Часть первая

1

Пойгин курил трубку и думал: почему он пригласил Ятчоля на охоту? Этот ли человек, с которым он всю жизнь враждовал, достоин его великодушия? Между тем от сочувствия к Ятчолю, от сострадания к нему даже, кажется, смягчался мороз; а он такой свирепый, что порой раскалывает с гулом ледяные громады морских торосов. Прокатится гул, и снова тишина – слышно, как стучит собственное сердце. Может, это не сердце, а Моржовая матерь стучит головой в ледяной покров моря? Как это важно – не ошибиться, не выстрелить в Моржовую матерь: иначе это будет похоже на выстрел в собственное сердце.

Она добра, очень добра, Моржовая матерь. Лёд над морской пучиной для неё всё равно что огромный бубен. Она без устали колотит головой в этот бубен, отгоняет злых духов – келет – от морского берега, тем самым оберегая людей от беды.

Пойгин вслушивается в подлунный мир, внемлет звукам ледяного бубна, в который колотит Моржовая матерь. Она добра, очень добра. И Пойгин добр. Не потому ли так усердны его собаки? Больше всех старается приручённый волк Линьлинь. Правда, похоже, волк всё-таки обижен тем, что и сегодня не он ведёт упряжку, но что поделаешь: стар уже, трудно ему, слепому, чуять самую верную дорогу в нагромождении вздыбленных льдов.

Стар Линьлинь. А кажется, не так давно это было: положил Пойгин перед волчонком печёнку нерпы, почки её и сердце – если набросится зверёныш на печёнку, это покажет, что у него такая непокорная волчья сущность, что его не приручит даже самый добрый человек; если выберет почки, значит, податлив будет на дружбу с человеком; если предпочтёт сердце – совсем хорошо: есть надежда, что станет ручным, будь только сам человеком, имеющим сердце. Волчонок выбрал сердце, по крайней мере, так показалось Пойгину, хотя Ятчоль уверял, что зверёныш впился зубами сначала в печёнку. Однако Пойгин решил в душе, что приручит волчонка, даже если бы оказался прав Ятчоль, и дал ему кличку Линьлинь – сердце.

Пойгину запомнилось ещё с детства, как приручал волчонка его дед. «Ты думаешь, всё дело в том, чтобы волка сделать добрым? – спрашивал он не однажды внука. – Это верно, однако ещё не совсем. Больше всего истины в том, что человек при этом должен изгнать дикого зверя из самого себя».

О, сколько раз потом вспоминал Пойгин эти слова, когда приручал Линьлиня. Порой приходил в отчаяние. Но корил больше себя, чем волка, горько размышляя о том, как мало похож он, Пойгин, на деда, как малы в нём силы добра. Однако шло время, человек и зверь всё заметней сближались именно потому, что проявляла себя сила добра человека, перед которой ничто устоять не может.

Ятчоль не верил, что волк покорится, ревниво наблюдал за каждым его шагом и взглядом; а когда убедился, что сосед добился своего, сказал ему: «Всё дело в том, что ты шаман, имеешь тайную власть над всеми зверями, входишь в особый сговор с каждым из них, а это может пойти во вред людям».

Больше всего не выносил Ятчоль глаза Линьлиня. Уверял, что взгляд волка прокалывает ему душу, и вся она уже в дырах, и дальше терпеть он этого не может: душа не торбаса, не кухлянка, её не залатаешь. Ятчоль писал заявления в сельсовет, в район, даже в округ, требуя, чтобы заставили Пойгина убить волка, ходил к врачам, просил заключение, что душа его действительно вся в дырах, пусть будет справка врачей, как он выражался, «вечественным доказательством». Но никто не хотел внимать жалобам Ятчоля, и тогда он во спасение собственной души выколол волку глаза. Произошло это в ту пору, когда Пойгина унесло далеко в море на льдине, и уже не осталось никакой надежды, что он вернётся. Ятчоль никому не сознавался, что совершил зло над волком, глубокомысленно рассуждал, что Линьлинь сам себе выколол глаза об острые выступы морских льдов: «Вы, конечно, все замечали, как он ходил к берегу и высматривал хозяина, вот, наверное, и разозлился на свои глаза, что они не способны увидеть его».

Имя Пойгина, которого скорее всего уже поглотила морская пучина, Ятчоль произносить боялся: тот, кто погиб в море, должен исчезнуть из памяти знавших его. Но Пойгин вернулся. Льдину, на которой он плавал, опять прибило к береговому припаю. Он, конечно, догадался, что ослепил волка именно Ятчоль; потом сосед и сам в этом признался. Но сегодня Пойгин не хотел думать о прошлом, сегодня он прощал даже это зло.

Нарта стремительно скользит по снежному насту, весело повизгивая полозьями. Пойгин любит как бы вступать в беседу со своей неумолчной нартой. «Поёшь?» – «Пою, пою». – «О чём так длинно поёшь?» – «Обо всём, что у тебя на уме». – «А что сейчас у меня на уме?» – «Что ты добрый, готов забыть все обиды, готов всё простить даже Ятчолю, не зря же вчера пригласил его на охоту».

Пойгин сочувствовал Ятчолю и потому, что у него ленивые собаки, и потому, что сам он ленив. Вот пришла пора подсчёта, кто сколько добыл песцов, лисиц, кто сколько добыл нерпы, лахтаков, моржей; пришла пора громкого объявления охотничьей удачи и неудачи, пора объявления охотничьего почёта и позора. И опять почёт ему, Пойгину, а позор Ятчолю. И грызёт сейчас Ятчоля зависть, зависть к Пойгину. А это, наверное, больно, когда тебя грызёт голодной волчицей зависть, очень больно. И главное, ничем тут не поможешь человеку, особенно, если он больше всего завидует именно тебе.

Вспомнилось Пойгину, какими глазами смотрел вчера Ятчоль, когда увидел на его груди Золотую Звезду. Оказались они один на один в доме Пойгина. Ятчоль протянул чуть дрожащую руку к звезде и тихо сказал, судорожно улыбаясь:

– Она будто Элькэп-енэр.

Это диво просто, какие он хорошие сказал слова, но почему он так противно улыбается?

Элькэп-енэр! Самая главная звезда, неподвижная, как вбитый в небо гвоздь. Самая главная звезда, вокруг которой вращается всё сущее в мироздании.

– Как же это тебе, шаману, дали такую звезду? Героем назвали, великим охотником?

Сколько хрипоты в голосе Ятчоля, болезненной хрипоты, словно бы человек вдруг простудился. Не от холода – от зависти человек простудился. Может, не только от зависти? Всю жизнь он хотел сделать худо Пойгину, всю жизнь будто капканы ставил на него. Хитроумные капканы. Иные, случалось, защёлкивались. Пойгин рвал капканы и шёл дальше тропою, которую снова и снова пытался перебежать Ятчоль.

– Отчего это у тебя стал вдруг таким простуженным голос? – удивился Пойгин, невольно прикрывая звезду на лацкане пиджака, в котором летал в Москву.

Ятчоль потрогал кадык, прокашлялся.

– От злости голос захрипел, – откровенно признался он. – Тебе почёт, а мне что? Тебе Элькэп-енэр повесили на грудь, а в моём очаге пусто.

«Сейчас взаймы денег попросит», – догадался Пойгин.

И действительно, Ятчоль скосил лисьи глазки и сказал:

– Дал бы взаймы пять рублей.

– Ты когда-нибудь долг отдавал?

– Зачем? Ты великий охотник. У тебя всегда в охоте удача…

– Тогда надо говорить: не дал бы взаймы, а подарил бы пять рублей.

– Можно и так.

– Но ты купишь не еду, а спирт.

– Приду домой, на цепь себя посажу, как собаку, чтобы за спиртом не уйти. Деньги жене отдам.

– Знаю я твою цепь, – печально сказал Пойгин и полез за деньгами. – На. Только, если напьёшься, я снова с тобой что-нибудь шаманское сотворю…

– Я на тебя суд навлеку, – вяло погрозил Ятчоль, усаживаясь на корточки у стола.

Пойгин сел. Ятчоль приметил, как свободно он откинулся на спинку стула.

– Совсем как русский на стуле сидишь, – сказал он почему-то обиженно.

Пойгин вдруг тихо рассмеялся. Ятчоль протянул ему раскуренную трубку, спросил:

– Чем я тебя рассмешил?

– Да вспомнил, как ты старался быть похожим на других белолицых. Помнишь, прозвище тебе дали – Кэлитуль?

Ятчоль глубоко затянулся, ответил бесстрастно:

– Давно было. Очень давно. Боялись тогда меня. Все боялись. – После долгого молчания с тяжким вздохом добавил: – Кроме тебя.

Да, то было давно, ещё когда американские купцы беспрепятственно приплывали к чукотскому берегу. Ятчоль стал их пособником. Умел хитрый человек перенимать повадки чужеземных людей, не зря имя такое носил – Ятчоль – лиса. Купцы на клочках бумажек помечали палочкой, оставляющей след, имена охотников, с умыслом помечали: посмотришь на тонкую бумажку – так себе, почти паутинка, чего бояться её, а страшно! Всё дело было в немоговорящих знаках (буквы и цифры называются): человек может забыть, сколько шкур купцу за чайник обещал, а бумажка помнит. Завёл себе такие бумажки и Ятчоль. И палочку, след оставляющую, завёл, ножом аккуратненько всё время заострял. И уж как Ятчоль кичился своим превосходством над всеми, кто не понимал тайны немоговорящих знаков! А кто мог понимать в ту пору разговор по бумаге? Сам он мало-мальски знал только те знаки, которые числа обозначают и ещё несколько американских слов.

Был Ятчоль ровесником Пойгина. Да, молодыми были в ту пору, совсем молодыми. Ятчоль присадистый, толстый, будто медведь. Ненавидели его в стойбище и боялись. Но не все. Пойгин, во всяком случае, не боялся. Как встретится с Ятчолем, так сразу же люди вокруг них собираются; знают, чем это может кончиться. Часто Пойгин на бег, на стрельбу Ятчоля вызывал или вынуждал бороться. Был Пойгин быстрым, как олень; сухой, длинноногий, он не просто бежал – плыл по воздуху; Ятчоль сзади пыхтел, жир из себя вместе с потом вытапливал, так что собаки следы его облизывали. Не мог сладить Ятчоль с Пойгином.

Хранил свои бумажки Ятчоль у самого тела, в кармане, который он на чужеземный лад пришил к кухлянке изнутри. Как и все чукчи, Ятчоль тогда не носил рубашек: просто две кухлянки – одна мехом внутрь, вторая наружу.

Вызвал его как-то Пойгин на особенно дальний бег. А был Ятчоль заносчивым и почти никогда от вызова не уклонялся, надеясь рано или поздно одолеть Пойгина, надеялся и на этот раз и потому все силы вложил в тот бег, так что в конце упал и снег стал жрать, чтобы огонь в себе потушить. Хватанул раза два снегу, а потом как волк завыл: что поделаешь, опять побеждённым оказался. Люди хохочут, а Пойгин стоит над своим соперником и смотрит на него с презрением. И вдруг Ятчоль, будто собакой укушенный, поднялся на колени, стал в кармане шарить. Глаза таращит как умалишённый и орёт: «Кэлитуль! Пропали мои кэлитуль!» Вот после этого и дали ему смешное прозвище. Вытащил свои бумаги Ятчоль, а они от пота и жира, вытопленного из его тучного тела, в месиво превратились, немоговорящие знаки совсем расплылись и ни о чём больше не говорили, как ни разглядывай их. Люди хохочут, а Ятчоль на снегу бумаги свои расправляет; но разве расправишь их, если они тут же в тонкие, хрупкие ледышки превращаются, на кусочки разламываются. Вскочил Ятчоль, начал топтать свои бумаги, за нож схватился.

– Ты виноват, что мои кэлитуль в негодность пришли! – заорал он. – Сам за всех моих должников теперь будешь долги отдавать!

Пойгин свой нож выхватил, а смех в себе унять не может. Стоит с ножом в руках, хохочет, и все люди хохочут, уж больно смешно получилось с теми бумажками. Ятчоль вдруг успокоился (видно, смех Пойгина его в чувство привёл) и ушёл прочь. С тех пор он Пойгина ещё больше возненавидел. А тот по-прежнему на ловкость ему вызов посылал, требуя самого беспощадного поединка.

Но главный поединок начался у них потом. До сих пор, пожалуй, длится тот поединок. Впрочем, кажется, уже точно можно сказать, кто победил…

– Ты думаешь, если тебе прицепили на грудь Элькэп-енэр, ты взял верх? – словно угадав мысли Пойгина, полусонно спросил Ятчоль. – Всё равно я докажу, что ты шаман.

Пойгин лукаво вскинул палец, на цыпочках подошёл к двери, выглянул в соседнюю комнату, где жили его дочь и зять; убедившись, что там нет никого, сказал:

– Интересно всё-таки, как будет выглядеть Элькэп-енэр на моей шаманской кухлянке…

Ятчоль от изумления не донёс трубку до рта. – Ты прицепишь Золотую Звезду к своей шаманской кухлянке?

Отворив шкаф, Пойгин вытащил мешок, сшитый из нерпичьих шкур, извлёк из него свою шаманскую кухлянку, аккуратно расстелил на полу.

Это была кухлянка белого шамана. У чёрного шамана не такая, у чёрного – из самого хорошего меха, с дорогой опушкой, с украшениями. А эта вся потёртая – каждый рубец на ней виден. С левой стороны на груди заплата, отдалённо своей формой напоминающая сердце. Да, то была не просто заплата, а знак жизненной силы, знак сердца. С левой стороны, через грудь вправо, до самого подола, шло много рубцов, обозначающих Песчаную реку. На спине рубцами обозначен круг с лучами, идущими от него во все стороны. Это был знак жизненной силы главного светила – солнца. Вот и всё. Ничего больше, никаких узоров, амулетов, никаких побрякушек.

Пойгин полюбовался знаком солнца, перевернул кухлянку, медленно провёл рукой по Песчаной реке. Сколько раз приходилось ему выходить на «тропу волнения», когда человек обязан остаться один на один с мирозданием, с Песчаной рекой. О, это особая тропа! И далеко не каждый может ходить по ней. Человек, вступивший на «тропу волнения», самой судьбой предназначен держать ответ перед всем мирозданием за проступки людей, совершивших подлость и тем самым оскорбивших весь род человеческий.

Сколько раз я выходил на «тропу волнения», чтобы ответить за твои скверные поступки? – спросил Пойгин, не в силах стерпеть ядовитую ухмылку на круглом, толстощёком лице Ятчоля.

– Два раза, – охотно отозвался Ятчоль. – Всего два. После того, как я ослепил твоего Линьлиня, и прошлым летом, когда сожрал сердце раненого гуся. И чего он тебе дался, гусь этот? Пусть бы лебедь или журавль. Я сам этих птиц ещё с детства выше людей ставлю. А то гусь…

Да, то был обыкновенный серый гусь с покалеченным крылом. Ятчоль принёс его домой, ухаживал за ним, как за человеком. Пригласил Пойгина на помощь. Лечили гуся вместе и чувствовали, как добрый дух примирения соединяет их в полном согласии: старики и есть старики, зачем им отягощать себя злопамятством? У старого человека сердце должно быть как сума пешехода, прошедшего длинный путь, – ничего лишнего. И совсем было примирил их этот несчастный гусь, как вдруг случилось то, что повергло Пойгина в горе и гнев.

Почему-то пропал сон у Ятчоля, а если и засыпал, то мучился в кошмарных сновидениях. Может, придумал всё это – он всегда больным прикидывался, стонал, за поясницу хватался. И вот приснилось ему, что кто-то совет дал: съешь сердце гуся – и самый сладкий сон станет приходить к тебе, словно в небо на крыльях вознесёшься.

И сотворил Ятчоль чёрное дело, свернул шею гусю, который вот-вот готов был подняться на крыло. Приходит как-то Пойгин, чтобы на гуся полюбоваться, крыло его больное полечить, а Ятчоль морду от жира птичьего вытирает и слова сказать не может – от икоты всем своим тучным телом сотрясается.

– Где гусь? – томимый недобрым предчувствием, спросил Пойгин.

– Улетел гусачок, – попробовал было слукавить Ятчоль, а сам зыркнул узенькими глазками в угол своего грязного дома, где лежали два гусиных крыла.

Пойгин схватил одно из крыльев – то самое, которое так старательно лечил, и уткнулся в него лицом. Потом медленно поднял голову, разглядывая Ятчоля каким-то странным неподвижным взглядом.

– Отведи глаза, не делай дыры в моей душе! – закричал Ятчоль. – Ну, свернул гусю голову, сердце сожрал. Что я – человека убил? Лечился от бессонницы, понимаешь?! Теперь в крепком сне, как младенец, буду в облаках летать…

– Мочиться ты будешь во сне, как младенец, – едва слышно сказал Пойгин. – Такое я тебе придумал наказание.

Ятчоль в панике даже забегал по дому, дробно перебирая коротенькими кривыми ножками, будто уже мучаясь от насланной на него напасти.

– Мне больно стало! К врачу побегу! В сельсовет заявлю…

– Заявляй, – мрачно сказал Пойгин, забрал гусиные крылья, и ушёл домой.

На другой день Ятчоль прибежал к Пойгину, красный от злости и конфуза: оказывается, он и вправду ночью обмочился.

– Ты наслал на меня порчу! Я мокрый. В милицию, прокурору напишу! – грозился Ятчоль. – Есть ве-ве-вечественное доказательство!

– В милицию? – как бы что-то прикидывая в уме, спокойно спросил Пойгин. – Прокурору? Может, лучше тебе написать в гочстрах? Эй?

– Зачем в гочстрах? – удивился Ятчоль, прекрасно знавший эту организацию, потому что одно время был агентом госстраха в посёлке. – Гочстрах тогда хорошо, когда ногу отморозишь или руку прострелишь.

– А у тебя скоро детородный предмет отвалится, – переходя на полушёпот, сказал Пойгин.

О, как это пророчески сказал Пойгин, с каким странным взглядом, с каким неумолимым жестом. У ошеломлённого Ятчоля начисто исчез голос. Он лишь хватал ртом воздух и прикрывал руками причинное место, как бы защищаясь от вполне вероятной новой шаманской напасти. И наконец вскричал:

– Я убью тебя… дом подожгу! Я сегодня же… улечу в округ на самолёте… на вертолёте!.. В трубу твою пачку пороху… десять пачек брошу!

– Бросай, – тихо ответил Пойгин, с отрешённым видом погружаясь в то особенное состояние, когда ему больше всего на свете хотелось одиночества.

Ятчоль хлопнул дверью и побежал по посёлку, оповещая каждого, кто встречался на пути, что Пойгин снова собирается шаманить, чтобы наслать на него порчу. А Пойгин связал гусиные крылья, прикрепил их к поясу и медленно ушёл из посёлка в тундру.

Минул день, другой, Пойгин не появлялся. В посёлке с тревогой говорили о том, что он вступил на «тропу волнения». Люди догадывались, что это значит. Совершилось чёрное дело. И вот теперь надо роду человеческому отвечать за то, что он, этот род, иногда порождает зло. По какому-то тайному предопределению жизнь выбирает ответчика, способного раскалить сердце горем или гневом настолько, что чёрное зло пережигается в нём до белой золы. Пойгин самой судьбой давно выбран таким ответчиком, искупителем. Несколько суток он не будет пить, есть, не будет спать. Он изнурит себя самой трудной и опасной дорогой. И всё это время искупитель будет самозабвенно внушать самому мирозданию, что oн без всякой пощады осуждает Скверного. Пусть знает даже самая дальняя звезда, что подлость не осталась безнаказанной, чёрное зло сгорит в раскалённой душе до белой золы. И потому пусть произойдёт в недрах живых существ, именуемых людьми, очищение.

Скверный между тем будет все эти дни пребывать в стыде и тревоге, зная, что искупитель его вины подвергает себя опасности, что он может не только заболеть, но и умереть. И если искупитель не вернётся и на седьмые сутки, мужчины всего селения отправятся на его поиски. Не разрешено будет в тот день одному лишь Скверному даже носа высунуть из своего жилья.

Скверным в тот раз был Ятчоль. Он старался убедить себя, что ему безразлично шаманство Пойгина, пусть ходит себе по тундре сколько ему угодно, пусть голодает, мучается от жажды, если так угодно его безумной голове; пытался даже высказывать эти мысли вслух, но его никто не слушал, все отворачивались от него, показывая откровенное презрение. Какое-то странное беспокойство вселилось в душу Ятчоля, он выкуривал трубку за трубкой, пинал собак, кричал на жену, даже сказал, что ему надоело жить и что он не сегодня-завтра застрелится, уйдёт навсегда в Долину предков, к верхним людям. А когда было невмоготу оставаться в собственном доме, шёл к соседям, долго и нудно оправдывался.

Ну что он такого страшного сделал? Съел сердце обыкновенного серого гусачишки. Просто Пойгин ещё с детства невзлюбил его, Ятчоля, и всю жизнь досаждает ему своими шаманскими проделками, довёл до того, что вынудил ночью, как мальчишку, обмочиться. А это уже нешуточное дело, это судом пахнет… Между тем суд вершился над самим Ятчолем – суд совести, и он это прекрасно понимал; и чем отчаянней искал себе оправдания, тем откровеннее люди отвечали ему презрением.

Пойгин вернулся в посёлок на седьмые сутки. Охотники все были на косе у Моржового мыса: выдался, удачный день – подплыло к берегу стадо нерп. Сидел здесь на камнях и Ятчоль, зорко всматриваясь в морские волны, готовый в любое мгновение вскинуть карабин. Рядом с ним лежали три убитые нерпы. Он ревниво поглядывал на других охотников, боясь, как бы кто не обогнал его.

И вдруг Ятчоль кожей спины почувствовал, что позади него стоит Пойгин. «Да, это он, – с ужасом думал Ятчоль. – Это он, проклятый. Сейчас глянет мне в глаза, и я больше не попаду ни в одну нерпу».

Медленно обернулся Ятчоль, ещё втайне надеясь, что Пойгин ему почудился. Но это был всё-таки он, Пойгин. Ятчоль встал и попятился, едва не шагнув в полосу прибоя. А Пойгин наступал, не отводя от Ятчоля неподвижного нагляда. Был он завидного роста и, несмотря на почтенные годы, прям, с горделивой осанкой, позволявшей ему держать голову высоко и независимо. Измождённое лицо его было настолько непохожим на прежнее, что можно было подумать, это вовсе и не Пойгин, а его брат, что ли, – старше годами и, видимо, ещё куда круче нравом, куда сильнее в своей непонятной власти над душой ближнего.

– Не смотри на меня шаманскими глазами! – срывая голос до визга, закричал Ятчоль. – И так у меня вся душа в дырах.

И все охотники, закинув карабины за спину, забыв о море, так щедро пославшем сегодня им нерпу, с суровыми лицами подходили к тому месту, где Пойгин с огромной высоты своего превосходства молча казнил Ятчоля взглядом.

Но вдруг глубоко запавшие глаза Пойгина помутились, и он стал падать, тщетно пытаясь за что-нибудь ухватиться. Один из самых старых охотников опустился на колени, внимательно всмотрелся в лицо Пойгина и сказал:

– Он погрузился в беспамятство от усталости и голода.

Кто-то брызнул водой в лицо Пойгина, и он снова открыл глаза, обвёл всех неосмысленным взглядом, наконец узнал Ятчоля. Невероятным усилием заставил себя подняться. Ещё какое-то время он молча смотрел на Ятчоля, потом поднял лицо кверху, что-то с волнением высматривая в небе. И все охотники, и Ятчоль тоже, подняли лица к небу.

Из-за тучи, прямо на косу, медленно, словно виделось это во сне, плыл огромный косяк гусей.

– Это ты их накликал, проклятый шаман! – снова закричал Ятчоль. – А я не боюсь ни твоих гусей, ни тебя! Не боюсь!

И, видимо, чтобы доказать, что говорит правду, Ятчоль вскинул карабин, метясь в косяк перелётных птиц. Кто-то из охотников хотел вышибить карабин из рук Ятчоля.

– Промахнётся, – тихо промолвил Пойгин, успокаивая охотников величавым жестом. – Промахнётся в гуся, промахнётся в нерпу.

Сказал, будто приговор произнёс, и пошёл в сторону посёлка, порой приостанавливаясь, чтобы одолеть дурноту вновь подступающего обморока. Ятчоль бессильно опустил карабин, так и не выстрелив.

Когда Пойгин скрылся с глаз, охотники снова принялись за своё обычное дело. Каждый из них зорко всматривался в морские волны, на которых время от времени то там, то здесь возникал круглый блестящий шар нерпичьей головы, с большими, полными превеликого любопытства глазами. Раздавался выстрел, и нерпа на какое-то короткое время безжизненно всплывала. Охотник взмахивал над головой акыном. Свистел тонкий линь из нерпичьей шкуры, и колотушка с крючками точно падала чуть дальше нерпы. Рывок удачливого охотника – и крючки впивались в нерпу, добыча теперь не уйдёт на дно морское.

Ятчоль крепко стискивал в руках карабин и был полон ожесточения и желания доказать, что Пойгин не сумел отнять у него меткость глаза. Наконец прямо перед ним, совсем близко, вынырнула голова на редкость крупной нерпы, тут можно было попасть и с закрытым глазами. Ятчоль вскинул карабин, выстрелил и обмер от страха: в нерпу он не попал.

Кто-то из охотников тихо рассмеялся, а потом громкий хохот многих людей прокатился над косою у Моржового мыса. Красный, сконфуженный, Ятчоль беспомощно смотрел в ту сторону, где ещё недавно маячила спина Пойгина; казалось, если бы он увидел её вновь – всадил бы пулю без колебаний.

Ещё три раза стрелял Ятчоль в нерпу, и всё мимо. Но вот вышло так, что раздалось сразу два выстрела в одну и ту же нерпу – Ятчоля и молодого охотника Тымнэро. Скорее всего попал Тымнэро, однако Ятчоль стал быстро раскручивать над головой акын, стараясь тем самым доказать, что Пойгин оказался неправ: он всё-таки попал в нерпу. Тымнэро подмигивал товарищам, приглашая посмеяться над позором Ятчоля.

Однако нерпу мало убить, её надо ещё вовремя зацепить крючками акына. Ятчоль бросил акын мимо нерпы. И опять взрыв хохота прокатился над косой у Моржового мыса. Ятчоль быстро выбрал из воды длинный линь, торопясь сделать второй бросок. Свистнул линь, взмыла в воздух колотушка с крючками. И опять мимо. Третьего броска Ятчоль сделать не успел – нерпа утонула.

– Я сегодня убью Пойгина! – в отчаянии погрозил Ятчоль.

– Промажешь! – насмешливо сказал Тымнэро и, вскинув карабин, метко поразил следующую нерпу.

Вечером жена Ятчоля Мэмэль – Нерпа – у соседей сетовала на свою судьбу:

– Лучше бы ослепнуть, чтоб не видеть, как вселяется в мужа ярость медведя. Схватил карабин и кричит:

– Посади меня на цепь, а то беда будет. Убью Пойгина – судить станут.

Слова эти передали Пойгину.

– Пойду посмотрю на него, – сказал Пойгин. – Если сам себя на цепь посадил, значит, боится встречи со мной. А я всё-таки ещё раз сегодня гляну ему в глаза…

И вот Пойгин вошёл в дом Ятчоля. В первой комнате было пусто и грязно. Впрочем, у Ятчоля всегда было грязно – и сейчас, и тогда, когда жил в яранге. В дом перешёл одним из первых и сразу же сделал его ещё грязнее яранги. Пахнет пережжённым нерпичьим жиром, кислыми шкурами, мочой. Печка полуразрушена, на полу немытая посуда.

В соседней комнате послышался пьяный голос Ятчоля:

– Мэмэль, где ты там? Дай мне ещё бумаги и другой карандаш. Этот сломался.

Пойгин отворил дверь и увидел Ятчоля, сидевшего на полу. Он действительно посадил себя на цепь: один конец был замкнут тяжёлым замком на спинке кровати, а второй обмотан вокруг шеи. На полу недопитая бутылка спирта, железная кружка и чайник, опрокинутый набок, из которого вылилась вода. Тут же было разбросано несколько листков бумаги, вырванных из тетради. Сидя спиной к двери, Ятчоль безуспешно пытался отодрать от грязного пола один из бумажных листков.

– Мэмэль, где ты? Вытри пол. Дай мне ещё бумаги и карандаш…

Длинная цепь гремела на полу. Ятчоль порой поправлял её на шее, потом опять тянулся к листку. Почувствовав наконец, что за его спиной кто-то стоит, он повернулся и вдруг встал на четвереньки, буравя Пойгина налитыми кровью пьяными глазами:

– Ты зачем сюда пришёл?

Пойгин не ответил. Скинув гремящую цепь с шеи, Ятчоль бросился к кровати, запустил руку под тюфяк, выхватил карабин.

– Убью!

– Промажешь, – спокойно ответил Пойгин.

Ятчоль вскинул карабин и долго целился, пьяно поводя стволом из стороны в сторону. Пойгин не двинулся с места. Ятчоль щёлкнул незаряжённым карабином, отомкнул затвор.

– Я знаю, ты догадался, что карабин пустой. Спрятала от меня Мэмэль все патроны. Но ничего! – Ятчоль поднял с пола карандаш, нацелился в Пойгина, будто копьём. – Вот чем я тебя убью. Заявление напишу… судить тебя надо за шаманство. Видишь, сколько листков бумаги испортил? Когда пьяный – буквы туда-сюда, будто козявки, разбегаются… Садись, спирту выпей. Ну, ну, садись, пока я добрый. Слышишь? Я мириться хочу…

Пойгин молчал, глядя на Ятчоля точно таким же взглядом запавших глаз, каким он привёл его в смятение на берегу моря.

– Отвернись! Не смотри на меня так! – пьяно замахал Ятчоль руками.

2

Так покарал Пойгин прошлым летом Ятчоля. И вот, сидя на полу в доме своего судьи, Ятчоль, как всегда, грозился, что рано или поздно совершит свой суд над ним.

– В газету напишу большую заметку. – Ятчоль глубокомысленно поднял к потолку лицо, поудобнее скрещивая на полу ноги, беззвучно пошевелил губами, как бы подыскивая слова, чтобы разоблачить проступки Пойгина. – Начало будет такое: шаман Пойгин нацепил на грудь себе Золотую Звезду и сказал, что снял с неба Элькэп-енэр…

– Кому я это сказал? Впрочем, мне нравится твоя глупость, на сказку похожа, – миролюбиво сказал Пойгин и, отцепив с лацкана пиджака Золотую Звезду, принялся прикалывать её к груди своей шаманской кухлянки. – Тебe известно, что я не чёрный – я белый шаман. Поклоняюсь солнцу, а не светилу злых духов – луне…

– Да, да, солнцу, солнцу, – равнодушно подтвердил Ятчоль, снова набивая трубку.

– Не злые духи, а благожелательные ваиргит стали навсегда моими помощниками.

– Слышал, слышал столько раз, сколько выкурил в своей жизни вот эту трубку.

– Послушай ещё раз, чтобы не писал больше всяких писем, что я просто шаман. Я белый, понимаешь, белый шаман. Ещё с детства я прогонял от себя всех злых духов. Я не заключал с ними никакого уговора, хотя они очень хотели, чтобы я…

– Слышал, слышал, – уже раздражённо прервал Ятчоль собеседника. – Столько раз слышал, сколько опускал штаны по нужде.

– Ну так вот, послушай в последний раз, если не хочешь, чтобы я ещё раз тебя наказал. – Пойгин не принял от Ятчоля трубку, раскурил свою. – Может случиться… опустишь штаны, а снова поднять больше никогда не сможешь…

– Ты меня не запугивай. А то пойду по посёлку с неподнятыми штанами, и тогда будет это вечественным доказательством твоего шаманства. Нарочно сделаю, чтобы все видели. Могут даже фотокарточку сделать, чтобы судьям в руки…

– Ты попробуй, – с мрачноватой усмешкой посоветовал Пойгин.

– И попробую.

Пойгин снял пиджак, надел кухлянку, потрогал приколотую к ней Золотую Звезду, стал перед зеркалом.

– Эге! Я ещё жениться могу. Вот возьму и переманю к себе твою жену.

– Переманивай, – равнодушно махнул рукой Ятчоль. – Сколько раз ты её переманивал в молодости.

– В молодости у меня своя жена была, – с неожиданной тоской сказал Пойгин и надолго умолк. И только после того, как до конца выкурил трубку, заговорил снова:

– Ты вот главное запомни, чтобы правда в твоих заметках была. Взял я в свои вечные помощники трёх благожелательных ваиргит. Солнечные лучи, вечное дыхание моря и свет Элькэп-енэр. И больше ничего. Лечил, успокаивал обиженных теплом и светом солнца, дыханием моря, со стороны которого никогда не приходят злые духи, а ещё спокойствием и постоянством Элькэп-енэр. Вот и всё. А ты никак не хотел и не хочешь этого понять. Сколько зла на меня напустил…

– Хватит меня укорять, надоело. – Ятчоль потрогал в кармане пятёрку Пойгина, заторопился. – Пойду, пожалуй, а то магазин закроют.

– За спиртом? Ты же обещал на цепь себя посадить…

– Ты лучше в бубен свой как следует ударь, а то скучно мне, уйду.

– Капкан мне новый ставишь? – почему-то весело спросил Пойгин и пошёл к шкафу, за которым прятал бубен. – Завтра телеграмму в район, в округ пошлёшь: Пойгин надел звезду на шаманскую кухлянку и колотил в бубен. Что ж, пиши! Умные люди посмеются и спрячут телеграмму подальше.

– Э, если бы все мои письма собрать! – мечтательно воскликнул Ятчоль и яростно почесал затылок, как бы страдая оттого, что мечте его не сбыться. – Поздно я как следует разговору по бумаге научился, а то бы ещё больше было писем. Если бы всё собрал – целый год очаг топил бы…

Пойгин между тем вытащил огромный бубен, бережно провёл по его ободу рукой. Не успел он отвязать пластинку из китового уса, чтобы ударить ею в бубен, как дверь отворилась и в комнату ввалился Чугунов, а за ним незнакомый человек с фотоаппаратом.

– Вот он, наш прославленный герой! – густым басом не просто сказал, а возвестил Чугунов. – Батюшки! В шкуру-то зачем обрядился, да ещё звезду на неё нацепил.

Был Чугунов огромного роста, с косматой седой шевелюрой, человек уже в летах, но полный ещё немалой физической силы и неукротимости духа.

– Ты что же так подвёл меня, дорогой товарищ герой?

– Он не герой, он шаман! – злорадно хихикнув, сказал Ятчоль и наконец поднялся на ноги.

Шупленький суетливый человек в таких огромных очках, что можно было сказать: не очки находились при нём, а он при них, вдруг щёлкнул фотоаппаратом, нацелив его на Пойгина.

– Нет, ты подожди, дорогой товарищ корресподент, – запротестовал Чугунов. – Ты мне этот кадрик засвети. Да, да, на моих глазах засвети. Ты мне этого человека… А ты знаешь, какой он человек? Ты мне его под удар не ставь. Ему и так за всю жизнь немало крови попортили…

Пойгин засунул бубен за шкаф, снял кухлянку, осторожно сложил её и спрятал вместе со звездою в нерпичий мешок.

– Нет, ты звезду прицепи к пиджаку! – радостно и вместе с тем властно потребовал Чугунов. – К тебе корреспондент из окружной газеты на самолёте прилетел.

Пойгин ничего не ответил, только посмотрел прямо в глаза Чугунову долгим взглядом. Тот виновато потупился, махнул рукой и сказал безнадёжным тоном:

– Э, ничего не выйдет! Я, брат, знаю его. Это, я тебе скажу, не просто характер, это… – Чугунов размашисто вычертил пальцем несколько кругов по восходящей спирали, подыскивая необходимое определение. – Это… нрав! Подход нужен… – Почти выхватил фотоаппарат у корреспондента. – Плёночку ты всё-таки засвети…

– Вы что? – удивился корреспондент.

– Сказал, засвети – значит, засвети! – не слишком утруждая себя объяснениями, потребовал Чугунов. И вдруг схватил Ятчоля за шиворот. – А тебе всё шаман мерещится? Да ведь ежели подсчитать, сколько Пойгин в копилку государства нашего внёс… вы бы рты разинули! Особенно постарался он в годы войны! Может, эскадрилью самолётов на его валюту в бой пустили, может, целый танковый корпус! К тому же он был ещё и вожаком артели. Записывай, корреспондент, записывай.

– Я с огромным удовольствием, – сказал корреспондент, с тонкой улыбкой постучав карандашом по блокноту. – Но у вас пока одни эмоции. Вас бы на магнитофон записать. Такой прекрасный монолог…

– Эх ты, монолог! – Чугунов хотел было схватить Пойгина за плечи, от всего сердца тряхануть в знак величайшего восхищения его личностью, однако остепенил себя и сказал, опять виновато потупившись: – Да разве дело только в том, дорогой ты мой, что ты столько пушнины сдал?.. У тебя же вот тут… – хотел постучать по груди Пойгина, но опять остепенил себя, – тут вот россыпи целые.

Гости так же неожиданно исчезли, как и появились. Ятчоль присел на стул и вдруг схватился за живот, делая вид, что ему страшно смешно.

– Вот если в газете ты появишься в шаманской кухлянке, со звездой и бубном! Пойду попрошу очкастого, чтобы так и сделал.

– Иди, иди, проси, – безучастно ответил Пойгин.

– Пожалуй, я у него фотокарточки на нерпичьи шкуры выменяю. Пусть себе шапку сделает или куртку. Они любят куртки такие. Для меня же вечественное доказательство.

Пойгин промолчал, неподвижно глядя в одну точку.

– Дай мне ещё пять рублей, я напьюсь и не пойду к очкастому. А если и пойду, он пьяного слушать не станет.

Пойгин медленно и тихо сказал:

– Поедем завтра в море к разводьям на нерпу. Я буду изгонять из тебя злого духа зависти.

3

И вот едут Пойгин и Ятчоль между морских торосов, едут прямо на свет Элькэп-енэр. Волна великодушия затопляет Пойгина. Ему хорошо знакомо это состояние. Когда он зовёт своих ваиргит – доброжелательных духов, – чтобы кому-нибудь помочь, на него всегда накатывает чувство необычайной доброты, чувство великодушия. Лучится далёкий свет Элькэп-енэр, вселяя ощущение постоянства, уверенности, душевного равновесия. По всему кольцу горизонта клубится фиолетовая мгла. Утренняя заря, встретившись с вечерней, породила подлунный мир. Солнце где-то там, далеко за рубежом печальной страны вечера. Но это неважно, придёт срок, и оно снова появится в этом мире. Важно, что оно есть в самом мироздании и в памяти человека. А луна, как бы ни притворялась главным светилом, не вытеснит из памяти человека солнце. По крайней мере, из памяти Пойгина. Он добр сегодня, очень добр. И потому способен вернуть солнце даже в памяти тех, кому кажется, что оно уже никогда не появится. Он добр так же, как Моржовая матерь. Мечется в морской пучине Моржовая матерь, колотит головой в ледяной бубен, оберегая человека от зла. И Пойгин внемлет ей так, будто видит её сквозь толщу льда. И он сегодня может кого угодно убедить, что Моржовая матерь стучит головой в лёд прямо под его ногами, потому что люб он ей своей добротой.

Ещё в детстве почувствовал в себе Пойгин приливы какой-то необычайной доброты. Даже самые угрюмые люди вдруг могли ответить улыбкой на его пристальный, по-детски бесконечно доверчивый взгляд, на его словно бы неприметный жест, выражающий уважение, приязнь, участливость. Это размягчало его душу, и потому приходилось ему порой глубоко страдать. Случалось, что мальчик погружался в странное состояние беспричинной тоски, чувства какой-то тяжкой вины. «Будешь белым шаманом, человеком, отвергающим луну, – говорили ему старики. – Думай о том, что такое солнце, в чём тайна леворучного и праворучного рассветов. Как можно меньше смотри на луну, тебе нельзя – сойдёшь с ума. Ты из тex, у кого душа намного обширней, чем надо бы одному человеку. Если на тебя нападает тоска, значит, ты чувствуешь тоску другого человека, которому плохо. Если не знаешь, куда деваться от тягости непонятной вины, значит, за кого-то тебе очень стыдно, ты ещё не знаешь, кто совершил подлость, но ты угадываешь, что роду человеческому причинил зло какой-то Скверный».

Да, такие вот мысли внушали Пойгину мудрые старики, с которыми он проводил времени куда больше, чем со своими сверстниками. Всё чаще и чаще уходил он в тундру, в горы, в прибрежные скалы, в торосы морского ледяного припая; он постигал приметы природы, повадки животных, а память цепко удерживала многое из того, что слышал он об этом от стариков. Но ещё больше привлекали его люди. Уверовав в то, что может помимо своей воли чувствовать горе или подлость других людей, он пытался понять характеры ближних, причины людских поступков. Бывало так, что неосторожное слово грубого человека, будто камень брошенное в кого-нибудь из слабых, несчастных, больше ранило Пойгина: обиженный лишь беспомощно улыбался обидчику, и, кажется, на том дело кончалось, а Пойгин иногда чувствовал себя так, будто у него с сердца содрали кожу. И чем взрослее становился он, тем точнее постигал, каков тот или другой человек, что от него ждать, чем можно укротить подлеца и в какую пору следует прийти на помощь беззащитному, какое слово сказать ему, что посоветовать. Сама судьба почему-то выделила Пойгина; он должен был знать и уметь больше других, коли уж душа его, как уверяли старики, оказалась намного обширней, чем надо одному человеку.

Постепенно возникла у Пойгина особая дружба с птицами, голосами которых он научился владеть так же, как это умели они сами. Звери для него тоже таили столько сердечного и мудрого, что он в своих рассказах не мог не очеловечивать их. А главное, они будто бы и сами выделили среди людей именно его, чтобы раскрывать до конца перед человеком все свои тайны.

4

…Остановив упряжку, Пойгин дождался, когда подъедет Ятчоль.

– Фу, устал, ноги дрожат, – пожаловался Ятчоль, снимая на миг малахай с потной головы. – Твои собаки нарту тащат, как будто это и не нарта, а лисий хвост. А мои перед каждой льдинкой останавливаются, сам нарту ворочаю, чтобы через торосы перевалить.

Пойгин промолчал, задумчиво улыбаясь чему-то своему. Стёр оголённой рукой иней с морды передовика упряжки Ятчоля, осмотрел его раненную острой льдинкой или жёстким снегом лапу. Подошёл к своей нарте, вытащил из нерпичьего мешка кожаный чулочек; надел на раненую лапу собаки.

Ятчоль невольно остановил взгляд на безглазом Линь-лине. Волк сидел на задних лапах, понуро глядя незрячими глазами себе под ноги. Он казался задумчивым, усталым стариком, только трубки во рту не хватало. Ятчолю захотелось погладить его по голове, но он не решился: мучила совесть, а ещё останавливал невольный страх; он всегда боялся Линьлиня – и когда тот был зрячим, и ещё больше – когда ослепил его.

Пойгин проследил за взглядом Ятчоля, подошёл к Линь-линю, опустился перед ним на колени. Волк с усилием поднял голову, словно старался разглядеть лицо Хозяина. Пойгин осмотрел его лапы и сказал:

Возле этой льдины поставим палатку, вскипятим чаю.

Ятчоль принялся суетливо устанавливать палатку. Прошло не так уж и много времени, как зашумел в палатке примус. Ятчоль прилёг на оленью шкуру, сладко затянулся из трубки.

– Когда давали тебе в Москве звезду, наверное, пили крепкий плиточный чай, а то и кирпичный, – мечтательно предположил он.

– Не будем говорить о звезде.

– Почему?

– Потому что всё ещё не можешь избавиться от удивления, как это мне дали эту звезду…

– Чему же тут удивляться? Ты великий охотник. Правда, не все знают, что ты умеешь разговаривать со зверем… Ты умеешь заставить песцов совать лапу именно в твой капкан. Моржи плывут к тебе, как только ты начинаешь разговаривать с ними на их языке… Разве это не правда?

Пойгин глубоко затянулся из трубки, надолго зажмурил глаза. Наконец сказал:

– Неправда. Песцы боятся моих капканов, как и твоих. Просто я умею в нужном месте ставить капканы, хорошо налаживать, а главное, часто их проверяю…

– Нет, ты умеешь привораживать зверя…

– Я умею выслеживать его.

– Ну, ну, не будем спорить. Ты не хочешь, чтобы тебя считали шаманом.

– Я белый шаман. Это значит, что я просто человек. Я не вожу дружбы со злыми духами. Я не обманываю с их помощью зверя. Я делаю всё то же самое, что и ты…

– Но почему у тебя всегда удача, а у меня капканы пустые?

– Они у тебя забиты снегом, ты их ставишь как попало и где попало…

– Ну, хорошо, пусть будет так, – обиженно и вместе с тем примирительно согласился Ятчоль. – Давай чай пить. Чайник вскипел.

Чай пили молча, наслаждаясь теплом, согревающим кровь. Пойгин иногда на какое-то время замирал, словно прислушиваясь к чему-то.

– Не кажется ли тебе, что лёд может расколоться позади нас и разводье не позволит нам вернуться к берегу? – спросил Ятчоль, угадывая беспокойство Пойгина.

– Разводье впереди. Не бойся.

– А почему ты что-то предчувствуешь?

Пойгин ткнул рукой вниз и сказал не то шутя, не то серьёзно:

– Моржовая матерь точно под нами. Головой колотит в лёд.

Ятчоль почему-то испугался. Напряжённо вытянув шею, он мгновение вслушивался, затем припал ухом к шкуре, отодвинул её, прижался прямо ко льду.

– Булькает что-то. И кажется, пыхтит! – смятенно воскликнул он. – Однако ударов не слышу.

– Почему ты испугался?

– Я в прошлое лето убил трёх моржат. Ты же знаешь, какие моржихи мстительные!

– Я никогда не убивал моржат.

– Вот-вот! – Ятчоль обличительно ткнул в Пойгина пальцем. – Ты это нарочно громко сказал, чтобы слышала Моржовая матерь. Она, конечно, тебе пошлёт нерпу, а меня ластами своими в разводье утащит.

Пойгин сказал добродушно:

– Я попрошу Моржовую матерь быть доброй к тебе. Только ты должен поклясться ей, что моржат больше убивать не будешь.

– Хорошо, я поклянусь. Только ты на смех меня в посёлке не поднимай… Скажешь, Ятчоль тоже шаманил..

– Я знаю, что достойно осмеяния, а что нет. Вскипяти ещё один чайник, а я пойду осмотрюсь. Залезу на самый высокий торос, может, увижу, где разводье.

Пойгин выбрался из палатки. Закинул за спину карабин, медленно пошёл между ледяных торосов, выбирая самый большой и удобный для восхождения на его вершину. Пойгину всё время хотелось обернуться, будто спина его видела нечто такое, что внушало тревогу. Может, умка где-нибудь таится за торосом? Услышав скулёж Линьлиня, вернулся к собакам, отстегнул волка от потяга. Линьлинь отряхнул с себя иней, медленно пошёл между торосами, низко опустив незрячую морду. Пойгин пошёл вслед за ним.

– Я чувствую что-то живое, – сказал он вслух, обращаясь к волку.

Линьлинь сел на задние лапы, поднял морду, прислушался, потом потёрся о ноги хозяина, устало зевнул.

– Э, я вижу, ты ничего не чувствуешь, если так зеваешь, будто спать собрался.

Линьлинь виновато поскулил, словно бы простонал по-старчески.

– Ну-ну, не обижайся. – Пойгин погладил волка по голове. – Пойдём оглядимся. Пожалуй, можно будет залезть вон на тот большой торос.

Полная луна заливала зеленоватым светом ледяной мир скованного стужей моря. В северной стороне клубилась мгла: скорее всего это пар от разводья. Хорошо было бы всмотреться в ту сторону с вершины тороса. Пойгин начал осторожно обходить с разных сторон облюбованную льдину и вдруг заметил полуразрушенный ледяной купол: похоже, что он образовался от дыхания моржа. Возникают ледяные купола и над лахтачьими отдушинами, но те гораздо меньше.

Иногда случается так, что моржовое стадо не успевает к зиме покинуть летние отмели, где питалось ракушками. Это бедствие для моржей: они не могут жить без открытой воды и без воздуха, не способны, как нерпы, прогрызать ледяной покров. Бывает, что моржи бьют головами в лёд, пытаясь взломать его, и часто гибнут, так и не сумев пробиться к воздуху. Умеют моржи и сверлить лёд: переворачиваются вверх животом и отчаянно вращают головой, работая бивнями, как свёрлами. И если им удаётся сотворить лунку, они оберегают её, чтобы спастись от удушья. Ледяной колпак, образованный дыханием моржа, предохраняет отдушину от замерзания.

Кто же разрушил колпак моржовой отдушины? Пойгин ударил прикладом в замёрзшую лунку, взломал непрочный лёд. Значит, морж где-то ещё здесь, отдушина свежая; сейчас он непременно выглянет, чтобы вдохнуть спасительный воздух. Пойгин отошёл от лунки, рядом с ним присел на задние лапы Линьлинь. Чутко поводя носом, волк уставился незрячими глазами на отдушину.

И вот где-то в глубине взбурлила вода, и на поверхности показалась огромная голова моржа с выпученными глазами. Морж жадно втянул ноздрями воздух, запыхтел, кашлянул несколько раз и, наконец, зарычал как-то болезненно, будто жалуясь.

Пойгин инстинктивно вскинул карабин, затем медленно занёс его за спину; нет, тут даже ствол нельзя направлять в сторону зверя, а не то чтобы позволить себе выстрелить. Морж сейчас беспомощен, единственная возможность остаться живым для него – сохранить отдушину. Колпак над ней мог лопнуть от мороза, но пройдёт время – образуется новый, и морж дождётся, когда расколются льдины, образуется разводье и придёт спасение.

Воткнув бивни в лёд, морж замер, закрыв глаза; измученный борьбой за жизнь, он, видимо, мгновенно уснул, надышавшись воздуха; подрагивали его губы, над которыми топорщились усы, из влажных ноздрей вырывалось мерное горячее дыхание.

Линьлинь раздражённо морщил нос, тихо ворчал. Пойгин смотрел на моржа, не смея шелохнуться. Наконец он осторожно положил карабин на снег, присел на его приклад, не отводя взгляда от спящего зверя. Нет, это не была Моржовая матерь, это был самец. А Моржовая матерь где-то колотит головой в лёд, как в ледяной бубен. Как знать, быть может, она жива именно потому, что живёт, глубоко дышит вот этот уснувший морж. И сейчас выстрелить в него – это всё равно что выстрелить в Моржовую матерь или в собственное сердце.

Спит морж. И замер весь ледяной мир, вслушиваясь в его спокойное дыхание. Спит морж. Видит во сне два живых существа: один из них человек, второй – волк, в их власти его жизнь и смерть. Но, наверное, не уснул бы морж, ушёл бы опять под лёд, если бы не шепнула ему Моржовая матерь, что он может не бояться этого человека. Пусть спит морж, пусть видит во сне моржат, пусть видит над плывущими льдинами яркое солнце. Пойгин будет сидеть здесь до тех пор, пока не выспится морж; ведь может случиться и такое: подкрадётся извечный враг моржа умка, ударит лапой по голове и проломит ему череп; бывает, что умка берёт кусок льдины и бросает её с поразительной меткостью прямо в голову моржа. Пусть спит морж, пусть снятся ему бескрайние отмели, покрытые моллюсками.

Не один раз видел Пойгин, как спят моржи в открытой воде «стоя». И никогда у него не поднималась рука выстрелить в такого моржа. Когда морж спит на льду или на берегу, тогда можно стрелять – охота есть охота. Случалось, видел Пойгин, как моржиха, обхватив передними ластами моржонка, спит с ним «стоя»; как удивительно тогда она похожа на человеческую матерь, прижимающую к груди своё ненаглядное дитя.

Повадки моржих-матерей всегда поражали Пойгина. Он видел, как моржиха, родив детёныша, толкает его в воду и моет с удивительным проворством и нежностью. Он мог бесконечно долго, сидя в байдаре или на льдине, наблюдать, как сажают моржихи себе на спину или загривок моржат, а потом стряхивают их, терпеливо обучая детёнышей плаванию. Кружат моржата вокруг матери, жалобно кричат, боясь воды; мать прижимает то одного, то другого к груди, опять усаживает их себе на загривок…

У моржихи четыре соска, и моржата часто сосут мать в воде. Это очень смешно: детёныш поворачивается вниз головой, обхватывает ластами живот стоящей торчком матери и жадно сосёт, пока не приходит надобность глотнуть воздуха. Самое безопасное ложе для детёныша в общей громаде моржей – спина матери. Два года не отпускает моржиха от себя детёныша, оберегая его от всех опасностей. А их так много: гибнут моржата в толчее, когда стадо в панике покидает льдину или берег, почувствовав опасность; гибнут от умки, нападающего на беспомощных детёнышей; гибнут от пуль и гарпунов охотников.

Для Пойгина было истинным горем видеть, как детёныш упорно не покидает убитую мать, иногда плывёт с жалобным криком за байдарой, увозящей труп моржихи. Страшно было видеть, как плачет моржиха, не желая покидать убитого детёныша. Стеная и тяжко вздыхая, она жадно обнюхивает погибшего моржонка, толкает носом его к воде; и если ей удаётся достичь воды, она обхватывает мёртвого детёныша ластами, крепко прижимает к груди и не может с ним расстаться иногда по нескольку суток.

Пойгин ещё смолоду был признанным вожаком охотничьих походов в море на моржа. Его отвага, умение угадать поведение не только отдельных зверей, но целого стада были известны всем. Однако не каждый понимал Пойгина, когда он впадал в угрюмое молчание, в глубокую тоску при большой охотничьей удаче. Возвращаясь с перегруженными байдарами с ледяных полей, Пойгин часто не отвечал на шутки, почти ничего не ел, не мог уснуть. Не всякому объяснял он, что его преследуют крики моржат, стоны их матерей, что ему мерещатся моржихи, совсем по-человечески прижимающие мёртвых детёнышей к груди. Пойгину, бывало, удивлялись, но никто не смел шутить над ним, мало того, старики предупреждали тех, кто уж слишком был озадачен его поведением: «Не вздумайте язвить его насмешкой, так создан он, что душа нелюдских существ способна вселяться в него, потому и принимают они его за своего. Видно, и он считает их для себя не чужими. Но рождён-то он всё-таки человеком, охотником. И чему быть на охоте – тому быть. Однако потом, когда кончается охота, вы спокойно засыпаете, а к нему в сновидениях является Моржовая матерь с убитыми своими детьми и мучает его слезами и стонами. Так что остерегайтесь его обидеть». Слушать подобные увещевания стариков было жутковато, и охотники смотрели на Пойгина с изумлением, сочувствием и суеверным страхом.

Случалось, что Пойгин высаживался с охотниками на льдину и начинал свой разговор с невидимым под водой стадом моржей: фыркал, мычал, вздыхал, рычал, трубил. Проходило какое-то время, и начинали появляться у ледяного поля то там, то здесь моржовые головы. Звери с любопытством осматривались, упирались ластами в лёд, высовывались посмелее, с усов их капала вода, лоснились влажные бугристые складки на шее, на спине, животе. Пойгин внимательно оглядывал стадо, примечал малолеток, беременных самок, уже родивших матерей. Указывал на моржей и тоном, не допускающим возражений, накладывал запрет на тех, кого брал под свою защиту. Гремели выстрелы, Пойгин сам стрелял, входя в охотничий азарт. Моржи, случалось, яростно защищали раненых. Матери закрывали собой детёнышей, с рёвом и стоном устремлялись к охотнику, занося для удара страшные бивни. Особенно опасны были схватки с моржами в воде. Здесь моржи проявляли удивительную ловкость. С рёвом и фырканьем они устремлялись к байдарам, ударяли в них головой, норовили зацепиться бивнями за борт, подплывали вверх животом под днище, распарывали его, как брюшину умки.

Пойгин всегда был вожаком в этих схватках с моржами. Никто лучше его не мог указать, где вынырнет особенно опасный морж, как поведёт себя стадо. Команды Пойгина выполнялись беспрекословно. Особенно прославил его по всему побережью отчаянный поединок с моржом, которого охотники с суеверным страхом называют келючи.

Это морж-хищник. Нечасто встречаются с ним охотники. Большинство моржей питается двустворчатыми моллюсками на отмелях, изредка падалью. Может, лишь на несколько тысяч моржей приходится один келючи. Этого моржа смертельно боятся все тюлени, особенно нерпа, нападает он и на моржих с моржатами, разрывая их в клочья; боятся келючи и охотники, с ужасом рассказывая о его повадках самые неправдоподобные истории. Страшным словом «келючи» пугают детей, его произносят вполголоса, пугливо озираясь; в сказках и преданиях келючи самый отвратительный злодей-людоед.

«Келючи! Келючи! Келючи!» – передаётся порой из стойбища в стойбище. И плачут дети, провожая отцов в море, бледнеют лица женщин, в глазах их поселяются тоска и страх, когда они, предчувствуя беду, высматривают в море возвращающиеся с охоты байдары, воют собаки. «Келючи! Келючи! Келючи!» – шепчут охотники, сжимая до боли в пальцах карабины, чтобы успеть выстрелить в огромного моржа со свирепыми глазами и острыми бивнями. Келючи – морж-бродяга, изгнанный из стада. Бывают среди моржей и другие бродяги, но далеко не все из них келючи.

Пойгин мог безошибочно определить появление в стаде моржей келючи. Тревога моржового стада многое объясняла ему. Случалось, стадо спешно покидало облюбованное лежбище и в панике уходило от келючи, однако не так просто уйти от него; он снова и снова настигал стадо, и тогда моржам приходилось терпеть его.

Когда на льдину взбирается морж-бродяга, его не очень любезно пускают в самую гущу стада, каким бы могучим он ни был. Тычки бивнями с разных сторон встречают его, так что он часто покрывается множеством кровоточащих ран. Случается, что пришелец покорно останавливается, смиренно опускает голову, словно бы кланяясь, и только через некоторое время продвигается дальше, внутрь стада. Зоркий глаз Пойгина улавливал особенности повадок каждого моржа, ему было понятно, кто из них признанный вожак, кто метит его заменить, кто пришелец, какой из детёнышей осиротел, какая из моржих готова усыновить его. Медленно поворачивал он голову, разглядывая стадо; в глазах его вместе с охотничьим азартом светилась доброта; казалось, он страдал оттого, что не может заговорить с этими смышлёными существами на человеческом языке. Если бы они понимали его так, как он понимает их!

Однажды охотники заметили, как побледнело лицо Пойгина, вникавшего в поведение стада моржей. Всем стало ясно: появился келючи. Кое-кто в панике бросился к байдарам, вытащенным на лёд. Пойгин властным жестом руки остановил перепуганных. «Келючи! Келючи! Келючи!» – доносился до него шёпот пришедших в смятение охотников. Ятчоль, снова бросаясь к байдаре, прохрипел:

– Келючи! Скорее на берег!

Ещё у нескольких охотников сдали нервы. Они столкнули лёгкую, из моржовых шкур байдару на воду.

– Назад! – приказал им Пойгин. – Келючи настигнет вас. Пропорет днище байдары. Я узнал его – это людоед.

Байдара уходила всё дальше. Четыре охотника отчаянно гребли вёслами, а Ятчоль, вскинув карабин, всматривался в морские волны, быстро поворачиваясь в разные стороны. Волна не позволяла ему твёрдо стоять на ногах, иногда он почти падал и снова вскакивал, тыча в разные стороны стволом карабина.

И вдруг крик донёсся с байдары: «Келючи! Келючи! Келючи!» Ятчоль беспорядочно стрелял, байдара резко накренилась, зачерпнув воды, видимо, келючи ударил в неё головой.

– Назад! – закричал Пойгин. – Плывите назад!

Байдара развернулась, поплыла к ледяному полю. На вёслах осталось двое. Ятчоль и ещё два охотника схватились за копья, не давая келючи подплыть к байдаре.

Келючи распорол днище байдары уже у самого ледяного поля. Охотники успели выскочить на лёд. Келючи зацепил байдару бивнями, поволок её за собой, рыча и фыркая. Изломав бивнями деревянный остов, он превратил байдару в кучу моржовых шкур, медленно плывущую по воле волн. Ятчоль сел на лёд, бормоча трясущимися губами: «О, келючи, келючи! Проклятый келючи!» Если бы морж-людоед распорол днище байдары не рядом с ледяным полем – никто из пятерых не спасся бы…

Пойгин подошёл к Ятчолю, с бесстрастным видом протянул ему свою трубку и сказал:

– Ты всегда поступаешь наперекор мне. Сегодня это могло бы кончиться очень скверно.

– Это ты наслал на меня келючи! – крикнул Ятчоль и тут же осёкся под суровыми взглядами охотников.

Моржовое стадо расположилось на соседней льдине. Пойгин, вооружившись биноклем, долго наблюдал за поведением животных.

– Да, это келючи. Одноглазый людоед, – наконец сказал он угрюмо приумолкнувшим охотникам. – Тот самый, который в прошлом году перевернул три байдары охотников из стойбища Китовая челюсть. Погибло шестнадцать мужчин. Кто-то из них всё-таки сумел копьём выколоть келючи глаз.

Эту историю знали все охотники, но Пойгина выслушали с таким потрясением, будто услышали её впервые.

– Если мы не убьём келючи здесь, – сказал Пойгин, не отрывая бинокль от глаз, – он нас догонит в пути. Он будет стеречь байдары до самой зимы. Надо его убить. Сделаю это я…

Охотники смущённо, вместе с тем с надеждой переглянулись, а Ятчоль поднялся со льда и сказал, всё ещё трясясь от страха:

– Я пойду с тобой. Я его задушу собственными руками! Я выворочу бивни из его вонючей пасти!

Громкий хохот, казалось, удивил даже моржей. Улыбнулся и Пойгин.

– Здорово ты нас развеселил, – сказал он и снова поднёс бинокль к глазам.

Плыло над горизонтом солнце. Вблизи море было зелёным, а вдали почти чёрным. Обширные поля дрейфующих льдов слепили лучистой белизной. С неумолчным криком кружили чайки. В мглистой дымке угадывался морской берег. Снежные вершины гор маячили вдали.

Пойгин, присев на нос одной из байдар, вытащенных на лёд, не отрывал бинокль от глаз, наблюдая за келючи. Да, это был самый крупный зверь в стаде, огромный, с могучей грудью. Выбравшись на лёд, он победно осмотрелся единственным глазом. Заметив, как трусливо уходит с его дороги вожак стада, засвистел, несколько раз утробно пролаял. Собравшись в комок, он бросил могучее тело вперёд, подобрал под себя задние ласты для следующего броска. Стадо, сбиваясь в общую массу, уступало ему дорогу. Замешкалась моржиха с детёнышем, ткнула моржонка несколько раз носом, отодвигая в сторону, однако было уже поздно. Келючи в следующем броске настиг малыша и вогнал в него страшные бивни. Мать жалобно заревела.

Лицо Пойгина страдальчески передёрнулось. Опустив бинокль, он некоторое время что-то напряжённо обдумывал. Охотники с потерянным видом топтались возле него, не решаясь вымолвить ни слова. Лаял и стонал смертельно раненный моржонок, ревела моржиха. Пойгин отомкнул затвор карабина, зачем-то заменил патроны, внимательно оглядывая каждый из них, и тихо сказал:

– Я иду на келючи.

Несколько охотников с решительным видом схватились за свои карабины.

– Нет, я один, – остановил их Пойгин. – Я не знаю, как поведёт себя стадо. Моржи могут отомстить за келючи, если они признали его вожаком. Меня они не тронут…

– Это почему же тебя они не тронут? – по укоренившейся привычке не соглашаться с Пойгином заносчиво спросил Ятчоль.

Пойгин даже не глянул в его сторону. Ещё раз проверив карабин, он первым схватился за байдару, чтобы столкнуть её на воду.

Келючи, уже успевший ранить моржиху, внимательно следил и за поведением охотников. Едва заметив, что байдара оказалась на воде, он бросился к краю льдины, намереваясь нырнуть в море. Но он слишком далеко зашёл на ледяное поле, упиваясь своей властью над стадом. Грузно переваливаясь, келючи порой приостанавливался, высоко поднимал голову, угрожающе рычал, будто бы изумляясь дерзости приближавшегося к нему охотника.

Пойгин, вскинув карабин, шёл на келючи. Теперь он ничего не видел, кроме раскрытой его пасти, из которой торчали два огромных бивня. Надо было выстрелить именно в пасть келючи. Пуля, всаженная в его тушу, может застрять в толстом слое жира, раненый зверь станет намного опаснее. Шея, плечи, грудь его были покрыты, словно кольчугой, бородавчатыми наростами.

Только выстрел в пасть может оказаться смертельным. Какой келючи огромный! Надвигается горячей, сотрясаемой яростью тушей, закрывая собой полсвета. Даже солнце собою закрыл. Вот уже обдаёт Пойгина горячее, смрадное дыхание. И что же такое варилось в его бездонной утробе? Уж больно отдаёт смрадом. Как поведут себя другие моржи? Пусть, пусть разорвут Пойгина в клочья, но он должен прежде убить келючи… Только бы не отказал карабин. Только бы не дрогнула рука. Не подвели бы глаза, залитые горячим потом.

И Пойгин выстрелил прямо в пасть келючи. Зверь вскинул голову ещё выше и вдруг с размаху воткнул бивни в лёд. Из горла его вместо рыка вырывался хрип. Вот он ещё раз поднял голову, раскрывая пасть. И Пойгин снова выстрелил. Келючи повалился на бок, обнажая брюшину. Пойгин послал последние пули ему в живот.

Бесконечно долго длилось мгновение, в которое Пойгин пытался постигнуть, что происходит со стадом. Заходилась в крике совсем низко над его головою чайка. Звенело в ушах. Плескалась волна о днище льдины. Размеренные удары волны казались неправдоподобно спокойными. Море совершало привычную работу, гнало льдину куда-то на север, всё дальше от берега, с поверженным келючи и с человеком, который никак не мог прийти в себя и подумать о том, не грозит ли ему новая опасность: бывает, что стадо моржей бросается к погибшему вожаку, сталкивает в море и уносит, стараясь при этом отомстить виновникам его гибели. Если бы сейчас моржи двинулись со всех сторон к убитому келючи, они смяли бы дерзкого охотника.

Видимо, прошло ещё одно бесконечно длинное мгновение, отмеченное новым истошным вскриком чайки, прежде чем Пойгин понял, что моржовое стадо не признало келючи за своего вожака. Это было спасение. Моржи, поднимая морды, фыркали, некоторые лаяли, но никто из них не выражал ярости. Мало того, было похоже, что вздох облегчения сотрясает всё стадо. А поверженный келючи безжизненно лежал на льду, из пасти его лилась кровь.

Пойгин медленно стащил с себя малахай, вытер потное лицо и, забив магазин карабина патронами, побежал к байдаре. Только сейчас он понял, какую выдержал борьбу с собственным страхом. Ему было совестно, что он бежит, – надо было бы пройти неспешно под восхищёнными и благодарными взглядами охотников, но страх, хотя и запоздало, всё же настиг его. Вдруг показалось, что келючи ожил. Пойгин смятенно оглянулся, чувствуя, что на этот раз уже не смог бы сделать ни одного выстрела.

Но келючи был неподвижен. И Пойгин вдруг успокоился. Приостановившись, он ещё раз вытер лицо малахаем и пошёл к байдаре, потрясая в воздухе карабином, счастливо улыбаясь. Охотники в ответ радостно закричали, тоже потрясая карабинами.

Когда Пойгин перебрался на ледяное поле к охотникам, моржовое стадо вдруг стало шумно покидать свою льдину. Ветер доносил с лежбища густые запахи, среди которых был особенно острым запах моржовой мочи. Раненая моржиха, стеная, толкала мёртвого моржонка на край льдины. Несколько моржей, уже успевших нырнуть в воду, снова взобрались на льдину, принялись помогать раненой моржихе. Наконец, оставляя на льду тёмные пятна крови, и эти моржи скрылись под водой, унося мёртвого моржонка. Один келючи остался лежать на льдине: моржи оставили его, явно чувствуя избавление.

Оставили на льдине келючи и охотники. Рассевшись по байдарам, они ушли к берегу, затаив в душах восторг перед своим вожаком Пойгином.

5

Давно ли это было? Давно и недавно. Линьлиня ещё не было на свете. А ведь с тех пор он успел родиться, вырасти и состариться.

Сидит Линьлинь рядом с хозяином, смотрит незрячими глазами на морду спящего моржа. Он не видит его, но слышит мерные глубокие вздохи. Наверное, это добрый зверь, коль скоро хозяин не вскидывает карабин. Да, Линьлинь если не видит, то всегда чувствует, когда хозяин вскидывает карабин.

Курит Пойгин трубку за трубкой, изумляясь тому, что запах табака не пугает моржа. Наверное, очень устал морж в борьбе за жизнь, а может, Моржовая матерь успела шепнуть ему, что этот человек для него не опасен. Колотит Моржовая матерь в ледяной бубен, и в такт её ударам бьётся сердце Пойгина. Выстрелить в этого спящего моржа – значит выстрелить в собственное сердце.

Почувствовав боль в пояснице, Пойгин встал и тихо сказал волку:

– Пойдём. Пусть спит морж. Пусть будет спокойна Моржовая матерь.

Ятчоль, разогревшись в палатке чаем, умудрился уснуть. Когда Пойгин пришёл, он вскочил, едва не перевернув примус с кипящим чайником, ошалело спросил:

– Что?! Лёд треснул?!

– Не бойся. Лёд не треснул, – успокоил его Пойгин. – До разводья ещё далеко. Сейчас попьём чаю и поедем дальше.

Пойгин некоторое время колебался: рассказать ли Ятчолю о спящем в отдушине морже. Не выдержал, рассказал. Ятчоль потянулся к карабину:

– Убьём! Это же сразу пятнадцать, а то и двадцать нерп!

Пойгин, не ждавший ничего иного от Ятчоля, всё-таки изумился:

– Но он же спит…

– Ты что, не стрелял в спящих моржей?

– Так то на лежбище. А этот, может быть, едва не задохнулся. Ну, убьём, а что дальше? Как ты его вытащишь из отдушины?

– Собак в него впряжём и вытащим.

Пойгин отпил несколько глотков горячего чая, сказал, не глядя на Ятчоля:

– Моржа я тебе не покажу.

– Я сам найду!

– Не найдёшь. Я тебя не пущу.

– Как это ты меня не пустишь? – Всмотревшись в угрюмое лицо Пойгина, Ятчоль сдался. – Ну, ладно, тебя не переспоришь. Поедем к разводью, хватит нам и по нерпе.

На разводье больше повезло Ятчолю: ему удалось убить три довольно крупные нерпы, а Пойгин подстрелил всего лишь одну, к тому же на редкость маленькую.

– Вот я теперь над тобой посмеюсь! – хорохорился Ятчоль. – Звезду получил и сразу разучился охотиться. Все смеяться будут…

– Я рад, что у тебя сегодня удача, – миролюбиво ответил Пойгин. – Но где Линьлинь?

Пойгин окликнул волка, которого не стал впрягать в нарту после отдыха в палатке. Линьлинь не отозвался.

– Наверное, пошёл отгрызать голову твоему моржу, – пошутил Ятчоль.

Пойгин шутку не принял. Недоброе предчувствие встревожило его. Вспомнилось, как несколько раз Линьлинь подходил к нему, когда он выжидал на краю разводья нерпу, вяло скулил, тёрся о ноги, даже пытался увести от разводья, хватая зубами за край кухлянки. «Может, хочет вернуть меня к моржу», – думал Пойгин, пытаясь понять странное поведение волка. И вот Линьлинь исчез. Пойгин выкурил с озабоченным видом трубку и пошёл по следу волка.

Нашёл Пойгин Линьлиня мёртвым в ледяной нише одного из огромных торосов. Волк лежал, положив морду на вытянутые лапы. Густой иней успел затянуть его незрячие глаза. Пойгин зачем-то сорвал с себя малахай, словно хотел отогреть и оживить волка, пал на колени. Провёл оголённой рукой по лбу Линьлиня, по спине, слегка пошевелил. Линьлинь успел окаменеть на морозе.

Пойгин долго сидел на снегу с непокрытой головой, не чувствуя, как волосы его схватывает иней. В его памяти промчалась вся жизнь волка. Крепко зажмурив глаза, прижался лицом ко лбу Линьлиня, потом медленными движениями сбил со своей головы иней, надел малахай. Долго курил трубку, не спуская с волка скорбных глаз.

К разводью Пойгин подошёл медленным, шаркающим шагом, вдруг почувствовав весь груз прожитых лет. «Надо и мне отправляться в Долину предков, к верхним людям», – скорбно думал он.

Ятчоль, премного довольный удачной охотой, встретил Пойгина прежней шуткой:

– Ну как, отгрыз Линьлинь голову моржу?

Пойгин медленно поднял на него бесконечно печальный взгляд, глубоко затянулся из трубки и сказал с отчуждённым видом:

– Умер Линьлинь.

– Как умер?! – потрясённо спросил Ятчоль.

– От старости, видно.

Пойгину хотелось сказать, что старость Линьлиню приблизил Ятчоль, но он смолчал. По лицу Ятчоля он почувствовал, что ему страшно услышать эти слова.

– Поехали домой, – усталым голосом сказал Пойгин.

Всю дорогу он думал о Линьлине. На этот раз впереди ехал Ятчоль. Собаки Пойгина, словно поняв, что они навсегда расстались с Линьлинем, бежали неохотно, с понурым видом; то одна, то другая жалобно скулили. А Пойгин, выкуривая трубку за трубкой, говорил себе мысленно: «Да, пора, пора и мне уходить к верхним людям». Ему казалось, что появление моржа в отдушине было не случайным; в том, видимо, таилось какое-то предупреждение. Может, Моржовая матерь хотела его испытать перед последней перекочёвкой, испытать на доброту, на великодушие? Всё, всё может быть.

Пойгин оглядывал нагромождение морских торосов, похожих на каких-то огромных зверей, собравшихся в бесчисленное стадо, и в ледяном безмолвии слышалось ему, как неистово колотила Моржовая матерь в ледяной бубен, как выл тоскливо, где-то далеко-далеко, уже не наяву, а в памяти его, верный Линьлинь.

Дома Пойгин слёг. Дочери, зятю и внукам объяснил, что ему хотелось бы побыть одному в прощальных думах о Линьлине; его растрогало, что все они искренне горевали о несчастном волке. Самый младший внук долго плакал, подходил к деду и спрашивал, точно ли он убедился, чтo Линьлинь умер, не уснул ли волк?

– Нет, не уснул. Вернее, уснул навсегда, – печально отвечал Пойгин.

Отказавшись от врача, Пойгин всё больше расслаблял себя мыслями о желанной смерти, перебирал в памяти всю свою жизнь. Так происходило с ним не однажды.

Сколько уже прошло лет с тех пор, как он увидел впервые солнце на небе? Кажется, столько, сколько пальцев на руках и ногах у пяти человек. Ну, может, и не у пяти, на одного поменьше – всё равно много. Пролетела жизнь, как стремительный пойгин – копьё, запущенное чьей-то сильной рукой. Ну и дали же ему имя! Что, разве плохое? В молодости был он стремительным, как острое копьё, стремительным на ногу, на слово, на решительный поступок. А теперь вот, как тот старый Линьлинь, видно, скоро уйдёт к верхним людям.

Не все уходят вверх, в Долину предков, многие проваливаются после смерти в подземное обиталище умерших. Почему так бывает? Это ясно каждому, пожалуй, ещё со времён первого творения: кто в своих делах, в своих словах не порождает зла, у кого душа всегда чисто пребывает в теле – тот уходит вверх, в солнечную Долину предков; а кто дружит со злыми духами, кто поклоняется их светилу – холодной луне, кто приносит зло другим людям – тот проваливается под землю, где живут особенно злые духи ивмэнтуны.

Ну а Пойгину, наверно, уготовано место в Долине предков среди верхних людей. Только он там не засидится, вернётся на землю снова, оставив за себя в Долине предков свою тень. Нет, что бы там ни говорили, а здесь, на земле, человеку, вероятно, интересней и привычней, чем где бы то ни было.

Пойгин медленно оглядывает комнату, которую с такой заботой всегда содержала в чистоте его дочь Кэргына. У кровати, на вымытом до блеска полу, лежит распластанная шкура умки. Это шкура первого медведя, которого он, Пойгин, ещё в молодости убил копьём. Именно после этого начали его называть Пойгином. До той поры его звали просто Нинкай – мальчик. Вот так, мальчик, и всё тут. И лишь потом, когда он доказал, что становится мужчиной, получил достойное имя – Пойгин. А мог, мог бы на всю жизнь остаться Нинкаем – бывает и так: уже старый совсем человек, но зовут его мальчиком…

Лежит шкура умки у самой кровати, во многих местах поистерлась. Что поделаешь, ей уже столько лет, сколько пальцев на руках и ногах, пожалуй, у трёх человек. Может, и больше. Побеждённый умка, расставаясь с жизнью на окровавленном льду, отдал свою ярость студёному морю и стал другом человека, одержавшего победу в честном поединке. С тех пор много ночей спал Пойгин на этой шкуре, как бы в обнимку с побеждённым умкой. Пожалуй, он и умрёт на этой шкуре.

Взгляд Пойгина скользит дальше, останавливается на стене, где висит глазастая железная коробка с тупым коротким рогом. Называется это кинокамера. Зять Пойгина, русский человек Антон, сам научился делать кино. И машина у него есть, показывающая кино, там вон, в соседней самой большой комнате, в углу стоит. Попросить бы Антона, чтобы направил глаз этой волшебной коробки прямо на него, на Пойгина, в тот миг, когда он будет перекочёвывать в Долину предков. Потом, когда Пойгин опять вернётся на землю, интересно будет ему посмотреть, как он уходил к верхним людям.

У Антона много уже сделано кино, в котором Пойгин ходит, разговаривает, смеётся, из карабина стреляет, чай пьёт, в бубен колотит. Умная голова придумала это кино, никакой шаман не способен на подобное колдовство. Вот Пойгин умрёт, а живые люди будут видеть его. Следовало бы ещё немножко подумать умной голове, чтобы несуществующего человека не только можно было видеть, но и рукой до него дотронуться, тело его живое почувствовать, мыслями обменяться, чайку вместе попить. Наверно, скоро дойдёт и до этого чья-нибудь умная голова, жаль только, что до сих пор ещё не додумалась и Пойгину придётся оставить здесь, на земле, как бы только свою тень. Но ничего, к тому времени, когда он опять сюда вернётся, у Антона новая волшебная коробка появится, может быть, точно такая, о какой сейчас Пойгин мечтает. Ну а в том, что Пойгин не слишком загостится в Долине предков, он нисколько не сомневается. Вернётся, и вернётся в самом лучшем виде.

Ведь по-всякому можно вернуться в этот мир: камнем, собакой, совой, оленем, а то ещё хуже – просто мышиным помётом. Можно и человеком. Почему так по-разному? Да потому, что уж так заведено: лишь тот возвращается на землю опять человеком, кто и пребывал здесь именно человеком, кто не оскорблял род человеческий злом.

А сейчас, пожалуй, пора отправляться в дальний путь. Нелишне бы трубку в последний раз выкурить. Пойгин шарит рукой по тумбочке, нащупывает трубку. Чуть не опрокинул чашку с остывшим чаем. Приподнялся, отпил глоток. Остыл чай, надо бы горячего попросить. «Ты, может, ещё и стаканчик спирта опорожнить не прочь?» – усмехаясь, спрашивает себя Пойгин.

И где же это Кэргына? Совсем забыла старика. Надо бы напоследок повнимательней посмотреть на её живот: точно ли не сегодня-завтра родит?..

С родами дочери Пойгин связывал самые заветные свои надежды. Он верил, что, как говорят о том древние вести – сказания, хороший человек может вернуться из Долины предков в образе собственного внука или внучки; надо только умереть в то время, когда дочь или невестка станет тяжела внуком.

Пойгин уже три раза приурочивал свой уход к верхним людям именно к такой счастливой поре. Даже имена своим внукам (а он почему-то был уверен, что родятся именно мальчики) давал, как подсказывал древний обычай. Когда должен был родиться первый внук, Пойгин заранее дал ему имя Рочгилин – С другого берега. Именно под этим именем Пойгин должен был вновь пребывать в этом мире. Но он так и не успел в тот раз уйти к верхним людям. Рочочгилину дали ещё и русское имя Роман, или ещё немножко иначе – Рома. Потом точно так же случилось и со вторым внуком, которому Пойгин заранее придумал имя Пылькенти – Вернувшийся обратно. Этого по-русски назвали Петей. Третьему внуку Пойгин дал имя Гирголь – Верхний. Но и тут не успел уйти вверх. Внук получил и русское имя Гриша.

Теперь вот дочь забеременела в четвёртый раз. Пойгин, уверенный, что уж тут-то он сумеет вовремя убраться к верхним людям, мучительно придумывал новое имя из тех, которые обозначают вернувшегося из мира иного. Сначала остановился на имени Рэмкилин – Гость. Но гость, конечно, это хорошо, когда приходишь в чужой дом или в чужую ярангу, а Пойгин всю землю ещё с тех пор, как ощутил, что пребывает в этом мире, считал своим родным обиталищем. Нет, уж пусть он и после возвращения из Долины предков будет здесь хозяином. Пожалуй, лучше всего назвать внука Рагтылин – Вернувшийся домой, а ещё лучше так: Нуват – Возвращённый. Надо бы успеть сказать об этом дочери и зятю. Но где они?

– Кэргына, где ты? – со стоном позвал дочь умирающий Пойгин. Немножко смутился оттого, что голос прозвучал довольно громко: вряд ли пришло время начать великую перекочёвку. Дочь не отозвалась. Пойгин в приливе неожиданного гнева едва не вскочил на ноги. Но это уже совсем было бы неприлично для умирающего. Стараясь успокоиться, он почесал себя за ухом, полежал неподвижно с закрытыми глазами и опять позвал дочь, на сей раз тихим, скрипучим голосом. Чувствуя, что явно притворяется, опять рассердился.

А может, лучше было бы совсем не умирать? Ну что за нужда уходить в Долину предков, если потом всё равно вернёшься? Ещё возвратишься какой-нибудь букашкой или волком, с ума сойдёшь от тоски по человечьей жизни, оленей, пастухов перекусаешь. Интересно, знает ли такая букашка или волк, что когда-то были они людьми? Если знает – совсем плохо, можно от тоски, взбеситься. Захочется по-человечески чайку крепкого попить, новости с других земель по радио послушать, а то и газетку почитать, и вдруг вспомнишь – волку такое нельзя, не полагается. И зачем только Пойгин разговору по бумаге научился? Неслыханное может произойти: увидит кто-нибудь (если доведётся волком вернуться), как сидит зверюга матёрый на камне и газетку почитывает – с ума любой крепкоголовый сойдёт!

Представив себе волка, сидящего по-человечьи на кочке или камне с газетой в передних лапах, Пойгин беззвучно рассмеялся. «Это диво просто – волк с газетой, – мысленно приговаривал он. – Нет, ты только вообрази себе – волчище с газетой, разные новости читает. Хмыкает с удовольствием, а то и зубами от злости щёлкает, если вести плохие.»

И опять смех начал сотрясать Пойгина. Он даже за грудь схватился, чтобы остепенить себя. Наконец, успокоившись, посмотрел с тоской в тот угол комнаты, где стоял столик, на котором возвышалась аккуратная стопка газет.

Газеты читать для Пойгина стало любимым делом, жаль только, что разговору по бумаге на русском языке не научился; тут, наверно, всё-таки русский разговор по-настоящему знать надо, а не так, как он – усвоил всего несколько слов.

Но ничего, есть газеты и на чукотском разговоре – окружная, районная. Пойгин эти газеты, порой пятилетней давности, от строчки до строчки с огромным удовольствием перечитывает: интересно вспомнить, как всё было пять лет назад, прикинув в уме, что изменилось с тех пор.

Пойгин с трудом преодолел соблазн встать, подойти к столику с газетами. И зачем Кэргына так далеко поставила от кровати этот столик? Пойгин медленно завёл руки под затылок, крепко сцепил пальцы, долго смотрел неподвижно в потолок. Одну ногу в колене согнул, вторую закинул на колено, принялся покачивать ступнёй. «Ничего себе умирающий», – подумал он, по-прежнему покачивая беззаботно ступнёй. Подумал об этом незлобиво, даже усмехнулся благодушно. Но улыбка тут же исчезла: его опять посетили мысли о жизни и смерти…

Ворочается Пойгин на шкуре умки, затащив её на кровать, ворочается, томимый размышлениями о великой перекочёвке в Долину предков.

В чём смысл существования тех, кто перекочевал туда? Продляют ли они свой род деторождением? Наверное, нет, если Долина предков заселяется лишь теми, кто приходит из мира земного. Выходит, что мужчины и женщины там скорей всего похожи на тех, которые не чувствуют, ни тепла, ни холода, ни света, ни запаха. Выходит, что это не совсем жизнь, если ты не можешь порождать новую жизнь?

Вспомнилась Пойгину его первая жена Киунэ, чьё имя означает – Неизвестная женщина. Печальными были эти воспоминания.

Женили Пойгина ещё до его рождения. Таков был обычай: при желании роднящихся с той и с другой стороны могла возникнуть и такая семейная пара. Киунэ отдали замуж ещё тогда, когда её свекровь была лишь беременной её мужем. И вот муж родился. Киунэ уже зрелой девушкой нянчила его, как родная мать. Маленький Пойгин, которого тогда просто звали Мальчиком, и воспринимал свою жену как вторую мать. Рос мальчик, становился юношей, а Киунэ старела. Пойгин и в мыслях не мог представить, что должен проявить себя по отношению к Киунэ как мужчина, хотя не однажды чувствовал по ночам, насколько горячи и трепетны руки этой всегда задумчивой, забитой женщины. О Пойгине стали говорить как о человеке, не способном проявить своё мужское начало. Юношу Пойгина это смущало, даже бесило…

А Киунэ, находясь замужем много лет, так и не стала женой. Однажды в метельную ночь она незаметно ушла из яранги. Ушла навсегда, не оставив после себя ни сына, ни дочери. Её нашли уже летом в прибрежных скалах, когда сошли сугробы.

Пойгин долго чувствовал смутную вину перед Киунэ, часто видел её во сне плачущей, сам плакал, пугая тех, кто спал с ним рядом. Иногда она являлась к нему в сновидениях с распущенными седыми волосами, такими длинными, что они постепенно превращались в космы взметённого пургою снега. Космы эти опутывали его, душили, валили на землю, волокли по камням, по ледяным торосам.

Впервые в ту пору Пойгин почувствовал, что ему предопределено какой-то силой выйти на «тропу волнения».

Но кто виноват в смерти Киунэ? Имеет ли право Пойгин выходить на «тропу волнения»? Ведь только честный человек имеет право выходить на такую тропу с чувством гнева и стыда за проступки скверных. Может, виноваты отец и мать Киунэ, потому что выдали её замуж за человека, который ещё не родился? Но тогда и его отец и мать виноваты не меньше. Может, сам он виноват?

Чем беспощаднее изнурял себя подобными вопросами Пойгин, тем больше приходил к выводу, что не имеет права выходить на «тропу волнения». Но Киунэ по-прежнему являлась ему в сновидениях, иногда мерещилась наяву, манила в снежную тундру.

И Пойгин ушёл, чтобы остаться один на один с мирозданием, понять, что происходит в его душе; ушёл, когда утренняя заря, загоревшись по всему кольцу горизонта, встречалась с зарёй вечерней. Это была пора полярной ночи. Солнце уже долгое время находилось вне земного мира. И только лучи его зажигали сплошной круг, обозначая рубеж страны печального вечера, рождённого из быстротечного утра. Внизу, у самой земли, рубеж вечера наполнялся тёмно-красным холодным огнём; чуть повыше он переходил в огонь оранжевый, потом жёлтый и ещё выше становился зелёным. А в самом зените, в густо-синей мгле, светилась Элькэп-енэр, вокруг которой вращается всё сущее в мире.

Скрипит снег под ногами. Гулко лопается от стужи лёд на реках и озёрах. Пойгин сдирает иней с росомашьей опушки малахая, оглядывает небо, пытаясь определить свой путь в сторону горы молчаливых великанов.

Но что это? Именно в той стороне, куда предстояло идти Пойгину, сегодня всходит луна! Пойгин знает, что нельзя смотреть на луну, но какая-то сила не позволяет ему оторвать от неё взгляд. Пока она внизу, пока окружает её мгла, у неё совершенно иной лик – тёмно-багровый, её словно кто-то безобразно расплющил. Наверное, таков её истинный лик, это она уже в вышине неба над земным миром пытается притвориться солнцем, становится такой же круглой, как истинное светило. Но всё равно у неё ничего не получается: не хватает ей жизненной силы солнечного огня, и никого она не обманет. И нечего её бояться, если всё время помнить, что есть солнце.

И всё-таки Пойгину становится жутко. Луна, светило злых духов, насылала на него страх, вызывала в нём чувство неуверенности, потерянности в бескрайнем мире, где нет рядом ни одной родной души, зато всюду подстерегают злые духи.

Пойгин споткнулся о заснеженную кочку, со страхом огляделся вокруг. Их было множество, высоких кочек, на которых торчала заиндевелая, жёсткая трава. Вьюги вылизали в этом месте снег, и казалось, что здесь торчали головы бесчисленной толпы людей, закопанных по самые плечи в землю, вздыбились и поседели их волосы от ужаса. Возможно, что среди них где-нибудь торчит голова самого страшного земляного духа – Ивмэнтуна. Коварный этот дух нападает из укрытия, застигая свою жертву врасплох. У него чёрное лицо без тела, огромный рот с острыми кривыми зубами, выпученные красные глаза.

Пойгин внимательно оглядывает заиндевелые кочки, обходит стороной наиболее крупные, принимая их за страшного Ивмэнтуна. И почему эти проклятые духи так пристают к нему? Порой они являются Пойгину во сне целыми толпами, чёрные, как обгорелые головешки, пытаются заключить с ним согласие, чувствуя в нём человека, способного стать шаманом. Просыпаясь от кошмаров, Пойгин прогонял земляных духов заклятьями, говорил им, что ни за что не заключит с ними никакого шаманского согласия, что он обыкновенный человек и уж во всяком случае никогда не станет чёрным шаманом, человеком, покорным луне.

Нет, не злые духи, а благожелательные ваиргит станут его неизменными помощниками. Имя их – солнечные лучи, свет Элькэп-енэр и вечное дыхание моря. Вот и всё. Он научится управлять этими благожелательными существами.

Почему он отвергает луну? Это ясно, как солнечный свет. Ещё дед ему говорил, что, если ты сыт не зверем, добытым тобой, а горем, беззащитностью ближних, – тебе не вынести солнца, все увидят скверность твою, и тебе захочется упрятаться в лживый свет луны. Да, возможно, тебя будут называть гаймичилином, но ты будешь скуден, как скуден свет луны, и неутолимый голод злобы будет жрать тебя, как ты жрёшь зверя, добытого не тобою. Пойгин успел уже убедиться, насколько был прав его дед. Тот, кто расставляет капканы вымогательства, – сам сидит в капкане собственной злобы и жадности. Не таков ли отец Ятчоля, да и сам Ятчоль? Они покупают муку, чай, табак, винчестеры у чужеземцев, а потом отдают их охотникам в долг. Ятчоль молод ещё, а хитрости и жадности в нём едва ли не больше, чем у его отца. Тот ещё может иногда сжалиться над голодным, а Ятчоль ни за что; подстерегает жертву, как росомаха, выжидая страшную пору голода, когда человек за горсть муки, за кусок мяса готов отдать всё, только бы выжить. И если выживает, то потом жалеет, что не умер, не зная, как вырваться из капканов Ятчоля. Да, жаден Ятчоль и неумолим. Живот его всегда набит до отказа, однако голод всё равно светится в его глазах, голод алчности. А уж как он старается прикинуться добрым, чуть ли не спасителем всех ближних, но доброта его настолько же обманчива, насколько обманчив свет луны.

Нет, Пойгин не будет просто прикидываться добрым, он такой и есть. Он не будет прятаться в лживый свет луны. Отец его спасал как мог в пору голода обречённых и сам оказался обречённым на смерть. И дед Пойгина был таким же, сам голодал, но отдавал последний кусок нерпы соседям; зато в глазах его никогда не светился голод алчности, он не пожирал самого себя жадностью, и ему дышалось легко и свободно.

Пойгин глубоко вдыхает морозный воздух, чувствуя, как и ему от светлых мыслей дышится легко и свободно. Но вот в памяти опять встаёт Киунэ, и печаль возвращается к нему.

Жжёт морозом лицо, заходится дыхание от стужи, и не умолкает звон в ушах, наверное, оттого, что даже сам воздух остекленел и тихо звенит, погружая в немоту всё живое. Вот и Пойгин чувствует, как онемела его душа от тоски и холода. Впрочем, пожалуй, всё-таки больше от тоски по Киунэ. Можно подумать, что скорбь и тоска Пойгина, вступившего на «тропу волнения», как бы превратились в лютую стужу, в великое, беспредельное молчание, в немоту застывших в глубоких скорбных думах звёзд; сколько их в этом синем-синем небе, и всё это глаза вселенной. Никуда не скроешься от них, не утаишь ни одной мысли. И зачем честному человеку утаивать свои мысли? Бесчестный – тот пусть прячется, пусть ищет у луны защиты – всё равно окажется на виду у мироздания, как на ладони.

В той стороне, где находилась гора со стойбищем молчаливых великанов, вдруг вспыхнули огни йынэттэт – северного сияния. Сколько раз на своём веку видел Пойгин эти огни, и всегда они вызывали в нём чувство изумления и невольного страха: ведь это не что иное, как движение душ мертвецов, играющих в мяч, которым служит им голова моржа. Красный цвет – это души умерших от ножа, от пули; синий, зелёный – от удушья; белый – от заразных болезней.

Не отрывая взгляда от мерцающих огней многоцветной арки, Пойгин всё ускоряет и ускоряет шаг. Вот он уже бежит легко и свободно, будто олень; иней от частого горячего дыхания оседает наледью на опушке его малахая…

Наконец пришла пора, когда Пойгин стал подниматься по горному распадку в стойбище молчаливых великанов. Он долго смотрел на вершину горы, на которой застыли ещё со дня первого творения пэркат – изначальные создания творца. Как говорят древние вести, поторопился творец создать первых людей, зверей, птиц – слишком безобразными вышли; рассердившись, он превратил всех в камни, однако душу живую в них оставил.

Медленно поднимался Пойгин вверх, осторожно входя в стойбище молчаливых великанов, словно боялся нарушить их вечные думы. При звёздном свете искрился иней на огромных каменных столбах. Вон тот, которого Пойгин запомнил ещё с детства, – самый главный в этом молчаливом стойбище. Чуть подавшись спиной назад, он устремил взор своего каменного лика вверх, неизменно глядя на Элькэп-енэр. Что он там видит? По преданию, под Элькэп-енэр есть дыра, через которую можно разглядеть иные миры, а сверхъестественные существа даже могут проникнуть в ту дыру. Возможно, главный великан этого стойбища мечтает подняться к Элькэп-енэр, проникнуть в иной мир, где он наконец одолеет проклятую тяжесть неизреченности… Да, кажется, что ему ещё со дня первого творения очень хочется заговорить, всей своей громадой прийти в движение, – а никак не может.

Пойгин, всегда гонимый неясной тоской – даже в детстве, – приходил сюда, очень сочувствовал этому великану, подолгу стоял перед ним, чтобы всё-таки уловить его тайную жизнь, что-нибудь подсказать ему, хоть чем-нибудь помочь. Порой ему казалось, что на каменном лике великана, искажённом какой-то жестокой мукой, вдруг разглаживались складки, словно от мимолётной улыбки. И это было огромной радостью для Пойгина. Он шумно вздыхал, выходя из оцепенения, шёл дальше по стойбищу молчаливых великанов, участливо разглядывая каждого из них.

Да, он, Пойгин, пришёл к каменным великанам с горем: его мучает смерть несчастной женщины Киунэ. Ему непонятно, имеет ли он право выйти на «тропу волнения», чтобы наказать зло, которое привело Киунэ к гибели? Может, сегодня он всё-таки уже прошёл по этой тропе? Но как бы ни было, он готов поклясться перед каждым молчаливым великаном, что никогда не станет чёрным шаманом. А станет ли белым – это зависит от того, насколько много он сможет сделать людям добра. Пожалуй, его больше всего может сегодня понять вон тот сгорбленный старец, который наклонился к земле, будто бы именно затем, чтобы легче было внимать гостю.

Пойгин подошёл к старцу, осторожно прикоснулся оголёнными руками к его заиндевелому каменному телу. Ощутив ожог раскалённого морозом камня, Пойгин не вдруг оторвал руку. Старец смотрел на него сверху вниз с молчаливым, мудрым вниманием; и когда уже было немыслимо терпеть ожог раскалённого стужей камня, Пойгин втянул руки в рукава кухлянки.

– Вот так, дедушка, не пойму, что со мной происходит, – тихо сказал он и огляделся, испугавшись собственного голоса, как-то странно прозвучавшего в ледяном безмолвии заиндевелых каменных громад. – Вышел ли я на «тропу волнения»? Победил ли я страх перед луной? Стану ли я белым шаманом?

Пойгин долго не отрывал взгляда от молчаливого старца: если хоть чуть-чуть оживёт его каменный лик, если хоть тень проскользнёт по нему, то этим самым он скажет: да, ты можешь выходить на «тропу волнения», ты становишься белым шаманом.

Стынут ноги, холод забирается под кухлянку, а Пойгин смотрит в лицо старца, ждёт ответа. И вот оно – случилось! Старец мало того что, кажется, разгладил морщинистое лицо в улыбке – он кивнул головой! Да, да, это так, Пойгин ясно видел!

Вскинув руки, Пойгин хотел вскрикнуть от восторга, но воздержался: не надо нарушать покой молчаливых великанов, пусть думают свою вечную думу. Пожалуй, лучше дать им клятву, что никогда он не станет чёрным шаманом, никогда не станет просто скверным человеком. Да, надо тихо, совсем тихо дать им клятву…

Бросив сумрачный взгляд на луну, Пойгин произнёс вполголоса:

– Я человек, непокорный луне. Я клянусь, что не приму в душу злых духов, не сделаю их своими пособниками. Я обещаю защищать обиженных, голодных, слабых, но честных. И пусть Ятчоль, имеющий столько винчестеров, сколько пальцев на одной-руке, нацелит их все в меня – я не испугаюсь и не отрекусь от солнца. Да, я человек, непокорный луне. Я сказал всё.

И опять Пойгину показалось, что старец кивнул головой: значит, он поверил клятве. Пойгин глубоко вздохнул, ещё раз оглядел стойбище каменных великанов каким-то уже совсем иным взглядом, словно бы обращённым внутрь себя, и медленно пошёл вниз. На душе у него было легко и даже торжественно. Он верил, что молчаливые великаны угадали в нём душу белого шамана…

Вздыхает, о чём-то шепчет Пойгин, ворочаясь на шкуре умки, идёт всё дальше и дальше по длинной тропе прожитой жизни. В памяти ожила вторая его жена Кайтиркичейвына – Маленькое ходячее солнышко, или коротко просто Кайти. Излечила Пойгина от страшных снов, от гнёта невольной вины перед Киунэ именно она, белозубая озорница Кайти. Поначалу Пойгин её не замечал в стойбище, потом стал удивляться настойчивому желанию девушки развеселить его. Всё чаще и чаще ловил Пойгин на себе её взгляды, порой тревожные, тоскливые, но всегда удивительно нежные.

Однажды отец девушки счёл нужным предупредить Пойгина, чтобы он и думать не смел о его дочери. Однако это предупреждение подействовало на него совсем не так, как хотел отец Кайти. Пойгин словно стряхнул с себя остатки тяжкого сна и разглядел девушку прояснённым взглядом окончательно проснувшегося человека. И то, что увидел он, оказалось таким солнечно-ярким, тёплым, что он как бы выпрямился, помолодел, заулыбался.

Вот и сейчас он заулыбался так, будто стояла белозубая девушка с ним рядом. Нет уже давно Кайти, ушла к верхним людям. Может, и появится она снова в этом мире, если дочь родит внучку. А так она живёт пока в думах Пойгина. И это диво – как она вспомнилась, словно не в памяти родилась, вместилище которой голова, а в самой крови, и стоит теперь рядом.

«Ого, вот это умирающий!» – мысленно воскликнул Пойгин, не зная, снова ли смеяться ему или ругать себя как самого легкомысленного человека, достойного беспощадного осуждения. Пожалуй, даже злые духи, которые, вероятно, уже расставили сети, чтобы поймать душу умирающего, корчатся от хохота, понимая, что с ним происходит.

– Га, ата-ата-ата! – воскликнул Пойгин, вскидывая руки вверх ладонями. – Га, якай-якай-якай! Га, кыш-кыш-кыш!

Это были восклицания, отгоняющие злых духов. Хорошо бы ещё в бубен как следует ударить. Пойгин сделал движение рукой, будто ударил в спасительный бубен, но это не помогло. В памяти Пойгина стояла Кайти. Вспоминалась именно такой, какой он впервые познал её как женщину.

Шли они в тундру летней порой за горный, перевал, убегая из родного стойбища, в котором родители Кайти в последнее время не позволяли им обмениваться даже взглядом: не нравилось им то, что Пойгин уже был женат, успел овдоветь и годами немало превосходил их любимую дочь. Тогда Пойгин и Кайти решили уйти за горный перевал, чтобы наняться в пастухи к какому-нибудь чавчыв, у которого много оленей. Пересекли благополучно прибрежную долину, опасаясь погони, вошли в горный распадок; чем выше поднимались, тем чаще останавливались, посматривая друг на друга затуманенными глазами. Несколько раз позволил себе Пойгин вплотную приблизить своё лицо к лицу девушки; он чувствовал запах её разгорячённого тела, и это расслабляло, пьянило его, клонило к земле. И он в самом деле опрокидывался на спину, смотрел на девушку снизу вверх, не стараясь скрыть того, что с ним происходит. Девушка настороженно выпрямлялась, вглядываясь в мир с чуткостью пугливой, дикой оленихи, хотя было видно, что ей очень хотелось опуститься на колени рядом с мужчиной. У самой вершины перевала, когда Пойгин опять опрокинулся на спину, она не выдержала, осторожно опустилась рядом с ним на колени, склонила своё лицо над его лицом. Потом положила руки ему на грудь, помедлила и встала, резко оттолкнувшись. Поднялся и Пойгин.

На вершине перевала они снова остановились. Долго разглядывали раскинувшуюся перед ними речную долину изумлёнными глазами, будто были пришельцами из иного мира. Седловина перевала оказалась уже бесснежной, вся в ложбинах, покрытых оленьим мхом. Солнце прогревало прозрачный, словно бы уходящий кверху струйками воздух. И не чувствовалось ни малейшего ветерка, не слышалось ни единого птичьего вскрика. И можно было подумать, что это всего лишь первый миг создания земного обиталища для всего живого: для птиц, зверей, людей; а он, Пойгин, и его Кайти тут были не просто людьми, а какими-то особыми существами, от которых и должно возникнуть всё живое.

Земная твердь была высоко-высоко, под самым солнцем. И в душе их было высоко-высоко, и ещё было тепло-тепло, как не бывает тепло даже в самом тёплом пологе из оленьих шкур, где люди на ночь снимают с себя все одежды.

И Кайти высвободила смуглые руки из широких рукавов керкера, обнажив себя до пояса. Она была удивительно тонка в талии. Грудь её много раз видел Пойгин, когда она, как и все женщины, обнажалась до пояса в пологе. Так было принято. Но там обнажённая грудь её ещё ни разу не увиделась Пойгином так, как сейчас.

Грудь её была смугла и тепла, как солнце. А ещё она будила мысли о свежести рассвета. Да, Пойгину Кайти навевала мысли о леворучном и праворучном рассветах, потому что желанная им женщина сейчас явилась перед ним как бы из солнечных лучей. И не зря он потом назвал свою дочь от неё Кэргыной – Женщиной из света.

Леворучный рассвет, праворучный рассвет – извечные берега реки времени, верные приметы дальних путей, символы заклинаний против злого начала. Зачатая в пору рассвета жизнь сулит будущему человеку светлое, солнечное восхождение. И хотя солнце было высоко над синими зубцами горного хребта, Пойгин видел Кайти в зареве воображаемого рассвета: пусть зачатая новая жизнь имеет предрасположение к солнечному восхождению.

Вот она перед ним, бесконечно желанная женщина, и он ничего уже не чувствует, кроме тепла и запаха её юного тела. Грудь её наполнена волнением будущего материнского молока. Это ещё не молоко, это лишь пока волнение, которому предстоит после превратиться в молоко. О, какая тайна в том пока ещё глубоко упрятанном, ещё не нашедшем пути к выходу, ещё не нашедшем свой белый-белый цвет материнском молоке! Само по себе оно – могучей силы добрый дух с неизменно благосклонным предрасположением. Живой, бунтующий дух материнского молока ищет выход наружу, и оттого грудь женщины становится горячей и упругой. Пойгин скорее не мыслью, а чувством впервые в жизни постиг эту мудрость: то, что было у него с другими женщинами, не шло ни в какое сравнение с тем, что происходило с ним сейчас.

И сорвал с себя Пойгин одежды, чтобы обнажённым телом ощутить тело впервые так остро желанной женщины. И услышало само солнце, как нарушилась тишина во вселенной от их горячего дыхания. А когда солнце услышало тихий стон женщины – возникли вдруг радостные вскрики птиц, посвист евражек, трубный клич оленей, отчаянно радостное бормотание зайцев, добродушный волчий скулёж, будто были они и не волки вовсе, а ласковые собаки. И казалось мужчине и женщине: то был миг, после которого возникла не только их будущая дочь Кэргына, но и родилось всё живое, чему было суждено обживать навечно земное обиталище.

До зимы они жили то в одном, то в другом стойбище кочевников, не вышедших на лето к морскому берегу. Но вот началась зима. Глубоко в тундру на лучшие пастбища потянулись тяжёлые грузовые нарты богатых оленных людей, у которых можно было наняться в пастухи.

Пойгин и Кайти пришли однажды в стойбище Рырки – Моржа, одного из самых известных в тундре оленеводов. У Рырки было четыре жены, три из них имели собственные яранги. Самую молодую жену переселил Рырка в свою ярангу, в которой жил со старухой – первой женой, и сказал пришедшим с морского берега:

– Вот вам новый очаг. Вы мне сразу понравились. Порадуйтесь и оцените мою благосклонность к вам.

Кайти и в самом деле обрадовалась. А Пойгин, умевший угадывать поступки людей на много дней вперёд, почувствовал недоброе, однако виду не подал. На вторые же сутки Рырка вечером пришёл проведать Кайти, как только Пойгин отправился на ночь в стадо пасти оленей. Кайти к тому времени уже успела поставить в яранге полог. Рырка велел пастухам заколоть молодого оленя прямо у входа в ярангу Пойгина.

– Разделай оленя и свари, – приказал он Кайти, – а пока подай мне в полог чайник, я буду греться чаем.

Кайти, чувствуя враждебные взгляды жён Рырки, быстро разделала на лютом морозе оленя (хотя это было для неё непросто, чаще разделывала нерпу), принялась варить мясо. Иногда поднимала чоургын, спрашивала у Рырки, не подать ли новый чайник.

– Подавай, – властно приказывал Рырка, – хотя этот я ещё не допил, но он уже остывает.

Наконец сварилось и мясо. Кайти выбрала лучшие куски, подняла полог, подала хозяину.

– Иди и ты сюда, – уже более мягким тоном сказал Рырка и даже широко улыбнулся. У него было крупное лицо с тяжёлыми скулами, расписанное синеватыми линиями татуировки; волосы пострижены так, что на голове оказалось четыре венчика, косички на макушке и ещё по косичке за ушами. По всему было видно, что этот мужчина считал себя красавцем, и ему, вероятно, не терпелось, чтобы Кайти поскорее оценила его достоинства.

Кайти робко забралась в полог, присела в углу, осторожно подвинула деревянное блюдо с мясом поближе к гостю. Затем повернулась к светильнику, поправила огонь и замерла, зябко ёжась, хотя в пологе уже было довольно жарко. Рырка сосредоточенно жевал мясо, чавкая, не переставая разглядывать Кайти вожделенным взглядом.

– Что же ты не снимаешь керкер? – наконец спросил он. Покопавшись в блюде с мясом, он облюбовал рёбрышко, протянул его Кайти. – На, ешь. У тебя всегда будет полно самого вкусного мяса. Я прикажу убивать перед твоей ярангой самых жирных оленей, если ты поймёшь, что мне от тебя надо…

Кайти судорожно улыбнулась, приняла мясо, но керкер опускать до пояса, как это обычно делали все женщины в жарком пологе, тем более совсем снимать, она и не подумала.

– Сними керкер! – уже приказал Рырка, раздувая широкие ноздри. – Или хотя бы опусти его.

Кайти помедлила, нехотя опустила керкер, обнажаясь до пояса. Рырка сладострастно зацокал языком, выражая своё восхищение открывшимся перед ним чудом; протянул руку, дотронулся пальцем, лоснящимся от оленьего жира, до груди Кайти. Невольно поморщившись, Кайти вытерла сосок ладонью, отодвинулась подальше в угол. Это не понравилось Рырке.

– Как мне тебя понимать? – с капризным изумлением спросил он. – Или я тебе не нравлюсь?

Кайти промолчала, заливаясь густым румянцем и досадливо кусая губы.

– Скажу тебе прямо, – продолжал Рырка, ещё шире раздувая ноздри, – если ты сегодня же не захочешь лечь со мной, я прогоню и тебя и Пойгина из этой яранги. А вместо мяса вы будете есть один рылькэпат.

Лицо Кайти сначала побледнело, потом стало тёмным от гнева.

– Что же ты молчишь? – выходил из себя Рырка. Кайти вдруг натянула на себя керкер, крепко завязала тесёмки у разреза на груди и сказала:

– Пойду помогать мужу пасти твоих оленей.

Оторопевший Рырка даже рот раскрыл. Не успел он сообразить, что ответить на слова Кайти, как она вынырнула из полога. Прихватив лежавший у очага малахай, Кайти выбежала из яранги, пытаясь по шуму угадать, в какой стороне пасётся оленье стадо.

Мороз обжёг распарившееся в пологе лицо Кайти. Сквозь густую мглу изморози едва просвечивала луна. Спотыкаясь о вывороченные оленями комья снега, Кайти пошла на шум стада. Беспрерывно слышался сухой треск прикасающихся друг к другу оленьих рогов. Звенели на разные голоса колокольчики на шеях оленей, покрикивали пастухи. «Гок! Гок! Гок!» – послышался голос Пойгина. Кайти побежала на голос, почувствовав необычайный прилив жалости к Пойгину и к самой себе.

Споткнувшись, она упала и вдруг заплакала. Слёзы тут же замерзали на лице, и она отогревала его ладонями. Снова послышался голос Пойгина: «Гок! Гок! Гок!» Кайти встала и опять побежала. Не заметила, как оказалась в самой гуще стада. Разгребая передними ногами снег, олени жадно выискивали ягель – единственную пищу в это время года. Иногда к расчищенному месту сбегалось несколько оленей, и тогда переплетались их ветвистые рога – начиналась борьба. Они поднимались на дыбы, хоркали, били копытами друг друга в грудь. Оленей было так много, что Кайти не могла разглядеть среди них Пойгина; голос его раздавался то в одной, то в другой стороне, и Кайти поняла, как быстро ему приходится бегать.

Кайти показалось, что она наконец увидела Пойгина, однако чем-то встревоженное стадо вдруг стремительно закружилось, взбивая снежную пыль, отчего мгла ночи стала ещё гуще. Испуганная Кайти, присев, сжалась в комочек, опасаясь, что обезумевшие олени, мчавшиеся по кругу, могут её раздавить. Тяжёлое дыхание, хорканье оленей, сплошной перестук рогов, топот копыт казались Кайти предзнаменованием какой-то неминуемой беды. Да, жизнь её уже никогда не обретёт спокойствия, всё стало зыбким и страшным, как эта нескончаемая кутерьма чем-то перепуганных, взбешённых оленей.

Наконец мало-помалу олени успокоились. Кайти всё ещё сидела на снегу, сжавшись в комочек, погружённая в предобморочное оцепенение. Не сразу она расслышала голос рядом стоявшего Пойгина:

– Как ты сюда попала? Что с тобой?

Кайти вздрогнула, подняла лицо, не веря своим глазам, что перед ней муж.

– Ты почему здесь? – уже догадываясь, что произошло, спросил Пойгин. – Он пришёл к тебе в ярангу, да? Ты слышишь, я спрашиваю, Рырка хотел…

Пойгин не договорил.

– Да, – тихо отозвалась Кайти и заплакала. – Он сказал, что выгонит нас из яранги, не даст ни кусочка мяса, если я…

– Замолчи! – прервал жену Пойгин, поняв, что его предчувствия сбылись слишком скоро.

– Он там, в нашей яранге. Я поила его чаем, кормила мясом. Но когда он…

– Не надо! – опять прервал жену Пойгин.

– Я сказала, что иду пасти оленей.

Пойгин долго молчал, потом вдруг рассмеялся – весело и неудержимо. На душе у него и вправду было необыкновенно хорошо: у него есть Кайти, маленькое ходячее солнышко; она не просто женщина, которая варит ему пищу, шьёт и сушит одежду, спит с ним под одним иниргин; она стала так дорога ему, что он ни с кем не сможет её делить как женщину, он убьёт и Кайти, и себя, и того, кто посмеет принудить её к тому, к чему пытался сегодня принудить этот гнусный Рырка! Ни за что не склонить! Завтра же, если Рырка будет добиваться своего, они уйдут с Кайти куда глаза глядят. Ничего, что они без своего очага, зато они будут вдвоём. Слышите, олени? Они будут вдвоём! Слышите, звёзды? Они будут вдвоём! Слышишь ты, гнусный Рырка? Они будут вечно вдвоём!

Встав на колени перед Кайти в снег, Пойгин прижался своим лицом к её лицу и тихо сказал:

– Если Рырка опять будет лезть к тебе – мы уйдём. Вернёмся на берег моря, поставим свою ярангу. Я буду охотиться. Я стану великим охотником! Если захочешь, мы будем жить только своей ярангой, чтобы больше рядом не было никого. Наше стойбище будет всего из одной яранги.

– А если случится беда? Если надо будет кого-нибудь позвать на помощь? – несмело спросила Кайти.

– Я позову на помощь луч солнца, свет Элькэп-енэр и дыхание моря. Это мои благосклонные духи, мои ваиргит. Я белый шаман. Мне ничего не страшно.

Теперь и Кайти почувствовала себя самым счастливым существом на свете. Ещё совсем недавно, когда кружились безумно олени, она считала, что пришёл конец. Однако Пойгин всё перевернул, отогнал страх, вернул её к жизни. Может ли быть кто-нибудь счастливее, чем она сейчас?

Но вот Кайти вспомнился Рырка, и она вмиг помрачнела.

– Я не пойду туда, – показала она в сторону стойбища. – Я буду пасти с тобой оленей до утра…

– Замёрзнешь!

– Ничего. Я буду бегать, как ты. Отчего так перепугались олени?

Пойгин не ответил: несколько десятков оленей отбились от общего стада. «Гок! Гок! Гок!» – закричал Пойгин и побежал в гору наперерез оленям.

На второй день Рырка пришёл в ярангу, когда Пойгин был у очага. Встав перед костром, он высокомерно посмотрел на Кайти, потом перевёл невозмутимый взгляд на Пойгина. Встретившись с его твёрдым и чуть насмешливым взглядом, он насупился, присел на шкуру у костра, вытащил из-за ремённого пояса тиуйгин – несколько раз ударил по рукавам роскошной кухлянки, сшитой из шкур белоснежного оленя, отороченной мехом огненной лисицы.

Кайти поставила перед гостем дощечку с фарфоровой чашкой, налила в неё чаю. Потом поставила вторую чашку перед мужем. Рырка раскурил длинную деревянную трубку с медной чашечкой на конце, благосклонно протянул её Пойгину. Тот с достоинством принял трубку, затянулся и вернул её хозяину.

– Пусть женщина уйдёт! – приказал Рырка. – У нас будет с тобой мужской разговор.

Кайти вопросительно взглянула на мужа, тот слегка кивнул головой, мол, уйди. Когда Кайти ушла, Рырка сощурил в усмешке глаза, так что остались едва заметные щёлочки, спросил:

– Она всё тебе рассказала?

– Всё.

– Ну что ж, ладно, – после долгой паузы ответил Рырка, больше не протягивая трубку собеседнику. Глубоко затянулся и повторил: – Ладно. Тогда я тебе скажу так. У меня четыре жены. Выбирай любую. А хочешь – всех четырёх. И тогда ты будешь мой тумгынэвын. Настоящий. Не так, как у меня с другими пастухами. Есть тут такие… я остаюсь на ночь с его женой, а он… хорошо, если получит от одной из моих жён кусочек мяса или чашку чая… Да, ты будешь мой настоящий тумгынэвын, как велит обычай.

– Мой отец говорил, что нет и не может быть у нас такого обычая, – стараясь быть сдержанным, сказал Пойгин. – Это всего лишь дурная привычка неразумных мужчин.

– Почему неразумных?

– Не хотят подумать, что произойдёт потом, когда брат женится на сестре по отцу. Разве ты не знаешь, что такое проклятье кровосмешения?

Рырка выслушал Пойгина с высокомерной усмешкой:

– А тебе известно проклятье голода и холода?

– Я готов выбрать именно это проклятье! – уже не смог сдержать себя Пойгин. – Мы уйдём с Кайти сегодня же. А ты подумай, что будет, когда возможные твои дети потом окажутся женой и мужем.

– Я к тому времени буду уже в Долине предков.

– Под землёй у ивмэнтунов быть тебе, а не в Долине предков! – не просто сказал, а предрёк Пойгин, показывая пальцем в землю.

И повела нелёгкая судьба Пойгина с Кайти из одного стойбища в другое. Действительно, проклятье голода и холода неотступно преследовало их, но они были вдвоём и потому знали, что такое счастье. Не скоро они вернулись в своё береговое стойбище…

* * *

Идёт Пойгин в воспоминаниях по длинной тропе своей жизни, то в гору поднимается, то опускается в туманные низины. Достиг ли он самой высокой звезды мудрости? Если учесть, что его наградили Золотой Звездой как великого охотника, то, конечно, почёт ему воздали большой. Но мало быть хорошим охотником; мало быть даже великим охотником. Жаль, что в самой полной мудрости человек пребывает не так уж и долго.

Но дело не только в том, что человек из малого несмышлёныша постепенно становится мудрым стариком. Разве не известно Пойгину, как прожил свою жизнь его отец Нутэтэгин? Предел его земли был где-то совсем близко, ну, в два, в три дня езды на хорошей собачьей упряжке. Предел этот можно представить в виде круга, в центре которого находилось его небольшое стойбище. Это стойбище для него было словно бы Элькэп-енэр в небесах, вокруг которой во вселенной всё вращается. Да, Элькэп-енэр – самая твёрдая неподвижная точка во всём мироздании, центр всему сущему. Но как мало сущего вращалось вокруг маленького стойбища, где родился отец и считал десяток яранг самым главным во всём мире людским поселением. Рос он, одолевая одну гору за другой, и почти ничего не увидел больше того, что открылось его глазам, когда он понял, что в этом мире пребывает. И думалось ему, что земной мир весь ограничен этим пределом.

Значит, суть не только в том, что ты растёшь, мудрее становишься. Уж его-то отец был для всех куда каким мудрым. Суть, видно, ещё и в том, что сама жизнь далеко отодвинула черту предела доступного твоему пониманию мира. Да, отец был в состоянии достигнуть предел доступного ему мира в два-три перегона собачьей упряжки; а его сыну, Пойгину, для этого теперь надо лететь полсуток на самом быстром самолёте. И, конечно же, Пойгин теперь не считает свой посёлок центром земного мира, не считает, что это земная Элькэп-енэр, вокруг которой всё вращается. Э, какая там Элькэп-енэр – просто маленькая, крохотная звёздочка, затерянная в снегах и льдах на берегу студёного моря.

Может, отец его был много счастливее в своём заблуждении? Нет, Пойгин так не думает. От незнания отец его был словно олень на приколе. А сын, если уж его сравнивать с оленем, оторвался от прикола и помчался в своём знании сути вещей через горы и долины в бесконечные дали. Но разве дело только в преодолении пространства? Конечно же, главное не в этом. Э, Пойгин не счёл бы себя равным по мудрости отцу, если бы не понял другое: главное в том, что если твой посёлок и не Элькэп-енэр, то всё равно вокруг него неизмеримо больше сущего вращается, чем тогда, когда отец всё-таки считал десяток яранг центром земного мира.

Может, лучше было бы жить так, как жил его отец? Не слишком ли беспокойной стала жизнь? Но разве спокойной была она раньше? Какое уж там спокойствие, когда умирали от болезней целые стойбища. И от голода умирали. Не приплывут моржи, исчезнет вдруг куда-то нерпа – вот и всё, наступает голодная смерть. Теперь даже смешно представить себе, чтобы кто-нибудь умер от голода…

…Вот, вот, с этого всё и началось, когда появились иные пришельцы, прогоняющие голодную смерть. Правда, первые полярные станции, первая культбаза сначала пугали Пойгина, вызывали сомнения; с большим доверием он принял новых торговых людей, их фактории, и то далеко не сразу. Но потом всё-таки понял, что это совсем другие люди, с иными обычаями. Те, которые прежде приезжали из Анадыря или приплывали из-за пролива, были откровенно жадными и лживыми: Пойгин не мог не чувствовать к ним вражды, когда видел, как они с помощью таких, как Ятчоль, расставляли капканы самого бессовестного вымогательства. А эти назвали Ятчоля обманщиком, запретили ему торговать; эти отдавали за шкуру лисицы или песца столько разных товаров, сколько раньше никому и не снилось. Никто из них, как это делали прежние торговые люди, не смел поставить винчестер торчком и потребовать: клади песцовые шкуры друг на друга; выложишь такой же высоты, как винчестер, – будешь человеком при оружии, нет – стреляй из лука. А новым торговым людям за винчестер было достаточно отдать всего одну шкуру песца. Это было невероятно, и потому многие охотники ждали какого-то подвоха. Но шло время, и становилось ясно, что никакого тут подвоха нет.

Да, именно так начинались перемены. Или он, Пойгин, слишком много придаёт значения мелочам? Пусть предстанет перед его глазами безрассудный и скажет такие глупые слова! Уж кто-кто, а Пойгин найдёт, что ответить на них. Когда вспоминаешь, как один винчестер спасал от голодной смерти целое стойбище, то понимаешь, какие это «мелочи». Это слишком хорошо знали прежние торговые люди, потому и требовали так много шкурок за один винчестер. И не зря считалось, что убитый зверь принадлежит не тому охотнику, который его убил, а тому, кто владел винчестером. Ятчоль иногда раздавал охотникам столько винчестеров, сколько пальцев на одной руке, и вся добыча принадлежала ему. Да, он мог дать кусок моржового или нерпичьего мяса охотнику, стрелявшему из его винчестера, но всё остальное забирал себе. Спал Ятчоль в тепле, сладкие сны видел, а охотник выходил один на один с его винчестером на умку, чтобы потом получить хоть небольшой кусок мяса. При новых порядках зверь стал принадлежать тому, кто его убил. К тому же теперь у каждого охотника свой винчестер или карабин. Нет, если у тебя голова, а не болотная кочка, ты не скажешь, что это мелочи…

Но временем начала неслыханных перемен старики до сих пор считают тот далёкий год, когда от береговых стойбищ впервые было отогнано видение голодной смерти. Пойгину несколько раз в детстве являлось это страшное видение. Каждому человеку оно приходит в своём облике. Пойгину видение голодной смерти представлялось огромной птицей с жадно раскрытым чёрным клювом. Вместо глаз у неё были две луны, такие холодные, что они замораживали кровь в жилах.

Больше всего на свете люди боялись видения голодной смерти, появлявшегося, когда они забывались в бреду. И вот произошло невероятное. Об этом Пойгин впервые услышал от старого охотника Тотто, приехавшего к оленным людям. Высокий, костлявый, с измождённым лицом старик, у которого щёки провалились под скулы, раскачивался, сидя у костра, и всё рассказывал и рассказывал, как явилось ему видение голодной смерти, а потом ушло, отогнанное невиданной доселе рукой помощи.

– Я ощупывал тех, кто был слева от меня в пологе… они были уже как холодные камни. Я ощупывал тех, кто был справа… они были тоже словно камни или как льдины… Если бы мог постучать по голове сына или невестки, по головам двух внуков… наверное, они зазвенели бы и раскололись, как лёд. Я доедал подошву торбасика младшего внука… Снял торбасик, когда внук уже умер. Я жевал подошву торбасика и слушал, что делалось в стойбище. Я ждал, что заскрипит снег под ногами человека, залает собака… Но тихо было кругом, даже ветер и тот не шумел над ярангой, думаю, не умер ли ветер? Может, всё, всё умерло в этом мире и я остался один?..

Старик надолго умолк, глядя в костёр тусклыми глазами, и только потом, когда ему дали чашку чая и он выпил её, снова заговорил, покачиваясь:

– Когда я съел и вторую подошву и больше нечего было сунуть в рот… мне стали являться видения голода. Мне представлялось, что я вышел из яранги и увидел лежащего умку. Вот он, рядом совсем, и кажется, ещё кровь течёт из его раны. Горячая кровь. Хотя бы глоток его крови, хоть бы кончик его уха, и тогда… тогда костёр жизненной силы опять загорелся бы во мне…

Старик, кашляя и задыхаясь, стал терзать грудь. Ему дали в чашке мясного бульона, он отхлебнул глоток, засмеялся от счастья, и слёзы потекли из его провалившихся глаз. Пойгин смотрел на старика с состраданием и вспоминал, как мучил голод не один раз и его.

– О, эта чашка бульона могла бы спасти моих внуков. Я отдал бы его им весь до капли. Зачем, зачем я, старик, выжил, а они умерли?

– Ну, остался жить, – значит, живи, – успокаивала Тотто хозяйка яранги. – Ты говорил, что тебе привиделся умка…

– Да, да, вспомнил, привиделся умка… Я подполз к нему, хотел впиться зубами в ухо… и вдруг почувствовал… О, горе, горе, вдруг почувствовал, что это всего лишь глыба льда. Я грыз лёд. Я ломал последние зубы. Я ждал, что хоть маленькую каплю жизненной силы даст мне холодный лёд. Но он сам был мёртвый, такой же мёртвый, как те, кто был справа от меня и слева, как сын мой, невестка и два внука… Жена моя давно умерла, и тоже от голода. Потом мне примерещился заяц. Он прыгал вокруг меня, бил меня лапами по вспухшему животу, грыз мои ноги. А я ловил, ловил зайца и никак не мог поймать. Я умолял его позволить хотя бы понюхать его уши. У него были такие длинные, вкусные уши… Одно ухо… да что там… пол-уха, даже если бы я просто укусил хоть раз его ухо… это спасло бы мою жизнь. Но заяц увёртывался и хохотал по-человечески, издевался надо мной. Он ходил на задних лапах, бил себя передними лапами по животу и всё хвастался, какой он сытый, потому что сожрал жизненную силу моего сына, невестки и двух внуков, а теперь добрался и до меня. И тогда я понял, что это вовсе не заяц, а голодная смерть. И я не ошибся. Заяц вдруг стал расти… Он поднимался всё выше и выше. И я увидел его там, в той стороне, где я поднял, когда был ещё в силе, на столбы остов моей байдары. Это был уже не заяц. Там… стояло видение голодной смерти. Оно было всё из костей. Череп с пустыми глазницами поднялся до самого неба, так что луна вползала в одну глазницу, а потом выползала из другой… Видение нагибалось, поднимало костлявыми руками куски льда и протягивало мне, чтобы я грыз этот лёд. Я грыз лёд и чувствовал, как ноги мои и руки становятся льдом. Я понимал, что последние капли жизненной силы покидают меня, что я обожрался льда и сам становлюсь льдом…

Пойгину стало жутко слушать старика, холод заползал ему в душу. Он понимал, что старик, видимо, уже много раз рассказывал, как являлось ему видение голодной смерти, и потому рассказ его уже обрёл степень говорения. Но куда и подевался тон сказителя Тотто, когда он заговорил о своём спасении. Глаза его ожили, засветились изумлением и благодарностью. По его словам, произошло что-то совсем невероятное, чего не было до сих пор ещё со времён первого творения: в стойбища анкалинов по всему берегу от Певека до мыса Рыркайпый, где уже наступала голодная смерть, приехали на собаках русские и те чукчи, которые стали помощниками новых порядков, эти люди привезли моржовое, оленье мясо, нерпичий жир, муку, чай, сахар; называли они себя посланцами Райсовета. Они спасали умирающих, уверяли, что это последняя голодная смерть в здешних местах, что наступает иная жизнь, когда весть о возможном голоде будет мчаться как ветер в Анадырь, в Певек, а оттуда с той же быстротой помчатся на помощь нарты, гружённые едой. А чтобы совсем искоренилось зло вечно подстерегающей человека голодной смерти – охотники получат оружие, патроны, капканы, вельботы. И это не было простым обещанием, вслед за первыми нартами спасения примчались другие, и охотники действительно получили карабины, патроны – то был дар людей, которые называли себя Райсоветом. Именно дар, потому что никто из этих людей не подсчитывал, сколько шкурок песцов и лисиц надо будет отдать в ближайшее время; это была помощь без всяких условий, с пожеланием поскорее окрепнуть, а когда охотники выйдут на промысел – пусть каждому из них сопутствует удача.

Да, это было неслыханно! Сколько ни жили люди на морском берегу со времён ещё первого творения – никто никогда не приходил им на помощь, отгоняя видение голодной смерти.

Пойгин слушал старика Тотто и не верил своим ушам. Но весть о спасении обречённых приносили и другие люди, и она уже ни у кого не вызывала сомнений в своей достоверности, о ней говорили как о чуде. Так говорил и Тотто. Да и разве не являлось чудом то, что человек, которого уже кормило льдом видение смерти, вдруг услышал говор людей, лай собак, а потом ощутил тёплые руки, огонь светильника и пищу, спасительную пищу во рту…

Вот когда Пойгин впервые услышал слово Райсовет. Было оно для него таинственным. То, что обозначало это слово, представлялось ему удивительной силой, имеющей значение ваиргина, благосклонного к людям духа. Теперь-то знает Пойгин, что Райсовет – это обыкновенные люди, теперь он сам Райсовет, частичка его. И хорошо, что это просто люди, имеющие рассудок. Всё-таки светлый рассудок – это и есть главнейшие из всех ваиргит.

6

Ворочается Пойгин на шкуре умки, постланной на кровати, – все бока отлежал. Может, ничего не будет в том странного, если он немножко посидит и даже походит? Хорошо бы достать из-за шкафа бубен, услышать в последний раз, как гремит он.

Поднявшись, Пойгин приложил руку к сердцу, скорее не затем, чтобы унять боль, а затем, чтобы услышать, не болит ли оно. Однако сердце билось так, будто ему не было никакого дела до великой перекочёвки к верхним людям. Пойгин опустил ноги на пол, нащупал туфли из нерпичьей шкуры, любовно расшитые бисером искусными руками дочери, привстал. Удивился тому, что ноги оказались не такими и слабыми, не дрожат, кажется, можно ходить, уж до шкафа-то, за которым упрятан бубен, он доберётся.

Сделав шаг, другой, Пойгин приостановился, зачем-то присел, привстал, точно так, как это делал зять Антон (зарядка называется), потрогал колени. «Хорошо бы ещё в стойбище молчаливых великанов сходить», – подумал он, хотя знал, что туда идти даже здоровому, нестарому человеку нужно столько времени, за сколько солнце в майскую пору круглосуточного дня обходит весь небесный путь.

Вытащив из-за шкафа бубен, Пойгин долго оглаживал его, улыбаясь мягко и грустно. Сотворил он его из воздушных мешков моржей, благодаря которым эти звери удерживаются на воде и «лёжа» и «стоя».

Напряжённо вытянув шею, Пойгин чуть ударил ногтями полусогнутых пальцев в бубен, жадно вслушиваясь в едва возникший звук. О, это диво просто, что значит для Пойгина этот звук! Кажется, что возник он ещё во времена первого творения и вот донёсся теперь через сны и мечтания многих и многих поколений, которые уже давным-давно ушли в иные миры, оставив Пойгину способность слышать то, что когда-то слышали они. Возможно, что звуки и его бубна поплывут в будущее через сны и мечтания многих поколений, чтобы хоть слабым намёком рассказать, о чём думал он, чего он хотел, как понимал свою жизнь, как прожил её. И ещё раз Пойгин ударил в бубен, уже чуть громче, завораживая себя каким-то замысловатым ритмом. Это была речь бубна, возможно, добрый совет, успокоение или предостережение тому, кто был способен её понимать.

Бывает, что бубен Пойгина после тихой речи вдруг разражается громким голосом на всю вселенную от гнева ли, от радости ли. Но Пойгин больше всего любит, когда бубен его гремит на всю вселенную именно от радости, допустим, когда люди встречают после долгой полярной ночи первый восход солнца. Ударить бы сейчас в самую серёдку бубна, в сердце его, ударить сто, тысячу раз, услышать голос его, от которого всё твоё существо наполняется каким-то особым восторгом.

Пойгин, чуть побледнев, взмахивает рукой, чтобы во всю мощь ударить в бубен, чувствуя, как пронзают всё его тело огненные стрелы знакомого возбуждения. Неужели он не одолеет себя, неужели бубен его сейчас заговорит таким голосом, что сюда сбежится весь посёлок?

Но Пойгин всё-таки одолел себя, не ударил в бубен, в самую середину его, в самое сердце, где он особенно звучен; однако пальцы его сами собой, пусть без грохота, но весело, даже озорно побежали по бубну. И что за странная прихоть? Вдруг вздумалось Пойгину (и это было с ним не однажды) сплясать танец русских людей. Как они пляшут, видел Пойгин и в кино, и наяву, в дни праздников на культбазе, на полярной станции. Желание научиться пляске русских людей было какой-то смешной болезнью Пойгина. Сначала он не видел никакого смысла в этом беспорядочном, как ему казалось, топанье ногами. В чукотских танцах всегда есть смысл: человек подражает движениям того или иного зверя или пытается намекнуть на то, что руки его – словно крылья птицы. А в пляске русских нет ничего, что напоминало бы иные существа, да и сам человек никогда так не ходит и не бегает. Не скоро Пойгин понял, что тут есть всё-таки какой-то ритм. А раз есть ритм – значит, есть смысл. В чём он заключается? В этом и вся загадка, которую хотелось постичь Пойгину. Вот почему он иногда, оставшись один на один в доме или где-нибудь в тундре, пытался повторить пляску русских людей. У него ничего не получалось; но он не столько злился, сколько потешался над собой: вот если бы кто посмотрел со cтороны – наверное, лишился бы рассудка от смеха или страха.

Выбив на бубне ещё раз, как ему казалось, знакомый ритм русской пляски, Пойгин притопнул одной ногой, другой, потом отложил бубен в сторону. Прихлопнув в ладоши, он прошёлся по кругу, смешно приседая, притопывая босыми ногами; белые тёплые кальсоны, в которые заботливо обрядила его дочь, приспустились. Поддёрнув их, Пойгин ещё раз попытался пройтись по кругу, выделывая ногами замысловатые петли, на которые не способен и заяц, убегающий от волка.

В этот момент и увидела Пойгина дочь. Разошедшись, он не вдруг заметил Кэргыну. Когда понял, что дочь всё видела, страшно смутился, бросился к кровати, повалился навзничь, застонав и заохав.

– Что с тобой? – спросила Кэргына.

– Онемели кости, – со стоном ответил Пойгин, – хотел размяться немного. Встал с постели и вдруг почувствовал, что какие-то духи стали меня дёргать в разные стороны.

Кэргына рассмеялась, и это очень обидело Пойгина.

– Ты чему смеёшься? Разве не видишь, что мне совсем немного жить осталось? Ухожу сегодня же к верхним людям. – Слегка приподнявшись, Пойгин бесцеремонно уставился на живот дочери. – Когда родишь четвёртого внука?

– Может, даже сегодня.

Пойгина словно мышь укусила.

– Это правда?! Но я же могу не успеть уйти в Долину предков…

– Зачем тебе туда? Я не хочу, чтобы ты уходил. – Кэргына присела на кровать, рассматривая отца повлажневшими глазами. – Подождёшь, когда рожу следующего, а там и ещё одного. Наверное, на этот раз у тебя будет всё-таки внучка… – Как внучка? – всполошился Пойгин. – Будет внук! Я ему уже имя придумал – Нуват, то есть Возвращённый. Так хочет твой отец – Пойгин, который после пребывания в Долине предков снова сюда вернётся.

– Но разве ты успеешь туда уйти и сюда вернуться?

– Не задавай глупых вопросов! – изображая из себя крайне рассерженного человека, прикрикнул Пойгин, а сам подумал: если родится внучка, значит, это вернётся его Кайти – Маленькое ходячее солнышко.

Однако ему необходимо уйти к верхним людям сегодня же, в крайнем случае завтра: всё равно настоящей встречи с Кайти у него не получится, это будет внучка, а не жена, малый ребёнок, крохотная девочка, которая так никогда и не узнает, что была когда-то взрослой женщиной. Пройдёт время, подрастёт Кайти, станет девушкой, наверное, такой же красивой, какой была в первое своё пребывание в этом мире, полюбит хорошего парня, станет его женой… Пусть живёт своей жизнью нового пребывания в этом мире, лишь бы только снова дышала, видела солнце, смеялась, радовалась мужу, своим детям. А он, Пойгин, должен поторопиться уйти к верхним людям, чтобы поскорее сюда вернуться и расти заново, вместе с его Кайти. Может, они опять станут нужны друг другу, как было когда-то?

Словом, всё клонится к томy, что ему, Пойгину, необходимо поторапливаться с великой перекочёвкой.

– Когда придёт Антон? – спросил он, прервав свои мысли. Посмотрел на стену, где висела кинокамера, показал на неё пальцем. – Пусть возьмёт эту коробку и сядет у моей постели. Как только начну уходить к верхним людям – пусть делает кино. Если человеком опять сюда вернусь, а не волком или зайчишкой, – проверю, хорошо ли он сделал, старался ли…

Кэргына молчала, глядя на отца печальными глазами. Как она похожа на Кайти: такие же белые-белые зубы, такие же мягкие глаза.

– Почему молчишь? – нарочито ворчливо спросил Пойгин, чувствуя, как вдруг ему стало жалко расставаться с дочерью. – Я знаю, о чём ты думаешь. Хочешь, скажу?

– Скажи.

– Ты думаешь: что же это Антон будет сидеть возле тебя и ждать, когда ты умрёшь? А если ты будешь жить ещё год или два? Что ж, он так всё будет сидеть со своей коробкой возле тебя?

Кэргына судорожно улыбнулась, потом заплакала.

– Ну, ну, я пошутил, – растрогался и Пойгин, – перестань плакать. Надоел я вам, очень надоел. Антон не говорил тебе об этом!?

Кэргына закрыла лицо руками, сказала сквозь слёзы:

– Зачем ты так говоришь, отец? Антон любит тебя.. Знаешь, как он тебя называет?

– Как?

– По-своему как-то, я и то не всё понимаю. Знаю только, что в словах тех много уважения к тебе.

– Ну всё-таки? Как говорятся по-русски эти слова уважения? Может, я догадаюсь об их смысле.

Кэргына вытерла слёзы, сделала неопределённый жест рукой, сказала неуверенно:

– Личность – так он говорит про тебя, светлая личность.

– Что такое личность? Слово «светлая» – немножко понятно, это от слова «кэргыкэр», что означает по-русски свет. Что ж, хорошо, что он так про меня думает, признаюсь, мне очень приятно было про это услышать.

– И ещё он тебя как-то странно называет, – Кэргына помедлила, не столько припоминая незнакомое слово, сколько боясь, что не сможет правильно произнести его, – говорит про тебя пи-ло-соф.

– Повтори ещё раз.

– Пи-ло-соф.

Пойгин наморщил лоб, стараясь определить, что же такое – пи-ло-соф. Наконец спросил:

– Как ты думаешь, не таит ли в себе странное слово что-нибудь недостойное, бранное или насмешку какую?

– Что ты! – запротестовала Кэргына. – Антон не может говорить о тебе бранно или насмешливо. А ещё он тебя называет гордым индейцем.

– Это я знаю, – с самодовольной улыбкой ответил Пойгин. – Мне он о том не раз говорил. Рассказывал про племя людское – индейцы называются. Живут там, далеко, на Аляске, и ещё дальше…

Дверь отворилась, и на пороге появился Антон. Как много было связано в жизни Пойгина с этим человеком и с его отцом!

Увидев бубен, прислонённый к шкафу, Антон шутливо сказал по-чукотски:

– Я вижу, у нас сегодня в доме будет встреча восходящего солнца. Правда, над нашими горами его краешек покажется лишь через трое суток. Но если не терпится, можно уже сегодня как следует ударить в бубен.

Пойгин поднёс руки к глазам, растопырив пальцы. Большой палец левой руки загнул.

– Да, по моему счёту тоже так получается, – подтвердил он.

Зять Пойгина работал на полярной станции главным человеком по солнцу. Он следил за солнцем глазами каких-то диковинных железных коробок, что-то измерял, вычислял, записывал в толстые тетради. Потом писал про солнце учёные книги, ездил с ними в Москву.

Пойгин знает, что в тех краях, где Москва, солнце ведёт себя совсем по-другому, никогда не покидает земной мир на долгое время, половину года греет так тепло, что там растёт не только трава, но и огромные деревья. Всё это Пойгин видел собственными глазами, когда летал туда первый раз на самолёте. И что странно: чем выше там над землёй поднимается солнце – тем жарче становятся его лучи, А здесь оно совсем близко, до самой серёдки небесного купола никогда не поднимается, а греет намного слабее. Однако это, может быть, и лучше, хотя само по себе и непонятно.

В Москву первый раз Пойгин прилетел летом и попал в такую жару, что ему показалось: во вселенной что-то случилось, может, сместилась со своей твёрдой точки сама Элькэп-енэр, и как бы земной мир не заполыхал от пожара. Но Пойгину объяснили другие чукчи, прилетевшие вместе с ним, которые здесь бывали не однажды, что в этих местах летом всегда бывает именно так, нужно терпеть. А один мудрец из чукотских охотников даже пришёл к такому выводу: жара – это холод наоборот, кто может переносить холод, тот перенесёт и жару. И Пойгина настолько успокоили эти слова, что он и вправду стал свыкаться с жарой. Но всё-таки нет лучше места для жизни человека, чем его родная Чукотка, и жаль, что Москву построили не там.

* * *

…Антон взял бубен, но ударить в него не посмел, опять осторожно поставил его у шкафа.

– Знаешь, как бы я рад был послушать твой бубен, – сказал он Пойгину, усаживаясь рядом с Кэргыной на кровати.

Был он широкоплечим, очень похожим на отца, с такой же кудрявой рыжей бородой. А вот глаза у него, пожалуй, от матери. Удивительные глаза: когда смотришь в них, то приходят на память море, синее небо и лучистое, тёплое солнышко.

Пойгин долго смотрел на зятя и вдруг спросил:

– Что такое пи-ло-соф?

Антон изумлённо вскинул брови, посмотрел на Кэргыну.

– Я ему сказала, что ты его иногда так называешь, – призналась Кэргына.

Антон улыбнулся, но тут же посерьёзнел, сказал после некоторого молчания:

– Философ – это человек, умеющий думать о самом главном в жизни, он пытается понять, в чём смысл её, и даже кое-что в ней исправить.

Пойгин приподнялся, устремляя по-детски радостный взор на дочь:

– Что я тебе говорил? Антон не мог сказать обо мне иное.

– Это я тебе говорила.

– Ну ладно, пусть ты. Дайте-ка мне бубен. Хотя нет, я сам.

Пойгин встал и, поддёрнув кальсоны, довольно твёрдым шагом подошёл к бубну. Долго стоял в глубокой задумчивости, наконец сказал, горько улыбаясь:

– Нет, не могу, Линьлинь стоит перед глазами. Скорбно мне, очень скорбно.

– Ну что ж, тогда мы подождём, – сказал Антон с глубоким сочувствием. – Подождём. Хочешь, я тебе кино покажу о Линьлине? У меня есть…

– Да, да, я знаю, – сказал Пойгин, переводя взгляд на кинокамеру, висевшую на стене. – Но я не смогу пока что смотреть это кино, печаль не позволяет. Я лучше побуду один в думах о нём. Не обижайтесь. Я сейчас снова лягу на шкуру умки, буду вспоминать всю свою жизнь. Так надо…

– Когда же ты будешь есть? – досадливо спросила Кэргына.

– Когда захочу, тогда и поем. А сейчас принесите мне горячий чайник и уходите. Я буду долго идти по тропе воспоминаний. Да, да, мне надо ещё кое-что вспомнить такое, без чего невозможно уйти в Долину предков…

– Она ещё далеко, эта долина, – шутливо сказал Антон. – Ты нам нужен здесь…

– Подайте чайник чаю! – уже не попросил, а приказал Пойгин. – И никого ко мне не пускайте. Разве только Ятчоля. Я должен с ним ещё поспорить…

И Ятчоль, будто услышав слова Пойгина, оказался тут как тут.

– Я тебе большущий кусок нерпы принёс! – воскликнул он, распираемый чувством самодовольства. – Откуда-то уже весь посёлок знает, что я убил три огромные нерпы, а ты всего лишь одну, притом очень маленькую.

Пойгин тонко усмехнулся и весь подобрался, поудобнее усаживаясь на кровати, как бы всем своим видом говоря: «А ну, ну, мне-то как раз тебя и надо».

– Странно, – сказал он всё с той же тонкой усмешкой, – кто бы это мог такую весть по всему посёлку разнести? Ты человек нехвастливый, вряд ли бы стал о своей удаче и моей неудаче болтать…

– Что ты! Я скорей язык себе откушу и собакам выплюну,

Пойгин поморщился, налил из чашки в блюдце крепко заваренного чаю, сдержанно пригласил:

– Садись чай пить. Кэргына, подвинь стул.

– Нет, я лучше на полу. – Ятчоль сорвал с себя кухлянку, бросил на пол, уселся. – Я чукча. Был чукчей – останусь чукчей. Не хочу сидеть на деревянных подставках.

– А я кто? – предвкушая неизбежность поединка, спросил Пойгин.

– Не знаю, кто ты. А я чукча. – Ятчоль поискал пуговицы на вороте засаленной, неопределённого цвета рубахи, но они все были оборваны. – Вот сейчас сниму и рубаху, а потом и штаны. Буду сидеть голый.

– Нет, ты уж штаны не снимай, а то мне будет противно чай пить. Кэргына, дай гостю чашку и оставь нас вдвоём. Это хорошо, что он пришёл, очень хорошо. Я не смог бы перекочевать в Долину предков, если бы ещё раз не поспорил с ним.

– Ты собрался к верхним людям? – без особого удивления спросил Ятчоль, зная, что Пойгин уже не однажды объявлял о предстоящей великой перекочёвке.

– Да. Собрался. Слышу, как Линьлинь зовёт меня. Умер волк. А ты, конечно, знаешь, сколько моей души переселилось в него…

– Знаю. Порой мне казалось, что ты скоро научишь его по-человечески разговаривать. Даже снилось, как он со мной по-человечески говорил…

Кэргына поставила перед гостем, сидевшим на полу, чайный столик на коротких ножках, принесла чашку с блюдцем и вышла с видом глубокого отчуждения и даже вражды: Ятчоля она ненавидела. Пойгин встал, снял с кровати медвежью шкуру, постелил на полу, сёл на неё напротив гостя. Да, это очень хорошо, что Ятчоль пришёл. Он, Пойгин, заставит его ответить на самые главные вопросы. Спорить о пустяках нет ни желания, ни времени.

Ятчоль снял с себя рубаху, принялся усердно и словно бы даже с вызовом чесать оголённые плечи, живот.

«Будет опять говорить, что хочет вернуться к прежней чукотской жизни, когда не было ни бани, ни матерчатых одежд, ни электрического света», – подумал Пойгин. Совсем недавно Ятчоль уже говорил об этом Пойгину, стараясь навязать спор о том, что же такое настоящий чукча. Странный человек, сам ещё смолоду старался быть похожим на пришельцев, приплывавших на шхунах из-за пролива. Ноги широко расставлял, как это делал его американский частый гость, губу нижнюю оттопыривал, сплёвывал сквозь зубы. Даже слух пустил, что истинным родителем у него, пожалуй, был кто-нибудь из американцев. Похвалялся своей выдумкой и нисколько не беспокоился, что это оскорбляет его мать и отца. Потом и под русских подлаживался настолько нелепо, что тем самым смешил и здорово их удивлял. Однажды заставил жену пошить ему «русские» штаны с крыльями по бокам, «галипэ» называются. И Мэмэль сотворила ему «галипэ» из оленьих шкур, такие крылья выкроила, что Ятчоль стал похож не то на птицу, не то на летучую мышь. Весь посёлок потешался над ним, кое-кто норовил подёргать крылья его меховые «галипэ» или залезть ему в карман. Ятчоль отбивался от насмешников, стращал, что упрячет в крылья «галипэ» капканы, пусть после этого кто-нибудь попробует залезть в его карман – без руки останется. Ятчолю отвечали, что он сам, пожалуй, может остаться без того единственного признака, по которому его пока различают как мужчину, и тогда ему придётся сменить «галипэ» на женский керкер.

Приноравливаясь к новым порядкам, Ятчоль часто ездил в районный центр, заходил в райгосстрах, каким-то чутьём постигнув, что это как раз то самое место, где из него могут сделать очоча – начальника. И своего добился: однажды вернулся домой агентом «райгочстраха».

В дом из яранги Ятчоль перешёл одним из первых в посёлке и ничего в новом очаге не оставил чукотского. Купил три стола, расставил их в таком же порядке, какой запомнился ему, когда он приглядывался к конторе «райгочстраха»; ничего не забыл, даже купил корзину для бумаг, и на каждый из столов установил по тяжёлому чернильному прибору из камня – мрамор называется. Зазывал в свой дом людей, показывал на столы и важно говорил: «Да будет вам известно, что я теперь здесь самый главный очоч. Главнее председателя сельсовета и председателя колхоза. Я всё про вас записываю. Видите, сколько у меня бумаг? А вот это портфель называется. Скоро скажу, кто из вас должен отморозить ногу, а кто – прострелить руку. Иначе как же я вам буду выписывать страховку?» И трудно было понять – шутит он или говорят всерьёз.

Недолго продержался Ятчоль в «самых главных очочах»; выбросил из дома столы, потом кровати, стал стелить шкуры на пол. Когда у него развалилась печь, а углы дома покрылись инеем, он поставил в комнате обыкновенный меховой полог и стал жить, как в яранге. Снаружи посмотришь – дом как дом, а внутрь зайдёшь – всё как в яранге. Но это не помешало ему однажды купить жене туфли на высоком каблуке.

Обулась Мэмэль в лютый мороз в туфли, надела ватные штаны, пошла в кино. Пока добежала до клуба – обморозила ноги. Плакала Мэмэль, когда оттирали ей ноги, мужа проклинала. «Не знаю, где он нашёл такие обутки. Это же копыта, а не обутки. – Норовила ударить мужа по голове каблуком туфли. – Может, это какие-то птицы с клювами, а ты заставил меня обуться в них, как в торбаса». Ятчоль разглядывал туфли, сконфуженный, рассерженный, и упрекал жену за то, что она как была чукчанкой, так и осталась чукчанкой. А уж как он хотел, чтобы Мэмэль его потеряла чукотский облик, стала похожей на русскую женщину.

И вот теперь Ятчоль упрекал Пойгина за то, что он перестал быть чукчей, и похвалялся тем, что сам-то он не собирается изменять ничему чукотскому.

– Хватит об этом, – оборвал его Пойгин. – Лучше вспомни своё галипэ. Главное дело не в том – чукча ты, американец или русский, дело в том – какой ты человек.

Ятчоль насупился и сказал с искренним страданием:

– Не знаю, какой я человек, знаю только, что я несчастный.

Пойгин снял со спинки кровати полотенце, вытер вспотевшее от чая лицо, спросил несколько озадаченно:

– Наверное, понял, что люди тебя не любят, а? Потому и вселилась мысль, что ты несчастный…

– Нет, в меня вселилась мысль, что люди не боятся меня, как боялись когда-то. Надо мной смеются. Я даже привык к тому, что я – человек, вызывающий смех. Другой раз нарочно дурачусь, чтобы посмешнее было. Тогда люди смеются и, кажется, меньше ненавидят меня.

Пойгин печально покачал головой, словно сочувствуя собеседнику, и сказал:

– Да-а-а, хотел быть страшным, а стал смешным. – Улыбнулся торжествующе. – Хорошо-о-о-о. Очень хоро-шо-о-о-о. Пожалуй, за всю жизнь ты первый раз сказал мне самое приятное, что я хотел бы слышать от тебя. Особенно теперь… перед моей великой перекочёвкой.

– Ну, ну, радуйся. – Ятчоль яростно подул на блюдце с чаем. – Зубы когда-то у меня были. Крепкие зубы. Правда, тогда тоже посмеивались надо мной, но тайно… в рукав кухлянки посмеивались, рукавицей прикрывались, чтобы я не заметил. Потом повыбивала жизнь мои зубы… А я-то думал, что к своим костяным ещё и железные добавлю. – Ятчоль ощерился, постучал пальцем по съеденным зубам. – В шаманстве тебя уличал, думал, гожусь для новых порядков, надеялся, что русские большим очочем меня сделают. Не сделали…

– Не сделали, – охотно подтвердил Пойгин.

– Всё началось с Чугунова. Думал, глупый он человек, совсем торговать не умеет. А что получилось?

– Ай-я-я-яй, как всё скверно получилось, – с притворным сочувствием подыгрывал Ятчолю Пойгин и даже сокрушённо покачал головой.

– Не люблю я его…

– Не любишь?

Пойгин, издевательски улыбаясь, какое-то время разглядывал Ятчоля в упор. Потом лицо его помягчело, умиротворилось, глаза отрешённо уставились куда-то вдаль, чуть выше головы собеседника. Странный взгляд. Ятчолю даже хотелось оглянуться, но ему было страшновато: что, если Пойгин уже увидел ту черту, за которой начинается Долина предков? Неужели он не боится великой перекочёвки? И почему это он, Ятчоль, так часто стал думать с содроганием о смерти? Не уверен, что уйдёт к верхним людям, боится, что провалится под землю, к ивмэнтунам?

Ятчолю очень хотелось прервать затянувшееся молчание, но Пойгин всё ещё неподвижно разглядывал что-то такое, что было видно только ему одному. Суеверный страх заползал в душу Ятчоля. «Проклятый шаман», – подумал он и тут же испугался, что Пойгин угадает его мысль. Осторожно прокашлявшись, сказал с видом угодливым и льстивым:

– У тебя глаза такие, будто видят что-то для меня недоступное. Что ты видишь?

Пойгин с огромным трудом очнулся, но, кажется, вопроса Ятчоля не понял, спросил о своём:

– Значит, не любишь ты Чугунова? А скажи, к кому ты за всю свою жизнь хоть один раз по-настоящему мягким сердцем располагался?

– Мягким сердцем?

– Да.

– Что это такое?

– Вот видишь, ты даже не знаешь. Это… когда ты кроме себя чувствуешь… будто ещё и другой человек в тебя вселился… Сидит в тебе и ждёт…

– Чего ждёт?

– Твоей души.

– Он что, как злой дух, за твоей душой охотится?

– Нет. Он не злой дух. Он – мать. Он, возможно, твой отец. Он, допустим, твой друг. Он тот, кем была для меня, допустим, Кайти…

– Не знаю, ждала ли моей души Мэмэль. Если и ждала, то как ждёт душу человека злой дух. – Ятчоль рассмеялся своей шутке и добавил, ткнув себя пальцем в грудь: – Нет, я – это я, и только я. И никто другой во мне никогда не сидел и ничего не ждал.

– Значит, ты всегда был не обширнее собственной груди. – Пойгин болезненно поморщился, сделал такое движение, будто хотел высвободиться из какой-то щели. – Узко, тесно. Дышать невозможно.

– Как это человек может быть обширнее самого себя? – Ятчоль недоуменно помигал, прикладывая руки к пухлой груди.

– Когда человек вселяет в себя других людей… он… настолько становится обширным внутри, что кажется, там может стая лебедей с одной стороны далеко-далеко показаться… пролететь под солнцем… и в другой стороне в небе исчезнуть. А люди, которых ты вселил в себя… смотрят на тех лебедей и тебя самого в себя вселяют. Пролетали в тебе хоть один раз такие вот лебеди?

– Это шаманское наитие порождает в тебе подобные видения. Жаль, что ты раньше об этом не говорил… было бы вечественное доказательство. Я не шаман. Внутри меня утроба, и больше ничего. Иногда слышу, как в животе бурчит, вот и всё. А может, это медведь во мне ворочается? У тебя лебеди… у меня медведь. – Ятчоль пошлёпал себя обеими ладонями но голому животу и снова рассмеялся, премного довольный своей новой шуткой.

Пойгин раскурил трубку и словно забыл о Ятчоле. Уязвлённый тем, что собеседник не протягивает ему трубку, Ятчоль закурил свою, спросил с ядовитой усмешкой:

– Ты и к Антону сердцем располагаешься? Он тоже сидит в тебе и ждёт?

– Сидит, сидит, – не выходя из состояния отрешённости, подтвердил Пойгин.

– Может, вспомнишь, как плакала твоя дочь, когда он её бросил?

Пойгин только на какой-то миг кинул в сторону собеседника пронзительный взгляд и снова застыл в отрешённости, не вынимая трубку изо рта.

Было, было такое. Несколько лет тому назад. Уехал Антон в Москву со своими бумагами о солнце, чтобы сделать их учёной книгой. Полгода ждали его, ещё полгода, Кэргына ходила сама не своя, однажды призналась отцу: «Наверное, мы уже никогда не увидим Антона». – «Как не увидим? – спросил Пойгин потрясённо. – Он что, заболел, умирает?» – «Нет, не заболел. Он, наверное, ушёл к другой женщине», – с печальной улыбкой сказала Кэргына и заплакала. Лицо Пойгина потемнело, будто скала в дождь. Ушёл он в тундру и бродил в одиночестве целые сутки. Антон прочно вселился в него, и потому этот русский парень мог представить себе, каков простор в душе его тестя для той особой лебединой стаи, которая должна бы видеться и ему, как во сне. И вот теперь, блуждая по тундре в угрюмом одиночестве, Пойгин вглядывался вовнутрь себя и видел уже не вереницу лебедей, а беспорядочную стаю чёрных воронов. Это не было ненавистью, это скорее была глубокая печаль, обида за дочь, за себя, за внуков.

Да, случилось что-то такое нехорошее с Антоном. Но он всё-таки вернулся, потому что любил Кэргыну, не мог жить без своих детей, без не заходящего в летнюю пору чукотского солнца, которое он наблюдал уже много лет через таинственные стёкла и трубки на полярной станции. Да и он, Пойгин, тесть его, наверное, был для Антона не чужим человеком, сколько они вместе дум передумали, охотничьих троп исходили, полморя на вельботах измерили.

– А если Антон опять Кэргыну бросит? – осторожно спросил Ятчоль с улыбкой того притворного сочувствия, за которым ещё откровеннее оскаливалось мышиными зубами злорадство.

– Почему ты радуешься, когда делаешь людям больно? – тихо спросил Пойгин, не уходя взглядом от какой-то бесконечно дальней точки, которую продолжал разглядывать отрешённо.

– Я не верю твоему Антону. Он такой же, как Чугунов. Может, и Чугунов сидит в тебе и ждёт твоих лебедей?

– Сидит, сидит.

– Ну ладно, пусть будет так. Зато я никогда в тебе не сидел и ничего не ждал. А вот скажи… Мэмэль моя вселялась в тебя?

– Во мне всегда была Кайти…

– Да, твоя Кайти, пожалуй, вселялась и в меня. – Ятчоль вздохнул с таким откровенным чувством тихой, искренней радости, что Пойгин опять очнулся и какое-то время разглядывал собеседника с крайним изумлением. – Да, Кайти вселялась в меня, – повторил Ятчоль, испытывая всё ту же радость, однако нисколько на сей раз не стараясь сделать собеседнику больно: это была не месть, это было человеческое признание. – Так что и моя утроба становилась небом и долиной, и там пролетали какие-то птицы. Может, и не лебеди, но и не просто жирные морские утки.

Пойгин трудно прокашлялся, будто слова, которые он собирался произнести, вдруг стали рыбьей костью. Переждал, когда рыбья кость опять станет словом, и сказал:

– Что ж, Кайти есть Кайти. Даже у камня стучало сердце, когда он смотрел на неё. Жаль, что она не знала Линьлиня. Впрягла бы его в нарту, чтобы принять меня за земной чертой печальной страны вечера…

Ятчоль почувствовал, как спину его поскрёб острыми коготками мороз. А Пойгин кинул на него взгляд, наполненный страдальческим упрёком, и заговорил о другом:

– Ты вот признался, что Линьлинь во сне говорил с тобой человеческим голосом. О чём был тот разговор?

Ятчоль потупился, долго набивал трубку табаком, старательно уминая его в медной чашечке. Наконец отозвался:

– Плохо помню. Голос у него, пожалуй, был твой. – Вдруг вскинул голову, разглядывая собеседника тем подозрительным взглядом, в котором всё заметнее обнаруживала себя злая сила обличения. – Э, постой-постой, не ты ли обернулся в Линьлиня и явился ко мне? Вот это шаманство! Вот это вечественное доказательство!

– Нет, то был не я. Наверное, осталась ещё в тебе совесть. Пусть с мышь величиной, однако осталась. Мышь эта и обернулась Линьлинем. Теперь… когда волк умер… скажи… испытал ли ты мучения, зная, что ослепил его?

– Не скажу. Кайти сказал бы… Тебе не скажу. Пойгин медленным жестом показал в угол комнаты:

– Повернись туда. Там незримо сидит Кайти. Скажи ей…

Ятчоль побледнел. Он не хотел смотреть туда, куда показывал Пойгин, но какая-то сила заставила его повернуться. Чтобы одолеть чувство суеверного страха, он заставил себя разозлиться:

– Ты брось меня пугать своим шаманством!

– Всё-таки испугался?

– Нисколько!

– Ты мне никогда не рассказывал, как ослепил волка. Но я догадываюсь. В твоей кладовке я нашёл обрывок аркана… От него шёл запах волка. Я почуял это и всё понял. Ты связал волка этим арканом. Сначала накинул петлю ему на шею и потом…

– Не надо! – умоляюще попросил Ятчоль, снова бледнея, – От тебя ничего невозможно скрыть…

Опять долго длилось молчание. Только было слышно, как у собеседников сопели трубки.

– Я почувствовал беду Линьлиня, когда сам уже прощался с жизнью, – первым заговорил Пойгин, стараясь не смотреть на Ятчоля и тем самым показывая, какое он испытывает к нему отвращение. Зябко поёжился, вспоминая, как было ему холодно и смертельно тоскливо на плывущей в никуда морской льдине.

Оторвалась часть ледяного припая. Пойгина унесло на льдине в открытое море. Мёртвый свет луны едва пробивал мглу, которой исходила чёрная морская вода. Волны неумолчно били в днище льдины. Сначала она была огромная, потом раскололась надвое, ещё раз раскололась на три части. Пойгин остался едва ли не на самой малой льдине, боясь расстаться с десятком нерп, которых он успел подстрелить и вытащить на лёд. Это была пища. Соорудил из нерпичьих туш что-то наподобие маленького убежища, залепил дыры мокрым снегом. В тот его выезд к разводью в упряжке не оказалось Линьлиня: волк приболел. Упряжка осталась у ледяного тороса, у которого Пойгин закрепил нарту. Выли собаки, почуяв недоброе, когда их хозяина понесло в море, рвались из алыков. Пойгину чудилось, что он слышит и вой волка, доносившийся с далёкого берега.

Пойгину удалось убить ещё до десятка нерп, и он расширил своё убежище, застелил его нерпичьими шкурами, которые на морозе, казалось, превратились в жесть. Плыла в никуда льдина. Дымилась пронизанная смутным лунным светом мгла. Порой открывались взору дрожащие звёзды, отражались расплывчато в чёрной воде. И Пойгину казалось, что это светятся сквозь воду глаза Моржовой матери и её детей. Вглядывалась Моржовая матерь в человека и, видно, гадала: что же с ним сделать? Если был человек слишком беспощадным к её детям, то надо ударить головой в днище льдины, расколоть – пусть погрузится он в пучину, представ перед ней один на один. Если чтил человек Моржовую матерь, не убивал беременных самок, не убивал моржовых детёнышей – пусть плывёт на льдине. Пройдёт время, и Моржовая матерь повернёт ветер в сторону берега – пусть человек надеется, что достигнет земной тверди.

Проступают смутно в чёрной воде глаза Моржовой матери и её детей. Что в них – приговор или поддержка? Мгла клубится тяжело, безысходно. И Пойгину кажется, что так вот выглядит теперь его угнетённая страхом душа. Всё тело пробивал озноб. А потом начала колотить Пойгина лихорадка. Мерцала тусклыми бликами от зелёного лунного света рябь на волнах. И Пойгину казалось, что это от его лихорадки дрожит даже море. Дрожали звёзды, слабо пробиваясь сквозь мглу, и Пойгину чудилось, что это им передалась его лихорадка. И, наверное, берег вдали трясётся от его лихорадки. И мечется Линьлинь на привязи, землю лапами скребёт, вскидывает морду и воет на луну, заставляя поселковых собак задыхаться от лая.

В бреду Пойгин иногда видел, что Линьлинь плавает в морской пучине рядом с Моржовой матерью; и взгляд его преданных глаз, пробивающийся сквозь морскую толщу воды, умоляет не отчаиваться.

Но отчаянье затопляло Пойгина, как затопило весь мир бескрайнее море. Одолевали галлюцинации. Явственно слышался вой Линьлиня, протяжный и жалобный. Порой волк скулил, как собака, которой было мучительно больно. Как знать, может, именно тогда, когда Ятчоль совершал над волком своё страшное зло, Пойгин и слышал этот жалобный скулёж. И плакала Моржовая матерь, как плачут моржихи, прижимая ластами к груди своё бездыханное дитя. То в одном, то в другом месте выныривала её голова. И тогда море ухало от тяжкого вздоха Моржовой матери. Волк и Моржовая матерь для Пойгина становились чем-то единым, вызывающим пронзительную жалость. Порой Пойгину хотелось броситься головой в морскую пучину, чтобы и самому стать частью того, чем теперь представлялись ему Моржовая матерь и волк. Но в такие мгновения возникала тенью Кайти. Блуждала невесомо в клубящейся мгле Кайти и поднимала предостережительно палец, мол, не двигайся с места, одолей безумие, иначе бросишься в воду, погибнешь.

* * *

И, наверное, Моржовая матерь всё-таки признала в Пойгине того человека, которого надо спасти, повернула к берегу ветер. Пойгин выбрался на твердь далеко от своего посёлка, но, к счастью, попал в стан гидрологической экспедиции. На вертолёте отправили его в Певек. Месяц он пролежал в больнице. И когда прибыл домой, то первой вестью…

Э, лучше об этом не вспоминать. Пойгин повернулся к Ятчолю боком, глядя на него с откровенной ненавистью. Помнится, тогда он едва не привёл в дом Ятчоля волка, чтобы повелеть ослеплённому зверю впиться зубами в горло его мучителя. Но кровь человека, пролитая зверем, была бы знаком недобрым, а потому не имеющим в себе необходимого начала справедливости. Линьлинь хотя и был бы отомщённым, но Ятчоль не оказался бы в полной мере наказанным: неустыжённая совесть его погибла бы вместе с его телом. А волку люди вменили бы в вину гибель человека. Нет, пусть Ятчоль узнает другое возмездие: да будет ему известно, что Пойгин выходит на «тропу волнения», чтобы наказать скверного!

– Ты заставил меня своими поступками два раза выходить на тропу волнения, – печально сказал Пойгин, по-прежнему не глядя на собеседника. – Что ты при этом чувствовал? Только говори правду…

Ятчоль медленно поднял тяжёлое лицо на Пойгина, долго ждал встречи с егo взглядом. Да, Ятчолю почему-то очень хотелось посмотреть в глаза Пойгина. Он ещё не знал, что ему скажет, но старался внушить, что он очень искренний. И Пойгин посмотрел ему в глаза. Отвернулся, что-то напряжённо обдумывая, и опять посмотрел в глаза Ятчолю, уже умиротворённо:

– Можешь ничего не говорить. По глазам вижу… что у тебя, пожалуй, есть ещё совесть. Правда, она не больше мыши, но есть. И если во сне твоя мышь превратилась в Линьлиня… то ты ещё немножко человек.

– Немножко, – передразнил Ятчоль и тут же осёкся, чувствуя, что в этом случае не следовало бы ему высказывать непочтение Пойгину.

– Вот и всё. Я спросил у тебя о главном. Теперь иди. Не знаю, быть ли тебе в солнечной Долине предков, но я готов поспорить с тобой ещё и там. – Пойгин повелительно показал рукой на дверь.

– Иди. А мне надо ещё кое-что вспомнить.

Когда Ятчоль ушёл, Пойгин лёг на кровать, заложил руки под голову. Да, до весны они с Кайти побывали ещё в трёх стойбищах чавчыват – оленьих людей, потом вернулись на берег. Кажется, все беды остались позади, родители Кайти помирились с Пойгином, похитившим их дочь. Однако жизненная тропа опять повела их к новым превратностям…

Загрузка...