Придворные игры начала XIX века принесли много разочарований приближённым Марии Фёдоровны. Вдовствующая императрица, вмешивавшаяся в политические дела, была «неудобна» и собственному старшему сыну, и его окружению. То ползли слухи, что в пользу Марии Фёдоровны хотят сделать «перемену правления», то она сама принималась за негласное расследование убийства мужа. В результате придворная партия императрицы-матери попала в немилость у нового императора, так что рассчитывать на большие успехи при дворе её сторонники не могли. Это нерасположение Александра, при всех временных приливах монаршей симпатии, Бенкендорф будет чувствовать почти четверть века — на протяжении всего александровского царствования. «Свобода» лета 1801 года стала уже к концу года всё больше ощущаться им как ненужность, а отсутствие ответственных поручений — как безделье.
Случай помог решить накопившиеся проблемы, избавить молодого Бенкендорфа от немилостей нерасположенного к нему «большого двора», дать ему возможность проявить себя в мирное время и расширить круг познаний.
В конце февраля 1802 года приятель Джакомо Казановы, политический авантюрист Егор Максимович (Георг Магнус) Спренгтпортен, швед на русской службе, отправился из Петербурга в длительную инспекционную поездку по России. По высочайшему повелению (и наверняка благодаря хлопотам генерала Христофора Ливена) в его свиту были зачислены два флигель-адъютанта: артиллерии майор М. Ф. Ставицкий и гвардии поручик А. X. Бенкендорф. В их задачу входило разъезжать по прилегающим к маршруту регионам и представлять генералу Спренгтпортену «коротенькие отчеты или, вернее, наброски»1.
К экспедиции был также прикомандирован художник Е. М. Корнеев, подающий надежды пансионер Академии художеств, чьей обязанностью было делать зарисовки с натуры.
В европейской культурной традиции того времени молодому человеку для окончательного взросления было необходимо пережить «годы странствий», период соприкосновения книжных представлений с реальным миром. Путешествия наследников российского престола в конце XVIII и на протяжении всего XIX века считались необходимой завершающей ступенью в их образовании. В. А. Жуковский, отправлявшийся по России вместе с 19-летним Александром Николаевичем, будущим царём-освободителем, писал императрице: «Пусть это похоже на такое чтение книги, при котором великий князь ознакомится только с оглавлением. Зато он получит общее понятие о её содержании». «Оглавление», просмотренное Александром Бенкендорфом в 1802–1804 годах, было весьма подробным. Да и с «содержанием» ему в ряде случаев удалось познакомиться довольно близко: Шлиссельбург, Тихвин, Рыбинск, Большая Волга («Волга-матушка» — пишет Бенкендорф), Казань, Оренбург, а там — Урал, Сибирь, Забайкалье, Якутия…
Дневник, который Бенкендорф вёл на протяжении путешествия, лёг в основу его мемуаров. Эти воспоминания могли бы стать заметным явлением в литературе путешествий — особенно в начале XIX века, — если бы были в своё время опубликованы. Увы, желание прославиться в качестве писателя начнёт привлекать молодых людей более поздних поколений. Его же записки о путешествии пролежат в архиве до самого начала XXI века2, хотя они весьма далеки от скучного перечисления географических названий. Молодой человек, составлявший эти записки, предстаёт достаточно инициативным, любознательным и — сколько бы ни говорили о «поверхностности» его образования — довольно знающим.
Уже окрестности Петербурга, медленно проплывающие перед молодым поручиком по берегам Ладожского канала, наводят его на размышления о «созидательном гении» Петра Великого, чьи колоссальные проекты «встречаешь и узнаёшь на каждом шагу». Бенкендорф восхищён плодами деятельности монарха, которая принесла «процветание и славу России». Это не только флот и армия, но и город, явившийся свидетельством того, что можно «покорить природу», «сама наша столица, воздвигнутая на болоте, ныне ставшая образцом красоты и великолепия, местопребыванием наук и искусств; эти загородные дворцы со всех сторон Петербурга, которым Пётр умело выбирал место и сам планировал парки; и, наконец, этот водный путь, который доставляет к набережным столицы товары со всего обширного пространства России!». Интересно, что дальнейшее путешествие по стране несколько умеряет восхищение Бенкендорфа Петербургом: он начинает осознавать чересчур удалённое положение столицы от «большой» России, её торговых путей. Город, «где всякий русский оказывается чужаком и где всякий собственник находится, по меньшей мере, в 300 верстах от своих владений», куда «все предметы первой необходимости должны прибывать с большими издержками из глубины страны», даже покажется издалека «язвой, разъедающей Россию». В Нижнем Новгороде Бенкендорф приходит к мысли о том, что именно здесь было бы идеально расположить столицу России (между прочим, за два десятилетия до предложений Пестеля и Никиты Муравьёва о переносе туда столицы, переименовывавшейся, по проекту последнего, в Славянск). По его мнению, географическое положение Нижнего Новгорода «в центре самых прекрасных губерний подлинной России» чрезвычайно благоприятно. Этот город, «сближая дворян с их поместьями, был бы центром культуры, чьи лучи проникали бы в самые дальние уголки и окраины России. Присутствие государя только поддерживало бы интерес собственников и устранило бы притеснения, отягощающие население, а коммерция легко вернулась бы в руки русских торговцев, которых совершенно вытеснили иностранные предприниматели и которые теперь чужеземцы в Петербурге». При этом Бенкендорф прекрасно осознаёт, что его идея достаточно утопична, ибо за минувший век столичный статус детища Петра I уже устоялся и вряд ли кому «придёт в голову оставить Петербург, когда в него вложено столько миллионов, где появились на свет все наши князья, где сосредоточены финансы и где деньги значат всё»… Характерная для молодости критичность мышления присуща и Бенкендорфу. В Оренбурге («по названию — крепость, а на деле — скорее нищий городок, окружённый ничтожными крепостными стенами») его возмущает бездеятельность местных властей, которые не стремятся использовать выгодное географическое положение города. «Вне всяких сомнений, — рассуждает Бенкендорф, — если бы провидение хоть один раз послало в Оренбург губернатора, руководствующегося в своих действиях разумными взглядами, коммерческими и деятельными, то город смог бы извлечь из здешнего товарообмена огромное богатство для империи… Но до настоящего времени наши губернаторы остаются неспособными решать подобные задачи, они скорее полицейские надзиратели, притесняющие торговцев, а для находящихся в их полной зависимости киргизов — ограниченные и алчные начальники». В Сибири Бенкендорф поражается тому, что этот необыкновенный край, «который щедро одаривает Россию богатствами», получает взамен «только отбросы людей, чьи преступления должны караться смертью, или известных интриганов, сосланных другими интриганами»…
То там, то тут в записках о путешествии проступает «имперский патриотизм» автора. В том же Оренбурге он искренне желает вызвать в «киргизах» (так тогда называли казахов) «естественную склонность к оседлому заселению этого пустынного края», а до этого с большой симпатией рассуждает о татарах, потомках золотоордынцев, «некогда грозы мира и поработителей Руси». «Теперь, — пишет он, — этот народ подаёт пример покорности и спокойствия. Татары — законопослушные граждане, преданные и храбрые солдаты». Казань названа в записках «одним из самых важных городов империи благодаря своему богатству, народу и безграничным ресурсам, кои она предоставляет для внутренней торговли». Восхищение Бенкендорфа вызывают и башкиры — ловкие наездники, демонстрировавшие удивительные для столичных гостей трюки. «Самым красивым, но и самым опасным зрелищем было, когда один из них водружал на свою пику шапку и нёсся во весь дух, преследуемый всей группой, которая старалась сбить эту шапку стрелой или пистолетным выстрелом». Через десять лет Бенкендорфу доведётся командовать башкирами во время Отечественной войны, и он ни разу не выразит недовольства своими подчинёнными.
Впрочем, в записках Бенкендорф не стремится представить себя ни политическим мудрецом, ни «философом в осьмнадцать лет». Рассуждения и путевые заметки сменяются описаниями романтических похождений, притом достаточно откровенными. Молодой гвардейский офицер в провинции — явление примечательное, и в любом городе и городке дамы местного «общества» не перестают баловать его своим вниманием.
Сергей Марин, ко всему прочему известный тогда стихотворец, словно на это случай сочинил куплеты:
Девицы, опасайтесь
Гвардейских вы господ.
На них не полагайтесь,
Не суйте пальца в рот!
Учтивостью пленяют
И взгляд их очень льстив,
Но вас переменяют
Как будто часовых!3
В Костроме неожиданная болезнь Бенкендорфа сделала его объектом забот сразу полудюжины дам. Среди них счастливый больной немедленно выделил некую мадемуазель, ежедневно приходившую справляться о его здоровье («но так как могло показаться двусмысленным приходить одной к постели молодого офицера, то она приходила вместе со своей сестрой»). Барышня «была столь недурна», что и болезнь, и задержка в путешествии из-за начавшегося ледохода показались Бенкендорфу кстати. Когда же настала пора трогательного расставания, поклонница снабдила своего героя рекомендательным письмом к подруге в Нижнем Новгороде. Подруга оказалась «прехорошенькой женщиной, пухленькой и очень доступной», а арсенал ухаживаний Бенкендорфа пополнился таким классическим приёмом, как ночное проникновение в окно спальни предмета вожделения. Потом было душещипательное прощание на рассвете накануне отплытия, и «новая и неутолённая страсть» осталась позади. Подобного рода приключения Бенкендорфа продолжались и далее, причём особого упоминания удостоилась встреченная в Екатеринбурге жена полкового командира генерала Певцова: она была «мила, любезна и приятна в обхождении», но осталась в памяти тем, что «высокомерно» отвергла ухаживания нашего любителя лёгких побед. Это разожгло в Бенкендорфе страсть, даже было принятую им за любовь, а вместе с ней и гнев на «тупого солдафона» — мужа, недостойного такой супруги. И тем не менее из Екатеринбурга к границам Сибири незадачливый воздыхатель уехал, получив несколько отказов кряду. (На обратной дороге он снова потерпел фиаско при попытке новой осады неприступной генеральши…)
Сибирь! Как и многие путешественники, Бенкендорф пересекал её границу с чувством какого-то «безотчётного смятения» — ведь он въезжал в край, считавшийся в Европе, да и в Петербурге, землёй ссыльных (их здесь называли «несчастными»). Для передачи этого чувства в записках автор использует довольно поэтичные, хотя и мрачноватые образы: «гибельная тюрьма», «могила позора», «земля, орошённая столькими слезами»… Всё это рождает «грустное и тяжёлое» впечатление от Сибири.
И вдруг — Тобольск, столица края, после которого мнение Бенкендорфа о Сибири начинает переменяться. Тобольск «скрашивает» его впечатление: в нём есть каменные дома и даже свой театр, в котором играет труппа из ссыльных. Побывавший здесь за год до Бенкендорфа (не по своей воле, а по капризу Павла) немецкий драматург Август Коцебу был потрясён тем, что в тобольском театре идут его пьесы и имя их автора хорошо знакомо губернатору. Пьесы, правда, исполнялись столь своеобразно, что сочинитель выдерживал на спектаклях не более четверти часа. Год спустя Бенкендорфу также запомнилось не столько актерское мастерство ссыльных, сколько вид дирижёра оркестра — итальянца с рваными ноздрями, осуждённого и сосланного за убийство из ревности.
А широкий Иртыш манил на север. И Бенкендорф выхлопотал у своего начальника командировку «на край ночи», к берегам Ледовитого океана. Для экспедиции была запасена провизия, куплена и опробована лодка с палубой и парусом, наняты гребцы. В конце июня 1802 года Бенкендорф вместе с художником Корнеевым, двумя казаками для охраны и слугой пустился вниз по течению.
С каждой сотней вёрст цивилизация отступала всё заметнее: попадавшиеся поначалу по берегам городки сменялись скромными селениями, в месте слияния Иртыша и Оби стоял маленький монастырь, в котором несли послушание всего три монаха. После него уже не было и селений — изредка встречались только кочующие остяки (манси) «со своими переносными шалашами». Лес мельчал, затем сменился кустарником; через 300 вёрст ниже слияния Иртыша и Оби исчез и кустарник, землю покрыл мох.
Вместе с цивилизацией отступало и лето. Дни, правда, становились всё длиннее, но неожиданные холодные порывы ветра пронизывали путешественников насквозь и поднимали такие волны, что не слишком умелая команда старалась прятаться от непогоды в укромных бухтах или на островах. На одном таком острове пришлось провести целый день: приполярный июль казался промозглой осенью. В довершение Бенкендорф был вынужден питаться весь день «отвратительной вяленой рыбой». Правда, остяки, пережидавшие непогоду рядом с участниками экспедиции, предложили попробовать проверенные «консервы» — оленье сало, но Бенкендорф не отважился даже взять его в рот. Один из аборигенов сносно говорил по-русски и охотно отвечал на расспросы о своём народе. Бенкендорф передаёт его рассказы с симпатией и состраданием. Он жалеет этот небольшой народ, «обладающий тихим и покорным нравом» и живущий в «невесёлой» стране, покрытой снегами девять месяцев в году; с осуждением говорит о «казаках и авантюристах», которые «нещадно эксплуатировали их и в конце концов прибрали к рукам все природные богатства края, оставив этим несчастным только то, что невозможно было отнять, — непригодные для жизни условия, суровость которых пагубно воздействует на народонаселение». Неприязненно отзывается автор записок и о купцах, приезжающих «обирать» остяков и наживающихся на «беззаконной спекуляции пушниной». Табак, водка и уничтожающий народ сифилис — вот следствия прихода сюда «цивилизации».
Почти через тысячу вёрст плавания экспедиция Бенкендорфа достигла знаменитого городка Берёзова. Путешественники разместились у одного из «благородных ссыльных» — бывшего конногвардейского офицера, наказанного за участие в афере с печатанием фальшивых ассигнаций. За 28 лет ссылки этот «несчастный» завёл здесь семью и достиг весьма обеспеченного существования благодаря своей ловкости и предприимчивости. Тем не менее он мечтал вернуться, и Бенкендорф с радостью отметил: «Впоследствии я имел счастье способствовать его помилованию».
Видимо, этот ссыльный рассказал о последних годах жизни в Берёзове знаменитого Александра Даниловича Меншикова. Судя по запискам, симпатии Бенкендорфа были на стороне «полудержавного властелина», потому что в беде и нищете тот оказался человеком «стойким и достойным — к стыду своих гонителей». Наш путешественник считал, что причиной опалы Меншикова были зависть придворных к его могуществу, их страх и жажда мести. Бенкендорф восторгался тем, что в Берёзове Меншиков сам построил для своей семьи дом и небольшую часовенку: «…Те же руки, что помогали держать императорский скипетр, должны были взяться за топор».
С ощущением того, что Берёзов — место самого страшного во всей империи климата, Бенкендорф устремился ещё дальше — туда, где Обь становится настолько широкой, что кажется морем. Июльская жара перебивалась пронизывающим ветром, прилетавшим с Ледовитого океана. Тот же ветер гнал против слабевшего течения несколько льдин. Солнце, едва упав к открывшимся хребтам приполярного Урала и скрыв свой диск не более чем наполовину, немедленно начинало снова подниматься вверх, знаменуя наступление нового дня.
Крайней точкой путешествия Бенкендорфа стало местечко Обдорск (ныне Салехард), добавлявшее к длинному полному титулу императора Всероссийского звание «князь Обдорский». Примечательным было не само местечко и не остатки построенного давным-давно острога, а большое поселение самоедов, собиравшихся к реке именно летом из-за обильной рыбной ловли. Общение с вождём проходило по правилам дипломатического этикета: Бенкендорф нанёс ему визит с вручением соответствующих «посольских даров» и был принят с большим почтением. На следующий день вождь, сопровождаемый приближёнными, предпринял ответное посещение. Его вид заставлял путешественников в момент приветствия сдерживать смех: босой, с «туземной причёской» вождь был облачён в обшитый галуном французский кафтан из малинового бархата и панталоны. Этот наряд, присланный ему когда-то из Петербурга, надевался только для наиболее ответственных официальных мероприятий.
В последовавшей затем продолжительной беседе (прошедшей, конечно, в обстановке полного взаимопонимания) высокие стороны обсудили возможность дальнейшего путешествия экспедиции по суше к полярному Уралу. Вождь поведал о таком количестве препятствий для этого предприятия, что от идеи пришлось отказаться.
На прощание последовал обмен ценными подарками. Делегация Бенкендорфа получила четыре шкурки соболей, огромную рыбу и бутылку водки. Вождю преподнесли табак, сукно и украшения.
Обратная дорога была намного труднее. 350 вёрст до Берёзова, а затем ещё 1250 до Тобольска предстояло преодолеть против течения. Помогал северный ветер, ранее осложнявший путешествие; зато мешала собранная в дорогу провизия — ненавистная вяленая рыба, единственная доступная еда, в то время как хотелось привычного хлеба. Как-то раз ветер загнал судно на подводный камень, и часть дороги пришлось буквально ползти вдоль берега, вычерпывая воду, прибывавшую сквозь еле залатанные пробоины. Прибытию в Берёзов, недавно казавшийся столь суровым, радовались, словно возвращению в родной дом; здесь экспедиция пару дней наслаждалась цивилизованной жизнью. Дальнейшее продвижение вверх по реке оказалось ещё труднее. Кое-как добравшись до слияния Оби с Иртышом, измученные путешественники бросили свою лодку и оставшиеся до Тобольска 300 вёрст проделали посуху.
Вояж казался бесконечным, и Бенкендорф удивился тому, что в Тобольске его назвали счастливчиком. Оказывается, срок, за который его экспедиция добралась до «края ночи» и вернулась обратно, — семь недель — был необыкновенно коротким. В пустынных неприветливых краях с капризной погодой, с небольшими запасами пищи путешественники чудом избежали большого количества проблем, обычно удлинявших путь на месяцы.
Однако Спренгтпортен не собирался ждать своего подчинённого даже несколько недель. Он отправился дальше на восток, по пограничной линии, тянувшейся в то время по Иртышу более тысячи вёрст, от Омска до Усть-Каменогорска. Бенкендорф и Корнеев догнали его в Семипалатной (нынешнем Семипалатинске) — генерал путешествовал за казённый счёт, а потому не торопился. В Усть-Каменогорске — очередная продолжительная остановка. Любознательный Бенкендорф выпросил эскорт из шестидесяти казаков и отправился во владения киргизов, за сотню вёрст по безлюдной, безводной и пустынной степи — ради того, что увидеть своими глазами развалины легендарного буддистского монастыря-крепости Аблайкит, свидетеля разгоревшейся в XVII веке борьбы казахов с нашествием джунгаров.
В жаркую ночь, проведённую близ Аблайкита, Бенкендорф долго не мог заснуть, поражаясь размаху проделанного путешествия. Не более двух месяцев назад он ночевал в устье Оби, в полярном Обдорске, «окружённый самоедами и льдинами», а теперь улёгся под открытым небом, в пышущей жаром пустынной степи, «среди киргизов, у развалин неведомого храма»!
Ко времени возвращения Бенкендорфа в Усть-Каменогорск Спренгтпортен отбыл в Томск, столицу недавно образованной губернии. Лишь к началу XIX века петербургские власти осознали, что Сибирь настолько велика, что управлять ею при помощи только двух губернаторов, тобольского и иркутского, невозможно. Из двух губерний сделали три, каждая из которых всё равно была больше, чем любое европейское государство.
Дорога на Томск, а потом через Красноярск на Нижнеудинс^ окончательно переменила предвзятое отношение нашего героя к Сибири. Он увидел благодатную страну, объединённую широким и красивым Енисеем. «Поистине Сибирь — край изобилия, — восхищается Бенкендорф. — Реки полны чудной рыбой, леса — дичью всех видов, скот здесь великолепен и невероятно размножается; здешняя земля даёт обильный урожай, строевой лес в изобилии, и неудивительно, что крестьяне живут в достатке, а деревни здесь выстроены лучше, чем в России… Даже преступники, чьи деяния не были столь тяжкими, чтобы быть приговорёнными к работам в рудниках (которые повсюду разбросаны по деревням и городам), живут здесь очень хорошо. Многие обзаводятся семьёй, строят дома и становятся полезными и законопослушными гражданами».
Тридцатого сентября Спренгтпортен и его чиновники прибыли в Иркутск — «по величине второй после Тобольска, а по богатству — первый город Сибири». Здесь, в 6500 верстах от Петербурга, удивляла не необычность внешнего облика города, а, наоборот, его похожесть на «нормальные» европейские города России: основательная постройка, лавки, полные разнообразных товаров, и даже экипажи на улицах. Сходной, увы, была и степень мздоимства чиновников. Тогдашний военный губернатор генерал Н. П. Лебедев был наиболее одиозной фигурой. Он «любил пунш и вино и „вся яже к тому есть“». В членах столичной комиссии Спренггпортена видели долгожданных заступников; посланец императора «изумился, каким людям иногда вверяют отдаленные провинции»4.
Бенкендорф рассказывал: «Мы нашли в действиях иркутского военного губернатора столько деспотизма, несправедливости и различных нарушений закона, что по возвращении сочли необходимым сразу же уведомить об этом императора. Он тотчас же отозвал этого самоуправца, который, пользуясь отдалённостью губернии от столицы, безнаказанно злоупотреблял доверенной ему властью». «Сразу же… по возвращении», то есть через несколько месяцев; «тотчас же отозвал» — значит, повеление пришло в Иркутск только на следующий год. Спренгтпортен покинул Иркутск 19 ноября 1802 года, а Лебедев был отставлен в 1803 году; в 1804-м он занимал должность командира Иркутского гарнизона.
Можно допустить, что обширная и познавательная, но необыкновенно долгая поездка Бенкендорфа зародила в нём первые сомнения в рациональности «инспекции» как чрезмерно медленного способа сбора информации о состоянии империи. Получалось, что сведения о злоупотреблениях местных чиновников доводились до центральной власти только периодически, а водворение справедливости растягивалось на многие месяцы, если не годы.
Но Иркутск не был конечным пунктом поездки Спренгтпортена. Там, за Байкалом, существовала весьма нечёткая граница с Китаем и на ней — главная и единственная точка реального соприкосновения двух гигантских империй, город Кяхта. Чтобы туда добраться, пришлось на довольно утлом судёнышке пересечь хмурые воды Байкала и проделать долгий путь через Верхнеудинск и Селенгинск.
Кяхта оказалась городком торговцев, чиновников и военных, поселением исключительно «служивым» — там не было ни одной женщины. Большая площадь делила Кяхту на две части, русскую и китайскую.
Военный комендант китайской части устроил посланникам русского императора званый обед «на манер своей страны». Бенкендорф удивлялся огромному количеству маленьких фарфоровых чашечек, в которых подавались многочисленные блюда, «в столь маленьких порциях, что их еле удалось распробовать».
Столичный гвардейский поручик с любопытством знакомился с иной цивилизацией, в то время ещё слишком закрытой для европейцев. В его описании увиденного звучат ноты уважения к великому соседу. Ему нравятся ухоженные дома, со вкусом отделанный «языческий» храм, дисциплинированные солдаты; он замечает, что здешние пушки не являются подражанием европейским, что подтверждает китайское первенство в изобретении и применении пороха. Вообще же Бенкендорфа поразили древность империи и «стабильность законов, которые ею управляют»: чего стоят правительственные распоряжения об исполнении некоторых установлений на протяжении будущего полустолетия!
В окрестностях Кяхты Спренгтпортен и Бенкендорф посетили буддистский храм, удивляясь его обрядам, украшениям и больше всего — совершенно непривычной музыке. Ближе и понятнее им были военные упражнения бурятских конников, охранявших вместе с казаками границы империи. Вечером в дороге офицеров застал буран; сильно замёрзнув, они остановились на ночь в бурятской юрте.
Эта ночёвка под войлочной крышей вместе с бурятским семейством подвигла Бенкендорфа на философские рассуждения, демонстрирующие его знакомство с идеями мыслителей Просвещения. «Я хотел бы, — писал он, — чтобы наши великие философы, проповедники человеческого счастья в его первобытном состоянии, провели бы эту ночь в этой юрте вместе со мною; они, я думаю, изменили бы свою максиму и воспели бы счастье цивилизованного человека. Но они также умилились бы вместе со мной, увидев, как эта семья, изнемогающая под тяжестью нищеты, встретила первые лучи солнца. Все они вышли из своего бедного кочевого шалаша, вход которого всегда обращён на восток, упали ниц на землю, приветствуя благодетельное небесное светило, и елейно помолились. Есть ли в самом деле более прекрасный храм, нежели природа; более прекрасное божественное изображение, чем светило, которое освещает и греет мир! Насколько самые величественные церкви малы, насколько самые торжественные обряды мелки!»
Достигнув фактически восточной окраины империи, Спренгтпортен поспешил на зимовку обратно в Иркутск. Он даже не стал дожидаться, пока на Байкале станет лёд, и приказал лично для него продлить срок навигации. В результате обратное плавание по озеру-морю вышло куда более утомительным, нежели предыдущее. Первый выход «на отвратительном торговом судёнышке» оказался неудачным, хотя даже Бенкендорф до полного изнеможения боролся с бесчисленными льдинами, отталкивая их от борта. Лоцман не решился продолжить плавание и повернул к берегу, когда команда окончательно потеряла силы (а Александр Христофорович даже уснул от усталости). Судёнышко пристало в 30 верстах от порта отправки. Только поднявшийся ночью сильный восточный ветер — редкость для этого сезона необычайная — позволил быстро поднять паруса и перелететь Байкал за одну ночь. Вместо унылого и долгого ожидания на берегу Байкала экспедиция Спренггпортена вернулась в Иркутск к Рождеству 1802 года.
В самом же начале 1803 года наш неутомимый поручик предпринимает ещё один бросок на север. Пока генеральский эскорт медленно тянулся обратно в Тобольск, он по быстрому санному пути помчался в другую сторону, к Якутску. Почти тысячу вёрст до Киренска на берегу Лены посланец императора преодолел на удивление легко, пользуясь правом требовать себе хоть восьмёрку лошадей. В Киренске Бенкендорф пересел на нарты и отправился в путь по замёрзшему руслу Лены.
В Якутске накрытый полярной ночью Бенкендорф дал волю романтическим переживаниям: «…Как не видел я ночи в Обдорске в течение лета, так не увидел я дневного света здесь в конце декабря. Только в полдень его еле хватило, чтобы прочесть на столбе: 2600 вёрст от Иркутска и 9250 от Москвы! Это расстояние не на шутку меня испугало: вот что мне ещё предстоит преодолеть, чтобы вернуться; я вдруг осознал, что был без преувеличения на краю света, этот столб произвёл на меня впечатление зловещего оракула, в одно мгновение я живо представил все испытания, все тяготы, которые меня ещё ожидали и которые казались теперь, когда любопытство путешественника было уже удовлетворено, тем более невыносимыми».
Неожиданное появление адъютанта императора вызвало переполох среди якутского чиновничества и купечества. Город был центром Российско-американской компании, которая в то время стала, как писал Бенкендорф, местом обогащения многих мошенников. До «человека из центра» местная «общественность» постаралась немедленно донести всю правду о несправедливостях, творящихся в компании, и опасения, что она вообще скоро исчезнет, ибо «основы её торговли и её связей с островами японских морей, с Кадиаком (островом у берегов Аляски. — Д. О.) и американским континентом стали основываться на обмане, лицемерии и самом постыдном унижении». Некий морской офицер живописал Бенкендорфу «жуткую картину преступлений и махинаций, кои служащие Американской компании позволяют себе не только с несчастными обитателями Курильских островов, алеутами большого острова Кадиака, но даже с русскими матросами». Конечно, гвардейский поручик не обладал никакой властью для изменения положения к лучшему; всё, что ему оставалось, — это передать тревожную информацию «по инстанциям».
Якутск — крайняя точка поездки Бенкендорфа. И нам самое время остановиться и подумать: не является ли такое дальнее и непростое, особенно для гужевого XIX века, путешествие выдумкой мемуариста? Благодаря сохранившейся «Летописи» иркутского купца Василия Кротова можно с уверенностью сказать: нет, не выдумка. «30-го числа сентября, — записал Кротов, — прибыл в Иркутск генерал от инфантерии Егор Максимович Шпрейпартен с 15-летним сыном. При нём находился Его Величества флигель-адъютант Бекендорф. По каким делам приезжал в Иркутск этот генерал, неизвестно, а меж тем Бекендорф ездил в Якутск»5.
Итак, в Якутске Бенкендорф действительно был. Более того, ему хотелось продолжить свой вояж до Охотска и Камчатки, но он был обязан возвращаться к Спренгтпортену и выделенные на Якутск восемь дней потратил на знакомство с жизнью и бытом якутов. По сравнению с самоедами и остяками это племя показалось ему куда более цивилизованным, правда, танец шамана, завораживающе действовавший на туземцев, показался ему весьма удручающим, а сам шаман «зловещим».
К середине января Бенкендорф уже вернулся в Иркутск, на обратном пути довольно сильно обморозив ноги. Прежде чем отправляться вдогонку за начальником, ему пришлось потратить время на лечение и только потом нагонять инспекторов по самому быстрому и удобному зимнему санному пути. Делая по 350 вёрст в сутки, Бенкендорф присоединился к Спренгтпортену в Тобольске (никаких особых происшествий по дороге — только привычное романтическое приключение с одной «горячей сибирячкой», женой станционного смотрителя). Здесь он застал Масленицу и с восхищением отдался народной забаве — катанию с ледяных гор. Даже в саду своего тобольского пристанища Бенкендорф велел построить такие горы и порой проводил на них целый день.
Но среди масленичных развлечений стала сказываться усталость от путешествия, чей срок пошёл уже на второй год! Вот почему обратное пересечение границы Сибири вызвало у Бенкендорфа нескрываемую радость. Он покидал громадную территорию с суровым климатом, «приговорённую к слезам и покаянию», край, в котором своими глазами увидел «столько несчастных и столько несправедливости».
Соскучившись по родным и петербургским друзьям, Бенкендорф выпросил у начальника командировку в столицу и поспешил назад без длительных остановок. Последние вёрсты он мчался наперегонки с оттепелью, уже царапая полозьями землю в проталинах, и успел прибыть в Петербург вместе с наступлением весны 1803 года.
Как приятно в двадцать лет играть роль бывалого путешественника, вернувшегося из дальних и необычных краёв! Восхищённые взоры барышень, уважительное внимание друзей, бесконечные расспросы, искреннее удивление…
Но на это удовольствие отведены только три недели. А потом пришло время оставить и друзей, и привычные столичные удовольствия — и снова в дорогу! Инспекция Спренгшортена не закончена, но на этот раз путь лежит в другую сторону — на южную окраину империи.
В перерыве между двумя маршрутами шестидесятилетний генерал не терял времени — он женился! Теперь он ехал вместе с женой и оттого, в отличие от Бенкендорфа и его приятеля, молодого графа Гурьева, не очень спешил увидеть небезопасные пограничные земли. Спренгтпортен совмещал удовольствие от даровой казённой поездки с радостями первых недель семейной жизни и потому подолгу останавливался в волжских городах. Когда Бенкендорф и Гурьев примчались через Рязань и Тамбов в Царицын, где надеялись перехватить своего начальника, то выяснилось, что о нём там и не слыхивали. (Семейство генерала добралось только до Нижнего Новгорода.) Пришлось подниматься по Волге и встречать Спренггпортена в Симбирске, где «молодец-генерал» сделал продолжительную остановку; он всецело отдавался радостям медового месяца, а его окружение умирало со скуки.
Единственным развлечением стал доморощенный театр одного из местных помещиков. Три вечера подряд этот любитель искусства демонстрировал почётным гостям оперу, комедию и трагедию в провинциальной трактовке; в дополнение он не забывал потчевать их концертами за каждым обедом и ужином. «Кто устоит перед обаянием крепостного театра!» — восклицал Бенкендорф, вспоминая, как он попытался завязать роман с оперной примадонной, покорившей его красотой и обаянием. Развязка оказалась совсем не романтичной: за чрезмерный интерес к столичным зрителям примадонну высекли на конюшне. Незадачливый ухажёр предпочёл придержать свои чувства, дабы наказание не повторилось.
Тем временем наступило лето. Долг службы принудил Спренгтпортена оставить Симбирск и направиться в Царицын, близ которого к Волге сходились три разных мира, объединённых — относительно недавно — Российской империей.
К юго-западу от города лежали владения калмыков. К их правителю нужно было ехать верхом не менее сотни вёрст, поэтому необходимый инспекционный визит генерал доверил Бенкендорфу. На ходу меняя выносливых калмыцких лошадей, флигель-адъютант в один день доскакал до резиденции тамошнего князя, изведал особенности местного этикета, вытерпел торжественный церемониал приёма гостей, отметил многочисленность и ухоженность конских табунов, верблюжьих и бараньих стад и вернулся обратно.
Чуть ниже Царицына по течению Волги жили немецкие поселенцы-протестанты. Бенкендорф посетил аккуратный городок Сарепту с населением в 600 душ обоего пола и удивился, насколько типично немецким он оказался: «…Здесь всё вас заставляет забыть, что вы находитесь в степи, населённой калмыками, и на границе с первобытной Азией. Всё напоминает Германию, и можно даже получить чисто немецкое удовольствие в настоящей харчевне, с хорошим обслуживанием и отличной немецкой едой».
Совсем иным был простирающийся к востоку от Царицына мир донского казачества. Именно здесь Дон подходит к Волге ближе всего, и Бенкендорф демонстрирует в записках осведомлённость о грандиозных, но нереализованных попытках Сулеймана Великолепного, а позже и Петра Великого прорыть здесь канал, соединяющий бассейны Волги и Дона. Более того, Бенкендорф оставил предсказание: «Думаю, государь, который осуществит этот грандиозный проект, сделает больше для процветания и обогащения России, чем те, кто прибавляет новые губернии к и без того бескрайней её территории. Канал даст возможность вывозить в Чёрное море продукцию плодородных частей России и соединит Каспийское море с морями Европы».
В первой же донской казачьей станице посланца императора принимало знаменитое семейство Орловых-Денисовых. В. П. Орлов долгое время являлся войсковым атаманом (только в 1801 году его сменил М. И. Платов), а породнившийся с ним род Денисовых был первым графским родом среди донских казаков.
Нагостившись, генерал Спренгтпортен, не любивший без надобности жертвовать комфортом, отправился к казачьей столице, Черкасску, напрямую, по большой почтовой дороге. Бенкендорф же и его молодые спутники Гурьев и Нехлюдов выбрали путь верхом вдоль Дона, от станицы к станице.
Донское казачество вызвало искреннее восхищение Бенкендорфа. Его радовали видимый достаток населения, здоровье и весёлость всех встреченных мужчин и женщин, их чувство собственного достоинства — следствие отсутствия принуждения.
«Истинное удовольствие, — признаётся Бенкендорф в записках, — находиться среди этого свободного, воинственного народа, управляемого своими собственными законами, не имеющего иного страха, кроме страха каких-либо в своей жизни перемен, и иного желания, чем всегда оставаться в том состоянии, в котором он находится. Невольно думалось: насколько же у нас мало правительств, достаточно мудрых и либеральных, для того, чтобы народ не желал никаких изменений!» В этом пассаже впервые проявляются консервативные черты мировоззрения Бенкендорфа: казачьи порядки представляются ему идеальным общественным устройством, а их носители — достигшими золотого века, для которого любые перемены будут ухудшением, а не улучшением. Сам казак — одновременно воин и гражданин — кажется нашему наблюдателю примером для армий всех стран. Там — «несчастные наёмники», оторванные от семьи и родного очага, гнущие шею в казармах и лагерях, ради защиты своих соотечественников перестающие быть членами общества; здесь — воины, готовые идти в бой по первому призыву императора, но при этом возвращающиеся к своим родным, в свои дома, на землю, которую знают с детства.
Такое состояние достигается, по Бенкендорфу, мудрой деятельностью «либеральных» правительств. Конечно, здесь имеется в виду вовсе не политический лцберализм (такого термина в то время и не существовало). Бенкендорф понимал «либерализм» как терпимость и понимание.
В столице Войска Донского, Черкасске, золотой век воплотился наиболее зримо. Казаки, казачки, лошади, даже казачья кухня — всё казалось Бенкендорфу совершенным. С неохотой покидал молодой поручик Донские земли.
Путь экспедиции лежал на юг, степями, к столице новообразованной Кавказской губернии, городу Георгиевску. Большой Черкасский тракт — главная в то время сухопутная дорога на Кавказ — шёл вдоль пограничной Кавказской линии, протянувшейся во времена императрицы Екатерины II от Азова через Ставрополь к Моздоку. Между девятью крепостями этой линии каждые 25–30 вёрст располагались редуты или форты, а каждые 3–5 вёрст — казачьи пикеты. Поскольку это была ещё и граница христианского и мусульманского миров, императрица повелела дать крепостям имена святых: Святой Екатерины, Святого Павла, Святой Марии, Святого Александра Невского… Крепость Святого Георгия стала городом Георгиевском.
В этой небольшом административном центре края с крутого обрыва над рекой Подкумок Бенкендорф мог наблюдать Главный Кавказский хребет от Казбека до Эльбруса (Шат-горы, как называли её местные жители). Он видел не просто горную цепь, но «предел побед Александра Македонского» и «границу рабства, которое Рим навязал народам», одновременно и каменные ворота, через которые проходили бесчисленные полчища завоевателей, и гигантский склеп для многих канувших туда армий…
Через 20 вёрст от Георгиевска, прямо у подножия пяти гор, именуемых Бештау, начинался русский фронтир — шов цивилизаций, одновременно разделявший и соединявший разные миры. Непрочный пограничный покой охраняли здесь крепостца Константиногорская, два полка казаков и 16-й егерский полк. Именно вездесущие егеря заново открыли у подножия горы Машук горячие воды и за десять лет до приезда Спренгтпортена рассказали о целебных свойствах источников учёному-путешественнику Палласу. Слава минеральных вод начала распространяться по России, и в 1803 году сюда стали приезжать для лечения ревматизма, подагры, кожных болезней и т. п. Незадолго до прибытия инспекции, 24 апреля 1803 года, был издан императорский указ о признании Кавказских вод «целебной местностью государственного значения».
В этой «целебной местности» уставший от однообразной дороги Спренгтпортен решился лично и обстоятельно проверить исполнение царского указа. Для проверки сведений о лечебных свойствах серных вод он вместе с супругой принялся за ежедневный приём ванн. Молодёжь же, чтобы не скучала и не докучала, была отослана за тридцать вёрст, к водам кислым. Здесь — пока не в домах, а в шатрах — уже разместилось «водяное общество», хотя черкесы, по признанию Бенкендорфа, весьма неодобрительно смотрели на подобное «чужеземное заведение, расположенное в их родных горах». Тем не менее в 1803 году вели они себя довольно мирно и даже гостеприимно, несмотря на то, что соблазн поживиться за счет состоятельных больных из «водяного общества» был весьма велик. Под впечатлением от спокойной жизни на пограничной линии Спренгтпортен даже «порицал постройку на Кавказе крепостей, когда довольно было бы, по его отзыву, десяти пушек для того, чтобы держать всё в порядке и контролировать поведение черкесской знати»6.
С одним из кабардинских князей, Росламбеком Мисостовым, Бенкендорф завёл дружбу, тем более что князь числился полковником лейб-гвардии казачьего полка, а двоюродный брат его был известной в Петербурге личностью. Звали брата Измаил Атажукин, он с 14 лет воспитывался в России и получил Георгиевский крест за штурм Измаила. Похождения этого Исмельпсыго (как звали его на родине) уподоблялись кабардинцами подвигам легендарных нартов.
Как не вспомнить:
На нём чекмень, простой бешмет,
Чело под шапкою косматой;
Ножны кинжала, пистолет
Блестят насечкой небогатой;
И перетянут он ремнём,
И шашка чуть звенит на нём;
Ружье, мотаясь за плечами,
Белеет в шерстяном чехле…
…Читатель, хорошо знакомый с творчеством Лермонтова, немедленно переспросит: неужели Бенкендорф был знаком с прототипами «восточной повести» «Измаил-бей»? Судя по мемуарам Бенкендорфа, дело обстояло именно так. Летом 1803 года он прикоснулся к началу легенды, которую декабрист Якубович будет пересказывать как давнее предание, достойное литературного сюжета7, а Лермонтов обратит в «повесть про старину»:
Давным-давно, у чистых вод,
Где по кремням Подкумок мчится,
Где за Машуком день встаёт,
А за крутым Бешту садится…
В том году полковник Росламбек отнёсся к прибывшим из Петербурга офицерам с примерным гостеприимством и даже уговорил их отправиться за 30 вёрст от Кислых вод, вглубь черкесской территории, чтобы посмотреть на жизнь горцев, их воинов и жилища. Особенно увлекла Бенкендорфа идея увидеть сестру Росламбека — красота черкесских девушек была известна по всему Кавказу. Сестру князя он, правда, увидел только мельком, подивившись её восхитительной фигуре («элегантное одеяние черкешенок даёт возможность показать её»), но зато стал участником грандиозного пира и свидетелем воинских состязаний, состоявших из различных упражнений, в том числе поразительно меткой стрельбы по мишени на полном скаку. «Это была кавалерия наивысшего уровня, самая искусная и наилучшим образом вооружённая из всех, какие только могут быть», — утверждал Бенкендорф в воспоминаниях.
Вид четырёх сотен черкесов, прискакавших невесть откуда по одному знаку Росламбека, вызывал кроме восхищения и некоторую тревогу. Бенкендорф знал, что князь периодически принимал участие в боевых действиях против России; к тому же предводитель горцев заметил русским офицерам, как бы между прочим, что посреди этого воинственного окружения с ними всего-навсего небольшой казачий конвой…
Тонкость намёка Бенкендорф осознал только после возвращения, к счастью, благополучного. В русском лагере его уже не чаяли увидеть живым — настолько рискованной и дерзкой считалась подобная поездка. Пришлось выслушать немало упрёков в легкомыслии, и упрёков справедливых. Всего через год (по мемуарам Бенкендорфа — через два), в июле 1804-го, Росламбек ушёл в горы и стал «одним из самых диких и бешеных абреков». Перед этим он обманом заманил за Кубань роту егерей и тридцать пять казаков, прикинулся дружелюбным союзником — и перебил почти всех, организовав внезапное нападение своих воинов — видимо тех, которыми так любовался Бенкендорф.
Жизнь на водах с её непременными курортными романами («это была очень красивая женщина, более чем легкомысленного поведения, и, надо сказать, это было именно то, что нужно для путешественника…») продлилась недолго. Пограничная линия не заканчивалась в Георгиевске, поэтому инспекция направилась на восток, к Моздоку и Кизляру.
В этих неспокойных местах дорога шла по левому берегу Терека, и проезд по ней всех более или менее значительных персон обязательно сопровождала внушительная охрана из казаков Гребенского казачьего войска, древнейшего на Северном Кавказе. Бенкендорф с удовлетворением заметил, что снаряжение и воинская сноровка гребенцев не уступают горской. Казаки переняли у соседей всё лучшее, выработанное опытом столетий, — оружие, снаряжение, одежду, — но при этом не утратили основ русской духовной жизни. Как писал историк казачества Михаил Караулов, «всё это невероятное смешение выработало в гребенце тип хозяина-воина редких качеств, всегда выделявшего его из общей массы даже в среде таких войск испытанной отваги и удали, какими были войска Кавказской линии»8. С таким эскортом Спренгтпортен и его спутники достигли восточного края пограничной линии без приключений. Затем были наводящее уныние движение по пустынной калмыцкой степи — и прибытие в большой торговый город Астрахань.
Здесь, в Астрахани, началась прочная и долгая — на ближайшие сорок лет! — дружба Александра Христофоровича Бенкендорфа с его ровесником Михаилом Семёновичем Воронцовым. Два гвардейских офицера были знакомы ещё в Петербурге, но сблизились именно в Астрахани в сентябре 1803 года. Их общий столичный товарищ С. Н. Марин, узнав об этой встрече, немедленно откликнулся: «Завидую, любезный друг, очень завидую Бенкендорфу, которому, пожалуйста, от меня поклонись, и хвала ему, что едет с тобой; а тебя с тем поздравляю, он прелюбезный…»9 Как тут обойтись без хрестоматийного «Скажи мне, кто твой друг…»?
Михаил Воронцов, сын русского посланника в Лондоне и племянник влиятельного канцлера, фактически всё детство и отрочество провёл с отцом в Англии, где получил всестороннее систематическое образование. В 12 лет он свободно читал римских классиков в оригинале и хохотал над пьесами Мольера, но при этом тесно общался со священником посольства и «на всякий случай» изучал столярное ремесло. На последнем настоял отец, Семён Романович, считавший, что ремесло может пригодиться Михаилу: чтобы, «когда его крепостные скажут ему, что они его больше не хотят знать, а земли его разделят между собой, он мог заработать себе на жизнь честным трудом и иметь возможность сделаться одним из членов будущего пензенского или дмитровского муниципалитета».
С 16 лет — времени вступления во взрослую жизнь — Михаил служил в канцелярии посольства, получив, благодаря семейным связям, высокий придворный чин камергера. Отец не спешил отсылать его в Петербург на военную службу — но не от страха, а из-за чрезвычайно скептичного отношения к «новомодным» павловским порядкам. Как только наступила весна александровского царствования, весна 1801 года, восемнадцатилетний Михаил Воронцов немедленно был отправлен в Россию и стал офицером Преображенского полка, в который был записан ещё в четырёхлетнем возрасте. Он мог бы сразу стать генералом (при переходе из придворной службы в военную камергеру полагалось звание генерал-майора), но отказался. Эта история стала широко известна и только добавила уважения к Воронцову со стороны его новых друзей, гвардейских подпоручиков и поручиков. Он начинал вровень с ними — тем справедливее был его дальнейший взлёт. Но пока, в начале 1800-х годов, его ждала рутина повседневной службы: караулы, разводы, смотры, парады. А хотелось дела — и Михаил использовал авторитет дяди, чтобы отправиться на «настоящую войну». 20 августа 1803 года последовал рескрипт императора Александра, командировавший «лейб-гвардии Преображенского полку поручика графа Воронцова» в единственную в то время «горячую точку» империи.
Таким образом, в Астрахани поручик Воронцов был проездом. Он направлялся на Кавказ, волонтёром в войска князя П. Д. Цицианова, недавно занявшего пост астраханского военного губернатора и главноначальствующего Грузии (в 1801 году принятой в состав России Картли-Кахетии), фактически — кавказского наместника. Дядя Воронцова, канцлер Александр Романович, писал в рекомендательном письме к Цицианову: «В нынешней службе мало есть чему научиться, но поелику нигде, кроме края, где вы командуете, нет военных действий, где бы молодому офицеру усовершенствоваться можно было в воинском искусстве, да к тому присовокупляя, что под начальством вашим несомнительно более можно в том успеть, нежели во всяком другом месте…» Далее добавлялось, что от Михаила ждут, «чтобы он был полезен Отечеству» и «усовершенствовался во всём, к тому относящемся»10.
Цицианов, не в пример своему предшественнику, барону Кноррингу, больше занятому собственным обогащением, проводил в Закавказье весьма активную политику. Как писал знаток эпохи В. А. Потто, «при Цицианове уже не враги разоряют Грузию, а сама Грузия берёт в свои руки судьбу окружавших её народов»11. Именно тогда
…почуя бой кровавый,
На негодующий Кавказ
Подьялся наш орёл двуглавый;
Когда на Тереке седом
Впервые грянул битвы гром
И грохот русских барабанов,
И в сече, с дерзостным челом,
Явился пылкий Цицианов…
Весной 1803 года «пылкий Цицианов» (ещё бы не пылкий — выходец из древнего грузинского княжеского рода, двоюродный брат последней грузинской царицы Марии Георгиевны!) начал расширять южные границы империи — под предлогом восстановления «территориальной целостности» Грузии.
Бенкендорф одобрительно относился к присоединению закавказских территорий. По его мнению, хотя Грузия и требует от империи «множества людей и денег», её следует «рассматривать как передовой рубеж, который Россия имеет в Азии, для того, чтобы быть вовремя осведомлённой о военных приготовлениях, которые Азия может однажды предпринять за непроницаемым заслоном, каким является Кавказ».
В Астрахани Бенкендорф увлёкся идеей побывать за Кавказом и решил вместе с Воронцовым ехать в края, где можно испытать и проявить себя. Уже ничто — ни губернские балы, ни потрясающее зрелище колоссального сезонного промысла идущей на нерест рыбы («настоящая морская баталия, в движении одновременно находятся больше сотни баркасов»), ни очередной командировочный «романчик» с симпатичной армянкой — не могло его отвлечь от желания поучаствовать в настоящем «деле». Благо неторопливый Спренгтпортен оказался весьма покладист и разрешил отлучиться на несколько месяцев. Почему бы и не разрешить? Ведь ехал Бенкендорф почти по служебной надобности, к новым границам России, продвинувшимся на юг, за Кавказ, всего два года назад.
И снова — калмыцкая степь, богатый винами Кизляр, неспокойная Линия и угасающий заштатный город Екатериноград с его двенадцатиметровой триумфальной аркой потёмкинских времён. По красно-белой арке шла надпись: «Дорога в Грузию»: за ней действительно начиналась дорога, много позже получившая название Военно-Грузинской.
Чтобы пройти по ней, необходимо было дождаться серьёзного конвоя, состоявшего из роты егерей и почти сотни казаков: с самого начала движения, сразу после переправы через Терек, за дорогой с безопасного расстояния наблюдали черкесы.
На ближайшей остановке, близ Елизаветинского редута, Бенкендорф и Воронцов были взбудоражены известиями о появлении противника. Они немедленно оседлали своих рассёдланных было лошадей и помчались с небольшим отрядом вперёд. Молодые офицеры стремились поскорее ввязаться в первую схватку, но, к их разочарованию, замеченные всадники обратились в бегство. Ещё большим разочарованием стало то, что эти всадники, как вскоре выяснилось, оказались вовсе не неприятелем, а казаками, конвоировавшими почту из Владикавказа.
Боевого крещения в первый же день не получилось, но в неспокойном краю гор это оказалось легко поправимо. Вскоре после крепости Владикавказ, в узкой теснине между селениями Балты и Ларс, конвой попал под ружейный обстрел. На этот раз противник был настоящий. Гвардии поручик Бенкендорф возглавил авангард отряда, гвардии поручик Воронцов — главные силы, и оба устремились в первую в своей жизни атаку. «Я был бы счастлив, — писал Бенкендорф, — если бы каждый последующий в моей военной карьере бой позволил мне ощутить столь радостный подъём духа, какой я пережил в те минуты боевого крещения!» Нападение горцев было сравнительно легко отбито, и отряд добрался до ночлега за стенами редута в Ларсе.
И вот — естественные ворота Кавказа, самая суровая и величественная часть Военно-Грузинской дороги, Дарьяльское ущелье. На протяжении 17 вёрст приходилось 20 раз пересекать быстрые воды Терека. (Первый постоянный мост появится здесь только в 1809 году, а колёсная дорога будет пробита сквозь скалы ещё позже.) К страху быть унесённым горным потоком, легко перекатывающим камни, примешивался страх перед ущельем глубиной почти в версту, с нависающими над головой скалами («небо чуть видно, как из тюрьмы…»). Вдобавок казаки предупреждали: «Здесь на путников нападают чаще всего». Но всё обошлось, и в конце трудной дороги приятелей встречал замок правителя Хевсурии, князя Казбеги, объявившего о своей преданности России. Вид этой крепости настроил молодых офицеров на романтический лад: он напомнил им «готические» романы модной в то время английской писательницы Анны Радклиф с их суровыми средневековыми подземельями, рыцарями, мрачными тайнами. Бенкендорфу показалось, что здесь, среди гор, средневековье сохранилось в полной мере и они с Воронцовым перенеслись то ли в прошлое, то ли в мир, созданный воображением.
Казалось, что после Дарьяла природа стала благосклоннее к путешественникам; однако им ещё предстояло преодолеть Крестовый перевал. Он оказался так высок, что было страшно взглянуть вниз — туда, где плывут облака и еле угадываются водные потоки: с одной стороны — Терека, а с другой — Арагви, начинающей свой путь в Грузию. Но зато, спустившись с перевала в долину Арагви, офицеры почувствовали, что попали в другой мир: с доброжелательной природой, живописными пейзажами, мягким климатом и укутанной в тень деревьев дорогой. В селении Ананури они отметили переход Кавказского хребта местным вином, приятно удивившим их. До места назначения было рукой подать.
Наутро Бенкендорф и Воронцов оставили медленный конвой и поспешили в Тифлис верхом. Только несколько казаков «на всякий случай» последовали за ними. По дороге пришлось объезжать русскую воинскую часть, отгородившуюся штыками от внешнего мира: недавно по всему Кавказу прокатилась эпидемия чумы, и часовые получили приказ не пропускать в лагерь никого, включая офицеров. Затем — короткая остановка в Мцхети, древней столице Грузии: просто невозможно было не отдать дань живописному пейзажу, сплетающимся водам Арагвы и Куры, необычной для российского глаза архитектуре храмов. Этот прекрасный вид на фоне гор останется в памяти Бенкендорфа.
Ещё 20 вёрст — и Тифлис! Контрасты Кавказа проявляются и здесь: красота города — и чумное кладбище, напоминающее о недавней трагедии; древние стены, скалы над Курой — и опустевшие улицы, дома, брошенные жителями, бежавшими от морового поветрия (в 1803 году население города уменьшилось на треть).
Князь Цицианов в это время готовился к серьёзному походу на Гянджинское ханство. Предлогом стало «арестование и ограбление грузинских купцов» его правителем Джавадханом. Реальной же причиной было стремление Цицианова к «собиранию грузинских земель». К лету 1803 года к Грузии — а значит, и к России — была присоединена Алазанская долина, бывшая прежде базой для лезгинских набегов на Кахетию. Осенью настал черёд лежавшего к югу, вниз по течению Куры, Гянджинского ханства. Как считалось в то время, «прежде Гянджа находилась в подданстве Грузии и платила дань царю Ираклию, но с недавнего времени отложившийся Джеват-хан предался Персии и был главнейшею причиною разорения Тифлиса, в 1795 году случившегося, посему князь Цицианов решился наказать сего хана и Гянджинскую область присоединить обратно к Грузии»12.
Нелишне добавить, что схожие аппетиты были и у Персии, и у Турции: начало XIX века явилось пиком соперничества трёх империй за обладание Кавказом. Отсюда такое обилие Русско-персидских и Русско-турецких войн. В то же самое время персидский шах, например, заявлял в послании к имеретинскому правителю Соломону И: «Ведайте, что земли грузинские есть часть самодержавного иранского владения, а Георгий царь и его дети изменничеством и безумием привели малое количество войск российских для своей защиты и пособия и поставили их в Тифлисе»13.
Цицианов не боялся войны с Персией (официально она начнется через полгода с небольшим), но прежде желал обеспечить России выгодный плацдарм на юге. Именно Гянджа считалась ключом ко всему Южному Азербайджану. В конце ноября «главноначальствующий Грузии» выступил в поход с драгунским полком, шестью батальонами пехоты и двенадцатью орудиями. Пока отряд шёл вниз по правому берегу Куры, к нему присоединялись местные правители с собственными хорошо вооружёнными отрядами (грузины, армяне, «татары», то есть азербайджанцы). Бенкендорф отметил их искусную выездку и владение оружием.
На седьмой день пути войско достигло новой южной границы России. Отсюда Цицианов отправил Джавад-хану письмо с требованием добровольной покорности. «Гянджа со времени царицы Тамары, — писал князь, — принадлежала Грузии и слабостью царей грузинских была отторгнута от оной… Недостойно бы было с силой и достоинством высокомощной и Богом вознесённой Российской империи оставить Гянджу, яко достояние и часть Грузии, в руках чужих. Пришед с войсками брать город, я, по обычаю европейскому и по вере, мной исповедуемой, должен, не приступая к пролитию крови человеческой, предложить вам о сдаче города… Буде завтра в полдень не получу ответа, то брань возгорится, понесу под Гянджу огонь и меч, чему вы будете свидетель…»14
Войска остановились в ожидании близ развалин древнего города Шамхора, известного высоким минаретом, получившим прозвание «одинокий столб». Ответ из Гянджи последовал довольно быстро. Джавад-хан счёл подобное обращение неверного оскорбительным и отреагировал соответственно: «Где это видано, чтобы вы были храбрее персиян? Видно, несчастный рок доставил вас сюда из Петербурга, и вы испытаете его удар». Бенкендорфу запомнилось ещё утверждение, что «если русские пушки длиной в аршин, то пушки хана — длиной в четыре аршина». После такого обмена любезностями осада и штурм города стали неминуемы. Для изучения обстановки 2 декабря 1803 года Цицианов придвинулся со значительными силами к городу и совершенно неожиданно натолкнулся на сопротивление в окружавших город садах и предместьях: их глинобитные и каменные ограды превратились в настоящие полевые укрепления.
Завязался бой, ставший первым серьёзным сражением для Бенкендорфа и Воронцова. Они упросили Цицианова позволить им принять непосредственное участие в деле. Каждый получил по 30 егерей и приказ выбить неприятеля из укреплений. Благодаря помощи артиллерии это удалось, и войска с разных сторон пробились через предместье Гянджи к торговой площади. За ней возвышалась довольно внушительная крепость с шестью башнями, двумя рвами, двойной стеной и цитаделью.
Первый успех окрылил молодых офицеров. Они решили с ходу взять передовое укрепление перед главными воротами, но попали под страшный обстрел с крепостных стен. Вокруг градом защёлкали пули, стали падать убитые и раненые. В этот момент был ранен в ногу капитан Котляревский, ровесник Бенкендорфа и Воронцова, в то время командир роты, а в будущем легендарный кавказский генерал. Воронцов и рядовой Богатырёв бросились на помощь. Богатырёва сразила пуля, но Воронцов сумел вытащить Котляревского из-под огня. Уцелевшие силы атакующих закрепились за стенами слободы, туда стали подтягивать орудия. Из-за укреплений Бенкендорф впервые увидел жуткую подробность восточной войны: сделавшие вылазку солдаты противника добивали оставшихся у стен раненых и отрезали им головы. Так сложилась «непропорциональная» статистика потерь в войсках Цицианова: на 70 убитых только 30 раненых… Правда, Джавад-хан недосчитался не только 250 погибших в боях за предместье, но и 500 перебежавших к русским (в том числе 200 армян).
За участие в овладении городским предместьем, садами и караван-сараем Гянджи Бенкендорф и Воронцов получили первые боевые награды. На эфесах шпаг обоих поручиков засветился красный финифтевый медальон с крестом — «клюква», знак ордена Святой Анны 3-й степени. Теперь им хотелось новых боевых подвигов. Но война приобрела характер неспешной лагерной жизни: обед на открытом воздухе, верховая прогулка-рекогносцировка, иногда несколько ружейных выстрелов по крепости. Потянулась рутина осады с неторопливым ходом сапёрных работ, устройством батарей и укреплений, проведением переговоров.
Цицианов несколько раз предлагал Джавад-хану сдаться, чтобы избегнуть лишнего кровопролития, но ответом были неизменное «ты найдёшь меня мёртвым на крепостной стене» и ночные вылазки осаждённых. Не добавляло желания сдаться и размещение штаба Цицианова в мечети.
И вот в один из декабрьских дней Цицианов вызвал к себе Воронцова и Бенкендорфа и сказал, ч+о хочет избавить их от скуки долгой осады и поэтому отправляет назад, в Грузию, под начало генерала Гулякова, готовящего военную экспедицию в горы. Там, убеждал начальник, у них будет гораздо больше шансов отличиться.
Цицианов хитрил. Он уже решил брать Гянджу приступом и, насмотревшись на характерную для молодости безудержную храбрость обоих поручиков, хотел застраховать себя от неприятной обязанности сообщать о смерти героев их столичным покровителям. В письме Цицианову канцлер Александр Романович Воронцов просил поберечь племянника Мишу: «Он один у нас». С другой стороны, предложение Цицианова послать молодого Воронцова в Петербург с сообщением о первой же одержанной победе было отклонено Воронцовыми-старшими как недостойный способ получения чина и награды (вестников удачи в то время награждали независимо от их вклада в победу). Компромиссом стала отправка заезжих столичных гвардейцев на казавшийся более безопасным участок.
Пятидесятидвухлетний генерал-майор Василий Семёнович Гуляков считался храбрым и опытным воином и «бывалым» кавказцем. Он находился здесь уже три года и заслужил Георгия 3-й степени. Его успешный поход против лезгин весной 1803 года заставил этих неспокойных соседей присягнуть на верность России. Но, как это часто бывало на Кавказе, присяга, принесённая на бумаге, не смогла остановить опустошительные набеги на Грузию. В октябре 1803 года даже военный лагерь Гулякова подвергся атаке десятитысячного «скопища» горцев (лезгин и дагестанцев), которую пришлось отбивать с помощью пушек. На самое начало 1804 года был запланирован новый поход русских сил в Алазанскую долину. Однако пока войска собирались, пришло известие о том, что один из дагестанских правителей, казикумыкский Сурхай-хан (тот, что нападал на лагерь в октябре), перешёл пограничную реку Алазани и грабит грузинские селения в сорока верстах от русского лагеря. Гуляков решил атаковать вторгшихся грабителей.
Бенкендорф и Воронцов попали в боевой поход, словно с бала на корабль. Ещё недавно они встречали Рождество с весёлым тифлисским комендантом, «в окружении певцов и бутылок», наперегонки увивались за княжной Юстинианой в тщетных надеждах ей понравиться; теперь в самый канун новогодней ночи им пришлось выступить в поход и почти немедленно идти в бой.
Первого января 1804 года в первых рядах стрелков приятели пошли в атаку на неприятельский лагерь. Однако личной храбрости оказалось недостаточно для немедленного прорыва обороны. Знаменитая русская штыковая атака натолкнулась на яростное сопротивление горцев. Завязалась долгая интенсивная перестрелка. Вообще, судя по воспоминаниям Бенкендорфа, эта схватка с Сурхай-ханом не была такой успешной в военном отношении, какой её рисуют донесения Гулякова и Цицианова и вторящие им исторические исследования. Горцы не бежали, как писали в реляции, «спасаясь вплавь», а обеспечили отход главных сил со значительной частью захваченной добычи. Бенкендорфа поразила картина, дающая представление о размерах награбленного: когда он с одним из отрядов двинулся в обход, то издалека увидел на горе и большой части долины словно гигантское белое покрывало — это были стада овец, угнанные у местных жителей. Запомнилась ему и ночёвка в чистом поле, под снегопадом: отряд построился в каре и ощетинился штыками, опасаясь внезапной атаки вражеской конницы. Стонали раненые, хотелось пить, но воды не было ни для людей, ни для лошадей — до самого возвращения в лагерь.
В общем, наступление Гулякова не стало яркой военной победой, однако главную свою задачу выполнило: набег был отбит и не нанёс такого вреда, какой мог бы быть, останься нападение горцев безнаказанным. Личная храбрость флигельадъютанта Бенкендорфа и графа Воронцова была замечена Гуляковым и достойно вознаграждена. В петлице Бенкендорфа вскоре появился малый крест ордена Святого Владимира 4-й степени. Почти сразу после боя в лагерь пришло важное известие: в ночь с 2 на 3 января Цицианов штурмовал Гянджу и овладел ею после упорного и кровопролитного боя. Джавад-хан, как и обещал, пал на крепостной стене, до последней минуты отбиваясь от противников саблей. В современном Азербайджане эта славная гибель сделала правителя героем борьбы за независимость. Над могилой Джавад-хана возвели мавзолей из красного кирпича, ему сооружают памятники, о нём пишут книги и снимают эпический художественный фильм. Родовой герб Джавад-хана стал гербом современной Гянджи, а 3–5 января в городе отмечают как «дни героизма Джавад-хана»15.
Между тем Гуляков приготовился перейти границу Грузии и заново привести горцев к покорности. У берегов Алазани Бенкендорфу и Воронцову пришлось разлучиться: флигель-адъютанту пора было ехать назад, чтобы присоединиться к заждавшемуся Спренгтпортену, а графу предстояло отправиться с Гуляковым в горы. Разлука чуть было не стала вечной: обычно удачливый генерал через несколько дней попал в Закатальском ущелье в классическую горную засаду. В теснине его отряд был обстрелян и тут же атакован лезгинами сразу со всех сторон. Гуляков, который по обыкновению шёл впереди колонны, пал от пули одним из первых; его тело пришлось отбивать у горцев. Началась жестокая схватка, в которой Воронцова спасла не столько храбрость, сколько случайность: бросившийся назад авангард смял основную колонну, и в безумной давке под обстрелом многие, и в их числе Воронцов, были скинуты толпой в «прекрутой яр». Сберегло Воронцова только то, что его падение смягчили тела людей и лошадей, упавших раньше. Кое-как выбравшись, он даже принял участие в бою, закончившемся спасительным отступлением.
О случившемся несчастье Бенкендорф узнал в Тифлисе: сначала сообщили, что Воронцов погиб. Трагическое известие понеслось дальше, в Петербург и Лондон, и на несколько дней повергло отца, дядю и сестру Михаила в «ужас отчаяния». Но сам он, к радости друзей, вскоре объявился в Тифлисе — живой, хотя и не вполне невредимый.
Воронцов ещё примет участие в войне с Персией, заслужит капитанский чин и орден Святого Георгия 4-й степени, будет ходить в походы то по выжженным степям, то «по горло в снегу», перенесёт две горячки и три лихорадки и только в конце 1804 года покинет Цицианова, получив от него похвалы и предложение остаться в дружеской, «а не чиновной» переписке.
А Бенкендорф уже в начале 1804 года отправится назад через заснеженные перевалы Кавказского хребта. Позади останется страна, поразившая его контрастом роскоши и бедности, героизма и предательства, восхитительной, но безжалостной к человеку природой; благодатный край, страдавший от междоусобиц, набегов, войн и эпидемий.
Напоминания о недавней чуме не оставляли путников на всём протяжении Военно-Грузинской дороги. А в самом её конце, уже у Моздока, как и все прибывавшие из Закавказья, Бенкендорф попал в «прескучный карантин». Он вспоминал: «Нас заперли на несколько дней в отвратительной хижине, в которой ветер и снег, проникавший во все дыры, как нельзя лучше очистили нас от всех возможных заразных болезней». Только в полюбившемся ему казачьем Черкасске Бенкендорф провёл несколько спокойных дней, наслаждаясь забытыми городскими радостями: житьём в удобстве, не имея надобности ни в оружии, ни в охране и «по возможности развлекаясь».
Проезжая по Новороссии, Бенкендорф отдал должное гению Потёмкина, по его словам, «творца всего Юга России».
В Херсоне, тогда ещё гордившемся званием главной базы Черноморского флота, Бенкендорф не мог не признать величия сделанного всего двумя десятилетиями ранее: «Значительный город, внушительная крепость, активная торговля, которую ведёт Херсон, — всё это тоже деяние Потёмкина, этого — можно даже наградить его титулом высшего должностного лица побеждённой им империи — визиря императрицы, великого и замыслами, и талантами, и пороками». С заметными нотками сожаления записывает Бенкендорф историю о том, как в царствование Павла был разорён мавзолей «визиря», а его тело выброшено в волны Днепра. Сделанный из неё вывод перекликается с его личным опытом: «Низость придворных всегда идёт дальше желаний тиранов»…
В Херсоне Бенкендорфа и других своих подчинённых дожидался «старина генерал». В его планах были не только Новороссия и Крым, но и Константинополь, и Греческий архипелаг, с посещением которого экспедиция должна была завершиться.
Бенкендорф начинает задумываться о будущем. 5 марта 1804 года он пишет Воронцову письмо, где делится полупланами, полусомнениями: «Я ещё не знаю, чего и желать. Хочется объехать архипелаг, повеселиться в Италии, видеть Берлин и через Польшу возвратиться домой, но в таком случае, если войны не будет; а коли скоро наши войска тронутся, то ни за что не останусь при генерале или в чужих краях. Если князь Павел Дмитриевич (Цицианов. — Д. О.) останется главнокомандующим в Грузии, то с радостию и под Эривань постараюсь поспеть… Ты видишь, любезный Михаил Семёнович, не ведаю, что со мной будет, и жду на это от Ливена письма»16. (Зять Бенкендорфа генерал X. А. Ливен всё ещё оставался начальником Военно-походной канцелярии Его Императорского Величества, и от него во многом зависели будущие назначения.)
В начале весны, когда в сборе были все участники экспедиции, Спренгтпортен направился в Крым, завоевание которого было ещё совсем недавней историей. Бенкендорф снова вспоминает Потёмкина; но, наблюдая пустынные земли от Перекопа до Ак-Мечети (Симферополя), то есть на протяжении более 100 вёрст, он составляет весьма критическое мнение о присоединении полуострова: «Справедливости ради следует сказать, что вечным позором для завоевателей и для царствования Екатерины будет то, что эта прекрасная область, когда-то житница Константинополя и всей Малой Азии, покрытая городами с цветущими садами и питавшая более миллиона трудолюбивых жителей, была превращена в пустыню. Весь Крым сделался безлюдным». Добравшись до Кафы (Феодосии), Бенкендорф расстроился ещё больше: «Весьма просторная бухта была некогда заполнена судами; теперь здесь нет и полутора сотен жалких лачуг, ни тени торговли; разруха и нищета овладели этим городом с того момента, как он перешёл под власть великой Екатерины. Находясь в Кафе, испытываешь стыд; татары здесь искусно строили, русские всё варварски разрушили». Удручённое настроение усугубляет поразившая молодого поручика красота Крымского побережья, тогда практически неизвестная в России. Он отправляется на прогулку пешком от Феодосии до Судака, пересекает знаменитые «плюшевые» холмы в районе Коктебеля, взбирается на гору с генуэзской крепостью и с её высоты любуется «незабываемым видом на безбрежные дали Чёрного моря». По воспоминаниям видно, как романтические и поэтические чувства захлестывали 22-летнего офицера: «Весь этот край завораживает древностью и легендарностью своей истории, потрясениями, которые он испытал, народами, которые его населяли и, сменяя друг друга, владели этой землёй, — следами присутствия греков, генуэзцев, татар и вот теперь — русских».
В Бахчисарае экспедицию размещают в знаменитом ханском дворце, тщательно сохраняемом со времён Екатерины. И здесь, среди былой роскоши Гиреев, среди фонтанов, мраморных купален, садов Бенкендорф проникается чувством симпатии к былым правителям края. Уезжая в Севастополь, он «всё пытался представить печаль, которую должен был испытывать хан, вынужденный навсегда покинуть свой дворец и сам прекрасный Крым».
Только построенный по строгому плану Севастополь с его обширной бухтой-портом («все флоты Европы могли бы здесь встать на якорь») кажется Бенкендорфу оправданием завоевания Крыма.
Что же, Крым — место, «где обрывается Россия / Над морем чёрным и глухим», — конец путешествия? Вовсе нет. В Севастополе участников вояжа подхватывает военный бриг и несёт к берегам Босфора, в Турцию, в Константинополь.
Это было время первого равноправного и взаимовыгодного русско-турецкого союза, заключённого в 1799 году. После него русско-турецкая эскадра под командованием адмирала Ушакова начала операцию по освобождению Ионических островов, захваченных французами. Именно тогда «корабли штурмовали бастионы», а Ф. Ф. Ушаков вошёл в историю уникальной победой — взятием мощной приморской крепости не с суши, как это предписывалось правилами военного искусства, а с моря. Ни последующий мир с Францией, ни дипломатические игры Наполеона с целью отвадить Турцию от России долго не могли разрушить этого союза, продлённого в 1805 году. А в 1804-м султан Селим ясно выразил свою позицию в одном из посланий великому визирю: «Если Франция объявит войну моему государству и России, моему союзнику, то по требованиям договора мы выступим против Франции. Так я понимаю этот вопрос, и таковы мои намерения». Он же в знак расположения переслал Александру письмо Наполеона с резкими выпадами против российского императора17.
Вот почему в 1804 году русский военный бриг так легко вошёл в укреплённый Босфор, отсалютовал у самого входа в него форту Килия и через несколько часов бросил якорь в самом широком месте пролива, у деревушки Буюк-Дере, близ которой находилась (и находится до сих пор) летняя резиденция русского посланника.
Многолюдный город, расположенный в двух частях света, потряс молодого поручика. Налюбовавшись Константинополем с бирюзовых вод Босфора, он записал: «Восхищённый взгляд сначала теряется на неохватном пространстве нагромождения домов, построек, минаретов и, наконец, замирает на вершине, где среди окружающих его садов возвышается дворец султана… Поистине Константинополь представляется столицей мира. Не только величие греков, могущество султанов — кажется, что и сами небеса обосновались здесь, между Европой и Азией, между Севером и Югом, чтобы властвовать на земле».
Русских союзников встречали в Стамбуле весьма радушно. Министр иностранных дел принял Спренгтпортена и его спутников в Диване — средоточии османского государственного управления. Сам султан Селим III пригласил посланцев императора присутствовать на манёврах и любезно угощал их в своем шатре кофе и трубками.
Гостям было позволено посетить султанский дворец Топкапы (пока правитель был в загородной резиденции) и даже самые красивые мечети Стамбула. Правда, прогулка по мечетям должна была проходить непременно в сопровождении янычар — что, как буднично объяснили турки, просто необходимо для защиты российских подданных от фанатичных мусульман: они «не любят, когда христианские собаки заходят в эти священные места», так что без охраны могут и убить…
Однако особой религиозной строгости Бенкендорф не заметил. Точнее, строгость эта у многих турок была внешней, напускной. В немусульманском районе Пера, отделённом от старого города бухтой Золотой Рог, вечерами и ночами гуляла турецкая молодёжь, забывавшая предписания пророка ради вина и чувственных удовольствий. В посольстве рассказывали историю о некоем хитроумном греке, представлявшем молодых женщин-европеек, посещавших его сомнительное заведение, исключительно как «жён дипломатов и послов». Такой качественный живой товар приносил значительные доходы до тех пор, пока мошенничество не привело к скандалу. Поверившие греку молодые турки начали хвастать своими «международными победами» по всему Стамбулу, и эти похвальбы достигли ушей великого визиря. Тот обратился с нотой к иностранным посланникам, в которой призвал их унять своих «беспутных жён». Потрясённые дипломаты потребовали объяснений и расследования. В конце концов мошенник-грек был повешен.
…А Бенкендорф наслаждался жизнью большого и необычного города — то ли турецко-мусульманского Стамбула, то ли антично-византийского Константинополя. Он бродил по экзотическим восточным лавочкам и базарам, совершал верховые прогулки в Буюк-Дере и, конечно, не забывал о приключениях амурных, разрываясь между некой прекрасной вдовой и благосклонной женой неаполитанского консула. Времени было предостаточно: Спренгтпортен ждал, когда в Константинополь прибудет русская эскадра.
Корабли пришли тайно, под торговыми флагами, с задраенными орудийными люками и выкрашенными в чёрный цвет бортами. Эти предосторожности явились данью режиму проливов, согласно которому Оттоманская империя не позволяла проход через них иностранным военным судам. На кораблях находились войска, артиллерия и амуниция — всё это предназначалось для укрепления важного средиземноморского форпоста России — Ионических островов. В 1804 году считали, что Бонапарт захочет взять реванш за неудачу Египетского похода. Поэтому, делали вывод эксперты, сосредоточение значительных французских сил на берегах Адриатического моря и в Неаполитанском королевстве «не оставляет сомнения в том, что Бонапарт имеет намерение предпринять в ближайшее время высадку в Далмации и Греции»18. Личный эмиссар Первого консула Франции Ф. Себастьяни опубликовал в официальной правительственной газете отчёт о поездке по Восточному Средиземноморью, в котором настаивал на повторном захвате Египта и Ионических островов19.
В конце концов император Александр отправил в Средиземноморье экспедиционный корпус генерал-майора Р. К. Анрепа — военачальника, которому прочили большое будущее. Его задачи поясняла инструкция: «…Знатные приуготовления, чинимые в разных пунктах Италии, и готовность флота Тулонского к отплытию с немалым корпусом десантных войск утверждают доходящие до нас сведения о видах Первого консула на Ионические острова и области турецкие со стороны Адриатического и Белого моря. Поелику в политической системе Россиею признано необходимым препятствовать всеми силами разрушению Оттоманской империи по многим соображениям, а наипаче по бессилию, в коем ныне оная находится и которое соделывает её соседом для России безопасным, а потому наилучшим, то и принята здесь решимость тому соответственная, вследствие коей назначены к отправлению на Ионические острова в подкрепление находящегося там малого корпуса войск наших, для внутреннего токмо устройства и охранения, ещё двенадцать батальонов инфантерии и две роты артиллерийские…»20
Дойдя до Константинополя, корабли открыли пушечные порты только для приветственного салюта — и подняли флаги. Состоялась торжественная встреча русской и турецкой эскадр. Как вспоминал Бенкендорф, «трудно увидеть более впечатляющее зрелище: порт, пролив были покрыты бесконечным множеством баркасов и лодок, берега Азии и Европы наводнили толпы народа». Над Босфором «бушевало дружное „ура“ и клубился дым орудий; раскаты залпов ещё долгое время неслись над проливом».
Вдогонку за русской эскадрой направилась и экспедиция Спренгтпортена. Бриг покинул стоянку у Буюк-Дере, скользнул мимо Галаты с её высокой генуэзской башней, мимо усыпанного лодками Золотого Рога, мимо высокого мыса с султанским дворцом, мимо мрачного Семибашенного замка у городских стен и — прощай, Стамбул! Бенкендорф больше не увидит этот город никогда.
К вечеру уже показались пустынные берега Дарданелл, навеявшие мысли о войнах персов и греков, о Ксерксе, приказавшем высечь непослушное море, о долгом соперничестве мусульман и генуэзцев…
Дальнейшее путешествие Бенкендорфа на бриге вдоль берегов Эгейского моря — в то время внутреннего моря Турции — окончательно окунуло его в легендарный мир античной Греции. «Видя все эти места, которые занимали твой ум в детстве, приходишь в состояние сна наяву», — признавался он. Классика обретала здесь реальные черты: вот Ламзак, родина Эпикура; вот Троя Александра, близ которой где-то в холме спрятана Троя Гомера. Вот остров Лесбос, а вот и Измир, ниспадающий с гор к заполненной кораблями бухте. Здесь была остановка в резиденции русского консула и затем — верховая прогулка в некогда великолепный Эфес. Море отступило, что заставило людей покинуть богатый город. В окружении античных руин Бенкендорфом овладела меланхолия: два дня провёл он в мёртвом городе, исходив его вдоль и поперёк, и развалины постоянно наводили его на мысли о бренности бытия. Облегчение принесло только отплытие: с борта брига молодой путешественник размышлял об Азии, казавшейся ему «обреченной на долгие века варварства и забвения: может быть, исчезнут даже следы руин Эфеса, прежде чем цивилизация и свобода вернутся, чтобы осчастливить свою колыбель».
Меланхолию излечили бело-голубые цвета островов Греческого архипелага с их запоминающимися запахами моря и апельсинов. С острова Хиос открылся вид на обширную Чесменскую бухту, памятную громкой победой русского флота в 1770 году. Любопытно, что Бенкендорф видит её не глазами русского офицера, а глазами местного населения. «Я подумал, — записывает он, — каким ужасным зрелищем тогда должны были предстать для жителей Хиоса взрыв нашего линейного корабля и гибель более семидесяти турецких судов».
Венец «путешествия в древность» — Афины. Записки отражают наполнивший душу путешественника восторг: «Мои взоры не могли оторваться от этого прославленного города или, скорее, от воспоминаний, связанных с этой античной твердыней, одно только имя которой воскрешает в памяти череду великих событий, великих лиц, великих подвигов, эпохи его процветания и превратностей его судьбы. Я с восторгом созерцал прекрасное зрелище последних закатных лучей между колоннами храма Минервы, золотивших отполированный веками мрамор. Наш бриг бросил якорь в порту Пирея! Я провёл бессонную ночь на борту нашего брига, пытаясь пожить за две тысячи лет до моего рождения. Едва занялся день, я сошёл на берег и не могу выразить того живого ощущения, которое я испытал, ступая по этой земле; мое воображение поднимало из руин разрушенное, вновь отстраивало храмы, воскрешало рядом со мной Алкивиада и его великих воинов».
Болезнь Спренгтпортена подарила Бенкендорфу целых шесть недель общения с миром Античности. Он обстоятельно исследовал Афины и их окрестности, начиная с Парфенона и превращённого в мечеть храма Минервы и заканчивая Элевсином, некогда известным своими пышными мистериями.
Искренние восторги доверялись путевому дневнику; друзьям же, в частности Воронцову, Бенкендорф писал о своих экскурсиях не без иронии: «Бегаю по развалинам, занимаюсь вырытыми вазами, заключающими пепел знаменитых греков… и если б Минервины, Тезеевы, Юпитеровы и Ерехтеевы храмы не были в столь жарком крае, я бы тебе о них славное описание послал»21.
Спренгтпортен был чужд восторгов, вызываемых памятниками Античности. Поправив здоровье на одном из живописных греческих островов, он приехал в Афины только для того, чтобы собрать свою экспедицию и отправиться дальше. Прощаясь с центром легендарной Эллады, Бенкендорф еле сдерживал эмоции: «Надо ли говорить, с каким чувством я отплывал! В виду… исчезающего в море силуэта (греческих берегов. — Д. О.) я дал обет — как бы ни сложилась моя судьба, однажды сюда вернуться, чтобы поднять его из руин».
А вот художник Емельян Корнеев воспринимал отплытие из Афин с радостью: он для того провёл почти три года со Спренгтпортеном, чтобы в конце концов посетить вожделенную Италию. Его ждала встреча с Неаполем и Венецией, Бенкендорфу же попасть в Италию и Германию на этот раз не довелось.
Конечный пункт маршрута экспедиции Спренгтпортена — остров Корфу — стал отправной точкой в карьере Бенкендорфа-командира. Он стал, если применить современное понятие, «иностранным военным специалистом». Пришедший из Петербурга приказ «изымал» поручика из-под начальства Спренгтпортена и вверял в руки генерала Р. К. Анрепа, командовавшего русской военной базой на Корфу. В сентябре Бенкендорф сообщает Воронцову: «Итак, дорогой друг, я вновь волонтёр, не знающий точно, против каких войск мы будем драться, что меня не волнует, лишь бы была возможность участвовать в бою»22.
К этому времени Россия имела на Ионических островах мощную военную базу: около 11 тысяч солдат и не менее 16 кораблей23. Важно отметить, что эти силы не просто снискали расположение местных жителей, а находили в них искренних союзников.
Гвардии поручику Бенкендорфу была доверена военная подготовка особого отряда, так называемого Албанского легиона. Его составили «зилоты» — жители горной Албании, бежавшие от турецких притеснений на независимые греческие острова. До этого они 17 лет пытались отстаивать свою свободу, так что Бенкендорф получил под начальство 600 опытных воинов, правда, незнакомых с воинской дисциплиной и способами ведения «правильного» боя в строю. Разномастный отряд предстояло превратить в подобие регулярного войска, провести его строевую и тактическую подготовку. «Наши учения и военные игры, — замечает Бенкендорф, — обычно следовали после приёма пищи и весьма забавляли это воинственное племя». Для лучшего понимания образа мышления греков поручик время от времени надевал их национальную одежду. Вскоре он завоевал расположение своих подчинённых: они даже обещали, что однажды на руках вознесут командира на стены Константинополя. «Невольно думалось, глядя на них: грек всё ещё остаётся тем, чем он был в лучшие времена Афин, одно проникновенное слово может воодушевить его; думаю, что энтузиазм, к которому он восприимчив более, нежели все народы Европы, вознесёт на высочайший уровень могущества того, кто сумеет его зажечь и вернуть этой нации её прежнюю независимость».
Результаты обучения легиона проверял сам генерал Анреп. Ему были продемонстрированы небольшие манёвры, состоявшие из атаки и защиты деревни и садов. Прошли они успешно: Бенкендорф показал себя неплохим строевым командиром.
А вот манёвры на любовном фронте вовлекли 23-летнего поручика сначала в шпионскую историю, а потом и в политическую интригу.
Ещё в Константинополе, за несколько дней до отплытия на Корфу, с ним «случайно» познакомилась обаятельная француженка, некая генеральша Леюойер. Так же «случайно» она через некоторое время оказалась на судне, поставленном в карантин у берегов Корфу. К французам, как к потенциальным противникам, греки относились весьма подозрительно и на берег старались их не выпускать. Мадам Леюойер поспешила дать знать Бенкендорфу, что она рядом: муж-генерал отправил её в Париж в обществе секретаря, а она еле уговорила провожатого остановиться на Корфу на несколько дней — ради возможности увидеться с запавшим ей в душу русским поручиком. Привыкший к собственной неотразимости Бенкендорф поверил такой романтической истории и через генерала Анрепа добился, чтобы местные власти избавили красавицу от карантина. Мадам Леюойер и её сдержанный спутник ступили на берег и вскоре уже обживали приготовленную для них квартиру. Сопровождавший генеральшу секретарь с пониманием отнёсся к её желанию сполна вознаградить освободителя за его заботу, поэтому не мешал романтическим свиданиям. Вскоре наш гвардейский поручик пригласил французского секретаря отобедать в компании русских офицеров, и тут случился конфуз: один из моряков узнал в госте… самого генерала Лекюйера, сотрудника французского посольства в Константинополе и заботливого супруга вызволенной из карантина дамы. Леюойер бросился вон из комнаты, следом — Бенкендорф, немедленно поспешивший доложить Анрепу о затеянной французской четой игре. Выяснилось, что супруги были шпионами, собиравшими сведения о русской военной базе на Ионических островах. Податливость Бенкендорфа на женские чары сделала его пешкой в искусной игре и чуть было не позволила генеральше и её «секретарю» узнать всё необходимое из первых рук. Анреп получил дополнительные сведения о парочке Леюойер по другим каналам, но снаряжённая погоня опоздала, — свежий ветер уже нёс французский корабль подальше от опасности. Для Бенкендорфа этот опыт стал потрясением: он впервые встретился и с бесчестностью мужа, торгующего собственной супругой ради достижения корыстных целей, и с мошенничеством женщины (теперь он называл её «бесстыдной»). Подобные разведывательные методы французского правительства Бенкендорф считал «грязным макиавеллизмом».
Полученный урок добавил молодому поручику осторожности, но вовсе не отвратил его от поиска новых побед на любовном фронте. В результате новый виток амурных приключений, которые Бенкендорф подробно, чуть ли не смакуя, описывал в своих мемуарах, столкнул его с русским посланником на Корфу графом Е. Д. Моцениго. Причиной раздора стала первая красавица острова, юная вдова мадам Армани, общительная, музыкальная и, в дополнение ко всем своим достоинствам, богатая. У неё не было недостатка в кавалерах, но именно трудность задачи вновь (и не в последний раз) распалила влюблённость 23-летнего поручика настолько, что он оставил дела, посвятив все усилия предмету своего вожделения. Он вошёл в круг обожателей мадам Армани и благодаря настойчивым ухаживаниям не просто освоился в нём, а постепенно выдвинулся на первые роли. Для окончательного достижения успеха у молодой вдовы Бенкендорф применил сильнодействующее средство: он «рискнул внушить, что может жениться на ней». В результате конкуренты-ухажёры были отправлены в отставку, в том числе и посланник Моцениго. Этот венецианец по происхождению и дипломат по профессии немедленно сделался «другом» удачливого Бенкендорфа и дал ему понять, что совершенно смирился со своим фиаско. На самом же деле хитроумный Моцениго затеял ловкую интригу и к весне 1805 года добился удаления Бенкендорфа с Корфу. Для этого посланник «открылся» правительству Ионических островов и генералу Анрепу, что, как друг Бенкендорфа, потрясён его коварством, скрытностью и подозрительностью. Как пишет сам пострадавший, «он измыслил, что я занимаюсь обучением зилотов лишь для осуществления каких-то своих тайных и опасных политических планов, в его наветах я был выведен как тщеславный выскочка, внушавший зилотам видеть во мне их вождя, якобы… даже приказывал им называть себя ромейским эфенди».
Впрочем, Анреп попытался найти компромиссное решение: удаление нашего героя произошло под благовидным предлогом. Бенкендорф, как флигель-адъютант, был отправлен к императору Александру с докладом: ему было вменено в обязанность лично сообщить царю и министрам о состоянии русской военной базы на Корфу и дать все необходимые пояснения. Он охотно отправился в Россию — он был уверен, что вернётся, самое позднее, через несколько месяцев.
Спустя неделю после отплытия корабль, взявший на борт Бенкендорфа, пробился через мартовские штормы к Триесту. Здесь посланцу Анрепа пришлось провести двадцать дней в карантине, а потом, простыв от слишком ранних морских купаний, ещё шесть недель проваляться с лихорадкой в Вене. После этого он помчался в столицу России так быстро, что даже обогнал по дороге австрийского курьера, выехавшего на сутки раньше.
«Его Величество Император принял меня с добротой и приказал мне побеседовать с министром военно-морских сил и министром иностранных дел о различных вопросах, касающихся наших сил и нашей позиции в Корфу; после этого мне было объявлено, что я должен оставаться в Петербурге».
В предчувствии большой войны он торопится вкусить прежних прелестей столичной гвардейской жизни. «Надо, — читаем мы в очередном письме Воронцову, — посмеяться в Петербурге и приготовиться к кампании против французов». Бенкендорф ещё надеялся, что эта кампания начнётся в Средиземноморье; но вернуться на Корфу ему не пришлось.
В Петербурге вся гвардия распевала «Марш Преображенского полка», бравую песню, написанную другом Бенкендорфа и Воронцова Сергеем Мариным:
Пойдём, братцы, за границу, бить Отечества врагов!
Вспомним матушку-царицу, вспомним, век её каков!
Война с Наполеоном становилась неизбежной. Осенью 1804 года Россия и Австрия подписали декларацию о тесном союзе, а зимой 1805-го был заключён союзный договор с Швецией. Весной того же года подобный договор соединил Россию и Англию, которая уже воевала с Наполеоном и с тревогой вглядывалась во французский берег Ла-Манша, где собралась гигантская армия вторжения. Наконец, летом Австрия объявила о своём присоединении к союзу России и Англии. Оставалась ещё колебавшаяся Пруссия, но и без неё сложившаяся антифранцузская коалиция (третья по счёту) могла направить против Наполеона полмиллиона штыков, поддержанных миллионами английских фунтов стерлингов.
Война должна была прокатиться по всей Европе: части под командованием бывшего начальника Бенкендорфа генерала Анрепа планировалось перебросить морем с Ионических островов в Неаполь, чтобы наступать в Италии (где в марте новым королём был провозглашён Наполеон). Войска Кутузова должны были вместе с австрийцами вступить в Баварию. Почти стотысячная русская армия под командой Михельсона (некогда победителя Пугачёва) стояла на границе с Пруссией, то ли «подталкивая» этого соседа к присоединению к коалиции, то ли готовясь направиться в Австрию следом за Кутузовым.
На север континентальной Европы, для совместного с англичанами и шведами действия в Шведской Померании, Ганновере, а потом и Голландии, предполагалось направить 20-тысячный корпус графа П. А. Толстого. Именно в этом корпусе довелось продолжить службу Бенкендорфу и Воронцову. Полковник М. С. Воронцов, поправивший здоровье после возвращения с Кавказа, занял должность бригад-майора24, то есть начальника штаба корпуса; его двоюродный брат JI. А. Нарышкин и А. X. Бенкендорф, оба поручики, стали адъютантами Толстого.
Граф Пётр Александрович Толстой, личность в своё время весьма приметная, стал на ближайшие годы не просто начальником, но и покровителем Бенкендорфа. Художник Ф. П. Толстой, весьма близко знавший своего дядю, в семье которого одно время воспитывался, дал ему такую характеристику: «Граф Пётр Александрович… был неглупый человек, но и не отличался своим умом; образование получил также совсем не отличное, он и по-французски говорил плохо. Он, кажется, полагал, что более того, что он знал, и знать не нужно. Я никогда не видал, чтобы он занимался чтением, не знаю, учился ли он топографии… Зато он был очень добр, правдив, щедр и честен в высшей степени и за правду готов был стоять перед чем бы то ни было непоколебимо»25.
П. А. Толстой был племянником графа Салтыкова, представителя одного из самых влиятельных семейств при дворах русских императриц, и состоял либо в родстве, либо в самых тесных связях со всей знатью. Удачная женитьба на княжне Голицыной (фрейлине и одной из богатейших невест России, при этом круглой сироте, воспитанной под присмотром императрицы) принесла ему материальное благополучие. Участие в Польском походе 1794 года под началом Суворова было отмечено (по личному представлению великого полководца) орденом Святого Георгия 3-й степени и званием полковника. Впрочем, всё это добавило обязанностей: под командование Толстого был отдан самый крупный кавалерийский полк русской армии, Псковский драгунский, чтобы, как вспоминал Ф. П. Толстой, «он деньгами своей жены поправил положение полка»: «Тогда говорили, что этот полк был дан Петру Александровичу потому, что никто его не принимал, так он был расстроен в финансовом отношении»26. Парадокс ситуации заключается в том, что тогда многие офицеры жаждали полковничьей должности, чтобы, наоборот, поправить своё материальное положение за счёт армейской кассы.
В царствование Павла Толстой стал генералом в двадцать восемь лет, а членом Военной коллегии — в тридцать! Правда, в ту нестабильную эпоху ему пришлось испытать не только милость, но и гнев неуравновешенного монарха: однажды ему было велено в три дня вместе со всем семейством выехать из Петербурга. Впрочем, вскоре он уже был назначен сенатором…
К 1805 году Толстой командовал первым гвардейским полком, Преображенским, и одновременно занимал важный пост петербургского военного губернатора. Рассказывали, что ему предлагали совместить этот пост с должностью гражданского губернатора столицы, но он ответил, что примет её только при выполнении определённого условия, а именно, что всем подведомственным ему чинам содержание будет увеличено настолько, чтобы их потом можно было карать за получение взяток. При существующих убогих окладах, заявлял Толстой, преследовать за взятки просто невозможно. Такое условие центральные власти удовлетворить не смогли. Но и на должности военного губернатора Толстой завоевал заметную популярность, поскольку заботился не только о внешнем порядке и благоустройстве города, но и о нуждах населения. Современники вспоминали, что в праздничные дни у его дома собирались толпы народа: граф щедро оделял деньгами бедняков и нуждающихся солдат. Щедрость Толстого была настолько велика, что к лету 1805 года он залез в долги и даже заложил бриллианты жены. Отправляя Толстого в действующую армию, император Александр предложил заплатить долги губернатора, на что тот гордо ответил, что в силах расплатиться сам; если же состояние не позволит ему продолжать службу, то он удалится в деревню. «Толстой был типичным русским барином, — пишет биограф, — не особенно глубокого ума, не слишком образованный, честный, прямой и добрый, но до крайности гордый и беспечный, он… искренне считал большую часть того, чем ему приходилось заниматься, „плёвым делом“ — любимое его выражение. <…> Единственное, что заставляло его стряхивать с себя по временам лень, это был его глубокий патриотизм… Не простой фразой были для графа слова: „Россия, это, брат, мать наша“»27.
А между тем 1 сентября был объявлен большой рекрутский набор: по 4 человека с каждых 500 душ да ещё с разрешением брать рекрутов ростом ниже нормы. Сопровождавший его указ Сенату не оставлял сомнений: война начинается. В нём говорилось: «Среди происшествий, покой Европы столь сильно возмутивших, не могли мы взирать равнодушно на опасности, ей угрожающие. Безопасность империи нашей, достоинство ея, святость союзов и желание, единственную и непременную цель нашу составляющее, водворить в Европе на прочных основаниях мир, решили двинуть часть войск наших за границу и сделать к достижению намерения сего новые усилия»28.
Девятого сентября 1805 года император Александр отслужил молебен в Казанском соборе и прямо’Оттуда поехал к армии. Через три дня, 12 сентября, отправился на театр военных действий корпус Толстого. Бенкендорф запомнил торжественный момент отбытия на «большую войну»: фрегат «Эммануэль» выходил из порта через лес мачт, под крики «ура!» и звуки полковых оркестров.
Для того чтобы перебросить из Кронштадта, Ревеля и Риги29 в Шведскую Померанию более двадцати тысяч «строевых чинов», понадобилось нанять 140 частных купеческих кораблей. Именно на море, задолго до начала боевых действий, русский экспедиционный корпус подстерегало самое суровое испытание всего похода. Двигавшаяся на запад «армада» попала в жестокую бурю, которая разметала суда по морю, да так, что не обошлось без жертв. В результате кораблекрушений погибло около четырёхсот казаков, а взвод кирасиров оказался выброшенным на какой-то дальний остров и остался там зимовать. Уцелевшим кораблям пришлось приставать где придётся: кому-то у берегов Померании, кому-то — у острова Рюген. Только потом, уже сухим путём, полки стали сходиться к намеченной точке прибытия, в окрестностях Штральзунда.
Войска собрались, но как и против кого действовать — ясности не было даже у Толстого. Задача ему была поставлена нечётко: всё зависело от того, какую позицию в начавшейся войне займёт Пруссия. Александр I не был уверен, станет ли его друг, прусский король Фридрих Вильгельм, его военным союзником. На всякий случай он говорил с Толстым о трёх вариантах развития событий: либо, если Пруссия отнесётся к России враждебно и объявит войну, блокировать порты и отвлекать её силы в Померании; либо, если она займёт враждебный нейтралитет и откажется пропускать по своей территории войска Михельсона, самим войти в Пруссию и идти на Берлин; если же Пруссия проявит дружественное расположение и пропустит русские войска — вариант наиболее вероятный и благоприятный — то… ждать.
Прошёл сентябрь. Пруссия в конце концов склонилась на сторону России, оскорблённая бесцеремонным проходом войск Наполеона через германские территории. Тогда Александр вызвал Толстого в Берлин и там, наконец, обозначил задачу. Командующему «Северной группой войск» предписывалось уговорить шведов к скорейшему открытию похода, соединиться с англичанами и изгнать французов из Голландии. Если шведы замешкаются, то Толстому предлагалось вдги в Ганновер и взять крепость Гамельн — единственную занятую французами.
В уговорах шведского короля Густава Адольфа (боявшегося, что пруссаки займут его владения в немецкой земле) прошёл и октябрь. За это время Наполеон успел перебросить свои главные силы от Ла-Манша в Баварию, окружить и заставить капитулировать австрийскую армию, вынудить Кутузова к отступлению. Только 31 октября, когда авангард Мюрата уже подходил к Вене, Толстой двинул свой корпус через Мекленбург на Ганновер. Во главе русских колонн двигался авангард под командованием Бенкендорфа, состоявший из двух полков уральских казаков (около 600 человек). Бенкендорф вспоминал, что этот марш русской армии (русских не было в Германии со времён Семилетней войны) «уподоблялся торжеству» и население встречало идущие колонны «с восторгом и любопытством». Особый интерес вызывали казаки, которых тогда представляли в Европе не иначе как «орду кровожадных варваров»30. Герцог МекленбургШверинский и владетельные князья выезжали навстречу русской армии, в крупных городах устраивались балы для офицеров, а простые жители угощали проходивших через их селения солдат.
В конце концов Ганновер был занят войсками Толстого, а к крепости Гамельн выслан отрад «для наблюдения». С этим отрядом отправился и Бенкендорф — чтобы коснуться реальных боевых действий.
Формуляр Бенкендорфа — и следом за ним биографы — делает ошибку, сообщая, что он «1805 года в генваре лично командовал казаками в первой атаке при крепости Гаммле, где разбил неприятельские передовые посты»31; конечно, это произошло в ноябре. Казаки Бенкендорфа были на самом острие авангарда. Перед ними была поставлена задача очистить окрестности Гамельна от боевого охранения противника. Французы оказались застигнуты врасплох; несколько десятков человек бросили прикрывавший дорогу к крепости форт и бежали к ближайшему лесу. К тому времени, когда к Гамельну подошли пехота и артиллерия авангарда, все окрестности на пушечный выстрел от грозной крепости были взяты под контроль.
Правда, ни штурма, ни даже полноценной блокады города не получилось: союзники никак не могли найти общий язык. Бенкендорф с казаками ушёл на запад; его аванпосты доходили почти до самой границы с Голландией, однако никаких распоряжений о наступлении всё не поступало.
Двадцатого ноября для взаимодействия с Толстым наконец-то прибыло внушительное 25-тысячное войско англичан. К тому же шведский король Густав Адольф позволил себя уговорить и выставил армию, дополненную Ганноверским легионом добровольцев, снаряжённым «на счёт России». Через несколько дней он присоединился к русским войскам в Люнебурге, где был устроен военный совет, на котором было решено начать активные действия на северном участке коалиционного фронта. Правда, Густав Адольф понимал активность весьма своеобразно. Он настоял на том, чтобы «в ожидании, пока просохнут дороги», ограничиться обороной переправ и овладеть Гамельном, и только когда заморозки стянут землю, идти к Нижнему Рейну. Увы, даже такая «активность» осталась лишь на бумаге: не успел ещё закончиться военный совет, как примчался князь Гагарин, посланник императора Александра, «с горестным известием об Аустерлицком сражении, переговорах Австрии с Наполеоном и повелением Толстому не быть под началом шведского короля, быть под началом прусского»32. Слушая рассказ Гагарина о трагической битве «трёх императоров» — первом за 100 лет проигрыше русской армией генерального сражения, — русские офицеры поначалу отказывались ему верить. Ни Бенкендорф, ни Воронцов, ни Нарышкин не допускали даже вероятности поражения, а тут произошёл настоящий погром. «Я не знаю, — писал Воронцов в Россию, — как после этого стыда русские будут смотреть в глаза французам». Потрясение усугублялось известием о том, что Сергей Марин, друг Бенкендорфа и Воронцова, получил под Аустерлицем тяжёлые раны: две пули в грудь, картечь в голову и в руку…
Последовавшие события подтвердили печальную правду: вскоре Лондон отозвал своих генералов, да и шведский король в недовольстве отвёл войска. Пришлось уходить и от Гамельна: новый командующий, прусский король, дипломатично решил, что гарнизон обложенной крепости не должен терпеть голода. Воронцов возмущался: неужели русских прислали сюда не воевать с французами, а заботиться о их продовольственном снабжении?! Секрет такой королевской любезности был прост: уже 3 декабря Пруссия подписала договор с Наполеоном, получив от него в «дар» Ганновер, принадлежавший ранее Англии. Корпус Толстого начал оттягиваться в Россию. Воронцов воспользовался возможностью, чтобы повидать отца в Лондоне; Бенкендорф занял его место начальника штаба корпуса.
Впрочем, надежды на союз с Пруссией не покидали офицеров экспедиционного корпуса. Возвращение через Пруссию проходило во вполне доброжелательной атмосфере. Офицеры — да и сам Толстой — были очарованы молодой прусской королевой Луизой, грациозным символом антифранцузских настроений Германии. Бенкендорф признавался, что немедленно в неё влюбился. Королева выезжала навстречу идущим колоннам в «зелёной амазонке с красными выпушками» — традиционных цветах русской армии, чем вызывала неизменный восторг. Трём образцовым солдатам Кексгольмского полка Луиза передала «ожерелья и серьги, велев вручить их своим жёнам». Позже Бенкендорф вспоминал, как во время одного из смотров, проходивших в Шведте, он был представлен королю, «дотоле союзнику Франции, а тут вдруг решившемуся перейти на нашу сторону и объявить себя против Наполеона, за что сей последний через год отомстил занятием всей Пруссии и принудил короля удалиться в Мемель». «В то время ещё очень молодой, — писал Бенкендорф, — я был очарован красотой королевы и старался посредством её фрейлин отвлечь её от союза с Францией и побудить действовать в том же смысле своим влиянием на короля. На несчастье Пруссии, это нам тогда вполне удалось»33. «Нам» — это, конечно, не Бенкендорфу и Толстому, а русской дипломатии.
Действительно, в середине 1806 года Фридрих Вильгельм III наконец-то выступил против складывавшегося в Европе порядка, при котором наполеоновская Франция начала претендовать на роль «объединительницы Германии» со столицей в Париже. Воинственные настроения Пруссии (чьи молодые офицеры даже точили сабли о порог французского посольства) определили решительность ультиматума, предъявленного Франции в сентябре 1806 года. Его условия (вывести обратно за Рейн французские войска, живущие за счёт местного немецкого населения, созвать конгресс для общего примирения Европы, не препятствовать образованию Северогерманского союза, то есть стремлению Пруссии объединить Германию) были достаточным поводом для начала войны.
…А через три недели после предъявления ультиматума Пруссия уже была разгромлена и оккупирована до самой Эльбы. В середине октября 1806 года Наполеон принял ключи от Берлина и наложил на побеждённых чудовищную контрибуцию. Королевская чета бежала в Кёнигсберг, надеясь отсидеться под защитой русских штыков. Стремительность событий не позволила русской армии прийти на помощь пруссакам. Первые её части пересекли прусскую границу только через неделю после капитуляции Берлина ещё и потому, что Пруссия готовилась к неторопливой войне и не позволяла России вводить части ранее 17 октября под тем предлогом, что «продовольствие для русских войск ещё не готово»34.
В эти трудные осенние дни граф Толстой, находившийся с июля 1806 года в бессрочном отпуске, был снова вызван Александром I в Петербург, а оттуда отправлен к прусскому королю в Кенигсберг, чтобы «ободрить его и уверить в добром отношении русского императора», а главное — быть посредником между королём и идущими ему на помощь русскими генералами. Смысл такого посредничества (вызванного горьким опытом предыдущих лет) государь пояснял в рескрипте-инструкции: «Отнюдь не хочу я предоставлять произволу иностранной державы благо и славу армий моих. Строжайше наблюдайте, чтобы передаваемые вами русской армии повеления никогда не могли вредить её достоинству и славе»35. Волю прусского короля Толстой должен был передавать русским войскам, и через него же шли к королю донесения русских генералов.
С Толстым поехал и его адъютант, гвардии поручик Бенкендорф. «В 1806 году командирован был к Е. В. королю Прусскому, — гласит запись в его формулярном списке, — в том же году состоял при дежурном генерале графе Толстом»36.
Поначалу казалось, что главной заботой Толстого — а стало быть, и его адъютанта — станет координация усилий Пруссии и России («наблюдать за политическими и военными действиями пруссаков, чтобы не случилось никакого несчастия русским войскам»37). Однако реальной проблемой стало отсутствие согласованности в самих русских частях, особенно между корпусами двух вечно ссорившихся военачальников, Л. Л. Беннигсена и Ф. Ф. Буксгевдена. Именно эту проблему пришлось улаживать Толстому в качестве представителя императора, «облечённого полной его доверенностью». Буксгевден, которому достались корпуса «второй линии», чувствовал себя обиженным и жаловался, что Беннигсену, младшему в чине, вверили войско большее и лучшего качества; следовательно, именно последнему, в прежних войнах подчинённому Буксгевдена, оказали больше доверия. В конце концов царь поставил над обоими 69-летнего фельдмаршала графа М. Ф. Каменского, имевшего опыт войны с турками и старшинство в чине и над Беннигсеном, и над Буксгевденом. Толстой привёз Каменского к частям 7 декабря — в тот же день, когда прибыл к своим войскам Наполеон. Враждующие армии двинулись навстречу друг другу, чтобы сойтись северо-восточнее Варшавы.
, Бенкендорфу довелось участвовать в одном из первых боевых столкновений русской армии с французами, произошедшем под Насельском 12 декабря 1806 года. Русский арьергард под командованием графа А. И. Остермана-Толстого встретился здесь с главными силами Наполеона. Бенкендорф впервые услышал, как французские колонны идут в атаку с криками Vive I’empereuti («Да здравствует император!»); это означало, что сам Наполеон находится на поле боя. Приехали к войскам и Толстой, и фельдмаршал Каменский, который дал приказ отходить, если французы будут слишком наседать. Поэтому когда густые колонны французов двинулись в обход позиций Остермана, тот отвёл свой арьергард спокойно, «будто на учебном плацу», как заметили прусские наблюдатели. Так участием в боевых действиях Бенкендорф отметил день рождения императора Александра.
Главные силы противников сближались, наступало время решительных схваток, и в этот ответственный момент командующий Каменский… начал терять рассудок. Он бомбардировал императора письмами, в которых жаловался, что «стал стар для армии», что утомляется даже от ведения переписки, что не в состоянии ездить верхом, что ничего не видит и не может найти на карте, а местности не знает. В довершение всего как раз 12 декабря под Насельском фельдмаршал чуть не был захвачен французскими разъездами и с этого момента приказывал только отступать. В недоумении читали корпусные и дивизионные командиры повеление готовить отход «до самой границы», «чтобы ни в чём остановки не было», по каким угодно дорогам и в случае необходимости даже бросать по дороге тяжёлую артиллерию.
Мудрый М. И. Кутузов, переживавший время опалы в Киеве, писал жене: «Не могу надивиться всем чудесам Каменского. Ежели всё правда, что ко мне из армии пишут, надобно быть совсем сумасшедшему»38.
О том, что Каменский не в себе, заговорили и в действующей армии. Обострение состояния главнокомандующего произошло накануне важного сражения у города Пултуск. Во время сильной ночной пурги, в три часа ночи, Каменский вызвал к себе Беннигсена и письменно передал ему приказ отступать до границы и находиться в подчинении Буксгевдена. Через час об этом стало известно всем офицерам штаба, в том числе и Бенкендорфу. Он и Толстой поспешили к Каменскому и застали его мечущимся по комнате в необычайном возбуждении. «Неужели пришли какие-то неутешительные сведения о противнике?» — поинтересовался Толстой. Вопрос его был встречен пространными жалобами фельдмаршала на то, что под его началом неопытные генералы и необстрелянные части, и сообщением, что он уезжает, что он умывает руки, что он уже отдал все необходимые приказы для отступления всех корпусов к границе, что ради спасения людей он приказывает бросить все экипажи и артиллерию. «Такие слова потрясли нас, как удар молнии, — вспоминал Бенкендорф. — На наших глазах выступили слёзы»39. С этого момента все смотрели на Каменского как на дезертира, вечером отдавшего приказ к сражению, а утром бегущего в панике.
Ещё не рассвело, когда Каменский сел в повозку и покинул войска. Он прокомандовал ровно неделю и только запутал дела. На долю Толстого снова выпала миссия быть «соглядатаем Петербурга» при двух рассорившихся генералах — и это в день сражения. Он немедленно помчался к корпусу Буксгевдена, расположенному в 15 верстах от места предстоящей схватки, и «пригласил» генерала поспешить на помощь к Беннигсену. Тот отказался, уверяя, что «не поспеет», так как войска его «слишком устали и больше не хотят никуда маршировать». К счастью, Беннигсену удалось добиться успеха в Пултуском сражении, и наполеоновский план разгрома русской армии по частям был сорван.
Любопытно, что Каменский, прослышав об успехе у Пултуска, сделал попытку вернуться с дороги, но боевые генералы подняли голос против его нахождения в войсках: бывшему главнокомандующему было объявлено, что он непричастен к успеху армии и потому ей не нужен.
Между тем Наполеон понял, что быстрой и лёгкой победы не получится, и вскоре отвёл свою армию на зимние квартиры. Успех Беннигсена позволял преследовать отступавших французов, но новый командующий Буксгевден не понял перемены ситуации и не собирался «идти на поводу» у своего удачливого соперника Беннигсена. Он приказал начать общее отступление. Бенкендорфу удалось отличиться ещё раз — теперь уже в последнем деле 1806 года, арьергардном бою под Маковом.
Самое время отметить, что адъютантская должность тогда не предполагала уютного сидения у тёплой штабной печки. Адъютанты осуществляли непосредственную связь с войсками на полях сражений и поэтому постоянно оказывались в самых жарких местах боёв. С. Г. Волконский, служивший в ту кампанию адъютантом генерала Остермана-Толстого, писал: «…Моё боевое крещение было полное, неограниченное. С первого дня я приобык к запаху неприятельского пороха, к свисту ядер, картечи и пуль, к блеску атакующих штыков и лезвий белого оружия, приобык ко всему тому, что встречается в боевой жизни, так что впоследствии ни опасности, ни труды меня не тяготили»40.
Отбившись от наседавших наполеоновских войск, русская армия пошла к границе России, и это отступление — днём в распутицу, ночью в мороз, да ещё без продовольствия — породило в ней бродяжничество и мародёрство. Беннигсен, храбрый и умелый в бою, оказался слаб в организации повседневной жизни вверенных ему частей. Во время одной из стоянок мародёры ворвались даже в его комнаты, и генерал хладнокровно отреагировал: «Выгоните негодяев!» Толстой доносил Александру и о бедственном положении армии, и о неутихавшей вражде двух генералов (один из них даже сжёг единственный мост через реку Нарев, чтобы корпуса отступали по разным берегам). Александр писал в ответ, что и сам пришёл в смятение: «Трудно описать затруднительное положение, в котором я нахожусь. Где у нас тот человек, пользующийся общим доверием, который соединял бы военные дарования с необходимой строгостью в деле командования? Что касается до меня, то я его не знаю. Уж не Михельсон ли, Григорий Волконский из Оренбурга, Сергей Голицын, Георгий Долгорукий, Прозоровский, Мейендорф, Сухтелен, Кнорринг, Татищев? Вот они все, и ни в одном я не вижу соединения требуемых качеств»41. О Кутузове, «провинившемся» под Аустерлицем, Александр даже не упоминал.
В конце концов выбор пал на Беннигсена как на победителя при Пултуске. Буксгевден был удалён из армии, а Толстой, с его опытом петербургского военного губернатора, должен был в качестве дежурного генерала компенсировать неумение Беннигсена поддерживать порядок в войсках. Граф получил право проводить самостоятельные расследования и наказывать мародёров с любой строгостью, вплоть до смертной казни. На эту жестокую меру он получил разрешение лично от Александра: «Бродяг и непослушных расстреливать именем императора». Естественно, во всех делах борьбы за дисциплину в армии Толстому помогал Бенкендорф. Уж не тогда ли он впервые задумался о необходимости специальной военно-полицейской структуры, подобной той, что успешно действовала в армии Наполеона, где её служащих называли «вооружённый всадник», или «жанд’арм»? Впрочем, в самом начале 1807 года Бенкендорф стремился в бой — просил выделить ему кавалерийский отряд в 400 сабель для рейда за Вислу, к осаждённому французами Данцигу, в чём ему было вежливо, но решительно отказано42.
Вслед за установлением единоначалия Александр I потребовал от Беннигсена наступления в Восточной Пруссии. Оно началось в январе. Беннигсен торопился разгромить французов по частям, застав их в неведении на зимних квартирах. Бенкендорф, измученный изнурительной борьбой с мародёрством, жаждал встречи с неприятелем. В составе войск генерала Маркова он участвовал в столкновении авангардов под Липштадтом, когда застигнутые врасплох ночной атакой французы бежали, потеряв почти 300 человек пленными. Через день, в самом начале боя, неподалеку от Липштадта погиб начальник Бенкендорфа на Корфу, талантливый генераллейтенант Р. К. Анреп.
Увы, зимнее наступление было слишком медленным, «отлично задуманный план оказался скверно выполненным»43. Наполеон успел собрать войска в кулак, и уже Беннигсену пришлось уходить от охвата, собирать разрозненные дивизии и разворачиваться навстречу идущему ему во фланг противнику. Манёвры по заснеженной Пруссии привели к тому, что 22 января армии встали друг напротив друга в боевом порядке. Бенкендорф ждал первого в своей жизни генерального сражения. Но Наполеон, хотя и прощупал расположение русских довольно активными действиями, не решился на немедленную серьёзную битву из-за усталости своих войск. Он дал им отдохнуть, а Беннигсен свернул оборону и отступил по Кёнигсбергской дороге на позицию, казавшуюся ему более выгодной. За скромной записью в послужном списке Бенкендорфа («от Гинькова следовал до Прейсиш-Эйлау»44) стоит череда четырёхдневных арьергардных боёв. Смысл этого неблагодарного дела, заранее обречённого на отступление, передал участвовавший в нём Барклай де Толли. После весьма жаркой схватки при Гофе 25 января он написал: «Мне и сотоварищам моим, в сём деле храбро сражавшимся, остаётся успокоиться тем, что удержана была наша позиция и через то армия от внезапного наступления сил неприятельских была защищена: таково было наше назначение и вся цель наша, и если сие удалось, то вознаграждены все жертвы»45. В последнем бою было даже отбито первое французское знамя. Эту диковинку возили по всему расположению русской армии для поднятия боевого духа накануне уже решённого сражения.
А поднимать дух войск было необходимо. Тяжелейшая война шла зимой, что было для того времени необычно: зимой полагалось отдыхать от летних кампаний. Армия то замерзала, то пробиралась по бездорожью, завязая в снегу или в такой грязи, что в ней тонули пушки (именно тогда Наполеон назвал грязь «пятой стихией»).
«По прекращении битв, — пишет А. М. Михайловский-Данилевский, — солдаты кидались на мёрзлую землю для краткого отдыха и засыпали мёртвым сном. Когда при мерцании зари надлежало подниматься от ночлега, трудно бывало разбудить усыплённых. Впросонках глядели они как одурелые, а слабейшие, отойдя небольшое пространство от лагерного места, ложились на снег и опять засыпали. Природа вступала в свои права, брала верх над силами храбрых, но не истощала мужества французов и русских, готовых биться до последней капли крови»46.
Двадцать седьмого января 1807 года Бенкендорф принял участие в сражении при Прейсиш-Эйлау, самом жестоком и кровопролитном из всех, состоявшихся в этой кампании. В своих мемуарах он уделил описанию битвы несколько страниц — таким сильным оставалось воспоминание о ней даже много лет спустя.
Войска сошлись на полях и холмах, заваленных снегом на четверть аршина. Время от времени место боя накрывала метель. В штыковых схватках сходилось одновременно до двадцати тысяч человек. Снег вился под скачущими в атаку всадниками, подобно облакам пыли. «Штык и сабля гуляли, роскошествовали и упивались досыта, — вспоминал участник битвы Денис Давыдов (в то время — адъютант Багратиона). — Ни в каком почти сражении подобных свалок пехоты и конницы не было видно… То был широкий ураган смерти, всё вдребезги ломавший и стиравший с лица земли всё, что ни попадало под его сокрушительное дыхание». Ранние сумерки не остановили боя: он длился при свете от горящих селений до девяти часов вечера. К пожарам и кострам сползались раненые.
Битву не выиграл никто. Однако Толстой на ночном военном совете был среди сторонников наступления на Наполеона, поскольку тому даже эта «ничья» далась огромным напряжением сил. Действительно, это было сражение, после которого во французском лагере вместо «Да здравствует император!» впервые раздались выкрики «Да здравствует мир!».
Однако Беннигсен решил, что надёжнее будет отступить, и велел отходить на север, к Кёнигсбергу. Бенкендорф не одобрял такого решения и много позже считал его «слабостью (faiblesse), которая ещё раз спасла Бонапарта»47 (первый раз спасение принесло неожиданное сумасшествие Каменского накануне Пултуского сражения).
Наполеон, воспользовавшись тем, что русские покинули поле боя первыми, объявил об очередном выигранном сражении («слегка выигранном», — иронично поправлял Талейран), однако прекратил военные действия до весны. Он был, даже по признанию симпатизирующего ему биографа, «в состоянии нервного истощения»48 и собирался начать переговоры о мире.
Наутро Толстой отправил Бенкендорфа в Кёнигсберг вместе с драгунским полком, призванным навести там порядок: он получил новости о погромах, устроенных в городе русскими мародёрами49. Без немедленного принятия мер русская армия, уже выступившая к городу, не получила бы ни удобных квартир, ни пополнения. Факт довольно примечательный: ещё до создания жандармерии Бенкендорфу была поручена работа именно такого рода.
Из Кёнигсберга Бенкендорф, как флигель-адъютант, был отправлен в Петербург для сообщения императору подробностей о сражении и оправдания отступления (большие потери, падение дисциплины, мародёрство). За участие в боях (и особенно за Прейсиш-Эйлау) он был произведён в капитаны и получил орден Святой Айны 2-й степени. Будучи формально посланцем Беннигсена, Бенкендорф должен был сообщить государю точку зрения Толстого (которую он разделял), не одобрявшего чрезмерной пассивности командующего. В то время как вся Европа уже говорила об успехе русской армии, Бенкендорф не удержался от того, чтобы назвать исход сражения неудачным. Ведь Толстой верил в возможность разгрома Наполеона в случае продолжения сражения под Прейсиш-Эйлау на следующий день.
Однако ещё до Бенкендорфа, сразу после сражения, предусмотрительный Беннигсен отправил в Петербург полковника Ставицкого (некогда участвовавшего в экспедиции Спренгтпортена). Этот посланец главнокомандующего не привез рапорта с подробностями боя, но зато доставил в столицу пять отбитых у французов знамён. Для 1807 года это был необыкновенный знак триумфа, явное свидетельство успеха русского оружия. Под трубные звуки кавалергарды возили знамёна по улицам, вызывая восторги публики. 1 февраля в театре публика, позабыв про сцену, смотрела на Ставицкого, появившегося в ложе Строгановых. Актёрские реплики увязали в громком шёпоте, плывшем над партером: «Полная победа… кровавая битва… много жертв… Остерман… Тучков… Кутайсов…» На следующий день и в присутственных местах, и за обедом у Гаврилы Романовича Державина, и на литературном вечере у «аз есмь зело словенофила» Шишкова все разговоры вились вокруг того, как развить успех: добивать Бонапарта в Пруссии или немедленно требовать у него выгодного для России мира?
Бенкендорф опоздал. Петербург уже праздновал победу, и все попытки донести до власти и публики иную трактовку случившегося оказались тщетными.
Он всё говорил невпопад, не так, как от него ожидали. Он давал «плачевные» отзывы о прусском королевском доме, то есть о друзьях и союзниках Александра I50; он сообщал неприятные вещи о Беннигсене, который, как говорили, на должность командующего был выбран самой императрицей. Любопытно, что Толстой критиковал Беннигсена, а тот в своей реляции о сражении очень хвалил Толстого, отмечая как его неустрашимость и мужество, так и целесообразность его распоряжений, «совершенно способствовавших удержанию порядка и достижению счастливых успехов»51.
Первая роль Бенкендорфа в большой политике, пусть эпизодическая, оказалась провалена. Его приняли холодно. Император Александр дипломатично, но жёстко заметил ему: «Вы взвалили на себя слишком неприятное поручение»52. «Мне жаль Бенкендорфа — его очень холодно приняли», — писал Воронцову Сергей Марин53.
Тем не менее традиция награждать посланников не была нарушена. Капитан Бенкендорф, пробыв в этом чине всего две недели, 2 марта 1807 года был произведен в полковники — к великому удивлению света. Он поехал обратно в армию, увозя для Беннигсена голубую ленту ордена Святого Андрея Первозванного, известие о пенсионе в 12 тысяч рублей и монаршую похвалу: «На вашу долю выпала слава победить того, кто ещё не был побеждён».
Обнадёженный успехами Беннигсена, Александр I в марте лично отправился к войскам в Восточную Пруссию. При этом Беннигсен получил от него полную и неограниченную власть командующего, а роль Толстого в качестве представителя государя стала излишней. Сияющий славой и признанный императором главнокомандующий отправил Толстого подальше от Главного штаба: начальствовать сначала над одной из дивизий, затем — над резервными частями армии; наконец, поставил во главе отдельного корпуса на второстепенном направлении — дальнем левом фланге возобновившихся в мае 1807 года военных действий. Из-за этого Толстой и Бенкендорф не присутствовали лично при разгромном поражении главных сил русскбй армии в злополучном Фридпандском сражении 2 июня, которое разом перечеркнуло все прежние заслуги Беннигсена. В нём участвовали Воронцов и несчастный Марин, получивший ещё одно тяжёлое ранение, осколком гранаты в голову.
Толстой действовал на своем участке относительно удачно, хотя и осторожно. Из-за малочисленности его корпус «оставался в оборонительном положении, стараясь сколь можно вредить неприятелю». Бенкендорф добавил в свой послужной список разгром французского авангарда и взятие неприятельского лагеря «за рекою Наревою против Остороленки». Когда же поражение под Фридландом предопределило необходимость отхода для защиты границы России, Бенкендорф проявил себя «в делах арьергардных при отступлении корпуса графа Толстого к Белостоку». Войска сумели отойти «счастливо и без особых потерь». А через месяц император Александр вернулся в Петербург и привёз с собой новое позорное слово: «Тильзит». Рассказывали, что разгневанный С. Р. Воронцов предложил, чтобы сановники, подписавшие унизительный для России договор и даже пошедшие на союз с Наполеоном, совершили въезд в Петербург на ослах…
Круг вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны стал центром недовольства новой политикой. Государыня Елизавета Алексеевна сердито писала тем летом: «Императрица, которая как мать должна была бы поддерживать, защищать интересы своего сына, по непоследовательности, вследствие самолюбия (и, конечно, не по какой-либо другой причине, потому что она неспособна к дурным умыслам) дошла до того, что стала походить на главу оппозиции; все недовольные, число которых очень велико, сплачиваются вокруг неё, прославляют её до небес, и никогда ещё она не привлекала столько народа в Павловске, как в этом году. Не могу вам выразить, до какой степени это возмущает меня»54.
Тень высочайшего недовольства опять упала на Бенкендорфа, принадлежавшего к окружению Марии Фёдоровны. К неумению подстроиться к запросам двора, которое многие заметили после Прейсиш-Эйлау, добавилась ещё и «оппозиционность».
Граф Пётр Александрович Толстой был в отчаянии. Он метался по кабинету своего усадебного дома, разрываемый противоречивыми чувствами. Государь вызывал его в столицу, чтобы отправить посланником ко двору императора — скажите на милость, императора! — Наполеона I. С однбй стороны, Толстому надлежало повиноваться, с другой же — он считал, что не вынесет этого бремени, противного его убеждениям. Жена его, о которой злые языки петербургского света говорили, что «долговязая, тощая, несветская, неуклюжая, неумная, она, тем не менее, держит в руках своего мужа», уговаривала Петра Александровича отказаться. Но письмо Александра Павловича мягко требовало выполнения верноподданного долга: «Моё глубокое убеждение осталось непоколебимым, что именно вы, более чем всякой другой, отвечаете тому месту, которое я предназначаю вам… Помните, мне нужен вовсе не дипломат, а храбрый и честный воин, а эти качества принадлежат именно вам». И привычка повиноваться преодолела «семейную оппозицию». В конце августа 1807 года Толстой отправился в Петербург и согласился принести себя в жертву на алтаре Отечества. Генерал умолял государя только об одном: чтобы его отозвали из Парижа по первой же просьбе. Император пообещал, а в разговорах с французским посланником Савари попытался обеспечить Толстому наиболее выгодный приём при дворе Наполеона.
«Это прекрасный человек, — убеждал царь французского дипломата, — я ему безусловно доверяю и отправляю его к императору как человека, которого считаю самым подходящим». Затем, доверительно взяв Савари за руку, Александр попросил его «как друга» помочь Толстому в создании связей и обзаведении знакомствами в Париже, ведь есть «тысяча маленьких способов, которые часто лучше скрепляют узы, чем все официальные приемы, которые только утомляют».
Вскоре после этой встречи последовал отъезд русского посольства. Фёдор Толстой, племянник графа, записал в дневнике: «Пётр Александрович, к удивлению многих назначенный посланником в Париж к Наполеону, на днях уехал со своим адъютантом графом Бенкендорфом, очень обыкновенным человеком, покровительствуемым императрицею Марией Фёдоровною, и графом Нессельроде, в качестве первого секретаря»55. Поставим пометку в биографии Александра Христофоровича: в 1807 году, в возрасте 25 лет, он в глазах петербургского общества представал «обыкновенным человеком, покровительствуемым императрицею».
Что же касается Толстого, то «удивление многих» — ещё мягко сказано! Петербургская аристократия прекрасно знала, что дипломатическим даром Пётр Александрович обделён. Вспоминали, как вскоре после Тильзита Толстой отказался принять орден Почётного легиона от самого Наполеона. Когда же тот спросил, почему граф так поступил, то получил ответ: «Не заслужил!» «Ну, заслужите впредь», — пробовал настаивать Наполеон. «Не надеюсь», — отреагировал Толстой, и недовольный император Франции отошёл.
Среди петербургского света распространилась эпиграмма на Толстого-дипломата. При всей патриотичности светской оппозиции эта эпиграмма была на французском языке: «Nous imitons les Grand: On le savait d’avance / Caiths fit son cheval consul du Rome / Et nous faison tout comme / En envoyant un ans / Ambassadeur du France». Русский же перевод примерно таков:
Казалось, миновали времена те,
Когда Калигула коня держал в Сенате.
Так нет же: шлём во Францию посла — Осла!
И вот: «Бель Франс, как не влюбиться в тебя путешественнику!» — с этим восхищённым восклицанием Бенкендорфа соседствует печальная заметка о нескольких сотнях русских пленных, встреченных у Люневиля…56
Двадцатого октября 1807 года русское посольство прибыло в Париж. 25-го Пётр Толстой был в Фонтенбло и вручал верительные грамоты Наполеону, специально надевшему в этот день пожалованный ему Александром I высший российский орден Святого Андрея Первозванного.
Бонапарт был само радушие. Посольству были предоставлены покои в императорском дворце, Толстой получил все привилегии придворного звания, был допущен на утренний прием Наполеона и в тесный кружок императрицы (что обычно не было принято в отношении посланников и иностранцев).
Наполеон прямо-таки излучал дружбу; граф же Толстой больше напоминал холодного парламентёра, присланного в лагерь победителей подписывать неприятные условия капитуляции. Но первоначально такое поведение Толстого было расценено французами лишь как некоторая робость прямодушного военного, «который впервые представляется великому человеку столь высокой гениальности».
Пока дипломаты гадали, хватило ли Толстому дипломатической тонкости для того, чтобы почувствовать «всю цену необыкновенного приёма, сделанного ему императором», Бенкендорф жил совсем иными заботами…
В первые дни пребывания русского посольства в Фонтенбло случай (так, по крайней мере, считал сам Бенкендорф) свёл его с необыкновенной женщиной. На одном из первых придворных спектаклей он был потрясён удивительным талантом и необыкновенной красотой трагической актрисы. Высокая, крупная, черноволосая, с красивыми руками, она заставляла зрителей отождествлять её с возвышенными героинями, роли которых она исполняла.
«Голова её могла служить моделью ещё более ваятелю, чем живописцу, — описывал актрису видевший её в пору расцвета Ф. Ф. Вигель, — в ней виден был тип прежней греческой женской красоты, которую находим мы только в сохранившихся бюстах, на древних медалях и барельефах… Самая толщина её была приятна в настоящем, только страшила за неё в будущем… В игре её было не столько нежности, сколько жара; …везде, где нужно было выразить благородный гнев или глубокое отчаяние, она была неподражаема»57.
Актриса «впивалась в душу зрителей» (а порой и зрительниц) величавой и гармоничной декламацией, чистым и ясным голосом, сверкающим взглядом, точно рассчитанными переходами между сильнейшими эмоциями. Вот она в исступлении, смешанном с нежностью; вот она в ярости; вот гневно обвиняет отца, а вот уже рыдает над трупом возлюбленного… В душах зрителей она поочерёдно задевала струны умиления, восторга, ужаса, трепета, и они начинали звучать в непередаваемой гармонии:
Танкред, о, друг души, как мне столь слабой быть,
Для твоего врага любовь свою забыть?
Имя актрисы было Маргарита Жозефина Веймар, но публика запросто называла её мадемуазель Жорж. Все знали, что уже несколько лет она была любовницей Наполеона. Париж распевал на эту тему фривольные куплеты, далёкие от трагических стихов Расина. Самым скромным среди них был такой:
Во дворце Сен-Клу,
Не стыдясь ничуть,
Чаровница Жорж
Обнажила грудь…
В первые же дни пребывания посольства Толстого в Фонтенбло «чаровница Жорж» избрала оригинальный способ познакомиться с молодым флигель-адъютантом русского императора. Она отправила Бенкендорфу сердитую записку, где было сказано, что его слуга — самый скверный в Париже. В вину слуге было поставлено то, что он однажды поднялся в апартаменты актрисы и наделал там шуму (какого рода — не уточнялось). Это был прекрасный предлог для преисполненного учтивости Бенкендорфа отправиться в её квартиру самому — с намерением принести извинения. При встрече Бенкендорф попросил прощения за то, что ни наказать, ни уволить слугу он не может, ибо «только благодаря ему имеет возможность видеть предмет всеобщего обожания». Актриса снисходительно позволила договорить комплименты, но запретила Бенкендорфу посещать её впредь — как в Фонтенбло, так и в Париже. Было ли это сказано искренне или с тонким намерением разжечь страсть у очередного именитого поклонника — впечатление было произведено неизгладимое. Красивейшая женщина красивейшего города мира, любовница могущественнейшего правителя Европы стала для 25-летнего Бенкендорфа предметом вожделения неизведанной ранее силы, только разжигавшегося от её недоступности.
Жорж вернулась в Париж; к счастью для Бенкендорфа, русское посольство также покинуло Фонтенбло. Оно было устроено в столице, на улице Черутти, в особняке, специально купленном Наполеоном у Мюрата за весьма выразительную сумму. В Петербурге передавали следующий диалог императора со своим маршалом, владельцем особняка:
— Мюрат, сколько стоит ваш отель на улице Черутти?
— Четыреста тысяч франков.
— Я не говорю о четырёх стенах; я подразумеваю отель и всё, что в нём находится: мебель, посуда и прочее…
— В таком случае он стоит мне миллион.
— Завтра вам заплатят эту сумму: это будет отель русского посланника.
В Париже Бенкендорф попытался увидеться с мадемуазель Жорж — но она не приняла его. В результате мечты о недоступной красавице окончательно заполонили мысли молодого дипломата. Он стал пробовать самые разные подходы к «царице театра»: побывал у её дяди, матери, у всех других членов её семьи. Он подкупил её горничную, дабы получать об актрисе максимум информации. Чем больше было трудностей, тем сильнее распалялся поклонник.
Возможно, Бенкендорф вспоминал стихи своего друга Марина:
Как залп ужасный средь сраженья
Разит стоящих пред собой,
Так точно был без защищенья
Твоей сражён я красотой.
Без сердца стал я, как без шпаги, Я под арест тобою взят. И нет во мне такой отваги, Чтоб штурмом взять его назад.
…И я, как часовой в ненастье,
Тобой заставлен век стоять,
Во фрунте видеть лишь несчастье,
А с флангов горести встречать…
Штурм сменился долгой осадой. Не переставая мечтать о Жорж, Бенкендорф, как и другие его сверстники, дорвавшиеся до Парижа, находил утешение, как он сам вспоминал, «в некоторых домах», предлагавших лёгкие, необременительные и разнообразные знакомства по сходной цене. Впрочем, для светских повес того времени это было нормой жизни. С. Г. Волконский писал о той эпохе: «Круги товарищей и начальников моих в этом полку, за исключением весьма немногих, состояли из лиц, выражающих современные понятия тогдашней молодежи. Моральности никакой не было в них, весьма ложные понятия о чести, весьма мало дельной образованности и почти во всех преобладание глупого молодечества, которое теперь я назову чисто порочным»58.
Между тем дипломатическое положение русского посольства ухудшалось. Довольно скоро Наполеон разочаровался в графе Толстом. Он искал в нём компетентного собеседника, с которым, как с доверенным лицом Александра I, можно было бы обсуждать европейские проблемы, а нашёл сдержанного военного, дававшего односложные ответы на самые замысловатые вопросы. Лицо русского посла при дворе Наполеона было скорбно и непроницаемо. Оживлялся Толстой только при разговорах о войне и армии, но иногда делал это очень не вовремя. В феврале 1808 года он чуть было не подрался на дуэли с горячим от природы маршалом Неем — только оттого, что начал при нём расхваливать русские войска, считая их непобедимыми, и, разошедшись, договорился до упоминания о возможности скорого реванша.
В деле переговоров о насущных европейских делах Толстой также показал себя усердным исполнителем, но чересчур прямолинейным для дипломата. Наполеон жаловался своему послу в Петербурге Коленкуру, что Толстой всего-навсего «дивизионный генерал, который не осознаёт нескромности того, что говорит»; а ловкий австрийский дипломат Меттерних окрестил Толстого «посол поневоле» (ambassasdeure malgre lui). Однажды Бонапарт попробовал говорить с Толстым на его языке: на одной из охот (приглашение на них было редкой, даже завидной милостью) император Франции театрально швырнул на землю свою «имиджевую» шляпу и заявил представителю России: «Теперь к вам обращается не император, ведёт разговор один дивизионный генерал с другим дивизионным генералом. Пусть буду я последним из людей, если не исполню свои обязательства!..» Но и эта попытка подстроиться под сурового русского имела не много успеха. В отчаянии Наполеон упрекал Толйюго: «Вы вовсе не дипломат! Вы хотите, чтобы дела шли, как идут бригады и полки; вы хотели бы пустить их в галоп. А они должны хорошенько назреть…»
А Толстой жил печальным предчувствием неизбежного столкновения с Францией. Он видел, как Наполеон готовит разгром Австрийской империи, и предупреждал Александра I, что его следует рассматривать «как предвестник нашего разгрома, как средство для него»59. Советы, поданные в 1808 году, удивительным образом подходили к ситуации начала 1812-го. С точки зрения военного они были весьма резонны. Толстой советовал, во-первых, довести армию до максимально возможной численности и готовить её к обороне западной границы; во-вторых, насколько возможно скорее заключить мир с Турцией; в-третьих, поддерживать мир с Англией и Швецией; в-четвёртых, как можно теснее сблизиться с Австрией. Однако с точки зрения дипломата и политика — а именно так видел ситуацию Александр — советы Толстого были несвоевременны. Россия не наращивала численность войск, двинула армию не к западным, а к южным и северным границам, продолжила воевать с Турцией и объявила войну Швеции, а значит, и её союзнице Англии. Австрии же вскоре, в 1809 году, предстояло сражаться с Наполеоном в одиночку.
Александр I будто не слышал собственного посланника. Наполеон разочаровался в Толстом. Толстой был недоволен своими сотрудниками. Задачей Бенкендорфа, как тот сам признавал, был сбор полезных сведений и секретных данных. Ради этого он познакомился с женой Савари, недавнего посла в России и шефа личной полиции Наполеона. Через эту пылкую креолку, а также через любовницу военного министра маршала Бертье, красивую и любвеобильную графиню Висконти, Бенкендорф должен был добывать нужную информацию. Но для него это были «малоинтересные связи»; вся его энергия была направлена на завоевание сердца мадемуазель Жорж. Он жаждал победы над любовницей Наполеона, словно это была бы победа над самим императором французов, своеобразный реванш за две проигранные войны.
И, наконец, усердие (как считал сам Бенкендорф), а также представления парижской публики о том, что адъютант русского императора непременно должен быть богат, заставили Жорж капитулировать. Однако для того чтобы соответствовать такому образу, Бенкендорфу пришлось наделать долгов — благо парижские кредиторы пока относились к нему с доверием. Деньги шли на богатейшие подарки предмету его поклонения.
Бенкендорф на время забыл о служебных обязанностях. Он бросался в объятия предмета восхищения всей парижской публики! Счастье это было усилено чувством маленькой личной победы над Наполеоном. Правда, Жорж требовала сохранения их романа в тайне — но разве можно было его спрятать? За пять лет до этого и Наполеон, тогда ещё Первый консул Бонапарт, хотел скрыть свои близкие отношения с Жорж. Но однажды на представлении трагедии Корнеля «Цинна», когда юная актриса начала одну из сцен словами: «Если Цинну я обольщу, как многих других обольщала…», все зрители встали и, повернувшись к ложе Первого консула, начали бурно аплодировать.
Париж узнал и о романе актрисы с молодым русским полковником, тем более что скрывать его стало невозможно: Бенкендорф проводил с предметом своего обожания дни и ночи, иногда забегая утром в посольство, чтобы переменить платье и показаться на глаза начальству. Бенкендорф сопровождал Жорж на репетиции и помогал облачиться в театральный костюм. Любовники были неразлучны: вместе ездили по театрам и загородным паркам, стали завсегдатаями Версаля. Недовольство Толстого росло — Бенкендорф всё меньше времени уделял своим обязанностям. Рассерженный посол стал всё чаще направлять своего недавнего адъютанта в длительные командировки за тысячу вёрст от Парижа: то в Вену, то в Триест, то в Венецию. В Триесте, например, на посланца легла обязанность предупредить эскадру капитан-командора Салтанова (который когда-то командовал кораблями, доставившими членов экспедиции Спренгтпортена на Корфу) о грозящем нападении английского флота и отыскать ей новую стоянкуб0. Миссия эта была выполнена успешно, и Бенкендорф вписал в историю русского флота несколько коротких строк: «Капитан Салтанов, получив в Корфу известие о разрыве с Англией, поспешил перевести свой отряд в союзные австрийские порты Триест и Венецию. Попытка англичан захватить суда, оставленные в Триесте, не удалась, и… все суда этого отряда были сданы по оценке французскому правительству, а команды возвратились в Россию сухим путём»61.
Однако разлука с черноокой красавицей не излечила от страсти, а только усилила чувства Бенкендорфа. Он торопился выполнить поручения и мчался обратно в Париж, чтобы поскорее броситься в объятия возлюбленной.
Роман развивался полным ходом — с ревностью, ссорами, примирениями. Бенкендорф ревновал Жорж к австрийскому посланнику Метгерниху, Жорж устраивала сцены по поводу встреч Бенкендорфа с мадам Кассани. Письма об очередном «окончательном» разрыве чередовались с бурными объяснениями, нервными припадками и обмороками. Александру Христофоровичу казалось, что он стал действующим лицом — конечно, главным — пьесы с ловко закрученным сюжетом.
Но то, что кажется персонажу пьесы, может вовсе не соответствовать тому, что видят зрители. Ими оказались агенты французской полиции. При всех внешних проявлениях любви и дружбы к русскому посольству Наполеон тесно обложил его сотрудниками министра полиции Жозефа Фуше. В результате все наступательные действия Бенкендорфа в отношении мадам Жорж проходили под внимательным контролем могущественного ведомства. Даже кредиторы Бенкендорфа были связаны с этой организациейб2. Весной 1808 года Наполеону донесли, что граф Толстой, отчаявшись остудить пыл своего сотрудника, придумал остроумную политическую комбинацию. Он был убеждён в неотразимости красоты мадемуазель Жорж и решил использовать её для того, чтобы отвлечь Александра I от влияния его давней фаворитки Марии Антоновны Нарышкиной (это была давняя мечта окружения императрицы Марии Фёдоровны), а потом через череду мимолётных увлечений вернуть императора в объятия законной супруги. Формально же театральная звезда Парижа должна была отправиться блистать на российской сцене. При встрече Толстой обещал Жорж гигантское содержание, называл посредников, ведущих переговоры с петербургским театром (между прочим, тоже работавших на Фуше). Весьма кстати пришлась просьба Бенкендорфа отправить его на войну со Швецией — Толстой понимал, что безумно влюблённый полковник не сможет уехать без Жорж, более того, постарается увезти её, пообещав то, чего не мог пообещать Наполеон: женитьбу. У него была и ещё одна веская причина покинуть Париж. Хорошо осведомлённый о тайнах петербургского большого света князь Пётр Долгоруков (на основе виденных им бумаг А. Б. Куракина) утверждал, что «Бенкендорф по молодости и широте натуры понаделал в Париже долгов и бежал от кредиторов; долги платила за него вдовствующая императрица Мария Фёдоровна»63. Кто был причиной долгов, мы теперь знаем.
«…Наконец русский посол, визиты которого ко мне были довольно частыми, важно заговорил со мной о России и императоре Александре» — так в мемуарах Жорж отмечено начало комбинации Толстого. Приезд в Россию блистательной актрисы мог стать хотя бы частичным оправданием его в целом неудачной миссии. Возможно, Александр, обладавший арсеналом утончённых дипломатических ходов, и не считал посольство неудачным, но для графа тягость пребывания на несвойственном ему посту была нестерпима. «Государь, — в который раз молил Толстой, — я бы почёл себя виновным перед лицом Вашего Величества, оставаясь доселе здесь; я буду вреден Вашим интересам и интересам моей страны, и не могу заблуждаться в последнем случае». Опять он напоминал: «Вы же обещали уступить первой же моей просьбе!»
Ответа от Александра снова не последовало. Толстой был в отчаянии.
Поступки русского посла выглядели всё более вызывающими: он посещал Сен-Жерменское предместье — аристократический оплот «старого порядка», сходясь, будто нарочно, с лицами, наиболее неприятными Наполеону. Дошло до того, что граф (по примеру своего адъютанта?) завёл роман с госпожой Рекамье, чей салон был центром оппозиции, и сделал это именно тогда, когда Наполеон объявил при дворе, что на любого иностранца, посещающего эту даму, он «будет смотреть, как на личного врага». Однако в данном случае Наполеон решил просто оставить генерала-посланника в покое. При необходимости императоры стали решать русско-французские проблемы через Коленкура, наполеоновского посла в Петербурге, а то и напрямую, при помощи курьерской почты. Толстой был оставлен без внимания фактически до новой встречи двух императоров в Эрфурте.
Только осенью 1808 года, в первый же день эрфуртского свидания, Александр освободит Толстого от посольского бремени. Но пока на дворе была весна, и Бенкендорф готовился к отъезду. Толстой добился того, что «царица сцены» Жорж получила поистине «царский» контракт: полторы тысячи рублей подъёмных и десять тысяч ежегодно (в семь раз больше, чем знаменитая русская актриса Катерина Семёнова).
А что же сама мадемуазель Жорж?
Она видела происходящее совсем в ином свете. «Зачем же я уезжала? Зачем я покинула Париж и французский театр? Разве я знаю? Нет, не знаю! Этот отъезд, этот каприз был следствием встречи с графом Толстым, русским послом…» Мемуарные восклицания актрисы кажутся патетической декламацией новой роли: «Я говорила „да“, а на следующий день — „нет“… Граф Толстой покинул меня только тогда, когда я дала честное слово, что утром подпишу контракт».
А как же любовь к Бенкендорфу? Увы, в мемуарах речь идёт о совсем других чувствах и переживаниях: «Некоторое время я не видела императора — несомненно, по собственной вине! Определённо, по моей собственной вине! Мне было скучно, я наделала долгов, но я не хотела ни о чём просить и находила для себя множество самых разных оправданий; и самым верным оправданием было моё желание переменить окружающую атмосферу на заграничную. Какое безумство молодой актрисы! Откровенно говоря — какая глупость!..» А вот и признание, позволяющее понять глубинные мотивы девицы Жорж: «Деньги? Что пользы в них? Я предпочитала успех…»64
Только здесь в воспоминаниях актрисы на мгновение мелькнёт лицо влюбленного Бенкендорфа — но вовсе не в качестве главного героя, от силы в роли статиста: «Один из его (Толстого. — Д. О.) адъютантов, граф Бенкендорф, предложил мне от его имени уехать».
Покидать Францию собирались тайно: ни Толстой, ни Бенкендорф не ведали о том, что Наполеону известно о их намерениях. Чтобы обмануть прислугу и соглядатаев, Бенкендорф неоднократно вывозил Жорж в Версаль на несколько дней, приучая её окружение не беспокоиться из-за их отсутствия. В русском посольстве «незаметно» была приготовлена дорожная карета с необходимыми для долгой дороги припасами. В дружественном австрийском посольстве был затребован паспорт на имя некоей горничной. (Версия Жорж: «У меня был друг, который продал мне паспорт за сотню луидоров, — как друг, он не мог запросить меньше»65.) Полиция Фуше изо всех сил делала вид, что ничего не замечает.
А что же Наполеон? Его отношение к Жорж давно не было ни страстью, ни привязанностью — скорее привычкой. Громкое для обывателей звание «любовница Наполеона» сохранялось за Жорж не столько как констатация реальных отношений, сколько как своего рода охранная грамота. Когда император узнал о предполагаемом бегстве Жорж, он решил, что его вполне можно допустить. В преддверии эрфуртского свидания с Александром I, ради укрепления отношений с Россией хотя бы на время войны в Испании и разрешения назревавшего конфликта с Австрией, он вполне мог пожертвовать отношениями с поднадоевшей актрисой.
Полиция «не замечала», Наполеон не проявил особого интереса к намерениям своей Жоржины. Но неожиданным препятствием стал… потрясающий успех актрисы в новом спектакле «Артаксеркс». Накануне премьеры Жорж обещала Бенкендорфу провалить спектакль; но на сцене, окружённая восхищённым вниманием зала, она ни разу не вспомнила о своём обещании. Восторг публики только подхлёстывал актрису; премьера завершилась триумфом, подтвердившим, что Жорж достигла пика своей театральной карьеры. Спектакль, собиравший полные залы, планировали давать почти каждый вечер. Для того же, чтобы выбраться за пределы Франции, Жорж нужно было несколько дней. В противном случае чудо прогресса — оптический телеграф смог бы передать информацию о беглянке быстрее любого курьера и она бы не пересекла границу. Сценарий побега срочно подредактировали: Жорж взяла несколько выходных по причине якобы больного горла и объявила, что отдохнёт от спектаклей в Версале в компании Бенкендорфа. Вместо Версаля фиакр привёз её к спрятанной дорожной карете, а Бенкендорф укрылся у своего друга князя Гагарина. Он прекрасно понимал, что сопровождать Жорж значило бы провалить побег: русский полковник был слишком заметной (особенно для полиции) фигурой. Оставалось только надеяться, что Жорж со свитой, в которой были её личный репетитор Флорио и танцовщик «Комеди Франсез» Дюпор, проедут Страсбург и пересекут пограничный Рейн прежде, чем сведения о их побеге начнёт сообщать телеграф.
Седьмого мая 1808 года, когда «вакации» Жорж закончились, публика собралась насладиться очередным представлением «Артаксеркса». Но актриса не появилась, спектакль был отменён, и разразился скандал. Бенкендорфа, естественно, допрашивала полиция, а он, разумеется, разыгрывал полное неведение. Однако вестей от Жорж всё не было, а Бенкендорф стал (наконец-то) замечать за собой филёров, считая это следствием бегства Жорж. Между тем театр «Комеди Франсез» объявил о новом представлении «Артаксеркса». По Парижу поползли слухи о том, что Жорж поймана, помещена под арест и будет доставлена прямо на спектакль, чтобы сыграть свою роль.
Совсем другая, достаточно курьёзная версия отъезда мадемуазель Жорж распространилась в Лондоне. Она вобрала в себя несколько гулявших по Франции анекдотов. Согласно ей, Жоржина была вызвана к Наполеону в Сен-Клу, чтобы провести с ним ночь. Неожиданно среди любовных утех у Наполеона случился припадок эпилепсии. Перепуганная Жорж устроила невероятный шум и подняла на ноги весь дворец. На помощь сбежались все, включая императрицу Жозефину. Когда император пришёл в себя, он туг же спросил: что императрица и всё окружение делают в его спальне? Узнав, что их вызвала Жорж, Наполеон набросился на актрису, осыпал её ударами и пинками, разодрал платье. На следующий день она была выслана из Парижа. Газетам якобы было приказано сообщить, что Жорж бежала из столицы, переодевшись в юношуб6.
А между тем в день нового спектакля сплетни об аресте Жорж были такими упорными, что Бенкендорф на какое-то время поверил в них. Он отправился на спектакль, чтобы увидеть, кто же исполнит главную женскую роль принцессы Манданы. Театр был переполнен. Многие пришли, чтобы из патриотических чувств освистать «перебежчицу и изменницу». Принцесса Мандана появилась в маске и получила первую порцию свиста и шума, предназначенных Жорж. Но Бенкендорф узнал бы предмет своего обожания и под маской. Это была не она. Слухи, видимо, были рекламным трюком, рассчитанным на то, чтобы привлечь публику. Вместо Жорж на роль поставили юную актрису Бургоэн, и успокоенный Бенкендорф уехал, не досмотрев пьесы. А вскоре пришло письмо из Мюнхена. Это было сообщение Жорж о благополучном пересечении границы Франции. Она стала недосягаемой для французской полиции и направлялась в пока ещё дружественную России Вену.
«Как честный человек», Бенкендорф немедленно поделился с Фуше известиями о том, что уже не могло повредить Жорж. Он был уверен, что обыграл французскую тайную полицию, и, по собственному признанию, «чрезвычайно гордился победой над её бдительными сотрудниками». Фуше его не разуверял. А Наполеон отправил Коленкуру в Петербург инструкцию: «снисходительно отнестись» к «бегству нескольких актёров оперы». «Моё желание, — писал император, — чтобы вам не было известно о их дурном поступке. В чём другом, а в танцовщиках и актрисах у нас в Париже недостатка не будет». Вскоре посол передал это мнение Александру: «Франция настолько населена, что может не гоняться за беглецами»67. В Вене же французский посол выдержал паузу для получения инструкций из Парижа и затем сообщил Жорж, что она может ехать куда угодно.
А Бенкендорф уже доживал в Париже оставшиеся до разрешённого отъезда недели. Когда же парижское «сидение» закончилось, он домчался в Петербург за 14 дней. Степень его спешки становится понятной при сравнении с тем фактом, что в октябре 1812 года срочные эстафеты Наполеона покрывали расстояние от Москвы до Парижа в среднем за 15 с половиной днейб8.
Жорж к тому времени уже прибыла в Петербург и остановилась в отеле «Норд». Именно туда явился с дороги Бенкендорф и только на следующее утро отправился представляться императору. Его ждал холодный приём. То, что флигель-адъютант из хорошей семьи привёз актрису с намерением на ней жениться, вызвало неодобрение и Александра, и Марии Фёдоровны (в этом случае не последнюю роль, видимо, сыграло ещё и признание в долгах). «Я чувствовал, — повинился Бенкендорф, — что она была права».
Нет, не женитьбы Бенкендорфа ожидала партия вдовствующей императрицы. Все предвкушали первый спектакль Жорж, на котором ей предстояло покорить Александра так же, как некогда Наполеона.
Поначалу события развивались в нужном направлении. 15 июля состоялся дебют Жорж на петербургской сцене. Ради неё играли «Федру» Расина. Уже за два часа до начала спектакля театр был переполнен. Прибыла на представление императорская семья и сам Александр I. Занавес поднялся…
«Мы увидели величественную женщину в прекрасном белом платье с маленькой диадемой на голове, в богатой мантии, — вспоминал потрясённый Жуковский, — походка, бледность её лица — следствие внутренней скорби, глаза мутные, лишённые последнего блеска, но полные выражения страстей, — всё изображало Федру, томимую внутренним неестественным огнём»69. Посетивший спектакль с участием актрисы чуть позже П. А. Вяземский добавляет: «Я до того времени никогда ещё не видел олицетворения искусства в подобном блеске и подобной величавости. Греческий царственный облик её и стан поразили меня и волновали».
Жорж доказала, что по праву носит титул королевы европейского театра. Как вспоминал присутствовавший на представлении С. Т. Аксаков, «восторг зрителей был таков, что от хлопков и криков дрожали стены»70. О том же докладывал Коленкур Наполеону.
Но среди зрителей не было… Бенкендорфа. В этот день он по должности исполнял обязанности дежурного адъютанта при государе императоре. А тот, отправляясь любоваться Жорж, «на всякий случай» оставил своего подчинённого во дворце на Каменном острове. Сказать, что Бенкендорф был огорчён, — всё равно что не сказать ничего.
Диалог Александра I с Жорж в первый же вечер после спектакля вышел за рамки обычной учтивости, а после следующего спектакля (это была трагедия «Меропа») император признался Жорж, отирая глаза: «Поверьте, это первые слёзы, которые я проливаю в театре!»
Не успело миновать лето 1808 года, как актриса Жорж была приглашена к царю в Петергоф для дебюта в несколько иной роли. Придворная партия императрицы-матери возликовала, но очень ненадолго. Это оказалось такое представление, продолжения которого Александр не пожелал. В разговорах с Коленкуром он признавался, что сожалеет о том, что актриса не свободна и «является вещью французского императора», хотя Наполеон заранее предупредил своего посла: «Актрис могут оставлять у себя и забавляться ими, сколько угодно»71, — что тот и передал Александру.
Замысел Толстого и придворной партии «друзей императрицы» в Петербурге не удался. Мария Антоновна Нарышкина стойко придерживалась правила «не обращать внимания на увлечения», и государь, отдав дань сиюминутному удовольствию, возвратился к прежней привязанности.
Но театральный успех Жорж возрастал после каждого сыгранного спектакля. Фурор достиг высшей точки после представления 31 августа «Семирамиды» Вольтера. Прежняя любимица публики, Катерина Семёнова, отошла в тень на несколько месяцев (при этом она посещала все спектакли соперницы и готовилась к реваншу). В октябре 1808 года Жорж поехала в Эрфурт, где состоялось свидание Наполеона и Александра, и играла там для них в классических трагедиях. По слухам, императоры даже обменялись парой фраз о всевозможных достоинствах актрисы.
А что запомнила сама мадемуазель Жорж от первого года своего пребывания в Петербурге? Череду представлений, балов и приёмов. Рандеву с великой княгиней Екатериной Павловной. Празднество в доме старого графа Строганова, встречу там с сестрой императрицы. Нитку жемчуга, присланную на следующий день стариком Строгановым вместе с короной «Жорж-Мельпомене». Выходку принца Вюртембергского, представившегося собственным лакеем и умолявшего принять кольцо с великолепными бриллиантами и бархатный кошелёк, наполненный золотыми луидорами. А вот Бенкендорфу в мемуарах актрисы опять не нашлось места.
Но, быть может, это были обиды обманутой любовницы, стремление отомстить хотя бы молчанием в мемуарах? Ведь в 1808 году, в письмах матери, Жорж распространялась о достоинствах своего «доброго Бенкендорфа» и даже примеряла подпись Жорж-Бенкендорф11. Да и Александр Христофорович вспоминал, что через некоторое время преодолел отчуждённое отношение света к этому роману и поселился вместе с Жорж в её апартаментах, в видном и дорогом доме Косиковского на углу Мойки и Невского проспекта (ныне Невский, 15). Несколько месяцев они жили открыто почти как муж и жена.
Это «почти», видимо, и было той границей, которую установила для своего подопечного Мария Фёдоровна. Она умела быть жёсткой и требовательной в принципиальных вопросах. Выступая покровительницей актрисы Жорж, она всё же не хотела видеть «девицу Жорж» в роли «мадам Бенкендорф».
Чувство долга влекло нашего героя на поля сражений со Швецией (ведь именно воевать он отпросился из Парижа); но пока недавний дипломат наслаждался почти семейной жизнью в Петербурге, война неожиданно быстро закончилась. «Кто-то приобрёл… громкое имя, а я этот шанс упустил», — сожалел Бенкендорф в мемуарах. Оставалась возможность отличиться на войне с Турцией, затухшей было в 1808 году и вновь разгоревшейся в 1809-м. Теперь Бенкендорф осознал, что если он пересидит в Петербурге и эту кампанию, то «честь его будет запятнана». Он упросил императора отправить его в действующую армию генерала Прозоровского, в Галац.
Двадцать девятого мая 1809 года было опубликовано официальное уведомление военного министра «об отправлении флигель-адъютантов Ставицкого в армию князя Голицына, а Бенкендорфа в армию генерала Прозоровского».
Сцена прощания с Жорж прошла в лучших театральных традициях. Мадемуазель провожала Бенкендорфа до самой Гатчины. Затем последовали громкие клятвы в вечной любви и верности до гроба, обещания преодолеть любые испытания, непомерная грусть расставания и т. д. и т. п.73
…А через некоторое время произошла полная перемена декораций. Петербург облетела весть о том, что французские актёры собрались отпраздновать кряду три бракосочетания. С. Н. Марин откликнулся стихотворной репликой «Свалился Гименей как бомба за кулисы…», в которой были такие строки:
На свете видим мы всечастны перемены!
И кто б подумать мог, царица чтоб Мессены,
Пред коей трепетал страны тоя тиран,
Меропа мудрая, забыв и род, и сан,
Не устыдилася ужасного позора —
И, словом, мамзель Жорж выходит за Дюпора74.
Мужем актрисы стал бежайший с ней из Франции танцовщик Дюпор, её давний «подручный» любовник и, надо сказать, действительно блестящий танцор. Когда Бенкендорф узнал об этом, он, по собственному признанию, был болен три месяца. Однако за телесным выздоровлением последовало и душевное: «Я понял, насколько же постыдным было моё поведение». Излечившись от этого чувства, Бенкендорф на многие годы получил прививку от серьёзных увлечений.
А «девицу Жорж», как называли её в России театральные критики, ожидали ещё несколько лет успеха в России, покорение театральной Москвы, сценическое соперничество с Катериной Семёновой, которую поддерживали патриотически настроенные поклонники, а затем — холодный приём у публики и пустующие залы во время войны 1812 года.
В декабре 1812 года Жорж покинула Россию и весной 1813-го вновь встретилась с Наполеоном, собиравшим армию в Дрездене. По приказу императора Жоржину не только снова приняли в парижский театр, а даже выплатили жалованье за все годы её отсутствия, будто она и не уходила с французской службы (а может, и вправду не уходила?). Муж-танцовщик будет ею сменён на немолодого, но надёжного директора театра, что поспособствует продлению её театральной карьеры75.
…В конце 1830-х годов некогда потрясённый игрой «девицы Жорж» П. А. Вяземский, будучи в Париже, решил разыскать предмет своего давнего обожания. Вот его рассказ:
«Лет тридцать спустя… захотелось мне подвергнуть испытанию мои прежние юношеские ощущения и сочувствия. Девица Жорж уже не царствовала на первой французской сцене, сцене Корнеля, Расина и Вольтера: она спустилась на другую сцену, мещанско-мелодраматическую. Я отправился к ней. Увидев ее, я внутренне ахнул… Теперь предстала передо мной какая-то старая баба-яга, плотно оштукатуренная белилами и румянами, пёстро и будто заново подмалёванная древняя развалина, изображённый памятник, изуродованный временем обломок здания, некогда красивого и величественного. Грустно мне стало за неё и, вероятно, за себя.
Она уверяла, что очень хорошо помнит и Москву, и меня. Спасибо за добрую память! Но от того было не легче. Вот новый удар по голове поэзии моей.
В виду одна печальная прозаическая изнанка. Можно ли было, глядя на эту безобразную массу, угадать в ней ту, которая как будто ещё не так давно двойным могуществом искусства и красоты приковывала благоговейное внимание многих тысяч зрителей, поражала их, волновала, приводила в умиление, трепет, ужас и восторг? Как! — говорил я, печально от неё возвращаясь, — эта баба-яга именно та самая, ¦которая в сиянии самовластительной красоты передавала нам так верно и так впечатлительно великолепные стихи Расина, ещё и ныне звучащие в памяти…»
Давно ли наблюдал Бенкендорф, как русская эскадра торжественно проходила через Босфор, а турецкие пушки гремели в её честь торжественным салютом? Давно ли султан Селим угощал русских посланников кофе в своём шатре?
Теперь всё переменилось. Реформатора Селима смела с престола волна янычарского бунта. Турция, впечатлённая успехами Наполеона, стала ориентироваться на «императора, который под Аустерлицем победил двух императоров». Разногласия между Россией и Оттоманской империей стали накапливаться так быстро, что осенью 1806 года переросли в открытый вооружённый конфликт.
Поначалу военные действия шли без явного преимущества одной из сторон. Вскоре после Тильзитского мира и во многом благодаря ему противники пошли на перемирие, длившееся с осени 1807-го до зимы 1809 года.
Весь 1808 год Турцию сотрясала смута: янычары вели себя в Стамбуле, как «горячие скакуны, носившиеся на воле по лугам беспорядка»76, выставляли на столичных площадях головы казнённых сановников, меняли у кормила власти не только визирей, но и монархов. Султан-реформатор Селим был убит, на престол взошёл консервативный Мустафа; однако вскоре армия возвела на его место умеренного Махмуда, который «на всякий случай» казнил предшественника. Одновременно тянулись, то прерываясь, то опять возобновляясь, русско-турецкие переговоры. Вокруг них шла тонкая дипломатическая игра, в которую были вовлечены Франция и Великобритания. Ни первой, ни второй быстрое разрешение конфликта не было выгодным.
Бенкендорф отправился в армию в июне 1809 года, вскоре после того, как закончился — фактически безрезультатно — очередной раунд мирных переговоров.
Провожавший его С. Н. Марин отозвался большим стихотворением «На отъезд флигель-адъютанта в армию»:
…Наш друг точить не хочет лясы,
А едет воевать он в Ясы,
Преплыть готов Днепр, Днестр, Дунай.
Пролейте слёзы вы ручьями,
И в горести сплеснув руками,
Кричите все: Прощай, прощай!77
В июне 1809 года конца войне не предвиделось. Русская армия застряла на Дунае, главной оборонительной линии Турции в Европе. Причина была не только в системе мощных крепостей, но и в крайне нездоровом климате, столетиями «охранявшем» северо-восточные рубежи Оттоманской империи. Дневная жара, сменяющаяся холодными ночами, плохое водоснабжение, массовое употребление солдатами незрелых и к тому же немытых фруктов вели к развитию эпидемий, делавших армию небоеспособной. Число умерших от болезней порой доходило до 20–30 человек в день78. Александр I лично требовал решительных действий, приказывал начать немедленное наступление за Дунай; но стоявший во главе русской армии 76-летний фельдмаршал А. А. Прозоровский не мог действовать «немедленно»: он ждал, когда просохнет от весеннего паводка заболоченная долина великой реки — без этого переправить большую армию было немыслимо.
Конечно, хорошим выходом был бы захват одной из охранявших мосты крепостей, однако в течение весны Прозоровский потерпел несколько чувствительных поражений именно при подобных попытках. Несмотря на помощь выписанного из России опального Кутузова (точнее говоря, действуя вопреки его советам), Прозоровский провалил штурм Браилова и, «увидя ужасное зрелище и безнадёжность успеха… предался отчаянию, плакал, бросался на колени, рвал на себе волосы» на глазах у всей армии. «Кутузов стоял подле него, храня хладнокровие. Он утешал Прозоровского: „И не такое бывало со мной, я проиграл Аустерлицкое сражение, решавшее участь Европы, да не плакал“»79. А турецкий визирь отметил победу посылкой в Константинополь ценного подарка — восьми тысяч русских ушей в мешках: оставшихся во рву крепости раненых по традиции добили80.
В конце концов именно Кутузова Прозоровский обвинил во всех бедах дурно начатой кампании и добился его удаления из армии. На смену Кутузову из Петербурга прислали Багратиона: со временем он должен был заменить престарелого, медлительного, страдавшего множеством болезней фельдмаршала — но только тогда, когда сам Прозоровский признает, что не в состоянии исполнять свою должность. Но для него этот пост был венцом карьеры, местом, с которого не уходят, а «уносят». Он держался до последнего, и его действительно «унесли» (престарелый фельдмаршал скончался 9 августа). А пока войска жили прежней невесёлой жизнью, ругали Прозоровского, с именем Багратиона связывали надежды на перемены к лучшему.
Волонтёр Бенкендорф появился в действующей армии в дни смены Кутузова Багратионом. Он попал под начало атамана М. И. Платова — и не случайно: именно в первой половине 1809 года Платов, зимовавший в Петербурге, заметно сблизился с Марией Фёдоровной и её кругом; полковник и атаман встречались на приёмах и званых обедах у вдовствующей императрицы.
Двадцать шестого июня, вскоре после прибытия, Бенкендорф принял участие в «поиске» отряда Платова в окрестностях Браилова: Прозоровский «напоследок» решил хоть както отомстить туркам за недавнее поражение. Десять казачьих полков, один драгунский и вверенный Бенкендорфу егерский полк с казачьей артиллерией подобрались в темноте к окрестностям крепости, спрятались в большом овраге и утром напали на вышедший за стены отряд. Пока в крепости поняли, что происходит, собрали и выслали на подмогу внушительную массу кавалерии, казаки Платова порубали и взяли в плен несколько сотен турок, угнали две сотни лошадей и четыреста голов скота.
Выбор цели, скрытное сближение, засада и, в неменьшей степени, уклонение от боя с превосходящими силами преследователей — все эти навыки партизанской борьбы Бенкендорф перенимал у лучших специалистов, и в будущем они ему не раз пригодились. Отряд благополучно вернулся в расположение русских войск у Галаца и почти на месяц погрузился в утомительную лагерную жизнь с жарой, несносными насекомыми и скудным пайком питьевой воды (её возили за 12 вёрст).
Наконец вода в Дунае спала, болота просохли и началась постройка моста и гати для переправы войск. Рвавшийся вперёд Бенкендорф возглавил отряд «охотников» из казаков и переправился через Дунай одним из первых81. Однако в конце июля, когда сооружение моста было окончено и армия начала долгожданный переход на турецкую сторону, с Бенкендорфом произошёл несчастный случай. Шёл сильный дождь, дорога в низине снова превратилась в болото, и его ослабевшая от бескормицы лошадь рухнула на разбитой ногами и копытами гати, да так, что седок сильно повредил левую руку и ключицу. К болезненной травме в первые дни после падения добавились страдания из-за невозможности отмахиваться от приставучих мух и комаров.
Армия уходила вперёд, начала одерживать победы, а стремившийся к подвигам волонтёр терял время в тыловом Галаце — без привычных развлечений, даже без книг. Только к концу августа он отправился вслед отряду Платова и догнал его у крепости Кюстенджи (Констанца), расположенной на скалистом мысу, выступавшем в Чёрное уоре. Отсюда начинался легендарный Траянов вал, некогда служивший границей Римской империи, а позже — «цивилизованного» мира Европы. Бенкендорф не преминул упомянуть в своих записках этот «барьер, возведённый против варваров Севера, через который теперь двигались цивилизованные народы Севера против варваров Юга»82.
В 1809 году Кюстенджи была турецкой крепостью с двухтысячным гарнизоном «отчаянных разбойников из Болгарии»83. Этот гарнизон попробовал было отогнать передовые посты Платова, однако атаман отправил к крепости Бенкендорфа с двумя батальонами пехоты и четырьмя орудиями. Вновь окунувшийся в родную военную стихию Бенкендорф преследовал противника до самых городских стен, закрепился на городском кладбище и дал возможность подвезти артиллерию для обстрела крепости. Командовавший турками Измаил-паша в предчувствии артиллерийских бомбардировок и грозившей голодом блокады вступил в переговоры, окончившиеся согласием сдать крепость на условии свободного выхода её гарнизона. Турок отпустили с оружием и обозами, взяв с них честное слово не воевать против русских в этой кампании. Специально приставленный к уходившему противнику русский офицер проводил его до Балкан. А освободившийся Платов пошёл на запад, на соединение с главными силами Багратиона и подошедшим из Валахии отрядом Милорадовича. Войска под командованием трёх популярных генералов соединились в самом начале сентября и тут же нанесли туркам очередное поражение: 4 сентября Бенкендорф принял участие в бою под Расеватом. Это большое село на берегу Дуная, в пяти верстах от Траянова вала, было атаковано с двух сторон: Милорадович наступал вдоль берега реки, а Платов совершил глубокий обход и развернул свои полки к югу от позиций противника. Главной атакующей силой были построенные в каре пехотные полки. Они шли, ощетинившись штыками, и представляли собой совершенно неприступные даже для многочисленной и умелой турецкой конницы движущиеся квадраты войск. Бенкендорф командовал «двумя фасами» одного из каре. Много позже полковые историки Чугуевского уланского полка припишут своим старшим однополчанам честь участия в бою рядом с Бенкендорфом. В полковой песне появятся восторженные строки:
Бенкендорф под Расоватом
Был в чугуевских рядах!84
Их авторы не ошиблись, а просто перепутали: «в чугуевских рядах» Бенкендорф был позже, в самом памятном для него сражении под Рущуком, в 1811 году; но о нём речь впереди.
Сам Александр Христофорович вспоминал, что дело под Расоватом было решено в четверть часа85 (хотя в целом столкновение длилось около трёх часов), а видавший виды Милорадович вообще назвал его «охотой с борзыми»86. Тем не менее в далеком Петербурге победу оценили как долгожданный успех русского оружия по ту сторону Дуная. Багратион получил высший орден Святого Андрея Первозванного, Платов и Милорадович стали «полными генералами». Все нижние чины, участвовавшие в сражении, получили по рублю. На долю Бенкендорфа досталось «монаршее благоволение»87.
Нельзя сказать, что турки покорно наблюдали за бодрым продвижением Багратиона. Наоборот, они попытались использовать уход русской армии из-за Дуная для организации наступления собственных главных сил из Рущука на Бухарест. Сам великий визирь Юсуф возглавил войско в 25 тысяч пехоты и конницы, и на некоторое время главный город Валахии охватила паника. К счастью, генерал Ланжерон (тот самый, чьи подробнейшие мемуары остаются важнейшим источником по истории турецкой войны) сумел остановить турок, имея под началом шеститысячный отряд. Юсуф отступил к Дунаю и укрепился в крепости Журжа. Багратион тем временем подступил к важнейшей дунайской крепости Силистрия и 11 сентября обложил её. Крепость была прекрасно укреплена, её защищал 11-тысячный гарнизон, обладавший солидными запасами провианта и боеприпасов. Исход осады Силистрии определял результаты всей кампании 1809 года.
В этот критический момент произошло событие, заставившее Бенкендорфа забыть о войне. На бивуаке, в двух переходах от Силистрии, он получил письмо из Петербурга. Это было прощальное послание от мадемуазель Жорж. В нём сообщалось, что актриса выходит замуж за своего давнего спутника, танцовщика Дюпора.
Оказалось, Бенкендорф был не из тех, в ком чувство ревности ослабляет любовь. Наоборот, эмоции вновь всколыхнулись в нём. Утихшая было страсть подогревалась горьким чувством досады: «…Любовь, снова пробудившаяся во мне, сменялась огорчением от того, что я покинут… я не мог больше думать ни о чём ином, только о возвращении в Петербург, о необходимости расстроить этот брак»88. И покинутый любовник стал искать официальную возможность вернуться в столицу — бежать с войны он не мог. …
Тем временем сухой и неэмоциональный послужной список продолжает отмечать военные заслуги Бенкендорфа: «В том же году находился за Дунаем в первых атаках при крепости Силистрии и в других делах во время блокады оной; за сие вторично получил монаршее благоволение»89.
За туманным выражением «в других делах» стоит незнаменитое поражение Багратиона при селе Татарницы, фактически решившее исход кампании 1809 года. У этого села, в десяти верстах от Силистрии, расположился в укреплённом лагере визирь Юсуф, приведший свою армию на помощь осаждённому городу. Штурмовать Силистрию, имея в ближнем тылу двадцатитысячное турецкое войско, засевшее в окопах, траншеях и ретраншементах, Багратион не мог. Поэтому 10 октября он попытался атаковать укреплённый лагерь Юсуфа, вызвать его на решительное сражение, разбить, прогнать — и затем заняться осадой. Увы, на открытое сражение Юсуф не пошёл, а все попытки с наскока овладеть лагерем, ставшим настоящей полевой крепостью, турки отбили с помощью вылазки, предпринятой гарнизоном Силистрии. К вечеру битва стихла, армии застыли в прежнем положении.
Тогда Багратион решил снять осаду. «Если бы я имел 50 000 под ружьём, — писал он в своё оправдание Аракчееву, — тут бы штык мой был самым искусным дипломатом… визиря бы заставил подписать мир не на барабане, а на его, визиря, спине… Я вам описать не могу, какую нужду мы терпим… Даже я не имею, из чего себе есть изготовить…»90 Время, отпущенное природой для кампании, выходило. По уграм начались заморозки, быстро истреблявшие остатки подножного корма. Ослабли лошади; от этого и кавалерия не смогла проявить себя при Татарнице, и пострадали зависящие от гужевой тяги обозы и артиллерия. А начальник интендантской службы вообще прислал Багратиону рапорт о том, что снабжение войск, стоящих под Силистрией, невозможно, и он «отрекается»91. В довершение всех напастей в армии началась очередная эпидемия.
Среди всеобщего уныния Бенкендорфа радовало только то, что он поедет в Петербург — пусть даже с неприятными известиями. Именно ему, флигель-адъютанту, Багратион поручил сообщить императору своё решение о необходимости снятия осады, запланированного на середину ноября. Армия начала отступать вниз по Дунаю, обратно к переправе у Гирсова.
— Александр был возмущён! Он так надеялся на успехи именно в 1809 году, когда Наполеон был занят войной с Австрией и Испанией. А тут вся Европа заговорила: «Если русские не могут одолеть нестройные толпы мусульман, то где устоять им против Наполеона!»92 Император потребовал от Багратиона оставаться на турецкой стороне Дуная, и тот формально выполнил повеление: армия сгрудилась у Гирсовской переправы и оставалась там до конца года, но никаких активных действий предпринять уже не могла. Багратион возмущался: «Виноват ли я, что в 24 часа не смог победить Оттоманскую Порту? …Я не трус, но безрассудную отвагу признаю я также большим пороком полководца». В конце концов он вспылил и попросил снять с него бремя командования: «Пусть лучший приедет, я докажу, что умею повиноваться!» Недовольный царь принял прошение главнокомандующего об отставке и одновременно признал кампанию оконченной; войска в самый Новый год вернулись из-за Дуная на зимние квартиры. Военные действия прекратились, и Бенкендорфу незачем было возвращаться в армию; он остался в Петербурге, поселившись в доме Воронцова.
Увы, мадам Жорж в столице не было. Её соперничество со знаменитой Семёновой достигло своего пика, и в зимний сезон 1810/11 года великая французская актриса отправилась покорять Москву. Броситься за ней вдогонку Бенкендорфу помешала довольно сильная болезнь: то ли от тоски по утраченной любви (как он сам пишет в мемуарах), то ли сказались полгода тягот полевой жизни в Молдавской армии. Как бы то ни было, только в начале зимы он начал появляться в свете на обедах, балах и маскарадах, тщательно скрывая свои переживания. Лишь в откровенных письмах Воронцову («Дорогой Воронцов! Только ты один и можешь читать в глубинах моего сердца…») прорываются жалобы покинутого любовника на то, как тяжело искать радости, будучи объятым унынием, а для того, чтобы развеселиться, приходится быть навеселе…93
…По возвращении мадам Жорж радости не прибавилось: актриса не желала общаться с бывшим возлюбленным. Только приезд на гастроли другой французской актрисы, Терезы Бургоэн (тоже пользовавшейся в своё время благосклонностью Наполеона), позволил Бенкендорфу отвлечься от переживаний и даже попробовать пережить подобные чувства во второй раз. Ему очень нравилось, что новая претендентка была полной противоположностью Жорж. Невысокая, с изящной фигурой, светлыми глазами и лукавой улыбкой, она была прозвана «богиней веселья и наслаждений». Бурного романа, правда, не получилось: Бенкендорф сам признавался, что добивался расположения и дружбы Бургоэн только для того, чтобы позлить Жорж94. По весне новый объект его увлечения вернулся во Францию, но душевная боль затихла, наступило некоторое облегчение.
Бенкендорф не поехал обратно в Молдавскую армию. Александр хотел, чтобы флигель-адъютант продолжил дипломатическую карьеру, и собирался отправить его в Испанию, в посольство Н. Г. Репнина95. Репнин до лета 1810 года был послом при дворе вестфальского короля, брата Наполеона, Иеронима. Александр намеревался перевести его в Мадрид, к другому брату Наполеона, Иосифу, дабы иметь непосредственную информацию о ходе дел на последнем наполеоновском фронте в Европе. Такому довольно прозрачному намерению император Франции решительно воспротивился. Он не мог прямо отказать своему русскому «союзнику», но и присутствие «злейших друзей» во враждебной, хотя и завоёванной Испании его совершенно не устраивало. Наполеон почти месяц откладывал встречу с приехавшим в Париж Репниным; потом просил его подождать с поездкой до сентября, поскольку в августе в Испании слишком жарко; потом месяц развлекал русского посла прелестями придворной жизни в Фонтенбло; потом (а был уже октябрь, и Молдавская армия уверенно наступала за Дунаем) заверил Репнина, что ему вообще нет необходимости ехать в Испанию…
Ждал Репнин, ждал Александр I, ждал и Бенкендорф. Воронцов тем временем отличился в турецкой войне — взял со своим отрядом Плевну и Ловчу, заслужив очередной орден, у Описывая позже свою жизнь в 1810 году, Бенкендорф в основном вспоминает собственные душевные переживания и амурные приключения. А вот о попытках начать политическую карьеру он не сообщает ничего. Только из воспоминаний сблизившегося с ним С. Г. Волконского мы знаем, что именно в этот период наш герой впервые выступил с идеей создания тайной политической полиции. Он хотел организовать её на манер французского ведомства Фуше, с работой которого достаточно близко познакомился во времена пребывания в Париже. Эффективность деятельности французской тайной полиции подвигнула недавнего дипломата на попытку организовать нечто подобное и в России.
Как пишет Волконский, «в числе сотоварищей моих по флигель-адъютантству был Александр Христофорович Бенкендорф… Были мы сперва довольно знакомы, а впоследствии — в тесной дружбе. Бенкендорф тогда воротился из Парижа при посольстве и, как человек мыслящий и впечатлительный, увидел, какие услуги оказывает жандармерия во Франции. Он полагал, что на честных началах, при избрании лиц честных, смышлёных, введение этой отрасли соглядатайства может быть полезно и царю, и отечеству, приготовил проект о составлении этого управления, пригласил нас, многих его товарищей, вступить в эту когорту, как он называл, людей добромыслящих, и меня в их числе. Проект был представлен, но не утверждён. Эту мысль Александр Христофорович осуществил при восшествии на престол Николая, в полном убеждении, в том я уверен, что действия оной будут для охранения от притеснений, для охранения вовремя от заблуждений. Чистая его душа, светлый его ум имели это в виду…»96.
Известный декабристовед профессор О. И. Киянская считает, что сам Волконский вполне мог стать в то время соратником Бенкендорфа по «когорте добромыслящих», поскольку «он был и остался убеждённым сторонником не только тайной полиции вообще, но и методов её работы в частности»97. Это не покажется удивительным, если вспомнить и другие подобные примеры. Такой положительный герой русской истории, как И. И. Пущин, «первый и бесценный друг» Пушкина, в своё время вышел в отставку из армии и собрался поступить на службу в полицию на низовую должность квартального надзирателя, чтобы доказать, «каким уважением может и должна пользоваться та должность, к которой общество относилось в то время с крайним презрением». Вняв просьбам сестры, умолявшей его «не совершать безрассудного шага», Пущин оставил мысли о службе в полиции98, но выбрал службу в судебном ведомстве — сначала в качестве сверхштатного члена Петербургской палаты, затем судьи Московского надворного суда. М. А. Корф подтверждал, что Пущин «пошёл служить в губернские места, сперва в Петербурге, потом в Москве, с намерением возвысить и облагородить этот род службы, которому в то время не посвящал себя ещё почти никто из порядочных людей»99, а Пушкин позже отозвался на его решение стихами:
Ты, освятив тобой избранный;Сан,
Ему в очах общественного мненья
Завоевал почтение граждан…
Текст проекта Бенкендорфа не сохранился, но благодаря Волконскому общий смысл его понятен: следуя принципу «не место красит человека, а человек место», Бенкендорф полагал, что «честные лица», объединившись на «честных началах» в «когорту добромыслящих», смогут тайно наблюдать за обществом и те самым охранять его как от «притеснений», так и от «заблуждений».
Император Александр не принял предложений Бенкендорфа, хотя и полагал, что «секретная политическая полиция… необходима в теперешних обстоятельствах»100, то есть во время противостояния с Наполеоном. Бенкендорф просто опоздал со своим проектом. Пока он был на войне, в столице уже был образован родственный его идее Комитет общей безопасности, по-другому называвшийся Комитетом 13 января 1807 года. (Любопытно, что «Комитет общей безопасности» — это одна из форм русского перевода названия Комитета общественного спасения, существовавшего в революционной Франции. Её, например, употреблял П. И. Пестель, считавший, что Франция «блаженствовала под управлением Комитета общей безопасности»101.) Это учреждение, призванное заполнить вакуум, оставшийся после упразднения ещё в 1801 году Тайной экспедиции Сената, поначалу состояло из министра юстиции и двух сенаторов; однако дел для него накопилось столько, что уже через месяц после начала работы комитет обзавёлся собственной канцелярией102. Помимо этого комитета, были созданы секретные («таинственные») отделы полиции в Москве и Петербурге. По примеру «большого уха Парижа» они были призваны «получать и ежедневно доносить» начальству «все распространяющиеся в народе слухи, молвы, вольнодумства, нерасположение и ропот, проникать в секретные сходбища». Предполагалось «допустить к сему делу людей разного состояния и различных наций, но сколько возможно благонадёжнейших», заботящихся «о беспристрастном донесении самой истины и охранении высочайшей степени тайны». При этом планировалось, явно по примеру тайной полиции Фуше, иметь своих людей «во всех стечениях народных между крестьян и господских слуг; в питейных и кофейных домах, трактирах, клобах, на рынках, на горах, на гуляньях, на карточных играх, где и сами играть могут, также между читающими газеты — словом, везде, где примечания делать, поступки видеть, слушать, выведывать и в образ мыслей входить возможно»103. В довершение ко всему именно в 1810 году, 17 августа, из Министерства внутренних дел по предложению М. М. Сперанского было выделено Министерство полиции с его «особенной канцелярией», занимавшейся «делами благочиния» и состоявшей примерно из двух десятков чиновников. О том, что глава министерства А. Д. Балашов использовал для работы именно опыт Франции, свидетельствует его письмо русскому посланнику в Пруссии: «Что же касается до устава высшей секретной полиции во Франции, то на доклад мой Его Императорское Величество изъявить изволил высочайшее соизволение на употребление вашим сиятельством нужной для приобретения сего манускрипта суммы, хотя б она и ту превосходила, которую австрийское правительство заплатило, лишь бы только удалось вам сделать сие, теперь весьма нужное, приобретение, чем особенно Его Величество изволил интересоваться»104.
Как позже признавался Александру министр внутренних дел В. П. Кочубей, немедленно после создания нового министерства «город закипел шпионами всякого рода: тут были и иностранные, и русские шпионы, состоявшие на жалованьи, шпионы добровольные; практиковалось постоянное переодевание полицейских офицеров; уверяют, даже сам министр прибегал к переодеванию. Эти агенты не ограничивались тем, что собирали известия и доставляли правительству возможность предупреждения преступления; они старались возбуждать преступления и подозрения. Они входили в доверенность к лицам разных слоёв общества, выражали неудовольствие на Ваше Величество, порицая правительственные мероприятия, прибегали к выдумкам, чтобы вызвать откровенность со стороны этих лиц или услышать от них жалобы. Всему этому давалось потом направление сообразно видам лиц, руководивших этим делом»105. И хотя подобные методы были далеки от благородных желаний Бенкендорфа и его товарищей, сама идея тайной полиции была сполна реализована, и император Александр имел все основания не утверждать проект Бенкендорфа.
Однако флигель-адъютант попытался найти «когорту добромыслящих» в другом месте. Он стал членом тайной организации, давно стремившейся избавить род человеческий от свойственных ему недостатков, достичь «златого века» и даже построить царство Божие на земле.
Начиная с 1810 года мы видим Бенкендорфа в списках членов масонской ложи «Соединённых друзей» (Les amis reunis), причём не на низшей ступени «ученика», а в продвинутом разряде «мастера»106. (Позже в донрсе А. Б. Голицына утверждалось, что вследствие причастности к масонскому ордену Бенкендорф не был беспристрастен в решении политических дел107.) В неё в разное время входили такие разные люди, как великий князь Константин Павлович, граф Станислав Костка-Потоцкий, граф А. И. Остерман-Толстой, министр полиции А. Д. Балашов, П. А. Вяземский, А. С. Грибоедов, П. Я. Чаадаев, С. Г. Волконский, П. И. Пестель, М. И. Муравьёв-Апостол… Намерения основателя ложи А. А. Жеребцова* казались вступающим в неё важными и благородными: «Стереть между человеками отличия рас, сословий, верований, воззрений, истребить фанатизм, суеверия, уничтожить национальную ненависть, войну, объединить всё человечество узами любви и знания»108. Тайное и благородное объединение единомышленников (каким, видимо, казалась ложа неофиту) ради достижения благих целей по совершенствованию рода человеческого — не образ ли «когорты добромыслящих», о которой мечтал Бенкендорф? В обоих случаях главной для Бенкендорфа была причастность к кругу целеустремлённых людей, обеспокоенных тем, как портится год от года род человеческий. Как привлекательно звучали слова гимнов:
Не Вавилонску башню
Мы созидаем здесь,
А истину всегдашню,
Чтоб свет был счастлив весь…109
или
Оставьте гордость и богатство,
Оставьте пышность и чины, —
В священном светлом храме братства
Чтут добродетели одни110.
На таинственном треугольнике, считавшемся символом ложи «Соединённых друзей», были выписаны три латинские буквы S, обозначавшие Soleil, Science, Sagesse — солнце, науку и благоразумие. Впрочем, братья-масоны не замыкались исключительно на «работе над своим диким камнем» (то есть умосозерцательным совершенствованием нравственности). Наоборот, постепенно ложа приобрела репутацию «беспокойной», отличающейся пышными обрядами, буйными пиршествами и богатым убранством собственного помещения для собраний, что говорило о высоком статусе её завсегдатаев. К братским торжественным трапезам порой приглашались «прекрасные нимфы двора Купидона», то есть дамы; на некоторых собраниях играл весьма неплохой оркестр «братьев гармонии», как тут называли музыкантов111. Был даже издан печатный сборник песен с нотами: «Гимны и кантаты для петербургской ложи „Соединённых друзей“». Одним из известных авторов гимнов был дядя и «парнасский отец» А. С. Пушкина Василий Львович. В его стихах на французском языке воспевалась любовь к России. Одна из песен даже вышла за стены ложи. Она начиналась строками:
Servir, adore sa Patrie
С’est le devoir d’un bon magon
(Служить своей Отчизне, восхищаться ею —
Вот обязанность истинного каменщика!)112.
При всём этом «беспокойная ложа» беспокойств политических не доставляла. Вхожий в неё министр полиции и генерал-адъютант А. Д. Балашов именно в 1810 году лично призвал к себе управляющих петербургскими ложами и добился согласия «доставлять в министерство полиции ежемесячные отчеты о всём происходящем в собраниях их, которые сам несколько раз посещал»113.
Александр I в то время был прекрасно информирован о деятельности масонов. Вот приводимый в мемуарах Я. де Санглена (управляющего упоминавшейся Особой канцелярией Министерства полиции) его диалог с императором:
«— Вы франкмасон или нет?
— Я в молодости был принят в Ревеле; здесь, по приказанию министра, посещал ложу „Астрея“.
— Знаю; это ложа Бебера. Он честный человек; брат Константин бывает в ложе его. Вам известны все петербургские ложи?
— Кроме ложи „Астреи“, есть ложа Жеребцова, Шарьера и Лабзина.
— Сперанского ложу вы забыли?
— Я об ней, государь, никакого понятия не имею…
— Балашов сам вступил в ложу Жеребцова.
— Знаю, государь, от самого министра, и удивляюсь, каким образом министр полиции принят в сотрудники и собраты.
Государь засмеялся. <…>
— Почему не вступили вы в ложу Жеребцова?
— Я предпочёл ритуал немецкий. Оц проще; французский слишком сложен, театрален и не соответствует настоящей цели франкмасонской»114.
Сам М. М. Сперанский, находясь на вершине своего положения, составлял для Александра записку, «которая обеспечила бы государю более благотворное влияние» на масонство, и даже пытался создать единую «масонскую конституцию». Масонство в России переживало расцвет.
Однако ложа Жеребцова постепенно стала всё больше зам]ыкатъся на внешних, церемониальных сторонах обрядности. Рассматривая акты ложи, министр народного просвещения писал: «Учения масонского в них мало, и предмету нет никакого, в чём сами начальники согласуются; признавались мне, что они определительной цели не имеют и тайны масонской никакой не ведают»115. Даже если предположить, что это был хитрый масонский манёвр и «братья» высших степеней обладали другими, таинственными намерениями, Бенкендорф не достиг такого уровня посвящения, чтобы знать о целях ложи больше, чем знал министр. В результате его желание активно действовать «на пользу царю и Отечеству» не находило достаточной реализации внутри масонской системы. Выход из образовавшегося тупика был уже привычным: Бенкендорф направился туда, где служба на благо Отечества была понятна и почётна, — в действующую армию.
В конце 1810 года в Петербург приехал М. С. Воронцов. Он как бы «сменял» Бенкендорфа в Молдавской армии во время прошедшей кампании, на протяжении которой успешно командовал полком — по крайней мере до тех пор, пока не заболел весьма распространённой в войсках молдавской лихорадкой. Получив два месяца отпуска на лечение, Воронцов провёл их в столице, а когда собрался обратно, то пригласил Бенкендорфа поехать вместе. Император Александр не возражал (тем более что Репнин, так и не пропущенный французами в Испанию, вернулся в Петербург), и весной 1811 года друзья отправились на юг, в весёлое и необременительное путешествие, конечным пунктом которого был театр военных действий с Турцией.
За время отсутствия Бенкендорфа русская армия добилась некоторых успехов. Сменивший Багратиона молодой и многообещающий генерал Н. М. Каменский, один из любимых учеников Суворова, одержал несколько звучных побед. Он овладел важными дунайскими крепостями, в том числе не давшейся Багратиону Силистрией. Теперь Россия утвердилась в дунайских княжествах Молдавии и Валахии, а также на важнейшем оборонительном рубеже Оттоманской империи — Дунае. Впрочем, война была далеко не закончена: впереди высились Балканские горы — ещё один турецкий защитный пояс, к району боевых действий перебрасывалась главная ударная сила Турции — армия великого визиря. А русская Молдавская армия уменьшилась почти вполовину: часть войск была переброшена к западным границам, чтобы подготовиться к войне с Наполеоном, которая стала неизбежной.
В таких условиях мир с Турцией был для России жизненно необходим. Но добиться его без решительных военных побед было невозможно: турки считали, что первым мира просит тот, кто слабее. Именно в 1811 году султан Махмуд надеялся, как писал военный историк Михайловский-Данилевский, «более, нежели когда-либо, пожать плоды своего упорства». К тому же Наполеон упрашивал: не мириться с Россией ни в коем случае! Император Франции не мог открыто признаться в задуманном разрыве с Россией, однако о приближении этого конфликта говорила уже вся Европа. Вопрос был только в сроках.
В этот критический момент главнокомандующий Н. М. Каменский внезапно умер. Бенкендорф застал его в агонии… (Словно какой-то рок висел над русскими командующими в ту войну: в 1807 году, накануне перемирия, скончался генерал И. И. Михельсон, известный как «поразитель полчищ Пугачёва»; в 1809-м в мир иной отправился фельдмаршал Прозоровский, и вот теперь армия оплакивала Каменского.)
Александр, понимавший всю необходимость скорейшего окончания войны, принял решение доверить Молдавскую армию М. И. Кутузову — не только как военачальнику, но и как знатоку Турции: генерал провёл там немало времени на дипломатических должностях.
Кутузов прибыл к армии 7 апреля 1811 года. К тому времени Бенкендорф уже осуществил небольшую, но успешную боевую операцию. Он принял под своё командование Староингерманландский полк, расквартированный вместе с 34-м егерским полком в крепости Ловча, далеко впереди главной линии Молдавской армии, в предгорьях Балкан, примерно в 70 верстах за Дунаем. Старинный болгарский город должен был стать опорным пунктом в намеченном Каменским наступлении за Балканы. При новом командующем планы изменились, и Бенкендорф повёл полки из Ловчи назад, на соединение с главными силами. Идти пришлось «через неприятельскую землю» — без карт, без артиллерии, не имея ни единого кавалериста для разведки. Тем не менее задача была выполнена: полки пришли к Дунаю, к покорённой Каменским крепости Рущук, ставшей пунктом сбора разбросанных по широкому фронту частей.
Объединение сил стало первой частью плана Кутузова. Главнокомандующий понимал, что защищать всю тысячекилометровую линию вдоль Дуная с доставшейся ему 46-тысячной армией невозможно. Он оставил небольшие отряды на флангах и сконцентрировал главные силы у Рущука. Теперь ему нужно было спровоцировать турок на переход от осторожной тактики к активным наступательным действиям.
Дипломатически тонкими средствами Кутузов намекнул новому великому визирю Ахмет-паше о своей «слабости»: он написал турецкому командующему учтивое письмо (вспомнив дружеские отношения в давние константинопольские времена), в котором завёл речь о необходимости мира. Одновременно Кутузов велел войскам придерживаться «скромного поведения», чтобы этим подтолкнуть 70-тысячную турецкую армию к решительному наступлению.
Оставалось ждать. В это время деятельность Бенкендорфа свелась к привычной разведывательно-диверсионной службе во главе отряда лёгкой кавалерии. В «Журнале военных действий Молдавской армии» читаем: «5 июня… Чтобы иметь беспрерывные известия о неприятеле… послано было опять в Писанцы под командою флигель-адъютанта Бенкендорфа 100 уланов Чугуевского полка и 100 казаков Луковкина…»116 Известия о движении главных сил неприятеля стали появляться ближе к двадцатым числам июня. Как точно рассчитал Кутузов, Ахмет-паша, при Прозоровском удачно отбивший штурм Браилова и познавший сладость победы над русскими, пошёл с основными силами именно на Рущук. Там перед городом встала лагерем русская армия.
Бенкендорф начальствовал над передовыми постами армии в то утро 20 июня, когда турецкие войска вошли в боевое соприкосновение с армией Кутузова. Ещё перед зарею, пользуясь густым туманом, ловкие турецкие кавалеристы неожиданно напали на казачью сторожевую цепь и опрокинули её. Разбуженный стрельбой Бенкендорф не растерялся и быстро посадил в сёдла подчинённых ему уланов Чугуевского полка. «Слыша выстрелы, но за туманом не имея возможности рассмотреть происходившее, Бенкендорф приказал кричать „Ура!“ изо всей мочи. Заключая из крика о близости войск наших, турки оставили преследование казаков»117.
Как замечал в записках ворчливый генерал Ланжерон, до той поры Чугуевский полк «не пользовался хорошей репутацией, но на этот раз он превосходно вёл себя, имея во главе полковника Бенкендорфа, флигель-адъютанта императорa и волонтёра нашей армии. Именно последнее обстоятельство очень важно, так как он доказал, что и волонтёры могут быть хоть на что-то годны»118.
Тем не менее бой не закончился: едва туман рассеялся, русский авангард увидел освещённые солнцем густые толпы турецкой конницы. Во главе чугуевских улан и части ольвиопольских гусар Бенкендорф принял участие в кавалерийской стычке и выдерживал стремительный натиск турок до тех пор, пока начальник кавалерии генерал Воинов не прислал подкрепление. Турки понесли чувствительные потери и были оттеснены от расположения главных сил; было взято около семидесяти пленных.
Пленные показали, что Ахмет-паша приказал провести разведку боем. Кутузов выстроил части для сражения — на единственной более-менее пригодной позиции в четырёх верстах южнее Рущука. Войска стояли в три линии: первые две были образованы расположенными в шахматном порядке пехотными каре, в третью командующий поставил кавалерию.
Через день, 22 июня, в шесть часов утра казаки передовых постов примчались к армии с криками «турки, турки идут!». Кутузов, казавшийся окружающим «веселее и приветливее обычного», приказал войску подняться в ружьё.
Появление турок, по признанию очевидцев, имело картинный характер: блестело дорогое оружие, играли красками разноцветные одежды, пестрело бесчисленное количество знамён и значков. Перед строем на породистых лошадях гарцевали наездники — великий визирь ехал в окружении важных сановников и многочисленной свиты.
В семь утра 78 турецких орудий выдвинулись на позиции, и началась артиллерийская перестрелка. Через некоторое время многочисленная турецкая кавалерия двинулась сразу на оба фланга русской армии. Пока пехотные каре и артиллерия отражали эти атаки, великий визирь скрытно подготовил главный удар, призванный решить исход сражения.
В девять часов утра десять тысяч отборных анатолийских всадников под командой прекрасно знающего местность Бошняк-аги, бывшего коменданта Рущука, понеслись на левый фланг русской армии. Конница не расстроила русские каре, но прорвалась в промежутки между ними, частично обошла их левее, через сады и перелески, и кинулась на стоявшую в третьей линии кавалерию. Атал^а была настолько стремительной, что два казачьих полка и располагавшиеся за ними драгунский и гусарский полки оказались смяты и откатились назад. Часть турецких всадников бросилась захватывать орудия, пока артиллерия не спряталась за штыки неприступных каре; другая часть понеслась в тыл, к Рушуку, в надежде отрезать войска Кутузова от крепости и переправы. Начался грабёж маркитантов, чьи повозки стояли на дороге неподалёку от русского лагеря.
«Хоть этот момент и был несчастлив для нас, — вспоминал генерал Ланжерон, — но я должен признаться, что никогда не был свидетелем такого чудного зрелища. Среди великолепной турецкой конницы развевалось от 200 до 300 знамён различных ярких цветов, они были в руках офицеров в богатых одеждах, сидевших на богато убранных чудных конях; золото, серебро и драгоценные камни, украшавшие сбрую лошадей, ярко блестели на солнце… среди этой толпы врагов виднелись наши непоколебимые каре, открывшие со всех сторон сильнейший огонь, хоть и наносивший потери туркам, но не останавливавший ни скорости, ни стремительности неприятеля»119.
Сам Кутузов говорил позже, что за все свои многочисленные походы против турок он никогда не видывал атаки яростнее и отчаяннее той, которую провёл Бошняк-ага.
Бенкендорф в тот день командовал батальоном чугуевских улан (пятью эскадронами, то есть половиной полка), занимавшим позицию в центре третьей линии обороны. Среди дыма, пыли и грохота, среди невообразимого беспорядка, вызванного прорывом турецкой конницы и смешавшимися казаками, гусарами, артиллеристами, он сумел сохранить хладнокровие. Спокойно, как на учении, Бенкендорф заставил свои эскадроны совершить «заезд направо» и повёл их во фланг прорвавшихся анатолийцев. «Это движение, хорошо направленное, а главное, вовремя совершённое, много помогло делу», — признаёт очевидец атаки генерал Ланжерон120. «При нападении неприятеля на тыл левого фланга, — подтверждает послужной список Бенкендорфа, — опрокинул с Чугуевским уланским полком сильные турецкие толпы и истребил значительное число наездников»121.
Неожиданная контратака Бенкендорфа расстроила наступление турок; потом последовал общий натиск русской кавалерии, подкреплённой присланными Кутузовым егерским полком и артиллерией. Критический момент был преодолён. Главный удар, на который делал ставку турецкий командующий, был не просто отражён — атакованные во фланг, попавшие под артиллерийский обстрел толпы турок оказались в ловушке. Русские каре остались стоять у них за спиной непреодолимой преградой, а тех, кто доскакал до Рущука, встретили огнём и штыками вышедшие из крепости батальоны. Между ними турок атаковала и гнала русская конница, за которой «мерной поступью шла пехота, очищая пространство между Рущуком и армией от метавшихся без цели и без памяти всадников»122. Остатки побитых анатолийцев ускакали от поля боя далеко на юг.
Одновременно была отражена ещё одна турецкая атака с фронта (здесь отличился Воронцов, командовавший двумя пехотными каре). Кутузов почувствовал, что в сражении наступил переломный момент, и отдал приказ о наступлении всех трёх линий русской армии. Под барабанный бой и крики «ура» полки пошли вперёд. Ахмет-паша, увидевший, как на его позицию начала неотвратимо надвигаться русская пехота, приказал отступать. Турок преследовали до их лагеря, затем заняли и его…
Победа была полной, и Кутузов лично отметил тех, кто внёс наибольший вклад в её достижение, в том числе всех офицеров Чугуевского полка. Бенкендорф за организацию своевременной атаки был «в воздаяние мужества и храбрости» представлен к самой почётной награде — ордену Святого великомученика и Победоносца Георгия. Как говорилось в статуте ордена, подписанном Екатериной Великой, «ни высокая порода, ни полученные перед неприятелем раны не дают быть пожалованным сим орденом, но даётся оный тем, кои не только должность свою исправляли во всём по присяге, чести и долгу своему, но сверх того отличили себя особливым каким мужественным поступком». По статуту золотой, покрытый белой эмалью крест ордена полагалось «никогда не снимать, ибо заслугами оный приобретается»123.
Блистательный успех под Рущуком вызвал восторг у генералов, просивших главнокомандующего немедленно продолжить преследование турок. Но Кутузов неожиданно ответил отказом, пояснив: «Они добегут до Шумлы и запрутся. Что станем делать? Придётся возвращаться, и визирь снова объявит себя победителем, как в прошлом году. Гораздо лучше ободрить моего друга Ахмед-бея, и он опять придёт к нам!»124 После этого последовал неожиданный приказ готовиться к разрушению и оставлению укреплений Рущука и к отступлению за Дунай, на «свой» берег. Турки сначала не поверили удаче, а потом восприняли занятие остатков Рущука как свою победу. Её пышно отметили в Константинополе — и в Париже. Русский военный агент во Франции, полковник Чернышёв, доносил, что давно, не видел Наполеона таким радостным, как при получении им известия об отступлении Кутузова.
Так начиналась одна из самых блестящих стратегических операций, итогами которой стали окружение главной армии великого визиря, завлеченной за Дунай притворным отступлением от Рущука, её сдача и, в итоге, заключение столь необходимого России мира.
Увы, ни Бенкендорф, ни Воронцов не приняли непосредственного участия в финальных сценах этой поставленной Кутузовым драмы, хотя задача, порученная им, также способствовала общему успеху. Прежде чем перейти Дунай (и попасться в приготовленную ловушку), великий визирь Ахметпаша отдал приказ Измаил-бею переправиться через реку западнее, у Видина и Калафата. Ему предписывалось нанести отвлекающий удар: вторгнуться в Валахию и этим растащить на части, ослабить уступавшую по численности армию Кутузова.
Двадцатого июля Измаил-бей перешёл Дунай с войском, вчетверо превосходившим противостоявший ему отряд под командованием генерала Засса, но дальнейший путь оказался закрыт. Засс оседлал обе дороги, ведущие вглубь Валахии через заболоченные низины Дуная, и все попытки прорваться отбивал силами пехоты и артиллерии. Когда от жары болото стало постепенно высыхать, генерал попросил у Кутузова подкреплений. Вот тогда главнокомандующий и отправил ему на помощь Воронцова с пехотой и Бенкендорфа с его батальоном чугуевских улан и ротой конной артиллерии. На новой позиции, которую Засс усилил полевыми укреплениями, Воронцов принял начальство над центром позиции; Бенкендорф, уже «по привычке», командовал форпостами и был «в разных стычках, ежедневно встречавшихся между нашим и турецким лагерем»125. Как ни пытался Измаил-бей вырваться на «оперативный простор», у него ничего не получалось — ни в июле, ни в августе, ни в сентябре… А с середины октября уже Засс перешёл к активным действиям: его задачей стало сковать войска Измаил-бея так, чтобы они не смогли двинуться на помощь обложенной под Рущуком главной армии. Воронцов прошёлся с боем по турецким тылам и создал угрозу повторения, хотя и в меньшем масштабе, рущукского окружения прижатых к Дунаю турецких сил. Напуганный Измаил-бей в октябре оставил свой плацдарм на левом берегу Дуная. 13 ноября, когда Ахметпаша подписал акт о перемирии (фактически предваривший капитуляцию его главной армии), Измаил-бей начал отводить войска от Видина к Софии. Это отступление представляло собой жалкое зрелище: остатки турецких войск были изнурены, пехота шла босой, лошади сотнями падали по дороге… Многие солдаты бросали полки и расходились по домам.
Двадцать третьего ноября блокированные под Рущуком остатки главной турецкой армии (две трети её умерли от голода и болезней) «запросили амана», сложили оружие. Это было фактическим окончанием боевых действий. Отряд Засса с 2 декабря расположился на зимовку в Малой Валахии, и за дело взялись дипломаты. Кутузов успел вовремя. Окончательно мир был подписан в Бухаресте 16 мая 1812 года, а ратифицирован Александром 111 июня в Вильно. Это был день, когда Наполеон уже стоял на горе напротив Ковно и отдавал последние распоряжения о наведении мостов через пограничный Неман.