмоциональным состоянием.

— СВЕТ И ТЬМА, — говорил Канзацу, — НЕ ЯВЛЯЮТСЯ, КАК НЕКОТОРЫЕ СЧИТАЮТ, ДВУМЯ СТОРОНАМИ ОДНОЙ МЕДАЛИ. СВЕТ И ТЬМА СУТЬ РАЗНЫЕ СФЕРЫ. ИХ МОЖНО УПОДОБИТЬ ДВУМ СОСЕДНИМ СТУПЕНЬКАМ ЛЕСТНИЦЫ. В ЛЮБОЙ МОМЕНТ ТЫ МОЖЕШЬ ПЕРЕСТУПИТЬ С ОДНОЙ НА ДРУГУЮ. СВЕТ И ТЬМА ЯВЛЯЮТСЯ РАЗНЫМИ СФЕРАМИ, ПОТОМУ ЧТО УПРАВЛЯЮТСЯ РАЗНЫМИ ЗАКОНАМИ. ПОНИМАНИЕ ЭТОГО ДАЕТСЯ ЛИШЬ ТЕМ, КТО ПОСТИГ ТЬМУ, НАУЧИЛСЯ ПОЛЬЗОВАТЬСЯ ЕЙ В СВОИХ ЦЕЛЯХ.

В додзё уже стемнело, и Канзацу сидел во тьме, как гигантская летучая мышь.

— ВИДИШЬ ЛИ, НИКОЛАС, ТЕ, КТО ПРЕДПОЧИТАЕТ СВЕТ, САМИ НЕ БЕЗ НЕДОСТАТКОВ, НО БОЛЬШИНСТВО ИЗ НИХ СЧИТАЕТ, ЧТО ИХ ДОСТОИНСТВА КОМПЕНСИРУЮТ НЕДОСТАТКИ, А ТО И СКРЫВАЮТ ИХ. ДРУГИЕ УПИВАЮТСЯ СВОИМ МЕСТОМ НА СВЕТУ, АБСОЛЮТНО УВЕРЕННЫЕ В ТОМ, ЧТО ОНИ СТОЯТ ВЫШЕ ТЬМЫ. И В ЭТОМ ИХ СЛАБОСТЬ. ГОРДЫНЯ ПОГУБИЛА МНОГИХ ГЕРОЕВ, НИКОЛАС. ДАЖЕ ЕСЛИ ТЫ ЗАБУДЕШЬ ВСЕ, ЧЕМУ Я ТЕБЯ УЧИЛ, ПОСТАРАЙСЯ ЗАПОМНИТЬ ЭТО.

Теперь Николас понимал, что корни его отчаяния — в гордыне. Он забыл уроки Канзацу и угодил в эту западню. Ощущая себя героем, он постепенно пристрастился к этому ощущению, как к наркотику. И вот теперь, когда с него содрали это ощущение, как погоны с разжалованного, он совсем потерялся. Отняли у него этот костыль, и вот он уже летит в пропасть, падает сквозь серо-голубую дымку, падает, падает...

Николас поднял голову и, сделав над собой усилие, встал на ноги и отошел от останков Клоки, тандзяна. Его взор начал блуждать по комнате, останавливаясь на всех подозрительных местах.

Он и сам не знал, что ищет. Возможно, он все еще держался за мысль, что Киоки и мертвым должен ему помочь. Как бы там ни было, но Николас твердо решил не покидать замка, пока не исследует его снизу доверху. Тандзяны держатся кланами. Если у Киоки были друзья или семья, то они, конечно, тоже тандзяны, и, возможно, среди личных вещей Киоки можно напасть на их след.

Он подошел к письменному столу, над которым был приколот свиток. На нем ручкой каллиграфа было начертано:

«ГРОМ СРЕДИ ЯСНОГО НЕБА ЗАСТАВИЛ МЕНЯ ВСПОМНИТЬ О ДОМЕ».

На столе стоял лакированный ларец для письменных принадлежностей. Николас открыл его, вынул содержимое, но не для того, чтобы любоваться прекрасной работой, но чтобы найти хоть какую-то зацепку. Рядом с ларцом стояла керамическая ваза без цветов. Когда Николас перевернул ее вверх дном, из нее выпал только засохший листок. Все-таки он зажег одну из свечек и заглянул внутрь вазы. Пустота.

Он поставил свечу на каменный подсвечник и продолжал изучать ларец, нет ли в нем второго дна или какого-то тайника. Ни того, ни другого там не оказалось.

Глубоко вздохнув, Николас поднял глаза на свиток, который, казалось, парил над столом. И тут он увидел нечто необычное. Вроде как на нем появились пятна, которых раньше не было?

Николас поднес свечку к свитку, чтобы рассмотреть эти пятна, и со все возрастающим удивлением увидел, что над иероглифом, обозначающим «дом», появилась надпись:

«Мой брат Генши. Черный Жандарм. Ходака». Очевидно, эта надпись была сделана симпатическими чернилами и проявилась под воздействием пламени свечки.

«О Господи, — подумал Николас, — неужели опять Жандарм?» Но иначе и быть не могло. Черный Жандарм стоял там и тогда, когда рядом с ним умер четырнадцатилетний Николас Линнер.

* * *

— Прежде чем Вы начнете задавать мне вопросы, — сказала Томи, — я хочу сказать Вам, что я не верю ни одному Вашему слову насчет того, чем объясняется ваш интерес к убийце д-ра Ханами. — Она протестующе подняла обе руки. — Все нормально. Я не хочу знать, чем вызван Ваш интерес. Но я знаю одно: у Николаса Линнера достаточная память на детали, чтобы полностью удовлетворить Ваше любопытство по поводу нападения на нас с ним.

Нанги кивнул. — Я должен извиниться за слова относительно памяти Николаса, но что касается его шока, то здесь я не преувеличил. Я уверен, что он помнит все о нападении в мельчайших подробностях, но, к сожалению, в данный момент не может отвечать на мои вопросы.

Вспомнив приказ Сендзина постоянно быть в курсе насчет места обитания Линнера, Томи спросила:

— Вы с ним последнее время общаетесь?

— Нет, — ответил Нанги.

— А Вы знаете, где он сейчас?

— Нет.

На лице Томи было написано недоверие.

— Нанги-сан, я должна Вам напомнить, что в нашем отделе очень озабочены возможным покушением на его жизнь со стороны красных.

— Забудьте про эти угрозы, — сказал Нанги. — Все это не более, чем отвлекающий маневр, типичный для тактики тандзянов.

— Мой шеф думает иначе. Я ведь говорила, что мы об этом узнали из перехваченной шифрограммы.

— Я не сомневаюсь в том, что шифровка была подлинной, — заверил ее Нанги. — Тем не менее я считаю, что ваш шеф... Кстати, как его зовут?

— Капитан Сендзин Омукэ, начальник отдела по расследованию убийств.

— Так вот, я считаю, что в данном случае капитан Омукэ введен в заблуждение. У красных нет никаких поводов для того, чтобы покушаться на жизнь Николаса Линнера.

Томи задумалась.

— Скажите мне честно, Нанги-сан, если бы Вы знали, где сейчас Линнер, Вы бы мне об этом сообщили?

— Дорогая моя госпожа Йадзава, — вместо ответа напомнил Нанги. — Мне казалось, что Вы согласились рассказать мне все, что знаете о том тандзяне.

Томи покачала головой.

— Мне бы все-таки хотелось прийти к обоюдному согласию с Вами, — она печально улыбнулась. — Вы должны понять, что я веду расследование. Если у Вас есть какая-нибудь информация, относящаяся к следствию, то вы обязаны ее сообщить. А я подозреваю, что Вы хотите утаить ее. В таком случае я должна объявить Вас свидетелем по этому делу, а то даже и подозреваемым. И тогда я могу дать гарантию, что вам придется отвечать на гораздо большее количество вопросов и провести здесь гораздо большее количество времени, чем Вам бы хотелось.

На Нанги это не произвело ни малейшего впечатления.

— Не говоря уж о прочем, в настоящий момент я работаю в контакте с Кузундой Икузой. Не думаю, что «Нами» понравится, если меня здесь задержат и начнут допрашивать.

Она смерила его ледяным взглядом и затем сказала:

— Ну, вот мы и скрестили мечи. И что это дало? Да ровным счетом ничего, хотя у каждого из нас есть информация, интересующая другого.

Нанги кивнул.

— Это точно. — Для него настал трудный момент. С одной стороны, было бы ошибкой упустить возможность собрать побольше информации о тандзяне. С другой стороны, он понимал, что может потерять ее как партнера, если она убедится, что ему просто нечего ей сказать.

— Я знаю одно, — сказал Нанги, — что тандзяны каким-то образом связаны с Николасом Линнером, который, как Вы сами прекрасно знаете, ниндзя. Тандзяны тоже своего рода ниндзя, только более опасны. Их искусство более примитивно и более могущественно, чем ниндзютсу.

Нанги сделал паузу, чтобы Томи освоилась с общеизвестными фактами, прежде чем он переведет эти факты в более личностный план.

— Я подозреваю, что этот тандзян явился из прошлого Николаса Линнера. Если это так, то вы сами видите, насколько насущным вопросом является установление его личности. Месть — дело тонкое, и ее трудно осуществить так, чтобы она принесла удовлетворение. Смерть Линнера не входит в ближайшие планы тандзяна, но, по-видимому, она является его конечной целью. Если удастся установить его личность, у нас появится возможность вычислить, какую тактику он изберет, а также продумать контрмеры.

Томи переварила сказанное.

— Если бы мне не пришлось самой схватиться с тандзяном, если бы я не слышала, что он говорил мистеру Линнеру, — начала она, — я бы сказала, что Ваша теория слишком фантастична, чтобы в нее можно было поверить. — Она посмотрела на Нанги взглядом, которым смотрят на соперника во время соревнования по стрельбе. — Хорошо, давайте считать, что между нами достигнуто соглашение, — сказала она. — Я учту Ваше мнение по поводу полученной нами шифрограммы. За последнее время я слишком часто захожу в тупик в моих расследованиях, а это будет точно тупиковой ситуацией, если принять на веру участие в деле красных. Пусть сам капитан Омукэ с этим разбирается. — Она уселась поудобнее за столом. — Еще чаю? Нет? Тогда что я могла бы Вам сказать такого о нападении на мистера Линнера, что он не сказал Вам сам?

— Вы видели лицо тандзяна?

— Нет.

— Это был мужчина или женщина?

— Мужчина.

— Это что. Ваша догадка, впечатление или факт?

Томи на мгновение задумалась.

— Первое впечатление от него было, что это просто тень. Затем он влетел в окно, как камень, выпущенный из пращи. По-видимому, он висел снаружи все это время, выжидая. И уж то, каким образом он взлетел вверх, а потом нырнул в окно... Нет, такой силой мог обладать только мужчина.

— А что произошло потом?

— Я выхватила пистолет — или, во всяком случае, попыталась это сделать. Он сшиб меня с ног так быстро, с такой непостижимой легкостью! Я врезалась в стену, в голове помутилось, но я все-таки поняла, что ему нужна не я, а мистер Линнер.

— И какое у Вас сложилось впечатление: он собирался убивать Николаса Линнера? — спросил Нанги.

— Да, собирался.

— Но не убил. Есть у Вас какие-нибудь мысли по этому поводу?

— Вроде как он, если можно так выразиться, не хотел его легкой смерти. Вроде как все было слишком просто и кончилось бы слишком быстро.

— И, опять же, — это Ваше впечатление или уверенность?

— Ну, я какое-то мгновение была без сознания. Но я помню, что когда я открыла глаза, то увидела, что он тащит мистера Линнера назад в комнату через окно и говорит ему: «Если ты умрешь сейчас, то это будет слишком легкая смерть. Ты даже не успеешь понять, что умираешь».

Нанги сидел, не шевелясь.

— И Вы совершенно уверены, что слышали именно это?

Томи кивнула.

— Это я помню хорошо. Он, кажется, сказал что-то еще, но, возможно, это было лишь впечатление. Я все пыталась завладеть моим пистолетом, но никак не могла подняться, все скользила вниз, а может, отключалась. Но еще я слышала вроде как приглушенный смех. Потом я собрала все свои силы, чтобы дотянуться до пистолета. А потом снова боль, и больше я уже ничего не помню. Очнулась в больнице, в палате скорой помощи. — Она заглянула в лицо Нанги. — Вы знаете, что имел в виду тандзян?

Этого Нанги не знал. Во всяком случае, ничего конкретного сказать по этому поводу не мог. Но фактов у него накопилось достаточно, чтобы утверждать, что тот эпизод был звеном в стратегии дальнего прицела. И от такой стратегии у него мороз шел по коже.

Как не хватало ему стратегического мышления Николаса! Без него все большая и большая угроза нависала над малым предприятием, уже почти готовым к серийному выпуску микропроцессоров «Сфинкс». Судьба всей корпорации «Сато Интернэшнл» висела на волоске. Как нужен сейчас, в момент кризиса, совет Николаса! Но Николаса убрали с дороги. Он и не мертв, но, пожалуй, хуже, чем мертв: жив, но бессилен и далек. Нет, не может все это быть стечением случайностей!

Нанги понимал, что ни он сам, ни Николас не может сражаться с тандзяном в одиночку. Они нуждались в помощи друг друга, но ловкий маневр тандзяна, превративший Николаса в белого ниндзя, разъединил их. Сейчас они никак не могли помочь друг другу. А с каждым часом положение «Сфинкса» становилось все более опасным.

В этот момент Томи подняла глаза и вскрикнула:

— Капитан Омукэ!

Сендзин, заглянувший к ней на минуту по дороге на выход, принес несколько папок. Поклонился четко, почти официально. Когда она представила ему Нанги, повторил процедуру.

— Просмотрите это досье немедленно, — сказал Сендзин. — И пожалуйста, на утреннем совещании сообщите ваши соображения по этому вопросу.

Нанги наблюдал за ними и сразу почувствовал в их взаимоотношениях какие-то напластования, вроде слоев перламутра на раковине жемчужины. Ему почудилась в тоне Сендзина неуверенность, странная в устах начальника отдела полиции. И, как ни странно, он не почувствовал в нем того, что японцы называют «ХАРА» — внутренняя энергия человека. Очевидно, капитан Омукэ намеренно скрывает какую-то важную часть самого себя.

Но больше всего его обеспокоила реакция Томи на появление начальника. Ее дух как бы раздвоился, когда он вошел. Нанги пришло в голову, что эти двое скрывают что-то — возможно, романтические чувства друг к другу. Это могло бы объяснить их несколько необычное поведение.

Сендзин вежливо попрощался и ушел. Оставшись с Нанги, Томи спросила:

— О чем вы думаете?

С некоторым усилием Нанги вернулся к делу, которое они обсуждали. Очень интересно, подумал он. Очевидно, от Омукэ исходит какая-то энергия, оказавшая воздействие даже на него.

Он вернулся мыслью к Николасу и тандзяну.

— Убийство двух врачей поднимает большее количество вопросов, чем мы можем ответить, — сказал он. — Например, можно предположить, что д-р Ханами был убит только для того, чтобы вернуть Николаса обратно в его кабинет. Но зачем было убивать д-ра Муку? Здесь что-то не сходится.

— Может, он оказался свидетелем убийства или...

— А интересно, знали эти врачи друг друга? Не было ли у них общих пациентов?

— Были, — ответила Томи. — Очевидно, д-р Ханами всегда отправлял к Муку своих пациентов, имеющих проблемы психологического характера, как до, так и после операции. Но здесь никакой зацепки. Сама проверяла.

— Но все-таки можно предположить, что тандзян является связующей ниточкой между ними. Он знал их обоих.

— А, возможно, тандзян знал только Муку, — высказала предположение Томи, — а Ханами пострадал из-за того, что лечил Линнера. Ведь узнать о том, что он оперировал его, было нетрудно.

— Слишком много слов, — пробурчал Нанги, вставая, — и слишком много умозрительных заключений. Пока нет ничего конкретного, за что можно было бы зацепиться. Поэтому нашей задачей является постараться найти нечто конкретное.

— Если этот тандзян хоть наполовину так хитер, каким Вы его себе представляете, — сказала Томи, — то он уже давно замел все следы.

— Пожалуй, — откликнулся Нанги, — но тогда, я думаю, настало время пощупать, насколько он хитер.

* * *

Шизей не хотела покидать Коттона Брэндинга, но она привыкла подчиняться командам. Не подчиниться было для нее просто немыслимым делом. Ей не привыкать страдать. Страдание было ее постоянным спутником, насколько она себя помнила, и являлось таким же фундаментальным элементом ее бытия, как пища и воздух.

Шизей придумала какую-то историю, связанную с ее работой. Она не хотела намекать ему, что ей хочется, чтобы он сопровождал ее в Вашингтон. Было бы гораздо лучше, если бы он догадался об этом сам.

Вот так обстояли дела, когда она возвращалась к их столику в ресторане на открытом воздухе, где они обедали. И когда она села напротив Брэндинга, ее лицо приобрело озабоченное выражение.

Этого было достаточно, чтобы заставить его спросить:

— Что-нибудь случилось?

— Да. На службе требуют, чтобы я вернулась в Вашингтон.

— Когда?

Она отвела глаза.

— Завтра. Это крайний срок.

Шизей замолчала, и это молчание расползалось, как клякса на чистом листе бумаги. Нехотя пощипывала клешню омара. По правде говоря, есть не хотелось. И это хорошо, потому что Брэндинг всегда все замечает. Он знал ее настроения, как астроном знает фазы луны, и изучал он эти настроения с таким напряженным вниманием, что становилось страшно.

Ее страх основывался не на том, что он уделял ей слишком много внимания, как это могло бы быть у других в ее положении. Она привыкла, даже точнее сказать, ей нравились эти крайности как в эмоциональной сфере, так и в психологической. Ее страх основывался на том, что она привыкла жить, чувствуя его неустанное внимание. В ней выработалась своего рода зависимость от него, а это уже опасно, потому что, находясь в плену этой иллюзии, Шизей чувствовала себя слабой, ранимой. Она сама дошла до состояния, в которое привыкла приводить свои жертвы. Ей было неуютно в этом состоянии, как в царстве теней.

Брэндинг допил свое пиво и спросил:

— У тебя что, даже аппетит пропал?

Она улыбнулась, пододвинула ему блюдо:

— Тебе больше достанется.

Ее глаза следили, как проворно работали его руки, разделывая омара. Шизей оперлась подбородком на сжатые кулачки.

— Люблю наблюдать, как ты ешь, — сказала она.

— Правда? — в его голосе прозвучало искреннее удивление. — А почему?

— Каков человек за столом, таков и в постели, — ответила она. — А тебе самому разве не приходило в голову, как много можно сказать о человеке по тому, как он ест? Каким было его детство? Воспитание?

— Разве? — он был настроен явно скептически. — Ну и как же меня воспитывали?

— Ты любил свою маму, — ответила Шизей. — Я полагаю, она ела точно так же, как и ты: аккуратно, получая удовольствие от пищи. Твой отец был обычно безразличен к тому, что ел, а может, любил выпивку больше.

Брэндинг почувствовал, как у него похолодело в нижней части живота. Он перестал жевать. Шизей рассмеялась:

— У тебя вид, будто ты на приеме у психоаналитика.

— А еще что скажешь? — с трудом выговорил он.

— Можно и еще, — Шизей словно не замечала его напряженного состояния. — У тебя было по крайней мере два брата или сестры. Об этом легко догадаться по тому, что ты привык делиться за столом. Наверно, ты был старшим сыном.

— Был, — признался он, не сводя с нее глаз. — Да и остальные догадки более или менее верны.

Она улыбнулась.

— В этом я никогда не ошибаюсь.

— Уж не ясновидящая ли ты?

За иронической интонацией Шизей уловила и вопросительную.

— Нет, — серьезно ответила она. — Только наблюдатель человеческой природы.

— Только? — он медленно вытер губы бумажной салфеткой, давая себе возможность оправиться от шока. — Ты знаешь обо мне куда больше, чем я о тебе.

Она покачала головой.

— Это не так. Я не знаю ни одного твоего секрета, а ты знаешь мой единственный. — Он понял, что она имела в виду гигантского паука, притаившегося у нее на спине. Глядя на одетую Шизей, невозможно было поверить, что татуировка находится по-прежнему на месте, сияя всеми цветами радуги.

— Но я не знаю главного: каким образом ты заполучила этот секрет!

— Нам пора идти, — сказала она, отводя глаза.

— Шизей, — пробормотал он, прикрывая ее маленькую ручку своей рукой. — Извини, если расстроил тебя.

— Кок, — откликнулась она, и ее ручка моментально повернулась ладонью вверх, отвечая на ласку. — Что бы ты ни сделал, ты никогда не можешь расстроить меня. — Она посмотрела ему в глаза, будто увидав там что-то такое, чего никто, кроме нее, не мог заметить. — Я расскажу тебе об этом, если хочешь. Когда вернусь из Вашингтона.

Брэндингу не хотелось ждать неопределенное количество времени. Ему вообще не хотелось ждать.

— Когда ты вернешься?

Ее молчание он воспринял как ответ, которого опасался.

— У меня есть идея, — сказал он. — Почему бы мне не закончить свой отпуск прямо сейчас? Хорошенького понемножку. Кроме того, у меня в Вашингтоне куча незавершенных дел. Мои ребята из Джонсоновского института давно требуют новых авансов на проект «Пчелка». Несколько законопроектов ждут не дождутся, когда я ими займусь. А в конце месяца должен состояться обед в честь канцлера Западной Германии. Это одно из важных политических мероприятий, и было бы жаль его пропустить.

— А как насчет сенатора Хау? Ты как-то обмолвился, что он может использовать наши с тобой отношения против тебя.

Брэндинг заговорщически прижал палец к губам:

— Тсс. Предоставь сенатора Хау мне. Я с ним сам разберусь.

Шизей, у которой на душе немного полегчало, улыбнулась.

* * *

Тандзан Нанги столько раз прослушивал секретную запись своего разговора с Кузундой Икузой в бане, что знал каждое слово, интонацию каждого предложения. Стоя под дождем в назначенном месте в парке Узно, он опять прокручивал ее в памяти, поджидая Икузу.

Он пришел в парк несколькими минутами раньше, чтобы освоиться с изогнутыми дорожками, склонившимися ветками вишни, ровными рядами азалии и рододендрона и почувствовать себя как на знакомой территории. В родном доме, как говорится, и стены помогают.

Нанги старался не думать о том, что Кузунда Икуза не похож на всех других врагов, с которыми ему приходилось сталкиваться. Он пытался сконцентрироваться на том, что ему сейчас предстоит делать. За дни, что прошли со времени их первой встречи, Нанги казалось, что он нашел выход из создавшегося положения. Теперь все зависело от того, насколько умно он поведет себя сейчас.

На одной из боковой дорожек он заметил громадную фигуру Икузы, двигающуюся тем не менее с легкостью поджарого атлета. Нанги потребовалось тридцать секунд, чтобы выровнять дыхание и привести в норму ритм сердца. Это главные условия для четкой работы мысли.

Они поклонились друг другу, обменялись ритуальными приветствиями, отчего у Нанги немного свело скулы, как от оскомины. Тот факт, что Икуза вновь воспользовался ими, не мог не насторожить Нанги.

Зонты согласно покачивались у них над головами, когда собеседники прогуливались по аллеям парка.

— Мы могли бы пойти куда-нибудь еще, — дружелюбно предложил Икуза, — если хотите.

Нанги не мог не уловить прозрачного намека на его хромоту. — Я люблю дождь. Он вливает новые силы в пожухлую под летним солнцем зелень.

Икуза слегка наклонил голову, как бы отдавая должное хорошему удару партнера на теннисном корте.

— Я бы хотел обсудить ситуацию, сложившуюся со времени нашей предыдущей встречи, — предложил Нанги.

— Она касается Вашего доктора «итеки», Николаса Линнера?

Ступая ногой на опасную дорожку, Нанги почувствовал, что сердце его все-таки трепыхнулось, несмотря на все предосторожности.

— Косвенным образом, — ответил он. — Поскольку я прервал отношения с «Томкин Индастриз», мне нужна помощь в управлении предприятием по производству микропроцессоров «Сфинкс».

— Если Вы спрашиваете моего совета, — сказал Икуза, — то вот он: закройте его.

— О, я бы закрыл, — откликнулся Нанги, двигаясь с осторожностью, словно по минному полю. — Я и собирался это сделать, поскольку Вы мне не оставили права выбора.

— Вы правильно поняли мое отношение к этому делу.

— Выполняя Ваши пожелания, — продолжал Нанги, — я подвел годовой баланс и обнаружил, что доходы выражаются астрономическими цифрами.

Дойдя до этой критической точки, Нанги замолчал. Двое бизнесменов, неразличимые в своих сюртучках, как две вороны, пронеслись мимо них в сторону выхода из парка.

— О каких суммах идет речь? — спросил Икуза: гладкая спина акулы, собирающейся схватить наживку, появилась на поверхности моря. — Было бы противно всем законам предпринимательства закрывать столь прибыльное предприятие.

— Вот и я тоже так подумал, — заискивающим голосом сказал Нанги. — Но что делать? Николас Линнер и его люди — эксперты в этих вопросах. А Вы мне советовали избавиться от них. — Он пожал плечами. — Я думаю так: надо дело делать, что бы мы там ни думали про них и как бы к ним ни относились.

Рот Икузы покривился в усмешке.

— Ваши смятенные чувства меня мало волнуют. Но доходы — дело серьезное. Пожалуй, будет глупо закрывать «Сфинкс» на данном этапе.

— А что прикажете делать? — спросил Нанги. Человек-гора немного подумал. Нанги с замиранием сердца ждал, что тот скажет. Как лисица, он прижался к земле, чтобы не спугнуть добычу.

— Я предлагаю следующее, — сказал наконец Икуза. — Переводите потихоньку людей Линнера на свой контракт, а потом рубите концы. Таким образом, вы сможете самостоятельно производить свои замечательные процессоры.

Нанги изобразил на лице, что он серьезно обдумывает эту идиотскую идею. Как прямое, так и косвенное предательство друга не входило в его планы.

— В том, что вы предлагаете, есть свой смысл, — сказал Нанги. — Но, с Вашего разрешения, у меня есть альтернативное предложение. Давайте пока не трогать Николаса Линнера и его людей, чтобы не давать ему повода обратиться в суд и потребовать возмещения убытков. — Он сделал паузу, чтобы дать Икузе возможность переварить сказанное. — А тем временем я буду работать над слиянием «Сфинкса» с каким-нибудь другим предприятием, имеющим и оборудование, и опыт в производстве процессоров. Наши люди быстро освоят новую технологию, не вызывая подозрения.

— А как насчет Линнера? Он, наверно, этого дела так не оставит.

— Если он будет выражать недовольство по поводу нового объединения, я ему просто скажу, что в связи с растущими доходами предприятию необходимо расширяться.

Если его дивиденды не пострадают, он не будет противиться.

— Не нравится мне, что Линнер остается в руководстве, — тон Икузы был настолько агрессивен, что Нанги подумал: нет, его план все-таки не сработал. — Ваше предложение может быть признано приемлемым, если «Нами» сама подберет фирму, с которой мы сольем «Сфинкс». В таком случае можно будет гарантировать лояльность тех, кто получит доступ к новой технологии.

— Я предвидел Ваше предложение, — сказал Нанги, вынимая из внутреннего кармана пиджака свернутый лист бумаги. — Я взял на себя смелость подготовить список фирм, которые могут подойти для наших целей.

— "Нами" не нравится, когда ей навязывают что-то, — недовольно буркнул Икуза.

Нанги пожал плечами.

— Но Вы можете просто взглянуть на список и высказать Ваше мнение по поводу предложенных кандидатур.

Это понравилось Икузе. Он опустил взгляд на список и скоро с довольным видом кивнул:

— Пожалуй, в Вашем списке есть фирма, которая может удовлетворить требованиям «Нами». Это «Накано Индастриз», которую мы считаем вполне приличной. Если Вы сможете убедить президента фирмы в пользе такого союза, «Нами» не будет возражать против проведения Вашей идеи в жизнь.

Чувствуя, что удача сопутствует ему, Нанги предложил: — Может, Вы возьмете на себя труд переговорить с президентом «Накано» обо всем этом, Икуза-сан?

— Ну что ж, Кен Ороши мой хороший знакомый, — ответил Икуза. — Время от времени мы с ним встречаемся на площадке для гольфа. — Он задумчиво кивнул. — Постараюсь сделать для Вас что смогу.

Они приближались к выходу из парка. Сквозь прутья забора блестел лощеный бок черного «Мерседеса». Человек-гора повернулся к Нанги: — Я недооценил Вас при первой встречи, Нанги-сан. Ваше предложение было очень здравым. Я думаю, оно встретит поддержку у «Нами». Она ценит Вашу лояльность.

Икуза быстрыми шагами направился к выходу. Но только когда черный «Мерседес» влился в поток машин и исчез из виду, Нанги позволил себе вздохнуть с облегчением. Он одержал трудную победу и мог по праву гордиться этим.

* * *

Жюстина лежала на спине, уставившись на игру теней на сводчатом потолке, создаваемую деревьями, обступившими дом со всех сторон. В этот ранний час, когда утро отвоевывает у ночи плацдарм за плацдармом, эти тени, казалось, жили своей собственной жизнью. Во времена сегуната Токугавы, как ей рассказывал Николас, даже сам правитель страны, бывало, нанимал ниндзя, чтобы заставить непокорных вассалов подчиниться его воле — даже если эта воля шла вразрез с кодексом самурайской чести. И вот нанятый ниндзя висел между балками, как паук, дожидаясь, когда его жертва уснет. А потом бесшумно спрыгивал на татами и обвивал его шею шелковым шнуром или, предварительно оглушив, взваливал на плечи и исчезал среди теней.

Так было в Японии в XVII веке. Но некоторые вещи здесь так и не изменились. Вот в этом и состоит главное отличие между Японией и Америкой. В Америке все постоянно изменяется.

А здесь до сих пор существуют ниндзя. Жюстине это хорошо известно. Сама замужем за одним из них.

Николас.

Одной мысли о нем было достаточно, чтобы слезы полились у нее из глаз. Вытирая глаза, она села в кровати и, закрывшись одеялом до подбородка, выругала себя за такую слабость. Ее отец хотел иметь сына. Вместо этого жена родила ему двух дочек. Если бы я родилась мальчиком, подумала Жюстина, я бы не была такой слабой. Но даже думать так было проявлением слабости. Нанги тоже говорил ей об этом.

Жюстина всегда с нетерпением ждала их регулярных — два раза в неделю — уроков японского образа жизни. Нанги рассказывал ей о роли женщины в японском обществе: как она ведет семейный бюджет, выдавая мужу деньги на карманные расходы, как свекровь организует жизнь семьи, командуя невестками и сыновьями, как гейши утешают могущественных японских политиков и промышленников, когда те, напившись в стельку, плачут у них на груди, как малые дети. И как те же гейши дают дельные советы этим же мужчинам по вопросам управления государством и экономикой.

Постепенно Жюстина начинала понимать Японию и людей, населяющих эту страну. Она была очень благодарна Нанги и удивлялась его участливому отношению. Объяснения, что он выступал в роли Пигмалиона потому, что она была женой его друга Николаса, было недостаточно. Видя, как он молится в церкви, она поняла, что Нанги полон христианского участия к ближнему, которое и в Америке-то редкость. А здесь, на чужой земле, это просто чудо.

Жюстина понимала, что Нанги и общение с ним были единственным, что скрашивало ее жизнь здесь. Николас куда-то исчез — один Бог знает, где его носит. Он пытался ей что-то объяснить, уходя, но она ничего не поняла, будто потеряла способность понимать по-английски. Она знала только одно: на него было совершено нападение, и, надо полагать, оно не будет последним. Но кто это был?

Тандзян.

Слово вызвало у нее дрожь. Николас и Нанги говорили, что и Акико была своего рода тандзяном, но что этот наиболее опасная разновидность.

— О, Ники, — прошептала она, — как я молю Бога, чтобы он защитил тебя.

Она стала ходить в церковь, потому что чувствовала, что нуждается в духовной поддержке, а даже общение с Нанги не дает ей душевного покоя. Что-то с ней случилось.

Она ходила в церковь Св. Терезы, хотя другие христианские храмы были и поближе к ее дому. Там она часто видела Нанги. Месса была своего рода возвращением к дням детства, когда мать водила ее в церковь. Правда, Жюстина никогда в те дни не испытывала ни тепла, ни чувства защищенности в храме Божьем, и позднее она поняла почему. Мать водила их с Гелдой — старшей сестрой — из чувства долга, потому что в свое время и ее мать делала то же самое. Сама она ничего не чувствовала во время мессы, и поэтому две ее дочери тоже выросли без Бога.

И вот теперь, в момент кризиса, Жюстина стала ходить в церковь, ища утешение в ритуалах, которые Господь велел своим детям блюсти. Но никакого утешения она там не получала. Храм Божий как был для нее пустым местом, так им и остался.

Часто во время службы она была невнимательна. Ей очень хотелось в такие моменты подойти к Нанги и шепнуть ему что-нибудь на ухо. У нее была невероятная потребность поговорить хоть с кем-нибудь.

Здесь, в Японии, в этот неуютный час, когда тьма все еще не сдает позиции, когда Николас в смертельной опасности, она просто не знала, куда себя деть.

Одна со своими страхами. С воспоминаниями. Вот одни из них — о том, что было после того, как Николас что-то говорил о сэнсэе, обучавшем Акико магии, и который, по-видимому, был тандзяном. После того, как Нанги ушел, они остались вдвоем в этом старом просторном доме.

Николас и Жюстина. И напряженность, висящая в воздухе, как фантом в сгущающихся сумерках.

Они взглянули друг на друга.

— Есть хочешь? — спросила Жюстина. Он покачал головой. — Как я выгляжу?

— Сказать правду? — Когда он кивнул, она села на край кровати. — Ты страшный, как черт, но такой же красивый.

Он закрыл глаза, как будто слова ее были зримыми, а он не хотел на них смотреть. — Между нами была размолвка, верно?

— Это неважно. То, что ты сейчас...

— Нет, важно, — сказал он, беря ее за руку. — Жюстина, с тех пор, как я начал подозревать, что со мной что-то неладно — ну, вся эта история с «широ ниндзя» — я не нахожу себе места от страха, что ты, находясь рядом со мной, можешь заразиться от меня. И вот я не придумал ничего лучшего, как начать отталкивать тебя, отгонять от опасной зоны...

— Ох, Ники, — сказала она, а сердце ее прямо-таки разрывалось, — вот как раз то, что ты отдаляешься от меня, и страшнее всего на свете. Вся эта чепуха — магия, тандзян, «широ ниндзя» — ничего не стоит по сравнению с этим. — Она говорила стремительно, не думая о том, всю или не всю правду она говорит, не давая себе времени что-то откорректировать в своей речи. — Во всем мире есть только ты и я. Что бы ни случилось, мы должны быть вместе. Мне только ты нужен, милый, только ты, и ничего мне больше не надо.

И тогда он ее поцеловал, а она была так благодарна ему, так счастлива вновь чувствовать на себе его руки, что зарыдала в голос. Они не прервали поцелуя, даже когда руки Николаса расстегивали пуговицы на блузке и стаскивали с нее джинсы.

Они занимались любовью долго, медленно, самозабвенно. Жюстина все пыталась задержать оргазм, не желая, чтобы это невероятное, жуткое наслаждение кончилось. Когда Николас разрядился, она тоже кончила, задыхаясь от счастья, чувствуя только его плоть в себе, рядом с собой, вокруг себя. Он, только он.

И вот теперь его нет, и она одна в холодной постели, обняв саму себя за колени, раскачивается взад-вперед в это неуютное время ночи, когда особенно мучительно чувствуется одиночество.

Но она была не одна, и это тоже пугало ее. Ей стало страшно своего страха и того, чем он был чреват.

Жюстина почувствовала, как что-то шевельнулось в ней. Встав с постели, она сделала сама себе тест на беременность, как ее научил доктор. Через пять минут она получила тот же результат, что и несколько дней назад в кабинете доктора.

Тогда она вытаращила глаза от удивления, смотря на бумажку с положительным результатом анализа. Беременна. Господи, когда это могло случиться? Со времени операции они с Николасом так редко занимались любовью. Можно на пальцах сосчитать. Доктор — наполовину американец — засмеялся.

— И одного раза может быть достаточно, — сказал он. — Я думал, вы это давно знаете, Жюстина.

«Если бы только Николас был здесь! Я бы с ним поговорила, рассказала о своих страхах». Она вздрогнула, будто от холода, потому что знала, что к ее тоске по нему примешивается страх, что она его никогда не увидит. И что эта крошечная жизнь, что находится в ней, может оказаться всем, что останется от него. И снова нахлынул страх, почти сокрушив ее.

Это нечестно с его стороны — бросать ее вот так и исчезать в ночи. Разве она не сидела с ним ночи напролет, когда ему было плохо? Но мужчины принимают это от своих женщин как должное. Но разве это не значит, что и женщины имеют право на такое же внимание?

Она ничего не могла с собой поделать: слезы текли и текли из глаз по щекам. Мне не выдержать этого в одиночку, думала она. Мой мир рушится на части, проваливается в тартарары.

В ее памяти всплыли погребальные венки, душный аромат цветов, запах дождя и свежевырытой земли, блестящая крышка гроба, опускающаяся в могилу, приглушенные рыдания пришедших проститься. Смерть повисла в воздухе удушающим саваном.

Жюстина изо всех сил старалась отогнать от себя мысли о смерти, но не могла. И молитва сама собой сорвалась с ее губ.

— Великий Боже, — прошептала она, — спаси меня от самой себя.

* * *

Резиденция Дугласа Хау находилась на Семнадцатой авеню в самом сердце северо-западного района Вашингтона. Это было четырехэтажное здание федералистского стиля. На первом этаже — офисы, на втором — комнаты для гостей, а третий и четвертый этажи занимал он сам.

Дом, стоящий теперь целое состояние, находился по соседству с Галереей Искусств, чей фасад украшали каменные спящие львы. Об этом здании великий архитектор Фрэнк Лойд Райт однажды отозвался как о «лучшем в архитектурном отношении здании в Вашингтоне». Вот и решил Хау обосноваться рядом с этим зданием: здесь и шикарно, и можно не беспокоиться о капризах переменчивой вашингтонской моды. Жизнь коротка, искусство вечно.

Шизей приближалась к этому зданию с трепетом в душе. Время, проведенное с Коттоном Брэндингом, начисто вышибло из нее легкомысленный оптимизм, с которым она взялась за это поручение. Только один раз в жизни мужчина так подействовал на ее душу, как Брэндинг, — но тот случай не в счет.

Шизей была приучена излучать эмоции, как экран телевизора испускает лучи: чтобы привлекать к себе внимание. Чтобы делать это с максимальной эффективностью — но с наименьшими затратами — надо уметь ничего не чувствовать самой. Побольше объективности, поменьше субъективности — таков был основной закон.

С Брэндингом Шизей нарушила этот закон, переступив отмеченную ею самой черту. Она запуталась в своих собственных эмоциях, и это было опасно. Особенно в компании с Дугласом Хау, для которого эмоции были чем-то вроде фишек при игре в покер.

Привратник открыл ей дверь и, узнав, проводил в библиотеку, примыкающую к анфиладе комнат, которые занимали офисы.

— Сенатор сейчас выйдет, — сказал он и оставил ее наедине с величайшими умами человеческой истории. Шизей от нечего делать провела пальцем по кожаным переплетам. Наугад вынула томик — оказался Ницше. Прочла несколько строчек, подумав об апологетах фашизма, сделавших из Ницше чуть ли не своего пророка. Это из Ницше, который отверг государство, как порочный институт! И, что самое скверное, они извратили его понятие сверхчеловека, переведя его из области морали в область материальную.

Шизей понимала, что она вытащила эту книгу, чтобы отвлечься от мыслей о Коттоне Брэндинге, но именно книга заставила ее опять вспомнить о нем. Ему бы понравился Ницше, подумала она: оба чистейшей воды моралисты. Но морализаторство Ницше относительно поисков морального совершенства пришлось бы Коку не по вкусу: это прерогатива Господа Бога, сказал бы он. Здесь Кок находился в струе восточной мудрости. Вот и японцы считают, что совершенство лежит вне сферы человеческого существования. Они предпочитают радости самого путешествия радостям предвкушения конца пути.

Тут Шизей наткнулась на фразу, удивившую ее. «Всякий идеализм оказывается ложным, — писал Ницше, — перед лицом необходимости». Это уже в духе Дугласа Хау. Один из его любимых философов, французский материалист Деки Дидро, говорил: «Все моральные категории неудобны в той или иной степени».

Она поставила книгу обратно на полку, поискала глазами что-нибудь из китайской философии, например Лао Цзы. По правде говоря, она не думала, что Дуглас Хау может заинтересоваться мистическими тайнами дао. Пожалуй, Ницше и Дидро дают ему больше пищи для ума, рационального и прагматического. Типично западного.

Она повернулась на звук открываемой двери и увидела Дэвида Брислинга, помощника Хау.

— Сенатор просит вас пройти к нему в кабинет, — сказал он холодным, отстраненным голосом.

Шизей изобразила улыбку. Как просто, когда ничего не чувствуешь, подумала она. В хаосе ее смятенной души возможные выходы из создавшегося положения множились, как в зеркалах, поставленных лицом друг к другу.

На ней была короткая юбочка из белого шелка, черная крепдешиновая блузка без рукавов с воротничком стоечкой. Талию перехватывал широкий бархатный пояс с большой пряжкой червонного золота. Брислинг смотрел на нее как на пустое место.

Хау ждал ее в своем кабинете, обставленном основательно и со вкусом. Высокие деревянные панели, бронзовые лампы, большой обитый кожей диван у стены, огромный английский письменный стол резного дерева и сочетавшийся с ним по стилю массивный буфет. Два старинных английских кресла справа и слева, как сфинксы у пирамиды. Прекрасное полотно Роберта Мазервелла над диваном.

Шизей повторила ослепительную и пустую улыбку сенатора, которой он улыбнулся ей, как с экрана телевизора. Она прошла через комнату тоже с таким видом, будто ее проход запечатлевали телекамеры. Сверкание глаз можно было измерять киловаттами.

Она убедилась, что дверь в смежный офис, куда в ледяном молчании удалился Брислинг, осталась чуточку приоткрытой, затем села в одно из черных английских кресел, собираясь с мыслями и прикидывая в уме, что сенатор захочет сейчас от нее услышать, что из этого она могла бы ему сообщить и, самое главное, каким количеством информации ей можно обойтись, чтобы он почувствовал, что получил удовлетворительный ответ.

— Опаздываешь, — сказал Хау, даже не взглянув на часы. — Я ждал тебя раньше.

Шизей пожала плечами.

— Когда не одна, временем трудно распоряжаться: оно не одной тебе принадлежит.

— Побереги парадоксы для того, кто их может оценить. А насколько глубоко этот «один» увяз? — Хау задал вопрос таким же тоном, каким приказывал своей телефонистке соединить его с Объединенным комитетом начальников штабов.

— Он меня любит, — ответила Шизей совершенно серьезно. — Он очарован мной, поглощен мной без остатка. — Ее глаза по мере того, как она говорила, все разгорались, пока не стали совсем янтарными.

— А насколько он доверяет тебе? — спросил Хау. Вот это вопрос по существу, подумала Шизей. — Доверие не легко дается политику, — ответила она. — Особенно когда он сцепился не на живот, а на смерть со злейшим противником.

Хау сердито глянул на нее.

— Он не подозревает, что я тебя нанял?

— Нет, не подозревает, — ответила Шизей вполне искренне. — Но такая мысль приходила ему в голову.

Взгляд Хау стал еще более сердитым.

— Откуда ты знаешь?

— Он сам мне говорил об этом.

— Сам говорил? — в голосе Хау звучало недоверие. Вот идиот!

Шизей промолчала.

Хау задумчиво постучал себе по губам авторучкой. Ну и с какой стороны он собирается меня атаковать?

— Не знаю.

— А чем же ты все это время занималась?

— Увлечение, — объяснила Шизей, — создается терпением и настойчивостью. Спешка ведет к браку в нашем деле ее принимают за неискренность.

— Все это не утешает, — резко возразил Хау. — Время — один из товаров, которые вечно в дефиците. — Сенатор погрыз немного свое вечное перо, потом прибавил: — Я нанял тебя, чтобы ты, как «жучок», прицепилась к его боку и давала мне информацию о нем. Мне наплевать, любит ли он тебя или просто так трахает. Главное, чтобы ты мне поставляла информацию, которую я могу использовать против него. Пока ты разыгрывала из себя Мату Хари, Брэндинг не дремал. Он обзванивал всех, кого надо, так, что телефон раскалился. Заручился поддержкой всех и каждого на Капитолийском холме. Обштопал меня по всем статьям. И он протащит свой поганый законопроект по стратегическому использованию компьютеров, несмотря на все мои старания. Проект «Пчелка» сожрет наш федеральный бюджет. Если ты не предпримешь чего-нибудь до конца месяца, его Агентство по компьютерным системам посадит себе в карман правительство, а Брэндинг накопит столько влияния, что выставит свою кандидатуру на президентских выборах и, что самое скверное, победит.

Хау мог быть очень желчным, когда на него накатывало такое настроение. Доводил себя до белого каления, а потом, чтобы выйти из этого состояния, требовался полномасштабный взрыв.

— Ты понимаешь, что это будет значить? — Еще бы не понять, подумала Шизей, но промолчала. — Мне уже доложили, как далеко он продвинулся со своим проектом. Они уже настолько усовершенствовали свой компьютер, что того и гляди все правительство засадят за терминалы своей системы «Пчелка»: и Совет национальной безопасности, и ЦРУ, и все секретные агентства в стране.

Этот Брэндинг становится опасен для всей страны. Он не осознает риска, связанного с использованием этой системы, как и многие другие. Все знания, накопленные нашей цивилизацией, будут запихнуты в «Пчелку». Конечно, это может решить проблему безопасности страны, потому что их машина будет работать в тысячу раз быстрее, чем современные несовершенные консервные банки, которые можно назвать компьютерами лишь из вежливости. Но проект «Пчелка» имеет массу недостатков. Никто не может с точностью сказать, что в систему нельзя проникнуть. Говорят, что раз их технология такая революционная, значит, и система защиты абсолютно надежна. Но только подумай, что может случиться с Соединенными Штатами, если шпионы влезут в систему! Это будет катастрофа невероятных масштабов. Самые основы государственности окажутся под угрозой.

Глаза Хау метали молнии.

— Черт побери, надо остановить Брэндинга! — Его плечи сгорбились, как у задиристого уличного хулигана. — Боже, как я ненавижу этих подонков, которые получают все на блюдечке, едва только родившись! Посмотри на Брэндинга! Он вхож во все кабинеты уже только потому, что он Брэндинг и у него всюду свои люди. И посмотри на меня! Кто я такой? Фермерский сын, выцарапывающий для себя каждую ступеньку карьеры. — Внезапно он осознал, что взвинтил себя уже до неприличия. Резко оборвав себя, он развернулся вместе с креслом лицом к буфету, налил себе виски. Когда Хау вновь повернулся к Шизей, лицо его вновь было спокойно.

— Эх, если бы жена Брэндинга не погибла в той дурацкой автокатастрофе, — посетовал он, — как бы все было просто! Мы бы подловили его на любовной интрижке, и его песенка была бы спета.

Шизей какое-то время молча изучала его, потом спросила:

— Мне надо кое-что уточнить. Каковы пределы моих действий? Как далеко я могу зайти в дискредитации Брэндинга?

Хау опять затрясся от злости.

— Ты что, еще не поняла? Я не в игрушки играю с Брэндингом. Хоть это-то тебе ясно?

— Конечно.

— Тогда скажи мне, что тебе ясно, — он подался всем корпусом вперед. — Просвети меня, каким образом тебя можно подключить к операции, которую проводит Брислинг в Джонсоновском институте?

Шизей засмеялась:

— Это дохлый номер. Эти люди чисты, как младенцы. Если ты состряпаешь какую-нибудь липу, чтобы их запачкать, это может обернуться против тебя самого.

— Ничего не обернется, — заверил ее Хау. — Я никоим образом не связан с этим делом. Это полностью детище Брислинга. Я всегда смогу откреститься от него.

— Все равно, ты только впустую теряешь время.

— Я плачу тебе не за то, чтобы ты меня критиковала, — огрызнулся Хау. — Но все равно, будь добра, подскажи мне, бедному, как не тратить время впустую.

Шизей ничего не ответила. Она была довольна уже тем, что снова сумела вернуться к своей старой методологии. Она больше не чувствовала себя уязвимой, запутавшейся, какой входила в его кабинет. Снова все встало на свои места: нормальное состояние божественной Пустоты обняло ее своими мягкими руками, как любящая мать.

— В одном наши мнения сходятся, — сказала она. — Брислинг — материал одноразового использования. Ты, конечно, знаешь о банкете, планируемом на конец этого месяца? — Она имела в виду обед в честь канцлера Германии, о котором говорил Брэндинг. — Я постараюсь, чтобы Брэндинг меня туда привел. — Она сделала паузу и посмотрела на Хау. — А ты сделай вот что: убеди Брислинга сделать мне какую-нибудь гадость. Это тебе будет сделать нетрудно: он меня терпеть не может. Сделай так, чтобы он вломился ко мне в дом, когда я уйду на банкет.

Хау посмотрел на нее долгим взглядом.

— Ты знаешь, что делаешь, не так ли? Задача состоит в том, чтобы уничтожить Брэндинга, а не то он протащит свой законопроект. — Он покачал головой. — Но, Боже мой, ты оттягиваешь действия на последний момент! Ведь этот банкет состоится всего за два дня до того, как законопроект поступит на рассмотрение сената! — Он так и шипел от злости. — Это мой последний шанс сделать что-нибудь основательное для его дискредитации.

Хау не показывал этого, но был втайне доволен. Как обычно, его тактика запугивания сработала. Люди работают лучше, когда их хорошенько стукнешь мордой об стол. Каждому приятно, когда его труд оценивается по заслугам. Но если их перехвалить, они становятся ленивыми. Надо держать своих шестерок на цырлах. Вот тогда они работают как надо.

Учитывая эти соображения, Хау решил, что Шизей заслужила поощрение. Он жестом указал на спинку стула, где притулился костюм от Луи Феро. Шизей уставилась на него как зачарованная.

— Он твой, — сказал сенатор. — Я всегда поощряю своих служащих за усердие.

Шизей прикоснулась к костюму, провела рукой по первоклассной ткани. Но затем ее пальцы коснулись опушки из меха лисицы, и она почувствовала такую волну омерзения, что ее чуть не стошнило. До чего это в духе сенатора: купить для нее костюм, который ЕМУ понравился, ни чуточки не подумав о ее вкусах. Естественно, он забыл — или проигнорировал — ее убеждения, что нельзя убивать живое ради того, чтобы украсить одежду.

Извинившись, она пошла в уборную и долго стояла перед зеркалом, стараясь увидеть себя глазами Дугласа Хау. Она подумала, что он может стать действительно опасен, если перестанет думать только о себе.

Шизей прокляла тот день, когда приехала в Вашингтон и втерлась в доверие к Хау. Необходимость и обязательства — вот два понятия, которые имели для нее приоритет перед всеми остальными. Но как часто Дуглас Хау делал ей больно, когда она выполняла свой долг!

Кок Брэндинг совсем другой.

Она задумалась, почему вдруг вновь вспомнила о нем, и поняла, что вернулась к взвинченному эмоциональному состоянию. Вглядываясь в свое отражение в зеркале, она спрашивала себя: «Что со мной?»

Она оттолкнула от себя беспокойные вопросы, сконцентрировавшись на том, что ей предстоит делать. Она твердой ногой ступила на тропу войны. Назад дороги не было.

* * *

У Кузунды Икузы была слабость к китайской кухне, и еще он часто бывал в одном ресторане в Синдзюку.

Оба эти факта были зарегистрированы в компьютере Барахольщика.

Когда он вошел в ресторан То-Ли на крыше пятидесятиэтажного дома «Номура Сокуритиз», в нем никто бы не узнал человека, прогуливавшегося с Нанги по Акихабаре. Барахольщика было невозможно отличить от других представителей министерской элиты Японии. Безукоризненно сшитый темный костюм, ослепительно белая сорочка, туфли, начищенные до умопомрачительного блеска.

Случилось так, что метрдотель был другом его друга, и поэтому его посадили за столик, находящийся рядом с тем, который был зарезервирован Икузой.

Самого Икузы пока еще не было в ресторане, но невысокий плотный человек уже сидел за столиком с хозяйским видом. Он потягивал мартини и просматривал свежие газеты.

Барахольщик его не знал в лицо, но это было неважно. Он чувствовал себя на седьмом небе, потому что обожал риск. Он жил ради риска и чувствовал себя благодаря этому самым независимым человеком в строго иерархическом японском обществе, где все связаны друг с другом узами ответственности.

Поручение Тандзана Нанги скомпрометировать Икузу не очень обеспокоило его. Наоборот, он с восторгом взялся за него, ибо оно сулило риск и опасности. В этом Барахольщик был похож на Атласа: чем больше тяжесть, тем ему милее.

Когда они расстались с Нанги, он потратил следующие сорок пять минут на то, чтобы проверить и перепроверить безопасность ближайшей квадратной мили жилого массива. Лишь убедившись, что за ним не было слежки, он отправился искать Хана Кавадо.

Хан Кавадо был одним из самых надежных членов его «команды», как он любил их величать. Этого молодого человека он еще и любил. Его Барахольщик хотел попросить проследить, чтобы ничего не случилось с Жюстиной Линнер.

Хана Кавадо он нашел в баре «У мамочки», где тот составлял отчет по делу Кавабаны.

— Хочу подобрать ключик к этому малому, — сказал Барахольщик, имея в виду Кузунду Икузу. — Вернее сказать, не ключик, а фомку или даже лом. Двери Икузы-сан можно открыть, только сорвав их с петель.

— Проникновение со взломом — опасное дело, — заметил Хан Кавадо. — Но иначе не выйдет. Говорят, Икуза не доверяет даже собственной матери. Представляешь? Он покачал головой.

Барахольщик смотрел на свиток, приколотый над баром. Рукой каллиграфа на нем было выведено: ОБЛАКА, БЕСПЛОТНЫЕ СКИТАЛЬЦЫ, РАСТАЮТ В НЕБЕ.

Хан Кавадо потер рукою лицо.

— Что тебе известно о личности Икузы?

— Банк моего компьютера предназначен для фактов, а не для психологии, — ответил Барахольщик. — Он мне говорит, что Икуза полон всяческих достоинств и вроде неуязвим: запугать его невозможно. Но мне не нужно заглядывать в компьютер, чтобы сказать о нем следующее: это молодой и заносчивый человек, помешанный на власти. Вот в чем его Ахиллесова пята.

И вот теперь, через неделю после того разговора. Барахольщик сидел в этом китайском ресторане, поджидая появления Икузы.

Как только Икуза появился в дверях, человек за соседним столиком сложил газеты, засунул их в кейс из крокодиловой кожи. Встал.

Двое больших людей тепло приветствовали друг друга, и Барахольщик был, так сказать, косвенным образом представлен Кену Ороши, президенту «Накано Индастриз».

— Ороши-сан, — говорил Икуза, усаживаясь. — Как поживает Ваша жена? Как дети?

— Прекрасно, Икуза-сан, — отвечал Ороши. — Шлют Вам привет.

Для глаз Барахольщика не прошел незамеченным тот факт, что Ороши поклонился чуточку ниже, чем Икуза. Обычай требовал противоположного: Икуза, будучи двадцатью годами младше, должен был поклониться ниже, свидетельствуя свое уважение. Видать, власть «Нами» сильнее власти традиции.

Сначала они поговорили о гольфе — мании японских деловых людей. Кен Ороши выложил более четырех миллионов долларов, чтобы вступить в гольф-клуб, — не говоря уже о ежемесячных взносах по три тысячи долларов. Но никакие деньги не помогли бы, если бы не рекомендация Икузы, благодаря которой Ороши перескочил через головы ста с лишним человек, покорно ждущих в очереди, чтобы вступить в престижный клуб.

Пока разговор шел о пустяках. Барахольщик позволил себе отвлечься и побродить взглядом по залу. В основном за столиками сидели серьезного вида бизнесмены да туристы: американцы с негнущимися шеями и упитанные, краснорожие немцы.

Взгляд Барахольщика на секунду задержался на молоденькой девушке — скорее сказать, девочке. Хотя она была одета по последней моде, ее личико без малейших морщинок говорило о том, что ей нет и двадцати.

Ее место было рядом со столиком Икузы. Кен Ороши сидел к ней спиной, а вот сам хозяин — лицом. И однажды Барахольщик с удивлением заметил, что девушка и Икуза обменялись взглядами. На лице девушки появилось что-то вроде легкой улыбки, и она сразу же показалась Барахольщику гораздо старше, чем он подумал вначале. Лицо Икузы выражало лишь вежливый интерес к собеседнику, Кену Ороши, но глаза его слегка блеснули, — и этого было достаточно, чтобы Барахольщик решил получше присмотреться к девушке.

На ней был черно-белый жакет стиля болеро, надетый поверх черной блузки, черная кожаная юбка и широкий золотой пояс. На ножках золотые туфельки. Густые блестящие волосы, маленький алый ротик. В общем, лицо, которое покажется в лучшем случае простеньким, если стереть макияж. Но глаза, как отметил Барахольщик, были необычайно живыми и умными. Барахольщик посчитал этот факт более важным, чем то, как она одета и накрашена.

Когда подали рыбу и моллюсков под названием «морское ухо», обильно политых восхитительно пахнущим соусом, Икуза перевел разговор с гольфа на более интересную тему.

— Мне кажется, я мог бы подсказать вам один выход из ваших финансовых затруднений...

— Это, надеюсь, не повлечет за собой обнародование наших проблем? — спросил Ороши. — Мы делаем все возможное, чтобы скрыть их.

— Мы оба заинтересованы в этом, — заверил его Икуза, осторожно извлекая изо рта тонкую рыбью кость. — Этот план даст вам возможность выйти на новейшую технологию производства микропроцессоров.

— Какую? — засмеялся Кен Ороши. — Уж не «Сфинкса» ли?

— Вот именно, — ответил Кузунда Икуза. — «Сфинкс Т-ПРАМ».

Кен Ороши положил свои палочки. — Вы хотите сказать, что «Нами» получила право собственности на производство «Сфинксов»?

— Не совсем так, — ответил Икуза, подкладывая себе еще изрядный кусок рыбы. — Тандзан Нанги думает о том, чтобы слить малое предприятие, собирающееся выпускать «Сфинксы», с каким-нибудь концерном, имеющим соответствующее оборудование и персонал. В разговоре всплыло ваше имя как возможного партнера. Я сказал, что «Нами» возражать не будет.

— Но Нанги-сан не единственный владелец «Сфинкса». Технология принадлежит «Томкин Индастриз», где заправляет Николас Линнер. Как насчет него? Сомневаюсь, что он согласится со слиянием.

— Не беспокойтесь о Линнере, — посоветовал Икуза, запихивая в рот хрустящий рыбий хвостик. — Вы будете иметь дело с одним Тандзаном Нанги.

Потом разговор переключился на правовую сторону, и были выделены вопросы, которые следует обсудить с юристами, прежде чем составлять документы о слиянии двух предприятий. Внимание Барахольщика опять обратилось на девушку, которая за соседним столиком пила чай с видом львицы, задравшей антилопу и теперь впивающейся зубами в ее тушу.

Это показалось ему поначалу странным, пока он не сообразил, что ее внимание полностью поглощено разговором двух мужчин. Даже когда обсуждались сугубо технические проблемы, этот интерес нисколько не увядал, а наоборот, на ее лице проступал румянец, который может вызвать разве только самое захватывающее действо, происходящее на театральной сцене.

Обед закончился, чай был выпит, последние детали проекта обсуждены. Мужчины поднялись из-за стола, поклонились, но ушел только Кен Ороши, помахивая своим кейсом из крокодиловой кожи.

Кузунда Икуза вновь тяжело опустился на свой стул, задумчиво похлебывая чай. Барахольщик подозвал официанта и, расплачиваясь по счету, заметил, что девушка уже на ногах и проходит мимо столика Икузы. Лицо Кузунды было мрачно, но глаза его блеснули, встретившись с глазами девушки.

Через пять минут Икуза тоже расплатился и ушел. Барахольщик последовал за ним.

В холле он потерял Икузу из виду и увидел его опять уже на улице. Рядом с ним была та девушка. Они шли рядом, и она улыбалась ему.

Барахольщик немедленно вынул телемикрофон, который сам сконструировал, и нажал на кнопку записи. Икуза тем временем улыбался девушке чудовищной улыбкой, которая обнажала все его зубы, как в пасти у оскалившегося хищника в джунглях.

— Я все-таки предпочел бы, чтобы ты не подставлялась так, — говорил он.

— Это неосторожно, — проговорила девушка, имитируя голос Икузы. — Да, я действительно неосторожна. Достаточно того, что ты осторожен за двоих. Инь и янь, Кузунда. Должен быть баланс между этими вещами.

Барахольщик не преминул отметить про себя, как фамильярно произнесла девушка имя этого могущественного человека.

— Насколько я понимаю, между мужским и женским началами не может быть баланса, — возразил Икуза. — Их союз основан на потребности друг в друге, а потребность не может быть сбалансированной.

— Как тигр, катающийся на спине дракона.

— Ты играешь с огнем, Киллан. Когда ты делаешь подобные вылазки, мне всегда кажется, что ты хочешь, чтобы отец повернулся и узнал тебя.

Сердце Барахольщика ликовало. Он с трудом верил своим ушам. В его компьютере были данные о Кене Ороши, женатом человеке с тремя детьми: двое близнецов-мальчиков, которым сейчас по двадцать лет, и восемнадцатилетняя Дочь по имени Киллан. Так вот, значит, она какая! Что значит ее таинственная связь с Кузундой Икузой?

В это время Кузунда оторвался от своей спутницы и исчез в толпе.

* * *

Черные скалы вулканического происхождения вздыбились к небу, как оскалившиеся зубы хищника. Сколько миллионов лет назад эта земля колебалась, выплевывая огонь и камни? Вот из этого ада и родилась Ходака — горный массив, одно из самых таинственных мест в Японии. От Ниши на западе до Оку на северо-востоке протянулся этот массив чередой острых гребней, возвышающихся над черными провалами, гранитные края которых покрыты льдом и инеем. Трещины пересекают массив вдоль и поперек, как шрамы — тело ветерана.

Высокая каменная стена, вся испещренная трещинами, называется Такидани, что означает Долина Водопадов. Среди скалолазов она известна под другим именем. Кладбище Дьявола, о происхождении которого нетрудно догадаться: много ихнего брата разбилось, пытаясь покорить проклятую стену.

Прямо за Такидани вздымается к небу гигантская скала с абсолютно перпендикулярными склонами. Черная вулканическая порода, из которой состоит эта скала, и угрюмый и беспощадный вид стали основанием для ее названия — Черный Жандарм. Эта Кассандра Японских Альп, угрюмая и страшная, кажется, была выплеснута из самого центра Земли последними схватками, в результате которых родился массив Ходака.

Вот сюда привозил четырнадцатилетнего Николаса его сэнсэй Канзацу-сан. Здесь юноша должен был подвергнуться последним испытаниям, завершающим его школьную подготовку, и доказать себе, что он не слабее Сайго.

Вот поэтому и умер он на Кладбище Дьявола, а Черный Жандарм глумливо смотрел на него со своей неприступной высоты.

Гордость подвела Николаса тогда. Переоценил он тогда свою ловкость и владение техникой ниндзютсу. Сердце его не было достаточно чистым. Он не столько старался достичь состояния божественной Пустоты, сквозь которую пролегает «лунная дорожка», сколько превзойти своего кузена-соперника Сайго.

Как он понял потом, они с Сайго были достойны друг друга. Их соперничество превратилось в мономанию — как и «Книга пяти колец» Миямото Мусаши — окрасив изучение боевых искусств в завистливые цвета личного превосходства. Их сердца были отягощены главным грехом: ненавистью.

Николас остановился, вздрогнув всем телом: он все еще не был уверен, стоит ли идти дальше. По правде говоря, он не был уверен, что его путь приведет его к чему-нибудь. Он не мог знать, как давно сделана надпись на том свитке. Даже если Генши, брат тандзяна Киоки, действительно когда-то жил неподалеку от Черного Жандарма, то кто знает, жив ли он сейчас?

Но Николас знал, что если он не пойдет вперед, тогда уж точно не спасется. И тогда он потеряет все: Жюстину, семью, работу. Потому что он уже видел надвигающийся на него откуда-то холодный айсберг.

ТОЛЬКО ОСОЗНАНИЕ ПРИБЛИЖАЮЩЕЙСЯ СМЕРТИ ПОРОЖДАЕТ ОТЧАЯНИЕ.

Тропа, ведущая от скалы Ниши к Кладбищу Дьявола, настолько опасна, что после гибели в 1981 и 1982 году десяти скалолазов все меньше и меньше смельчаков приближалось к ней. Но в среде профессиональных альпинистов Ходака, а особенно Кладбище Дьявола, обладает огромной привлекательной силой.

Обращая мысли в прошлое, Николас понимал, что, выбирая Ходаку местом для последнего экзамена на звание мастера, Канзацу преследовал одну цель — выбить из головы мальчика всю дурь сознательного и подсознательного соперничества с Сайго.

Черный Жандарм был обителью смерти, где нет места для жизни маленького мальчика.

Был декабрь, и даже в Токио сугробы снега, почерневшего от копоти и выхлопных газов, лежали на тротуаре.

Уже двадцать лет не было такой холодной зимы. На Ходаке снегу было по пояс, нагорье превратилось в ледяную пустыню. Над перевалами нависли снежные козырьки шириной в шестнадцать футов. Изо рта шел пар, немедленно превращавшийся в иней, оседающий на бровях и на подбородке. Ослепительное небо казалось хрупким, как яичная скорлупа.

Николас шел по снегу босиком, потому что Канзацу говорил: СНЕГ И БОЯЗНЬ СМЕРТИ — ОДНО И ТО ЖЕ. ПРИВЫКНУВ НЕ ЧУВСТВОВАТЬ ПЕРВОГО, ПЕРЕСТАНЕШЬ БОЯТЬСЯ ВТОРОГО.

Николас отлично помнил, какое ясное небо было над головой, когда они подымались на Ходаку. Просто уму непостижимо, откуда взялась метель. Там, наверху, солнце сжигает кожу на лице и руках. То же самое делает метель.

Николас уже одолел половину испытаний, поставленных перед ним Канзацу, когда началась метель. А может, и сама метель была частью испытания? Но в любом случае снежная лавина, возможно, в двадцать футов ширины сверзилась сверху, перегородив путь. Ветер, невесть откуда взявшийся, стегал в лицо, не давал вздохнуть. Если бы не этот ветер, Николас бы услышал грохот, с которым обрушилась лавина.

В этот момент Николас пытался совладать с недавно выработавшимся в нем шестым чувством, которые сэнсэи боевых единоборств называют «харагей». Этот феномен поначалу может быть плохо управляем и вместо того, чтобы служить средством контроля, начинает сам контролировать новичка. Его легче развить, чем управлять им, как понял потом Николас.

Снег и лед обрушились прямо с неба и погребли Николаса под собой. Тьма и холод сковали его, а сверху бушевала метель. Николас запаниковал: пытался дышать, но не мог, и в его сознании воцарился хаос.

Паника прошла так же быстро, как и началась. Тишина звенела в ушах. Он слышал стук собственного сердца, шум крови в его венах. Все звуки усилились в этой ледяной гробнице. Как ни странно, эти звуки подбодрили его. Я жив, подумал он.

Что-то — вероятно, древний инстинкт — пришло на выручку. Он сгруппировался и усилием воли пробудил в себе «харагей». Этот феномен обладает таинственным свойством — реагировать на присутствие человека, тоже владеющего им. Николас тотчас же почувствовал присутствие Канзацу и немного успокоился.

Он начал копать, как будто «видя» своего учителя, показывающего направление, в котором ему следует двигаться. В ледяной гробнице было очень ограниченное количество кислорода, и он быстро кончался. Легкие горели от углекислого газа, руки и ноги онемели. Но Николас сосредоточившись на работе, продолжал копать. Он не чувствовал холода, он не боялся смерти.

Метель ударила ему в лицо, когда он появился из своей ледяной гробницы, как младенец-ящер из яйца, как бабочка из куколки, как ребенок из чрева матери. Он задохнулся, судорожно хватая ртом воздух, а Канзацу тащил его из снежного плена своими сильными руками...

И вот Николас опять на Ходаке, смотрит на свою Немезиду — на Черного Жандарма. Он не в прошлом времени, а в настоящем. Прошлое — только трепещущий на ветру боевой стяг, порванный о камни на разных вершинах. Он все еще не мог поверить, что действительно вернулся сюда.

Но теперь он «широ ниндзя», и все переменилось.

Небо было серо-бурого цвета, как и горы вокруг. Было впечатление, что он в серо-буром мешке, оторванный от всего остального мира, а может быть, уже в другом мире. Далекие завывания ветра говорили, что приближается буря, первые тяжелые капли дождя упали ему на лицо, как безразличные поцелуи разочарованной любовницы.

Николас поежился. Как и много лет назад, близится буря. Раздался сухой раскат грома, и небо за его спиной вспыхнуло, перечеркнутое языком молнии.

А потом и дождь пошел, вперемежку с градом. Николас притулился под нависшей над ним черной скалой. Ему пришло в голову, что именно в этом месте, возможно, Канзацу растирал ему снегом лицо и руки. Как давно это было!

Николас вздрогнул. Он очень устал, и все тело разламывалось от боли. Кровь ощутимо пульсировала в том месте, где его недавно оперировали, и он машинально потрогал это место сквозь шерстяную шапку. Несмотря на теплую одежду — и еще штормовку сверху — он замерз. Зубы клацали от холода.

Из его укрытия ему ничего не было видно. Он прижался спиной к боку Черного Жандарма, ничтожный, как насекомое на боку слона. Рядом с величественным горным пиком и холодной яростью бури он был букашкой, даже хуже того — просто пылинкой на реснице времени.

Он закрыл глаза и тихо покачивался, засыпая на груди у старейшего обитателя земли по имени Ходака. Как легко заснуть сейчас вечным сном и в этом сне покончить со страхом, с борьбой, с гнусным состоянием «широ ниндзя».

Он слышал манящую песню сирен, и какая-то часть его души откликнулась на нее. Смерть опять приблизилась к нему вплотную, соблазнительная и нежная, как его первая любовь, обещая тихий и вечный союз. Николас очнулся, вздрогнув. В горле першило, будто он вдыхал не кислород, а серу. Он ничего не видел перед собой, не чувствовал своих ног. Изо всей силы ущипнул себя за икру — никакой чувствительности. Абсолютно никакой.

Николас знал, что умирает. Даже если бы он захотел встать и бежать отсюда, он бы не смог этого сделать. Да и куда бежать? Буря ревела вокруг него, ночь спустилась на землю, закрыв все черным плащом. Безлунная глухая полночь.

Николас знал, что если он уснет, то уже никогда не проснется. Он пытался разбудить свой ум, вызывая в нем воспоминание за воспоминанием, заставляя их оживать в театре памяти. Но он очень устал. Все кости его ныли. Его трясло от холода. Его веки смыкались, а раз или два он почувствовал, что клюет носом и что его сознание вот-вот отключится.

Он испугался, но не только того, что теряет контроль над своим телом, и не только своей собственной беспомощности. Он испугался потому, что какая-то часть его существа приветствовала смерть. Он пытался противостоять соблазнительной песне смерти, как тогда, много — много лет назад.

Николас думал о своем друге Нанги. Думал о своем друге Лью Кроукере, которого он оттолкнул от себя, не сумев преодолеть в себе чувства вины. Думал о своей умершей дочке, как она лежала под прозрачным колпаком, опутанная трубочками и проводками. Думал о Жюстине, как сильно он ее любит.

И сердце его дрогнуло, и он заплакал, чувствуя, как горькие слезы катятся из его глаз, замерзая на ресницах, щеках и губах. И они все катились и катились, будто все его существо состоит из одних только слез.

Наконец они иссякли. Наступила тишина после бури чувств.

И пустота.

Замерзшие слезы все еще сковывали его лицо, и Николас опять начал падать сквозь серо-голубую дымку. И он падал, падал...

Пока наконец Смерть не пришла и не заявила на него свои права.

* * *

— Если бы добродетель была сама себе наградой, — говорил Тандзан Нанги Барахольщику, — то она не была бы человеческим качеством. Ею обладали бы только ангелы.

Шум и гам в зале игральных автоматов был просто оглушающий. Это хорошо. Барахольщик был уверен, что подслушать их разговор практически невозможно.

— При чем здесь добродетель? Я говорил тебе о Кузунде Икузе, — заметил Барахольщик.

— Я тоже о нем говорю. Икуза так старается выглядеть добродетельным, потому что это ему выгодно.

— А как насчет «Нами» в целом? — спросил Барахольщик.

— Было бы очень интересно изучить мотивы людей, находящихся на вершине власти и проповедующих чистый альтруизм. Все слишком чистое у меня лично вызывает сомнения, тем паче добродетель — явление довольно противоестественное для человека и обычно дающееся ему с большим трудом.

За окнами шел дождь. Они находились в большом зале игральных автоматов в сверкающем огнями рекламы районе под названием Гиндза. Этот зал открыт круглые сутки, и здесь вечно толпятся любители поиграть в пачинко — национальную японскую игру. Здесь всегда шумно, светло и душно от такого скопления азартных мужчин. Барахольщик часто приходил сюда. Игра помогала ему сосредоточиться на решении сложных задач, связанных с его рискованной профессией.

— Я передал твою дискету с записью вирусной атаки кому надо, — сообщил Барахольщик.

— Ужасно неприятная вещь. Мои люди не могут ничего понять, — сказал Нанги.

Барахольщик кивнул: — Я беру на себя установление источника вируса. Но, должен признаться, задачка не из легких. Почерк совершенно незнакомый.

Хотя в зале было много свободных автоматов. Барахольщик ждал, когда освободится тот, на котором он всегда играл. Пачинко во многом похожа на американский пинбол, только на новейший вариант, в котором используются все чудеса техники, включая даже миниатюрный телевизор, по которому игроки могут смотреть их любимые передачи во время пауз, когда подсчитываются очки.

— Я всегда играю на шестой машине в седьмом ряду, — сказал Барахольщик, показывая свое излюбленное место. Там какая-то пожилая дама заканчивала свою последнюю игру. По-видимому, она была здесь уже давно, переходя от машины к машине.

— К Жюстине Линнер охрана приставлена? — спросил Нанги, наблюдая, как Барахольщик готовится к игре. У него была только одна фишка, и Нанги подумал: неужели он так уверен в себе, что не набрал сразу побольше фишек у кассира? Выигрыш дает до трех фишек непосредственно из машины.

Барахольщик положил руку на рычаги машины, кивнул.

— Не беспокойся. Приставил к ней своего лучшего парня. Хана Кавадо.

— Это всего лишь мера предосторожности, — пояснил Нанги. — Но поскольку мы не знаем, что у того тандзяна на уме, лучше поберечься. Боюсь, как бы с ней чего не случилось.

Барахольщик кивнул. Он начал игру и сразу же выиграл — правда, немного — только одну фишку. Начал по новой.

— Возвращаясь к Икузе, хочу тебе сообщить, что видел его с Киллан Ороши. И могу сразу сказать, что ничего добродетельного в их отношениях нет.

Нанги фыркнул: — Еще одно доказательство иллюзорности абсолюта.

— И еще маленький нюанс по поводу взаимоотношений Икузы и Кена Ороши. Ороши старше его на двадцать лет, а спину гнет при поклоне, не ленится.

— Положение дел на «Накано Индастриз» весьма печально, — пояснил Нанги.

— Да, слыхал.

— Тебе повезло, — заметил Нанги. — Ороши изо всех сил старается, чтобы никто не узнал об этом. Честно говоря, не знаю, как ему удается удержать компанию на плаву. Все, что у него есть, — это первоклассный научно-исследовательский отдел. Я отдал бы левую руку, чтобы заполучить его ребят. И именно это навело меня на мысль, когда Икуза стал загонять меня в угол. После слияния я надеюсь довольно скоро завладеть контрольным пакетом акций «Накано». Таким образом, я получу прекрасный дополнительный персонал и три тысячи квадратных футов лабораторной площади. Все это позарез необходимо «Сфинксу». И, что самое главное, мне это не будет стоить ни иены.

— Извини, — обратился к нему Барахольщик. — А я-то чем могу тебе здесь помочь?

— Страховка, — пояснил Нанги. — Нельзя недооценивать Икузу. Совершенно ни к чему, если «Нами» начнет сейчас вмешиваться в мои дела.

Барахольщик проиграл вторую игру. Нанги увидел его расстроенное выражение лица и спросил:

— Что тебя печалит?

— Киллан Ороши не так проста, как мне показалось сначала. Она не пешка, а скорее шальная карта. Никогда не поймешь, то ли ее действия хорошо продуманы, то ли совершенно спонтанны.

— А каким боком это касается меня?

— Не знаю точно, — ответил Барахольщик, — но мне кажется, что это не только неосторожность со стороны Икузы — затевать с ней шашни. Мне кажется, что у него с ней роман, вопреки желанию ее отца, которого она открыто презирает. Но порой я думаю, не держит ли она сама Великого Икузу за болвана.

— Это было бы очень интересно, — откликнулся Нанги, — но для такого рода расследования требуется время, а до подписания документов о слиянии с «Накано» его почти не остается. Икуза работает быстрее, чем я мог вообразить. Он уже все согласовал с юристами. Так что продолжай наблюдение за Икузой. А твое предположение насчет дочки Кена Ороши хотя и очень интересно, но использовать дружбу Икузы с Кеном Ороши для подрыва репутации нашего «друга» мне бы не хотелось.

— А что делать? Икуза не игрок, — сказал Барахольщик. — У него нет долгов, он не берет взяток, свои советы раздает бесплатно. Не женат. Очень осторожный человек.

Нанги покачал головой.

— Не смешивай внешнее впечатление от человека с его сущностью. Кузунда Икуза очень умен, он использует добродетель, как каракатица темную жидкость, чтобы прикрыть свое маневрирование. И вдруг по какой-то причине затевает интрижку с дочерью Ороши. Это действие не осторожного человека, а человека настолько ослепленного своей властью, что он считает, будто ему все позволено.

Барахольщик обошел машину со стороны, поколдовал над ней, — и Нанги увидел, как открылась дверца, откуда Барахольщик забрал несколько фишек. Вот оно что, подумал он. Жульничает?

— И все-таки, — сказал Барахольщик, закрывая дверцу, — у меня такое чувство, что мы что-то упустили или смотрим под неверным углом зрения.

— Со смертью императора, — сказал Нанги, — власть «Нами» возросла тысячекратно. Они становятся опасными для Японии. То, что они с такой легкостью подмяли меня под себя, является еще одним доказательством этого. И я хочу постараться дискредитировать их. Если нам удастся свалить Икузу, «Нами» последует за ним.

— Ты уверен, что мы поступаем правильно? — спросил Барахольщик.

— Что касается «Нами», — ответил Нанги, — то эта организация не служит ни Японии, ни императору. Вот в этом и есть корень ее могущества. Ее единственная функция состоит в том, чтобы упрочить свою власть. Но время идет, и теперь у меня создается впечатление, что они из кожи вон лезут, пытаясь подкормить эту пустую власть. Сильнее всего язычок пламени клонится тогда, когда свеча эта существует сама по себе, а не для того, чтобы освещать кому-то путь. Надо на нее кому-то дунуть.

— Тем не менее, и правительство, и деловой мир склоняются перед их приказами.

Нанги презрительно фыркнул. — Таково лицемерие современного общества. Люди страшатся неизвестного будущего, и трудно сказать, как сложатся судьбы Японии при новом императоре. «Нами» эксплуатирует нестабильность нации. Эти люди, как стервятники, слетаются на запах падали.

Барахольщик проследил за полетом шарика над вертикальным полем.

— Пожалуй, ты прав, и «Нами» — действительно наша главная мишень, — сказал он. — Но я никак не могу настроиться на борьбу с ними, пока не разберусь в таинственной связи, существующей между Икузой и Кил-лан Ороши.

— Не мне тебя учить, как работать, — сказал Нанги, — но будь осторожен. Эта организация чрезвычайно опасна. Они поставили себя над законом. Вомни, ты мне дорог, и я не хочу, чтобы тебя пристукнули в темном переулке.

Барахольщик закончил игру, имея на руках уйму фишек. Как говорится, сорвал куш.

* * *

Дэвид Брислинг наблюдал, как шеф говорит по телефону, и мучился ревностью. Вот подлая японская сучка! Все здесь идет наперекосяк с тех пор, как она втерлась в доверие к Дугласу Хау. Он пытался задавить в себе демона ревности, но не выдержал и окрысился на Шизей, когда та выплыла из кабинета шефа:

— Почему меня не было на совещании? Как помощник сенатора, я должен был присутствовать!

— Почему бы тебе не спросить об этом самого шефа? — спросила Шизей едко и, ослепив его своей улыбкой в десять киловатт, потрясла костюмом от Луи Феро. — Видал, что Дуги мне подарил? Наверное, выложил кучу денег. — Она рассмеялась в лицо Брислингу. — Твоя беда заключается в том, что ты — шишка на ровном месте. Не представляю, зачем тебя держит Хау? Для смеха, что ли? — Ее улыбка еще более расширилась, а выражение глаз немного изменилось. — Наверное, чтобы было кому носить его костюмы в чистку. Посмотри на себя. Ты мальчишка-переросток во взрослом мире, и таким ты останешься всю жизнь. — Она опять расхохоталась и вышла за дверь, а он так и остался стоять с разинутым ртом, дрожа от возмущения.

Хау разговаривал по телефону с генералом Дикерсоном, своим человеком в Пентагоне. Увидев Брислинга в дверях, он жестом пригласил его войти и, — прикрыв трубку рукой, сказал:

— Мне нужно, чтобы вы для меня кое-что сделали.

— Что? — сухо спросил Брислинг. — Сходить в химчистку?

— Что такое? — Хау удивленно поднял глаза. — Это я не вам, генерал, — сказал он в трубку. — Я перезвоню. — И положил трубку. — Что вы такое говорите, черт побери?

— Ничего, — обиженно ответил Брислинг. — Я только повторил, что сказала эта желтопузая сучка. — Он проследил глазами, как Хау вылез из-за стола, потянулся рукой за пиджаком. Телефоны звонили в офисе под присмотром целой армии референтов Брислинга.

— Пойдемте, — пригласил Хау. — Мне надо зайти в С-1 повидаться со Стедманом. — Он говорил о Джоне Стедмане, одном из старших сенаторов, а С-1 было кодовое название его «укрытия» в здании Капитолии. С самых первых дней функционирования здания в нем было 75 «укрытий» такого рода для ключевых деятелей законодательной власти. У Хау не было своей комнатушки в Капитолии, а у Брэндинга, благодаря его связям, была, — вот и еще повод для Хау злобствовать, еще одна незаживающая рана в самолюбии.

— Не обращайте внимания на Шизей, — посоветовал Хау своему помощнику, когда Майкл, шофер Хау, влился в поток машин. — Она не ваша забота.

— Вы всегда так говорите. А она, между прочим, зовет вас «Дуги».

— Вот как? — Хау посмотрел на Брислинга. — Она шутит, Дэвид. Просто говорит, чтобы позлить вас. — Сенатор покачал головой. — Иногда вы меня просто удивляете.

— И все-таки мне бы хотелось знать, каков ее статус здесь, — губы у Брислинга были плотно сжаты, и у виска пульсировала жилка. Он недолюбливал Шизей с самого первого ее появления в офисе Хау, и эта неприязнь постоянно росла. Но то, что она ему сказала сегодня, переходило все границы. Такого простить нельзя. Ее слова сидели у него занозами под кожей.

— Шизей находится у меня на службе, Дэвид, — пожал плечами Хау, — как и многие другие преданные мне люди, которые помогают мне лавировать в опасных вашингтонских водах. — На лице у него появилась неприятная ухмылка. Отчасти ему польстила ревность помощника.

— Оставьте эти разговоры для прессы, — горячо выпалил Брислинг. — Она занимает особое место среди нас, и вы это прекрасно знаете.

— Да, — откликнулся Хау со смесью удовлетворения и злорадства в голосе, — ее мордашка приятнее, чем все ваши рыла вместе взятые. — Ему осточертело нытье Брислинга. Единственное, что сдерживало желание сенатора выставить его к чертовой матери, так это то, что Брислинг был врожденной пешкой. Когда это будет удобно, Хау им пожертвует.

Сняв трубку, он закончил прерванный разговор с генералом Дикерсоном. Потом, поскольку он был расположен к грубому юмору, нагнулся к своему помощнику и сказал ему заговорщицким тоном: — Скажу вам по секрету, Дэвид, иногда от того, что у нее между ног, бывает больше пользы, чем от того, что у вас всех на плечах. — А потом расхохотался так, что слезы полились у него из глаз.

— Шутки в сторону, — сказал Брислинг несколько чопорно, когда сенатор отсмеялся. — Не доверяю я ей. Никак не могу понять, почему вы ей доверяете. Много раз я видел, как она обводит вас вокруг пальца, когда вы думаете, что происходит нечто прямо противоположное. Она влезла вам в душу — вот в чем дело. За всякое выполненное задание вы ей дарите подарки. Я думаю, она для вас просто сексуально привлекательна, вот и все.

— Вы закончили? — осведомился Хау. Теперь он действительно разозлился. Кто он такой, этот прыщ, чтобы поучать его? Шизей правильно о нем сказала, что он материал одноразового использования. Сделав над собой усилие, Хау обуздал свой праведный гнев. — Я эту сучку отослал назад к Брэндингу, чтобы она организовала его появление на банкете в честь западногерманского канцлера в конце этого месяца. Там я нанесу ему последний, смертельный удар. Так что ваша операция, проведенная в Джонсоновском институте, хоть и дала кое-какой материал, не будет решающим козырем. У меня будет для вас новое поручение. Вы терпеть не можете Шизей, полагая, что она плохо на меня влияет. Может быть, вы и правы. Я думаю, надо выяснить окончательно, что она за человек. — Он тепло улыбнулся своему помощнику, придав лицу выражение доверительности. — Я поручаю вам это дело, Дэвид, потому что знаю, что на вас можно положиться. Шизей хранит собираемые ею сведения дома, в спальне. Подождите, когда она выйдет вместе с Брэндингом, направляясь на банкет, а потом постарайтесь получить эти сведения.

— Но... — лицо Брислинга было полно недоумения. — Вы хотите, чтобы я влез в ее дом ночью?

Хау поднял брови.

— Не понимаю, о чем вы говорите, но советую быть поинициативнее. Только так можно сделать карьеру в этом чертовом городе. — Он посмотрел в окно на пробегающие мимо дома и памятники разным деятелям. Они, казалось, салютовали ему. — Мне кажется, что я предоставляю вам шанс показать, чего вы стоите.

Он посмотрел на помощника глазами доброго дядюшки.

— Вы всегда считали мои советы полезными, не так ли? Я взял вас прямо из гардеробной сената и сделал для вас кое-что, потому что увидел ваш потенциал. — Благожелательная улыбка расширилась до положенных природой пределов. Хау обнял Брислинга за плечи. — Послушайте меня, Дэвид. У вас все впереди. Сегодня вы мой помощник. Завтра — кто знает?

* * *

И у Смерти было имя.

Николас открыл глаза и уставился в лицо, увидеть которое на этой земле он уже не чаял.

— Канзацу-сан? — его голос был какой-то чужой: сухой, скрежещущий, пронзительный. — Неужели это вы? Я сплю? А может, я уже умер?

— Ты еще не умер, — ответил первый сэнсэй Николаса. — Но и живым тебя нельзя назвать.

Его лицо — а Николас видел только лицо — абсолютно не изменилось с тех пор, как он видел его в последний раз зимой 1963 года. Невероятно, подумал Николас. Но era мысли были расплывчаты, спутаны и неповоротливы, будто вмерзли в лед.

— Где мы?

— В Лимбе[12], — ответил Канзацу. — В моем доме на Черном Жандарме.

— Дом? Прямо здесь? — Как странно звучит мой голос, подумал Николас. Какой-то пустой, скребущийся.

— Лимб — понятие растяжимое, — пояснил Канзацу. — Здесь я вроде как на выселках. А еще это место можно назвать монастырем, где всегда царит чистота и покой. Где можно отдохнуть душой и набраться сил. — Он взглянул на Николаса. — Как раз то, что тебе сейчас больше всего нужно, не так ли?

Николас попытался кивнуть головой в знак согласия, что он — Земля и из его сердца поднимается ввысь Черный Жандарм.

* * *

Через две недели после их возвращения в Вашингтон Коттон Брэндинг поехал в Джонсоновский институт и взял с собой Шизей. Впервые за все это время ему удалось оторваться от сенатских дискуссий для дела, которое он считал очень важным.

Институт, в котором работали лучшие выпускники Стэнфордского университета и Массачусетского технологического института, размещался в большом кирпичном здании георгианского стиля, построенного в начале века. Строился он как загородный дом, но вскоре оказался в городской черте, а теперь о Девоншир-Плейс, где он находился, можно было говорить как об одном из главных районов Вашингтон на, — всего один квартал от Коннектикутского моста.

Хотя особняк выглядел все еще весьма импозантно снаружи, но его интерьер, когда-то выгодно оттенявший размещенные здесь произведения искусства, был безнадежно! испорчен реконструкцией, когда в особняк размещали высокотехнологичное лабораторное оборудование. Тем не менее Коттон Брэндинг считал Джонсоновский институт одним из центров Вселенной, прекраснее которого нет ничего на свете.

Он приехал сюда, чтобы присутствовать на испытаниях системы «Пчелка». Показ этот организовали специально для него, поскольку это был опытный образец, все еще в стадии доработки. И все-таки он взял с собой Шизей, потому что гордился работой этого учреждения, считая его своим детищем.

Они вошли в просторное, отделанное мрамором фойе, где был пропускник, оборудованный по последнему слову техники. Шизей сообщила свое полное имя, дату и место рождения, место работы, — и эти анкетные данные были немедленно введены в компьютер. Задумавшись только на секунду, принтер немедленно отстучал копию. Женщина-оператор вручила ее охраннику в форме, который кивнул, указывая жестом на кабинку с детектором, где подвергли рентгеновскому просвечиванию не только их самих, но и содержимое карманов Брэндинга и сумочки Шизей. Затем у них взяли отпечатки пальцев, образцы голоса, сфотографировали сетчатку глаза специальной машиной, подвергли спектральному анализу драгоценности Шизей.

Наконец, им вручили одноразовые пропуска с невидимым кодом.

— Неужели это все? — иронически осведомилась Шизей, когда они наконец вошли в само помещение института.

Брэндинг скупо улыбнулся:

— Если придешь сюда во второй раз, возьмут еще анализ крови, — ответил он серьезно. — Насколько я понимаю, они хотят довести систему идентификации человека до совершенства.

Д-р Рудольф, высокий, худой, как жердь, мужчина с тонкими усиками и высокими бровями, уже ждал у следующего пропускника. Его лысина, окруженная бахромой седых волос, свисающих на уши и на воротник, сверкала от яркого освещения. Шизей подумала, что он похож на человека, выращивающего розы или собак в свободное от работы время. Терпеливый, суховатый, пунктуальный. Он посмотрел на них, как на подопытных кроликов, быстро пожал руки, рассеянно кивнул головой, когда Брэндинг представил Шизей.

— Курите? — спросил д-р Рудольф. — Нет? Это хорошо. Здесь категорически запрещается курить.

Он провел их по пустынному коридору. Шизей подумала, что такой приглушенный свет и такой мягкий ковер больше подходят для приемной правительственного учреждения.

Д-р Рудольф распахнул перед ними дверь, пропустил вперед себя в комнату, где, по-видимому, проводились совещания. В центре стоял овальный стол красного дерева, окруженный стульями с высокими спинками. На столе, перед каждым из стульев, стоял графин с водой, два стакана, пепельница, лежала подкладка для бумаги и карандаш. В центре стола, где положено стоять вазе с цветами, высился черный продолговатый ящик, из пластикового бока которого торчали ряды цветных кнопок и переключателей.

— Садитесь, — лаконично бросил д-р Рудольф. Шизей огляделась. Одна из стен комнаты представляла из себя сплошной щит из светлого пластика, на который была нанесена детальная карта мира. В остальном это была комната как комната. Шизей ожидала, что ее приведут в лабораторию, и была немного разочарована.

— Как вам известно, — начал д-р Рудольф, — проект «Пчелка» имеет целью создание абсолютно оригинального искусственного интеллекта. Были и другие попытки создать его. Работа в этом направлении ведется и сейчас разными учреждениями. Но все они, как ни печально, обречены на провал. Все, кроме «Пчелки». Дело в том, что искусственный интеллект нельзя сконструировать на традиционном оборудовании. Все эти неуклюжие машины способны лишь поставить диагноз простейшей болезни и ответить на простейшие вопросы, но не могут выполнять даже элементарных заданий, связанных с узнаванием и комбинированием. Короче говоря, современные микропроцессоры, даже если их соединить в систему, не способны функционировать как искусственный интеллект. Вместилищем интеллекта может быть только мозг. А что такое мозг, если не миллиарды нейронов, выполняющих одновременно множество заданий? А что такое нейроны, если не биологический аналог микропроцессора? Вот мы и поставили перед собой цель — собирать и хранить информацию точно таким же способом, как это делает человеческий мозг, представляющий из себя сеть взаимосвязанных клеток, которые могут быть задействованы одновременно. Вот мы и назвали свой проект «Пчелкой», потому что наш «мозг» имеет структуру, аналогичную структуре пчелиного улья.

Д-р Рудольф потер руки.

— Но достаточно слов. Я пригласил тебя, Кок, не для того, чтобы разглагольствовать перед тобой, а чтобы продемонстрировать сделанное нами. — Он указал взглядом на ящик в центре стола. — Это переключатель дистанционного управления. Пододвинь его к себе.

Брэндинг выполнил просьбу, потом, подумав, передал его Шизей.

— Я бы хотел, чтобы она участвовала в демонстрации, — объяснил он.

Д-р Рудольф кивнул:

— Как хочешь. — Тут он нажал кнопку. Одновременно свет погас и начала светиться карта мира. Несколько точек начали пульсировать. — Мы с вами находимся на командном пункте управления военными операциями в Белом Доме, — пояснил он. — Наша система оповещения зафиксировала приближение к нашей территории нескольких баллистических ракет. — На карте мигающие красные точки начали свое движение. — Ракеты выпущены с трех разных установок. — Желтые мигающие огоньки указали место запуска. Шизей увидела, что они указывают точки на территории Сибири.

— И вы что, хотите, чтобы я с помощью «Пчелки» рассчитала, как защититься и нанести ответный удар? — спросила Шизей, глядя на три ряда кнопок и переключателей.

— Нет, — ответил д-р Рудольф. — У вас в руках управление русскими ракетами, и вам будет помогать обычный компьютер, который может отвечать на ваши вопросы. Вы должны решить, когда и как нанести второй и третий удар. Если уцелеете.

— Если уцелею?

— Управление стратегическими ракетами США сейчас в руках «Пчелки» — ответил д-р Рудольф. — Третья мировая война началась.

Красные мигающие точки, обозначающие русские ракеты, были уже на полпути к цели. Навстречу им двинулись мигающие зеленые точки.

Шизей сделала запрос относительно второго удара, не отрывая глаз от карты. Зеленые точки шли в направлении СССР: это американские ракеты, выпущенные по команде «Пчелки», несли возмездие.

Она нажала кнопку идентификации ракеты, получила ответ, попросила компьютер организовать защиту. Видя, что зеленые точки все приближаются, она подняла стратегические бомбардировщики, разделив их на четыре эшелона. Но сразу же заметила желтые вспышки на американских авианосцах: то в воздух поднялись перехватчики. «Пчелка» реагировала моментально. Просто чудо!

Опять запросила совет у своего компьютера и, получив его, ввела в действие автоматическую защиту против американских ракет. Слишком много целей надо было идентифицировать, слишком много вопросов решить. Ее компьютер сумел взорвать несколько целен в воздухе, но тут же она увидела, что ее установки для запуска ракет одна за другой выведены из строя. Шизей ввела в действие флот атомных подводных лодок, но, прежде чем сообразила, что происходит, они были потоплены американскими пикирующими бомбардировщиками. Москва сметена с лица земли, а у нее в резерве осталось только несколько самолетов. Пот выступил у нее на лбу. Поражение полное.

— Ну как, достаточно? — раздался голос д-ра Рудольфа.

— Вполне, — ответила Шизей. У нее даже голос охрип внезапно. Она отодвинула от себя черный ящик. — Но насколько убедительна эта демонстрация? Я ведь ровным счетом ничего не знаю о ракетах и бомбардировщиках. А «Пчелка» — все, что надо знать.

— "Пчелка" обладает такой же информацией, что и ваш компьютер, — сообщил д-р Рудольф, — который, кстати, является точным аналогом того, что в Кремле.

— Но разница просто... потрясающая, — призналась Шизей.

— Это все равно что современный человек и динозавр, состязающиеся в решении задачек на сообразительность, — подтвердил д-р Рудольф. — Здесь я с вами совершенно согласен. — Он потер руки. — Ну, как демонстрация, Кок?

Брэндинг был на седьмом небе от счастья. Теперь дело в шляпе. Компьютер «Пчелка», от которого зависела его карьера, стал реальностью. Рудольф и его гениальные ребята перевели все из сферы теории в жизнь, сделав даже больше, чем можно было ожидать, основываясь на первых опытах, которые были, конечно, обнадеживающими, но не больше. А это был настоящий успех.

— Ну как, Шизей? — обратился Брэндинг к ней, слишком переполненный чувствами, чтобы сказать что-либо.

— Я бы, — Шизей тоже выглядела немного ошарашенной, — я бы хотела ПОСМОТРЕТЬ на «Пчелку». Можно?

Д-р Рудольф взглянул на Брэндинга.

— Это тебе решать, Кок. Она твой гость.

— Хорошо.

Сам компьютер «Пчелка» был размещен тремя этажами ниже, в подвале старого особняка, который был расширен, чтобы вместить лабораторное оборудование. Проникнув за бронированную дверь, Шизей сначала глазам своим не поверила, когда ей показали компьютер.

— Он не больше моей сумочки! — удивилась она. — Неужели это он?

— Конечно, он, — д-р Рудольф просто весь сиял. — Это и есть компьютер «Пчелка», ваш противник на фронтах третьей мировой войны. Как видите, он заслуживает такого названия. Это своего рода мультимозг, новая форма мыслящей материи. Чтобы заставить множество ячеек работать одновременно, нам пришлось применить абсолютно новую технологию. Эти микропроцессоры сконструированы не на силиконовой основе и даже не на новейших сплавах фосфида индия с мышьяковистым галлием. «Пчелка» работает на мультилазерных процессорах, пропускающих закодированный сигнал десять миллиардов раз за секунду. Монокристаллический алмазный лазер превращает этот сигнал в сигнал электронный. В результате процессор не только перерабатывает информацию со скоростью мысли, но и сортирует ее с такой скоростью, что даже самые быстрые современные компьютеры кажутся раздражающе медлительными в сравнении с ним.

— Где мне с таким тягаться! — подытожила Шизей.

— Даже если бы вместо вас у пульта стоял сам Джордж Паттон[13] и то бы ничего не вышло, — подтвердил д-р Рудольф.

* * *

— Но если компьютер настолько хорош, настолько быстр и умен, то почему его уже сейчас не используют? — спросила Шизей.

— Это опытный образец, — объяснил д-р Рудольф. — Еще есть нерешенные проблемы, и, конечно, некоторые детали требуют доработки.

— А вы не боитесь, что кто-нибудь подключится к этому мозгу? — поинтересовалась она.

Д-р Рудольф ответил широкой улыбкой:

— О нет. Кроме надежной зашиты на входе, с которой вы уже познакомились сами, в мозг «Пчелки» введена программа, предназначенная для того, чтобы пресекать всякие попытки вирусной атаки, а также использования компьютера посторонними. Уверяю вас, детище Кока Брэндинга вполне здорово.

— Ребенок этот твой, — возразил Брэндинг. — Я только крестный отец.

— Спасибо, Кок, — поблагодарил д-р Рудольф. — Пойдемте. Там в офисе нас ждет кофе. И мне бы хотелось урвать у вас еще толику времени, чтобы обсудить вопросы бюджетных ассигнований на наш проект.

— Шизей? — окликнул Брэндинг.

— Иду, Кок. — Она все еще не могла оторваться oi этого удивительного компьютера, который работал, как человеческий мозг. Потом сделала шаг, чтобы догнать мужчин, но оступилась. Правый каблук подломился, и она упала на одно колено. — Ничего, ничего, — отмахнулась она от их помощи. — Все в порядке. Только придется идти босиком.

Она скинула обе туфельки, незаметным движением вынув из сломавшегося каблука крохотный цилиндрик. Только на мгновение ее рука задержалась под столом. Сердце ее так колотилось, когда она почувствовала, что цилиндрик прилип к нижней части стола прямо под тем местом, где стоял компьютер. Затем она повернулась к ним.

— Кофе? Это просто чудесно. Умираю как кофе хочу!

* * *

До своего офиса Томи Йадзава добралась лишь в конце рабочего дня, потратив его почти целиком на расспросы ассистентов д-ра Ханами и д-ра Муку, персонала их лабораторий, вообще всех, кто контактировал с покойными. Она внимательно изучила книгу регистрации пациентов за последние шесть недель: все искала хоть какие следы человека, который убил Ханами и Муку.

Из обстоятельств их смерти можно было заключить, что они были знакомы с убийцей. Особенно что касается д-ра Муку, который был убит с очень близкого расстояния и совсем не сопротивлялся. Томи не могла поверить, что сунуть вот так в глаз сигарету с фосфором можно было, ворвавшись в кабинет без спросу. Даже если это был тот человек, который напал не нее и Николаса Линнера. Судебно-медицинская экспертиза сразу же установила наличие фосфора в той сигарете. По заключению эксперта, интенсивное горение фосфора продолжалось, пока сигарета шла «сквозь хрусталик, стекловидное тело, сосудистую оболочку, зрительный нерв». Короче, она проникла до самого мозга, вызвав смерть.

По мнению эксперта — и самой Томи — для этого надо было быть не только совсем рядом с жертвой, но и застигнуть ее врасплох. Одежда д-ра Муку не только не была порвана, но на ней не было ни морщинки. В кабинете полнейший порядок: никаких признаков борьбы. Отсюда следует, что Муку знал убийцу. Можно предположить, что Ханами его тоже знал.

Остаток дня Томи провела, названивая по телефону всем друзьям и знакомым Ханами, пытаясь установить, не пересекались ли они с Муку. Она запросила также данные относительно членов семей убитых, но не потому, что надеялась нащупать что-то, а просто потому, что привыкла быть дотошной, проводя следствие.

Все, что ей удалось установить, так это то, что Муку был вдовцом, а у Ханами была жена. Брак был счастливым. Детей у обоих врачей не было.

Когда Томи перебрала всех людей, занесенных в список, сумев связаться только с третью из них, то решила посоветоваться с капитаном Омукэ, что делать дальше. Кстати, он и сам звал Муку: в регистрационном журнале он значился как человек, приходивший на консультации к нему по поводу дел, проходивших по отделу расследования убийств.

Уже вечерело. Большинство служащих уже разошлись, и в офисе стало заметно тише. Сендзин, однако, был на месте.

— Психопатия — это еще не показатель преступных наклонностей, — ответил ей Сендзин на первый вопрос. — Это не мои слова. Это мне сообщил д-р Муку. И еще он прибавил, что это состояние можно сравнить со светом забытого маяка. Одиночество есть единственный компаньон, которого может терпеть психопат, сказал он. — Сендзин кивнул. — Да, я хорошо помню д-ра Муку. Очень жаль, что его больше нет. Это потеря для нашего отдела, потому что благодаря его советам мне удалось установить вину, изолировать и выследить трех отъявленных террористов: Курамату, Шигейуки и Тоширо.

— Что он из себя представлял?

— Муку-сан? — лоб Сендзина наморщился. — Трудно сказать. Он был очень способным человеком, но чистой воды интровертом. Не любил быть на виду, наверное, был плохим оратором. Не деятель, а скорее мыслитель.

— По моим данным, у него было мало друзей.

— Честно говоря, я бы удивился, если бы это было не так, — сказал Сендзин. — Муку-сан, хотя он и был талантливым ученым, отличался большим упрямством. Вряд ли эта черта могла стяжать ему много друзей.

— Что еще вы о нем можете сказать? Сендзин встал из-за стола. — Кстати, Николас Линнер так и не вернулся в Токио?

— Насколько я знаю, нет, — ответила Томи. — И это хорошо. Никто не знает, где он. Значит, и красные не знают. Так что можно не опасаться, что на него совершат покушение.

— Надеюсь, что это так, — сказал Сендзин. — Хотя мне и не нравится, что он пропал из вашего поля зрения. Постарайтесь обнаружить его местопребывание как можно скорее.

Он стоял совсем близко, так близко, что она могла почувствовать исходящее от него тепло. Томи сделала судорожный вдох и задержала воздух, будто это был пропитанный никотином дым ароматной сигареты. Но одновременно с этим она почувствовала стыд. Не за эротические мысли, а за то, что не отошла немедленно в сторону, увидев, что он приближается. Она стояла не шевелясь.

— Как вы себя чувствуете. Томи? Изрядно тогда досталось, да?

Она почувствовала, как дрожь прошла по всему ее телу, когда он назвал ее по имени. Вообще-то это неправильное обращение к сослуживице. Но Томи не чувствовала, что ее оскорбили.

— Сейчас уже почти нормально, — ответила она, чувствуя, что ее голос дрожит. — Только иногда побаливает то тут, то там. — Она уже с трудом дышала. — Порой кошмары по ночам мучают. — Сердце стучало, как паровой молот. — Но ничего, работа все излечит.

— Я вижу, что не зря переживал за вас, — сказал Сендзин, взяв ее за подбородок и заставляя посмотреть ему прямо в глаза. — За такого ответственного работника.

* * *

Когда он ее коснулся. Томи почувствовала, что ее ноги подкашиваются. Казалось, она сейчас упадет в обморок. Почему вдруг так жарко стало в кабинете? А потом, когда его губы коснулись ее шеи, она и вовсе перестала дышать. Ее рот раскрылся, ресницы трепетали. Будто издалека донесся его шепот, зовущий ее по имени.

А потом она услышала:

— Пойдем со мной. — Ничего не соображая, она повиновалась, давая ему увлечь себя в коридор, а потом и в кладовку.

Он закрыл за собой дверь. Тусклый свет просачивался сверху из крохотного оконца. Томи чувствовала за своей спиной какие-то полки. Сендзин напирал на нее грудью. Кладовка была такой маленькой, что невозможно было пошевелиться, не то что повернуться.

— Ч-что происходит? — испуганно шептала Томи, хотя ее тело прекрасно знало, что происходит, — еще с того момента, как Сендзин вышел из-за стола.

Она почувствовала его губы на своих, почувствовала, как ее рот открывается, пропуская его язык, — и чуть не умерла от захлестнувшего ее счастья. Господи, думала она, наконец-то это случилось!

Как во сне, она видела, что он лезет ей под юбку, трогает за бедра. Потом он опустился на колени, а Томи все пребывала в таком обалдении, что не могла ни звука издать, ни даже ахнуть, ощущая, как он тянется губами к тому месту между ног, которое само тянулось к нему.

Томи чувствовала, словно она опускается в горячую ванну: ее мышцы расслаблялись от жара, кости словно таяли. В голове теснились смутные мысли о том, как она мечтала об этом моменте, и эти мечты, сейчас становящиеся реальностью, как образы, выплывающие из сумрака ночи, отраженные в треснувшем и облупившемся зеркале, добавляли прелести этому мгновению, родившемуся на пересечении действительности и фантазии. Сколько ночей она лежала без сна, касаясь своего тела рукой и воображая, что это Сендзин касается ее, что вот он рядом, и на ней, и в ней... Как сюрреалистическая дымка, эти образы окружали ее теперь, и она погружалась в эту дымку, как в перину, и ее бедра двигались все быстрее и быстрее.

В этой крошечной, душной кладовке дух ее воспарил. Запах пота и человеческой плоти был слаще всех ароматов Аравии, и она с упоением вдыхала его, выдыхая со стоном восторга. Ее бедра работали все быстрее. Она прижала к себе мокрую голову Сендзина и отдалась уносившему ее потоку. А потом он вошел в нее, и все, что было прежде, показалось пустяком.

Томи не могла насытиться им. Ее руки стянули с него Рубашку, она, как безумная, целовала его в шею, почувствовав на ней загрубевшую кожу, как будто от затянувшейся раны. Пот заливал ей глаза.

Она прижималась лицом к его груди и плакала от счастья, чувствуя, как его плоть заполняет ее всю до конца. Она впивалась зубами в него, обхватив его бедра своими ногами. В этом крохотном замкнутом пространстве было не двое людей, а только одно двуполое существо, сгорающее в безумном пламени страсти.

Когда все закончилось. Томи почувствовала на губах кровь. Его кровь. Она все еще обвивала его руками и ногами, прислушиваясь к стуку двух сердец. Дышать было нечем, но и это ей нравилось. Будто бешеная энергия, которую они развили, использовала весь кислород вокруг. Томи слушала сумасшедший стук его сердца и понимала, что теперь какая-то частица принадлежит ей, и только ей, что бы ни случилось. Что же это за частица? Чувство, эмоция или что-то еще более эфемерное? Не время искать определение для этой стихийной силы, объединяющей их, а время принять ее, как принимают тайну — просто принять к сведению. Как нечто существующее, но не поддающееся логическому объяснению.

И вот тут-то, как тать в нощи, прокралась мысль: что они сделали?

Томи оторвалась от Сендзина, порвав невидимые путы, соединяющие их крепче цемента, и услышала свой собственный дрожащий голос, задающий вслух этот вопрос:

— Что мы сделали?

— Мне кажется, — ответил Сендзин, — мы спасли друг друга.

При данных обстоятельствах и в данное время этот ответ показался ей странным, и она спросила его:

— Что вы имеете в виду? — хотя в душе прекрасно поняла, что он хотел сказать.

— Ведь ты была очень несчастна, Томи, — тихо сказал он.

— Но как вы...? Я никому об этом не говорила!

— Я тоже. — Он произнес это с усмешкой. — Никто ничего не знает об Омукэ Темном, не так ли? Это потому, что и знать-то особо нечего. Моя жизнь пуста, бедна и, в общем, бессмысленна. Она заполнена только работой. — Он протянул к ней руку и коснулся ее, заставив вздрогнуть, как от удара током. — Теперь в ней появилось кое-что еще. Вроде и звезды засияли где-то на краешке мироздания. Луна встает... Может, даже и солнце где-то есть, а, Томи?

— Я... Нет! — она вырвалась и, плечом распахнув дверь кладовки, помчалась по коридору, хватая воздух широко открытым ртом.

В уборной она умылась, стараясь не глядеть в зеркало, как будто боялась, что не свое лицо увидит, а его.

Только сейчас до нее дошел весь ужас ее положения: она оказалась вовлеченной в орбиту жизни человека, который жил по своим собственным законам, как будто выпав из строгой социальной иерархии современной Японии. Одно дело общаться с ним в мире, построенном ее собственной фантазией, и совсем другое — в реальности.

ВЕДЬ ТЫ БЫЛА ОЧЕНЬ НЕСЧАСТНА, ТОМИ. Она снова услышала его голос, обвивающийся вокруг ее горла, как удавка, сделанная из ее собственных волос. Как он узнал? Ведь это была ее тайна.

Реальность потрясла ее. С какой легкостью я отдалась ему, думала она. Потому что он сумел проникнуть в мои мысли и даже самые тайные мечты. Я согрешила, но больше это не повторится. Нет большего унижения для человека, чем заставить его наслаждаться запретным актом. Он специально это сделал, чтобы унизить меня.

А может быть, это и не так, думала она. Сендзин Омукэ — волк-одиночка, которого начальство терпит потому, что он полезен как профессионал, и закрывает глаза на его человеческие качества. Он в душе бунтовщик против всех законов человеческого общества, и поэтому в полиции его никто не любит, но все — даже начальство — побаиваются. Но ситуация может перемениться. Что тогда? Томи вздрогнула от одной этой мысли. Его сотрут в порошок.

Она приказала себе не думать о всех этих ужасах и покинула уборную с такой же поспешностью, с которой вбежала в нее пять минут назад.

* * *

По четвергам Кузунда Икуза обычно засиживался на работе допоздна, и поэтому Барахольщик позволял себе заняться другими делами. Следить за Икузой в эти часы не имело смысла.

Теперь он понял, что это было ошибкой. Перевалило уже за девять часов, а Икуза все еще находился в своем кабинете высотного здания «Ниппон Кейо», где «Нами» снимала целый этаж.

Барахольщик находился внутри здания, проникнув сюда под видом инженера-сантехника и бесследно растворившись в длинных коридорах этажом выше.

Со своего наблюдательного пункта он увидел Киллан Ороши еще до того, как она вошла в комнату Икузы, и сразу навострил свои электронные уши. На ней была коротенькая замшевая юбочка, светлая шелковая блузка, высокие сапожки. Поверх всего этого был накинут прозрачный плащ с пятнами, как у питона. Энергичной походкой Киллан шла по длинному коридору прямо в кабинет Икузы.

За окнами ночной Токио сверкал, как груда драгоценных каменьев. Микроскопические частицы выхлопных газов висели в воздухе, и сквозь эту дымку контуры небоскребов квартала Синдзюку просвечивали пуантилистскими точками, как на полотнах Сера.

Кузунда Икуза не работал. Он ждал Киллан. При ее появлении он отложил в сторону бумаги, которые он чисто механически перекладывал с места на место в течение последних двух часов.

— Зачем тебе надо обязательно вести себя так по-глупому неосторожно? — спросил Икуза, как только она вошла.

— Если бы мой отец узнал про нас с тобой, у него случился бы сердечный приступ, — сказала Киллан и с какой-то блаженной улыбкой на губах прибавила: — Вот здорово бы было!

— Не говори глупостей, — возмутился Икуза. — Ничего хорошего в этом не было бы.

— Тебе не приходится с ним жить, — возразила Киллан. — Он ненавидит мою мать.

— Ты ему очень дорога.

Киллан издала гортанный смешок, от которого в сердце Барахольщика что-то екнуло.

— Ты предпочитаешь думать именно так, потому что ты совратил меня.

Икуза промямлил:

— Иногда я не понимаю твоего юмора, Киллан.

Опять смешок, только еще более откровенно эротический:

— А я вовсе не шучу. И ты прекрасно об этом знаешь, Кузунда. Ты все знаешь.

— И что я нашел в тебе, Киллан?

— Ты прекрасно знаешь что. Прекрасно знаешь. Некоторое время они ничего не говорили, только было слышно громкое сопение Икузы.

— Да, — согласился он через какое-то время слегка хриплым голосом. — Знаю. Но скажи мне, как я, зная о тебе все, ничего не могу поделать с собой?

— Ты действительно хочешь получить ответ, — спросила Киллан, — или это только риторический вопрос? — Он на это ничего не ответил, и тогда она продолжила: — Ты любишь раскладывать меня, потому что тебе кажется, что ты при этом раскладываешь и моего папашку. Разве это не так? Ну, может быть, не совсем так... Главное, только мне удается соблазнить тебя, Кузунда, потому что мы дополняем друг друга. Ты все свое время посвящаешь тому, что навязываешь свою волю другим людям, и это довольно тяжелый труд. О да, я знаю, что ты в этом никогда не признаешься, но это действительно трудно. Вот в том-то и заключается прелесть наших отношений, что тебе не нужно ни в чем мне признаваться, а мне не нужно разыгрывать перед тобой никакой роли.

Барахольщик прямо-таки видел ее умненькие глазки, буравящие толстую кожу ее любовника, и думал, понимает ли Икуза, в какую бяку вляпался.

— Тебе удается соблазнить меня, потому что я тебе позволяю это.

Киллан расхохоталась:

— Ты говоришь о соблазнении как о заключении финансовой сделки! Ладно, Бог с тобой! Я не обвиняю тебя в слабостях, Кузунда, в реальных и воображаемых. Мне нет дела до тебя. Я делаю то, что делаю, из-за отца. Я сплю с тобой, потому что это буквально убьет его, если он узнает, что я раздвигаю для тебя ноги. Вот какая я! И в твоих махинациях я принимаю участие, потому что я в душе анархистка. Мой отец никогда не был бунтарем, даже в молодости. А меня, как говорят мои друзья-революционеры, снедает жажда перемен. А как ты думаешь, что привлекает людей ко мне?

Барахольщик не мог судить о том, насколько этот монолог понравился Икузе, но на него он произвел некоторое впечатление. До этого он явно недооценивал ее. Теперь воображение рисовало ему черные глаза Икузы, блестящие от возбуждения, его большую лысую голову, склоненную к ней.

Слушая разглагольствования Киллан Ороши, Барахольщик вспомнил высказывание английского поэта Алджернона Суинберна: «Перемены могут коснуться всего на свете, кроме правды». Но ему показалось, что эта пара так называемых революционеров вряд ли поняла бы, что имел в виду Суинберн.

— Я бы назвал это стереотипом в хорошем смысле этого слова, — ответил Икуза, — вроде таких, которые таленто так искусно используют, появляясь на телеэкране. Десять тысяч зрителей сразу клюют на эту приманку. Мы, японцы, большие фетишисты. Мы ценим любое внешнее проявление какой-то силы, какой-то способности. И, почувствовав в этом проявлении нечто символическое, мы готовы посвятить ему свои жизни.

— Как императору, — закончила за него Киллан. Барахольщик отметил про себя, что у нее был талант все переиначивать в свою пользу: редкое качество в девятнадцатилетней девушке. А впрочем, она ведь считает себя революционеркой, а революционерам должна быть присуща так называемая диалектическая революционная риторика. — Но, пожалуй, — сказала Киллан, — император — это больше по твоей части, Кузунда. Когда я с тобой, я чувствую себя вроде как с императором.

— Прекрати! — оборвал ее Икуза. — Ты глумишься над нашими святынями!

Но Киллан было не так просто осадить.

— А кто сказал, что император — это святыня? Ты, что ли? Или это общее мнение «Нами»? — Император является потомком сына Неба.

Теперь Барахольщику, если и не самому Икузе, стало ясно, что Киллан недаром увлекла своего собеседника на зыбкую философскую почву: сейчас она подложит под него мину.

— Так что сейчас апеллирует к стереотипам японского мышления? Ты не лучше талента. Миф о боге — правителе стар, как мир. Но ты отлично знаешь, что в наши дни он не более чем пустой талисман, обращение к которому только компрометирует дух нации.

Кузунда улыбнулся.

— Ты сама не веришь своим словам. Иначе чего тебе и твоим друзьям от меня надо?

— Ты политикан и поэтому стремишься приписать всем какие-либо политические симпатии. Но я глубоко аполитична, и это должно быть тебе известно. Моя аполитичность и твоя помешанность на политике делают наши отношения сбалансированными.

— Я бы не назвал тебя аполитичной, — возразил Икуза. — Ты нигилистка. Сивилла грядущих ужасов.

— Вот так и называй меня, когда мы с тобой трахаемся, — попросила Киллан.

Барахольщик понял, что основная тактика Икузы по отношению к грубостям со стороны Киллан состояла в игнорировании их. Вот и сейчас он, очевидно, вместо того, чтобы обидеться, принял эти слова за деловое предложение, Это было не то зрелище, которое Барахольщик стал бы фиксировать видеокамерой, если бы у него была такая возможность: вспомнив массивные габариты Икузы и миниатюрные размеры его подружки, можно было предположить, что сие зрелище было весьма отвратное — но звуки, которые они при этом издавали, он все-таки записал на пленку.

— Больше я тебя не буду называть ангелочком, — сказал Икуза немного погодя. — Только сивиллой.

Киллан засмеялась, шурша одеждой и, по-видимому, одеваясь.

— Ну и прекрасно, — сказала она. Икуза так больше ничего и не сказал, когда она уходила.

Барахольщик решил проследить, куда пойдет Киллан. Он шел за ней через центр города и затем — в квартал под названием Азакуза. Здесь она вошла в подъезд постройки послевоенного здания из железобетона, которое, по-видимому, являлось вместилищем огромного числа крохотных однокомнатных квартир — «кроличьих нор», как их называли токийцы.

Барахольщик заметил, как худощавый молодой человек с платиновыми волосами открыл дверь на ее требовательный стук.

— Киллан! — воскликнул он, очевидно обрадованный.

— Привет, Негодяй, — поздоровалась Киллан, закрывая за собой дверь и делая дальнейшее подглядывание Барахольщика практически невозможным.

* * *

Отправляясь повидать вдову д-ра Ханами, Томи попросила Нанги сопровождать ее и была очень довольна, когда тот принял ее приглашение. Его комментарии и суждения она считала очень ценными, все больше убеждаясь, что Нанги — прирожденный сыщик, в ком природная любознательность сочеталась с аналитическим складом ума и интуицией на детали. С его помощью она втайне от всех продолжала расследовать дело об убийстве Марико. Кроме того, он Томи просто нравился.

Ханико Ханами была высокой, стройной женщиной с властным выражением лица. Она происходила, как о том сама им поведала без тени смущения, из одной из самых древних самурайских семей острова Хонсю. На ней было кимоно из превосходного шелка, которому, судя по орнаменту, было не меньше пятидесяти лет. Цветы на синем фоне. Золотые нити поблескивали, когда она двигалась.

Она вышла замуж за д-ра Ханами по любви, и, по ее словам, это был идеальный брак. Больше ничего об этом она не сказала, хотя Томи ставила свои вопросы и так, и этак. Очевидно, она не выносила вмешательства в ее личную жизнь даже со стороны такого достойного учреждения, как полиция. Против полиции она ничего не имела. Почти все в Японии стараются помочь полицейским в работе. Почему ей быть исключением?

— Если Вы не возражаете, госпожа Ханами, — сказал Нанги, когда, судя по молчанию, воцарившемуся в комнате, ситуация была близка к патовой, — я бы сел на стул. К сожалению, мои ноги не позволяют мне сидеть традиционным способом.

— Конечно. Проходите, пожалуйста, — сказала вдова доктора, приглашая их в гостиную, обставленную в западном стиле. Когда Нанги садился, она из деликатности смотрела на Томи, чтобы не смущать его.

— Очень больно? — сочувственно спросила она, когда он уселся.

— Да, иногда бывает.

Она кивнула, потирая руку.

— Я сама так страдаю от артрита! — призналась она. — Сейчас еще ничего: только по утрам побаливает, когда просыпаюсь. А вот зимой... — Она не закончила фразу, поцокав языком.

— Да, зимой особенно плохо, — согласился Нанги. Томи наблюдала за этим обменом репликами и чувством, близким к благоговению. Сердитая, высокомерная Ханико Ханами куда-то испарилась, и вместо нее появилась эта милая, понимающая женщина.

— А как сейчас, болит? — спросила г-жа Ханами.

— Наверное, натрудился немного: пришлось много ходить, — признался Нанги.

— Я Вам сейчас помогу, — сказала она, выбегая из комнаты и мгновенно возвращаясь с банкой какой-то мази в руках. Она протянула ее с почти застенчивым выражением на лице. — Я пользуюсь этой мазью. Очень помогает. Мой муж сам приготовил ее.

К величайшему изумлению Томи, Нанги задрал штанину и начал накладывать мазь.

— Так? — спросил он.

— Нет, — ответила г-жа Ханами, — надо немного втирать. — Опустившись на колени, она прямо-таки по-матерински стала массировать его ногу, приговаривая: — Вот так... вот так.

Когда она закончила, Нанги поблагодарил и помог ей подняться с колен. Г-жа Ханами покраснела.

— Старая и бездетная, — грустно сказала она. — Но как приятно чувствовать себя полезной, верно?

— Конечно, — поддакнул Нанги. — Я и сам не могу сидеть без дела, уйдя на пенсию. Вот и сейчас помогаю ей, — он кивнул на Томи, потом сложил руки на набалдашнике трости. — Госпожа Ханами, нам надо задать Вам несколько вопросов. Тот человек, кто убил Вашего мужа, убивал и прежде. Без сомнения, он попытается убить еще кого-нибудь. Вы сами видите, насколько важно найти его.

Примерно то же Томи говорила г-же Ханами в начале их разговора. Но то было до того, как Нанги удалось так ловко подобрать к ней ключик. Томи просто поражалась способности этого человека.

— Я понимаю, — сказала г-жа Ханами, вставая. — Давайте выйдем в сад? Такими редкими становятся погожие деньки, что ими надо дорожить. Выхлопные газы да промышленная копоть... — По каменному крыльцу они спустились в чудесный садик, сверкающий изумрудной зеленью. Она провела их вниз по тропинке, выложенной плоскими серо-голубыми речными камушками с таким художественным вкусом, что они казались естественно рассыпанными.

— Мой муж, как вы уже знаете, был блестящим хирургом. У него были руки художника, и он с ними вечно носился. Мне кажется, он изводил на них больше крема, чем я.

В конце тропинки была закрытая беседка, окруженная зеленью. Они уселись там, вдыхая приятный запах травы, смешанный с запахом древесного дымка и сандаловых палочек.

— Он никогда дома не пользовался мылом. Я даже думала, у него какое-то предубеждение против него. Конечно, это было не так. На работе он, конечно, очень тщательно мыл руки с мылом перед операцией. Но он все время нервничал, когда замечал хоть малейший признак трещины или ссадины на руках. Они были у него как у подростка. Или даже как у девочки.

Поначалу Томи была удивлена, если не сказать шокирована, этими подробностями о личности покойного, и она невольно почувствовала антипатию к этой женщине. Но потом она начала понимать, что Ханико Ханами требовалось облегчить свою душу рассказами о муже. Естественно, она не могла бы рассказать этого своим родственникам и знакомым. Но почему бы не поделиться своими секретами с такими симпатичными полицейскими?

Какими бы недостатками ни обладала г-жа Ханами, чай она умела готовить превосходно. Томи с удовольствием наблюдала за проворными движениями рук женщины, когда она помешивала ложечкой напиток нежнейшего зеленоватого оттенка.

— Конечно, как хирург он был изумителен, — продолжала г-жа Ханами, — но не как муж. — Она замолчала на минуту, разливая чай, и, глядя на это тонкое лицо, тонкие руки, передающие крошечные чашечки с чаем, Томи невольно подумала, что в молодости эта женщина была потрясающей кокеткой. — Я так многого ждала от этого брака, — говорила она. — У меня были такие большие надежды. Но я, к сожалению, слишком мало знала его, выходя замуж. Да так и не узнала хорошенько.

— Что Вы хотите этим сказать, г-жа Ханами? — спросил Нанги.

Ханико Ханами вздохнула.

— Я довольно скоро надоела мужу. Когда он был помоложе, он менял женщин, как перчатки. Потом остановил свой выбор на одной. — Она пытливо посмотрела на них обоих. — Ему не хватало характера, а может, чувства уверенности в себе. — Она отхлебнула из чашки. — Возможно, вам покажется странным, что я именно этим объясняю внебрачные связи мужа, но в его случае это было именно так.

— Так чего же хотел Ваш муж? — мягко спросил Нанги.

— Хотел? — переспросила г-жа Ханами. — Легче сказать, чего он не хотел. Он не хотел стареть. Вереница женщин — лиц и тел — должна была убеждать его, что он был вечно юным. Он смотрел в эти лица, как в зеркало, видя в них самого себя в таком возрасте, в каком ему бы хотелось оставаться вечно.

— А потом он несколько переменился, — сказал Нанги.

— Что? — г-жа Ханами даже вздрогнула, будто пробудившись от задумчивости.

— Он ведь угомонился и остановился на одной, вы сказали.

— Ах, да, — кивнула она. — На молодой, с упругим телом. Но в последнее время мой муж был не прочь вернуться к старым привычкам. Наверное, он сам уже понимал причину этой жажды перемен. Понимал, что гоняется за вечной молодостью.

Нанги спросил: — Разговор о разводе возникал? Г-жа Ханами тихо рассмеялась:

— Нет, что вы! Сразу видно, что Вы не знали моего мужа. Об этом и намека не могло быть. Во-первых, потому, что ему и в голову не приходило, что я знаю о его связях. Он бы страшно переживал, если бы у меня хватило жестокости сказать ему о том, что я знаю.

— Но почему Вы всегда держали при себе свое знание? — спросила Томи таким же тихим и участливым голосом, которым задавал свои вопросы Нанги.

Г-жа Ханами широко открыла глаза.

— А как же иначе? Ведь мы каждый по-своему любили друг друга.

Последовавшую за этими словами тишину нарушил Нанги:

— Насчет той девушки, с которой встречался Ваш муж. Откуда Вы знаете, что она была молода и с упругим телом?

— Потому что она была танцовщицей, — ответила г-жа Ханами.

— А Вы знали, что за человек была его любовница? — спросила Томи.

— Я не говорила, что она человек, — ответила г-жа Ханами. Она снова надела непроницаемую маску, которую они видели на ней в начале разговора. Эта маска отлита из гордости, доставшейся ей по наследству от многих поколений самураев, подумала Томи. Но до чего, наверное, трудно носить эту маску в наш прагматический век!

Ханико Ханами поднялась и, полная достоинства и сознания собственной значимости, проследовала к сундучку, стоявшему в углу беседки. Она подняла его крышку, взяла что-то и вернулась к ним.

— Я нашла это в костюме мужа, когда он однажды вернулся домой очень поздно, — сказала она. — Я обыскала его, пока он спал. Мне казалось, я заслуживала знать, кто она.

Ладонь г-жи Ханами разжалась, как распускающаяся хризантема. В ней лежал крошечный фонарик. На нем было написано название кабаре, которое Томи так хорошо знала. «Шелковый путь».

* * *

Канзацу сказал:

— Меня искали, меня победили, меня забыли. — Он сидел, скрестив ноги, на полу большой комнаты в сооружении из камня, спрятавшегося в тени Черного Жандарма. — Ты спрашивал меня, как я оказался на Ходаке, и вот тебе мой ответ. А теперь скажи мне, что привело тебя сюда.

— Но я прежде должен знать, — сказал Николас, — жив ли я или нахожусь в загробном мире.

Канзацу склонил голову набок.

— А ты веришь в загробный мир, Николас?

— Да, верю.

— Тогда считай, что ты в загробном мире, — посоветовал Канзацу, — за неимением лучшего термина. Немного погодя ты сможешь дать более точное определение месту, в котором находишься.

— Значит, я мертв? Замерз насмерть у Черного Жандарма?

— Я же тебе говорю, что здесь этот вопрос не имеет смысла, — строго сказал Канзацу. — Сам потом догадаешься, жизнь это или смерть. Я уже давно перестал искать разницу между этими двумя состояниями. — Не имеющий возраста сэнсэй пожал плечами.

— Нет, вы мне все-таки скажите, что со мной? Может, я сплю?

— Когда ты поймешь бессмысленность этих вопросов, Николас, ты узнаешь ответы на них.

Николас постарался успокоить сильно бьющееся сердце. Он не чувствовал сильного холода, но тело все еще ломило от усталости, и, притронувшись к шраму на голове, оставшемуся после операции, он почувствовал сильную боль. Наверное, я все-таки жив, сделал он логический вывод. Но логика, казалось, имеет очень отдаленное отношение к этому месту.

— Вы вроде даже не удивились, увидев меня здесь, — сказал Николас.

— А чего мне удивляться? — спросил Канзацу. — Ты приходил сюда ко мне много раз.

— Что? Да я ни разу не видал Вас с зимы 1963 года и уж точно никогда прежде не был в этой хижине.

Канзацу многозначительно посмотрел на тарелку, стоявшую перед Николасом.

— Ты не закончил свою трапезу, — сказал он. — Предлагаю тебе поторопиться с этим делом. Скоро тебе понадобятся все твои силы.

— Еще бы! — воскликнул Николас. — Спускаться с Ходаки, насколько я помню, упражнение не для слабаков.

— Я не говорю о физических усилиях, — уточнил Канзацу.

Николас перевел взгляд с его непроницаемого лица на свою тарелку. Там еще было что поесть. Он поел. Потом поспал. И снова увидел сон о Черном Жандарме, как новом пупе земли.

Этот навязчивый образ действовал ему на нервы, и он сказал об этом Канзацу, проснувшись.

Сэнсэй немного подумал, потом поднял глаза на Николаса. Его голос был какой-то ленивый, сонный, будто он сам только что проснулся:

— Почему это образ тревожит тебя?

— Не знаю, — признался Николас. — Но он мне кажется как-то связанным с изумрудами, — наследством, доставшимся мне от деда.

Канзацу поднял брови.

— Расскажи мне о них. Николас рассказал о шкатулке с пятнадцатью изумрудами и все, что сам знал от Чеонг, в том числе и то, что число камней никогда не должно быть меньше девяти.

— А тебе мать не говорила, что произойдет, если такое случится?

— Нет, — ответил Николас. — А Вы не знаете, что это за изумруды?

— Я слыхал о них, — ответил сэнсэй, — но не знал, что они у тебя.

— Они заключают в себе волшебную силу.

— Да, и очень значительную.

— В каком смысле? — спросил Николас.

— В смысле Тао-Тао, — ответил Канзацу.

— Но какое отношение я могу иметь к Тао-Тао? — спросил Николас.

Вместо ответа Канзацу сказал:

— ДОРОКУДЗАЙ захочет получить изумруды. Где они?

— В надежном месте, — ответил Николас.

— Они не с тобой?

— Нет. Будучи белым ниндзя, я вряд ли смог бы обеспечить их сохранность.

Канзацу кивнул, помолчал немного и наконец сказал:

— Теперь ты здесь немного освоился, так что мы можем начать. — На нем была черная хлопчатобумажная куртка, которую он носил во время тренировок в додзе. — Помнишь, я посылал тебя в Кумамото много лет назад? Ты тогда думал, что мне хотелось столкнуть тебя с Сайго. Полагаю, ты и сейчас находишься в этом заблуждении. Ты тогда был совсем мальчиком. Очень способным, но не умеющим полностью оценить собственные способности. Мы так много раз потом разговаривали об этом.

— Почему Вы все время говорите, что все это происходило много раз? — не выдержал Николас. — Это только сейчас происходит, причем в первый раз. Время сейчас настоящее, не прошедшее.

— Время, — объяснил Канзацу, — подобно океану. В нем есть приливы и отливы, подводные течения и водовороты. Все эти движения создают некоторую периодичность повторения явлений, распространяющихся, как круги по воде.

— У Вас довольно странная концепция времени.

— Отнюдь, — возразил Канзацу. — Это твоя концепция времени странная. А впрочем, что ожидать от человека, который до сих пор видит разницу между жизнью и смертью? Чтобы отделаться от этой иллюзии, надо вспомнить Десять Быков, символизирующих десять стадий развития знаний, согласно философии Дзен. Помнишь, что это такое?

— Конечно. Человек начинает с того, что ищет повсюду своего быка, наконец находит его, ловит, усмиряет и, въезжает на нем в город, обнаруживает, что бык на самом деле никогда не существовал сам по себе, будучи только частью его самого — частью потерянной и запутавшейся в противоречиях.

— Тебе это ничего не напоминает, Николас? — спросил Канзацу.

— Да вроде бы ничего, — ответил Николас.

Канзацу снял с плиты чайник и наполнил чашки гостя и свою. Это был горьковатый, темно-красный чай из Северного Китая. Знатоки и любители чая называют его «Красным Драконом».

— Послушай меня, Николас, — сказал Канзацу. — Я посылал тебя в Кумамото зимой 1963 года искать своего быка.

— Но вместо этого я встретил Сайго, и он побил меня.

Канзацу кивнул.

— Да, и этим он побил и меня. Так и должно было произойти. Через месяц я навсегда покинул Токио и пришел сюда, чтобы пройти три последних стадии — быть забытым.

— Я никогда не забывал Вас, сэнсэй.

— Знаю. И поэтому ты здесь.

— Как я уже говорил, я теперь «Широ Ниндзя», — сказал Николас. — Я пришел к Черному Жандарму искать тропу спасения. Я думал, что сэнсэй, обучавший Акико волшебству, поможет мне. Это был единственный тандзян, о котором мне было известно. Но, придя к нему, я нашел его мертвым. С него с живого содрали кожу в его собственном замке на Асамских горах. Там я узнал, что у тандзяна был брат по имени Генши.

— Знаю, — сказал Канзацу. — Я и есть Генши, брат Киоки. Ты меня знаешь под именем Канзацу. У меня много имен.

— Вы... — Николас даже поперхнулся, — Вы — тандзян?

— Прежде чем я отвечу на этот вопрос, ты должен понять, что твой дух потерял свободу. Страх гонит тебя с места на место. И твоя душа потеряла способность различать добро и зло.

— Да, я знаю, — признался Николас. — Я в плену у самого себя. «Широ ниндзя».

— "Широ ниндзя", — повторил Канзацу. — Ты стал белым ниндзя только потому, что ты спрятал свою сущность от самого себя. Ты все еще ищешь своего быка, Николас, не догадываясь о том, что бык этот не существует.

— Что Вы этим хотите сказать?

— Вспомни зиму 1963 года, Николас, — сказал Канзацу. — Вспомни Кумамото, где твой кузен Сайго побил тебя и отнял у тебя твою возлюбленную, Йокио.

— Ну и что? Что было, то прошло.

— Опять твоя мысль сбивается на быка, которого нет, — терпеливо сказал Канзацу.

— Не понимаю Вас, — устало сказал Николас.

— Вижу, что не понимаешь, — откликнулся сэнсэй. — Ты еще не набрался сил. Усни опять.

— ...Я заблудился, сэнсэй, — сказал Николас, просыпаясь.

— Пойдем, — сказал Канзацу, — на воле к тебе вернутся силы.

— Я так рад, что Вы опять со мной и указываете мне путь, — сказал Николас, натягивая сапоги и завязывая капюшон штормовки.

— Твой дух все еще в плену, — сказал Канзацу, выводя его из хижины. — Никто не сможет указать тебе путь.

— Уже ночь, — удивился Николас.

— Ты проспал всю ночь и весь день... На этот раз тебе снился Черный Жандарм?

— Нет, — ответил Николас с ощущением, что сэнсэй уже знает, что он ему сейчас скажет. — Мне снилось поле пшеницы. Я что-то искал, не помню что. Наткнулся на следы, оставленные на влажной, черной земле. Я наклонился, чтобы рассмотреть их, и они заговорили со мной. Их голос был мелодичным, как песнь ночной птицы. А потом и пшеница, и влажная земля исчезли, и я вновь оказался в замке Киоки, под аркой в виде полумесяца.

— Ты не помнишь, что сказал голос?

— Не помню.

— Может, это был голос моего брата?

— Не думаю, — ответил Николас. — Но он раздавался у меня над самым ухом. — С большим трудом он продвигался по каменному склону. — Может быть, мне удастся вытеснить образ Черного Жандарма из моих снов?

— Как ты думаешь, это было бы хорошо?

— Конечно, хорошо!

— Ты что, опять забыл, что твой дух лишен свободы и что ты лишен возможности отличать добро от зла?

И тут Николас заметил, что на Канзацу только его черная борцовская куртка.

— Вам не холодно, сэнсэй?

— А разве здесь холодно? — с безразличным видом спросил тот, показывая жестом, что теперь Николас должен идти впереди. — Я и не заметил.

Ледяной ветер хлестал по ущелью, лизал покрытые ледяной коркой бока Черного Жандарма. Снег хрустел у них под ногами, когда они шли по узкой, извивающейся тропе все выше и выше по почти отвесному склону. В мире больше ничего не было, кроме этого зловещего обледенелого склона. Николас карабкался вверх, нащупывая пальцами едва заметные трещины в скалах. Он стонал от напряжения, дышал, как загнанная лошадь.

— Когда мне снится сон о Черном Жандарме, поднимающемся из меня, как из центра мироздания, — сказал Николас, останавливаясь, чтобы немного отдохнуть на опасной ступеньке среди камней, — я просыпаюсь в холодном поту от страха и предчувствия недоброго.

Канзацу не ответил, и Николас повернул голову, чтобы посмотреть, идет ли вслед за ним сэнсэй, и обнаружил, что он один на Черном Жандарме.

* * *

Шизей жила в хорошем каменном доме на Фоксхолл-роуд в Джорджтауне. Он принадлежал одной богатой даме, которая не скупилась на финансовую и всякую другую поддержку экологического лобби. Сама она редко бывала в доме, предпочитая Сент-Мориц зимой и Кап-Феррат летом, имея роскошные виллы в обоих райских местечках. Европу она все же осчастливливала своими визитами, чем родной Вашингтон.

Шизей жила в доме одна. По средам приходила одна пожилая чета, которая убирала и готовила еду на неделю. Это они делали последние восемнадцать лет, когда в особняке кто-то жил.

Гостиная на первом этаже была обставлена роскошно: панели резного дерева, закрывающие стены, мрамор каминной полки, на котором возвышались французские изделия из бронзы XVIII века, китайские фарфоровые вазы и прочие дорогие безделушки. Но спальня на втором этаже, где Шизей проводила большую часть времени, если была дома, была гораздо проще. Окна выходили на небольшой, но изысканной красоты садик, за которым смотрел японец-садовник, ухаживающий за деревьями и кустиками, как за собственными детьми. Солнце проглядывало сквозь ажурные ветви белой акации, ласкало своими лучами лепестки пионов и азалий.

Выйдя из ванной босиком, Шизей подошла к шкафу, порылась в одном из ящичков и извлекла оттуда листок с цифрами. Установила свой портативный компьютер на письменном столе, уселась напротив, воткнула специально подогнанный штепсель в розетку на задней панели компьютера, надела на голову легчайшие наушники.

Шизей начала вводить данные, но не обычным путем, через клавиатуру, а давая устные указания через микрофон, соединенный с наушниками. Мощный компьютер гудел, когда она передавала свои сложные, закодированные инструкции. Сначала экран потемнел, затем на нем начали проступать буквы. Наконец ей удалось ввести в базу данных вирус ИУТИР. Вот он сидит в самом центре экрана, пульсируя, как темный, зловещий алмаз.

Шизей удовлетворенно вздохнула, сказала несколько слов в микрофон. Компьютер заработал в режиме телефона. Женский голос ответил после второго гудка.

— Джонсоновский институт. Чем могу помочь?

Шизей немедленно нажала клавишу ВВОД. Оператор слышала только гудки, но Шизей уже внедрилась в систему через тот цилиндрик, который она прикрепила к столу под компьютером «Пчелка». Цилиндр функционировал как посредник, через который она подключилась к «Пчелке».

Шизей смахнула пот со лба, сказала пароль в микрофон и еще раз нажала на клавишу ВВОД. Вирусная программа ИУТИР немедленно начала внедряться в мозг «Пчелки».

Теперь Шизей видела на экране взаимодействие двух программ: сотовая структура мозга «Пчелки» и спирали ИУТИРа начала сливаться. Она видела, как спираль разрушает соты, один ряд за другим, как вирус начал мутировать, вгрызаясь в систему защиты. Она уже было начала ликовать, думая, что теперь все в порядке. Работает!

Но тут что-то произошло. Соты начали то расплываться, то снова фокусироваться. Сначала Шизей подумала, что барахлит посредник — телефонист работает на линии в зоне действия компьютера — но, когда она сделала запрос по своему компьютеру, оказалось, что здесь все в порядке. Она уставилась на дисплей. Соты начали множиться — сначала увеличились вчетверо, затем вшестеро и так далее, пока не заполнили весь экран, а вирус, обалдевший от такой атаки, самоликвидировался. Через мгновение не было и следа, что он когда-либо существовал. Один удар сердца спустя и конфигурация сот вернулась к норме. Что же произошло?

Шизей вспомнила слова д-ра Рудольфа о том, как сконструирован мозг «Пчелки». Не только его конструкция радикально отличалась от всех ныне существующих, но и сами транзисторы были уникальны, работая в тысячу раз быстрее, чем обычные силиконовые процессоры. Вот поэтому «Пчелка» сумела так быстро расправиться с вирусом. Ее программа защиты работала в сверхскоростном режиме, за которым вирус просто не мог поспеть.

Шизей откинулась на спину стула и мгновение сидела неподвижно, переваривая случившееся, анализируя каждый факт отдельно. Затем она выключила компьютер и сняла телефонную трубку. Надо было позвонить кое-кому.

* * *

Нанги ждал до последней минуты, рискуя опоздать, ожидая, что Барахольщик может либо позвонить, либо заявиться самолично в его офис. Но ничего такого не произошло, и Нанги надел шляпу и вышел за дверь. Его юрист уже дожидался. Когда они вышли на улицу, юрист раскрыл свой зонтик.

Последнее время постоянно идет дождь, подумал Нанги. Его не очень расстроило то, что Барахольщик не смог передать ему свои трофеи, потому что их вряд ли можно было считать реквизитом для предстоящей встречи. Нанги поднял лицо навстречу дождю и рассмеялся про себя.

Скоро их машина уже подруливала к зданию «Ниппон Кейо». Прежде чем выйти, он позвонил Томи, уточнив время их встречи в кабаре «Шелковый путь», когда можно застать там всех, кого надо. Несколько мгновений Нанги сидел не шевелясь, все еще надеясь, что Барахольщик все-таки даст о себе знать. А может быть, он просто молился. Переговорив с юристом еще кое о каких нуждающихся в уточнении деталях, он сказал, что пора идти. Они вылезли из машины и поднялись на этаж, занимаемый офисами «Нами».

Кузунда Икуза предложил свой кабинет в качестве нейтральной территории для подписания документов, касающихся слияния концернов. Они уже ждали прихода Нанги: Кен Ороши, Икуза и их юристы.

Дело на первый взгляд, казалось очень простым, но на самом деле было очень даже сложным. В документы надо было внести пункты, на которых настаивал Икуза, равно как и пункты, в которых был заинтересован Нанги, уже заранее думая о захвате концерна «Накано» и его бесценного научно-исследовательского отдела.

Все выглядело весьма благопристойно. Нанги, Икуза и Кен Ороши дружески болтали, в то время как юристы занимались «ловлей блох», уточняя формулировки документа.

Чай разлили в английский серебряный сервиз и принесли на огромном серебряном подносе. Тон за столом задавал Икуза, разглагольствуя о ежемесячных взносах в гольф-клуб, за счет которых поддерживались в порядке площадки для игры. Все это чушь, думал Нанги, но к ней надо относиться как к неизбежному злу, вроде как к боли, которую приходится терпеть в кресле дантиста.

По правде говоря, его сознание не было целиком сосредоточено на церемонии подписания документов. Он все думал о Томи и Марико, — танцовщице, которую изнасиловали и с которой заживо сняли кожу в кабаре «Шелковый путь». Каким образом связаны смерти Марико и д-ра Ханами? Был ли он единственным любовником Марико, к которому обращена записка, гласившая: «Это могла бы быть твоя жена?» Если дорокудзай действительно убил Марико, то, возможно, он пытался заставить д-ра Ханами сделать что-то во вред Николасу. Что происходило в жизни Николаса, о чем Нанги не знал? Он переживал за своего молодого друга, как если бы тот был его собственным сыном.

Наконец юристы сказали, что все готово, и высокие договаривающиеся стороны просмотрели бумаги в последний раз.

А затем Нанги и Кен Ороши скрепили своими подписями документ о слиянии их предприятий. Кузунду Икуза с торжественным видом поклонился им обоим и вручил памятные подарки. Предприятие по выпуску микропроцессоров «Сфинкс» и «Накано Индастриз» отныне были единым организмом.

* * *

«Кан», отель для бизнесменов на грязной окраине Токио, так хорошо знакомый Сендзину, обладал оздоровительно-профилактическим оборудованием, которого не было даже в гостиницах в более фешенебельных кварталах. Это был не душ Шарко, не массажная комната и не спортзал. Это был бассейн для снятия нервного напряжения.

Бассейн по величине был примерно в третью часть крошечных, более похожих на гроб, чем на гостиничный номер, комнатушек этой гостиницы. Он был наполнен водой, нагретой до температуры человеческой крови. Погрузившись в его упоительную глубину, Сендзин не почувствовал ничего. Абсолютно ничего.

Поддерживаемый под спину сеткой так, что только нос и губы торчали из воды, он растворился в божественной Пустоте. Когда сверху опустилась крышка, она отрезала его ото всего на свете. Теперь он не видел ничего, не слышал ничего, не чувствовал ничего. Не говоря уж о том, что там нечего было нюхать и пробовать на вкус. Его сознание было отключено от тела — насколько это возможно в современном мире.

Вырвавшись из своей скорлупы, душа Сендзина уплыла в Пустоту. Его первый сэнсэй пришел бы в ужас, если бы узнал, что его ученик таким примитивным способом достигает этого божественного состояния. Весь этот агрегат ему показался бы искусственным стимулятором, эрзацем «Пути», и пользование им он бы запретил строжайшим образом.

Но для Сендзина не было ничего запретного. Он давно одним разом нарушил все границы дозволенного, почувствовав, что перерос догматические теории своих учителей, что ему пора начинать формулировать свою собственную философию, вступать на собственный путь. Теперь он уже много лет идет по этому пути, ощущая, как его силы постоянно растут.

Заполучить бы ему девять магических изумрудов, — и тогда его власть была бы безграничной. Тогда даже его учители-тандзяны, с помощью которых он постигал тонкости Тао-Тао, показались бы, по сравнению с ним, жалкими младенцами.

Они считали, что их уроки намертво привяжут его к ним. Так было всегда с адептом Тао-Тао, и это являлось одной из причин, по которой учение продолжало существовать многие столетия. Очень хитрый механизм, гарантирующий выживание учения, был внедрен в самое сердце его основных двадцати четырех принципов.

Находились смельчаки и до Сендзина, которые осмеливались бросать вызов учению. Все они понесли суровое наказание, и об их страданиях не раз рассказывали всем ученикам, в том числе и Сендзину с его сестрой. Это входило в программу обучения, являясь предоставлением, будто сэнсэй втайне считали, что их ученики только и мечтают о том, как бы пойти по этому глупому пути к собственной погибели.

И Сендзин действительно пошел. Не без сердечных мук, конечно, не без борьбы. Но этого следовало ожидать. И он знал, что, обладая волшебными изумрудами, он навсегда избавиться от этих мук. Тогда он станет первым тандзяном, кому удалось вырваться из оков этого догматического учения и стать по-настоящему свободным человеком.

И тогда он сам научит их всех уму-разуму, диктуя всем законы и стращая своим гневом, как это некогда делали они, воспитывая его с помощью замшелой теории.

Освободившись от всех оков, Сендзин плыл в никуда и, естественно, не мог не вспомнить о своей матери — своей кровной матери — которой он никогда не знал и которую так ненавидел. Он вспомнил один из плакатов, который видел на станции метро неподалеку от штаб-квартиры токийской полиции. БРАК ЕСТЬ СВЯЩЕННЫЙ ДОЛГ, ПОСЛЕДНИЙ АКТ СЫНОВНЕЙ ЛЮБВИ. Не послушаться этого категорического требования значило обесчестить своих родителей, за которыми остается право выбора «пары» для их детей.

Сендзин никогда не был женат, расценивая это как пощечину своей матери — матери, которой он никогда не знал. То, что это разбивало сердце Аха-сан, его тети, которая воспитала его, было не так важно. Аха-сан была не в счет. А вот его настоящая мать была.

Уплывая в никуда, Сендзин вспомнил фотокарточку, которую Аха-сан ему однажды дала на память.

— Смотри на нее, — сказала она, — и мать твоя будет жить.

Сендзин некоторое время рассматривал черно-белый снимок, пытаясь отыскать хоть что-то свое в этом обыкновенном, невыразительном лице. В конце концов, он взял нож и разрезал фотокарточку на тонкие полоски. Там, где были плотно сжатые губы матери, он оставил нетронутым место величиной с мелкую монету. А потом запихнул фото на самое дно ящика для белья, среди своих белоснежных подштанников.

Сендзин никогда и никого не любил — и особенно он не любил свою мать. В любви была заключена какая-то более высокая мораль, чем та, которая заключалась в браке. А мораль Сендзин презирал.

Он не нуждался в любви. Он обладал чем-то более ценным, чем любовь.

Когда-то Сендзин и его сестра были водой не разольешь. (Как больно теперь об этом думать порой!) Они жили в душах друг друга, а такая близость немыслима для большинства людей. А потом она ушла, и вот в душе Сендзина образовалась пустота, которую невозможно ничем заполнить. Как он ни пытался залатать эту брешь — ничего не получалось. Это была такая жуткая пустота, что в ней было благо: она приучила его сердце к одиночеству, постепенно превращая его в камень.

Только одиночество имело ценность. Все остальное, относящееся к социальной жизни, было просто чудовищно: гротескно, бессмысленно, отвратительно.

Он вспомнил фильм, на который его однажды водила Аха-сан. Там молодую женщину с бледным, лишенным всякого выражения лицом готовили к брачной церемонии точно таким образом, как оруженосцы одевали в доспехи рыцарей в средневековой Англии, готовя их к битве.

И саму процедуру упаковывания ее в свадебное платье, больше похожее на доспехи, и саму свадьбу, и то, что последовало за ней, молодая женщина вынесла со стоицизмом, который Сендзину показался как достойным восхищения, так и смешным. Почему она не прирезала дурака-мужа, когда он лишал ее девственности? Почему она позволила связать себя по рукам и ногам обычаю и собственным инстинктам?

Сендзина тоже упаковали в тяжелые доспехи японского сословного общества. Он презирал эти доспехи, потому что они символизировали и саму картину объективного внешнего мира, и ограниченность его собственных субъективных внутренних возможностей. Все, что требовалось теперь Сендзину, — это сделать первый шаг. Его сэнсэй сам предоставил ему такую возможность, по глупости снабдив его и тем, и другим, дав фундамент, на котором можно было строить. А затем природные способности Сендзина сделали остальное, выковав его дух, придав ему такую форму, которая явилась ему в момент озарения, оперив сознание, как комету, прочерчивающую свой след на небосклоне.

Сендзин перерос учение Тао-Тао, освоению которого были посвящены его детство и юность. Передавая ему свои знания, сэнсэй ненароком открыли его ищущему уму ограниченность их магии. Почувствовав эту ограниченность, он сделал рывок вперед — и преодолел тяготение теории, оказавшись в другом мире.

Этот мир стоял на тех же слонах, что и Тао-Тао, но принципы эти использовались совершенно иначе, способом, к которому пришел и плодотворный ум Сендзина.

К его первому сэнсэю Сендзина привела его приемная мать Аха-сан. Ей казалось, что она поняла причины его меланхолии, и так она пыталась помочь ему обрести себя. Она своевременно почувствовала силу его интеллекта и решила, что только Тао-Тао способно дать ему пищу для ума, одновременно и дисциплинируя его, и смиряя.

Чтобы стать тандзяном, надо иметь соответствующую природную предрасположенность, переходящую из поколения в поколение. В Сендзине текла кровь тандзянов — наследие его матери.

Это была еще одна причина для того, чтобы ненавидеть ее. Она имела наглость передать ему такое взрывоопасное наследие, одновременно покинув его. И, возможно, благодаря этой ненависти Сендзин использовал все свои внутренние силы, чтобы, отталкивая от себя это учение, которое давалось ему без труда, сделать из него нечто совсем иное, подходящее для его личности.

Сендзин рос, как сорная трава в поле, или ему так казалось. И в этом он тоже винил свою мать. Если бы она только жила, если бы не бросила его на произвол судьбы!

Но она оказалась слабой, она позволила своей жизни оборваться, трусливо смахнула с себя всякую ответственность за его судьбу. С того самого момента, как Сендзин осознал ее грех перед ним, он разжигал в себе праведный гнев, не давая ему погаснуть и забыться, как забываются порой даже важные эпизоды жизни.

Аха-сан была «мико» — колдуньей, владевшей приемами черной магии. Но она никогда не выходила за пределы, которые обычай и она сама поставили перед ее искусством. Часто Сендзин мечтал обрубить якорные канаты, сдерживающие ее, открыть перед ней горизонты.

Первый раз это случилось, когда он случайно наткнулся на нее, выходящую из ванной, всю в росе сверкающих капель. Она быстро отвернулась, закрыв плечи хлопчатобумажным кимоно. Но он все-таки успел заметить ее обнаженный торс.

Сендзину было двенадцать, когда это случилось. Он не видел ее голого тела с шестилетнего возраста, когда они вместе купались или когда он, дрожащий от страха, иногда залезал к ней в кровать, проснувшись от ночного кошмара.

На его воображение подействовало не только зрелище самого обнаженного торса Аха-сан, но и жест, с которым она отвернулась и закрылась: он был невероятно кокетлив. Он тогда почувствовал жгучее желание прижаться лицом к ее белым грудям, скользнуть в тепло ее мягкого тела, задохнуться от его пьянящего запаха.

Но все это так и осталось мальчишескими мечтаниями. Этого просто не могло произойти из-за невероятной целомудренности его приемной матери, проистекающей не из философских, религиозных или моральных убеждений, а просто потому, что она естественно следовала всем наставлениям матери, которые врезались ей в сердце так, как если бы были высечены в камне.

Когда много лет спустя он спал со своей первой женщиной, он обнаружил, что может действовать, только если думает об Аха-сан. В то же самое время мысли о приемной матери обычно приводили его в ярость, потому что от них он обычно ассоциативно перескакивал на мысли о своей кровной матери. И эта ярость была такой неконтролируемой, такой свирепой, что она сокрушала его, как девятиосный грузовик, наезжающий на крошечную малолитражку.

Смерть и только смерть могла удовлетворить его в такие минуты.

Едва ощутимый аммиачный запах заставил его поднять крышку бассейна. Затем он сначала почувствовал, а потом и увидел, как тонкие белые нити его спермы зигзагами прочертили поверхность воды. Проведя кончиками пальцев по все еще вздыбленному члену, Сендзин удовлетворенно вздохнул.

* * *

Обнаженная Шизей лежала на животе. Косые лучи солнца, проникая сквозь окно спальни городского дома Брэндинга в Джорджтауне, освещали гигантского паука, заставляя светиться цветную тушь, введенную точечками под кожу. Был последний день месяца, лето в самом разгаре.

Она лениво пошевелилась, нежась на смятых простынях, и восьминогое существо задвигало своими волосатыми лапами. Ритмичные движения головогруди, проницательный взгляд восьми кроваво-красных глаз дополняли иллюзию.

Коттон Брэндинг смотрел на паука со смешанным чувством восхищения и ужаса. Он протянул руку, как во сне, к этому чудовищу — она коснулась теплой кожи Шизей. Странное это было ощущение: как муха в приборе окулиста, предназначенном для тестирования трехмерности восприятия у детей, которая кажется живой, пока не попытаешься взять ее за крылышко.

— Ты обещала мне рассказать, — напомнил Брэндинг, — как ты заполучила этого паука.

Шизей перевернулась на спину, и существо исчезло, будто за ним захлопнулась дверь. Чистая кожа, упругая плоть сияли золотом под косыми лучами солнца.

— Почему мы не можем побыть вместе сегодня вечером?

— Работа, — объяснил Брэндинг. — Поскольку ты притащила меня в Вашингтон, придется идти на банкет в честь западногерманского канцлера. Но ты не расстраивайся.

— Но я уже составила план: пообедать в «Красном море», а потом потанцевать дома. Я вчера специально зашла в магазин грампластинок и оставила там кучу денег.

Брэндинг улыбнулся: — Звучит заманчиво, но сегодня это просто невозможно.

— Сколько времени ты там пробудешь? Я буду тебя ждать. Потанцуем, когда ты придешь домой?

На ее лице, как у ребенка, была написана такая горячая просьба, что Брэндинг улыбнулся. — Хорошо, — сказал он, — сделаю все возможное, чтобы вернуться к двенадцати часам. Но если не вернусь — ложись спать.

Она потянулась к нему, обхватив руками за шею и привлекла к себе. Ее тело извивалось под ним от нетерпения, но Брэндинг не мог вот так, за здорово живешь, заниматься с ней сейчас любовью, не услышав обещанной истории ее татуировки.

— Сначала расскажи мне, — шепнул он ей прямо в ухо, — расскажи про паука.

Шизей оторвалась от него и заглянула прямо в глаза.

— Тебе действительно хочется узнать?

— Да.

— Несмотря на то, что история может тебя шокировать? Несмотря на то, что ты можешь возненавидеть меня, выслушав ее?

— Шизей, — сказал он, придвигаясь к ней, — неужели ты серьезно думаешь, что я могу возненавидеть тебя?

— Любовь и ненависть, дорогой мой Кок, порой бывают настолько похожи, что их невозможно отличить друг от друга.

— Я знаю, как различить эти чувства, — заверил ее Брэндинг. — В этом ты можешь быть спокойна.

Шизей закрыла глаза. Он чувствовал ее дыхание, ощущая, как его собственное тело, прильнувшее к ней, подымается и опускается вместе с ее грудью. В глубине дома зазвонил телефон. Брэндинг проигнорировал его: пусть автоответчик потрудится.

— Расскажи, — повторил он. — Я хочу знать. — При этом он понимал, что говорит неправду, употребляя слово «хочу». Во всяком случае, не всю правду. Он ДОЛЖЕН был узнать, как она обзавелась этим странным украшением, как порой любовник должен получить — через слово или дело — доказательство того, что он любим.

Брэндинг хотел узнать эту тайну не только ради того, чтобы таким образом стать еще ближе Шизей, но и ради того, чтобы лучше понять ее саму. Не раскрыв тайну паука, он знал, невозможно понять суть ее личности.

Шизей издала глубокий вздох.

— Как любой человек, — начала она, — я родилась благодаря соединению мужчины и женщины. Но, в отличие от большинства людей, я выросла, не зная своих родителей. Семья, воспитавшая меня, отличалась поразительным бесчувствием. Когда они хотя бы били меня, я им была только благодарна. Таким образом, я выросла, зная только одно чувство — страх. Я убежала от своих приемных родителей, и, насколько мне известно, они даже не пытались меня искать. Когда я была голодна, я искала себе пищу, когда я чувствовала, что мой мочевой пузырь полон, я убегала куда-нибудь в тенек и мочилась там. Когда я чувствовала усталость, я искала место, где бы вздремнуть. Я росла, как зверек. У меня не было ничего, я была сама ничем. Просто загрунтованный холст, на котором ничего не нарисовано.

Шизей пошевелилась, и, как всегда, Брэндинг почувствовал аромат ее тела, и у него закружилась голова.

— Карма, — непостижимая вещь, и пути ее весьма странны, — прошептала она. — Я повстречала одного человека. Он был профессиональным художником, но рисовал не на холсте. И не на бумаге. Он был специалистом по татуировке.

* * *

— Значит, он и выколол тебе паука, — подсказал Брэндинг, видя, что она замолчала.

Шизей бросила на него печальный взгляд, откинула со лба локон.

— Все у тебя просто, Кок. Что-то происходит в жизни, и это приводит к определенным последствиям. Очень просто. Как в теореме.

— А что здесь сложного? Ты повстречала художника. Он увидел в твоем теле прекрасный холст для своей картины. Твое тело действительно прекрасно, Шизей. Это же так.

Она беспокойно зашевелилась, будто его слова покоробили ее.

— Этот паук — его лучшая работа, вершина его искусства, — сказала она. — В этом ты прав.

— А в остальном?

— А остального тебе просто не понять. — Брэндинг заметил испарину у нее на лбу. — Но раз уж я начала, надо продолжать.

Брэндингу вдруг стало не по себе, будто он подошел слишком близко к огню и внезапно осознал, что может сгореть.

Но было уже поздно: Шизей продолжала свою повесть.

— Художника звали Задзо, что означает по-японски «сорняк». По-видимому, это было прозвище, а не имя, данное при рождении. Это была своего рода политическая декларация художника, чувствующего свою отверженность в мире людей.

Задзо, как я узнала, не случайно обожал театральные зрелища. Актерство было его передовой линией обороны в его войне со всем миром. Он часто говорил о людях, толпящихся на улицах города, как о стаде коров, пасущихся в поле. У них чувства прекрасного не больше, чем у коровы.

Красоте — или поискам ее — Задзо посвятил всю свою жизнь. Он был фанатом «мацури» — своеобразного действа, которое до сих пор живет на японской сцене и в публичном доме. Оно является чисто японским искусством и часто включает в себя элементы жесткости, которой мы, как нация, печально известны во всем мире. Но в старину «мацури» были несколько иными, разыгрываясь в каждой деревне, по всей стране. Они начинались древней церемонией, представляющей собой довольно дикий, хаотичный танец. Наш романист Йокио Мишима однажды назвал «мацури» попыткой слиться со всем человечеством и вечностью через неприличный хаос. В этом высказывании звучит идея, которую Мишима не принимал: хаос заключает в себе божественное начало. Мишима терпеть не мог хаос.

— Все мы любим его, — вставил Брэндинг. Золотые ногти Шизей прямо-таки впились в его плоть. — Нет, — возразила она, — не все.

— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Продолжай.

— Не могу, — ее ногти еще глубже вонзились в кожу. — Скажи мне, Кок, если мой рассказ причинит тебе боль, ты будешь по-прежнему любить меня или возненавидишь?

— Очень странный вопрос.

— Тем не менее я хочу, чтобы ты ответил.

— Я знаю, что если ты причинишь мне боль, то это не нарочно.

— Это не ответ.

— Ей-богу, не знаю, что я буду чувствовать, — признался он.

— Ты себе вообразить не можешь, как легко любовь переходит в ненависть. Вообще наше бытие очень зыбко, и его можно запросто вывернуть наизнанку. — Глаза Шизей светились, как у кошки. — Дверь в хаос уже приоткрыта. Чуть-чуть ее подтолкни — и весь ад вырвется на свободу.

— Ты не принимаешь во внимание человеческую психологию, — возразил Брэндинг. — Изначальное стремление к добру большинства людей держит хаос в узде.

— Ты был прав только в одном, — сказала Шизей, резко меняя тему. — Задзо заметил мою красоту. Он выступил в роли сочувственно настроенного покровителя, который прекрасно понимает мое состояние и желает, как он сам выразился, спасти меня от жизни, вонзившейся в мое сердце, как нож.

Шизей вся дрожала, и Брэндинг прижал ее к себе крепче.

— Не хочу продолжать, — прошептала она. — Кок, пожалуйста, не заставляй меня.

— Я не хочу, чтобы ты что-то делала против воли, — мягко сказал Брэндинг, хоть и сочувствуя Шизей, но не желая расставаться с ролью священника в исповедальне, на которую он себя уже настроил. — Но я думаю, что тебе и самой будет полезно рассказать все, как есть. По-видимому, эта история даже не шрам в твоей душе, а открытая рана, которую надо лечить.

— Неужели другого пути нет? — тихо спросила Шизей.

— Нет.

Шизей закрыла глаза, и он осторожно вытер пот с ее лба.

— Не бойся. Мне ты можешь рассказать все.

Ее глаза распахнулись, и ему показалось, что в них сверкнул отблеск темно-красного пламени.

— Этот художник и тонкий знаток красоты стал моим любовником, моим тюремщиком, моим мучителем. И я должна была смириться с этим. Лишь переступив его порог, я стала его пленницей.

— Ты, конечно, выражаешься фигурально? — вставил Брэндинг.

— Нет, пленницей в прямом смысле этого слова. — Заметив новое выражение, появившееся на лице Брэндинга, она прибавила: — Конечно, я совершила ужасную ошибку.

— Я тебе очень сочувствую, — сказал он. — Прямо в голове не укладывается то, что ты рассказываешь мне. Он тебя насиловал?

Глаза Шизей были сосредоточены на невидимом прошлом, и когда она опять заговорила, Брэндинг почувствовал, что это прошлое как бы оживает.

— Мне было десять лет, когда Задзо подобрал меня на улице. Может, предвкушение плотских удовольствий и входило в качестве компонента в его программу моего спасения, но не с них он, естественно, начал. — Шизей облизала пересохшие губы. — Он начал с того, что стал обращаться со мной как с животным, заставляя спать в углу на подстилке, ходить на четвереньках, есть из миски прямо на полу. Разговаривать я должна была лаем и рычанием, потому что, как он говорил, подзаборники не имеют права пользоваться цивилизованным языком.

Брэндинг пришел в ужас.

— Какой кошмар! Почему ты не убежала?

— Когда он уходил куда-нибудь, он сажал меня на цепь.

— Неужели ты даже не пыталась сбежать?

Шизей вся дрожала.

— Ты все еще ничего не понял, Кок. Без него я была ничто. Я бы просто погибла.

— Господи, как это ужасно! Ты, наверное, ненавидела его лютой ненавистью.

— Как все у тебя просто, Кок! — печально молвила она. — Все действия и мотивы человека у тебя делятся на две категории: они или чистые, или извращенные.

— Но ведь роли в вашей с ним жизни были распределены с предельной ясностью. — Голос Брэндинга был полон праведного негодования.

— В то-то и дело, что ты понятия не имеешь о том, что происходило между нами. Задзо подобрал меня на улице, потому что угадал во мне совершенство, которое искал всю жизнь.

— Ты ошибаешься, — возразил Брэндинг. — Он возомнил, что может сделать тебя совершенством. Но совершенство — удел не человека, а Бога. То, что он вытворял с тобой, вытекало из его порочной натуры, вот и все. Он делал с тобой то, что его заставляли делать поселившиеся в нем бесы.

Глядя на Брэндинга, Шизей вспомнила цитату из Ницше, на которую она наткнулась, просматривая книги в кабинете Дугласа Хау: «Всякий идеализм оказывается ложным перед лицом необходимости». И в первый раз в жизни лицом к лицу столкнулась с сомнением — с врагом, таящимся в тени.

А что, если Брэндинг прав? Что, если вся ее жизнь была воплощением этой бесовщины? Если карма, которую она считала своею, была просто навязана ей? Она похолодела. Признать это значило признать, что вся ее жизнь была сплошной ложью. Буквально физическим усилием она перевела мысли в другое русло, не желая всерьез рассматривать это предположение.

— Так чем же все кончилось? — спросил Брэндинг.

Она прижалась лицом к его плечу.

— Кок, — прошептала она. — Приласкай меня. Сейчас. — Чувствуя его сомнения, она прибавила: — Я должна знать, что ты все еще любишь меня, что ты не перестанешь любить меня, узнав, кем я была и кем я стала.

Она почувствовала, как его сильное тело плотно прижалось к ее телу, прогоняя тени, собравшиеся вокруг них. Он вошел в нее с легкостью: она была полностью готова принять его. Острое чувственное наслаждение начало постепенно собираться в одну точку в нижней части живота, и она вскрикнула, вся содрогаясь. Потом, лежа рядом с ним, удобно устроив голову в выемке его плеча, она закончила свою историю.

— Когда Задзо счел, что достаточно очистил меня от скверны и что я готова к следующей стадии, он сообщил мне, что наша «мацури» закончена и пора приступать к превращению меня в Ужас Небесный и тем самым сделать нечто угодное ботам.

Он уложил меня на подстилку из соломы и приступил к созданию своего шедевра. С тех пор он уже не сажал меня на цепь, уходя из дома. В этом не было надобности. Началось долгое и мучительное рождение гигантского паука.

Когда через два года работа подошла к концу, Задзо считал, что преобразил меня, что дух паука вошел в меня так же просто, как цветная тушь в мою кожу, и что это подняло меня над всем человечеством. Он мне сказал, что я могу остаться с ним, а могу и уйти на все четыре стороны. Ему все равно. Теперь я уже не человек, а оружие возмездия. Я — Ужас Небесный, демоническая женщина, губящая всех мужчин, которые попадаются в мои сети.

Воцарилось молчание. Затем Шизей, чувствуя, что объятия Брэндинга ослабели, крепко обхватила его руками.

— Не уходи, Кок! Пожалуйста!

— Ты сама веришь в то, что ты — демоническая женщина?

— Господи, я, кажется, умру, если ты уйдешь! Брэндинг, всегда тонко чувствовавший все ее настроение, сейчас буквально физически ощущал, как от нее во все стороны идут волны страха. — Я хочу знать, веришь ли ты сама в эту чепуху.

Шизей отпрянула, возмущенная.

— Это не чепуха! Это синтоизм!

— Нет, — твердо стоял на своем Брэндинг. — Это чепуха, плод больного воображения типичного шизика. — Он не на шутку разозлился.

Чтобы принять это, как надо, нужна не логика, думала Шизей. Нужно заглянуть в бездну, лежавшую вне пределов человеческого знания. Да, ее жизнь — жуткая пародия, все в ней искажено до неузнаваемости. Это действительно плод ума больного человека.

— Кок, — воскликнула она, — я не могу остаться одна в этот вечер. Я должна быть с тобой. Возьми меня с собой на этот прием!

Брэндинг посмотрел на нее. Раньше он думал, что, узнав об обстоятельствах, при которых была сделана эта жуткая татуировка, он в какой-то степени приоткроет тайну этой пленительной, загадочной женщины. Но теперь он понял, что тайна эта не относится к категории «открываемых»: она многослойна, как раковина жемчужницы. Возможно, он никогда не доберется до сердцевины ее загадочной личности: каждый новый слой будет только пуще дразнить его любопытство, как соблазнительные песни сирен, которыми они пытались завлечь Одиссея.

— Пожалуйста, Кок! — умоляла Шизей, плача.

* * *

И Николас подумал, что все это ему только приснилось: спасение, теплая хижина, Канзацу-сан. Паника зажала его в свой ледяной кулак, и он вздрогнул всем телом. Порыв ветра ударил его в лицо и едва не сбросил со ступеньки среди камней. Положение, в котором он очутился, было просто ужасно. Если он сейчас упадет, трудно сказать, сколько он будет падать, пока не разобьется. Туман окутывал Черного Жандарма так, что в двух шагах ничего не было видно. Сквозь него не увидишь не только хижину Канзацу, оставшуюся далеко внизу, но и самого сэнсэя, который должен был двигаться за ним следом, — если все это, конечно, не приснилось ему. В его состоянии вполне возможен горячечный бред. В таком случае не было ни Канзацу, ни теплой хижины, прилепившейся к скале, где можно переждать буран, ни спасения.

Остается только падать и падать без конца, сквозь серо-голубую дымку...

С отчаянием в сердце Николас потянулся к выемке в скале, пытаясь зацепиться, но его пальцы встретили лишь корку льда. Обледенелый черный великан, по груди которого пытался ползти Николас, презрительно дернув плечом, сбросил его дрожащую руку с выемки.

Николас ничего не видел: колючий снег, выдуваемый ветром из всех впадин на теле Черного Жандарма, слепил глаза. Он ничего не слышал, кроме жуткого завывания ветра. Он ничего не чувствовал ни пальцами, одеревеневшими от холода, ни своим заиндевевшим носом. Он припал ртом к груди Жандарма, пытаясь растопить дыханием лед, чтобы хоть увидеть трещины в скале: может, они подскажут, в каком направлении ползти. Он лизал черный гранит, но не чувствовал никакого вкуса. Все органы чувств мертвы. Шестого чувства у белого ниндзя быть не может. Значит, он обречен.

Он прилип к скале, как муха к стеклу, движимый лишь инстинктом самосохранения: это было все, что у него осталось. Но ветер все усиливался, и, попытавшись изменить положение ноги, он чуть не сорвался в пропасть. И вот тут-то в Николасе пробудилось упрямство: он не сдастся.

Я силен, подумал Николас. Я слаб. Эти два состояния неразличимы, как жизнь и смерть, по словам Канзацу. Все это не важно. Важна лишь Тьма.

Сердце замирало в груди: Николас смотрел в глаза Пустоте. Ему было страшно, но он знал, что есть только один путь. Лунная дорога лежит только в одном направлении. Вернее, во всех направлениях сразу. Все они привели его в это жуткое место, на грудь Черного Жандарма. Все дороги скрестились в этой точке времени.

Яростный порыв ветра оторвал его от скалы. А возможно, Николас сам ослабил свою хватку. Кто знает? И стремглав полетел в бездну. И начал падать, падать...

* * *

Собираясь ехать в церковь, Жюстина сдавала назад, чтобы вырулить на подъездную дорожку к своему дому, как вдруг чуть не наехала на велосипедиста, взявшегося невесть откуда.

Она отчаянно тормознула, человек отлетел к дереву и исчез в густом кустарнике, окаймлявшем подъездную дорожку.

— О Господи! — воскликнула Жюстина и, поставив машину на ручной тормоз, распахнула дверцу. Подбежав к велосипедисту, она опустилась перед ним на колени и с облегчением увидела, что он находится в сознании и, по-видимому, не пострадал серьезно.

— С Вами все в порядке? — спросила она на сносном японском.

Велосипедист кивнул, но затем сразу же издал легкий стон и поднялся на ноги, потирая голову рукой. Жюстина тоже встала. Это был сравнительно молодой человек, красивый, с гладкой кожей. Тип лица, который часто видишь на японском телеэкране и на рекламных плакатах. Было что-то женственное в очертании губ, вырезе ноздрей, что еще больше вызывало сочувствие к нему. На молодом человеке были черные шорты, белая рубашка с короткими рукавами, американские кроссовки.

Он наклонился, чтобы поднять свой велосипед, и опять издал легкий стон. Жюстина инстинктивно попыталась поддержать его на всякий случай, но когда он посмотрел на нее, резко отдернула руку, вспомнив, что по японскому обычаю представители противоположных полов не должны касаться друг друга.

Что же теперь делать, думала она. Очевидно, человек в лучшем случае получил ушибы. Причем по ее вине. Она лихорадочно думала, что можно предпринять, не нарушая приличий. Она просто не могла повернуться и уехать по своим делам. С другой стороны, кто знает, что это за человек? Подумав так, Жюстина тотчас же себя одернула: она все еще думает по-американски. Здесь, в Токио, уровень преступности, по западным меркам, просто ничтожен. Так что опасаться нечего. Надо пригласить его в дом и предложить чаю. Это будет очень по-японски.

— Извините, — обратилась она к пострадавшему, — не хотели бы Вы пройти в дом? Я тут живу.

— Спасибо, не надо, — ответил велосипедист. — Со мной все в порядке.

По тону она поняла, что это такой отказ, который требует повторения предложения. Отказ из вежливости.

— Вы меня нисколько не обремените, — сказала она. — Но мне будет спокойнее, если я увижу, что с вами действительно все в порядке. Чашечка чаю Вам не повредит, я думаю.

Он повернулся к ней, довольно сухо поклонился. — Как можно отклонить такое проявление гостеприимства? И степенно проследовал за ней к дому.

— Давайте я Вас устрою здесь, на веранде, — предложила Жюстина.

— Я сейчас вынесу чай.

— Может, лучше пройти внутрь? — ответил велосипедист. — Кажется, я все-таки здорово ушиб себе спину. Мне бы что-нибудь подложить под нее.

Жюстина колебалась только мгновение.

— Конечно. В доме будет удобнее.

Они сняли обувь в передней, и Жюстина поставила ее в специально сделанный бамбуковый ящичек у стены. Затем провела его в гостиную.

Велосипедист не произнес ни слова, пока она не заварила чай, не разлила его, и они не выпили по первой чашечке. Когда Жюстина налила по второй, он заметил:

— У вас прекрасный дом.

* * *

— Спасибо, — откликнулась она, как положено по ритуалу. — Вы чувствуете себя лучше?

— Гораздо лучше, большое спасибо, — ответил он.

— Вы случайно не говорите по-английски? Мне было бы проще общаться.

— О, конечно, — сказал он с улыбкой, осветившей его поразительно красивое лицо, — с большим удовольствием, миссис...

— Ах, да, простите, — сказала Жюстина. — Меня зовут... — тут она опять едва не нарушила приличия, назвав свое имя. — Меня зовут миссис Линнер.

— А я мистер Омукэ, — представился Сендзин. — Кажется, мы познакомились не при наилучших обстоятельствах, не так ли?

Жюстина засмеялась, почувствовав благодарность за то, что он так легко отозвался о том, что она сшибла его. — Боюсь, что это так. Уму непостижимо, как я не заметила вас, разворачиваясь.

— Подъездная дорожка изгибается, — дипломатично сказал Сендзин, — и вам очень трудно заметить, когда кто-либо едет по дороге. Если вы не возражаете, я бы осмелился сделать предложение...

— С большим вниманием его выслушаю.

— На том большом кедре, в который я чуть не впечатался, не мешало бы повесить большое зеркало, чтобы видеть, не выезжает ли кто из-за поворота.

— Прекрасная мысль, — сказала Жюстина. — Большое спасибо за совет, м-р Омукэ.

— Не за что, — откликнулся тот, прихлебывая чай. — А у вас большой дом для одного человека.

— Я не одна здесь живу, — пояснила Жюстина. — У меня есть муж.

Сендзин не отрывал губ от чашки. — А чем занимается ваш муж, миссис Линнер?

— Он управляющий в фирме моего отца: производство компьютерных процессов, сталь, текстиль. Кроме того, последнее время мой муж занимается исследовательской работой. — Она взглянула на Сендзина. — А вы в какой области работаете, м-р Омукэ?

— О, боюсь, что сфера моих интересов несравненно более прозаична, чем работа вашего мужа, — ответил он. — Я самый заурядный чиновник. Работаю в Бюро по промышленному планированию и защите окружающей среды.

— Очень полезная работа, — сказала Жюстина.

Он улыбнулся!

— Не скучная.

Когда Сендзин поднялся, чтобы уходить, Жюстина не выдержала:

— Извините, м-р Омукэ, но вы не очень похожи на чиновника. Мой муж занимается боевыми единоборствами, и по своему сложению вы не очень отличаетесь от него. Ваше тело выглядит как хорошо настроенный инструмент.

Он повернулся к ней, отвесив легкий поклон.

— Поскольку вы американка, я смогу принять это как комплимент. Но занятия человека спортом весьма развивают. А для меня это не просто хобби, а, я бы сказал, настоящее пожизненное увлечение. Я правильно выразился? Боюсь, мой английский оставляет желать лучшего.

— Вы нашли прекрасное выражение для своей мысли. Не всякому американцу это удается.

— Спасибо. Но мне кажется, вы говорите это из вежливости, — сказал Сендзин с какой-то странной улыбкой. — Мое пожизненное увлечение дает хорошую тренировку и уму, и телу. Очищает дух лучше всякой медитации.

— Мне бы тоже, по вашему примеру, обзавестись каким-нибудь пожизненным увлечением, — задумчиво сказала Жюстина. — Слишком часто приходится быть одной, и некуда пойти, нечем заняться... Вырабатывается жуткая инертность.

Сендзин кивнул. — Будь я вашим мужем, я бы не оставлял вас одну так часто.

— Его работа отнимает у него много сил и времени, — объяснила Жюстина, чувствуя внезапное раздражение от того, что приходится оправдывать поведение Николаса перед незнакомцем. Ох уж эта японская любезность!

— Конечно, — сказал Сендзин. — Жизнь полна несовершенств. Надо уметь идти на жертвы. — Он пожал плечами. — Я понимаю.

Жюстина опять не выдержала.

— Интересно, что у вас такое в глазах? — Она сама поразилась своей смелости: задавать такие вопросы совершенно незнакомому человеку! Просто удивительно, какой черт ее дернул за язык?

Сендзин посмотрел ей прямо в лицо.

— Что вы имеете а виду?

Жюстина мгновение поколебалась, но поняла, что остановиться уже не может. Она почувствовала в душе какую-то странную легкость.

— Я вам уже сделала комплимент относительно вашего английского. Но я полагаю, что вы чувствуете себя как дома в любом языке. Я вижу это по каждому вашему движению. Просто фантастика, до чего вы мне напоминаете мужа!

— Спасибо, но, я думаю, это просто игра воображения, — сказал Сендзин, подпустив в высказывание бездну учтивости. Так учтивы могут быть только японцы.

В свете угасающего дня его точеное лицо напоминало лицо статуи забытого героя. Что-то в нем было необычайно меланхолическое, тронувшее сердце Жюстины. Почему-то ей показалось, что он много перенес в жизни.

— В Америке, — сказала она, — люди никогда не принимают неприятную ситуацию как должное. С ней борются и ее преодолевают.

— Неприятности, миссис Линнер, — неотъемлемая часть жизни. Японцы это очень хорошо понимают. Пожалуй, правильнее было бы сказать, не жизни, а существования. А если выразиться еще точнее, то ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО СУЩЕСТВОВАНИЯ. Под неприятностями я подразумеваю боль. Но без боли, миссис Линнер, не бывает наслаждения, не бывает экстаза: ведь тогда не с чем было бы наслаждение и экстаз сравнивать. Понимаете? — Он улыбался, но уже немного по-другому: уверенной улыбкой знающего мир человека.

— Но и не только поэтому, миссис Линнер, я так ценю боль. Из моего рассуждения вытекает, что боль — сама по себе наслаждение, дающее выход эмоциям получше всякого экстаза. Не верите? Но это можно доказать только на примере.

Уже несколько встревоженная, Жюстина спросила:

— Что вы такое говорите, м-р Омукэ?

Велосипедист отвесил ей небольшой поклон.

— Называйте меня Сендзином, — сказал он, беря ее за руку истинно американским жестом. — Ведь мы уже достаточно друг друга знаем, чтобы перейти на ты, не так ли, Жюстина?

* * *

— Я был вне? — спрашивал Николас. — Вы меня выводили на волю?

— Ты там был, — ответил Канзацу. — Был.

— И Вы тоже были со мной, я знаю. Только я потом Вас потерял.

— Ты был один, Николас, — сказал Канзацу. — Ты и сейчас один.

— Не понимаю.

Они сидели в простой каменной хижине, которую Канзацу назвал монастырем, в кругу света, отбрасываемого несколькими толстыми церковными свечами. Этот казавшийся очень древним свет, вместе с запахом растопившегося воска, сообщал всему в хижине удивительную объемность.

— Помнишь, сколько раз ты приходил в этот мой приют на Черном Жандарме?

— И что, я все время точно так же срывался со скалы? — спросил Николас. — И точно так же летел в пропасть?

— Круги, распространяющиеся по воде, но никогда не достигающие берега, — сказал Канзацу, — вот что такое время.

— Я перестал держаться, — сказал Николас. — В какой-то момент времени я перестал держаться.

— Но не упал, как того боялся, — сказал Канзацу.

— Точно, не упал, — согласился Николас, сам удивляясь странности своего голоса. — Я повис в Пустоте над пропастью, которая так страшила меня. Везде вокруг меня был Черный Жандарм: и вверху, и внизу. Я был отделен от него, и в то же время я был его частью. Вроде как бы летал.

— Или висел, презрев закон всемирного тяготения.

— Что со мной было, сэнсэй? Пожалуйста, скажите. Я сгораю от нетерпения, желая услышать объяснение этому чуду.

— Сам найди ответ, Николас. Мой ответ никогда не удовлетворит тебя. Сам думай.

— Я нашел...

— Продолжай.

— Я нашел Тьму.

— Да, именно ее я посылал тебя искать зимой 1963 года.

— А вместо Тьмы я столкнулся с Сайго. Это было в Кумамото.

— Забудь про быка, Николас. Он не существует. Я посылал тебя в Кумамото, чтобы ты столкнулся с самим собой.

— Не надо! — закричал Николас. Сквозь тьму проступал свет, и то, что открывалось его взору, было отвратительно.

— Думай о Тьме, — продолжал Канзацу. — Есть только один Закон, есть только один Путь. Ты отдал себя во власть Тьмы, и она защитила тебя. А ты ее боялся всю свою жизнь. Ты знал ее власть, Николас, но предпочитал отворачивать от нее свое лицо.

— Если Вы посылали меня бороться с собой, а я столкнулся с Сайго, так значит, что я и Сайго — одно и то же. Он — это я, я — это он. Такого быть не может! — Он помнил о безграничной злобе Сайго.

— В каком-то смысле это так и есть, — заверил Канзацу. — Теперь ты получил этому доказательство. Вспомни: твоя мать рассказала тебе о дедовских изумрудах, твоя мать была тандзяном, как и дед, твоя мать передала тебе и свой дар, и наследие деда.

— Вы говорите не то, — возразил Николас. — Моя мать была принята в семью Со-Пенга. Никто не знает, какого она рода и племени. — Это ты знаешь с ее слов, — не сдавался Канзацу. — И, конечно, в ее словах заключена правда. И все-таки я позволю себе усомниться, что твой дед не знал ее происхождения. Она стала его любимицей, потому что была тандзяном, как и он сам. Его собственные дети не были тандзянами, потому что его жена не была: эти гены передаются только по женской линии. Но твоя мать стала его любимицей, потому что могла продолжить дело, которое он считал незавершенным.

Николас смотрел на Канзацу во все глаза. Обрывки воспоминаний детства, рассказы Чеонг о ее прошлом, казавшиеся раньше разрозненными картинами, теперь вдруг соединились вместе став частями целого.

Канзацу внимательно следил за выражением лица Николаса:

— Вспомни: ты нашел Тьму, хотя и будучи белым ниндзя. Такое невозможно. Но ты знаешь, что это случилось. Не верь никому, кроме самого себя. Во Тьме ты отыщешь свой Путь. Вот та часть твоего существа, которую ты до сего дня боялся признать своей.

— Теперь тебе известна вся правда, — лицо Канзацу сияло, освещенное не только свечами. — Николас, ты — тандзян!

* * *

Жюстина почувствовала, как страх вошел в нее, подобно лезвию ножа.

— Откуда вы знаете мое имя? Я его не называла.

Сендзин смотрел на нее в последнем свете уходящего дня.

— Боль и наслаждение. Вот как мой ум работает: на двух альтернативах сразу. Или здесь нет альтернативы?

— Кто вы? — голос Жюстины был напряжен, как струна. Она лихорадочно думала, как ей добраться до телефона. Какой номер полиции в Японии? 911, как и в Америке? Вряд ли. Господи, я не знаю элементарных вещей! — Вы не похожи на вежливого велосипедиста, которого я сшибла. Сендзин повернулся к ней. — Я один. Я всегда один. Во рту был металлический привкус, буря бушевала в ее душе, и она отчаянно пыталась отодвинуться от него, выйти из зоны притяжения, которое она ощущала почти физически и которое все усиливалось по мере того, как он подходил все ближе. Ее щеки горели. — Я... думала о муже.

— Вот как? Ты уверена?

Жюстина заглянула в его японские глаза, в глубине которых блеснуло что-то, как чешуя уходящей в глубину рыбы. В центре черных глаз спряталось что-то, затягивающее ее подобно силе, тянувшей Тезея в Критский лабиринт, где его ждал Минотавр — могучий, коварный и терпеливый, как бог.

Его глаза как будто излучали холодный свет. Жюстина не могла оторвать от них взгляда, а через мгновение — и не хотела.

— А у меня нет жены, — сказал Сендзин. — И никогда не будет.

— Вы предпочитаете парить, подобно облаку, над землей, считая, что здесь невозможно дышать от скученности? А не тяжело ли дышать в разреженном воздухе одиночества?

— Я всегда один, — повторил Сендзин. — В детстве я плакал от одиночества. Я часто плакал, и мне бывало стыдно за свою слабость. В конце концов, я ее преодолел.

— И вы не считаете одиночество недостатком? — спросила она.

— Чем еще оно может быть? — откликнулся Сендзин. — Уж, конечно, не достоинством.

— У вас в глазах боль. — Он стоял так близко, что она втягивала в себя его запах, похожий на запах экзотической орхидеи, распускающейся в ночи. — Ваша душа вся в шрамах.

— Японцы не верят в душу.

— Ну, тогда ваш дух. — Жюстина понимала, что ей надо немедленно отодвинуться от него, но ноги были как чугунные. Она почувствовала, что металлический привкус, который у нее появился во рту, все усиливается. И с ужасом вспомнила, что этот привкус всегда имел для нее эротический смысл.

— Мой дух чист, — сказал Сендзин. — Он не знает эмоций и, следовательно, не нуждается в утешении. — Он нежно обнял ее. Мгновение Жюстина была как в столбняке. Фантазия и реальность, слившиеся в этом мгновении, словно такие несоединимые вещества, как вода и масло, вызвали у нее головокружение и тошноту. Ноги не держали ее, и она была вынуждена прислониться к стенке, ощущая ее холод своей пылающей кожей.

— Жюстина! — Снова он назвал ее по имени, словно лаская голосом. Она почувствовала его губы на своих губах. Ночь спускалась на землю, и она чувствовала, что ее тянет и уносит что-то подобное подводному течению. Желание — дикое, безрассудное желание — горело в ней, как уголь.

«Господи, что со мной такое творится?» — думала она.

* * *

— Нет! — воскликнул Николас. — Не могу я согласиться с тем, что Вы мне говорите! Какой я тандзян?

— Ты есть ты, Николас, — спокойно возразил Канзацу. — Карма. Ни я, ни ты ничего не можем с ней поделать.

— Я отказываюсь принять такую карму. Я не приемлю мысли, что я тандзян. Такого быть не может!

— Вспомни Тьму, — увещевал Канзацу. — Вспомни, как ты висел над бездной.

— Такого быть не могло! — закричал Николас. — Мне это все приснилось! Конечно же! И, может, я уже давно мертв. Замерз насмерть на Черном Жандарме, как уже давно подозреваю.

— Ты жив, Николас. Но беда в том, что прежде, чем все это закончится, ты еще не раз пожалеешь, что не умер.

— Прекратите это! — Николас так разволновался, что не смог усидеть на месте. Он метался, как дикий зверь в клетке. — Я не хочу Вас больше слышать!

— Совсем напротив, именно этого ты хочешь больше всего на свете, — терпеливо заверил его Канзацу. — Именно для этого ты пришел сюда, именно для этого ты рискнул отправиться в это опасное путешествие, несмотря на состояние здоровья.

— Я белый ниндзя! — крикнул Николас в тоске и страхе. — Зачем столько слов, когда нужно дело? Вы можете спасти меня. Вы же тандзян! Воспользуйтесь Тао-Тао и сделайте так, чтобы это состояние покинуло меня.

— Ты так ничего и не понял, — сказал Канзацу, приближаясь. Аура, темная и сверкающая голубым и зеленым, как тело насекомого, окружила его. Николас отшатнулся.

— Чего ты испугался? — удивился Канзацу, останавливаясь. — Не меня ты боишься, Николас. Ты боишься той части своего духа, что ты запрятал глубоко в себе. Разве не отвратительно, что ты так ее боишься?

— Не понимаю, что Вы хотите этим сказать, — пробормотал Николас. Лицо его было воплощенное страдание.

— Нет, понимаешь, — упорствовал Канзацу. — Тьма — твой друг. Она спасла тебя, когда ветер сорвал тебя с груди Черного Жандарма и бросил в бездну. Почему ты не хочешь верить тому, что тебе говорят твои органы чувств?

— Это мне все приснилось! То, что я видел, то, что я чувствовал, — этого не могло случиться!

— Того, кто не доверяет своим органам чувств, ждет безумие, — предупредил Канзацу. — Только на них следует полагаться.

— Я не могу на них полагаться. Я — белый ниндзя!

— Но ты по-прежнему остаешься Николасом Линнером. Этого никто и ничто не может изменить. Твой дух по-прежнему неукротим. Его могут сломить только твои собственные страхи.

— Страх сковал мой дух, сэнсэй, — прошептал Николас, чувствуя, что не может совладать с дрожью. — И не хочет отпускать свою хватку.

— Нет, это ты не хочешь его отпускать! — неожиданно крикнул Канзацу, и Николас даже отпрянул. — Ты свыкся со своими страхами, и тебе кажется, что ты с ними можешь жить. Но есть другой страх — страх Тьмы и наследия, полученного тобой. Это для тебя нечто новое, и ты инстинктивно тянешься к старому страху.

Николас обхватил руками колени и трясся, как в лихорадке.

— Мне страшно, сэнсей.

— Чего ты страшишься?

— А что если я и в самом деле тандзян?

— Если именно это пугает тебя, Николас, дай волю своему страху. Позволь себе хоть такую роскошь. Протяни руку и коснись Тьмы.

— Не могу. Меня будто паралич разбил.

— Тогда, если это не трудно, расскажи, что случилось с моим старшим братом Киоки, — мягко попросил Канзацу.

За дверью буран свирепствовал по-прежнему, барабаня градом по крыше убежища Канзацу. Реальное время, кажется, исчезло, провалившись в колодец памяти, который один продолжал удерживать их обоих на одной орбите.

Николас рассказал Канзацу все, что с ним происходило с того момента, как он вошел в дом Киоки, и вплоть до того самого момента, как он покинул его. Когда он закончил, Канзацу спросил:

— Как ты думаешь, сколько времени мой брат пролежал, прежде чем ты обнаружил его?

— Полдня. Может, даже меньше. Часов шесть.

— Скажи мне, Николас, кто знал о том, что ты отправляешься на Асамские горы?

— Только моя жена и мой близкий друг Тандзян Нанги.

— Что бы ты мог доверить этому Нанги?

— Даже собственную жизнь, — ответил Николас. Канзацу смерил его испытующим взглядом. — Может, и до этого дойдет. Но я советую тебе выбирать слова — и друзей — с большей осторожностью.

— Я отвечаю за свои слова. Канзацу ничего не сказал.

Николас снова забеспокоился.

— О чем Вы думаете, сэнсэй?

— Тот, кто убил моего брата, должен обладать сверхъестественными способностями, раз он узнал, куда ты направляешься, прибыл в замок раньше тебя и разделался с Киоки, прежде чем ты мог с ним поговорить. Может, твоя жена или твой друг Нанги сказали ему о твоих намерениях? А может, это сам Нанги?

— Вы всерьез думаете, что Тандзян Нанги, человек, которому я бы без колебаний вручил собственную жизнь, который и ходить-то не может без палочки, на самом деле дорокудзай и фанатик-тандзян?

— Кто-то сумел пройти сквозь запоры замка, — сказал Канзацу, словно не заметив вспышки Николаса, — убить моего брата, тандзяна и сэнсэя. Мы не знаем, каким образом он ухитрился сделать это. Хотя есть множество тайн на земле, ждущих своего разрешения.

Отбросив предположение насчет Нанги, Николас сделал единственное возможное умозаключение.

— Тогда не подлежит сомнению, что этот мой враг — дорокудзай.

— Что ж, — согласился Канзацу, — всякое возможно в этом мире. Даже немыслимое, вроде того, что существуют дорокудзай — самые опасные люди среди тандзянов. Это одиночки, бунтовщики, преднамеренно отвернувшиеся от учения Тао-Тао, как и от всякого философского учения, держащего моральный облик человека в узде. Это мастер лжи и обмана. Часто он бывает не тем, за кого себя выдает.

Здесь Канзацу сделал паузу, и Николасу показалось, что он наконец нашел ответ на свой вопрос.

— Дорокудзай живет в своем собственном мире, — продолжал Канзацу. — Он создал для себя свои собственные законы, придумал себе свой собственный Путь. Поэтому даже сэнсэи Тао-Тао боятся дорокудзая, потому что он обладает такими силами, что его нельзя убить. Его можно только уничтожить.

— А какая разница, — спросил Николас, — между смертью и уничтожением?

— Вот это будет последним уроком, который я тебе преподам, Николас, — сказал Канзацу. — Знай одно: если ты прислушаешься к моим советам, ты должен начать свою борьбу прямо сейчас, став на Путь, который дорокудзай должен пересечь.

Николас немного подумал.

— Я уже встал на путь дорокудзая, — сказал он наконец. — И мне суждено либо победить, либо погибнуть.

— Если ты сделал свой выбор, — сказал Канзацу, — тогда протяни руку и найди Тьму опять. Она — твой лучший друг.

Наступила тишина, и она длилась очень долго: даже свет сменился в их каморке.

— Я чувствую ее, — прошептал Николас. Он был весь в поту, но уже не дрожал. — Я чувствую ее.

— Вытяни руку вперед, — приказал Канзацу и, видя, что Николас колеблется, повторил приказание: — Вытяни руку вперед.

Медленно, очень медленно Николас протянул руку так, что она уперлась в тени, сгустившиеся в той части хижины, где стоял Канзацу.

Сэнсэи тоже вытянул свою руку навстречу Николасу так, что кончики их указательных пальцев соприкоснулись.

— Вот твой страх, Николас. Коснись его, дыши им, владей им. Понимание истины придет только этим путем.

Через некоторое время Николас сказал:

— Страх исходит из меня самого, а не из Тьмы. — В его голосе звучало удивление.

Канзацу объяснил:

— Сейчас твой дух повис над пропастью, как не очень давно над белым снегом, над серым льдом и черными скалами висело твое тело. — Он помолчал немного, затем спросил, как показалось Николасу, совсем другим голосом: — О чем ты сейчас думаешь?

— Я не хочу верить, что я тандзян, — ответил Николас с глубоким вздохом. — Я боюсь, что если поверю в это, то буду не лучше моего кузена Сайго, чей дух пожирало зло, сидевшее в нем.

— Ты что, считаешь, что Тьма — это зло?

— А разве не так?

— Должен признать, что она потенциально может быть вместилищем зла, — ответил Канзацу. — Дорокудзай, который преследует тебя, является тому наглядным подтверждением. Но не из одного зла состоит Тьма. Мир, Николас, не хорош и не плох, он, скорее, является смесью того и другого начал. — Голос сэнсэя был тих, но в нем была сила и убедительность приливной волны, и он вытеснил страхи из истерзанного сердца Николаса. — Ведь это один из первых уроков, которые я тебе преподал, помнишь? Это справедливо по отношению ко всякой истине.

Это справедливо и по отношению к Тьме. Это своего рода целый мир, потому что она обладает неисчерпаемой силой. Но силы Тьмы часто используют во зло. Как и всякую другую силу.

Всякая сила преходяща. Ее эфемерный характер происходит из ее текучести и способности обволакивать человеческий дух и искривлять его. Прикоснувшись к ней, ты не умрешь, но переменишься. Причем непредсказуемым образом.

— Я боюсь меняться, — признался Николас.

— Если ты не переменишься, — просто сказал Канзацу, — тогда я ничем не смогу тебе помочь. Если ты не переменишься, считай, что дорокудзай, который преследует тебя, уже победил. Ты навсегда останешься белым Ниндзя.

Николас задрожал от страха. Минуты тянулись, напряженное молчание повисло в воздухе. Наконец Николас склонил голову.

Канзацу закрыл глаза. Он, кажется, даже не дышал.

— Хорошо, — сказал он. — Прежде всего тебе надо учиться говорить на новом языке. Он называется языком вечности — акшара.

— Он относится к Тао-Тао?

— Это самая суть Тао-Тао, — ответил Канзацу, — без акшара учение не имеет смысла. — Он заметил бледное лицо Николаса. — Ты боишься, Николас-сан?

— Боюсь, сэнсэй, — ответил Николас хриплым шепотом. Страх накатывал на него волнами, но потом он вдруг осознал тот факт, что Канзацу назвал его «Николас-сан», — и на душе у него полегчало.

— Это хорошо, — успокоил его Канзацу. — Ты и должен бояться сейчас. Твой дух висит над пропастью. Пора заглянуть в нее.

* * *

Нанги и Томи приехали в «Шелковый путь» уже за полночь. Зал был набит битком потеющими бизнесменами, похожими на одинаково одетых человеко-муравьев, окутанных клубами сигаретного дыма.

Томи задержалась на мгновение в дверях, пораженная одним и тем же выражением, застывшим на всех лицах, будто зеркально повторяясь. Она знала, куда они смотрят, знала, что у них на уме, и поражалась власти, которую имеет над ними один образ. Томи подумала, существует ли какая-нибудь часть мужского тела, которая обладала бы такой же властью над женщинами. Вроде бы нет: женщины не так поглощены самим физическим актом, как эмоциями, сопровождающими его. Нельзя сказать, что среди них нет сексуально озабоченных, но, во всяком случае, это не проявляется таким образом, как у мужчин.

Мощная волна рока, вырывающегося из динамиков, чуть не сбила их с ног и почти выбросила обратно в холл. Стробоскопы вертелись как бешеные, ослепляя их. Томи заморгала, сунула свое удостоверение под нос вышибале. Пришлось кричать, объясняя ему цель своего прихода.

Она провела Нанги по периметру вокруг главного помещения клуба, мимо засаленной и заляпанной таблички ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН.

Заповедные коридоры тянулись, как катакомбы, высеченные в скалах. Нанги шел по пятам за Томи, ведущей его мимо одинаковых дверей. Коридоры были все обшарпанные, стены грязные, краска на них облупилась, вентиляционные решетки обросли мхом копоти. Голые лампочки на перекрученных проводах свисали с черных потолков.

У одной двери Томи задержалась. Ей пришлось барабанить в дверь кулаком, чтобы ее стук можно было услышать сквозь рев рок-н-ролла. Наконец внутри отозвались, и дверь открылась. За дверью оказалась крошечная комнатка с туалетным столиком, окруженным несколькими лампами, один стул с гнутыми ножками и облупившаяся раковина умывальника. Молодая женщина в потрепанном тонком халате стояла на пороге.

— А-а, это вы, — сказала она тусклым голосом и, снова вернувшись к столику, продолжала накладывать грим. Во время разговора она поглядывала на их отражение в зеркале.

— Атоко, — сказала Томи, — это господин Нанги, мой друг.

Повернувшись к Нанги, она пояснила:

— Атоко делила с Марико гримерную. Она и обнаружила тело. — Затем снова повернулась к девушке: — Мы бы хотели задать вам несколько вопросов.

— О чем?

Томи достала фотографию д-ра Ханами и положила ее на туалетный столик перед Атоко. Та взглянула на карточку, потом на них. — Кто это?

— Я думала, вы скажете нам об этом, — сказала Томи. Атоко пожала плечами, продолжая гримироваться. Нанги, хромая сильнее, чем обычно, подошел к столику.

Он протянул руку и вытащил воткнутую между рамой и зеркалом фотокарточку.

— Эй, вы что? — запротестовала девушка. Нанги позволил ей взять фотокарточку из руки. — Брат или дружок?

Атоко надула губы, воткнула фотокарточку на место.

— Знаете, — сказал Нанги, — у меня была сестра. В молодости ухажеры за ней табунами ходили. Как ей это нравилось! Как она из кожи вон лезла, чтобы еще больше раззадорить их! И я думаю, без всяких задних мыслей. Просто ей нравилась их компания. — Он отошел немного в сторону, прихрамывая. — Но иногда у нее на этой почве случались неприятности.

Атоко повернула голову в его направлении.

— Какого рода?

Нанги бросил на нее быстрый взгляд, будто удивившись, что она слушала его, старика, и махнул рукой:

— Да обычные, вроде той, что дружок какой-нибудь из ее подруг возьмет да и переметнется к ней. Не то чтобы она поощряла такое. Нет, она была хорошей девушкой. — Нанги отошел еще на один шаг. — Но ведь девушки, сами знаете, никогда этого не понимают. Во всем всегда винили ее. Оно и понятно: неужели они будут винить своих дружков?

— Так оно и вышло! — вдруг воскликнула Атоко, отложив в сторону карандаш для ресниц и повернувшись лицом к Нанги. — Мы с Марико были очень дружны до тех пор, пока... — Она опустила глаза и указала на фотографию д-ра Ханами. — Пока он не появился.

— Он переметнулся к Марико? — спросил Нанги. Атоко кивнула. — На какое-то время. Потом опять вернулся ко мне. Так и метался между нами, а мы об этом первое время даже не подозревали. Под конец, я думаю, он начал думать, что любит Марико, но было уже поздно: мы с ней совсем рассорились. — В глазах девушки стояли слезы, и она уже не смотрела на себя в зеркало. — Бедная Марико! Она была такая славная девушка. Она не заслужила... Черт бы подрал всю эту жизнь!

Нанги и Томи обменялись взглядами, и Томи подошла к Атоко, которая разрыдалась окончательно.

— Все нормально, — сказала наконец Атоко. Она взяла несколько бумажных салфеток и начала промокать лицо. — О черт, как я выйду на сцену в таком виде? — Она снова заплакала. — Я думала, что выплакала свое горе.

Нанги подождал немного, затем снова обратился к ней: — Не могли бы вы что-нибудь сказать о человеке на этой фотографии?

Атоко пожала плечами:

— Что можно сказать? Он был очень богат и любил обманывать жену. У меня было впечатление, что он отирается возле нас из-за нашей молодости. Я ему скоро надоела. Но с Марико, я думаю, дело обстояло несколько иначе.

— Иначе в каком смысле? — переспросила Томи.

— Я уже говорила: он начал думать, что любит ее.

— Как вы думаете, не мог ли он ради нее пойти на все? — спросил внезапно Нанги.

Руки Атоко, накладывавшие грим, остановились. Она уставилась в зеркало, будто в прошлое. Потом в глазах вновь появилось осмысленное выражение.

— Знаете, самое смешное, что он все время рассказывал мне про свою жену, когда был со мной. Но ради НЕЕ, я думаю, он пошел бы на все.

— Он здесь был в ночь убийства Марико? — спросила Томи.

Атоко отвела взгляд, затем наконец кивнула:

— Я солгала в прошлый раз. Мне... было стыдно, что наша дружба с Марико так по-глупому оборвалась. И я... не хотела, чтобы об этом кто-либо знал. — Девушка глубоко вздохнула. — Но что тут говорить? Был он здесь в ту ночь. И у него было свидание с Марико. Я видела его, как он, бледный как смерть, выбегал из ее гримерной. А потом слышала, как его рвало на улице у выхода. Вот тогда я и пошла в комнату Марико и... обнаружила ее. — Она отвернулась от них, закусив губу. — Мне надо было сказать правду с самого начала. — Ее глаза встретились в зеркале с глазами Томи. — Я не такая уж плохая девушка.

* * *

Глаза Жюстины смотрели, не мигая, в светящиеся глаза Сендзина. Это было все равно что смотреть в ночное небо, усыпанное звездами, по которому мелькали тени, полные скрытых смыслов, понимание которых зависит от вашего воображения.

Тао-Тао, и не только это, а еще и страшная магия дорокудзая сошлись в этих глазах. Она не могла этого знать, но если бы и знала, то все равно не поняла бы.

Приемный сын Ахо-сан сейчас делал с Жюстиной то, что он делал со всеми женщинами, попадавшими под его чары, что он делал даже с д-ром Муку, прежде чем сунул ему в глаз начиненную фосфором сигарету, — а именно: он высасывал из нее жизнь, отыскивая в ее сознании ключик к ней: ее тайные страхи, унизительные слабости.

Вырванная из времени колдовством Сендзина, Жюстина смотрела на свою жизнь как бы со стороны: примерно так, как Николас рассматривал свою, находясь на операционном столе.

И теперь она вся была во власти Сендзина, как Николас был во власти орудующего скальпелем Ханами, когда тот удалял опухоль.

— Где твой муж хранит шкатулку, Жюстина? — голос его, как шелковый кнут, понуждал ее отвечать. — Ту, в которой спрятаны изумруды?

Жюстина знала — или, во всяком случае, помнила — как Николас вбежал в дом, вернувшись из больницы, и первым делом помчался к тому месту, где была спрятана шкатулка. Помнила его вздох облегчения, когда он открыл ее. Как такое можно забыть? Но ЧТО-ТО она действительно не помнила. Что-то забыла.

— Я провожу, — услышала Жюстина собственный голос. — Пойдем. — Когда она взяла его за руку, чтобы вести, ее тело наполнилось такой энергией, что даже зубы застучали.

Она указала место в спортзале Николаса, указала, как сдвинуть тумбу, закрывающую люк, как достать шкатулку. Описала в точности, как Николас это делал... Что же такое выскочило из ее памяти?

Сендзин поднес шкатулку к свету, чувствуя, как дрожат его руки. Наконец-то, думал он, изумруды мои! Последнее звено между ним и Вечностью, которое он искал почти всю свою жизнь. Во всяком случае, с того момента, как узнал об их мистической силе.

Он открыл шкатулку и чертыхнулся: шесть изумрудов, только шесть! Куда делись еще девять? Его руки судорожно рвали темно-синий бархат, выстилающий дно. Шести изумрудов не только мало для дела, но ими просто опасно владеть: шесть — число роковое. Но не для него. Он выгреб изумруды, бросил пустую шкатулку в тайник.

Подняв голову, увидел Жюстину. Она была по-прежнему в плену Тао-Тао, что сразу было видно по цвету ее глаз. Сейчас она расскажет ему все.

— Где другие изумруды? — спросил он резко. — Здесь только шесть.

— Не знаю.

Сендзин изучал ее озадаченное выражение лица.

— Ты уверена? Подумай хорошенько. — Она должна знать. Что-то она должна была либо видеть, либо слышать. Надо найти какую-нибудь зацепку в ее подсознании, ухватившись за которую можно было бы напасть на след пропавших камней. Надо поглубже заглянуть в ее подсознание, покопаться там, как хирург копается во вскрытой брюшной полости пациента, ища то, что ему нужно удалить.

— Я уверена, что не знаю, — ответила Жюстина. — Я думала, что они все в шкатулке. Я видела их там, когда Николас... — Она вдруг замолчала.

— Что Николас? — понукал ее Сендзин. — Продолжай.

— Я... — внезапно ее лицо исказилось гримасой боли, и она поднесла руки к вискам. — Ой, как болит голова!

Сендзин сразу понял, в чем тут дело. Что-то скрытое в ее сознании борется с ним, давая отпор прямому нажиму. Наверное, Линнер запретил ей когда-либо вспоминать о том, куда он перепрятывал изумруды, и сделал это умело: он все-таки ниндзя. Надо попытаться подойти с другого бока. В конце концов, время терпит. Даже интересно поработать на разных уровнях.

Он положил изумруды в карман, привел спортзал в порядок. Потом вывел ее из зала, а потом и из дома. На сад уже спустилась ночь. Пели цикады, в зелени японских кедров и кипарисов танцевали светлячки.

— Говори, — приказал Сендзин. — Расскажи мне о себе. Расскажи мне о всех, кого ты знаешь. И, главное, постарайся вспомнить.

Жюстина села на приступок, который Николас сделал своими руками, когда они переехали в этот дом. Это было ее любимое место: отсюда можно было озирать весь сад.

— Когда мы приехали в Японию, — прошептала она, — я сразу влюбилась в эту страну. Сколько здесь экзотики! Незнакомые запахи окружали меня, незнакомые звуки наполняли мой слух. Но примерно через год я вдруг будто в стену уперлась. Я изо всех сил старалась устроить быт, муж нанял японских служанок в помощь мне. Потом я забеременела. Вроде все шло путем. Но на самом деле все шло наперекосяк. Я начала скучать по семье, по друзьям. Здесь у меня был только муж и ЕГО друзья. Этого мне было явно недостаточно. А потом родилась дочка... После того, как мы ее похоронили, я возненавидела здесь все. Я возненавидела Японию и страстно хотела вернуться домой, в Вест-Бэй Бридж на Лонг-Айленде. Как мне хотелось оказаться там! Как я стремлюсь туда душою даже сейчас!

Жюстина вся дрожала от чувств, пробудившихся в ней от этих воспоминаний. Она понимала, что надо перевести дух, но боялась, что тогда не закончит свой рассказ, а это страшно: Сендзин требовал, чтобы она говорила, и она не могла ослушаться его. — А потом старые беды, с которыми я, казалось, давно справилась, снова начали беспокоить меня. В результате я вернулась в то душевное состояние, в котором пребывала в годы ранней молодости.

Она услышала, как трещит ткань, соединяющая прошлое и настоящее и все былое с необычайной силой давит на ее плечи.

— Окончательно запутавшись в жизни, — продолжала она, — я обратилась — наверное, из отчаяния — к психоаналитикам. Я ненавидела отца за то, что он не уделял мне достаточно внимания, за то, что довел до самоубийства мою слабовольную мать. Мне надо было найти кого-нибудь, кто бы выслушал меня и помог советом. — Она взглянула на Сендзина Омукэ. — Вам этого, наверное, не понять.

— Ну почему же? В Японии тоже есть психиатры, — невозмутимо ответил Сендзин.

Жюстина отвернулась от взгляда луны, выплывшей из-за ветвей.

— Доктор, к которому я обратилась, была женщиной. Она была похожа на таборную цыганку. Помню, как я заявилась к ней в первый раз, разодетая по последней лондонской моде: мини-юбочка, блузка в горошек. Я как раз вернулась из Лондона, куда ездила пошататься по магазинам — дочка миллионера с сумочкой, полной денег, но духовный банкрот. Потом, взглянув на себя в зеркало, я пришла в ужас, и на свой следующий визит к Хони я оделась в джинсы и рабочую блузку. Так и ходила к ней с тех пор.

Жюстина остановилась. Очень трудно вытаскивать из себя прошлое и смотреть этому прошлому прямо в глаза. Особенно если ты была такой несчастной, испорченной девчонкой. Она никогда не рассказывала об этом даже Николасу. Как так получилось, что она кается в грехах перед этим человеком? Потом этот вопрос, так и оставшийся без ответа, просто выпал из ее сознания, помутившегося от массированного воздействия на него.

— Хони носила огромные серебряные серьги из Мексики, разноцветную длинную юбку вроде тех, что носят крестьянки в Гватемале. Ей было совершенно наплевать, как она выглядела, и я переняла это у нее. Она учила меня заглядывать в темные, потаенные уголки своей души, куда я прежде боялась смотреть. Ей приходилось трудно со мной. Я даже думаю, невероятно трудно. Много раз я была не в силах продолжать сеанс: просто сидела и рыдала в голос. Но Хони вытаскивала меня из этого состояния. Ее сила становилась моей силой, а мою боль она впитывала в себя, как губка.

У нее была потрясающая способность принимать на себя чужую боль, как у святой или даже как у иконы. Часто в ее обществе я ощущала себя как в церкви. Причем в церкви идеальнейшей религии мира, которая забирает у людей их страдания, а не выставляет их на всеобщее обозрение.

Хони казалась мне монашкой святого ордена, а на себя я смотрела как на послушницу, которая должна пройти положенные испытания, чтобы показала себя достойной чести быть принятой в число избранных.

Это была моя вечная беда — я никогда не чувствовала себя достойной нормальных отношений с людьми. О том, чтобы любить и быть любимой, и вопрос не вставал. Но постепенно я начала понимать, что Хони любит меня. Она видела все мои недостатки, переваривала все мои грехи — и все же любила меня.

Для меня это было откровением. Конечно, сначала я не могла — и не хотела — верить этому. Но Хони сломила мое сопротивление. Я пришла к ней, как дикий зверек, готовый загрызть себя до смерти. Она сначала отучила меня кусать саму себя, а потом и излечила раны, которые я сама по глупости нанесла сама себе.

Она мне внушала, что берет на себя мои грехи, и заставляла меня верить, что я не одинока. Конечно, я думала, что это западня. Что-то ей от меня надо!

Но Хони была единственным человеком в моей жизни, которой от меня не было нужно НИЧЕГО. Она просто любила меня, чтобы заставить меня последовать ее примеру и начать любить себя.

Жюстина повернулась к Сендзину.

— А ты любишь себя, Сендзин? Мне кажется, что не любишь. Ты слишком поглощен тем, чтобы владеть складывающейся вокруг тебя ситуацией. Вот и Николас такой же. Он сливается с тьмой, он ступает совершенно бесшумно. Иногда мне кажется, что он даже не дышит. Все вроде умеет, но не умеет быть хозяином самого себя. Это же качество я чувствую в тебе, Сендзин. Скажи мне, если я не права.

Сендзин молчал.

— Рядом с тобой я почему-то чувствую себя вроде как с собственным мужем. Отчего это? — Сендзин знал отчего, но предпочел оставить это знание при себе. Вместо этого он потянулся к ней щупальцами своего сознания. Он чувствовал, что их общение будет интересным и плодотворным.

Жюстина чувствовала себя висящей над бездной. Прикосновение Сендзина пронзило ее, как током, и она никак не могла поверить, что все это происходит именно с ней. Этого быть не может, думала она. Мое тело предает меня, как я предаю сейчас Ника. Она дрожала, как в лихорадке, ноги подкашивались под ней, она задыхалась, и до связной логической мысли было далеко, как до звезды небесной.

Лунный свет проникал сквозь крону деревьев. Мне надо бы сидеть дома, как порядочной жене, и ждать возвращения Ника, а я вместо этого нахожусь в компании этого страшного японца, и я, против своей воли, хочу его.

Жюстина плакала и вдыхала в себя пряный аромат, исходивший от Сендзина, когда он уложил ее на крыльце и начал связывать ей руки и ноги. Ее мозг, кажется, пылал, но этот жар был ничто по сравнению с жаром ее тела.

Сендзин чувствовал, что от нее исходит тепло, как от печки. Такие моменты были для него слаще меда. Он давно уже предвкушал этот миг торжества и могущества его искусства.

— Я обещал показать тебе на примере, — сказал он, — каким образом наслаждение и боль могут сливаться воедино.

Но тут в саду хрупнула ветка. Они оба услыхали этот звук, и глаза Жюстины испуганно сверкнули. Ее грудь вздымалась, и он видел, как страх, смешанный с желанием, расширяет ее зрачки, как наркотик. Он подумал, а как его собственные глаза сейчас выглядят, и порадовался, что рядом нет зеркала.

Сендзин прижал палец к губам, приказывая молчать, и беззвучно спрыгнул на выложенную галькой дорожку, ведущую в глубь сада.

Удивительно, почему галька не хрустнула под его ногой, подумала Жюстина. Будто он совсем ничего не весит. Видя, как он скользит по саду, Жюстина опять вспомнила Николаса, и воспоминание полоснуло ее, как ножом по сердцу.

Она дрожала от ночной прохлады и от того, что в какой-то мере освободилась от непонятных и странных сил, воздействующих на ее сознание и мешающих его нормальному функционированию. Она и сейчас чувствовала их в себе, хотя и не с такой интенсивностью. Они были похожи на остатки неприятного сна, которые сохраняются в твоем сознании и влияют на настроение в течение всего дня.

Они не покинули ее и после ухода Сендзина. У нее было ощущение, что она лежит в гамаке, тихо и ритмично покачиваясь, вся во власти эротических мечтаний. Как во сне, она повернулась набок и стала смотреть в ту точку сада, где исчез Сендзин, ожидая его возвращения, будто он, а не Николас, был ее мужем.

* * *

Хан Кавада чертыхнулся про себя. Сидя на корточках в кустах напротив дома Линнера, он вынул нож с длинным, тонким лезвием. Рукоятку его он сам усовершенствовал, обернув темным шероховатым материалом, так, чтобы нож не выпал в критический момент из руки, даже если она станет скользкой от пота или от крови.

Сейчас он испытывал невольный страх. Его сознание, одеревеневшее от многочасовой слежки, впадало в некое сумеречное состояние. Воспоминания начали сливаться с настоящим, и жена, умершая уже полгода назад, снова была с ним. Она скоропостижно скончалась, когда Хан был занят выполнением очередного задания Барахольщика. Врачи, присутствовавшие при ее кончине, заверили его, что если бы он даже был рядом с ней, когда случился удар, то ничего не смог бы сделать, чтобы продлить ее жизнь. Обширный инфаркт миокарда, сказали они, подобен землетрясению: ничего не остается делать, как оценивать понесенные потери. КАРМА.

Так они сказали. Но Хан не мог не казнить себя, потому что по характеру своей работы он редко бывал дома, да и то в такие часы, когда подлинное общение невозможно. Сейчас, вспоминая случившееся, он осознавал, что любил свою работу больше, чем жену. Такова его карма. Однако знание этого мало утешало и вряд ли могло служить оправданием смерти жены.

С самой ее смерти его не покидало ощущение одиночества. Прежде он даже в душе гордился тем, что живет в добровольной изоляции от всего человечества, как тень, скользящая в ночи. Он носил свое одиночество, как солдат носит единственную медаль. Теперь оно давило на него, как бремя, иссушая душу и покрывая морщинами кожу. Временами он чувствовал себя старше своего отца, пережившего Хиросиму.

Так или иначе, но слежка была единственным делом, которое он знал, причем знал досконально. Он согласился взять на себя наблюдение за домом Линнера, но долгие часы, проведенные в засаде, сказались. Ноги одеревенели, и суставы болели; трудно долго высидеть в согбенном положении. Таковы особенности анатомии человеческого тела.

Хан видел все: как она сшибла велосипедиста, как пригласила его внутрь дома, сцену на крылечке. Усталость и собственные неутешные мысли сделали свое дело: он передвинул ногу, чтобы разглядеть, как Сендзин связывал Жюстину, и — хруп! — сухая ветка хрустнула под тяжестью его тела.

Было трудно судить, насколько громко хрустнула ветка и насколько катастрофическими могут быть последствия этого. Он не очень хорошо представлял себе, что за человек был этот велосипедист, и что ему было надо от Жюстины. Его задание было проследить за всеми подозрительными контактами жены Линнера и доложить обо всем, что видел, Барахольщику.

Сейчас, сидя скрючившись в кустах, Хан ругал себя за то, что не позвонил своему боссу сразу же, когда Жюстина повела в дом незадачливого велосипедиста. А теперь он не мог оставить ее наедине с этим человеком, пока не поймет, кто он такой и что ему надо. Сейчас он приготовился ко всему на свете. Если на крыльце ничего не услышали, то тем лучше. Но инстинкты его были достаточно развиты, чтобы полагаться на лучшее. Если этот человек намеревается что-нибудь сотворить с Жюстиной Линнер, то он, конечно, среагирует на подозрительный хруст ветки и пойдет проверить, в чем дело.

Прекрасно, подумал Хан, пусть идет. Он навострил уши, вслушиваясь в тишину ночи, и крепче сжал рукоятку ножа. Он был готов ко всему. Но тут что-то стальным обручем сдавило его шею, и он почувствовал, что задыхается.

* * *

Сендзин перестал дышать обычным способом. Его дыхание стало даже тише, чем шум крови, бегущей по венам. Поэтому он слышал гораздо больше, чем может услышать человек, и даже больше, чем большинство животных.

Он скоро заметил человека, спрятавшегося в кустарнике. Для него это было нетрудно сделать, хотя по тому, как ловко тот был замаскирован, Сендзин сразу догадался, что имеет дело с профессионалом слежки. Нормальный человек — и даже группа людей — не смогли бы его обнаружить.

Но Сендзин не был нормальным человеком, и он обнаружил его по запаху, едва различимому на фоне запахов камелии, жасмина и кедровой хвои. Потом он уловил дыхание шпиона, отделив этот звук от вздохов ветра и шорохов ночи. Время от времени угукала сова. Сендзин стоял абсолютно тихо, когда над его головой, среди ветвей японского кедра, что-то завозилось. Взглянув вверх, он увидел отливающие в лунном свете совиные перья, разглядел даже зажатую в когтях совы мышь-полевку. Сова собиралась приступить к своей вечерней трапезе.

Сендзин почувствовал симпатию к сове, как до того чувствовал симпатию к этому огромному кедру, росшему перед домом. И сова, и кедр — стражи и символы уходящего мира, в котором особо почитался воин-одиночка. Последний бастион борьбы с всеобщим загниванием.

Запах крови и притаившегося человека напомнили Сендзину, зачем он сюда пришел. Он медленно двинулся вперед.

Бесшумно подкравшись сзади к притаившемуся в кустах человеку, Сендзин обхватил его рукой за шею.

— Кто тебя послал? — прошипел он в ухо шпиона. — Что ты здесь делаешь? На кого работаешь?

Человек не ответил, и Сендзин повторил вопросы, нанеся свободной рукой серию ударов в болевые точки.

У Сендзина было мало времени — и это шпион сразу понял — и поэтому, не получив ответа на свои вопросы, он решил сразу же перейти к следующей процедуре.

Глаза его сузились в щелочки. Только белки чуть поблескивали. Сквозь шорохи ночи он расслышал удары собственного сердца. Напряженные пальцы свободной руки вонзились в глаза человека. Тело шпиона согнулось, будто через него пропустили мощный заряд тока, ноги взбрыкнули, как у норовистого мустанга. Потом все мышцы разом обмякли, а к запахам ночи приметалась невыносимая вонь. Сендзин быстро отступил на шаг, позволив трупу упасть в кусты. Быстро пошарив в его карманах, он извлек из них все, что могло послужить ключом для опознания человека. Сендзину все-таки хотелось получить ответы на вопросы, кто он был, что здесь делал, и кто его послал.

Затем Сендзин вернулся туда, где лежала связанная Жюстина.

Ее глаза открылись, зрачки были расширены и трепетали.

— Где ты был? — спросила она. Сендзин не ответил. Он обертывал шелковый шнур вокруг ее шеи. Двурогая луна, огромная, потому что уже спустилась к линии горизонта, казалось, злорадно поглядывала на то, что должно было сейчас произойти.

— Половой акт, — говорил Сендзин, — часто бывает грубым, бесчеловечным. Он легко может стать орудием возмездия. В таких случаях его называют изнасилованием, а не актом любви. Но любовь и половая жизнь до такой степени далеки друг от друга, что говорят на разных языках.

— Иногда, — Жюстина с трудом приоткрыла губы, — только иногда.

Сендзин заглянул ей прямо в глаза. — Но половой акт только тогда интересен, когда используется как орудие возмездия, — сказал он, отдаваясь во власть стихиям. Он жил в этот момент своими ощущениями, вытеснившими из сознания даже мысль о пропавших изумрудах.

На его руках была кровь, и он с жадностью впивал ее запах. Акт убийства, близость смерти заставляли его жить полной жизнью, ощущать себя на краю царства вечной тайны, где цели становятся средствами, с помощью которых можно управлять судьбами других людей и, управляя, вести линию своей судьбы.

Он начал затягивать шнурок на шее Жюстины.

* * *

— Ты все больше и больше становишься человеком, которого мне следует избегать любой ценой, — сказал Икуза, и Барахольщик включил записывающее устройство. Киллан засмеялась. Они находились в кабинете Икузы в здании «Ниппон Кейо» в Синдзюку.

Икуза развернулся в кресле, чтобы лучше видеть ее.

— Все чаще и чаще меня посещает мысль убить тебя, пока ты меня окончательно не погубила.

— Возможно, когда-нибудь ты попытаешься это сделать, — парировала Киллан Ороши, нисколько не испугавшись. — Было бы занятно поиграть с тобой в эту игру.

Икуза бросил на нее свирепый взгляд.

— Смерть не игрушка, Киллан. Пора бы тебе это понять.

— О, я прекрасно понимаю, — возразила она. — Только мне плевать.

— Когда-нибудь, — сказал Икуза, — ты действительно увидишь, что это не одно и то же.

Киллан бросила пиджак на стол Икузы, села на стул, повернувшись к большому окну. — Токио для меня как сестра, которую мне всегда хотелось иметь, но которой у меня никогда не было. Я ни дня не смогла бы прожить, не слыша стука его сердца. Нет мне жизни без магазинов в Акихабаре, где продают электронику со всего света, без панков, толкающих свое барахло в Уэно, без бессмысленных, но ярких неоновых огней рекламы. Япония — край примитивной и прекрасной, как секс, жизни, протекающей за омерзительно упорядоченным фасадом. В этот край приглашает лозунг: «Добро пожаловать в постатомный век!»

Кузунда Икуза смотрел на нее с важностью политикана, наблюдающего за предвыборной кампанией своего соперника.

— Жаль, что ты родилась женщиной, — подытожил он. — У тебя не только мужской ум, но и мужское честолюбие.

— Честолюбие — или его нехватка — привело моего папашу к банкротству, — сказала Киллан. — Мне приходится компенсировать эту нехватку. Он бы никогда не попал в такую зависимость от тебя, будь у него хоть унция убежденности. Он позволял другим людям уговорить его заключать сделки, которые подтачивали ресурсы «Накано». И теперь от банкротства и сеппуку его хранит только «Нами».

— Он может считать, что ему чертовски повезло, что «Чиода Сентрал Банк», контролируемый нами, ссудил ему достаточный капитал, чтобы продержаться хоть немного.

— Благодаря ТВОЕЙ политике, проводимой в ТВОИХ офисах. — Икуза пожал плечами. — Но вы сами порой прибегали к кабальным сделкам. — Это не вина отца! — воскликнула она. — Другие подталкивали его к этому. — Иногда ты кажешься вполне взрослой, — сказал Икуза, — а то вдруг начинаешь говорить наивные вещи, как, например, сейчас. Можно подумать, что у вас с отцом нежнейшие отношения. Да и нечего его защищать: он президент «Накано», и ему отвечать за все действия его компании.

— Ты разорил «Накано». Разбил ее вдребезги. — А ты что, думала, мы можем позволить себе швырять деньги на фирму, которая идет к банкротству, да еще так, чтобы у нее перышки не помялись? Нам надо защищать свои инвестиции. Поэтому пришлось пойти на смену руководства.

— Поставив у руля преданных вам людей. — Думай, как хочешь. Но ты от этого только выиграешь. Я обещал тебе хороший пост в «Накано», если ты будешь сотрудничать с нами.

— Мне нужно не это. — Киллан встала, крошечная по сравнению с габаритами Икузы. Тем не менее человек-гора поглядывал на нее с уважением. — Я хочу, чтобы ты внедрил меня в банк «Чиода».

Кузунда Икуза расхохотался так, что стол задрожал, как от землетрясения.

Киллан и бровью не повела.

— Ты совершаешь ошибку, потешаясь надо мной, — холодно проговорила она.

— Я вовсе не над тобой смеюсь, Киллан, — оправдывался Икуза, вытирая слезы толстым, как сарделька, пальцем, — а над твоими чудовищными амбициями. Иногда мне кажется, я нащупал их предел, но ты всегда удивляешь меня, ставя все новые и новые.

— Мне кажется, я рассуждаю логично, — сказала Кил-лан. — Песенка «Накано» спета. Если не сейчас, то очень скоро. Сейчас она не более чем пузырь, надуваемый вами. Вот «Чиода» — это другое дело. Будучи Центральным банком, он контролирует множество фирм. «Чиода» — это сила, и я хочу ее.

Икуза провел пальцем по подбородку.

— Иногда ты говоришь как взрослая, но в большинстве вопросов ты — чистое дитя. Но в любом случае тебе пора бы понять, что вы с отцом не можете обладать полной информацией. Теперь, когда осуществлено слияние «Накано» и «Сфинкса», мы вступаем в заключительную стадию нашей операции. Если «Накано» и считать пузырем, как ты говоришь, то теперь он наполняется, — и не только преданным нам персоналом, но и интеллектом. На него будут трудиться лучшие умы страны.

Мы оставили в неприкосновенности научно-исследовательский отдел «Накано», когда начали демонстрировать компанию в связи с тем, что деньги, ссуженные «Чиодой», кончились. Мы использовали фирму твоего отца как наживку. А он этого так и не понял.

Нам была нужна — нужна позарез — технология «Сфинкса» Тандзана Нанги. Но как ее заполучить? Нанги обезопасил свою фирму против захвата и экспроприации, его невозможно подловить на какой-нибудь взятке: чертов старик неподкупен. Надо было просто застать его врасплох. И вот, выставив научно-исследовательский отдел «Накано» в качестве наживки, мы еще в придачу оказали давление на Нанги.

В результате произошло слияние «Накано» и «Сфинкса». Нанги считает, что он сможет в будущем подмять под себя «Накано». Кроме того, ему нужна научно-исследовательская база не в меньшей степени, чем нам нужна его технология. Но он ничего не получит, а вот мы уже получили «Сфинкс» — а это равносильно смерти Нанги. Неделю назад научно-исследовательский отдел «Накано» был переброшен на одно незначительное предприятие по переработке нефти в Кобе.

У Барахольщика тряслись руки от возбуждения. Значит, Икуза все-таки расставил западню для Нанги! Он тщательно проверил магнитофон, чтобы удостовериться, что каждое слово этого бессмертного монолога записалось. Он хотел немедленно покинуть убежище, чтобы позвонить Нанги и передать ему эту ценную информацию, но что-то задерживало его, что-то подсказывало ему, что сейчас может раскрыться, какая роль в этой драме предназначалась для Киллан.

Кузунда Икуза засмеялся: — Терпение, Киллан. Будь довольна тем постом в «Накано», который я для тебя приберег. Работа заберет у тебя излишек энергии. «Чиода» от тебя не убежит. Кроме того, это было бы рискованно. Что подумали бы твои друзья-революционеры, как ты их называешь, узнав, где ты работаешь? Уж, конечно, начали бы говорить, что ты «продалась власти имущим».

— А пошли они к черту! — огрызнулась Киллан. — Надоели они мне хуже горькой редьки. В основном это маленькие людишки с таким же узким кругозором, как у «власть имущих», с которыми они собираются воевать. Конечно, до них не доходит ирония ситуации, как не доходит, до чего мелка их так называемая философия. Они хотят «мир насилья разрушить до основанья». Ну, а чем они собираются заменить разрушенное? Вот этого-то они и не знают.

— Да ты у нас, как говорится, молодая да ранняя, — похвалил Икуза.

— Мы оба молоды, Кузунда. Это наше проклятье, не так ли? И еще нас кое-что связывает: мы оба не прочь покататься на спине дракона.

— Иди ко мне, — позвал Икуза. — Подожди, — отмахнулась она. — Терпение, Кузунда. Я хочу то, что хочу. — Не могу я внедрить тебя в «Чиоду». Во всяком случае, пока. — Ладно. Я могу принять такое полуобещание. Но чего я не могу принять, так это липового поста в «Накано», который ты для меня приготовил.

Кузунда Икуза вздохнул:

— Ну а чего бы ты хотела для счастья? — В качестве временной работы? Я знаю, какое внимание ты придаешь работе по новым технологиям, хотя ты и тщательно скрываешь это от всех. Захватив «Накано», ты теперь хочешь стукнуться лбами с «Сато Интернэшнл». Это дело не для слабых, поскольку «Сато» — ведущая компания по производству электроники, компьютеров и процессоров. Я думаю, тебе понадобится помощь многих людей, в том числе и моя. Я не прочь ввязаться в драку.

— Но, Киллан, ты же не ученый. — Верно. Зато я умею работать с людьми. Работая в научно-исследовательском отделе «Накано», я возьму на себя вопросы маркетинга продукции фирмы, которую она будет производить. Икуза подумал немного. — В твоем предложении что-то есть, — согласился он. — Я обговорю его с «Нами».

— Что означает, что дело решено, — подытожила Кил-лан. — Ты приписываешь мне больше влияния, чем я могу похвастаться, — откликнулся Икуза, но по его довольному смеху можно было судить, что он польщен.

— Ты знаешь, что я права, — сказала Киллан, прыгая ему на колени, так, что кресло заскрипело под их общей тяжестью. Икуза прижал к себе девушку, утонув в ее распущенных волосах.

Но если бы Барахольщик мог заглянуть ей в глаза в этот миг, он прочел бы в них такую жгучую ненависть, что содрогнулся бы сам. И это была не ненависть к ее отцу, а ненависть к Кузунде Икузе. Все-таки она оставалась опасной бунтовщицей, несмотря на то, что любила посмеяться над революционными идеями.

Барахольщик вспомнил слова Икузы: ВСЕ ЧАЩЕ И ЧАЩЕ МЕНЯ ПОСЕЩАЕТ МЫСЛЬ УБИТЬ ТЕБЯ, ПОКА ТЫ МЕНЯ ОКОНЧАТЕЛЬНО НЕ ПОГУБИЛА. Вот чего она добивалась, вот какая у нее была цель, хотя Кузунда об этом явно не догадывался.

* * *

В неуютной гримерной Марико в кабаре «Шелковый путь» были двое: Томи и Нанги.

— Вот здесь ее нашли, — сказала Томи, — здесь истязали, насиловали и здесь в конце концов убили.

Нанги, прихрамывая, пересек комнату. Было уже поздно, и больная нога давала о себе знать.

— Прямо здесь, под этими трубами?

— Да. — Убийство произошло несколько месяцев тому назад.

— Почти десять. И здесь все осталось нетронутым. Девушки суеверны, и никто не хочет пользоваться теперь этой гримерной.

Томи обратила внимание, что он смотрит вверх, изучая трубы. Ей это не приходило в голову сделать.

— Окажите мне любезность, — попросил он. — Устройтесь на полу примерно в той позе, в которой нашли Марико, и, если можно, в том же самом месте.

Томи сделала, как он попросил. Она улеглась почти у его ног.

— А не было ли в комнате следов, на основании которых можно судить, что Марико истязали и насиловали в каком-нибудь другом месте, а потом перетащили сюда?

— Не было, — ответила Томи. — Все это было сделано здесь, где мы с вами находимся.

Нанги кивнул, как ей показалось, с удовлетворением. Постучал своей палкой по горизонтальной трубе, опустил ее так, что конец почти касался ее носа.

— Вы такого же роста, что и Марико? — спросил он.

— Да. — Я что-то не припомню, что на фотографиях, которые вы мне показывали, у Марико на шее были синяки. — У вас отличная память, — сказала Томи, с уважением поглядывая на него. — Никаких синяков не было. — Нанги снова поднял палку, задумчиво постукивая ею по трубе. — Это место как раз над шеей человека, который истязал и убил Марико. Здесь была его шея, когда он насиловал ее.

— Логично, — согласилась Томи, недоумевая, к чему он клонит. Нанги обхватил свободной рукой трубу, постукивая по ней палкой, зажатой в другой. Потом подтянул к себе стул и опустился на него.

Томи села на полу и уставилась на то, что он ей показывал на ладони. Это была ржавчина. Она посмотрела на Нанги снизу вверх.

— Труба ржавая. Вполне естественно при здешней сырости.

— Правильно, — подтвердил Нанги. — Но взгляните сюда. Посмотрите на место как раз над вашей шеей.

Томи встала с пола, поднялась на цыпочки.

— Здесь нет ржавчины.

— Да. И это единственное место на трубе, где ее нет. — Томи повернулась к нему. — Ну и что это значит? — Боюсь, я узнаю все больше и больше подробностей об этом убийце. Я уже и так знаю его лучше, чем мне бы того хотелось.

— Что вы имеете в виду?

— Я сопоставил смерти д-ра Ханами и Марико, — сказал Нанги. — Помните записку, найденную во рту несчастной девушки? «Это могла бы быть твоя жена». Да. Я сделал предположение, что это было предостережением. Теперь я уверен, что оно предназначалось для д-ра Ханами. Тандзян угрожал расправиться с его женой. — Вы хотите сказать, что тандзян, который напал на меня и мистера Линнера в кабинете д-ра Ханами, был тем же человеком, который убил Марико? — Истязал, насиловал и убил, если воспользоваться вашими словами, — подтвердил Нанги. — Да, именно это я и хочу сказать.

— Но как вы это можете знать? — Вот что подсказало мне, — ответил Нанги, указывая на единственное чистое место на горизонтальной трубе. — Здесь была привязана веревка, из-под которой сыпалась ржавчина. — Томи вспомнила место в акте судебно-медицинской экспертизы, где говорилось, что на теле жертвы были обнаружены хлопья ржавчины. — Дорокудзай привязал эту веревку для того, чтобы, как выражается молодежь, словить кайф от самоасфиксии во время полового акта.

— Самоасфиксия невозможна, — усомнилась Томи. — В критический момент автономная нервная система включится, давление петли ослабеет, и человек будет продолжать дышать.

— Все это так, — возразил Нанги. — Но прежде чем это случится, в легких скопится достаточно углекислого газа, чтобы подвести его достаточно близко к смертельной черте. А этого ему только и нужно, чтобы произошел оргазм. — Как все это отвратительно!

— Это — часть его философии. Он регулярно этим занимается — не только во время полового акта — и это такой же краеугольный камень Тао-Тао, как айки-тайдзо в вашем айкидо. Это один из способов, которым тандзяны окунаются в божественную Пустоту.

Томи почти не слышала, что говорит Нанги. Что-то замкнулось в ее мозгу. Она попыталась определить место искрящих проводков, но ощущение ускользало.

Нанги, внимательно наблюдавший за выражением ее лица, хотел спросить, о чем она думает, но затем решил подождать с вопросами.

Тут раздался стук в дверь. Томи открыла ее, и они увидели владельца кабаре «Шелковый путь». Он стоял в тусклом свете коридора, по которому сновали туда-сюда разные люди.

— Снова у нас, сержант? Какая приятная неожиданность! Я думал, что дело уже давно закрыто, — сказал он, кланяясь с преувеличенной почтительностью. — Могу быть чем-нибудь полезен?

Томи отступила, жестом пригласив его войти. Хозяин оглядел комнату, как будто мысленно проверяя наличие реквизита, чтобы удостовериться, что они ничего здесь не прикарманили. Это был худой, пронырливый субъект с мерзким запахом изо рта и подобострастными манерами.

Томи с первого взгляда невзлюбила его, и ничто в их дальнейших взаимоотношениях не изменило ее мнения о нем. И вот теперь, глядя на его угодливую физиономию, что-то в ее мозгу опять щелкнуло, и она почувствовала, что от нее преднамеренно скрывают какую-то важную информацию. Сейчас присутствие Нанги могло помочь ей установить, что именно.

— Я бы хотела задать вам несколько вопросов, — сказала Томи.

— Опять? — хорек потирал руки, будто мыл их под краном. — Рад бы помочь, но по прошествии столь длительного времени вряд ли можно надеяться найти нечто новое.

— Это Тандзан Нанги, — представила она, не обращая внимания на его замечания. — Он профессор психологии кафедры криминалистики в Токийском университете. Он изучал дело Марико и имеет свою теорию на этот счет. Но некоторые вещи ему неясны.

Она подождала, пока, масленые глазки хозяина вернутся к ней после беглого осмотра Нанги.

— Как долго вы являетесь управляющим этого заведения?

— Шесть лет, — ответил хорек. — Но вам это уже известно, сержант.

— Но профессору — нет, — отрезала она. — И ровно столько же времени вы являетесь его владельцем?

— Нет. Я купил права на него семнадцать месяцев назад. Но вы уже зна...

— Где вы взяли средства для покупки кабаре? — Но это ведь настоящая рухлядь, сержант, — руки хорька опять начали делать моющие движения. — Взял ссуду в местном банке, добавил свои сбережения, ну и...

— Сколько времени у вас проработала танцовщица Марико?

— Почти три года, — ответил хорек, обращаясь теперь к «профессору». — Она была добросовестным работником. Публика любила ее. Она ни разу не опоздала на представление, никогда ни на что не жаловалась. Моя собственная дочь за неделю мне причиняет куда больше неприятностей, чем Марико за все время своей работы у меня.

В этом кубике из железобетона, в котором было куда менее просторно, чем в ином гробе, делаемом по спецзаказу для какого-нибудь нувориша, наступила тишина. Только доносящиеся извне звуки электронной музыки, похожей на усиленное микрофонами пульсирование злобного сердца, напоминали о том, где они находятся.

Когда Томи уже не могла более терпеть это неловкое молчание, наполнившее комнату, как духи предков, она бросила хорьку:

— Вот, пожалуй, и все, что мы хотели у вас спросить.

Хорек, казалось, удивился:

— Я думал — я хочу сказать, я надеялся — узнать, получит ли подтверждение теория профессора. Все-таки Марико работала здесь. Они для меня все как родные.

У Томи было дикое желание плюнуть ему в физиономию.

— Мы вас вызовем, если появится надобность.

Когда они остались одни. Нанги спросил:

— Что это вы затеяли? — Не знаю, — призналась Томи. — Выстрел наугад, возможно. Вы побудьте здесь. Может, еще что-нибудь интересное попадется на глаза. А я посмотрю, чем этот хорек сейчас занимается. Что-то в его? лице показалось мне подозрительным, когда он посмотрел на вас.

— Вы его хорошо проверили? — спросил Нанги. — В нашем компьютере информации о нем я не нашла. Но он скользкий тип. Сейчас мне пришло в голову устроить ему проверку на вшивость. Методика простая, грубая, но может сработать.

Она выскользнула из комнаты и быстро прошла по коридору вниз. Она уже знала все входы и, выходы не хуже работающих здесь девушек.

Дойдя до двери управляющего, она прильнула к нему ухом, но из-за грохота ударника на сцене ничего не было слышно.

Она нажала ручку, но дверь оказалась закрытой. Однако при помощи нехитрого приспособления ей удалось открыть, ее.

Томи сделала глубокий вдох, потом резким ударом плеча распахнула дверь. Хорек, конечно, висел на телефоне. Увидев ее, он задергался, вытаращив глаза, и этой секундной заминки оказалось достаточно, чтобы она успела перемахнуть через заваленный бумагами стол и вырвать у него из рук трубку, прежде чем он успел бросить ее на рычаг.

— Кому ты звонил? — прошипела Томи. Хорек ничего не ответил. Его лицо было бледным, как полотно. Томи прижала его стулом к столу. — Алло? — сказала она в трубку, но ей никто не ответил. Она немедленно позвонила в телефонную компанию и, сообщив свое имя, звание и номер удостоверения, объяснила им, какого рода помощь ей нужна.

Через пять минут ей сообщили с коммутатора, что телефона с абонентным номером, который она им сообщила, только что звонили в полицию города Токио.

Томи была так ошарашена, что не знала, что сказать. Оператор окликнул ее:

— Алло, сержант, вы меня поняли?

— Да, — ответила Томи внезапно охрипшим голосом, — скажите мне номер телефона, куда звонили.

— Это можно, — откликнулся оператор и сообщил ей номер ее собственного рабочего телефона. Отдел по расследованию убийств.

Все еще не придя в себя. Томи поблагодарила оператора и положила трубку. Она пыталась собраться с мыслями и проанализировать ситуацию. Хорек забеспокоился, как только она появилась в его заведении. А когда она представила Нанги как нового игрока в ее команде, он совсем запаниковал. Она вспомнила фразу, сказанную им ненароком: Я ДУМАЛ, ЧТО ДЕЛО УЖЕ ДАВНО ЗАКРЫТО. Как он мог об этом знать, если не находился в контакте с полицией сам?

Томи посмотрела на хорька тяжелым взглядом:

— Кому ты звонил?

— Моей маме.

— Она работает в полиции?

— Да. Она уборщица. Моет у вас в полиции, отхожие места. — Мучительно долгое мгновение Томи не шевелилась. Потом молниеносным движением схватила хорька за обшлага костюма и приперла спиной к шкафу, стоящему у стены. В дверце задребезжали стекла.

Приблизила свое лицо вплотную к его лицу, так, что он заморгал, не в состоянии сфокусировать зрение.

— Ты мне все скажешь как на духу, — прошептала она, — или не выйдешь из, этой комнаты.

— На пушку берешь, сержант? — Она с силой ударила хозяина о дверцу шкафа, так, что он вскрикнул. Стекло разлетелось вдребезги, и кровь показалась у него на рубашке.

— Говори, кому звонил! — Пот струился по лицу хорька. Он заскулил: — Господи, я не могу! Он убьет меня! — Ты умрешь раньше, — яростно крикнула Томи ему в лицо. Разбитое стекло все сильнее врезалось ему в спину. Он заорал благим матом, потом запросил пощады. — Я скажу, — выдавил он из себя вперемешку со стонами, — но вы должны пообещать защитить меня.

— Ты не в таком положении, чтобы диктовать условия, — сказала Томи, — но я постараюсь сделать для тебя, что смогу. Так кому ты звонил? Кому ты хотел сообщить о профессоре Нанги?

Глаза хорька выпучились так, что прямо-таки вылезали из орбит.

— Зато не так просто, черт побери! — заверещал он. — Этот ублюдок — начальник отдела у вас в полиции. Он захаживал сюда частенько, когда был еще участковым полицейским. Ему удалось обработать меня, чтоб я гарантировал ему свободный доступ к моим девочкам. Что он с ними вытворял — о Господи, волосы дыбом вставали при одной мысли! — это на его совести. Я просто не хотел об этом знать. Но когда с Марико случилось ТАКОЕ, я просто в ужас пришел. Я не хотел, чтобы меня вовлекли в...

— И ты хочешь сказать, что начальник отдела полиции истязал, насиловал и убил Марико? — Томи отдавала себе отчет, что кричит во весь голос, но ей уже было все равно.

Хорек кивнул.

— Д-да. — Марико, подумала она, у тебя никогда не было защитника. Теперь у тебя есть я. Мститель за твою поруганную жизнь. — Кто это был? Кто ее убил? — Она трясла его, как грушу. Кровь бушевала в ее венах. И вдруг словно магниевой вспышкой осветило эпизод, навсегда запечатлевшийся в ее памяти: тусклый свет, душная кладовая в полицейском участке, ее тело, переплетенное с телом. Сендзина. Она зубами впивается в его тело. Вкус крови на губах и...

— Кто убил Марико? Говори, поганый хорек, или, клянусь, я прикончу тебя сейчас же! — Кровавая пелена — застилала ее глаза, скользкая, как угорь, память, ехидно подмигивала ей. Нанги, говорящий: ДОРОКУДЗАЙ... ПОЛУЧАЛ КАЙФ ОТ САМОАСФИКСИЙ ВО ВРЕМЯ ПОЛОВОГО АКТА. ЭТО — ЧАСТЬ ЕГО ФИЛОСОФИИ. ОН РЕГУЛЯРНО ЭТИМ ЗАНИМАЕТСЯ...

— Кто убил Марико? — Снова и снова она била его спиной об осколки стекла, торчащие в дверце шкафа. Кровавая пелена перед глазами все сгущалась, Марико, я отомщу за тебя. Кожа на его шее была затвердевшая, будто шрам от старой раны. И я целовала ее, как безумная. Рана вокруг его шеи.

ДОРОКУДЗАЙ ПОЛУЧАЛ КАЙФ ОТ САМОАСФИКСИИ. ОН РЕГУЛЯРНО ЭТИМ ЗАНИМАЛСЯ...

Начальник отдела полиции, оказывается, тандзян, дорокудзай! Господи, он совращал меня всеми возможными способами, которыми мужчина может совратить женщину: он поручил мне расследовать убийство, которое сам и совершил; подставил меня, как пешку, в своей подлой игре, заставляя следить за Линнером, потому что сам не мог это делать, не вызывая подозрений; овладел мной, как бессловесной кобылой, причем чуть ли не на рабочем месте, где всякие отношения личного характера считаются предосудительными. Он заставил меня преступить все законы общества, законы, которые я сама для себя установила. Он унизил меня, проникнув с помощью своей магии в мое сознание и в мое тело, чтобы высосать из меня все силы. И я была совершенно бессильна перед его натиском, как, наверно, бессильна была бедная Марико.

Унижение, ярость и горе слились в Томи воедино.

— Кто убил Марико? — Вот что он со мной делал. Кожа на его шее была грубая-грубая. Вот что он с ней сделал. — Кто убил Марико? — Использовал нас, как пластилиновых кукол, которым можно придать любую форму. Марико, меня и кто знает, скольких ещё? Боже мой, и скольких еще вот так же...

— Кто убил Марико?

— Омукэ! — заверещал хорек вне себя от ужаса и боли. — Капитан полиции Сендзин Омукэ!

* * *

Когда Киллан покидала здание «Ниппон Кейо» через несколько часов после того, как вошла туда, у Барахольщика даже не возникло сомнений, что делать дальше. Он последовал за ней. Киллан ключиком, которым можно открыть все двери в этом лабиринте, который Икуза построил для Нанги и, более того, куда заманил его.

Ночь была лунная, а воздух неестественно прозрачен и свеж после недели сплошного дождя, сырости и смога. Барахольщику без особого труда удалось идти по пятам за ней до самой Азакузы, где жил Негодяй.

На этот раз ей не удастся отсечь меня от места действия, думал он. Интересная эта птица, Негодяй. Оказывается, он работает в научно-исследовательском отделе «Накано Индастриз». Да ещё и друг Киллан Ороши, в придачу. Что она там такое замышляет? К чему у нее все-таки больше душа лежит: к «Накано» или к «Чиоде»? Надо разобраться.

Барахольщик прошел по коридору. Рядом с норой Негодяя была лестничная клетка, а с другой стороны — другая нора. Прежде всего, он исследовал клетку и, прильнув к стене, за которой обитал Негодяй, приладил к ней подслушивающее устройство. Никакого эффекта. Он потрогал стенку. В ней, наверно, не меньше тонны металлоконструкций, блокирующих передачу звука.

Оставив это дело как безнадежное, он вернулся в коридор. Приложив ухо к двери соседнего кубика, прислушался. Потом приложил подслушивающее устройство. Тишина.

Ему потребовалось около пятнадцати секунд, чтобы открыть замок.

Осторожно толкнул дверь, приоткрыв ее ровно настолько, чтобы проскользнуть внутрь. Темнота и запах свежей краски, сырой штукатурки. На полу что-то навалено, и, как он разглядел при лунном свете, проникающем в комнату через незанавешенное окно, это был голый цементный пол. Очевидно, нора переоборудовалась в ожидании новых жильцов.

Барахольщик приступил к работе. Сев на корточки перед стеной, смежной с квартирой Негодяя, он приладил к ней электронные уши и тотчас же услышал голос Киллан — очень четко, почти без искажения тембра:

— ...и жизнь была бы худа как скучной без тебя, Негодяй. Ты единственный человек на свете, который понимает меня. Я знаю, что все женщины, с которыми я сталкиваюсь в жизни, смотрят на меня сверху вниз, а все мужчины — снизу вверх, только и думая о том, как бы переспать со мной. А ты не такой. Ты слушаешь, что я тебе говорю.

— А потом заваливаю тебя на кровать. — Это был мужской голос, принадлежащий, без сомнения. Негодяю — парню с платиновыми волосами.

Киллан рассмеялась:

— Ты единственный из людей, которому удается меня рассмешить. Это один из твоих талантов. А в компьютерах ты просто гений.

Так же, как и в штаб-квартире «Нами», Барахольщик все аккуратно записывал на пленку, создавая изустную историю Киллан, которой впоследствии ее можно будет накрыть, как бабочку стеклянной банкой.

— Техника у тебя просто потрясающая, — говорила Киллан. — Надеюсь, мы сможем с толком использовать ее. Ты уверен, что этот твой вирус в самом деле такая бяка?

— Еще бы. И даже более того. Это — ИУТИР. Искусственный Универсальный Тактический Интегрированный Разрушитель. Это не просто вирус, а именно разрушитель, — объяснил Негодяй. — ИУТИР уникален тем, что он не только атакует, программное обеспечение компьютеров и путает там все, но и фактически въедается в систему защиты и, вызывая в ней мутации, заставляет ее самоликвидироваться. Чем сложнее защита, тем большая работа выпадает на долю моего вируса. ИУТИР — очень хитрая штуковина, уверяю тебя.

Барахольщик услышал смех Киллан.

— Ты, конечно, гений в своей лаборатории, но не в повседневной жизни.

Когда ты мне в первый раз говорил об этом, тебе и в голову не приходило, как это можно использовать.

— Это верно, — согласился Негодяй. — Я разработал эту штуку сугубо для государственных нужд. Для компетентных органов.

— А пошли они, эти органы, сам знаешь в какой орган! — взорвалась Киллан. — Давай возьмем это дело в собственные руки. Мы с тобой можем сколотить целое состояние. Ты что, не знаешь, что многие из западных конгломератов готовы отдать годовой доход своих компаний, чтобы расправиться с конкурентами? Господи, да на одном только американском рынке мы станем миллионерами!

— Если уцелеем, — вставил Негодяй, — в чем я сильно сомневаюсь. Не нравится мне твоя затея, Киллан. С жизнью не шутят. Кроме того, ИУТИР еще не доведен до ума.

— "С жизнью не шутят!" Нет, вы только послушайте его! — взвилась Киллан. — В следующий раз ты предложишь поговорить о том, а не пожениться ли нам, да не наплодить ли детишек побольше! Может, заодно обсудим, каких пеленок накупим для них? С цветочками или с орнаментом? Умрешь и не воскреснешь!.. Или еще лучше, давай поговорим о пользе «ката» незыблемых законов японского общества!

— Киллан-революционерка! — сказал. Негодяй слегка подтрунивающим голосом. — Революции хороших только в теории. В реальном мире существуют только пародии на них, заканчивающиеся установлением диктаторских режимов того или иного типа. Они даже имени революций не заслуживают. Единственные исключения — те, что произошли во Франции и в Америке.

Барахольщика не очень интересовал этот революционный треп, и он предоставил своей технике регистрировать его, на всякий случай. Куда интересней был тот факт, что этот дружок Киллан Ороши, платиново-волосатый панк по прозвищу Негодяй, а по совместительству гений-компьютерщик, работал, в «Накано Индастриз», на фирме ее отца, и что он разработал вирус, похожий на тот, что атаковал банк данных «Сато Интернэшнл». Может, это было одно из испытаний этого вируса? Микки, эксперт, которому Барахольщик передал дискету с записью той вирусной атаки, сказал, что это необычный вирус. Негодяй назвал его разрушителем. Может, это он и был? Негодяй был очень похож на компьютерного гения, описанного Микки, когда тот рассказывал ему о создателях разных вирусов.

У Барахольщика было четкое ощущение дежа-вю, как будто круг замкнулся: Нанги и Негодяйский ИУТИР в его компьютере, Нанги и Икуза, Икуза и Кен Ороши, Кен Ороши, Икуза и Нанги, Икуза и Киллан Ороши, Киллан и Негодяй. Есть какая-то тесная связь между этими эпизодами, но какая — он не мог понять, и это бесило его. Но связь, несомненно, была, и это заставляло сердце Барахольщика ликовать. Нанги разберется, в чем тут дело. Надо только поскорее передать этот материал ему.

Он был так увлечен всеми этими мыслями, что сначала не обратил внимания на четырехугольное пятно свете, внезапно появившееся на стене, что напротив входной двери. Затем, он со страхом понял, что этот свет мог проникнуть только из коридора, причем только через дверь, — когда ее открыли. Но он ведь точно помнил, что запер дверь, когда вошел сюда!

Свет пропал, как и не бывало. Снова темнота, слегка разбавленная голубоватым лунным светом. И ощущение, что в комнате есть кто-то еще.

Барахольщик не шевелился. Он медленно снял, наушники, оставив магнитофон работающим: пусть записывает все разговоры, ведущиеся в соседней квартире.

Комната была по-прежнему погружена в тишину, если не считать слабых шумов, характерных для любого жилого дома, да еще отдаленных звуков ночного города, просачивающихся сквозь тонкий зазор между оконной рамой и стеклом. И ничего больше.

И все же... Слабый шорох газеты под ногой человека, такой же страшный, как чирканье спички о коробок в помещении, где хранится бензин. Быстрым движением Барахольщик положил подслушивающее устройство у стены, прикрыл его всяким барахлом, наваленным на полу. И затем начал отползать от этого места, как куропатка спешит прочь от гнезда с ее птенцами, чувствуя, что ему угрожает опасность. Инстинкт заставляет ее отвлекать внимание врага на себя, чтобы спасти потомство. Точно так же дело обстояло и с записью событий и дискуссий, собранных Барахольщиком. О них он беспокоился прежде всего, потому что с их помощью нанявший его Тандзан Нанги сможет взорвать преступный мир, угрожающий не только ему, но и будущему всей страны.

Двигаясь бесшумно через комнату. Барахольщик достал из-за пазухи кинжал с восьмидюймовым лезвием. Он сам сконструировал его с помощью компьютера: достаточно удобный, чтобы можно было его прятать под одеждой, и достаточно острый, чтобы быть безотказным оружием в самой отчаянной ситуации.

Барахольщик услышал это прежде, чем увидел. Свист рассекаемого чем-то воздуха заставил его вздрогнуть, и волосы зашевелились у него на голове. Он узнал этот звук и не мешкая, как циркач, покатился колесом в том направлении, где находился атакующий, понимая, что это его единственное спасение.

Тот свист, который услышал Барахольщик, был звуком, который издает «тецубо», когда его пускают в ход. Мгновение спустя, словно подтверждая его догадку, то место, где он только что находился, словно взорвалось, и во все стороны полетели осколки цемента.

Тецубодзютсу — один из видов боевых искусств Японии, в котором используется толстенный стальной прут с набалдашником, покрытым острыми стальными зубьями. Оружие это было изобретено столетия назад для того, чтобы разбивать им стальные доспехи и перебивать ноги лошадям противника. В наши дни тецубодзютсу использовалось только с одной целью — оставить от противника мокрое место. С таким оружием шутки плохи.

Барахольщик вскочил на ноги немедленно ударил невидимого противника. Его рука наткнулась на гору. Этого и следовало ожидать: чтобы эффектно пользоваться тецубо, нужна чудовищная сила. Даже не видя его лица. Барахольщик знал, что человеком, видимо следовавшим за ним по пятам от самой штаб-квартиры «Нами», был Кузунда Икуза.

Удар, нанесенный рукой Барахольщика, был отбит, и он почувствовал, что летит вверх тормашками через комнату. Барахольщик врезался в стену, но через мгновение был снова на ногах и опять услышал свист тецубо. Нырнул вниз, почувствовав, как сверху на него сыплется сухая штукатурка со стены, где тецубо выбило настоящую брешь.

Чтобы избежать «дзуки», то есть потери инерции в бою, Икуза должен был постоянно махать тяжеленным оружием, непрерывно нанося удары. Даже для борца сумо, как Икуза, это весьма утомительное занятие.

Но Барахольщик знал, что долго увертываться в замкнутом пространстве крошечной комнаты ему не удастся. В конце концов он дернется не в том направлении, и Икуза размозжит ему череп. Поэтому ой стремился держаться как можно ближе к противнику, рассудив так, что железное палицей с близкого расстояния нельзя нанести большой урон. Икуза выпустил из руки палицу и попытался сграбастать Барахольщика. Тот уже был готов к этому и врезал ему локтем в брюхо. Согнувшись, он начал круговое движение «дзе-вадза» — в направлении, противоположном ожидаемому противником, и тотчас почувствовал, что колоссальная туша Икузы теряет равновесие. Теперь у меня есть шанс, подумал Барахольщик.

Он выставил вперед левую ногу, изменив ось вращения тела и собираясь завершить дзе-вадза, в результате которого надеялся уронить Икузу на пол. Но тут почувствовал страшный удар по голове.

Он покачнулся, все перед ним расплывалось. Слепо махнул перед собой ножом, не попал, беспомощно развернулся вокруг своей оси.

И вот тут-то Барахольщик и услышал знакомый свист и даже увидел набалдашник палицы в опасной близости от своей головы. Попытался нагнуться, но не успел.

Страшный удар обрушился на него. Время, зыбкое, как огонек свечи, метнулось в сторону и растворилось в вечности. Огонек погас.

* * *

Сендзин притронулся к животу Жюстины и сказал:

— Да ты никак беременна.

С таким же успехом он мог сказать:

— Да ты никак померла. — Кстати, ей даже показалось, что так и прозвучало, но потом она поняла, что услышала эхо своего внутреннего голоса.

— О Боже, — прошептала она, оседая все ниже и ниже. — Какая же я лгунья!

Сендзин ослабил шелковый шнур, поддержал ее, будто экзотическую птицу с поломанным крылом; Он видел ее лицо, освещаемое луной: таинственные глаза, твердый нос, высокие скулы, полные, слегка приоткрытые губы, волосы, кажущиеся в полутьме куском савана, падающего на грудь, подымающуюся и опускающуюся от дыхания. Лунный свет омывал сверху Сендзина и Жюстину, и их четкие тени падали на крыльцо — удлиненные, таинственные, напоминающие скорее гуманоидов, чем крылатых ангелов.

Этот свет пришел издалека, пробираясь сквозь межзвездные пространства, — доисторический свет, хотя трудно сказать, какая из доисторических цивилизаций породила его. Но Сендзин понимал, что этот свет обладает силой и властью, потому что представляет эту цивилизацию.

— Я все время лгала мужу, и даже тебе успела наврать, сказав, что я лечилась у Хони от ненависти к себе самой. Конечно, я действительно ненавидела себя, но и все. Я была — как бы это сказать, чтобы ты понял? — я не хотела взрослеть. Я боялась взрослеть. Я жила в одном доме с моей матерью — с женщиной, от которой давно ушли и жизнь, и силы. Ясно, что, родив нас с сестрой, мать дала нам не только жизнь, но и снабдила вечным дефицитом жизненной силы.

Она состарилась до времени, покрылась морщинами, вечно была усталой, постоянно жаловалась на болезни — мигрени, ломоту в боках, судороги — и редко принимала участие даже в элементарных семейных мероприятиях вроде завтрака, она, всегда спала в разных комнатах с отцом. Говорила, что от тяжести его тела матрас проседает и от этого у нее икры сводит судорогой.

Она редко посещала вечеринки и семейные торжества, не пришла даже на мой выпускной вечер в школу, послав вместо себя двух слуг, думая, очевидно, что количеством можно компенсировать нехватку качества; Я уж не говорю о похоронах — это такая эмоциональная нагрузка! — или о посещении больных родственников.

Можешь ли ты себе представить, чтобы девочка, выросшая в такой атмосфере, думала когда-нибудь о том, чтобы завести ребенка? Все, что открывалось моему воображению, — это был образ матери, увядшей, бледной, прикованной к постели, страдающей от болезней, которые женщины вдвое старше ее только начинают ощущать на себе.

Хони внушала мне, что я другая, чем моя мать. Но этого было недостаточно. Я изо всех сил старалась выработать в себе желание взрослеть, стать в свой черед матерью. Но, Боже, это было нелегко. Я изводила себя годами, слез пролила Бог знает сколько. В конце концов, кажется, убедила себя, что я не превращусь в свою мать. Приехав сюда, в Японию, я забеременела, но дочь умерла. Я прошла сквозь боль утраты, как взрослая женщина. Я стала гордиться собой. Когда мой муж серьезно заболел, я поддерживала его, чувствуя свою силу.

И вот теперь, когда я опять беременна, я не знаю, хочу ли я ребенка. Я опять, как в юности, страшусь ответственности. Будто я вновь в кабинете Хони, трепещущая от ужаса при мысли, что становлюсь моей матерью. Все опять вернулось. Я снова чувствую, будто становлюсь моей матерью, что я не способна нормально родить и стать нормальной матерью. Не хочу!

Тело ее сотрясалось от рыданий, и Сендзин молчал, придерживая ее за плечи. Я тоже ненавидел мать, думал он. Только моя сестра знала об этом и никак не могла понять, пока я не объяснил ей, и не словами, а делом. Такая строптивая, своевольная девчонка. Привыкла добиваться всего, чего хочет. Но со мной такие штучки не пройдут. Я пытался отучить ее от своеволия, но не очень успешно. Пришлось прекратить уроки. Понял, что она скорее сломается, чем согнется. Ее духа не изменить, хотя он несовершенен. Вот мать бы я изменил, если бы мне была предоставлена такая возможность. Она, как эта женщина, тоже была слабой, ущербной. Лекарство, причем самое радикальное, пошло бы ей на пользу. Все, кто знал ее, говорили то же самое.

Вся моя жизнь была посвящена тому, чтобы воспитать в себе силу и несгибаемость во всем: Я не могу позволить себе роскошь даже секундной слабости. Меня даже в дрожь бросает при мысли, что во мне живет частица матери. Интересно, слабость переходит по наследству через гены или проходит через пуповину в виде яда?

Чувствуя груди Жюстины, прижимающиеся к его мускулистой груди, ощущая ее бедра и губы, Сендзин ничего не чувствовал, как не чувствовал ничего, глядя на обнаженное тело Марико, танцовщицы из «Шелкового пути», как не чувствовал ничего, соблазняя в собственном кабинете Томи, как не чувствовал ничего, входя в бесчисленных женщин, населяющих его прошлое, как дорожные знаки в чужедальней стране. Только думая об Аха-сан, он мор возбудиться при прикосновении к женскому телу.

Очнувшись от своих мыслей, он услышал шепот Жюстины:

— Спаси меня. О, спаси меня! — и задрожал от желания, как если бы она шептала: «Возьми меня».

Потому что он думал о своей матери, с которой он делился всем: силой, греховными мыслями, наказаниями, страхами слабости, судьбой. И желание, как боль, захлестнуло его.

Жюстина лежала так близко, что Сендзин ощущал тепло ее грудей, слышал биение ее сердца. Ее лицо было повернуто к нему. Свет звезд мерцал в волосах, лунный свет серебрил нежную кожу на шее.

Обхватив бедра Жюстины своими мощными ногами, Тандзян начал опять затягивать у нее на шее шелковый шнур. Она попыталась вскрикнуть, но не смогла. Ее губы блестели в лунном свете. Ему показалось, что они в крови, как у волчицы, воющей на луну, и он понял, что ему хотелось влить ее жизнь в себя, как он пытался делать, всасывая шепот Марико в момент ее смерти. Это же он пытался делать со всеми своими женщинами. Обладать ими в полном смысле этого слова.

Потому что он не мог обладать своей сестрой в такой же мере, а для него только этот способ мог заполнить то страшное место внутри него, где наслаждение было болью, а боль — наслаждением.

— Наслаждение и боль, Инь и Янь, свет и тьма, — хрипло шептал Сендзин. — Все это ложная реальность. Кшира раскрыла мне истину: наслаждение и боль едины, и момент их единения лежит вне этого мира, ведя к состоянию более высокому, чем экстаз. — Его жаркое дыхание обжигало ее щеки. — Я обещал показать тебе это на примере. Я хочу, чтобы ты поняла...

Сендзин потянул ее за юбку, грубо разорвал белье. Глаза Жюстины открылись от ужаса, заполняя пространство лица, как река в период дождей выходит из берегов, затопляя окрестные поля. Ее ужас сочился через поры, как пот, и его особый запах заставил затрепетать его ноздри. Член у Сендзина был как каменный, он совсем его не чувствовал. Жесткий и онемевший. Сендзин думал об Аха-сан. Не только о Жюстине. О сестре тоже. Сестра, обладание. Шнурок врезался в шею Жюстины все глубже. Шея покраснела и начала раздуваться. Он еще сильнее затянул петлю, вздутие увеличилось, И Сендзин чуть не завыл от переполнявшего его желания.

Он еще сильнее потянул за шнурок, еще сильнее перекрывая доступ кислороду, и ее голова повернулась к нему. Глаза выпучились в своих орбитах, из уголков рта потекла слюна, бедра колыхались, дразня его пульсирующий член. Сендзин сгорал от желания. Никогда в жизни оно не было таким невыносимым, таким свирепым. Трепеща от нетерпения, он полез на нее, как вдруг совершенно непрошеная мысль остановила его: она же, дура, умрет, так и не сказав... Он вспомнил, что она ему нужна в другом, не в этом — и его горячая сперма, отчаявшись выйти более достойным образом, пролилась без толку.

Сендзин зарычал, как дикий зверь, лицом вперед упав на Жюстину. С рыданием он размотал шнур на ее шее, и перед его помутившимся взором в ее лице проступали черты и Аха-сан, и его сестры: они все слились в его сознании в одно, потому что они были нужны все три.

Затем три образа, задрожав, разлетелись в стороны. Сендзин с нежностью целовал уже почерневшую полосу на шее, лизал ее языком, чувствуя солоноватый вкус кожи.

Он приподнял голову Жюстины и подложил под нее свой локоть, чтобы унять боль.

— Ты мне должна сказать, — хрипло прошептал он. — Я должен знать, что твой муж, ниндзя, сделал с изумрудами, которые он забрал из шкатулки. — Он был уверен, что Жюстина слышит его, и, приложив губы к самому ее уху, заговорил: — Дума, дума! Вот ниндзя стоит в своем спортзале со шкатулкой в руках. Вот он вынул изумруды из нее. Ты видишь, как они мерцают на свету. Говори мне, что он с ними делает. Говори!

Жюстина, слегка приоткрыв глаза, подняла голову, ошалевшую от Тао-Тао:

— Мне кажется... я вижу... что-то...

— Что? Что?? — Но Сендзин понимал, что сейчас он от нее ничего не добьется. Ничего из нее криком не выудишь. Надо терпеливо...

Он глядел в ее бледное, все в капельках пота, лицо. Но скоро. Пусть пока посидит в лунном сиянии. Надо развязать ее. Пока.

* * *

Шизей, одетая в свой новый шикарный костюм от Луи Феро, который подарил ей Дуглас Хау, закрыла дверь дома на Фоксхолл-роуд, где она временно проживала, легко сбежала по ступенькам к черному «Ягуару», который стоял у крыльца в ожидании ее.

Брэндинг сам сидел за рулем. Хотя у него был шофер, большой специалист выбираться из пробок в часы пик, который возил его на Капитолийский холм или даже дальше — в Пентагон, в то время как Брэндинг просматривал свои бумаги, сидя на заднем сиденье, в свободное от работы время он предпочитал водить машину сам, наслаждаясь бархатным рычанием мотора.

— Ты выглядишь просто сногсшибательно! — восхитился он, когда она садилась рядом с ним на кожаное сиденье. — С такой и показаться не стыдно.

— Так какой сюрприз ты приготовил для Хау? — нервно спросила Шизей.

Брэндинг засмеялся, посылая машину вперед. В вашингтонские сумерки.

— Ты наверняка знаешь генерала Дикерсона, любимого пса нашего сенатора в Пентагоне. Ну, тот, который лает таким хриплым басом? В общем, минут двадцать назад, когда Хау облачился в смокинг, чтобы ехать на этот банкет, ему позвонил генерал. Но, знаешь, один из моих секретарей умеет точно имитировать голос Дикерсона. Так что не исключено, что это он позвонил сенатору двадцать минут назад. Но кто бы то ни был, этот парень сообщил Хау, что в Джонсоновском институте произошла серьезная утечка информации. У Хау, естественно, сразу же потекли слюнки от предвкушения жареного. Жадины обычно легко предсказуемы.

Генерал — а может быть, и не генерал — настаивал, что им надо срочно встретиться в дебрях Мэриленда, куда эта информация утекла прямым путем.

Брэндинг опять засмеялся.

— Так что у Хау поездка туда займет примерно часа полтора, а может, и больше, поскольку шофера он отпустил и вести машину придется самому. С час он прождет там, мучительно думая, не перепутал ли он время встречи или не задержали ли генерал по дороге. Ну, а потом девяносто минут на дорогу домой. К тому времени банкет благополучно подойдет к концу.

Было почти восемь вечера, наиболее неприятная часть времени пик позади, уже зажигаются прожектора, освещающие памятники славного прошлого Америки. Самое волшебное время, думал Брэндинг. В Нью-Йорке его встречают на пути в какое-нибудь шоу на Бродвее, в Париже — на пути в «Гранд-Опера», в Токио — в сверкающий огнями ресторан в Роппонги.

Здесь, в Вашингтоне, они направлялись в место, при одной мысли о котором у Брэндинга начинало сильно стучать сердце, — в Белый дом. Интересно, будет ли он когда-нибудь сидеть в Овальном кабинете, принимая поздравления с избранием, на высший пост в стране? Ведь именно с такой мысли началось его продвижение по коридорам власти.

Он знал: если ему удастся провести свой законопроект относительно АСИКСа к следующим выборам, до которых оставалось менее двух лет, — он сможет выставить свою кандидатуру.

— Кок — говорил ему Лес Миллер, председатель Республиканской партии, — давно у нас не было человека с твоим магнетизмом. Твой законопроект — последний штрих, завершающий твой политический портрет. Даже самый консервативный сукин сын должен будет признать, что ты — наша лучшая кандидатура на сей день. Боже, эта партия была основана не для того, чтобы ею руководил больший «демократ», чем даже сами лидеры Демократической партии.

Твоя последняя речь произвела большое впечатление в сенате. Все слушали, разинув рты. Все партийные боссы увидели в ней новую платформу, на которой нам можно сплотиться как партии твердых принципов, с которой шутки плохи. Пора подумать о том, чтобы выставить твою кандидатуру на следующих выборах. В наши дни хорошая организация равносильна наполовину одержанной победе. Чем скорее ты дашь согласие баллотироваться, тем скорее я заведу нашу партийную машину и сам поведу ее тебе на помощь. Я в тебя верю. Кок.

— О Боже, — спохватилась Шизей, — я забыла сумочку. Вечно я ее забываю, наверное потому, что терпеть не могу, когда у меня в руках что-нибудь мешается.

— Нет проблем, — откликнулся Брэндинг, делая разворот. — Если мы опоздаем, твое появление произведет еще больший эффект.

Шизей повернулась и посмотрела не него в упор.

— Я думаю, этого ты меньше всего хочешь.

— Но ты сама взгляни на себя, — сказал он. — В этом, наряде ты очаруешь даже слепого. — Он тряхнул головой, подъезжая к обочине ее дома. — От стратегии нет никакого проку, если ее не менять. Я сменил свою. — Он увидел озадаченное выражение ее лица и крепко поцеловал в губы. — Иди, возьми свою сумочку. А то мы так и будем сидеть тут и не узнаем, чем окончится сегодняшний вечер.

Шизей поднялась по ступенькам, достала ключ, открыла дверь и исчезла в глубине дома.

В фойе она положила ключ в кармашек и сняла туфли на высоком каблуке. Оставшись в одних чулках, бесшумно поднялась по лестнице, направляясь в свою спальню.

В холле на втором этаже было темно. Дверь в спальню была приоткрыта, и сквозь узкую щель в холл струился свет.

Держась в тени высоких перил из красного дерева, Шизей проскользнула мимо приоткрытой двери, даже не заглянув в комнату. Она прошла в соседнюю комнату, которая соединялась с ее спальней через роскошную ванную.

Через эту ванную она и вошла в свою спальню, предварительно осторожно заглянув через щель в двери. Оттуда открывался вид на всю комнату: кровать, туалетный столик, на мраморной крышке которого лежала ее сумочка. Как раз там, где она ее оставила. Она увидела, что ящики старинного комода вынуты и торопливо поставлены один на другой, а их содержимое свалено в кучу на персидском ковре перед кроватью.

Дэвид Брислинг рылся в ее шкафу, двигая туда-сюда платья на вешалках. Скоро он доберется до коробок с туфлями, одна из которых заключала в себе не туфли, а компьютер, наушники, подслушивающие устройства и прочее.

Она прошла через спальню так бесшумно, что и дикий зверь не учуял бы её приближения. Только ее тень упала на полированный дубовый пол, заняв почти всю его половину: освещение было сзади.

Когда она уже почти вплотную приблизилась к Брислингу, он повернулся к ней. Она одновременно увидела его лицо и дуло пистолета, направленное на нее.

Шизей препоручила контроль за своими движениями Кшире: сознание уже заполнила Пустота, континуум звука и света, который есть Кшира.

Ее торс изогнулся, левая нога вскинулась вверх, и ее напряженный, как сталь, носок ударил в болевую точку на руке Брислинга, где нервные узлы и вены переплетаются вместе.

Рука его тотчас же онемела, и команда, посланная мозгом указательному пальцу, чтобы тот нажал курок, так и не дошла до адресата.

Пистолет вылетел из разжавшихся пальцев, а Шизей, снова опустившаяся на пол, сцепив обе руки, ударила его снизу в подбородок, используя не только силу рук, но и всю силу, поднимающуюся из ее бедер и нижней части живота.

С леденящим воплем КИА (не только боевой клич, но сам по себе вид боевого искусства) Шизей затем ударила Брислинга по голове с такой силой, что череп разлетелся, как яичная скорлупа, ударившись о край шкафа.

Только потом, когда все закончилось, Кшира отступила, оставив на полу Шизей — девушку, которую любил Коттон Брэндинг. Она несколько раз моргнула, озирая взглядом поле боя, а одновременно пробегая в уме все пункты плана дальнейших действий. С удовольствием вспомнила рассказ Брэндинга о том, где сегодня находится Хау. Комар носу не подточит! Она подняла телефонную трубку, завершая приготовления. Четыре минуты спустя она садилась в черный «Ягуар» рядом с Брэндингом.

— Извини, что заставила ждать, — прощебетала она. — Я уже начал волноваться, — сказал Брэндинг, включая передачу. — Я что-то слышал, даже не знаю что. Хотел уже вылезти из машины и идти за тобой.

— Ерунда, — откликнулась Шизей, наклоняясь к нему и целуя в губы. — Мой босс позвонил, когда я уже уходила. Хотя телефон, был на автоответчике, я почему-то сняла трубку. Кстати, он просил меня поблагодарить тебя от его имени за ТО, что берешь меня на банкет. Так бы мне туда нипочем не попасть, а ведь это такая прекрасная возможность пообщаться с нужными людьми.

— Хорошо, — сказал Брэндинг, улыбаясь; — Теперь ты с полным правом можешь говорить, что я внес свою лепту в защиту окружающей среды.

— Конечно, кое-что ты сделал. Кок. Но не думай, что этого достаточно. И до тех пор не будет, пока экология не перестанет быть ругательным словом в устах американских, политиков.

За затемненными окнами машины северо-западный район Вашингтона, больше всего известный туристам всего мира, сверкал огнями, как ожерелье в миллион долларов. Но Брэндинг знал, что это всего-навсего фокус иллюзиониста. За парадным фасадом скрывался высокий уровень преступности, безработица и нищета, особенно заметная среди черных граждан этого великого города. Этот Вашингтон шипел, как электрический, чайник, оставленный без присмотра, угрожая перегореть.

Навстречу им пронеслась полицейская машина, сверкая вращающимися на крыше маяками, завывая сиреной, как бы давая наглядное подтверждение его мыслям. Но в этот вечер Брэндинг хотел хоть на время отключиться от неприятных реалий.

— Что привело тебя в ряды защитников окружающей среды? — спросил он.

— Убийство, — ответила она, чувствуя, что Брэндинг смотрит на нее краем глаза. — Слишком много китов погибает с гарпуном в спине, слишком много тюленей падают мордой на окрашенный кровью лед, а люди добивают их дубинками. Мы отравили ядовитыми отходами производства наши ручьи, реки, океаны. Я хотела сделать хоть что-то. Мне было очень важно чувствовать свою причастность к хорошему делу.

Брэндинг думал о жизни Шизей, о том, как сумасшедший художник Задзо терзал ее, пытаясь сделать из нее демоническую женщину. Но Шизей не поддалась, сумев преодолеть свое прошлое, стать сильной женщиной, действительно причастной к хорошему делу. Брэндинг почувствовал, что его душа наполняется гордостью за нее.

Банкеты такого рода — это мероприятия, где единственно приемлемым языком общения можно считать язык дипломатической беседы и совещания с занесением всех высказываний в протокол. Брэндинг был искусен в обоих наречиях и скоро оказался в центе одной из немногих групп оживленно спорящих, смеющихся и позирующих перед фотокамерами людей.

Он постоянно держал в поле своего зрения Шизей; как она скользила от одного дипломата к другому, прислушиваясь к одним, заставляя слушать других. Дипломаты важно кивали головой, улыбались, а в конце беседы вручали ей свою визитную карточку, как будто пожертвование на алтарь какой-нибудь языческой богини.

Через час после их прибытия Брэндинг отвел ее в сторонку, подмигнул.

— Весело? — спросил он. — Полезно, — ответила она.

— Это заметно. — Брэндинг тоже проводил время с пользой. Все крупные деятели Республиканской партии были здесь, вовлекли его в общий разговор, шутили, а потом неизменно переходили к вопросу о его законопроекте, обещая поддержку.

Единственным диссонансом на общем мажорном фоне прозвучал разговор с Тришией Гамильтон, женой Бада Гамильтона, сенатора от штата Мэриленд. Как герольд, возвещающий о приближении вражеской армии, она приблизилась к нему.

— Вы меня будете сопровождать к столу, — провозгласила она.

На ней был строгий вечерний туалет, который, наверное, стоит целое состояние, но тем не менее старил ее минимум на десять лет. Ей никак нельзя было сейчас дать ее пятьдесят три года.

Глаза этой валькирии сверкали, когда она оглядывала Шизей хищным взглядом, отличающим многих жен вашингтонских политиков.

— Какая очаровательная девушка, — пропела Тришия тоном, заставляющим интерпретировать ее высказывание как «Какая очаровательная тварюга».

Брэндинг засмеялся. У него было слишком хорошее настроение, чтобы, позволить этой сучке портить его. — И неплохо одевается к тому же, — сказал он.

— Превосходно, — Тришия одарила его медовой улыбкой, и они направились в столовую. — Превосходный костюм. От Луи Феро, если не ошибаюсь.

— Понятия не имею, — ответил Брэндинг. — Но мне он нравится.

— И мне тоже, — заверила его Тришия самым ядовитым тоном. — Только, странное дело, что-то в нем есть очень знакомое, хотя не так много костюмов от Луи Феро попадает в наши края. Один только душка Сакс привозит их время от времени, да и то только по одной штуке каждого размера. Я недавно была у него сама, присматривала для себя что-нибудь и, держу пари, видела там именно этот костюм, — г Она придвинулась ближе к Брэндингу. — Да, это был он. И, что самоё интересное. Кок, его покупал сенатор Хау. Дуглас, конечно, не заметил меня: слишком торопился. Гнусный тип, не правда ли? От одного его вида у меня мурашки по телу.

Брэндинг отстранился от нее.

— Что бы вы там ни говорили, не думаю, что это был единственный костюм от Луи Феро во всем Вашингтоне. Не понимаю, на что вы намекаете, Тришия?

— Я? Да я просто развлекаю вас, Кок. — Как ни старался он выбросить из головы, что сообщила ему Тришия Гамильтон, разговор явно испортил ему настроение во время обеда. Он все думал о нем, а после обеда не мог вспомнить, что он ел и о чем разговаривал с соседями по, столу. Президент произнес речь, а потом и западногерманский канцлер тоже выступил, но Брэндинг не слушал их.

По дороге домой он все время молчал, и Шизей не выдержала, притронулась к его руке и спросила:

— Что-нибудь случилось. Кок?

Он подумал тогда, а не спросить ли ее прямо, откуда у нее костюм от Луи Феро? Сама купили или это подарок? Он даже рот открыл, но в последнее мгновение удержал себя. Дело в том, что он не хотел услышать от нее ответ, который, возможно, будет ложью.

— Ничего, — коротко ответил он То, что Тришия Гамильтон сказала ему, «развлекая», совсем выбило его из колеи. Тришия была сплетницей, без сомнения, но только в том смысле, что она любила посудачить о других людях, потому что ей казалось, что, демонстрируя свои знания такого рода, она находится в центре событий. Но она передавала только проверенные факты, предоставляя другим вашингтонским женам прибегать к полуправде и прямой клевете.

Уж если Тришия сказала, что она видела, как Дуглас Хау покупал этот костюм, значит, так оно и было.

Сначала от пытался придумать какое-нибудь объяснение безобидного характера, но скоро оставил эту затею, как глупую и непродуктивную. Потом стал разрабатывать версию о Шизей и Хау как партнерах, но ни к чему не пришел. Ни за что на свете он не мог себе представить, чтобы его Шизей путалась с таким подонком. Что-то здесь не клеится. Или Шизей великая актриса.

Он остановил машину у ее дома, но не стал глушить двигатель.

— Ты что, не зайдешь? — спросила Шизей.

— Не сегодня. — В тишине ночи урчал, мотор, как бы материализуя барьер между ними, которого не было, когда этот вечер начинался. Улица была пустынна. Выгнутые шеи уличных фонарей, льющих свой неяркий свет. Тень от ветки вяза падает на длинный капот его «Ягуара».

Шизей положила руку ему на плечо.

— Кок, в чем дело? У тебя совсем переменилось настроение"

Он на мгновений закрыл глаза.

— Устал. Хочу домой.

— Пожалуйста, Кок, — попросила она. — Зайди хоть на минуту. Неужели такой прекрасный вечер кончится именно здесь? — Брэндинг немного подумал, потом выключил двигатель. Войдя в дом, Шизей первым делом включила свет, где только можно. Брэндинг следил за этим ритуалом, думая, что вот так ребенок, просит побольше света, когда ему ночью приснится кошмар.

— Выпьешь?

— Пожалуй, нет, — отказался Брэндинг. Он так и не сел, войдя в дом. Все стоял посреди комнаты.

— Ради Бога, Кок! Скажи мне хоть, о чем ты думаешь?

— Сам не знаю, о чем, — ответил он. — Пока не знаю.

— Тебе не терпится уйти, — заметила она как бы вскользь. — У тебя это на лице написано.

— Это не так.

— Не лги мне, — сказала Шизей.

Брэндинг хотел как-то отреагировать, но поперхнулся собственными словами. ОНА обвиняет ЕГО во лжи! Он особенно разозлился потому, что он ведь действительно солгал.

— Как ты смеешь обвинять во лжи меня, изолгавшаяся сучка! — заорал он внезапно. — Лучше скажи, откуда у тебя этот костюм, — Большими шагами он направился к выходу.

Сердце Шизей замерло. Значит, все-таки раскопал, что костюм от Луи Феро — подарок Хау? Как это ему удалось сделать?

Брэндинг слышал, как она окликала его по имени. Потом зазвонил телефон. Не оборачиваясь, он вышел за дверь, Ноля у него не сгибались, мышцы так и ходили ходуном под кожей.

Шизей подняла трубку, крикнула:

— Кто? — и у нее перехватило дыхание: она узнала голос брата.

— Сендзин, — прошептала она, — мне кажется, мы договорились...

— Договор аннулируется, — бросил Сендзин.

— Но ты ставишь под угрозу все, что нам...

— Помолчи!

— Да скажи мне толком, что случилось?

— Случилось невообразимое. Мне нужна твоя помощь, — голос Сендзина урчал, как перегревшийся мотора готовый взорваться. — Так складывается жизнь.

— Что ты мне...

— Сегодня вылетаю, — оборвал ее Сендзин. — Мне надо срочно в Вест-Бэй Бридж, на Лонг-Айленде. — Он назвал адрес и прибавил: — Встретимся там. — Шизей хотела что-то сказать, но связь уже оборвалась. Она положила трубку и вздрогнула не сознавая, что делает, стояла и крутила на пальце кольцо с большим изумрудом.

А Брэндинг тем временем садился в машину. Включая двигатель и выезжая на проезжую часть, он заметил, что его руки дрожат. Стук сердца причинял ему почти физическую боль. Как бы ему сейчас помог совет жены! Она всегда знала, где право, где лево и, образно говоря, кто с кем спит.

Всегда знала.

Мысль о том, что Шизей подослана к нему Дугласом Хау, чтобы подорвать его репутацию и погубить его любимый законопроект, была просто невыносима. До этого момента Брэндинг не хотел признаваться даже самому себе, что любит Шизей. Теперь он вынужден был признать, что она сломила его систему защиты и проникла так глубоко в его душу, как никому — даже Мэри — не удавалось проникнуть. То, что она его могла так надуть, не укладывалось в голове.

У него было ощущение, что весь мир вывернулся наизнанку, что ярлыки, которые были у него заготовлены на всех людей на земле, оказались абсолютно бесполезными. Он чувствовал себя как ребенок, который обнаружил, перейдя в другую школу, что знания, доставшиеся ему тяжким трудом в старой школе, никуда не годятся. Более дурацкого ощущения и придумать невозможно.

Он знал, что его пуританская кровь не позволит ему теперь даже выслушать ее оправдания из-за боязни, что любовь к ней помешает ему теперь отделить правду от лжи.

Гораздо легче просто заклеймить её. Он услышал слова его матери, будто она сидела с ним рядом в «Ягуаре», призывающие его быть бдительным к проискам Сатаны: ОСТАВАЙСЯ ВСЕГДА НА УЗКОЙ ТРОПЕ, НА КОТОРУЮ ТЕБЯ ПОСТАВИЛ ГОСПОДЬ. — И НИЧЕГО ПЛОХОГО С ТОБОЙ НЕ СЛУЧИТСЯ.

Вращающиеся красные и синие огни, которые он увидел в зеркале заднего вида, заставили его вздрогнуть. Требовательный звук сирены приказывал остановиться. Брэндинг подрулил к бортику. Белая с синей полосой полицейская патрульная машина почти уткнулась носом в его бампер. Во вспышках красно-синего света он видел две темные фигуры на передних сидениях.

Брэндинг сидел, все еще во власти своих тяжелых мыслей. Долгое время ничего не происходило. Наконец дверца в полицейской машине со стороны водителя открылась, и вышел полицейский в форме. Его напарник остался в машине.

Брэндинг опустил стекло, услышав тяжелые шаги по асфальту. Огромного роста полицейский, наклонился к окошку и посмотрел на него сквозь темные очки. Брэндинг подумал, как можно видеть что-либо ночью в таких очках?

— Ваши права и техпаспорт, пожалуйста.

— По-моему, я ничего не нарушил, — сказал Брэндинг. Полицейский никак не отреагировал, и Брэндингу ничего не оставалось, как подать ему документы. При этом он заметил, что тот взял их левой рукой: правая лежала на рукоятке пистолета.

Сделав знак своему партнеру, полицейский сказал:

— Боюсь, я должен попросить вас открыть багажник, сенатор.

Брэндинг опешил.

— Что? — Полицейский отступил, на шаг от машины. — Пожалуйста, выходите, сенатор. — Брэндинг вылез из машины и пошел открывать багажник. Полицейский следовал за ним. Тем временем и его напарник приблизился. Заметив в его руке ружье 12-го калибра, Брэндинг не выдержал и осведомился. — Могу я спросить, что все-таки происходит?

Полицейский с ружьем повторил просьбу первого:

— Откройте, пожалуйста, багажник.

Пожав плечами, Брэндинг открыл багажник и отступил на шаг. Первый полицейский зажег фонарик и посветил внутрь. Странный, неприятный, тошнотворно-сладкий запах распространился в ночном воздухе.

Полицейский ахнул:

— Господи Иисусе! — Брэндинг услышал щелчок: это второй полицейский взвел сразу оба курка на своем ружье. Заглянув в багажник, Брэндинг обомлел: там лежало скрюченное тело. Фонарь высветил засохшую кровь, разбитый вдребезги череп, бледное лицо трупа. Тошнота подступила к горлу Брэндинга.

Мать ему говорила, СОЙДЁШЬ С УЗКОЙ ТРОПЫ — И ВСЕ ДОБРОЕ, ЧТО Я СЕЙЧАС ВИЖУ В ТВОЕЙ ДУШЕ, ЗАСОХНЕТ И УМРЕТ.

Великий Боже, думал он в полном шоке, я знаю этого человека. Это Дэвид Брислинг, личный секретарь Дугласа Хау.

* * *

Высоко в горах обросший бородой Николас в который уже раз брал приступом Черного Жандарма. Он переживал наяву свой навязчивый сон о пшеничном поле: искал следы на черной влажной земле. Наконец нашел. Голос, который разговаривал с ним, был голосом его памяти. Но в первый раз, когда он его слушал, он ничего не понял, потому что его дух был отягощен.

Как говорил Канзацу, не «широ ниндзя» тяготил его дух: «широ ниндзя» — это только симптом болезни. Он был очень болен тогда, когда тандзян напал на него. Он и сейчас все еще оставался «широ ниндзя», хотя уже начал понемногу понимать язык акшара. И еще он кое-что понял: ни Канзацу, ни кто-либо еще не в силах излечить его.

Никто не может дать ему избавление от «широ ниндзя», потому что это есть состояние психики, изменить которое он может, только излечившись сам. Тем не менее, он уже замечал, что постепенно восстанавливает технику владения боевыми искусствами. Значит, излечение продвигалось.

— "Широ ниндзя" — это одно, — говорил Канзацу однажды после тренировки, рассматривая его шрам на голове, — а твое состояние — это совсем другое.

— Почему? — спрашивал Николас. — Главный симптом «широ ниндзя» — потеря памяти.

— Все это так, — сказал Канзацу. — Но твоя проблема заключается не в потере памяти, а в невозможности добраться до нее. Акшара уже начала освобождать твой дух, но полное владение ниндзютсу, а особенно — «лунная дорога», все не возвращается. Поэтому я полагаю, что в твоей болезни есть и органический компонент.

— Вы хотите сказать, что возможность вернуть память блокируется физическими причинами?

— Вот именно. Я полагаю, что-то с тобой сделали во время операции.

Холодок пробежал по спине Николаса.

— Вы хотите сказать, что хирург отрезал что-то там такое, что не следовало? — Предположение, что какая-то частица его мозга навсегда утратила возможность функционировать нормально, испугало его.

— Нет, не то, — мгновенно ответил Канзацу, как будто ожидая, что тот выразит такое опасение. — Вероятность утраты именно той части мозга, которая ответственна за память таких специализированных вещей, настолько незначительна, что ее можно не принимать в расчет. — Канзацу сидел совсем неподвижно. Его глаза были похожи на пару черных воронов на скошенном осеннем поле: что-то в них было одновременно и грустное, и впечатляющее, — Но что-то в ней преднамеренно нарушено. Вот о чем я говорю. — В напряженном молчании Николас слышал стук собственного сердца, в ушах гремела оглушающая симфония страха. — Но хирург... — Возможно, он не сам это сделал, — перебил его Канзацу, — но причастность его к этому не подлежит сомнению. — Николас вспомнил выражение лица залитого кровью д-ра Ханами, его все переломанное тело, лежащее на тротуаре. — Хирург, который оперировал меня — сказал он, — был выкинут из окна своего кабинета. — И затем Николас рассказал Канзацу все, начиная с момента, когда д-р Ханами произнес свой приговор, кончая нападением на него тандзяна в кабинете доктора полгода спустя.

— Ну вот, теперь все становится на свои места, — сказал Канзацу. Он достал анатомический атлас, открыл его на странице, где были изображены полушария мозга. — Давай начнем все по порядку. Как ты мне сам сказал, твоя опухоль находилась около второй, темпоральной извилины. Вот здесь. Это как раз над ребром желудочка мозга. — Он указал на рисунок.

— Тандзян знал, что человеческий мозг представляет из себя нечто подобное компьютеру, где миллиарды функций сосредоточены в особых ячейках. Некоторые участки мозга, например, ответственны за механизмы памяти. Эта область невелика. Она находится как раз в районе этого ребра желудочка. Анатомы называют его гиппокампусом.

— Но моя опухоль была как раз выше гиппокампуса, — возразил. Николас. — Возможно, скальпель д-ра Ханами просто чуть-чуть ошибся, резанув немного вбок и выше.

— Такого быть не может, — сказал Канзацу. — Этот участок мозга настолько ниже того места, где была твоя опухоль, что я не верю, чтобы квалифицированный хирург мог случайно задеть его скальпелем. Нет, это было сделано нарочно.

Канзацу полистал книгу, нашел комментарий к таблице.

— Гиппокампус является главным хранителем памяти, потому что его клетки богаты молекулами особого вещества, которое ученые называют рецептором метил-аспартита, потому что этот препарат используется для обнаружения этого таинственного вещества, накапливающего и кодирующего информацию. Оно функционирует лишь в том случае, если нейроны могут свободно соединяться. Но если помешать этому контакту, механизм памяти нарушается. Именно это и происходит с тобой, но нельзя назвать это потерей памяти.

— Так что же происходит со мной? — спросил Николас.

— Я могу высказать предположение, — ответил Канзацу. — Однако основанное на научных знаниях. Мне кажется, что когда твой хирург удалял опухоль, в твой гиппокампус была внедрена чешуйка органического происхождения, покрытая препаратом, тормозящим работу рецептора метил-аспартита.

— Но почему не все функции памяти нарушены, а только те, что связаны с ниндзютсу?

— Точно так же, как человеку удается затормозить, то есть ослабить боль только в тех точках, где эта боль возникает, так и здесь торможение коснулось больше всего той памяти, которой ты больше всего дорожил. Ты ведь вбил себе в голову, что ты белый ниндзя и больше всего боялся забыть свое искусство, — объяснил Канзацу. — Но думаю, что тебе будет трудно, если не вовсе невозможно вспомнить сейчас также некоторые наиболее глубоко спрятанные в памяти и дорогие эпизоды детства.

Николас попытался. Действительно, он не смог вспомнить многих моментов. Было неприятное ощущение, что воспоминания эти у него есть, только он не может до них добраться и вытащить на свет Божий.

Николас беспомощно потряс головой.

— Но д-р Ханами не мог этого сделать. Это мог сделать только дорокудзай. С другой стороны, остается непонятным, почему доктор позволил ему это сделать?

Канзацу кивнул:

— Все верно. Но почему ты не можешь предположить, что на доктора было оказано давление? Возможно, он был вынужден позволить тому человеку покопаться в твоем мозгу.

Николас опять подумал, потом спросил:

— А мог ли тот тандзян, что напал на меня, обладать соответствующими хирургическими навыками?

— Вполне, — ответил Канзацу. — Ты же сам, будучи ниндзя, многое знаешь относительно человеческого тела и работы человеческого сознания.

— Я никогда не смог бы ввести частицу отравленной ткани в определенный участок головного мозга человека.

— И слава Богу! Ты же не дорокудзай. У тебя нет такого сатанинского презрения к человеческой личности.

Канзацу знал толк и в травах, и в лекарственных порошках. Приготовленное им противоядие, долженствующее постепенно нейтрализовать внедренный в ткань головного мозга препарат, тормозящий работу гиппокампуса, вместе с усиленной работой Николаса над собой через освоение акшара — надо было вытравить в сознании ощущение, что он белый ниндзя — скоро дали результаты. Понять, как трудно изучать акшара, может только тот, кому приходилось учиться говорить или ходить заново: вроде так просто, но, одновременно так трудно. Сознание Николаса было как чистая страница, готовая для того, чтобы заполнить его знаками. И вот акшара трудилась для него, заполняя эту страницу письменами.

Как ни странно, его лучшим союзником в этом оказалось его тело, а не дух. Оно было так натренированно, что выполняло любые требования акшара, и скоро к Николасу вернулись и его молниеносная реакция, и чудовищная выносливость.

И вот однажды, поднимаясь на свою Немезиду, на скалу Черный Жандарм, он почувствовал, что его тело становится и тяжелее, и легче одновременно. Будто оно погрузилось в материал, из которого сделана скала, и растекается по его мельчайшим трещинкам. Он слился со скалой, и теперь его даже ураган не смог бы с нее сбросить. И в то же самое время он почувствовал, что его дух свободен, что он парит, как горный орел. Вот она, «лунная дорога»! Он вспомнил это ощущение: его дух и его тело снова едины. Сила переполняла его. Больше он не «широ ниндзя».

Чувство освобождения так ударило в голову Николасу, что он закинул назад голову и крикнул что-то ветру, замахал руками облакам. Хаос образов, переполнявших его разочарованное сознание, куда-то исчез, сменившись ощущением гармонии.

Следы на пшеничном поле, голоса памяти. Он проходит под лунной аркой в замке Киоки.

— ЧТО СКАЗАЛ ГОЛОС? — спрашивал Канзацу. НЕ ПОМНЮ, — отвечал Николас. БЫЛ ЛИ ЭТО ГОЛОС МОЕГО БРАТА? — НЕТ, НЕ ЕГО. НО ИСТОЧНИК ГОЛОСА БЫЛ БЛИЗКО. Как близко? Акшара дала ему ответ: очень близко. И теперь голос опять говорил с ним, и он понимал каждое слово. Это был его собственный голос, произнесший слово ВРЕМЯ. Как бой дедовских часов, как удары далекого колокола", как тень, появляющаяся из тумана. ВРЕМЯ УЧИТЬСЯ, ВРЕМЯ ПОСТИГАТЬ, ВРЕМЯ ЖИТЬ. В ЭТОМ НАЧАЛО И КОНЕЦ ВСЕГО: СТРАХА, СМЯТЕНИЯ, СМЕРТИ.

И Николас, чувствуя, как уши его наполняются воем северного ветра, как тело его буквально искрится от обретенной новой энергии акшара, думал: «Где ты, дорокудзай? Где бы ты ни был, я доберусь до тебя. Я уже иду».

Асамские Горы, Япония — Дзудзи, Китай — Токио, Япония Лето 1970 — зима 1980

— И это все, что ты хотел нам рассказать? — спросила девочка.

— Ты обещал нам рассказать, чем все кончилось, — напомнил ее брат.

Сэнсэй взглянул на них с улыбкой.

— Эта история не имеет конца, — сказал он.

Но ты обещал, — сказал мальчик Сендзин, который всегда был более нетерпеливым, чем его сестра.

— Что случилось после того, как они упали в водопад? — спросила Шизей, сестра.

— Ах да, в водопад, — произнес сэнсэй таким, тоном, словно ее слова напомнили ему, зачем они здесь, — не только в смысле «на этом свете», но в смысле «на этой земле».

Его звали Речник. Во всяком случае, под этим именем его знали Сендзин и Шизей, хотя, обращаясь к нему, они называли его просто сэнсэй, то есть учитель. Он был им как родной отец, для этих сироток-близнецов. Он был им и ментор, и товарищ. Родной брат Аха-сан.

Он был для них всем на свете, и они любили его даже больше, чем любили друг друга.

Его все звали Речником, потому что он любил давать своим ученикам уроки в тенистой долине широкой, полноводной реки. Там он чувствовал себя как дома, живя то на воде, то на берегу, как лягушки, что любят сидеть на раскаленных от солнца камнях на берегу этой реки, время от времени атакуя ничего не подозревающих мелких насекомых своим длинным-предлинным языком.

— Тот водопад был похож на комету, подвешенную за хвост, — сказал Речник, — и его переполняла бешеная энергия, энергия жизни и разрушения. Когда два брата, сцепившиеся в смертельном объятии, упали в воду, вселенная содрогнулась. Может быть, она содрогнулась в тот момент, когда Цзяо Сиа умер, захлебнувшись в воде, прижатый братом к камням на дне заводи.

А может, вселенная содрогнулась, когда Со-Пенг, чуть живой, еле дыша выбрался на черные камни, окружающие заводь. Он был жив, а Цзяо Сиа, друг его Детских игр, был мертв. Со-Пенг мог бы спасти брата, но предпочел утопить его. Он был судьей, судом присяжных и палачом Цзяо Сиа.

Правосудие не восторжествовало. Во всяком случае, такое, какое мы могли бы в душе оправдать. Правосудие, даже если оно сурово, заслуживает восхищения. Но если же суд свершен, но мы не можем в душе оправдать его приговор, значит, правосудия не было. И такой поступок заслуживает отмщения.

Вот так все и началось. В речной долине, тенистой и зеленой даже в пару летнего пекла. Мораль этой истории глубоко запала в детские души, полные доверчивости к миру. Но чью мораль они восприняли с такой готовностью?

Во-первых, Аха-сан, сестра их сэнсэя, Речника. В отличие от ее покойной сестры, которая умерла, родив на свет Сендзина и Шизей, Аха-сан никогда не была замужем. С молодых лет она носила в душе недоверие и страх перед мужчинами.

Она не понимала секса, боялась его, видя в нем проявление душевного хаоса. Немного повзрослев, Сендзин понял, что это же недоверие он подсознательно заимствовал у нее.

Возможно, в ранней молодости Аха-сан стала жертвой насилия. Это могло бы объяснить ее отношение к сексу. Но в жизни далеко не все связано причинно-следственными отношениями, и истина — всегда более или менее зыбкое явление. Скорее всего, Аха-сан выработала в себе такую концепцию половых отношений еще в детстве и потом даже не могла себе объяснить ее истоки.

То, что она вспоминала, беспокоило ей душу, и она реагировала на это жуткими истериками, круша, как пьяница в белой горячке, все направо и налево.

А в другие моменты Аха-сан, будто ужаснувшись тому, что она наделала, прижимала близняшек к своей мягкой, как подушка, груди, баюкала и пела колыбельные песни на незнакомом языке.

Эта непредсказуемость приемной матери омрачила их ранние годы. Только с сэнсэем, когда он брал их в свою речную долину, Сендзин и Шизей чувствовали себя в безопасности.

Много лет спустя, в теплой воде бассейна в отеле «Кан» на грязной окраине Токио, когда с помощью Кширы Сендзин выключал себя из времени и пространства, он вдруг понял, что Аха-сан обладала теми же способностями, что и они с Шизей.

Родители Аха-сан погибли во время взрыва атомной бомбы, сброшенной американцами на Нагасаки. И сама Аха-сан, по словам врачей, получила смертельную дозу радиации. Таким образом, зная, что она обречена, они настояли, чтобы ее поместили в одну из лабораторий, где держали, под наблюдением восемнадцать часов в сутки. Хитроумные приборы регистрировали все ее жизненные функции, и врачи записывали все это, чтобы лучше понять, каким образом радиация разрушает клетки и ткани человеческого организма.

В число подопытных пациентов Аха-сан попала по собственной воле. Тогда всех беженцев из Нагасаки подвергали полному медицинскому обследованию. Она подошла сама к врачам и заявила, что у нее в животике сидит ребеночек. Она слышала, как они обсуждали друг с другом состояние ее здоровья, будто радиация лишила ее слуха. Ей было в то время десять лет, и она прекрасно понимала, что такое смерть: война ускорила такого типа образование, как расщепление атомного ядра вызывает ускорение движения ионов.

Но Аха-сан думала о жизни, не о смерти. Хотя ее родители и двое старших братьев погибли, сестра, двумя годами младше, уцелела, потому что оказалась вне черты города, когда небо раскололось, отделив живых от мертвых.

Аха-сан поняла, что оказалась за старшую в семье, и заботилась, как могла, о сестренке. Она не могла доверить такое дело старшим, слишком занятым всякими делами в последние дни войны.

Чтобы растить сестренку, нужны были деньги, и вот она нашла способ их зарабатывать: предложила себя в качестве материала для медицинских исследований. Ученые были заинтересованы в изучении непосредственных и отдаленных последствий радиации, и деньги, которые причитались ей, шли на воспитание сестры, которую приютила семья фермеров. Они, потерявшие своих сыновей на войне, были рады, что у них завелся хоть маленький, но все-таки помощник.

Эксперимент продлился недолго. Через полгода, когда у — Аха-сан не появились предсказываемые симптомы лучевой болезни, ученые потеряли к ней интерес и заменили ее более интересным материалом, сочтя, что они просто неверно поставили диагноз в начале.

Много лет спустя, плавая в реке времени; протекающей через отель «Кан», Сендзин понял, что тот опыт, во время которого обнаружился дар Аха-сан, напугал ее саму. Приготовившись умереть, но даже не заболев, она сохранила в душе ощущение смерти.

Она чувствовала, что в меньшей степени достойна жить, чем её погибшая мать и братья. Если бы кто-то из них был жив, они бы лучше позаботились о ее сестренке. Вот такая нехитрая детская логика!

Но она не только уцелела. Она вышла из лаборатории ученых розовощекая. Отдохнувшая, пышущая здоровьем. И никогда потом не болела.

Но вот у ее сестренки все получилось иначе. Сендзин считал, что мать никогда не догадывалась, что обладала тем же даром, что и ее сестра. Такова была ее карма: обладать им, не зная, только для того, чтобы передать своим детям-близняшкам.

Имена дала им Аха-сан, и она, же воспитывала их. Их матери было не до них, будто ее жизненные функции заканчивались на этом единственном акте деторождения. Когда они родились, их мать, как это часто бывает в мире насекомых, тихо скончалась, в каком-то смысле сожранная своими новорожденными.

Если Аха-сан имела двух братьев, и оба они погибли в Нагасаки, то кто же тогда был ее брат — их сэнсэй? Этот вопрос задал своей приемной матери Сендзин, уловив противоречие в ее рассказе. Аха-сан рассмеялась и объяснила, в чем тут дело. Когда их мать, уже беременная ими, сидела однажды дома, вошел мужчина и сказал, что он брат Аха-сан. Во время взрыва бомбы он находился в самой опасной зоне и не пострадал благодаря своему дару. А уцелев, в числе беженцев оказался в Китае, где в монастыре неподалеку от деревни Дзудзи проходил послушание, изучая тайные науки. Там он стал сэнсэем.

Сендзин, сытый и довольный, предвкушая теплую постель, все-таки спросил, глядя приемной матери прямо в лицо:

— И это правда, что сказал сэнсэй? Аха-сан улыбнулась. От нее пахло медом и молоком, — этот запах преследовал потом Сендзина всю жизнь. — Ну, во-первых, невежливо сомневаться в правоте слов сэнсэя, — ответила она, — Но, по правде говоря, я не поверила ему в первой части его рассказа: насчет того, что он находился в опасной зоне и не пострадал благодаря его дару. Может, он был все-таки где-то на периферии этой зоны... Но вторая часть его истории — сущая правда. Он действительно был в Дзудзи и пробыл там долгие годы, потому что мы с вашей матерью были уже взрослые, когда он появился снова. И он многое повидал и многому научился.

Что здесь имела в виду Аха-сан? Что он повидал и чему научился? Сендзин и так, и сяк пытался выведать у нее подробности (ему, конечно, и в голову не пришло спросить об этом самого сэнсэя, очень скрытного в отношении того, что касалось его жизни), но каждый раз получал уклончивые ответы.

Вот тогда Сендзин понял, что нельзя ничего толком узнать о жизни, задавая вопросы старшим и получая на них ответы. Аха-сан могла ответить на кое-какие из них, сэнсэй мог ответить еще на какие-то. Но никто из них, как понял Сендзин, не станет отвечать на самые важные его вопросы.

Однажды он сказал Шизей по секрету, что собирается отправиться, как сэнсэй, учиться в Дзудзи. Конечно же, она расплакалась. Они были всегда вместе, даже — особенно! — во чреве матери. Мысль о том, что они могут расстаться, напугала ее.

— Ты слабачка! — закричал на нее Сендзин. — Что сэнсэй говорил о слабости?

— Не помню, — отвечала Шизей сквозь слезы. Сендзин тогда ударил ее. Он не собирался — не планировал, как он предпочитал говорить — бить ее. Так получилось, что он ее ударил в первый раз, но, увы, не в последний. Только потом, вдали от нее, за Южно-Китайским морем, он понял, что в ее реакции был отголосок слабости Аха-сан. Он не мог наказать Аха-сан — во всяком случае пока — но он мог наказать Шизей.

Шизей, его сестру-близняшку, его другое я. Женщину. Сендзина, насколько он себя помнил, всегда сводил с ума женский феномен. Женщина заполняла его сны, куда он выпихивал эти мысли из часов бодрствования. Сначала женщина ассоциировалась для него со слабостью, квинтэссенцией которой для него была покойная мать, которую он за это ненавидел. Потом он стал подозревать, что женское начало есть та часть дара Аха-сан, которую она боялась, и презирала, и пыталась задушить в себе. А еще позже начал понимать, что в нем есть и то, и другое. Оно и Шизей несовместимы: оно и Шизей — едины. Шизей впитала в себя все, что надо, во чреве матери. Как член подпольной группировки, разыскивающей предателя, Сендзин подозревал, что она унаследовала от матери врожденную слабость. Себя в этом он подозревать не хотел, помня слова Аха-сан о сэнсэе. Она сказала, что если бы тот действительно был в опасной зоне взрыва в Нагасаки и не выжил, ОН БЫЛ БЫ ЭТИМ ДОВОЛЕН, ПОТОМУ ЧТО ЭТО ЗНАЧИЛО БЫ, ЧТО ЕГО ДАР СЛИШКОМ СЛАБ, А СЛАБОСТИ ОН НЕ ПОТЕРПЕЛ БЫ ДАЖЕ В ТАКОМ ВИДЕ.

Сендзин так же бдительно выискивал в себе микроскопические дозы слабости, как ученые в свое время выискивали следы лучевой болезни в Аха-сан. И примером для него всегда был его сэнсэй, мировоззрение которого он впитывал, как губка. Конечно, Сендзин сам не сознавал, что делает. Никакой ребенок, не осознает этого, перенимая моральные принципы воспитателей. Но он брал свое там, где находил его, не заботясь о последствиях.

Пожалуй, будет слишком просто объяснить особенности его личности тем очевидным фактом, что он рос без отца. Но и этого фактора тоже нельзя забывать. Внешностью и Сендзин, и Шизей пошли в отца. Их мать можно было только в лучшем случае назвать миловидной, но отец был настоящим красавцем.

Все, что осталось у Сендзина от него, так это только фотокарточка, измятая по краям, с трещиной посередине и с оторванным левым краем. Но она ему очень дорога. На ней запечатлен стройный молодой человек в отутюженной военной форме. На гимнастерке столько орденов и медалей, что можно подумать, будто на нем железные доспехи.

Что стало с отцом близняшек? Этого никто не знал. Он был профессиональным военным, уцелевшим во многих битвах на Тихоокеанском театре второй мировой войны. Храбрый солдат и умелый командир. После воины он улизнул из сетей американского военного трибунала, пытавшегося привлечь его к суду как военного преступника. Вероятно, имел влиятельных покровителей в послевоенном японском истэблишменте.

Потом стал летчиком-испытателем и на полигонах авиазаводов Мицубиси и Кодай стяжал себе такую славу, что она затмила даже его военные подвиги. Он летал и у самой земли, почти касаясь ее крылом, и взмывал к самому солнцу. Вот только американские астронавты побили его рекорд высоты полета.

А потом однажды он просто исчез. Возможно, он, как многие другие отчаянные воины, не хотел стариться: тем, кто всю жизнь ходил по краю, всякая другая жизнь кажется пресной. А может, как и их мать, он счел, что, зачав близнецов, исчерпал свои жизненные функции.

Неправда. Он был нужен Сендзину и Шизей.

— Так как же с водопадом? — напомнил Сендзин Речнику.

— Да, — подключилась Шизей, — Что произошло после того, как. Со-Пенг выбрался из водопада?

Водопад. Для Речника он был Апокалипсисом, сумерками богов, Армагеддоном. В нем для него заключалось начало и конец всего. Все пути вели к водопаду, все дороги уводили от него.

Много лет водопад снился близнецам в виде живого божества, заполняющего собой сумерки комнаты.

— Не кто иной, как По Так, самсенг, вытащил убийцу Со-Пенга из кипящей воды пониже водопада, — сказал Речник. — Тело Цзяо Сиа так никогда и не нашли.

Разбойники, поздравляя друг друга с удачным завершением их миссии, вернулись в Сингапур. Но там все сильно переменилось за те две недели, что они отсутствовали.

Главарь соперничающей банды захватил первенство в наводненном преступниками районе, где прежде верховодил По Так. А мать Со-Пенга пропала. Возможно, она сама пришла в ужас от того, что натравила друг на друга своих собственных детей, и ушла в леса, простирающиеся к северу от Сингапура.

Здесь история, кончалась. Во всяком случае. Речник не знал ее продолжения. Но такой конец только дразнил воображение близнецов, и они, помня его слова, что у истории нет конца, все допытывались у него, что означает эта туманная фраза. Как это так: история без конца?

Для Сендзина это стало еще одной из причин, по которым он намеревался поехать в Дзудзи учиться: этот монастырь был в Китае, а именно там можно было найти окончание этой истории.

У Шизей были другие мечты. Когда ей порой снился водопад, то он состоял не из стремительно несущихся водяных струи, а из человеческих лиц, повернутых в ее сторону, и из леса рук, тянущихся к ней в восторженном жесте. Все эти молодые лица смотрели на нее с обожанием, как на какую-нибудь знаменитость или кинозвезду. И хотя она не была ни тем, ни другим, она чувствовала, что ей нужно это обожание, как цветку нужно солнце и влага, чтобы не зачахнуть. Без этого обожания мир для нее будет пуст и темен, как брошенный дом.

И не то чтобы она боялась одиночества. У нее был, в конце концов, Сендзин, неотъемлемая часть её существа, который никуда от нее не денется. Она лишь боялась, что на ее долю не хватит любви.

Сендзин любил ее. А другие? Аха-сан кормила её, нянчила, удовлетворяла ее повседневные нужды. Это был ее долг. Но была ли это любовь?

Шизей не могла знать, что жизнь Аха-сан полна муки, которая предопределяла не только ее действия, но и то, что лежало за ними. Страдания Аха-сан были чем-то вроде домашнего животного со скверным характером. А еще они были похожи на уродство, вроде горба, которое Аха-сан была вынуждена носить с собой всю жизнь.

Казалось, эти страдания жили своей собственной жизнью, как своего рода брат-близнец Аха-сан, существо, к которому она была очень привязана. Это порой находило проявление в яростных вспышках гнева.

Эта ярость не всегда прорывалась наружу, и тогда ее внешняя проекция воздействовала на души детей. Для Шизей это обычно начиналось с неистовой щекотки внутри черепа, будто там возилось целое сонмище пауков. Затем яркие вспышки света слепили ее, и она тогда валилась с ног, порой больно ударяясь о разные домашние предметы.

Но эти первые симптомы были чепухой по сравнению с тем, что начиналось потом: Шизей переживала ужасы бомбардировки Нагасаки, чувствуя вонь паленого человеческого мяса, видя раздувшиеся обгорелые трупы людей, ощущая на зубах золу и пепел. Все это она воспринимала через призму смятенного сознания Аха-сан, и все эти образы были окрашены эмоциями, которые Аха-сан ощущала в сам момент бомбардировки.

Дети по-разному переживали эти периодические психические всплески. Сендзин, бывало, убегал на улицу, потому что ему мерещилось, что дом захвачен враждебными силами. Отсюда, возможно, возникла его позднейшая одержимость идеей демонической женщины, пленительной и мягкой внешне, но свирепой и беспощадной внутри. Но Шизей, будто парализованная самыми первыми секундами припадка, не покидала дома. Потеряв всякий контроль над собой, она свертывалась калачиком, и ее воля к сопротивлению этим силам внешнего воздействия входила в противоречие с ее стремлением безоговорочно подчиниться воле воспитателей в лице Аха-сан и сэнсэя. Она сидела, съежившись, в своей комнате, дрожа, как лист при каждом новом всплеске ярости Аха-сан. Глаза ее были зажмурены, и она молилась о том, чтобы все это поскорее кончилось.

Оба ребенка терпели эти ужасы, пока выбросы психической энергии Аха-сан не начинали постепенно сходить на нет, и все в доме не приходило в норму. Но еще долгое время никто не решался приблизиться к Аха-сан, даже сэнсэй.

Постепенно у Шизей начало формироваться убеждение, что эти неистовые вспышки, пугавшие своей силой и непредсказуемостью, были результатом ее собственных ошибок и несовершенств, я они являются вещественным доказательством того, что она недостойна любви.

Когда дети болели или переутомлялись, Аха-сан прижимала их к своей мягкой, как подушка, груди. Сендзин при этом задыхался от исходившего от нее тепла и запаха молока и меда. Но Шизей, прижавшись к ней и слыша медленное биение сердца приемной матери, очень быстро засыпала. Эта пассивность, проистекающая из желания Шизей угождать Аха-сан и тем завоевать ее любовь, трогала сердце воспитательницы, которой не могла не действовать на нервы беспокойная возня Сендзина на ее груди. Она считала своим долгом умиротворить детей, и когда она чувствовала, что у нее ничего не получается, это было чревато новыми взрывами ее бешеного нрава.

По иронии судьбы вспышки гнева Аха-сан косвенным образом способствовали выработке у Шизей философского взгляда, в соответствии с которым жизнь рассматривается как борьба, направленная на достижение победы духовного над телесным. Два фактора оказывали формирующее воздействие на Шизей: боязнь, что ей не хватит любви (и тогда она зачахнет, как цветок без воды), и чувство женской неполноценности, становящееся очевидным, когда она сравнивала себя с мужчинами.

Указывая на ночное небо, сэнсэй говорил:

— Посмотрите туда. — Близнецы послушно запрокидывали головы, смотрели на усыпанное звездами небо. — Вы смотрите перед собой, — говорил сэнсэй, — а видите прошлое. Свет звезд шел через пространство миллионы лет, чтобы достичь Земли. Вы смотрите вперед, а видите то, что уже позади. В этом суть Кширы — языка, которым говорит светозвуковой континуум. В какой-то степени Кшира противостоит вечности, потому что находится в постоянном движении. Звездный парадокс иллюстрирует сущность теории, которой я вас обучаю. Звезды далеко от нас во времени и в пространстве, которые в данном случае есть одно и то же. Прошлое — ваше и мое — находится не только в другом времени, но и в другом месте.

То же самое можно сказать о днях человеческой жизни. Люди придумали им разные названия, но Кшира учит, что есть только один день, который постоянно возвращается, что дает нам возможность оказывать на него воздействие.

В сердце всего сущего — «кокоро» — есть мембрана. Она отчасти похожа на орган, который постоянно дает знать о своем присутствии в нашей груди звуками: тук-тук, тук-тук. Это энергетическое поле, на которое оказывают воздействие различные внешние силы.

Есть два пути: ритуал и медитация, Ритуализированные ДЕЙСТВИЯ и медитативные МЫСЛИ. Все они фокусируют энергию, собирают ее в луч, который бьет в мембрану кокоро, оказывая на нее воздействие. Пути эти могут повторяться бесчисленное количество раз, и чем большее время занимают эти повторения, тем большее воздействие оказывается на кокоро — и больше энергии высвобождается. — Огонь костра отражается на лице сэнсэя, и оно меняется, когда пламя вспыхивает ярче.

— Вот вам пример... — говорит он, закрывая глаза, и лицо его становится воплощением покоя.

Благодаря своему дару близнецы чувствуют исходящие от Речника круги энергии — вроде бы свет, но не светит. Со-Пенг тоже чувствовал такое, находясь рядом с матерью. Воздух начинает как бы тяжелеть, сгущаться. Звезды по-прежнему сияют, но не так ярко: те, что были размером с градину, уменьшаются до брызг мелкого дождика. Огонь костра трещит и щелкает, будто в нем трескаются кости.

Речник открыл глаза.

— Сейчас вы видели, что может делать Кшира, — тихо сказал он.

— Ты окунул нас в облако, — сказал Сендзин.

— Посмотри: небо снова ясное! — воскликнула Шизей. Речник улыбнулся: — СДЕЛАТЬ облако не в силах человеческих. Но Кшира учит нас, что облака есть всегда, даже если их не видно взору. Облака — часть природы, а природа всегда в вечном движении. Всегда. Облака вечно образуются и тают в небе. Надо только собрать в одну точку соответствующее количество энергии, сфокусировать ее в луч и направить этот луч на мембрану кокоро. Есть действие — будет и реакция на него.

Речник встал.

— Я использовал МЫСЛЬ, чтобы генерировать энергию. Вы видели Путь. А я вам говорил, что их два. — Он растворился в темноте и через минуту вернулся с горностаем в руке. Летом близнецы часто видели таких зверьков в зарослях. Они были одеты в свою летнюю, бурую шубку. Но теперь стояла зима — хоть и тропическая — и этот горностай был в своем роскошном белом с черными пятнышками наряде.

Он пищал в руках у сэнсэя, очевидно до смерти перепуганный. Одним движением пальца Речник умертвил зверька. Затем, достав небольшой нож, он начал снимать с него шкуру, но не тем способом, как это делают охотники, а иначе: вырезая тонкие, длинные ремни, ритуальный смысл которых был совершенно очевиден.

Шкурка горностая была вся изрезана на тонкие кровавые полоски, которые сэнсэй аккуратно разложил, как лепестки цветка. Сендзин и Шизей видели, что глаза у Речника почти совсем закрылись. Очевидно, он медитировал, снова концентрируя энергию.

Теперь два Пути — ритуализированное действие и медитативная мысль — объединились, и близнецы вздрогнули, почувствовав, как первые порывы ветра закачали вершины деревьев. Полетели в ночь сорванные ветром листья, а древесные лягушки перестали квакать. Все ночные насекомые попрятались: ни светлячков, ни цикад, ни мотыльков.

Черная ночь окутала, их бархатным одеялом, закрыв все звезды. Неумолчный шум реки слился с шумом ветра, и создалось впечатление, что весь мир вокруг — сплошной поток частиц, несущихся в безвоздушном пространстве.

Близнецы испуганно глянули, на небо, откуда внезапно послышался громовой раскат, так что весь мир вокруг заходил ходуном, но молнии не было видно. А гром продолжал грохотать снова и снова.

Они почувствовали над, своей головой что-то вроде ткани — наверное, это и была мембрана кокоро, о которой им говорил Речник. И она колебалась, и раскаты грома рассыпались по ней барабанной дробью, и вся речная долина наполнилась серебряным свечением. Только когда вселенная вновь успокоилась. Речник открыл глаза. Улыбнулся им.

— Это ваша сила, — сказал он. — Сила Кширы: учение о двух Путях.

Время шло, а мечты Сендзина о Дзудзи все оставались мечтами. Скоро Аха-сан составила для них программу обучения. Она сама начала учить их тому странному языку, на котором, бывало, пела им колыбельные песни. Это был, как она объяснила, язык тандзянов.

Речник был очень дотошным педагогом. Он вручил близнецам толстенные тома по философии, теологий, этике, политике. Среди них были работы как европейских, так и восточных мыслителей.

Близнецы погрузились в это море литературы, одновременно продолжая изучение Кширы. Но что касается их взаимодействия с окружающим миром, то здесь у Сендзина возникли некоторые трудности.

Он принимал как должное свое первенство перед мальчиками его возраста. Это было, конечно, не так, и сознание собственного несовершенства угнетало его. Он не мог понять, почему он, такой способный и шустрый в одних сферах жизни, отставал в других.

В процессе чтения Сендзин наткнулся на сочинения французского философа XVI века Жозефа Жобера. Здесь он нашел уникальный совет, каким образом можно выдающемуся человеку жить среди простых смертных. «Великие люди умеют не показывать своей ограниченности и скрывать своя человеческие недостатки», — писал Жобер, и Сендзин решил в своей жизни твердо придерживаться этого правила.

Он оставил, попытки первенствовать во всем, сосредоточившись на тех областях, где он считал себя способным, причем время от времени умышленно проигрывал состязание, чтобы не привлекать слишком много внимания к своей персоне. К своему удивлению, он обнаружил, что ему вовсе не хочется быть вожаком среди своих сверстников, хотя бы потому, что они были не очень интересны. Большее удовольствие ему доставляло заниматься боевыми единоборствами, читать или дискутировать на философские темы с сэнсэем, а также спорить с Шизей о смысле жизни.

Этим они с сестрой предпочитали заниматься поздно вечером, когда их отправляли спать. Иногда он залезал к ней в кровать, иногда — она к нему. Вначале это делалось, чтобы не привлекать своими разговорами внимание Аха-сан, которая всегда прислушивалась к тому, что происходит в их комнате, даже когда спала.

Со временем близнецы поняли, что вдвоем как-то теплее. Сендзину нравилось ощущать рядом собой женское тело, особенно те его места, которые даже у таких физически развитых девочек, как Шизей, всегда оставались мягкими. А Шизей нравились его твердые, как камень, мускулы. Она себя рядом с ним чувствовала более защищенной. Часто они засыпали рядом, причем даже видели один и тот же сон.

И теплота эта была не только физическая. У Шизей появлялось странное ощущение, будто кто-то массирует ее спинной и головной мозг. Много лет спустя она с удивлением откроет, что эти ощущения у нее всегда сопутствуют оргазму.

Под этим теплым, уютным покрывалом, сотканным из их энергии, близнецы до поздней ночи разговаривали о добре и зле. Они были как боги, не ведающие об этом. Ни зло, ни добро пока еще не касалось их, и поэтому они могли смотреть на них с научной непредвзятостью, но понятия эти уже были для них чем-то важным: близнецы стояли на пороге юности.

Сендзин считал, что добро и зло — понятия субъективные, которые могут меняться от человека к человеку, и в этом состоит уникальность человека среди всех других существ на земле. И она же является его наказанием: в христианской доктрине, широко принятой на Западе, есть понятие первородного греха, в основе которого лежит представление о том, что когда-то добро и зло существовали объективно.

Шизей, напротив, считала, что добро и зло были, есть и будут объективными, существующими независимо от наших представлений. — Ты пойми, — страстно убеждала она брата, — именно этим человек отличается от богов и, например, от Будды, способного воспринимать добро и зло как снопы света, которые он мог склонять куда угодно сообразно со своими желаниями.

— Мы ничтожны перед лицом богов, перед лицом природы и даже по сравнению с животными, которые находятся ближе к всемирному духу, к энергии, — говорила Шизей.

— Но разве не говорил нам сэнсэй, — не сдавался Сендзин, — что Кшира заключается в манипулировании подачей энергии на мембрану кокоро?

— В том-то и состоит твоя беда, — возражала Шизей, — что ты стремишься манипулировать всем на свете, в то время как сэнсэй учит нас понимать мир, как мы понимаем самих себя.

— Чепуха! — начинал сердиться Сендзин, — Всякое понимание — иллюзия, а понимание самого себя — величайшая из иллюзий. И знаешь почему? Потому что мы не хотим убедиться, что в глубине нашего духа копошатся черви.

— Какие черви? Помнишь, как Монтень говорил о том, что человеческий дух прекрасен, потому что открыт всему на свете?

Сендзин рассмеялся:

— Беда в том, что мы живем не в прекраснейшем из миров.

— Почему тебе надо обязательно видеть во всем изнанку? — возмущалась Шизей.

Сендзин не ответил. Он просто взял и прикоснулся к сестре.

Шизей вздохнула:

— Как хорошо!

Тогда Сендзин вдавил ноготь пальца, которым он касался ее, поглубже в тело, так что кровь появилась из-под кожи Шизей.

— Ну, а теперь как? — спросил он. — Хорошо по-прежнему?

* * *

Два года спустя, когда ему было семнадцать, Сендзин исчез. Шизей знала, куда он уехал: в Дзудзи. Но она никому об этом не говорила, даже Аха-сан, которая с ума сходила от беспокойства. Шизей знала, что если Аха-сан узнает, где он, то она немедленно отправит за ним Речника.

Шизей очень сильно переживала отсутствие брата, В спальне стало холодно и одиноко без его ауры. И, странное дело, с его исчезновением она стала все чаще и чаще ощущать, что она переходит от наивности детства к утрате иллюзий, сопутствующей взрослению.

Юности близнецы не знали. Усиленная учеба, по восемнадцать часов в сутки все семь дней в неделю, внесла коррективы в природные процессы их развития, заставив детей «перескочить» через класс юности, сразу перейдя из детства во взрослое состояние.

Шизей ощущала свою покинутость братом еще острее, чем Сендзин чувствовал покинутость матерью. По отношению к матери у нее не было такого чувства. Она вообще никогда не думала о своих природных родителях, а если и думала, то только как о семейной паре, которую видишь на экране кинотеатра — полнейшая отстраненность и никаких обязательств. У нее была Аха-сан, которую она считала матерью, и был Речник, которого она считала отцом.

Однако отъезд Сендзина подействовал на Шизей отрезвляюще. Она вдруг поняла, до какой степени становится похожей на Аха-сан, запаянную в герметично закупоренный сосуд дома и поедающую самое себя. Это расстраивало ее. Торжество духовного над материальным облегчалось в ее случае сознанием того, как она слаба. Конечно, у нее была Кшира, открывающая перед ней целый мир. Но Кшира не могла дать Шизей грубой силы, из-за недостатка которой ей суждено всегда быть в зависимости от других людей. Она понимала, что ей необходимо найти способ жизни, при котором эта зависимость будет сведена к минимуму.

Глухой ночью она прижимала к груди подушку и думала о Сендзине, ее брате-близнеце, о том, как зависима она от него, и о том, что она ничего не имела бы против того, чтобы и всегда быть зависимой от него. Одинокая слезинка трепетала на ее реснице.

* * *

Если бы не детальные описания Речника, Сендзин никогда бы в жизни не нашел монастыря Дзудзи. Единственное место с таким названием был городок, расположенный в сорока пяти милях к югу от Ханчжоу. Но тот город, известный своими шелковыми мануфактурами и зеленым, чаем, лежал в озерном юго-восточном Китае, в то время как Сендзин был уверен, что Дзудзи, который он искал, должен быть где-то на северо-западе.

В конце концов он нашел тандзянский монастырь Дзудзи на севере провинции Юньнань — в горах, в пятидесяти милях от Аньяня, колыбели китайской цивилизации.

Даже бурые горные скалы казались сгорбленными и дряхлыми. Дзудзи, вгрызшийся в самое сердце скалы, весь так и щетинился островерхими крышами храмов. Как кристаллики соли, они блестели по всему горному склону.

Но не только рассказы и описания Речника направляли Сендзина, но и Кшира, благодаря которой Дзудзи виделся его взору сквозь пространство и время. И по мере того, как он приближался к святому месту, все меньше ему попадалось на глаза цитатников Великого Мао, идиотских коммунистических лозунгов и плакатов. Все реже мозолили глаза синие партийные кителя.

Дзудзи казался замурованным не только в горах, но и во времени. Обнищавший, забитый и печальный коммунистический Китай понятия не имел, что в самом сердце его сохранился Дзудзи, веками живший в изоляции от остального человечества, обеспечивающий себя всем необходимым и никогда не зависящий ни от кого. Девятнадцатое и двадцатое столетия не тронули его своими измазанными мазутом лапами.

Появление Сендзина не прошло здесь незамеченным. Тандзянские старейшины сразу уловили его ауру, стоило ему только приблизиться к грубым каменным ступеням храма. Его приветствовали на языке, который Сендзин знал от Аха-сан, как блудного сына, наконец-таки вернувшегося домой, и именно так он себя и чувствовал. На следующее же утро началось его формальное образование.

Наставником, который должен был направлять обучение Сендзина искусству Тао-Тао, был сэнсэй по имени Мубао. Это был высокий, худой человек, лицо которого выдавало в нем выходца из северных, степных районов Китая. Своими быстрыми движениями и взглядом раскосых глаз он напоминал Сендзину ястреба.

Сендзина привели к нему в келью — крохотную комнатку с каменными стенами и закопченным потолком. В грубо сложенном камине горел огонь, поскольку в это время года на Тянь-Шане холодно. Через крохотное оконце можно было видеть плывущие в небе облака, уже слегка порозовевшие от восходящего солнца.

Мубао не сказал ни слова и даже не поднял глаз. Он сидел за сколоченным из бамбука столом, изучая свои бумаги, будто в комнате никого не было.

Через, некоторое время Сендзин зашевелился. И прежде чем он успел сообразить, что происходит, сэнсэй был уже рядом. Первым импульсом Сендзина было прибегнуть к своему дару, и он послал вперед себя темную, блестящую ауру, чтобы остановить сэнсэя, но, к величайшему своему удавлению, почувствовал себя окруженным непроницаемой стеной, непоколебимой, как вечность или смерть. Схватив Сендзина мощной рукой за воротник, Мубао протащил его через комнату и сунул головой в камин.

Пламя плясало у самого лица Сендзина, жар и дым грозили задушить его. Он почувствовал запах паленого: то горели его брови и ресницы.

Наконец Мубао вытащил юношу из камина, но не ослабил мертвой хватки.

— Ты пришел сюда невежественным и высокомерным, — сказал он низким, раскатистым голосом, — готовым разбрасываться своим божественным даром направо и налево. Ты эгоистичный, тщеславный и самоуверенный болван. Ты представляешь опасность не только для себя, но и для всех нас. Что ты можешь сказать в свое оправдание?

В первый момент, когда Мубао его освободил, Сендзин был готов закусить удила. Гнев бушевал в нем, как кипящее молоко на жарком огне. Первым его побуждением было сдавить этого мерзавца стальными обручами своей ауры, используя прием, которому его научил Речник специально для случаев, когда грозит унижение.

Но затем инстинкт самосохранения, продравшийся к нему, как зверь сквозь джунгли, возобладал. Что-то ему подсказывало, что попытайся он сейчас пустить свою ауру в ход таким образом, она будет остановлена как будто каменной стеной, а потом причинит урон ему же, отскочив от нее.

И все переменилось. Агрессивность Сендзина куда-то испарилась. Он опустил глаза:

— Мне нечего сказать в свое оправдание. — Но не раскаяние было у него в душе, а алчность. «Вот бы мне обладать такой силой, как Мубао», — промелькнула мысль. И он поклялся перед самим собой, что овладеет этим мастерством, что бы это ему ни стоило.

— Так-то лучше, — произнес Мубао. — И вот тебе мой приговор. Ты обреешь себе голову, причем публично, чтобы все знали, как недостойно ты себя повел; Ты будешь жить и заниматься на кухне, помогая всем подмастерьям, выполняя их приказания безоговорочно. Ты будешь выполнять любое задание, возложенное на тебя, как бы трудно оно ни было, — как на кухне, так и вне неё.

— А как же обучение меня основам Тао-Тао? — спросил Сендзин.

— Оно уже началось, — ответил Мубао.

* * *

Я не сдамся и вытерплю все унижения, думал Сендзин:

А терпеть приходилось многое. Подмастерья ненавидели его — тем более, что он был японцем. Они высмеивали его, эти тупые мальчишки с тусклой аурой и дебильным складом ума. Сендзин презирал их, но тем не менее должен был выполнять все их бесконечные требования. Они заставляли его выносить за пределы монастыря гниющие отбросы, вносить навоз в почву прямо руками в обширных монастырских садах и огородах. Однажды заставкой рыть новое отхожее место и, когда он был внизу, сделали вид, что не заметили его, — и помочились ему прямо наголову. Другой раз подложили ему колючек в кровать. Постоянно в его супе плавали мухи и тараканы. Он ел, демонстративно чмокая губами, будто ест деликатес.

Цель этих унижений состояла в том, чтобы сделать Сендзина лучшим человеком, чем он был. Однако наказания этой цели не достигали. Мубао намеревался заставить его смотреть в зеркало и видеть там свое неприглядное отражение. Сендзин ничего не видел там, словно был мифическим вампиром, у которого не бывает отражения в зеркале.

Да и тени у него, кажется, тоже не было. Содержание жизни в Дзудзи не затрагивало его. Тюрьма или рай — ему все равно. Только его вечные вопросы, тикающие в мозгу, как бомба с часовым механизмом, имели для него значение. Ко всему остальному Сендзин был равнодушен, выполняя все точно и аккуратно, как автомат или высококлассный артист, создающий на сцене роль заурядного человека.

И так высоко было его искусство, что Мубао был введен им в заблуждение. Он подумал, что унижение подействовало на заносчивого отрока и выбило из него дурь. Так же думали и другие старейшины Дзудзи.

Но "ни глубоко заблуждались и в своем заблуждении были так же заносчивы, как и «отрок», которого пытались перевоспитать. Они пользовались в отношении Сендзина проверенными дедовскими методами, не замечая, что он не такой, как большинство послушников в Дзудзи. Они свято верили в непогрешимость их методов, с помощью которых они смогли навешать лапшу на уши даже «Великому Кормчему» — самому Мао. Как они могли подумать, что какой-то мальчишка сможет пройти сквозь их методику, как — сквозь воздух? Они пригрели змею у себя на груди, в упор не видя блестящих чешуек на боках и очковой метки на капюшоне.

Сендзин редко спал больше часа или двух в сутки. Днем он вкалывал, как покорный раб, на кухне под наблюдением подмастерьев, которые его ненавидели. Вечером он шел на урок к Мубао или другому сэнсэю осваивать премудрости Тао-Тао.

Здесь его обучали не Кшире, разновидности Тао-Тао, которой он занимался под руководством Речника, хотя общего было много. Сендзин поражался, как любая дисциплина, несмотря на все старания, все-таки деградирует со временем, когда ее приспосабливают к нуждам другой культуры — в данном случае к японской.

Кроме некоторых теоретических вопросив, ответы на которые он надеялся найти здесь, потому что ни Аха-сан, ни Речник их не знали, его волновали и некоторые общефилософские вопросы, например, такие, как: почему я здесь на земле, куда я иду и что со мной будет потом? Есть ли какие-нибудь более современные методы изучения философии, нежели простые раздумья по поводу того, что говорили те или иные великие люди, давно сгнившие в земле?

Теперь к ним примешивались и более практические вопросы. Почему я злюсь? — думал он, загребая руками побольше навозу; почему я негодую? — думал он, поедая у всех на виду мух и тараканов; почему я неистовствую? — думал он, окруженный темной, сверкающей металлическим блеском аурой, — орел со связанными крыльями.

В монастыре было строжайше запрещено собираться вместе для каких-нибудь дел, кроме принятия пищи. Ели всегда вместе — в общей трапезной. Тем не менее молодые люди ухитрялись устраивать тайные сходки. Сендзин так и не понял, действительно ли эти встречи приходили незамеченными со стороны старейшин, или неимоверные препятствия, которые организаторы, этих встреч приходилось преодолевать, старейшины рассматривали как часть учебной программы Тао-Тао.

На одной из таких сходок он познакомился с девушкой по имени Су, которой плохо давалась учеба. Она или вообще не понимала гаданий, либо понимала их неправильно я делала все наперекосяк. В результате над ней все смеялись не меньше, чем смеялись над Сендзином, — хотя и по другой причине.

Она была очень красива: матово-белая кожа, черты лица, как у куколки. Сендзину казалось странным, что такая красивая девушка может быть такой инертной во время занятий. Она заинтересовала его своей красотой, а еще больше тем, что он в своем воображении уже видел себя в качестве скульптора, а ее — в качестве прекрасной глины, из которой можно вылепить превосходную статую. В других обстоятельствах его бы оттолкнула от нее ее внутренняя слабость (слабость он презирал), но в этой странной общине ему самому почему-то было труднее обычного переносить одиночество. И он должен был признаться самому себе, что это заставило его искать товарища по несчастью: опозоренного, затюканного, красивого чужака.

Сначала он наблюдал за ее унижением, как и остальные, правда не получая от этого удовольствия. Но потом отношение к девушке стало казаться ему таким жестоким и несправедливым, что ему захотелось вмешаться. Он увидел в этой изощренной жестокости преступление не перед законами тандзянов — к ним он был равнодушен, а перед его собственным внутренним кодексом чести, который кристаллизовался в нем день ото дня.

Однажды он увидел, как группа девушек окружила несчастную Су и занялась любимым делом: принялась дразнить несчастную. Сначала все шло на словах, а потом постепенно начал переходить к делу: толкать и шпынять ее, заставив «искать пятый угол». В конце концов, спихнули ее в незаконченное отхожее место, которое он копал.

Сендзин перестал работать и смотрел, что будет дальше. Он видел, что Су закусила до крови губу, чтобы не заплакать. Она втянула голову в плечи и пыталась выбраться из ямы под градом издевательских насмешек.

Эти девицы собрались на краю ямы и, упершись руками в колени, наклонились вперед, выкрикивая непристойности. Одна из них плюнула в сторону Су, но попала в щеку Сендзина. Это еще пуще развеселило их всех.

— Эгеи! — кричали они. — Да там Говночист копается! Мы тебя и не заметили, Говночист! — От смеха у них даже слезы текли по щекам.

Сендзин посмотрел на Су. Та дрожала, глядя на плевок, повисший на щеке Сендзина. Теперь она уже не сдерживала слезы. Она плакала, не в силах вынести его унижение, хотя прежде так отчаянно боролась с собой, чтобы не расплакаться, когда унижали ее.

Сендзин закрыл глаза, нашел место в себе, где таились темные кольца блестящей ауры. Это место удалено во времени и пространстве, оно находится в сердце всего сущего, где колеблется мембрана кокоро. Сендзин сделал предварительный вызов и сразу же почувствовал, как энергия накапливается на мембране, заставляя ее вибрировать.

Затем он швырнул кольца своей ауры в пространство и время. Через мгновение земля содрогнулась, как дикий зверь, которому в бок ударили копьем.

Сендзин услышал вопли и грохот и, открыв глаза, увидел, что земля разошлась под ногами мучительниц, и все они лежат на дне ямы, сгрудившись в кучу и вереща от страха.

Он засмеялся и отбросил лопату в сторону.

— Посмотри, Су, — крикнул он, — мое задание на утро закончено. Новая яма готова!

Су смотрела на него во все глаза. Сендзин выскочил из ямы, потом протянул ей руку и одним рывком вытащил и ее. А потом с большим удовольствием понаблюдал, как Су совершила торжественное открытие нового отхожего места, приподняв юбочку и присев на корточки.

Восстановив таким образом самоуважение. Су подошла к Сендзину и, взяв за руку, повела по извивающейся тропинке вверх по горному склону. Важные горные козлы перестали жевать высохшие пучки травы и наблюдали за их восхождением своими огромными глазами. Пугливые кролики, разбегались в стороны с их пути, а один раз они даже увидели пушистый хвост лисицы и ее треугольную мордочку, сверкнувшую в их сторону глазами, как бусинками.

Миновав пару огромных валунов, они вышли на ровное, поросшее травой место, закрытое со всех сторон.

— Прекрасное место. Откуда ты его знаешь? — спросил Сендзин.

— Я прихожу сюда, когда хочу побыть одна и хоть немного отдохнуть от издевательств и насмешек, — объяснила Су.

— Больше об этом можешь не беспокоиться.

— Никто бы не сумел так здорово отшить их, как ты! — сказала она, покраснев.

— Ты бы и сама сумела это сделать, если бы захотела, — сказал Сендзин. — Без моей помощи — и без чьей-либо еще!

— И да, и нет, — молвила Су. Затем она перевела взгляд с него на окружающий их пейзаж. — Здесь так красиво! — Она глубоко вздохнула, — Воздух здесь, наверху, совсем другой: чистый, как дыхание младенца.

Но Сендзину было не до пейзажа. Он думал о другом: как превратить эту слабую девушку в нечто совершенное? Потом вздохнул, подумав о том, что живой шедевр, если ему удастся создать его, потом придется разбить.

Он взял ее за руку.

— Зачем ты привела меня сюда?

— Зачем? — она пришла в замешательство, как тогда на уроке, когда сэнсей попросил повторить ее то, что он только что продемонстрировал. — Я хотела поделиться с тобой всем этим.

— Поделиться чем?

— Да вот ЭТИМ. — Су раскинула руки, как бы желая обнять все вокруг них.

— Этот клочок земли, затерянный среди камней?

— Нет, — ответила она, встретив его взгляд. — Он не такой, как все, особенный. — Она взяла его руки в свои. — Потому что он МОЙ.

И вот тут в первый раз Сендзин почувствовал, что и она имеет дар. Он ему показался довольно слабым, но потом, уже покинув Дзудзи, он начал подозревать, что Су, возможно, очень искусно скрывала его от других тандзянов, и он пожалел, что не познакомился с ней получше.

Но в тот момент он только почувствовал жалость к девушке, аура которой настолько слаба, что необходимо столько простора вокруг и полнейшее уединение, чтобы можно было ее почувствовать. Но он должен был признать, что красота вокруг была просто неописуемая, как и красота ее лица, — и он окружил ее стальными кольцами своей ауры, чтобы еще больше украсить пейзаж, И тотчас же почувствовал, что Су была права: это был BE пейзаж, ставший таким прекрасным отчасти потому, что она спроецировала на него свою ауру.

— Говорят, ты родом из Асамы, — Су посмотрела на него. — Это правда?

— Да, — Он почувствовал, что она вся напряглась, и решил разрешить ей задавать любые вопросы.

— Ты случайно не знаешь тандзяна по имени Айчи?

— Нет, — ответил Сендзин, почему-то почувствовав, что знает, и попросил, описать его внешность.

Су описала Речника.

— Я его знаю, — сказал Сендзин. — Много лет он был мне отцом.

— Отцом? — воскликнула Су.

Сендзин объяснял ей, что Речник оказался братом Аха-сан, его приемной матери. Он также сказал ей, что Речник был его первым сэнсэем.

— А, тогда понятно, — сказала Су, — почему старейшины тебя боятся.

— Старейшины и Мубао меня боятся? — удивился Сендзин. — Тогда почему они приняли меня?

— Они не могли тебя не принять, — ответила она, — У них не было выбора. Ты тандзян, и они не могли дать тебе от ворот поворот. Но, зная, что ты пришел от Айчи, человека, который пытался украсть изумруды тандзянов...

— Постой, — сказал Сендзин. — Я думал, что шестнадцать изумрудов давно украдены коварной женщиной по имени Лианг.

— В самом начале было двадцать четыре изумруда, — объяснила Су. — Восемь штук до сих пор находятся здесь. Вот их-то пытался Айчи украсть.

— И чем же кончилась попытка?

— Его поймали, — ответила Су, — судили и приговорили к изгнанию. Как я понимаю, он вернулся на Асамские горы и начал преподавать там свою версию Тао-Тао. Что, надо сказать, строжайше запрещено.

— Его не очень-то останавливают запреты.

— По-видимому, — согласилась Су.

Тут Сендзину кое-что пришло на ум, и он спросил:

— А что, действительно такой закон существует, что тандзяна обязаны сюда принять? Я что-то не слыхал о таком.

— Тем не менее, могу тебя заверить, что такой закон есть.

Но что-то в ее глазах сказало ему, что она не договаривает.

— Но это не все, — сказал он, немного усилив требование известным ему способом.

— Не все, — прошептала Су. — Это касается лишь тандзянов, которые восходят по прямой линии к известным людям.

Сендзин был потрясен.

— Ты хочешь сказать, что я...

— Ты прямой потомок Цзяо Сиа, мученика, который был...

— Утоплен в водопаде Со-Пенгом, его братом.

— Да. — Солнечный свет заливал Су золотом. Ее глаза казались прозрачными. — Она прижалась к его груди.

Сендзин почувствовал, что его темная аура зашевелилась, все еще сжимая своими кольцами ее ауру. Было ощущение, что она ширится, пульсирует.

Сендзин уже давно открыл для себя наслаждение бесконтактного секса, которым были, до какой-то степени, его отношения с Шизей. Но то было своего рода игрой: кто над кем возьмет верх. Он любил ощущать, как воля Шизей растворяется под влиянием массированной атаки его ауры до тех пор, пока ее наслаждение не достигнет такой степени интенсивности, что часть его передается и ему.

Но это было нечто особенное. Сендзин чувствовал, что кольца его ауры дрожат под натиском снизу, и интенсивность этого давления была так велика, что на какое-то мгновение он был полностью дезориентирован и свободно плыл во времени и пространстве. Он совсем потерял контроль над собой, и чужая воля владела им до такой степени, что даже все проклятые вопросы, которые давно не давали ему покоя, куда-то улетучились.

Когда все закончилось, Сендзин так дрожал, что не мог встать. Тело девушки сползло с его груди. Он закрыл глаза и на один восхитительный момент находился в полном покое. Потом проклятые вопросы начали возвращаться, и он снова стал самим собой.

Сендзин и Су никогда не возвращались на это место в Тянь-шаньских горах. Может, она бы и не возражала против этого, но Сендзин никогда не предлагал ей вернуться. Он в какой-то степени чувствовал себя изнасилованным (другого слова не подберешь), хотя и испытал при этом дикий восторг. Но какая-то часть его пришла в ужас от ощущения полной подконтрольности чужой воле и не хотела повторения этого опыта.

Через три месяца после пребывания в Дзудзи Сендзин понял, что правда Речника не была "сей правдой, а еще через три года он понял, что и правда Тао-Тао не была всей правдой.

Все чаще и чаще он вспоминал Шизей, особенно ее слова: «Почему тебе надо обязательно видеть во всем изнанку?» Тогда Сендзин не ответил на этот вопрос, но теперь ему казалось, что он понимает, в чем тут дело. Теперь он бы сказал ей: «Я вижу все с изнанки, потому что знаю, что в этом мире нет единой правды, а есть множество полуправд. У каждого есть своя, а если нет, то он приобретает ее, у кого-нибудь. Поэтому вся жизнь состоит из сплошных конфликтов».

* * *

Три года и три месяца спустя после появления Сендзина в Дзудзи старейшины бросали руны. Был у них такой древний ритуал, восходящий чуть ли не к неолиту, и длился он целую неделю. Это была неделя песнопений, заклинаний, в которых Сендзин видел ритуал наращения энергии на мембране кокоро. От всего этого в ушах Сендзина энергия пела да немой крик, и о сне не могло быть и речи. Каждый жест, каждый вздох был направлен на кокоро.

В конце недели старейшины собрались в центре одного из храмов, построенного в горах. Женщины развели огромный костер и постоянно следили за ним. Сквозь отверстие в потолке Сендзин мог видеть звезды.

Старейшины трудились, выцарапывая рунические письмена на внутренней части больших осколков панциря черепахи. Сендзин вспомнил рассказ Речника о том, как Со-Пенг и Цзяо Сиа в детстве воровали и ели черепашьи яйца на берегу Рантауабанга.

Эти письмена представляли собой вопросы, касающиеся будущего. Когда руны были готовы, их бросили в костер: это было традиционное завершение ритуала. Песнопения росли и росли крещендо, а потом, начали затихать.

Потом женщины стали доставать черепки из огня, а старейшины — читать будущее по линиям трещин, образовавшихся от огня.

Мубао получил свой черепок и дал знак Сендзину приблизиться. Когда он уселся на корточки рядом с сэнсэем, тот сказал: — Это твое будущее.

Сендзин посмотрел на законченный обломок черепашьего панциря и не увидел ничего, кроме целой сети трещин, перечертивших руническую надпись. — Что она мне предсказывает?

— Потоп, поток, ярость освобожденной энергии, — ответил Мубао протяжно. — А после потопа — ксин, — ксином тандзяны называют, сердце всего сущего, кокоро.

У Сендзина забилось сердце.

— Так, значит, это меня ждет?

Мубао кивнул: — Частично, — Он потер своим заскорузлым пальцем черепок. — А потом смерть. От ее поступи будет разноситься эхо, которое поведет к новым смертям. Смерть за смертью.

Палец Мубао остановился на одной из точек на черепке. Подняв глаза на Сендзина, он сказал:

— А теперь ты должен уходить. Наше время истекло.

Сендзину было не жаль покидать Дзудзи. За последнее время учение ему порядком надоело. Он впитал в себя все, чему Мубао и другие старейшины могли научить его. В глубине души, в своем личном кокоро, он бы хотел их самих кое-чему поучить. Всей правды у них не было, а у него, у Сендзина, она была. После того, как Мубао бросил на него руну и произнес свой приговор, Сендзин понял, что они все равно не поймут его, даже если он скажет им свою полную правду, которая заключается в том, что правды нет.

Нельзя сказать, что все, чему они учили его, было глупо или бесполезно. Совсем напротив. Обе версии Тао-Тао, которыми он теперь владел, показали Сендзину жизнь как она есть.

Нет в ней правды; нет в ней ничего святого. А значит, нет и Закона.

Так двадцатилетний Сендзин вернулся в Японию дорокудзаем. И, чтобы претворить в жизнь свою философию, а одновременно удовлетворить свое чувство юмора, поступил на работу в полицию города Токио.

Он не вернулся в Асамские горы, где его терпеливо, как ждут смерть, ждали Аха-сан и Речник. Он не вернулся в Асамские горы, где, как он думал, ждала Шизей. Шизей его там не ждала: она была в Токио, где они и встретились в один прекрасный вечер в Гиндзе, где гигантские неоновые буквы рекламы, как иконы новой религии, возвещали начало новой эры — эры «Сони», «Тошиба», «Мацусита».

Они сошлись посреди мигающих, вспыхивающих зеленым и красным джунглей, и кольца их аур переплелись вместе, как тогда, в детстве.

Радость встречи была велика, хотя никто со стороны этою не подумал бы. Они стояли друг против друга без всякого выражения на лице: их общение было полностью интернированным, если так можно выразиться. И они все простили друг другу.

Или так только казалось Шизей.

Сендзин переехал на новую квартиру в самой престижной части города, огромную, полную дорогой импортной мебели с роскошной белоснежной обивкой. Возвращаясь с работы в первый день после их воссоединения, Сендзин заметил три огромных плаката с портретом Шизей. Он видел ее, и на телеэкране, поющей перед гигантской толпой орущих подростков.

— Я — таленто, — объяснила Шизей, — и на сегодняшний день самая популярная таленто в Японии.

Поскольку Сендзина не было в Японии более трех лет, он не знал этого термина.

— Я своего рода звезда телеэкрана, — объяснила Шизей. — Немного пою, немного танцую, немного конферирую, немного рекламирую для различных крупных корпораций. Выступаю с концертами, собираюсь снять свою собственную телевизионную мыльную оперу. На все руки от скуки. Живой выставочный экспонат, который показывают публике для лицезрения и обожания.

— И ты это любишь? — спросил Сендзин, уставившись, как зачарованный, в телеящик. На экране была Шизей, вся в голубых и золотых тонах. Она шла по сцене, словно ласкаемая нацеленными на нее телекамерами. Директор студии наверняка в нее влюблен, подумал он.

— Это они меня любят, — ответила Шизей. — Публика, коллеги, телевизионщики, пресса, начальство. ОСОБЕННО начальство. Ну, и я их люблю. — Потом ее лицо немного погрустнело. — Хотя это все и, замечательно, но я знаю, что долго это не продлится. Таленто положено быть молодыми, свежими, целомудренными. Мой самый злостный враг — это время.

Каждый хотел знать все, что произошло с другим за эти, три с лишним года, когда они были разлучены. Самое главное — то, что касается структуры их энергетической массы, — они почувствовали сразу же при встрече. Остальное нуждалось в словесном выражении которое шло поначалу не очень гладко: оба чувствовали какую-то застенчивость, как молодожены, стоящие перед супружеским ложем.

Сендзин, всегда более нетерпеливый из них, начал первым, причем с наиболее интересного, как ему казалось: с того, чем закончилась история Со-Пенга, которую начал им рассказывать Речник много лет назад.

— Хорошо, что я побывал в Дзудзи, — сказал он. — Там многие знают, как все это было.

По Так был вне себя от злости, что его соперник захватил власть «По ту сторону ночи», и ему удалось узнать, в какой бордель этот человек похаживает. Однажды он подкараулил его там и своей рукой прямо в постели убил соперника, и его троих телохранителей, и девиц, которые их развлекали.

У сингапурской полиции был своего рода договор с этим бандитом, но эта резня вывела ее из себя. В союзе со сторонниками убитых полицейские решили организовать настоящую облаву на По Така.

Как известно, у Со-Пенга был в полиции свой человек двоюродный брат Вэн, в обязанности которого входило убирать кабинет начальника. И вот через несколько дней после того, как началась охота на По Така, в редакции крупнейшей сингапурской газеты прозвучал анонимный звонок, в результате которого в руках прессы оказался материал об этом союзе преступных элементов и полиции. Скандал всколыхнул весь город. Начальник полиции отпирался как мог, но под нажимом общественности вынужден был уволить одних, понизить в должности других. Естественно, из-за всего этого ему было недосуг гоняться за По Таком, который благополучно вернулся в «потусторонний» мир и даже расширил свое влияние там.

Понятно, По Так был не один. Тандзяны в Дзудзи говорят, что Со-Пенг всегда помогал ему во всех преступных вылазках; в частности, это, он организовал то нападение на бордель и даже подкупил служителей, подсыпавших в питье соперника По Така снотворное. И, конечно, это благодаря ему — через двоюродного брата Вэна — пресса получила материалы, компрометирующие сингапурскую полицию. Интересно, что именно Со-Пенг занял вакантный пост заместителя начальника полиции. Со-Пенг был тогда совсем молодым человеком (не старше, чем я сейчас, сказал Сендзин). Но он воспользовался сложным положением, в котором оказался начальник полиции. На него со всех сторон оказывалось давление: все требовали, чтобы он не только немедленно навел порядок в городе, но и восстановил доверие горожан к полиции. Губернатор уже два раза вызывал его к себе, угрожая сместить с поста и с позором отправить назад в Англию. На должность заместителя человека с таким шатким положением никто не рвался, и начальник с отчаяния предложил этот пост Со-Пенгу, который хоть совершенно не обладал опытом работы в полиции, но зато имел потрясающий дар. И еще имел большое влияние на заправилу преступного мира.

План Со-Пенга был превосходен. С помощью сингапурской полиции он быстро ликвидировал всех крупных соперников По Така, а те, кто помельче, признали в том своего вожака.

Таким образом, через неделю в районе под страшноватым, но поэтическим названием «По ту сторону ночи» порядок был восстановлен. А через две недели был арестован человек, которому было предъявлено обвинение в убийстве восьми человек в городском борделе. Ко всеобщему удивлению, это был не По Так, а последний, из влиятельных самсенгов Сингапура, не ставший под знамена По Така. Улики против него были столь убедительны, что начальник полиции и губернатор по-быстрому осудили его и предали смерти. Событие это весьма широко освещалось в прессе. Обыватели получили своего козла отпущения. Со-Пенг стал героем дня, очень эффективно использовав свой дар, чтобы замазать все преступления, в которых он был замешан, в том числе и убийство его брата Цзяо Сиа.

По совету Со-Пенга главарь преступного мира Сингапура покончил с наркобизнесом, ликвидировав все свои плантации мака. Все свои свободные деньги он соединил с капиталом Со-Пенга, и они купили тысячи акров земли к северу от Сингапура, С помощью X. Н. Ридли, директора Сингапурского ботанического сала, они заложили плантацию вывезенных из Южной Америки каучуконосов. Это была самая большая плантация такого рода в Юго-Восточной Азии. Со-Пенг скоро ушел со службы и полностью посвятил себя бизнесу. Его сыновья вместе со своими друзьями стали ему помогать. Один парнишка стал его правой рукой. Отец Со-Пенга к этому времени уже умер от дизентерии на острове Ява. О матери не было ни слуху, ни духу, хотя Со-Пенг и потратил кучу денег, пытаясь найти ее.

Время шло, плантация процветала, а Со-Пенг, опять используя отмытые воровские деньги По Така, занялся еще и коммерцией — причем в самый удобный момент, когда можно было покупать дешево, а продавать дорого.

Он женился на одной китаянке, и она, как машина, стала рожать ему одну девочку за другой. А тут и неприятности с По Таком опять начались: появились трения между ним и Со-Пенгом по поводу того, как управляться с их законным бизнесом. Кончилось тем, что вздутый труп По Така всплыл как-то утром в сингапурской бухте. Начатое расследование, понятно, скоро прикрыли. Хотя Со-Пенг и ушел с работы в полиции, у него там везде были свои люди...

— А как насчет самого главного? — спросила Шизей. — Насчет изумрудов тандзянов?

— Ах да, изумруды, — сказал Сендзин. — Ну, пока их враг занимался консолидацией своей власти, тандзяны не дремали. Когда Цзяо Сиа не вернулся, они послали других ему на смену, поняв, что допущена ошибка. Они думали, что Цзяо Сиа сможет убедить своего кровного брата забрать у матери изумруды и вернуться с ними в Дзудзи, чтобы, как положено, пройти курс обучения: это и его право, и его долг. Однако Сиа погиб смертью мученика, так ничего и не добившись.

Однако старейшины Дзудзи все еще не хотели прибегать к грубой силе, используя всю свою мощь: и Лианг, и Со-Пенг были тандзяны. Более того, они по прямой линии происходили от одного из основателей учения, и сохранение их жизни было насущно необходимо.

Поэтому старейшины вторично направили в Лианг эмиссаров, чтобы забрать у нее изумруды. Но они не нашли ни Лианг, ни изумрудов. За Со-Пенгом и за всей его семьей была установлена слежка. Следили даже за плосколицым пареньком, другом детства его сына, работающего теперь Управляющим плантацией каучука. Следили за первой женой, пока она не умерла, а Со-Пенг не женился во второй раз. Это жена стала, как машина, рожать ему сыновей, в то время как все дочери перемерли во время эпидемии чумы в Малайзии.

Тандзяны бдительно стояли на страже, терпеливо ожидая, что какой-нибудь след изумрудов все-таки обнаружится. Что еще оставалось делать?

Цзяо Сиа сказал правду там, на водопаде. Его и Со-Пенга дед медленно умирал, и только волшебная сила изумрудов, собирающих, подобно увеличительному стеклу энергию кокоро в один пучок, могла ему помочь. Эта энергия, отскакивая от одной отполированной грани к другой, от одного камня к другому, как волны, разбегающиеся от брошенного в пруд камня, может сохраняться в этих камнях тысячелетиями, пока сохраняется положенное числе камней.

Число девять является достаточным для волшебства, составляя сложную объемную фигуру, чья гармония фактически умножает энергию, накапливаемую на мембране кокоро. С другой стороны, всякое число меньше девяти создает другую фигуру, дисгармония которой способствует утечке энергии с мембраны, что угрожает ее фактуре.

— А что случится, если кокоро порвется? — спросила Шизей.

Сендзин взглянул на нее. — Смерть, — сказал он. — От ее поступи будет разноситься эхо, которое поведет нас к новым смертям. Смерть за смертью.

* * *

Шизей встречались с парнем. Сообщение об этом вызвало у Сендзина небольшой шок. Как ни странно, время не стояло на месте, пока он был в Дзудзи. Он был до такой степени поглощен самим собой, что полагал, что все события на свете должны оставаться в замороженном состоянии, пока он не появится и не разрешит им произойти.

Сендзин ничего не сказал по поводу ее дружка. В этом не было необходимости. Она и так почувствовала, как стальные круги его ауры темнеют, словно небо при заходе солнца, топорщатся и сокращаются, как кольца удава, когда появлялся Еидзи.

Еидзи заканчивал Токийский университет — самое престижное учебное заведение страны. Был лучшим студентов курса. Был членом двух самых престижных клубов Японии гакубацу, объединяющего выпускников их альма-матер, киодобацу, объединяющего представителей лучших семей города, благодаря тому, что его отец учился в свое время с деканом юридического факультета, а мать была землячкой главы гильдии юристов. Этот человек, кстати, уже обещал Еидзи хорошее место по окончании университета. Шизей любила Еидзи. Для женитьбы ему не хватало только одного — одобрения Сендзина.

Еидзи обожал Шизей, и это было естественно. Обожание было непременным элементом ее отношений с кем бы то ни было. Она чувствовала поклонение так же четко, как артист, выходящий на сцену, чувствует на себе огни рампы. Шизей всегда хотелось потрогать каждый огонек обожания рукой, чтобы убедиться, что он в самом деле существует.

Еидзи был самой природой предназначен для того, чтобы Шизей его трогала. До того, как он встретил ее, он думал только о своей карьере. Теперь он думал и о Шизей. Этого было ей слишком мало. Сендзин это прекрасно понимал, хотя сомневался, что и Шизей это тоже понимает. Она все еще видела себя девочкой-подростком, какой была в Аса-мах. Она все еще, казалось, не познала разницу между добром и злом, тем более не владела способом их разделения. У Сендзина на этот счет было иное мнение.

Почти с научным интересом он наблюдал, как Еидзи все больше и больше деградирует. Он, конечно, был уверен, что Шизей не до конца понимает, какой эффект оказывает на бедного студента эта массивная обработка с помощью соблазнительных колец ее ароматной ауры.

Дезинтеграция Еидзи — постепенное растворение его личности — очень порадовала Сендзина, поскольку он видел в этом молодом человеке угрозу для его гармоничных отношений с сестрой. И, что особо ценно, Сендзину даже не надо было помогать этому процессу, а только сидеть и ждать, когда Шизей сама его доконает.

Для нее было полной неожиданностью, даже шоком, когда Еидзи исключили из университета за пропуск занятий, за систематическое уклонение от семинаров и дискуссий на научные темы, которые являлись обязательными для студентов выпускного курса. Также он не сдал в срок положенные по программе рефераты.

Неужели Шизей не понимала, что ее дорогому Еидзи невозможно разорваться на части, так, чтобы одна часть находилась неотлучно при ее особе, а другая — посещала занятия и писала рефераты? Очевидно, нет. И Еидзи утратил интерес к учебе. Его поклонение Шизей было теперь совершенно рабским: чем больше он давал, тем больше она требовала.

С восторгом в сердце Сендзин наблюдал, как она высасывает из Еидзи все соки. Как распутница, как шлюха, она разбазаривала свой дар направо и налево. Она так же не замечала за собой ничего предосудительного, как Аха-сан, когда на нее накатывали истерики. Сходство было до того поразительное, что Сендзин решил спасти сестру от нее самой.

А для этого он решил убить Еидзи.

Ну, не просто убить — это было бы бессмысленно, даже глупо, — а сделать это в педагогических целях, так, чтобы вывести Шизей из состояния детства, открыть ей глаза на то, кто она и кем она может стать благодаря своему дару. В конце концов, думал он, это мой долг. Кто о ней позаботится, если не я?

А что в это время происходило в сознании Шизей? Отдавала ли она себе отчет в том, какую роль сыграла в судьбе Еидзи? Или она умышленно не хотела знать, что ей действительно нужно от жизни?

То, о чeм она думала все это время, ни в коей мере не относилось ни к Еидзи, ни к Сендзину. Их мысли и их чувства выпадали из сферы ее жизненных интересов.

Она думала об Аха-сан, которую она любила и к которой, как ей казалось, она всегда может прибежать, уткнуться лицом в ее мягкие, теплые груди и слушать стук ее сердца. Закрыть глаза и заснуть в блаженной истоме.

Но вместе с тем, как размалеванный холст, протянутый через театральную сцену, через ее память протянулась череда эмоциональных взрывов Аха-сан. Они преследовали Шизей, заполняли все помещение ее спальни, заполняя ночь кошмарами, ставя перед ней вопросы, на которые она не могла ответить: в чем я не угодила ей?

Чем бы я могла ее порадовать? Любит ли она меня? ЛЮБИТ ЛИ ОНА МЕНЯ?

И каждый раз, когда подобные вопросы досаждали ей, она бросала свое лассо ароматных колец и стягивала его все крепче вокруг бедного Еидзи.

Задолго до того, как Сендзин решил убить Еидзи, его сестра взялась всерьез уничтожить его, даже не подозревая об этом. Она бы никому не поверила, даже Сендзину, если бы он оказался достаточно глупым, чтобы начать растолковывать ей это. Разве она могла поверить в то, что намерена уничтожить Еидзи, который обожает ее, чтобы спастись от ледяного дыхания Аха-сан, замораживающего раз за разом различные части ее личности?

Сендзин намеревался одним выстрелом убить двух зайцев: и сестру спасти, и послужить Тао-Тао, направив какую-то часть энергии на мембрану кокоро, сердце всего сущего.

Обдумывая свой план, Сендзин видел, что Еидзи — идеальная жертва. Девственник если не в физическом смысле, то уж точно во всех остальных. Его обожание Шизей было совершенно бескорыстным. До встречи с Шизей он был высокомерным юношей, уверенным как в собственном превосходстве над окружающими, так и в том, что ему обеспечено место под солнцем. Кольца Шизей лишили его высокомерия, напыщенности, всего наносного. По иронии судьбы, будучи на грани гибели, он стал более достойным человеком, чем когда-либо в жизни.

Когда Сендзин убил его, он принял смерть, как ягненок. До последнего вздоха он был поглощен своей любовью к Шизей, не замечая и не чувствуя, что происходит вокруг него.

Потом Сендзин долго вспоминал, в какой миг наступила его смерть. В ретроспективе ему казалось, что, пожалуй, она не произошла в оптимальный для педагогического воздействия момент.

Сендзин со своего укрытия прекрасно видел мелькающие ягодицы Еидзи, когда тот занимался любовью с Шизей. Он никогда не забудет выражения, появившегося в глазах Шизей, когда он открутил башку у ее любовника, сломав третий и четвертый позвонки со звуком, напоминающим хруст сломанной ветки под натиском свирепого урагана.

Глаза Шизей были совсем светлыми — они у нее всегда такими бывают, когда она занимается любовью — и они смотрели на Сендзина с выражением, которое можно описать как комбинацию шока, недоумения и ужаса. Вот именно последний компонент и навел Сендзина на мысль, что он, пожалуй, не совсем точно выбрал время для вмешательства в их идиллию.

Пожалуй, он все-таки больше думал о себе, чем о педагогическом эффекте того, что он делает, когда он смахнул с Шизей Еидзи и поднялся над ней во весь рост так, что его тень упала на ее обнаженное тело, проникнув в такие места, куда его физическое тело не могло проникнуть.

Шизей закрылась руками, как будто он был какой-то похотливый нахал, ворвавшийся к ней среди ночи, и это очень обидело его. Он даже подумал о том, чтобы бросить все как есть и не проводить своего демонстрационного урока.

Шизей плюнула ему в лицо, и он ударил ее наотмашь. Потом, поскольку с ней начиналась истерика, он связал ей руки и ноги завязками от ее же пижамы.

В душе его уже звучали рунические песнопения. Когда он начал произносить их вслух, воздух потемнел и задрожал. Вновь и вновь он повторял магические слова, чтобы приготовить и себя, и ее к тому, что должно сейчас произойти. Шизей таращила на него глаза и изрыгала непечатные ругательства. Это было тоже своего рода повторение, и поэтому он не стал ее бить. Повторять, повторять, накапливать энергию... Кроме того, она и сама потом поймет, что все это для ее же блага.

Тогда у него еще не было специально заготовленных для святого дела лезвий, согреваемых током его крови. Он воспользовался кухонным ножом: склонился на колени перед трупом Еидзи и аккуратными лентами, как положено по ритуалу, начал сдирать кожу. Глаза Шизей готовы были вывалиться из орбит, она издавала странные, кудахтающие звуки. Затем ее вырвало. Но она не могла оторвать глаз, не могла возвысить свой голос против того, что он делал.

Дело зашло уже далеко. Она тоже, находясь в непосредственной близости к кокоро, слышала ее громыхание, в то время как накапливалась энергия и отскакивала от мембраны, создавая в комнате зону высокого давления. Эта силища, которая пульсировала в воздухе, передавалась и им, поднимая их над миром обыкновенных людей.

Задыхаясь, Шизей ухитрилась сорвать веревки, стягивающие руки, и, дрожа, как в лихорадке, перекатившись кубарем через окровавленные простыни, погналась за Сендзином.

Нет, это уже значило пересечь границу, отделяющую тех, кто чувствовал силу кокоро, от тех, кто пользовался ей. Это уже не Кшира, и это не Тао-Тао. Это что-то новенькое, изобретенное ими самими.

Это был тот день 1980 года, когда Японию потрясло чудовищной силы землетрясение, с эпицентром в Токио, застигшее сейсмологов врасплох.

За морем, в Китае, старейшины тандзянов, молясь в каменном святилище Дзудзи, чувствовали возмущение кокоро и поглядывали друг на друга, не говоря ни слова.

Один из них, Мубао, был особенно удручен. Он вспомнил, как бросал руны и что предсказали тоненькие сети трещин на закопченном черепке. ПОТОП, ПОТОК, ЯРОСТЬ ОСВОБОЖДЕННОЙ ЭНЕРГИИ. А ПОТОМ СМЕРТЬ. ОТ ЕЕ ПОСТУПИ БУДЕТ РАЗНОСИТЬСЯ ЭХО, КОТОРОЕ ПОВЕДЕТ К НОВЫМ СМЕРТЯМ. СМЕРТЬ ЗА СМЕРТЬЮ.

Загрузка...