В супермаркете полным-полно пожилых людей: они, похоже, заблудились среди поражающих своим великолепием прилавков. Одни из-за малого роста не могут дотянуться до верхних полок, другие загораживают проходы своими тележками, третьи неуклюжи и туповаты; одни рассеянны, другие в смятении, третьи ходят по магазину и что-то бормочут с настороженным видом пациентов в коридоре психиатрической больницы.
Я двигался по проходу, толкая перед собой тележку. В ней на откидной полочке сидел Уайлдер. Он то и дело норовил схватить товары, чьи форма и блеск возбуждали его сенсорно-аналитическую систему. В супермаркете появились два новшества – мясной отдел и пекарня. Аромат свежего хлеба и забрызганный кровью мясник, отбивающий длинные, узкие куски свежей телятины, весьма возбуждающе действовали на всех нас.
«Дристан-ультра, дристан-ультра».
Другим возбуждающим фактором был снегопад. Сильный снегопад, согласно прогнозам, должен был начаться то ли вечером, то ли ночью. Из-за него на улицах возникли толпы людей – тех, кто боялся, что вскоре дороги сделаются непроезжими, кто слишком стар и без риска не мог передвигаться по снегу и льду, кто полагал, что из-за метели несколько дней, а то и недель не выйдет из дома. Особенно серьезно восприняли весть о надвигающемся бедствии люди преклонного возраста, видевшие по телевизору, как уравновешенные мужчины предсказывают погоду, стоя перед цифровыми радиолокационными картами местности или импульсными фотоснимками нашей планеты. Доведенные до неистовства, старики поспешили в супермаркет, чтобы успеть запастись провизией, пока холодные воздушные массы не добрались до города. Снежный фронт приближается, говорили синоптики. Снежная тревога. Снегоочистители. Мокрый снег с переохлажденным дождем. Снегопад уже начался на западе. Он уже перемещается на восток. Они вцепились в эту новость, будто в пигмейский череп. Обильные снегопады. Снежные шквалы. Снежная буря наступает. Снежная вьюга. Снежный буран. Толстый снежный покров. Снежные заносы. Сугробы, разрушения. Старики в панике расхватывали товары. Если телевидение не приводило их в ярость, оно пугало их до полусмерти. Они перешептывались в очереди в кассу. Информация для автомобилистов: нулевая видимость. Когда все это начнется? Сколько дюймов? На сколько дней? Старики стали скрытными и изворотливыми – казалось, они утаивают от всех самые свежие и плохие новости, казалось, умело сочетают хитрость с торопливостью, стремятся побыстрее покинуть магазин, пока кто-нибудь не спросил, зачем им столько покупок. Сквалыги военного времени. Прожорливые люди, нечистая совесть.
В отделе продуктов общего типа я увидел Марри с тефлоновой кастрюлей. Я остановился и немного понаблюдал за ним. Он разговаривал с четырьмя или пятью покупателями, время от времени делая паузы и наспех записывая что-то в отрывной блокнот. Кастрюлю он неловко зажал подмышкой и при этом ухитрялся писать.
Уайлдер окликнул его – громко, визгливо, словно с верхушки дерева, – и я подкатил тележку к Марри.
– Как поживает ваша благоверная?
– Отлично, – сказал я.
– Этот малыш уже говорит?
– Иногда. Зря болтать не любит.
– Помните, вы помогли мне в одном деле? В борьбе за право на Элвиса Пресли?
– Конечно. Я пришел и прочел лекцию.
– Так вот: как это ни прискорбно, оказывается, я бы в любом случае одержал победу.
– Что произошло?
– Кодзакиса, моего конкурента, больше нет среди живущих.
– Что это значит?
– Это значит, что он умер.
– Умер?
– Пропал в морском прибое под Малибу. Во время студенческих каникул. Я узнал час назад. И сразу сюда.
Вдруг до меня дошло, насколько плотна ткань окружающей обстановки. С порывистым вздохом открылись и закрылись автоматические двери. Обострились запахи и цвета. Бесшумные шаги сделались громче десятка прочих звуков – сублиторального гула систем технического обслуживания, шуршания газет у выхода, где покупатели изучали свои гороскопы, шушуканья пожилых напудренных женщин, неумолчного дребезжания крышки люка под колесами у самого входа в магазин. Бесшумные шаги. Я отчетливо услышал это унылое, неуверенное шарканье в каждом проходе.
– Как девочки? – спросил Марри.
– Отлично.
– Снова в школу пошли?
– Да.
– Паника улеглась.
– Да. Стеффи больше не носит защитную маску.
– Хочу купить нью-йоркской вырезки, – сказал он, показав на мясника.
Фраза казалась знакомой, но что она значит?
– Мясо без упаковки, свежий хлеб, – продолжал Марри. – Экзотические фрукты, редкие сорта сыра. Мы словно оказались на каком-нибудь оживленном перекрестке древнего мира, на персидском базаре или в одночасье выросшем городе на берегу Тигра. Как поживаете, Джек? Как поживаете? О чем это он?
– Бедняга Кодзакис, пропал в прибое, – сказал я. – Такой великан.
– Вот-вот.
– Даже не знаю, что и сказать.
– Он и вправду был крупным мужчиной.
– Чрезвычайно.
– Я тоже не знаю, что сказать. Кроме того, что лучше уж он, чем я.
– Наверняка фунтов триста весил.
– Вполне вероятно.
– Как по-вашему, двести девяносто или триста?
– Скорее триста.
– Умер. Такой крупный мужик!
– Ничего не поделаешь.
– А мне казалось, что я крупный.
– Он находился на другом уровне. А вы крупный – на своем.
– Не сказал бы, что я его знал. Я его вообще не знал.
– Когда люди умирают, лучше их не знать. Лучше они, чем мы.
– Такой великан. И погиб.
– Бесследно исчез. Унесло в море.
– Я очень ясно могу себе его представить.
– Все-таки довольно странно, – сказал он, – что мы способны представлять себе мертвых.
Я повез Уайлдера вдоль фруктовых рядов, фрукты были блестящие и влажные, с резкими контурами. Казалось, им свойственна некоторая застенчивость. Они походили на объекты тщательного рассмотрения, как четырехцветные плоды в самоучителе фотографии. Возле пластиковых бутылок с ключевой водой мы свернули направо и двинулись к кассе. Мне нравилось быть с Уайлдером. Вся жизнь состояла из мимолетных удовольствий. Уайлдер брал от нее, что мог, и тотчас забывал обо всем в приливе последующего наслаждения. Я завидовал ему и восхищался такой забывчивостью.
Кассирша задала ему ряд вопросов и сама же на них ответила, по-детски сюсюкая.
Некоторые дома в городе являли признаки запущенности. Садовые скамейки нуждались в починке, разбитые мостовые – в новом покрытии. Знамения времени. Но в супермаркете ничего не изменилось – разве что к лучшему. Богатый ассортимент, музыка, яркий свет. Вот в чем все дело, казалось нам. Раз супермаркет не приходит в упадок, значит, все прекрасно и будет прекрасно, а рано или поздно станет еще лучше.
Под вечер я повез Бабетту в ее кружок по изучению осанки. На путепроводе над парковой дорогой мы остановились и вышли из машины посмотреть закат. После воздушнотоксического явления закаты стали почти нестерпимо красивыми. Впрочем, явной связи тут не было. Если особые свойства деривата ниодина (вкупе с ежедневными утечками нечистот, поллютантов, отравляющих и психотропных веществ) и были причиной эстетического скачка и без того великолепных закатов к бескрайним и величественным небесным миражам, словно написанным красной охрой и внушающим ужас, доказать этого никто не сумел.
– Во что ж еще нам верить? – спросила Бабетта. – Как еще объяснить?
– Не знаю.
– Мы же не в пустыне и не на берегу океана. У нас должны быть тихие зимние закаты. Но взгляни на это пылающее небо. Как оно прекрасно и трагично! Раньше солнце садилось за пять минут. А теперь закаты длятся целый час.
– С чего бы это?
– С чего бы это? – сказала она.
На путепроводе с этой точки открывалась панорама на запад. С тех пор, как закаты стали другими, люди приезжали сюда, ставили машины и выходили просто постоять на пронизывающем ветру, робко переброситься друг с другом парой слов и посмотреть. Здесь уже стояли четыре машины, непременно должны подъехать новые. Путепровод стал смотровой площадкой. За несоблюдением запрета на стоянку полицейские смотрели сквозь пальцы. Как на олимпийских играх для инвалидов, когда все ограничения кажутся несущественными.
Вечером я вернулся к конгрегационалистской церкви за Бабеттой. Покататься со мной поехали Дениза и Уайлдер. В джинсах и теплых гетрах Бабетта выглядела прекрасно и волнующе. Гетры придают осанке почти военный характер, нечто от выправки древних воинов. Разгребая снег, Бабетта надевала еще и меховую повязку на голову. А я представлял себе пятый век нашей эры. Вокруг бивачных костров стоят солдаты, вполголоса переговариваются на своих тюркских и монгольских наречиях. Безоблачные небеса. Воображал геройскую, достойную подражания смерть Аттилы.
– Как занятия? – спросила Дениза.
– Так успешно, что мне предложили вести еще один курс.
– Какой?
– Джек не поверит.
– Какой? – спросил я.
– Еды и питья. Называется «Еда и питье: основные параметры». Что, надо признать, звучит немного глупее, чем следовало бы.
– Чему ты сможешь их научить? – спросила Дениза.
– В том-то и дело. Тема, в сущности, неисчерпаема. В жару есть легкую пищу. Пить больше жидкости.
– Но это и так все знают.
– Знания ежедневно обновляются. Людям нравится, когда чем-то подкрепляются их убеждения. Не ложитесь отдыхать, плотно поев. Не пейте спиртного натощак. Купаться можно не раньше, чем через час после еды. У взрослых жизнь сложнее, чем у детей. Мы росли, понятия не имея обо всех этих меняющихся обстоятельствах и воззрениях. А в один прекрасный день начали с ними сталкиваться. Поэтому людям необходимо, чтобы человек авторитетный еще раз объяснил им, как можно поступать в каждом конкретном случае, а как нельзя, по крайней мере, до поры до времени. А кроме меня, там никого не нашлось, только и всего.
К экрану телевизора прилипла наэлектризованная пушинка.
В постели мы лежали молча. Словно страшась какого-то безжалостного удара, я спрятал голову между грудями Бабетты. Я твердо решил не рассказывать ей о компьютерном вердикте: узнав, что почти наверняка переживет меня, она пришла бы в отчаяние. Залогом моей решимости, моего молчания, стало ее тело. Каждую ночь я придвигался ближе к ее груди и тыкался носом в эту спасительную ложбинку, как получившая пробоину подлодка в ремонтный док. Ее грудь, ее теплые губы, проворные руки, кончики пальцев, едва касавшиеся моей спины, придавали мне мужества. Чем легче прикосновение, тем тверже я верил: она ничего не должна узнать. Лишь ее собственное безрассудство могло бы сломить мою волю.
Однажды, перед тем, как предаться любви, я чуть было не попросил ее надеть гетры. Но просьбу скорее вызвала бы, наверное, жажда сострадания, чем нетипичное сексуальное желание, и я испугался, что Бабетта заподозрит неладное.
Я попросил своего преподавателя немецкого продлить каждый урок на полчаса. Казалось, мне именно сейчас никак не обойтись без знания языка. В комнате у него было холодно. Он одевался, как в ненастье, и, казалось, постепенно придвигал к окнам все больше мебели.
Мы сидели друг против друга в полутьме. Словарный состав и правила грамматики я осваивал весьма успешно. Легко мог бы выдержать письменный экзамен и получить высшую оценку. Но произношение по-прежнему давалось мне с трудом. Данлопа это, видимо, не беспокоило. Он бесконечно демонстрировал свою дикцию, и в лицо мне летели колючие капельки слюны.
Мы увеличили количество уроков до трех в неделю. Казалось, Данлоп покончил со своей растерянностью, стал чуть собраннее. У стен и окон продолжали скапливаться картонные коробки, мебель, газеты, полиэтиленовые чехлы – все, что он мог подобрать где-нибудь в канаве. Я упражнялся в произношении, а он внимательно смотрел. Как-то раз попробовал сунуть мне в рот правую руку, чтобы придать нужное положение языку. Странное и ужасное мгновение – навязчивое проявление близости. Никто еще не касался моего языка руками.
Город по-прежнему патрулировали немецкие овчарки, сопровождаемые людьми в костюмах из милекса. К собакам мы привыкли, радовались им, кормили и баловали, но так и не притерпелись к ряженым пугалам в ботинках на толстой подошве и в противогазах с резиновыми шлангами. Экипировка слишком напоминала нам обо всех неприятностях и страхах.
За обедом Дениза спросила:
– Почему бы им не одеться нормально?
– Они ведь на дежурстве, – сказала Бабетта. – Это не значит, что мы в опасности. Собаки учуяли следы ядов только на окраине.
– Именно в этом нас хотят убедить, – сказал Генрих. – Обнародуй они точные данные, люди бы завалили суды исками на миллиарды долларов. Не говоря уже о демонстрациях, панике, насилии и общественных беспорядках.
Казалось, такая перспектива доставляет ему удовольствие.
– Это уже некоторый перегиб, не правда ли? – сказала Бабетта.
– В чем перегиб – в моих словах или в том, что может произойти?
– И в том и в другом. Нет оснований считать, что опубликованные сведения неверны.
– Ты в самом деле в это веришь? – спросил Генрих.
– А с какой стати я должна не верить?
– Да опубликуй они хоть часть подлинных результатов этих расследований, вся промышленность потерпела бы крах.
– Каких расследований?
– Тех, что ведутся по всей стране.
– В том-то и дело, – сказала Бабетта. – Каждый день по телевидению сообщают о новой утечке ядовитых веществ: канцерогенных растворителей из цистерн, мышьяка из дымовых труб, радиоактивной воды из атомных электростанций. Насколько велика опасность, если это происходит постоянно? Разве опасное явление по определению не должно быть необычным?
Обе девочки посмотрели на Генриха, предвкушая хирургически острый ответ.
– Дались тебе эти утечки, – сказал он. – Утечки – пустяк.
Такого поворота никто от Генриха не ожидал. Бабетта пристально посмотрела на него. Он разрезал лежавший на его тарелочке лист салата на две равные части.
– Не думаю, что это пустяк, – осторожно высказалась Бабетта. – Это, конечно, небольшие ежедневные утечки. Они поддаются контролю. Но не пустяк. За ними приходится следить.
– Чем скорее мы забудем об этих утечках, тем раньше сможем вплотную заняться реальной проблемой.
– А в чем реальная проблема? – спросил я. Генрих говорил, набив рот салатом и огурцом.
– Реальная проблема – излучение, ежедневно бьющее по нам со всех сторон. Радиоприемник, телевизор, микроволновка, линия электропередачи возле дома, радар контроля скорости на шоссе. Нас очень долго уверяли, что эти малые дозы безвредны.
– А теперь? – спросила Бабетта.
Мы смотрели, как Генрих ложкой придает картофельному пюре на своей тарелке форму вулкана. В кратер он очень осторожно влил подливку, потом принялся аккуратно очищать бифштекс от жира, жил и прочих изъянов. Мне пришло в голову, что прием пищи – единственный род профессионализма, которого большинство людей может достичь.
– Пришла новая большая беда, – сказал он. – Разливы, утечки и осадки – пустяки. Рано или поздно вас погубит то, что находится совсем рядом – электрические и магнитные поля. Кто из присутствующих поверит мне, если я скажу, что среди людей, живущих возле высоковольтных линий электропередач рекордными темпами растет процент самоубийств? Что же вгоняет этих людей в такое уныние, в такое депрессивное состояние? Неужели один вид уродливых проводов и опор? А может, от постоянного излучения что-то происходит с клетками мозга?
В подливку, заполнившую жерло вулкана, Генрих окунул кусочек бифштекса, положил его в рот. Но жевать начал лишь после того, как зачерпнул со склонов у подножия немного пюре и отправил вслед за мясом. Казалось, за столом нагнетается напряжение, вызванное одним вопросом: успеет ли он доесть подливку, прежде чем обвалится пюре.
– Усталость и головная боль – пустяки, – сказал он, начав жевать. – Как насчет нервных расстройств, необъяснимого насилия в семейной жизни? Существуют научные данные. Откуда, по-вашему, берутся дети-уроды? Из радио и телевидения, вот откуда!
Девочки восхищенно смотрели на него. Мне хотелось с ним поспорить. Спросить, с какой стати я должен верить этим научным данным, а не сведениям о том, что нам не грозит заражение ниодином. Но что я мог сказать, помня о своем состоянии? Мне хотелось объяснить Генриху, что статистические данные, на которые он ссылается, по природе своей неубедительны и только вводят в заблуждение. Хотелось сказать, что он еще научится спокойно относиться к подобным катастрофическим выводам – когда повзрослеет, отбросит свой узкий буквализм, наберется знаний и станет человеком пытливого, скептического ума, сделается мудрым и рассудительным, состарится, лишится сил, умрет.
Но сказал я только одно:
– Вселяющая ужас информация сама по себе уже превратилась в индустрию. Разные фирмы конкурируют друг с другом, пытаясь выяснить, как сильнее нас напугать.
– У меня есть для вас новость, – сказал Генрих. – Когда мозг белой крысы подвергается воздействию высокочастотного излучения, он выделяет ионы кальция. Кто-нибудь из сидящих за столом знает, что это значит?
– Это что, теперь в школе проходят? – спросила Бабетта. – Разве там больше не преподают основы гражданского права, не объясняют, как законопроект становится законом? Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов. Я до сих пор теоремы помню. Сражение при Банкер-Хилл на самом деле состоялось на холме Бридс. И вот еще: Латвия, Эстония и Литва.
– А какой корабль затопили – «Монитор» или «Мерримак»? – спросил я.
– Не знаю, но с Тайлером Типпекану выбрал судьбу одну.
– А это еще кто? – спросила Стеффи.
– Индеец, который баллотировался на пост президента. А вот еще: кто изобрел жатвенную машину и как она изменила специфику американского земледелия?
– Я пытаюсь вспомнить три вида горных пород, – сказал я. – Вулканическая, осадочная и еще какая-то.
– А логарифмы? А причины недовольства состоянием экономики, приведшего в конце концов к Большому краху? И еще: кто одержал верх в дебатах Линкольна и Дугласа? Внимание, тут все не так очевидно.
– Антрацитный и битумный, – сказал я. – Равнобедренный и неравносторонний.
Пока я вспоминал эти таинственные слова, на меня нахлынули смутные образы школьных лет.
– А вот еще: англы, саксы и юты.
Проблему дежа-вю в округе еще не решили. Зато организовали телефонную службу бесплатных советов. Консультанты круглосуточно беседовали с людьми, которых беспокоили рецидивы. Вероятно, дежа-вю и другие судороги души и тела были долговременными последствиями воздушнотоксического явления. Однако через некоторое время появилась возможность расценивать подобные расстройства как симптомы нашей глубоко запрятанной отчужденности. Поблизости нет большого города, источника более жестоких мучений, из-за которых мы увидели бы свою дилемму в истинном свете и утешились. Нет такого города, который можно винить за то, что мы чувствуем себя жертвами. Который можно ненавидеть, которого можно бояться. Задыхающегося мегаполиса, способного поглотить нашу скорбь, отвлечь нас от неослабного ощущения времени – времени как фактора именно нашей гибели, нарушения структуры наших хромосом, истерического размножения ткани.
– Баб, – прошептал я той ночью в постели, устроившись между грудей жены.
Для жителей маленького городка мы – люди на редкость непритязательные, и все же из-за отсутствия мегаполиса, эдакой путеводной звезды, в минуты уединения нам становится немного тоскливо.
А на другой день, вечером, я нашел дилар. Легкий пластмассовый пузырек янтарного цвета. Липкой лентой он был прикреплен снизу к кожуху батареи отопления в ванной. Нашел я его, когда батарея вдруг застучала, и я, стараясь позабыть о чувстве беспомощности, снял крышку, чтобы заняться тщательным, методичным изучением вентиля.
Я тотчас пошел за Денизой. Она лежала в постели и смотрела телевизор. Я рассказал ей о находке, и мы прокрались в ванную и рассмотрели пузырек. Сквозь прозрачную липкую ленту виднелась надпись «Дилар». Лекарство было запрятано так, что мы изумились и не стали ни к чему прикасаться. Не на шутку обеспокоившись, мы вглядывались в маленькие таблетки. Потом, как заговорщики, переглянулись.
Мы молча накрыли батарею крышкой, оставив пузырек на месте, и вернулись в Денизину комнату. В ногах кровати раздался голос: «А между тем, вот быстрый и аппетитный лимонный гарнир к любому блюду из морепродуктов».
Дениза села на кровать, не глядя ни на меня, ни на экран телевизора, ни на плакаты и детские реликвии. Прищурилась – вид угрюмый, задумчивый.
– Баб мы ничего не говорим.
– Хорошо, – сказал я.
– Она просто соврет, что не помнит, зачем сунула туда пузырек.
– Что такое дилар? Вот что я хочу знать. Поблизости есть всего три или четыре заведения, где она могла бы получить лекарство по рецепту. Аптекарь, наверное, скажет, от чего это средство. Завтра с утра поеду.
– Это я уже сделала, – сказала Дениза.
– Когда?
– Еще до Рождества. Зашла в три аптеки и поговорила с индийцами, которые стоят за прилавком.
– Я думал, они пакистанцы.
– Какая разница?
– И что они рассказали тебе о диларе?
– Что в первый раз о нем слышат.
– А ты попросила их поискать в справочнике? У них должны быть списки новейших препаратов. Аналоги, уточнения.
– Они искали. Ни в одном списке нет.
– Не внесен, значит, – сказал я.
– Надо позвонить ее доктору.
– Сейчас позвоню. Домой.
– Застань его врасплох, – сказала она с некоторым злорадством в голосе.
– Если он дома, его уже не прикроют ни секретари-телефонистки, ни регистратор, ни медсестра, ни молодой добродушный врач, который принимает в соседнем кабинете и чья единственная обязанность – принимать тех, кто не попал на прием к светилу. Если тебя отфутболивают от старого врача к молодому, значит, и ты, и твоя болезнь второсортны.
– Позвони ему домой, – сказала Дениза. – Разбуди его. Выуди у него все, что нам нужно знать.
Единственный телефон был на кухне. Я легким шагом одолел коридор, заглянув по дороге в спальню, дабы убедиться, что Бабетта по-прежнему гладит там блузки и слушает программу, где отвечают на звонки радиослушателей – к этому развлечению она в последнее время пристрастилась. Спустившись на кухню, я нашел в записной книжке фамилию врача и набрал его домашний номер.
Фамилия врача была Хукстраттен. Вроде бы немецкая. Однажды я с ним встречался – сутулый мужчина с оплывшим бульдожьим лицом и низким голосом. Дениза велела выудить у него сведения, но без откровенности с моей стороны хитрость бы не удалась. Назовись я кем-нибудь другим, кого интересует дилар, он либо бросил бы трубку, либо пригласил бы меня в кабинет.
Трубку он взял после четвертого или пятого гудка. Я представился и сказал, что беспокоюсь о Бабетте. Беспокоюсь настолько, что звоню ему домой – поступок, конечно, необдуманный, но надеюсь, доктор сумеет меня понять. По моему твердому убеждению, проблему вызвало именно прописанное им лекарство.
– Что за проблема?
– Провалы памяти.
– Непременно надо было звонить врачу домой, чтобы поговорить о провалах памяти! А что если каждый с провалами памяти начнет звонить врачу домой? Это же будет просто стихийное бедствие!
Я сказал, что провалы часто повторяются.
– Часто… Знаю я вашу жену. Та самая жена, что пришла ко мне как-то вечером с плачущим ребенком. «Мой сынишка плачет!» Непременно надо было явиться к доктору медицины, частному юридическому лицу, и попросить вылечить ребенка от плача! И вот теперь я беру трубку, и оказывается, что звонит муж. Непременно надо было позвонить врачу домой после десяти часов вечера! Непременно надо было сказать ему: «Провалы памяти». Может, еще скажете, что у нее газы? Позвоните мне домой насчет газов?
– Они частые и длительные, доктор. Наверняка дело в лекарстве.
– Что за лекарство?
– Дилар.
– В первый раз слышу.
– Маленькие белые таблетки. В желтом пузырьке.
– Непременно надо было уточнить, что таблетки – маленькие и белые, и потребовать, чтобы врач как-то отреагировал – дома, после десяти вечера! Может, еще скажете, что они круглые? В нашем случае это имеет решающее значение.
– Это лекарство не внесено в списки.
– Я его никогда не видел. И уж, конечно, никогда не прописывал вашей жене. Насколько я способен разбираться в подобных вещах, она совершенно здорова, хотя мне так же свойственно ошибаться, как и любому смертному.
Это прозвучало как отговорка от преступной халатности. Возможно, врач зачитал его по бумажке, словно агент сыскной полиции, который оглашает подозреваемому конституционные права. Я поблагодарил, повесил трубку, позвонил своему врачу. Тот взял трубку после седьмого гудка и сказал, что, по его мнению, Дилар – остров в Персидском заливе, одно из базовых нефтехранилищ, имеющих решающее значение для выживания Запада. В трубке слышался женский голос, читающий сводку погоды.
Поднявшись наверх, я велел Денизе не волноваться. Я возьму из пузырька одну таблетку, отнесу в колледж и отдам аналитикам с кафедры химии. Мне казалось, сейчас Дениза скажет, что уже это сделала. Но она лишь мрачно кивнула, и я, выйдя в коридор, заглянул к Генриху пожелать ему спокойной ночи. Он подтягивался в чулане на перекладине, закрепленной в дверном проеме.
– Где ты взял эту штуковину?
– У Меркатора.
– Это еще кто?
– Тот старшеклассник, с которым я подружился. Ему скоро девятнадцать, а он еще в школу ходит. Это чтоб ты понял.
– Что?
– Какой он здоровый. Выжимает лежа такой вес, что просто жуть.
– Зачем тебе подтягиваться? Что вообще дает подтягивание?
– Что дает? Может, я просто хочу нарастить мускулы, чтобы компенсировать кое-какие потери.
– Какие потери?
– Ну, например, у меня появились залысины.
– Нет у тебя залысин. Спроси у Баб, если мне не веришь. У нее глаз наметан.
– Мама велела мне сходить к дерматологу.
– По-моему, в этом пока нет необходимости.
– Я уже сходил.
– И что он сказал?
– Это она. Мама велела мне идти к женщине.
– И что она сказала?
– Она сказала, что у меня есть густой донорский участок.
– И что это значит?
– Она может взять волосы с других частей моей головы и хирургическим путем вживить их там, где необходимо. Впрочем, мне все равно. Облысею и ладно. Буду ходить лысый как колено. У некоторых моих сверстников рак. От химиотерапии у них выпадают волосы. С какой стати я должен от них чем-то отличаться?
Он стоял в чулане и пристально смотрел на меня. Я решил сменить тему.
– Если ты действительно считаешь, что подтягиваться полезно, почему бы тебе не выйти из чулана и не заниматься на турнике, повернувшись туда лицом? Чего торчать в этой темной, затхлой конуре?
– Если это, по-твоему, странно, посмотрел бы, что вытворяет Меркатор.
– Что же он вытворяет?
– Готовится побить мировой рекорд стойкости – долго просидеть в клетке с ядовитыми змеями и попасть в «Книгу рекордов Гиннесса». Три раза в неделю ездит в Глассборо, где есть зоомагазин с экзотическими тварями. Хозяин разрешает ему кормить мамбу и африканскую гадюку. Он так привыкает. Североамериканские гремучие змеи – детские игрушки. Африканская гадюка – самая ядовитая змея на свете.
– Всякий раз, когда я смотрю репортаж о человеке, который четвертую неделю сидит в клетке со змеями, мне хочется, чтобы его ужалили.
– Мне тоже, – сказал Генрих.
– Почему это?
– Он же лезет на рожон.
– Вот именно. Большинство всю жизнь избегает опасности. А эти люди кем себя возомнили?
– Они лезут на рожон. Вот и пускай получают по заслугам.
Я немного помолчал, наслаждаясь редкой минутой согласия.
– А как еще твой приятель тренируется?
– Подолгу сидит на одном месте и терпит – мочевой пузырь приучает. Стал питаться только два раза в день. Спит сидя, по два часа. Учится просыпаться постепенно, без резких движений, чтобы не напугать мамбу.
– Довольно странная мечта.
– Мамбы чувствительны.
– Лишь бы он при этом был счастлив.
– Он думает, что счастлив, но все дело лишь в нервной клетке мозга и ее стимуляции – то слишком сильной, то слишком слабой.
Ночью я встал и пошел в маленькую комнату в конце коридора посмотреть, как спят Стеффи и Уайлдер. За этим занятием я просидел около часа, не шевелясь и переживая прилив сил и вдохновения, – но об этом лучше не упоминать.
Вернувшись в нашу спальню, я удивился, обнаружив, что Бабетта стоит у окна и вглядывается в серо-стальную мглу. Она не подала виду, что заметила мою отлучку, и, казалось, не слышала, как я снова лег, с головой укрывшись одеялом.
Газету нам приносит иранец средних лет – он приезжает на «ниссане-сентра». Что-то в этой машине меня тревожит – уже светает, почтальон кладет газету на крыльцо, а машина ждет с включенными фарами. Я пытаюсь убедить себя, что уже достиг определенного возраста – возраста, в котором угрозы мнимы и косвенны. Мир далеко не однозначен. В банальности я нахожу неожиданные темы и глубину мысли.
Я сидел за своим столом в кабинете, уставившись на белую таблетку. С виду смахивает на летающую тарелку – диск обтекаемой формы с малюсеньким отверстием сбоку. Дырочку я сумел заметить лишь после долгого и тщательного осмотра.
Таблетка не походила на кусочек мела, вроде аспирина, и в то же время не была гладкой и глянцевой наподобие капсулы. На ощупь она казалась довольно странной, какой-то нежной, и тем не менее производила впечатление синтетической, нерастворимой, искусно сработанной.
Я зашел в небольшое здание с куполом, известное под названием «Обсерватория», и отдал таблетку Винни Ричардс, молодому научному сотруднику. Ее работы по биохимии нервной системы считались блестящими. Высокая, неуклюжая и неприметная женщина, она краснела от смущения, стоило кому-нибудь отпустить шуточку. Некоторые нью-йоркские эмигранты любили заходить к ней в кабинетик и без передышки острить только для того, чтобы посмотреть, как она заливается краской.
Сидя за столом, заваленном бумагами, она медленно вращала таблетку в пальцах. Потом лизнула ее и пожала плечами:
– На вкус, конечно, не очень.
– Сколько времени уйдет на анализ?
– У меня сейчас на очереди мозг дельфина и все же зайдите через сорок восемь часов.
На Холме Винни прославилась тем, что перемещалась с места на место, оставаясь незамеченной. Никто не знал, как ей это удается и зачем вообще нужно. Может, она стеснялась своей нескладной фигуры, нерешительного вида и странного полугалопа. Может, у нее боязнь открытых пространств, хотя пространства в колледже – большей частью уютные и замысловатые. Возможно, мир людей и вещей потрясал ее до глубины души и даже вгонял в краску, словно какое-нибудь волосатое обнаженное тело, и потому она сочла за благо избегать людных мест. Может, надоело слышать, как ее называют блестящим ученым. Как бы то ни было, до конца недели установить ее местонахождение было нелегко. Она не показывалась ни на лужайках, ни на дорожках, а всякий раз, когда я заглядывал в ее рабочий закуток, ее там не было.
Дома Дениза упорно не желала поднимать вопрос о диларе. Она не хотела оказывать на меня давление и даже отводила глаза, словно обмен многозначительными взглядами мог помешать нам сохранить в тайне то, что мы знали. Бабетта же, казалось, ни на что не могла посмотреть без многозначительности во взгляде. В разговоре отворачивалась и, надолго застыв, как изваяние, принималась глазеть на снегопад, закат или стоянку машин. Эта страсть к созерцанию начинала меня беспокоить. Бабетта всегда была открыта к миру вокруг, жадно интересовалась частностями, полагалась на все материальное и реальное. А это уединенное созерцание казалось особой формой отчуждения не только от нас, кто был рядом, но и от тех вещей, на которые она так долго смотрела.
Старшие дети уже позавтракали и ушли, а мы остались сидеть за столом.
– Ты видел новую собаку Стоверов?
– Нет, – ответил я.
– Они считают пса пришельцем из космоса. Причем совершенно серьезно. Вчера я у них была. Животное и вправду странное.
– Тебя что-то беспокоит?
– Нет, все отлично.
– Может, все-таки расскажешь? Мы же всё друг другу рассказываем. Всегда рассказывали – по крайней мере, до сих пор.
– Что может меня беспокоить, Джек?
– Ты подолгу смотришь в окно. По-моему, ты изменилась. Стала все видеть иначе и по-другому на все реагировать.
– Вот и с их псом та же история. Подолгу смотрит в окно. Но не просто в любое окно. Он поднимается на чердак, кладет лапы на подоконник самого верхнего окошка и высовывается. Стоверы считают, что он ждет инструкций.
– Дениза убила бы меня, если б узнала, что я собираюсь это сказать.
– Что?
– Я нашел дилар.
– Какой дилар?
– Прицепленный липкой лентой к кожуху батареи.
– Чего ради я стала бы цеплять что-то к кожуху батареи?
– Дениза предполагала, что ты это скажешь.
– Обычно она бывает права.
– Я говорил с Хукстраттеном, твоим доктором.
– Я в превосходной форме, честное слово.
– Он так и сказал.
– Знаешь, чего мне хочется в такие холодные, пасмурные, серые дни?
– Чего же?
– Забраться в постель к симпатичному мужчине. Пойду посажу Уайлдера в его виниловый тоннель. А ты побрейся и почисть зубы. Встречаемся в спальне через десять минут.
В тот день я увидел, как Винни Ричардс выскользнула из Обсерватории через боковую дверь и рысью двинулась по небольшой лужайке к новым корпусам. Я выскочил из своего кабинета и бросился вдогонку. Она шагала размашисто, держась поближе к стенам. Я чувствовал, будто обнаружил редкое вымирающее животное или необыкновенное человекообразное существо, наподобие йети или саскуотча. Было холодно и по-прежнему свинцово-пасмурно. Я понял, что сумею догнать ее, только если прибавлю шагу. Она торопливо скрылась за административным зданием, и я, испугавшись, что вот-вот ее упущу, пустился бегом. Бежать было непривычно. Я не бегал уже много лет и теперь не узнавал своего тела, не узнавал почву под ногами, а земная поверхность стала вдруг неровной и жесткой. Я свернул за угол и набрал скорость, чувствуя, как трясутся мои телеса. Вверх-вниз, жизнь-смерть. Мантия развевалась у меня за спиной.
Я догнал ее в пустом коридоре пристройки, пропахшей бальзамирующими составами. Винни прижалась к стене – в светло-зеленом лабораторном халате с поясом и теннисных туфлях. Я слишком запыхался, не смог ничего сказать, и только поднял правую руку, прося небольшой передышки. Винни привела меня в небольшое помещение, где на столе выстроились банки с мозгами. Рядом – вделанная раковина, кучи блокнотов и ряды приборов. Винни налила мне в бумажный стаканчик воды. Я постарался никак не связывать вкус водопроводной воды ни с видом мозгов, ни со стойким запахом консервантов и дезинфекции.
– Вы что, скрываетесь от меня? – спросил я. – Я оставляю записки, звоню.
– Не от вас, Джек, да и ни от кого конкретно.
– Почему же тогда вас так трудно найти?
– Это вообще характерно для двадцатого века, не правда ли?
– Что?
– Люди скрываются, даже если их никто не разыскивает.
– Вы действительно так считаете?
– Это же очевидно.
– Как насчет таблетки?
– Любопытный продукт технологии. Как называется?
– Дилар.
– Впервые слышу, – сказала она.
– Что вы можете о ней рассказать? Только постарайтесь особо не блистать интеллектом. Я еще не обедал.
Она покраснела.
– Это не таблетка в привычном смысле, – сказала она. – Это система подачи медикаментов. Она не сразу растворяется и не сразу выбрасывает свои ингредиенты. Само лекарство в диларе заключено в полимерную оболочку. Сквозь эту оболочку с точно рассчитанной скоростью просачивается вода из желудочно-кишечного тракта.
– Какова роль воды?
– В ней растворяется лекарство, заключенное в оболочку. Медленно, постепенно, полностью. Потом раствор вытекает из полимерной таблетки через одно-единственное отверстие. Тоже с точно рассчитанной скоростью.
– Это отверстие я заметил далеко не сразу.
– Потому что его просверлили лазером. Оно не только очень маленькое, но и просверлено потрясающе точно.
– Лазеры, полимеры.
– Я не разбираюсь ни в том, ни в другом, Джек, но могу вас заверить, что это замечательная миниатюрная система.
– И для чего нужна вся эта точность?
– По-моему, регулируемая дозировка должна устранить эффект случайности, обычный для пилюль и капсул. Лекарство поступает в организм с заданной скоростью продолжительный период времени. А потому не возникает типичная картина чередования чрезмерной и недостаточной дозировки. Лекарство действует равномерно, не бывает мощных волн, которые сменяются тоненькими струйками. Не бывает расстройства желудка, тошноты, рвоты, судорог в мышцах и так далее. Система эффективна.
– Я поражен. Даже дух захватывает. А что происходит с полимерной таблеткой после того, как из нее вытечет все лекарство?
– Самоуничтожается. Мгновенно схлопывается под воздействием собственного тяготения. Но это уже относится к физике. Пластиковая оболочка распадается на микроскопически малые частицы и сразу выводится из организма безвредным способом, освященным веками.
– Потрясающе. А теперь скажите мне, для чего предназначено это средство? Что такое дилар? Каков его химический состав?
– Не знаю, – ответила она.
– Наверняка знаете. Вы же блестящий ученый. Все так говорят.
– А что еще они могут сказать? Я занимаюсь биохимией нервной системы. Никто вообще не знает, что это такое.
– У других ученых есть некоторое представление. Наверняка. И они считают вас блестящей.
– Все мы блестящие. Насчет этого здесь существует договоренность, разве нет? Вы считаете меня блестящим ученым. Я считаю вас блестящим ученым. Это своего рода общинное самомнение.
– Меня никто блестящим не считает. Меня считают расчетливым. Все говорят, что я прибрал к рукам нечто особенное. Занял нишу, о существовании которой никто понятия не имел.
– Существуют ниши и для блестящих ученых. Настал мой черед, только и всего. К тому же у меня странное телосложение и странная походка. Не дай я им повода называть себя блестящим ученым, они бы говорили обо мне гадости. А это всем неприятно.
Она прижала к груди какие-то папки.
– Несомненно одно, Джек: препарат, содержащийся в диларе, действует на психику. Вероятно, предназначен для труднодоступных участков коры головного мозга. Посмотрите вокруг. Повсюду мозги. У акул, у китов, у дельфинов, у крупных обезьян. По своей сложности ни один не приближается к человеческому. Мозг человека – не моя специальность. О нем я располагаю лишь скудными практическими сведениями, но и они заставляют меня гордиться тем, что я американка. У вас в мозге триллион нейронов, а в каждом нейроне – десять тысяч маленьких дендритов. Эта система многосторонней связи впечатляет. Она похожа на галактику, которую можно подержать в руке, только более сложную, непостижимую.
– Почему же вы гордитесь тем, что вы американка?
– Мозг младенца развивается, реагируя на раздражители. А в раздражении нам пока нет равных на свете.
Я отпил глоток воды.
– Хотелось бы выяснить побольше, – сказала она. – Но я никак не могу точно установить тип этого лекарственного препарата. Одно могу сказать определенно. В продаже его нет.
– Но я нашел его в обычном аптечном пузырьке.
– Мне все равно, где вы его нашли. Я совершенно уверена, что распознала бы компоненты известного психотропного средства. Это неизвестный препарат.
Она стала поглядывать на дверь. Глаза у нее были ясные и испуганные. И тут я услышал шум в коридоре. Голоса, шарканье ног. Винни попятилась к задней двери. Мне вдруг захотелось еще раз увидеть, как она краснеет. Она убрала руку за спину, отперла дверь, поспешно повернулась и выбежала в дневную мглу. А я все пытался вспомнить что-нибудь смешное и сострить.
Я сидел в постели с конспектом по грамматике немецкого языка. Бабетта лежала на боку, уставившись на часы-приемник, и слушала звонки радиослушателей в эфир. Позвонила женщина: – В семьдесят седьмом году я посмотрела в зеркало и увидела, в кого начала превращаться. Я то ли не могла, то ли не хотела вставать с постели. На периферии моего поля зрения двигались какие-то фигуры – вроде как бегали, суетились. Мне часто звонили с ракетной базы – стартовой площадки «Першингов». Нужно было поговорить с кем-то, у которого тоже такое бывало. Записаться на программу помощи, в какую-нибудь организацию.
Я перегнулся через жену и выключил радио. Бабетта продолжала смотреть прямо перед собой. Я нежно поцеловал ее в макушку.
– Марри говорит, что твои волосы имеют большое значение.
На лице у нее появилась бледная, бессильная улыбка. Я отложил конспект и осторожно повернул ее на спину, чтобы она смотрела в потолок.
– Нам пора серьезно поговорить. Мы оба это знаем. Ты расскажешь мне о диларе. Если не ради меня, то ради своей маленькой дочки. Она переживает и очень сильно. Да и деваться тебе уже некуда. Мы приперли тебя к стенке. Мы с Денизой. Я нашел спрятанный пузырек, взял одну таблетку и отдал ее на анализ специалисту. Эти белые кругляши сработаны превосходно. Лазерная технология, новейшие синтетические материалы. Дилар – почти такое же хитроумное изобретение, как микроорганизмы, которые вдруг сожрали вздымающееся облако. Кто поверил бы, что бывает маленькая белая пилюля, которая работает, как эффективный и безопасный нагнетательный насос, снабжает организм лекарством и вдобавок самоуничтожается? Меня поражает красота этого устройства. Мы знаем кое-что еще, и против этого у тебя аргументов не найдется. Мы знаем, что дилара нет в свободной продаже. Уже поэтому мы вправе требовать объяснений. По существу, тебе почти нечего сказать. Расскажи только, что это за лекарство. Как тебе хорошо известно, донимать людей – не в моем характере. Но Дениза сделана совсем из другого теста. Я всячески стараюсь ее удержать. Если ты не расскажешь, я введу в бой твою маленькую дочку. Дениза сразу выложит тебе все, что у нее накипело. Она не станет понапрасну бередить твою вину. Дениза предпочитает лобовую атаку. Она загонит тебя в угол, и ты расколешься. Ты же знаешь, что я прав, Бабетта.
Прошло минут пять. Бабетта лежала, уставившись в потолок.
– Давай только я расскажу все так, как считаю нужным, – сказала она вполголоса.
– Хочешь ликера?
– Нет, спасибо.
– Не торопись, – сказал я. – У нас вся ночь впереди. Если тебе что-то захочется или понадобится, только скажи. Просто попроси, и все. Я буду рядом, сколько нужно.
Прошла еще минута.
– Я точно не помню, когда это началось. Может, года полтора назад. Мне показалось, что я вступила в новую стадию, прошла некий поворотный раздел своей жизни.
– Поворотный пункт, – сказал я. – Или водораздел.
– Начался некий период стабильности. Так мне казалось. Зрелые годы. В общем, что-то вроде этого. Я думала, состояние пройдет, и можно будет обо всем позабыть. Но оно не прошло. Мне стало казаться, что этого не произойдет никогда.
– Какое состояние?
– Это пока к делу не относится.
– В последнее время ты какая-то подавленная. Такой я тебя еще никогда не видел. В этом ведь и состоит главное достоинство Бабетты. Она оптимистка. Никогда не унывает и не жалуется на судьбу.
– Дай мне все рассказать, Джек.
– Хорошо.
– Ты меня знаешь. Я считаю, что все можно исправить. При наличии верного подхода и надлежащих усилий человек может изменить неприятную ситуацию, разложив ее на простейшие части. Можно составлять списки, придумывать категории, строить диаграммы и графики. Именно так мне удается обучить своих учеников стоять, сидеть и ходить, хоть я и знаю, ты считаешь эти дисциплины слишком тривиальными, расплывчатыми и обобщенными, чтобы разлагать их на компоненты. Я не очень изобретательна, зато умею разбивать вещи на категории, сортировать и классифицировать. Мы можем подвергать анализу осанку, можем – прием пищи, питье и даже дыхание. На мой взгляд, иначе мир не постигнешь.
– Я здесь, рядом, – сказал я. – Если тебе что-то захочется или понадобится, только скажи.
– Когда стало ясно, что состояние не проходит, я решила получше разобраться в нем, разложив его на части. Сначала нужно было выяснить, имеются ли в нем эти компоненты вообще. Я ходила в библиотеки и книжные магазины, читала простые и специальные журналы, смотрела кабельное телевидение, составляла списки и диаграммы, строила цветные графики, звонила авторам специальных статей и ученым, разговаривала с сикхским праведником в Айрон-Сити и даже изучала оккультные науки, пряча книжки на чердаке, чтобы вы с Денизой не нашли их и не стали выяснять, в чем дело.
– И все это без моего ведома. Главное достоинство Бабетты – в том, что она говорит со мной, откровенничает, ничего не скрывает.
– Эта история не о твоем недовольстве. Эта история – о моей боли и попытках с ней покончить.
– Я приготовлю горячий шоколад. Хочешь?
– Постой. Тут ключевой момент. Вся эта бурная деятельность – эти изыскания, научные занятия и попытки сохранить все в тайне – ни к чему не привели. Состояние не исчезало. Оно угрожало моей жизни, не давало мне покоя. И вот однажды, когда я читала мистеру Тридуэллу «Нэшнл игзэминер», на глаза мне попалось одно объявление. Его точный текст к делу не относится. Требовались добровольцы для секретных исследований. Остальное тебе знать не обязательно.
– А я-то думал, это мои бывшие жены склонны хитрить. Милые обманщицы. Экзальтированные, широкоскулые, говорят с придыханием, да еще на двух языках.
– Я пришла по объявлению, и со мной побеседовал представитель небольшой фирмы, занимающейся психобиологическими исследованиями. Знаешь, что это такое?
– Нет.
– А знаешь, как сложно устроен человеческий мозг?
– Имею некоторое представление.
– Нет, не имеешь. Назовем компанию «Грей Рисерч», хотя это не настоящее название. Назовем их представителя «мистер Грей». Мистер Грей – собирательный образ. В общей сложности я общалась с тремя или четырьмя представителями фирмы, если не больше.
– Это такое невысокое длинное здание из светлого кирпича, окруженное электрифицированной оградой и низким кустарником.
– Их главного офиса я ни разу не видела. Почему – к делу не относится. Суть в том, что я проходила тест за тестом. Психологические, на эмоциональную устойчивость, на моторную реакцию, на мозговую деятельность. Потом мистер Грей сказал, что осталось трое финалистов и я – одна из них.
– Финалистов чего?
– Над нами должны были ставить опыты при разработке чудо-препарата, экспериментального и сверхсекретного, под кодовым названием «дилар». Над созданием средства мистер Грей трудился много лет. Он обнаружил в человеческом мозге рецептор дилара, и уже завершал работу над самой таблеткой. Но при этом он говорил, что опыты над людьми чреваты опасностями. Я могу умереть. Могу выжить, но может умереть мой мозг. Левое полушарие мозга может отмереть, а правое – остаться целым и невредимым. В результате левая сторона моего тела не пострадала бы, а правая – омертвела. Все это сулило мрачные перспективы. Я не смогла бы ходить вперед – только вбок. Я разучилась бы отличать слова от вещей, и если бы кто-нибудь сказал «летит пуля», я грохнулась бы на пол и поползла в укрытие. Мистер Грей хотел, чтобы я сознавала, чем рискую. Мне следовало подписать документы об освобождении фирмы от ответственности и другие бумаги. У фирмы имелись свои адвокаты, священники.
– Они развязали себе руки, а отдуваться тебе, подопытному кролику.
– Нет, это не так. Мне сказали, что все это очень рискованно – в правовом, нравственном и прочих смыслах. Они начали разрабатывать компьютерные модели молекул и мозга. Но этого мне было мало. Я уже зашла слишком далеко, подошла очень близко. Постарайся понять, что произошло потом. Если уж я решила рассказать тебе обо всем, мне придется упомянуть и об этом грязном уголке души человеческой. Ты же сам говоришь, что Бабетта откровенничает и ничего не скрывает.
– Это главное достоинство Бабетты.
– Отлично. Буду откровенничать, ничего не скрывая. Мы с мистером Греем заключили тайное соглашение. Наплевать на священников, адвокатов, психобиологов. Мы решили проводить опыты самостоятельно. Я излечусь от своего состояния, а ему достанутся дифирамбы за поразительное достижение в области медицины.
– Что же тут грязного?
– Ради этого я совершила один неблагоразумный поступок. Только так мистер Грей разрешил бы мне принимать лекарство. Это было мое последнее средство, последняя надежда. Сначала я предложила ему свое сознание. Потом предложила тело.
Я почувствовал, как по спине медленно поднимается тепло, и его начинают излучать мои плечи. Бабетта смотрела прямо вверх. Я лежал к ней лицом, опираясь на локоть, и вглядывался в ее черты. Когда я наконец заговорил, голос мой зазвучал рассудительно и вопрошающе – так, будто я искренне стремится постичь вековую тайну рода людского.
– Как можно предложить свое тело собирательному образу, составленному не менее, чем из трех человек? Это несуществующий субъект. Полицейский фоторобот с бровями одного человека и носом другого. Давай сосредоточимся на гениталиях. О каком количестве комплектов идет речь?
– Только об одном, Джек. Незаменимого специалиста, руководителя проекта.
– Значит, речь больше не идет о том мистере Грее, который является собирательным образом.
– Теперь это один человек. Мы сняли грязный, тесный номер в мотеле. Где и когда – к делу не относится. Там, под самым потолком, был телевизор. Больше ничего не помню. Грязная, обшарпанная комната. Я совсем пала духом. Но была готова на все.
– И это ты называешь неблагоразумным поступком – как будто мы не пережили революцию в семантике, и наш язык не стал простым и четким. Называй вещи своими именами, говори прямо, твой рассказ заслуживает большего. Ты вошла в комнату мотеля, возбужденная ее безликостью, функциональностью и тем, как безвкусно она обставлена. Прошлась босиком по огнеупорному ковру. Мистер Грей ходил по комнате и открывал двери – искал большое зеркало. Он смотрел, как ты раздеваешься. Вы легли на кровать и обнялись. Потом он вошел в тебя.
– Не употребляй это слово. Ты же знаешь, как я отношусь к его употреблению в данном контексте.
– Он осуществил так называемый ввод. Другими словами, произвел введение. Только что он, полностью одетый, положил на туалетный столик ключи от взятой напрокат машины. И вот он уже внутри тебя.
– Никто ни у кого не был внутри. Дурацкое словоупотребление. Я сделала то, что должна была сделать. Я была холодна. Действовала машинально. То была капиталистическая сделка. Тебе дорога жена, которая тебе все рассказывает. Я всячески стараюсь быть именно такой женой.
– Ну ладно, я просто пытаюсь понять. Сколько раз вы ездили в этот мотель?
– В общем, довольно часто, несколько месяцев подряд. Таков был уговор.
Я почувствовал, как по затылку поднимается тепло. Внимательно посмотрел на Бабетту. В глазах ее отражалась печаль. Я откинулся на подушку и взглянул на потолок. Включился приемник. Бабетта тихо заплакала.
– Есть банановый «Джелло», – сказал я. – Стеффи приготовила.
– Молодчина.
– Мне не составит труда его принести.
– Спасибо, не надо.
– Почему включился приемник?
– Таймер сломался. Завтра отнесу в мастерскую.
– Сам отнесу.
– Не надо, – сказала она. – Меня это не затруднит. Я вполне могу отнести.
– Тебе понравилось заниматься с ним сексом?
– Я помню лишь телевизор под потолком – он смотрел на нас экраном.
– А как у мистера Грея с чувством юмора? Ведь женщины ценят мужчин, умеющих шутить о сексе. Я, к сожалению, не умею, и теперь уже вряд ли научусь.
– Тебе достаточно знать, что его зовут мистер Грей. Только и всего. Он не высокий и не маленький, не молодой и не старый. Он не смеется и не плачет. Так тебе же лучше.
– У меня вопрос. Почему компания «Грей Рисерч» не проводила опыты на животных? В некоторых отношениях животные наверняка лучше компьютеров.
– Как раз в этом вся суть. У животных такого состояния не бывает. Оно свойственно только человеку. По словам мистера Грея, животные боятся многих вещей. Но их мозг не настолько сложен, чтобы приспособиться именно к этому состоянию рассудка.
Впервые я начал догадываться, что она все время имела в виду. Я весь похолодел. Какая опустошенность. Слегка приподнявшись и вновь опершись на локоть, я посмотрел на Бабетту. Она снова заплакала.
– Ты должна все рассказать мне, Бабетта. Ты уже многое мне открыла, заставила через многое пройти. Я должен знать все. Что это за состояние?
Чем дольше Бабетта плакала, тем больше я убеждался: я знаю, какие слова сейчас услышу от нее. У меня возникло желание: одеться, уйти и снять где-нибудь комнату до той поры, пока все не забудется. Бабетта подняла голову, и я увидел ее лицо, скорбное и бледное, безысходное отчаяние в глазах. Мы опирались на локти, глядя друг на друга, словно скульптура – философы лениво возлежат в античной академии. Приемник выключился.
– Я боюсь умереть, – сказала Бабетта. – Я постоянно об этом думаю. Никак не проходит.
– Не надо. Это ужасно.
– Я не виновата. Что я могу поделать?
– Ничего не желаю знать. Отложи до старости. Ты еще молода, много двигаешься. Страх беспричинный.
– Он не перестает меня мучить, Джек. Никак не могу выбросить его из головы. Знаю, я не должна его испытывать, к тому же так осознанно, так непрестанно. Но что я могу поделать? Страх никак не проходит. Вот почему мне сразу бросилось в глаза объявление мистера Грея в газетенке, которую я читала вслух. Заголовок попал в точку: СТРАХ СМЕРТИ. То, о чем я думаю постоянно. Ты разочарован. Я же вижу.
– Разочарован?
– Ты предполагал, что состояние окажется более специфическим. Хорошо бы. Но никто ведь не станет тратить так много времени и сил на поиски средства от обычного легкого недомогания.
Я попытался разубедить ее:
– Откуда ты знаешь, что боишься именно смерти? Смерть – штука слишком неопределенная. Никто не знает, что такое смерть, на что она похожа, с чем ее можно сравнить. Может, у тебя просто личная проблема, и ты придаешь ей огромное, мировое значение.
– Какая проблема?
– Та, о которой ты стараешься не думать.
Может, вес?
– Я похудела. Ты еще о росте забыл?
– Я знаю, что ты похудела. Именно к этому и клоню. Ты пышешь здоровьем. У тебя цветущий вид. Вот и Хукстраттен это подтверждает, твой личный врач. Наверняка есть другая проблема, где-то глубоко.
– Что может быть глубже смерти?
Я попытался убедить ее, что все не так серьезно, как ей кажется:
– Смерти боятся все, Баб. С какой стати ты должна чем-то отличаться? Ты же сама только что сказала, что человеку свойственно это состояние. Любого, кто дожил до семи лет, начинают волновать мысли о смерти.
– В какой-то степени, смерти боятся все. Я своего страха и не скрываю, Не знаю, как и почему он возник. Но вряд ли я одна такая, иначе разве стала бы компания «Грей Рисерч» тратить миллионы на какую-то пилюлю?
– Вот и я об этом. Ты не одна. Таких людей сотни тысяч. Разве это не утешает? Ты похожа на ту женщину, которая по радио сказала, что ей часто звонили с ракетной базы. Она думала, что найдет других людей с подобными психотическими переживаниями и перестанет быть одинокой.
– Но мистер Грей сказал, что у меня особая чувствительность к страху смерти. Он же дал мне набор тестов. Ему не терпелось начать опыты со мной.
– Именно это мне и странно. Ты так долго скрывала свой страх. Если тебе удается скрывать такое чувство от мужа и детей, может, все не так уж серьезно.
– Эта история – не о лживой жене. Не надо обходить суть моего рассказа, Джек. Это слишком важно.
Я говорил с ней спокойно. Таким голосом возлежащий философ мог бы обращаться к молодому члену академии, чья научная работа подает надежды и где-то даже блистательна, но, возможно, слишком несамостоятельна и питалась эрудицией старшего коллеги.
– Это я у нас в семье одержим страхом смерти, Баб. Только я.
– Ты никогда не говорил.
– Чтобы ты не волновалась. Всегда была энергична, счастлива, полна жизни. Счастлива у нас ты. А я дурак, я обреченный. Это же непростительно: выходит, ты совсем не такая, как я думал. Я оскорблен, уничтожен.
– Я всегда считала, что ты способен размышлять о смерти. Ты же мог ходить на прогулки и размышлять. Но сколько мы ни говорили о том, кто умрет раньше, ты ни разу не сказал, что боишься.
– К тебе это тоже относится. «Как только дети станут взрослыми». Как будто речь шла о поездке в Испанию.
– Я действительно хочу умереть первой, – сказала она, – но это не значит, что мне не страшно. Я безумно боюсь. Боюсь постоянно.
– А я прожил в страхе больше половины жизни.
– Что я, по-твоему, должна сказать? Что твой страх старше и мудрее моего?
– Я просыпаюсь весь в поту. В смертельной испарине.
– А я жую резинку, потому что у меня горло сжимается.
– А у меня нет тела. Я – всего-навсего разум или же личность, совершенно одинокая в громадном пространстве.
– А я впадаю в ступор, – сказала она.
– А у меня нет сил пошевелиться. Я нерешителен, безволен.
– А я представляла себе, как умирает моя мама. Потом она умерла.
– А я представляю себе, как умирают все. Не только я. У меня болезненное воображение.
– Я была так виновата! Считала, что мама умерла потому, что я представила ее смерть. Кажется, я и свою смерть предчувствую. Чем больше о ней думаю, тем раньше она придет.
– Как это странно. Нам так глубоко, жутко, неизбывно страшно за себя и за тех, кого любим. И все-таки мы ходим, разговариваем с людьми, едим и пьем. Как-то ухитряемся что-то делать. Страхи у нас сильные и неподдельные. Разве не должны они парализовать нас? Как же нам удается совладать с ними, пусть до поры до времени? Мы водим машину, что-то преподаем. Почему никто не видит, как нам было страшно – вчера вечером, сегодня утром? Неужели мы все скрываем друг от друга эти чувства по взаимному согласию? А может, мы, сами того не зная, храним одну общую тайну? Носим одну и ту же маску?
– А что если смерть – всего-навсего звук?
– Электрические помехи.
– Их слышно беспрестанно. Они повсюду. Ужас.
– Однообразный белый шум.
– Порой от него нет спасения, – сказала она. – А иногда он проникает в душу постепенно. Я пытаюсь говорить с ним: «Еще рано, Смерть, погоди».
– Я лежу в темноте и смотрю на часы. Сплошь нечетные числа. Час тридцать семь ночи. Три пятьдесят девять утра.
– Смерть отмечена нечетными числами. Так сказал мне сикх. Тот праведник из Айрон-Сити.
– В тебе вся моя сила, вся энергия. Как же мне убедить тебя, что это страшная ошибка? Я всегда смотрел, как ты купаешь Уайлдера, гладишь мою мантию. А теперь эти невинные наслаждения мне недоступны. Неужели ты не сознаешь, как чудовищно поступила?
– Порой от этого бывает так больно, словно меня ударили, – сказала она. – Так, что даже отпрянуть хочется.
– Неужели ради этого я женился на Бабетте? Чтобы она скрывала от меня правду, прятала вещи, участвовала в тайном сексуальном сговоре против меня? У всех заговоров одна цель, – мрачно сказал я ей.
Мы крепко, надолго обнялись, стиснули друг друга в объятиях, и было в них все: любовь, печаль, нежность, секс и борьба. Как ловко мы чередовали эмоции, находили нюансы, используя малейшие движения наших рук, наших бедер, каждый, даже самый слабый вдох, чтобы достичь согласия в этом нашем страхе, скорее покончить с соперничеством, противопоставить свои затаенные желания хаосу в наших душах.
Этилированный, неэтилированный, неэтилированный высшего качества.
Отдыхая после любви, мы лежали нагишом, мокрые и блестящие от пота. Я укрыл нас обоих одеялом. Некоторое время мы сонно перешептывались. Включился приемник.
– Я здесь, рядом, – сказал я. – Скажи, что тебе хочется или нужно, и я все сделаю, как бы это ни было трудно.
– Глоток воды.
– Запросто.
– Я пойду с тобой.
– Полежи отдохни.
– Не хочу одна.
Мы надели халаты и направились в ванную попить воды. Бабетта пила, а я тем временем отлил. По пути в спальню я обхватил ее одной рукой, и мы пошли в обнимку, навалившись друг на друга, как подростки на пляже. Я постоял у кровати, а Бабетта аккуратно расправила простыни и положила на место подушки. Она сразу легла и свернулась калачиком, но мне еще нужно было кое-что выяснить и кое-что сказать.
– И все-таки – чего удалось добиться сотрудникам «Грей Рисерч»?
– Они изолировали часть мозга, отвечающую за страх смерти. Дилар воздействует на этот участок и приносит облегчение.
– Невероятно.
– Это не просто сильнодействующий транквилизатор. Препарат особым образом взаимодействуете медиаторами мозга, связанными со страхом смерти. Каждой эмоции, каждому чувству соответствуют свои медиаторы. Мистер Грей обнаружил медиаторы страха смерти, а затем решил найти такие препараты, которые заставили бы мозг вырабатывать собственные ингибиторы.
– Поразительно и очень страшно.
– Всё, что происходит с тобой всю жизнь, – результат стремительного движения молекул где-то у тебя в мозге.
– Генриховы теории насчет мозга. Все они верны. Мы – сумма наших химических импульсов. Не надо мне это рассказывать. Даже думать об этом невыносимо.
– По количеству молекул на определенном участке можно установить все, что ты говоришь, делаешь и чувствуешь.
– А что происходит в этой системе с добром и злом? Со страстью, завистью и ненавистью? Они что, превращаются в скопление нейронов? Не хочешь ли ты сказать, что целой эпохе человеческих слабостей настал конец, и трусость, садизм, растление – слова бессмысленные? Мы что, должны с тоской об этом вспоминать? А как же наша кровожадность? Раньше убийца внушал людям страх: его злодеяние было подвигом. А что происходит, когда мы сводим преступление к молекулам и клеткам? Мой сын играет в шахматы с убийцей. Он все это мне рассказывал. Не хочу слушать.
– Могу я наконец поспать?
– Погоди. Если дилар приносит облегчение, почему же ты в последние дни так грустишь, почему все время смотришь в пространство?
– Все просто. Лекарство не действует.
На этих словах голос ее дрогнул. Бабетта с головой накрылась одеялом. Мне осталось только глазеть на ее холмы и перекаты. На радио позвонил мужчина: «Никак не могу понять, какого я пола». Сквозь стеганое одеяло я погладил Бабетту по голове и плечам.
– Может, уточнишь, в чем дело, Баб? Я здесь, рядом. Я хочу помочь.
– Мистер Грей дал мне шестьдесят таблеток в двух пузырьках. Он сказал, что этого хватит с лихвой. По одной таблетке через каждые семьдесят два часа. Выделение лекарства происходит постепенно, с таким расчетом, чтобы одна пилюля прекращала действовать точно во время приема другой. Где-то в конце ноября или в начале декабря у меня кончился первый пузырек.
– Дениза его нашла.
– Правда?
– С тех пор она идет по твоим следам.
– Где я его оставила?
– В мусоре на кухне.
– Зачем я это сделала? Какая беспечность.
– А второй пузырек? – спросил я.
– Второй пузырек нашел ты.
– Знаю. Я спрашиваю, сколько таблеток ты приняла.
– Из этого – уже двадцать пять. В общей сложности – пятьдесят пять. Пять осталось.
– Четыре. Одну я отдал на анализ.
– Ты мне об этом говорил?
– Да. Ну и как? Состояние хоть как-то изменилось?
Из-под одеяла показалась ее макушка.
– Сперва я думала, что да. В самом начале даже появилась надежда. Потом – никакого улучшения. Меня это все больше удручает. А теперь дай мне поспать, Джек.
– Помнишь, однажды вечером мы ужинали у Марри? По дороге домой заговорили о твоих провалах памяти. Ты сказала, что сама толком не знаешь, пьешь лекарство или нет. Сказала, что не помнишь. Это, конечно, ложь.
– Наверное, – сказала она.
– Но насчет провалов памяти вообще ты не лгала. Мы с Денизой предположили, что твоя забывчивость – побочный эффект одного из твоих лекарств.
Голова появилась целиком.
– Абсолютно неверно, – сказала Бабетта. – Это не побочный эффект лекарства. Это побочный эффект состояния. Мистер Грей сказал, что потеря памяти – отчаянная попытка противодействовать страху смерти. Нечто вроде войны нейронов. Я многое способна забывать, но забыть о смерти не удается. А теперь неудачу потерпел и мистер Грей.
– Он знает об этом?
– Я оставила ему сообщение на автоответчике.
– И что он сказал, когда перезвонил?
– Он прислал мне по почте кассету, я взяла ее с собой к Стоверам и послушала. По его словам, он буквально сожалеет – что бы это ни значило. Мол, я в общем-то была неподходящим объектом. Он уверен, что когда-нибудь, в ближайшем будущем, лекарство кому-нибудь где-нибудь поможет. Сказал, что совершил со мной ошибку. Все делалось непродуманно. Он был слишком нетерпелив.
Была уже глубокая ночь. Мы оба измучились. Но так далеко зашли, так много сказали, что я понимал: на этом останавливаться нельзя. Я глубоко вздохнул. Потом откинулся на подушку и уставился в потолок. Бабетта перегнулась через меня и выключила свет. Затем нажала кнопку приемника, прихлопнув голоса. Примерно так же заканчивались тысячи других ночей. Я почувствовал, как Бабетта опустилась на кровать.
– Я обещал себе кое о чем тебе не рассказывать.
– А до утра нельзя отложить? – спросила она.
– Гипотетически я скоро должен умереть. Не завтра и не послезавтра. Но это уже запланировано.
И я рассказал ей, как подвергся воздействию ниодина «Д». Говорил сдержанно, монотонно, короткими повествовательными предложениями. О специалисте, работавшем на компьютере, о том, как он, вторгшись в мое прошлое, получил пессимистический результат сплошной сверки. Мы представляем собой сумму наших данных, сказал я Бабетте, так же, как и сумму наших химических импульсов. Я рассказал, как упорно старался утаить от нее эту новость. Но после ее собственных откровений мне показалось, что эту тайну хранить не следует.
– Так что речь уже идет не о страхе и не о мнимой угрозе, – сказал я. – Все превратилось в непреложный, бесспорный факт.
Постепенно Бабетта вылезла из-под одеяла. Рыдая, взобралась на меня. Я почувствовал у себя на шее и плечах ее цепкие пальцы. Теплые слезы капали мне на губы. Она принялась колотить меня в грудь, схватила за левую руку и укусила между большим и указательным пальцами. Ее рыдания зазвучали хрипло и сдавленно, в них послышалось страшное, чудовищное напряжение. Нежно и неистово она схватила меня за голову обеими руками и потрясла из стороны в сторону на подушке – поступок, который в моем представлении никак не вязался ни с характером Бабетты, ни со свойственным ей поведением.
Когда, скатившись с меня на кровать, она забылась тревожным сном, я остался лежать, вперив взор в темноту. Включился приемник. Я сбросил одеяло и пошел в ванную. На пыльной полке у двери лежали Денизины пресс-папье с пейзажиками. Я открыл кран и подставил руки под струю холодной воды. Ополоснул лицо. В ванной было только одно полотенце – маленькое, розовое, с узором из крестиков-ноликов. Я медленно, тщательно вытерся. Потом отодвинул от стены кожух батареи и сунул под нее руку. Пузырек с диларом исчез.
Я прошел медосмотр – второй после токсического явления. Никаких устрашающих цифр на компьютерной распечатке не оказалось. Эта смерть по-прежнему таилась так глубоко, что и не разглядишь. Мой доктор, Сундар Чакраварти, спросил, почему я вдруг так зачастил на медосмотры. В прошлом я неизменно боялся что-то узнать.
Я ответил, что и сейчас боюсь. Он широко улыбнулся, ожидая шутливого объяснения. Я пожал ему руку и вышел из кабинета.
Домой я поехал по Элм-стрит, намереваясь заскочить в супермаркет. На улице было полным-полно аварийных машин и карет «скорой помощи». За ними я увидел лежащие повсюду тела. Потом услышал свисток, и прямо перед машиной возник человек с нашивкой на рукаве. Я мельком увидел других – в костюмах из милекса. Улицу перебежали санитары с носилками. Когда человек со свистком подошел поближе, я сумел разобрать буквы на его нашивке: УСВАК.
– Задний ход! – сказал он. – Улица перекрыта.
– А вы, ребята, уверены, что готовы к имитации? Может, лучше дождаться еще одной крупной утечки? Зачем зря время терять?
– Отъезжайте, отгоняйте машину! Вы в зоне поражения.
– Что это значит?
– Это значит, что вы мертвы, – сказал он мне.
Я задним ходом выехал с улицы и поставил машину. Потом не спеша вернулся и пошел пешком по Элм-стрит, старательно делая вид, что я тут совсем не лишний. Держался поближе к магазинам, смешиваясь с толпой техников и полицейских, с людьми в форме. На улице стояли автобусы, патрульные машины, санитарные фургоны. Люди с электронной аппаратурой, казалось, пытались обнаружить радиацию или токсичные осадки. В конце концов я приблизился к жертвам-добровольцам. Их было человек двадцать – они лежали ничком и навзничь, облокачивались на бордюрный камень и с ошалелым видом сидели на мостовой.
Я вздрогнул, увидев среди них свою дочь. Она лежала посреди улицы, на спине, вытянув руку в одну сторону, а голову повернув в другую. Я едва не отвел взгляд. Неужели именно такой она видит себя в девять лет – профессиональной жертвой, что старательно оттачивает свое мастерство? Как естественна она, как глубоко прониклась страшной катастрофой. Неужели только такое будущее она предвидит?
Я подошел и присел на корточки.
– Стеффи! Это ты?
Она открыла глаза.
– Тебе нельзя здесь, если ты не жертва, – сказала она.
– Я только хочу убедиться, что с тобой ничего не случилось.
– Если тебя увидят, у меня будут неприятности.
– Сейчас холодно. Ты заболеешь. Баб знает, что ты здесь?
– Я записалась добровольцем в школе, всего час назад.
– Могли бы хоть одеяла раздать, – сказал я.
Она закрыла глаза. Я поговорил с ней еще немного, но она не желала отвечать. В ее молчании не было ни раздражения, ни легкомыслия. Только добросовестность. Она уже давно предана своей жертвенности.
Я вернулся на тротуар. На другой стороне улицы, где-то в супермаркете, зарокотал усиленный громкоговорителем мужской голос:
– Позвольте поприветствовать всех вас от имени «Организации современных катастроф», частной консультационной фирмы, которая планирует и проводит условные эвакуации. Во время данной учебной тревоги – надеюсь, первой из многих, – мы координируем свои действия с двадцатью двумя ведомствами штата. Чем чаще мы будем репетировать катастрофу, тем меньшая опасность будет грозить нам во время подлинного бедствия. Ничего не поделаешь, такова жизнь, не правда ли? Семнадцать дней подряд вы берете с собой на работу зонтик – и ни капли дождя. В первый же день, когда вы оставляете его дома, – рекордный ливень. И так всю жизнь, не правда ли? Этот механизм мы рассчитываем использовать наряду с прочими. Ладно, к делу. Когда прозвучат три долгих гудка, тысячи специально отобранных эвакуируемых покинут свои дома и рабочие места, сядут в свои транспортные средства и направятся к хорошо оборудованным убежищам, снабженным всем необходимым. Руководители дорожной диспетчерской службы помчатся на свои компьютеризованные посты. По радиовещательной сети УСВАК будут переданы последние, уточненные указания. В зоне действия облака развернутся специальные подразделения, которые будут отбирать пробы воздуха. В зоне приема пищи специалисты будут в течение трех дней брать пробы молока и выбранных наугад продуктов питания. Сегодня мы не моделируем какую-то определенную утечку. Утечка или разлив у нас сегодня – универсальные. Это могут быть и насыщенные химикатами облака, и радиоактивный пар, и дымка неизвестного происхождения. Самое главное – эвакуация. Надо вывести всех из зоны поражения. После ночи вздымающегося облака мы многому научились. Однако плановую имитацию заменить нечем. Если вмешается реальность в виде автокатастрофы или падения жертвы с носилок, важно помнить, что мы собрались не для того, чтобы вправлять сломанные кости или тушить настоящие пожары. Мы собрались ради имитации. При подлинных чрезвычайных обстоятельствах любая заминка может стоить человеческих жизней. Научившись действовать без задержек сейчас, мы сумеем обойтись без них потом, когда будет дорога каждая минута. Ладно. Когда дважды уныло провоет сирена, старосты улиц обойдут все дома в поисках тех, кого случайно забыли: птичек, рыбок, пожилых и умственно неполноценных людей, инвалидов, больных и так далее. Жертвы, осталось пять минут! Спасатели, помните, что это не имитация взрыва! Эти жертвы обессилены, но не травмированы. Приберегите свою нежную, трогательную заботу о людях для ядерного взрыва, намеченного на июнь. Остается четыре минуты, и мы продолжаем отсчет. Жертвы, обмякните! И помните: вы здесь не для того, чтобы кричать и метаться. В жертвах мы ценим сдержанность. У нас здесь не Нью-Йорк и не Лос-Анджелес. Достаточно и тихих стонов.
Решив, что мне ни к чему на это смотреть, я вернулся к машине и поехал домой. Подъезжая к дому, я услышал первые три гудка. На крыльце сидел Генрих в оранжевом жилете с отражателями и своей камуфляжной кепке. С ним был парень постарше – крепко сбитый здоровяк неопределенного цвета кожи. С нашей улицы, видимо, никто не эвакуировался. Генрих что-то искал в прикрепленных к планшету бумагах.
– В чем дело?
– Я староста улицы, – сказал он.
– Ты знал, что Стеффи будет жертвой?
– Она говорила, что это не исключено.
– Почему ты мне не сказал?
– Ну, подберут ее и положат в «скорую». Что тут страшного?
– Я и сам не знаю, что тут страшного.
– Она должна поступать так, как ей хочется.
– Такое впечатление, что она просто создана для этой роли.
– Когда-нибудь это, возможно, спасет ей жизнь, – сказал он.
– Каким образом игра в раненых и мертвых может спасти кому-нибудь жизнь?
– Раз она занимается этим сейчас, возможно, ей не придется заниматься этим впоследствии. Чем упорнее ты к чему-то готовишься, тем меньше вероятность, что это случится на самом деле.
– Консультант сказал то же самое.
– Это уловка, но она действует.
– А это кто?
– Это Орест Меркатор. Он будет помогать мне разыскивать оставшихся.
– Значит, вы – тот парень, который собирается сидеть в клетке с ядовитыми змеями. Можете объяснить, зачем?
– Хочу побить рекорд, – сказал Орест.
– Почему ради рекорда непременно надо погибнуть?
– Погибнуть? Кто сказал хоть слово о том, чтобы погибнуть?
– Вас будут окружать редкие и смертельно опасные рептилии.
– Они лучшие в своем деле. А я хочу быть лучшим в своем.
– Каково же ваше дело?
– Просидеть в клетке шестьдесят семь дней. Именно столько времени потребуется для побития рекорда.
– Вы хоть понимаете, что рискуете умереть ради пары строчек в книжонке?
Он испытующе посмотрел на Генриха, явно считая мальчишку ответственным за этот идиотский допрос.
– Они вас укусят, – не унимался я.
– Не укусят.
– Откуда вы знаете?
– Знаю и всё.
– Это же настоящие змеи, Орест. Один укус – и дело с концом.
– Один укус – если они будут кусаться. Но кусаться они не будут.
– Это живые змеи. Вы – живой человек. Змеи постоянно кусают людей. Их яд смертелен.
– Людей кусают. А меня не укусят.
Неожиданно для себя я сказал:
– Укусят-укусят. Эти змеи не знают, что вы и мысли о смерти не допускаете. Они не знают, что вы молоды, сильны и думаете, будто смерть может грозить всем, кроме вас. Они укусят вас, и вы умрете.
Я замолчал, устыдившись страстности своей аргументации. Потом с удивлением заметил, что Орест смотрит на меня с некоторым интересом, с невольным уважением. Быть может, из-за моей чрезмерной горячности осознал всю серьезность своей задачи и почуял неотвратимость гибели.
– Если захотят укусить, укусят, – сказал он. – По крайней мере, сразу отдам концы. Это самые лучшие, самые проворные и ядовитые змеи. Если меня укусит африканская гадюка, я умру через пару секунд.
– К чему такая спешка? Вам девятнадцать лет. Вы еще найдете сотни способов умереть, и они будут гораздо лучше змей.
Что это за имя – Орест? Я всматривался в его лицо. Он вполне мог бы быть уроженцем Латинской Америки, Ближнего Востока, Центральной Азии, темнокожим восточноевропейцем, светлокожим негром. Есть ли у него акцент? Я толком не понял. Может, он полинезиец, североамериканский индеец, еврей-сефард? Все труднее понять, чего нельзя говорить людям.
– Сколько фунтов сможете выжать лежа? – спросил он меня.
– Не знаю. Не очень много.
– Вы били когда-нибудь человека кулаком по лицу?
– Может, разок и стукнул слегка. Давно.
– А я бы врезал кому-нибудь по морде. Кулаком, без перчатки. Изо всех сил. Чтобы выяснить, каково это.
Генрих ухмыльнулся, словно типичный стукач из кино. Прозвучала сирена – два унылых гудка. Оба мальчишки принялись искать в своих бумагах нужные адреса, а я вошел в дом. На кухне Бабетта кормила Уайлдера.
– На нем оранжевый жилет, – сказал я.
– Это на всякий случай. Если будет туман, его не собьют машины, в которых люди спасаются бегством.
– По-моему, никто и не думает спасаться бегством. Как ты себя чувствуешь?
– Получше, – сказала она.
– Я тоже.
– По-моему, когда я с Уайлдером, у меня улучшается настроение.
– Я тебя понимаю. Мне с Уайлдером всегда хорошо. Может, потому, что ему все быстро надоедает? Он эгоистичен, но не жаден, он ведет себя несдержанно и совершенно естественно. Поразительно: стоит ему бросить одну вещь, как он тут же пытается схватить другую. Если остальные дети не вполне понимают ценность каждого мгновения, каждого события, мне становится досадно. Они упускают то что следует бережно хранить и смаковать. Но если так поступает Уайлдер, я вижу в этом подлинную гениальность.
– Возможно, однако меня в нем радует нечто другое. Нечто более важное, возвышенное. Я и сама толком не знаю, что именно.
– Напомни мне, что нужно спросить у Марри, – сказал я.
Бабетта поднесла ко рту малыша ложку супа, гримасничая, чтобы он ее передразнивал, и залопотала:
– Да-да-да-да-да-да-да.
– У меня один вопрос. Где дилар?
– Забудь о нем, Джек. Это золото дураков, или как там их называют.
– Жестокий самообман. Знаю. Но мне хотелось бы хранить таблетки в надежном месте – просто как доказательство существования дилара. Если у тебя вдруг омертвеет левое полушарие, я хочу иметь возможность подать на кого-нибудь в суд. Осталось четыре таблетки. Где они?
– Ты что, хочешь сказать, что под кожухом батареи их нет?
– Вот именно.
– Я их не трогала, честное слово.
– Может, ты выбросила их в миг раздражения или депрессии? Они нужны мне только ради исторической достоверности. Как пленки, записанные в Белом Доме. Их отправляют в архив.
– Ты не прошел предварительных испытаний, – сказала она. – Даже одна пилюля может оказаться опасной.
– Я не хочу ничего принимать.
– Нет, хочешь.
– Никто не зовет нас в зону приема пищи. А где мистер Грей? Может, я из принципа хочу на него в суд подать.
– Мы с ним заключили сделку.
– По вторникам и пятницам. Мотель «Грей вью».
– Я не об этом. Я обещала никому не называть его подлинное имя. Учитывая твои намерения, я тем более не должна нарушать обещание. Скорее ради тебя, чем ради него. Я ничего не скажу, Джек. Давай просто продолжать жить как жили. Давай пообещаем друг другу сделать для этого все что в наших силах. Да-да-да-да-да.
Я подъехал к начальной школе и остановился на другой стороне улицы, напротив главного входа. Спустя двадцать минут на улицу хлынула толпа школьников – около трехсот детишек, говорливых, веселых, безудержных. Они выкрикивали остроумные оскорбления, со знанием дела, обстоятельно сквернословили, мутузили друг дружку ранцами и вязаными шапочками. Я сидел за рулем и вглядывался в эту массу лиц, чувствуя себя то ли извращенцем, то ли торговцем наркотиками.
Разглядев в толпе Денизу, я посигналил, и она подошла к машине. Раньше я никогда не заезжал за ней в школу, и Дениза, обходя машину спереди, бросила на меня жесткий подозрительный взгляд – это значило, что она не расположена выслушивать о нашем решении разъехаться или развестись. Домой я поехал вдоль берега реки. Дениза внимательно разглядывала мой профиль.
– Речь о диларе, – сказал я. – Этот препарат не имеет отношения к забывчивости Бабетты. Как раз наоборот. Она принимает дилар для улучшения памяти.
– Я тебе не верю.
– Почему?
– Потому что ты не стал бы заезжать за мной в школу только для того, чтобы это сказать. Потому что мы уже выяснили, что по рецепту это лекарство не купишь. Потому что я разговаривала с ее врачом, и он в первый раз о нем слышит.
– Ты звонила ему домой?
– В кабинет.
– Для обычного терапевта дилар – средство чересчур специфическое.
– Моя мама – наркоманка?
– Я думал, ты умнее.
– Не умнее.
– Нам бы хотелось знать, что ты сделала с пузырьком. Там еще оставалось несколько таблеток.
– Откуда ты знаешь, что я их взяла?
– Мы оба с тобой это знаем.
– Если мне кто-нибудь скажет, что такое дилар, может, мы и договоримся.
– Ты еще не все знаешь, – сказал я. – Твоя мама его больше не принимает. Из каких бы соображений ты ни взяла пузырек, они уже не являются вескими.
Мы развернулись и поехали на запад, через территорию колледжа. Я машинально достал из кармана пиджака темные очки и надел.
– Тогда я его выброшу, – сказала Дениза.
Какие только доводы я ни перепробовал за следующие несколько дней – от искусной паутины некоторых просто захватывало дух. Пытаясь убедить Денизу, что пузырек должен храниться у взрослых, я даже заручился поддержкой Бабетты. Однако воля девочки была воистину несокрушима. В прошлом жизнь ее как юридического субъекта зависела от чужих переговоров и сделок, и теперь она раз и навсегда постановила придерживаться неких принципов – слишком строгих для возможности хоть какого-то соглашения, компромисса. Она твердо решила прятать пузырек до тех пор, пока мы не откроем его тайну.
Может, оно и к лучшему. В конце концов, препарат мог оказаться опасным. К тому же я не сторонник простых решений и не верю, что проглоченное лекарство избавит мою душу от застарелого страха. И все же мысли о блюдцевидной пилюле не давали мне покоя. Подействует ли это лекарство? Может, оно помогает не всем, а некоторым? Доброкачественный вариант ниодиновой угрозы. Таблетка скатывается с моего языка прямо в желудок. Растворяется сердцевина с лекарством, благотворные химические вещества попадают в мою кровеносную систему, устремляются к участку мозга, отвечающему за страх смерти. Сама пилюля бесшумно самоуничтожается посредством крошечного взрыва, направленного вовнутрь, полимерной имплозии, осторожной, аккуратной и заботливой.
Технология с человеческим лицом.
Уайлдер сидел на высоком детском стульчике перед плитой и смотрел, как в маленькой эмалированной кастрюльке кипит вода. Казалось, этот процесс его зачаровал. Может, малыш обнаружил некую чудесную связь между явлениями, которые всегда считал отдельными? На кухне подобные мгновения бывают ежедневно – быть может, не только у меня, но и у него.
Вошла Стеффи:
– Насколько мне известно, только у меня среда – любимый день.
Видимо, ее заинтересовал сосредоточенный вид Уайлдера. Она подошла и встала рядом, пытаясь понять, что именно притягивает его к бурлящей воде. Потом наклонилась и заглянула в кастрюльку: нет ли там яйца?
У меня в голове вдруг зазвучала песенка из рекламы продукта под названием «Рэй-Бэн Уэйфэрер».
– Как прошла эвакуация?
– Многие так и не явились. Мы слонялись без дела и ныли.
– На реальную явятся, – сказал я.
– Тогда будет поздно.
Свет на кухне – яркий, прохладный, от него все сверкало. Стеффи уже собралась в школу и надела пальто, но от плиты не отошла и смотрела то на Уайлдера, то на кастрюльку, пытаясь отыскать, что именно так заинтересовало и восхитило его.
– Баб говорит, ты получила письмо.
– Мама хочет, чтобы я приехала на Пасху.
– Отлично. Ты хочешь поехать? Конечно, хочешь. Тебе же твоя мама нравится. Кажется, она сейчас в Мехико, да?
– Кто меня отвезет?
– В аэропорт – я. А мама тебя встретит. Это нетрудно. Би постоянно это проделывает. Тебе же нравится Би.
Осознав всю чудовищную сложность этой задачи – перелета в другую страну чуть ли не со сверхзвуковой скоростью, на высоте десяти тысяч метров, в одиночку, в горбатом контейнере из титана и стали, – Стеффи на минуту умолкла. Мы смотрели, как кипит вода.
– Я опять записалась в жертвы. Это будет перед самой Пасхой. Поэтому, наверно, придется остаться.
– Еще одна эвакуация? А на сей раз что за повод?
– Странный запах.
– То есть какой-то химический продукт с завода за рекой?
– Наверно.
– Что же должна делать жертва запаха?
– Нам еще не сказали.
– Не сомневаюсь, что уж на этот раз, в виде исключения, тебя отпустят. Я напишу записку.
Первым и четвертым браком я сочетался с Дейной Бридлав, матерью Стеффи. В первом браке мы прожили неплохо и это вдохновило нас на повторную попытку, как только выдался удобный для обоих случай. Когда мы ее предприняли – после безрадостных эпох Дженет Сейвори и Твиди Браунер, – все опять пошло наперекосяк. Правда, лишь после того, как мы зачали Стефани Роуз – одной звездной ночью в Барбадосе. Дейна должна была дать там взятку какому-то чиновнику.
О своей службе в разведке она почти ничего мне не рассказывала. Я знал, что она рецензирует беллетристику для ЦРУ – в основном большие серьезные романы с кодированной структурой. Эта работа утомляла ее и раздражала, почти не оставляя времени наслаждаться едой, сексом или беседами. По телефону она постоянно разговаривала с кем-то по-испански, была сверхдеятельной матерью и вся так и сверкала, будто какая-то жуткая молния. Толстые романы приходили по почте регулярно.
Любопытно, что я то и дело невольно оказывался в обществе разведчиков. Дейна занималась шпионажем на полставки. Твиди происходила из знатного старинного рода, где по давней традиции воспитывались разведчики и контрразведчики, а теперь была замужем за высокопоставленным оперативником, работающим в джунглях. Дженет до ухода в ашрам была специалистом по иностранной валюте и занималась исследованиями для засекреченной группы передовых теоретиков, связанной с неким подозрительным «мозговым центром». Мне она сообщила только, что они никогда не встречаются в одном месте дважды.
Что же касается Бабетты, то к моему обожанию наверняка примешивалось чувство облегчения. Она не хранила в себе никакие тайны – по крайней мере, пока страх смерти не довел ее до безумства подпольных изысканий и эротического жульничества. Я пытался представить себе мистера Грея и его висячий член. Образ получался смутным, незавершенным. Оправдывая фамилию, человек был в буквальном смысле серым, испускал просто зримые помехи.
Вода в кастрюльке заклокотала. Стеффи помогла малышу слезть со стульчика. Выйдя в прихожую, я столкнулся с Бабеттой. Мы обменялись простым, но заданным от чистого сердца вопросом – тем, который после откровенного ночного разговора о диларе задавали друг другу дважды или трижды в день: «Как ты себя чувствуешь?» Задав этот вопрос и услышав его, мы оба почувствовали себя лучше. Я помчался наверх за своими очками.
По телевидению передавали благотворительную викторину в пользу раковых больных.
В закусочной Сентенари-холла я смотрел, как Марри обнюхивает свою посуду. Нью-йоркские эмигранты были бледны как-то по-особому мертвенно. Особенно Лашер и Траппа. Их болезненная бледность свидетельствовала об одержимости, о сильных страстях, подавляемых в тесноте помещений. Марри сказал, что Эллиот Лашер похож на персонажа из film noir. Резкие черты лица и надушенные каким-то маслянистым экстрактом волосы. Мне пришла в голову странная мысль: эти люди тоскуют по черно-белому, а в стремлениях каждого доминируют ахроматические тона, их личные оттенки послевоенной городской серости, возведенные в абсолют.
Излучая угрозу и агрессию, за столик сел Альфонс Стомпанато. Казалось, он смотрит на меня: один завкафедрой оценивает ауру другого. К его мантии на груди была пришита эмблема «Бруклин Доджерз».
Лашер скомкал бумажную салфетку и швырнул ее в человека, сидевшего через два столика от нас. Потом пристально посмотрел на Граппу.
– Кто оказал на твою жизнь самое большое влияние? – спросил он угрожающим тоном.
– Ричард Уидмарк в «Поцелуе смерти». Когда Ричард Уидмарк столкнул ту старую даму в инвалидной коляске с лестницы, я сделал для себя нечто вроде эпохального открытия. Оно разрешило ряд противоречий. Я стал подражать садистскому смеху Ричарда Уидмарка и смеялся так десять лет. Это помогло мне пережить несколько тяжелых в эмоциональном отношении периодов. Ричард Уидмарк в роли Томми Юдо в «Поцелуе смерти» Генри Хатауэя. Помнишь тот жуткий смех? Лицо гиены. Мерзкое хихиканье. Благодаря этому смеху я многое в жизни понял. Он помог мне стать человеком.
– Ты когда-нибудь плевал в свою бутылку с газировкой, чтобы не делиться с другими детьми?
– Машинально. Некоторые даже на бутерброды плевали. Мы играли в расшибец, а потом покупали что-нибудь поесть и попить. И тут начинался целый ливень плевков. Ребята плевали на свои сливочные помадки, в свои русские шарлотки.
– Сколько тебе лет было, когда ты впервые понял, что твой папаша – ничтожество и тупица?
– Двенадцать с половиной, – сказал Граппа. – Я сидел на балконе в кинотеатре «Лоуз Фэрмонт» и смотрел «Ночную схватку» Фрица Ланга с Барбарой Стэнуик в роли Мэй Дойл, Полом Дагласом в роли Джерри д'Амато и великим Робертом Райаном в роли Эрла Пфайфера. С участием Дж. Кэрролла Нэша, Кита Эндиса и молодой Мэрилин Монро. Фильм снят за тридцать два дня. Черно-белый.
– У тебя хоть раз бывала эрекция, когда стоматолог-гигиенист чистила тебе зубы и при этом терлась о твою руку?
– Да я со счета сбился.
– Когда ты откусываешь заусенец на большом пальце, ты съедаешь его или выплевываешь?
– Пожую немножко, а потом быстро смахиваю с кончика языка.
– Ты когда-нибудь закрываешь глаза, – спросил Лашер, – сидя за рулем на шоссе?
– На Северном девяносто пятом закрыл глаза на целых восемь секунд. Восемь секунд – мой личный рекорд. По извилистым проселочным дорогам я ездил с закрытыми глазами не дольше шести секунд, да и то со скоростью тридцать или тридцать пять миль в час. На многорядных автострадах обычно разгоняюсь до семидесяти и только потом закрываю глаза. Это надо проделывать на прямых участках. На прямых участках, когда в машине сидели люди, я закрывал глаза аж на пять секунд. Главное – дождаться, когда пассажиры задремают.
Лицо у Граппы круглое, влажное, озабоченное. Чем-то похож на обиженного пай-мальчика. Я смотрел, как он закуривает, гасит спичку и бросает ее в салат Марри.
– А в детстве ты очень любил, – спросил Лашер, – воображать себя мертвым?
– Да что там детство! – сказал Граппа. – Я и сейчас постоянно это воображаю. Стоит из-за чего-нибудь расстроиться, как представляю, что все друзья, родственники и коллеги собрались у моего фоба. Они очень, очень сожалеют о том, что не были ко мне внимательнее при жизни. Чувство жалости к себе – вот чего я всячески стараюсь не утратить. Неужели нужно отказываться от него только потому, что взрослеешь? Жалость к себе очень хорошо удается детям, а значит, она – чувство естественное и очень важное. Воображать себя мертвым – проявлять самую низкую, гнусную, самую приятную форму детской жалости к себе. Как раскаиваются и скорбят все эти люди, с виноватым видом стоящие у твоего большого гроба, выкрашенного под бронзу! Они даже не могут взглянуть в глаза друг другу, поскольку знают: смерть этого порядочного, сердобольного человека – следствие заговора, в котором все они принимали участие. Гроб завален цветами и обит изнутри ворсистой тканью оранжево-розового или персикового цвета. Какими чудесными противоречиями жалости к себе и самоуважения можно упиваться, если вообразить, как тебя готовят к похоронам, обряжают в темный костюм с галстуком, а ты при этом выглядишь загорелым, бодрым и отдохнувшим, как говорят о президенте после отпуска. Но есть во всем этом нечто инфантильнее и приятнее жалости к себе, и оно объясняет, почему я систематически пытаюсь вообразить себя покойником, замечательным парнем в окружении распустивших нюни родных и близких. Так я наказываю людей зато, что считают, будто их жизни важнее моей.
Лашер обратился к Марри:
– Нам надо бы учредить официальный День Мертвецов. Как у мексиканцев.
– Уже есть такой. Называется «Неделя Суперкубка».
Этого я слушать не хотел. Мне приходилось задумываться о собственной смерти, не зависящей ни от каких фантазий. Впрочем, доля истины в словах Граппы, пожалуй, имелась. Его ощущение заговора задело меня за живое. На смертном одре мы прощаем вовсе не жадность или нелюбовь. Мы прощаем людям их способность отстраняться, тайком плести против нас интриги, фактически сводить нас в могилу.
Я смотрел, как Альфонс поводит плечами – медведь медведем. Наверняка разминается, готовясь заговорить. Мне захотелось броситься наутек, бежать сломя голову, удрать.
– В Нью-Йорке, – сказал он, уставившись на меня, – постоянно спрашивают, есть ли у вас хороший врач по внутренним болезням. Ведь подлинная сила именно в них, во внутренних органах. В печени, почках, желудке, кишечнике, поджелудочной железе. Средство от внутренних болезней – подлинное колдовскрое зелье. От хорошего терапевта выходишь полным сил и обаяния, каким бы методом он ни лечил. Люди спрашивают о специалистах по налоговому законодательству и проектированию поместий, торговцах наркотиками. Но важен именно врач-терапевт. «Кто ваш терапевт?» – то и дело строго спрашивает кто-нибудь. Этот вопрос означает, что если ваш терапевт никому не известен, вы наверняка умрете от грибовидной опухоли поджелудочной железы. Вы должны чувствовать себя неполноценным и обреченным не только потому, что из ваших внутренних органов может сочиться кровь, но и потому, что не знаете, к кому по этому поводу обратиться, не умеете заводить полезные знакомства, завоевывать положение в обществе. Военно-промышленный комплекс – ерунда. Подлинную власть – благодаря этим мелочным сомнениям и страхам – каждодневно прибирают к рукам такие, как мы.
Я поспешно доел десерт, встал из-за стола и ушел не прощаясь. За дверью подождал Марри. Когда он вышел, я взял его за руку чуть повыше локтя, и мы пошли по территории колледжа, словно два почтенных пожилых европейца, склонивших головы за беседой.
– Как вы можете все это слушать? – спросил я. – Смерть и болезни. Неужели им больше не о чем поговорить?
– Я был спортивным обозревателем и часто ездил в командировки с другими журналистами. Гостиницы, самолеты, такси, рестораны. Тема разговора у нас была только одна. Секс и смерть.
– Это две темы.
– Вы правы, Джек.
– Очень не хочется верить, что они неразрывно между собой связаны.
– Просто дело в том, что в разъездах все взаимосвязано. Точнее, все и ничего.
Мы прошли мимо подтаявших сугробиков.
– Как продвигается семинар по автокатастрофам?
– Мы уже просмотрели сотни сцен автомобильных аварий. Столкновения легковушек с легковушками. Легковушек с грузовиками. Грузовиков с автобусами. Мотоциклов с легковушками. Легковушек с вертолетами. Грузовиков с грузовиками. Мои студенты считают эти фильмы пророческими. В них отражена тяга – А вы им что говорите?
– В основном это низкобюджетные фильмы, телефильмы, кино, которое показывают в сельских залах под открытым небом. Своим студентам я говорю, что в подобных местах бесполезно искать апокалипсис. Я считаю эти автокатастрофы частью давней традиции американского оптимизма. Это позитивные явления, проникнутые старинным духом «будет сделано». Каждая новая автокатастрофа должна стать лучше предыдущей. Непрерывно совершенствуются орудия труда и мастерство, ставятся более трудные задачи. Режиссер говорит: «Мне нужно, чтобы этот грузовик с платформой сделал в воздухе двойное сальто, а образовавшийся при этом оранжевый огненный шар в тридцать шесть футов диаметром освещал оператору всю съемочную площадку». Я уверяю своих студентов, что, если они хотят связать все это с технологией, им придется принять в расчет эту тягу к грандиозным свершениям, погоню за мечтой.
– За мечтой? И что отвечают студенты?
– То же, что и вы: «За мечтой?». Вся эта кровь, это стекло, зловещий визг резины. А как же быть с совершенно бессмысленным расточительством, с ощущением, что цивилизация находится в упадке?
– Ну и как же? – спросил я.
– Я говорю им, что они сталкиваются здесь не с упадком, а с простодушием. Кинематограф избавляется от трудных для понимания людских страстей, чтобы показать нам нечто стихийное, нечто яркое, шумное и недвусмысленное. Это исполнение тайных желаний консерватора, стремление к наивности. Нам хочется снова стать безыскусными. Повернуть вспять поток жизненного опыта, суетности и связанных с нею обязанностей. Мои студенты говорят: «Взгляните на эти раздавленные тела, на отрезанные конечности! Где же тут невинность?»
– И как вы на это возражаете?
– Я говорю им, что автокатастрофу на экране нельзя считать актом насилия. Это прославление, новое утверждение традиционных ценностей и взглядов. Автокатастрофы я связываю с такими праздниками, как День благодарения и День независимости. Мы не оплакиваем умерших и не радуемся чудесам. Это дни извечного мирского оптимизма, самопрославления. Мы станем лучше, будем преуспевать, совершенствоваться. Понаблюдайте за любой автокатастрофой в любом американском фильме. Это же мгновение пылкой отваги, напоминающее о старомодном высшем пилотаже, когда каскадеры ходили по крылу самолета. Постановщики таких аварий способны передать беспечность, беззаботную радость, которая и не ночевала в катастрофах зарубежного кино.
– И насилие здесь ни при чем.
– Вот именно. И наличие здесь ни при чем, Джек. В фильмах царит удивительный дух наивности и веселья.
Мы с Бабеттой катили поблескивающие тележки по широкому проходу. Прошли мимо семейства – выбирая товар, они переговаривались на языке жестов. Я то и дело видел цветные огоньки.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила Бабетта.
– Прекрасно. Самочувствие отличное. А ты как?
– Может, тебе пройти обследование? Разве тебе не стало бы лучше, если бы выяснилось, что у тебя ничего нет?
– Я уже два раза медосмотр проходил. У меня ничего нет.
– А что сказал доктор Чакраварти?
– Что он мог сказать?
– Он прекрасно говорит по-английски. Я люблю его слушать.
– Меньше, чем он любит говорить.
– Что значит, любит говорить? По-твоему, он пользуется каждым удобным случаем, чтобы поболтать? Он же врач. Ему приходится говорить. Более того, если вдуматься, ты платишь ему за то, чтобы он говорил. Не хочешь ли ты сказать, что он щеголяет своим прекрасным знанием английского? Чтобы тебя уесть?
– Нам нужен стеклоочиститель «Гласс Плюс».
– Не оставляй меня одну, – сказала Бабетта.
– Я только зайду в пятый проход.
– Я не хочу одна, Джек. По-моему, ты это знаешь.
– Мы непременно справимся, – сказал я. – Быть может, даже станем сильнее прежнего. Мы полны решимости выздороветь. Бабетта – не неврастеничка. Она сильная, здоровая, уживчивая, она уверена в себе. С готовностью принимает предложения. Вот какой характер у Бабетты.
Мы не расставались ни у прилавков, ни у кассы. Бабетта купила три газетенки для следующего визита к Старику Тридуэллу. В очереди мы вместе их читали. Потом вместе пошли к машине, погрузили покупки, сели рядышком и поехали домой.
– Вот разве что глаза, – сказал я.
– То есть?
– Чакраварти считает, что мне нужно обратиться к окулисту.
– Опять цветные пятнышки?
– Да.
– Перестань носить эти темные очки.
– Без них я не могу читать лекции о Гитлере.
– Почему?
– Они нужны мне, вот и все.
– Дурацкая, бесполезная вещь.
– Я сделал карьеру, – сказал я. – Может, конечно, я понимаю не все ее факторы, но тем больше оснований не вмешиваться.
Центры помощи страдающим дежа-вю закрылись. Незаметно прекратила работу «горячая линия». Казалось, люди почти всё забыли. Едва ли я вправе их винить, хотя и чувствовал, что меня в известной мере бросили расхлебывать кашу в одиночку.
Уроки немецкого я посещал исправно. Мы с учителем начали работать над вступительным словом, которое мне, возможно, предстояло произнести перед делегатами конференции по Гитлеру – до нее оставалось несколько недель. Окна полностью завалило мебелью и всяким хламом. Говард Данлоп сидел посреди комнаты, и его овальное лицо омывали шестьдесят ватт пыльного света. Я начал подозревать: разговаривает он только со мной. А кроме того – что я ему нужен больше, чем он мне. Жуткая, тягостная мысль.
На полуразвалившемся столе возле двери лежала книга на немецком языке. На переплете зловеще чернел жирный готический шрифт названия: «Das Aegyptische Todtenbuch».
– Что это такое? – спросил я.
– «Египетская книга мертвых», – прошептал Данлоп. – В Германии это бестселлер.
Время от времени, когда Денизы не было дома, я без всякой цели заходил в ее комнату. Брал в руки вещи, клал их на место, смотрел за занавеской и выдвигал ящик стола, шарил ногой под кроватью. Скользил по комнате рассеянным взглядом.
Бабетта слушала беседы с радиослушателями.
Я начал выбрасывать вещи. Вещи с верхних и нижних полок моей кладовки, вещи в коробках из подвала и с чердака. Я выбросил письма, старые дешевые книжки, журналы, которые хранил, чтобы когда-нибудь прочесть, огрызки карандашей. Выбросил теннисные туфли, шерстяные носки, перчатки с рваными пальцами, старые галстуки и ремни. Наткнулся на стопки школьных табелей успеваемости, на сломанные деревяшки от складных парусиновых кресел. Все это я выбросил. Я выбросил все аэрозоли в баллончиках без колпачков.
Газовый счетчик издавал специфический звук.
В тот вечер я видел по телевизору репортаж: полицейские выносили с чьего-то заднего двора в Бейкерсвилле мешок для трупов. По словам репортера, найдены два тела и предполагается, что в том же дворе зарыто больше. Возможно, гораздо больше. Возможно, двадцать, тридцать трупов – точно никто не знает. Репортер взмахнул рукой, показав размеры участка. Большой там двор.
Репортаж вел человек средних лет – он говорил громко, отчетливо и в то же время до известной степени фамильярно, намекая тем самым на свои частые контакты со зрителями, на общие интересы и взаимное доверие. Поиск захоронений будет продолжаться всю ночь, сказал он, и телеканал вернется на место преступления, как только этого потребует развитие событий. В его устах это прозвучало, как обещание любовника.
Три дня спустя я забрел в комнату Генриха, где временно стоял телевизор. Генрих сидел на полу в спортивной фуфайке с капюшоном и смотрел прямой репортаж с того же места. Двор был залит светом прожекторов, и среди куч грунта копались люди с кирками и лопатами. Падал легкий снег. На переднем плане стоял репортер без шапки, в дубленке, и сообщал самые последние новости. Полицейские заявили, что располагают достоверной информацией, землекопы трудились умело и методично, работы продолжались более семидесяти двух часов. Но больше тел не найдено.
Ощущение обманутых ожиданий – всеобщее. На месте происшествия царили уныние и опустошенность. Подавленность, мрачная тоска. Мы и сами ею прониклись – я и мой сын, – пока молча смотрели на экран. Поначалу казалось, что репортер просто оправдывается. Однако, твердя об отсутствии массового захоронения, показывая на землекопов и качая головой, он постепенно впал в отчаяние и, в конце концов, едва ли не взмолился о понимании и сочувствии.
Я подавил в себе разочарование.
В темноте, когда все на свете объято сном, не спит лишь рассудок, жадный, как глотающий монеты автомат. Я пытался разглядеть стены, туалетный столик в углу. Привычное ощущение беззащитности. Подавленный, слабый, умирающий, одинокий. Паника, происки Пана, бога девственных лесов, наполовину козла. Вспомнив о приемнике с часами, я повернул голову направо и стал смотреть, как происходит последовательная смена чисел на цифровом табло – с нечетного на четное. Зеленые цифры тлели в темноте.
Через некоторое время я разбудил Бабетту. Когда она придвинулась поближе, в воздухе разлилось тепло ее тела. Тепло удовлетворенности. Смесь сна и беспамятства. Где я? Кто ты такой? Что мне снилось?
– Надо поговорить, – сказал я.
Бабетта что-то бормотала, видимо, пытаясь отогнать кого-то, незримо стоящего над душой. Когда я потянулся к лампе, она наотмашь ударила меня по руке. Лампа зажглась. Бабетта отодвинулась к приемнику, укрылась с головой и застонала.
– Тебе не отвертеться. Нам надо кое-что обсудить. Мне нужен доступ к мистеру Грею. Нужно настоящее название «Грей Рисерч».
Ей удалось лишь простонать:
– Нет.
– Я не требую невозможного. У меня есть чувство меры. Никаких несбыточных надежд и видов на будущее. Я просто хочу проверить, опробовать. В волшебство я не верю. Я прошу только об одном: дай попробовать, а там видно будет. Я уже не один час лежу парализованный. Обливаюсь потом. Пощупай мою грудь, Бабетта.
– Еще пять минут. Мне надо поспать.
– Пощупай. Дай мне руку. Смотри, как мокро.
– Все мы потеем, – сказала она. – Подумаешь, пот.
– Он течет ручьями.
– Ты хочешь принять лекарство. Бесполезно, Джек.
– Мне нужно только одно: несколько минут наедине с мистером Греем, чтобы выяснить, есть ли у меня шансы.
– Он подумает, что ты хочешь его убить.
– Вздор. Я что, сумасшедший? Разве я смогу убить его?
– Он поймет, что я рассказала тебе про мотель.
– Мотель – дело прошлое. Тут уже ничего не изменишь. Зачем убивать единственного человека, который может избавить меня от страданий? Пощупай у меня подмышками, если не веришь.
– Он примет тебя за ревнивого мужа.
– Честно говоря, мотель – не такое большое горе. Мне что, легче станет, если я его убью? Ему не обязательно знать, кто я такой. Назовусь вымышленным именем, выдумаю ситуацию. Помоги мне, прошу тебя.
– Только не говори, что ты потеешь. Подумаешь, пот. Я этому человеку слово дала.
Утром мы сидели за кухонным столом. В прихожей работала сушилка. Я слушал, как со стуком бьются о барабан пуговицы и молнии.
– Я уже знаю, что хочу ему сказать. Опишу все сухо и беспристрастно. Без философии и теологии. Апеллирую к прагматической стороне его натуры. По существу, я приговорен к смерти, и это непременно произведет на него впечатление. Честно говоря, большего и не требуется. Я попал в страшную беду. Думаю, это не оставит его равнодушным. Кроме того, он захочет провести еще один эксперимент с живым объектом. Таковы уж эти ученые.
– Откуда мне знать, что ты его не убьешь?
– Ты же моя жена. Я что, убийца?
– Ты мужчина, Джек. Все мы знаем, каковы мужчины в безрассудной ярости. Как раз это у мужчин получается. Безумная, мучительная ревность. Кровожадность. Если у людей что-то хорошо получается, они вполне естественно хотят как-то проявить свои способности. Будь у меня такие способности, я бы их проявила. Но я их лишена. Поэтому не жажду крови, а читаю вслух слепым. Иными словами, я знаю, на что способна. И готова довольствоваться малым.
– Чем я это заслужил? Это на тебя не похоже. Сарказм, издевка.
– Хватит об этом, – сказала она. – Дилар – моя ошибка. Я не допущу, чтобы ты тоже сделал ее.
Мы слушали, как стучат и скребутся пуговицы и язычки молний. Пора в колледж. Голос наверху произнес: «Калифорнийские ученые заявили, что следующая мировая война, возможно, начнется из-за соли».
Всю вторую половину дня я простоял у окна в своем кабинете, наблюдая за Обсерваторией. Уже смеркалось, когда Винни Ричардс появилась у боковой двери, посмотрела по сторонам, затем звериной рысью двинулась по склону. Я поспешил из кабинета и вниз по лестнице. Через считанные секунды я уже бежал по мощенной булыжником дорожке. Почти сразу меня охватил необыкновенный душевный подъем, то радостное возбуждение, которое сопровождает возвращение забытого удовольствия. Я увидел, как Винни, мастерски заложив вираж, сворачивает за угол хозяйственной постройки. Я бежал изо всех сил, вырвавшись на волю, разрывая встречный ветер, бежал, выпятив грудь, высоко подняв голову, энергично работая руками. Возле библиотеки Винни появилась вновь – проворная фигурка кралась под арочными окнами, почти не различимая в сумерках. У самых ступенек она вдруг резко стартовала и сразу же набрала скорость. Маневр был проделан ловко и красиво, я оценил его, хотя сам оказался в проигрыше. Я решил обогнуть здание с другой стороны и догнать Винни на длинной прямой дорожке к химическим лабораториям. Некоторое время я бежал рядом с командой по лакроссу, у которой как раз закончилась тренировка. Мы бежали нога в ногу. Игроки размахивали сачками на ритуальный манер и нараспев что-то скандировали, но слов я не разобрал. Добежав до широкой дорожки, я уже судорожно глотал воздух. Винни как сквозь землю провалилась. Я пробежал через автостоянку для преподавателей, мимо ультрасовременной часовни, обогнул здание администрации. Ветер уже можно было услышать – он скрипел голыми ветвями в вышине. Я побежал на восток, передумал, постоял, озираясь, снял очки и напряг зрение. Мне хотелось бежать, я был готов бежать, сколько хватит сил, бежать всю ночь, бежать, позабыв, зачем бегу. Через несколько минут я увидел фигурку – она вприпрыжку поднималась в гору на границе колледжа. Это могла быть только Винни. Я вновь бросился бежать, сознавая, что она слишком далеко, сейчас скроется за гребнем, исчезнет на несколько недель, а может, и месяцев. Вложив весь остаток сил в последний рывок вверх по склону, я помчался по бетону, по траве, потом по гравию. Воздух обжигал легкие, тяжесть в ногах казалась самим притяжением земли, исполнением самого сурового и неумолимого ее приговора – закона падающих тел.
Каково же было мое удивление, когда, допыхтев почти до вершины холма, я увидел, что Винни остановилась. На ней был утепленный пуховик «Гор-Текс», и она смотрела на запад. Я не спеша направился к ней. Миновав ряд частных домов, я увидел, почему она вдруг остановилась. Край земли дрожал в темноватой дымке. В нее, словно корабль в пылающее море, погружалось заходящее солнце. Очередной постмодернистский закат, изобилующий романтическими образами. Стоит ли его описывать? Достаточно сказать, что все в нашем поле зрения, казалось, существует л ишь для того-, чтобы накапливать в себе его свет. Впрочем, закат был не из самых эффектных. Раньше бывали и более насыщенные цвета, общая панорама полотна тоже впечатляла сильнее.
– Привет, Джек. Я не знала, что вы сюда ходите.
– Обычно я езжу на путепровод.
– Замечательно, правда?
– Да, очень красиво.
– Заставляет задуматься. Право же заставляет.
– О чем же вы думаете?
– О чем вообще можно думать перед такой красотой? Мне становится страшно, и я это знаю.
– Это еще не самое жуткое зрелище.
– А меня пугает. Ого, вы только взгляните!
– В прошлый вторник видели? Яркий, великолепный закат. А в этом, по-моему, нет ничего особенного. Наверное, они начинают постепенно сходить на нет.
– Надеюсь, что нет, – сказала она. – Без них было бы скучно.
– Возможно, в атмосфере становится меньше ядовитых веществ.
– Есть целое философское направление, и его представители считают, что эти закаты вызваны не остатками облака, а остатками микроорганизмов, которые его съели.
Мы стояли и рассматривали вал ярко-красного света, похожий на пульсирующее сердце в репортаже по цветному телевидению.
– Помните блюдцевидную пилюлю?
– Конечно, – сказала Винни. – Великолепное произведение инженерного искусства.
– Я выяснил, для чего она предназначена. Чтобы решить извечную проблему. Победить страх смерти. Она заставляет мозг вырабатывать ингибиторы страха смерти.
– Но мы все равно умираем.
– Да, все умирают.
– Просто не будем бояться, – сказала она.
– Совершенно верно.
– По-моему, это любопытно.
– Дилар был создан таинственной группой исследователей. Кажется, среди них есть психобиологи. До вас уже дошли слухи о группе, тайно изучающей страх смерти.
– Я обо всем узнаю последней. Меня невозможно найти. А когда все-таки находят, то непременно сообщают нечто важное.
– Что может быть важнее?
– Вы говорите о сплетнях, о слухах. Все это шито белыми нитками, Джек. Кто эти люди, где их база?
– Потому я и погнался за вами. Думал, вам что-то известно. Я даже не знаю, что такое психобиолог.
– Понятие всеобъемлющее. На стыке различных наук. Вся настоящая работа делается не ими.
– Неужели вам нечего мне рассказать?
Что-то в моем голосе заставило ее обернуться. Винни было едва за тридцать, но у нее имелся здравый смысл, а глаз на почти незаметные несчастья, из которых состоит жизнь человека, был наметан. Завитки растрепанных каштановых волос спадали на узкое лицо, возбужденно поблескивали глаза. Длинный нос и впалые щеки придавали ей сходство с огромной болотной птицей. Строгий маленький рот. Улыбка никак не вязалась с ее резким неприятием обольстительного остроумия. Как-то Марри сказал мне, что очень увлекся ею, сочтя ее физическую неуклюжесть показателем стремительного развития интеллекта, и я, кажется, понял, что он имел в виду. Хватаясь за все подряд, она ощупью пробиралась в окружающий мир и порой опустошала его.
– Не знаю, почему вас интересует этот препарат, – сказала Винни, – но я считаю, что избавляться от предчувствия смерти, даже от страха смерти – ошибка. Разве смерть – не та граница, в которой мы нуждаемся? Разве не придает она жизни драгоценную размеренность, некую определенность? Спросите себя, был бы хоть один ваш поступок в этой жизни исполнен красоты и смысла, не знай вы о существовании последней черты, границы, предела.
Я смотрел, как свет проникает в округлые верхушки высоких облаков. «Клорет», «Веламинт», «Фридент».
– Меня считают дурочкой, – сказала она. – Что ж, у меня и вправду есть одна дурацкая догадка насчет человеческого страха. Представьте себе, Джек, что вы, убежденный домосед, тяжелый на подъем, оказываетесь вдруг в чаще леса. Краем глаза вам удается что-то разглядеть. Не успев толком ничего сообразить, вы понимаете, что это очень крупное существо и ему нет места в вашей повседневной системе координат. Изъян в картине мира. Здесь не должно быть либо его, либо вас. И вот это существо с важным видом появляется из-за деревьев. Медведь-гризли, громадный, с лоснящейся бурой шерстью, роняет слизь с оскаленных клыков. Вы же еще никогда не видели крупного зверя в чаще, Джек. Он необычен, он так будоражит воображение, что вы начинаете воспринимать собственную личность иначе, по-новому осознавать себя – в странной и ужасающей ситуации. Вы по-новому, глубже понимаете свое «я». Открываете себя заново. Вам ясно, что медведь сейчас разорвет вас на части. Зверь, вставший на задние лапы, дал вам возможность как бы впервые увидеть себя со стороны – в непривычной обстановке, в одиночестве, отдельного, всего себя целиком. Вот этот сложный процесс мы и называем страхом.
– Страх – самосознание, поднятое на более высокий уровень.
– Совершенно верно, Джек.
– А смерть? – спросил я.
– «Я», «я», «я». Если сможете представить смерть более привычной, чаще упоминаемой, ослабнет ваше восприятие себя относительно смерти, а вместе с ним – и страх.
– Как же сделать смерть более привычной? С чего начать?
– Не знаю.
– Может, надо рисковать жизнью, не снижая скорости на поворотах? Или заниматься скалолазанием по выходным?
– Не знаю, – сказала она. – Хорошо бы узнать.
– Надеть страховочный пояс и взобраться наверх по фасаду девяностоэтажного здания? Что мне делать, Винни? Посидеть в клетке с африканскими змеями, как лучший друг моего сына? Вот чем нынче люди занимаются.
– По-моему, главное, Джек, – это забыть о лекарстве в той таблетке. Там нет лекарства, это очевидно.
Она была права. Все они правы. Надо жить себе дальше как живется, растить детей, учить студентов. Стараться не думать о той неподвижной фигуре в мотеле «Грейвью», лапающей мою жену своими грубыми руками.
– И все-таки мне грустно, Винни, но вы придали моей грусти остроту и глубину, которых ей прежде не хватало.
Она отвернулась, залившись краской.
– Вы больше, чем друг до первой беды, – сказал я, – вы настоящий враг.
Она покраснела до корней волос.
– Блестящие люди никогда не думают о загубленных ими жизнях, – сказал я, – на то они и блестящие.
Я смотрел, как Винни краснеет. Она обеими руками натянула на уши свою вязаную шапочку. Взглянув последний раз на небо, мы начали спускаться с холма.
ВЫ НЕ ЗАБЫЛИ: 1) выписать чек для компании «Уэйвформ Дайнэмикс»? 2) указать на чеке номер вашего счета? 3) подписать ваш чек? 4) произвести платеж полностью – частичные платежи мы не принимаем? 5) вложить в конверт ваш подлинный платежный документ, а не копию? 6) вложить ваш документ в конверт таким образом, чтобы в прозрачном прямоугольнике был виден адрес? 7) отделить зеленую часть вашего документа по пунктирной линии и сохранить ее для учета? 8) указать ваш точный адрес и почтовый индекс? 9) если вы планируете переехать, сообщить нам об этом по меньшей мере за три недели? 10) заклеить конверт? 11) наклеить на конверт марку – министерство почт не осуществляет доставку корреспонденции без почтового сбора? 12) отправить конверт по меньшей мере за три дня до даты, указанной в синем квадратике?
В тот вечер никому не хотелось готовить. Мы сели в машину и поехали на торговую улицу где-то в глуши, за городской чертой. Бесконечная полоса неонового света. Я остановился у заведения, где подавали курятину и шоколадные кексы. Мы решили поесть в машине. Машина вполне соответствовала нашим запросам. Нам хотелось есть, а не глазеть на людей. Хотелось набить желудки и поскорей с этим покончить. Мы не нуждались ни в пространстве, ни в ярком свете. И уж совсем ни к чему было сидеть друг против друга за столом и совместными усилиями плести за столом тонкую и сложную перекрестную сеть кодов и сигналов. Мы были согласны есть, глядя в одну сторону, почти ничего не видя дальше своих рук. Все это смахивало на какое-то оцепенение. Дениза принесла еду в машину, раздала бумажные салфетки. Мы начали трапезу. Ели полностью одетые – в пальто и шапках, – ели молча, терзая куриные крылышки и ножки руками и зубами. В напряженной сосредоточенности все помыслы свелись к единственной неотвязной мысли. Я с удивлением обнаружил, что страшно проголодался. Я жевал и глотал, почти ничего не видя дальше своих рук. Вот как голод уменьшает вселенную. Вот он – край зримого мира пищи. Стеффи оторвала от куриной грудки хрустящую кожицу и отдала Генриху. Кожицу она никогда не ела. Бабетта обсосала косточку. Генрих обменялся с Денизой крылышками – большое на маленькое. Он считал, что маленькие крылышки вкуснее. Все отдавали Бабетте косточки – обгладывать и обсасывать. Я отогнал от себя мысленный образ мистера Грея, развалившегося нагишом на кровати в номере мотеля, – картинка нечеткая, расплывчатая по краям. Мы послали Денизу за новыми порциями и молча стали ее ждать. Потом вновь набросились на еду, почти ошеломленные глубиной своего наслаждения. Стеффи негромко спросила:
– Почему астронавты не падают вниз?
Наступила пауза – мгновение, выпавшее из вечности.
Дениза перестала есть и сказала:
– Они легче воздуха.
Мы все перестали жевать. Повисла тревожная тишина.
– Там нет воздуха, – сказал наконец Генрих. – Они не могут быть легче того, чего нет. Космос – вакуум, если не считать тяжелых молекул.
– А я думала, в космосе холодно, – сказала Бабетта. – Если там нет воздуха, как там может быть холодно? Почему бывает тепло или холодно? Из-за воздуха – по крайней мере, так я считала. Если нет воздуха, не должно быть холодно. Это как день без погоды.
– Неужели там совсем ничего нет? – спросила Дениза. – Что-то же должно быть.
– Что-то есть, – раздраженно сказал Генрих. – Тяжелые молекулы.
– Когда не знаешь, надевать ли свитер, – сказала Бабетта.
Вновь наступила пауза. Мы немного подождали, гадая, окончен ли разговор. Потом опять взялись за еду. Принялись молча обмениваться лишними кусочками курицы, совать руки в картонные коробки с жареной картошкой. Уайлдер любил мягкие белые ломтики, и все выбирали их для него. Дениза раздала маленькие пакетики с водянистым кетчупом. Как и все в машине, наши облизанные пальцы пахли жиром. Мы менялись кусочками и глодали кости.
Стеффи вполголоса спросила:
– А в космосе очень холодно?
Мы снова стали ждать. Потом Генрих сказал:
– Зависит от того, как высоко заберешься. Чем выше, тем холоднее.
– Минуточку! – сказала Бабетта. – Чем выше, тем ближе к солнцу. А значит, теплее.
– С чего ты взяла, что солнце находится высоко?
– Как же оно может быть низко? Чтобы увидеть солнце, надо посмотреть наверх.
– А ночью? – спросил Генрих.
– Оно находится с другой стороны земли. Но люди все равно смотрят наверх.
– Самое главное в теории сэра Альберта Эйнштейна, – сказал он, – солнце не может быть наверху, если стоишь на солнце.
– Солнце – огромный расплавленный шар, – сказала Бабетта. – Стоять на солнце невозможно.
– Он же сказал «если». По существу, нет ни верха и низа, ни жары и холода, ни дня и ночи.
– Что же есть?
– Тяжелые молекулы. Весь смысл космоса в том, что там могут остывать молекулы, улетевшие с поверхности гигантских звезд.
– Как молекулы могут остывать, если не существует ни жары, ни холода?
– Жара и холод – всего лишь слова. Считай, что это просто слова. Нам приходится употреблять слова. Не можем же мы только мычать.
– Это называется солнечная королла, – сказала Дениза, затеявшая отдельную дискуссию со Стеффи. – Мы видели ее недавно, когда смотрели прогноз погоды.
– А я думала, «королла» – это машина, – сказала Стеффи.
– Всё на свете – машина, – сказал Генрих. – Нужно понять самое главное: глубоко внутри гигантских звезд происходят самые настоящие ядерные взрывы. Русские баллистические ракеты, которые должны внушать всем такой страх, – полная ерунда. Тут взрывы в сотни миллионов раз мощнее.
Наступила долгая пауза. Никто не произнес ни слова. Вернувшись к еде, мы успели откусить и разжевать только один кусочек.
– Предполагается, что эту безумную погоду нам устраивают русские физики, – сказала Бабетта.
– Какую безумную погоду? – спросил я.
– У нас есть физики, у них есть физики – предположительно, – сказал Генрих. – Они хотят сгубить наш урожай, влияя на погоду.
– Пока что погода нормальная.
– Для этого времени года, – язвительно вставила Дениза.
Как раз на той неделе один полицейский видел, как из НЛО выбросили тело. Это случилось во время обычного патрулирования на окраине Глассборо. Мокрый от дождя труп неопознанного мужчины, полностью одетого, был найден той же ночью, чуть позже. Вскрытие показало, что смерть была вызвана множественными переломами и остановкой сердца, произошедшей, возможно, в результате сильнейшего шока. Под гипнозом полицейский, Джерри Ти Уокер, во всех подробностях оживил в памяти загадочный ярко светящийся неоном объект, с виду похожий на громадный волчок, зависший на высоте восьмидесяти футов над полем. Полицейский Уокер, ветеран вьетнамской войны, сказал, что эта странная сцена напоминает ему, как экипажи сбрасывали с вертолетов людей, подозреваемых в связи с вьетконговцами. Удивительно: наблюдая, как открывается люк и тело камнем падает на землю, Уокер почувствовал, что прямо ему в мозг телепатически передается какое-то страшное сообщение. Полицейские гипнотизеры планируют повысить интенсивность сеансов и попытаться раскрыть смысл этого сообщения.
Необычные зрелища наблюдались по всей округе. Казалось, от города к городу светящейся змеей протянулась накаленная линия ментальной энергии. Какая разница, верите вы в такие явления или нет. Они вызывали возбуждение, волнение, дрожь. В небесах раздастся некий оглушительный глас или звук, и нас заберут отсюда, спасут от смерти. Люди, невзирая на риск, ездили на городские окраины, где одни поворачивали обратно, а другие отваживались доехать до более отдаленных районов – в те дни, казалось, зачарованных, живших в святой надежде на чудо. Воздух стал теплым и нежным. Ночи напролет лаяла соседская собака.
На стоянке возле закусочной мы ели свои шоколадные кексы. Крошки прилипали к буграм ладоней. Мы всасывали крошки, мы облизывали пальцы. Когда трапеза близилась к концу; физические пределы нашего сознания начали расширяться. Мир пищи лишился границ, и вокруг возник другой мир, шире. Мы стали видеть дальше своих рук. Выглянули в окошки, посмотрели на машины и огни. Посмотрели на людей, выходящих из закусочной, – на мужчин, женщин и детей, которые несли коробки с едой, наклоняясь вперед, навстречу ветру. Трое на заднем сиденье нетерпеливо заерзали. Им хотелось быть дома, а не здесь. Хотелось в мгновение ока оказаться в своих комнатах, среди своих вещей, а не сидеть в тесном автомобиле, на этой не защищенной от ветра бетонной равнине. Возвращение домой – всегда серьезное испытание. Я завел машину, зная, что всего через несколько секунд накопившееся нетерпение примет угрожающие формы. Мы с Бабеттой чувствовали: сзади затевается нечто мрачное и грозное. Они ополчатся на нас, пользуясь классической стратегией ссоры между собой. Но за что нас критиковать? За то, что мы недостаточно быстро везем их домой? Зато, что мы старше них, выше ростом и чуть более уравновешенные? Быть может, им не по душе наш статус заступников – заступников, которые рано или поздно непременно их подведут? Или же они попросту критикуют нас за то, какие мы есть – за наши голоса, черты лица, жесты, походку, манеру смеяться, цвет глаз, цвет волос, оттенок кожи, за наши хромосомы и клетки?
Словно желая отвлечь их, словно не в силах вынести скрытого смысла исходящей от них угрозы, Бабетта деликатно спросила:
– Интересно, почему эти НЛО появляются главным образом на севере штата? Лучшие необычные явления наблюдаются на севере. Людей похищают и забирают на борт. Там, где приземлялись летающие тарелки, фермеры находят следы выжженной растительности. Одна женщина рожает, по ее словам, энлэошного ребенка. И все это на севере.
– Именно там горы, – сказала Дениза. – Космические корабли могут скрываться от радаров и прочего.
– Почему горы на севере? – спросила Стеффи.
– Горы всегда на севере, – объяснила ей Дениза. – Таким образом весной, как и запланировано, тает снег, и вода стекает по склонам в водоемы возле больших городов, которые именно по этой причине находятся в низменной части штата.
Мне показалось – на мгновение, – что она права. Ее слова были не лишены некоего странного смысла. Но так ли это? Может, все это – безумные фантазии? Должны же быть большие города в северной части некоторых штатов. Или они находятся к северу от границы, в южной части штатов, расположенных севернее? Утверждение Денизы явно было ошибочным, и все же мне пришлось как следует напрячься – на мгновение, – чтобы его опровергнуть. Я никак не мог назвать ни городов, ни гор, чтобы доказать ложность ее утверждения. Должны же быть горы в южной части некоторых штатов. Или они обычно находятся к югу от границы, в северной части штатов, расположенных южнее? Я пытался назвать столицы всех штатов, перечислить фамилии губернаторов. Как север может быть ниже юга? Не этот ли вопрос вносит путаницу в мои мысли? Не в этом ли коренится заблуждение Денизы? Или же, как это ни ужасно, она все-таки права?
По радио сказали: «Избыток соли, фосфора, магния».
Вечером мы с Бабеттой сидели и пили какао. На кухонном столе, среди купонов, длинных лент чеков из супермаркета, каталогов торгово-посылочных фирм, лежала открытка от Мэри Элис, моей старшей дочери. Прекрасный плод моего первого брака с Дейной Бридлав, шпионкой, а следовательно – родная сестра Стеффи, хотя их разделяют десять лет и два брака. Мэри Элис уже девятнадцать, и она живет на Гавайях, где работает с китами.
Бабетта взяла бульварную газетку, оставленную кем-то на столе.
– Установлено, что мышиный писк звучит с частотой сорок тысяч колебаний в секунду. Хирурги применяют высокочастотную запись мышиного писка для уничтожения опухолей в организме человека. Ты веришь?
– Да.
– Я тоже.
Она отложила газету. Немного погодя взволнованно спросила:
– Как ты себя чувствуешь, Джек?
– Я здоров. Самочувствие отличное. Честное слово. А ты?
– Лучше бы я не рассказывала тебе о своем состоянии.
– Почему?
– Тогда бы ты не сказал, что, может быть, умрешь первым. У меня есть всего два сильных желания. Этого я хочу больше всего на свете. Чтобы Джек не умер первым. И чтобы Уайлдер навсегда остался таким, как сейчас.
Мы с Марри шли по территории колледжа в своей европейской манере – степенно, с задумчивым видом, склонив головы за беседой. Иногда один хватал другого за руку возле локтя – жест близости и физической поддержки. В других случаях мы шли чуть поодаль друг от друга, Марри – сжав руки за спиной, Глэдни – по-монашески сложив на животе, что выдавало некоторую озабоченность.
– Как ваши успехи в немецком?
– Я еще неважно говорю. Слова даются с трудом. Мы с Говардом готовим вступительную речь для конференции.
– Вы зовете его Говардом?
– Не в глаза. В глаза я его никак не зову, и он меня никак не называет. Вот такие отношения. А вы хоть изредка с ним видитесь? В конце концов, живете под одной крышей.
– Разве что мельком. Похоже, такое положение вещей вполне устраивает всех пансионеров. У нас такое впечатление, будто этого жильца не существует.
– Что-то в нем не так. Не могу понять, что именно.
– Он телесного цвета, – сказал Марри.
– Верно. Однако меня не это беспокоит.
– Нежные руки.
– Разве в этом дело?
– Нежные руки у мужчины заставляют задуматься. Вообще нежная кожа, младенческая. По-моему, он не бреется.
– А что еще? – спросил я.
– Пятнышки высохшей слюны в уголках рта.
– Вы правы, – взволнованно сказал я. – Высохшая слюна. Когда он наклоняется вперед, демонстрируя артикуляцию, я чувствую, как слюна летит мне прямо в лицо. А что еще?
– Еще привычка стоять у человека над душой.
– И все это вы замечаете, хотя видитесь с ним мельком. Удивительно. Что еще? – спросил я.
– Еще строгая осанка, которая, по-моему, не вяжется с его шаркающей походкой.
– Да, при ходьбе он не шевелит руками. Еще, еще?
– И кое-что еще, никак со всем этим не связанное, нечто мрачное и жуткое.
– Вот именно. Но что? Никак не могу понять.
– Вокруг него странная атмосфера, некое настроение, ощущение, некое присутствие, какая-то эманация.
– Но что? – спросил я, поражаясь собственному личному интересу. На краю моего поля зрения плясали цветные пятнышки.
Мы прошли тридцать шагов, и тут Марри принялся кивать. На ходу я следил за выражением его лица. Он кивал, переходя улицу, и продолжал кивать всю дорогу мимо музыкальной библиотеки. Я шел нога в ногу с ним, сжимая его руку у локтя, всматриваясь в его профиль, дожидаясь, когда он заговорит, и нимало не беспокоясь, что нам с ним совсем не по пути, а он все кивал, пока мы приближались ко входу в «Уилмот Грандж» – отреставрированное здание девятнадцатого века на границе колледжа.
– Но что? – спросил я. – Что?
Лишь четыре дня спустя он позвонил мне домой в час ночи и доверительно прошептал на ухо:
– Он похож на человека, который находит тела умерших привлекательными с эротической точки зрения.
Я пошел на еще один, последний урок. Стены и окна были загорожены скопившимися вещами – они занимали уже почти полкомнаты. Хозяин сидел передо мной с каменным лицом и, закрыв глаза, перечислял фразы из разговорника для туристов: «Где я нахожусь?», «Не могли бы вы мне помочь?», «Уже ночь, а я заблудился». Я с трудом досидел до конца. Марри навсегда повесил на этого человека правдоподный ярлык. Почти непостижимое в Говарде Данлопе сделалось понятным. Странное и почти отталкивающее сделалось болезненным. Отвратительная похотливость вырвалась из его тела наружу и, казалось, распространилась по всей забаррикадированной комнате.
Право же, мне наверняка будет не хватать этих уроков. А также – собак, немецких овчарок. В один прекрасный день они попросту исчезли. Наверное, понадобились в другом месте или их отправили обратно в пустыню оттачивать мастерство. Правда, люди в костюмах из милекса остались. С приборами для измерения и взятия проб они бригадами из шести-восьми человек разъезжали по городу на сигарообразных машинах, похожих на игрушки «Лего».
Я стоял у кровати Уайлдера и смотрел, как он спит. Голос за стеной произнес: «В «Набиско» Дайна Шор» за четыреста тысяч долларов».
То была ночь, когда сгорела дотла психиатрическая больница. Мы с Генрихом сели в машину и поехали смотреть. На место происшествия съехались и другие мужчины с мальчишками-подростками. Очевидно, в подобных случаях отцы и сыновья стремятся подружиться. Пожары сближают их, помогают завязать разговор. Можно по достоинству оценить оборудование и снаряжение пожарных, обсудить и покритиковать методы работы. Мужественность пожарного дела – чтобы не сказать типично мужская сила пожаров – вполне соответствует такому лаконичному диалогу, который отцы с сыновьями могут вести без неловкости и смущения.
– В основном, пожары в старых зданиях начинаются в электропроводке, – сказал Генрих. – Неисправная проводка. Это первая фраза, которую обычно слышишь в толпе.
– В основном люди погибают не от ожогов, – сказал я. – Они задыхаются в дыму.
– Это вторая фраза, – сказал он.
Пламя гудело в мансардных окнах. Мы стояли на другой стороне улицы и смотрели, как оседает часть крыши, как гнется и падает высокая труба. Из соседних городов то и дело прибывали машины с насосами, и на землю тяжело спускались люди в резиновых сапогах и старомодных касках. Шланги разворачивались и наводились на цель, а над крышей, в отблесках огня, на выдвижной лестнице показалась фигура. Мы смотрели, как начинает рушиться портик, чья дальняя колонна уже накренилась. По лужайке шла женщина в горящей ночной рубашке. Мы разинули рты – ни дать ни взять благодарная аудитория. Увидев эту хрупкую седую женщину, объятую пламенем, мы поняли: она безумна, она так далека от мира грез и неистовства, что огонь вокруг ее головы кажется чуть ли не пустяком. Никто не проронил ни слова. В этом пекле, среди вспыхивающих и с грохотом падающих деревянных конструкций, она обрела тишину и покой. Как ярко и убедительно. Какова сила безумия. Один брандмейстер поспешил к ней, затем в нерешительности попятился, будто она оказалась не той, кого он рассчитывал здесь встретить. Она упала в бледной вспышке огня – негромкой, будто чашка разбилась. Вокруг нее уже суетились четверо пожарных, пытавшихся сбить пламя касками и фуражками.
Неимоверными усилиями огонь продолжали сдерживать – труд этот казался таким же древним и давно утраченным, как возведение соборов, и пожарных подхлестывал благородный дух цехового братства. В кабине одной машины сидел далматинский дог.
– Странно, что на все это можно смотреть бесконечно, – сказал Генрих. – Совсем как на огонь в камине.
– Ты хочешь сказать, что огонь в камине и пожар одинаково притягательны?
– Я только хочу сказать, что можно смотреть бесконечно.
– «Огонь всегда зачаровывал человека». Ты это хочешь сказать?
– Это мой первый горящий дом. Дай мне шанс, – сказал он.
Отцы с сыновьями, запрудившие тротуар, показывали пальцами то на одну, то на другую часть полусгоревшего здания. Сквозь толпу бочком пробрался Марри – его меблированные комнаты находились всего в нескольких шагах оттуда. Он молча пожал нам руки. Лопались стекла. Сквозь крышу провалилась еще одна труба – несколько кирпичей упали на лужайку. Марри вновь пожал нам руки и тут же исчез.
Вскоре запахло чем-то едким. Возможно, загорелся изоляционный материал – полистироловая оболочка труб и проводов – или что-то из десятка других веществ. Воздух насытился резким, горьким зловонием, перебившим запахи дыма и обугленного камня. У людей, толпившихся на тротуаре, испортилось настроение. Одни поднесли к лицам платки, другие тотчас же с отвращением удалились. Судя по всему, независимо от причины запаха, люди почувствовали себя обманутыми. Постановка высокой и страшной античной драмы оказалась под угрозой срыва из-за чего-то противоестественного, какого-то наглого, подлого вмешательства. Наши глаза начало жечь. Толпа рассосалась. Казалось, нас вынудили признать, что существует вторая разновидность смерти. Есть натуральная, а есть синтетическая. Запах разогнал нас, но за ним крылось нечто гораздо худшее – такое чувство, будто смерть приходит двумя путями, порой одновременно, смерть проникает в рот и нос, смерть имеет запах и способна каким-то образом преображать душу.
Мы поспешили к своим машинам, думая уже не только о бесприютных, безумных и погибших, но и о самих себе. Вот как подействовал запах горящего материала. Усугубил нашу печаль, приблизил к разгадке тайны нашего смертного часа.
Дома я подогрел нам обоим молока. И удивился, что Генрих его пьет. Сжимая кружку в руках, он заговорил о шуме большого пожара, грохоте горения, усиленном потоками воздуха, как при разгоне прямоточного воздушно-реактивного двигателя. Мы сидели и пили молоко. Немного погодя он пошел в свой чулан подтягиваться на перекладине.
Я засиделся допоздна, думая о мистере Грее. Сером, нечетком, размытом. Картинка дрожала и колыхалась, очертания фигуры расплывались от случайных искажений. В последнее время я невольно стал часто думать о мистере Грее. Иногда это бывал собирательный образ. Не менее четырех сероватых фигур, занимающихся изысканиями. Ученые, провидцы. Их изменчивые тела проникали друг сквозь друга, смешиваясь, соединяясь, сливаясь. Немного похожи на инопланетян. Умнее всех нас, бескорыстные, бесполые, твердо решившие своим инженерным искусством избавить нас от страха. Но когда тела сливались, я оставался наедине с той же фигурой – руководителем проекта, туманным серым соблазнителем, мелкой рябью движущимся по комнате мотеля. К постели, к заговору. Я представлял, как моя жена полулежит на боку, видел ее пышные округлые формы – нагое тело, застывшее в вечном ожидании. Я смотрел на нее его глазами. Зависимая, покорная, эмоционально порабощенная. Я чувствовал его власть и превосходство. Преимущество его положения. Он завладевал моими мыслями – этот человек, которого я никогда не видел, этот полуобраз, едва заметный мазок мысленного света. Его тусклые руки тискали розовато-белую грудь. Такую отчетливую и живую, такую восхитительную на ощупь, с рыжеватыми веснушками вокруг соска. Звуки были пыткой. Я слышал шелест их любовной прелюдии, ласковый лепет, шорох плоти. Слышал шлепки и хлопки, чмоканье влажных ртов, скрип пружин продавленной кровати. Затишье, сопровождаемое бормотанием и возней. Потом серая постель погружалась во мрак, и медленно замыкался круг.
«Панасоник».
В котором часу я открыл глаза, почувствовав, что поблизости – некто или нечто? Был ли тот час нечетным? Всю комнату затянуло паутиной полумрака. Я вытянул ноги, прищурился, постепенно сосредоточился на знакомом объекте. Уайлдер. Он стоял в двух шагах от кровати, вглядываясь в мое лицо. Мы долго не сводили глаз друг с друга. Его большая круглая голова на несоразмерно приземистом теле с маленькими ручками и ножками придавала ему сходство с примитивистской глиняной статуэткой, неким домашним идолом неведомого культового происхождения. У меня возникло ощущение, будто он хочет мне что-то показать. Пока я потихоньку вставал с кровати, он потопал в своих стеганых башмачках за дверь. Я последовал за ним в коридор и к окну, то выходит в наш задний двор. Выйдя босиком и без халата, я почувствовал, как холод проникает сквозь гонконгский полиэфир моей пижамы. Уайлдер стоял и смотрел в окно – подоконник был чуть ниже его подбородка. Казалось, я всю жизнь ходил в пижаме, застегнутой наперекосяк, с расстегнутой и провисшей ширинкой. Уже светает? Это что – вороны каркают на деревьях?
Во дворе кто-то сидел. В старом плетеном кресле сидел выпрямившись седовласый человек – неподвижная мрачная фигура, от которой веяло жутковатым спокойствием. Поначалу, заспанный и ошеломленный, я понятия не имел, как расценить это зрелище. Казалось, ему требуется более подробное толкование, чем то, на которое я сейчас способен. Лишь одна мысль пришла мне в голову – он появился здесь не случайно, его прислали с какой-то целью. Потом в душу мне стал закрадываться страх, гнетущий и неодолимый: кулак, то и дело сжимавшийся у меня в груди. Кто этот человек, что здесь происходит? Я осознал, что Уайлдера рядом нет. Добравшись до двери его комнаты, я увидел, как он зарывается головой в подушку. Когда я подошел к кровати, он уже крепко спал. Я не знал, что делать. Мне было холодно, я совсем ослаб. Медленно, хватаясь за дверные ручки и перила, словно желая напомнить себе о свойствах реальных вещей, я вернулся к окну. Человек по-прежнему сидел во дворе, уставившись на кусты живой изгороди. В неверном блеклом свете он, недвижный и прозорливый, был виден мне в профиль. Так ли он стар, как мне показалось сначала, или седые волосы – всего лишь символ, часть его аллегорической силы? Ну конечно, все кончено. Наверное, это Смерть – или посыльный Смерти, мастер своего дела с ввалившимися глазами, явившийся из чумной эпохи, из эпохи инквизиции и бесконечных войн, бедламов и лепрозориев. Наверняка сей автор афористических напутствий бросит на меня лишь мимолетный взгляд – умный, иронический, – когда произнесет свою изящную, отточенную фразу о моем уходе в мир иной. Я долго смотрел и ждал, когда он шевельнет рукой. Неподвижность его была властной. Я чувствовал, что с каждой секундой становлюсь бледнее. О чем свидетельствует бледность? Каково это – видеть, как Смерть собственной персоной приходит за тобой? Меня проняло ужасом до костей. Меня бросало то в жар, то в холод, я весь пересыхал и обливался потом, я был сам не свой. Кулак сжимался у меня в груди. Я подошел к лестнице, сел на верхнюю ступеньку и вгляделся в свою ладонь. Сколько еще не сделано. Каждое слово, каждый поступок – бисерина в великолепном орнаменте мироздания. Даже моя собственная, ничем не примечательная ладонь, испещренная перекрестными изгибами и штрихами выразительных линий, карта всей моей жизни – и та могла бы на долгие годы стать объектом чьего-нибудь изучения и удивления, смешанного с восторгом. Космология против пустоты.
Я встал и вернулся к окну. Он никуда не делся. Я ушел и спрятался в ванной. Опустил крышку унитаза и немного посидел, раздумывая, что делать дальше. Пускать его в дом не хотелось.
Некоторое время я ходил взад и вперед. Потом открыл кран, подставил руки под струю холодной воды и плеснул в лицо. Мне было легко и тяжело, я чувствовал себя бестолковым и догадливым. С полки у двери я взял пресс-папье с картинкой. В пластмассовом диске плавало объемное изображение Большого Каньона. Когда я поворачивал вещицу на свету, цветная картинка приближалась и удалялась. Флуктуирующие плоскости. Мне нравился этот термин. Он звучал музыкой бытия. Если бы только можно было представить себе, что смерть – всего лишь новая поверхность, где можно еще немного пожить. Другая грань космического разума. Стремительный спуск по трассе Светлого Ангела.
Я обратился к вещам первоочередным. Если я не хочу пускать его в дом, остается одно: выйти во двор. Но сначала – заглянуть к младшим детям. Тихо ступая босыми бледными ногами, я прошелся по комнатам. Надеялся, что где-то нужно подоткнуть одеяло, где-то – забрать игрушку из теплых рук ребенка, – точно забрел на минуту в телевизионную мелодраму. Все было тихо и спокойно. Неужели смерть одного из родителей они сочтут лишь новой формой развода?
Я заглянул к Генриху. Он лежал, свернувшись калачиком в левом углу кровати, у самого изголовья, весь напряженный, словно пружина игрушки-сюрприза. Я постоял в дверях, кивая.
Я заглянул к Бабетте. Она спустилась на много уровней, снова став девчонкой, бегущей во сне фигуркой. Я поцеловал ее в макушку, вдохнув тепло сна, отдающее затхлостью. В стопке книжек и журналов отыскал свой «Майн Кампф». Включился приемник. Я поспешил из комнаты, боясь, как бы чей-нибудь жалобный голос, позвонивший на радио, крик чужой души, не стал последним, что я услышу в земной жизни.
Я спустился на кухню. Выглянул в окно. Он все еще сидел в плетеном кресле, на мокром газоне. Я открыл внутреннюю дверь, потом вторую, наружную, и вышел из дома, прижимая к животу «Майн Кампф». Когда вторая дверь с шумом захлопнулась, человек дернул головой и расставил пошире ноги. Потом поднялся с кресла и повернулся ко мне. Развеялась магическая атмосфера мрачного, властного спокойствия, аура прозорливости, стерлась печать вековой и страшной тайны. Сквозь непостижимым образом исчезающую первую фигуру стала вырисовываться вторая – обретать реальный облик, проявляться в бодрящем свете зари как совокупность движений, свойств и очертаний, силуэт живого человека, и черты его, пока я удивленно наблюдал за их возникновением, казались все более знакомыми.
То была не Смерть – передо мной стоял лишь Верной Дики, мой тесть.
– Я что, заснул? – спросил он.
– Почему вы сидите во дворе?
– Не хотел будить вас, родственнички.
– Мы разве знали о вашем приезде?
– До вчерашнего дня я и сам о нем не знал. Сел в машину и поехал прямиком, без остановок. Четырнадцать часов.
– Бабетта будет рада вас видеть.
– Это уж как пить дать.
Мы вошли в дом. Я поставил на плиту кофейник. Верной сел за стол в своей потрепанной джинсовой куртке и принялся играть крышкой старой зажигалки «Зиппо». Он был похож на дамского угодника, переживающего крушение своей карьеры. Его серебристые волосы немного потускнели, приобретя желтоватый оттенок, и он стал зачесывать их назад, в «утиный хвостик». Щеки покрывала примерно четырехдневная щетина. Хронический кашель сделался резким и трескучим – свидетельство некоторой безответственности. Бабетту беспокоило не столько его состояние, сколько тот факт, что собственные приступы кашля доставляли ему такое злобное наслаждение, словно нечто зловеще притягивало его к этим ужасным звукам. Он по-прежнему носил армейский ремень с ковбойской пряжкой.
– Ну и что, черт возьми? Взял да и приехал. Подумаешь.
– Чем вы сейчас занимаетесь?
– Где крышу гонтом покрою, где трубу засуричу. Левачу помаленьку, вот только левачить мне не с чего. Только халтура и осталась.
Я обратил внимание на его руки. Загрубелые, в рубцах, исцарапанные, постоянно грязные и жирные от густой смазки. Он поглядывал вокруг, пытаясь выяснить, не нужно ли что-нибудь заменить или починить. Неисправные вещи частенько служили поводом для произнесения целых речей. Только благодаря им Вернон мог поговорить о прокладках и шайбах, о заливке раствором, конопачении, грунтовке. Временами он, казалось, нарочно засыпал меня такими терминами, как коловорот или лучковая пила. Мою слабую осведомленность в подобных вопросах он считал признаком некоей более серьезной некомпетентности – а может, и тупости. На таких вещах весь мир держится. Ничего не знать о них и не интересоваться ими – значит, поступаться фундаментальными принципами, изменять своему полу, всему роду людскому. Что может быть никчемнее мужчины, который не может починить текущий кран, – никчемного по сути своей, глухого к голосу истории, к тому, что заложено в его генах? Я не был уверен, что придерживаюсь иного мнения.
– Я тут на днях сказал Бабетте: «Меньше всего твой отец похож на вдовца».
– А она что?
– Она считает вас угрозой самому себе. «Он заснет с сигаретой. Заживо сгорит в постели с пропавшей без вести женщиной под боком. Официально пропавшей без вести. С какой-нибудь неопознанной заблудшей, многократно разведенной бедняжкой».
В знак того, что он высоко ценит интуицию Бабетты, Вернон закашлялся. Легочный кашель, затрудненное дыхание. Слышно было, как у него в груди булькает вязкая слизь. Я налил ему кофе и подождал.
– Я еще хоть куда, Джек, не сомневайся. Одна бабенка даже хочет замуж за меня выскочить. Она ходит в церковь, а та – в обычном трейлере. Только Бабетте не говори.
– Ни за что.
– А то расстроится. От звонков покою не будет.
– Она считает, что для брака вы стали чересчур необузданным.
– Нынче самое главное в браке что? Если хочешь получить мелкие дополнительные услуги, даже не надо из дома выходить. В укромных уголках американского семейного гнездышка можно получить все что душе угодно. В такое уж время мы живем, на радость и горе. Чего только жены не делают. Причем всё – охотно. Даже просить ни о чем не надо. Раньше в американской семье знали только простой дедовский способ. А теперь получаешь все тридцать три удовольствия. Ты и не представляешь, что нынче в койке вытворяют. Но вот что в наше время самое поразительное: чем больше у тебя выбор дома, тем больше проституток видишь на улицах. Как это понимать, Джек? Ты же профессор. Что это значит?
– Не знаю.
– Жены носят съедобные трусики. Знают все слова и правильно их употребляют. А между тем, проститутки стоят на улицах круглые сутки, в любую погоду. Кого ждут? Туристов? Коммерсантов? Неудовлетворенных охотников за женским полом? Все будто с цепи сорвались. Кажется, я где-то читал, как японцы в Сингапур летают. Самолеты битком набиты мужиками. Удивительный народ.
– Вы серьезно собираетесь жениться?
– Надо быть полным психом, чтоб жениться на бабе, которая ходит молиться в дом на колесах.
Лукавил Вернон: под маской простачка в ожидании подходящего момента скрывались живой, пытливый ум и природная проницательность. Бабетте это действовало на нервы. Она не раз видела, как он бочком подходит к женщинам в общественных местах, чтобы невозмутимо, с непроницаемой физиономией задать какой-нибудь каверзный вопрос. Бабетта отказывалась ходить с ним в рестораны, опасаясь его экспромтов перед официантками – замечаний интимного свойства, выверенных до последнего слова реплик в сторону и комментариев: так говорил бы какой-нибудь ветеран радиопрограмм для полуночников. В такие минуты он не раз приводил ее в ярость и смущение, и она сидела как на иголках в обитых искусственной кожей кабинках.
И вот Бабетта вошла – в спортивном костюме перед своим утренним забегом вверх по ступенькам стадиона. Она увидела за столом отца, и тело ее, казалось, лишилось движущей силы. Ноги подкосились, и она остановилась на полусогнутых. В ней сохранилась лишь одна способность – в изумлении разинуть рот. Она будто пародировала разинувшую рот женщину. Она была воплощением разинутости рта, недостижимым идеалом – не менее смущенным и встревоженным, чем я в тот миг, когда увидел Вернона во дворе, неподвижного, в мертвой тишине. И сейчас я наблюдал, как ее лицо заливает беспомощное изумление.
– Мы разве знали, что ты приедешь? – спросила она. – Почему ты не позвонил? Ты никогда не звонишь.
– Ну, приехал. Подумаешь. Би-бип.
Бабетта по-прежнему стояла на полусогнутых, пытаясь свыкнуться с его грубоватым появлением, жилистой фигурой и потасканным видом. Какой эпической силой, должно быть, показался он ей, воплотившись у нее на кухне, родитель, отец, задубевший от прожитых лет, ходячая история многочисленных связей и отношений, приехавший напомнить ей, кто она такая, сорвать с нее личину, цапнуть ее невнятную жизнь, – без предупреждения.
– Я могла бы все подготовить. Ты ужасно выглядишь. Где ты будешь спать?
– А где я спал в прошлый раз?
Пытаясь вспомнить, оба посмотрели на меня.
Мы готовили завтрак и ели, дети спускались вниз и подходили к Вернону, тот целовал их и ерошил им волосы, время шло, и Бабетта привыкала к ленивой личности в залатанных джинсах, а я начал замечать, с каким удовольствием она вертится поблизости, хлопочет вокруг него, внимательно слушает. Наслаждение сквозило в привычных жестах и машинальных ритмичных движениях. Иной раз приходилось напоминать Вернону, какие продукты он больше всего любит, каким образом приготовленными и приправленными их предпочитает, какие анекдоты рассказывает лучше всего, какие фигуры былых времен – просто дураки, а какие – шуты гороховые. Из Бабетты рекой текли обрывки воспоминаний об иной жизни. Изменился ритм ее речи, она заговорила, как в деревне. Стали другими слова, их значения. Передо мной была девчонка, которая когда-то помогала отцу шлифовать и отделывать старый дуб, поднимать с половиц батареи отопления. Годы, когда он плотничал, его увлечение мотоциклами, татуировка у него на бицепсе.
– Ты скоро станешь похож на жердь, папа. Доешь картошку. На плите есть еще.
А Верной говорил мне:
– Такой невкусной жареной картошки, какая получалась у ее матери, уже вряд ли где поешь. Разве что в государственном парке. – Тут он поворачивался к Бабетте: – Джек знает, за что я терпеть не могу эти парки. Сердце не трогают.
Мы переселили Генриха вниз, на диван, и предоставили Вернону отдельную комнату. Нас нервировало, когда мы заставали его на кухне и в семь утра, и в шесть, да и в любой неурочный час, когда я или Бабетта спускались вниз сварить кофе. Складывалось впечатление, будто Вернон полон решимости перехитрить нас, вызвать у нас чувство вины, доказать, что как бы мало мы ни спали, он спит еще меньше.
– Я тебе так скажу, Джек. Вот стареешь и начинаешь понимать, что к чему-то готов, – только не знаешь, к чему. Все время готовишься. Причесываешься, стоишь у окна и смотришь на улицу. У меня такое чувство, будто где-то рядом постоянно шныряет какой-то суетливый человечек. Вот почему я вскочил в машину и сразу к вам.
– Рассеять чары, – сказал я. – Удрать от рутины. Рутина, доведенная до крайности, Верн, может быть смертельно опасной. У меня один друг утверждает, что именно поэтому люди и берут отпуск. Не чтобы отдохнуть, пережить волнующие приключения или побывать в незнакомых местах, а чтобы спастись от смерти, которая таится в рутине.
– Он что, еврей?
– Какое это имеет отношение к делу?
– У вас кровельный желоб покосился, – сказал он. – Ты же знаешь, как его починить, да?
Вернон любил слоняться по двору, поджидая мусорщиков, телефонных мастеров, почтальона, разносчика вечерних газет. Человека, с которым можно поболтать о технических приемах и операциях. О специальных методах. О маршрутах, интервалах, снаряжении. Сведения о занятиях не по его части развивали его цепкость ума.
Он любил поддразнивать наших детей, прикидываясь простачком. Дети неохотно возражали на его безобидные колкости. Ко всем родственникам они относились с недоверием. Родственники для них были щекотливой проблемой, частью темного, запутанного прошлого, поделенных надвое жизней, воспоминаний, разбуженных одним именем или словом.
Он любил сидеть и курить в своем видавшем виды фургончике.
Бабетта наблюдала из окна, ухитряясь выражать любовь, беспокойство, раздражение и отчаяние, надежду и уныние почти одновременно. Лишь Вернон шевельнется, в ней сквозил целый ряд смешанных чувств.
Он любил общаться с покупателями в торговом центре.
– Может, хоть ты объяснишь мне, Джек?
– Что объяснить?
– Из всех моих знакомых только ты человек образованный. Ответь мне.
– Спрашивайте.
– Неужели люди были такими же тупыми до появления телевидения?
Однажды ночью я услышал чей-то голос и решил, что это Верной стонет во сне. Надев халат, я вышел в коридор и понял, что это работает телевизор в Денизиной комнате. Я вошел и выключил его. Дениза спала в куче одеял, одежды и книжек. Уступив порыву, я тихонько подошел к открытому чулану, дернул за шнурок лампочки и заглянул внутрь: нет ли здесь дилара. Не заходя внутрь, я наклонился и насколько смог прикрыл дверь. Я увидел целую гору обуви, тряпок, игрушек, игр и прочего. Роясь в вещах, я то и дело улавливал некий едва заметный аромат детства. Пластилин, тапочки, карандашная стружка. Пузырек мог лежать в старом ботинке, в кармане какой-нибудь поношенной рубашки, скомканной и брошенной в угол. Дениза пошевелилась, и я замер, затаив дыхание.
– Что ты делаешь? – спросила она.
– Не бойся, это я.
– Я знаю, кто это.
Я снова принялся рыться в чулане, решив, что при этом у меня будет не такой виноватый вид.
– И знаю, что ты ищешь.
– Дениза, недавно я здорово перепугался. Мне показалось, должно случиться нечто ужасное. Слава богу, выяснилось, что я ошибся. Но последствия оказались затяжными. Мне нужен дилар. Он поможет мне решить одну проблему.
Я продолжал поиски.
– Что за проблема?
– Неужели тебе мало того, что проблема существует? Иначе я бы не пришел. Мы же с тобой друзья?
– Друзья. Просто не хочу, чтобы меня обманывали.
– Никакого обмана. Мне очень нужно попробовать это лекарство. Осталось четыре таблетки. Я приму их, и дело с концом.
Чем небрежнее тон, тем больше шансов ее пронять.
– Не будешь ты их принимать. Ты отдашь их маме.
– Прежде всего следует уяснить себе одну вещь, – сказал я тоном высокопоставленного правительственного чиновника. – Твоя мама не наркоманка. Дилар – не такой препарат.
– А какой? Скажи наконец, что это такое.
Что-то в ее голосе или же у меня внутри, то и в абсурдности всей ситуации позволило мне обдумать возможности ответа. Большой шаг вперед. Почему бы в самом деле не рассказать? Она достойна доверия, способна правильно толковать смысл серьезных вещей. Я понял, что, скрывая от нее правду, мыс Бабеттой все это время поступали глупо. Девочка нормально воспримет правду, лучше узнает нас и еще больше полюбит – за слабость и страх.
Я подошел и сел на край кровати. Дениза внимательно посмотрела на меня. Я рассказал ей самое главное, опустив слезы, взрывы чувств, отвращение, ужас, воздействие ниодина «Д» на меня, договоренность Бабетты с мистером Греем о сексе, спор, кто из нас больше боится смерти. Ограничившись самим препаратом, я рассказал ей все, что знал о его поведении в желудочно-кишечном тракте и мозге.
Дениза сразу же заговорила о побочных эффектах. Все лекарства имеют побочные эффекты. Лекарство, способное устранять страх смерти, наверняка имеет ужасные побочные эффекты, особенно если оно еще проходит испытания. Безусловно, она права. Бабетта говорила о скоропостижной смерти, прекращении мозговой деятельности, отмирании левого полушария мозга, частичном параличе, о других мучительных и странных состояниях тела и разума.
Я сказал Денизе, что сила внушения может оказаться важнее побочных эффектов.
– Помнишь, как ты услышала по радио, что из-за вздымающегося облака потеют ладони? У тебя же ладони стали потными, правда? Под воздействием силы внушения одни люди заболевают, другие выздоравливают. Может, и не важно, насколько сильно или слабо действует дилар. Если я считаю, что он мне поможет, значит, он поможет.
– До поры до времени.
– Речь идет о смерти, – прошептал я. – В сущности не важно, что именно содержится в этих таблетках. Пусть там будет хоть сахар, хоть перец. Я жду не дождусь, чтобы меня ублажили, одурачили.
– Разве это не глупо?
– Вот что, Дениза, происходит с людьми, доведенными до отчаяния.
Повисло молчание. Я ожидал, что она спросит: неизбежно ли это отчаяние, не придется ли ей когда-нибудь изведать тот же страх, пройти сквозь такое же тяжкое испытание.
Вместо этого она сказала:
– Сильно или слабо он действует – не важно. Я выбросила пузырек.
– Не может быть. Куда?
– Сунула в пресс для мусора.
– Я тебе не верю. Когда это было?
– Неделю назад. Я подумала, что Баб может тайком обшарить мою комнату и найти пузырек. Вот и решила от него избавиться. Никто ведь не хотел рассказывать мне, что это такое, правда? Поэтому я бросила его туда вместе с банками, бутылками и прочим хламом. Потом спрессовала.
– Как старый автомобиль.
– Никто мне ничего не говорил. А сказать было проще простого. Я все время была здесь.
– Ничего страшного. Не волнуйся. Ты сделала мне одолжение.
– Надо было сказать примерно восемь слов, только и всего.
– Обойдусь я без этого пузырька.
– У меня уже не в первый раз пытаются что-то выманить.
– Все равно мы друзья, – сказал я.
Я поцеловал ее в лоб и направился к двери. Вдруг до меня дошло, что я страшно проголодался. Я спустился вниз поискать еды. Свет на кухне горел. Верной сидел за столом, полностью одетый, курил и кашлял. Его сигарета уже наполовину истлела, и дюйм пепла держался на честном слове. Была у него такая привычка – подолгу не стряхивать пепел. По мнению Бабетты, тем самым он пытался внушить людям тревогу, держал их в напряженном ожидании. То же безрассудство, что ему вообще свойственно.
– Ты-то мне и нужен.
– Верн, уже глубокая ночь. Вы когда-нибудь спите?
– Идем в машину, – сказал он.
– Вы что, шутите?
– Тут такая история, что лучше решать все с глазу на глаз. В доме полно женщин. Или я ошибаюсь?
– Мы здесь одни. О чем вы хотели поговорить?
– Они спят и подслушивают, – сказал он.
Чтобы не разбудить Генриха, мы вышли через черный ход. Следом за Верноном я прошел вдоль боковой стены дома и спустился по ступенькам к подъездной дорожке. В темноте стояла его маленькая машина. Он сел за руль, а я втиснулся рядом, подобрав полы халата. Такое чувство, будто попался в какую-то тесную ловушку. В машине держался стойкий запах, напоминавший какие-нибудь вредные пары в недрах автомастерской – смесь запахов усталого металла, огнеопасной ветоши и пригоревшей резины. Обивка была порвана. В свете уличного фонаря с приборного щитка и верхней лампочки свисали провода.
– Я хочу отдать его тебе, Джек.
– Что отдать?
– Много лет он был моим. Теперь я хочу отдать его тебе. Как знать, может, мы больше не увидимся с вами, родственнички. И черт с ним. Наплевать. Подумаешь.
– Вы отдаете мне машину? Не нужна мне ваша машина. Жуткий драндулет.
– Ты – мужчина, живешь в современном мире. У тебя когда-нибудь было огнестрельное оружие?
– Нет, – сказал я.
– Так я и думал. Я сказал себе: вот последний мужчина в Америке, которому даже нечем себя защитить.
Вернон порылся в драном заднем сиденье, достал из дырки маленький темный предмет и правой рукой протянул мне.
– Возьми его, Джек.
– Что это?
– Взвесь-ка на ладони. Попробуй на ощупь. Он заряжен.
Он протянул предмет мне. Я тупо повторил:
– Что это?
Даже не верилось, что я держу в руке пистолет. Я не отрывал от него взгляда, пытаясь понять, из каких побуждений действует Вернон. Неужто он и вправду тайный курьер Смерти? Заряженное оружие. Как быстро оно произвело во мне перемену – даже рука онемела, пока я таращился на эту штуку, отказываясь как-либо ее называть. Может, Вернон хочет, чтобы я задумался, хочет привнести в мою жизнь новую цель, некий замысел, стройность? Мне захотелось вернуть штуковину ему.
– Вещица игрушечная, но стреляет настоящими пулями, а в твоем положении большего и не требуется. Не волнуйся, Джек. Вычислить его никто не сможет.
– С какой это стати кому-то вдруг захочется его вычислять?
– Сдается мне, если даришь кому-то заряженный пистолет, следует дать подробный отчет. Это автоматический пистолет «Цумвальт» двадцать пятого калибра немецкого производства. Он не обладает убойной силой крупнокалиберного оружия, но ведь ты не собираешься охотиться с ним на носорога, правда?
– В том-то и дело. На кого мне с ним охотиться? Зачем мне эта штуковина?
– Не называй его штуковиной. Отнесись к нему со всем уважением, Джек. Это отличное оружие. Удобное, легкое, его можно спрятать где угодно. Познакомься с ним получше. А когда тебе захочется его применить, дело десятое.
– И когда же мне захочется его применить?
– Ты что, с луны свалился? Какой нынче век? Вспомни, как легко я проник к тебе во двор. Стоило открыть окно – и я в доме. На моем месте мог бы оказаться профессиональный взломщик, сбежавший заключенный, какой-нибудь бродяга с жидкой бороденкой. Бродячий убийца, которых сейчас повсюду развелось. Серийный маньяк, который по будням служит в конторе. Выбирай любого.
– Может, там, где вы живете, и нужен пистолет. Забирайте. Нам он ни к чему.
– Себе я раздобыл боевой «магнум», и он всегда лежит у меня в изголовье. Я тебе даже рассказать не могу, что при виде его с лицом человека делается.
Он многозначительно посмотрел на меня. Я снова уставился на пистолет. Мне пришло в голову, что это лучший прибор для измерения людской приспособленности к миру. Я подбросил его на ладони, понюхал стальное дуло. Что человеку дает – помимо ощущения компетентности, благополучия и собственной важности – обладание смертоносным оружием, умение с ним обращаться, готовность в любую минуту его применить? Припрятанное смертоносное оружие. Тайна, другая жизнь, второе «я», мечта, колдовская сила, заговор, бред.
Немецкого производства.
– Только Бабетте не говори. Она страшно разозлится, если узнает, что ты прячешь огнестрельное оружие.
– Он не нужен мне, Верн. Забирайте.
– И не оставляй его где попало. Если его найдут дети, ты сразу влипнешь в историю. Пошевели мозгами. Подумай, куда лучше положить его так, чтобы в нужный момент был под рукой. Заранее прикинь вероятный сектор обстрела. Если опасаешься незваного гостя, главное – откуда он войдет, каким путем направится к ценным вещам. Если речь о психе – с какой стороны он на тебя набросится. Психи непредсказуемы, потому что сами не ведают, что творят. Могут откуда угодно появиться, даже с дерева спрыгнуть. Не поленись, утыкай оконные карнизы битым стеклом. Научись быстро падать на пол.
– Мы не желаем, чтобы в нашем городке у кого-то заводилось оружие.
– Хоть раз в жизни пошевели мозгами, – сказал он мне в темной машине. – Дело вовсе не в вашем желании.
Наутро приехала бригада рабочих – ремонтировать мостовую. Вернон был тут как тут. Стоя рядом, наблюдал, как они крошат отбойными молотками и убирают старое покрытие, потом выравнивают дымящийся асфальт. Когда рабочие уехали, его визит, судя по всему, окончился, свелся к собственной затухающей инерции. Нам стало чудиться, что там, где стоит Вернон, образуется пустота. Он осторожно разглядывал нас с почтительного расстояния, словно мы, люди посторонние, таили на него обиду. Все попытки наладить общение лишь аккумулировали необъяснимую усталость.
На тротуаре Бабетта обняла его и расплакалась. Перед отъездом Вернон побрился, вымыл машину и повязал на шею синий платок. Казалось, Бабетта никак не может наплакаться вволю. Вглядывалась в его лицо и плакала. Плакала, обнимая его. Дала ему в дорогу пенопластовую коробку с бутербродами, курицей и кофе, и плакала, когда ставила ее на продавленное сиденье с разодранной обивкой.
– Она славная девчушка, – мрачно сказал мне Вернон.
Сев за руль, он посмотрелся в зеркальце и поправил свой утиный хвостик. Потом ненадолго закашлялся, и мы еще раз услышали, как булькает мокрота. Бабетта снова расплакалась. Наклонившись к окошку с другой стороны, мы смотрели, как он горбится, поудобнее устраиваясь за рулем, как небрежно свешивает левую руку наружу.
– Обо мне не беспокойтесь, – сказал он. – Небольшая хромота – это пустяк. Люди моего возраста вообще еле ноги волочат. В определенном возрасте хромота – дело обычное. На кашель наплевать. Кашлять полезно. Когда кашляешь, вся эта жидкая дрянь перетекает с места на место. Если эта дрянь не оседает на одном месте на долгие годы, она безвредная. Так что кашель – штука неплохая. Как и бессонница. Бессонница – штука неплохая. Какой мне прок от сна? В моем возрасте чем больше спишь, тем меньше пользы приносишь. Меньше кашляешь или хромаешь. И насчет женщин не волнуйтесь. Общение с женщинами – штука неплохая. Мы берем напрокат кассету и помаленьку занимаемся сексом. Это кровь разгоняет, сердце лучше работает. Курить – так это тоже ерунда. Мне нравится думать, что хоть что-то сходит мне с рук. Пускай мормоны курить бросают. Помрут от чего-нибудь и повреднее. О деньгах и речи нет. Я живу строго по средствам. Ни пенсии, ни сбережений, ни акций с облигациями. Так что насчет этого можете не волноваться. Обо всем уже позаботились другие. И зубы – чепуха. С зубами все в порядке. Чем сильнее шатаются, тем легче их языком расшатывать. Можно хоть чем-то язык занять. А трясучка чего? Время от времени всех трясет. К тому же у меня только левая рука дрожит. Если делать вид, будто она чужая, так даже приятно. Скажете, я необъяснимо и резко исхудал? Так нет ведь никакого смысла есть то, чего не видишь. О зрении даже говорить не стоит. Хуже, чем сейчас, уже не будет. А о рассудке вообще забудьте. Рассудок слабеет раньше, чем тело. Считается, так и должно быть. Так что за рассудок не беспокойтесь. С рассудком все в порядке. Лучше подумайте о машине. Руль весь перекошен. Тормоза трижды меняли. Капот открывается на каждой выбоине.
И все – бесстрасто. Концовка Бабетту даже развеселила. О машине. Пораженный, я стоял и смотрел, как она кружит по двору от хохота. Ее колени подгибались, она шаркала ногами, все опасения и оправдания забыты в отзвуках его лукавства.
Настало время пауков. Пауки в верхних углах комнат. Коконы, закутанные в тонкие кружева. Дрожащие серебристые нити казались не более чем игрой света – недолговечного, как новость, как мысль, рожденная самим светом. Голос наверху произнес: «А теперь смотрите. Джоани пытается повредить Ральфу коленную чашечку резким ударом ногой, приемом «бусидо». Она входит в контакт, он падает, она убегает».
Дениза шепнула Бабетте, что Стеффи ежедневно проверяет, нет ли опухоли у нее в груди. Бабетта рассказала мне.
Мы с Марри увеличили дальность своих глубокомысленных прогулок. Однажды в городе он принялся негромко, смущенно восторгаться тем, что парковка устроена по диагонали. В рядах стоящих наискось автомобилей есть своя привлекательность, некий местный колорит. Эта форма стоянки – неотъемлемая часть американского провинциального ландшафта, даже если машины сплошь иностранного производства. Такая схема расположения не только практична, но исключает конфронтацию, лейтмотив сексуальной агрессивности, характерный для стоянок на многолюдных улицах больших городов, где автомобили пристраиваются друг к другу сзади.
Марри утверждает, что можно испытывать тоску даже по тому месту, где находишься в данный момент.
Двухэтажный мир обыкновенной главной улицы. Скромный, благопристойный, коммерческий на свой неспешный лад, на довоенный, с остатками довоенных архитектурных деталей, сохранившимися на верхних этажах, в медных карнизах и окнах со свинцовыми стеклами, в похожем на амфору фризе над входом в дешевую лавчонку.
Он побудил меня придумать «Закон Руин».
Я сказал Марри, что Альберт Шпеер хотел возводить сооружения, которые будут прекрасно ветшать и разрушаться, наподобие величественных римских руин. Ни тебе ржавых корпусов, ни трущоб с покореженными стальными конструкциями. Он знал: Гитлер одобрит все, что наверняка будет изумлять потомков. Шпеер нарисовал одно имперское административное здание, которое предстояло построить из специальных материалов, делающих возможным романтическое разрушение – изобразил рухнувшие стены, полуразвалившиеся колонны, увитые глициниями. Разрушение – неотъемлемая часть созидания, сказал я, а это значит, что принцип жажды власти подкреплен некой ностальгией или же стремлением создавать то, по чему будут тосковать грядущие поколения.
Марри сказал:
– У меня нет никакого доверия к чужой ностальгии – я доверяю только своей. Ностальгия есть плод неудовлетворенности и гнева. Это разрешение споров между прошлым и настоящим. Чем сильнее ностальгия, тем короче путь к насилию. Война есть форма, которую принимает ностальгия, когда людей вынуждают говорить добрые слова о своей стране.
Погода промозглая. Я открыл холодильник, заглянул в морозилку. Полиэтиленовая пленка, удобная обертка для недоеденных припасов, пакеты на липучке с печенкой и ребрышками, поблескивающие кристалликами ледяной корки, издавали странное потрескивание. Сухое, холодное шипение. Словно какой-то элемент распадался на составные части, превращался в пары фреона. Жутковатые помехи, назойливые, но почти подсознательные: я вообразил зимующие души, некую форму жизни, погруженную в зимнюю спячку, только приближающуюся к порогу восприятия.
Поблизости никого. Я подошел к прессу, выдвинул ящик и заглянул в мешок для отбросов. Влажный куб из полураздавленных жестянок, одежных вешалок, костей и прочего мусора. Бутылки разбиты, картонные коробки сплющены. Цвета изделий сохранили первоначальные яркость и насыщенность. Сквозь слои прессованного растительного вещества просачивались жиры, соки и вязкие жидкие отходы. Я чувствовал себя археологом, собирающимся рыться в найденной куче обломков каменных орудий и разнообразного пещерного хлама. Дениза спрессовала дилар почти десять дней назад. Ту партию отбросов почти наверняка уже вынесли из дома и забрали. А если нет, то прессующий плунжер, несомненно, уничтожил таблетки.
Это оправдывало мои попытки поверить в то, что я попросту коротаю время, ковыряясь в отбросах от нечего делать.
Я отогнул манжеты мешка, освободил защелку и вынул мешок. Зловоние с потрясающей силой ударило в нос. Неужели все это наше? Принадлежит нам? Неужели это создали мы? Я отнес мешок в гараж и вывалил содержимое. Спрессованная куча смахивала на ироническую модерновую скульптуру – массивную, приземистую, пародийную. Я ткнул в нее рукояткой граблей, потом разбросал все по бетонному полу и принялся изучать предмет за предметом, одну бесформенную массу за другой, удивляясь, почему чувствую себя виноватым – человеком, вторгающимся в чужую личную жизнь, раскрывающим интимные, а может, и постыдные тайны. Трудно не смутиться при виде некоторых вещей, приговоренных к безжалостному уничтожению мощным аппаратом. Но почему я чувствую себя семейным соглядатаем? Неужели мусор – штука настолько личная? Может, в нем кроются следы чьей-то пылкой страсти, свидетельства глубоко скрытой горячности чьей-то натуры, ключи к постижению тайных желаний, унизительных пороков? Неких привычек, фетишей, пристрастий, наклонностей? Неких поступков, совершаемых в одиночестве, особенностей поведения? Я нашел рисунки цветными карандашами – изображения фигуры с пышной женской грудью и мужскими гениталиями. Нашел длинный кусок бечевки с рядом узлов и петель. Поначалу казалось, что узлы вязали наобум. Присмотревшись, я решил, что обнаружил сложную взаимосвязь между размером петель, видом узлов (одинарные или двойные) и расстоянием от узлов с петлями до узлов без петель. Какая-то оккультная геометрия или символическая гирлянда навязчивых идей. Нашел банановую кожуру с тампоном внутри. Быть может, такова темная изнанка потребительного сознания? Наткнулся на отвратительную комковатую массу волос, мыла, ушных тампончиков, раздавленных тараканов, ватных колечек для мозолей, стерильных бинтов, испачканных гноем и свиным жиром, обтрепанных зубных ниток, сломанных стержней от шариковых ручек, зубочисток с сохранившимися на них кусочками пищи. Лохмотья мужских трусов со следами губной помады – вероятно, сувенир из мотеля «Грейвью».
Но нигде ни следа разбитого желтого пузырька, ни остатков блюдцевидных таблеток. Ничего страшного. Я стойко выдержу все, что мне предстоит, без помощи химических препаратов. Бабетта сказала, что дилар – золото дураков. Она права, Винни Ричардс права, Дениза права. Они мои друзья, и они правы.
Я решил еще раз пройти обследование. Когда результаты подготовили, я пришел к доктору Чакраварти – в его кабинетик в медицинском центре. Он сидел и читал распечатку, расположив на столе длинные кисти рук, едва заметно кивая, – человек с отечным лицом и мутными глазами.
– А, вот и вы опять, мистер Глэдни! В последнее время мы стали видеться чаще! Как приятно встретить пациента, который серьезно относится к своему статусу!
– К какому статусу?
– К статусу пациента. Люди склонны забывать, что они пациенты. Стоит им выйти из кабинета или из больницы, как они просто выбрасывают это из головы. А ведь все вы – постоянные пациенты, нравится вам это или нет. Я врач, а вы – пациент. Врач не перестает быть врачом в конце дня. И пациенту не пристало. Люди требуют, чтобы врач исполнял свои обязанности с величайшей серьезностью, был умелым и опытным. А что же пациент? Он-то насколько профессионален?
Все это он произнес монотонно, тщательно подбирая слова и не отрывая взгляда от распечатки.
– Что-то не очень нравится мне ваш калий, – продолжал он. – Взгляните-ка. Число в скобках со звездочками, выданными компьютером.
– Что это значит?
– На данном этапе вам нет никакого смысла знать.
– А как у меня обстояли дела с калием в прошлый раз?
– В общем-то более или менее нормально. Но, возможно, это ложное повышение содержания. Мы имеем дело с цельной кровью. Существует проблема гелевого барьера. Знаете, что это значит?
– Нет.
– Объяснять некогда. Бывают истинное повышение и ложные повышения. Больше ничего вам знать не нужно.
– Насколько же у меня повысилось содержание калия?
– Оно уже явно превысило все мыслимые пределы.
– Что может значить этот симптом?
– Возможно, ничего, а возможно – действительно очень много.
– Как именно много?
– Не хотелось бы заниматься пустословием.
– Я только пытаюсь выяснить, не может ли этот калий служить показателем какого-то состояния, как раз начинающего проявляться, какого-то состояния, вызванного то ли недоброкачественной пищей, то ли вредным воздействием какого-либо вещества, оказавшегося после утечки в воздухе или дожде.
– Вы что, действительно соприкасались с подобным веществом?
– Нет, – сказал я.
– Вы уверены?
– Абсолютно. А что, эти цифры указывают на какой-то симптом возможного вредного воздействия?
– Если бы вы не подвергались вредному воздействию, то вряд ли они могли бы указывать на какой-то симптом, не правда ли?
– Значит, мы договорились, – сказал я.
– Скажите мне одну вещь, мистер Глэдни, только честно. Как вы себя чувствуете?
– Насколько мне известно, я чувствую себя отлично. Первосортно. Собственно говоря, я уже много лет не чувствовал себя так хорошо.
– Что значит «собственно говоря»?
– С учетом того обстоятельства, что я стал старше.
Он внимательно посмотрел на меня. Казалось, он пытается смутить меня своим пристальным взглядом. Потом что-то записал в мою историю болезни. Я чувствовал себя мальчишкой, которого распекает за прогулы директор школы.
– Как можно отличить истинное повышение от ложного? – спросил я.
– Я направлю вас в Глассборо на дополнительное обследование. Вы не против? Там есть совершенно новое учреждение. Называется ферма «Осенняя жатва». У них блестящее новенькое оборудование. Вы не разочаруетесь, вот увидите. Оно и вправду блестит.
– Хорошо. Но разве содержание калия – это единственное, за чем мы должны следить?
– Чем меньше вы будете знать, тем лучше. Поезжайте в Глассборо. Велите им тщательно вас обследовать. Приложить все старания. Велите направить вас ко мне с результатами в запечатанном конверте. Я проанализирую их до мельчайших подробностей. Разложу все по полочкам. Уверяю вас, сотрудники «Осенней жатвы» обладают необходимыми знаниями, имеют в своем распоряжении самые точные приборы, лучших лаборантов из стран третьего мира, новейшую методику.
Его жизнерадостная улыбка напоминала спелый персик на ветке.
– Вдвоем, как врач и пациент, мы сумеем добиться того, чего не смогли бы добиться поодиночке. Предупредительным мерам уделяют мало внимания. А ведь, как говорится, легче предупредить, чем лечить. Это пословица или сентенция? Наверняка профессор сможет нам сказать.
– Надо подумать.
– Во всяком случае, самое главное – предупредить болезнь, не правда ли? Я только что листал последний номер «Американского гробовщика». Картина просто ужасающая. Отрасль едва справляется с размещением огромного количества покойников.
Бабетта права. Он прекрасно говорил по-английски. Приехав домой, я принялся выбрасывать вещи. Наживки для рыбной ловли, потерявшие упругость теннисные мячи, рваные дорожные сумки. Обшарил чердак в поисках старой мебели, ненужных абажуров, перекосившихся ширм, кривых карнизов для занавесок. Выбросил рамы для картин, колодки для обуви, подставки для зонтов, настенные полочки, детские стульчики и кроватки, складные сервировочные столики – есть перед телевизором, стульчики с погремушками, сломанные проигрыватели. Выбросил бумажную подстилку для полок, пожелтевшую почтовую бумагу, рукописи своих статей, корректурные гранки тех же статей, журналы, в которых эти статьи напечатаны. Чем больше вещей я выбрасывал, тем больше находил. Дом превратился в мрачный лабиринт, полный старых, отслуживших свой срок вещей. Вещи обрели некую безмерность, сделались невыносимо тяжелыми, взаимосвязанными, гибельными. Я шагал по комнатам, швыряя вещи в картонные коробки. Пластмассовые электрические вентиляторы, перегоревшие тостеры, вышитые по канве сцены из «Звездного пути». Чтобы вытащить все на тротуар, потребовалось гораздо больше часа. Никто мне не помогал. Я не нуждался ни в помощи, ни в компании, ни в сочувствии. Мне хотелось только одного: вынести все эти вещи из дома. Сидя в одиночестве на крыльце, я ждал, когда вокруг воцарятся мир и спокойствие.
Женщина, шедшая по улице, сказала: – Деконгестант, антигистамин, суппрессивное средство от кашля, болеутолитель.
Бабетта никак не могла наслушаться разговоров с радиослушателями.
– Я ненавижу свое лицо, – сказала одна женщина. – Уже много лет для меня это постоянная проблема. Из всех лиц, которые могли бы мне достаться – в смысле наружности, – я заполучила именно самое невзрачное. Но как я могу не смотреть? Даже если вы отберете у меня все зеркала, я все равно найду, куда посмотреться. С одной стороны, не смотреть невозможно. Но с другой – я его ненавижу. Короче говоря, я по-прежнему смотрю. Это ведь мое лицо, чье же еще? Что дальше? Забыть, что оно есть? Делать вид, будто оно чужое? А позвонила я потому, Мел, что хочу найти других людей, которым трудно примириться со своим лицом. Для начала вот несколько вопросов. Как выглядели вы до своего рождения? Как будете выглядеть в загробной жизни, независимо от расы и цвета кожи?
Бабетта почти не снимала спортивный костюм. Простой серый тренировочный костюм, просторный и мешковатый. В нем она стряпала, возила детей в школу, ходила в магазины хозтоваров и канцелярских принадлежностей. Немного поразмыслив, я решил, что в этом нет ничего особенного, не о чем беспокоиться, нет оснований полагать, будто она впадает в апатию и отчаяние.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил я. – Говори правду.
– Что такое правда? Я стала больше времени проводить с Уайлдером. Уайлдер помогает мне выстоять.
– Очень надеюсь, что ты станешь прежней Бабеттой, здоровой и общительной. Я нуждаюсь в этом ничуть не меньше твоего, а то и больше.
– Что такое нужда? Все мы нуждаемся. Где тут уникальность?
– Значит, по существу, ты чувствуешь себя все так же?
– То есть, мутит ли меня при мысли о смерти? Страх не проходит, Джек.
– Мы должны по-прежнему вести активную жизнь.
– Активная жизнь помогает, но Уайлдер помогает больше.
– Мне это кажется, – спросил я, – или он и вправду стал гораздо меньше говорить?
– Разговоров вполне хватает. Что такое разговоры? Я не хочу, чтобы он говорил. Чем меньше он говорит, тем лучше.
– Дениза переживает за тебя.
– Кто?
– Дениза.
– Разговоры – это радио, – сказала она. Дениза не выпускала свою маму на пробежки, пока та не пообещает нанести на кожу несколько слоев солнцезащитного геля. Девочка выходила следом за Бабеттой из дома, чтобы сзади плеснуть ей на шею последнюю каплю лосьона, потом поднималась на цыпочки, чтобы его равномерно втереть. Старалась смазывать все открытые места. Брови, веки. Мать с дочерью жарко спорили о том, действительно ли это необходимо. Дениза сказала, что солнце опасно для людей с белой кожей. Ее мама заявила, что все это – просто способ выставить напоказ болезнь.
– К тому же, я бегунья, – сказала она. – А бегуна вредные лучи, по определению, поражают с меньшей вероятностью, чем человека, который стоит или идет пешком.
Дениза повернулась ко мне, всплеснув руками, всем видом своим умоляя вразумить эту женщину.
– Самые опасные лучи – прямые, – сказала Бабетта. – А значит, чем быстрее движется человек, тем больше вероятность, что попадание будет лишь частичным – косыми, скользящими лучами.
Дениза разинула рот, у нее едва не подкосились ноги. Честно говоря, я не был уверен в том, что ее мать не права.
– Все это – принудительный ассортимент, который навязывают нам корпорации, – подвела итог Бабетта. – Солнцезащитный гель, система сбыта, страх, болезнь. Одного без другого не бывает.
Я отвез Генриха и его приятеля, укротителя змей Ореста Меркатора, пообедать на торговую улицу. Было четыре часа – время, когда Орестов тренировочный график предусматривал самую сытную еду. По его просьбе, мы пошли в ресторан «Каса Марио Винсента» – блокгауз с узкими окнами, казавшийся частью некоей системы береговых укреплений.
Мысли об Оресте и его змеях не давали мне покоя, и я искал удобного случая продолжить давний разговор.
Мы сидели в кроваво-красной кабинке. Толстыми руками Орест держал украшенное кисточкой меню. Казалось, плечи его стали намного шире, и серьезная голова утонула в них.
– Как идет подготовка? – спросил я.
– Я немного снизил интенсивность. Не хочу достигнуть пика слишком рано. Я умею заботиться о своей спортивной форме.
– Генрих сказал, что вы учитесь спать сидя, чтобы легче было в клетке сидеть.
– Этому я уже научился. Теперь у меня другая задача.
– Какая же?
– Употреблять побольше углеводов.
– Потому мы и пришли сюда, – сказал Генрих.
– Каждый день я немного повышаю дозу.
– Дело в том, что в клетке он будет расходовать колоссальную энергию. Придется быть настороже, напрягаться, когда подползет мамба, да мало ли что.
Мы заказали макароны и воду.
– Скажите, Орест, вас не беспокоит, что решающий момент уже близок?
– Что значит, беспокоит? Я хочу войти в клетку, вот и все. Чем скорее, тем лучше. Таков у Ореста Меркатора характер.
– Вы не волнуетесь? Не думаете о том, что может случиться?
– Ему нравится быть оптимистом, – сказал Генрих. – Нынче все спортсмены таковы. О неудачах никто не думает.
– В таком случае объясните мне, что значит быть пессимистом. О чем вы думаете, когда представляете себе неудачу?
– Я думаю вот о чем. Без змей я никто. Вот и весь пессимизм. Неудача – это если ничего не выйдет, если общество защиты животных не пустит меня в клетку. Как я смогу быть лучшим в своем деле, если мне не разрешат этим делом заниматься?
Мне нравилось смотреть, как Меркатор ест. Пищу он всасывал по законам аэродинамики. В соответствии с разностью давления, скоростью поглощения. Он ел молча, целеустремленно, сосредоточенно набивая брюхо и с каждым комком крахмала, скользившим по его языку, преисполняясь, по-видимому, все большего самомнения.
– Вы же знаете, что вас могут укусить. В прошлый раз мы об этом говорили. Вы думаете о том, что произойдет, когда ядовитые зубы сомкнутся у вас на запястье? Думаете о смерти? Вот что я хочу знать. Смерть вас не пугает? Может, мысли о ней не дают вам покоя? Позвольте мне играть в открытую, Орест. Вы боитесь умереть? Испытываете страх? От страха вы дрожите или потеете? Когда вы думаете о клетке, о змеях, о ядовитых зубах, вам не кажется, что на комнату падает какая-то тень?
– Как раз на днях я где-то прочел одну вещь. Сегодня умирает больше народу, чем за все прошлые периоды всемирной истории, вместе взятые. Подумаешь, еще один. Но уж лучше умереть при попытке внести имя Ореста Меркатора в книгу рекордов.
Я посмотрел на сына. Потом спросил:
– Не хочет ли он сказать, что за эти сутки умрет больше народу, чем за всю историю человечества до сих пор?
– Он хочет сказать, что сегодня мертвых больше, чем когда-либо прежде, в общей сложности.
– Что это за мертвые? Уточни.
– Он говорит о людях, которые уже мертвы.
– Что значит уже мертвы? Все, кто умер, уже мертвы.
– Он говорит о людях в могилах. О покойниках, которые известны. О тех, кого можно сосчитать.
Я слушал внимательно, пытаясь понять, что они имеют в виду. Оресту принесли вторую порцию.
– Но люди иногда сотни лет в могилах лежат. Может, он хочет сказать, что в могилах больше мертвецов, чем во всех прочих местах?
– Смотря что ты имеешь в виду под прочими местами.
– Сам не знаю, что я имею в виду. Утопленников. Тех, кого взрывом в клочья разорвало.
– В наши дни мертвых больше, чем когда-либо прежде. Вот и все, что он хочет сказать.
Еще некоторое время я смотрел на него. Потом повернулся к Оресту:
– Вы сознательно идете на верную смерть. Твердо решили сделать то, чего люди всю жизнь стараются не делать. Умереть. Я хочу знать, почему.
– Мой тренер говорит: «Дыши и ни о чем не думай». Он говорит: «Стань змеей, и ты познаешь неподвижность змеи».
– У него теперь есть тренер, – сказал Генрих.
– Он мусульманин-суннит, – сказал Орест.
– В Айрон-Сити, возле аэропорта, живут несколько суннитов.
– Сунниты, в основном, – корейцы. Правда, мой, кажется, араб.
– Разве это не муниты, в основном, корейцы? – спросил я.
– Он – суннит, – сказал Орест.
– Но ведь именно муниты, в основном, – корейцы. Хотя нет. Корейцы только руководители.
Они задумались. Я наблюдал за Орестом. Смотрел, как он вилкой бросает макароны себе в глотку. Серьезное лицо, неподвижная голова с входным отверстием для пищи, которую швыряет внутрь автоматическая вилка. Какая целеустремленность, какая верность намеченному курсу. Если каждый из нас – центр своего существования, то Орест, казалось, настойчиво стремился расширить этот центр, превратить его в пуп земли. Неужели все спортсмены таковы – делают более полноценной собственную личность? Возможно, их отвага, которой мы завидуем, имеет мало общего со спортом. Готовясь храбро встретить опасность, они тем самым избегают ее в каком-то более глубоком смысле и под бдительным присмотром некоего ангела-хранителя обретают способность уберечься от каждодневного умирания. Но разве Орест – спортсмен? Он будет просто-напросто сидеть – сидеть шестьдесят семь часов в стеклянной клетке и ждать, когда его укусят на виду у всех.
– Вы не сможете защищаться, – сказал я. – Мало того, вы будете сидеть в клетке с самыми склизкими, жуткими и мерзкими тварями на земле. Со змеями. Люди видят змей в страшных снах. Видят скользких, ползучих, холоднокровных яйцекладущих позвоночных. Люди обращаются к психиатрам. В нашем коллективном бессознательном змеи занимают особенно гнусное место. А вы добровольно входите в замкнутое пространство с тридцатью или сорока самыми ядовитыми змеями на свете.
– Почему это они склизкие? Вовсе они не склизкие.
– Знаменитая склизкость – это миф, – сказал Генрих. – Он входит в клетку с габонскими гадюками – у них ядовитые зубы в два дюйма длиной. Может, там будет дюжина мамб. А мамба, между прочим, – самая проворная змея, обитающая на суше. При чем тут склизкость?
– Все это лишь подтверждает мои слова. Ядовитые зубы. Змеиный укус. Каждый год от змеиных укусов погибает пятьдесят тысяч человек. Это вчера по телевизору передавали.
– Чего только не передавали вчера по телевизору, – сказал Орест.
Ответ меня восхитил. Наверно, я и Орестом восхищался. По прихоти бульварной прессы он формировал в себе сильное «я». Упорно тренировался, то и дело говорил о себе в третьем лице, употреблял много углеводов. Рядом всегда был тренер, аура вдохновенной игры с огнем притягивала его друзей. Чем ближе решающий момент, тем больше жизненных сил.
– Тренер учит его дышать древним способом, на манер мусульман-суннитов. Змея – это одно существо. А человек может стать тысячью существ.
– Стать змеей, – сказал Орест.
– Люди начинают интересоваться, – сказал Генрих. – Похоже, поднимается шумиха. Похоже, он и вправду это сделает. Похоже, ему уже поверили. Все условия соблюдены.
Если собственное «я» – это смерть, как оно может быть сильнее смерти?
Я попросил счет. Извне приходят какие-то обрывки с мистером Греем. Туманный образ в серых трусах и носках. Я достал из бумажника несколько купюр и, энергично потерев их пальцами, убедился, что к ним не прилипли другие. В зеркале мотеля во весь рост отражалась моя жена – белое тело, пышная грудь, розовые коленки, коротенькие пальцы на ногах – в одних гетрах мятного оттенка, похожая на второкурсницу, зачинщицу оргии.
Когда мы приехали домой, она гладила в спальне белье.
– Чем занимаешься? – спросил я.
– Слушаю радио. Правда оно только что выключилось.
– Если ты думаешь, что мы покончили с мистером Греем, то пора тебе о нем напомнить.
– Речь идет о собирательном образе или о мистере Грее как индивидууме? Это имеет огромное значение.
– Безусловно. Дениза спрессовала пилюли.
– Значит ли это, что с собирательным образом покончено?
– Я не знаю, что это значит.
– Значит ли это, что ты сосредоточил свое мужское внимание на индивидууме в мотеле?
– Этого я не говорил.
– Тебе и не нужно этого говорить. Ты же мужчина. А мужчина идет путем кровожадной ярости. Это биологический путь. Путь примитивной, слепой и бессмысленной мужской биологии.
– Поразительное самомнение для женщины за глажкой носовых платков.
– Джек, когда ты умрешь, я просто упаду на пол и не встану. В конце концов – быть может, очень не скоро – меня найдут во тьме, где я затаюсь, лишившись дара речи, забыв язык жестов. Но сейчас я все равно не помогу тебе найти ни этого человека, ни его препарат.
– Вековая мудрость тех, кто гладит и шьет.
– Спроси себя, чего ты хочешь больше – унять свой застарелый страх или отомстить за свое уязвленное мужское самолюбие, глупое и ребяческое.
Я пошел в другой конец коридора помогать Стеффи – она заканчивала укладывать вещи. Спортивный комментатор сказал: «Они не освистывают – они кричат: "Брюс, Брюс!"». У Стеффи были Дениза и Уайлдер. По разлившейся по комнате скрытности я понял: Дениза давала конфиденциальные советы по поводу визитов к удаленным родителям. Самолет Стеффи вылетал из Бостона и совершал две посадки между Айрон-Сити и Мехико, но ей не надо было делать пересадок, поэтому задача представлялась выполнимой.
– Как я узнаю маму?
– Ты же виделась с ней в прошлом году, – сказал я. – Она тебе понравилась.
– А что, если она не захочет отправлять меня обратно?
– За эту идею мы должны благодарить Денизу, не так ли? Спасибо, Дениза. Не волнуйся. Она отправит тебя обратно.
– А что, если нет? – сказала Дениза. – Такое бывает, сам знаешь.
– На сей раз такого не будет.
– Тебе придется ее похитить.
– Не понадобится.
– А вдруг понадобится? – спросила Стеффи.
– Ты бы это сделал? – спросила Дениза.
– Такого никогда не бывает.
– Такое бывает постоянно, – сказала она. – Один родитель забирает дочку, другой родитель нанимает похитителей, чтобы те привезли ее обратно.
– А вдруг она меня не отпустит? – спросила Стеффи. – Что ты будешь делать?
– Ему придется послать в Мексику людей. Больше он ничего сделать не сможет.
– Но он это сделает? – спросила Стеффи.
– Твоя мама знает, что ей нельзя оставлять тебя у себя, – сказал я. – Она все время в разъездах. Об этом не может быть и речи.
– Не волнуйся, – сказала ей Дениза. – Что бы он сейчас ни говорил, когда придет пора, он заберет тебя обратно.
Стеффи с любопытством и глубоким интересом посмотрела на меня. Я сказал ей, что сам поеду в Мексику и сделаю все необходимое, чтобы увезти ее домой. Она посмотрела на Денизу.
– Лучше нанять, – участливо сказала старшая. – Так хоть будут опытные люди.
Вошла Бабетта и взяла Уайллера на руки.
– Вот ты где! – сказала она. – Мы едем со Стеффи в аэропорт. Едем, едем. Да-да!
«Брюс, Брюс!»
На другой день началась эвакуация из-за ядовитого запаха. Повсюду разъезжали автомобили с надписью «УСВАК». Улицы патрулировали люди в костюмах из милекса, у многих – приборы для измерения вреда здоровью. Консультационная фирма, задумавшая эвакуацию, посадила небольшую группу прошедших компьютерный отбор добровольцев в полицейский фургон на автостоянке возле супермаркета. Полчаса люди тужились, пытаясь вызвать рвоту. Эпизод записали на видеокассету, которую отправили куда-то на исследование.
Три дня спустя ветер принес из-за реки настоящий ядовитый запах. Казалось, город замер в нерешительности, погрузился в глубокую задумчивость. Стал медленнее двигаться транспорт, сделались чрезвычайно учтивыми водители. Ни объявлений о каких-либо официальных мероприятиях, ни микроавтобусов и санитарных фургончиков, выкрашенных в спектральные цвета. Люди избегали смотреть друг другу в глаза. Раздражающее жжение в ноздрях, привкус меди на языке. С течением времени желание бездействовать вроде бы усилилось и стало непреодолимым. Некоторые утверждали, что вообще не чувствуют никакого запаха. С запахом всегда так. Некоторые делали вид, будто не замечают в своей пассивности никакой иронии судьбы. Они принимали участие в учениях по УСВАКу, а теперь спасаться бегством не желали. Некоторые интересовались причиной запаха, некоторые выглядели обеспокоенными, некоторые считали, будто отсутствие технического персонала означает, что беспокоиться не о чем. У всех начали слезиться глаза.
Часа через три после того, как мы их почувствовали, пары внезапно рассеялись, избавив нас от необходимости продолжать бесплодную дискуссию.
Время от времени я вспоминал об автоматическом пистолете «Цумвальт», спрятанном в спальне.
Настало время висячих насекомых. Белые дома с гусеницами, висящими на карнизах. Белые камни на подъездных дорожках. Если пройтись вечером по середине улицы, слышно, как женщины говорят по телефону. Когда теплеет, в темноте начинают раздаваться голоса. Женщины говорят о своих сыновьях-подростках. Какие взрослые, как быстро. Просто жуть. Как много они едят. Какие большие, когда в дверях встанут. В эту пору кругом полным-полно каких-то червяков. Ползают в траве, липнут к стенам, висят в воздухе, висят на деревьях и карнизах, липнут к оконным сеткам. Женщины звонят в другие города бабушкам и дедушкам взрослеющих мальчишек. Те говорят вдвоем по телефону «Тримлайн» – сияющие от радости старики в свитерах ручной вязки, живущие на фиксированные доходы.
Что происходит с ними, когда кончается этот рекламный ролик?
Однажды вечером позвонили и мне. Телефонистка сказала:
– Тут некая Мать Деви желает говорить с неким Джеком Глэдни за счет вызываемого абонента. Вы согласны?
– Здравствуй, Дженет. Чего ты хочешь?
– Просто поздороваться. Спросить, как поживаешь. Мы же целую вечность не общались.
– Не общались?
– С вами хочет знать, приедет ли наш сын летом в ашрам.
– Наш сын?
– Твой, мой и его. Детей своих учеников свами считает своими детьми.
– На прошлой неделе я отправил дочку в Мексику. Когда она вернется, я буду готов разговаривать о сыне.
– Свами говорит, что мальчику полезно побывать в Монтане. Он подрастет, поправится. Сейчас у него трудный возраст.
– Зачем ты звонишь? Серьезно.
– Просто поприветствовать тебя, Джек. Мы здесь друг друга приветствуем.
– Этот свами часом не из тех, с причудами и белоснежной бородой, которых так забавно разглядывать?
– Мы здесь люди серьезные. В историческом цикле всего четыре эпохи. Нам довелось жить в последнюю. Осталось так мало времени, что уже не до причуд.
Ее тонкий, писклявый голос доносился до меня, отражаясь от полого шара, зависшего на геостационарной орбите.
– Если Генрих хочет летом тебя навестить, я не против. Пускай ездит верхом, ловит форель. Но я не хочу, чтобы он увлекся чем-то личным и серьезным, к примеру – религией. У нас тут же был разговор о похищении детей. Все нервничают.
– Последняя эпоха – это Эпоха Тьмы.
– Прекрасно. А теперь скажи, чего ты хочешь?
– Ничего. У меня все есть. Душевное спокойствие, цель, настоящие друзья. Мне просто хочется поприветствовать тебя. Приветствую тебя, Джек! Я по тебе скучаю. Скучаю по твоему голосу. Мне просто хочется немного поговорить, на пару минут по-дружески предаться воспоминаниям.
Я повесил трубку и вышел прогуляться. Женщины сидели в своих хорошо освещенных домах и говорили по телефону. Лучатся ли у свами глаза? Сможет ли он ответить на те вопросы мальчика, которые ставили в тупик меня, переубедить его в тех случаях, когда я провоцировал дискуссии и мелкие ссоры? В каком смысле является последней Эпоха Тьмы? Быть может, она несет всеобщую гибель, мрак, что полностью поглотит все сущее и тем самым скрасит мою собственную одинокую смерть? Я прислушивался к женским разговорам. Ко всем звукам, ко всем душам.
Когда я вернулся домой, Бабетта в своем спортивном костюме стояла у окна в спальне, вперив взор во мрак ночи.
Начали съезжаться делегаты конференции по Гитлеру. Три дня около девяноста гитлероведов будут слушать лекции, выступать на публичных дискуссиях, ходить в кино. Бродить по территории колледжа с приколотыми к лацканам пластиковыми бирками, на которых готическим шрифтом вытиснены их имена. Будут сплетничать о Гитлере, распространять обычные сенсационные слухи о последних днях в «фюрербункере».
Интересно, что несмотря на огромную разницу в национальном и региональном происхождении, они походили друг на друга. Бодры: и нетерпеливые, они смеялись, брызжа слюной, предпочитали старомодную одежду, отличались добродушием и пунктуальностью. Казалось, все они сладкоежки.
Я приветствовал их в ультрасовременной часовне. Выступал я минут пять – по-немецки, по заранее написанному тексту. Говорил главным образом о матери, брате и собаке Гитлера. У него был пес по кличке Волк. И по-английски, и по-немецки это одно и то же слово. Слова, которые я употреблял в своем выступлении, большей частью одинаковы в обоих языках. Много дней я просидел со словарем, составляя списки таких слов. Мои высказывания, само собой, были странными и бессвязными. Я часто упоминал о Волке, еще чаще – о матери и брате, несколько раз – о туфлях и носках, а также о джазе, пиве и бейсболе. Разумеется, шла речь и о самом Гитлере. Я то и дело произносил это имя, надеясь, что в его тени останется незамеченной ненадежная структура моих фраз.
Все остальное время я старался избегать входивших в группу немцев. Даже в черной мантии и темных очках, с нацистскими литерами своего имени на груди, в их присутствии, слушая их гортанную речь, их слова, их веские аргументы, я терялся, чувствовал себя заурядным смертным. Они рассказывали анекдоты про Гитлера и играли в карты – в свой немецкий безик. А я был способен разве что пробормотать наобум какое-нибудь односложное словечко да затрястись от беспричинного смеха. Я много времени проводил в своем кабинете – прятался.
Стоило мне вспомнить о пистолете, притаившемся в стопке нижних рубашек неким тропическим насекомым, как меня охватывало какое-то острое чувство. То ли страшное, то ли приятное – я и сам толком не понимал. Чаще всего оно воскрешало в памяти полузабытые мгновения детства, глубокое волнение ребенка, хранящего тайну.
Огнестрельное оружие – устройство весьма хитроумное. Особенно такой маленький пистолет. Коварная личная вещь, тайная история жизни ее владельца. Я вспомнил, каково мне было несколько дней назад, когда я пытался найти дилар. Я чувствовал себя соглядатаем, проникающим в тайну семейного мусора. Неужели я мало-помалу погружаюсь в некую тайную жизнь? Неужели она для меня – последнее средство спасения от гибели, походя уготовленной мне силой или бессильем, законом, властью или хаосом – что бы ни обусловливало подобные вещи? Кажется, я начинаю понимать своих бывших жен и их связь с разведкой.
Гитлероведы собирались вместе, бродили, с жадностью ели, смеялись, скаля слишком крупные зубы. Я сидел в темноте за своим столом и размышлял о тайнах. Неужели тайны сродни тоннелю в царство грез, где человек управляет развитием событий?
Вечером я рванул в аэропорт встречать дочь. Прилетела она взволнованная и довольная, в мексиканской одежде. Она сказала, что люди, присылающие маме книги на рецензию, не желают оставлять ее в покое. Дейна ежедневно получает большие толстые романы, пишет рецензии, копирует их на микрофильмы и отправляет в секретный архив. Жалуется на издерганные нервы, на периоды глубокой умственной усталости. Стеффи она сказала, что хочет покончить со шпионажем и начать нормальную жизнь.
Утром я рванул в Глассборо на дополнительное обследование, рекомендованное моим врачом – на ферму «Осенняя жатва». Важность подобного события прямо пропорциональна количеству выделений организма, которые вас просят собрать для анализа. Я вез с собой несколько пузырьков, и в каждой содержались какие-нибудь скорбные отбросы или выделения. Отдельно, в бардачке, покоился зловещий пластмассовый медальон, который я благоговейно поместил в три вложенных друг в друга мешочка и крепко завязал. Там хранился мазок самого сокровенного из всех отбросов – то, на что дежурные лаборанты должны взирать с таким же почтением, смешанным с трепетом и ужасом, с каким мы стали в последнее время относиться к экзотическим религиям мира.
Но сначала следовало отыскать само учреждение. Оказалось, оно находится в функциональном здании из светлого кирпича, одноэтажном, с выложенными плитами полами и ярким освещением. Зачем кому-то понадобилось назвать подобное место фермой «Осенняя жатва»? Быть может, попытка нейтрализовать бездушность блестящих точных приборов? Неужели при помощи необычного названия нас можно одурачить, заставить поверить в то, что мы живем в преканцерозную эпоху? Какой диагноз могут нам поставить в учреждении под названием ферма «Осенняя жатва»? Коклюш, круп? Легкая форма гриппа? Привычные, знакомые хвори обитателей старого дома на ферме, требующие постельного режима и глубокого массажа грудной клетки с применением успокаивающей мази «Викс». Может, кто-нибудь почитает нам вслух «Дэвида Копперфильда»?
У меня были дурные предчувствия. Образцы мои забрали, а меня посадили за консоль компьютера. В ответ на вопросы, появлявшиеся на экране, я принялся мало-помалу выстукивать историю своей жизни и своей смерти. Каждый ответ порождал новые вопросы в неумолимой прогрессии основных и дополнительных математических множеств. Я трижды солгал. Мне выдали просторный балахон и браслетик с номером. Потом отправили по узким коридорам на обмер и взвешивание, анализ крови, энцефалографию, фиксацию потоков, текущих сквозь мое сердце. Они сканировали и зондировали то в одном кабинете, то в другом, и каждое тесное помещение казалось чуть меньше предыдущего, чуть больше раздражало: свет был все ярче, человеческой мебели – все меньше. Каждый раз – новый лаборант. Каждый раз – безликие пациенты в лабиринте коридоров, товарищи по несчастью, переходящие из кабинета в кабинет, одетые в одинаковые балахоны. Никто не здоровался. Меня привязали к доске, напоминающей детские качели, перевернули вниз головой и минуту продержали в таком положении. Из стоявшего рядом аппарата появилась распечатка. Меня поставили на бегущую дорожку и велели бежать, бежать. На бедрах закрепили ремнями приборы, к груди присоединили электроды. Кто-то сидел за консолью и печатал, передавая сообщение машине, которая должна была сделать мое тело прозрачным. Я слышал завывание магнитного ветра, видел вспышки северного сияния. Люди брели по коридору, словно неприкаянные души, неся в высоко поднятых руках мензурки с собственной мочой. Я стоял в кабинете размером с чулан. Мне велели держать один палец у себя перед носом, закрыв левый глаз. Стена исчезла из виду, вспыхнул яркий свет. Они хотели помочь мне, спасти меня.
В конце концов, снова одевшись, я сел по другую сторону стола от нервного молодого человека в белом халате. Он изучал мое досье, бормоча, что он тут недавно. Я с удивлением обнаружил, что этот факт меня нисколько не огорчает. По-моему, я даже успокоился.
– Когда будут получены результаты?
– Результаты получены, – сказал он.
– Я думал, мы поговорим на общие темы. По-человечески. О том, что недоступно машинам. А через два-три дня, наверно, будут готовы точные цифры.
– Цифры готовы.
– А я, по-моему, еще не готов. Вся эта блестящая аппаратура немного выбивает из колеи. Нетрудно предположить, что после такого обследования может заболеть даже совершенно здоровый человек.
– С какой же это стати кто-то вдруг заболеет? Нигде больше нет таких точных испытательных приборов. Для анализа данных у нас имеются самые современные компьютеры. Эта аппаратура спасает людям жизнь. Уверяю вас, я видел, как это происходит. У нас есть оборудование, которое работает лучше новейших рентгеновских аппаратов и сканирующих устройств УЗИ. Мы заглядываем в человека глубже и точнее.
Казалось, он обретает уверенность. Этот парень с кротким взглядом и скверным цветом лица напоминал мне мальчишек, что стоят в супермаркете возле кассы и кладут товары в пакеты.
– Обычно мы начинаем следующим образом, – сказал он. – Я задаю вопросы на основе распечатки, а потом вы отвечаете в меру своих возможностей. Когда мы всё закончим, я отдам вам результаты в запечатанном конверте, а вы передадите их своему врачу, когда придете на платную консультацию.
– Отлично.
– Отлично. Обычно мы начинаем с вопроса, как вы себя чувствуете.
– На основе распечатки?
– Просто – как вы себя чувствуете? – кротко сказал он.
– На мой субъективный взгляд, говоря строго, я чувствую себя относительно здоровым и ожидаю подтверждения.
– Затем мы обычно переходим к усталости. Вы в последнее время усталость не чувствуете?
– А что люди обычно говорят?
– Распространенный ответ – легкое утомление.
– Я мог бы сказать то же самое, и будьте уверены, на мой субъективный взгляд, это довольно точно отражает фактическое положение дел.
Видимо, довольный ответом, он четко обозначил что-то – условными знаками належавшем перед ним листе бумаги.
– Как насчет аппетита? – спросил он.
– Я мог бы охарактеризовать его двояко.
– В общем-то, я тоже – на основе распечатки.
– То есть вы хотите сказать, что аппетит у меня то появляется, то пропадает.
– Это утверждение или вопрос?
– Смотря на что указывают цифры.
– Значит, мы пришли к согласию.
– Отлично.
– Отлично, – сказал он. – Как насчет сна? Речь о сне у нас заходит обычно перед тем, как мы предлагаем человеку чаю или кофе без кофеина. Сахара мы не даем.
– Многие ли ваши пациенты плохо спят?
– Только на последних стадиях.
– На последних стадиях сна? Вы имеете в виду, что они просыпаются рано утром и не могут снова заснуть?
– На последних стадиях жизни.
– Так я и думал. Отлично. Единственное, на что могу пожаловаться, – слегка пониженный порог чувствительности.
– Отлично.
– Я стал спать более беспокойно. А кто спокойно спит?
– Стали метаться и ворочаться?
– Метаться, – сказал я.
– Отлично.
– Отлично.
Он что-то записал. Казалось, все идет хорошо. Увидев, как хорошо все идет, я воспрял духом. От предложенного чая отказался, что, по-видимому, парня обрадовало. Мы быстро продвигались вперед.
– А тут мы спрашиваем о курении.
– Это проще простого. Ответ отрицательный. И речь вовсе не о том, что пять или десять лет назад я бросил. Я никогда не курил. Даже в подростковом возрасте. Ни разу не пробовал. Никогда не видел необходимости.
– Это всегда плюс.
Ободренный таким образом, я почувствовал себя гораздо увереннее.
– Мы быстро продвигаемся вперед, не правда ли?
– Некоторые предпочитают разговор затягивать, – сказал он. – Начинают интересоваться своим состоянием. Это становится чем-то вроде хобби.
– Кому он нужен, этот никотин? Мало того, я и кофе-то редко пью – и только без кофеина. Не могу понять, что люди находят во всей этой искусственной стимуляции. Лично меня пьянит обыкновенная прогулка по лесу.
– Отказаться от кофеина всегда полезно. Вот именно, подумал я. Вознаградите меня за добродетель. Сохраните мне жизнь.
– А молоко! – сказал я. – Людям недостаточно кофеина и сахара. Им еще и молоко подавай. Все эти жирные кислоты. С детства не пью молока. К жирным сливкам не притрагиваюсь. Ем легкую пищу, редко употребляю крепкие напитки. Никогда не понимал, почему все с ними так носятся. Вода! Вот мой любимый напиток. Стакан воды еще никому не повредил.
Я ждал, когда он скажет, что я продлеваю себе жизнь на много лет.
– Кстати о воде, – сказал он, – вы подвергались когда-нибудь воздействию промышленных контаминантов?
– Чего?
– Отравляющих веществ, содержащихся в воздухе или воде.
– Именно об этом вы обычно спрашиваете после сигарет?
– Этот вопрос программой не предусмотрен.
– Вы хотите спросить, не работаю ли я с каким-нибудь материалом наподобие асбеста? Конечно, нет! Я преподаватель. Преподавание – это моя жизнь. Я всю жизнь работаю в колледже. При чем тут асбест?
– Вы слышали когда-нибудь о деривате ниодина?
– А что, должен был – судя по распечатке?
– У вас в крови обнаружены следы этого вещества.
– Откуда им взяться, если я о нем никогда не слышал?
– Судя по данным магнитного сканера, они есть. Я сейчас смотрю на цифры в скобках, с маленькими звездочками.
– Вы хотите сказать, что обнаружили в распечатке первые неоднозначные признаки едва заметного состояния, вызванного воздействием минимально допустимой утечки?
Почему я вдруг заговорил ходульными фразами?
– Показания магнитного сканера не вызывают сомнений, – сказал он.
Что случилось с нашим обоюдным молчаливым согласием быстро покончить со всеми пунктами программы без пустой траты времени и бесплодных дискуссий?
– Что происходит, если в крови у человека обнаруживаются следы этого вещества?
– У него образуется туманный сгусток, – сказал он.
– Но я думал, никто толком не знает, какой вред ниодин «Д» причиняет людям. Крысам – да.
– Вы же сказали, что никогда о нем не слышали. Откуда вы знаете, причиняет он вред или нет?
Тут он меня перехитрил. Я почувствовал, что он заговаривает мне зубы, обманывает меня, принимает за идиота.
– Знания обновляются ежедневно, – сказал он. – Мы располагаем противоречивыми данными, указывающими на то, что в результате воздействия этого вещества определенно может образоваться сгусток.
Его уверенность стремительно крепла.
– Отлично. Перейдем к следующему вопросу. У меня мало времени.
– Как раз сейчас я должен вручить запечатанный конверт.
– Что там у вас дальше? Физзарядка? Ответ категорически отрицательный. Терпеть ее не могу и делать отказываюсь.
– Отлично. Я вручаю конверт.
– Позвольте спросить – из праздного любопытства: что такое туманный сгусток?
– Возможное новообразование в организме.
– А туманным он называется потому, что вы не можете получить его четкое изображение?
– Мы получаем очень четкие изображения. Оптический блок формирует самые четкие изображения, которые только возможны в пределах человеческих сил. А туманным сгусток называется потому, что он бесформенный и не имеет явных границ.
– Какой вред он может причинить в том случае, если события будут развиваться по наихудшему из возможных сценариев?
– Может послужить причиной смерти.
– Говорите прямо, черт возьми! Я презираю этот современный профессиональный жаргон.
Он стойко переносил оскорбления. Чем больше я злился, тем больше ему это нравилось. Парень, пышущий энергией и здоровьем.
– Теперь пора попросить вас заплатить в регистратуре.
– А как же калий? Я приехал сюда прежде всего потому, что содержание калия у меня – значительно выше нормы.
– Калием мы не занимаемся.
– Отлично.
– Отлично. Последнее, о чем я обязан вас попросить, – это отвезти конверт вашему врачу. Ваш врач в этих условных знаках разбирается.
– Значит, это всё. Отлично.
– Отлично, – сказал он.
Неожиданно для себя я сердечно пожал ему руку. Через несколько минут я уже был на улице. По газону неуклюже топал мальчишка и пинал перед собой футбольный мяч. Другой малыш сидел на траве и снимал носки, хватая их за пятки и дергая. Литературщина, раздраженно подумал я. Улицы изобилуют приметами бурной жизни, а герой с грустью размышляет о последней фазе своего угасания. Переменная облачность, ветер умеренный, с ослабеванием к заходу солнца.
Вечером я прогулялся по улицам Блэксмита. Мерцание голубоглазых телевизоров. Голоса в трубках кнопочных телефонов. Где-то далеко бабушка с дедушкой, прижавшись друг к другу в кресле, нетерпеливо приникли к трубке, а в это время посредством модуляции несущих волн образуются звуковые сигналы. Это голос их внука, взрослеющего мальчишки, чье лицо красуется на моментальных снимках, стоящих в рамках вокруг телефона. Глаза стариков светятся радостью, но к этой радости примешивается, омрачая ее, осознание какой-то сложной и прискорбной ситуации. Что говорит им юнец? Он несчастен из-за отвратного цвета лица? Хочет бросить школу и всю рабочую неделю трудиться в магазине «Фудленд» – укладывать товары в пакеты? Он уверяет их, что любит укладывать товары в пакеты. Только это и доставляет ему удовольствие. Первым делом кладешь галлоновые кувшины, упаковки баночного пива выравниваешь по краям, для тяжелых товаров – двойной пакет. У парня это отлично получается, он уже приобрел сноровку и, даже не успев еще ни к чему притронуться, ясно видит, как должны быть расположены в пакете товары. Похоже на дзэн, дедуля. Я выхватываю из стопки два пакета, аккуратно засовываю один в другой. Главное – не помять фрукты, следить, чтобы не разбились яйца, мороженое – в сумку-холодильник. Каждый день мимо проходят тысячи людей, но меня никто не замечает. Мне нравится, бабуля, это абсолютно безопасно, именно так я хочу прожить всю жизнь. А старики, любящие его несмотря ни на что, с грустью слушают, прильнув к трубке глянцевитого «Тримлайна», белой «Принцессы», стоящей в спальне, простого коричневого «Ротари» в обшитом панелями дедушкином подвальном убежище. Старик запускает пятерню в копну своих седых волос, старуха подносит к глазам очки со сложенными дужками. Склоняющаяся к западу луна то и дело скрывается за стремительно несущимися по небу облаками, времена года сменяются в мрачном монтаже, покуда вокруг не воцаряется зимнее безмолвие, глубокая тишина ледяного ландшафта.
Ваш врач в этих знаках разбирается.
Долгая прогулка началась в полдень. Я не предполагал, что все это выльется в долгую прогулку. Думал, поразмышляем немного о том о сем – Марри с Джеком, – побродим полчасика по территории колледжа. Но вышло так, что мы почти до вечера кружили по городу, совершив серьезную сократовскую прогулку, имевшую практические последствия.
Мы с Марри встретились после его семинара по автокатастрофам и побрели вдоль внешней границы территории, мимо обшитых кедровым гонтом кооперативных домов, занявших свою обычную оборонительную позицию среди деревьев – мимо скопления жилых домов, настолько хорошо гармонирующих с окружающей средой, что на зеркальные стекла окон то и дело натыкаются птицы.
– Вы курите трубку, – сказал я.
Марри заискивающе улыбнулся:
– Это неплохо смотрится. Мне нравится. Это производит впечатление.
Улыбаясь, он потупился. Черенок у трубки был длинный и узкий, а чубук имел форму куба. Светло-коричневая трубка, похожая на некий старый, видавший виды предмет домашней утвари – быть может, на древнюю реликвию меноннитов или шекеров. Интересно, не подобрал ли Марри ее в тон к своим длинным бакенбардам, придававшим его лицу некоторую суровость. Казалось, его жесты и обороты речи скованы традицией строгой добродетели.
– Почему мы не в состоянии осмыслить смерть? – спросил я.
– Это же очевидно.
– Вот как?
– Иван Ильич кричал три дня. Большей осмысленности от нас добиться нельзя. Толстой и сам силился понять. Он до ужаса боялся смерти.
– Такое впечатление, будто наш страх и становится ее причиной. Будто научись мы не бояться, каждый мог бы жить вечно.
– Мы сами приближаем ее своими разговорами. Вы это имеете в виду?
– Не знаю, что я имею в виду. Знаю только, что я просто делаю вид, будто продолжаю жить. С медицинской точки зрения, я уже умер. У меня в организме растет туманный сгусток. За такими вещами медики следят, как за искусственными спутниками. И все это – результат воздействия побочного продукта, образовавшегося при производстве инсектицида. В моей смерти есть что-то неестественное. Какая-то она ограниченная, неполноценная. Я застрял где-то между небом и землей. На моей надгробной плите следовало бы выгравировать баллончик с аэрозолем.
– Хорошо сказано.
– В каком смысле – хорошо сказано? Я хотел, чтобы он со мной поспорил, поднял мое умирание на более высокий уровень, придал мне уверенности.
– Вы считаете, что это несправедливо?
– Разумеется! А что, разве мой ответ банален?
Казалось, он пожал плечами.
– Подумайте о том, как я жил. Разве была моя жизнь бешеной погоней за наслаждениями? Разве был я одержим стремлением к самоуничтожению, разве употреблял запрещенные препараты; гонял на быстроходных машинах, злоупотреблял алкоголем? Бокал сухого хереса на вечеринке для преподавателей. Я ем легкую пищу.
– Это неправда.
Он с важным видом попыхивал своей трубкой, втягивая щеки. Некоторое время мы шли молча.
– Вы считаете свою смерть преждевременной? – спросил он.
– Все смерти преждевременны. Ни один ученый еще не объяснил, почему мы не можем жить сто пятьдесят лет. А ведь некоторые и вправду столько живут – судя по газетному заголовку, который я видел в супермаркете.
– Не считаете ли вы, что именно ощущение незавершенности вызывает у вас самое глубокое сожаление? Ведь есть дела, которые вы еще надеетесь довести по конца. Незаконченная работа, проблемы, требующие умственного напряжения.
– Смерть вызывает самое глубокое сожаление. Смерть – единственная серьезная проблема. Ни о чем другом я не думаю. Речь идет только об одном. Я хочу жить.
– Из одноименного фильма Роберта Уайза с Сьюзен Хэйуард в роли Барбары Грэм, осужденной за убийство. Музыка Джонни Мандела – энергичные джазовые композиции.
Я посмотрел на него.
– Значит, вы хотите сказать, Джек, что даже если бы добились всего, чего надеялись добиться в личной жизни и работе, смерть все равно внушала бы вам такой же страх.
– Вы что, с ума сошли? Конечно! Так может думать только элитист. Вы бы спросили упаковщика из супермаркета, боится ли он смерти не потому, что это смерть, а потому, что еще осталась интересная бакалея, которую ему хотелось бы уложить в пакеты?
– Хорошо сказано.
– Речь идет о смерти. Я не хочу, чтобы она чуть помедлила, позволив мне дописать монографию. Я хочу, чтобы она оставила меня в покое, дав пожить еще лет семьдесят или восемьдесят.
– Статус обреченного человека придает вашим высказываниям определеннуе убедительность и авторитетность. Мне это нравится. Думаю, по мере приближения рокового часа вы начнете понимать, что люди стремятся услышать каждое ваше слово. От слушателей отбоя не будет.
– Вы хотите сказать, что для меня это прекрасная возможность приобрести друзей?
– Я хочу сказать, что вы не вправе ни впадать в отчаяние, ни жаловаться на судьбу и тем самым подводить живых людей. Люди будут рассчитывать на ваше мужество. В умирающем друге люди надеются увидеть человека стойкого и благородного, до хрипоты твердящего о нежелании сдаваться, способного блеснуть неукротимым чувством юмора. Ваш авторитет растет уже сейчас, пока мы разговариваем. Вокруг вас образуется едва заметный ореол. Мне это не может не нравиться.
Мы шли вниз по середине крутой извилистой улицы. Вокруг не было ни души. По сторонам неясно вырисовывались очертания старых домов, стоящих над каменными лестницами, частью обветшалыми.
– Вы верите в то, что любовь сильнее смерти?
– Нет, и никогда не поверю.
– Отлично, – сказал он. – Нет ничего сильнее смерти. А вы не считаете, что смерти боятся только те люди, которые боятся жизни?
– Бред! Сущая нелепица.
– Верно. Мы все до некоторой степени боимся смерти. Те, кто утверждает обратное, лгут самим себе. Ограниченные люди.
– Люди, чьи прозвища красуются на номерных знаках их машин.
– Браво, Джек! А вы не думаете, что жизнь без смерти в известной мере несовершенна?
– Как она может быть несовершенной? Несовершенной ее делает именно смерть.
– Разве осознание неизбежности смерти не заставляет нас еще больше дорожить жизнью?
– Какой смысл дорожить тем, что основано на страхе и тревоге? Человек всю жизнь тревожится и дрожит от страха.
– И то правда. Больше всего мы дорожим тем, от чего на душе у нас становится спокойно. Женой, ребенком. А призрак смерти не делает ребенка более драгоценным?
– Нет.
– Нет. Нельзя считать жизнь более драгоценной только на том основании, что она скоротечна. Выскажу предположение. До того как человек начнет жить полнокровной жизнью, ему следует сообщить о том, что он умрет. Верное или ошибочное?
– Ошибочное. Стоит поверить в неизбежность смерти, как становится невозможно получать удовольствие от жизни.
– Вы бы хотели точно знать день и час своей смерти?
– Ни в коем случае. В страхе перед неведомым мало хорошего. Но столкнувшись с неведомым, мы можем сделать вид, будто его не существует. А зная точные даты, многие совершали бы самоубийство – хотя бы только ради того, чтобы не умирать по расписанию.
Мы перешли старый автодорожный мост, перегороженный, захламленный наводящими уныние поблекшими предметами. Потом, пройдя по тропинке вдоль ручья, приблизились к кромке школьного футбольного поля. Женщины приводили туда маленьких детей, и те играли в ямах для прыжков в длину, как в песочницах.
– Как бы мне ее перехитрить? – спросил я.
– Вы могли бы положиться на технологию. Она довела вас до этого состояния, она же может и выручить. В этом вся суть технологии. С одной стороны, пробуждает стремление к бессмертию, с другой – может стать причиной всеобщего вымирания. Технология – вожделение, отнятое у природы.
– Вот как?
– Технологию придумали, чтобы с ее помощью хранить страшную тайну наших слабеющих тел. Но в то же время, технология – это жизнь, не так ли? Она продлевает жизнь, дает возможность заменять изношенные органы новыми. Каждый день новые устройства, новые методы. Лазеры, мазеры, ультразвук. Положитесь на нее целиком и полностью, Джек. Поверьте в нее. Вас поместят в сверкающую трубу, ваше тело облучат основными элементами вселенной. Светом, энергией, снами. Самой милостью Божьей.
– Спасибо, Марри, но в ближайшее время мне вряд л и захочется обращаться к врачам.
– В таком случае, вы всегда сможете перехитрить смерть, сосредоточившись на загробной жизни.
– Каким образом?
– Это же очевидно. Читайте специальную литературу о реинкарнации, переселении душ, гиперпространстве, воскрешении мертвых и так далее. Эти верования стали основой развития некоторых блестящих научных концепций. Изучайте их.
– Вы сами-то верите в подобные вещи?
– Уже тысячи лет во все это верят миллионы людей. Свяжите с ними свою судьбу. Вера в перевоплощение, в новую жизнь фактически всеобща. Наверное, это что-нибудь да значит.
– Но все эти блестящие концепции – они же совершенно разные.
– Но в ваших устах все это звучит как удобная фантазия, худшая разновидность самообмана.
И вновь он, казалось, пожал плечами:
– Подумайте о замечательной поэзии, о музыке, танцах и обрядах, которые рождаются благодаря нашему стремлению к жизни после смерти. Быть может, всего этого достаточно для оправдания наших надежд и иллюзий, хотя умирающему я бы такого не сказал.
Он многозначительно подтолкнул меня локтем. Мы направлялись к торговой части города. Марри остановился, приподнял ногу и, постучав трубкой о каблук, выбил пепел. Потом со знанием дела, чубуком вперед, положил вещицу в карман вельветового пиджака.
– Нет, серьезно, вы еще долго сможете находить утешение в идее загробной жизни.
– Но разве я не должен верить? Разве не должен искренне, всем сердцем чувствовать, что где-то там, во тьме, за пределами этой жизни, существует нечто неведомое?
– Что такое, по-вашему, загробная жизнь – масса фактов, которые только и ждут, когда их обнаружат? По-вашему, американские военно-воздушные силы собирают информацию о загробной жизни и держат ее в тайне, потому что мы еще не готовы примириться с полученными данными? Эти данные вызвали бы панику? Нет. Я скажу вам, что такое загробная жизнь. Это приятная и очень трогательная идея. Можете верить в нее, можете не верить – на ваше усмотрение. А пока вы должны сделать одну вещь: уцелеть после покушения на вашу жизнь. Это моментально подняло бы вам тонус. Вы почувствовали бы себя избранником судьбы, обрели бы притягательную силу.
– Раньше вы говорили, что притягательную силу придает мне смерть. И, кроме того, кому вдруг понадобилось бы меня убивать?
Он опять пожал плечами:
– Тогда нужно уцелеть после железнодорожной катастрофы, в которой погибнут сотни людей. Остаться невредимым, когда ваша одномоторная «Сессна» упадет на поле для гольфа, наткнувшись на линию электропередачи всего через несколько минут после взлета. Не обязательно убийство. Суть в том, что вы стоите возле догорающих обломков, а другие лежат без движения, скорчившись от боли. Это может нейтрализовать действие любого количества туманных сгустков, по крайней мере на время.
Мы принялись разглядывать витрины, потом зашли в обувной магазин. Марри посмотрел обувь «Уиджен», «Уоллаби», «Хаш Паппи». Мы вышли на солнечный свет. На нас искоса поглядывали дети в легких колясках: видимо, мы представлялись им чем-то необычным.
– Вам помогает знание немецкого?
– Не сказал бы.
– Но хоть раз помогло?
– Не могу сказать. Не знаю. Кто знает такие вещи?
– Чего вы пытались добиться все эти годы?
– Наверно, хотел подпасть под чары.
– Правильно. Тут нечего стыдиться, Джек. Это всего-навсего ваш страх. Из-за него вы так поступаете.
– Всего-навсего мой страх? Всего-навсего моя смерть?
– Нам не следует удивляться вашей неудаче. Насколько сильными оказались немцы? В конце концов, они проиграли войну.
– То же самое сказала Дениза.
– Вы обсуждаете это с детьми?
– Поверхностно.
– Беспомощных и напуганных людей тянет к магическим, мифическим фигурам, к героям эпического масштаба, которые устрашают, представляют собой мрачную угрозу.
– Надо полагать, вы говорите о Гитлере.
– Некоторые люди кажутся исполинами, способными изменить жизнь. Гитлер представляется исполином, способным победить смерть. Вы думали, он защитит вас. Я это прекрасно понимаю.
– Правда? А вот я до сих пор не могу понять.
– Это же совершенно очевидно. Вы искали помощи и спасения. Безмерный ужас отвлекал бы вас от мыслей о собственной смерти. «Скрой меня от посторонних глаз, – говорили вы. – Поглоти мой страх». На одном уровне вы хотели спрятаться в Гитлере и его злодеяниях. На другом – воспользоваться им, чтобы стать более значительным и сильным. Я вижу тут смешение средств. Впрочем, я вас не осуждаю. То был смелый поступок, дерзкий выпад. Воспользоваться Гитлером. Я способен восхищаться этой попыткой, даже если понимаю, насколько она нелепа, – хотя и не более нелепа, чем ношение амулета или деревяшки от сглаза. Шестьсот миллионов индусов остаются дома, если утром знаки не благоприятствуют выходу на работу. Так что, на мой взгляд, вы ничем не выделяетесь.
– Огромная страшная бездна.
– Само собой, – сказал он.
– Неисчерпаемость.
– Понимаю.
– Нечто громадное, не поддающееся описанию.
– Да, конечно.
– Тьма кромешная.
– Безусловно, безусловно.
– Нечто ужасное и безграничное.
– Я вас прекрасно понимаю.
Едва заметно улыбнувшись, он постучал по крылу стоящей наискось машины.
– Почему вы потерпели неудачу, Джек?
– Смешение средств.
– Правильно. Есть много способов перехитрить смерть. Вы пытались применить два одновременно. С одной стороны, вы обращали на себя внимание, а с другой – пытались спрятаться. Как мы называем такую попытку?
– Нелепой.
Я вошел вслед за ним в супермаркет. Разноцветные вспышки, многоголосый шум океана. Мы прошли под ярким полотнищем – рекламировалась лотерея для сбора средств на какую-то неизлечимую болезнь. Судя по формулировке, можно было предположить, что болезнь достанется тому, кто выиграет в лотерею. Марри сравнил полотнище с тибетским молитвенным флагом.
– Почему я испытываю этот страх так долго, так непрестанно?
– Это же очевидно. Вы не умеете его подавлять. Все мы сознаем, что от смерти нет спасения. Как же мы боремся с тягостным предчувствием неизбежного? Мы подавляем его, скрываем, предаем забвению, гоним от себя. У одних людей это получается лучше, чем у других, – только и всего.
– А у меня может получиться лучше?
– Не может. Некоторые люди попросту не обладают бессознательными инструментами для необходимой маскировки.
– Откуда же нам знать, что подавление происходит, если эти инструменты – бессознательные, а то, что мы подавляем, так искусно замаскировано?
– То же самое говорил Фрейд. Когда упоминал о неясных, грозных фигурах.
Взяв коробку «Хэнди-Рэпа II», Марри прочел надпись жирным шрифтом и изучил штрих-код. Понюхал пакетик супа-концентрата. Данные сегодня убедительны как никогда.
– А вам не кажется, что неспособность к подавлению каким-то образом идет на пользу моему здоровью? Быть может, постоянный страх – естественное состояние человека, и, пытаясь свыкнуться со своим страхом, я ежедневно совершаю геройский поступок, а, Марри?
– Вы чувствуете себя героем?
– Нет.
– Значит, скорее всего, вы не герой.
– Но разве подавление не противоестественно?
– Страх противоестественен. Гром и молния противоестественны. Боль, смерть, реальность – все это противоестественно. Мы не в силах свыкнуться с этими вещами. Мы слишком много знаем. Потому и прибегаем к подавлению, компромиссу и самообману. Так мы и выживаем в этом мире. Таков естественный язык человечества.
Я внимательно посмотрел на него:
– Я делаю зарядку. Поддерживаю спортивную форму.
– Это неправда, – сказал он.
Он помог какому-то старику разобрать дату на обертке булки с изюмом. Мимо плыли дети в серебристых тележках.
«Тегрин, денорекс, селсан-блю».
Марри что-то записал в свою маленькую книжечку. Я смотрел, как ловко он обходит дюжину упавших яиц в разорванной картонной упаковке, из которой сочилось вещество, содержащее много желтка.
– Почему мне так хорошо, когда я с Уайлдером? Совсем не так, как с остальными детьми, – сказал я.
– Вы чувствуете его безграничное «эго», его свободу от всяческих рамок.
– В каком смысле он свободен от рамок?
– Он не знает, что умрет. Не имеет никакого представления о смерти. Вы дорожите этим его счастливым неведением, этой неспособностью сознавать опасность. Вам хочется подойти к нему поближе, дотронуться до него, хочется смотреть на него, вдыхать его запах. Как же ему повезло! Воплощение неведения, всесильный малыш. Ребенок – это всё, взрослый человек – ничто. Подумайте об этом. Вся жизнь человека есть объяснение этого загадочного противоречия. Неудивительно, что мы сбиты с толку, обескуражены, потрясены.
– Не слишком ли вы сгущаете краски?
– Я же из Нью-Йорка.
– Мы делаем красивые, прочные вещи, создаем гигантские цивилизации.
– Блестящие ухищрения, – сказал он. – Замечательные способы ухода от действительности.
Двери раздвинулись по сигналу фотоэлементов. Мы вышли на улицу, миновали химчистку, дамскую парикмахерскую, магазин оптики. Марри снова закурил свою трубку, принявшись с важным видом посасывать мундштук.
– Мы поговорили о способах перехитрить смерть, – сказал он. – Обсудили то, как вы уже пытались применить два таких способа, причем взаимоисключающих. Упомянули о технологии, о железнодорожных катастрофах, о вере в загробную жизнь. Но существуют и другие методы, и мне бы хотелось затронуть один такой подход.
Мы перешли улицу.
– Я полагаю, Джек, что на свете есть два сорта людей. Убийцы и смертники. Большинство из нас – смертники. Мы не обладаем ни особым темпераментом, ни страстностью натуры, ни прочими качествами, необходимыми для того, чтобы стать убийцей. Мы не противимся смерти. Безропотно ложимся и умираем. Но представьте себе, каково это – быть убийцей. Вообразите, как возбуждает – теоретически – убийство человека, с которым вы столкнулись лицом к лицу. Если он умрет, вы будете жить. Убить его – значит получить кредит на жизнь. Чем больше людей вы убиваете, тем больший кредит у вас накапливается. Этим и объясняется огромное количество зверских убийств, войн, смертных казней.
– Вы хотите сказать, что на протяжении всей истории человечества люди пытались отсрочить свой смертный час, убивая других?
– Это же очевидно.
– И это, по-вашему, возбуждает?
– Я теоретизирую. Теоретически насилие – одна из форм переселения душ. Смертник покорно погибает. Убийца продолжает жить. Происходит удивительное уравновешивание. Когда банда мародеров собирает в кучу трупы, она набирается сил. Силы накапливаются так, словно эти люди заслужили милость богов.
– Какое отношение это имеет ко мне?
– Это просто теория. Мы с вами – два профессора, вышедших на прогулку. Но представьте себе прилив первобытной силы при виде поверженного в прах, истекающего кровью врага!
– Значит, по-вашему, при этом человек получает больший кредит, как при банковской сделке.
– Вам грозит небытие. Полное и окончательное забвение. Вас не станет. Не станет, Джек! Смертник примиряется с этим фактом и умирает. Убийца – теоретически – пытается отменить собственную смерть, убивая других. Он приобретает время, приобретает жизнь. Заставляет людей корчиться. Повергает их в прах и смотрит, как тонкой струйкой течет кровь.
Пораженный, я посмотрел на него. Он с довольным видом раскуривал трубку, глухо причмокивая.
– Это один из способов одолеть смерть. А в конечном счете – способ стать хозяином положения. Стать убийцей разнообразия ради. Пускай кто-нибудь другой будет смертником. Пускай он заменит вас – теоретически – в этой роли. Вам уже никак не умереть, если умрет он. Он умирает, вы остаетесь жить. Как видите, проще простого.
– Значит, вы утверждаете, что именно так люди поступали с незапамятных времен.
– И до сих пор так поступают. Люди делают это в маленьком масштабе личной жизни, делают это группами, толпами, массами. Убивают, чтобы выжить.
– Звучит жутковато.
Казалось, он пожал плечами:
– Кровопролитие никогда не бывает беспорядочным. Чем больше народу вы убиваете, тем большую власть над собственной смертью получаете. В самой жестокой и огульной расправе всегда кроется тонкий расчет. Говорить об этом – вовсе не значит пропагандировать убийство. Мы с вами – два профессора в среде обитания интеллектуалов. Наш долг – изучать течение мысли, докапываться до смысла людских поступков. Но представьте, как возбуждает победа в смертельной схватке, вид истекающего кровью подонка!
– Замышляйте убийство – вот что вы хотите сказать. Но ведь, в сущности, любой заговор – уже убийство. Плести интриги – значит умирать, знаем мы это или нет.
– Плести интриги – значит жить, – сказал он.
Я посмотрел на него. Вгляделся в его лицо, перевел взгляд на руки.
– Наш жизненный путь начинается с хаоса, с детского лепета. Вступая в жизнь, мы пытаемся сделать ее целенаправленной, разработать какой-то план. В этом чувствуется самоуважение. Вся ваша жизнь – это схема, план, график. Правда, план неудавшийся, но дело не в этом. Планировать жизнь – значит придавать ей смысл, пытаться контролировать ее, делать более или менее сносной. Эти попытки не прекращаются даже после смерти – мало того, именно после смерти они могут увенчаться успехом. Похоронные обряды порой помогают довести задуманное до конца посредством ритуала. Представьте себе похороны государственного деятеля, Джек. Все продумано до мелочей, все идет строго по плану, согласно заведенному порядку. Вся страна затаила дыхание. Усилия огромного и всемогущего правительства сосредоточены на проведении церемонии, после которой от хаоса не должно остаться и следа. Если все оканчивается благополучно, если цель достигнута, то вступает в силу некий естественный закон совершенства. Страна избавляется от тревог, становится ясно, что покойный прожил жизнь не зря, да и вообще жизнь вновь обретает смысл, делается более полноценной.
– Вы уверены? – спросил я.
– Что-то замышлять, на что-то нацеливаться, приводить в порядок время и пространство – только так можно расширить возможности человеческого сознания.
В колледж мы возвращались кружным путем. Тихие улицы в глубокой тени, мешки с мусором, выставленные на тротуары. Мы перешли закатный путепровод, ненадолго остановившись посмотреть, как мимо проносятся машины. В стекле и хроме отражалось солнце.
– Вы убийца или смертник, Джек?
– Вы же знаете ответ. Я всю жизнь был смертником.
– В таком случае, что вы можете сделать?
– А что вообще может сделать смертник? Разве не ясно, что человек такого склада не способен переметнуться на сторону противника?
– Давайте поразмышляем об этом. Рассмотрим, так сказать, нрав зверя. Животного мужского пола. Разве в душе мужчины нет неисчерпаемого запаса, резерва, источника потенциального физического насилия?
– Теоретически, наверно, есть.
– А мы и рассуждаем чисто теоретически. Именно так мы и рассуждаем. Двое друзей на улице, в тени деревьев. Как же еще, если не теоретически? Разве не там – глубинная залежь, нечто вроде месторождения сырой нефти, которое можно использовать, когда представится случай? Огромное черное озеро мужской ярости.
– Вот и Бабетта о том же. О кровожадной ярости, чреватой убийством. Вы рассуждаете так же.
– Удивительная женщина. Она права или нет?
– Теоретически? Вероятно, права.
– Разве нет в мужской душе некоего грязного пространства, о котором вы бы предпочли ничего не знать? Пережитка некоего доисторического периода, когда по земле бродили динозавры, а мужчины сражались кремневыми орудиями? Когда убить – значило выжить?
– Бабетта говорит о мужской биологии. А может, не о биологии, а о геологии?
– Разве это имеет значение, Джек? Мы лишь хотим выяснить, есть ли все это в глубине души самого скромного и благоразумного человека.
– Думаю, есть. Вполне возможно. Смотря по обстоятельствам.
– Так есть или нет?
– Есть, Марри. Ну и что?
– Просто я хочу это от вас услышать. Только и всего. Просто пытаюсь установить истины, которыми вы и без того владеете, – истины, которые на неком элементарном уровне всегда были вам известны.
– Вы хотите сказать, что смертник может стать убийцей?
– Я всего лишь приглашенный преподаватель. Я теоретизирую, хожу на прогулки, восхищаюсь деревьями и домами. У меня есть мои студенты, моя арендованная комната; мой телевизор. Иногда я беру на заметку то слово, то образ. Я восхищаюсь газонами, верандами. Какая замечательная вещь – веранда! Как я жил до сих пор без веранды, на которой можно посидеть? Я размышляю, строю догадки, постоянно делаю записи. Сюда я приехал думать и смотреть. Хочу предупредить вас, Джек. Я и впредь буду упорно этим заниматься.
Мы миновали мою улицу и стали подниматься в гору к колледжу.
– Кто ваш доктор?
– Чакраварти, – сказал я.
– Хороший врач?
– Откуда мне знать?
– У меня вывих плеча. Старая сексуальная травма.
– Я боюсь к нему обращаться. Распечатку своей смерти я спрятал в нижний ящик комода.
– Я знаю, как вам приходится. Но самое трудное еще впереди. Вы уже попрощались со всеми, кроме самого себя. А как человек прощается с собой? Весьма любопытная экзистенциальная дилемма.
– Это уж точно.
Мы прошли мимо административного корпуса.
– Очень жаль, что это скажу именно я, Джек, но не сказать нельзя.
– Что?
– Лучше уж вы, чем я.
Я мрачно кивнул.
– Почему этого нельзя не сказать?
– Потому что друзья должны быть откровенны друг с другом до конца, какой бы горькой ни была правда. Я бы чувствовал себя ужасно, если бы не сказал вам то, что думаю, – особенно в такой момент.
– Я ценю это, Марри. Действительно ценю.
– К тому же, это часть всеобщего опыта умирания. Не важно, размышляете вы об этом осознанно или нет, но на каком-то уровне вы отдаете себе отчет в том, что все вокруг думают: «Лучше уж он, чем я». Это вполне естественно. Нельзя ни винить этих людей, ни желать им зла.
– Все, кроме моей жены. Она хочет умереть первой.
– Зря вы так уверены, – сказал Марри. У входа в библиотеку мы пожали друг другу руки. Я поблагодарил его за откровенность.
– Именно к этому все, в конце концов, и сводится, – сказал он. – Человек всю жизнь прощается с другими людьми. Как же он прощается с самим собой?
Я выбросил проволоку от багета, металлические подставки для книг, пробковые подставки для бутылок, пластмассовые бирки для ключей, пыльные пузырьки с меркурохромом и вазелином, задубевшие кисти, затвердевшие сапожные щетки, загустевшую жидкость-корректор. Выбросил огарки свечей, ламинированные салфетки, обтрепанные кухонные варежки. Я не пощадил ни вешалки-плечики, ни планшеты с магнитными зажимами. Я жаждал мести и вел себя, как дикарь. С каждой вещью у меня были свои счеты. Это они как-то ухитрились втравить меня в эту историю. Погубили меня, не оставив ни малейшей надежды на спасение. За мной по пятам, храня почтительное молчание, ходили обе девочки. Я выбросил свою продавленную фляжку, обшитую хаки, свои нелепые хиповые сапоги. Выбросил дипломы, аттестаты, награды и грамоты. Девочки остановили меня, когда я шарил в ванных, сметая на пол обмылки, влажные полотенца, флаконы из-под шампуня с выцветшими этикетками и без колпачков.
ПРОСИМ ПРИНЯТЬ К СВЕДЕНИЮ. Через несколько дней вы получите по почте вашу новую кредитную карточку для банковского автомата. Если это будет красная карточка с серебряной полоской, ваш секретный код останется таким же, как сейчас. Если это будет зеленая карточка с серой полоской, вам следует явиться с карточкой в ваше отделение банка для разработки нового секретного кода. Особой популярностью пользуются коды, основанные на датах рождения. ВНИМАНИЕ! Нигде не записывайте ваш код. Не носите свой код с собой. ПОМНИТЕ! Вы не получите доступа к своему банковскому счету, если ваш код будет введен неправильно. Запомните свой код наизусть. Никому не сообщайте свой код. Только ваш код позволяет вам получить доступ в систему.
Я лежал, уткнувшись головой Бабетте в грудь: похоже, так в последнее время я устраивался все чаще. Она погладила меня по плечу.
– Марри говорит, проблема втом, что мы не подавляем свой страх.
– Не подавляем?
– Одним людям это дано, другим нет.
– Дано? Я думала, подавление устарело. Нам уже много лет не советуют подавлять свои страхи и желания. Подавление – причина нервного напряжения, беспокойства, угнетенного состояния, сотен болезней и недомоганий. Я думала, мы ни в коем случае не должны ничего подавлять. Нам советуют говорить о наших страхах, устанавливать контакт со своими чувствами.
– О контакте со смертью речи не идет. Смерть так беспощадна, что страх приходится подавлять – тем из нас, кто умеет.
– Но подавление – это же просто самообман, нечто механическое. Это всем известно. Мы не должны сдерживать свое естество.
– По словам Марри, сдерживать свое естество естественно. В этом – наше главное отличие от животных.
– Но это же безумие.
– Это единственный способ выжить, – сказал я, не отрывая головы от ее груди.
Задумавшись, она погладила меня по плечу. Серые вспышки статики: человек неподвижно стоит возле двуспальной кровати. Вся расплывчатая искаженная фигура идет рябью. Его соседку по номеру мне представлять не нужно. Внешне наши тела – ее и мое – единое целое, но все удовольствие от касания уже отнял у меня мистер Грей. Это его наслаждение я испытывал, его подлая властная натура овладела Бабеттой вместо меня. В другом конце коридора раздался взволнованный голос: «Если вы постоянно забываете, куда дели моток бечевки, положите его в корзинку «Барни», присоедините к своей кухонной пробковой доске несколько пружинных зажимов, прикрепите корзинку к зажимам. Проще простого!»
На другой день я впервые взял с собой в колледж автоматический пистолет «Цумвальт». Когда я читал лекции, он лежал в боковом кармане пиджака, когда принимал посетителей в кабинете – в верхнем ящике стола. Пистолет породил другую реальность, которую я уже начинал обживать. Хрустально-чистый воздух вызывал головокружение. В груди теснились невыразимые щемящие чувства. Эту реальность я мог контролировать, тайно подчинять своей воле.
Какие глупцы – те, кто входит ко мне в кабинет без оружия!
Как-то раз, под вечер, я достал пистолет из стола и внимательно его осмотрел. В обойме осталось только три патрона. Интересно, каким образом Вернон Дики израсходовал недостающие боеприпасы (или как там называют их люди, разбирающиеся в огнестрельном оружии?). Четыре таблетки дилара, три пули «Цумвальта». Почему я удивился, обнаружив, что пули отлиты именно в форме пуль? Наверно, думал, что за десятилетия, минувшие с тех пор, как до меня дошли первые сведения о предметах и их назначении, почти все вещи приобрели новые названия и очертания. Оружие имело форму пистолета, маленькие остроконечные снарядики – форму пуль, несомненно. Как вещи, запомнившиеся с детства: порой наткнувшись на них через сорок лет, вы впервые сознаете, что они сделаны гениально.
В тот вечер я услышал, как Генрих у себя в комнате уныло напевает «Улицы Ларедо». Я заглянул к нему спросить, вошел ли, наконец, Орест в клетку.
– Все сказали, что это негуманно. Никто так и не дал официального разрешения. Ему пришлось уйти в подполье.
– Где же это подполье?
– В Уотертауне. Орест и его тренер. Они нашли там нотариуса, который пообещал заверить документ, подтверждающий, что Орест Меркатор столько-то дней провел взаперти с этими ядовитыми пресмыкающимися и все такое прочее.
– Где же они нашли в Уотертауне большую застекленную клетку?
– Они ее и не нашли.
– Что же они нашли?
– Комнату в единственной гостинице. Да и змей было всего три. И через четыре минуты его укусили.
– Ты хочешь сказать, что хозяин гостиницы разрешил ему держать в номере ядовитых змей?
– Хозяин ничего не знал. Человек, который раздобыл змей, принес их в дорожной сумке. Этот грандиозный трюк удался отлично – вот только человек явился с тремя змеями вместо обещанных двадцати семи.
– Иными словами, он сказал им, что может раздобыть двадцать семь змей.
– Ядовитых. Только эти ядовитыми не были. Так что Ореста укусили неизвестно зачем. Придурок.
– Теперь он вдруг придурок.
– Все их противоядия зря пропали. Четыре минуты – и ага.
– Как он себя чувствует?
– А ты бы как себя чувствовал, будь ты придурком?
– Радовался бы, что остался жив.
– Нет, Орест не такой. Он исчез из поля зрения. Полностью самоизолировался. С тех пор, как это случилось, его никто не видел. Никому не открывает дверь, не подходит к телефону, не появляется в школе. Все по-честному.
Я решил немного прогуляться, а заодно зайти к себе в кабинет, взглянуть на последние экзаменационные работы. Большинство студентов уже уехали – им не терпелось предаться банальному гедонизму очередного голозадого лета. В колледже было темно и безлюдно. Сгущался зыбкий туман. Когда я шел мимо шеренги деревьев, мне показалось, что сзади, ярдах в тридцати, ко мне кто-то подкрадывается. Я оглянулся – на тропинке никого. Неужели из-за пистолета нервы пошаливают? Может, оружие вообще провоцирует насилие, а его силовое поле притягивает другие пистолеты? Я быстро пошел к Сентенари-холлу. Послышались шаги по гравию, отчетливый хруст. Совсем рядом, на краю автостоянки, среди окутанных туманом деревьев, явно кто-то был. Если я вооружен, то почему испугался? Если испугался, почему не убегаю? Я отсчитал еще пять шагов и бросил взгляд налево. Параллельно тропинке, то и дело скрываясь в глубокой тени, двигалась какая-то фигура. Сунув руку в карман и сжав пистолет, я припустился неуклюжей трусцой. Посмотрел еще раз – опять никого. Озираясь, я сбавил шаг, пересек широкий газон и услышал мерный топот – человек понесся вприпрыжку. На сей раз он возник справа – изо всех сил мчался ко мне. Я пустился бежать, петляя, надеясь стать неудобной мишенью для того, кто будет стрелять мне в спину. Никогда еще я не петлял на бегу. Не поднимая головы, я делал резкие, непредсказуемые рывки в стороны. Бежать так было даже интересно. Меня поражал диапазон возможностей, количество комбинаций, которые удается составлять в рамках отклонений вправо и влево. Я вильнул влево, рванул еще левее, резко метнулся вправо, сделал финт влево, ушел влево, ушел далеко вправо. Ярдов за двадцать до края открытого участка я перестал плести танцевальные узоры и со всех ног бросился прямиком к стоящему впереди дубу. Вытянул вперед левую руку, стремглав обогнул дерево, резко остановился, попятился, одновременно выхватив правой рукой «Цумвальт» из кармана пиджака, и наконец, повернувшись лицом к преследователю, спрятался за деревом с пистолетом на изготовку.
Так ловко я еще никогда не действовал. Я вглядывался в густой туман, из которого доносились глухие шаги. Когда человек приблизился, я обратил внимание на знакомую подпрыгивающую походку и сунул пистолет в карман. Конечно же: это была Винни Ричардс.
– Здравствуйте, Джек. Сперва я вас не узнала и потому на всякий случай пошла в обход. А когда поняла, что это вы, сказала себе: вот человек, который мне нужен.
– Зачем же?
– Помните, в прошлый раз вы спрашивали меня о засекреченной группе исследователей? Которые изучают страх смерти? Пытаются усовершенствовать какой-то препарат?
– Конечно… дилар.
– Вчера в кабинете лежал один журнал. «Американский психобиолог». А там любопытная статейка. Такая группа и вправду существовала. При поддержке гигантской многонациональной корпорации. Работала в обстановке строжайшей секретности, в неприметном здании на окраине Айрон-Сити.
– Зачем понадобилась строжайшая секретность?
– Это очевидно. Чтобы предотвратить шпионаж конкурентов. Дело в том, что исследователи вплотную подошли к достижению своей цели.
– Что же им помешало?
– Многое. Местным гениальным организатором, одной из самых влиятельных фигур, стоявших за всем этим проектом, был некий тип по имени Вилли Минк. Как выяснилось, тип с довольно сомнительной репутацией. Он совершает поступки весьма сомнительного свойства.
– Бьюсь об заклад, я знаю, какой поступок он совершает прежде всего. Помещает в бульварной газете объявление о наборе добровольцев для проведения опасного эксперимента. Под заголовком «СТРАХ СМЕРТИ».
– Совершенно верно, Джек. Маленькое объявление в какой-нибудь занюханной газетенке. С теми, кто откликнулся, он беседует в номере мотеля – предлагает тесты на эмоциональную устойчивость и многое другое, пытается графически изобразить будущую смерть каждого человека. Беседы в мотеле. Когда об этом становится известно ученым и адвокатам, они малость свирепеют, объявляют Минку выговор и направляют все свои усилия на компьютерные исследования. Свирепая официальная реакция.
– Но этим дело не кончается.
– Вы совершенно правы. Несмотря на то обстоятельство, что за Минком установлено пристальное наблюдение, один из добровольцев ухитряется незаметно проскользнуть сквозь завесу бдительности и приступает к выполнению программы почти неконтролируемых опытов над человеком с применением абсолютно неизвестного, непроверенного, никем не одобренного лекарства, обладающего побочными эффектами, от которых и кит выбросился бы на берег. Хорошо сложенный неконтролируемый человек.
– Женского пола, – сказал я.
– Совершенно верно. Она периодически является к Минку в тот самый мотель, где на первых порах он проводил свои беседы, – то приезжает на такси, то идет пешком от ветхого, унылого автовокзала. В чем она приходит, Джек?
– Не знаю.
– В лыжной маске. Это женщина в лыжной маске. Когда об очередной выходке Минка становится известно всем остальным, наступает время долгих сомнений, споров, вражды, судебного разбирательства и позора. У гигантских фармацевтических корпораций, как и у нас с вами, есть свои нормы нравственности. Руководитель проекта уволен, проект продолжается без него.
– А в статье не сказано, что с ним случилось?
– Репортер его выследил. Минк живет в том же мотеле, где проводились все эти сомнительные эксперименты.
– И где этот мотель?
– В Немецком квартале.
– Где это? – спросил я.
– В Айрон-Сити. Старый немецкий район. За литейным заводом.
– Я и не знал, что в Айрон-Сити есть район под названием Немецкий квартал.
– Немцы там, конечно, больше не живут.
Я пошел прямо домой. Дениза ставила галочки в дешевой книжке под названием «Справочник бесплатных телефонных номеров». Бабетту я нашел возле кровати Уайлдера. Она сидела и читала ему сказку.
– Против спортивной одежды как таковой я ничего не имею, – сказал я. – Время от времени ходить в тренировочном костюме очень удобно. Но мне бы не хотелось, чтобы в нем ты читала Уайлдеру сказки на ночь или заплетала Стеффи косички. Спортивный костюм ставит под угрозу все, что делает эти минуты такими трогательными.
– Может, я не просто так надела спортивный костюм.
– Вот как? И зачем же?
– Собираюсь побегать.
– По-твоему, это хорошая мысль? На ночь глядя?
– Что такое ночь? Она бывает семь раз в неделю. В чем тут уникальность?
– Сейчас темно, сыро.
– Мы что, живем под ослепительным солнцем пустыни? Подумаешь, сырость. К сырости мы притерпелись.
– Так Бабетта не говорит.
– Неужели жизнь должна остановиться только потому, что в нашем полушарии темно? Разве ночью что-нибудь физически противодействует бегуну? Мне необходимо дышать с трудом, задыхаться. Что такое тьма? Всего лишь другое название света.
– Никто не убедит меня в том, что особа по имени Бабетта и вправду хочет в десять часов вечера бегать по ступенькам стадиона.
– Дело не в том, чего я хочу, а в том, что мне необходимо. Моей жизни нет больше места в сфере желаний. Я делаю то, что должна делать. Дышу с трудом, задыхаюсь. Каждый бегун понимает, что это необходимо.
– Почему ты должна бегать вверх по ступенькам? Ты же не профессиональная спортсменка, которая пытается набрать форму после травмы колена. Бегай по ровной местности. Не превращай это в свое главное увлечение. Чем только люди не увлекаются в наше время.
– Это моя жизнь. Я склонна увлекаться.
– Твоя жизнь – не это. Это всего лишь физические упражнения.
– Необходимые бегуну, – сказала она.
– Мне тоже кое-что необходимо. Сегодня мне необходима машина. Не дожидайтесь меня и ложитесь спать. Может, я вернусь не скоро.
Я ждал, когда она спросит, ради какой таинственной миссии я должен садиться в машину и ехать куда-то дождливой ночью, не имея представления, когда вернусь.
Она сказала:
– Не могу же я дойти пешком до стадиона, пять или шесть раз подняться бегом по ступенькам, а потом тащиться до самого дома. Ты вполне можешь отвезти меня, подождать и отвезти обратно. Потом машина в твоем распоряжении.
– Не хочется. Что ты на это скажешь? Тебе нужна машина, ты ее и бери. На дорогах скользко. Ты знаешь, что это значит, не правда ли?
– Что это значит?
– Надо пристегиваться за рулем. Кроме того, на улице прохладно. Ты же знаешь, что значит прохладная погода.
– Что же?
– Надо носить лыжную маску, – сказал я ей.
Я надел пиджак и вышел из дома. После воздушнотоксического явления наши соседи Стоверы оставляли свою машину не в гараже, а на дорожке у дома – разворачивали к улице и не вытаскивали ключ зажигания. Я поднялся по дорожке и сел в машину. На приборном щитке и спинках сидений висели мешочки для мусора – полиэтиленовые пакеты, полные оберток от жвачки, использованных билетов, вымазанных губной помадой косметических салфеток, сплющенных жестянок из-под газировки, скомканных рекламных листков и квитанций, всякого сора из пепельниц, жареной картошки и палочек от фруктового мороженого, смятых купонов, бумажных носовых платков, расчесок со сломанными зубцами. Осмотревшись и освоившись, я завел мотор, включил фары и поехал.
Улицу Мидлбрук я пересек на красный свет. В конце выезда на магистраль, я даже не притормозил. До самого Айрон-Сити я ехал как во сне, свободный, оторванный от реальности. У пункта сбора пошлины я сбавил скорость, но не потрудился бросить в корзинку четвертак. Сигнализация сработала, однако в погоню никто не пустился. Что такое один четвертак для штата, задолжавшего миллиарды? Что такое двадцать пять центов, когда речь идет об угнанной машине стоимостью в девять тысяч долларов? Наверное, именно так люди избавляются от земного тяготения, от безотчетного гравитационного трепета, ежечасно приближающего нас к смерти. Перестают ходить по струнке и все. Не покупают, а воруют; стреляют, а не болтают языком. На мокрых от дождя подъездных дорогах к Айрон-Сити я еще два раза проехал на красный свет. На окраине стояли невысокие длинные строения – рыбные и овощные магазины, мясные лотки с обветшалыми деревянными навесами. Въехав в город, я включил радио – компания мне требовалась не на пустынном шоссе, а здесь, на булыжных мостовых, среди натриевых фонарей, где пустота неотступна. В каждом городе есть свои особые районы. Я миновал район брошенных автомобилей, район невывезенного мусора, район снайперской стрельбы, район тлеющих диванов и битого стекла. Осколки хрустели под колесами. Я ехал к литейному заводу.
Запоминающее устройство с произвольной выборкой, синдром приобретенного иммунодефицита, гарантированное взаимное уничтожение.
Я по-прежнему чувствовал себя необычайно легким – легче воздуха, бесцветным, лишенным запаха, невидимым. Но при всем ощущении легкости и нереальности во мне нарастало нечто иное, чувство совсем другого порядка. Некая волна, неодолимое желание, кипение страстей. Я сунул руку в карман и потерся костяшками пальцев о шероховатый стальной ствол «Цумвальта». Человек по радио сказал: «Где запрещено, там недействительно».
Я дважды объехал литейный завод, пытаясь отыскать следы былого присутствия немцев. Миновал сплошной ряд домов с террасами. Они стояли на крутом склоне холма – каркасные, с узкими фасадами, скаты крыш карабкались в гору. Под шум дождя проехал мимо автовокзала. Я не сразу нашел мотель – одноэтажное здание у бетонного быка автодорожной эстакады. Мотель назывался «Эстакада».
Невинны забавы, да жестока расправа.
Место безлюдное – размалеванный краской из баллончиков район складов и фабрик. В мотеле девять или десять комнат – всюду темно, перед входом ни одной машины. Трижды проехав мимо, я изучил обстановку, проехал еще полквартала и поставил машину под эстакадой, среди строительного мусора. Потом вернулся пешком. Таковы были первые три элемента моего плана.
Вот мой план. Проехать мимо места несколько раз, оставить машину на порядочном расстоянии, вернуться пешком, установить местонахождение мистера Грея под настоящим или вымышленным именем, трижды выстрелить ему в живот, чтобы боль оказалась максимальной, стереть с оружия отпечатки, вложить оружие в подрагивающую от помех руку жертвы, найти цветной мелок или тюбик губной помады и быстро написать на большом зеркале загадочные предсмертные слова, забрать у жертвы весь запас дилара, незаметно вернуться к машине, выехать на скоростную магистраль, направиться на восток, к Блэкс-миту, свернуть на старую дорогу, идущую вдоль берега реки, поставить машину Стовера в гараж Старика Тридуэлла, закрыть дверь гаража и под дождем, в тумане, пойти пешком домой.
Превосходно. Ко мне вернулось беззаботное настроение. Сознание прояснялось. Я осмыслял каждый свой шаг. С каждым шагом постигал процессы, отдельные детали, взаимосвязь явлений. Вода падала на землю каплями. Я все видел по-новому.
Над служебным входом имелся алюминиевый навес. На двери имелись желобки с маленькими пластмассовыми буквами – составлять объявления. Сейчас объявление гласило: «ЯД НЕПР ГОЛ ЦУП КО».
Тарабарщина, но качественная. Я пошел вдоль стены, заглядывая в окна. План таков: останавливаться у края каждого окна, прижавшись спиной к стене, и, поворачивая голову, осматривать комнаты по периметру. На одних окнах занавесок не было, на других – жалюзи или пыльные шторы. В темных комнатах неясно вырисовывались контуры стульев и кроватей. Над головой грохотали грузовики. В предпоследнем номере очень слабо мерцал свет. Немного не доходя окна, я остановился, прислушался. Повернул голову и краем глаза заглянул в комнату. В низком кресле, глядя вверх, на мерцающий свет, кто-то сидел. Я чувствовал себя частью хитросплетения структур и каналов. Я добирался до самой сути явлений. Готовясь применить насилие, нанести разящий удар, я постепенно уяснял фактическое положение вещей. Вода падает каплями, поверхности отражают свет.
Мне пришло в голову, что стучать не придется. Дверь будет открыта. Я сжал ручку, осторожно открыл дверь, неслышно вошел в комнату. Крадучись. Это нетрудно. Все это вообще не составит труда. Я стоял у двери и оценивал обстановку, обращая особое внимание на атмосферу комнаты, на вязкий воздух. Информация быстро поступала со всех сторон – быстро, но не сразу, небольшими порциями. Разумеется, там сидел мужчина, сидел развалясь, в кресле на низких ножках. Гавайская рубашка, шорты с логотипом «Бадвайзера». На ногах болтались пластиковые сандалеты. Приземистое кресло, смятая постель, ковровое покрытие, обшарпанный туалетный столик, унылые зеленые стены и потрескавшийся потолок. Телевизор висел на металлическом кронштейне, направлен экраном к человеку.
Он заговорил первым, не сводя глаз с мерцавшего экрана:
– Вы удручены или подавлены?
Я по-прежнему стоял у двери.
– Вы – Минк, – сказал я.
Через некоторое время он посмотрел на меня – здоровенного сутулого добряка с незапоминающимся лицом.
– Что это за имя – Вилли Минк? – спросил я.
– Имя и фамилия. Как у всех.
С акцентом он говорит или нет? Странно вогнутое лицо с выпуклым лбом и торчащим подбородком. Телевизор работал без звука.
– Некоторые из этих устойчивых толсторогов снабжены радиопередатчиками, – сказал он.
Я ощущал давление и плотность вещей. Столько всего – и сразу. Я чувствовал, как активизируются молекулы у меня в мозгу, как они движутся по нейропроводящим путям.
– Вы, конечно, пришли за диларом.
– Конечно. Зачем же еще?
– Зачем же еще? Чтобы избавиться от страха.
– Избавиться от страха. Прочистить мозги.
– Прочистить мозги. Именно за этим ко мне и приходят.
Вот каков был мой план. Войти без доклада, завоевать его доверие, усыпить бдительность, выхватить «Цумвальт», трижды выстрелить ему в живот, чтобы агония была максимально долгой, вложить пистолет ему в руку для создания правдоподобной картины самоубийства одинокого человека, написать на зеркале нечто маловразумительное, оставить машину Стовера в гараже Тридуэлла.
– Раз вы вошли сюда, значит, согласились на определенное поведение, – сказал Минк.
– Какое поведение?
– Комнатное поведение. Суть комнат в том, что они – внутри. Ни один человек не должен входить в комнату, если он этого не понимает. В комнатах люди ведут себя совсем не так, как на улицах, в парках и аэропортах. Войти в комнату – значит согласиться вести себя определенным образом. Отсюда следует, поведение должно быть именно таким, какое принято в комнатах. Это норма, не применимая ни к пляжам, ни к автостоянкам. В этом вся суть комнат. Никто не должен входить в комнату, не понимая сути. Между человеком, входящим в комнату, и человеком, в чью комнату входят, существует неписаное соглашение, не имеющее отношения ни к зеленым театрам, ни к открытым бассейнам. Назначение комнаты вытекает из ее особого свойства. Комната находится внутри. Именно об этом должны условиться люди в комнате – в отличие от газонов, лугов, полей и садов.
Я был совершенно согласен. Он рассуждал весьма здраво. Зачем же я пришел, если не присмотреться, сосредоточиться, прицелиться? Я услышал шум – слабый, монотонный, белый.
– Прежде чем приступить к проекту свитера, – сказал он, – спросите себя, какой тип рукава будет отвечать вашим запросам.
Нос у него был приплюснутый, кожа – цвета земляных орехов «Плантерз». Каково географическое происхождение этого вогнутого, как ложка, лица? Быть может, он меланезиец, полинезиец, индонезиец, непалец, суринамец, помесь голландца с китайцем? А может – собирательный образ? Сколько народу приходит сюда за диларом? Где находится Суринам? Как идет выполнение моего плана?
Я изучал усыпанную пальмами ткань его свободной рубашки, бадвайзерский рисунок, многократно повторенный на бермудах. Шорты были ему велики. Глаза полуприкрыты. Волосы длинные, всклокоченные. Он сидел развалясь, в позе застрявшего в аэропорту пассажира, давно отупевшего от затянувшегося ожидания, неумолчного гомона. Мне стало жаль Бабетту. Вот ее последняя надежда на утешение и спокойствие – этот вялый, усталый тип с всклокоченными волосами, превратившийся в обычного торговца наркотой, теряющий рассудок в вымершем мотеле.
Обрывки звуков, клочья, кружащиеся пятнышки. Преувеличенная реальность. Плотность, в то же время ставшая прозрачностью. Поверхности отражают свет. Вода барабанит по крыше сферическими, шаровидными частицами, каплями, которые разлетались брызгами. Все ближе к насилию, ближе к смерти.
– Возможно, домашнее животное, испытывающее стресс, нуждается в строгой диете, – сказал он.
Конечно, он не всегда был таким. Руководитель проекта, энергичный, напористый. Даже теперь в его лице и глазах виднелись чудом сохранившиеся следы былой предприимчивости, проницательности и незаурядного интеллекта. Он сунул руку в карман, вытащил пригоршню белых таблеток, бросил их себе в рот. Одни попали в цель, другие пролетели мимо. Блюдцевидные пилюли. Конец страху.
– Откуда вы родом, Вилли? Можно вас так называть?
Он задумался, пытаясь вспомнить. Мне хотелось, чтобы он почувствовал себя непринужденно, заговорил о себе, о диларе. Часть моего плана. А план мой таков: поворачивать голову и заглядывать в комнаты, сделать так, чтобы он почувствовал себя непринужденно, усыпить его бдительность, трижды пальнуть в брюхо, чтобы боль оказалась максимально эффективной, забрать дилар, свернуть на дорогу, идущую вдоль берега реки, закрыть дверь гаража и под дождем, в тумане, пойти пешком домой.
– Я не всегда был таким, как сейчас.
– Как раз об этом я и думал.
– Я занимался важным делом. Даже сам себе завидовал. Работы было буквально невпроворот. Смерть без страха – явление повседневное. С нею можно свыкнуться. Английский я выучил, когда смотрел американское телевидение. А сексом по-американски впервые занимался в Порт-о-Сэне, штат Техас. Всё, что говорили, оказалось правдой. Вот бы еще вспомнить.
– Вы хотите сказать, что мы не представляем себе смерть без страха. Но люди привыкнут к ней, примирятся с ее неизбежностью.
– Дилар не оправдал ожиданий, как мы ни старались. Но всё непременно образуется. Может, сейчас, а может, и никогда. Благодаря теплу вашей руки золотая фольга все-таки прилипнет к вощеной бумаге.
– То есть, по-вашему, в конце концов появится эффективное средство. Лекарство от страха.
– После чего усовершенствуется смерть. Станет более эффективной, продуктивной. Как раз этого и не понимают ученые, пытающиеся очистить свои рабочие халаты пятновыводителем «Вулайт». Впрочем, с нашей выгодной позиции на самой верхней трибуне стадиона «Метрополитен Каунти» лично я против смерти ничего не имею.
– Вы хотите сказать, что смерть приспосабливается? Что все наши попытки повлиять на нее напрасны?
Нечто подобное сказал однажды Марри. А кроме того, Марри сказал: «Но представьте себе прилив первобытной силы при виде поверженного в прах, истекающего кровью врага! Он умирает, вы остаетесь жить».
Все ближе к смерти, ближе к удару металлических снарядов о человеческую плоть, к приливу первобытных сил. Я смотрел, как Минк принимает новую порцию пилюль – швыряет их себе в лицо, сосет, словно леденцы, не сводя при этом глаз с мерцающего экрана. Волны, излучение, когерентные лучи. Я все видел по-новому.
– Только между нами, – сказал он. – Я ем эту дрянь, как конфеты.
– Я только что об этом думал.
– Сколько вы хотите купить?
– А сколько мне нужно?
– Я вижу, вы грузный белый мужчина лет пятидесяти. Это отражает ваши муки? Я вижу, вы – человек в сером пиджаке и светло-коричневых брюках. Ну, скажите, что я прав. Впрочем, в переводе, так сказать, с Фаренгейта на Цельсий, именно это вы и делаете.
Воцарилась тишина. Предметы засверкали. Приземистое кресло, обшарпанный туалетный столик, смятая постель. Кровать была на колесиках. Я подумал: вот она, сероватая фигура, ставшая источником моих мучений, вот человек, который отнял у меня жену. Катала ли она его по комнате, пока он сидел на кровати и глотал пилюли? А может, каждый лежал ничком на своем краю кровати и, опустив руку, отталкивался от пола? Может, кровать вертелась при любовных утехах, и над маленькими колесиками, вращающимися на шарнирах, вспенивались подушки с простынями? И вот теперь полюбуйтесь-ка на него: светится в темноте, скалит зубы в старческой ухмылке.
– Я едва забыл, – сказал он, – чем занимался в этой комнате до того, как оказался не у дел. Была одна женщина в лыжной маске, только имени ее сейчас не могу вспомнить. Благодаря сексу по-американски, смею вас заверить, я и выучил английский язык.
Воздух был насыщен сверхчувственной информацией. Все ближе к смерти, ближе к ясновидению. К разящему удару. Я сделал два шага вперед, к середине комнаты. У меня был превосходный план. Постепенно продвинуться вперед, завоевать его доверие, выхватить «Цумвальт», выпустить три пули ему в живот, чтобы боль во внутренних органах была максимально мучительной, стереть с оружия отпечатки, исписать зеркала и стены предсмертными откровениями человека, совершившего ритуальное самоубийство, забрать его запас дилара, незаметно вернуться к машине, выехать на скоростную магистраль, направиться на восток, к Блэксмиту, оставить машину Стовера в гараже Тридуэлла и под дождем, в тумане, пойти пешком домой.
Он сожрал новую порцию пилюль, высыпав половину на свои бадвайзерские шорты. Я продвинулся еще на шаг. По всему огнеупорному ковру были разбросаны треснувшие таблетки дилара. Раздавленные, растоптанные. Несколько таблеток Минк швырнул в экран. Телевизор был серебристый, отделан ореховым шпоном. Картинка непрерывно скакала.
– А теперь я беру металлический тюбик золотой краски, – сказал он. – При помощи мастихина и непахучего скипидара сгущаю краску на своей палитре.
Мне вспомнился рассказ Бабетты о побочных эффектах препарата. Я сказал, для проверки:
– Самолет падает!
Он посмотрел на меня, схватившись за подлокотники кресла, и в глазах у него появились первые признаки паники.
– Самолет резко теряет высоту! – сказал я, твердо, властно.
Он сбросил сандалеты и согнулся, приняв позу, которую рекомендуют принимать при авиакатастрофах – низко опустив голову и сцепив пальцы рук под коленями. Этот маневр он проделал машинально, с ловкостью феноменально гибкого акробата, самозабвенно, как ребенок или мим. Интересно. Препарат не только заставляет человека путать слова с явлениями, которые они обозначают; человек и действовать начинает утрированно. Я смотрел, как он сидит, согнувшись и дрожа. Таков мой план. Заглядывая в окна, осмотреть комнаты по периметру, войти без доклада, довести его до дрожи, выстрелить в него максимум три раза, свернуть на дорогу вдоль берега реки, закрыть дверь гаража.
Я сделал еще один шаг к середине комнаты. Картинка на экране дрыгалась, дрожала, запутывалась, а Минк представлялся мне все яснее. Самая суть явлений. Фактическое положение вещей. В конце концов, он с трудом разогнулся и удачно поднялся с кресла, выделившись четким контуром в насыщенном воздухе. Повсюду белый шум.
– Содержит препарат железа, никотиновую кислоту и рибофлавин. Английский я выучил в самолетах. Это международный язык авиации. Зачем вы пришли, белый человек?
– Хочу купить.
– Вы совсем белый, знаете?
– Это потому что я умираю.
– Лекарство быстро восстановит ваши силы.
– Я все равно умру.
– Но это уже не будет иметь значения, то есть будет не так уж важно. Некоторые из этих игривых дельфинов снабжены радиопередатчиками. Возможно, благодаря их дальним странствиям мы узнаем много интересного.
Мое сознание продолжало проясняться. Предметы светились, дышали тайной жизнью. Вода барабанила по крыше удлиненными сферами, каплями, которые разлетались брызгами. Я впервые понял, что представляет собой дождь на самом деле. Понял, что значит вымокнуть. Постиг биохимические процессы, происходящие в моем мозге, постиг смысл сновидений (отработанного материала предчувствий). Повсюду интереснейшие данные, быстро заполняющие комнату – быстро, но не сразу. Насыщенность, плотность. Я верил всему. Я был буддистом, джайнистом, баптистом реки Дак. Единственная печаль – Бабетта, которой приходилось целовать типа со впадиной на физиономии.
– Она приходила в лыжной маске, чтобы не целоваться со мной, говорила, это не по-американски. Я объяснял ей, что комнаты находятся внутри. Нельзя входить в комнату, не согласившись с этим. В этом же вся суть, в отличие от новообразовавшихся береговых линий, континентальных плато. А можно есть натуральную крупу, овощи, яйца без рыбы, без фруктов. Или фрукты, овощи, животные белки без крупы, без молока. Или пить много соевого молока ради витамина В-12 и есть много овощей, чтобы регулировать выделение инсулина, но не есть ни мяса, ни рыбы, ни фруктов. Или есть белое мясо, но не есть черного. Или потреблять В-12, но никаких яиц. Или яйца, но никакой крупы. Существует бесчисленное множество полезных сочетаний.
Я уже готов был убить его. Но не хотелось ставить под угрозу выполнение плана. План был тщательно продуман. Проехать мимо места несколько раз, пешком подойти к мотелю и, поворачивая голову, осмотреть комнаты по периметру, установить местонахождение мистера Грея под его настоящим именем, войти без доклада, завоевать его доверие, постепенно продвинуться вперед, довести его до дрожи, усыпить бдительность, выхватить автоматический пистолет «Цумвальт» двадцать пятого калибра, выпустить три пули ему в живот, чтобы боль длилась максимально долго, сильно и нестерпимо, стереть с оружия все отпечатки, вложить оружие в руку жертвы для создания правдоподобной картины банального и вполне предсказуемого самоубийства не покидавшего мотель затворника, кровью жертвы намалевать на стенах грубые слова как свидетельство последнего припадка безумия, связанного с неким культовым ритуалом, забрать весь запас дилара, незаметно вернуться к машине, выехать на скоростную автостраду, ведущую в Блэксмит, оставить машину Стовера в гараже Тридуэлла и под дождем, в тумане, пойти пешком домой. Стараясь выглядеть внушительно и грозно, я вышел из полумрака вперед, в зону мерцающего света. Сунул руку в карман, сжал пистолет. Минк смотрел на экран. Я тихо сказал:
– Град пуль. – Держа руку в кармане.
Доверчивый, как ребенок, он бросился на пол и пополз к ванной комнате, оглядываясь через плечо, разыгрывая целую пантомиму, действуя в высшей степени обдуманно, но в то же время не скрывая объявшего его ужаса, дивного раболепного страха. Я направился следом, пройдя мимо большого зеркала, перед которым они с Бабеттой, без сомнения, принимали разнообразные позы, а его жалкий член висел при этом, как у жвачного животного.
– Расстрел, – прошептал я.
Закрыв голову обеими руками и плотно сдвинув ноги, он попытался заползти за унитаз. Я угрожающе маячил в дверях, сознавая угрозу, видя себя глазами Mинка – огромным, опасным. Настала пора сообщить ему, кто я такой. Это входило в мой план. План был следующий: сообщить ему, кто я такой, объяснить, по какой причине его ждет медленная и мучительная смерть. Я назвал себя, сказал, кем приходится мне женщина в лыжной маске.
Закрыв ладонями промежность, он попытался влезть под туалетный бачок, за унитаз. Насыщенность шума в комнате одинакова на всех частотах. Звук отовсюду. Я достал «Цумвальт». Меня обуревали сильные, невыразимые чувства. Мне стало ясно, кто я такой в этом хитросплетении смыслов. Вода падала на землю каплями, благодаря чему поверхности отражали свет. Я все видел по-новому.
Минк убрал одну руку с промежности, поспешно достал из кармана очередную пригоршню таблеток, швырнул их себе в открытый рот. На фоне дальней белой стены, на фоне белого жужжания, белело его лицо – внутренняя поверхность сферы. Он приподнялся и, разорвав карман рубашки, нашарил еще пилюли. Его страх был прекрасен. Он сказал мне:
– Вы когда-нибудь задавались вопросом, почему из всех тридцати двух зубов именно эти четыре причиняют столько беспокойства? Я вернусь с ответом через минуту.
Я выстрелил из пистолета, из пушки, из ствола, из автоматического огнестрельного оружия. Звук выстрела, и без того оглушительный, усиливался волнами, отраженными от белых стен. Я смотрел, как из живота жертвы слабой струей бьет кровь. Изящной дугой. Я любовался ярким цветом, ощущал цветообразующее действие клеток, лишенных ядер. Струя превратилась в тонкую струйку, растеклась по кафельному полу. Я видел то, чего не передать словами. Я знал, что такое красный цвет, смотрел на него с точки зрения длины преобладающей волны, силы света, частоты. Боль Минка была прекрасной, сильной.
Я выстрелил второй раз – просто для того чтобы выстрелить, вновь пережить то же ощущение, услышать, как наслаиваются друг на друга звуковые волны, почувствовать, как сила резкого толчка поднимается по руке к плечу. Пуля вонзилась ему прямо в правую тазовую кость. На шортах и рубашке появилось темно-красное пятно. Я сделал паузу, чтобы уделить Минку внимание. Он сидел, втиснувшись в пространство между унитазом и стеной, в одном сандалете, глаза – сплошные белки. Я попытался увидеть себя с точки зрения Минка. Внушительный и грозный, способный подчинять людей своей воле, обретающий жизненную силу, накапливающий кредит на жизнь. Но он зашел слишком далеко, чтобы иметь точку зрения.
Все шло хорошо. Приятно сознавать, как хорошо все идет. Грузовики грохотали над головой. Занавеска душа пахла заплесневелым винилом. Насыщенность, плотность, сила разящего удара. Я подошел к скорчившейся на полу фигуре, стараясь не ступать в кровь, не оставлять разоблачительных следов. Достал свой носовой платок, тщательно вытер оружие, вложил его в руку Минка, осторожно убрав платок, аккуратно, один за другим, согнув его костлявые пальцы так, чтобы они обхватили рукоятку, и виртуозно просунув указательный палец в рамку спускового крючка. На губах у него выступила пена, совсем немного. Я отступил назад, чтобы взглянуть на последствия роковой минуты, окинуть взором место гнусного насилия и одинокой смерти на мрачных задворках общества. Таков был мой план. Отступить назад, внимательно взглянуть на все это убожество, убедиться, что не допущено ни единой ошибки.
Глаза Mинка вылезли из орбит. На миг в них отразился свет. Он поднял руку, спустил курок и ранил меня в запястье.
Весь мир схлопнулся, все эти живые, четкие структуры и связи оказались погребенными под могильными холмами обыденности. Я был разочарован. Уязвлен, ошеломлен и разочарован. Что случилось с высшим энергетическим уровнем, на котором я осуществлял свой замысел? Боль была жгучей. Вся рука от кисти до локтя была в крови. Я застонал и шатаясь попятился назад, глядя, как кровь капает с кончиков пальцев. Я был ошарашен, встревожен. На краю моего поля зрения появились цветные пятнышки. Знакомые пляшущие крапинки. Новые измерения, сверхъестественная способность к тонким наблюдениям – все свелось к визуальному хаосу, кружащемуся месиву, лишенному смысла.
– А это, возможно, представляет собой переднюю границу чуть более теплого воздуха, – сказал Минк.
Я посмотрел на него. Жив. Колени залиты кровью. Восстановился порядок вещей и нормальное восприятие, я осознал, что впервые вижу в нем личность. В голове вновь возникла путаница, причуды и выверты, издревле свойственные человеку. Сострадание, угрызения совести, милосердие. Но я не мог помочь Минку, не оказав сначала первую помощь себе. Снова достав платок, я ухитрился правой рукой и зубами крепко перетянуть запястье прямо над пулевым отверстием, то есть между раной и сердцем. Потом, сам толком не зная зачем, высосал из раны немного крови с пульпой и все это выплюнул. Пуля, не успев проникнуть глубоко, отклонилась от траектории и прошла навылет. Здоровой рукой я схватил Минка за босую ногу и поволок по заляпанному кровью кафелю. Пистолет был по-прежнему зажат у него в руке. Во всем этом виделось какое-то искупление. Я тащу его вперед ногами по кафелю, по усыпанному таблетками ковру, тащу за дверь, в ночную тьму. Нечто очень важное, возвышенное и театральное. Неужели лучше совершать злодеяния и пытаться искупить их, чем жить стоически спокойной, серой жизнью? Помню, я чувствовал себя добродетельным. Волок тяжелораненого по пустынной, темной улице и чувствовал себя запятнанным кровью и исполненным достоинства.
Дождь уже кончился. Потрясающе, как много крови мы за собой оставляем. Большей частью – крови Минка. Весь тротуар в полосах. Интересные культурные отложения. Минк с трудом поднял руку и высыпал себе в глотку очередную порцию дилара. Рука, в которой был пистолет, волочилась по земле.
Мы добрались до машины. Минк непроизвольно дернул ногой и принялся биться и вертеться, немного напоминая рыбу на берегу. От недостатка кислорода он задыхался и прерывисто хрипел. Я решил попробовать искусственное дыхание «изо рта в рот». Наклонившись, зажал ему нос двумя пальцами, как прищепкой для белья, попытался прильнуть к его губам своими. Из-за неловкости и отталкивающей интимности поступок этот казался еще более благородным – в данных обстоятельствах. Еще более значимым, более великодушным. Я все пытался добраться до рта M инка, чтобы мощными струями вдохнуть воздух ему в легкие. Уже стиснул губы, готовясь вытянуть их трубочкой. Минк смотрел, как я наклоняюсь. Возможно, думал, что я хочу его поцеловать. В этом крылась ирония, и я ее смаковал.
Рот его был забит диларовой пеной, недожеванными таблетками, крошками полимера. Я чувствовал себя великодушным и самоотверженным, я не унижался до мелочных обид. Мой поступок был ключом к бескорыстию, а может, так лишь казалось на захламленной улице под автодорожной эстакадой, когда я стоял над раненым на коленях и ритмично выдыхал воздух. Преодолеть отвращение. Простить подлеца. Принять его таким, какой есть. Через несколько минут я почувствовал, что он приходит в себя, начинает размеренно дышать. Я так и не выпрямился, наши губы почти соприкасались.
– Кто меня ранил? – спросил он.
– Вы.
– Кто ранил вас?
– Вы. Пистолет у вас в руке.
– Что я пытался доказать?
– Вы не владели собой. Не отвечали за свои поступки. Я вас прощаю.
– Кто вы, собственно, такой?
– Прохожий. Друг. Не важно.
– У одних многоножек есть глаза, а у других нет.
С большим трудом, после множества неудачных попыток, я наконец затащил его на заднее сиденье, где он и растянулся, застонав. Уже невозможно было определить, чья кровь у меня на руках и одежде – его или моя. Мое человеколюбие не знало границ. Я завел мотор. Боль в руке запульсировала, стала менее жгучей. Взявшись за руль одной рукой, я поехал по пустынным улицам Айрон-Сити искать больницу. Городской родильный дом. Дом Матери милосердной. Сочувствия и Гармонии. Я был согласен на все, даже на травмпункт в самой отвратительной части города. Ведь именно туда мы обычно попадаем со множественными ножевыми ранениями, входными и выходными отверстиями, ранами, нанесенными тупыми предметами, с травмами, передозировкой, острым бредом. За все время по улицам проехали только молочный фургон, хлебный фургон да несколько больших грузовиков. Небо начинало светлеть. Мы подъехали к трехэтажному зданию с неоновым крестом над входом. Оно вполне могло оказаться церковью пятидесятников, детским садом, штаб-квартирой какого-нибудь международного движения молодежных организаций.
Там был пандус для инвалидных колясок, а значит, я мог дотащить Минка до главного входа, не заставляя биться головой о бетонные ступеньки. Я выволок его из машины, схватил за гладкую босую ногу и начал подниматься. Одну руку он прижимал к животу, пытаясь остановить кровотечение. Рука, в которой он держал пистолет, волочилась сзади. Светало. То была великолепная минута – минута жалости, героического сострадания. Ранив его, убедив его в том, что он сам себя ранил, я, как мне казалось, поступил благородно по отношению к нам обоим, ко всем нам – ведь, деля с ним судьбу, я фактически спасал ему жизнь. Медленно, шаг за шагом, я тащил за собой его тяжелое тело. Мне и в голову не приходило, что попытки человека обелить себя могут продлевать его душевный подъем при совершении преступления, которое он затем стремится оправдать.
Я позвонил в дверь. Всего через несколько секунд кто-то открыл. Старуха, монахиня в черной рясе с черным покрывалом, опирается на клюку.
– Мы ранены, – сказал я, показав ей запястье.
– Мы тут и не такого насмотрелись, – подчеркнуто сухо ответила она и, повернувшись, направилась в глубь помещения.
Я поволок Минка через вестибюль. Судя по всему, то была какая-то клиника: приемные, перегороженные ширмами кабинеты, двери с табличками «Рентген», «Окулист». Старая монахиня привела нас в травматологическое отделение. Появились двое санитаров – здоровенные коренастые мужики, сложенные, как борцы сумо. Они перенесли Mинка на стол и привычными быстрыми движениями ловко сорвали с него одежду.
– Реальные доходы с учетом инфляции, – сказал он.
Переговариваясь по-немецки, вошли другие монахини, энергичные старушки. Принесли капельницы, прикатили тележки с блестящими инструментами. Первая монахиня подошла к Минку и взяла из его руки пистолет. Я смотрел, как она бросает его в ящик стола, где уже лежало с десяток других пистолетов и с полдюжины ножей. На стене висела картина: Джек Кеннеди и Папа Иоанн XXIII держатся за руки в раю. В раю было довольно облачно.
Вошел врач – пожилой человек в поношенном костюме с жилетом. Поговорил по-немецки с монахинями и осмотрел Минка, уже частично накрытого простынями.
– Никто не знает, почему морские птицы прилетают в Сан-Мигель, – сказал Вилли.
Он уже начинал мне нравиться. Первая монахиня отвела меня в палату и принялась обрабатывать рану. Я хотел было поведать ей свою версию событий, но она не проявила интереса. Я сказал, что это старый пистолет со слабыми пулями.
– В этой стране кругом насилие.
– Вы давно живете в Немецком квартале? – спросил я.
– Мы последние из немцев.
– А кто теперь здесь живет, большей частью?
– Большей частью – никто, – сказала она.
Мимо прошли другие монахини – с крупными четками на поясах. Вид этих женщин немного развеселил меня: именно такая однотипная внешность вызывает у людей улыбку в аэропортах.
Я спросил у своей монахини, как ее зовут. Сестра Герман-Мари. Я сказал, что немного знаю немецкий, – пытался так снискать ее расположение, как всегда поступал, общаясь с медицинским персоналом любого уровня, по крайней мере на ранних стадиях, пока собственные страх и подозрительность не лишали меня всякой надежды на успешность маневра.
– Гут, бессер, бест, – сказал я.
На ее изрытом морщинами лице появилась улыбка. Я похвастался умением считать, показал на некоторые предметы и сказал, как они называются. Монахиня довольно кивала, промывая мне рану и перевязывая запястье стерильным бинтом. Сказала, что шину накладывать не нужно, а доктор выпишет рецепт на антибиотики. Мы вместе сосчитали до десяти.
Появились еще две монахини, дряхлые, худые и морщинистые. Моя монахиня что-то сказала им, и вскоре мы, все вчетвером, повели приятный разговор, скорее напоминающий детскую игру. Мы перечисляли цвета, предметы одежды, части тела. В компании этих говорящих по-немецки старух я чувствовал куда непринужденнее, чем среди гитлероведов. Быть может, перечисление названий – занятие настолько невинное, что оно угодно Богу?
Сестра Герман-Мари в последний раз проверила, хорошо ли наложена повязка. Я сидел лицом к изображению Кеннеди и Папы Римского в раю. Втайне я восхищался этой картиной. Она поднимала настроение, помогала воспрянуть духом. Президент и после смерти бодр. Папа так и лучится добродушием. А вдруг все это правда? Вдруг они действительно встретились где-нибудь в заранее назначенном месте, на фоне пушистых кучевых облаков, – встретились и пожали друг другу руки? Вдруг все мы встретимся, словно в какой-нибудь эпической поэме о меняющих облик богах и простых смертных, встретимся на небесах, окрепшие и просветленные?
Я спросил у своей монахини:
– Каково в наши дни мнение Церкви о рае? Тот ли это рай, как здесь, на небесах?
Она обернулась и взглянула на картину.
– Вы что, за дурочек нас держите?
Столь резкий ответ меня удивил.
– Тогда что же такое рай, по мнению Церкви, если не обиталище Бога, ангелов и душ тех, кто спасен?
– Спасен? Что значит спасен? Только круглый дурак придет сюда болтать об ангелах. Покажите-ка мне ангела. Сделайте милость. Я хочу посмотреть.
– Но вы же монахиня. А монахини во все это верят. Когда мы видим монахиню, у нас поднимается настроение. Забавно и приятно вспомнить о том, что кто-то еще верит в ангелов, в святых, во все эти предания.
– Неужели вы во все это верите, дурья голова?
– Не важно, во что я верю. Главное – во что верите вы.
– Это правда, – сказала она. – Неверующим нужны верующие. Им ужасно хочется, чтобы кто-то верил. Но покажите мне святого. Дайте хоть один волосок с тела святого.
Она наклонилась ко мне – каменное лицо, обрамленное черным покрывалом. Мне стало немного не по себе.
– Мы здесь для того, чтобы заботиться о больных и раненых. И только. А если хотите поболтать о рае, лучше найдите другое место.
– Другие монахини ходят в платьях, – рассудительно сказал я. – А вы здесь по-прежнему носите старую форму. Рясу, покрывало, старомодные башмаки. Вы должны верить в древние предания. В привычные рай и ад, в католическую мессу. В то, что Папа Римский непогрешим, а Бог создал мир за шесть дней. В великие древние догматы. В то, что ад – это пылающие озера, крылатые демоны.
– Неужели непременно надо приходить сюда с улицы, истекая кровью, и рассказывать мне о сотворении мира за шесть дней?
– На седьмой Он отдыхал.
– Неужели непременно надо болтать об ангелах? Здесь?
– Конечно здесь. Где же еще?
Озадаченный, обескураженный, я чуть не сорвался на крик.
– А почему не о воинствах небесных, что пойдут в бой, когда наступит конец света?
– Почему бы и нет? Зачем же вы тогда стали монахиней? Зачем у вас висит эта картина?
– Это для других. Не для нас.
– Но это же курам на смех! Что еще за другие?
– Все остальные. Все, кто всю жизнь верит, будто по-прежнему верим мы. Наша главная обязанность – верить в то, чего больше никто не принимает всерьез. Если полностью отказаться от подобных верований, род человеческий погибнет. Вот зачем нужны мы. Ничтожное меньшинство. Чтобы олицетворять привычные вещи, старые догмы. Веру в дьявола, ангелов, рай, ад. Весь мир рухнет, если мы перестанем притворяться, будто во все это верим.
– Притворяться?
– Конечно притворяться. Вы что, за дурочек нас принимаете? Убирайтесь отсюда.
– Вы не верите в рай? Вы – монахиня?
– Если не верите вы, с какой стати должна верить я?
– Если бы верили вы, может, и я бы поверил.
– Если бы верила я, вам бы не пришлось.
– Вся эта путаница мыслей, привычные причуды и выверты, – сказал я. – Вера, религия, вечная жизнь. Великие заблуждения, издревле свойственные человеку. Вы хотите сказать, что не принимаете их всерьез? Ваше самопожертвование – это лишь притворство?
– Наше притворство – настоящее самопожертвование. Кто-то должен делать вид, что верит. Даже исповедуй мы истинную веру, истинную религию, наша жизнь отнюдь не была бы глубже и осмысленнее. Мир утрачивает веру, и потому именно сейчас людям очень нужно, чтобы верил хоть кто-нибудь. Мужчины с безумным взором, живущие в пещерах. Монахини в черных одеяниях. Монахи, давшие обет молчания. Верить вынуждены мы. Глупцы, дети. А те, кто отказался от веры, просто не могут не верить в нас. Они убеждены, что отказ от веры – правильный поступок, но в то же время понимают, что вера не должна исчезнуть бесследно. Ад – это место, где никто не верит. Всегда должны быть верующие. Глупцы, слабоумные, те, кто слышит голоса, кто говорит на языках всякую околесицу. Мы – ваши безумцы. Мы посвящаем свою жизнь тому, чтобы сделать возможным ваше безверие. Вы убеждены, что поступаете правильно, но в то же время не хотите, чтобы все были с вами согласны. Без глупцов нет истины. Мы – ваши дуры, ваши сумасшедшие, которые встают чуть свет читать молитвы, зажигают свечи, просят у изваяний крепкого здоровья, долгой жизни.
– Вы прожили долгую жизнь. Возможно, это помогает.
Она оглушительно расхохоталась, показав зубы, истлевшие почти до прозрачности.
– Скоро все это кончится. Вы лишитесь своих верующих.
– Выходит, все эти годы вы молились неизвестно за что?
– За весь мир, тупица.
– И ничто не уцелеет? Смерть – это конец?
– Вы хотите знать, во что я верю или какого рода верующей притворяюсь?
– Не желаю этого слышать. Это ужасно.
– Зато чистая правда.
– Вы же монахиня. Вот и ведите себя соответственно.
– Мы даем монашеские обеты. Нищеты, безбрачия, послушания. Осмысленные обеты. Осмысленная жизнь. Без нас вам не выжить.
– Наверняка, среди вас есть такие, кто не притворяется, кто искренне верит. Я знаю, что есть. Вековая вера не улетучивается просто так, за считанные годы. Изучению этих предметов посвящались целые науки. Ангеловедение. Раздел теологии, трактующий исключительно об ангелах. Наука об ангелах. Над этими проблемами размышляли великие умы. Есть великие умы и в наше время. Они по-прежнему размышляют, по-прежнему верят.
– Надо же, пришли сюда с улицы, приволокли за ногу какого-то беднягу, и еще рассуждаете об ангелах, которые живут на небесах. Убирайтесь вон.
Она что-то сказала по-немецки. Я не разобрал. Она вновь заговорила – и говорила долго, наклоняясь ко мне все ближе. В речи ее слышалось все больше резких, гортанных, булькающих звуков. В глазах отражалось неописуемое наслаждение, которое я доставлял ей своим непониманием. Она поливала меня свинцом немецкой речи. Градом слов. Говоря без умолку, она все больше распалялась. В ее голосе появились нотки веселого азарта. Она заговорила быстрее, экспрессивнее. Набухли кровеносные сосуды в глазах и на лице. Я начал улавливать некую модуляцию, размеренный ритм. Она что-то декламирует, решил я. Литании, церковные гимны, катехизисы. А может, молится, размышляя о священных таинствах, подымая меня на смех презрительной молитвой.
Как ни странно, все это показалось мне прекрасным.
Когда ее голос стал слабеть, я вышел из палаты, побродил по клинике и в конце концов нашел старого доктора. «Герр доктор!» – крикнул я, чувствуя себя персонажем какого-то фильма. Он включил слуховой аппарат. Я получил рецепт и спросил, поправится ли Вилли Минк. Нет, не поправится, по крайней мере, в ближайшее время. Но и не умрет. Тут он меня, кажется, обставил.
Домой я доехал без приключений. Машину оставил на дорожке Стоверов. Заднее сиденье было залито кровью. Кровь осталась на руле, на приборном щитке и дверных ручках. Наука, изучающая поведение и развитие человека в культурном контексте – антропология.
Я поднялся наверх и немного понаблюдал за детьми. Все спали, ощупью пробираясь через свои сны, и закрытые глаза быстро двигались под веками. Я лег в постель рядом с Бабеттой, сняв только башмаки – почему-то зная, что это не покажется ей странным. Но в голове по-прежнему мелькали беспокойные мысли, и заснуть я не мог. Через некоторое время спустился на кухню – посидеть с чашечкой кофе, ощутить боль в руке, проверить учащенный пульс.
Не оставалось ничего другого – только дожидаться следующего заката, когда небо окрасится в тона звенящей бронзы.
В тот день Уайлдер сел на свой пластмассовый трехколесный велосипед, объехал вокруг квартала, свернул направо, в тупик, и, шумно крутя педали, доехал до конца. Там слез с велосипеда, обошел с ним ограду, снова сел и покатил по извилистой мощеной дорожке, которая мимо каких-то заросших пустырей вела к лестнице из двадцати бетонных ступенек. Пластмассовые колеса тарахтели и скрипели. Тут наше воссоздание фактов меркнет перед исполненным благоговейного страха рассказом двух пожилых женщин, смотревших с задней веранды второго этажа высокого дома, окруженного деревьями. Уайлдер пешком спустился по лестнице, с сознанием долга, но без лишней сентиментальности придерживая велосипед и позволяя ему подпрыгивать на ступеньках, словно необычному с виду младшему братишке, о котором он не так уж нежно заботится. Потом снова сел на велик, пересек улицу, пересек тротуар и въехал на покрытый травой откос над скоростной автотрассой. Тут женщины принялись кричать. Эй, послушай! – кричали они, поначалу не очень решительно, не в силах еще осознать всего значения событий, происходящих у них на глазах. Малыш по диагонали, искусно уменьшая угол снижения, съехал с откоса и, остановившись внизу, направил свой трехколесник к тому месту на другой стороне дороги, расстояние до которого представлялось кратчайшим. Эй, сынок, не надо! Они замахали руками в отчаянной надежде на появление какого-нибудь крепкого, здорового пешехода. Тем временем Уайлдер, то ли не обращая внимания на крики, то ли не слыша их в однообразном шуме несущихся мимо больших и маленьких фургонов, поехал поперек шоссе, влекомый некой таинственной силой. Женщины, лишившись дара речи, могли только смотреть, воздев руки в мольбе о том, чтобы этот эпизод вернулся к началу, чтобы малыш на своей выцветшей желто-синей игрушке поехал задом наперед, словно рисованный персонаж утреннего мультика. Водители никак не могли взять в толк, что к чему. Напрягшись за рулем, пристегнутые ремнями, они знали, что эта картина никак не укладывается в рамки современного представления о скоростном шоссе, разделенном на широкие полосы потоке машин, модернистском течении. Скорость – вот что имеет смысл. Дорожные знаки, разметка, жизнь, короткая, как миг. А это что такое? Что значит это маленькое движущееся пятнышко? Какая-то сила действует неправильно, вопреки законам природы. Они резко выворачивали руль, тормозили, сигналили, и в конце томительно долгого дня вся округа оглашалась жалобным звериным воем. Малыш, ни разу не взглянув на них, катил прямиком к осевой линии – узкому газону с блеклой травой. Он вел себя высокомерно и самоуверенно. Руки его, казалось, двигались так же быстро, как ноги, круглая голова покачивалась – пляска полного решимости дурачка. Чтобы взобраться на рельефную осевую линию, пришлось сбавить скорость и, потянув руль на себя, приподнять переднее колесо. Он был чрезвычайно осмотрителен в своих движениях, строго выполняя каждый пункт некоего тщательно продуманного плана, а машины с воем мчались мимо, раздавались запоздалые гудки, водители вглядывались в зеркала заднего вида. Уайлдер слез и перевез велосипед через газончик. Женщины смотрели, как он снова уверенно усаживается на сиденье. «Стой! – закричали они. – Не надо ехать! Нет, нет!» Словно иностранки, вынужденные изъясняться простыми фразами. Разогнавшись на прямом отрезке, появлялись все новые машины, бесконечный мазок скоростного транспорта. Уайлдер, которому осталось пересечь последние три полосы, съехал с осевой линии, подпрыгивая, как мячик – переднее колесо, задние колеса. Потом, все так же покачивая головой, покатил на другую сторону. Машины уклонялись от столкновения, сворачивали в соседний ряд, въезжали на бордюры, в боковых окошках мелькали изумленные лица. Малышу, яростно крутившему педали, было невдомек, как медленно он движется с точки зрения женщин, наблюдавших с веранды. Те уже смолкли и смотрели невнимательно, вдруг потеряв интерес. Как медленно он движется, как заблуждается, считая, будто мчится пулей! Это им наскучило. Гудки всё раздавались, звуковые волны смешивались в воздухе, сглаживались, и в ответ им доносились ворчливые сигналы машин, уже скрывшихся из виду. Уайлдер добрался до противоположной стороны, немного проехал параллельно веренице транспорта, потом, видимо, потерял равновесие, упал с велосипеда и разноцветным кубарем скатился с насыпи. Почти в тот же миг появился вновь – теперь он сидел в дренажной канаве, в русле местами пересохшего ручья. Ошеломленный, он решил заплакать. Это не составило труда: кругом вода и грязь, велосипед лежит на боку. Женщины снова закричали. Обе воздели руки в попытке повернуть действие вспять. «Мальчик в воде! – кричали они. – Смотрите, на помощь, ребенок тонет!» А тот ревел ревмя, сидя в ручье. Казалось, он услышал их впервые и, подняв голову, посмотрел поверх земляной насыпи на деревья по другую сторону автострады. Тут женщины перепугались не на шутку. Они кричали, размахивали руками, и когда непреодолимый страх уже начал охватывать их, проезжавший мимо автомобилист, как называют таких людей, ловко подрулил к краю дороги, вышел из машины, быстро спустился с насыпи, вытащил малыша из мутного мелкого ручья и, высоко подняв его, показал голосистым старушкам.
Мы постоянно ездим на путепровод. Бабетта, Уайлдер и я. Берем термос с охлажденным чаем, ставим машину, смотрим на заходящее солнце. Облака – не помеха. Облака усиливают эффект, поглощают свет, придают ему форму. Почти не мешает и сплошная облачность. Свет пробивается сквозь тучи, образует узоры и туманные своды. Тучи усиливают впечатление. Нам почти нечего сказать друг другу. Подъезжают новые машины, их ставят в конце длинного ряда, который тянется до самых жилых кварталов. Люди пешком поднимаются по наклонному въезду на путепровод, взяв с собой фрукты, орехи, прохладительные напитки, – большей частью люди средних лет, преклонного возраста, кое-кто с полотняными складными стульями, которые ставят на тротуаре, но есть и пары помоложе: стоят под ручку у перил и смотрят на запад. Небо наполняется содержанием, настроением, жизнью, насыщенной возвышенными сюжетами и темами. Цветные полосы спектра тянутся в такую высь, что порою кажется, будто они разлагаются на составные части. В небесах возникают башенки старинных замков, бушуют световые бури, на землю тихо падает серпантин. Трудно понять, как нам следует ко всему этому относиться. Одних людей закаты пугают, другие полны решимости восторгаться, но большинство из нас не знают, что и думать, готовы принять и ту, и другую сторону. Дождь – не помеха. В дождь зрелище отличается большим разнообразием, появляются и исчезают картины удивительных оттенков. Подъезжают новые машины, люди устало плетутся вверх по въезду. Трудно передать атмосферу этих теплых вечеров. Все проникнуто ожиданием, но здесь не услышишь нетерпеливого гула толпы по-летнему одетых людей, предвкушающих, к примеру, интересную игру мальчишек на пустыре, – событие привычное, имеющее прецеденты, никогда еще не вызывавшее опасений. Здесь ожидание затаенное, смутное, почти робкое и трепетное, требующее тишины. Что еще мы чувствуем? Конечно, не обходится без благоговения, все им преисполнены, оно выходит за рамки известных нам категорий благоговения, но мы сами не знаем, как смотрим, в изумлении или в страхе, не знаем ни на что смотрим, ни что это значит, не знаем, то ли это нечто постоянное – на том уровне восприятия, которого мы постепенно достигнем, и на котором рано или поздно от нашей неуверенности не останется и следа, – то ли попросту какое-то странное атмосферное явление, причем кратковременное. Складные стулья расставлены, старики сидят. Ну что тут скажешь? Закаты затягиваются, задерживаемся и мы. Небо опутано чарами, украшено яркими картинами, легендарными сюжетами, изредка по путепроводу даже проезжают машины – они движутся медленно, почтительно. Люди всё поднимаются по въезду, некоторые в инвалидных колясках, тяжело больные, согбенные, а те, кто их сопровождает, низко нагнувшись, толкают коляски в гору. До тех пор, пока теплыми вечерами на путепроводе не стали собираться целые толпы, я и понятия не имел, как много в городе инвалидов, беспомощных людей. Под нами мчатся машины. Они едут с запада, оттуда, где разливается по небу свет, и мы смотрим на них так, словно хотим увидеть некое знамение, будто на их разноцветных поверхностях сохранились какие-нибудь следы заката – едва заметный блеск или тонкий слой предательской пыли. Никто не включает радио, все разговаривают только шепотом, в крайнем случае – вполголоса. Что-то золотистое появляется в воздухе, становится еще теплее. Люди гуляют там с собаками, дети катаются на велосипедах, кто-то приносит фотоаппарат с телеобъективом и дожидается своего часа. Лишь через некоторое время после наступления темноты, когда насекомые принимаются пронзительно стрекотать в жаркой ночи, мы потихоньку начинаем разъезжаться – стыдливо, вежливо, машина за машиной, – и каждый вновь замыкается в броне своего «я».
В районе по-прежнему находятся люди в костюмах из милекса – желтомордые, они собирают свои страшные данные, нацеливают свои инфракрасные приборы на землю и небо.
Доктор Чакраварти хочет поговорить со мной, но я упорно отказываюсь ходить на прием. Ему не терпится выяснить, как прогрессирует моя смерть. Наверное, интересный случай. Он хочет снова поместить меня в оптический блок, где сталкиваются заряженные частицы, дуют сильные ветры. Но я боюсь оптического блока. Боюсь его магнитных полей, его обработанной компьютером ядерной пульсации. Боюсь того, что ему обо мне известно.
Я не подхожу к телефону.
Товары на полках супермаркета расположили по-другому. Это произошло в один прекрасный день, совершенно неожиданно. В проходах царят смятение и паника, на лицах престарелых покупателей отражается испуг. Они ходят, то и дело впадая в транс и останавливаясь, – толпы хорошо одетых людей застывают в проходах и пытаются найти во всем этом закономерность, обнаружить скрытую логику, пытаются вспомнить, где они только что видели манную крупу. Они не понимают, зачем это сделано, не видят в этом смысла. Губки для мытья посуды лежат теперь рядом с туалетным мылом, пряности разбросаны в разных местах. Чем старше человек, тем лучше он одет и тщательнее ухожен. Мужчины – в слаксах «Сансабелт» и вязаных рубашках ярких расцветок. Женщины – с напудренными, аляповато накрашенными лицами, с виду застенчивые, готовые к какому-то тревожному моменту. Они сворачивают не в те проходы, удивленно разглядывают полки, иногда останавливаются как вкопанные, отчего на них наталкиваются тележки других покупателей. На прежнем месте остались только продукты общего типа – белые упаковки с простыми этикетками. Мужчины ищут нужные продукты в списках, женщины – нет. Кажется, что теперь по магазину бесцельно бродят толпы призраков – приятных людей с мягким характером, доведенных до ручки. Остерегаясь коварного обмана, они критически изучают информацию, напечатанную на упаковках мелким шрифтом. Мужчины ищут штампы с датами, женщины – сведения об ингредиентах. Многие с трудом разбирают слова. Смазанная печать, расплывчатые картинки. Среди переоборудованных полок, оглушенные шумом, доносящимся со всех сторон, сознавая очевидный и чудовищный факт своей старческой деградации, они пытаются преодолеть смущение, освоиться с неразберихой. Но ни то, что они видят на самом деле, ни то, что им только кажется, в конечном счете, не имеет значения. Терминалы в супермаркете оснащены голографическими сканерами, которые декодируют бинарную тайну каждого предмета безошибочно. Это и есть язык излучений и волн – язык, на котором мертвые говорят с живыми. А это – место, где мы все вместе ждем, независимо от возраста, с тележками, полными ярко раскрашенных товаров. Медленно движущаяся очередь, в которой мы с удовольствием стоим, даже успевая бегло просмотреть бульварные газеты со стеллажей. Здесь, на газетных стеллажах, есть все, что нам нужно, кроме еды и любви. Истории о сверхъестественных явлениях и инопланетных существах. О чудо-витаминах, лекарствах от рака, средствах от ожирения. О культах знаменитых и мертвых.