Прошедшее России было удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение; вот, мой друг, точка зрения, с которой русская история должна быть рассматриваема и писана.
Historia seribitur ad narrandum, non ad probandum (История пишется не для доказывания чего-либо, а для рассказывания) (лат.).
Все редакционные комнаты похожи одна на другую, куда нос ни сунешь: хоть в «Северную пчелу», хоть в «Московские ведомости», что напротив Страстного монастыря. Обшарпанные столы, заляпанные фиолетовыми чернилами, обгрызенные перья и карандаши, торчащие из стаканов, мятая бумага — срыв, испещренная расплывшимися буковками и непонятными непосвященному значками, густая штриховка целых абзацев, сделанная раздраженной редакторской рукой, мятые гранки, источающие удушливый запах свежей типографской краски, самовар в углу коридора, со щербатыми чашками и объедками бубликов и колбасы, да еще несколько случайных предметов, невесть откуда и как попавших сюда. И среди этого вполне русского, а не английского бедлама суетятся переносчики новостей, впрочем, прилично одетые, однако неопределенного возраста — ни молодые, ни старые, а скорее моложавые и юркие, и на скрипучих стульях сидят угрюмые авторы, ожидающие или приговор, или гонорара.
Но самое важное здесь — это невидимая атмосфера, которая окутывает и пропитывает каждую мелочь. Одно лишь помещение выглядит поприличнее — кабинет главного. Но и туда проникла эта таинственная и загадочная атмосфера, будоражащая нервы. Она действует как валерианка на кошек или как кофе на императрицу Екатерину Великую. Говорят, она пила настолько крепко заваренный, что придворные, угостившись, чуть Богу душу не отдавали.
В один из осенних ненастных вечерков сидели в кабинете главного — ну, тогда еще такого термина не существовало — старый опытный журнальный и газетный боец, знаменитый грамматик, писатель и даже некоторым образом виновник значительных исторических событий — будто бы Семеновского мятежа — Николай Иванович Греч, низкорослый человечек почтенной наружности, Фаддей Венедиктович Булгарин — еще более опытный и известный газетир и издатель «Северной пчелы» — русской «Hofzeitung», то есть придворной, по мнению заграницы, кому и принадлежало все описанное помещение, его сын Болеслав — без пяти минут сотрудник III Отделения, однако успевший приобщиться к полезной деятельности учреждения, старый корректор Триандофиллов и совершенно юный репортер полицейской, или, — как в ту пору ее называли, — скандальной хроники.
Речь шла о том, как спасти «Пчелку» от прогара. Долгое время ее — единственную — читали в Зимнем.
— Сколько раз я твержу и не устаю повторять: помните, что «Северная пчела» — это газета! А газета — ничто без сенсаций, пусть и дурных. Тиснем, а потом разберемся и себя же опровергнем! Парижские газетиры только тем и занимаются, состоя друг с другом в сговоре! — говорил темпераментно Булгарин, потирая руку, немеющую от недавнего апоплексического удара, но пока твердо сжимающую перо. — А у нас приличного заголовка ни дать, ни набрать не в состоянии.
Греч молчал: он подобные речи слышал лет тридцать подряд. Когда дела двигались неплохо, они звучали приглушенней. В трудные времена Фаддей Венедиктович буквально визжал:
— Газета должна привлекать читателя! Иначе на кой она?! Истину и без нас отыщут! Николай Иванович, помнишь, в утро мятежа на Сенатской типография успела тиснуть манифест. При той-то отсталой технике! Набрали, отпечатали и пустили с мальчишками. А как заработали! Дай Бог сегодня! Что бы этакое придумать? Вот ты, Триандофиллов, что присоветуешь? Начало войны и наши победы на Кавказе мы славно отметили. Леонтий Васильевич Дубельт похвалил, что редкость! А сейчас — при неудачах — на кого опереться? Чем привлечь внимание? Война — кому мать, а кому мачеха. Хвастаться делами в Крыму особо нечего. Сардинец за глотку взял!
— Мемуары печатать надо, — сказал Греч.
— С мемуарами, Николай Иванович, влетишь, — предостерег видавший виды Триандофиллов. — Нет, Фаддей Венедиктович, надо хронику расширять мелкую. Чтоб в глазах рябило! Вон они, — и старик указал пальцем на юного полицейского репортера, — мало дают матерьяла. А их матерьял глаза берут нарасхват.
Юный полицейский репортер, фамилию которого Булгарин был не в состоянии запомнить, пожал плечами. В газетах привыкли перепихивать вину на коллег. Хроникерам то городовые бока намнут, то пожарные из труб обольют, а то и крутые — escarpes — последний гривенник отымут. Работай в подобных условиях!
— Про сыскарей печатать надо, — тихо произнес Болеслав Булгарин. — Про сыскарей очень интересно и полезно читать. И начальство будет довольно: у читателя мозги заняты. Куда пошел, что украл, кого и чем убил! Вот тебе, батюшка, и выход.
— А может, в историю удариться? — задумчиво произнес старший Булгарин. — Я вот давеча шел по Невскому, гляжу, едет в карете Дубельт. Завидев меня, останавливает лошадь, выходит из кареты и ласково так спрашивает про здоровье. Какое наше здоровье, отвечаю, здоровье — как масло коровье. А он смеется: беречься надо, дышать воздухом и на диете сидеть. Вот Незабвенный не поберегся и раньше времени нас осиротил. Теперь про него черт знает что болтают! Да и про нас с тобой, Николай Иванович!
— Мы люди закаленные, привычные, — сказал Греч. — Правду, как шило, не утаишь. Кого журят, того и любят!
Грамматик он был отменный и пословицу умел вкрутить к месту, чему Булгарин никак не мог научиться. Видно, немцы к афоризмам способнее поляков.
— Незабвенному сейчас исполнилось бы всего ничего — семьдесят два годочка! Будущему твоему шефу, Болеслав, сейчас семь десятков, наверное, стукнуло. И тебе под семьдесят, Николай Иванович! Да, беречь здоровье надо. Прав Дубельт! И надо случиться такому, что встретились мы на Невском в день рождения Незабвенного. Леонтий Васильевич из Казанского собора возвращался. Службу заказал, однако ни Орлова, ни государя и близко не стояло.
— С глаз долой — из сердца вон, — сказал Греч. — Впрочем, он был человек добрый, но пустой. Иногда приятный, в меру образованный. Считал себя sehr gebildet[1]. Бестолковость в нем все-таки какая-то присутствовала. Однако ловкий царедворец!
— А вот и нет, милый ты мой! Вовсе не бестолков был, а очень тонко людей понимал, — возразил Булгарин. — И много хорошего для нас с тобой сделал. И умер, как ангел. Дубельт меня под руку так проникновенно взял и сквозь набежавшую в голос слезу произнес: никто, кроме нас с тобой, Фаддей, Незабвенного сегодня не помянет. Даром, что его бюст на камине у государя стоит. Это человек был — ecce homo![2] Словцо из моего письма князю Орлову выдрал. Леонтий Васильевич читать умеет с пользой для самообразования. Я ему однажды о коммюнистах написал, так он потом про тех коммюнистов целый трактат составил. И везде с ним выступал. Коммюнисты, говорит, искажают все в бреду своей бестолковой горячки! Но мысль, что все должно принадлежать всем, начертана из Евангелия. Незабвенный тоже против коммюнистов страшно восставал. Считал европейской заразой и наставлял с ней бороться. Нет, Незабвенный ум имел большой и чутье! А теперь врут, что его масоны специально подставили государю, чтобы он декабристам облегчал. Ерунда какая! Да без государя ничего не делалось и не делается в России! Однако он государя смягчал. Что правда, то правда!
— Может, о коммюнистах статью напечатать? — произнес медленно Греч. — Когда в Крыму дурное положение, не исключено, что и прозвучит.
— Не позволят, — коротко отрубил Булгарин. — Не позволят. У нас цензура как была сукой, так и осталась. Помнишь цензора Крылова, Триандофиллов?
— Как не помнить?!
— Я его отлично помню, — поддержал Греч. — И Фрейганга помню! Ох, цензоры, цензоры! Сколько они нам крови попортили.
— Да уж и сейчас портят! — воскликнул юный полицейский репортер. — Спасу от них нет. Чуть городскую власть обляпаешь — сразу марает!
— Крылов был признан негодным занимать место адъюнкта статистики в университете. Куда девать его? В цензоры. Он же почти идиот. Туп как бревно. Что он запрещал и что позволял, удивило и рассмешило бы мертвого. Фрейганг ему под стать. Идиот из идиотов. Считал, что слово «исполать» бранное и непристойное. Помнишь, как ты, Николай Иванович, хохотал. Исполать! Это, он думал, что-то против женщин.
— Куторга был профессор скотоврачевания и никакой грамоты не знал, — с обидой на что-то прошлое промолвил Греч.
— Теперь у нас цензоры все с университетским образованием, — гордо произнес Булгарин-младший. — И в экспедициях тоже образованные люди числятся. Цензор теперь не самовластен!
— Много ты понимаешь, — улыбнулся Булгарин. — Нишкни! Так мы с Леонтием Васильевичем половину Невского и прошагали — и все о Незабвенном. Все о Незабвенном! А как к своим соратникам и сотрудникам был привязан. Я на него сердца не держу, что ко мне в последние годы чуть охладел. Либералисты затравили! С ними не справишься. И ошибок сам наделал в истории с Дантесом. Жестче надо было, жестче! Ну да что поминать!
— Может, про Незабвенного что-либо сочинить? Про сподвижников государя? — сказал Греч. — Какой-нибудь мемуар? Только без подлого вранья, фантазии и слухов. История, брат мой Фаддей, — это не собрание сплетен.
— Не позволят сейчас, не тот момент! — отрубил опять Булгарин. — Не позволят! А жаль! Меня рассказ о последних днях Александра Христофоровича очень тронул. Ей-богу, до слез! Хотя нас с тобой не по справедливости грачами-разбойниками окрестил. Разбойнее сплошь и рядом сновали.
— Ну уж и до слез! Я тебя плачущим видел один раз, — сказал Греч.
— Это когда?
— Когда Александра Сергеевича арестовали.
— Да, горе меня охватило большое. Я помню, как фельдъегерь Уклонский его у Главной гауптвахты ссаживал. Махнул мне рукой так печально: мол, не поминай лихом! До чего изящный человек был. Композитор! Дипломат. А все-таки слова Леонтия Васильевича меня сильно взволновали. Про поездку Бенкендорфа на воды разное болтают. Будто юбка его сгубила. Ерунда! Что он, юбок не видал?! Будто она с ним на пароход увязалась. Как это можно объяснить? «Геркулес» ведь на ревельский рейд шел. А в Фалле жена Елизавета Андреевна! Фельдъегерь от государя ждал. Ах, коммюнисты, коммюнисты! Не любили они Александра Христофоровича, и чего только они на него не наклепали и еще наклепают.
— Не одни они клепают, — сказал Греч. — И из высших сфер тоже.
— Правильно, — заметил Триандофиллов, — я сам слышал рассуждения про то, как граф к католичеству склонился под влиянием дамы и чуть ли не в папство ударился, как некогда Чеадаев.
— Может, насчет католичества нечто сообразить? — произнес Греч. — Это сейчас ой как пойдет! Хотя Чеадаев католичества не принял. Это легенда.
— Да что ты, Николай Иванович, все предлагаешь невероятное! Не позволят! Ни за что не позволят! Сейчас надо что-нибудь соленое. Истории какие-нибудь женские или военные из битв с Наполеоном. Газету надо чем-то поддержать патриотическим.
— Пусть дадут нам развернуться, — вмешался юный полицейский репортер. — Из трех убийств — два марают. Интервью с проституткой выкидывают, расследование карманной кражи, если замешано высокопоставленное лицо, — под корень! Как тут работать?!
— Как хочешь, так и работай, — сказал Булгарин. — И благодари Бога, что в «Северной пчеле» печатают. Насчет атаки на коммюнистов — хорошо бы подумать. Политика всегда публике любопытна, особливо нравственная политика. Тут надо прожженным быть и рискнуть, а не мямлить. У Леонтия Васильевича весьма ценные соображения насчет них есть, и дал он мне страничку перебелить. Хочешь, прочту?
— Не без интереса послушаю, — отозвался Греч. — И молодым польза от мудрого слова.
Булгарин поднялся и, плоскостопо ковыляя, подошел к своему заваленному пожелтевшими бумагами столу, порылся в них и вытянул скрепленные листки. Так же тяжело ступая, возвратился в угол, где стояло потертое кресло.
— Ну, внимайте! Вот насчет равенства! «Так делалось у Апостолов, так было между первыми христианами, такое положение существует и теперь в монастырях и всяких религиозных общинах — русских, католических, лютеранских и других, которые начало свое берут от Евангелия. Но, предписывая равенство между братьями, то есть людьми равного звания, Евангелие говорит: воздай Кесареви Кесарево, — и никто не был послушнее властям, даже языческим, как первые христиане, хотя языческие власти гнали их, жгли и мучили. Предписывая равенство и братство, определяя равную долю всем между собою, Евангелие вместе с тем предписывает и внушает все добродетели, которые делают человека совершенным и уподобляют его божеству. Вот этого-то коммюнисты и не приметили в Евангелии». Ну, далее менее любопытно…
— Нет, читай! — воскликнул Греч. — Как это — менее любопытно? Очень даже любопытно, свежо и поучительно. Я таких рассуждений нигде не слыхивал. Каков Леонтий Васильевич!
— Обязательно читайте, Фаддей Венедиктович! — попросил юный полицейский репортер. — Замечательный текст! Ни за что бы не прошел через цензуру.
Булгарин-младший только скептически и высокомерно усмехнулся: послушали бы они, какие тексты читаются в отделении, — дыбом бы волосики поднялись. Листовки революционные! Дневники террористов и возмутителей беспорядков! И ничего! Откровения даже цареубийц! Да списки декабристов с пояснениями открыто лежат в шкафу!
Триандофиллов, посапывая носом, задремал. Коммюнисты ему надоели давно. С ними еще Россия намучается! Что и говорить!
— «О Макиавелли, Макиавелли! — продолжил чтение Булгарин. — Они провозглашают только равенство состояний, а то забыли, что при этом равенстве должны существовать и все христианские добродетели, которые не допустят ни единого человека, ни целого общества до худых поступков. Евангелие требует, чтобы люди были, как ангелы, чисты, свободны, дружны, равны между собой, но покорны верховному властителю, Господу Богу, и представителям Его на земле. Коммюнисты же выбирают из Евангелия только то, что им нравится, а всего того, что потруднее и им не по вкусу, того и знать не хотят. Евангелие гласит: исполняй свои обязанности к Богу и людям — и будешь счастлив! Коммюнисты же говорят: исполняй только свою волю, а до других тебе дела нет!» Уф! Утомили вы меня, братцы!
— Позвольте, Фаддей Венедиктович, докончить, — протянул руку к листкам юный полицейский репортер. — Тут, я вижу, хвостик остался.
— Давай, братец, тебе полезно, — отозвался Булгарин и отдал хвостик, а остальное оставил на коленях.
— Вот отсюда, кажется? «Коммюнисты просто секта, как были ариане, манихеи, евтихиане и многие другие безмозглые нововводители, которые в средних веках, не хуже теперешнего, мутили весь мир, хотя тогда не только журналов, но и книгопечатания еще не знали!»
— Ну, это не в бровь, а в глаз, — засмеялся Греч.
— «Заметьте, и у нас, кто блажит и кричит наиболее, как не те, у которых нет ни кола ни двора. Наше правление стоит на самой середине между кровавым деспотизмом восточных государств и буйным безначалием западных народов. Оно самое отеческое и патриархальное, и потому Россия велика и спокойна!» Вот это да! Вот это резюме! А нельзя ли, Фаддей Венедиктович, и мне перебелить?
— Может, нельзя, а может, и можно, — ответил мрачно Булгарин. — Сейчас и черт не разберет, что можно, а что нельзя. Это все понимание от Незабвенного идет. Он на таком посту в России первым умным человеком был, с рыцарскими понятиями вдобавок. Вот отчего Леонтию Васильевичу особенно неприятны распространяющиеся слухи о Бенкендорфе. Сколько человек навоевался! С конца прошлого века верой и правдой служил отечеству. До самого дня болезни в феврале тысяча восемьсот тридцать седьмого года не слезал с седла. Сахтынский передает, что седьмого сентября они сели в Киле на пароход «Геркулес». Этим воистину морским Геркулесом император часто пользовался. В августе тысяча восемьсот тридцать пятого года они этим самым «Геркулесом» вместе с императрицей Александрой Федоровной, принцем Фридрихом Нидерландским с его супругою, герцогом Нассауским и маленьким великим князем Константином Николаевичем, носившим титул генерал-адмирала, поплыли в Данциг. Нынешний шеф князь Орлов, тогда еще граф, тоже сопровождал императора. А вот не прошло и десяти лет, как «Геркулес» вез умирающего назад. В каюте, где тихо отдал Богу душу Незабвенный, кроме Сахтынского, которого все хорошо знали, и племянника графа Константина Бенкендорфа — никого. Как же не стыдно про даму-то выдумывать? Не понимаю: до чего жестока человеческая натура! Ведь речь идет о покойнике!
Адам Александрович Сахтынский, родом поляк, был сейчас третьим начальником в отделении. Ранее служил в Главном штабе при великом князе Константине Павловиче. С ноября 1832 года перешел в III Отделение, изгнанный своими польскими недругами. С тех пор неотлучно находился при Бенкендорфе. Граф ему доверял не меньше, чем Дубельту, посылал за государственный счет в Париж знакомиться с французской прессой и налаживать секретные связи в пользу России. Ездил он и в Берлин, и в Палермо. Россию исколесил вдоль и поперек. Тайный политический сыск был его ремеслом. Он поддерживал прочную связь с зарубежными агентами III Отделения Швейцером и Толстым. Разве такой сотрудник допустил бы в каюту какую-то даму с католическими претензиями — агента Ватикана, да еще в нескольких милях от Ревельского порта, где графа должна была ждать Елизавета Андреевна и дочери? Законный вполне вопрос.
А племянник Константин всем обязан графу — и воспитанием, и титулом. Да всем!
Граф Константин Константинович фигурой не в Бенкендорфов — толстый, рослый, крепкий на вид молодой человек, не так давно завершивший образование в Училище правоведения. Бенкендорф имел приверженность к музыке и весьма прилежно играл на флейте. Он был в числе первых выпускников. Принц Петр Георгиевич Ольденбургский основал это училище и купил ранее арендуемый дом за один миллион рублей серебром.
«Законы надо проводить в жизнь!» — сказал государь, и через три года двери училища распахнулись.
Свод законов завершили изданием в 1832 году. Поэту Александру Сергеевичу Пушкину III Отделение передало многотомный труд, предварительно получив из Министерства финансов необходимую сумму денег. Император Николай Павлович сим жестом призывал его не забывать слова, данного в Чудовом дворце. Вместе с молодым графом в училище поступили будущие знаменитости Владимир Стасов и Александр Серов. Директор Пошман и учитель музыки Карель создали прекрасный оркестр из студентов и с увлечением исполняли Моцарта, Вебера и Мейербера. Однажды правоведов посетил государь. Он выглядел очень эффектно в конногвардейском мундире. Обошел медленно все комнаты и дортуары, похвалил за соблюдаемую чистоту и порядок. Графа Константина он застал разыгрывающим гаммы на флейте. Сказал ему несколько ободряющих слов по-немецки.
— Я хорошо знал и уважал твоего покойного отца, — улыбнулся император.
В ответ на любезность граф Константин сыграл мелодию «Боже, царя храни».
Принц Ольденбургский создал превосходные условия для занятий. Аэрированные комнаты достаточно отоплены, классы, спальни и залы сияют чистотой.
Граф Константин, покинув юридическое поприще, после смерти Бенкендорфа перешел в Министерство иностранных дел и впоследствии занял пост посла в Лондоне, где семье Бенкендорфов создала устойчивую репутацию еще княгиня Ливен.
Граф Константин был весьма осмотрительным и дальновидным человеком. Бенкендорф его очень любил и часто брал с собой в путешествия и на мызу Фалль.
Греч хорошо знал Сахтынского, помогал ему поддерживать связь с европейскими агентами, и более, чем с другими, — с де Кардонном.
— Сахтынский почтенный человек, — сказал Греч. — Он предан был Незабвенному целиком и полностью. Достался в наследство от великого князя Константина. Через Варшаву шла вся заграничная агентура. Кое-кого сразу отправили на Запад, а Сахтынского взяли в Петербург. Возраст был приличный. Трудновато старику было бы приспособиться в Берлине или Вене. В последние годы он сильно сдал — поседел, усох. Но ум имел ясный и сообразительный. Без него Бенкендорф, Орлов и Дубельт пропали бы вчистую. Он всю сеть в руках держал. И за ниточки дергал. Обвести его вокруг пальца никто не умел. Особенно прижимист насчет субсидий. Всяким Толстым, Дюранам да Швейцерам. Хоть сам он и католик, но при нем ничего компрометирующего Бенкендорфа не случилось бы. В III Отделении всегда имелось значительное число поляков…
— Польша может спокойно существовать только в мире с Россией и когда в России мир, — неожиданно и не к месту произнес Булгарин. — Это было моей первейшей заботой. Польше нельзя воевать с Россией. Вот почему я стоял на стороне русских во время событий в Варшаве. Во всей Польше были бунты и заговоры. Ужели есть один такой дурак в Польше, думал тогда я, чтоб верил, будто восстание может победить благоустроенные армии трех государств? Разве я не прав, Николай Иванович?
— Прав, прав. Я знаю: ты Польшу любишь и ей на русском поприще немало послужил, за что тебя и осудить трудно.
— Да, друг Греч! В пропасть ведет отчаянье. А поляки отчаялись! Отчаянье — это порох, а искры брошены извне. В тысяча семьсот восемьдесят девятом году и в тысяча восемьсот тридцатом, когда запасным революционерам надобно было сделать диверсию на север, — они подожгли Польшу. История — то же, что математика: по двум известным отыскивают третье неизвестное. Заговоры и бунты в Польше, а огонь тлеет теперь в Германии: в Пруссии и Австрии. В Германии приготовлялась революция, а поляков разожгли, чтобы занять державы. Народ наш живой, легковерный и удобовоспламенимый! Я писал Бенкендорфу: зачем хотите пробивать лбом стену и идти на Варшаву со стороны Праги. Ведь можно переправиться через Вислу на прусской границе и подойти к Варшаве со стороны Воли! Я-то знаю, что говорю. Мой отец воевал — дело прошлое — с Тадеушем Костюшко. Незабвенный тогда меня не оценил. Ну, пусть ему будет земля пухом!
Дубельт со мной насчет Польши всегда советовался, и Сахтынский не забывал. Случалось, увидит и пошутит: когда Болеслава к нам приведешь? Служить государю надобно с младых ногтей. Молодой граф Константин и Сахтынский, когда почуяли, что дело совсем плохо, позвали в каюту доктора. Умирающий Бенкендорф его и спросил: проживет ли он еще час времени? Доктор ответил, что не ручается. Незабвенный велел племяннику и Сахтынскому опуститься возле койки на колени, и все трое начали молиться. Более в каюте никого не присутствовало. Если бы там находилась какая-то дама, то Сахтынский от Дубельта не утаил бы сие деликатное обстоятельство. Речь идет о безопасности России! И как уходит из жизни ее главный хранитель — небезразлично.
— Это понятно, — согласился Греч. — Безопасность — штука тонкая!
— Вот бы мне очутиться на «Геркулесе»! — воскликнул юный полицейский репортер. — Я бы фельдъегеря, Фаддей Венедиктович, ей-богу, исхитрился опередить. И матерьял бы доставил первым. С пылу, с жару!
— Все равно бы не пропустили. Дожидались бы соизволения государя, — улыбнулся Греч. — У нас даже смерть констатируется только с высочайшего разрешения. А приказал бы государь написать, что Бенкендорф живет вечно, и написали бы вы сию глупость! Вечно живых у нас любят.
— Графу Константину Бенкендорф велел передать государю лично кое-какие секреты и завещал ему, между прочим, всех своих сотрудников по всей России.
— Надо же! — изумился Триандофиллов. — Это сколько сотен получится? Пять? Шесть? Семь?
— Может, и восемь! Большая цифра! — задумчиво проронил Булгарин. — Однако с меньшим числом не управиться. Пенсион назначил всей обслуге.
— Кто же это байки про камердинера Готфрида гнусные распускает? — поинтересовался Болеслав Булгарин. — Неужели в Третьем отделении ничего не знают? Разве он мог обокрасть графа, находясь в милости у него тридцать лет?! Уж рубашки бы ночной не пожалел.
— Знать-то знают, — авторитетно утвердил Греч. — Да на каждый роток не накинешь платок. Революционисты крепко не любили Незабвенного. А не исключено, что и масоны чем-нибудь недовольны остались.
— Ничего не разберешь: то врут, что он покровительствовал масонам и декабристам, то они про него гадости распускают! — удивился юный полицейский репортер. — Где тут правда? Где ложь?
— Декабристы про Бенкендорфа ничего дурного не говорят, — заметил Греч. — Я доподлинно знаю. На Кавказе их сколько? И вот уж сколько лет миновало и прах его давно истлел, а критики что-то не слышно. У нас слухом земля быстро полнится. А все-таки, Фаддей, почему в оранжерее гроб его поставили?
— Насчет оранжереи — истина. Незабвенный велел Сахтынскому поблагодарить всех служащих, а Дубельта и крепко поцеловать. Себя велел доставить в простом гробу в Фалль и похоронить в указанном ранее месте и без всяких торжественных церемоний. Закрыл глаза и тихо отошел, — закончил свою повесть Булгарин.
— Я тебя не про церемонии спрашиваю, а про оранжерею.
— Гроб, между прочим, просил взять дубовый и без всякой обивки. Насчет оранжереи объясняется куда как просто. Русская молельня в Фалле имелась, а вот лютеранской нет. Ну и поставили в оранжерею посреди моря цветов. Что ж тут преступного? Император, как узнал о кончине от прискакавшего фельдъегеря, вновь его отправил для передачи пастору царских слов: что, мол, сорок четвертый год для него несчастливый — потерял и родную дочь, и незабвенного друга. Вот только непонятно, как фельдъегерь успел обернуться? От Царского Села до Фалля сколько езды?
— Не скорее ли пароходом? — спросил Болеслав, припоминая путешествия в батюшкино имение Карлово.
— И все-таки, Фаддей Венедиктович, в этой истории остаются неясности, — сказал Греч. — Неужто дамочки этой, сиречь папского агента, абсолютно как не бывало?! Чего греха таить: Незабвенный к женскому полу был привержен и в молодости за кулисами — свой человек! Мне князь Шаховской про их проделки рассказывал. Да и ты сам, Фаддей, лет тридцать назад не прочь был кое-кому завернуть фартушок?
— При сыне-то, Николай Иванович! Какой пример подаешь молодежи?
— Да он уже совершенно взрослый! И сам непременно к балетным не ровно дышит. Молодой, красивый, не то что мы с тобой.
— Да уж это точно! Жизнь у них сложилась получше нашей! Сидят, вольно беседуют, сыты, одеты, обуты, крыша над головой. Образование-с! А что до дамочки, Николай Иванович, так поблагодари Господа, что Незабвенного английским шпионом не сделали. Чего проще: работал в пользу англичан или действовал в пользу Франции, а то и немецким происхождением уколют, как его Ермолов до последних своих дней колол! Чего только про императора Александра и кончину его в Таганроге не болтали — и что убили его, изрезали. И что тело искали, да не нашли. И что восковую маску сделали. И что его доктора опоили нерусские. И что тело почернело. И уже не маску придумали восковую, а целую накладку на священную персону. И что гроб свинцовый весил восемьдесят пудов. Я сам слыхал, как один чиновник на Мойке утверждал, что государь жив и что его запродали в иноземную волю. И что труп подделан, а для выяснения истины надо пытать сопровождавших четырех унтер-офицеров! Чего только в России не говорят друг про друга, милый ты мой Николай Иванович! И не то еще услышим от наших либералистов. А ведь Бенкендорф не самый дурной на его месте человек был. Дурнее его еще появятся. Когда на тебя разбойники нападают, ты кого кличешь? Полицейских, жандармов! Кого ругаешь? Их же — за порядком не смотрят! А сам стишки кропаешь да мараться не желаешь! Вот и вся сказка.
Вечерок кончался, и редакционное совещание тоже. Старый корректор Триандафиллов тихо посапывал в креслице, а остальные на миг замерли, думая, наверное, о бренности жизни сильных и несильных мира сего. Потревожил их покой и прекратил любопытную беседу вошедший в кабинет Паша Усов — верный помощник Булгарина, который вскоре и переймет у него «Пчелку», каковая через годик-другой благополучно скончается. Булгарин журналистом был первостатейным! А Паша Усов — так себе.
К балу готовились долго и тщательно. Выбор места оказался не случайным. Загородная резиденция генерала Леонтия Леонтьевича Беннигсена напоминала замки владетельных гросс-герцогов и курфюрстов на севере Германии. Роскошный парк обладал неповторимым в других прибалтийских имениях английским привкусом. Он был ухожен, как королевские сады Виндзора. Беннигсен держал не только цветочника, но и специального архитектора, который отвечал за все, что возводилось в окрестностях и выращивалось на клумбах Закрета. На предложение хозяина государь согласился сразу. Ближайшее его окружение от надменного маркиза Паулуччи, герцога д’Абрантеса, у которого Бонапарт похитил титул, и графа Поццо ди Борго до последнего флигель-адъютанта Палисандрова, ожидающего назначения в армию, выражали одобрение принятому решению и радость. Деревянная галерея для танцев возводилась ускоренным темпом.
Полковник фон Бенкендорф тоже находился в приподнятом настроении. Даже граф Алексей Андреевич Аракчеев, подчеркнуто холодно относившийся к герою Прейсиш-Эйлау, не пытался отговорить государя. Бала ждали с волнением почти два месяца, и казалось, ничто теперь не могло омрачить грядущего праздника.
В начале апреля государь приехал в Вильну, получив, впрочем, не удивившую его депешу о приближении французских войск к западным границам России. Все ненавистники Сперанского, высланного январским вечером с фельдъегерем из Петербурга, сопровождали государя: министр полиции Балашов, Алексей Андреевич Аракчеев, смертельный враг первого русского либерала и бюрократа, шведский барон генерал Армфельд, втянутый в интригу против поклонника Кодекса Наполеона. Адмирал Шишков, назначенный на должность государственного секретаря, которую ранее занимал Михаил Михайлович. Оскорбленные Бонапартом немцы господин Штейн и генерал Фуль тоже были здесь. Печально знаменитый впоследствии Дрисский лагерь мог принять отступающую русскую армию в любую минуту. Фулевский план войны обсуждался чуть ли не ежедневно. Англичанин генерал Вильсон, получивший разрешение в Лондоне перейти в русскую службу, в каждой беседе напоминал государю об ужасах континентальной блокады. Немцы в русских мундирах — генерал барон Дибич, генерал-адъютант граф Витгенштейн, генерал барон Винценгероде, генерал Толь и Беннигсен — Длинный Кассиус — поддерживали священный огонь, в котором должен был сгореть маленький корсиканец. Леонтий Леонтьевич, однако, ганноверец, а следовательно, отчасти англичанин и ближе к Вильсону, чем Штейну с Фулем. Сардинцы маркиз Паулуччи и полковник Мишо — оба заклятые враги узурпатора. Корсиканец Поццо ди Борго — противник Бонапарта с юношеских лет, захвативший его место в сердце борца за независимость острова от Франции генерала Паоли. Матерые роялисты граф де Сен-При и генерал Ламберт. Для полного комплекта недоставало только еще одного сардинца Жозефа де Местра — яростного врага Сперанского, оставленного в столице на радость иезуитам. Чего греха таить — государь любил и уважал иностранцев. Но отвечали ли они ему тем же? Или надеялись, что русские штыки добьют тирана — эту гидру, порожденную Революцией. Русские генералы негодовали втихомолку: справимся сами! Но государь думал иначе. Он понимал силу коалиции и тоже хотел поднять против узурпатора всю Европу — от Сардинии и Сицилии до Швеции и Финляндии. Большая политика часто вызывает негодование.
Злые языки, которых немало при любом дворе, всерьез утверждали, что Бонапарт пришел к окончательной мысли выступить против России, когда узнал об аресте бывшего любимца царя. Фраза Михаила Михайловича «Пора нам сделаться русскими!» вселила страх и переполнила чашу терпения многих недоброжелателей Сперанского. А в подметных письмах министру полиции сообщалось, что Сперанский просто-напросто агент Бонапарта, состоит в переписке с министром иностранных дел корсиканца герцогом Бассано — Марэ Хуго Бернардом, который в отличие от епископа-расстриги Отена Шарля Мориса Талейрана-Перигора, герцога, а потом князя Бенвентского, великого камергера и великого вице-электора императора французов, никогда тому не отвечал: «Нет! Сир, это невозможно!» Вот отчего этот русский либерал столь рьяно выступает против французских и немецких эмигрантов. Значит, Великая армия идет спасать Сперанского, выручать крестьян и сеять зерна свободы?! Чего только не услышишь в Вильне! Однако были и другие люди, которые видели истинные причины войны, поднимающей грозный лик на Западе.
Между тем судьба словно испытывала русского государя. В июне за несколько дней до назначенного бала произошло непредвиденное и ужасное событие. Во дворец явился красивый — высокий и плечистый — еврей, бритый и в шляпе с перышком, одетый в черный шелковый шляхетский кафтан, белые рубчатые чулки и туфли с серебряными пряжками. Дежурный офицер даже не признал в нем еврея. Без тени смущения и страха он передал капитану Благинину записку в самодельном осургученном конверте. Свежие печати хранили глубокий оттиск странной для капитана конфигурации — от кинжала с волнистыми лезвиями разбегались лучи. На грубо оборванном клочке бумаги государь прочел по-французски зловещее предупреждение. Деревянная галерея в парке Закрета, возведенная местным архитектором Шульцем, должна обрушиться в начале бала, когда гости Беннигсена соберутся приветствовать государя. Под обломками суждено погибнуть не только придворным, но и командирам крупных соединений русской армии, которая дислоцирована в окрестностях Вильны. Войско будет обезглавлено.
Государь сказал Балашову:
— Не считаешь ли ты, друг мой Александр Дмитриевич, что нас задумали испугать? Трактирщика задержали?
— Да, ваше величество. Но он и не пытался скрыться. Послание, по словам его, оставил человек в русском мундире. Он незаметно подложил конверт, а под него подсунул золотой луидор, чего трактирщик не утаил от де Санглена, который уже снял с него первый допрос. Польские и виленские жиды, ваше величество, возненавидели Наполеона. Сегодня им еще можно верить. Я послал людей собрать более подробные сведения.
— Но послал ли ты кого-нибудь в Закрет, Александр Дмитриевич? Назначенный для бала срок приближается.
— Это нужно сделать, ваше величество, без промедления, но так, чтобы не вызвать кривотолков.
— Употреби для секретной инспекции де Санглена и его помощников. Пригласи Якова Ивановича сей же час сюда. Я сам дам ему инструкцию. Не отпускай одного — только с конвоем. Отбери десяток лейб-казаков под началом флигель-адъютанта полковника фон Бенкендорфа. Добавь несколько драгун.
Балашов поморщился. Отличная полицейская добыча уплывала из рук. Ему бы поехать в Закрет! Но государь лучше разбирался в тонкостях управления. Исчезновение Балашова не останется незамеченным. А у Балашова имелись основания ревновать государя к своей правой руке де Санглену. Однако государь и раньше игнорировал плохо скрытое неудовольствие министра полиции, когда речь заходила о де Санглене. При аресте Сперанского тоже присутствовал директор канцелярии министерства. Более того, в Вильне он руководил военной полицией, и государь ни капельки не жалел о сделанном выборе. Балашов считал, что с большей пользой для службы стоило взять к Сперанскому другого чиновника, хотя бы Магнуса Готфрида фон Фока. Михаил Михайлович воспринял бы посещение спокойнее. Присутствие де Санглена подпитывало слухи, что государь намеревается казнить Сперанского. Балашов высоко ценил фон Фока. Правда, при докладах он старался не смотреть на него. Большая, налитая темной кровью бородавка, или, скорее, нарост, поросший круто закрученным противным волосом, украшал бровь Магнуса Готфрида, что, однако, не мешало ему успешно продвигаться по должностной лестнице. Государь питал какую-то необъяснимую слабость к де Санглену, призывал его по ночам в Зимний, подолгу секретничая с ним, обходя и обижая тем министра. Назло де Санглену Балашов зачислил в опасную экспедицию к Сперанскому частного пристава Шипулинского, проверенную свою креатуру, которого де Санглен из-за его польского происхождения не переносил. Но всех трех посетителей кабинета Михаила Михайловича объединил страх: вдруг государственный секретарь и любимец царя как-нибудь оправдается и выкрутится — ведь любимец! — да их самих и законопатит! А чего проще! Сегодня ты министр, завтра — ноль. За примером недалеко ходить, пример рядом, перед глазами. Вот чем Россия не устраивала де Санглена. И паспорта на отъезд не выклянчишь, ибо в тайны правительственные по роду занятий проник.
Через час директор военной полиции де Санглен — невзрачного вида человечек в потертом вицмундире — уже со своей правой рукой Максимилианом Яковлевичем фон Фоком катил в дворцовой коляске по непыльной и добросовестно вымощенной дороге из Вильны в Закрет. Конвой с полковником фон Бенкендорфом цокал копытами позади. Де Санглену государь велел ничего не скрывать от Беннигсена. Детальнейшим образом вместе с полковником фон Бенкендорфом осмотреть деревянную галерею, ощупать каждую половицу, деликатно расспросить Шульца, не вызывая ни у кого каких-либо сомнений в том, что бал состоится, и не унижая подозрениями архитектора. Государь еще надеялся, что кто-то просто попытался сыграть с ним дурную шутку. Однако легкомыслие проявлять опасно. Здесь не Царское Село. Вильна и Ковно, как доносили Балашов и де Санглен, кишмя кишат польскими и французскими шпионами. Наполеон — «дорогой брат», или как его упорно называл едкий Поццо: Наполеоне ди Буонапарте, подчеркивая с бессильной злостью итальянский привкус в корсиканце — императоре французов, недавно покинул Париж и мчался по направлению к Дрездену. Движение Бонапарта тотчас приводило в движение тысячи колесиков хитроумно устроенного аппарата высшей полиции — la haute police[3], которой руководил хорошо известный русским и особенно Бенкендорфу генерал Анн Жан Мари Рене Савари, герцог Ровиго, сын какого-то торговца мелочью, беспредельно преданный корсиканцу, настолько преданный и настолько ловкий, что именно ему было поручено создать орган, надзирающий за самим Фуше, герцогом Отрантским — свежеиспеченным аристократом, нуворишем и богачом того же революционного помета. Нет нужды вспоминать здесь заслуги Фуше. Тысяча шестьсот казней в течение нескольких недель, проведенных им в Лионе! Человек, раньше других выкрикнувший «La mort! Смерть королю!» в Конвенте. Экспроприатор церковных имуществ, коммюнист и миллионер, полусвященник и гонитель христианства, этот выкормыш якобинских гнездилищ стал лучшим сыскарем наполеоновской эпохи, хотя и был заменен Савари, уступая ему в решительности и готовности идти до конца. Великая армия, которая намного опережала Бонапарта, гнала перед собой гнусную, пахучую волну разного рода шпионов и наемных убийц. Беспечность государя способна обернуться несчастьем для России, страшным потрясением основ.
— Пусть Бенкендорф сразу возвращается, — приказал государь, — но не раньше, чем де Санглен вызнает необходимое у Шульца.
Он вспомнил суховатую физиономию архитектора, но она не показалась сейчас неприятной и сомнительной. Долгая служба в Закрете у Беннигсена будто бы достаточная гарантия. Но какие гарантии сам Беннигсен способен предоставить в свою пользу? Чего на свете не случается! Он допустил немало ошибок за десять лет правления, и судьба не раз наказывала легкомысленную доверчивость. Имея дело с коварным и мстительным корсиканцем, стоит готовиться к худшему. Он не забыл, как Савари обманул русские аванпосты в Ольмюце, как затуманил головы его офицерам: ах, посланец великого Наполеона! Ах, парижский bonhomme[4]!
Бенкендорф возвратился к утру. На нем не было лица. Обычно сдержанный и осмотрительный в выражениях, он при докладе не мог справиться с волнением.
— Государь, несчастье! Едва коляска де Санглена остановилась у ворот, как деревянная галерея с ужасным треском действительно рухнула. Пострадали двое плотников.
— Не может быть, — прошептал Балашов, отирая ладонью мгновенно выступивший пот. — Не может быть!
В последние дни он не отходил от государя ни на шаг, ночуя во дворце.
— Я сам видел обломки обвалившейся крыши. Де Санглен начал дознание и продолжает поиски исчезнувшего архитектора.
— Как? — удивился государь. — Шульц пропал?
— Вероятно, бросился в реку с досады или его туда спустили. Мы наткнулись лишь на шляпу, прибившуюся к берегу.
— Хорошо, иди, ты свободен, — сказал государь. — Но смотри, Бенкендорф, никому ни звука. Я не позволю испортить нам праздник. Благодарю за службу. Передай генералу Розену, чтобы пригласил сейчас же Алексея Андреевича. — И, обернувшись к Балашову, темнея взором прозрачно-фарфоровых глаз, он добавил: — Меа coulpa[5]. Я сам посеял благодушие. Что полагаешь предпринять, Александр Дмитриевич? Неужели отступим и отменим бал? Неужели придадим этой дурной шутке значение? Плохой признак!
Бенкендорф вышел из кабинета, так и не услышав, что ответил Балашов. Министр полиции знал привычку государя принимать решения единолично. Он молчал долго, привык считаться с внутренним чувством, и после Аустерлица выслушивал вопросы государя, не стремясь преподнести быстрый ответ. Подписав Тильзитский мир, государь стал повелевать, не советуясь. Спрашивал лишь для проформы, из вежливости. Аустерлиц научил и Балашова многому. Он отметил, с какой ненавистью государь вспоминал об австрийском генерал-квартирмейстере Вейройтере — главном своем конфиденте. Вейройтера позднее обвинили в разглашении и передаче врагу военных тайн. Генерал-адъютант барон Винценгероде, страшась ложного доноса, с той поры всегда говорил на скользкие темы лишь в присутствии офицеров штаба или придворных. Черт его знает! Вейройтер… Винценгероде… В конце концов, какая разница?! Для русского уха — никакой. Ведь Винценгероде тоже состоял недавно на австрийской службе и даже был подданным корсиканца. Балашов тяжело тогда переживал и собственный афронт. Он не сумел дать правильную подсказку государю — молодому и неопытному, не сумел пробудить в его душе чувство опасности. Провожая на войну, он не заострил внимания на бонапартовском шпионаже, хотя, как петербургский обер-полицеймейстер, располагал серьезными фактами о присутствии в столице целой армии французских агентов. Немало их обнаруживалось в среде эмигрантов-роялистов. Они просачивались даже с Волыни, где стояла лагерем при императоре Павле Петровиче армия принца Конде. Даже в свите герцога Энгиенского находились подозрительные люди. Да и эпизод с Савари перед Аустерлицем в Ольмюце убедил Балашова в том, что prèfet de police[6] ни с чем не считается. Потешаясь над открытостью и прямодушием русских, действует нагло, что называется — напропалую. Информацию, которую привез Савари из Ольмюца, Наполеон если и не положил в основу Аустерлицкого погрома, то, во всяком случае, несомненно использовал, принимая последнее решение — броситься на русскую армию очертя голову, со всеми имеющимися силами, не оставляя в резерве ни одного солдата. Военную партию молодежи князя Долгорукова стоило проучить.
Вкрадчиво и будто на цыпочках, придерживая шпагу, в кабинете возник Аракчеев.
— Батюшка, ваше величество, что стряслось? Не войну ли Бонапарт открыл? Бенкендорф состроил таинственную мину, когда вызывал эстафетой от генерала Розена. Что стряслось, батюшка?
Аракчеев говорил тихо, злое у него лежало где-то внутри, между фразами.
— Расскажи, — приказал Балашову государь, зная, что подвергает министра полиции тяжелому испытанию.
Беседа с Аракчеевым — дело не из легких. Он под русака-простака работает, но материю прощупывает сразу и до кости. Его не обманешь, не обойдешь, с ним не слукавишь. Он мир понимает без экивоков, как он есть. Большое достоинство среди придворных куртизанов.
Балашов, опять поморщившись, начал объяснять по-русски. С Аракчеевым иначе нельзя: «Я сардинского языка, слава Богу, не вем», — раздражался он, когда маркиз Паулуччи пытался к нему обратиться по-французски, а сардинец Паулуччи, волею прихотливой судьбы заброшенный в Прибалтику, с русским — известная вещь! — был не в ладах. Правда, пруссаков Аракчеев понимал, впрочем, не ведая тоже их наречия, как и «сардинского».
Алексей Андреевич, однако, в красочных и длинных подробностях не нуждался. Он побледнел, потом зарозовел брылями и гневно задрожал, выпустив шпагу и сжав кулаки.
— Батюшка, ваше величество, — привычно заныл он, — дозволь мне разобраться, дозволь выехать сей же час в Закрет. Ах, супостаты, ах, подлецы! Я из них душу выну! А что Беннигсен?
— Не переживай, Алексей Андреевич, — улыбнулся тонкой оздоравливающей улыбкой государь. — Там уже сидит де Санглен. А ты свою часть налаживай. Вышли наряд драгун с саперами. Вели расчистить завал. Прикажи исправить пол. Черт с ним! Будем плясать под открытым небом. Передай Беннигсену, что я не отменю бал.
С Аракчеевым государь говорил всегда по-русски, употребляя соответствующую лексику. Налаживай, плясать, исправить… Это Аракчееву маслом по сердцу. Он настоящий русский, но не на манер Сперанского, офранцузившегося дьячка, а на манер князей Александра Невского или Пожарского.
— Слушаюсь, батюшка…
— И никому ни звука. А ты, Александр Дмитриевич, расставь вдоль дороги пикеты — лейб-казаков и семеновцев. На каждом полицейский агент. Когда возвратится де Санглен — доставь сюда.
И государь, приветливо улыбаясь, будто ничего не произошло, махнул длинной, суховатой для его полнеющего тела кистью, отпуская Балашова и Аракчеева.
Оставшись в одиночестве, государь приблизился к окну и задумался. Легчайшая тень проскользнула по всегда безмятежному замкнутому лицу. Облик на мгновение утратил изящество и грациозность. Несколько обрюзгший стан как-то обмяк. Он долго смотрел сквозь ясное стекло на мертво замершую под жаркими утренними лучами густую зелень. Он буквально кожей ощущал надвигающееся несчастье, но мысль о нем, как ни странно, не вызвала прилива слабости. Раньше при известии о начале очередной наполеоновской кампании он обливался холодным потом. Он знал, что Наполеону не под силу выгнать его из Петербурга, — Россия не допустит. Но позор и унижение он уже терпел и знает, каково это! Он научился управлять нервами. Неотвратимость схватки рождала в груди порыв отваги. Главное — сохранить армию! Он знал то, что от других было скрыто. Знал, что армия не достигла и полумиллиона солдат, знал, что на южных рубежах нужно держать более двухсот тысяч, чтобы подпирать турок. Великому визирю верить до конца нельзя, и войска отзывать с юга опасно. А здесь, на западе, без подмоги едва ли получится запечатать наполеоновским когортам дорогу на Петербург и Москву. Мир с Турцией, подписанный стариком Кутузовым в Бухаресте, послал ему Господь. В конце концов Великий визирь доказал, что больше боится русского медведя, чем бонапартовских орлов.
Провидение спасало Россию, подумал он, хотя если быть искренним, то в большей степени он надеялся именно на Россию, на русские пространства, на русский народ, а не на Всевышнего, который столько раз и на его памяти оставлял Россию в прогаре, на произвол судьбы. Он не роптал: Боже сохрани! На все воля Божия! Государь скорее чувствовал, чем понимал, что Всевышний нуждается в помощи. Помогая себе, помогаешь ему! Корсиканец затеял пагубную для себя борьбу. Он вознамерился одолеть суровую северную природу и необъятные просторы. Он вознамерился выступить против русского Бога!
Государь вовсе не жалел, что разделил войско на три части. Он хотел, чтобы Наполеон метался по огромной территории в поисках врага. Вот чем французские маршалы будут заняты в первые недели войны. У него нет таких маршалов, как у корсиканца, но он сам кое-что значит и кое-чему научился. Солнце Аустерлица более не будет светить врагу. Он добьет его в собственном логове и возьмет Париж! И почти несбыточная мысль о растаскивании французской армии и скором взятии Парижа успокоила его. Обретение минутного покоя сделало государя счастливым. Нет, он не простак, далеко не простак. Он это постарается доказать.
Балашов и Аракчеев, покидая дворец, не помышляли о войне. Они забыли, зачем приехали в Вильну, забыли о вражеских провиантских складах и оружейных магазинах, тянувшихся вдоль Вислы, забыли о том, что в крепостях сосредоточено всякого французского довольствия и амуниции не меньше чем на год, забыли о донесениях польских и немецких агентов, в которых подтверждалось, что Великая армия, сколоченная корсиканцем, возникнет на туманных берегах Немана не позднее конца весны. Их мысли целиком поглощала неожиданная диверсия в Закрете. И Балашов и Аракчеев не сомневались в злонамеренности обвала. Опыт подсказывал, что без зачинщиков не бывает катастроф. Преступников надо обнаружить и предъявить государю во что бы то ни стало. Именно в его благосклонности и крылся смысл жизни, отягощенной постоянными тревогами и опасностью дать непоправимый промах, рухнув, как деревянная галерея в Закрете, в пропасть немилости. Ничего нет горше в России, чем опала, часто несправедливая. Неопределенный и неназванный внутри страх терзал сердца с утра до вечера, вынуждая прибегать к крутым мерам всегда и везде — там, где можно было рассчитывать только на ум и ловкость.
А Бенкендорф, покидая дворец, отводил взор в сторону от любопытных взглядов дежурного офицера и флигель-адъютанта. Ему, дьявольски утомленному бешеной скачкой в Закрет и обратно, пришлось еще тащиться к графу Аракчееву и юлить перед ним в ответ на прямые вопросы. У него недостало времени обдумать необъяснимое происшествие. Он изучил на собственной шкуре повадки французской секретной полиции еще пять лет назад, когда парижские ищейки в черных одинаковых redingotes[7] и черных шляпах, сдвинутых на затылок, с черными массивными зонтиками-дубинками в руках, обтянутых черными перчатками, следили издали и вблизи за каждым его шагом. Иногда они нахально задевали его плечом и окидывали насмешливым взором с головы до пят. Он не забывал пристальные и злые глаза Наполеона — мимолетный косой сабельный их удар, которым однажды встретил его корсиканец в Фонтенбло, где Бенкендорф нередко оставался ночевать в апартаментах посла графа Петра Александровича Толстого. Это случилось на другой день после неосторожного посещения за кулисами обворожительной мадемуазель Жорж. Он любил крупнотелых женщин, столь редких на парижских подмостках, и особенно на сцене Comédie Française. Актриса Шевалье, не дававшая ему в юности проходу, смеявшаяся над ним, когда он пугливо оглядывался: не видит ли кто, как она цепляет пальчиком его флигель-адъютантский, недавно полученный из рук императора Павла аксельбант, чем-то напоминала ему мадемуазель Жорж. Возможно, размашистыми чертами лица и глубоким грудным голосом, обещавшим сладостные мгновения любому, кто в тот момент ее слушал. Талант актрисы — привлекать всех и не отдавать никому предпочтения!
Бенкендорф совершенно не учел, что император с большим удовольствием и с большей пользой для себя рассматривает сидящих в партере с помощью специально устроенной в ложе системы зеркал, чем следит за игрой на сцене. Однако он не был чужд искусству, скорее наоборот. Он любил романы и проглатывал их в огромных количествах, но если не увлекался с первых страниц — отбрасывал прочь. Ученому библиотекарю Государственного совета Барбье вменялось в обязанность снабжать императора чтивом. Несчастнее человека трудно вообразить! Только и слышалось: «Барбье, вы, должно быть, позабыли, что я не люблю романы в письмах» или «Барбье, вы, должно быть, позабыли, что я не люблю длинных и скучных описаний природы, особенно той, среди которой я одерживал свои первые победы». Попробуйте насытить такого алчущего повелителя, как Наполеон!
Да, тайная полиция в Париже работала безукоризненно. Обагренный кровью герцога Энгиенского — друга русского государя, — генерал Савари наконец-то отыскал достойное его талантов место подле властелина Европы. Савари оставил боевую карьеру после Маренго. Генерал Луи Дезе, у которого Савари был адъютантом, погиб в апогее своей наивысшей славы. Смерть Дезе Наполеон оплакивал так, как не оплакивал утрату ни одного из соратников первого призыва. Именно Дезе вернул императору — тогда еще первому консулу — похищенную австрийцами победу, и, быть может, именно в те минуты Савари заметили и оценили. Ведь он, безжалостно загнав лошадь, раньше других доложил отчаявшемуся повелителю о подходе дивизии Дезе. Скорость и быстрота — необходимые качества для секретных операций. Вот почему в военной полиции служит так много отличных кавалеристов.
Агенты Савари не спускали с посольства России глаз. По их наводке Наполеон поймал в зеркалах лицо адъютанта русского посла, восторженно хлопающего мадемуазель Жорж, давнишней любовнице императора. Слишком красив и слишком прыток этот остзейский дворянчик, впрочем, как говорят, храбрый малый, прошедший выучку у генерала Спренгпортена, не новичка среди парижских ищеек. Наполеона раздражали красивые иностранцы. Он им не доверял, и правильно делал, как показала дальнейшая история его скрытых отношений с Бенкендорфом. А красивые остзейцы неприятны вдвойне — они еще преданны русскому престолу.
Похоже, что шпионы Савари действуют и здесь. С такой тревожащей мыслью Бенкендорф добрался до кровати в офицерском пансионе, бросив у дверей поводья казаку и велев Сурикову разбудить, только если позовут во дворец. Суриков служил еще отцу Бенкендорфа Христофору, когда тот был молодым обер-квартирмейстером подполковничьего чина у фельдмаршала Румянцева-Задунайского, который, несмотря на признательность императрицы Екатерины и демонстративное к нему благоволение, не скрывал добрых чувств к великому князю Павлу Петровичу, оказывая ему даже преувеличенные знаки внимания.
Суриков стянул с Бенкендорфа ботфорты, и тот повалился на белоснежную постель в пропыленном мундире, заснув сразу и без обычных мучений. В июне 1812 года исполнилось четырнадцать лет, как он правит государеву службу в седле, с пятнадцатилетнего, между прочим, возраста, и с первого дня на действительной, начав унтер-офицером Семеновского полка, как большинство остзейцев, не в пример русским недорослям из знатных фамилий.
Гонцы от казачьих аванпостов полковника Иловайского 12-го регулярно доносили: французы наводят переправы через Неман. Стучат молотками даже по ночам, разгоняя мрак смоляными факелами. Река Неман холодная и бурная, с прибалтийским тяжеловесным темпераментом. Хотя саперы инженерного генерала Жана Батиста Эбле и мастера своего дела, но им приходится туговато — сменяются каждые два часа. Императорское крыло Великой армии с пятьюстами орудиями, зарядными ящиками и обозами не перенесешь на плечах. Правый берег близок, а не перешагнешь. Мощные барки, бревна для плотов и другие хитроумные приспособления вроде изобретенных недавно понтонов привезли с собой на повозках. По мнению казаков, французы страшно спешили, себя не жалея.
Генерал Луи Мари Жак Амальрик Нарбонн, посланный Бонапартом из Дрездена, где собрались на последний совет союзники по антирусской коалиции и где император требовал новых клятв и заверений, угрожая лишением тронов, передал принцу Экмюльскому — маршалу Луи Николя Даву, что переправа назначена на конец первой декады июня. К этому дню Нарбонн возвратится из Вильны с ответом императора Александра. Корсиканец никогда ничего не предпринимал без тайного умысла, и выбор Нарбонна был произведен с тонким расчетом. Во времена революции — в ее самую кровавую и победоносную пору! — с 1791 по 1792 год он возглавлял военное министерство. Для Нарбонна Марат, Робеспьер, Дантон или какой-нибудь омерзительный палач аристократов Антуан Фуке Тенвиль или прокурор Шометт не абстрактные символы и знаки минувшей эпохи, не герои подметных прокламаций и статеек из паршивых газетенок, а весьма конкретные люди, с которыми он ежедневно общался, а с иными дружил. В виленском окружении Александра есть люди, подробно знающие недавнюю историю Франции, хотя бы канцлер Николай Петрович Румянцев — сын великого фельдмаршала.
Итак, саперы Эбле и русско-немецкого генерала Толя почти одновременно дружно трудились на берегах Немана и в тихом Закрете. Тщательно отполированный пол освободили от обломков и отремонтировали. Скоро здесь в polonaise[8] с мадам Беннигсен пройдет властелин северной Пальмиры, открыто демонстрируя перед всей Европой миролюбие, бесстрашие и твердость. Polonaise в Закрете будет достойным ответом на присылку Нарбонна. Войне, революционному террору и беспардонному вранью о свободе, равенстве и братстве русский монарх противопоставит кое-что более привлекательное, например, искусство бального танца. Коротконогий корсиканец так и не научился танцевать, хотя и избрал уроки у Дюпора. Сколько очаровательных туфелек пострадало, пока Бонапарт не отказался побеждать женские сердца на балах, как он побеждал мужчин в сражениях.
Спешенные казаки в сумерках близко подбирались к воде, с удивлением наблюдая, как ловко действуют саперы. Жилистый народец — хранцуз! Не слабее нашего будет. А там, повыше, на плоской вершине холма, уже поставили палатки, ожидающие Бонапарта. Ночью охрана маршала Даву, командующего первым корпусом, наткнулась в кустарнике на двух казаков. Их одежда не успела обсохнуть. Казаков спеленали сыромятными ремнями и с хохотом потащили к костру. Рыбка сама попалась на удочку, которую никто не закидывал.
— Это, наверное, атаман Platoff! — кричал маленький юркий эльзасец Дежанен.
— Пусть принц раскошелится и отогреет меня вином, — вторил ему ординарец маршала Жан Пьер. — Я весь промок от прикосновений утопленников!
— Я еще, не видел вблизи ни одного казака, — сказал третий солдат, почти ребенок, по имени Анри. — Я думал, у них бороды по колено.
Остальные французы с любопытством, но молча разглядывали двоих попавшихся к ним в сети. Маршал распорядился:
— Развяжите удальцов.
Он тоже молча взирал на пленных, пока искали переводчика — польского улана Кишинского, состоящего при штабе корпуса. Наконец тот появился, как всякий поляк, с льстивыми извинениями и многословными оправданиями. Взбешенный Даву начал задавать вопросы. Однако неудовольствие Кишинским он не перенес на казаков. Сперва поинтересовался, в каком полку служат пойманные. Даву ожидал, что русские отрапортуют без заминки. Австрийцы, итальянцы и пруссаки отвечали ему сразу. Беспощадная физиономия Даву с тяжелым мясистым подбородком устрашала. Но казаки не открывали рта, упрямо уставившись в огонь, медленно лижущий тьму.
— Объясните им, — резко и громко сказал маршал переводчику, — что, если они не заговорят, я расстреляю их.
Польский улан залопотал на тарабарском наречии, которое ужасно злило Даву. Он никогда не мог понять ни единого славянского слова. В Париже, рассматривая русские карты и русские газеты, он испытывал невольное удовлетворение, когда натыкался на знакомый термин. Ему чудилось, что он проникает в смысл всей фразы, но потом получалось, что он ошибался. Славянский алфавит виделся уродливым и несущим варварскую информацию. Кишинский, вероятно, что-то добавлял от себя ненужное. Даву зло спросил поляка: точно ли он передал угрозу? Чем она короче и энергичнее, тем действенней.
— Не сомневайтесь, мсье, — ответил развязный поляк, — они знают, что жить им осталось недолго.
Даву не моргнув глазом расстрелял бы Кишинского за фамильярность, если бы мог.
— Пусть назовут фамилии.
На этот раз Кишинский, учуяв беду, перевел подчеркнуто кратко. Один из казаков — тот, что постарше, все-таки что-то ответил, правда, сквозь зубы и ощерясь по-звериному.
— У них нет фамилий, — произнес Кишинский без комментариев.
— Этого не может быть! — И подобие улыбки несколько оживило каменную физиономию маршала.
«У русских, однако, все может быть», — подумал он.
— Пусть назовут фамилию командира полка, — распорядился Даву. — И позовите Фажоля.
Теперь побежали за ординарцем Фажолем. Так как в окрестностях холма не было ни девок, ни жратвы, то Фажоль возник из розового тумана довольно быстро. Он два года провел в Петербурге.
— Послушай, приятель, что, у казаков действительно нет фамилий? — спросил маршал. — А Платов?
Фажоль — любимец Даву. Он разрешил себе улыбнуться.
— Они лгут, принц. У них есть фамилии и даже клички. Ко мне в России приходил в гости один казак Ифан Ифанович Ифанов, и мы вместе отправлялись в бордель. В Петербурге прекрасные бордели, ребята, очень славно устроенные. И полно французских шлюх.
— Ты врешь, Фажоль, — бросил ему из темноты Дежанен. — Откуда в Петербурге француженки?
— Ты ведь так и не научился болтать по-татарски, — подхватил Жан Пьер. — Они там наверняка сплошь татарки.
— В Петербурге все понимают по-французски. Это вам не какой-нибудь Лондон. Там на Пиккадили ни одной французской вывески.
Фажоль два года провел и в Лондоне, нанявшись лакеем к известному парижскому игроку Бельяру.
— В борделях можно найти даже французские романы. Не верите?
Хохот был ему ответом. В продолжение всей этой глуповатой перепалки казаки, будто ничто их не касалось, безмолвно смотрели в костер, подернутый уже серым чешуйчатым пеплом.
— Ну, достаточно, — сказал мрачно маршал. — Уведите их и расстреляйте. Шпион опаснее пушки.
— Ты готов, Дежанен? — крикнул Фажоль.
— Я готов, — сказал Дежанен и сделал два шага вперед.
— Возьми еще двоих.
Над Неманом занимался влажный тускловатый рассвет. Солнце выкатывалось из-за спины маршала, обнажая пророческую картину. Казалось, перед взором открылось поле после кровавой битвы. У подножия холмов лежали и сидели тысячи солдат. Лошади валялись на земле или стояли, опустив морды и пощипывая траву. Сонные бессильные позы так напоминают смерть!
Маршал замер перед поражающим воображение зловещим зрелищем. Раздался отрывистый залп, и мимо Даву пробежали двое гренадеров с ружьями наперевес. Первый — рослый и грубый Дежанен, подогнал отстающего Анри:
— Нечего хныкать, приятель! Это казаки. У них нет имен, как у нас, и они шпионы. Ты слышал объяснения маршала: шпион опаснее пушки. Вдобавок пушки не нуждаются в прокорме, как пленные. Да здравствует маршал!
Даву подозвал Дежанена и протянул монету:
— Опрокинь стаканчик за мое здоровье, правофланговый.
— Да здравствует маршал! — завопил Дежанен.
Шар солнца упруго выскочил и повис над горизонтом.
Черневшая вдали полоса леса стала зеленеть. Внезапно волнистые и обмякшие окрестности зашевелились. Откуда-то снизу, из глубины забитого телами пространства, докатилось: «Император! Император! Император!» Несколько колясок, разбрызгивая густую человеческую массу, остановились у подошвы господствующего холма. Из первой утомленно вылез принц Невшательский — маршал Луи Александр Бертье. Даву вскочил на подвернувшуюся лошадь и в сопровождении Фажоля, который схватился за стремя, поехал навстречу, смиряя холодную дрожь в груди, постоянно возникающую в присутствии императора. Наполеон уже стоял на земле, раздвинув ноги в отливающих ртутным блеском сапогах. Он двинулся к Даву, полуобнял его и спросил, все ли в порядке. Даву кивнул. Император похлопал маршала по плечу. Вот кто никогда ему не перечил и понимал с полуслова.
Могучий молот Даву! Он овладел сутью наполеоновского маневра. Штурмовать, штурмовать и штурмовать! Штурм чередовать с фланговыми ударами. Каждый раз отыскивать новое неожиданное место для атаки и добиваться там решительного перевеса. Угрожать окружением, если не удается по-настоящему окружить, и бить врага с тыла. Зажать в тиски и давить, давить, давить, не позволяя перевести дух. Выкатывать пушки на открытую позицию и расчищать путь картечью, бросая в заваленную телами рваную дыру сначала гренадер, довершающих штыками начатое, а затем и кавалерию — массивных драгун на ганноверских лошадях, расширяющих прорыв, и только потом догоняющую уцелевших легкую конницу, в задачу которой входит изрубить всех еще стоящих на ногах. Даву угадывал, когда нужно атаковать рассыпным строем внезапно, а когда медленно и неуклонно железным каре разрезать оборону противника. Даву изучал обстановку заранее. Он не боялся ни крови, ни потерь! Могучий молот Даву!
Наполеон посылал его, когда надо было разбить стену.
В сопровождении сверкающей позументами свиты они поднялись по пологой, выбитой саперами тропе к громадной палатке, где камердинеры, прибывшие вчера, разложили мундиры для императора и приготовили туалетные принадлежности. Свита остановилась у входа. Развевались цветные плюмажи. Сияли ордена и пряжки. Надежно тускнели витые эфесы шпаг, похожие на золотые изделия Бенвенуто Челлини. Похоже, что они подготовились к параду на Елисейских полях. Зрелище было величественным. Да, именно так надо начинать кампанию. Это вдохновляет солдат, вселяет в них веру в императора. Не прошло и пяти минут, как он готов был к свиданию с нетерпеливо поджидающей его Великой армией. Он вышел к ней в массивной жгутообразной и не очень удобной форме варшавских гусар, чем привел славянских католиков в полное неистовство. Польский перекрывал французский. Матка Боска, как он прекрасен! Да здравствует Франция! Да здравствует Польша! Да здравствует император!
Впрочем, и солдаты молодой гвардии не отставали от поляков. Они, правда, в отличие от славяно-католиков, совершенно не отдавали себе отчета, где находятся, куда их привел обожаемый император, зачем они маршировали день и ночь, преодолев пол-Европы, и с кем им придется сражаться. Слух, что там, за рекой, лежит дорога в Индию, передавался из уст в уста. Добраться бы до несметных богатств, которыми пользуются проклятые англичане. Жемчуг и алмазы, рубины и сапфиры, изумруды и бриллианты снились им на коротких привалах. Браслеты, ожерелья, серьги привезут они своим любимым из восточного похода. И не знали молодогвардейцы, что драгоценности, переливающиеся всеми цветами радуги и вспыхивающие сотнями огоньков, есть всего лишь предвестье слез, опасности и горя.
Они прогоняли прочь маркитанток, которые им говорили правду, что жемчуг — к слезам, ожерелье — к неприятностям, браслет — к западне, перстни — к ссорам, а лучистые соблазнительные бриллианты — это к ложному счастью. Да и сама золотая корона на голове символизирует глупость! Но корону носит император! Следовательно, заявлять подобное — государственная измена! Военная полиция Наполеона боролась с суевериями. Но вещие сны продолжали будоражить горячие головы.
— Да здравствует император! — взрывались, надсаживаясь, окрестности. — Да здравствует император!
Потом все вдруг смолкло. И только его голос взлетел над сбившимися в энтузиазме когортами:
— Солдаты! Вторая польская война началась!..
Шквал радостных кличей вынудил его взмахнуть рукой. Постепенно солдаты успокоились, и он произнес лаконичную и емкую речь, которая как две капли воды походила на сотни прежних призывов. Нечто подобное он извергал из себя и в Египте, и в Италии, и в Германии, и в Польше, и, конечно, во Франции — перед каждой схваткой, и каждый раз слова — крылатые и могучие — воспринимались свежо, по-новому, будто впервые. Он тиражировал текст легко и свободно, без усилий и траты дорогого времени, которого всегда недоставало. Внезапно оборвав клокочущий внутри поток, он возвратился в палатку, чтобы принять привычный облик. Он переоделся в серый походный сюртук, обожаемый старой гвардией, взял в руки треугольную шляпу со скромной кокардой и поношенные перчатки и опять вышел на воздух. Он обратил взор к солнцу, затянутому пепельной пеленой. Армия возвращалась к повседневным заботам. Лошадям насыпали в мешки фураж, канониры чистили и смазывали пушечные колеса, повара раздавали пищу. То там, то здесь клочковато вспыхивала военная музыка. Солдаты готовились к переправе. Дивизии перестраивались, приближаясь к трем мостам — для пехоты, кавалерии и артиллерии. Вдали из недр замершего леса выливалась бесконечная нить обозов. Все скучивалось и уплотнялось в ожидании начала общего движения на Восток. Он привел без потерь на берега Немана Великую армию. Дисциплина на марше оставалась железной. Несколько изнасилований, две-три кражи, с десяток убийств. Исчезла дюжина бочек с вином. Остальное — или по обоюдному согласию, или за деньги. Целая Европа поднялась против России: поляки, испанцы, португальцы, итальянцы, саксонцы, вестфальцы, баварцы, сардинцы — ну и конечно, ударную силу составляли французы. Однако он сбережет французскую кровь!
Он чувствовал себя французом, хотел им стать и стал. Но он знал, что между ним, корсиканцем, жителем городка Аяччо, и теми, кто родился в Париже, Бордо или Лионе, есть различие. Он утаивал это различие от других и нередко даже от себя. Его храбрейшим маршалам, таким как благородный Ней или бывший контрабандист Массена, иногда делалось дурно от запаха крови и вида гниющих трупов. У него никогда не кружилась голова, а тела убитых вызывали лишь раздражение. Именно победителю приходилось их убирать. Побежденные были мертвы или отсутствовали. Он приказал создавать похоронные команды из пленных, но пленные плохие землекопы, и трупы, едва присыпанные землей, воняли, отравляя ему сладостные мгновения триумфа. Впрочем, он легко переносил эти испытания. Труп врага хорошо пахнет. Не он заметил — древние!
И все-таки он недаром тремя мощными, строго нацеленными массами промаршировал по прекрасной — ухоженной и сытой — земле Европы. Четыре года континент не знал большой войны, и вороны изрядно отощали. Теперь он их подкормит. По дороге солдаты торопливо глотали еду, торопливо брали подвернувшихся женщин — конечно, с их согласия! — и мечтали об обещанных победах. Победы не за горами, победы обязательно будут. Он накопил огромную мощь.
— Меня беспокоит дивизия Фриана, — сказал император Бертье. — Где она?
— С минуты на минуту появится здесь. Я уже получил донесение, — ответил начальник штаба, который давно научился предвосхищать любой вопрос императора, держал в уме номера всех частей Великой армии и знал, кто и где в данный отрезок времени находится, то касалось даже отставших и заблудившихся вроде генерала Луи Фриана, начальника образцовой дивизии корпуса Даву. Фриану предназначалось идти на конце длинной, спущенной с тетивы стрелы.
Татаро-монгольские ассоциации не были чужды Бонапарту. Татары его интересовали. Сильное племя! Отличные кавалеристы! Вообще Восток занимал его, особенно Чингисхан, Тамерлан и Батый. Странно, что они не сблизили свои границы с Европой. Проиграв Египет, он устремил взгляд в другую сторону. Холод легче переносить, чем жару. По крайней мере жажда не мучит. Сейчас он реже думал об Александре Македонском, Карле V и Фридрихе II. Судьба Карла XII постоянно волновала его. Жаль, что Вольтер не совладал с занятной темой. Вообще Швеция упорно играет отрицательную роль в его делах. Бернадот и его супруга… Император отогнал от себя неприятные мысли.
Фриан действительно возник из небытия через четверть часа. Бертье, который, как два эполета, носил два титула — принц Невшательский и князь. Ваграмский, почти никогда не ошибался, если принимал решения сам. Единственная ошибка стоила ему жизни.
— Сир, — обратился к нему маршал Жерар Кристоф Мишель Дюрок, герцог де Фриуль, — казачий арьергард уходит на северо-запад.
Дюрок часто интуитивно приходил на помощь, когда возникала необходимость избавиться от неугодных видений.
— Очевидно, к вечеру в Вильне узнают о переправе.
Сильным магнитом он вытянул прочь образ Бернадота и, главное, нынешнюю спутницу жизни князя Понте-Корво Дезире Клари, его бывшую возлюбленную, с которой он поступил, как поступают с порванной перчаткой. Победа в России поставит точку на карьере якобинца, которому выпало стать наследником шведского престола.
— Сир, — вновь обратился к нему Дюрок, — Вильна не так далеко, как кажется.
— Ну что ж — тогда начинайте! — И император вопросительно взглянул на Бертье.
Опоздавшей дивизии Фриана пришлось уступить место соседям. Других заминок на переправе император не заметил. Сейчас он не произнес исторической фразы. Он был — как никогда! — серьезен и лаконичен.
— Я велел, — обратился Бертье к императору, — интендантам Дарю вначале перебросить на правый берег пятидневный запас продовольствия. Фуражиры пойдут с первой волной. Я слежу за тем, чтобы посылали с продовольственными отрядами лучших. Литовская земля богата, и надо не упустить момент. Сумки у квартирмейстеров набиты ассигнациями.
— В Ковно и Вильне офицеры не должны скупиться, — сказал император. — За все надо платить купюрами, привычными для русских подданных.
Финансовая система России под напором привезенных в обозе фальшивых денег рухнет раньше, чем Гурьев сообразит, что же произошло.
Снова подлетел Дюрок. Сегодня он просто неутомим.
— Последние всадники скрылись из глаз. Перед нами свободная от войск Пустыня, поросшая редким лесом.
Император долго смотрел вдаль, отстранив протянутую услужливым пажом подзорную трубу. Черт побери, его изображают на картинах очень часто с этой штукой — приближающей, но ограничивающей обзор, что раздражало и мешало увидеть целое.
— Они удирают как зайцы. — И он улыбнулся, заглянув в глаза Дюроку.
Лошадь под Дюроком неожиданно шарахнулась в сторону, что избавило его от необходимости отвечать.
— Не нравится мне это, — произнес император на языке родной Корсики и как бы про себя.
В минуты грозной опасности он возвращался в прошлое, да и с матерью до последних дней говорил и переписывался, как в юности. Записка, которую он прислал Летиции Бонапарт в Аяччо на страда Малерта, написана по-итальянски: «Preparatevi: guesto paese non é per noi» — «Приготовься, — предостерегал мать будущий император французов, — эта страна не для нас». Он имел в виду Корсику. Когда император Франции в момент катастрофы изъясняется по-итальянски — это факт чрезвычайного значения. Многие французские офицеры после Бородина проклинали Наполионе ди Буонапарте. «Он не жалеет нашей крови! — восклицали они. — Потому что он чужестранец!»
Вполне возможно, что они были недалеки от истины. Ни один французский король не пролил столько французской крови.
— Пока не нравится. — И император улыбнулся ободряюще Бертье. — На ту сторону я перейду среди солдат, которые для меня измерили шагами Европу.
Но можно ли сии слова причислить к историческим? К мостам он спустился на низкорослой широкозадой лошади, чем-то напоминающей пони. Тяжело спрыгнув на мокрый размятый песок, он сделал несколько шагов по раздвинутому гренадерами коридору и ступил на деревянный, упруго колеблющийся настил, ощущая под подошвами будто нечто живое. Трущиеся части моста жалобно поскрипывали, и скрип этот, кроме него никем не замеченный, отдавался в ушах протяжным стоном.
А казаки уходили на рысях, нахлестывая лошадей, стараясь поскорее сократить расстояние до ближайшего пикета и сберечь драгоценные минуты. Они подавали сигналы товарищам, зажигая, что подвернется, и дым отечества, столь сладостный и приятный, сулящий обычно близкий отдых и горячую пищу, сейчас посылал тревожные сигналы бедствия. Дымы предупреждали, что вторжение началось. Так — от дыма к дыму — весть докатилась до Вильны, а оттуда фельдъегерь на взмыленном коне доставил ее министру полиции Балашову. Тайная служба государя показала себя с лучшей стороны. Ни один монарх в Европе не получил бы известие о начале войны с большей скоростью, что, конечно, безразлично неблагодарным потомкам, читателям романов и историкам, но небезразлично современникам, особенно командующим первой и второй армиями.
Француз на русской земле! Никогда подобного не случалось. Бенкендорф узнал о происшедшем к утру. Он кинулся в главную квартиру разыскивать барона Винценгероде, который давно приглашал его к себе в формируемый отдельный отряд, состоящий из нескольких кавалерийских и казачьих полков. Винценгероде предложил Барклаю-де-Толли план индивидуальных действий. Подвижная часть вернее сумеет перехватить северные пути на Петербург, чем пехотные соединения. Винценгероде по опыту знал, как Бонапарт боялся иррегулярных войск и партизанских действий. Здесь он в Бенкендорфе нашел крепкого союзника. У князя Цицианова Бенкендорф руководил отрядом охотников и получил отличную выучку. Партизаны в русских войнах всегда играли огромную роль. Во время стоянки Карла XII на квартирах на Украине шведов взяли буквально в кольцо партизанские мелкие группы петровских солдат и верных русской короне казаков. Нападая зимой по ночам, именно они подготовили крушение короля под Полтавой.
С детства Бенкендорф помнил рассказы отца о Семилетней войне, когда партизанские действия развернули граф Чернышев, генералы Тотлебен и Берг. Александр Васильевич Суворов, тогда еще подполковник в отряде Берга, прославился рейдами по тылам пруссаков. А сколько причинили вреда венгерские партизаны Фридриху Великому? Незадолго до сражения при Прейсиш-Эйлау казаки захватили офицера из штаба Бертье с бумагами, из которых Беннигсену стал ясен план Бонапарта: отрезать армию от России и взять в кольцо. Наполеон после того возненавидел казачьи иррегулярные соединения, назвав дончаков Платова — посрамлением рода человеческого.
К Винценгероде откомандировали и старого петербургского приятеля Бенкендорфа князя Сергея Волконского. Между ними давно установились теплые отношения. Оба понимали толк в кавалерийской войне, оба были превосходными наездниками.
В главной квартире адъютант военного министра задержал Бенкендорфа. Оказывается, еще раньше за ним послали ординарца. В комнате, где жил Барклай-де-Толли, находились Витгенштейн, Винценгероде, генерал Лавров, генерал-квартирмейстер Мухин и много других военных, которых Бенкендорф знал и не знал в лицо. Барклай сильно осунулся, но был при шпаге и шляпе с перьями, хотя в обычное время небрежно относился к одежде, одеваясь чуть ли не по-домашнему. В доме у Барклая всегда царил беспорядок, его супруга неопрятно вела хозяйство.
— Будешь при мне, — сказал военный министр Бенкендорфу. — Вероятно, государь отправит тебя к князю Петру. — Он склонился над картой и провел по ней рукой, разравнивая на сгибах. — Левое крыло возглавляет сам Бонапарт. Раньше чем через пять дней он не дойдет до Ковно. Затем, естественно, он попытается взять Вильну. Тут нет особого секрета. Более двухсот тысяч у него под началом, и что хуже остального: вперед выдвинут корпус Даву. Основной удар не там, где Наполеон, а там, где Даву, хотя Даву без стоящего за его спиной Наполеона мало что стоит. Если донесения нас не подводят, то действия французов будут развиваться по этому плану.
Генерал Лавров, нынешний начальник штаба Барклая, подтвердил: данные разведки и сообщения агентов военной полиции несколько раз проверены и не вызывают сомнений. Они получены из разных источников.
— Каждый противник Бонапарта — наш союзник, независимо от вероисповедания, принадлежности к той или иной группе населения и нации. Хороший жидовин или разоренный Потоцкими шляхтич иногда стоят целой дивизии. Я приказал отобрать добровольцев из казаков для засыла в тыл. Так что, Михаил Богданович, будьте спокойны — сведения точные.
Генерал-квартирмейстер Мухин добавил:
— Вице-король Италии Евгений Богарне начал движение на Сувалки и часть войск выделил на удар по Белостоку. Бонапарт его нацелил против князя Багратиона. Там нет Даву, но и сам пасынок не промах. Вперед он выдвинул дивизию Дюфура. С Богарне идет Орнано…
— Скорее скачет, — улыбнулся Витгенштейн.
— Жерар, Бруссье, Дельзон и, если не ошибаюсь, Жифленг.
Разговор оказал на Бенкендорфа успокаивающее действие. Военный министр, казавшийся накануне утомленным и растерянным, сейчас, похоже, овладел неблагоприятно складывающимися обстоятельствами. Багратион располагал сорокатысячной армией и двумя сотнями орудий, уступая Богарне ровно вдвое. Если Бенкендорфа пошлют к князю Петру в Волковыск, он там встретится с Воронцовым. Но едва ли он туда доберется живым. Французские разъезды — конные егеря и уланы — далеко опережали основные силы. Так было в прошлой войне, так наверняка будет и сейчас.
Мухин монотонно перечислял сведения и цифры, которые другую военную верхушку привели бы в ужас.
— Правое крыло возглавляет вице-король Вестфалии Иероним. У него ограниченная задача, очевидно, захватить Гродно. Этот родственник корсиканца располагает армией в шестьдесят — семьдесят тысяч. Шварценбергу Бонапарт не верит и потому австрийцы идут на Люблин, прикрывая его с юга. Ну а Макдональд на севере. В его задачу входит оккупация риги.
Известие о приближении Макдональда к Риге больно задело Бенкендорфа — родной все-таки город! Сколько счастливых и несчастливых часов он провел там! Сколько слез пролила мать в Риге! Как тяжело пришлось отцу на посту военного губернатора!
Покойный император Павел, отправив в почетную ссылку Христофора Бенкендорфа, лишил себя не только преданного слуги, но и дальновидного и находчивого военного администратора, воевавшего и в Семилетнюю войну, и в Крыму на Перекопе, и в корпусе генерала Боура. За сражение под Бухарестом фельдмаршал Румянцев произвел отца в премьер-майоры. «Буду проситься на север», — мелькнуло у Бенкендорфа. Он помнил суховатое презрительное лицо герцога Тарентского Жака Этьенна Макдональда — не то французского англичанина, не то английского француза, героя Ваграма, жесткого, не жалеющего солдат полководца. Бонапарт всегда бросал его в пекло. Недавно он возвратился из Испании, где, по слухам, сотнями расстреливал гверильясов. Он имел опыт и революционных сражений, в которых никто не мерил пролитую кровь. Северный фланг Бонапарт мог доверить только Человеку типа Даву. Жесткому, умеющему преодолевать препятствия…
По взгляду Барклая — рассеянному и скользящему, но каждый раз спотыкающемуся на фигуре Бенкендорфа, внимательный наблюдатель догадался бы, что того ожидает. Вероятно, Винценгероде подсказал фамилию отличного кавалериста. Он знал, что для Бенкендорфа не существовало ни расстояний, ни препятствий. Если бы сейчас Барклай послал его в Ригу, он бы, ни минуты не колеблясь, — ногу в стремя и вперед! Что-то казачье было в этом потомке франконских рыцарей. Недаром он быстро находил общий язык с казаками. К императору Павлу Петровичу других и не брали. Флигель-адъютант обязан скакать сломя голову в любой конец огромной территории по первому слову царя, потому что второго он, возможно, и не произнесет. До ужасной кончины императора Павла Бенкендорф успел сгонять к немцам в Шлезвиг-Голштейн и в Сибирь — в Тобольск с рескриптом. Не одну сотню верст Бенкендорф проскакал В седле, да и вожжи в санях или тележке нередко сам брал в руки. Лошадей он знал, любил и жалел. Его всегда угнетала обреченность лошадей на войне. Человек без ноги до ста лет проживет. А лошадь, получившую серьезную рану, не спасешь. Бенкендорф никогда не мог сам пристрелить лошадь.
Адъютант Барклая вызвал Бенкендорфа в коридор, и он уже не слышал окончания доклада Лаврова.
Государь после бала в Закрете, где Балашов сообщил ему о переправе корпуса Даву через Неман, той же ночью возвратился в Вильну. Но все-таки он успел провести в торжественном полонезе госпожу Беннигсен. В тот вечер он выглядел великолепно — в строгом семеновском черно-белом мундире, с шелковой лазоревой лентой через плечо, стройный и величественный, какой-то весь подобранный и будто устремленный куда-то, как в годы молодости, когда он всем напоминал греческого бога. Недоставало только рядом юной жены, оттенявшей его грациозную красоту. Принцесса Луиза Баденская — русская императрица Елизавета Алексеевна олицетворяла до сих пор классический — завораживающий — тип германской Психеи, с голубым всепроникающим взором, талией Ундины и роскошной копной белокурых, тонких как дым волос. Госпожа Беннигсен, с ее немного тяжеловесной и костистой внешностью, никак не подходила государю. Но таково уж было свойство этого человека — очаровывая, изменять в лучшую сторону тех, кто соприкасался с ним. Мелодичные звуки, легкая скользящая поступь государя сделали из хозяйки Закрета чуть ли не сказочную королеву бала-феерии в тот теплый, подсвеченный сине-красно-зелеными фонариками вечер. Государь не просто открыл бал — он танцевал увлеченно, поражая окружающих подчеркнутым рисунком каждой фигуры и особым вдохновением и тщательностью, с какими они исполнялись. Русский polonaise обладает, без сомнения, своим привкусом. В нем меньше гонора и притопываний, чем в польском, он не так вызывающ и надменен, в нем больше сдержанности и мужества — больше искусства. Гонор и надменность бывают топорными и сильно портят музыку. А музыке русский оркестр придавал летучую торжественность. Он явственней выделял Leitmotif, позволяя настоящему танцору полностью слиться с ним и показать все самое достойное, чем он располагает и чему научился. По общему мнению, государь был в ударе, и дамы не могли оторвать от него глаз.
Составление ответного письма Наполеону и знаменитого впоследствии рескрипта заняло немало часов. Утром Балашов уехал. Нарбонна государь отпустил раньше.
— Передай на словах, — напутствовал он Балашова, переходя на французский по понятным причинам: — Que Votre Majesté sente à retirer ses forces du territoire russe, je regarderai ce qui s’est passe comme non avenu. Au cascontraire, je m’engage sur l’honneur à ne plus traiter de la paix jusqu’au jour où le solde la Russie sera entièrement purgé de la présence de l’ennemi[9].
Это твердое и великое обещание стало вскоре известно повсюду. Государя низший армейский слой прекратил осуждать за бал в Закрете, а князь Петр Багратион перестал на время сердито фыркать при упоминании фамилий Беннигсена, Фуля и Вильсона. Приближая иноземцев, государь поступал отчасти вынужденно. Он понимал необходимость коалиции с европейскими народами.
Бенкендорф крепко недолюбливал Беннигсена, но остерегался высказывать отношение открыто. Длинный Кассиус злопамятен и неуязвим. Императрица Мария Федоровна после того, как Бенкендорф в 1807 году — пять лет назад — привез донесение Беннигсена с просьбой об отставке, хотя его возвели после Прейсиш-Эйлау в великие полководцы, а он сам себя именовал Победителем Непобедимого, позвала его в тот же вечер к себе в будуар и тихо предупредила по-немецки:
— Александр, ты обязан меня слушаться. Вот уже десять лет, как я заменяю тебе родную мать. Разве это не так? Ты знаешь, что моя незабвенная подруга Тилли завещала мне вас. Ах, как твой брат Константин напоминает Тилли! То же милое лицо — Мягкое и доброе, те же движения. Но ты, Александр, старше и крепче и часто не обращаешь на мои предостережения внимания. Беннигсен — негодяй, и он тебе не простит, что ты видел его в минуту слабости. Обходи эту жердь стороной. Я попрошу графа Толстого избавить тебя от подобных поручений.
К Беннигсену и Бонапарту Мария Федоровна питала одинаковую ненависть.
— Они оба искалечили нашей семье жизнь, — часто повторяла она в присутствии Бенкендорфа.
Предупреждение Марии Федоровны звучало грозно. Длинный Кассиус как пиявка присосался к России, и ничто его не могло оторвать. Изгнание Длинного Кассиуса означало бы смертельную ссору с Англией, курфюршеством Брауншвейг-Люнебург и ганноверской династией великобританских королей. Сейчас Бенкендорф не мог отвязаться от мысли, что катастрофа в Закрете все-таки имела отношение к Беннигсену. Все было так странно и зыбко в этой жизни — и происки Бонапарта, и происки Англии, и происки Беннигсена. На первый взгляд здесь не должен был ощущаться английский привкус. Наоборот, сен-джемский кабинет с помощью враждующего с Бонапартом государя укреплял антифранцузскую коалицию. Но кто знает, о чем думают надменные бритты и на чью чашу весов бросают свои золотые гинеи? Когда покойный император лежал в гробу, граф фон дер Пален мчался в Ревель, где на рейде уже стояли как привидения английские фрегаты, а адмирал Нельсон разглядывал новое для себя побережье в подзорную трубу. Это пытались скрыть, но Бенкендорф знал правду.
Кто распространял неприличные слухи о сложных взаимоотношениях государя с сестрой великой княгиней Екатериной Павловной, герцогиней Ольденбургской? После Петра I страной в XVIII веке успешнее мужчин управляли женщины, и счет им давно был открыт. Екатерина I, Анна Иоанновна, Елизавета Петровна, Екатерина II… Почему не продолжить традицию? Более подверженные западным влияниям, менее русские по духу, теснее, чем Петр I, связанные с Европой… Екатерина Павловна вполне могла бы стать Екатериной III. Великие русские княгини прекрасно вписывались в нерусский контекст. Она легко бы вызвала симпатию и у капризных островитян.
Когда государь подписал Тильзитский мир и состоялось свидание в Эрфурте, судьба Беннигсена резко изменилась. В июле его удалили с поста главнокомандующего, заменив графом Буксгевденом. Беннигсен, растерянный и обозленный недавним позорным поражением под Фридландом, держался вызывающе, с какой-то дурно скрываемой неприязнью отзывался о государе. От него волной исходила угроза. Бенкендорфу чудилось, что государь даже боится Беннигсена. Его единственного после смерти императора Павла не выслали из Петербурга, хотя именно он привел убийц в Михайловский дворец, он, а не Пален и не генерал Депрерадович. Не генерал Талызин метался со шпагой у спальни несчастного властелина.
Беннигсен платил Бенкендорфу той же монетой. Он вообще не переносил их Семью, особенно Христофора Ивановича, не забывая его личной преданности Павлу и Марии Федоровне. В придворных кругах широко распространилась реплика, сказанная уже вдовствующей императрицей после трагедии в Михайловском дворце. Встретив генералов Бенкендорфа и Кнорринга в коридоре Зимнего, Мария Федоровна, не сдержав хлынувших слез, громко и не стесняясь других присутствующих, произнесла:
— Если бы вы находились в Петербурге, быть может, не случилось того, что случилось.
— Вполне вероятно, даже несомненна.
— Как знать, — ответил, однако, Кнорринг. — Император не был любим.
Отец Бенкендорфа помнил коварство своего коллеги по управлению Ригой генерал-губернатора фон дер Палена и промолчал. Он не раз предупреждал императора Павла на его счет. Но покойный с маниакальной настойчивостью приближал ко двору убийц, методично изгоняя верных слуг. Аракчеева, Растопчина, Кнорринга, Бенкендорфа, Лиденера и многих других он разослал по городам и весям. Христофора Бенкендорфа, которого так любил в молодости, просто извел упреками, правда, направленными скорей в адрес Тилли. Быть может, что именно в этом, как ни в чем другом, и выражалось душевное неустройство человека, для которого рыцарство стало сутью характера? Случай в России редкий.
Мария Федоровна говорила святую правду. Тилли, ее дорогая Тилли завещала императрице своих детей. Вот уже пятнадцать лет, как нет на свете баронессы Анны Юлианы Шиллинг фон Канштадт, супруги генерал-аншефа Христофора Бенкендорфа, одного из первых гатчинцев и соратников. Она ушла из жизни в те самые дни коронационных торжеств в Москве, когда Мария Федоровна больше, чем когда-либо, нуждалась в ней. Печальная весть пришла из-за границы: Тилли скончалась в тяжелых муках, и необъяснимое чувство вины перед подругой терзало сердце императрицы, особенно когда она позвала к себе младшего из Бенкендорфов — Константина. Он ей больше Александра напоминал о Тилли. Императрица в течение долгих и трудных для нее лет выполняла долг перед дорогой ее сердцу подругой. Подобное постоянство накладывало на остальных, в том числе и на государя, определенные обязательства, которые не всегда хотелось выполнять. Спорить с Беннигсеном? О нет! В известные времена каждый бы поостерегся.
Бенкендорф хорошо помнил мать. Ее живой образ стоял перед глазами. Он так свыкся с ее именем, вывезенным из Монбельяра, с ее положением ближайшей наперсницы императрицы, с драматической судьбой, исковерканной покойным императором, что принимал покровительство названой матери без униженности и придворного лицемерия, всегда внимательно выслушивая часто неприятные и подробные наставления.
— Александр, ты едешь на войну, пожалуйста, будь осторожен с черноокими красавицами, — напутствовала императрица, когда узнала, что он поступил в отряд охотников к князю Цицианову.
Когда он получил назначение в Париж, императрица снова предупредила его:
— Смотри, Александр, я не хотела бы получать дурные вести.
Но он, конечно, подводил названую мать. История с мадемуазель Жорж расстроила ее, а долги, о которых так долго потом судачили в эмигрантских кругах, удручили. Денег Бенкендорф потратил уйму!
— Ты слишком красив, Александр, и даешь женщинам много власти над собой.
О счетах парижских кредиторов она, однако, не обмолвилась и словом. Позднее ходили слухи, что он и сбежал от займов. Истинную причину внезапного отъезда из посольства Бенкендорф скрывал.
Вообще, Мария Федоровна много времени уделяла потомству Тилли. Когда младшую сестру Бенкендорфа Доротею определили в Смольный монастырь, императрица приезжала туда чуть ли не каждую неделю. Иезуит аббат Николя раз в месяц докладывал ее конфиденту Плещееву о занятиях братьев. Константин нередко хворал, и Мария Федоровна посылала в пансион личного врача.
Она сама сосватала Доротею, предназначив ей в супруги военного министра князя Христофора Ливена, юношу двадцати двух лет. В России — ни до, ни после — никогда должность военного министра не занимал человек в столь нежном возрасте. И он оказался мужем Доротеи, которая позднее приняла русское имя Дарья. Имя Доротеи напоминало Марии Федоровне родной Монбельяр, дворец в Этюпе и мать. А сколько она возилась с другой дочерью Тилли — своей тезкой Марией!
Братья Бенкендорфы мальчишками в Байрейте принесли клятву в пожизненной дружбе великим князьям Александру и Константину, внукам Екатерины Великой. Она предназначала всем четверым славную дружбу и тесный союз. Судьба распорядилась немного иначе. Ничто не шло Александру фон Бенкендорфу в руки просто так. Служба набила ему холку.
Обвал деревянной галереи в Закрете, неразрывно связанный с вторжением наполеоновских когорт, ранний вызов в главную квартиру и приказ Барклая-де-Толли состоять при нем в ожидании скорого повеления государя вызвали отрывистую череду воспоминаний. Он сумел бы разобраться в них, не позволяя взять верх над собой. Служба требовала полной отдачи. Всегда быть под рукой у начальства в нужном месте и в нужный час. Павловская выучка действовала безотказно. Ногу в стремя — и вперед!
Повеление государя прислали в главную квартиру внезапно, хотя его и ожидали. Выполнить повеление было не просто. Князь Петр Багратион стоял со второй армией у Волковыска почти в ста верстах от левого фланга первой армии Барклая-де-Толли. Сто верст для такого кавалериста, как Бенкендорф, задачка не трудная, если бы не французские разъезды. Бенкендорфу не терпелось встретиться со старым товарищем графом Михаилом Воронцовым, с которым он в иные годы переписывался чуть ли не ежедневно. Ни с одним из друзей Бенкендорф не был так откровенен, да и Воронцов делился с ним и сердечными тайнами, и обстоятельствами службы. Продвигался он успешно и теперь командовал у князя Петра второй сводной гренадерской дивизией.
На сборы Бенкендорф потратил час и в сопровождении эскорта из десятка драгун и казаков, отобранных в отряде полковника Иловайского 12-го, покинул Вильну. С казаками у Бенкендорфа давно сложились особые отношения. Он ценил их за смелость и ловкость и за то, что они жалели коней. У драгун и улан конь казенное имущество, а у казака казенный только порох, остальное свое — купленное или добытое. Лейб-казакам идет государево жалованье, да поди к ним пробейся. Прием строгий, внешность имеет значение.
В разных кампаниях Бенкендорф видел, как платовские казаки дневали и ночевали на аванпостах. Он знал, как тяжела бивуачная жизнь, сколько тут опасностей и невзгод. Век казаков не долог. Или пуля французская, или сабля турецкая, а то и болезнь косой срежет. А без казаков настоящая разведка и связь трудноосуществимы. Сигнальный телеграф, который Наполеон в Европе применил впервые, — вещь полезная, но казак надежней, из двух один всегда доберется. Казак справнее фельдъегеря. В условиях войны — вдвойне. Вообще один казак — это два, а то и три солдата. Матвей Иванович приводил с Дона уже обученных, добротно экипированных воинов. При Потемкине и Орловых казаков не очень жаловали, относились с ним с опаской, а при покойном императоре Платов начал выдвигаться. Граф Румянцев-Задунайский и князь Суворов казаков привечали, хотя предпочитали гренадер и драгун.
Бонапарт казаков ненавидел и отзывался о них с презрением. Польских советчиков своих, предлагавших ему использовать казачьи соединения против России, не слушал, правда, какие-то планы насчет Дона вынашивал, интересовался Пугачевым, особенно причинами волнений.
— Они потомки готов, а не скифов, — утверждал он, — они не русские. Они даже не славяне. Вот откуда у них столько вольнолюбия.
Слухи о бонапартовских выдумках просачивались и на Дон и в Петербург, тревожа военные и придворные круги.
— Государь, — в то же приблизительно время клялся Матвей Иванович русскому императору, — глупость все это, ей-богу! Ни один казак супостату служить не станет.
Государь иногда выслушивал клятвы с большим сомнением. Пугачевские хитросплетения у многих еще были живы в сознании. Прокламации писались на разных языках. Кому Пугачев в руку играл? Степан Шешковский из него тайны не вынул. А если Савари по указке Бонапарта начнет плести интригу, то неприятностей не оберешься.
— Наслышан я, государь, про французские байки еще при вашем батюшке, — продолжал Платов, — насмотрелся, как над ними посмеивался Александр Васильевич. Какие мы готы?! Мы есть коренные русаки! И Бог один, и язык один, и земля едина! А что мои казачки по деревням шалят, так не отрицаю. Учить их надо, сукиных сынов, по книжкам, тогда и дурь из головы — вон! Я сам книжек за кровные за свои прикупил и два воза на Дон направил. Ну и графу Гурьеву вы рескрипт, ваше величество, отпишите, а то копейкой душит!
Бенкендорфу в казаках одно не нравилось: что бы ни случилось — мечтали об одном: когда обозы с вражескими трофеями начнут отправлять по родным станицам на Дон. Уже войдя в Россию, Бонапарт с генералом Домбровским и саксонцами обсуждал, как нейтрализовать казачество, в том числе и малороссийское. Домбровский божился, что на коней посадит сто тысяч — не меньше. Корсиканец, располагавший революционным опытом, лишь усмехнулся:
— Посадить-то мы их на коней посадим! Но вот как потом уговорим слезть?!
Государь приказал князю Петру по изменившимся обстоятельствам идти что есть мочи на соединение с дивизиями Барклая-де-Толли, которые начали медленно отступать в глубь страны.
— Спасите мою армию, — сказал ему государь, — у меня другой нет. Но действуйте решительно.
Бенкендорф вез князю Петру и копию рескрипта, которого с нетерпением ожидали в войсках. «На зачинающего Бог!» — восклицал государь в конце. Да, на зачинающего Бог!
От вдохновенных слов рескрипта становилось легче. Как и вся армия, Бенкендорф опасался и не очень-то доверял генералам, окружавшим государя. С такими советчиками, как Фуль и Армфельд, Россию ждут нелегкие времена.
Здесь русская армия, Бенкендорф и Бонапарт не расходились в оценках.
— Фуль идиот, — сказал весело французский император Дюроку и Бертье перед самой переправой через Неман, — может быть, если бы не он — я не тронулся бы с места. Он как будто воюет на моей стороне.
Дюрок и Бертье слушали Наполеона молча. Внутри себя они проклинали Фуля: лучше бы он оказался поумнее!
— Если мне удастся загнать русских в мышеловку Дрисского лагеря, о котором я детально узнал по дороге в Дрезден, игра будет сделана за несколько дней. Главное — собрать русских в одно место и прижать спиной к реке. Широка и полноводна ли Двина?
— Достаточно, чтобы утопить этого дурака и его подчиненных, — ответил Бертье, не очень, правда, уверенно.
Вряд ли Барклай-де-Толли и Багратион позволят этому немецкому педанту затолкать себя в мешок.
— Надо будет после завершения кампании наградить пруссака картонной шпагой с надписью «За глупость», — разрядил обстановку Дюрок, который тоже усомнился в промахе русского военного министра.
Багратион прекрасный тактик. Неужели он не увидит ловушки?
— Пусть Рапп объяснит офицерам возможный сюжет. Это поднимет их дух, — сказал Наполеон. — После разгрома надо будет заняться налаживанием гражданской администрации, и срочно! Такая обширная территория нуждается в крепких префектах, изворотливых мэрах и железной полиции.
Последние слова Бонапарт произнес, садясь в коляску, чтобы направиться к Ковно.
Бенкендорф в ту минуту входил в кабинет военного министра, где генерал Лавров излагал диспозицию неприятельских войск.
На скором привале, хоронясь в хлебах от внезапной и нежелательной встречи с французскими разъездами, шныряющими повсюду в поисках легкой добычи, Бенкендорф постоянно возвращался мыслями к давним дням юности, к горькому ощущению одиночества, которое преследовало его и в Барейте, и в пансионе аббата Николя, к коварному Беннигсену и его длинной боевой шпаге со стальным иссеченным эфесом, доставшейся ему, как он сам утверждал, от предков, служивших Карлу V, думал и о покойном императоре Павле — к нему относился не без страха, но искренне, стремясь заслужить благорасположение, вспоминал он и ветреный тревожный день, когда получил из жилистых рук флигель-адъютантский аксельбант. Затем мысль проваливалась еще глубже — к матери, с которой его почти насильно разлучили, к брату Константину, которого любил, к пахнущей парижскими дурманами актрисе Шевалье, даме темноватого происхождения, о которой было известно с точностью лишь то, что она любовница графа Кутайсова и супруга бежавшего из Франции актеришки — приятеля другого палача Лиона, тоже неудавшегося актера Колло д’Эрбуа. Он посылал на плаху несчастных даже быстрей Фуше и не менее злобно, чем Баррас и Фрерон в Тулоне и Марселе, Каррье в Нанте или Таллиен в Бордо. Последнего потом прославили как героя Термидора. Но мадам Шевалье при дворе русского императора ничем не напоминала буйных парижанок, с растопыренными неприлично ногами оседлывающих пушки.
Шевалье, когда никто их не мог увидеть, заигрывала с красивым быстрым офицериком, отлично гарцующим у дверцы императорской кареты. Взгляды Шевалье не укрылись от пристального внимания Марии Федоровны, и она выговаривала Бенкендорфу.
Только рука преданного Сурикова легким толчком сбросила его с заоблачных высот на землю.
На рассвете въехали в Волковыск, опустевший еще вчера. В придорожной корчме он узнал от испуганных грядущим нашествием мужиков, что князь Петр днем снялся со стоянки и двинулся по направлению к Минску. Утолив жажду кислым вином и расплатившись настоящими петербургскими ассигнациями за сопровождающих драгун и казаков, Бенкендорф, не теряя времени, скомандовал: «На конь! Рысью марш!» — и, вытянув не остывшего аргамака нагайкой, поспешил вслед, надеясь нагнать Багратиона или хотя бы Воронцова на первом привале. Он вез царский рескрипт, где впервые в истории России в подобных документах употреблялось слово «свобода», имеющее для каждого русского человека сакральный смысл. И мало того, это сладчайшее и притягательнейшее слово соседствовало с образом самого государя. Пусть народ древней Московии знает, за что прольет кровь.
«Воины! — восклицал государь. — Вы защищаете веру, отечество, свободу. Я — с вами. На зачинающего Бог!»
Мать цесаревича Павла Петровича императрица Екатерина Алексеевна, давно получившая титул Великой, хорошо понимала и вдобавок на собственном опыте убедилась, что Россией должен управлять человек образованный, сведущий в разнообразных науках. Он должен также собственными глазами увидеть, как живут люди в других странах, и желательно не только в европейских. Екатерина всегда ощущала недостаточность своих знаний и старалась пополнить их, для чего и затеяла обширную переписку с энциклопедистами и заботилась об отечественных ученых, одновременно без счету приглашая в ущерб своим профессоров да академиков из-за рубежа. Однако путешествовала она мало. Мало видела собственными глазами. А русская поговорка — она была весьма охоча до русских поговорок, как всякая иностранка, — гласила: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Так родилась идея поездки сына за границы империи. Она придавала огромное — государственное — значение этому мероприятию и не поскупилась: выделила триста тысяч рублей, пообещав гофмейстеру Салтыкову и подполковнику Бенкендорфу накинуть в случае необходимости.
Потом императрица вызвала из Гатчины в Петергоф сына и спросила:
— Кого хочешь взять? Вижу, ты прейскурантом моим весьма недоволен. Кстати, почему сидишь в Гатчине, а не наслаждаешься Мариинталем? Говорят, Мариина Долина чудо как приятна.
Цесаревич стоял понурив голову, пропустив мимо ушей грубоватый намек. Присоединить к спутникам, назначенным матерью, он мечтал особо доверенных друзей, занимавших в сердце первейшие места. Куда он без Федора Вадковского?
— Ну что стих? Называй без боязни, что откажу.
С сыном императрица часто объяснялась по-русски, и он морщился от тяжелого ее выговора.
— Насколько позволите, ваше величество, расширить список?
Императрица улыбнулась, она становилась мягче, добрее, когда строптивый сын изъявлял покорность. Она еще любила это вечно раздраженное существо отчаявшейся болезненной любовью, с каждым годом, правда, открывая в нем презираемые отцовские черты. Нерешительность, подсвеченную упрямством. Сентиментальность, смешанную с самодурством. Изнеженность и боязливость, соседствующие с какой-то жилистой цепкостью и конвульсивной силой. Сын, например, отличный наездник, но коня избегал пускать вскачь. Внезапная робость сковывала его в самые неподходящие моменты при общении с девицами, хотя эротические причуды сына ей были хорошо известны. И не от Перекусихиной, а от самого Шешковского, который и в Гатчине, и в Павловске держал осведомителей среди обслуги — толковых и обученных. Рыцарские черты у цесаревича в одно мгновение сменялись деспотическими. Он иногда терзал близких, не задумываясь над последствиями. Честность доводил до крохоборства. Брата Христофора Бенкендорфа майора Ермолая сделал смотрителем Гатчинского замка только за то, что оный Ермолай, женатый на немке, был скуповат, утром, днем и вечером питался картофелем, а остальную пищу опять-таки сдабривал картофельными приправами. Дисциплина в гатчинском гарнизоне напоминала скорее деревянные колодки. Из-за расстегнутой пуговицы впадал в истерику, а часто и дрался. И вместе с тем многие к наследнику престола были искренне привязаны, особенно гвардейцы старших возрастов. Когда он бывал в полках, там к месту и не к месту слышалось:
— Умрем за тебя, цесаревич!
Среди высокопоставленных чинов он имел прочные связи и неподкупных поклонников. Императрица даже не заметила, как они образовались. Не могла взять в толк, чем сын привлек славного воина генерал-фельдмаршала Петра Александровича Румянцева-Задунайского. Однажды она прямо поинтересовалась:
— Ну что ты в нем нашел, граф Петр? Ведь он только щеки надувает, когда молчит. Привычка эта меня весьма бесит.
Победитель при Рябой Могиле, Ларге и Кагуле взглянул на повелительницу исподлобья:
— Вашу, матушка, храбрую и мягкую, как воск, душу и отцовскую склонность к военной доблести, а также глубокое понимание строя и дисциплины.
Граф Петр в цесаревиче действительно встретил союзника при обсуждении различных военных тонкостей — как сочетать каре колонны и легкие батальоны, как обучать рассыпному строю, как уберечь солдат в атакующих порядках и прочее, никаким Минихам и Остерманам-Толстым нелюбопытное. Увлеченность Фридрихом II граф Петр не осуждал и воспринимал без комизма. Фридрих имел право на титул Великий, а вот ты, матушка, имеешь ли?
— Неужто? — удивилась императрица. — Какие качества обнаружил…
Но чем-то ей граф и на сей раз потрафил. Она, правда, и раньше ценила его не за одни триумфы. Граф Петр во время всяких кампаний показал себя отменным администратором и честным деликатным человеком. Потемкин ему уступал во многом. Ну и отправила она фаворита в Таврию к дикарям. Едва императрица почувствовала твердь под ногами, как назначила генерал-фельдмаршала президентом Малороссийской коллегии. Место, требующее тонкости характера. Между польской Сциллой и гайдамацкой Харибдой провести русский корабль — ой как нелегко! Но теперь за южные границы в Петербурге не беспокоились. Одно имя повелителя чудесного края внушало в сопредельных странах почтительное уважение, а уважение без страха не многого стоит.
Цесаревичу льстило отношение графа Петра, который годился ему в отцы. Жену генерал-фельдмаршала — статс-даму — Екатерина послала в Мемель встречать новую невесту сына Софию Доротею, оставленную там монбельярскими родственниками и жившую уже какой день под опекой одной горничной Преториус.
— Первую остановку сделаешь в Киеве — я тебе и маршрут проложила. Поживешь там дней пять. Убедишься, что в древности недурно выбирали места для жилища. Климат волшебный — не петербургский. Фельдмаршал зело гостеприимен да и к тебе — я замечала — приверженность испытывает.
Глаза цесаревича от благодарности налились слезами. Зубы не скалил — значит, не сердится. Все-таки она сумела его приласкать. Пусть едет с легким сердцем. С внуками ей будет проще.
— Кого полагаешь взять в спутники? Да я тебе сама назову — не мучайся! Авось не ошибусь! Федьку Вадковского и Куракина с Плещеевым. Доволен?
Цесаревич затряс головой. Проницательная императрица, однако, пока главного лица не коснулась. Она помолчала, усиливая эффект.
— И Бенкендорфу передай: пусть в прейскурант внесет Нелидову и Борщову. Развлекать жену кто будет? Ты подумал?! Клингер, Лафермьер и Николаи — сверх комплекта. Не на день отъезжаешь.
У цесаревича сладко замерло в груди. Разлука с Екатериной Нелидовой нестерпима.
— Для чтения и музицирования народу достаточно.
Императрица удовлетворила сына сверх всяких ожиданий. Первоначально назначенная свита и впрямь скудна — гофмейстер Николай Салтыков, князь Юсупов — знаток изящных искусств и архитектуры, подполковник Христофор Бенкендорф с супругой Тилли, которая великой княгине заменяла весь двор да и солнце на небе. Тилли, слава Богу, не беременна, а то великокняжескую чету за границу и не вытолкнуть.
Христофор Бенкендорф — офицер оборотистый, разумный и хозяйственный, образцовый порученец. Ни водки, ни табака остзеец не потребляет и не вороват. Не лгун, не обманщик, не лизоблюд. Не то немецкий швед, не то шведский немец. Предки родом из Бранденбурга. Король шведский Карл Густав подтвердил дворянство, а у него грамоту получить было нелегко. В конце XVII века породнились с фон Левенштернами. Анна Ригеман фон Левенштерн вышла замуж за Иоганна Бенкендорфа, рижского бургграфа и бургомистра, вице-президента Консистории.
Екатерина окружение сына изучила подробно. На то она и мать. У Бенкендорфа деньги к рукам не липнут, языки знает, не глух и нем, как русские за кордоном, в службе верен. Недаром в обер-квартирмейстерах тот же Румянцев-Задунайский держал и в любимцах числил.
Цесаревич шагнул к императрице поближе и протянул неловко руки:
— Дозволь поцеловать тебя, матушка?
Она поднялась и сделала движение навстречу. Он кинулся к матери на грудь и прижался, как в забытом далеком детстве. Ростом не получился. Лицо худое, крупное, нос кверху вздернутый, как у мопса. Глаза большие, круглые, серые. Жестоко уколол париком красноватую, пораженную склеротическими прожилками щеку императрицы. Она отстранилась и приложилась сухо ко лбу. Подобные минуты — редкость. И каждый более не удерживал затаенное и искалеченное чувство.
Туманным днем 19 сентября после напутственного молебна кортеж из десятка дорожных карет и повозок, с вооруженным эскортом покинул Царское Село. Переночевали в Красном и ходко покатили на юг, к границам Белой Руси. Лошади бежали резво.
Бенкендорф перед поездкой лично проверял транспорт — вплоть до сбруи. Вместе с метрдотелем Кюхнером тщательно продумали провиантскую часть, подобрав продукты на любой вкус. Винный погреб не хуже, чем в Зимнем. Проэкзаменовал слуг и горничных. На протекцию, слезы и неудовольствие внимания не обратил. Шешковский еле-еле одного из своих просунул. С форейторами и кучерами Бенкендорф беседовал по отдельности. На кареты обратил особое внимание. Отобрал для сопровождения дворцовых мастеров — двух немцев и одного русского кузнеца. Даже ковочные гвозди заготовил. Словом, совместил в одном лице квартирмейстера, провиантмейстера, фуражира, дворецкого и прочие должности, без которых путешественников ждал бы сущий ад. Бенкендорф не допустит, чтобы какая-нибудь помеха омрачила поездку. Тилли ему не простит. За двое суток предупреждал станции, скольких лошадей готовить на подмену, и о ночлеге заботился загодя — у обывателей, в монастыре или у начальства. Кому встречать положено, намечал заранее. Но хозяйственные заботы тревожили Бенкендорфа куда меньше, чем отношения между спутниками. Когда Тилли появилась в Петербурге, Бенкендорфы сразу заняли первенствующее положение при малом дворе, отодвинув Нелидову с Борщовой, которые фрейлинами служили у покойной жены цесаревича и, конечно, знали о ее романе с графом Андреем Разумовским. Великая княгиня высокомерно относилась к Нелидовой, всячески третируя ее, чем неосторожно выводила из себя и без того вечно раздраженного мужа. Нелидова первое время фыркала и громко говорила, притопывая миниатюрной ножкой, привыкшей к бесчисленным менуэтам и прочим танцевальным фигурам:
— Бенкендорфша нам не указ!
Когда ей однажды передали от Тилли просьбу великой княгини, она сказала:
— Я этой немке не арапка!
Нелидова расплакалась, когда узнала, что императрица не внесла ее в первый прейскурант. Разлука уменьшила бы ее влияние на цесаревича, и великая княгиня с Тилли, которая ее направляет, окончательно взяли бы верх. Великая княгиня нуждалась лишь в Тилли и открыто признавалась, что никого другого подле себя не желает видеть. Не станет она заступаться перед императрицей за Нелидову. Однако, чтобы не возбуждать ссор и кривотолков и не вызвать гнев цесаревича, постановили: половину дня в карете едет Нелидова или Борщова, а вторую половину — Тилли.
Как Бенкендорф ни старался, какую изобретательность ни проявил гофмейстер Салтыков, когда в Польшу попали, выяснилось — с зарубежными устроителями экскурсии русским не сладить. В Польше, например, на каждом привале великая княгиня, которая ни дня не хотела обойтись без фортепиано, поручила возможность музицировать в специально отведенных помещениях. Причем инструмент доставляли лучшего качества, перед тем его проверял королевский настройщик и дежурил, пока великая княгиня и Тилли разыгрывали экзерсисы и пели арии из итальянских и немецких опер. Затем настройщик садился в коляску и мчался дальше, поджидая высоких гостей, сколько бы ни понадобилось. И так до самой австрийской границы.
Бенкендорф вез целую нотную библиотеку. Прикажут: Джованни Пьерлуиджи Палестрину — пожалуйста, прикажут: Джованни Баттисту Перголези — пожалуйста, прикажут: Доменико Чимарозу — нет проблем. Между прочим, через несколько лет именно великая княгиня настаивала на приглашении знаменитого композитора, певца и клавесиниста в Петербург. А пожелают австрийца Вольфганга Амадея Моцарта — еще лучше! Через Австрию их путь пролегает. Франц Иозеф Гайдн тоже пользовался высочайшим вниманием, а уж о Кристофе Виллибальде Глюке и упоминать нечего. Весь оперный репертуар под рукой: «Орфей и Эвридика», «Альцеста», «Парис и Елена», «Ифигения в Авлиде», «Ифигения в Тавриде», «Армида» и прочее, и прочее. Нелидова танцует, Тилли и великая княгиня поют, Борщова аплодирует, цесаревич любуется и слушает, Юсупов посапывает носом, Салтыков отдыхает, Клингер внимательно слушает, полузакрыв глаза, Лафермьер перелистывает текст и дает необходимые пояснения, Николаи в уме составляет отчет — словом, все при деле, и Бенкендорф имеет возможность прикорнуть на ближайшем диванчике.
Бенкендорф и в музыкальном хозяйстве предпочитал ни от кого не зависеть.
— Omnia mea mecum porto![10] — повторял он чуть ли не ежедневно.
Однако фортепиано на каждую станцию в России не удавалось доставлять, хотя подобную идею он и Тилли обсуждали неоднократно. Вместо музыки Клингер, Лафермьер и Николаи читали и декламировали самые разные сочинения, в том числе и собственные. Клингер старался больше для Тилли. Она просто не могла жить без немецкой поэтической речи. День у них начинался с Göthe. А великая княгиня была поклонницей провансальских трубадуров. Но Тилли вскоре ее отвратила, и теперь они вместе восхищались Göthe. Вкусы остальных учитывались, конечно, но в меньшей степени. Цесаревич ни Göthe не хотел слушать, ни трубадуров. Он желал беседовать с Нелидовой и делать конные прогулки после завтрака. Князь Николай Юсупов, прервав ученое молчание, давал рекомендации, рассказывая, впрочем довольно увлекательно, о том, что их ждет на зеленых холмах Приднепровья.
Утро начиналось с общего недолгого променада и кофе, потом короткий отдых, в продолжение которого Лафермьер старался всех рассмешить:
— Я не знал, что русская земля столь обширна. Я полагал, как в Европе: сегодня Берлин, завтра Рейн и Страсбург, послезавтра Париж. А вас ист дас — Киев? Что это такое? Древнее поселение печенегов? И дороги! Лучше все-таки путешествовать по России стоя. Я уже себе отбил все, что можно отбить. Я сижу на отбивных.
Русский цесаревич не сердился, а хохотал над полноватым Лафермьером. Он жилист и приучил себя к невзгодам. Великая княгиня от него не хотела отставать и никогда не жаловалась. Тилли ей подражала. Субтильная Нелидова, сидя на подушках, помалкивала, а крепенькой Борщовой путевые мытарства нипочем.
— Зато у нас масло скорее сбивают, — отвечал Лафермьеру цесаревич, — а вы, иноземцы, до сего продукта очень охочи.
— Я масла здесь что-то не замечал, — однажды буркнул Клингер, намекая на бросающиеся в глаза картинки ужасающей нищеты вдоль ухабистых шоссе Белой Руси.
Но чаще спорили на внешне нейтральные темы. О литературе, например. Шекспир выдвигался Нелидовой на авансцену в угоду цесаревичу и в пику Тилли, не переносившей ничего английского, а любовь к театральным представлениям объединяла Нелидову и цесаревича. Оба участвовали в любительских спектаклях.
— Почему у нас в России не ставят Шекспира? — обращалась она к цесаревичу с невинным видом, надеясь, что никто не донесет Екатерине о бестактных вопросах.
Проблема Шекспира обычно поднималась за ужином. Цесаревич — человек начитанный и впечатлительный. Шекспировские образы будут его тревожить в ночной тьме, как фурии. Шекспир получше, чем какие-то там провансальские трубадуры пополам с Göthe.
— Как страстно звучит реплика Ричарда Третьего: коня, коня, полцарства за коня! — восклицала Нелидова. — Полцарства за коня!
Все молчали. При матушке Екатерине беседы о Шекспире не поощрялись.
— Или: «To bee or not to bee?[11]» — не унималась Нелидова.
Цесаревич, как и принц Датский Гамлет, выглядел жертвой сластолюбия и чьей-то жажды власти. Здесь, вдали от двора, эти острые намеки теряли политичность, отчего становились более горькими, приобретая оттенок сочувствия. Цесаревич не столько переживал измену первой жены с графом Разумовским, сколько скорую смену екатерининских фаворитов, почти открытые связи с ражими парнями и перекусихинские потом сплетни. Для сына мать как-никак святая!
Часы летели незаметно в этой мелкой борьбе, в обсуждении быстро мелькающих пейзажей, коротких приемов и бытовой суеты. Внезапно Тилли охнула, и охнула чисто по-немецки:
— Майн гот! О, майн гот!
Она была типичной монбельярской немкой и принадлежала к той породе женщин, которые совмещали в своем облике и воспитании французское хрупкое изящество времен Людовика XV, еще не успевшее огрубеть при его наследнике Людовике XVI, с немецкой тяжеловесной восторженностью, внутри которой таилось разумное и оценивающее отношение к миру.
— Какое чудо! — воскликнула Тилли.
В порыве внезапно нахлынувшей радости она обхватила подругу за плечи и повернула к окну. Великая княгиня и Тилли ехали в третьей по счету карете, и перед ними позже, чем перед Салтыковым, цесаревичем и Бенкендорфом, открылся распахнутый вид на изумрудно-золотистые холмы. Этот необычайный — киевский — цвет трудно передать словом. Осенью он содержит в себе самые разные оттенки — желтого, зеленого, багрового, розового, лазоревого с белыми вкраплениями едва проглядывающих построек. Небо над холмами высокое, как опрокинутая голубая пропасть. Ощущение необъятного простора охватило Тилли. Она никогда ни с чем подобным не сталкивалась, хотя Монбельяр, затерянный в отрогах красноватых Вогез, относился к редким по красоте уголкам Франции. Но здесь-то — какая мощь! Какая сила заложена в очаровании! Она, эта притягивающая и завораживающая мощь, близка ее немецкому — большому, как рождественский пряник, — сердцу. Чем ближе они подкатывали к широкой, отливающей светлым сапфиром реке, тем сердца их бились учащеннее. Сколько князь Юсупов ни расписывал необыкновенную киевскую природу, истинная картина превзошла ожидания.
— Этот ландшафт ничем не напоминает мне родину, — задумчиво произнесла Тилли, — и вместе с тем я чувствую в нем что-то родственное.
— Господь, творя чудеса, — отозвалась великая княгиня, — безусловно возлюбил рассеянный им здесь народ. Чудо! Чудо!
Бенкендорф пересел на лошадь и подъехал к окну кареты.
— Ваше высочество, я надеюсь, вы готовы к встрече? Скоро появится граф Петр и делегаты магистратуры, — предупредил он.
Но ни великая княгиня, ни Тилли его не услышали. Они были пленены плавными очертаниями города, укрытого пока не облетевшей золотисто-зеленой листвой с багровыми пятнами, сияющим куполом отдаленной Софии, о которой столько слышали от князя Юсупова, высокой колокольней Печерской лавры и миниатюрным беленьким Выдубецким монастырем, который был будто оправлен в изумрудно-янтарную россыпь, льющуюся с обрыва.
— Действительно мать городов русских, — сказала по-немецки великая княгиня, хотя с Тилли в путешествии они говорили больше по-французски. — Ее величество права. В древности недурно выбирали места для жизни. Недаром здесь так много польской знати.
— Но это ведь не Польша? Почему им разрешают селиться? — удивилась Тилли.
Лошади замедлили бег, и Тилли, высунувшись из окна, сообщила подруге, что группа всадников, предшествующая первой карете, где находился цесаревич с камер-юнкером Вадковским и гофмейстером Салтыковым, как бы распалась надвое, пропуская графа Румянцева-Задунайского с пышной свитой, скачущего впереди разноцветной кавалькады, задние ряды которой терялись в желтовато-розовой от поднявшейся пыли глубине.
Кареты остановились, и граф Петр отсалютовал шпагой. Легко для такого грузноватого человека он спрыгнул на землю с пританцовывающего жеребца. Дверцы кареты в ту же секунду открылись, и из нее буквально вылетел порывистый цесаревич. Они крепко обнялись, потом отстранились друг от друга и снова обнялись.
Поодаль массивным и густым сине-стальным колером переливался и светился Днепр. Граф Петр не сел в карету в ответ на приглашение цесаревича. Без помощи адъютанта он опять вскочил на едва успокоившегося жеребца, смирил его железным движением, и кортеж медленно покатился к мосту. Перед самым съездом карета цесаревича остановилась. К великой княгине подскакал взволнованный Бенкендорф и хрипло предупредил:
— Ваше высочество, не испугайтесь. Сейчас раздастся салют в вашу честь! Тилли, смотри в оба!
И тут же раздался одинокий выстрел. В небо взвилась, шипя, сигнальная ракета. Не успело эхо от выстрела смолкнуть, как с противоположного берега прозвучал оглушительный залп. Над белыми крепостными стенами, внезапно поднявшимися среди деревьев, показалось дымное клубящееся облако. Кортеж осторожно вполз на поскрипывающий под колесами и пошатывающийся на волнах мост. Где-то посередине реки великую княгиню и Тилли охватил страх.
— Ах, Тилли! — воскликнула откинувшаяся на спинку сиденья великая княгиня. — Мы сейчас рухнем в воду.
— Я никогда не встречала такой широкой реки. И наверное, она самая глубокая на свете. Не бойся, граф Петр нами предводительствует. Ты не забыла, что он усмирил Дунай? Христофор мне описывал, как они переправлялись в бурю на барке и граф Петр командовал, будто заправский моряк. Впрочем, мы уже почти на другом берегу.
Торжественная музыка отвлекла их. Карета, переваливаясь на досках, мягко спустилась по пандусу на расчищенную от травы и каменьев, золотистую от мелкого речного песка площадку.
— Кажется, мы благополучно возвратились домой, — засмеялась Тилли. — Да, домой!
Они были молоды и в те мгновения по-настоящему счастливы. Тяжелое и страшное будущее даже не мерещилось. Да и как не быть им счастливыми? После долгих и невыносимых лет разлуки они вновь вместе. Если не все, то многие мечты и желания осуществились. Петербургские неприятности отступили и затерялись сейчас в сладостном тумане. Ничто им не угрожает. Ни злые языки, ни суровый взгляд императрицы. Ни омерзительная бедность — потертые туфельки и вышедшие из моды платья с чужого плеча. С какой грустью рассматривала София Доротея еще невестой богатый гардероб покойной жены цесаревича. Как горько она сетовала Тилли в первых письмах на отсутствие самых необходимых туалетных принадлежностей. Какой у нее был скудный багаж! И никакого приданого! Неловко было жаловаться императрице на недостачу румян, белил и одеколона. Нынче по-иному. Она любимица императрицы. Мать двух ее боготворимых внуков. Красивейшим местом в окрестностях Петербурга владеет она. Павловск соперничает с Гатчиной. Обидно, правда, что детей воспитывает императрица, но вряд ли сама Мария Федоровна справилась бы с этим без помощи Тилли. И судьба Тилли устроена. Бенкендорф отличный семьянин. У них скоро появятся дети. Сыновья. Их назовут Александр и Константин, как и ее сыновей. Очень скоро, вернувшись из путешествия, они переедут в собственный дом. Карл фон Кюхельбекер, однокашник Göthe по Лейпцигскому университету и главный строитель Павловска, недавно познакомил Бенкендорфов с планом, составленным, когда Тилли находилась еще далеко отсюда — в Этюпе. Тилли уже полюбила будущий семейный очаг, строгий и вместе с тем веселый — такой близкий, такой немецкий, такой родной. Будущий семейный очаг! Она давно покинула родительский кров, перебравшись в Монбельяр. Конечно, София Доротея сделала для нее столько, сколько не сделал бы сам Господь Бог, но свой дом, в который она вскоре переедет, — совершенно другое. Своя постель, свое трюмо! Собственная комната — не то что маленькая конурка на втором этаже дворца в Этюпе и даже мансарда в Мариинтале. Это совершенно другое, нет, нет, совершенно другое! Какое немецкое сердце не вздрогнет при словах: мой дом! Нет такого сердца! Молодой, но уже великий поэт Göthe решил жить только в своем доме, предпочитая его апартаментам гросс-герцога. Великая княгиня тоже чувствовала себя счастливой, быть может, сильнее, чем Тилли. Когда она могла доставить радость другим, то ликовала больше, чем за себя. Это редкое качество вынудило ее имя — единственное среди жен русских царей — поместить в энциклопедии, составленные в XX веке русскими наследниками якобинцев.
Изумляющий посетителей Павловск — ее дом. Здесь будет все, как она пожелает. Павловск — память сердца, как скажут потомки после смерти императрицы. История жизни, начертанная на лоне природы. Паульлюст и Мариинталь символизируют союз душ. Павлова Утеха и Мариина Долина. Павел и Мария отныне связаны неразрывно на века. И она тут же решила отправить курьера из Киева в Петербург к Кюхельбекеру и изложить в письме то, что ей пришло в голову после отъезда из Царского Села. Пусть он не скупится и превратит дом Тилли в земной рай.
Музыка звучала громче. Они вышли из кареты и в сопровождении присоединившихся к ним Нелидовой и Борщовой направились к живописной группе военных и гражданских чинов, стоящих на специально построенном возвышении, обтянутом пунцовым бархатом. Граф Петр и его супруга, полюбившая великую княгиню с того самого ненастного и тревожного дня их первой встречи в Мемеле, приветливо улыбались, вглядываясь внимательно и сочувственно в ее лицо, будто хотели спросить, не нуждается ли она в чем-нибудь. Но великая княгиня ни в чем не нуждалась, кроме того, чтобы эта церемония поскорее началась и длилась подольше. Какой живительный воздух! Какая звенящая осенняя гамма цветов! И как здесь чудесно! Да это просто огромный Виртемберг!
Войт в строгом сером мундире с черными шнурами и золотыми пуговицами, члены магистрата, бургомистр и городской голова двинулись к ним, держа на вытянутых руках караваи с белым казацким хлебом — паляныцей — и деревянными солонками величиной с детское ведерко. У самых триумфальных ворот, украшенных лентами, напротив возвышения, они преклонили колена, и войт громко произнес речь верноподданного. Она была кратка, но зато сопровождалась выразительными жестами. Ни единого слова великая княгиня не разобрала, кроме здравицы в честь императрицы Екатерины и цесаревича. Снова заиграла музыка, и гости расселись по каретам, чтобы проехать под триумфальной аркой. Великая княгиня перешла к цесаревичу. А у Тилли сладко сжалось сердце, когда она увидела Бенкендорфа, дружески беседующего с Румянцевым-Задунайским. И даже вынужденное соседство с Нелидовой не испортило настроения. Она даже обратилась к противнице, чтобы не усугублять тягостное молчание:
— Здесь так красиво, не правда ли?
И Нелидова, скорчившая бы гримасу в другом случае, ответила не по-русски — иронично, а по-французски и искренне:
— Восхитительно, мадам!
Миновав проем, цесаревич велел остановиться, помог жене спуститься со ступеньки, и они вместе — вчетвером: с графом Петром и графиней — пересели в парадную генерал-губернаторскую коляску и направились по круто поднимающейся аллее в город. Впереди двумя потоками, обогнув триумфальные ворота, гарцевала магистратская реестровая конница — намного больше сотни всадников, одетых в единокалиберные и единоформатные черкески. Эскорт из линейных казаков, крепких, молодых, пригожих, как на подбор, предшествовал всей процессии. Зеленое сукно, отделанное золотым галуном, веселило глаз. Поверх черкесок у казаков наброшены плащи из красного шелка. Лихо заломленные шапки, малиновые, бархатные, с серебряными кистями, дополняли живописное и воинственное одеяние. Сабли наголо поблескивали в лучах полуденного солнца. Ехали казаки шеренгами по четыре в ряд. Впереди, хлопая на ветру, развевались щедро расшитые прапора. Конные музыканты сверкали на солнце трубами и литаврами. За ними плотным строем двигался кавалерийский сводный отряд, четко выдерживая расстояние. Он состоял из трех эскадронов легкоконного Киевского, Северского и Ахтырского полков под командой барона Александра Беннигсена. Цесаревич неоднократно останавливал карету, выходил наружу и приветствовал киевлян, выстроившихся вдоль крутой аллеи. Завидев крепостные ворота, граф Петр покинул коляску и вновь сел в седло. Народ его встретил восторженными кликами. Теперь он гарцевал у окна, в котором виднелся профиль великой княгини. Народ пытался прорвать оцепление, но дюжие гренадеры, взявшись за руки, осаживали наиболее ретивых.
Едва подъехали к взвозу на второй версте, как в поднебесье вновь, шипя, взмыла сигнальная ракета, и немедля за ней в ответ грянул стопушечный залп куда громче первого. Мощные стены Печерской фортеции окутали синие облака. Потом прокатился второй залп. Киев салютовал цесаревичу — сыну великой Екатерины. И сразу в оглушительной тишине, установившейся на мгновение, вступили колокола. Ухнул главный, ему начали вторить что помельче, и наконец алмазно посыпались остренькие сверкающие звоны. Внезапно опять ухнул самый большой колокол. Музыка умолкла, и пространство заполнили мелодичные переборы. А зеленые холмы круче и выше поднимали живую разноцветную ленту на своей спине прямо в небо, и чудилось, что они вот-вот останутся позади, внизу, а приплясывающая сытыми конями кавалькада впереди гусарских плотно сбитых эскадронов взмоет в воздух, увлекая за собой текучий медленный кортеж из дорожных карет с имперскими гербами на дверцах.
Русское посольство в Париже агенты тайной полиции Савари обложили настолько плотным кольцом, что его не замечал лишь дядька Бенкендорфа Суриков — порядочный простофиля. Тайная полиция во Франции пока существовала неофициально, но любая консьержка сразу узнавала сотрудников по белым галстукам и черным костюмам. Александру фон Бенкендорфу, однако, казалось, что Наполеон ее использует больше для запугивания. Если судить по наружному наблюдению, то подчиненные Савари неплохо действовали и в его отсутствие, когда он шпионил в Петербурге и убеждал императора Александра в мирных намерениях своего хозяина. Савари сожалел, что не мог посетить Северную Пальмиру инкогнито — в чужом платье, как некогда Вандею во времена охоты за мятежным Жоржем Каудалем.
Когда посол граф Толстой покидал Фонтенбло, из разных точек в окрестностях выезжало несколько фиакров и всадников. Сменяя друг друга, им приходилось следовать по пятам — filer[12] до порога дома, куда он направлялся, и ждать весь jour de grand service[13], невзирая на погоду, пока посол не покинет официальное учреждение или знакомых. Fileur стал часто встречающимся стаффажем в городском ландшафте. На Бенкендорфа производили впечатление их настойчивость и аккуратность. Тайная полиция проникала в далекие антинаполеоновские закоулки, не арестовывая террористов, но держа под контролем и неразоружившихся якобинцев, и несгибаемых роялистов, и друзей английского Scotland Yard. Она наверняка имела осведомителей в уголовном мире и пользовалась услугами его представителей — от voleurs au fric-frac и boucarniers до жалких tiraillons и charrieurs[14].
Однажды Бенкендорф возвращался после свидания с мадемуазель Жорж, отужинав после очередного ее триумфа в Comédie Française. Не успел он распахнуть дверцу и сойти на тротуар, как две пары крепких рук буквально вынесли его наружу из фиакра.
— Сударь, — услышал он вежливый до приторности голосок, — пожалуйте ваш бумажник. И не подымайте шума, если хотите дышать.
Бенкендорф почувствовал холодок стали у шеи. Пришлось распроститься с бумажником. Но грабители откуда-то знали и о портфеле, который остался на сиденье. Портфель с документами, впрочем совершенно личного свойства, очутился у них мгновенно.
— Лимон, хорошо пошарь внутри, — приказал первый грабитель третьему члену шайки. — Может, еще что-нибудь там болтается?
И это случилось в центре Парижа, несмотря на круглосуточное faire une planque[15] сотен полицейских и заверения префекта Паскье, которому Наполеон доверял полностью.
Утром Бенкендорф посетил Palais de Justice[16] и сделал соответствующее заявление. Через неделю в посольство приехал молодой полицейский чиновник господин Англе и вручил Бенкендорфу опустошенный бумажник и портфель. Кроме двух тысяч франков, исчезла записка императрицы Марии Федоровны с наставлениями вести себя более сдержанно с дамами и не влезать в долги. Слухи об отношениях с мадемуазель Жорж докатились до Петербурга. Пропажа записки насторожила Бенкендорфа, но что он мог предпринять, когда второй грабитель, чуть уколов его ножом, произнес:
— Эй, малый! Шелохнешься — и я попорчу твой славный мундирчик виноградным вареньем…
Граф Толстой человек военный и потому достаточно бесхитростный. По дороге его больше волновали цветы на окнах и лоджиях, клумбы и витрины магазинов садовых инструментов, чем слежка Савари. Дома, в России, он увлеченно занимался разведением роз. Что за прелесть розы благоухали в подмосковной! Нюхать слетались любители издалека, в том числе и знатные путешествующие иноземцы.
Александр фон Бенкендорф, которого посол взял в Париж в прежнем качестве адъютанта, не раз предупреждал патрона, что любой визит к Талейрану или к мадам Дюшенуа, не говоря уже о суаре в Мальмезоне у императрицы Жозефины или ужин у австрийского посла князя Меттерниха, становится моментально известен императору. Да что визит! Громко сказанное слово, где бы его ни произнес сгоряча посол, будто по телеграфу, достигает чутких ушей Савари. И русский язык шпионам не помеха. Те, кто наблюдал за посольством, русский знали. Само приглашение Толстого поселиться в Фонтенбло подтверждает, что император стремился к повседневному контролю за действиями посла. Его страшно — до неприличия! — занимало, что творится в русском доме. Русские не простачки! Их национальный герой Иванушка-дурачок — кукла, вводящая в заблуждение наивных европейцев. Да, они не простачки! Чего господин Англе сразу не понял.
— Барон, — вкрадчиво сказал он, — префектура и мой шеф господин Паскье приносит вам свои извинения. У нас еще, к сожалению, орудует такая разновидность негодяев — мы их называем крутые: scionneurs[17]. Подонки! Они разбойничают на улицах. В отличие от фурлинеров или тех, кто любит voler a la fourchette[18], крутые — эти не менее достойные солдаты армии Луны — не гнушаются и черной работой, то есть убийством. Хорошо, что вы, сударь, сдержались и не оказали им сопротивления. Иначе они сыграли бы с вами в игру «двадцать два». Храбрость воина бессильна перед коварством преступника.
Французы есть французы даже тогда, когда они лицемерят. Как сказано! Храбрость воина бессильна перед коварством преступника.
Бенкендорф с подозрением отнесся ко всему, что услышал от господина Англе. Кроме того, его шокировали словечки из воровского жаргона. Ведь полицейский — своего рода аристократ и защитник отечества.
Вместе с Толстым в качестве советника прибыл и Карл Нессельроде, сослуживец Бенкендорфа по павловской кордегардии. Покойный император взял пятнадцатилетнего Карла флигель-адъютантом по флоту. Летом 1799 года он внезапно получил чин полковника, далеко и надолго обогнав Бенкендорфа. Что значит принадлежать к банкирскому дому Гонтаров! Однако служба в конной гвардии тяготила Нессельроде, и он попросился в дипломаты. Карл кое в чем разбирался, хотя не работал, как Бенкендорф, с генералом Спренгпортеном и не имел сведений о приемах разведки. Он вполне разделял бенкендорфовские призывы к осмотрительности. Однако положение по-настоящему изменилось с приездом флигель-адъютанта государя Александра Чернышева, который занял должность военного атташе.
Чернышев с первых же дней взялся за организацию контршпионажа и через два месяца преуспел в этом, создав отличную сеть русских агентов. Именно Чернышев первым обнаружил, что после Тильзита Бонапарт, не теряя ни дня, начал готовиться к полномасштабной войне с императором Александром, целью которой была оккупация России, быть может, и до Урала, и превращение ее в страну-сателлит — источник сырьевых ресурсов для французских промышленников. Наряду с модными лавками в Петербурге и Москве создавались предприятия, открывались финансовые конторы и экспортно-импортные фирмы, обменивающие предметы роскоши на лес и железо.
Чернышев регулярно доносил в Петербург о военных приготовлениях корсиканца. Многие фабриканты получали миллионные заказы на производство пороха, амуниции и оружия. Артиллерийские заводы спешно пополняли арсеналы. С дальних концов Европы свозили мастеров по пушечному литью. Император Наполеон приказал инженерам разработать более удобные типы лафетов и зарядных ящиков. Над полигонами стелился удушливый дым. Коровы, овцы и козы разбегались в разные стороны и прятались в лесах. Крестьяне роптали. Канониры в два-три раза превышали учебную норму на стрельбищах. Успешно выдержала испытание новинка — оптические телеграфы. Наконец императорские интенданты вплотную занялись ремонтом. Армии нужны десятки тысяч лошадей, как привилегированных — кавалерийских, так и рабочих — для повозок и артиллерии. Приходилось настойчиво и угрожающе объяснять вестфальским, саксонским и польским союзникам, которые пытались увильнуть от непомерных расходов, что большая война готовится исподволь — не год, и не два, и не три, а четыре и дольше. Сколько труда потребует переброска провианта и боеприпасов на гигантские расстояния! Если надежда Наполеона на разгром русской армии в первые же недели после форсирования Немана осуществится, то к транспортировке французская администрация привлечет русских крестьян и служивый люд. Но если война затянется чуть дольше, чем он наметил, и придется с боем брать Смоленск, Москву и Петербург, тогда магазины и склады, которые построят вскоре по берегам Вислы, сыграют предназначенную им роль. Он накопит на целый год — более русская кампания не продлится.
Пока Чернышев собирал разведывательные данные, пока Нессельроде слал отчеты Сперанскому и от последнего они поступали государю, пока Бенкендорф, улучив минутку, спешил за кулисы к мадемуазель Жорж, жестокий корсиканский капрал набрасывал фантастические планы покорения Европы на вечные времена. Они — эти вечные времена — должны наступить после поражения России. Ах, если бы не существовало такой страны! Если бы она вдруг исчезла! Если бы кто-нибудь его избавил от войны с ней! С Англией он справился бы в два счета. Несомненно, император Александр недалекий политик. Кого он поддерживает? Исконных врагов России — Пруссию, Австрию и ту же Англию. Англичане помогли ему устранить отца. Но они думали не о нем и России, а о себе. Пусть и он сейчас подумает о себе. Если Франция обессилеет, Александр останется один на один с беспощадным врагом, объединенным в коалицию. Он, Бонапарт, не стремится к свержению Голштейн-Готторпской династии, то есть Романовых. Пусть русский император станет, по сути, вассалом. Россию, конечно, нельзя подарить родственнику, человеку типа Мюрата или Бернадота. Никто из маршалов не в состоянии удержаться на русском троне. Любого польского или саксонского авантюриста ждет участь Лжедмитриев. Он читал Шиллера и помнит, что русских способны одолеть лишь русские. Но у него нет русских полков, и неоткуда их взять. Посадить малороссийских казаков на коней и вооружить их, как советует генерал Домбровский и как сделал Карл XII? Издать манифест об отмене крепостного права и разжечь крестьянскую войну — à la пугачевщина? Черт возьми! Где взять русских, чтобы победить Россию? Вот в чем вопрос! Вестфальцы неповоротливы, баварцы тупы, саксонцы трусливы, поляки — безалаберные фанфароны, голландцев мало, и они любят жрать, испанцы ненадежны и злы, неаполитанцы, пьемонтцы, генуэзцы, миланцы — это не солдаты, а оперетта, австрийцы предадут его, как наскучившую любовницу, пруссаки — молодцы! — но их, как и русских, у него нет. Он дурно думал о союзниках, но придется все-таки погнать это стадо баранов в Россию, потому что другого стада Европа ему не поставила. И никто не избавит его от ужасной войны. Она неотвратима. Но Романовы должны будут по-прежнему править страной, правда, на совершенно иных началах. Надо срочно перевести на русский Гражданский кодекс. Государство за Неманом он превратит во Французскую Россию. Неплохо бы породниться с Александром. Жозефина бесплодна. У него, возможно, появятся полурусские дети. Отпрыски голштейн-готторпских гросс-герцогов, которых он так презирал. После очередного Аустерлица на русской земле он подпишет с северным Тальма мирный договор на вечные времена — опять эти вечные времена! — задушит Англию и покончит с Австрией и Пруссией. А пока ему приходится вести извилистые и нервные беседы с несговорчивым Толстым, солдатом до мозга костей, ни черта не смыслящим в дипломатических хитросплетениях, что даже иногда нравилось.
Между тем Франция находилась в непростом экономическом положении. Хлебные цены росли. Гектолитр пшеницы стоил в среднем пятнадцать — двадцать франков. К 1812 году за него будут платить тридцать пять, а иногда и семьдесят пять франков. Кое-где в деревнях начинали есть лебеду и отруби. Как свиньи! Хотя, кажется, свиньи не едят лебеду. Континентальная блокада приносила больше вреда, чем Англии. Довольны были лишь поставщики смерти. Военные заказы сыпались на них как из рога изобилия. Остальные промышленники глухо роптали, как мужичье в окрестностях полигонов:
— Бонапарт солдат и мало смыслит в торговле. Его крайние меры доведут нас до разорения.
Тайные приказы об аресте недовольных рассылались Савари в еще большем количестве, чем при Людовиках XIV и XV. В секретных камерах содержалось около тысячи заключенных. Среди них почти сотня политических. Тех, кто осуждал военные приготовления и кровавую тризну, которую собирался отпраздновать деспот, держали в кандалах. И женщин не щадили. Выдающихся — герцогиню де Шеврез, мадам Рекамье и госпожу де Сталь — отправили в изгнание. Правда, Наполеон настаивал, что госпожа де Сталь не изгнана, а всего лишь удалена.
Русский император скорее почувствовал, чем понял, что ему угрожало. И он поклялся не сложить оружия, даже если придется сражаться на берегах Ледовитого океана и Волги.
Таким образом, заслуги графа Толстого и флигель-адъютанта Чернышева нельзя отрицать. Что касается последнего, они были растворены — все без остатка — в сложившейся позднее репутации. Он сам способствовал формированию в высшем обществе отрицательного мнения о себе, повторяя комично после кампании 1813–1814 годов: «J’ai pris Cassel», «J’ai pris Cassel»[19], имея в виду взятие Касселя, где он проявил храбрость и незаурядные тактические возможности. Его красивенькая и вертлявая жена — дочь богача графа Зотова — тоже надоела всем великосветским знакомым баснями о том, как Наполеон и его маршалы трепетали перед Alexandre. Стоило Alexandre появиться перед какими-нибудь стенами с горстью казаков, как ему тут же несли с поклоном ключи от города и просьбу принять капитуляцию. По Чернышеву получалось, что, не будь этого малого клочка земли, затерянного на европейских равнинах, и войны Россия бы не выиграла. Однажды графиня запамятовала название прославленного мужем города и обратилась за помощью к светлейшему князю Александру Сергеевичу Меншикову, между прочим, адмиралу и флотоводцу — конкуренту военного министра. Он давно сделал Чернышева мишенью своих иронических стрел:
— Prince, aidez moi! Quelle ville a pris Alexandre?
— Babylone, comtesse![20] — ничуть не смущаясь, ответил Меншиков.
Присутствующие засмеялись, засмеялась и графиня, услышав знакомое географическое название.
И Чернышев и Меншиков в финале царствования императора Николая Павловича провалили Крымскую войну, но это случилось через четыре с лишним десятка лет, причем адмирал Меншиков принес, очевидно, не меньше несчастья России, чем военный министр Чернышев с его «J’ai pris Cassel», позорно проиграв битву при Альме и Инкерманское сражение, упоминание о которых сыщешь не во всяком русском учебнике. Особенно полезной деятельность Чернышева оказалась после смены послов. Несмотря на ограниченность, павловский любимец Александр Борисович Куракин не позволил Наполеону обмануть себя. Словом, все русские дипломаты — от Колычева, графа Моркова и Убри до Толстого и Куракина — не желали идти на поводу у корсиканца, предупреждая Петербург о грозящей опасности. Подпитанное кровью величие Наполеона не гипнотизировало их, как многих отечественных послов и журналистов.
Вторая половина 1807 года и следующий год — тяжелое время для России. Тень Аустерлица, усиленная Фридландским разгромом, черной неподвижной тучей висела над огромной страной, пытавшейся отстоять независимость. Император Александр, несмотря на дипломатичность и хитрость маленького полнеющего корсиканца и закулисную поддержку Талейрана, столь несправедливо оцененного и современниками и потомками, лучше иных понимал подлинные интересы Франции, отдавая себе отчет, чем завершится наполеоновская авантюра, и открыто не желал смириться с уготованной для него ролью. Наличие крепостного права при споре с иноземцами ослабляло русскую позицию, однако неизвестно, как поступил бы Наполеон, поставив императора Александра на колени.
Русских не покидало ощущение униженности, плохо смягченное тильзитскими реверансами. Все-таки мир подписан посреди Немана, на хлюпающем и колеблемом волной плоту, а не на берегах Сены или Рейна. Именно в эпоху Тильзита император Александр окончательно убедился, что он с Бонапартом несовместим. Они не могут править в Европе одновременно. Ни с кем в мире государь не был так откровенен, как с женщиной, с которой его связывали настолько прочные узы, что дать наименование им человеческий язык не в состоянии. Злые придворные языки, а более злых на свете не сыщешь, называли Марию Антоновну Нарышкину-Четвертинскую фавориткой, любовницей, метрессой. Но она была всего лишь матерью девочки, которой отпущен был малый срок жизни и которую Александр боготворил.
— Мой друг, я не желаю и не могу обманывать это корсиканское чудовище. Он должен твердо знать, что я не приму его заигрываний пополам с угрозами. Напрасно он меня окрестил северным Тальмй. Я не давал повода. В моих глазах он должен был всегда читать одно и то же, если, конечно, он так умен, прозорлив и наблюдателен, как о нем говорят.
Нарышкина и стала одной из жертв любовной интриги, разыгранной на европейских подмостках в описанной международной ситуации.
После Тильзита направленность политики Петербурга стала более однолинейной. Что бы впоследствии император Александр ни утверждал, какие бы дипломатические авансы ни вырывал у него Наполеон, главная цель оставалась неизменной — корсиканца надо вынудить уйти. Была ли разумной подобная идея? Кто будет держать в узде старых недругов России, если исчезнет Бонапарт? Многие русские считали стремление государя эгоистичным. Он приносил интересы родины в угоду собственным чувствам. Политика — предмет тонкий. Враг России Бонапарт за Рейном как противовес оборачивался ощутимой для России пользой. Только бы он сидел за Рейном.
А Бонапарт в свою очередь не мог и не хотел забыть, что Россия отказалась признать его новый титул. Невинная кровь герцога Луи Антуана Энгиенского, окропившая узурпированный трон, до сих пор не смыта. Маленький герцог во время путешествия цесаревича Павла преподнес великой княгине огромный букет белых лилий в родовом замке Шантильи — от своего имени и от имени деда — принца Конде. Придя вместе с армией принца кружным путем на Волынь и затем приехав в Петербург, он подружился с государем, очаровав его остроумной беседой, твердостью убеждений и ловкостью, с какой проделывал гимнастические упражнения и гарцевал на коне.
— Друг Огюстена Робеспьера и убийца Луи Антуана — монарх? Невыносимо! Невозможно! — повторял Александр при каждом удобном случае. — Наполеон? Что за имя? Бонапарт? Что за фамилия?
Позднее он узнал, что известную роль в гибели герцога сыграли отношения новоиспеченного французского императора с мадемуазель Жорж. И великая актриса, которой стольким обязана русская сцена, и несчастный герцог, который не позволил поставить себя на колени перед драгунами Савари, были жертвами любовных страстей, ловко превращаемых политиками в опасные интриги. Нарышкина-Четвертинская, мадемуазель Жорж и несчастный герцог оказались вовлеченными в одну и ту же цепь любовных метаморфоз, охвативших Европейский континент и опутавших его властителей. Между тем русский император, несмотря на все перипетии, продолжал хранить верность союзу с Пруссией — королю Фридриху Вильгельму III и его супруге королеве Луизе, вдобавок безумно влюбившейся в единственного покровителя ее страны. Еще одна любовная интрига, не получившая своего разрешения. Бедную женщину настолько поглотило отнюдь не патриотическое чувство, что она готова была забыть об осторожности и приличии, и Александру приходилось поворачивать ключ в замке спальни.
Он поклялся Фридриху Вильгельму и королеве в вечной дружбе при гробе другого Фридриха — Великого — накануне отъезда из Потсдама и не собирался изменять данному слову, хотя красивой женщине никогда не составляло труда найти путь к сердцу, а затем и в его спальню. Но политика и любовь на высших этажах власти редко совместимы и часто завершаются драмой. Любовные интриги в политике — удел шпионов и сочинителей бульварных романов.
— Мадам, — сказал император на прощанье, нежно целуя королевские запястья, — надеюсь, что и у вас достанет сил сдержать клятву.
Лучше чем кто-нибудь Александр понимал угрозу, которую таил прусский адюльтер. Да и вообще он предпочитал менее возвышенный тип женщин. С него достаточно Психеи с талией Ундины, ждущей его в Петербурге, вблизи которой составляли план новой интриги, притягивающей, как магнитом, прошлые запутанные связи. В Петербурге его ожидала и пленительная полячка. Странным образом два могущественных властелина Европы, спорящих в том числе и за польское наследство, питали глубокую привязанность к двум полячкам — Валевской и Нарышкиной-Четвертинской. Оба обожали рожденных от них детей. Государь скорбел о покойной дочери, Наполеон обеспечил сына Александра Валевского на всю жизнь, завещав ему четыре миллиона франков.
А если присовокупить к сему судьбу великого князя Константина и Жанны Грудзинской — княгини Лович, то картина засилья полек станет достаточно полной. Княгиня Лович немало повлияла на жизнь Польши под русским скипетром.
Когда Александр садился в коляску и на секунду оглянулся, тоскующий взор королевы Луизы болью отозвался в сердце. Нет, Пруссию он не предаст. Он связан с ней неразрывно, не только потому, что в жилах императорской фамилии текла германская кровь. Дружеские отношения с Пруссией прежде всего выгодны России, что Наполеон, кстати, прекрасно понимал. С другой стороны, территория Германии — поле соперничества корсиканца и Англии. Потеряв остатки влияния во Франции, еще не одряхлевшая владычица морей всматривалась в немецкие княжества все пристальней и пристальней. Наполеон желает раздробленности земли за Рейном. Она легкая добыча. Любое герцогство — отличный приз для тех, кто имеет заслуги перед французским императором, создавшим не виданную дотоле в Европе военную деспотию, которая нагло присвоила себе искаженные черты недавнего прошлого, соскользнувшего в пропасть, как нож гильотины под рукой палача. Подумать только: человек, чуть ли не первым в Конвенте завопивший «La mort!» и зарезавший в Лионе тысячу шестьсот несчастных за две-три недели, и герцог Отрантский одно лицо — Жозеф Фуше, который управляет полицией такой благородной, такой доброй и такой прогрессивной страны.
С восшествием Бонапарта на престол жизнь в этой благородной стране строилась под клики победных труб. Никто не сомневался, что сражения при Прейсиш-Эйлау и Фридланде в январе и июле 1807 года велись с дикой ожесточенностью именно потому, что речь шла о Пруссии. Трудолюбивая и богатая страна не должна, по мнению России, исчезнуть с карты континента. Но, конечно, не только это руководило русскими. Они стремились к тому, чтобы их растянутые границы не соприкасались с границами воинственных и экспансионистски настроенных галлов. Корсиканцу нельзя позволить распоряжаться Польшей по личному усмотрению, науськивать ее на Россию и хозяйничать в Константинополе, оказывая давление на южный фланг империи.
На пути постепенного формирования новой политики, более осмысленной и логичной, в Петербурге сделали немало ошибок. В человеческом аспекте императора Александра удручало то, что он первым предложил переговоры после фридландской катастрофы. Бонапарт пока не мог обойтись без союза с Россией. Из министерства иностранных дел пришлось удалить сторонников войны. Барона Будберга сменил граф Николай Петрович Румянцев — невоинственный сын воинственного отца. Наполеон и раньше выражал недовольство русским посольством. Невзлюбил он и нового представителя императора Александра — графа Толстого. Естественно, император не выносил и тень посла — молодого изящного адъютанта прибалтийского немца Александра фон Бенкендорфа, вдобавок известного тайной полиции в качестве усердного посетителя будуара мадемуазель Жорж.
Агенты однажды подслушали их сердечные излияния, записали, не комментируя, и предоставили через префекта полиции Паскье императору. Из рапорта изрядно охладевший к возлюбленной Наполеон узнал, что дела любовные у посольского адъютанта и примы Comédie Française зашли довольно далеко.
— Мы уедем в Петербург и там обвенчаемся, — умолял Марго Бенкендорф, не только потеряв записку императрицы-матери, но и забыв ее наставления. — Ты будешь жить в самом центре Северной Пальмиры на Невском проспекте или Большой Морской. Апартаменты, не уступающие царским, будут в полном твоем распоряжении. Ты поступишь в лучшую из французских трупп. Ты ведь гениальная актриса, Марго! А управляющий императорскими театрами князь Шаховской — мой друг.
— Нет, — отвечала решительно Марго в один день. — Я подумаю, — обещала она в другой. — Я не верю в искренность твоего чувства, — сердилась она в конце недели. — Я полагаю: здесь какая-то интрига, — отзывалась она на уговоры не на шутку взволнованного капитана, высвобождаясь из слишком пылких объятий.
Чутье не обманывало ее. Параллельно с романом действительно развивалась интрига. Несчастные семейные обстоятельства преследовали государя. Императрица, будучи неутешной матерью, вряд ли была способна достойно исполнять обязанности супруги. Соблазнительная мадемуазель Жорж — царица парижских подмостков, приехав в Петербург, разрушит связь с ловкой Нарышкиной-Четвертинской, с этой замкнутой и лукавой полькой, навязавшей себя государю. Отношения с актрисой по природе своей не могут длиться долго. Они лишены перспективы. А пресытившись чувственными мизансценами и романтическими эффектами, государь оценит тихую прелесть отвергнутой супруги и вернется к ней сердцем, как он, между прочим, вернулся к ней сердцем перед последней поездкой в Таганрог. Составители интриги знали душу государя.
Наиболее непримиримый противник Нарышкиной-Четвертинской злобный Жозеф де Местр на каждом углу и каждому желающему слушать внушал:
— Посмотрите внимательно на эту даму. Она не Помпадур и не Монтеспан. Это скорее Лавальер. Только она не хромая и никогда не сделается кармелиткой.
Этот господин хорошо усвоил эмигрантскую привычку презрительного отношения к России и свободно совмещал ее с долголетним и безбедным пребыванием в Северной Пальмире. Между тем Göthe, куда более проницательный знаток женской прелести, чем сухой, как нищенская клюка, Жозеф де Местр, восторгался Нарышкиной-Четвертинской, с которой познакомился на курорте в Карлсбаде летом 1806 года за несколько месяцев до начала войны. Сравнивая Нарышкину-Четвертинскую с Лавальер, Жозеф де Местр пытался указать на ее духовную незначительность, что совершенно не соответствовало действительности. Нарышкина-Четвертинская понимала собственную роль в жизни императора иначе, чем Помпадур и Монтеспан. Она не вмешивалась в придворную борьбу и держалась в стороне от политики. Император особенно ценил столь редко встречающуюся добродетель.
Отношения мадемуазель Жорж с Бенкендорфом позволяли антинарышкинской партии, в которой числились и Толстой и Чернышев, надеяться на успех интриги, одной из главных пружин которой был брат Толстого, обер-гофмейстер двора его величества. Бенкендорфа нетрудно принести в жертву. Но сам Бенкендорф готовил другой исход. Брак с Марго вовсе не казался в далеком от Петербурга Париже несбыточным. В русском обществе подобные мезальянсы случались. Уговоры Толстого и Чернышева шли ему в руку, иначе Марго из Comédie Française не умыкнешь. Савари не позволит бежать — настигнет и… Бенкендорф вновь ощутил на шее холодок стали. Главное — хорошие лошади да крепкие рессоры! А там будь что будет!
Наполеон прекрасно знал характер недавней возлюбленной — необъяснимую смесь чувственности и прагматизма, колоссального таланта с мелкой и неприятной расчетливостью, силы, которую источало ее полное игривое тело, и слабости, внезапно охватывавшей и толкавшей на опрометчивые, иногда унизительные поступки. Она хранила верность ему два года, с того самого вечера в Сен-Клу после дебюта. Утонченный и смелый герцог Энгиенский добивался долго ее благосклонности и, возможно, добился. Он рисковал жизнью, пересекая границы Франции, не только ради свидания с Жоржем Каудалем и Пишегрю. Он повергал к стопам актрисы свое вандейское сердце, которое в конце концов и пробила драгунская пуля. Гросс-герцоги Бергский и Вюрцбургский оказались более удачливыми. Во всяком случае, жизни их ничто не угрожало.
Император отдавал должное таланту, у кого бы его ни обнаруживал. Он знал Париж, знал, как трудно доказать право на внимание толпы. В сущности, он сам прошел тот же путь, что и актриса Маргерит Жозефин Веймер. Впервые он увидел ее пять лет назад в «Ифигении» Расина и впервые дождался финальных сцен. Он посещал Comédie Française — национальную святыню — по долгу службы. Никто бы не простил пренебрежения к культурному величию Франции. Но второй акт перейти вброд — в этих потоках распевно произносимых слов? Нет уж, увольте! Предлог для бегства всегда отыскивался — срочное донесение о маневрах сен-джемского кабинета или очередная вспышка в Вандее, а то и раскрытый умысел террористов взорвать Версаль и Тюильри. На одном из спектаклей зимой 1804 года он получил записку от Фуше, в которой сообщалось об опасности, нависшей над его жизнью: «L’air est plein de poignards!» — «Воздух наполнен кинжалами!». Нет, предлог для бегства со второго акта всегда существовал.
С времен благородной Греции и распутного Рима театр — сосредоточение всего самого высокого и самого низменного. Спросите любую актрису — особенно актрису! — и она вам подтвердит.
Но театр обладает еще одним аспектом, и неожиданным, — аспектом острополитическим. Недаром через три с лишним десятка лет Александр фон Бенкендорф создаст в III Отделении специальное управление по надзору за театрами, а учреждение того же профиля в следующем веке будет держать в каждом зале два места для цензуры в шестом ряду на каждом спектакле постоянно.
Если бы не политика, корсиканский капрал — все-таки капрал по отношению к окружающему миру и населяющим его людям, несмотря на образование и заслуженно полученные генеральские эполеты, — ни за что бы не добился расположения в один вечер ставшей знаменитостью актрисы. У него прежде всего недостало бы денег. Генерал без состояния в Париже ничто. Марго до дебюта жила на содержании великой актрисы Рокур, которая верила в нее и готовила к триумфу. Но тысяча двести франков в год! Тысяча двести франков! Чечевичная похлебка утром и вечером в нищем «Hôtel du Pérou»[21] и мечты, далекие, как золото инков, разграбленное и рассеянное по свету испанскими конкистадорами.
Первого консула опередил польский вельможа князь Сапега, который явился к Марго на другой день с утра и пригласил после репетиции на обед. Оказалось, что апартаменты теперь принадлежат ей. Еще вчера юной протеже мадам Рокур не хватило франка, чтобы расплатиться с кучером.
— Вот ключ — он единственный, — вежливо, но без обиняков сказал, прощаясь, восхищенный театрал. — Я никогда не позволю себе проникнуть в эти двери, пока вы сами не пожелаете открыть их вашему пылкому обожателю и почтительному и преданному поклоннику.
Марго с улыбкой приняла дар. С улыбкой потому, что князю Сапеге, проникшему без разрешения, не справиться бы с ней. При столь громком имени он обладал довольно плюгавой внешностью. Вся лысоватая фигура его носила печать ранней дряхлости.
Бенкендорф знал прошлое возлюбленной, но в женщинах он искал будущее, не попрекая минувшим. Редкое качество у мужчин, и особенно в России.
В первые дни недолгой и тщательно скрываемой близости он услышал и другой, менее безобидный для бонапартовского Парижа рассказ. Не успел простыть след польского искателя закулисных приключений, как в уборную явился друг первого консула Дюрок с приглашением на ужин в Сен-Клу.
Наполеон никогда не поручал топорному Савари то, что возлагал на вкрадчивого и деликатного Дюрока. Даровой обед и ужин для бедной изголодавшейся девушки за двое суток — недурной улов! Вот раскошелились любители сладенького! Но по крайней мере прибавилось сил, и голос зазвучал на сцене потверже. Прежние ухажеры отделывались черствыми булочками с осточертевшей корицей.
С женщинами и солдатами первый консул обходился почти одинаково — без излишних околичностей. Время, когда он стелился травой у соблазнительных ножек будущей жены Жозефины Богарне, миновало безвозвратно. Теперь он не испытывал прежнего трепета. Аромат женского тела не кружил голову. Он всегда отступал перед симпатией, предпочитая ее красоте. Что касалось Марго, Бенкендорф вполне его понимал. Крупная, большетелая, мягкая и не скованная в движениях, с веселым и каким-то остроумным нравом, она очаровывала простотой и безыскусностью характера, и это при величественном греческом окладе лица, густой копне волос, которые черным водопадом обрушивались вниз, стоило только ей вытянуть полукруглый гребень. Ее никогда не удавалось застать врасплох. Истая французская провинциалка, хозяйственная и разумная, практичная и прижимистая, ловкая на кухне и умелая в постели. Строгие ценители и бессовестная клака Дюшенуа негодовали, когда Марго без тени смущения в самых динамических эпизодах останавливалась, чтобы поправить костюм и прическу, тем самым подчеркивая не жизнеподобие происходящего на подмостках, а некую высшую реальность, переход в которую она через секунду осуществляла свободно и без малейших усилий.
— Могла ли я прогнать Дюрока? О нет! Ни в коем случае. Ты недостаточно хорошо знаешь парижские нравы, — говорила она Бенкендорфу, ничуть не оправдываясь. — Император обладает революционным, то есть нетерпимым характером. Он отъявленный террорист и деспот. Штык и пушка — вот для него закон, вот что порождает его власть. Он сам мне это объяснял неоднократно, когда восторги первых дней улетучились и наши отношения естественно перетекли в длительную дружескую фазу.
— Разве с таким человеком можно дружить? — спросил Бенкендорф.
— Отчего же нельзя, мой дорогой барон? — Марго называла его бароном, откидывая приставку «фон». — Главное, его не раздражать и не противоречить. Тогда он беспредельно нежен, покладист и даже доверчив. Кто знает его давно, говорит, что он никогда не церемонился с дамами. Вот еще одна легенда Сен-Клу. Милая дама — не стану называть ее имени — добилась свидания после долгих отказов. Ее привели в кабинет рядом с гостиной. Она ожидала увидеть накрытый стол и зажженные свечи. Но ужин император отменил. Милая дама увидела в глубине белеющий альков и спину пишущего за бюро человека. «Раздевайтесь!» — не оборачиваясь, скомандовал он. Ошеломленная дамочка смутилась и пролепетала: «Но вы ведь даже не взглянули на меня, генерал?» — впрочем, приступив к выполнению приказа. Генерал, не поворачиваясь, небрежно ответил: «У меня на это нет времени». И тут же вызвал Дюрока: «Проводите госпожу, и пусть она завершит туалет в гостиной». Каково?!
Бенкендорф рассмеялся — нечто подобное он подозревал. Императору недоставало воспитания. Французские нравы вообще грубы.
— Париж — грязная клоака, — сказала с ненавистью Марго, — отвратительная, мерзкая клоака. Здесь на талантливую актрису смотрят как на кусок баранины. Мясо жарят и жрут. А актрис считают за доблесть заманить в отель лживыми посулами и, часто не позволив передохнуть после спектакля, раздеться и умыться, валят на постель, как конюхи посудомоек на сеновале. Император поступает так же. Он делает исключение лишь для талантливых актрис, и то только потому, что боится огласки. Актриса не может прожить на свой скудный заработок, если она не мадам Рокур или мадемуазель Жорж. Ее специально вынуждают искать любовников. Талант, если он лишен красивой груди, упругого живота и подвижных бедер, никому не нужен. Сколько погибло чудесных девушек, обладающих прекрасными сценическими данными! Я ненавижу Париж! Я сожгла бы его дотла!
Очевидно, Марго не скрывала обидных для Бонапарта мыслей и от других. Савари однажды вызвал из дирекции Comédie Française свое доверенное лицо господина N и велел передать мадемуазель Жорж нижеследующий текст устно:
— Заткнись, если хочешь избежать крупных неприятностей. И ни полслова о лице, тебе известном. Не вздумай также жаловаться.
Позднее в Петербурге он снова повторил предостережение, но лично и в более, разумеется, деликатной форме.
Ужин в Сен-Клу длился до рассвета. Император не просто был любезен. Он пытался отогреть сердце смущенной девушки. Он не шел напролом, как князь Сапега. Он рассказывал о своей семье, вспоминал молодость и первые победы, египетскую жару и охвативший его ужас, когда он понял, что сейчас проиграет битву при Маренго. Словом, он вел себя наивно, по-детски, мужественно и немного смешно. В тот вечер он пленил Марго, но такой вечер оказался единственным, хотя ужины в Сен-Клу повторялись бесчисленное количество раз. Мадемуазель Жорж все больше и больше завоевывала сердца публики. Ее сценические триумфы на первых порах льстили самолюбию Наполеона, и вместе с тем привлекало умение себя вести в любой обстановке. Он не смущался при ней, как при иных дамах. Он не краснел и не дрожал, как во времена первого сближения с Жозефиной. Он ничего не стыдился и не казался себе смешным. Он вел себя с ней естественно и свободно. Ах, как он это ценил! Покорность и страстность, опытность и наивность, готовность к самопожертвованию и неистовая благодарность в финале, подтверждающая необычайную мужественность возлюбленного. Никто бы не мог устоять, вкусив хоть раз сладостную отраву, пьянящую самолюбие, — пусть и сдобренную изрядной порцией актерского мастерства. В конце концов, весь мир — театр и все люди — актеры. Шекспировская, кажется, истина, не требующая комментариев.
Бенкендорф не испытывал ревности. Речь шла, между прочим, об императоре французов и победителе русских армий при Аустерлице и Фридланде. Возвратившись в Петербург после бегства из Парижа, он объяснил собственные ощущения князю Шаховскому:
— Ты не представляешь себе, сколь она пленительна и чиста.
— Почему же не представляю? Очень хорошо представляю, — ответил без тени иронии Шаховской, и его некрасивое треугольное лицо осветилось улыбкой.
Он успешный комедиограф, что в России трудновато и небезопасно. Будущий член Российской академии, Шаховской понимал толк и в актрисах и в театре, не говоря уже о том, что управлял ими по поручению государя.
— Каждый раз при встрече с Марго мне чудилось, что происходящее я вижу со стороны, — продолжал Бенкендорф.
— Надо думать! Вполне сценический эффект, — опять улыбнулся Шаховской, приподняв широковатые брови над маленькими буравчатыми глазками — раскосыми, как у татарина. — Все в духе романа с актеркой.
— Я оправдываю любой поступок Марго. Не верь сплетням о ее кознях против Дюшенуа. Она никогда не жаловалась императору, что клака срывала ей спектакль. В партере происходили кровопролитные стычки. Полиция врывалась в зал, арестовывала и правых и виноватых. Зрелище — бесподобное! Аристократы и почтенные буржуа отправлялись за решетку. Ничего похожего на то, что случается здесь, когда освистывают твою любимицу Вальберхову.
— У нас нет, слава Богу, клаки, — объяснил Шаховской. — И государь ее не допустит.
— Дюшенуа поддерживает императрица Жозефина. Аристократическая клака находит у нее покровительство. Вообще, клака в Париже вооружена стилетами и крайне опасна. Подъезд театра напоминает поле битвы. Полиция еле справляется. Люсьен Бонапарт стоял во главе партии мадемуазель Жорж.
— Ну, теперь она вне партий. У нас, слава Богу, их нет. Береги ее, Бенкендорф. Но и сам поберегись. У нас ничего французского нет — ни крутых, ни фурлинеров, ни клаки, и вместе с тем все есть.
— Ты противоречишь себе.
— Жизнь и театр одинаково противоречивы. Где вы живете сейчас? Удобно ли устроились?
— На Мойке, близ Зимней Канавки, в доме Грушкина. Будь любезен — зайди. Но я тебе доскажу о Дюшенуа. Она мила и талантлива. Клянусь честью — мила!
— Дюшенуа я видел не раз. Достойная актриса, но парижское счастье переменчиво.
— Ей трудно было оказать сопротивление Марго, которая больше соответствует вкусам публики. Однако она утомилась от борьбы. Здесь ее талант засверкает новыми красками.
— Чью сторону держал Тальма́?
— Он в стороне от битвы богинь. Как-то он спросил Марго, чью сторону держит Камбасарес? Она ответила совершенно серьезно: «Он нейтрален!» Какие люди принимают участие в схватке!
— То, что ты говоришь, еще раз подтверждает: французы относятся к человеческой крови как к клюквенному соку. Опасен народ, не видящий разницы между жизнью и сценой. Впрочем, вполне античный подход к действительности.
— Вспомни, чем кончили Древняя Греция и Рим.
Шаховской умен и образован. Сибарит и гурман, он беззлобен и не завистлив, что для театрального деятеля и комедиографа немаловажное и редко встречающееся достоинство.
— Здесь ходят упорные слухи, что ты обещал жениться.
— Я был бы счастлив. Но после приезда мне стало ясно, что императрица вряд ли даст позволение на брак. Слишком много сплетен вокруг ее имени. А в отставку выйти не могу. У меня долги, да и не на что жить.
— Ты страдаешь?
Бенкендорф пожал плечами:
— И да и нет. То, чем она меня одарила, — блаженство. То, что ждало бы меня впереди, если я нарушу волю императрицы, иначе чем несчастьем не назовешь.
— Как вам удалось выбраться?
— В отсутствие Савари.
— И этого оказалось достаточно?
— Паспорт купили у подруги за сто луидоров. Выехали из Парижа в полдень седьмого мая. Гнал лошадей как сумасшедший. Сам правил.
— Любовная лихорадка и есть род сумасшествия.
— Не смейся, Шаховской! Засветло надо было проскочить Страсбург — полицию подняли на ноги, правда не сразу. Она сорвала спектакль. Давали «Артаксерксо».
— Воображаю, что творилось в партере и ложах. Сказывают, что государь гарантировал ей ангажемент в Петербурге и Москве.
— Странно, что ты меня спрашиваешь о том.
— Тут расползлись всякие слухи, как мухи.
— Я предпочитаю не толковать о них даже с тобой.
Осмотрительность Бенкендорфа никогда не покидала. Слишком хорошо он усвоил уроки предыдущего царствования. Отношения с императором Александром у него не сложились. По рождению Бенкендорф принадлежал к павловскому клану. Если бы не мать, Александр не держал бы его в Петербурге. Бенкендорфы знали подоплеку событий. Они ненавидели фон дер Палена, Беннигсена, Депрерадовича и остальных убийц. Отец Бенкендорфа давно вышел в отставку, не пожелав служить новому царю, как Аракчеев. А сын служит, и неплохо. Государь справедлив. Он не станет преследовать верного престолу офицера. Пусть служит. Но вместе с тем Александр зорко вглядывался в формуляр Бенкендорфа, желая отыскать хоть малейшую промашку. Он дождался своего часа лишь через двенадцать лет.
Бенкендорфу не хотелось резкостью обижать старого приятеля, и он добавил:
— В Тильзите на плоту посреди Немана действительно много беседовали о театре, и Наполеон хвалил мадемуазель Жорж, намекая на то, что ангажемент в Петербурге ей не помешает. Возможно, он не имел ничего против того, чтобы Марго повлияла на русского императора. От коварного корсиканца жди любой неприятности. Иногда меня охватывает сомнение — не догадывался ли он о нашем плане бегства? Они ведь давно не встречались. До моего приезда в Париж Марго скучала и делала долги.
Ухаживания Бенкендорфа отвлекли мадемуазель Жорж от театральных и любовных дрязг. Страсть к новизне и приключениям опять охватила ее. Петербург издали казался спасением, Париж осточертел. Она презирала этот полицейский город, которым управляли с помощью солдафонских приказов.
Появление флигель-адъютанта Чернышева в посольстве все расставило по своим местам. Колесики интриги, составленной в Петербурге, завертелись энергичнее. Он познакомился через Бенкендорфа с актрисой, обратив на себя пристальное внимание агентов Савари. Бенкендорф получил передышку. Чернышев везде, где только удавалось: за кулисами и на маскарадах, в модных лавках и на прогулках в Булонском лесу, — соблазнял Марго поездкой в снежную Россию.
Однако нет более удобного уголка для сомнительных предложений, чем ночной весенний маскарад в Париже, и хотя ты отлично знаешь, кого пытаешься заморочить, и собеседник или собеседница тоже догадываются, с кем имеют дело, все-таки ты защищен некой тайной, некими правилами и легче касаешься предметов, которые в салоне или на балу не отважился бы задеть.
Чернышев готовил атаку на Марго исподволь:
— Боже, как вы были хороши вчера в третьем акте, маска!
Если бы маска догадалась расспросить восторгающегося военного атташе поподробнее, то узнала бы, что театр он променял на приключение в Сен-Жерменском предместье. Маскарад для великой актрисы — необычайно удобное поле игры. Маскарад для актрисы — подлинная жизнь. Здесь она, совмещая обе реальности, и переживает катарсис. Раздельное существование актрисы и женщины исчезает. Игра превращается в жизнь.
Парижские маскарады — эти узаконенные полицией оргии — фантастичны и смертельно опасны. Ничем не обузданные инстинкты достигают полной обнаженности. Заблуждается тот, кто думает, что светские дамы становятся в маскараде дамами полусвета, ночными бабочками, летящими на огонь. О нет! Если бы так! Им ведь не нужно телом зарабатывать на хлеб. Их распущенность и откровенность теряют границы по собственной воле. В тлетворной обстановке развязываются языки.
— Давайте будем откровенны, — предлагал Чернышев Марго. — Вы любите атлетически сложенных голубоглазых мужчин?
— Я? — удивилась мадемуазель Жорж. — С чего вы взяли?!
— Один аристократ и иностранец желал бы насладиться вашей игрой.
Марго притворялась, что не понимает и что Чернышев на сей раз ошибся.
— Я не играю на фортепиано.
— И это очень хорошо, — продолжал Чернышев. — Зато вы прекрасно декламируете. Вы любите путешествовать?
— О да!
— Давайте встретимся завтра в Булонском лесу и продолжим нашу беседу. А пока разрешите вас пригласить на вальс.
Где еще монах-бенедиктинец сделает несколько туров вальса с греческой богиней Артемидой, в колчане которой имеется настоящий лук и стрелы?
Нигде, никогда! Именно в маскараде сводники заключают самые гнусные сделки. Именно в маскараде тайные любовники срывают с желаний остатки покрова. Именно в маскараде шпионы обмениваются добытыми сведениями. Именно в маскараде полиция действует наиболее безнаказанно. Маскарады — не публичные дома. Они совершенно легальны, и вместе с тем на них лежит еще более глубокая печать порока.
Бенкендорф не увлекался маскарадами. Они чем-то тяготили его. Он, конечно, не знал, какие речи заводит с Марго Чернышев. Сам запах парижских маскарадов выводил из терпения. Эта удушливая смесь духов, пота и взятых напрокат театральных костюмов. А сольные номера танцоров, музыкантов, гипнотизеров и декламаторов? А вспыхивающие то здесь, то там ссоры и драки, придающие всей атмосфере сатанинского действа кровавый оттенок? Выпущенный на свободу пожар страстей зло пожирает остатки человеческой стыдливости. Нет ничего ужасней и нет ничего соблазнительней парижских маскарадов, где музыка пьянит сильнее шампанского, а сладостная надежда на неожиданную удачу томительно сжимает сердце. Надо родиться истым парижанином, чтобы влюбиться в эти торжища тщеславия и порока.
В Булонском лесу, подождав, пока коляска Марго покажется в конце аллеи, Чернышев подъехал к ней верхом на лошади и продолжал диалог через окно:
— Ваша приверженность к прогулкам на свежем воздухе вселяет в меня уверенность в благополучном исходе наших переговоров.
— Продолжайте, граф. Не смущайтесь.
— Вы не потеряете ни сантима. Ангажемент вам гарантирован на три года. Наша публика мечтает увидеть вас в «Федре». Боже мой, как вы там играете! Ничего подобного я никогда не переживал. Слух о вашем гении достиг петербургских салонов. Государь взволнован. В столице вам будет обеспечена куда более достойная жизнь. Граф Толстой вам подтвердит мои авансы.
И граф Толстой — русский посол и брат обер-гофмейстера двора его величества — действительно подтверждал слова ловкого флигель-адъютанта.
— Наполеон не разрешит выдать мне паспорт, — почти сдаваясь, делала слабую попытку возразить Марго. — Просто голова идет кругом.
Эти русские очаровывали настойчивостью. Они восхищались Ифигенией и Федрой в ее исполнении с искренним чувством. В конце концов, чем она рискует? В Париже жить нелегко. Все время идут разговоры о войне. В крайнем случае можно уехать в Стокгольм или Женеву.
— Шкатулка его величества бездонна, — продолжал Чернышев. — В случае неудачи вам будет с кем утешиться.
Мадемуазель Жорж спросила:
— Вы имеете в виду себя?
Чернышев рассмеялся:
— А хоть бы и так!
Его прямолинейный цинизм был приятней, чем иезуитство Бонапарта. Нет, в русских много привлекательных черт. А Бенкендорфом она и впрямь увлеклась.
— Никаких долгов государь не допустит, — продолжал нажимать Чернышев. — Ваш успех несомненен.
Бенкендорф узнал, о чем монах-бенедиктинец беседует с Марго, и понял, что его хотят принести в жертву. Он стал действовать более скрытно и более напористо. Марго он увезет из Парижа, использовав интриганов. Но что за характер у того человека? Есть ли у него понятия чести?
Следы парижского отношения Бенкендорфа к Чернышеву обнаружатся позднее в отчетах III Отделения.
Между тем Толстой никогда не приглашал Чернышева на конфиденциальные беседы с французским императором, понимая, что ищейки Савари давно пронюхали, чем тот занимается в Париже. Стоит ли по пустякам раздражать Бонапарта? Русское посольство вмешалось в интимную жизнь императора, и Бог знает, чем сие может кончиться. Тайная полиция не очень церемонилась с дипломатами. Недавно одного сотрудника австрийского посольства, чуть ли не секретаря Меттерниха, нашли в том же Булонском лесу на скамейке с пробитой кинжалом грудью. А за час до того его видели в окружении людей, одетых в черные костюмы и сильно смахивающих ухватками на господ из ведомства Савари.
Сырым февральским утром, трудноотличимым от петербургского, в одной из бесчисленных гостиных Фонтенбло у лениво горящего камина сидели в креслах Наполеон и Толстой[22]. Посол не просил аудиенции. Император пригласил его ввиду важности надвигающихся событий. Толстой всегда брал на такого рода встречи Бенкендорфа. Природный ум адъютанта, готовность исполнить любое приказание и кавалерийское бесстрашие нравились Толстому и делали Бенкендорфа незаменимым. Он настолько привык к Бенкендорфу, что забывал о его подчиненном положении. Бенкендорф был ему ближе, чем советник Нессельроде. Вдобавок Толстой не любил оставаться с Наполеоном наедине, вернее, в окружении императорских помощников.
И на сей раз неподалеку от камина расположился за столиком непременный участник интимных бесед с дипломатами Дюрок, герцог де Фриуль и обер-гофмаршал двора, с худощавым и приветливым лицом, редким для ближайшего окружения Бонапарта. Галерея физиономий его любимцев — генералов и маршалов — не отличалась разнообразием. Почти все принадлежали к одному типу людей — храбрые, резкие, неглупые, с развитым чутьем и высокой степенью приспособляемости к обстоятельствам. Почти все прошли армейскую революционную школу, отбросив после термидора и брюмера малейший намек на идеализм, если таковой наличествовал раньше. О Мюрате упоминать нечего. Он не раз описан в русской литературе и слишком хорошо известен. Разумеется, он был намного умнее и разностороннее, чем его изобразил Лев Николаевич Толстой. Остальные менее знакомы широкой публике. Мрачный и вульгарный Даву. С характером увесистым, как молот. Ней, с яростными фанатичными глазами. Смелый и молниеносно принимающий решения. Замкнутый и будто всегда отсутствующий Бертье. Лукавый и свирепый Мармон. Массена, чья внешность выдавала прошлое лучше, чем полицейское досье. Рапп с кривым клювом хищной птицы. Лица открытые и вдохновенные, такие, как у маршала Ланна, попадались редко. Костистая фигура шотландского выходца Макдональда обращала на себя внимание раньше, чем его неподвижная физиономия. Груши, с вечно растерянной улыбкой на устах.
Им дышали в затылок корпусные командиры. Младший отряд, сражавшийся в революционной армии. Среди них попадались и те, кого лет пятнадцать назад называли санкюлотами и кто проложил себе путь шпагой. Да кого ни возьми — от Браге д’Илье с унтер-офицерскими усами — жесткой щеткой, из-за которых гризетки сходили с ума. И Бельяра, более похожего на нотариуса, до Эксельмана, чьи бакенбарды напоминали мужицкую бороду, и толстоморденького сонного Эрнуфа с вьющейся челкой на лбу — есть на что поглядеть! Есть чем полюбоваться! Русский офицерский корпус имел иной облик. Но нельзя не отдать французам должное — крепкие ребята! Крепкие орешки — сразу не расколешь!
Дюрок — не часто встречающийся экземпляр. Возвышенное выражение лица и не свойственная наполеоновским выкормышам интеллектуальность, интеллигентные манеры и мягкая сдержанность выделяли его из общей массы и привлекли внимание Наполеона, которого от обыкновенного капрала отличало одно качество — понимание, что божественный император великой и прекрасной Франции должен быть не только полководцем — гениальным и несравненным, то есть удачливым убийцей и обманщиком, но и покровителем изящных искусств, глубокомысленной науки, блестящей, славящей его литературы, театральных кулис, художника Давида, холуйских газетиров, промышленников и торговцев смертью, банкиров-кровососов, охотничьих собак, египетских пирамид, Лувра, Марсельской гавани, врачей, биржевиков, евреев, немецких протестантов, американских инсургентов и русских эмигрантов, которым наскучила холодная и унылая Россия.
Интеллигентность в post-революционной Франции была не в моде, впрочем, как и в революционной и дореволюционной. Да знала ли Франция той эпохи, что такое интеллигентность? Нет! Где уж ей! Занятая внутренними усобицами и внешними войнами, она огрубляла, а не смягчала души. Да здравствует Франция! Вперед! Вот и вся философия Бонапарта. Дюрок был человеком более содержательным. Его ограничивала и в конце концов сгубила, забрав сравнительно молодую сорокалетнюю жизнь в битве под Бауценом, непоколебимая вера в гений императора, которому мнилось, что он идет от победы к победе, а шел в действительности к позорному провалу всей своей политики и оглушительному поражению, даром уничтожив сотни тысяч молодых жизней. Преклонение перед чужими способностями свойственно интеллигентскому сознанию.
Дюрок умел нравиться. Он завоевал расположение Толстого и Бенкендорфа прежде остального отсутствием надменной агрессивности, которую подозревали в каждом французе терпевшие поражение русские.
Иногда Дюрок во время бесед что-то записывал за Наполеоном на отдельных широких листах.
Несколько дней назад Савари доставил письмо из Петербурга, и император пожелал высказаться.
— Прусская проблема и турецкий вопрос существуют сейчас в неразрывной связи, — говорил Наполеон, постукивая пальцами левой руки по правому колену. — Согласитесь, что неразумно с моей стороны одно отделять от другого.
Толстой наклонил голову, но движение не означало согласия и противоречило тому, что он отвечал.
— В Тильзите не было и речи, чтобы связать турецкое дело с прусским. — Он сурово нахохлился и продолжил: — Мы готовы помочь вам добыть себе часть Турецкой империи, но в Тильзите мой государь не обещал, что за приобретенное Россией в Турции Франция получит себе вознаграждение на счет Пруссии.
Толстой помнил о клятве у гроба Фридриха Великого и решил идти напролом. В коридоре по пути на встречу Толстой посоветовался с Бенкендорфом — не отбросить ли ему к шутам дипломатические экивоки? Ну сколько можно изображать, что ничего не происходит? Притворство утомительно, приятнее чеканить правду. Со всем пылом кавалерийской молодости, получившей дипломатическое поручение, адъютант вначале поддержал патрона. Международные отношения должны в первую очередь учитывать честь и достоинство государства Российского. Конечно, надо отбросить экивоки и резать правду-матку! Бонапарт — солдат, и рубить его надо по-солдатски. Он понимает лишь силу. Тем более что речь идет о Пруссии. Пруссия и Россия соединены кровными узами. Бенкендорф высказал все это послу на русском языке, что случалось не часто. Толстой знал французский, временами, правда, справляясь у Бенкендорфа, как лучше выразить ту или иную мысль. Тилли безукоризненно владела французским, и сыновья его усвоили как родной, то есть немецкий, хотя и писали с ошибками. Пансион аббата Николя на Фонтанке давал неплохое образование. На каждого ученика составлялся индивидуальный план, в который включалось все — от занятий и режима до получения пищи и чтения книг. В каждой комнате жил воспитанник со специальным гувернером. В любой момент аббат Николя через потайное окошко мог выяснить, чем занимается один из шести его учеников. Ночью гувернер спал в той же комнате. Курс обучения стоил очень дорого — до двух тысяч рублей. Братья Бенкендорфы по протекции великой княгини попали в пансион сразу после его открытия в 1794 году вместе с герцогом Адамом Виртенбергским и братьями Орловыми — Михаилом и Алексеем, побочными, но потом узаконенными сыновьями екатерининского вельможи Федора Орлова. Михаил через тридцать лет стал мятежником, Алексей заместил Бенкендорфа на посту шефа жандармов. Аббат Николя говорил: «Детям моим суждено блестящее будущее. Все они войдут в историю России». Аббат был человек незаурядный. Он родился в 1758 году близ Руана, проработал довольно долго в коллегии Святой Варвары и не задумываясь покинул Францию после революции, отказавшись дать присягу новой власти и заклеймив презрением Талейрана. Вместе со своим воспитанником графом Шуазель-Гуфье он эмигрировал в Россию. Спустя два десятка лет он принял участие в организации ришельевского лицея в Одессе.
Таким образом, французский язык стал первым языком для Бенкендорфа, в чем трудно его винить. Французский являлся таким же для русских-прерусских братьев Орловых.
У самой двери Бенкендорф прошептал Толстому, сообразив, что дал опрометчивую рекомендацию:
— Нам, военным, Петр Александрович, проще превратиться в балерин, чем в дипломатов…
Величавые физиономии лакеев, вытягивающихся в струнку при их появлении и напоминающих скорее гренадер-ветеранов, возвращали к суровой действительности. Воевать с Наполеоном тяжело. А французское остроумие, положенное на русско-немецкий формулировочный фундамент, постепенно снимало кавалерийский наскок. Фонтенбло — не кордегардия в Михайловском замке или Зимнем. Здесь выкрутасы запутаннее.
И у Толстого вдруг испарилось раздражение против Наполеона. Пора немного остыть. Адъютант прав.
— Трудно, невозможно теперь осуществить виды на Турецкую империю, — ответил Наполеон. — Я хочу взять Кандию и Морею, но препятствие ощущаю со стороны англичан, которые овладеют Архипелагом. Я не знаю, как удержусь на Ионических островах. Отдать вам Молдавию и Валахию — значит слишком усилить ваше влияние.
И Наполеон проницательно посмотрел на Толстого, наблюдая за реакцией посла. Он прямолинеен и грубоват. Колычев, граф Морков и даже ничтожный Убри, вручивший ноту после казни ублюдка Энгиенского, отыскали бы более приличествующие моменту выражения. Бонапарт не привык отступать и сражаться с врагом на своем поле. Он покосился на Бенкендорфа и прищурился. Адъютант посла, судя по досье Савари, воевал у князя Цицианова и вместе с русским шпионом генералом Спренгпортеном, который потом в Париже сорил деньгами, полученными в Петербурге, исколесил Крым и Грецию. На Крите он формировал отряды сулиотов. Для него Турция не пустой звук, как для Нессельроде. Тот на Турцию не реагирует. А Цицианова, кажется, янычары заманили в ловушку — ну если не сами, то по их наущению — и отрубили голову. Князь Цицианов человек культурный, происходил из древнего рода, писал стихи. Савари подробно изучал биографий живущих при русском посольстве. Формуляры, составленные Савари, Наполеон читал с особенным удовольствием.
Бенкендорф стоял спиной к окну, и императору не удавалось поймать взгляд, чтобы что-то прочесть в нем. Одна из привычек императора, непременно приносившая успех, — наблюдать за реакцией осведомленных в деле вторых и третьих лиц. А сколько он времени тратил, рассматривая в тайных зеркалах физиономии публики в партере Comédie Française и оперы. Специальных комендантов лож назначил, чтобы следили за сохранностью зеркал и предотвращали террористические акты. Он всегда буквально ввинчивался в глаза офицеров молодой гвардии, пытаясь в них отыскать на что-то ответ. Пухлогубые, наивные и восторженные, они отражали истинное настроение армии правдивее секретных сводок Бертье. Именно состояние духа русских поручиков и капитанов, уловленное Савари, послужило основой решений, которые приняли Победу под Аустерлицем.
— Да, Молдавия и Валахия укрепят ваше влияние на юге, сделают связь с сербами более прочной. Они вам преданы. Черногорцы тоже вам симпатизируют. Греки ваши единоверцы и любят вас.
Бенкендорф удивился: где же хваленая хитрость корсиканца? Зачем он по-генеральски бьет картечью? Да он рассуждает просто как дивизионный начальник средней руки.
Толстой, однако, не уступал императору и в свою очередь рубил сплеча — по-улански, а в другую минуту орудовал штыком, как гренадер: вперед — коли! Прикладом бей нападающего с тыла!
— Все это не причина для вашего величества искать вознаграждения в Пруссии, которая одна отделяет нас от Франции, замедлять ее очищение.
Дерзко! Бенкендорф подумал, что и уланы, рубя сплеча, не должны раскрывать истинные намерения. Рубить — не значит показывать шулеру карты. Стоило ли подтверждать догадку Бонапарта, что Россия боится иметь общую границу с Францией?
Но Толстого уже несло. Да, военного легче превратить в балерину, чем в дипломата!
— Мы не можем не беспокоиться, видя, как ваше величество набирает дополнительно восьмидесятитысячное войско, когда у вас уже под ружьем без малого миллион солдат. Против кого это, если вы в союзе с Россией? Савари и Коленкур донесут вам, что ваше величество вполне может положиться на нашего императора.
Против кого — ясно! Бенкендорф — кавалерист, и он с налета способен определить состояние ремонта у неприятеля. Стоит только понаблюдать, как дефилируют драгуны по Елисейским полям. Лошади — привилегированный класс животных у французов.
Напоминание о численности армии насторожило императора. Они здесь не дремлют. Прав Савари. Чернышев не только прячется по углам с мадемуазель Жорж в маскараде, а этот остзейский барончик с приторной физиономией меняет фиакры, чтобы запутать следы, и попадается на глаза агентам вовсе не там, куда он направлялся, и не тогда, когда его ждут. Бонапарт не брезговал деталями и подчеркнул в досье стоимость букетов и бонбоньерок для Марго. Она разорит его быстрее, чем предыдущая пассия танцовщица Дюваль. Савари докладывал, что Бенкендорф в долгах. Он чаще стал посещать своего заимодавца — молодого начинающего банкира и закладчика Гобсека, бывшего военного интенданта. Великое искусство дипломатии заключается не в том, чтобы сообщать собеседнику о сиюминутном течении собственных мыслей. Лгать на законном основании тоже приятно.
— Желая угодить императору Александру, я исполню все относительно Турции. Я не могу не одобрить его желания иметь дунайские княжества, потому что они сделают его господином Черного моря.
Генерал Спренгпортен в отчете проводил подобную мысль. Она казалась Бенкендорфу справедливой. Они со Спренгпортеном немало потрудились, описывая после инспекционных поездок различные географические условия, очень важные в стратегическом отношении. Как остзеец, он отлично понимал, что Россия без Черного и Балтийского морей — это уже не Россия, а малонаселенная территория между буферной Польшей и таинственно молчащим Китаем.
— Но если вы хотите, чтобы я вам пожертвовал своим союзником, то справедливость требует, чтобы вы пожертвовали мне своим и не противились тому, чтобы я взял у Пруссии Силезию, тем более что она далеко от ваших границ, — закончил Наполеон и улыбнулся, удовлетворенный: гений — это удесятеренный труд, а труд — это пот, и он вытер указательным и средним пальцами испарину, выступившую на лбу.
Наполеон и справедливость — отдельная тема! Однако последние слова выдали стремление императора приблизиться к границам России. Тогда он сумеет оказывать более существенное давление на нее. С десяток кавалерийских соединений быстро сократят расстояние, а конная артиллерия довершит начатое. Картечью! Картечью! И в гущу солдатской сырой массы! Я их научу воевать! И научил, между прочим! И сам кое-чему научился, но поздно.
Пушки на конной тяге — конек корсиканца, мастера маневренной войны. Сколько они его раз выручали! Тулон, Италия, Париж, Аустерлиц! А Фридланд! Нет, картечь, картечь!
Бенкендорф впервые задумался над судьбой лошади, когда император Павел послал его в Тобольск с рескриптом по поводу беглых солдат. Преодолевая гигантские расстояния, молоденький флигель-адъютант то скакал верхами, то ехал в кибитке, удивляясь не только обширным пространствам, мелькающим деревням и городишкам, но и выносливости русских лошадей, которые сделали эту страну управляемой. Сколько лошади принесли добра людям! И что получили взамен? Кнут, нагайку и шпору. Он не мог забыть, как янычары под Гянджой добивали ятаганами раненых и обессиленных лошадей. Он никогда не умел пристрелить коня со сломанной ногой или хребтом, хотя знал, что иного выхода нет. У стен Гянджи под ним убили лошадь, и впервые за всю кампанию он заплакал, прощаясь с ней и чуть не угодив под аркан янычара, когда пытался ее расседлать. Ему казалось, что он облегчит страдания умирающей.
— Силезию я не хочу ни взять себе, ни отдать своему родственнику: отдам ее такому государству, которое мне будет благодарно, и ослаблю Пруссию, которой я сделал столько зла, что рассчитывать более на нее не могу, — бросил небрежно Наполеон и поднялся порывисто на ноги.
Вот как решаются судьбы народов! Вот шпора, которая посылает нас в карьер!
Император пробежался по гостиной мимо Бенкендорфа, посматривая искоса в зеркальные окна, остановился, вернувшись, напротив, измерил взглядом, прикидывая, что же нашла Марго в конфетном барончике, впрочем, не робкого десятка немце. Утешало одно — адъютант русского посла не выше его ростом. Дюрок и Толстой тоже поднялись. Оба не выглядели голиафами. Между тем Савари докладывал, что барончик кое-что понимает в лошадях и неплохой наездник.
— Какого мнения вы, барон, о турецкой кавалерии? — вдруг спросил император Бенкендорфа, потрогав концом сапога каминную решетку.
Сапоги Бонапарта — отдельная симфония. Их никто не воспел, как треугольную шляпу и серый походный сюртук. А напрасно! Именно сапоги сделали Бонапарта Бонапартом. Кто хоть раз брел в жарких песках пустыни, кто шел по каменистым итальянским тропам, кто увязал в снегу под Прейсиш-Эйлау и тонул в московской грязи, тот способен оценить солдатскую обувь, тот поймет, что треуголка и сюртук внешние атрибуты величия и скромности, а сапоги суть войны, как копыта у боевой лошади в атаке. Легкие и прочные, изящные и вместе с тем достаточно грубые, они заявляли о себе — мы лучшие сапоги французской армии! Равняйтесь на нас! Мы — образец! Лучший в мире! С нами могут сравниться лишь английские сапоги.
Наполеон заботился о сапогах. Из десятка сшитых пар выбирал единственную. Ножка у императора хоть и толстенькая, но миниатюрная в стопе. Бенкендорф сразу обратил внимание на наполеоновские сапоги и отметил их выдающиеся качества. Тому, кто воевал охотником в турецкую кампанию, неделями не слезая с лошади, не надо долго объяснять, что значат для кавалериста правильно сшитые, добротные сапоги. Гренадер обувку скинет и босым продолжит путь. Поручик на него посмотрит и последует примеру. А кавалерист — никогда!
— В атаке турецкие всадники рассчитывают на слабость духа противника и испускают громкие гортанные крики. Сеча — их стихия. Пикой плохо владеют. Аркан, сабля, кинжал им милее. Норовят прыгнуть на круп с тыла, перед тем становясь на седло. Уцепившись за плечи — перерезают горло и сваливают наземь.
Наполеон поморщился. Краткий отчет Бенкендорфа не доставил удовольствия. Слишком много конкретики. Ему интересны тактические приемы, а не кровавая импровизация ближнего боя. Император повернулся к Толстому и продолжил:
— Я свято исполню Тильзитский договор, если вы согласитесь очистить владения Порты или пойдете на какую-нибудь иную сделку. Я вам, кажется, доказал, что у вас нет логики.
Однако Толстой опять не собирался уступить, и Наполеон постепенно накалялся. Деловая ценность александровского посланца невелика. Он слишком буквально воспринимает Тильзитский договор. Что такое вообще договор? Бумажка, составленная секретарями. К тому же, как русский аристократ, он пропитан всеми идеями Сен-Жерменского предместья и дотильзитскими предубеждениями канувшего в Лету старого парижского двора.
— Ваше величество, я вынужден просить извинения, но ваши слова звучат неубедительно. Я привык судить не по словам, а по делам.
Дерзко, дерзко! И тут император взорвался как артиллерийская граната. Осколки гнева брызнули в разные стороны. Он подошел скорым шагом к трюмо и схватил знаменитую треугольную шляпу. Неужели он собирается уйти? И не попрощавшись? Повертев, однако, ее в руках, будто раздумывая, то ли надеть на голову, то ли швырнуть под ноги, как поступал в минуты величайшего раздражения, император обернулся — на каблуках! — и, прочитав на лице Толстого непреклонность, все-таки бросил любимую на паркет, да с такой силой, что она скользнула крученой кривой и подлетела к ногам Бенкендорфа. Тот поднял треуголку моментально и без колебаний и протянул императору:
— Ваша шляпа, сир!
— Ах, оставьте! — воскликнул Наполеон, защищаясь от услуги ладонью. — Послушайте, господин Толстой! Не император французов беседует сейчас с вами, а простой дивизионный генерал говорит с другим дивизионным генералом…
У Бенкендорфа мелькнуло: вот это, пожалуй, правильно. Дивизионный начальник средней руки. Ему показалось унизительным стоять, держа треуголку великого человека. Акт вежливости он исполнил. Он сделал шаг и опустил знаменитый предмет на столик перед Дюроком. Движение вызвало у Наполеона ярость. Ляжка, обтянутая лосиной, задрожала. «Выдворю наглеца из Франции в двадцать четыре часа». Он не знал, что наглец уже собрался сам сбежать. Но сейчас император притворился, что ничего не заметил.
— Пусть я буду последним из людей, если не исполню добросовестным образом Тильзитский договор, но если я и очищу от своих войск Пруссию и герцогство Варшавское, то только тогда, когда вы очистите Молдавию и Валахию. Впрочем, в год все уладится между Россией и Францией.
«Ты не очистишь родину мадам Валевской по собственному желанию». Валевская безумно нравилась Бенкендорфу. Он отдавал предпочтение женской симпатии перед женской красотой. Валевская в высшей степени обладала этим притягательным и чарующим свойством. Император ни за что не оставит сына под ферулой русского царя. Интересы миллионов людей не учитывались ни в малейшей степени. Одна улыбка полноватых и резко очерченных губ симпатичной польки стоила тысяч жизней. Марго ей здесь проигрывала. Ее улыбка была романтична, но вместе с тем и жестка. Она легко перетекала в гримасу — ироническую, насмешливую, уничижительную.
— Срок очень долог, — ответил Толстой, не скрывая раздражения и тем нарушая заведенный обычай.
В лучах наполеоновского солнца никто не имеет права — даже враги! — выражать неудовольствие. Русский упрям, и его пора проучить.
— Я считаю от Тильзитского мира, — притопнул сапогом император. — Да, от Тильзитского мира! Значит, минет шесть месяцев. Видно, что вы, господин Толстой, не дипломат. Вы хотите, чтобы дело шло, как войско, галопом.
«Далеко галопом не уйдешь», — подумал Бенкендорф. Да он артиллерист!
— Такие важные дела, каким подобных никогда не бывало в Европе, должны хорошенько созреть. Но у вас, кажется, своя система, и отличная от системы вашего двора. Вы принадлежите к антифранцузской партии. Отсюда у вас недоверчивость.
Франция слишком честолюбива, по мнению русского. Он предпочел бы союз с Англией. Не выйдет! «Я не допущу прорыва блокады!» — решительно произнес внутри себя Наполеон.
Однако напрасно император уколол посла. Толстой, конечно, прямолинеен, но далеко не прост, ох как не прост! Его нелегко сбить с позиции и унизить.
— Упреки в принадлежности к партии, ваше величество, меня оскорбляют. Я русский — и только! И не принадлежу ни к английской, ни к французской партии.
Ярость, кипевшая в императоре и уже вырвавшаяся однажды наружу, опять ударила горячим гейзером.
— Я еще вам не говорю, что не очищу Пруссию, если даже вы сделаете Дунай своей границею. — И Наполеон остановился напротив посла, подрагивая ляжкой и вглядываясь в его лицо.
На этого русского нельзя подействовать любезностями. Он полон предрассудков и предвзятых мнений. Конечно, к его достоинствам относится прямота и известная откровенность, но он недоверчив, подозрителен и, в сущности, не умен.
— Как вам будет угодно, ваше величество, — отозвался Толстой, уловив в глазах императора нелестное мнение о себе.
В его задачу не входит выводить из терпения могущественного собеседника.
— Я готовлю войско для экспедиции в Африку. Я захвачу земли готтентотов и папуасов и сделаю Францию владычицей огромной и богатой территории.
«Неужели это правда? — подумал Бенкендорф. — А проигранная кампания в Египте? Неужели он забыл о поражении под стенами Сен-Жан д’Акра? Два месяца он осаждал, штурмовал и уговаривал, но пришлось все-таки ранним майским утром оставить позиции и бежать прочь. Он потерял генералов Кафарелли, Бона, Рамбо. Дюрок и Ланн получили тяжелые ранения. В Египте он потерял и любимого генерала Сулковского. Кому он проиграл сражение в тот момент, когда путь в Индию, казалось, был приоткрыт? Полковнику английской армии Ле Пикару де Фелиппо — однокашнику по Парижскому военному училищу и давнему недругу. Еще мгновение, и адмирал Нельсон поймал бы его в ловушку. В рваных сапогах, изнывая от жары и начинающихся болей в животе, он шагал впереди обглоданных обжигающим ветром солдат, постоянно тревожимый всадниками, которые кружили на горизонте, выпроваживая из пустыни и ожидая, как тяжелые и вонючие грифы, когда у французов иссякнут остатки сил и они начнут устилать собственными телами шуршащий песок».
— Я согласен, чтобы Россия приобрела себе всю Швецию вплоть до Стокгольма. Пусть император Александр поскорее завершает войну со шведами. Я полагаю, что осенью мы с ним вновь встретимся.
И Наполеон начал излагать свои завоевательские планы, напоминающие бред, но русские уже слушали невнимательно. Дюрок сидел, устремив взгляд в пространство, с ничего не выражающим лицом. Он, вероятно, хорошо помнил египетские приключения. Интересно, что он думал на самом деле о намерениях императора?
Толстой и Бенкендорф вынесли из спора основное. Бонапарт пытается скрыть намеченное движение войск к рубежу Испании. Если он завел речь об Африке, значит, он готовит новую интервенцию на Пиренейский полуостров. Что он забыл в Африке?
Внезапно император умолк и приблизился к столику Дюрока.
— Дюрок, сделайте одолжение…
Дюрок поднял на повелителя глаза, оторвавшись от какой-то точки между листами бумаги и треуголкой. Бенкендорф невольно проследил за его взглядом. Наполеон резко повернулся к Толстому:
— Я не очищу так быстро Пруссии, господин посол. И вот что я вам еще открою. В словесных баталиях многие будто бы одерживают победы надо мной. Иные соревнуются в остроумии и потом распускают слухи, как ловко они опрокинули меня на лопатки. Дамы и газетчики, — император почему-то посмотрел на адъютанта посла, — дамы и газетчики, — повторил он, — надеются сделать эти мнимые триумфы достоянием истории и проскользнуть туда вместе с собственными выдумками. Но это никогда не получается, господин Толстой! Смею вас уверить! Моим противникам достаточно продемонстрировать лишь упрямство, в то время как я обязан быть еще милостивым и дальновидным. Впрочем, мои слова к вам не относятся, однако задумайтесь на досуге над ними, ваше сиятельство! Задумайтесь над моими репликами в сторону. И передайте в депеше мои наилучшие пожелания моему брату и другу императору Александру.
Наполеон медленным и размеренно-гневным жестом взял треуголку со столика Дюрока.
— Сделайте одолжение, Дюрок, и проводите господина Толстого. Я получил наслаждение от беседы с вами, граф. — И император скорым шагом покинул одну из бесчисленных гостиных Фонтенбло, не ответив на низкий поклон русского посла и его адъютанта.
«А говорили, что он никогда не надевает больше шляпу, брошенную на землю», — вспомнил Бенкендорф, когда вслед за Толстым и Дюроком покидал гостиную.
На прощание Дюрок сказал Толстому:
— Не принимайте близко к сердцу слова моего императора, господа, он добрый властелин и никогда не откажется от своих обязательств. Что бы ни произошло, — Франции и России в конце концов суждено жить в мире и дружбе!
Нельзя отказать Дюроку в проницательности.
Сейчас сцены парижской жизни всплывали в сознании Бенкендорфа с необычайной четкостью. Промелькнувшие слова Дюрока вызвали у него злую усмешку. Мир! Наполеон и мир! Какая чепуха! Наполеон — это война! Всегда и везде.
Бенкендорф привык думать в седле. Летящий мимо пейзаж не отвлекал, а, наоборот, придавал какую-то контрастность и остроту прошлому. Путь сюда, к этим рыжим душистым полям, был извилист и крут. Пространство жизни приобретало глубину и значительность. Внезапно из-за поворота дороги выпрыгнули беленые, в желтых соломенных шапках домики Зельвы. От них, навстречу, завидев отряд Бенкендорфа, гикнули врассыпную с полсотни казаков. Передние начали вырывать из-за спин ружья и выбрасывать из ножен сабли.
— Стой! Стой! Свои! — бешено закричал Бенкендорф, зная по опыту, что в горячке всадники не сразу разберутся.
Засвистели пули — кое-кто успел выстрелить на скаку, но, к счастью, дал промах. Коренастый урядник свалился кулем с лошади и схватил бенкендорфовского аргамака под уздцы. Остальные окружили на приплясывающих от возбуждения конях, тесня и сбивая в кучу эскорт из неожиданно появившихся всадников.
— Кто такие? — крикнул урядник с угрозой, вглядываясь в лицо Бенкендорфа и пригибая мощным движением морду коня книзу. — Хранцузы?! Али пся крев?!
— Полковник Бенкендорф с пакетом от его величества к князю Багратиону. — Здесь надо четко выкладывать, иначе башку отсекут — и охнуть не успеешь.
А потом на колени — и виноваты, ваша светлость! Но зачем молчали?! Сумерки, темнело или туча солнце затянула — Не разберешь!
— Тю, ваше высокоблагородие, не признали! Звиняйте! Счас доставим к графу Михайле. Он туточки в хате.
Урядник, утратив зверское выражение, улыбался, помогая Бенкендорфу сойти наземь. Ноги совершенно онемели и не разгибались. За спиной гикали казаки, обнимаясь и хлопая друг друга по плечу: встретили своих станичников.
— А то шныряют тут всякие го́вны, — говорил радостно урядник. — Вон порубали хранцуза. Тоже кричали: стой! свои! Как же — свои! Хранцузы, как есть! — И он махнул в сторону обочины, где валялись исковерканные сабельными ударами тела.
На плече разваленного до пояса gamin[23] в синем мундирчике сидел жирный черный вран.
— Добре, что вы, ваше высокоблагородие, вовремя поспели, а то счас снимаемся: приказ вышел! Вон и граф Михайла…
Бенкендорф посмотрел вдаль, куда нагайкой указывал урядник. На пороге покосившейся нищей хаты стоял Воронцов и, узнав старого друга, зашагал к нему, призыва но взмахивая рукой.
Вскоре шаг лошадей замедлился, и впереди показались вторые триумфальные ворота. Возле них застыла, строго соблюдая ранжир, военная команда с надутым и толстеньким обер-комендантом Кохиусом и батальонным штабом. Они сияли как надраенные медные пятаки. Кохиус утопал в гигантской треуголке с развевающимся плюмажем, напоминавшим цветочный букет. Музыканты в вишневых кафтанах, расположившиеся на балконах по обе стороны арки, грянули марш. Обер-комендант, вытянувшись в струнку и отсалютовав шпагой, рапортовал без запинки. Чины штаба дружно прокричали здравицу в честь цесаревича Павла.
Тилли, которая пересела в карету Нелидовой и Борщовой, не могла вообразить и в самом сладком сне, что ей, никому здесь не известной беглянке из отощавшего рода Шиллинг фон Канштадтов, устроят грандиозную встречу. Действительность сейчас все чаще напоминала ей сон. Она и не предполагала, что русские в провинции способны подробно разработать ритуал, богато нарядить войско, со вкусом подобрать музыку и вообще радушно принимать гостей. А перед поездкой сюда ей долго объясняли, что русские варвары, питаются медвежьим мясом, а из шкур шьют мешки и спят в них зимой, спасаясь от холода. Втолковывал небылицы местный монбельярский энциклопедист и поклонник Жан-Жака Руссо мсье Кальен. Он призывал Тилли не доверять Христофору Бенкендорфу и опасаться злонамеренного обмана. Правда, великая княгиня сообщала иные сведения, но и ее, быть может, сумели обмануть.
— Климат, мое дитя, там ужасный, — пугал мсье Кальен. — Тучи ядовитых насекомых. Дорог нет. Повсюду бродят шайки разбойников. У них свой воровской царь — некто Пугачефф.
Тилли не верила и все-таки немного верила. Насчет насекомых и дорог, наверное, правда. Если судить по русской баронессе Лефорт — частой гостье Этюпа, то между Францией и Россией нет никакой разницы, ну хотя бы потому, что и там и там живет много французов, немцев и швейцарцев. Кроме того, не все путешественники оплевывали Россию, как мсье Кальен. Тилли Россия не казалась страшной. До отъезда в Россию Доротея смеялась над ним:
— Ты только погляди на русских и сразу поймешь, что наш Кальен глуп.
Но в Монбельяре русские редкость. И Тилли надеялась на лучшее. Надежды ее пока оправдывались. Казаки вовсе не варвары. Красивые мужчины и одеты далеко не бедно. Они больше походят на европейцев, чем некоторые жители Виртемберга и даже Парижа. Тилли вспомнила миниатюрный Монбельяр, вечные жалобы на нехватку денег для экипировки нескольких солдат. Корм лошадям и порох для фейерверка — первейшие статьи расхода, а казна пуста. Винный погреб не на что пополнять. Гардероб требует обновления каждый сезон. Шпаги и мундиры герцога отдавали в залог. Пуговицы на камзолах позолоченные, есть и из серебра. Деньги, деньги, деньги! С утра до вечера споры о деньгах и взаимные обвинения. Где их достать? Откуда получить? Или проще — выкачать. У кого-то их надо отнять. Виртемберг — небогатая страна, гросс-герцогам вечно приходится что-то изобретать. Во времена правления Карла Александра, отца нынешнего герцога Фридриха Евгения и деда Доротеи, финансами, да, пожалуй, и всем Виртембергом управлял австрийский еврей Иосиф — хитрый и умный отпрыск богатой семьи Леви-Зюсс-Оппенгеймер. Он познакомился с Карлом Александром в Вене, ссужал его звонкой монетой и не требовал расписок.
Среднего роста, некрасивый и скромно держащийся финансист в добротном и уже изрядно потертом сюртуке пришелся по сердцу разоренному наследнику гросс-герцога Эбергарда Людвига, превратившего Виртемберг в грязный и нищий вертеп. Эбергард Людвиг высосал из страны, кажется, всю кровь. Разговор у него с подданными был короткий.
— Тысяча золотых — не то завтра повешу, — говорил он в пьяном виде любому встречному-поперечному.
Если несчастный не в состоянии был откупиться хоть чем-нибудь, Эбергард Людвиг отбирал последний затертый талер. Стены замка Людвигсбурга сотрясались от диких выходок хозяина. Законную жену он прогнал и заключил союз с госпожой фон Гревениц. С женщинами он вообще обращался ужасно, о чем ходили неприличные легенды. На балу, например, он подкрадывался со спины к той, на которой остановился его взгляд и которая в ту минуту его возбуждала, и, просунув ей под мышки свои красные короткопалые лапы, накрывал ими, как двумя чашами, груди жертвы, а затем, бесстыдно подталкивая срамным местом, выпихивал из зала. Легко можно вообразить, что он вытворял в постели и потом обсуждал с приятелями, особенно если полистать тщательно подобранные издания в его библиотеке. Над разгневанными мужьями он только хохотал, нарочно вытаптывая во время охоты их земли. Впрочем, таких было немного — большинство смирялось и помалкивало. Некуда тебе податься из Виртемберга — терпи. Выезжая из замка, он прихватывал с собой несколько любовных пособий.
— Разнообразие положений — лучшее средство от скуки.
Виртемберг он обчистил до нитки. У Карла Александра дамочки, слава Богу, отодвинулись на третье место. Два первых занимали кутежи, то есть беспробудное пьянство и охота, иными словами — кровавая бойня обезумевших животных, загнанных егерями. Если попадались домашние — не жалели. Денег Карл Александр требовал не меньше, чем Эбергард Людвиг, но времена наступили иные, и пришлось прибегать к помощи финансистов. Вот гросс-герцог и остановил свой выбор на Иосифе Зюссе.
— Послушай, Зюсс, — сказал он однажды, — приезжай ко мне в Виртемберг и посмотри, что можно предпринять для пополнения казны. Ты хороший еврей, Зюсс, не жадный и, похоже, не вор, как остальные твои соплеменники. Не думай, Зюсс, что я презираю или не люблю евреев. Отнюдь нет. Тебя я, например, люблю. Среди нас, немцев, тоже есть воры, и побольше, чем среди вас, евреев. Но за вами утвердилась славная репутация. Так уж устроен этот проклятый мир, Зюсс. Не обижайся. Жалованье я тебе положу министерское, даже сделаю министром, и что утаишь — твое.
Деньги у Карла Александра появились — чиновничьи места продавались, каждый раз вводили новые хитроумные налоги, отнимали клочки земли у обанкротившихся должников. Зюсс действовал во всю — в России сказали бы — ивановскую…
А Карл Александр в хорошую минуту приговаривал:
— Ты хороший еврей, Зюсс, просто превосходный еврей. Очень ценный. Я тобой доволен. А теперь пойди и принеси то, что ты от меня утаил, иначе я тебя повешу, — и, заговорщицки подмигивая, смеялся. — Сейчас ты тоже кое-что утаишь, ну так это совсем твое. И слово герцога: я на него никогда не посягну.
Третий сын доброго и справедливого властелина, не вытаскивающего женщин из постелей мужей, покровителя евреев и других угнетенных, властелина, который все-таки прибегал к финансовой системе, а не к прямому отъему денег у населения и получил в управление графство Монбельяр, когда там пресеклась родственная виртембергским герцогам ветвь, Фридрих Евгений был по характеру иным, чем его непутевый отец, да и времена опять наступили совсем уж непохожие на прежние. Однако память о Зюссе в Виртемберге не выветрилась. Впрочем, находились знатоки вроде воспитателя герцогских отпрысков Моклера, и Тилли слышала от них, что финансовая система Зюсса оказалась вовсе не такой грабительской и что если бы не сам Карл Александр с его жутким тираническим нравом и безудержной страстью к физическим наслаждениям при том, что женщины находились на третьем месте, то виртембержцы довольно скоро бы позабыли голодные и разбойные времена Эбергарда Людвига. Из Зюсса получился неплохой финансист, не лучший среди факторов владетельных особ в раздираемой самими немцами Германии, но и не последний человек в этом опасном деле. Кое-какие средства Зюсс переводил и на счета детей гросс-герцога, приобретая для них также ценности. Немного перепало и внукам. Доротея о Зюссе вспоминала с благодарностью.
Пятеро братьев Доротеи жили и учились в Швейцарии. Просодержи-ка ораву мальчишек! Две младшие сестры, Фредерика и Елисавета, тоже требовали внимания, а о Доротее и говорить нечего. Ее к жениху не пошлешь в обносках. Сколько слез она пролила на груди Тилли, когда осталась одна в опустевшем Трептове.
А здесь, в Украине, видно, всего достаточно и с избытком. Дома канониры стреляли из двух-трех жалких пушечек. Сейчас от выстрелов чуть ли не лопались барабанные перепонки. Даже во всем Виртемберге едва ли набралось бы с полсотни орудий. Триумфальные ворота там строили игрушечные — низенькие, узенькие, будто вокруг не росли леса. Ах, деньги! В Монбельяре и Этюпе с ними до сих пор худо. Одно спасение — удачный брак Доротеи. А ей, бедной Тилли, на что надеяться? После свадьбы Бенкендорф получил из Петербурга две тысячи рублей якобы от матери, но Тилли знала, чья рука набила кошелек. Великая княгиня не просто щедра и заботлива, она еще и тактична. Щадит мужское самолюбие.
Миновав наконец вторые ворота и помахав платочком обер-коменданту и его офицерам, Тилли увидела перед собой зрелище небывалое, будто нарисованное на какой-то старинной гравюре. От ворот к крепости убегала вымощенная круглым камнем дорога. По обеим сторонам в две шеренги выстроились и замерли по стойке «смирно» в ярких мундирах представители цехов. Тилли аккуратно посчитала — числом двенадцать. Здоровенные молодые парни отрабатывали под команду замысловатые ружейные приемы, показывая грозным обликом своим, что в любую минуту готовы отдать жизнь за цесаревича и великую княгиню.
— Vivat Россия! — кричали они.
У крепостных ворот, широко растворенных по случаю прибытия гостей, граф Петр спешился и галантно помог великой княгине покинуть коляску. За ней весело выпрыгнул сияющий цесаревич. И для него столь торжественный прием оказался приятной неожиданностью. Правда, Бенкендорф предупреждал давно:
— Ваше высочество, граф Петр готовит сюрприз.
Гофмейстер Салтыков загадочно молчал. А Вадковский постоянно интересовался, покажут ли им казаки искусство верховой езды.
— Это кентавры, — утверждал он. — Замечательные кавалеристы. Я знал одного казачьего атамана. Он мог спать верхом, привязав себя к луке седла.
Густая толпа окружила цесаревича, и во все прибывающих волнах любви, увлекаемый народным порывом, следуя за твердо и уверенно ступающим впереди хозяином, приезжие тронулись внутрь святилища, помещенного под защитой массивных стен. Они пересекли обширный двор, оставляя слева длинную трапезную и кельи, и остановились неподалеку от Троицких ворот, где в сверкающем драгоценностями и парчой облачении их встретил собор, осененный древними святынями, во главе с двумя митрополитами — киевским Гавриилом и греческим Серафимом.
Нелидова язвительно заметила:
— И государей так, верно, не чествовали. Графине Румянцевой очень полюбилась наша великая княгиня.
Камень из пращи был пущен опытной в злословии рукой и по-французски, то есть на понятном Тилли языке.
Митрополит Гавриил, приподняв большой крест, двинулся к цесаревичу и графу Петру. У Тилли сложилось впечатление, что изукрашенный крест невесомо летит в позолоченном солнцем пространстве, никем не поддерживаемый, и увлекает за собой фигуру Гавриила.
Нелидова что-то раздраженно бросила Борщовой. Та не ответила ей и мелко закрестилась. Недаром с первых дней в Петербурге Доротея относилась к Нелидовой свысока, сразу почуяв в этом маленьком создании опасность.
Цесаревич приложился к кресту, за ним остальные, и митрополиты, жестом объединив вокруг притихший собор и толпу встречавших, повели гостей в знаменитую на весь православный мир Лаврскую церковь выслушать пастырское благословение и напутствие. Нелидова опять язвительно заметила:
— Православие есть удивительное проявление души нашего народа. Он так добр к иноверцам, как сам Господь Бог.
Камень на сей раз был пущен в сторону одной Тилли. Но Тилли не могла не признать, что киевская церемония отличается от того, с чем она сталкивалась в Виртемберге и Монбельяре. Ее удивила терпимость православных, которые позволяли войти в церковь любому. Ничего подобного на ее протестантской родине не было. В массе сопровождающих цесаревича, среди свиты и особенно обслуги, находились люди разных исповеданий — лютеране, католики, мусульмане, некрещеные евреи. И никому не возбранялось переступить порог храма и послушать, что говорил вначале киевский митрополит, а потом греческий. Тилли опять вспомнила почему-то об Иосифе Зюссе, быть может, потому, что среди толпы мелькали люди в польских кафтанах, кунтушах и с саблями в ножнах, украшенных серебряными пластинами и усыпанных разноцветными камешками, но чернобородых и с закрученными пейсами у висков, похожих на пышные бакенбарды, — не сразу и разберешь. Это были евреи, управлявшие польскими латифундиями, и крупные арендаторы, которым магистрат позволил прислать делегацию на торжество, однако предписал держаться скромно и не лезть в первые ряды. Они и не лезли и, проводив кортеж до ворот крепости, вошли вместе с толпой, однако порога Лаврской церкви не переступили. Только двое, очевидно из наиболее именитых, отправились вслед за цесаревичем. Один из них был шкловский богач и ученый рабби Иошуа Цейтлин, управлявший делами Григория Потемкина и владелец изумительного поместья между Кричевом и Могилевом на Днепре. В окружении фаворита Екатерины рабби Иошуа называли фон Цейтлином, и по манерам он вполне соответствовал приставке. Вторым был его европейский компаньон Соломон Оппенгеймер, который имел деловые связи с русскими представителями за рубежом. Христофор Бенкендорф должен был обратиться в Вене в отделение оппенгеймеровской конторы.
Зюссу гросс-герцог Карл Александр не позволял приблизиться к церкви ближе чем на пятьдесят шагов. Еврей должен почтительно ожидать властелина в отдалении и в одиночестве до тех пор, пока гросс-герцог и буйная свита не сойдут со ступенек. Затем разноцветная кавалькада с шутами и арлекинами, чаще и не совсем трезвая, вместе с Зюссом трогалась дальше. Гросс-герцог посещал церковь лишь по пути на охоту или в загородную резиденцию.
Налоги при правлении Зюсса коснулись и церковных имуществ. Карл Александр требовал постоянно новых вливаний, и еврей, поклявшийся избавить герцога от забот, тяжелой дланью сборщиков выжимал без остатка деньги из подданных, которым некуда было улизнуть. Добрался он и до церкви. Святые отцы его ненавидели и грозили смертными карами, но большинство из них прибегало к подобным же способам обогащения. Других ведь не существовало и до сих пор не существует. Смертных кар Зюсс не боялся. Пока дойная корова пускала в ведро густую струю молока, нож оставался за поясом живодера. Говорили, что у Зюсса была какая-то любовная драма, в которую замешался и гросс-герцог, и оттого сам Зюсс погиб, но дал росток известному банкирскому дому. Правда ли? Бог весть! Но факт, что Зюсса — первого богача в Виртемберге — в церковь демонстративно не пускали. Когда Карл Александр оставил земную юдоль, крестьяне втихомолку радовались. Только за тот год команда герцогских егерей перебила до двух с половиной тысяч оленей, более четырех тысяч хищных зверей и ланей, пять тысяч кабанов. Пальба стояла день и ночь, порохом тянуло от сельских угодий, как от полей сражений. Хозяева старались не попадаться на глаза Карлу Александру и прятались, где отыскивали щель, с женами, сыновьями и дочерьми. Крестьянских детей брали в колодки и сдавали в рекруты на продажу, наскоро обрядив в кое-как сшитые кургузые от жадности и экономии мундирчики. И торговлю солдатами валили на Зюсса, хотя он возражал против таких финансовых операций, а герцог злился — сам-то он ничего другого не умел придумать и провернуть.
Результаты вскрытия Карла Александра были поразительны. Сердце, голову и прочие органы врачи нашли в совершенно здоровом состоянии. Но грудь до того была наполнена дымом, пылью и чадом карнавала и оперы, подчеркнул усердный прозектор, что летальный конец становился неизбежным.
Словом, великая княгиня ничем не напоминала деда. Тилли вдруг заметила, как она ищет кого-то глазами. Тилли улыбнулась в ответ и приподняла руку с платочком: мол, не беспокойся, твоя Тилли здесь, ты не одна. Поклонение мощам Тилли переждала у выхода и пропустила мимо себя потом почти всю процессию. Она опять подумала, что им — двум бедным немецким девушкам — на родине ничего подобного не дождаться. Россия действительно великая страна. Как она по-доброму относится к иностранцам, в частности — к немцам. Что бы они делали без России? Где бы они нашли применение своим способностям? Сидели бы по душным нищим норкам и грызлись бы за кусочек тощего сала. Разве Клингер пользовался бы в Веймаре подобным почетом? Веймару Göthe и Wieland вполне хватало.
Göthe — сын имперского советника и дочери богатого патриция из Франкфурта-на-Майне, получил отличное воспитание и закончил Лейпцигский университет. Wieland — отпрыск семьи известных пиетистов. Но все-таки не им, а полуголодному Клингеру — сыну прачки — принадлежит честь дать название самому великому движению в мире, впечатавшему себя в историю золотыми литерами: Sturm und Drang[24]. Так называлась пьеса чтеца при малом дворе цесаревича. Боже, сколько противоречий! И как добра к немцам Россия. Нельзя оставаться неблагодарной. Грешно!
Впечатления от путешествия по Белой Руси здесь, в Лавре, куда-то улетучились. Жалкие избы, худые, оборванные поселяне отодвинулись вдаль, стали маленькими, незначительными, игрушечными, как на театральном макете. Россия, наверное, разная. Если быть до конца честной с собой, то Этюпу и Монбельяру с их кривыми улочками, малоземельными палисадниками, с дурно пахнущими помойками на задних дворах и скудноватым рынком далеко до раскинувшегося привольно города, сохранившего отпечаток казацкой свободы и отданного Господом Богом сейчас под власть немецкой принцессы, которая всего двадцать лет назад дома не досыта ела и спала в ночных рубашках из сурового полотна.
— Вы сегодня на редкость мечтательны, госпожа Бенкендорф, — сказала Нелидова, не оставляя в покое соперницу. — Не правда ли, удивительное зрелище?
Тилли кивнула, чтобы отвязаться. Тилли помешали подать знак мужу, чтобы он подошел. Бенкендорф не отступал ни на шаг от цесаревича и графа Петра, внимательно наблюдая за бесперебойным скольжением церемонии. Окружающая гостей знать, военные и чиновники потянулись к выходу из крепости, чтобы занять места в каретах и колясках. Священство осталось у ворот, благословляя отбывающих. Цесаревич и граф Петр в последний раз приложились к кресту. И тут случилось неожиданное. Нырнув под руки сцепленным гренадерам, к ногам цесаревича бросилась женщина в длинном странном платье. Под платком на голове у нее был спрятан лист, свернутый в трубку и прикрепленный к прическе. Простирая ладони к цесаревичу, она молила взять прошение. Бенкендорф кинулся к ней раньше остальных и хотел было оттащить дерзкую в сторону, но цесаревич остановил знаком. Пробежал лист глазами и передал Салтыкову, а женщину милостиво отпустил. (Нарушая целостность художественной ткани исторического романа, автор не может не сделать личное примечание: прошение подала его дальняя прародительница.)
Взрыв восторга сопроводил жест цесаревича. Горожане махали руками и что-то выкрикивали. Тилли не сумела разобрать. Похоже на шведский возглас: ура! Ей, бедняге, не удалось выучить — пока не удалось! — трудных, но необходимых в новых условиях русских слов. Через много десятилетий и ее сыновья нередко ошибочно толковали многие выражения.
Граф Петр легко подбросил свое тело в седло, и кортеж медленно тронулся по плоской извивающейся дороге во дворец, где они сумеют отдохнуть. Бенкендорф придержал коня и подождал, когда окно кареты с профилем жены подплывет к нему. Он догадывался, что Тилли поражена происходящим, и удовлетворенно улыбнулся. Несколько месяцев назад — еще в Монбельяре — она расспрашивала его о северной стране, и если бы он ей тогда сказал, что земля здесь круглый год покрыта снегом, или изобрел другую небылицу в духе мсье Кальена, она бы поверила скорее, чем если бы он нарисовал сегодняшнюю картину.
Путь во дворец, построенный по проекту Варфоломея Варфоломеевича Растрелли, лежал среди высоких вековых деревьев и аккуратно подстриженного молодого кустарника. Справа тянулся обрыв, круто падающий к Днепру. Присутствие реки чувствовалось даже в закрытых каретах. Она была там, за деревьями, внизу, но ее полноводье ощущалось явственно. Вскоре кортеж остановился на Дворцовом плацу, по периметру которого стояла в строгом порядке казачья пехота и гренадеры. Дворец — невысокое распластанное здание — вполне заслужил свою славу одного из лучших творений Растрелли. Говорили, что императрица Елизавета Петровна, для которой он был возведен, в благодарность поцеловала архитектора, совершенно расчувствовавшись. Царский поцелуй в Петербурге XVIII века стоил целого состояния! Екатерининские поцелуи сделали богачами десятки певчих, солдат, унтер-офицеров и офицеров, но ни одного генерала, что, впрочем, вполне демократично и сильно отличается от европейской практики.
Бело-голубая жемчужина не затерялась между другими зданиями, как если бы ее Растрелли посадил в центре Северной Пальмиры. Здесь ей было привольно. Зимний, Смольный монастырь, Большой дворец в Петергофе и Екатерининский в Царском Селе превосходят киевский лишь размерами и роскошью убранства, но не уютом и не местом расположения. Если бы не бездарные потомки, которые буквально разорили окрестные угодья отсебятиной и жалкой фантазией, то творение Растрелли легко победило бы в соперничестве любое дворцовое здание на юге России. Великий итальянец любил и охотно работал для Киева. Он построил там еще одно великолепное здание — Андреевский собор, который Тилли видела издали, приближаясь к мосту через Днепр. И если бы потомки не вмешивались так яростно в городской ландшафт, искажая стиль и дух задуманного, то Андреевский собор производил бы вблизи иное впечатление. Собор был как бы подброшен горой, на которой возведен, и весь устремлен в небеса. Тилли казалось, что он с легкостью отрывается от земли прямо на глазах. Божественный эффект, присущий святым постройкам!
Ничего похожего она на родине не встречала, хотя Виртемберг и Монбельяр прекрасные страны, да и Франкония, откуда родом предки Бенкендорфов, создана Господом Богом в благостную минуту. Недаром княжества Ансбах и Байрейт, некогда входившие в состав Франконского герцогства, переходили из рук в руки. С XIV века они принадлежали курфюрсту бранденбургскому. Бранденбургское маркграфство вошло впоследствии в Прусское королевство, а маркграфы Бранденбурга в начале нынешнего века стали королями Пруссии. Через десять лет — в 1791 году — Ансбах байрейтский маркграф уступит оба княжества прусскому королю Фридриху Вильгельму III. Наполеон в конце концов отобрал оба княжества у Пруссии. Байрейт Бенкендорфы любили, они имели там прочные корни, и когда цесаревич удалил Тилли и Христофора из Петербурга, сыновья Александр и Константин отправились учиться в Байрейт. Помог прусский министр князь Карл Август Гарденберг, будущий министр иностранных дел и государственный канцлер. Братья провели незабываемый год в Байрейте. Там Константин познакомился и подружился с Францем фон Мюллером, которому суждено было стать веймарским канцлером и человеком, через которого все русские попадали к Göthe.
Возвращаясь в Петербург из Монбельяра, Тилли и Бенкендорф провели неделю в Байрейте, наслаждаясь изумительной природой и историческими достопримечательностями.
Франкония — чудесный край!
Дворец Растрелли утопал в многоцветье наступившей осени. Графиня Румянцева обожала цветы и, обладая отменным вкусом, сумела снаружи украсить свое жилище не хуже, чем Растрелли украсил его внутри. Искусно разбитый парк примыкал к тыловому фасаду. Густая масса деревьев сейчас скорее угадывалась. Ощущалось что-то мощное и живое по ту сторону бело-голубоватых стен.
В двухсветной сияющей зале в несколько рядов выстроились чиновники магистрата и различных учреждений, представители польского и малороссийского шляхетства, духовенство, преподаватели учебных заведений, которых в Киеве немало открыли при императрицах Елизавете и Екатерине, — и каждый был подведен графом Петром к цесаревичу, и для каждого нашлось доброе слово, свидетельствующее, что он лично знал состав малороссийской администрации. Ничто так не украшает вельможу, как милостивое и свободное обращение с вверенными ему людьми. А екатерининские вельможи — исключительное явление русской действительности и абсолютно неповторимое. Григорий Потемкин во время спора с императрицей перечислил однажды по именам писарей квартирмейстерской части в Таврии и ни разу не ошибся, указав, между прочим, кто из них берет взятки и сколько, а кто не берет. Последних оказалось, как ни странно, больше.
— Фон Цейтлин мне нашептывает, что русские — воры! Иоганн Шторх ходит по пятам и перечисляет, кто и что украл. Где же воры, матушка? Воров у меня еще поискать надо днем с огнем! — хохотал Потемкин.
— Ну, искать, милый друг, наверное, не составляет все-таки труда, если у тебя в голове целый lexikon[25].— И императрица с усмешкой посмотрела на новый перстень у фаворита, обращающий на себя внимание величиной алмаза.
Если бы в Киев приехала сама Екатерина, то вряд ли встречу удалось сделать более торжественной и приятной.
Соломон Оппенгеймер в двухсветной зале не присутствовал. Он ждал Христофора Бенкендорфа в маленькой комнатке дворцовой конторы. Ему предстояло передать финансовые обязательства в Вену, где путешественников с нетерпением ждал император Иосиф II.
День клонился к вечеру, и великая княгиня нуждалась в кратком отдыхе. Он пролетел мгновенно в суете и заботах о туалете. Но все-таки великая княгиня с Тилли успели обменяться впечатлениями.
— Я пережила незабываемые минуты, — призналась великая княгиня, — но боюсь, как бы нам это не вышло боком.
Последнее непереводимое выражение великая княгиня произнесла по-русски.
Тилли не поняла.
— Ну, не повредило бы нам в Петербурге. Здесь много соглядатаев. Да и Салтыков, я уверена, регулярно шлет туда отчеты.
— Сила, — отозвалась Тилли, — никогда не может повредить. А твой супруг очень силен, если привлек симпатии фельдмаршала. Таврический набоб не оказал бы ему такой чести.
— Потемкин? — И великая княгиня перешла на французский: — Григорий Александрович? Фи! Конечно нет. Он причастен, и Пауль, — имя цесаревича она произнесла по-немецки, — его особенно не переносит…
Цесаревич весь русский и иностранный мир делил на две категории — причастных и не причастных к дворцовой революции и расправе с отцом. С первыми он поклялся посчитаться, когда пробьет его час. Вторые зачислялись в разряд хороших уже по одному тому, что оказались непричастны. Братья Зубовы попали в сей последний, и цесаревич их не отстранял окончательно от двора. Они и сыграли зловещую роль в другой дворцовой революции. Орловы — причастны, но если бы цесаревич после смерти Екатерины опирался на них — ни фон дер Пален, ни Беннигсен, ни Зубовы не сумели бы прорваться в Михайловский замок и совершить черное дело.
— При Потемкине Пауль долго страдал. И потом, Потемкин не отличает государственного кармана от собственного, чего мы совершенно не терпим. В окружении Пауля нет казнокрадов.
— Я слышала, — сказала Тилли, — что Потемкин носит на одном кафтане несколько черноморских фрегатов. Это правда?
— Нет, конечно. Русские любят преувеличивать и распускать слухи, а потом сами в них верят. Русские очень любят мифы и исторические анекдоты. Однако история с пуговицами похожа на правду. В них действительно вделаны драгоценные камни…
Важный для Тилли диалог прервал легкий стук в дверь. Бенкендорф приглашал вниз.
Тихая музыка, льющаяся откуда-то сверху, созывала гостей в зал, где сияли серебром накрытые белоснежными скатертями столы, длина которых удивила и великую княгиню. Вообще удивление превратилось в привычное состояние двух подруг из Монбельяра. Кроме изысканных яств, здесь можно было найти все, чем осенью одаряла щедрая природа Украины. Никогда Тилли не видела плодов подобной величины и столь разнообразных. Одних сортов груш и яблок она насчитала не менее десятка. Сливы, абрикосы и виноград громоздились в текучих, оправленных в серебро хрустальных вазах, источая необычайный аромат. Издали наблюдая за великой княгиней, которая жила в России не первый год да еще при екатерининском дворе, Тилли сделала вывод, что и ее не оставило равнодушной великолепие сервировки и изобилие угощения. Обед здесь проходил иначе, чем застолья в Петербурге. Граф Петр умел придать официальному приему какую-то сердечную теплоту. Тилли не ожидала от поседевшего в битвах воина ни легкости, ни остроумия, а главное — он веселился не за чей-нибудь счет, никого не избирая ни мишенью, ни в шуты. К тому же и серьезные проблемы за кушаньями не чуждались обсуждать. Вот что ей перевел покрасневший от удовольствия Бенкендорф.
— Ваше высочество, — говорил генерал-фельдмаршал, — порядок, при котором дворянских детей записывают в полки для получения изрядного чина в отрочестве, надобно изменить. Лямка им плеча не трет, оттого и служат кое-как. Пропали бы мы без иноземцев. Обидно! Да что поделаешь! А рыцарство остзейское без измены нашим государям служит. В какой хочешь войне, в том числе и с Пруссией. Этот феномен надо понять. И дело тут не только в страхе потерять землю. Возьмите, к примеру, вашего верного Бенкендорфа. С двенадцати лет в службе. В тринадцать прапорщик и подпоручик. Я сам произвел его в премьер-майоры в двадцать два года. И отличия имел, в Крымскую степь ходил, в битве под Перекопью батарею с прислугой взял…
Цесаревич слушал внимательно, не улыбаясь.
— Ваших сердечных слуг, — продолжил генерал-фельдмаршал, — гатчинцами ругают: мол, вахтпарады да шпицрутены им милее, чем кровь за родину проливать. Ты, Бенкендорф, скажи-ка, что с тобой дальше случилось. Ты всегда был верен присяге!
— Потом перешел в отряд генерала Романиуса, секунд-майором пожаловали десять лет назад. В следующем году от Черного моря двинулся при корпусе генерала Боура к Дунаю. Принимал участие в знаменитом сражении под Бухарестом двадцатого октября. Вот через месяц премьер-майором граф Петр меня и сделал. В тысяча семьсот семьдесят втором году марта пятнадцатого переименован в обер-квартирмейстеры, а через пять лет в июне — в обер-квартирмейстеры подполковничьего чина и переведен в Гатчину!
— Я считаю, ваше высочество, так надо служить: с юных лет и мундира не снимая, а не как недоросли да маменькины сынки. У великого Фридриха, которого и мы бивали, такого не наблюдалось, чтоб сержанты в люльках лежали.
И еще много всякого другого было говорено меж здравицами. Тосты поднимали отдельно за прекрасных дам, и за фрейлин, и за польскую красавицу жену генерала Комаржевского, и за жену посланца австрийского императора Иосифа II генерала Ганнаха, и за графиню Потоцкую, и за Аннет Грохольскую, и за Ядвигу Ганскую — словом, за всех, кто присутствовал в зале.
Граф Петр каждый раз доказывал, что был истинным екатерининским вельможей, выдающиеся военные способности которого соседствовали с дипломатичностью и вкусом к широкой жизни. Да в Киеве иначе и нельзя! Генерал-фельдмаршал умел огибать острые углы, находясь постоянно среди малороссийской и польской шляхты, чьи интересы никак не совпадали и в иную пору остро противоречили московским. Хваля искусных в битве шведских генералов вослед государю Петру Алексеевичу, он каким-то чудодейственным образом не задевал Мазепу, этого могучего старого и седого всадника, слитого со своим конем. Не задевал он и сына гетмана Богдана Хмельницкого Юрия. Умел, умел граф Петр обходить острые углы! Иначе нельзя здесь. Уйдет Украйна прочь — проклянут потомки. Как ее отпустить на волю?! Богатейший край! Богатейший! Одними яблоками Европу закидаешь. Недаром польское шляхетство ближе и ближе подкатывало к казачьему Киеву. Да, да! К казачьему и вовсе не утратившему отпечаток прошлой вольной, незакрепощенной жизни. Недаром приобретаемые разными способами поляками поместья окружали Бердичев и Умань. Недаром они зорким оком примеривались к серединной Полтаве — сердцу Украйны, столь вожделенной и знаменитой позднее воспетыми окрестностями. Какие вокруг нее толпились хутора! Какие необозримые поля вертелись в быстром танце мимо проносящихся всадников!
Осенние вечера в Украйне темны и непроглядны. Стоящие стеной деревья хранят какие-то тайны казацкой старины. Дух Мазепы витает над великим городом неописуемой красоты и притягательности. Взглянешь в небо, где проносятся тучи, и увидишь, как скачет мятежный гетман на огромном коне, в распластанном по ветру плаще. Вот она — вiльна i незалежна Вкраïна!
Но сегодня Киев полыхнул в один назначенный момент затейливой иллюминацией в честь русского цесаревича и его супруги — принцессы Виртембергского дома. Далеко отбрасывала свет Печерская колокольня. Златоглавую луковку венчала пылающая пирамида. На высоких холмах светло как днем. Казалось, что само солнце разбрызгивает лучи. Трещал и хлопал фейерверк, взмывали ввысь разноцветные ракеты, а над Дворцовым плацем крутилось, разбрызгивая искры, огненное колесо, затем зажигалось другое, третье… Казаки громадными смоляными факелами освещали картину, тщательно выписанную на холсте. Плутон и Прозерпина, Нептун с купидонами выглядели как живые. Иллюминация сопровождалась музыкой. Один оркестр умолкал, и тихая мелодия растворялась в ночи. На смену ей вступал бравурный марш. Дворец сиял и переливался огнями, не собираясь отходить ко сну. К главному входу подкатывали кареты и подъезжали всадники. Дамы в роскошных туалетах, ароматом духов побеждая густой запах цветов, исчезали в дверях, улыбкой одаряя казачий конвой, приветствовавший их. Каждую даму граф Петр подводил к великокняжеской чете и представлял, как днем чиновников, особо. Вскоре начались танцы, которые открыл сам генерал-фельдмаршал в паре с великой княгиней. Бал разгорался. Бенкендорф с трудом отыскал Тилли в ворохе лент, среди мерцающих матовым алебастром плеч, сверкающих диадем и реющих султанов. Она весело — весело для немки! — болтала с Аннет, сестрой графа Грохольского, которую неожиданно встретила в шуршащей и волнующейся разноцветной толпе. Грохольские владели обширными поместьями между Киевом и Винницей — небольшим уютным городком неподалеку. Аннет бывала в Монбельяре, а еще раньше в Трептове, где и познакомилась с Тилли. Бенкендорф попросил ахтырца капитана Рябинского пригласить Аннет на контрданс и, пользуясь возникшей паузой в беседе, отвел жену в комнату на втором этаже, где им предстояло провести несколько дней.
Цесаревич и великая княгиня исчезли немного раньше. Усталость давала себя знать. Окно в парк, дышащее прохладной теплотой, было распахнуто настежь. Жестяно шумела необлетевшая листва. В неспокойной глуби желтовато просвечивались лунные блики. Загадочно клубилась совсем не тихая — наполненная неясными звуками — украинская ночь.
— Дорогая, — сказал с нежностью Бенкендорф, — ты страшно утомлена. Пожалуйста, приляг. Мне еще надо завершить кое-какие дела. Внизу ждет представитель венского банка Оппенгеймер. Я должен получить у него финансовые обязательства, без которых мы из Вены не сумеем тронуться дальше.
Тилли смотрела на него немного сверху — Бенкендорф опустился на колени, собираясь снять с ее ног туфельки. Не только подруге она обязана чудесным днем, где реальность перемешалась со сказкой настолько, что невозможно было отличить одно от другого. Она подумала и о счастливом замужестве в Монбельяре, и, как умная расчетливая монбельярская немка, собственными усилиями прокладывающая себе дорогу в жизни, еще раз одобрила выбор великой княгини, решившей выдать ее за подполковника Бенкендорфа. Русский офицер, обладавший резкими угловатыми манерами, не сразу понравился. Но постепенно умение скромно держаться, исполнительность, безотказность и какая-то надежность привлекли сердце Тилли. Сейчас она, подобрав гудящие ноги и поудобнее усевшись на постели, спросила:
— Как ты думаешь: сколько вся эта затея стоила? И в Петербурге мы не видели подобного великолепия.
— Тебе не понравилось празднество?
— Наоборот: я просто счастлива! Но кто у графа министр финансов? Еврей Зюсс не сумел бы изобрести для герцога Карла Александра роскошнее зрелища, а он был мастер по устройству всяких увеселений, карнавалов и фейерверков, не говоря уже о том, что он их субсидировал. Откуда Зюсс брал деньги — понятно. При его изворотливости! Но кто у графа Петра управляет финансами?
— Милая Тилли, — засмеялся Бенкендорф, целуя ее в щеку, — здесь не нужен никому твой еврей Зюсс. И в этом краю нет такого понятия: финансы. Это я Тебе говорю — обер-квартирмейстер подполковничьего чина, служивший у графа Петра в одной из самых больших и сильных армий мира. У жителей провинции берут в государственную казну все, чем они располагают, кроме самой жизни и небольших средств для ее поддержания. Твой Зюсс не продержался бы здесь со своими хитроумными налогами и дня. Зюсс! О Господи! Финансы! Налоги! Никто, особенно в Малороссии, не интересуется, что сколько стоит. Предписывают — каждый на своем месте: доставить! И рабы радостно доставляют. Тебе суждено жить в рабской стране, Тилли, где рабы счастливы выпавшей им долей.
— Невероятно! — воскликнула Тилли, общавшаяся в Монбельяре с поклонниками Руссо. — Не может быть!
— Может, — ответил Бенкендорф, снимая мундир и откладывая его вместе со шпагой. — Ты еще очень молода, Тилли. Я отдохну немного рядом с тобой и потом спущусь вниз. Мне еще надо проверить, устранены ли поломки в каретах Нелидовой и Клингера. И хорошо ли накормили лошадей.
В Христофоре Бенкендорфе совмещалось как бы два человека. Один хитрый, изворотливый и очень рациональный гатчинец, волевой и дисциплинированный, честный остзеец, хорошо усвоивший, что цесаревич ненавидит воров и обманщиков, преследуя их в пику императрице Екатерине, смотревшей сквозь пальцы на разного рода спекуляции ближайшего окружения, и другой — мягкий, отзывчивый, иногда впадающий в сентиментальность потомок франконских мелкопоместных дворян-служак, любящих семейный уют и мечтающих о целом выводке детей. Полная грудь Тилли и мощные бедра обещали ему эти радости. И он не пожалел, что в угоду великой княгине быстро женился на Тилли и вывез ее в Петербург. Иначе ей сюда бы не попасть. Ни императрица, ни цесаревич не пожалели бы великую княгиню. Фрейлин в Петербурге хватало. Но Доротее никто не нужен, кроме Тилли.
— О Господи, — бормотал бывший обер-квартирмейстер Дунайской армии Бенкендорф, бережно укрывая жену. — Финансовая система! Налоги! Еврей Зюсс! О чем она думает?! Бедная моя девочка! Что у нее в голове? Сколько она выстрадала в приживалках у герцога!
Впрочем, Фридрих Евгений относился к Тилли как к родной дочери. Но все равно при монбельярском дворе жить не всегда сладко. Женщина должна иметь собственный дом, семью и мужа. Разонравишься хозяевам, и тебя выставят за порог.
Чутье Бенкендорфа не подвело и на сей раз. Он знал цену благоволения сильных мира сего. Нутром он предчувствовал то, что случится с ними через десятилетие. Но сегодня они счастливы, и он вновь поцеловал жену.
Когда Бенкендорф ушел проверить состояние транспорта и отдать распоряжения на следующий день, Тилли уже спала спокойно — крепким, в сущности, деревенским сном, чтобы наутро подняться отдохнувшей и посвежевшей.
В дворцовой конторе Бенкендорфа поджидал Соломон Оппенгеймер.
— Ваше сиятельство, — обрадовался он, — бумаги готовы. Нужна только ваша подпись. Вы можете мне полностью довериться. Я имел дело с представителями его высочества цесаревича Павла Петровича и знаю их превосходные качества — точность и честность. Но если желаете — проверьте.
Бенкендорф просмотрел бумаги. Они были в образцовом порядке.
— Послушайте, господин Оппенгеймер, — обратился Бенкендорф к банкиру, — кем вам приходится некий Иосиф Зюсс, банкир гросс-герцога Виртембергского Карла Александра?
— О, вы мне делаете честь, ваше сиятельство, вспомнив моего великого предка. Мы, Оппенгеймеры, обширная семья. Иосиф Зюсс — двоюродный брат моего деда. Я хотел вам еще сообщить, что в случае каких-либо затруднений здесь вы можете спокойно обратиться к фон Цейтлину — доверенному лицу князя Потемкина. У меня существует с ним договоренность. Вы довольны, ваше сиятельство?
— Вполне!
— Тогда счастливого пути. И передайте привет великолепной Вене!
Соломон Оппенгеймер с достоинством откланялся и покинул дворцовую контору, не выразив неудовольствия, что ему пришлось провести здесь в ожидании половину праздничного дня. Он знал, что не останется внакладе. А Бенкендорф отправился на хозяйственный двор, в конюшни и к каретным мастерам — у него тоже не было иного выхода. Гатчинцы отличались добросовестностью. И не скоро он попадет в постель к жене, чтобы прижаться к теплому боку мирно спящей Тилли.
Отношения с правящим тезкой, едва тот занял престол, складывались не просто. По традиции Бенкендорфы служили в Семеновском полку, но только Александра включили в список флигель-адъютантов с отчислением в свиту его величества. Произошло это в начале 1800 года. Если быть до конца откровенным с собой, то Бенкендорф после гибели благодетеля государя Павла Петровича знал, что здравствующий император отправил бы любого представителя семейства немедля в отставку, удалив от двора, откажи им вдовствующая императрица-мать в поддержке. Император Александр совершенно не переносил людей двух категорий: тех, кто так или иначе участвовал в перевороте 11 марта 1801 года (исключение по разным причинам он сделал для Уварова, Беннигсена и еще двух-трех человек), и тех, кто остался верен памяти покойного государя. Здесь тоже имелись исключения. Аракчеев, например, или Бенкендорфы. Однако не все друзья покойного государя подавали в отставку, подобно графу Румянцеву-Задунайскому, после насильственной кончины голштейнского гросс-герцога и русского императора Петра III. Екатерина II отставки не приняла, но, встречаясь с преданным супругу сподвижником, глазки все-таки прятала. Граф Петр убеждений не изменил до смерти, оказывая великому князю Павлу царские почести. В его традиционной привязанности к монарху, вовсе не бездарному и пустому, как его привыкли изображать, содержался глубокий легитимный смысл.
Запроектированная императрицей-матерью дружба между ее сыновьями и детьми Тилли не сложилась. Да и как ей было сложиться, когда в глазах Бенкендорфа нынешний император легко прочитывал одновременно с готовностью служить престолу и отечеству неисчезающий, хотя и невысказываемый укор.
Бенкендорфы не Палены, и не Панины, и уж тем более не Зубовы с их никчемным и злобным папашей и сестрой — наложницей британских лицемеров — посла Витворта, а затем и принца Уэльского Георга — the first gentleman in Europe[26]. Наследник Георга III, часто впадавшего в умопомешательство, в женщинах знал толк. Его супруга мистрис Фицгерберт, брак с которой парламент не признавал, считая его mésalliance’ом[27], леди Джерсей и затем Ольга Зубова-Жеребцова свидетельствовали о безукоризненном вкусе принца и о склонности Зубовых к английской валюте.
Бенкендорфы настоящие гатчинцы в самом прямом смысле слова, а гатчинцы и присяга нераздельны. Покойный государь Бенкендорфов жаловал и в них не сомневался. Ермолая сделал смотрителем Гатчинского замка, оставил бы смотрителем Михайловского — ни Беннигсену, ни Зубовым в спальню не проникнуть. Ермолай служил у великого князя в лучшие гатчинские годы. Несмотря на то что являлся вотчинником Асса и Штернгофа, страдал скуповатостью и пристрастием к картофельным приправам. Любил повторять:
— Без копейки нет рубля.
Государь Павел Петрович не единожды внушал гатчинской обслуге за общим обедом и на плацу:
— И смерть, други, вас от присяги не освобождает! Ни моя, ни ваша!
Остзейцы в присяге видели законную опору, потому за нее и держались. Для русских присяга — дело святое. У них вся жизнь на данном слове строилась. Без присяги им — никуда, без присяги — без смысла. Иди куда хоть, твори что хошь — никому-то ты не нужен. Вот Гатчина на присяге и держалась. Верность там стержень. Вокруг нее все вертелось. А в России XVIII века верность — предмет чрезвычайно редкий. Не в цене он, особенно при дворе. За верностью в Германию ходили, в Швейцарию, во Франции верность надеялись купить.
Однако и Аракчеев гатчинец. Между тем в его глазах император Александр читал абсолютно иное. В его глазах сквозило понимание безвыходности создавшейся ситуации. Нет, Аракчеев не глуп. Он не куртизан какой-нибудь. Матушка Екатерина эту вонючую породу развела без меры. Из-за своего одного недостатка, о котором поминать неприлично. Аракчеев лучше остальных видел, что гатчинский властелин, переселившись в Зимний, за пять неполных лет государственный механизм вконец расстроил. Иногда он падал на колени и, обхватив павловские сапоги, будто стреноживая норовистого коня, просил:
— Батюшка, государь мой всемилостливый, дозволь слово вымолвить рабу твоему… — И, не дожидаясь разрешения, продолжал: — Управление механики точной требует, особливо в России. В России народ разбойный и управления не любит. Польша живет неустройством, а Россия хаосом. Вот тут-то тебе, батюшка-государь, и сделать так, чтоб каждое колесико свой ход имело и крутилось без толчка.
В том, что Аракчеев изливал мысли, рискуя вызвать гнев и, в сущности, навязываясь государю, заключалась его гатчинская — будто бы откровенная — манера.
— Дело повелителя направление указывать и наблюдать без мелочности. Кто кому подол заворотил и кто где лишнюю горбушку сжевал — пусть их! Не наша то забота. Дырки и есть для того, чтобы их конопатить, а горбушка в брюхе так или иначе на пользу России пойдет.
Однако аракчеевские советы впрок не шли, и держава по-прежнему управлялась, как увеличенная до невероятных размеров Гатчина. Беременная кухарка укажет на капрала, и тому император тростью зубы — вон! Казначей полушку утаит — марш сквозь строй! Сотню шпицрутенов спиной возьмет — и в Сибирь. А из Зимнего далеко видно. Там другая ширина и высота. Там не на одну дырку пломбу попытались привесить и не за одной полушкой нарядили контролеров смотреть. Рескрипт — указ, рескрипт — приказ. И так далее. С утра до ночи. Иногда и ночью флигель-адъютантов на край света гоняли. Во все хотелось вникнуть, во все хотелось вмешаться. Никакая голова подобного не осилит, только расстроится. А все хотелось переиначить. И всех убедить в ничтожности прошлой методы управления, основанной на фаворитизме. В Гатчине злословили:
— Фавор — дерьмо. Попал в фавор — попал в дерьмо!
Аракчеева, однако, с покойным государем связывала общность идей, привычек и взглядов. Бенкендорфов — интимные отношения, питаемые взаимной симпатией. Симпатия необъяснима, особенно царская. Или она есть, или ее нет. Мария Федоровна обожала Тилли, Павел Петрович любил Христофора. Но зато Тилли раздражала государя. Он часто обругивал ее madame Ziegendrücker[28]. Совершенно непереводимо, однако обидно до слез.
Императору Александру не очень приятно ежедневно сталкиваться с Бенкендорфами. Но чувство государственного деятеля, преобразователя и реформатора, невольно устранившего родителя по соображениям пользы для России, не позволяло прогнать прочь человека, готового идти в огонь и воду по малейшему повелению. Флигель-адъютантов император Александр не удалял только из антипатии к порядкам Большого — отцовского — двора, которые доказали преданность монархическому принципу в годы кровавой французской смуты. Он не хотел быть несправедливым. Положение Бенкендорфов осложнялось тем, что составляло их силу. Парадокс нередкий в русской политической жизни. Император Александр не мог идти против желаний матери. Когда она заявила: или я, или фон дер Пален, сын решительно устранил вероломного курляндца, навсегда прекратив его карьеру. И никакие англичане не помогли.
Между тем Христофор Бенкендорф тоже покинул двор и переселился в Прибалтику. Состояние здоровья — лишь удобный предлог. Умер он через двадцать с лишним лет после того, как был по болезни уволен, правда с ношением мундира и с пенсией полного по его чину жалованья. Император Александр не пошел на поводу чувства неприязни. Ломать судьбы детям отцовского друга неумно. Он даже на обед во дворец приглашал Бенкендорфа, правда реже, чем Михаила Воронцова или Федора Винценгероде, не говоря уже об Адаме Чарторыйском или графе Николае Румянцеве, сыне фельдмаршала. Впервые Бенкендорфа позвали к столу в 1805 году, да и то однажды, в 1806-м удостоили трижды, в 1807-м восемь раз, а в следующих — опять по одному разу. Муж сестры Христофор Андреевич Ливен в 1806 году гостил в Зимнем сто семьдесят один раз! Кто императору приятен, тот и зван, что естественно. Об иных и упоминать нечего. Граф Гурьев в 1807 году двести девяносто девять обедов и ужинов съел. Не шутка!
Были у императора друзья, без которых он не мог обходиться. Кусок в горло не шел. Князь Александр Николаевич Голицын в 1803 году Зимний и прочие дворцы посетил для трапезы четыреста восемьдесят девять раз, а в 1811-м — четыреста восемнадцать.
Нет, не возникло сердечной близости у сына Тилли с сыном старшеньким Марии Федоровны, к ее немалому огорчению.
Усердие и храбрость Бенкендорфа напоминали императору, что именно таких людей при дворе надобно ценить. Тезка не пытался уцепиться за теплое место, не метил в гофмейстерскую часть, не клянчил субсидий, не рвался на командную должность в гвардию, не выражал неудовольствия невысоким чином: к 1807 году — капитан, в то время как Воронцов давно генерал, а Нессельроде в самом начале столетия — полковник. Бенкендорф старался добиться расположения исключительно службой. От куртизанов император устал. Они порождали ощущение незащищенности от возможного предательства. Император больше, чем в чем-либо другом, нуждался в опоре. Чарторыйский при всем уме, благородстве, изяществе мыслей и поступков не вызывал безоглядного доверия. В отношениях постоянно присутствовала третья величина — оскорбленная и кровоточащая Польша. Новосильцев и Кочубей обладали упрямством, что еще можно было пережить, но вот попытка выдать его за независимое мнение раздражала императора. Он нуждался больше в хороших исполнителях, чем в советчиках. Черкнешь два слова на обрывке листка, предварив: «Друг мой Алексей Андреевич…», и спи спокойно. Рескрипт будет воплощен в жизнь наилучшим образом. Если надо — вколочен. Этой исполнительской цепью Аракчеев приковал сына коварно умерщвленного Благодетеля, портрет которого до последнего вздоха не снимал с шеи. Управление Россией действительно требовало механики, и каждый рескрипт завершался словами: «Тебя навек любящий…» Как говаривал в интимной обстановке сам Алексей Андреевич, «туда, сюда, обратно — тебе и мне приятно!».
В этих «туда, сюда, обратно» он толк понимал.
Ничего подобного даже в ослабленном варианте не происходило с братьями Бенкендорфами. Аракчеев гордился тем, что он русский неученый дворянин, а старший Бенкендорф всегда считал себя competentis, то есть сведущим. Младший — любимец императрицы-матери — поражал прилежанием и успехами в учебе аббата Николя. В тринадцать лет его причислили к Коллегии иностранных дел. В 1803-м он стал камер-юнкером, к началу Отечественной войны — камергером, далеко обогнав брата. От пуль не прятался, выписавшись в самом начале нашествия в армию.
Император придрался бы, да не к чему. Тезка отлично себя показал на Кавказе у князя Цицианова, генерал Спренгпортен отозвался о нем как о безукоризненном разведчике и смельчаке. Ганноверский эпизод во время первой войны с Наполеоном окончательно укрепил позиции Александра фон Бенкендорфа. Граф Толстой теперь не отпускал его ни на шаг. После Прейсиш-Эйлау, Фридланда и Тильзита он взял Бенкендорфа в Париж. Мало того: советовался перед каждым свиданием с Бонапартом. Даже Беннигсен, ненавидевший семейство Бенкендорфов, именно Александра отправил в Петербург с просьбой об отставке, понимая, что император будет интересоваться впечатлениями адъютанта дежурного генерала графа Толстого о битвах при Прейсиш-Эйлау и Фридланде и во многом судьба самого Беннигсена будет зависеть от объективности рассказа. Что-то в характере молодого, но уже бывалого офицера вызывало доверие и привлекало людей. Князь Сергей Волконский — родовитый аристократ — целые дни проводил с ним в задушевных беседах. Ну а недостатки есть у всех. Главные — умение копить не деньги, а долги, и неумение обманывать кредиторов. Черта, впрочем, чисто рыцарская.
Вот приблизительно каково было положение, когда весной 1808 года Бенкендорф внезапно очутился в Петербурге с прекрасной спутницей на втором этаже дома Грушкина. Первое гнездо они свили в самом сердце столицы. Между прочим, спутница безвестного и небогатого флигель-адъютанта была от него без памяти. Неглупая и решительная, она умела отыскивать эти достоинства в другом и пользоваться ими. Огромный артистический талант Марго делал их союз приметным событием в обществе, еще более загадочным и значительным, чем конкубинат певицы Нимфодоры Семеновой и графа Василия Валентиновича Мусина-Пушкина-Брюса или ее сестры, замечательной трагической актрисы Екатерины Семеновой, с князем Иваном Алексеевичем Гагариным.
Им было легко вдвоем. Но если бы они оставались всегда вдвоем! Бенкендорфа ни в Париже, ни — к удивлению! — в Петербурге не покидало чувство, что кто-то третий и даже четвертый незримо присутствует рядом. Однако он никогда не был так счастлив, как нынче.
Графа Толстого по приезде из Франции император немедля определил к новой должности, обер-полицеймейстера, и тот быстро начал приводить город в порядок. С утра Бенкендорф мотался по всяким поручениям — выяснял: очищаются ли помойки, нет ли драк на рынках, каков уровень воды в Неве и сколько искалеченных и больных доставили за ночь в больницы? С трудом он выкраивал время, чтобы отвезти Марго на репетицию. Но короткие поездки в карете — минуты, похищенные у судьбы, — стоили долгих и неоткровенных бесед на людях. Постановка «Федры» продвигалась без задержек. Премьеру решили играть в первых числах июля. Ажиотаж вокруг Марго не утихал, и летняя пора не стала помехой для продажи билетов. Романтическое бегство от корсиканского деспота добавляло остроты будущему зрелищу. Днем они обедали вместе и совершали прогулку по Юсупову саду. Марго была в восторге от Северной Пальмиры.
— И ты, давний житель Петербурга, — твердила она Бенкендорфу, — спокойно относишься к этому великолепному городу, предпочитая воевать где-то на Кавказе или в противной Германии, а не служить императору здесь. Ты никогда не говорил мне, что Петербург так красив. Боже мой, Париж! Ты предпочитаешь Париж! Эту зловонную клоаку! Этот военный лагерь! Где каждый второй — полицейский доносчик или крутой. Город ростовщиков и кровопийц, тупиц и убийц. Нет, я от тебя, Alex, такой безвкусицы не ожидала.
Он возил Марго на острова или в Стрельну. Иногда они забирались в Екатерингофский парк — густой и заброшенный. Марго никак не желала успокоиться.
— Окрестности Петербурга восхитительны. Какая чудесная природа! Какой рельеф! Я уже не говорю о замках вашей аристократии и дачах! Разве их можно сравнить с мрачными руинами нашей знати, в сущности — нуворишей, которые при Наполеоне стали больше походить на шайку обожравшихся школяров. Отпрыски лакеев, свинопасов и пивоваров. Доченьки банкиров, менял и повивальных бабок. Ожеро — сын лакея, Ней — бочара. Да сам-то — из каковских? Адвокатишка! А его любимец Мортье — из торгашей. Массена — контрабандист. Мюрат прислуживал в трактире у отца. Ланн — солдат, Виктор — солдат, наемник. Или Ланн — наемник, не помню! Но хуже всех Даву! Ненавижу его! Мелкота! И все стали герцогами да принцами, маркизами да графами! Смех! Подумать только: мерзавцы! А Савари?! Савари! Ты говоришь — он порядочный человек! Чем он порядочный? Расстрельщик! Это он погубил герцога Энгиенского. Ты знаешь: я презираю Бурбонов, но мальчик был настоящий герцог, настоящий аристократ. Актриса не может не любить настоящее, она живет настоящим, настоящими чувствами, настоящей любовью. Она живет настоящей жизнью. А эти солдафоны годны только на то, чтобы убивать, убивать и убивать. И лазить девкам под юбки. У вас хотя бы бароны настоящие! Ведь ты настоящий барон, Alex?
— Нет, я не барон. Но наш род — один из самых знатных в Лифляндии и Эстляндии. У нас шведский герб! Не заблуждайся насчет России, Марго. Тут и турки в графы пролезали, и певчие, и пирожники. Но редко, правда. Среди твоих русских знакомых такие иногда попадаются.
Марго в искреннем восхищении Северной Пальмирой резко отличалась от многих иностранок и от его сестры Доротеи. Француженки и итальянки здесь хирели и тосковали по более мягкому европейскому климату. Петербург им казался скучным. Доротея рвалась из России, как птичка из клетки. Брак с Христофором Ливеном давал шанс уехать надолго, если не навсегда.
— Я счастлива во Франции и в Англии и несчастна в России.
— Ты можешь быть счастлива где угодно, — резко обрывал сестру Бенкендорф. — Но я не хотел бы, чтобы ее величество догадалась о твоих настроениях. Императрица любит Россию и русских. Это ее родина. И не советую, чтобы Ливен узнал о твоем истинном отношении к стране, которую он представляет на международной арене. Не играй с огнем, Доротея. И не считай окружающих глупее себя. Ливен метит в послы, но твои слова могут ему повредить. Не мне напоминать тебе — ты восемь лет замужем, что Христофор семеновец, был начальником военно-походной канцелярии покойного государя и его военным министром!
— Но мне скучно здесь! Понимаешь? Ску-чно! Я мечтаю, чтобы его поскорее назначили послом!
Однажды Марго устроила домашний спектакль во время примерки костюма Федры. Свою филиппику против бонапартовского режима она произнесла, наряженная в роскошную тунику, обшитую золотистой бахромой. Белое, золотом шитое покрывало оттеняло смуглость лица и высокую прическу, украшенную царской диадемой, сияющей на перевитой повязке. Запястья охватывали тяжелые серебряные браслеты. Марго высока и стройна, и оттого греческий костюм, несмотря на крупные формы, ей очень шел, подчеркивая величественную осанку.
— Я просто счастлива, что ты избавил меня от этой отвратительной дыры — Парижа, где ценят только искусство шагистики, а платят только холуям от литературы и лизоблюдам газетчикам. Императорское золото их развратило, но и они, в свою очередь, развратили императора. В борделях там несчастных женщин заставляют маршировать под музыку, высоко задирая ноги. Это их, видите ли, возбуждает. И потом, так привычнее: будто и не уходили с учебного плаца. Парижане королю отрубили голову, над королевой надругались, навалили гекакомбы трупов и ввергли Европу в бесконечную войну!
— Но я надеюсь, — смеялся Бенкендорф, несколько утомленный критикой современного положения Франции, — что ты счастлива не только из-за перемены климата?!
— И поэтому тоже.
Чаще они выбирали для уединенных прогулок облюбованный Бенкендорфом еще с юности Юсупов сад, разбитый, как говорили, самим Кваренги. По его тенистым аллеям предпочитал гулять и покойный государь, особенно в летнюю пору. Юсупов сад Бенкендорф посещал с аббатом Николя и братьями Орловыми, чьи гувернеры в каникулы брали шефство над Бенкендорфами, лишенными родительской заботы. Сюда приводили подышать свежим воздухом и смольнянок. Он мог повидаться лишний раз с сестрой Доротеей. Словом, Юсупов сад Бенкендорф вспоминал не без приятного волнения. Здесь, на аллеях и в беседках, разворачивался первый бурный роман с прелестной дамой — супругой сенатского чиновника Мадлен К. Тогда он изучил все укромные уголки и заштрихованные листвой гроты. Здесь он увидел будущую свою жену рядом с няней и двумя очаровательными малютками. Сейчас он приводил в знакомые места Марго. Но почему-то ощущение безопасности исчезло, хотя что, в сущности, могло угрожать флигель-адъютанту свиты его величества и адъютанту обер-полицеймейстера столицы?
Между тем чутье Бенкендорфа не подводило. В погожие дни Юсупов сад напитывался публикой, фланирующей по Большой Садовой. Необширный и негустой, он привлекал уютом недолгой прогулки, за время которой удавалось познакомиться с красоткой — пусть лишь взглядом. Изящно вырытый прудок в жару давал прохладу. Посередине у разноцветных клумб бил фонтан, выбрасывая вверх трепещущую расплавленным серебром струю, опадавшую потом вниз пляшущим и рассыпчатым водопадом. И Марго полюбила Юсупов сад. До июльской премьеры они там сиживали или прохаживались в толпе чуть ли не каждодневно. Но Бенкендорф обратил внимание на то, что по дороге им попадались одни и те же мужские лица. Кроме того, он два или три раза заметил лошадиную физиономию некоего Жака де Санглена, давнего гражданина Ревеля и усердного посетителя тамошней масонской ложи, носившей название супруги и сестры Осириса. Изида олицетворяла супружескую верность и материнство. Она была матерью Гора, богиней плодородия, воды и ветра, волшебства и, что весьма важно для ревельцев, мореплавания. Кроме того, Изида покровительствовала умершим. Ее изображение — женщины с головой коровы или только с ее рогами — украшало главный зал ложи.
Жак де Санглен еще в девяностых годах XVIII века поступил на службу к генерал-губернатору Ревеля князю Репнину по известной, как тогда выражались — подлой, части. Теперь он, вероятно, в Петербурге. Бенкендорф сталкивался с ним и на Дворцовой площади, когда де Санглен покидал Зимний. Но к кому он приезжал и с какого подъезда проникал внутрь, оставалось секретом. В Юсуповом саду де Санглена нередко сопровождал специфической внешности молодой человек, рыжеватый, по облику — иерусалимский дворянин, но тем не менее до крайности самоуверенный и наглый. Звали его, кажется, Фогель. Бенкендорф совершенно точно знал, что он наружный агент. Завидев де Санглена, Бенкендорф испытывал прилив тревоги, да и как остаться равнодушным, когда на твою даму и тебя смотрят исподтишка с кривой усмешкой. Не лезть же на рожон? Что-то Бенкендорфа останавливало. Если бы не предстоящее свидание с императрицей-матерью и будто бы ненамеренные встречи с де Сангленом и Фогелем, Бенкендорф чувствовал бы себя в раю, как в былые — доалександровские — времена.
Однажды теплым августовским утром 1800 года после завтрака Бенкендорф сопровождал в Юсупов сад государя Павла Петровича на моцион. Сад был почти пуст. Публика, когда приезжал грозный монарх, старалась незаметно раствориться. Никому не удавалось предугадать, что придет государю в голову. Строгий взор серых навыкате глаз, необходимость неукоснительного исполнения предписаний генерал-губернатора фон дер Палена, что́ должно совершать подданному при виде государя; мелкая небрежность в туалете, любая вольность — круглая шляпа, шарф яркой расцветки, дорогие пряжки на туфлях, прическа à la Робеспьер — все, решительно все могло вызвать вспышку страшного гнева. Никому не хотелось навлекать на себя несчастье. Одни няни с детьми продолжали сидеть на скамейках, надеясь, что взгляд государя на них не задержится. Няня не гувернантка, ей надо опасаться лишь пожарных и будошников. К няне офицер не пристанет. У самого поворота к фонтану Бенкендорф увидел скромно одетую женщину без особых примет, держащую на руках ребенка в картузике и пелерине. Длинный цветной козырек затенял лицо. Государь, который проходил мимо, беседуя с Бенкендорфом, вдруг резко повернулся на каблуках и посмотрел на ребенка взором, который мог бы усмирить анаконду.
— Чей?! — спросил громко государь, отмерив два шага к скамейке. — Отчего не кланяешься и дитю дурной пример подаешь — не приучаешь здороваться с императором?!
Няня вмиг сомлела и повалилась на колени. Бенкендорф хотел ее поддержать, но не успел, лишь ребенок очутился в руках. Государь потянулся и сдернул картузик с головы малыша.
— Вот как надо! Вот как надо! — притопнул он ботфортом.
На Бенкендорфа через плечо императора смотрели синие прозрачные глаза, а носик и губки начали морщиться. Ребенок жалобно шмыгнул, но не заплакал.
— Чей?! Я кого спрашиваю, нянька!
— Пушкины мы. Пу-шки-ны.
— Какого? — спросил, мягчея, государь.
Фамилия Пушкиных у него вроде не на плохом счету.
Бенкендорф поднял повыше ребенка и показал государю.
— Смотри, какой прехорошенький! — усмехнулся государь.
Он и годовалый подданный долго глядели друг на друга, внимательно, словно изучая.
— Не Сергея ли Пушкина отпрыск?
— Сергея Львовича, — пролепетала няня в ужасе.
Ребенок опять шмыгнул носиком, широковатым к концу и чуть приплюснутым.
— Он, как и ты, забывчив, — произнес государь. — Видно, и в доме у вас непорядок. Передай, что я велел тебя отчитать и примерно наказать за непочтение.
— Слушаюсь, батюшка!
— Назови имя.
— Александр.
— И твой и наш тезка, — сказал удовлетворенно государь, обращаясь к Бенкендорфу. — Небось в гвардию метит. Я проверю, нянька, передала ли мой приказ. Вдругорядь не своевольничай. — И он потрепал малыша по макушке, которую покрывал белокурый пух. — Ну, надевай картуз, не то голову напечет. Что за нерадивая нянька!
Так они побеседовали пару минут, и затем государь скорым шагом почти побежал вон из сада. Бенкендорф вернул малыша и поспешил вслед. Он почему-то надолго запомнил синие вопрошающие глаза, приплюснутую нерусскую курносость и крупные, резко очерченные и пухлые губы. Бенкендорф обернулся и увидел, как няня, не поднимаясь с колен, напялила на голову картузик и так оставалась, не отошедши от страха, до тех пор, пока государь не исчез в глубине пустой аллеи.
Небрежение поручика лейб-гвардии Егерского полка Сергея Пушкина установленной формой одежды врезалось в память государя, похожую на кладовую мелочей и лавку древностей. Впрочем, если порыться в монологах принца Гамлета, то похожую тягу отметишь и там. В последние два года государь особенно часто приглашал молодых офицеров на балы в Зимний. Танцы были в разгаре, когда он обратил внимание, что один из них упрямо подпирает стену, иронически глядя на веселящуюся толпу. Привычка вникать в каждый пустяк и тем сильно досаждать подданным заставила государя приблизиться к Пушкину и спросить по-французски:
— Отчего вы никого не приглашаете, сударь?
Легко вообразить, что ощутил бедняга, примагнитивший высочайшее внимание, впрочем не перешедшее еще в неудовольствие. Пушкин отчаянно смешался.
— Я потерял перчатки, ваше величество.
Причину, к счастью, он отыскал сравнительно безобидную. Сослался бы на забывчивость — не миновать гауптвахты или чего похуже — выключки со службы или Сибири. Вокруг Петербурга бродили шайки изгнанных из армии офицеров, лишенных шпаг, добывавших пропитание грабежом и разбоем. В спальне зверски умерщвленного государя признаки офицерской чести лежали в углу навалом. Шпаги почему-то его раздражали. Эспантоны были милее, что офицеров в свою очередь бесило.
Бенкендорф, дежуривший в тот день, заметил, как лейб-гвардеец побледнел, и вполне посочувствовал ему. Бенкендорфу перчатки тоже досаждали. Государь, нередко выказывавший истинную доброту, поспешил снять с рук предмет туалета, о котором шла речь, и подал его Пушкину со словами и улыбкой:
— Вот вам мои!
Пожалев в душе поручика и стремясь продемонстрировать, что он вовсе не столь придирчив и грозен, как говорят о том — ведь потеряны перчатки, а не эспантон, — государь взял Пушкина об руку и с ободрительной миной повел к одиноко стоявшей и скучающей даме:
— А вот вам и па́ра!
Таким образом он облагодетельствовал сразу двух оробевших подданных. Окружающие ожидали иного исхода, но, убедившись, что чреватый царским гневом инцидент исчерпан, разрешившись благополучно, принялись выделывать па с удвоенным старанием и энергией. Бенкендорф заподозрил, что Пушкин не потерял перчатки, а просто забыл дома. Как он мог потерять, ежели они часть формы и надеваются сразу вместе с мундиром. Офицеру без них никак нельзя; Придворный этикет Бенкендорф изучил досконально и малейшие отклонения подмечал сразу. Иначе при государе не удержаться. Император Александр стоял на иной точке зрения. Когда ему доложили, что есть немало офицеров, не соблюдающих форму, он ответил:
— Тем лучше! Я быстрее узнаю, кто относится ко мне с уважением, а кто пренебрегает интересами службы.
Зимой перед прогулкой государя, который с трудом отказывался от привычных маршрутов, Бенкендорф ездил в Юсупов сад проверять, тщательно ли расчищены аллеи от снега.
Скорым шагом обойдя сонно-сказочный, притихший по-сумеречному сад, подсвеченный желтоватыми фонарями, государь возвратился к саням, усадил в них случайно встреченного графа Салтыкова и отправился во дворец ужинать. Бенкендорф сопровождал сани верхом, чутко прислушиваясь — не позовут ли. Государь немного простужен, и надобность напрягать голос раздражала его. Сани дважды меняли направление, скользили то вперед, то назад, крутились на пятачке возле Аничкова и наконец замерли у парапета набережной. Государь вышел на тротуар, продолжая объяснять что-то Салтыкову, оживленно жестикулируя. Затем они снова сели в сани и стрелой помчались по Невскому. У Полицейского моста государь притормозил и окликнул Бенкендорфа:
— Поручик, извольте побеспокоиться и приблизиться.
Пришлось сойти прямо в сугробную хлябь. Бенкендорфу зная, что государь и такую мелочь не упускает, никогда не выбирал удобного сухого местечка. Шагал, не раздумывая, по колено в воде и грязи, не отряхиваясь никогда и как бы не замечая помех. Вот он — особый флигель-адъютантский шик! Для новичка единственный способ укрепиться в свите.
— Отправляйся сию минуту к господину генерал-губернатору фон дер Палену и передай мое повеление: немедля насадить бульвар из наипервейших и наиблагороднейших деревьев от Полицейского моста до Аничкова дворца!
У Бенкендорфа екнуло семнадцатилетнее сердце. Правильно ли уразумел слова его величества? И Бенкендорф повторил:
— Бульвар от Полицейского моста до Аничкова дворца…
Оказалось, что не ослышался. Государь поудобнее устроился в санях, откинулся на сиденье и крикнул кучеру:
— Гони!
В дворцовых сенях вновь распорядился:
— Александр, к Палену! Живо!
Бенкендорф стремглав бросился к генерал-губернатору, благо — недалеко. Быстрота исполнения тоже наиважнейшее качество флигель-адъютанта. Медлительному подле государя ничего не светит.
В кабинет Бенкендорф вошел без доклада в сопровождении ротмистра Борга, паленского приближенного, вывезенного из Лифляндии. Бенкендорф помнил Борга по рижской юности. Ординарец Палена славился тем, что ломал пальцами подкову, жонглировал пудовыми гирями и мог в одиночку выпить не отрываясь целый штоф царской водки, а штоф — одна десятая ведра. Через несколько месяцев Борг будет держать карету в двух шагах от Михайловского дворца на случай провала заговора. Фон дер Палену в руки Обольянинова и Макарова с Николаевым попадаться нельзя. Вмиг содрали бы кожу. Светлые лики их как-то померкли в тени Шешковского, очевидно из-за краткосрочности владычества, массовости репрессалий и отсутствия среди схваченных опасных личностей вроде Емельяна Пугачева. Шешковский на Пугачеве выехал — на допросах яицкого самозванца. Павловская Тайная экспедиция дотянула лишь до апреля 1801 года.
Под стать упомянутым мастерам сыска и расправы оказался Егор Борисович Фукс, бывший правитель канцелярии генерал-фельдмаршала Суворова-Рымникского. Фукс заноза почище Шешковского, застрянет — клещами не вытянешь. Да что, в конце концов, Шешковский! Видимость одна! Хоть и под дыбой Пугачева на табуретке сиживал. Тройка из павловской Тайной экспедиции через себя в год в семь раз больше дел пропускала, чем екатерининский циклоп. Уж как какой-то ничтожный Николаев над Суворовым в опале измывался, описать — не поверят! Чтобы русского фельдмаршала подобными штуками унижать?! Только в сталинщину аналогии отыщутся.
Мятежному графу фон дер Палену, конечно, не избежать дыбы, окажись золотая табакерка Николая Зубова полегче. Сначала Фукс его бы отъелозил, потом Макаров помотал на немецкий лад и щеголяя хох дойчем, на коем изъяснялся прилично, а на закуску Николаев бы с заплечными явился. И маму курляндскую фон дер Пален не успел бы вспомнить. Александр Семенович Макаров в душу остзейскую давно проник, а хох дойч особую остроту допросам бы прибавил. Любопытно, что, когда время реабилитации подкатило — дней Александровых, как сказал пиит, прекрасное начало, тайного советника, сенатора и кавалера ордена святой Анны первой степени, главу упраздненной конторы сын умерщвленного государя сделал членом комитета, созданного 15 сентября — в день коронации — для пересмотра судебных приговоров. И впрямь — кому иному пересматривать сподручнее, как не первым лицам учреждения, сиречь Тайной экспедиции. Но это к слову…
— Ваше сиятельство, — не очень уверенно обратился Бенкендорф к фон дер Палену, который что-то быстро писал, озаренный ярким светом ветвистого канделябра, — его величество желает, чтобы завтра к семи часам пополудни был насажен бульвар от Полицейского моста до Аничкова дворца. Его величество изволил пояснить: это приказ!
Зная Палена и манеру давать волю чувствам в отсутствие государя, Бенкендорф ожидал, что генерал-губернатор вспыхнет от негодования и начнет отыскивать причину для удлинения срока или вообще отклонения подобного несуразного требования. Но ничуть не бывало!
Пален оторвался от бумаг и вперил взгляд в пространство поверх Бенкендорфа.
— Садись, Alex, и перестань дрожать, что тебя отчислят из свиты, — произнес он, тонко улыбаясь. — Пока я на месте, с тобой ничего не произойдет. Как идет служба?
Бенкендорф сразу не нашелся что ответить. Мозг буравило повеление государя.
— Чего молчишь? Как служба идет, спрашиваю! Доволен ли? Не надо ли чего? Я с твоим батюшкой Христофором славно проводил деньки еще не так давно в Риге. Быть может, в деньгах нуждаешься? Мне в молодости всегда содержания не хватало. А ты, сказывают, мот. Женщины, ботфорты, шпаги с драгоценным эфесом. — И Пален приподнял мизинцем крышку шкатулки, стоящей на столе.
На красной подкладке дьявольским соблазном сверкнули золотые монеты. Столбик лежал колбаской — одна к одной. Бенкендорф таких монет в руках пока не держал. Это могли быть гинеи или соверены. Английское золото! Или скорее гвинейское, потому что гинеи чеканили из драгоценного металла, вывезенного из Гвинеи.
— Ваше сиятельство, спасибо! Я всем доволен. Служба — дай Бог, чтоб не хуже. — И Бенкендорф осторожно добавил: — Я ни на минуту не опоздал, доставляя вам повеление государя.
Ему почудилось, что Пален упустил из виду, зачем прискакал флигель-адъютант. По его расчету, генерал-губернатор должен прийти в отчаяние. Наверное, он в ту же минуту начнет суетиться, рассылая во все концы курьеров… Но Пален продолжал вести себя спокойно, даже с подчеркнутой медлительностью.
— Передай его величеству, чтобы он не сомневался — приказание к назначенному часу исполнится.
Как в сказке: исполнится! Пален его намеренно задерживал, продолжая безмятежно, с каким-то удовольствием расспрашивать о последних дворцовых толках и привычках нынешней флигель-адъютантской молодежи. Бенкендорф отвечал, стараясь не ошибиться, и все не мог избавиться от ощущения, что Пален чего-то недопонял и что из этого выйдут ужасные неприятности.
Возвратившись во дворец, Бенкендорф не сумел доложить о результатах беседы с генерал-губернатором: государь ушел в спальню. Ранним утром, когда на небе еще не погасли ночные звезды, Бенкендорф отправился проверить посты: не задремал ли кто? не отлучился ли? С удивлением он обнаружил государя на ногах. Он будто поджидал его.
— Бенкендорф, задержись. Тебе быть в свите до назначенного вчера часа. Мало передать приказ, надо убедиться в точности исполнения.
Целый день Бенкендорф мотался по городу с мелкими поручениями. Вечером он обратился к государю сам:
— Не пора ли мне, ваше величество, отправиться к генерал-губернатору?
— Молодец, Бенкендорф! Службу при мне понял. Скачи да проверь хорошенько. С Богом!
Смиря трепещущее сердце, Бенкендорф стрелой помчался к Полицейскому мосту, а затем в Аничков. Бульвар по волшебству поднялся на всем протяжении и выглядел так, будто рос здесь со дня основания города. Карета Палена чернела у дворца, и Бенкендорф заподозрил, что и здесь его поджидали. Возле толпился работный люд с лопатами и кирками. Они низко кланялись флигель-адъютанту с видом весьма довольным. У дверцы толстенный подрядчик мял в руках меховой картуз:
— Я за тебя, граф, вечно буду Бога молить. Славно ночку провел! Робя, — обратился он к толпе, — с меня причитается. Айдате к Кузьме Егоровичу в трахтир радоваться.
И толпа, вскинув на плечо инструмент, весело, с песней двинулась прочь. Бенкендорф смотрел на все это действо в чрезвычайном изумлении.
— Сообщи его величеству, — сказал, подмигивая, Пален, — что он имеет возможность совершить прогулку по новому бульвару. Не хуже разбит, чем ваш хваленый Юсупов сад.
Прискакав в Зимний, Бенкендорф доложил. Государь отмахнулся:
— Иди отдыхать, друг мой! Я тобой доволен.
Никогда Бенкендорф так крепко не спал, как в ту ночь. Ах, как славно отдыхалось! Ах, какие райские сны снились! И только одно портило возникающие в сознании цветные картинки — бледная, землистого цвета, физиономия горбуна, стоявшего, с независимым видом опершись на лопату, и без всякого энтузиазма взиравшего на окружающее: Палена, Борга, толпу, карету и самого Бенкендорфа, державшего свою лошадь под уздцы. Лошадь во сне — он помнил с детства — примета нехорошая. Лошадь — ко лжи, к обману. И обман тот каким-то странным образом связывался с Паленом и золотыми монетами в шкатулке на пунцовой подкладке.
Давно намечаемое свидание откладывалось из-за нездоровья императрицы-матери. Наконец пришло долгожданное приглашение в Павловск. Бенкендорф любил бывать там. Любил бродить по густому лесу, который служил продолжением чудесного парка. Ему нравилось, как в чаще неожиданно открывается то белостенное здание Фермы с башенкой, то Хижина угольщика, внешне действительно похожая на убогое жилище рабочего. Он любил и Молочню, и Старое Шале, погруженные в нетронутую природу. Он мог долго стоять и любоваться Пиль-башней, с полукруглыми стенами и остроконечной крышей, неожиданно вырастающей на берегу ручья. Когда через много лет он купит мызу Фалль на берегу Финского залива и начнет ее перестраивать, образ Павловска всегда будет мелькать в воображении. Павловск — сказка, само изящество, душа императрицы, воплощенная в дерево и камень. По склонам реки и в рощах она находила короткий приют в многочисленных павильонах и легких беседках, которые напоминали о молодости, проведенной в Монбельяре. Она стремилась к идиллии и находила ее в самой атмосфере этого уголка, созданной гениальной фантазией нескольких поколений архитекторов. Но, конечно, более остальных для Павловска сделал первый его управитель Карл фон Кюхельбекер. Только он понимал императрицу Марию Федоровну до конца.
Императрица приняла Бенкендорфа в кабинете «Фонарик». Он никогда раньше здесь не был, хотя хорошо знал дворец с детства. Кабинет и впрямь походил на фонарик. Через застекленную белую колоннаду полукруглого эркера, выходящего к цветникам Собственного садика, лились потоки света, оживляя интерьер. Кабинет будто бы сиял изнутри. Кариатиды поддерживали высокую арку. Они были задрапированы одеждами. Струящиеся складки скрывали тяжкие повреждения, нанесенные временем оригиналам, с которых делались гипсовые слепки. Красивый орнамент отличался простотой и выразительностью. Белые книжные шкафы с черным узором — выпуклым и ярким, оливкового цвета вазы из яшмы в специально устроенных витринах, вазы-треножники золотисто-бронзовой окраски веселили глаз. На камине стояли таганы в виде фигурок чтиц, а со стен на посетителя смотрели картины, о которых Бенкендорф мог лишь сказать, что они принадлежали кисти великих итальянцев. Впоследствии стены Фалля он тоже украсит живописными полотнами и даже приобретет за огромную сумму произведение Франческо Альбани — мастера, которого он видел когда-то в «Фонарике».
Императрица полулежала в глубоком кресле. Ее побледневшее лицо выдавало сильное недомогание. Она велела Бенкендорфу сесть подле.
— Наша встреча, Alex, будет короткой, но не потому, что я сержусь на тебя. Ты сам видишь, в каком я печальном положении. Я не хочу возвращаться к твоим ошибкам…
Бенкендорф знал, что императрица обойдется без злых упреков, и тем неприятнее сознавать, что она недовольна и имеет на то веские основания.
— Я велела князю Куракину расплатиться с долгами. Часть средств придется взять с твоего счета, хоть это основной вклад Тилли. Но делать нечего! Ты слишком расточителен. Не обессудь, но я прошу тебя более не рисковать своим положением. Ты хорошо служишь, но государь рассчитывает на большее.
Здесь она явно ошибалась. Император Александр как раз большего и не желал.
— Страсть, разумеется, многое объясняет и все спишет, кроме безумных трат. Они оставят на твоем будущем незатягивающиеся раны. Я не берусь давать советы, но лучше тебе уехать в армию, пока не утихнет международный скандал. Я не хочу тебя запугивать, но у маркиза Коленкура состоялся с государем довольно острый обмен мнениями по поводу случившегося. Наполеон может потребовать выдачи сбежавшей из Парижа компании. Причины всегда найдутся. Однако Коленкур не будет подливать масла в огонь. Он выдает себя за друга России. Он сказал государю: «Франция настолько населена, что не станет гоняться за беглецами». Корсиканец вероломен и хитер, но вряд ли он затеет из-за нескольких актеров и актрис драку. Этого добра в Париже действительно хватает. У русских есть пословица: береженого Бог бережет. И — с глаз долой — из сердца вон. Другая умная пословица. Ведь ты нарушил законы Французской империи, будучи адъютантом посла. Купил фальшивый паспорт и похитил знаменитую актрису — гордость «Комеди Франсез», между прочим, даму небезразличную главе дружественного государства. Одно дело посещать ее будуар и ухаживать, и совсем иное — умыкнуть из-под носа полиции, вывезти из страны через всю Европу и поселить в центре другой столицы, которая еще недавно воевала со страной, откуда ее похитили. В древности из-за подобных проделок вспыхивали войны.
— Я знаю, — вздохнул Бенкендорф, — читал, помню.
— Ты не Парис, но мадемуазель Жорж, как я слышала, вполне способна сыграть роль прекрасной Елены, а корсиканец не откажется от лавров храброго и гостеприимного Менелая. Он тебя с удовольствием обвинит в том, чем сам страдает, — он тебя обвинит в вероломстве. Разрешения на брак, о котором ходит так много сплетен, ты не получишь. Для того надо оставить службу. Что ждет государя и российскую дипломатию, если сотрудники московских посольств начнут столь странным образом добывать себе жен и наложниц? Ни у одного из флигель- или генерал-адъютантов нет супруги-актрисы — пусть и знаменитой. О боги, боги! Уезжай в Южную армию, Alex. Я напишу сама графу Каменскому.
Бенкендорф молчал. Он понимал, что императрица-мать права. Узел затягивался туго. Бенкендорф не подозревал, что Бонапарт писал Коленкуру сразу после их побега, который в Париже восприняли как своего рода женский каприз. Но сам император придавал поступку более серьезное значение. Впрочем, он не отказался бы от сверхштатного французского агента при петербургском дворе. «Несколько артистов сбежали из Парижа и нашли себе убежище в России, — спешил сообщить корсиканец своему послу. — Мое желание, чтобы вам не было известно об их дурном поступке. В чем другом, а в танцовщицах и актрисах у нас в Париже недостатка не будет».
Отзвуком этого распоряжения и были слова Коленкура, сказанные императору Александру. Все, что раньше казалось Бенкендорфу приемлемым и даже необычайно важным, внезапно потеряло цену, померкло и уменьшилось в размерах до незначительности. Бенкендорф произнес несколько ласковых слов, пожелал здоровья императрице, поцеловал руку и покинул «Фонарик».
Над Павловском гремела гроза. Бенкендорф вскочил в седло и, не пережидая ливня, погнал коня в Петербург. В глубине души он и раньше понимал, что отношения с Марго обречены. Службу он оставить не в состоянии, и не потому, что у него нет средств. В службе царю — смысл жизни. Он мечтал служить. Служба заменяла семью, родину — все! Он относился к ней искренне и ничего другого не желал. Его связывало с Россией слишком многое Десятилетиями Бенкендорфы жили в чужой стране, и постепенно она стала для них единственной.
Косые струи исхлестали лицо, но вместе с тем принесли успокоение. Когда он отправится на войну с турками, между ним и Марго произойдет разрыв. На что-либо иное надеяться глупо. Утрата Марго невосполнима и горька, но служба при дворе научила справляться с чувствами, подавлять их. Недаром у русских есть пословица: близ царя — близ смерти. Надо готовить себя к любому исходу. Он впутался в интригу, в которой действовали люди, способные сломать судьбы миллионам. Конечно, из-за мадемуазель Жорж Бонапарт не двинет армию против России, но у него постепенно накапливались причины для враждебного отношения к ней. До истории с расстрелом герцога Энгиенского, отзыва из Парижа посланника Убри и непризнания императорского титула недавнего пожизненного первого консула екатерининский генерал Заборовский в 1779 году отклонил прошение поручика Наполеони ди Буонапарте о приеме его в царскую службу. Формальной причиной послужила претензия корсиканца на майорский чин. Через два года после бегства мадемуазель Жорж он получит новый афронт от императора Александра: ни великая княгиня Екатерина Павловна, ни великая княгиня Анна Павловна не примут его предложения. Ничего с Россией не получалось. Мир не приносил успокоения. Но он не желал с этим смириться. И громоздил одну ошибку на другую, пока не разразилась катастрофа. История появления в Петербурге мадемуазель Жорж стоит в ряду других болезненных уколов самолюбия. Пусть и не на первом месте. Нельзя смотреть на все эти факты как на маловажные и незначительные, если должным образом отнестись к бурному темпераменту, мстительному нраву и ни с чем не сравнимому самомнению корсиканца.
После аустерлицкого разгрома, короткого торжества под Прейсиш-Эйлау и жуткого поражения при Фридланде, после лицемерного Тильзитского мира и не менее лицемерного свидания в Эрфурте император Александр проявил острый интерес к французской полиции, тайно встречался и долго беседовал с Савари. При дворе сплетничали, что неофициальные разговоры русского императора с Наполеоном касались исключительно парижских актрис, одной из которых, веселой девице Бургоэнь, Наполеон велел отправиться в Россию. Бургоэнь ненадолго привлекла внимание северного властелина бесшабашной удалью, миловидной внешностью и манерами парижского gamin. В придворных кругах она не имела успеха, простой же народ валом валил на Бургоэнь.
Но это была лишь легкомысленная видимость. В действительности русских интересовала больше полиция, сыскная система и шпионские приемы. Чернышев собирал по крупицам сведения о работе французских тайных служб, иногда и за кулисами Гранд-опера и Comédie Française. По приезде в Париж Чернышев специально знакомился с деятельностью Фуше. Между прочим, он в конце концов перехитрил префекта Паскье и перед самой войной ускользнул из-под носа агентов с необходимыми досье, воспользовавшись подкупностью чиновников, неосторожно выдавших документы, позволяющие без хлопот оставить пределы ненавистной Франции. Бонапарт оттого впал в ярость, и немало полетело голов среди полицейского начальства. Император Александр, конечно, не Бонапарт, но и он в последнее время окружал себя тайными службами, требуя, в отличие от корсиканца, чтобы они действовали незаметно. Бонапарта подобные мелочи не волновали. Рев старой гвардии: «Vive l’empereur!»[29] — покрывал все. Этот рев давно отменил понятие репутации.
Жак де Санглен не случайно попадался Бенкендорфу на аллеях Юсупова сада. Он неплохо зарекомендовал себя в Ревеле у Репнина и показался императору Александру подходящей фигурой для создания тайной службы, работающей исключительно по заданию Зимнего дворца. Ему нравилось, что де Санглен не гнушался при надобности и сам кое-что вызнать. В тайной полиции часто поднимались со дна и выныривали на поверхность. Видок тому лучший пример. Тут талант нужен природный, а не генеалогическое древо или генеральские аксельбанты. Император Александр присматривался к новому человеку, появившемуся на горизонте, внимательно и не спеша. Наблюдать за мадемуазель Жорж — пустяк. Она не заговорщица и не шпионка. Но тонкость здесь необходимое условие. Вот Жак де Санглен и проходил в Юсуповом саду проверку на тонкость. Как член масонской ложи «Изида», он быстро подружился с гроссмейстером Бебером — директором кадетского корпуса и главным руководителем масонов в Петербурге. Через де Санглена в Зимнем становились известны протоколы важнейших заседаний, на которых обсуждались различные политические вопросы. Быть приятелем гроссмейстера Бебера оказалось весьма полезно для карьеры в стране, где масонство официально не поощрялось. Однако де Санглен пока не получал назначения, хотя лично докладывал императору сведения о мадемуазель Жорж и Бенкендорфе, почерпнутые из различных источников. Наружный агент Фогель целыми вечерами простаивал возле дома Грушкина.
Проект организации министерства полиции лишь обсуждался летом 1808 года императором Александром с ближайшими друзьями — Толстым, Балашовым и Кочубеем. Между тем сотрудников уже подбирали потихоньку. За месяц-другой настоящую секретную службу не сформируешь. На это уходят годы, тем более что император Александр капризен. Он по-прежнему не желает бросать тень на свою репутацию человека, разогнавшего Тайную экспедицию екатерининских и павловских времен, чиновники которой прошли выучку у Ушакова, Шувалова, Шешковского и Макарова. Вместе с тем он хочет подробно знать, что происходит в обществе, как действуют французские агенты и следует ли опасаться масонских сборищ. Без секретной службы бороться с Бонапартом нельзя. Ему нужен русский Савари. Именно Савари, а не Фуше. Ну что из того, что без шпионства полиция мертва? Неприятно, нелиберально, но выхода другого нет, и искать его бессмысленно. Так устроен мир. Он раньше не понимал, как он устроен. Он думал, что сладкие мечтания, которым он предавался на аллеях Царского Села с Адамом Чарторыйским, вполне осуществимы, если использовать силу самодержавной власти. Полицию клянут на чем свет стоит, а как где разбой — вопят: караул! Спасите! Или подсмеиваются: опять прошляпили, дурачье! Довольно он без тайной полиции намаялся. На одном будошнике страну не удержишь. Ему во что бы то ни стало нужен русский Савари. Де Санглена он знает давно. Помнит физиономию — лукавую и постную — во время присяги в Зимнем. На роль Савари не годится — мелковат. Но человек дельный, и вторым номером или в крайнем случае третьим ему быть в будущем министерстве полиции. А сейчас пусть вертится, крутится, завязывает связи.
Летом 1808 года де Санглен впервые завел беседу со своим товарищем Готфридом Магнусом фон Фоком. Он вызвал его фельдъегерем из Москвы, где тот проводил отпуск в кругу родных. Готфрид женат на дочери доктора Фреза, долгое время пользовавшего покойную мать де Санглена. Таким образом связь существовала давняя и прочная. Де Санглен жалел отчасти Готфрида из-за внушительных размеров бородавки на правой брови, придававшей ему странный и страшный вид. Де Санглен давно обратил внимание, что люди с каким-нибудь физическим дефектом охотнее идут на сделку с правительством, словно надеясь на то, что их оградят от насмешек.
Два ведущих сотрудника будущего министерства полиций проявляли повышенный интерес к Бенкендорфу, то и дело попадаясь на аллеях Юсупова сада. Когда Марго впервые увидела фон Фока вблизи, ей сделалось дурно.
Более ничего, кроме встреч с императрицей-матерью и де Сангленом, не омрачало жизнь Бенкендорфа и Марго перед премьерой. Они продолжали регулярно посещать Юсупов сад, подъезжая к нему с Екатерингофского — более безлюдного — проспекта. Дебют Марго в «Федре» откладывался, что, впрочем, не тревожило. Марго готова, но обновляли костюмы, сколачивали и подкрашивали декорации, стараясь угодить парижской знаменитости. Марго не капризничала, со всем соглашаясь, что вызывало немалое удивление. Какая ей, в сущности, разница, что нарисовано на заднике, если зритель следит только за ней?! Она была щедра и расточительна. Щедра на комплименты коллегам и расточительна в обращении с деньгами. По приезде в Петербург сразу обзавелась собственным хозяйством и сменила гардероб. Бенкендорфу пришлось заложить кое-что из фамильных драгоценностей. Деньги превратились в столовое серебро и фарфоровые сервизы. Здесь, в России, страсть Марго к персидским коврам и турецким шалям почти ничем не ограничивалась. Бенкендорф однажды оплатил счет, изумившись проставленной сумме. Бонапарт пророчествовал не зря.
— Марго, ты не императрица! — воскликнул Бенкендорф. — И по-моему, теряешь меру.
Упрек Бенкендорфа прозвучал достаточно мягко, но Марго была раздражена, и они поссорились. Впервые за долгие месяцы знакомства. Вскоре, правда, помирились.
— Я тоже не знаю меры, — признался Бенкендорф, — Однако я еще не расплатился с парижскими долгами. Ее величество сделала мне выговор. Теперь мне придется сбежать на войну с турками или сесть в долговую яму.
Услышав о турках, Марго разрыдалась:
— Боже, какие отвратительные шали я накупила. Неужели из-за них тебя могут послать на войну и убить? Я не желаю тебя терять. Что будет со мной?
Она бросилась Бенкендорфу на шею и обещала вести себя примерно. Наивность и прагматичность в характере Марго содержались в равной пропорции.
— У тебя не будет причин больше сердиться на меня.
— Посмотрим, — ответил Бенкендорф.
Немногословие и снисходительность — хорошие качества у мужчины. Но размолвка каким-то необъяснимым образом приблизила отъезд в Южную армию.
День премьеры приближался. Стояла жаркая погода. Но изнурительные белые ночи имели все-таки свою прелесть. Они удлиняли бодрствование, делая его каким-то ирреальным. Невозможное становилось возможным. Белые ночи восхитили Марго. Город казался погруженным в жемчужный воздух. Здания приобретали фантастический, сказочный облик. Они выглядели нерукотворными, а возникшими естественно, будто проступившими сквозь почву, взлелеянные этой чудесной божественной атмосферой, оттененной оранжевой зарей по краю неба. Кто их создал? Растрелли? Казаков? Баженов? Кваренги? Тома де Томон? Нет! Их создала сама природа, потому что ничего иного и не приняли бы невские берега.
Марго была, что называется, нарасхват. Ее всюду приглашали, и Бенкендорф даже стал забывать неприятную размолвку, свидание с императрицей и прочие огорчения. Они продолжали вести довольно размеренный образ жизни. Во время последних прогулок в Юсуповом саду у Бенкендорфа укрепилась уверенность, что за ним постоянно наблюдают. Петербургской полиции не привыкать следить за высокопоставленными военными и чиновниками. Когда в государстве действует несколько самочинных полиций и секретных служб — ничего удивительного! За самим Аракчеевым тянулся хвост наружных агентов. Охрану совмещали со сбором информации. Все это считалось в порядке вещей. Жаловаться ведь некому.
Императрица Елизавета Алексеевна тоже изъявила желание послушать декламацию Марго. Это лето для нее более или менее спокойная пора. На время утихли сплетни. Князь Адам Чарторыйский, который долго преследовал настойчивыми ухаживаниями и которые она не менее настойчиво отвергала, получил постоянное дипломатическое поручение за границей. Вечера с музыкой, танцами и отрывками из драм и трагедий, прочитанными с эстрады, проходили в Гатчине, где пустовало прекрасное помещение для театральной игры. Елизавета Алексеевна любила Гатчину, некогда выкупленную бабушкой мужа у наследников ее любовника Григория Орлова и подаренного великому князю Павлу Петровичу. Окрестности и сам гатчинский дворец настолько очаровывали посетителей, что слухи проникли в Европу. Григорий Орлов, чтобы не отстать от императрицы Екатерины, завязавшей переписку с энциклопедистами, пригласил Жан-Жака Руссо поселиться в Гатчине и заслужил тем благодарность, сдобренную вежливым отказом. Знаменитости побаивались России.
Выступала Марго и в Петергофе, и в Эрмитажном театре, вызывая всеобщий восторг, особенно у мужской части двора. И впрямь она была весьма соблазнительна. У Бенкендорфа появилась масса завистников. Достаточно часто он ловил злобные взгляды обер-гофмейстера Нарышкина, который после каждого концерта пытался увезти Марго к себе в Зимний.
Успех Марго объяснить несложно. Перед глазами не слишком избалованной русской публики предстала вовсе не парижская дива с вульгарными движениями и слабеньким голоском, а величавая женщина, обворожительная и несчастная, сжигаемая преступной страстью к пасынку. Декламируя одна на сцене отрывки из «Федры», Марго добивалась, как ни странно, бо́льшего эффекта, чем в ансамбле. Богатая мантия небрежно покрывала царский стан. Мягкие округлые руки, в которых ощущалось что-то лебединое и оттого обреченное, призывно обращались к невидимому божеству. Плавная и вместе с тем энергичная походка — само женское достоинство! Лицо Марго покрывала бледность. Бриллиантовые слезы сверкали в глазах, которые так и хотелось назвать очами. Но когда ее охватывал любовный порыв, взор мутнел, и казалось, внутренний огонь сжигает ее душу. Подталкиваемая неестественной страстью, Федра быстро приближалась к краю пропасти, увлекая за собой очарованных и взволнованных зрителей.
Император не отрываясь следил за каждым ее движением и мизансценой. Но для организаторов интриги, увы, настали трудные дни. Марго пока не снискала его сердечного расположения. А ведь в интриге были задействованы мощные силы, возможно, сам император. Ведь граф Толстой получил тайное предписание через министерство иностранных дел содействовать бегству мадемуазель Жорж. Что за сим стояло? Желание видеть актрису в Петербурге или стремление уязвить Наполеона?
Стихи Расина Марго произносила как бы в забытьи, будто кто-то диктовал ей. Мощный и свежий голос преодолевал преграду, которую всегда стремится воздвигнуть зритель, по природе своей скептик. Словом, Марго везде добилась абсолютного успеха. Единственным критиком выступил великий князь Константин Павлович. С драгунской непосредственностью ценитель совершенно иного типа женской красоты иронически бросил после премьеры яростному поклоннику мадемуазель Жорж обер-гофмейстеру Нарышкину:
— Вы бы лучше пополнили состав комической оперы, чем выписывать нам образец трагедии. Впрочем, что бы вы там ни говорили, ваша мадемуазель Жорж и в трагедии, не стоит моего выездного коня на параде.
Но Нарышкина мнение великого князя не поколебало, и мадемуазель Жорж продолжали приглашать на дворцовые вечера.
В сумерках, продленных белым небесным светом, если они оставались дома, то устраивали ужин для близких друзей: приглашали князя Сергея Волконского, братьев Орловых, князя Шаховского, графа Василия Валентиновича Мусина-Пушкина-Брюса, графа Михаила Воронцова, если, конечно, те находились в Петербурге. Вечеринки у Бенкендорфа не носили политического оттенка, хотя там и велись масонские разговоры. Но больше, времени уделяли театральным новостям, предстоящим премьерам Марго и будущей войне с Наполеоном, в приближении которой никто не сомневался. Иногда Марго приглашала на вечеринки коллег — летучего Дюпора, знаменитого танцовщика и биржевого игрока, разбогатевшего при Консульстве и дававшего уроки корсиканцу, Оскара Манвиля с женой и младшую сестру Марго веселую Бебель, покорительницу кавалергардских сердец, правда, несколько удрученную тем, что чужая слава затмевает ее успехи. За Бебель усердно ухаживал Лев Нарышкин, сын обер-гофмейстера и соперника Бенкендорфа. Развлекали гостей вечные спутники Марго актеры Форжер и Флорио. Марго охотно демонстрировала приобретенное в годы нищей молодости умение приготовить быстро и экономно вкусный салат и жаркое. Теперь она овладела и русским стилем.
— Я придаю сейчас всему казацкий вкус, — смеялась она. — Мой друг Бенкендорф очень любит и почитает казаков. Нас часто посещает атаман Иловайский.
Разумеется, подобное счастье — любовь, прогулки и вечеринки пополам с успехом у публики — не могло длиться вечно. Дурные предчувствия угнетали Бенкендорфа. Он не представлял себе, как разлучится с Марго. Но антракт в Юсуповом саду близился к концу. Одновременно с днем дебюта приближался и день отъезда в армию, которая вела изнурительную войну с турками.
Бенкендорф шагнул вслед за Воронцовым в покосившуюся избу. Он не узнал сразу князя Петра Багратиона, несмотря на давнее знакомство и характернейшую физиономию, где твердость и мужество смешались с чисто грузинским добродушием и готовностью улыбнуться. Улыбка постоянно таилась у губ Багратиона, хотя сейчас он был раздражен и вовсе не благостен. Князь Петр сильно исхудал, и без того длинный нос на костистом лице заострился еще более и напоминал птичий клюв.
— Наконец-то! Ты ли это, Бенкендорф?! Ну, дай я тебя обниму! Господи, наконец-то! Я уже не знал, что и предполагать. Проклятые французы! Как ты не попал им в лапы? Ну да вашего брата семеновца голыми руками не возьмешь. Молодец! Дай я тебя обниму! Быстро сказывай — и отдыхать. Чай, задницу намозолил? Карту! — велел он ординарцам.
Вмиг огромной картой, как скатертью, накрыли стол.
— Что государь? Здоров ли?
Багратион с нетерпением нервно разодрал пакет.
— Слава Богу! — воскликнул он, прочитав первые строки. — Значит, мы, граф Михайла, не ошиблись, что ускоренным маршем бросились на Слоним. Слышишь, что государь требует: идти к первой армии, сиречь к Барклаю, через Новогрудку и Вилейку. А где сейчас сам государь?
— В Свенцянах. В Свенцянах, если все как намечено, — ответил Бенкендорф. — Туда приказано стянуть пятый корпус. Затем, вероятно, он отойдет к Даугелишки, где намерены обосноваться главной квартирой. Французы бьют встык, князь Петр, между тобой и генералом Барклаем. Государь быстро раскусил маневр Бонапарта. Коли через Новогрудку и Белицу у тебя не выйдет — отступайте на Минск и Борисов. Но, ради Бога, не теряй из виду Барклая. Государь соединению армий первое место отводит.
— Правильное решение. Я так помыслил: Бонапарт будет рваться через Ковно на Вильну. Иероним от Гродно висит у меня на хвосте. Значит, кого-то отправят к Минску, чтобы путь перерезать. Если припомнить постулат Бонапарта: в главном месте всеми силами, то против нас надо ждать Даву, и никого иного.
Он скользнул орлиным оком по карте и показал Воронцову предполагаемое движение войск. Недаром чуткий русский солдат расшифровал его грузинскую фамилию на свой лад: Бог рати он!
— Итак, спешим к Новогрудке. Двадцать второго, а если постараемся, то и на день раньше там будем. Как зайцы побежим — вприпрыжку. Ты, Бенкендорф, с нами. Из Новогрудки поскачешь назад, когда наступит полная ясность. Господа офицеры, — обратился он к присутствующим, — рескрипт государя указывает нам единственно верный путь к победе, на который мы вступили и по которому идти продолжим.
Своего достоинства и верности принятому решению гордый Багратион никогда не умалял.
— По коням, господа офицеры! «На зачинающего Бог!» — вот слова государя. Жизни своей не жалеть. Но прошу помнить, что России нужны солдаты, а не трупы.
Сказать точное и вдохновляющее слово Багратион умел, и за то его любили и почитали в армии.
— Воронцову — в арьергард. Диспозицию довести вплоть до батальонных начальников. Казаков Иловайского из третьего и четвертого полков — в разъезды. В сшибку не вступать, а катать назад к нам с донесением. Вперед, господа офицеры! Выступаем. Бенкендорф, если задница болит, садись на фуру. — И он радостно засмеялся смехом человека, у которого давно лежащий камень свалился с души.
Князь Петр поразил Бенкендорфа чутьем. Пятнадцатого государь действительно приехал в Свенцяны, где и провел в семидесяти километрах от Вильны неделю. На следующий день узурпатор с боем взял Вильну, наметив разъединение первой и второй Западных армий, и, не теряя ни часу, повернул сорокатысячный корпус Даву на Минск. Через четверо суток, то есть 12 июня, Семеновский полк отошел к Даугелишки.
В Свенцянах получили окончательное оформление стратегические идеи императора. Лейб-казачьи разъезды сразу доложили, что части Барклая отступают к этому городку. Именно здесь император решил назначить начальником штаба первой армии генерала Ермолова, а генерал-квартирмейстером полковника Толя, давнего противника генерала Фуля и Дрисского лагеря. Именно здесь он дал карт-бланш Барклаю, сказав:
— Сохраните мою армию — у меня нет другой!
Именно здесь он ощутил до конца, что означала победа Кутузова над великим визирем на берегах Дуная, и начал торопить переброску войск с южного фланга, посылая туда гонцами флигель-адъютантов.
В Новогрудке Багратиона догнал другой посланец императора — генерал-адъютант барон Винценгероде. Бенкендорфу приказано присоединиться к нему, чтобы помочь в организации отдельного отряда. Винценгероде предстояло идти к Велижу, действуя вполне самостоятельно. Бенкендорф, однако, с ним разминулся.
Утром 22 июня, попрощавщись с Багратионом и Воронцовым, он на рысях из Новогрудки двинулся в обратную дорогу, спрятав настоящее донесение в подкладке мундира, а письмо от Багратиона с тонко составленным враньем поместил у сердца. Если бы разъезды Даву его взяли, то вряд ли нащупали бы плоский пакет, тщательно заделанный Суриковым в твердый, как сталь, проложенный конским волосом воротник. И Даву и Бонапарт прекрасно знали адъютанта графа Толстого, похитившего мадемуазель Жорж, и неожиданная встреча с ним в случае неудачи экспедиции, вероятно, отвлекла бы от более внимательного поиска истинных намерений командующего второй армией. Но Бог миловал! И Бенкендорф без всяких приключений добрался до назначенного места.
Что знала Тилли Бенкендорф о духовной жизни России, когда корабль, на котором она плыла с Христофором, медленно и торжественно под звуки оркестра вошел в Ревельскую гавань? Ровным счетом ничего, кроме того, что в Санкт-Петербурге запрещено ставить «Гамлета» на театре.
— Да читал ли там кто-нибудь пьесу? — спросила Тилли у супруга.
— Она пользовалась огромным успехом до счастливого восшествия на престол ныне здравствующей императрицы, — ответил осторожный Бенкендорф, знающий, что в отечестве и у палубы имеются уши. — Драматург Сумароков перевел трагедию для русской сцены.
— Ах! Но почему пьеса теперь запрещена? — удивилась Тилли.
— Ты еще спрашиваешь? Ты сама внимательно читала «Гамлета»?
— Я знаю Шекспира почти наизусть.
— Тогда, право, помолчи о том, иначе нас с тобой ждет не лучшая судьба, чем его героев.
Гамлетовские мотивы неоднократно вспыхивали во время поездки — вспыхивали и гасли. А в европейских салонах сейчас не прочь посудачить о явном сходстве, принца Датского с графом Нордом. Дания вообще присутствовала в русском имперском сознании, и отношения с ней живо обсуждались не только советниками Екатерины, но и в Гатчине при Малом дворе. Тонкость эту — интимную и политическую — хорошо чувствовали современники, но позднее она стерлась, как пятак от долгого употребления, и забылась, как забывается всякое невозобновляемое ощущение. Династические интересы — стержень любой монархии: идет ли речь о Стюартах или Тюдорах, Бурбонах или Бонапартах, Гогенцоллернах или Голштейн-Готторпах, Милославских или Нарышкиных. Внутренние, скрытые от глаз народа, то есть от совершенно посторонних глаз, переплетения и болезненные противоречия лежали, по существу, в основе всех исторических событий или, во всяком случае, близко их касались.
Да, Дания — тюрьма! — имела, как ни удивительно, непосредственное отношение к далекой России и была ей небезразлична. Гамлетовские аккорды особенно громко зазвучали, когда цесаревич сошелся дружески с графом Андреем Разумовским и затем женился на Вильгельмине принцессе Гессен-Дармштадтской, получившей при крещении имя Наталии Алексеевны.
Христофор Бенкендорф не раз присутствовал при обсуждении в узком кругу линии поведения, избранной принцем Датским. Острый интерес, возбуждаемый шекспировской трагедией, легко понять, если иметь в виду несколько обстоятельств. Они помогают понять, почему Христофор Бенкендорф порекомендовал молодой жене — любительнице Гёте и Шекспира да и остальной международной изящной словесности, а также театральных представлений — лучше помолчать пока о том.
Территория Шлезвига и Голштейна в XVIII веке принадлежала Дании на основании персональной унии с 1460 года. Голштейн-Готторпская династия правила в части Шлезвига до 1773 года, когда был окончательно утвержден договор, подписанный императрицей Екатериной в сентябре 1767 года, по которому она отказывалась от имени несовершеннолетнего сына от права на Шлезвиг и уступила Дании герцогство Голштейн в обмен на графства Ольденбургское и Дельменгорстское, предназначенные в пользу младшей ветви Голштейн-Готторпского дома. За великим князем Павлом Петровичем, однако, оставался титул герцога Шлезвиг-Голштейн-Готторпского, иначе он числился как бы в безродных. Едва в Копенгагене — столице древних данов — представители России поставили кряжистые подписи, Екатерина вздохнула с видимым облегчением. Ей показалось, что связь сына с окровавленной тенью незабытого отца стала слабеть. Призрак несчастного Петра III будто начинал бледнеть и растворяться, как если бы пропел трубач зари — петух. Не ведала еще она, что во глубине принадлежащей ей России этот измученный призрак с ликом разбойного яицкого казака готовился явить свой новый ужасный и лживый облик.
Карл Петр Ульрих, сын готторпского герцога Карла Фридриха и дочери Петра Великого Анны, был вызван в 1742 году ее сестрой бездетной императрицей Елизаветой в Санкт-Петербург и определен наследником престола. Так Голштейн-Готторпы и проложили собственную династическую линию в имперском доме Романовых. В их жилах текла мятежная нарышкинская кровь. А кровь лицемерных и жестоких Милославских просочилась сквозь песок и ушла навеки, а вместе с ней и ветвь старшего соправителя Петра Великого — Ивана V, чьи потомки не сумели удержаться на постоянно колеблющемся троне. После внезапной кончины нестарой дочери невнятного отпрыска Милославских герцогини Курляндской Анны Иоанновны, возведенной на российский престол верховниками и бездетной, несмотря на усилия герцога Бирона, так же как и Елизавета Петровна — несмотря на усилия певчего придворной капеллы Разумовского, несколько месяцев царствовал новорожденный Иван VI., сын внучки Ивана V Анны Леопольдовны и герцога Брауншвейгского Антона Ульриха. Ивана VI убили в Шлиссельбурге при Екатерине в 1764 году, когда цесаревичу Павлу Петровичу исполнилось десять лет. За это время он пережил два убийства царственных особ: отца и дальнего родственника.
Он надолго запомнил ночь, когда узнал, что подпоручик Смоленского полка Василий Яковлев Мирович сожжен обезглавленный купно с эшафотом. Смерть давно свергнутого юноши потрясла цесаревича и возбудила новую печаль и новые страхи. Если этак с ним, то почему не со мной?
Недавние кошмары, связанные со слухами о насильственной кончине отца, вновь являлись в ночной мгле. А если и его так? И головка набок? Он представлял себе отца именно со свернутой набок головой.
Не проходило ни единого дня, чтобы цесаревич не поминал, как материнский прихвостень Панин ворвался в спальню, цепкими руками выхватил его из тепленькой душноватой постельки и вынес, прижимая и обдирая шитьем щеку, в прохладную светлую ночь. В разбитой, дрянной коляске, тряской и скрипящей, кренящейся то и дело на сторону — не сумели позаботиться о лучшей! — они промчались по Невскому в Зимний, и там его, не переодев, как был — im Nachtzeuge[31], дюжий Гришка Орлов — le butor d’Orloff[32], дуралей Орлов, отобрав скрюченное тельце у Панина, буквально выплеснул на балкон и под надсадный ор ошалелых и распаленных вином гвардейцев показал петербургской зловонной черни и войскам, толпящимся в беспорядке у Зимнего.
— Виват Екатерина! — кричал le butor d’Orloff. — Виват Екатерина — м-м-мать ваша!
А затем, вновь сунув онемевшее тельце ребенка Панину, завопил что есть мочи преображенцам:
— Громче, сукины дети! Не то убью!
И преображенцы, испугавшись — они-то знали нрав Орлбвых, завопили истошно:
— Виват Екатерина! Виват! М-м-мать наша!
С той поры цесаревич начал тайно интересоваться смертью отца, и каждый, кто сумел ему о чем-либо намекнуть, становился укрываемым от материнских глаз другом. Вот почему он сблизился с графом Румянцевым-Задунайским, а позднее с Андреем Разумовским, племянником морганатического супруга императрицы Елизаветы и сыном последнего украинского гетмана.
Дружба с графом Андреем началась сердечными излияниями: говорилось все подряд, что приходило на ум. Душа открывалась нараспашку. Христофор Бенкендорф часто бывал свидетелем этих странных бесед. Достаточно было взглянуть на физиономию графа Андрея, чтобы усомниться в его искренности, но взглянуть надо было неожиданно и повнимательней.
Тень отца цесаревича все чаще и чаще являлась к ним. Еще несколько лет назад, когда юношеский пух покрывал подбородок царственного сироты и близкие люди позволяли себе над ним подтрунить, он мгновенно вскипал, давая про себя клятву разделаться с мерзкими шутниками, когда пробьет час.
— Что вы ко мне пристали? — бросал он раздраженно Порошину, Панину и Чернышеву. — Какой я немецкий принц? Я великий князь российский.
Призрак датского принца, конечно, незримо присутствовал в подобных стычках. Ведь Шлезвиг-Голштейн — это Дания. Да, да, Дания! Между тем он в глубине души не порывал со зверски убитым отцом, для которого Германия и на российском престоле — родина! А родину, как известно, не выбирают. Родина дается однажды и Богом.
Теперь, в весенних сумерках, когда брак с Вильгельминой был делом почти решенным благодаря доброму и великому дядюшке Фридриху, но еще до того, как слухи о яицком хорунжем Емельке Пугачеве докатились до Петербурга, он вспомнил с особой тоской о своей далекой одатчанинной земле.
— Подумать только, что каких-нибудь сто с лишним лет назад гамлетовский сюжет был так современен, что взволновал самого Шекспира, и уже тогда в Эльсиноре, быть может, находился и какой-нибудь мой предок! Неспроста все это.
— Не быть может, а несомненно, — отвечал Разумовский с тонкой змеиной улыбкой.
«Он в нем разжигает тяжелую и дурную страсть к мщению», — думал иногда Бенкендорф.
Граф Андрей не любил императрицу Екатерину и действительно старался поддерживать в царственном друге и предубежденность против матери, и страх за собственную жизнь, и вместе с тем он приучал цесаревича не опасаться его, вызывая на откровенности и открыто сочувствуя скорби по отцу, павшему от предательской руки не то самого Орлова, не то Барятинского.
— Русские не пощадили верных императору голштейнцев, — говорил колко Разумовский. — Их ожидала ужасная участь. Они стали fantômes!
Христофор Бенкендорф часто наезжал в Санкт-Петербург из Южной армии по квартирмейстерским заботам. Он передавал цесаревичу записочки от графа Петра и всегда кое-что на словах. Корреспонденты ему полностью доверяли. Точность, скромность и безотказность остзейца приглянулись цесаревичу, и он часто звал его к себе в покои, расспрашивая о войне и замыслах фельдмаршала. Он видел, что заведенные при Малом дворе порядки не смешат Бенкендорфа.
Прочие острили:
— Militaire marottle[33]. Это у него от отца.
Однако сыновья Александр и Константин одобряли то, что происходило в Павловске и позднее в Гатчине. Возможно, думал цесаревич, и от отца, но скорее — от прадеда. Он искал своего Лефорта, как царь Петр. Общался исключительно с военными, постепенно осваивая тайны экзерцирмейстерства Фридриха Великого. Над прадедом и его потешными полками как насмехались?! А где нынче те, кто их недооценил? Рассеялись в российской исторической дымке. То-то, брат! Сегодня преображенцы, измайловцы да семеновцы — Чудо! С большой буквы — Чудо! Это не описка. Чудо-богатыри!
Под Нарвой прадеду наложили, зато под Полтавой он взял реванш. И не мелькало цесаревичу, что граф Андрей Разумовский смотрит в Мазепы, да вдобавок отнюдь не малороссийские.
Реванш — вот прекрасное слово. Реванш! И не только под Полтавой. Карла XII он не жалел. Голштейн-Готторпы на шведский престол взгромоздились через сорок лет после разгрома, от которого этот храбрый, но неразумный король уже не оправился.
— Послушай, друг, — сказал однажды цесаревич, раскрывая томик Шекспира и обращаясь к Разумовскому в присутствии Бенкендорфа, — сколько людей убил добрый и человеколюбивый Гамлет?
Вопрос прозвучал неожиданно. Разумовский возвел глаза к потолку и начал считать. Цесаревич заулыбался.
— Нет, нет. Слишком мало. А ты что думаешь, Бенкендорф? Ты станешь когда-нибудь моим офицером, как Бернардо и Марцелл. Ты, Андрей, — Горацио! Право: ты — Горацио! Я ведь не ошибаюсь? — И цесаревич посмотрел в упор на Разумовского.
— Я жду этого часа с нетерпением, ваше высочество, — ответил Бенкендорф. — И считаю дни.
— Гамлет убил шестерых, — жестко отрубил цесаревич.
— Неужели?! — воскликнул Разумовский. — Такой милый юноша. Вот незадача! Кого же?
— Считай: норвежца Фортинбраса на честном поединке перед войсками…
— Раз!
— Полония безжалостно в покоях королевы…
— Два!
— Лаэрта его же отравленным мечом!
— И короля, почтенного дядюшку. Три и четыре. Где же шестерых? Да и четырех — многовато!
— Присовокупи Розенкранца и Гильдестерна — друзей-предателей, которых принц коварно подвел под британский топор, пусть в качестве самозащиты. Вот список гамлетовских жертв.
Христофор Бенкендорф часто вспоминал эту крамольную для екатерининского века беседу цесаревича с Разумовским, которая нашла внезапное разрешение, едва не кончившееся драматически, когда цесаревич столкнулся с графом Андреем в Неаполе. Андрей Кириллович обставил временное жилище для путешественников с величайшей роскошью. Король Фердинанд III и королева Мария Каролина, помогавшая посланнику советами, оказали графу и графине Норд почести, каких не удостоивались и коронованные особы. Но цесаревич пренебрег услугами бывшего друга, Он не мог ему простить ложной дружбы и предательства. Он не мог ему простить, того, что не простил Гамлет Розенкранцу и Гильдестерну. Кто знает, какие замыслы бродили в голове у сына гетмана, уже однажды молившего его о пощаде? Он заподозрил в Разумовском человека, пожелавшего отнять украденный матерью престол и передать его Наталии Алексеевне. И головка набок! Если дядя графа Андрея сумел стать законным супругом императрицы Елизаветы, то почему удачный опыт нельзя повторить?! Но удача опыта — смерть цесаревича!
В августе 1773 года принцесса Вильгельмина обручилась с ним в церкви Зимнего дворца, Венчание назначили на первые числа октября. Едва Вильгельмина появилась в Петербурге и получила все права жены, она тут же удалила прошлое окружение, оставив из приближенных лишь Разумовского, пленившего не только ее ум, но и воображение.
Тревожные дни наступили сразу после свадьбы. Пришло известие о появлении лжеимператора Петра III, и давние fantômes вновь поселились в покоях Зимнего, преследуя затем цесаревича в аллеях Царского и мелькая в глубине бесчисленных зеркал. Призраки гнались за ним по пятам в кварталах ночного Санкт-Петербурга, подмигивали из-за театральных кулис, щелкали подковками ботфорт за спиной. Он нуждался в дружеской опоре, нуждался в участии и находил его лишь у жены, Разумовского, в записочках графа Петра и сочувственной улыбке Бенкендорфа. Он ничего не замечал, что происходило между Вильгельминой и сыном гетмана, да и не желал ничего замечать. Он жил и мучился иным. Он часами обсуждал с Бенкендорфом — докой по квартирмейстерской части — хозяйственное и административное положение полков, которые собирался вскоре сформировать.
Но императрицу Екатерину не удавалось обмануть. Она сразу уловила запах предательства, терпкий запах вражды и измены. Плотский запах воровато сблизившихся тел.
— Мой друг, неужели ты ничего не видишь? — спросила она сына.
Он смотрел исподлобья, впрочем, как всегда, неспокойным, блуждающим взором.
— Я не хотела, чтобы ты стал жертвой неискренних и злых особ. Тебе оказывают неблагодарность. Слишком часто Вильгельмина остается наедине с графом Андреем. Я разумовскую породу знаю, и их козни мне хорошо известны. Обрати внимание на поведение тех, кому отдал чистое свое сердце.
Да, он обладал чистым и добрым сердцем, и с этим добрым сердцем обращался к тем, кого считал верными до гроба друзьями. Он открылся им во всем, выложил все подозрения и слухи. Наконец, он упомянул грозное имя матери. И Вильгельмина разрыдалась у него на плече. Она плакала навзрыд и клялась, что ее и Андрея оклеветали, призывала в свидетели Бога и фрейлину Нелидову и провела собственную партию с такой непревзойденной ловкостью, что цесаревич усомнился не только в донесениях агентов матери, но и в ней самой, в ее словах, в ее умении проникать в самую суть вещей и событий. Неужели жена хотела отнять у него престол?
По приезде из армии Христофора Бенкендорфа он прямо спросил:
— Что мыслит о сем происшествии граф Петр? Ведь он чтил моего отца. Кому верить посоветуешь? Mutter? Кающимся интриганам?
Бенкендорф развел руками и опустил голову. В Москве ежедневно шли допросы Пугачева. Многое из того, что он показывал, передавалось Шешковским Екатерине устно и не вносилось ни в какие наисекретнейшие протоколы. Слишком часто мелькало имя покойного супруга и тоскующего сына, на которого хитрый казак прилюдно делал ставку: мол, сынок Павлуша не попустит надругательства над отцом и отомстит. Он и впрямь рассчитывал добраться до Петербурга. Если бы удалось захватить в плен юного цесаревича, будущее нельзя было бы предугадать. Народ на наследников падок. Императрица знала, что пугачевцы везде разыскивали бумаги наипервейших русских фамилий, имевших не менее прав на престол, чем Романовы с Голштейн-Готторпами на запятках. Что тогда ждет цесаревича? И головка набок?!
— Пойдешь ко мне служить, — сказал цесаревич Бенкендорфу. — Мне умные и честные люди сейчас, как никогда, нужны. Так и передай графу Петру. А себе пусть сыщет другого квартирмейстера. Там воров полно!
Окажись Пугачев в Петербурге, гвардия и русские немцы не сумели бы спасти трон и императрицу. Судить ее было за что — мужеубийца! Да и кто знает, как повели бы себя немцы-колонисты, а их возле пугачевщины крутилось немало. Что ими руководило? Какой интерес? Часть манифестов писалась готикой, и подметные письма валялись даже в сенях Зимнего. Чего искала вообще Европа в русской неурядице? И чего добивалась? Россия лакомый кусок не для одних голштинцев. И императрица решила сохранить мир любой ценой внутри семьи — мир между Гессен-Дармштадтским, Голштейн-Готторпским и Ангальт-Цербстским домами. Но когда с Пугачевым и пугачевцами она разделалась, а Вильгельмина через год с небольшим отдала Богу душу, прихватив на тот свет и неизвестно чьего малыша, Екатерина не дала спуску цесаревичу. Она ознакомила сына с досье и выложила на стол неопровержимые, по ее мнению, доказательства. Да их и нельзя было расценить иначе, как бесспорные. Граф Андрей составлял безумные проекты обустройства России и обсуждал будущие реформы с Вильгельминой, вовсе не ставя в известность цесаревича — единственного законного, обладателя власти. Какую участь эта парочка готовила ему? Не участь ли отца? И чтоб головка набок?! Вильгельмина нуждалась, разумеется, в деньгах и делала займы в счет грядущих доходов. Значит, ей верили и ставили на Гессен-Дармштадтскую линию?! Значит, претензии почитались основательными. В сущности, Екатерина незаконно пользовалась и ее властью. Ведь именно она супруга наследника Петра III. Частица ее власти в руках императрицы. Хитрая и пронырливая гессенка надеялась на союз с Францией. В бумагах остались следы сношений с французским посольством. Любовная связь между Вильгельминой и графом Андреем более не вызывала у цесаревича сомнений.
— Кому ты верил? И ради кого ты предавал собственную мать? — едко вопрошала императрица, передавая одну страшную улику за другой из вороха изъятых бумаг.
Он смотрел на мать пустыми глазами и думал совсем о другом — о том, что ему нужна своя армия, свои потешные полки, возглавляемые верными офицерами. Армия, прежде остального, — это организация, хозяйство, деньги. Ночью он послал курьера с короткой запиской: «С получением — быть при мне. Павел». Адрес вывел тщательно: «Господину обер-квартирмейстеру подполковничьего чина Христофору Ивановичу Бенкендорфу».
Но мать, мать! Мать, совмещавшая странным образом в одном естестве, как гермафродит, королеву Гертруду и дядюшку Гамлета — короля Клавдия, — опять оказалась права. Да, права!
— Какую тебе готовили участь? — тихо и зловеще спросила она. — Только ли обманутого мужа?
Сквозь отношения Вильгельмины и графа Андрея все явственней просвечивались отношения императрицы Елизаветы с Алексеем Разумовским, простым украинским казаком, который между тем не последнюю скрипку сыграл в устранении брауншвейгского отпрыска, царствовавшего Под русской личиной Ивана VI. И головка набок! Да только ли те, давние, отношения просвечивали? А сама мать и Орловы? Гвардейцы, в кордегардии говорили с усмешкой:
— Не один Гришка пользует матушку, но и братец Алексей.
Он содрогался от отвращения и обиды за себя, за непутевую мать и растерзанного отца.
— Вон из Петербурга презренного раба! — крикнул цесаревич, выбегая из кабинета императрицы. — Прочь! Убью!
И Гамлет убивал, не раздумывая, людей, стоявших на пути и унижавших его. При чем здесь: to bee or not to bee? Символ колебаний? Разумовские, однако, были еще очень сильны. Фельдмаршал граф Кирилл Григорьевич сидел в Батурине и по-прежнему влиял на малороссийское шляхетство, хотя и утратил гетманские клейма. Екатерина предпочитала не ссориться с теми, у кого к поясу были приторочены сабля и аркан, а за спиной болталось меткое ружье. Запорожское казачество било из них не хуже, чем Преображенские гренадеры. Казачьи пушкари ни в чем не уступали бомбардирам. Жар пугачевщины едва начал сползать с ее полных, пока не обвисших, но уже в красных прожилках щек. Она удалила графа Андрея сначала в Ревель, к немцам, чуть позже отослала к отцу в Батурин и, наконец, когда гнев сына поутих и новая любовь слетела к нему с небес, а свежая — крепкая, красивая и выносливая — супруга зачала будущего императора Александра, коварного друга отправили посланником в Неаполь.
— Пусть козни строит там. Авось напорется на наваху. Неаполитанцы — горячая публика. Ты не печалься и вспоминай прошлое. Жена у тебя такая прелестница и умница, каких свет не видел. Пусть случившееся будет уроком. Верь матери, и только ей!
Матери он по-прежнему не верил. Получив в подарок Гатчину, вовсю развернул подготовку к созданию личной гвардии. Христофор Бенкендорф ни в чем отказа не имел. Ермолая Бенкендорфа цесаревич произвел в дворцовые коменданты. Христофор сам дневал и ночевал на петербургских фабриках — выбивал лучшую амуницию и к тулякам за оружием часто мотался.
— Ты с кем воевать собрался? — спрашивала мать полусерьезно. — Больно много берешь.
— С Индией! С кем еще?! — отвечал сын.
— С Индией?! Это хорошо, — говорила мать. — Давно пора.
Угрозу убить графа Андрея цесаревич чуть не выполнил в Неаполе. Отказавшись заранее жить в приготовленном доме, он, однако, во время осмотра ради любопытства, а то и с тайной целью, схватил внезапно графа Андрея за рукав и увлек в другую комнату, громко сказав:
— Flamberge au vent, monsieur lecomte![34]
Он занял боевую позицию и стряхнул ножны с лезвия шпаги. Бенкендорф и Салтыков стали между ними.
— Что подумают о русских добрые неаполитанцы! — запричитал Салтыков. — Зачем они отправляются путешествовать? Чтобы убивать друг друга? Опомнитесь, ваше высочество!
Бенкендорф мощной широкой ладонью держал цесаревича за запястье, не позволяя сделать выпад. Он чувствовал, как яростно бьется пульс. И цесаревич вдвинул шпагу в ножны. Граф Андрей насмешливо поклонился и вышел. Ему, вопреки прогнозам императрицы Екатерины, ничто не угрожало на территории Неаполя. Он находился под покровительством королевы Марии Каролины и даже вел переписку с русским двором из ее спальни в промежутках между любовными утехами.
Великая княгиня не ревновала мужа к прошлому, как и советовала ей Тилли Бенкендорф. Друг-предатель вызывал у великой княгини презрение, и она любила супруга за пережитые страдания и унижения с еще большей страстью jusqu’à la folie — до безумия! Она до подробностей поведала Тилли историю неудачного брака цесаревича. Впервые за долгие годы сердечных отношений с Тилли она не избежала эротических подробностей. Эротические причуды самого мужа она по молодости лет считала обычным проявлением всепожирающего чувства.
— Да это Шекспир, — шептала Тилли, — просто Шекспир! Бедный Павел, бедная моя подруга! Как тяжко жить с подобным грузом воспоминаний.
Несмотря на то что в Неаполе они славно провели время: слушали чудесные оперные голоса и мелодии уличных музыкантов и даже принимали участие в карнавалах, где с помощью обнаженной плоти демонстрировались самые разные человеческие возможности и пристрастия, посетили Помпею и Геркуланум, взбирались на Везувий, ощущая себя там в волнующей власти тайных мировых сил, — ни цесаревич, ни особенно великая княгиня и ее alter ego[35] Тилли фон Бенкендорф все-таки не ощущали себя полностью свободными и по-настоящему счастливыми. В последний раз бросая взгляд на Неаполитанский залив, великая княгиня сообщила Тилли о том, что граф Андрей и здесь остался верен собственным гнусным принципам. Ему мало, видно, приключений в портовых кабачках, которые он посещал переодетым в сопровождении наемных неаполитанских слуг, так он вдобавок, не очень-то скрываясь, соблазнил жену короля Фердинанда Марию Каролину, и их отношения, причем самые интимные, стали темой для шуточек рыночных торговок рыбой.
— И Бог не покарает этого aimable roué[36], — сокрушенно возмущалась Тилли, отчего-то особенно невзлюбившая графа Андрея. — Как можно терпеть в составе имперского посольства такого утонченно безнравственного человека? Это позор для твоей страны, дорогая.
Через два года граф Андрей преспокойно покинул Неаполь, и пророчества императрицы Екатерины не сбылись. Наваха его миновала. Он увез оттуда горы королевских подарков, бесчисленные ящики с антиквариатом и вкус поцелуев страстной неаполитанки. Для любителей международной эротики замечу, что итальянские солдаты в войну 1941–1945 годов умыкали украинок и женились на них, поплевывая на строгие приказы дуче.
В вихре парижских встреч воспоминания о шекспировском Гамлете как-то потеряли болезненную остроту, хотя тамошние умники чаще и чаще за спиной цесаревича шептались о безусловном сходстве принца Датского и русского наследника престола. Д’Аламбер от него пришел в восторг. Сколько ума и благородства! Какая чарующая мягкость! Какие познания в различных областях! В мастерской Грёза он обсуждал творчество Сальваторе Роза, а с Гудоном разбирал достоинства античных скульптур, которые видел в Геркулануме.
— Я с удовольствием сделал бы ваш портрет, — робко предложил на прощание Гудон, — и запрошу недорого. Такое лицо, как ваше, запоминается художнику надолго.
— Прекрасно! Но только если вы согласитесь на это время стать моим личным гостем в России, — любезно ответил цесаревич.
Тилли ассистировала цесаревичу во всех беседах. Она показала себя лучшим толмачом и замечательным ходячим справочником.
На Марсовом поле маршал Бирон устроил в честь северных гостей военный парад. Французские драгуны выглядели бесподобно, что обрадовало Христофора Бенкендорфа. Он мечтал, чтобы основой армии цесаревича стали драгунские соединения. Он хотел, чтобы цесаревич отдавал предпочтение кавалерии — более дорогому удовольствию, но зато самому надежному военному кулаку. Тяжеловооруженные, в сверкающих шлемах, с пышными султанами, верхом на массивных лошадях, они олицетворяли не просто мощь и порядок в армии, но и красоту военного искусства, столь любезную сердцу каждого русского офицера.
По духу цесаревич родился пехотинцем, а Бенкендорфы обожали лошадей. Англо-нормандская порода давно привлекала Христофора изяществом, мускулистостью и аристократичностью экстерьера. Знаменитый генерал Флери позднее много сделал для укрепления этой ветви достойных всяческого уважения существ. Нормандия, а точнее, Ле-Мерлёро и Ле-Контантен поставляли лучшие образцы. Родиной отродья Мерлёро был весь департамент, но особенно кантон Орн. Предания гласили, что порода была обязана своим происхождением армориканской расе, жившей в западной Галлии у берегов Атлантического океана. Арморика — это, по сути, Нормандия и Бретань. Лошади там мельче и благороднее, они своего рода кавалерийские аристократы. При Людовике XV начался расцвет коннозаводства.
— Наши знатоки, — сказал с горечью маршал Бирон, — предприняли попытку — надо признать, неудачную — скрещивания с датскими жеребцами… — И здесь, на Марсовом поле, их не оставляла в покое Дания. — Страна Гамлета, подражавшая своим южным соседям, усиленно разводила и экспортировала жеребцов. Но они наградили наших норманов тяжелыми головами, плоскими ребрами и предрасположенностью к всевозможным болезням — свистящему удушью, лунной слепоте и другим.
Христофор Бенкендорф запомнил слова Бирона, чтобы предупредить отечественных ремонтеров.
Король Людовик XVI, чувствуя пристрастие русских к лошадям и видя, как у одного из них, Бенкендорфа, загораются глаза, весело рассказал цесаревичу, как он спас нормандскую породу:
— Я приказал моему шталмейстеру князю де Ламбек отправиться в Британию и купить там пятьдесят полукровных английских жеребцов. Крепких, немножко туповатых, как все островитяне. Но улучшение породы, конечно, длилось долго. Английские жеребцы с ленцой. Мой отец обожал лошадей, но ничего не понимал в коннозаводстве, хотя считал себя покровителем этого промысла. К сожалению, он был высокого мнения о проклятых датчанах, испортивших нам породу. Он любил Шекспира, и при его жизни Гамлет верхом на лошади проезжал по сцене.
Довольный своими намеками, Людовик XVI перевел беседу на другую, но не менее щекотливую тему.
— Я слышал, что в составе вашей свиты нет лица, на которое вы могли бы положиться полностью. Если это так, то, может быть, в спутники вам назначить герцога де Линя — человека в высшей степени благородного? Неужели слухи верны, ваше высочество? — настойчиво спросил король.
Цесаревич побледнел и смутился.
— Не совсем. Я окружен преданными людьми. Но я был бы очень неосторожен, если бы держал при себе какого-нибудь любимого мною и отвечающего мне тем же пуделя и императрица знала бы об этом. Прежде чем я покинул бы Париж, я уверен, мать моя из Петербурга велела бы бросить несчастную собачку в Сену с камнем на шее, чтобы лишить меня верного стража. Поэтому никому не проговоритесь, что вы подарили мне прекрасную лошадь и слышали, как я назвал Бенкендорфа своим другом. Иначе их ждет печальная участь.
— Самое неприятное и опасное заключается в том, что всегда находятся люди, охотно выполняющие подобные приказы, сопровождающие нас неотступно, — тонко улыбнулся Людовик XVI, несмотря на собственное легкомыслие, нередко попадающий в точку.
Слух о том, что сам д’Аламбер сравнивал в частной беседе графа Норда с принцем Гамлетом, быстро распространился по Парижу и достиг ушей русских. Он усилился особенно после свидания взволнованного цесаревича с бароном Неккером, недавним министром финансов короля и человеком, чьи интересы далеко выходили за рамки чисто коммерческие. Его дочь — будущая мадам де Сталь, уже сделавшая первые шаги на литературном поприще и прославившаяся позднее глубоким пониманием исторической ситуации, знавшая тогда о России больше, чем многие просвещенные умы Франции и Швейцарии, не могла не отметить бросающегося в глаза сходства.
Перед отъездом из Парижа, где они жили сперва в Английском трактире, а затем в доме князя Барятинского, между великой княгиней и Тилли в присутствие Бенкендорфа произошел разговор, целиком посвященный этим быстро распространившимся сплетням и чуть не послуживший основанием для дипломатических осложнений.
— Какая же роль отводится мне? — наивно поинтересовалась у Тилли несколько встревоженная великая княгиня.
— Ты главный персонаж из первого акта еще не написанной русским Шекспиром пьесы.
— Трагедии?
Тилли пророчески молчала. Еще когда в Вену — сразу после посещения Киева и Варшавы — приехали родители великой княгини из Монбельяра и празднества, балы, концерты, спектакли чередовались с длительными прогулками по австрийской столице и беседами с императором Иосифом II, кто-то из придворных предложил сыграть «Гамлета», который шел с великим Брокманом в заглавной роли. Фамилия титулованного остроумца осталась неизвестной. Его, однако, поддержали. Охотников до скандальных ситуаций всегда немало. Заманчивое зрелище: увидеть в зале человека, чья судьба так или иначе изображается на сцене. Спектакль — в спектакле! А там — в шекспировской пьесе — ведь еще один спектакль. Система зеркал углубляет эпоху. Бернардо или Марцелл походили бы на Бенкендорфа. Гример Михаэлис подчеркнул бы сходство двумя легчайшими прикосновениями кисточки.
Да, весь мир — театр и люди в нем — актеры! Как не подивиться столь точной мысли? Однако Брокман вдруг отказался от столь лестного предложения — играть в присутствии таинственных гостей из Санкт-Петербурга, один из которых носил титул герцога Шлезвиг-Голштейн-Готторпского и на котором лежал отблеск далекой Дании. Брокман представил театральной дирекции аргументированное возражение: в помещении окажется два Гамлета, что безусловно не понравится императрице Екатерине. Брокман продемонстрировал незаурядную предусмотрительность, за что и получил от императора Иосифа II пятьдесят золотых дукатов. Вена таким образом счастливо избежала ссоры с могущественной русской соседкой. В Австрии скандал не выплеснулся наружу, но Париж не Вена, Париж свободный город. Здесь, несмотря на Бастилию, слухи порхают легко, свободно, как почтовые голуби. Гамлетовский шлейф протянулся за цесаревичем через всю Европу.
— Это слишком опасное сходство, — сказала великая княгиня Тилли, — и я просто в отчаянии от мысли, что императрица придаст значение болтовне безответственных умников. Если она откроет томик Шекспира и возобновит в памяти текст, то беды не миновать. Скандальные слухи могут попасть в газеты, и тогда один Бог знает, что нас всех ждет по возвращении.
— И Бог не знает, — заключила Тилли. — Ваш православный Бог совершенно непредсказуем.
Один Бенкендорф лучше жены и ее подруги, лучше всей свиты понимал, что их ждет в Петербурге. В офицерской среде имели опыт общения с императрицей: ее гнев не ограничивался никакими разумными пределами. Он заходил так далеко, как только могла заходить власть в России. Власть была орудием индивидуального гнева и была безгранична.
Великая княгиня открыла наугад томик Шекспира.
— Сколько раз императрица, иногда почти теми же словами, увещевала моего дорогого мужа: «…сбрось свой черный цвет… Нельзя же день за днем, потупи взор, почившего отца искать во прахе. То участь всех: все жившее умрет и сквозь природу в вечность перейдет». А он ей отвечал: «Сударыня, я вам во всем послушен».
Бенкендорф почел за благо оставить подруг вдвоем. А Тилли отобрала у великой княгини сборник пьес и с присущей ей любовью к точности принялась искать строки, напоминающие происходившее в Зимнем и Царском Селе.
— Да это просто история вашего двора! Шекспиром должен был бы заняться Шешковский. Англичанин знал русскую интригу не хуже нашего бедного Клингера. Сколько раз за месяцы, что я рядом с тобой, слышала намеками то, что Гамлет вещал открыто: «Еще и соль ее бесчестных слез на покрасневших веках не исчезла, как вышла замуж…» При виде Орловых Павел темнеет лицом. Разве ты не замечала? А видела, как он смотрит на их руки?
— Он мне по секрету поведал о них ужасные вещи. Он каждый день готов с ними расправиться, и я не сомневаюсь — расправится, когда взойдет на трон. Он не терпит унижений.
— А эти слова как тебе? — И Тилли прочла: — «Дух Гамлета в оружье!»
— Оружие он обожает. Это правда. Он сам не раз декламировал мне из «Гамлета», и в речь свою то и дело вставляет цитаты оттуда, иногда скрытые. Окружающее дурачье пьесы не читало — не поздоровилось бы ему в противном случае. Еще вчера в беседе с д’Аламбером он бросил: «Подгнило что-то в Датском государстве», имея в виду давние события на Урале. Я страшно испугалась, когда он — мы впервые осматривали вдвоем участок земли, который подарила императрица, — кинулся с протянутой рукой вперед и с невнятным криком исчез за деревьями. Его преследовали Fantômes. Мы в тот момент оставались, к счастью, одни. Возвратившись, он повторил дважды: призрак, призрак! О, отомсти за гнусное убийство. Я позже эти слова отыскала у Шекспира. Вообще он часто вспоминал о призраках. С другой стороны, его отношения с матерью вполне укладывались в завет отца Гамлета: «Но как бы это дело ни повел ты, не запятнай себя, не умышляй на мать свою, с нее довольно неба и терний, что в груди у ней живут, язвя и жаля». Я полагаю, что это одна из причин дьявольской ненасытности, которая так унижает и оскорбляет сына.
— Не преувеличиваешь ли ты, Софи? — ответила осторожно Тилли. — При всей поразительности очевидных совпадений Шекспир, называя Данию, имел в виду Англию, а не Россию, о которой если и имел сведения, то весьма поверхностные. Вместо Англии и Дании не будет ложью подставить, например, Испанию или Пьемонт: «…что можно жить с улыбкой и с улыбкой быть подлецом; по крайней мере — в Дании».
— Нет, я не преувеличиваю, — настаивала великая княгиня. — Ты знаешь, Тилли, его отношение к дядюшке Фридриху. Он считает его настоящим героем, и мы вдвоем обязаны ему семейным счастьем. Я лично обязана своим высоким саном. Ну пусть обстоятельства изменились. Я это хорошо понимаю. Я даже могу согласиться с тем, что мои братья раздражают дядюшку и что им следует потерпеть, пока ситуация улучшится. Но, скажи мне на милость, откуда ждать улучшения, если императрица запретила поездку в Потсдам, мы не посетим Сан-Суси и муж не обнимет своего кумира — великого Фридриха? Ты не знаешь, что сказал Павел, когда ему передали, что Орловы и Потемкин отсоветовали императрице включить Пруссию в наш маршрут. Мало того, понудили ее воспретить видеться с дядюшкой. «Пусть оберегутся, — прошептал он яростно, — пусть оберегутся! Они вспомнят судьбу Розенкранца и Гильдестерна, когда настанет час!» А предательство этого ничтожного фата Разумовского?! Затеять любовную интригу с супругой повелителя и друга? Политически интриговать с ней и для нее! Какие муки должен был пережить бедный Павел!
«Но какие муки суждено пережить и тебе, и нам всем, — подумала Тилли. — Да, Дания — тюрьма! Но что тогда Россия?!»
— И еще он добавил, что они пытаются на нем сыграть, как на флейте, извлекая самые различные им угодные звуки. Однако у них ничего не получится, сколько бы ни нажимали на клапана. «Я более сложный инструмент, чем какая-то паршивая дудка…»
— А я уже совсем запуталась, — грустно произнесла Тилли. — Чьи это слова: Гамлета или Павла?
— Павла и Гамлета.
Неожиданно дверь распахнулась, и в комнату вошел цесаревич в сопровождении Бенкендорфа, баронессы Оберкирх и герцога де Линя.
— Завтра утром мы уезжаем в Брюссель.
— Ну и слава Богу, — воскликнула великая княгиня. — Париж нам изрядно надоел сплетнями. Правда, Тилли? А в Этюпе нас заждались. Еще в Амалиенгоффе в начале зимы я обещала матери, что весной мы обязательно будем в Монбельяре и проведем с ними все лето. Сегодня седьмое июня, а мы еще в Париже.
— Ваше высочество, — взмолился де Линь, — день-два вы проведете в Генте. Затем коротенькая остановка в Брюсселе — и вы в объятиях родителей. Поедемте в Брюссель! Я не прощу себе никогда, если не покажу вам пляжи Остенде, старинные улочки Брюгге и абсолютно неповторимый Гент. Там есть на что посмотреть! Ах, Гент! Чудо-канал вынесет вас на побережье Северного моря. Совершенно незабываемая прогулка. Ваша родина, — продолжал с тонкой улыбкой де Линь, — Санкт-Петербург. Мне рассказывали, что он весь изрезан каналами, и вашему высочеству будет чрезвычайно полезно ознакомиться с тем, как они выглядят у нас в Европе. Тем более что его величество король Франции передал мне личный приказ сопровождать вас и предлагать вам лучшее, что есть у нас для обозрения. Кроме того, в Генте суконные фабрики выполняют военные заказы, производя тысячи метров великолепной ткани, образцы которой тоже вызовут интерес у вашего высочества. Полковник Бенкендорф говорил мне о ваших планах переустройства армии, о стремлении экипировать войска по новым моделям. Неужели вас, рыцаря, не привлекает Фландрия, прекрасная, изумительная по красоте земля. Вы увидите там старинные замки, напоминающие Эльсинор! И потом, гентский алтарь братьев ван Эйк… Мы с князем Юсуповым продумали каждый день до мельчайших подробностей.
— Хорошо, мы едем в Гент, — сказал решительно цесаревич. — Мы осматриваем Фландрию. Мы переночуем в Брюсселе. Мы катаемся на барке по каналам. Мы веселимся под вашим руководством, мой дорогой герцог! Бенкендорф, распорядитесь!
Сутки они провели в Остенде и Генте. Выехав на рассвете, днем уже оказались в Брюсселе и, едва успев перевести дух и переодеться, отправились в оперу. Доктор Крузе отпаивал дам чудодейственными эликсирами, снимавшими утомление. Музыка и превосходные голоса настроили путешественников на романтический лад. Цесаревич, который был неравнодушен к замкам и прочей рыцарской атрибутике, все вспоминал поместье герцогов Фландрских, сохранившее подлинный средневековый аромат. Одно время он носился с идеей выстроить нечто подобное в Павловске, но потом уступил уговорам великой княгини и Карла фон Кюхельбекера, которые убедили его в том, что среди зубчатых стен и подъемных мостов наследнику российского престола жить неприлично да и неудобно. Надев, однако, на себя императорскую корону, он вскоре занялся проектом замка, которому дал имя архангела Михаила, и соорудил мощное здание в кратчайшие сроки посреди Санкт-Петербурга. К чему это привело — известно.
Бенкендорф поддерживал рыцарские увлечения цесаревича, рассказывая ему о хитроумных форпостах Ордена тамплиеров, руины которых пока не исчезли с лица прибалтийской земли.
Подали ужин, но великая княгиня, сославшись на усталость, усугубленную посещением оперы, вышла вскоре из-за стола и, взяв с собой Тилли, отправилась отдыхать.
— Я оставляю вам Lane, — сказала она. — Надеюсь, баронесса будет достойно представлять меня и не позволит соскучиться дорогому де Линю.
Lane — интимное имя графини Генриэтты фон Вальднер — второй сердечной подруги великой княгини, вышедшей замуж за барона Оберкирха и оставшейся поэтому в Европе, о чем великая княгиня ужасно сожалела. Но скажите на милость, если у человека есть хоть малейшая возможность не ехать на житье в Россию, то кто от нее откажется? Великая княгиня мечтала увезти Lane в Санкт-Петербург. Тилли, конечно, ей была ближе, но Lane обладала своими непревзойденными качествами — нежным характером, впечатлительностью и острым ироничным умом, ни в чем не уступающим мужскому. Ей недоставало твердости Тилли, решительности, смелости. Тилли более надежная опора в борьбе с превратностями судьбы. Она скорее поможет выжить, выстоять, чем мягкая и лиричная Lane, получившая свою кличку от усеченного слова Саtalane[37]. Однажды в Монбельяре она явилась на маскарад в каталонском костюме — черные кружева на красном и белом фоне. Фурор, который произвела Генриэтта фон Вальднер, навсегда закрепил за ней звучное — Lane, отголосок тех счастливых дней, когда Монбельяр, притаившийся в розовых отрогах Вогез, постепенно становился настоящей провинциальной Меккой на северо-востоке Франции.
Как они наслаждались свободой и поэзией в садах Этюпа! Великая княгиня, Тилли и Lane составляли своеобразный и, надо заметить, противоречивый альянс, где две стороны вместе устремлялись к третьей под углом и из разных точек и вдобавок не очень ладили между собой. Баронесса Оберкирх в мемуарах ни словом не обмолвилась о существовании Тилли, будто мадам Бенкендорф в природе не существовало. Lane иногда игнорировала Тилли, Тилли часто не замечала присутствия Lane.
Тилли настояла на том, чтобы великая княгиня удалилась в приготовленные для сна покои. Остальные предпочитали провести вечер более весело. Герцог де Линь предложил, чтобы каждый рассказал какую-нибудь забавную или чудесную историю из собственной жизни. Все молчали, никто не отваживался начать первым.
— Разве в России нет ничего сказочного или волшебного? — спросил язвительно герцог. — Я слышал, что Россия — это страна чудес.
— Вот именно, — согласился цесаревич, темнея взглядом. — Слишком много чудес, и слишком много призраков.
— О, призраки, призраки! Это так интересно, так замечательно! — воскликнул герцог де Линь. — Я обожаю повести о призраках!
— Нет, нет, — сказала баронесса, — только не о призраках.
— Бенкендорф, — велел цесаревич, — давайте что-либо из своих военных приключений. Ну хотя бы про то, как вы с графом Петром в бурю переправлялись через Дунай. У тебя всегда неплохо получалось. А потом вы, князь, — обратился он к Юсупову.
Бенкендорф слыл весьма искусным и удачливым собеседником. Он умел развлечь собравшуюся публику приготовленным заранее любопытным случаем. Недолго думая, он повторил присутствующим, как вместе с генерал-фельдмаршалом Румянцевым пересек на барке в дурную погоду бурную реку и как один из моряков утверждал после, что он явственно видел на носу призрачную женскую фигуру в длинных белых одеяниях, которая плавными взмахами рук отгоняла кипящие волны.
— У меня было полное ощущение, что мы плывем по водам Стикса, — заключил Бенкендорф.
Он говорил увлеченно и живописно, с юмором и не без остроты, и слушатели остались довольны. Затем настал черед князя Юсупова, вспомнившего итальянское — игривое — происшествие, пережитое в молодости. Увлеченный красавицей с летучей походкой в одном из старинных дворцов Флоренции, он очутился в обществе давно отошедших в мир иной великих художников, которые рассуждали о принципах изображения женских прелестей, о дозволенном и недозволенном в искусстве.
Призраки выглядели так натурально, что Юсупов и впрямь поверил, что его фантастическим образом перенесли на несколько веков в глубь времени. Долго он не мог очнуться и разгадать эту волшебную загадку. В действительности оказалось, что подмастерья известных во Флоренции мастеров нарядились в старинные костюмы, загримировались и изображали любимых живописцев, попутно импровизируя текст, в который вкладывали собственные современные мысли об искусстве прошлого. Но князь Юсупов, и узнав правду, до сих пор не сумел отделаться от волнующего ощущения — ход времени шел назад, а затем двигался вперед, и все это происходило помимо его воли. Ему чудилось, что он побывал среди призраков. Цесаревич покачал головой:
— Ну, раз дело пошло о призраках, о Fantômes, то Куракин и Бенкендорф знают, что и мне будто бы возможно поделиться с вами не менее других любопытной историей. Но я стараюсь удалить подобные мысли: они меня когда-то достаточно мучили.
Никто ему не возразил. Цесаревич отвел глаза от сидящих за столом и продолжал с оттенком грусти:
— Не правда ли, Куракин, что со мной приключилось кое-что очень странное?
— Даже столь странное, ваше высочество, что при всем уважении к вашим словам я могу приписать этот факт лишь игре воображения.
Куракин выражался осторожно, страшась, с одной стороны, стать предметом насмешки, что при его самолюбии было бы абсолютно невыносимо, а с другой — вызвать неудовольствие друга и повелителя.
— Нет, это правда, сущая правда, и, если госпожа Оберкирх даст слово никогда не говорить об этом моей жене, я расскажу вам, в чем было дело. Но я также попрошу вас, господа, сохранить эту дипломатическую тайну, — прибавил он, улыбаясь детской и простодушной — почти смущенной — улыбкой, — потому что я вовсе не желаю, чтобы по Европе разошлась история о привидении, рассказанная мною, да еще о себе. За мной и так тянется слишком длинный шлейф. Но особенно моя просьба имеет отношение к тебе, Бенкендорф. Если ты поделишься с Тилли, то ничто — никакие клятвы не удержат ее, и жена все будет знать в подробностях. Ведь дружба выше клятв, не так ли, господа?!
Бенкендорф дал слово. Все последовали примеру Бенкендорфа, подогреваемые не просто откровенным любопытством, но и известными слухами о сходстве гамлетовской и павловской судьбы. Каждый втайне надеялся, что речь пойдет о призраке отца — императора Петра III, и требование молчания будто бы поддерживало эту надежду.
— Вы, ваше высочество, — сказал герцог де Линь, — можете во мне не сомневаться.
— А вы что думаете о моей просьбе, баронесса?
— Конечно, ваше высочество, будьте уверены в моей скромности. Я не подведу вас.
Куракин оставался вне подозрений. Но именно мягкая и добрая Lane первая не сдержала данного слова и в тот же вечер не поленилась вписать в альбом мелким бисером услышанное и позднее обнародовала в мемуарах. Именно ей, а не Тилли Бенкендорф мы обязаны поражающей воображение повестью, подтверждающей — из первых рук — связь шекспировского Гамлета с цесаревичем Павлом и, главное, свидетельствующей о том, что он от этого смертельно опасного сходства не открещивался.
— Однажды вечером или, скорее, ночью, — начал цесаревич, — я в сопровождении Куракина и двух слуг шел по улицам Петербурга. Мы провели вечер у меня, разговаривали и курили, и нам пришла мысль выйти из дворца инкогнито, чтобы прогуляться по городу при лунном свете. Уверяю вас, господа, что если бы с нами тогда находился мой друг Бенкендорф, то мы бы совершили прогулку под конвоем эскадрона драгун, а вы были бы, в свою очередь, лишены любопытной истории. Не правда ли, Христофор?
В отсутствие Тилли Бенкердорф был беззащитен и становился удобной мишенью для острот цесаревича.
— Ничего не поделаешь, ваше высочество, мое дело безопасность и забота о вашей священной особе, а призраки не имеют ни пропуска, ни паролей. В свою защиту я хотел бы привести мнение его величества императора Иосифа Второго об организации вашего путешествия и, в частности, прогулок…
— Ну, не обижайся, Бенкендорф, ты знаешь, как я ценю твои заботы. Итак, погода не была холодная, дни удлинились; это было в лучшую пору нашей весны, столь бледной в сравнении с этим временем года на юге. Мы были веселы; мы вовсе не думали о чем-либо религиозном или даже серьезном, и Куракин так и сыпал шутками насчет тех немногих прохожих, которые встречались нам по пути. Я шел впереди, предшествуемый, однако, слугою; за мной в нескольких шагах двигался Куракин, а сзади на некотором расстоянии шел другой слуга. Правильно ли мы расположились, господин полковник? — спросил цесаревич, обращаясь к Бенкендорфу.
— Более или менее, — ответил тот. — Но лучше бы вам поменяться местами с князем.
— Будем в другой раз знать, ваше превосходительство, — засмеялся цесаревич. — Итак, луна светила настолько ярко, что было бы возможно читать, тени ложились длинные и густые. При повороте в одну из улиц я заметил в углублении одних дверей высокого и худого человека, завернутого в плащ, вроде испанского, и в военной, надвинутой на глаза шляпе. Он, казалось, поджидал кого-то, и, как только мы миновали его, он вышел из своего убежища и подошел ко мне с левой стороны, не говоря ни слова. Невозможно было разглядеть черты его лица; только шаги по тротуару издавали странный звук, как будто камень ударялся о камень.
Здесь Бенкендорф невольно вспомнил недавнее посещение Печерской лавры на окраине Киева. Какое сильное впечатление на цесаревича произвели древние захоронения, заключенные в деревянные колоды! Он не мог отвести глаз от одной ниши, в которой на досках лежала маленькая иссохшая мумия, и потребовал, чтобы ему показали, где нашел себе последний приют летописец Нестор. Он медленно двигался в полумраке за митрополитами по узкому пещерному ходу к небольшим подземным церквам, Антониевской, Варлаамовской и Введенской, и молча стоял у мраморного белого с серыми прожилками столба, подпирающего сводчатый потолок, устремив вверх взор, будто увидев кого-то вверху. Долгое время он провел у иконостаса, который создал по собственным рисункам резчик-сницар Карп Шверин, восторгаясь шедевром и все-таки все время оглядываясь, как человек, чувствующий присутствие кого-то, о ком знает он один.
Иконостас Шверина напоминал иконостас Растрелли в Андреевском соборе, но это было его достоинством, а не недостатком. Резчик-сницар получил от монастыря грандиозную сумму в четыреста рублей (пара лучших рабочих волов серой украинской породы стоила всего три рубля).
Воспоминание о задумчивом и каком-то оматериализованном взгляде цесаревича заставляло Бенкендорфа поверить в петербургскую повесть, которую не впервые слушал сейчас.
— Я был сначала изумлен этой встречей, — продолжал цесаревич, — затем мне показалось, что я ощущаю охлаждение в левом боку, к которому прикасался незнакомец.
У герцога де Линя невольно вырвалось:
— Когда Гамлет явился на свидание с призраком отца, он заметил: «Как воздух щиплется: большой мороз», а друг Горацио ему вторил: «Жестокий и кусающийся воздух».
Однако цесаревич не обратил внимания на многозначительную реплику.
— Я почувствовал охватившую меня всего дрожь и, обернувшись к Куракину, сказал:
«Мы имеем странного спутника!»
«Какого спутника?» — спросил он.
«Вот того, который идет у меня слева и который, как мне кажется, производит достаточный шум».
Куракин в изумлении раскрыл глаза и уверил меня, что никого нет с левой стороны.
«Как?! Ты не видишь человека в плаще, идущего с левой стороны, вот между стеной и мною?»
«Ваше высочество, вы сами соприкасаетесь со стеной и мною, и нет места для другого лица между вами и стеной».
— Я протянул руку, — и цесаревич поднялся из-за стола и действительно протянул руку, как слепец, — и впрямь почувствовал камень. Но все-таки человек был тут и продолжал идти со мною в ногу, причем шаги его издавали по-прежнему звук, подобный удару молота.
Бенкендорф хорошо знал эту манеру цесаревича — протягивать руку и как бы ощупывать что-то в воздухе. Он делал такой жест, правда, редко и в минуты крайнего душевного возбуждения.
— Я стал рассматривать его внимательно, — продолжил цесаревич, — и заметил из-под упомянутой мной шляпы особенной формы такой блестящий взгляд, какого не видел ни прежде, ни после. Взгляд его, обращенный ко мне, очаровывал меня; я не мог избегнуть действия его лучей. «Ах, — сказал я Куракину, — не могу передать, что я чувствую, но что-то странное».
Цесаревич часто высказывался подобным образом. Недавно в Киеве после посещения Михайловского и Софиевского монастырей они отправились крещатицким взвозом на Подол, где у Триумфальных ворот гостей встречал войт и граждане с хлебом и солью. После службы во Флоровском монастыре и теплой беседы с монахинями из лучших фамилий империи все отправились ужинать в магистрат. Едва стемнело, как вспыхнула иллюминация. Вверху под короной изображалось вензелевое имя императрицы, чуть ниже по сторонам имена великой княгини и цесаревича, еще ниже и посередине пиротехник вывел: Александр и Константин. Под этим пылающим великолепием рисовалось внутреннее убранство храма с жертвенником, а на нем тринадцать горящих сердец — по числу чинов, присутствующих на ужине в магистрате.
Цесаревич долго смотрел на картину, созданную искусным мастером, и потом промолвил, но так, чтобы никто, кроме великой княгини и Тилли, не мог услышать:
«Когда я вижу наши имена рядом — Павел и Мария, — меня охватывает какое-то тревожное чувство. Я многое бы отдал за то, чтобы здесь сияло имя только моего отца, а не матери».
Цесаревич протянул руку и указательным пальцем в воздухе вывел вензельную букву — начальную его имени и имени отца.
— Я дрожал не от страха, а от холода, — поежился цесаревич, сел вновь за стол и выпил бокал вина. — Какое-то непонятное чувство постепенно охватывало меня… — Опять это необъяснимое чувство! — И проникало в сердце. Кровь застывала в жилах. Вдруг глухой и грустный голос раздался из-под плаща, закрывавшего рот моего спутника, и назвал меня моим именем:
«Павел!»
Я невольно отвечал, подстрекаемый какой-то неведомой силой:
«Что тебе нужно?»
«Павел!» — повторил он. На этот раз голос имел ласковый, но еще более грустный оттенок. Я ничего не отвечал и ждал; он снова назвал меня по имени, а затем вдруг остановился. Я вынужден был сделать то же самое.
«Павел, бедный Павел, бедный князь!»
Я обратился к Куракину, который также остановился.
Бенкендорф посмотрел на Куракина. Скептическая улыбка застыла на полном красивом лице князя. Но он не вмешался в рассказ цесаревича.
«Слышишь?» — сказал я ему.
«Ничего, ваше высочество, решительно ничего. А вы?»
Что касается до меня, то я слышал; этот плачевный голос еще раздавался в моих ушах.
— Голос призрака?! — не то поинтересовался, не то уточнил герцог де Линь.
Цесаревич не ответил.
— Я сделал отчаянное усилие над собою, — продолжил он свою повесть с каким-то особенным выражением на лице, — и спросил таинственного: кто он и чего он от меня желает.
«Бедный Павел! Кто я? Я тот, кто принимает в тебе участие. Чего я желаю? Я желаю, чтобы ты не очень привязывался к этому миру, потому что ты не останешься в нем долго…»
Так вот почему цесаревич не хотел, чтобы великая княгиня узнала подробности невероятного происшествия на улицах Санкт-Петербурга! Пророчество дурно подействовало бы на нее.
«Живи как следует, — продолжил монолог таинственный незнакомец, — если желаешь умереть спокойно, и не презирай укоров совести: это величайшая мука для великой души…»
Желание и завет призрака надо привести на языке оригинала, чтобы не допустить ни малейшего произвольного толкования. А верить или не верить — дело каждой души.
Вот французский текст: «Je veux que tu ne t’attaches pas trop a ce monde, comme tu n’y resterds pas long temps. Vis en juste, situ desire mourrir en paix etne me prise pas les remords: c’est le supplice le plus posgnant des grandes ames».
— Он пошел снова, — и цесаревич будто набрался свежих сил для продолжения повести, — глядя на меня тем же проницательным взором, который как бы отделялся от его головы. И как прежде я был должен остановиться, следуя его примеру, так и теперь я вынужден был следовать за ним. Он перестал говорить, и я не чувствовал потребности обратиться к нему с речью. Я шел за ним, потому что теперь он давал направление нашему пути, это продолжалось еще более часу, в молчании, и я не могу вспомнить, по каким местам мы проходили. Куракин и слуги удивлялись.
— Посмотрите на него, — прервался цесаревич, указывая на Куракина, — он улыбается, он все еще воображает, что все это я видел во сне. Наконец мы подошли к большой площади между мостом через Неву и зданием Сената. Незнакомец прямо подошел к одному месту этой площади, к которому я, конечно, последовал за ним, и там он снова остановился.
«Павел, прощай, ты меня снова увидишь здесь и еще в другом месте».
Вот пророческие слова незнакомца на языке оригинала:
— Paul… — повторил герцог де Линь. — Это почти дословно совпадает с шекспировским: «Но теперь прощай! Уже светляк предвозвещает утро и гасит свой ненужный огонек. Прощай, прощай! И помни обо мне!»
— Ничего удивительного, — сказала взволнованная до глубины души Lane. — Все призраки ведут себя одинаково. Они молят нас, живых, чтобы о них не забывали. Это так естественно.
Цесаревич благодарно ей улыбнулся.
— Затем его шляпа сама собой приподнялась, как будто бы он прикоснулся к ней; тогда мне удалось свободно разглядеть лицо. Я невольно отодвинулся, увидев орлиный взор, смуглый лоб и строгую улыбку прадеда Петра Великого. Ранее чем я пришел в себя от удивления и страха, он уже исчез. На этом самом месте императрица сооружает знаменитый памятник, который изображает царя Петра на коне и вскоре сделается удивлением всей Европы. Громадная гранитная скала образует основание этого памятника. Не я указал матери на место, предугаданное заранее призраком. Мне страшно, что я боюсь…
Слова наследника великого престола о страхе звучали на языке оригинала так: «J’ai peur d’avoir paur…»
— …вопреки князю Куракину, который хочет меня уверить, что это был сон, виденный мною во время прогулки по улицам. Я сохранил воспоминание о малейшей подробности этого видения и продолжаю утверждать, что это было видение. Иной раз мне кажется, что все это совершается еще и сейчас передо мною. Я возвратился во дворец изнеможенный, как бы после долгого пути, и с буквально отмороженным левым боком. Потребовалось несколько часов времени, чтобы отогреть меня в теплой постели, прикрытого одеялами. Надеюсь, что рассказ мой обстоятелен и что я недаром задержал вас.
— Знаете ли вы, ваше высочество, что эта история значит? — спросил герцог де Линь.
— Она значит, что я умру в молодых летах.
Дословно он выразился: «J’ai mourai jeune». И действительно, он погиб в сорок семь лет, а предрекал, что проживет на свете сорок пять! При подобных обстоятельствах ошибка несущественная.
— Извините, если я не разделю вашего мнения, — возразил герцог де Линь. — Ваша история доказывает, несомненно, две вещи: во-первых, что не следует гулять ночью, когда хочется спать, и, во-вторых, не следует прикасаться к стенам, едва оттаявшим, в таком климате, как у вас. Другого заключения я из этого вывести не могу; что же касается вашего знаменитого прадеда, то призрак его, извините меня, существовал лишь в вашем воображении, а воображение возбуждали, быть может, прочитанные книги. Я уверен, что одежда ваша была запачкана пылью от стен домов с левой стороны. Не правда ли, князь? — закончил герцог де Линь, повернувшись к Куракину.
Слова герцога де Линя не вызвали ни протеста, ни одобрения, и вскоре все разошлись по комнатам. Через месяц с небольшим, когда цесаревич и великая княгиня в сопровождении Бенкендорфов и баронессы Оберкирх гуляли в садах Этюпа, пришла депеша с извещением об открытии памятника великому прадеду на брегах Невы. Когда Бенкендорф читал вслух депешу, он одновременно увидел, как цесаревич приложил палец к губам и сильно побледнел. Перед отъездом из Монбельяра он шепнул Lane, когда великая княгиня и Тилли уже сели в карету:
— Это сказка, придуманная, чтобы просто напугать вас.
Иными словами: «C’est un conte. a dormir, debout c’est une tolie, une extravagance pour m’amuser».
Но Бенкендорф так не думал. Слишком много совпадений. Как военный человек, он знал им цену. За совпадениями всегда стояла истина. В 1800 году перед Михайловским замком за несколько месяцев до убийства бедного Павла установили второй памятник Петру Великому. Прекрасный и неоцененный, надо сказать, памятник! Всадник и лошадь исполнены сдержанности и благородства. Он никуда не скачет и никуда не летит. Таинственная улыбка блуждает по смуглому, опаленному огнем лицу. Взор сверкает из-под военной шляпы. Среди листвы или в переплетениях облетевших веток его можно и не заметить сразу. Он невелик размером и появляется почему-то неожиданно, как призрак. Еще одна странная подробность. Статуя была отлита намного раньше, чем цесаревич и Куракин прогуливались ночью по улицам Санкт-Петербурга.
Соединение первой и второй Западных армий произошло в районе Смоленска, всемерно сейчас укрепляемого. Барон Винценгероде, оставив вместо себя полковника Бенкендорфа, отправился в город Духовщину для принятия под команду Казанского драгунского и трех казачьих полков. В его задачу входило также наладить сообщение между главной армией и корпусом графа Витгенштейна, который прикрывал дорогу на Петербург. Захват фуражиров и всяческие мелкие помехи французам вызвали в отряде немедленное желание войти в соприкосновение с неприятелем по-настоящему, и барон Винценгероде повел людей встык между Поречьем и Велижем. Нервы у всех были напряжены до предела. Коварство и вероломство Бонапарта вызывали всеобщее негодование. Россия ожидала сражения с Францией с замиранием сердца. Но когда корсиканец переправился через Неман и нашествие стало историческим фактом, многие ужаснулись, поняв по начальным сводкам, сколько неслыханных бедствий оно принесет любезному отечеству.
Казачий офицер хорунжий Ревунов рассказал Бенкендорфу на марше, как он удивился, впервые увидев солдат в неизвестной форме на нашем берегу.
— Я подскочил к ним и спросил: кто вы такие? И чего вам здесь надобно?
Старший по званию, в шикарном, золотом расшитом мундире и, очевидно, поляк, гордо воскликнул:
— Разве вы ослепли? Мы — французы!
Ревунов все-таки не поверил: войны вроде никто не объявлял, а Франция, чай, не близко отсюда. Вдобавок офицер говорил на ломаном русском языке с варшавским акцентом.
— Зачем же вы пришли в Россию? — спросил Ревунов.
И тут на него посыпалось со всех сторон и по-польски, и по-французски, и по-немецки. Кое-что он разобрал:
— Воевать с вами!
— Взять Вильну!
— Выгнать царя из Москвы!
А один сапер с сумкой, из которой торчали инструменты, крикнул яростно:
— Освободить, в конце концов, Польшу, черт побери!
Ревунов повернул коня и ускакал. По нему трижды стреляли, но он спешился и кинулся в зеленую мокрую от росы рожь, отогнав коня подальше. Тем и спасся.
— У них глаза горели ненавистью, как у голодных волков, — подытожил впечатления хорунжий.
Везде виднелись следы нашествия жестокого врага. Сожженные избы, ограбленные крестьянские дворы зияли выбитыми воротами, церкви осквернялись с особой изощренностью.
— Смотри, князь, что делают культурные европейцы, — позвал Бенкендорф ротмистра Сержа Волконского.
Картина, представшая перед глазами, не могла не ужаснуть. Пятеро молоденьких девушек в исподнем лежали, зарубленные, вповалку на земляном полу. Что они пережили перед смертью, нетрудно было догадаться. Естественное отвращение к описанию надругательств не позволяет дать более полное представление об извращенности солдатни.
Волконский схватился за голову и побежал прочь. Потом он долго стоял, прижавшись лбом к седлу.
— Остынь, Серж. Война, по сути, еще не началась, — сказал Бенкендорф. — Рубили палашами — значит, драгуны!
Барон Винценгероде скомандовал построение, и они сели на лошадей. В первые же дни войны сотоварищей по флигель-адъютантству полковника Бенкендорфа и ротмистра князя Волконского втянул водоворот событий, так как они оба находились в непосредственной близости к государю. Судьба связала приятелей надолго, и они пережили вместе очень трудные дни, успев хорошенько узнать друг друга. Еще до нашествия они сошлись тесным кружком, когда Бенкендорф возвратился из Парижа при довольно романтических обстоятельствах с дамой под густой вуалью. Но романтика не помешала по приезде собрать добрых товарищей и зачитать оригинальный проект для подачи государю, основанный на впечатлениях, полученных в наполеоновской столице. Бенкендорф там увидел, какую истинную пользу приносит жандармерия, водворяя спокойствие, чистоту и порядок по всей стране.
Волконский перед чтением, опустив ладонь на эполет Бенкендорфа, произнес несколько прочувствованных слов:
— Кристальная душа Александра, светлый его ум искренне верят, что жандармерия, созданная на честных началах людьми нравственными и смышлеными, может стать полезной и царю и отечеству.
Бенкендорф в проекте утверждал, что для управления державой образование такой целой отрасли соглядатаев принесет несомненную пользу. Он приглашал присутствующих и их друзей вступить в новую когорту добромыслящих. Однако проект, представленный государю, по сути, отвергли. Серж Волконский и Бенкендорф часто возвращались к нему в недели, предшествующие войне, словно предчувствовали, с какими явлениями русской жизни вскоре предстоит столкнуться.
Волконского судьба бросила в огонь сражения едва ли не раньше, чем Бенкендорфа. Его первым государь послал доставить высочайшее повеление второй Западной армии князя Петра Багратиона — идти через Могилев и Оршу на соединение с генералом Барклаем-де-Толли. И Волконский поскакал с верными казаками и драгунами, стараясь не попадаться маячившим на горизонте французским разъездам. Руки чесались вступить с ними в стычку и захватить хотя бы одного неприятеля. Позднее Волконский узнал, что, не имея ни от него, ни от князя Багратиона никакого положительного уведомления, послал с точно таким же приказом Бенкендорфа, а за ним вдогон — генерал-адъютанта барона Винценгероде. Кто-то из трех должен был добраться. Добрались все трое, только в разное время, ибо Волконскому пришлось пропустить целую колонну французов, шедшую наперерез.
В глазной квартире князя Багратиона, когда посланцы сошлись, был избран путь, по которому следовало действовать. Государь приказал Волконскому и Бенкендорфу оставаться при Винценгероде и помочь в создании отдельного отряда, а затем идти в Смоленск и превратить его в неприступную крепость. Отряд предназначался для диверсий в тылу Великой армии. Это было Волконскому и Бенкендорфу вполне по душе, ибо предполагало немедленное без санкции начальства нападение на захватчиков. Настоящий партизан сам себе хозяин и отвечает перед Богом и государем лишь за себя.
Тут надо сделать необходимое уточнение. Миновав Сурож, тайно отряд подошел к Велижу. Ни шороха не издали, ни звука. Казаки прекрасно осуществляют такой ночной поиск. Их хлебом не корми — только приказ дай! Подобрались и замерли, наблюдают: спокойно ли, дремлет ли враг по-прежнему. Вот время подошло, и внезапно сотня гикнула впродоль большой и широкой улицы. Остальной отряд кинулся стремглав на предместья. То-то каша заварилась! В полной темноте сшибки яростнее, и нет ни секунды на обдумывание. Но казаки мыслят быстрее, чем французы. Опасность подстерегает во мраке повсюду. Ночью вообще нелегко атаковать, а днем казакам не под силу. Французов куда больше. И пушки есть на конной тяге. Но пришельцы, когда наступает мрак, сразу теряются. Неуютно им и боязно.
Бенкендорф взял с десяток драгун и, после того как казаки скрылись, выждал, пока немного успокоится, и ударил снова по той же улице вдоль, разбивая окна и бросая внутрь зажженную паклю. Крики увеличивали сумятицу врагов. Дело напомнило Бенкендорфу события под Рощуком во время русско-турецкой войны.
Девятнадцатого июня 1811 года Михайло Илларионович Кутузов перешел из Журжи вместе с корпусом генерала Ланжерона. Его цель была соединиться с генералом Эссеном и таким образом сосредоточить общие силы за Дунаем.
На другой день перед самой оранжевой зарею, какие бывают едва ли не в одной Азии, когда природа застыла в таинственном, одурманенном ароматами сне и голосистые певчие птицы на мгновение умолкли, чтобы набраться сил и с первыми острыми лучами солнца вновь грянуть утреннюю томительно-любовную песню, коварные турки, неслышно подобравшись к аванпостам, внезапно напали на дремавшую казачью цепь. Турка в коварстве перешибал казака, как казак перешибал француза. Но турка против француза — пустяк, а казак — наоборот, с казаком приходилось считаться.
Палатка Бенкендорфа, разбитая поодаль от цепи, зашаталась от поднявшейся суматохи. Пробужденный выстрелами, он велел Сурикову немедля седлать. Но, выскочив наружу и ничего не увидев дальше десяти шагов из-за поднявшегося тумана, он, на удивление младших офицеров, страшно обрадовался.
— Ребята! — крикнул Бенкендорф. — Не бойся турка! Вопи что есть мочи за двоих, а то и за троих! Вступай в бой, где застал врага!
Сумятица и вопли усилились, но это была лишь видимость неразберихи у русских. Казаки и драгуны, избавленные от необходимости искать начальство, чтобы получить от него указание, бились где придется и как придется, и вскоре все было кончено. В ближнем бою турка трудно одолеть, если не напугать. Характером он слаб, и в одиночку ему трудно сражаться. В массе турки почти непобедимы, потому что жизнью не дорожат.
— Ваше Высокоблагородие, — подбежал к Бенкендорфу Суриков, таща на аркане пленного янычара, — вот турка и по-русски понимает. Сколько, думаете, за него возьму?! Майор Храпов просит позволения ударить отбой. Турки забоялись и перестали преследовать казачков на флангах. А у нас глотки пересохли!
Сам Бенкендорф, полуодетый, в белой разодранной рубахе, отирал травой окровавленное лезвие сабли. У копыт его любимого коня Валета валялся, скрючившись, турецкий офицер в тюрбане — рыжий и голубоглазый, выплескивая изо рта толстую струю черной жидкости. Это был не первый зарубленный Бенкендорфом, но отчего-то он его пожалел сильнее прочих, подумав, что если бы не война, то мог бы с ним встретиться при совершенно иных обстоятельствах.
— Смотри, — сказал он Сурикову, — какой красивый малый. Женщины, вероятно, его любили.
— Бабы ноздреватых любят, — ответил Суриков, — и кривоногих.
Пленный янычар, сидя на земле, грустно смотрел на своего товарища, просунув два пальца под аркан, чтобы не задохнуться.
— Это сын нашего паши, — сказал он и заплакал. — Тело продайте отцу. Золота много получите, больше, чем за меня.
Когда солнце очистило воздух, перед бенкендорфовским авангардом замерла сильно поредевшая конница турецкого паши Хасана. Тогда Бенкендорф разослал ординарцев на все передовые посты и дал команду атаковать. Завязалось правильное кавалерийское сражение. Вперед пошли Ольвиопольский гусарский, Чугуевский уланский и два казачьих полка…
За действия под Рощуком, особенно за дело от 22 июля, когда он при нападении на тыл с левого фланга опрокинул во главе чугуевских улан густые турецкие толпы и перебил лучших наездников, Бенкендорф получил орден Святого Георгия четвертого класса и благодарность Кутузова.
С той поры Бенкендорф при недостаче войск полагался на солдатские глотки.
Французы встретили отряд плотным ружейным огнем, и пришлось отступить. Где наши, где неприятель, разобраться невозможно, но когда начало рассветать, Волконский с Бенкендорфом очутились друг против друга с саблями наголо и, слава Богу, только посмеялись своему неудачному наездничеству.
Попытку внезапной атаки признали потом все-таки не очень обоснованной, хотя и французам досталось порядком.
Двадцать шестого июля в Озерок был послан разъезд для обозрения вражеских сил, сконцентрированных у Поречья. В двенадцати верстах наткнулись на неприятельский патруль и захватили одного офицера и два десятка кавалеристов, ссадив их с коней. В Поречье тогда находился корпус генерала Себастиани, шедший прямиком на Москву. Он располагал двадцатью пушками. Разведка донесла о приближении русских. Не зная их количества, Себастиани отступил к Рудне. Вот тут и началось сражение под Велижем, которое получило позднее известность. Два французских батальона противостояли Винценгероде. Решили напасть на них врасплох. В авангарде двигался Бенкендорф. Барон с драгунским полком должен был ворваться в город.
Двадцать восьмого июля перед рассветом Бенкендорф у вражеских аванпостов взял влево, чтобы освободить дорогу для основного отряда Винценгероде. Но если бы поспешил прямо и не свернул, то успел бы больше. Однако французы увидели казаков и открыли ружейный огонь.
Винценгероде приказал отступить, жалея живую силу. Кавалерия кинулась им вдогон — до сотни сабель. Казаки пустились наутек и, заманив, повернули коней, рассыпаясь по полю и взяв неосторожных в клещи. Кого порубили, а кто и быстро ускользнул назад. Корм лошадям задали возле Велижа.
Особо отличились в схватке отличный казачий офицер полковник Иловайский 12-й и ротмистр князь Волконский.
Барон Винценгероде, однако, намеревался сделать поиск на Витебск. Эта мысль пришла к нему в голову давно. В Витебске провиант, аптека, обоз — словом, Витебск пошатнуть неплохо.
Неподалеку от Бабиновичей на коротком привале в расположение отряда явилось несколько здоровенных евреев в своих удивительных одеждах и сгрузили прямо на землю под копыта бенкендорфовского коня связанного французского капитана, оказавшегося кабинет-курьером, который скакал из Парижа от Савари к императору с наиважнейшими депешами. Наполеон тогда уже был под самым Смоленском. Курьера часа через три отправили под конвоем в Санкт-Петербург к государю, предварительно ознакомившись с секретной корреспонденцией.
Бенкендорф обратил внимание, что с самого начала войны евреи заняли резко антифранцузскую позицию. Вот и сейчас подстерегли кабинет-курьера, который покинул Бабиновичи не таясь и с их стороны никакой каверзы не ожидал. Эскорт ехал вольно, будто на прогулке. Как вдруг на окраине местечка Сульцы, не обозначенного даже на карте, несколько дюжих молодцов в черных длинных лапсердаках, полы которых были засунуты за опояски, молча, без малейшего шума и приписываемого всегда евреям крика схватили не успевших испугаться лошадей под уздцы, стянули рывками на землю польских объевшихся на привале улан, перекололи их обыкновенными кухонными, еще пахнувшими луком ножами, вытащили опешившего курьера из коляски и на более привычной к отечественным дорогам таратайке погнали что есть мочи к русскому авангарду, шедшему в сторону Бабиновичей, а сами бежали рядом, держась за что придется.
— Каков же по численности был эскорт? — спросил недоверчиво Бенкендорф у еле отдышавшихся от бега евреев.
Люди в лапсердаках молчали по причине дурного знания русского языка. Слово «эскорт» их поставило в тупик. Тогда Бенкендорф повторил по-французски. Предводитель евреев ответил, что по-французски разговаривать не желает. Бенкендорф заговорил по-польски и затем по-немецки.
— О, это другое дело! — воскликнул предводитель. — Господин генерал изъясняется по-немецки как настоящий немец!
Евреи наперебой ответили, помогая себе пальцами, что они прикончили с десяток улан. Предводитель являлся одновременно владельцем таратайки — малый лет сорока, крупный, мощный, мясистый.
— Ваше сиятельство, разрешите мне остаться в отряде. На территории, занятой французами, меня ждет смерть.
— Вы ведь всегда поддерживали корсиканца?! — удивился Бенкендорф. — Что же случилось сейчас?
Евреи неодобрительно залопотали, отрицательно замахали руками и даже угрожающе придвинулись поближе к стоящим возле Бенкендорфа казакам.
— Но, но! — осадил их Суриков. — Сдай назад!
Толпа все-таки была вооружена, и не только кухонными ножами. Предводитель сделал успокоительный жест:
— Ваше сиятельство, тот, которого вы называете корсиканцем, обманул нас и позволил полякам надругаться над нашими надеждами. А мы, евреи, народ свободный и давно сбросили с себя египетское иго. Распространился слух, что русский император пообещал нам покровительство. Русские хорошие, добрые люди. Они не обманут, как французы. Ученый рабби из Шклова Иошуа Цейтлин всегда утверждал, что свободу евреи получат от северного царя, а фон Цейтлин — у вас в России его называют фон Цейтлин, — так вот фон Цейтлин знал, о чем говорил, недаром светлейший князь Григорий Потемкин сделал его своим главным фактором.
— Отлично! Надейтесь! — улыбнулся Бенкендорф, — И ловите поболее кабинет-курьеров.
О фон Цейтлине он слышал давно. Известный в Санкт-Петербурге откупщик Абрам Перетц был женат на его дочери и имел сына, а друг Перетца и драматург Лев Навахович написал драму «Сулиоты, или Спартанцы XVIII века», которая шла на театре с успехом. Бенкендорф смотрел и сделал автору, с которым его познакомил князь Шаховской, два-три замечания, поскольку жил на острове Корфу с генералом Спренгпортеном, когда формировал отряды из албанцев против Наполеона, собиравшегося захватить Ионические острова.
Бенкендорф тронул шпорами коня. Еврей дотронулся до его стремени и произнес с печалью:
— Хуже, чем в ksiestwo Warzawskie[38], не будет. Мы дрались за свободу и что получили взамен? Мы ищем для себя отечества, в котором нас бы не преследовали.
«Действительно, что они получили взамен?» — подумал Бенкендорф, поворачивая коня и подъезжая к уже развязанному и пришедшему в себя плененному капитану, чтобы расспросить его.
Когда Бенкендорф жил в Париже, в салонах только и обсуждали Code Napoleon[39]. Императора осыпали похвалами. Еще бы! Code Napoldon представлял всем народам равные права, в том числе и евреям, которые начали занимать в экономической жизни Франции важное место. Но не прошло и полугода, как император отменил собственный декрет и ввел ограничения для евреев на десять лет в северо-восточных — эльзасских — департаментах. Rada Stanu (Совет управления) в Варшаве этим воспользовался. Если в Париже можно прижать евреев, и ничего! — все терпят, то почему в ksiestwo Warzawskie не попробовать? Если Наполеон берет обратно собственные обещания, то полякам сам Бог велел. Никто уже с восторгом не вспоминал, что еврейский отряд Берека Иоселовича погиб на валах предместья Праги во время штурма фельдмаршалом Суворовым польской столицы. Старинная заскорузлая ненависть, подогреваемая клерикалами и подлыми слухами, разгорелась с новой силой.
Евреи разозлились и на французов, и на поляков и обратили свой взор на Север — к русскому царю. Царь — красавец, ухаживает за дамами напропалую и не спрашивает у них ни национальности, ни вида на жительство, ни цензового свидетельства!
Богач и ученый рабби из Шилова Иосиф фон Цейтлин обещал евреям молочные реки с кисельными берегами под ферулой правителя Северной Пальмиры. А фон Цейтлину верили больше, чем Господу Богу.
Евреев поблагодарили и отпустили с миром, а предводителя отправили в обоз, и Волконский таскал его за собой до тех пор, пока русские войска не освободили захваченную вокруг Бабиновичей французами территорию. За голову предводителя сулили тысячу франков.
Тем временем развернулись кровавые сражения под Смоленском. Поиск на Витебск обещал удачу. Драгуны и казаки двигались параллельно большой Смоленской дороге, вылавливая фуражиров и жадных мародеров, нападающих на окрестные селения. Но самое парадоксальное состояло в том, что Винценгероде бил в хвост наполеоновской армии, которая быстро шла к Москве и была вынуждена одновременно вести и арьергардные бои, постоянно чувствуя поблизости воинственно настроенного противника.
Они скакали по скользкой, покрытой грязцой траве впереди эскадрона изюмских гусар, рассказывая друг другу забавные маскарадные происшествия с дамами, и смеялись во все горло, — не как полковник и ротмистр — флигель-адъютанты государя, а как корнеты после удачных и веселых маневров.
— Мы вколачиваем их в Москву, о стены которой они расшибутся, — сказал вдруг Волконский, сдерживая лошадь, словно что-то предчувствуя.
— Бонапарт проиграл войну. Это несомненно. И знаешь почему? — Бенкендорф наклонился к Волконскому и положил руку на плечо. — Да потому, что он не сумел установить свое правление на занятой территории. Гарнизоны стоят лишь в крупных городах. А остальное пространство — главное крестьянское пространство — свободно от постоя.
— Действительно, мы едем по земле, которая у него на карте, вероятно, закрашена синим.
Едва Волконский произнес эти слова — из-за дальнего еще поворота выскочила толпа гренадер. Они быстро заняли боевой порядок в три ряда и открыли беглый огонь по передовому разъезду изюмских гусар. Трех сбили сразу, один повернул назад, пригнувшись к луке седла.
— Бенкендорф, давай врассыпную! — крикнул Волконский, лошадь которого шарахнулась в сторону.
— Эх, дурачье! Где были ваши глаза?! Трах-тара-рах! — выругался Бенкендорф, — Сабли вон! Пол-эскадрона вправо, остальные налево! Марш!
Они начали ловко обходить стрелков по жидковатому полю, но вовремя увидели, как за перелеском прислуга вкатывает на холм два орудия, чтобы перекрыть им дорогу картечью. Если пушки заработают, в тыл гренадерам зайти не получится.
— Волконский, стой! — заорал Бенкендорф. — Накормят горохом!
Бенкендорф послал Сурикова задержать тех, кто его уже не мог услышать. А сам рискнул обернуться спиной к стрелкам и ударить через слабый перелесок по пушкам, пока неготовым к бою. Тонкие ветки хлестали по лицу, Валет грудью ломал поднявшиеся, еще не скошенные зарядами деревца. Только бы успеть!
Он безжалостно вытянул аргамака по крупу и первым влетел на плоскую вершину, достав длинной, видавшей виды зазубренной саблей ближайшего номерного. Он почувствовал, как треск от чьих-то разрубаемых костей звуком пробежал по клинку и неприятно отдался в судорожно сжатой ладони.
— Вали их в Бога душу мать!
Минута — и резня на холме окончилась. Никто не убежал: человек десять посекли, как капусту. Пора было уходить, потому что гренадеры развернулись и открыли огонь по прорвавшимся на холм изюмцам. Одному гусару пуля попала в рот и вынесла наружу весь затылок. Может быть, целились именно в Бенкендорфа? За гренадерами купчились всадники, и ясно было, что они пойдут в лобовую, увидев перед собой немногочисленного противника. Сейчас гренадеры раздвинутся и пропустят их. Ох французы и ловки на всякие тактические приемы! Да, пора было уходить! Второму изюмцу пуля угодила в грудь, и он, опрокидываясь навзничь, выпустил струю крови, хлестнувшую по руке Бенкендорфа. Целили определенно в него. Сам виноват! Всегда в блестящем мундире. Недаром Фигнер, не гнушавшийся переодеться в армяк, его ругал:
— Ты, брат, как парижский павлин! Смотри, подстрелят!
Не немцу говорить это немцу. Солдаты, когда видят блестящий мундир, боевую саблю и устремленность вперед, идут без оглядки. А казаков иначе за собой не увлечешь. Тут: или — или! Или каждый день играй со смертью, или пошел вон!
Волконский между тем спрыгнул с седла, чтобы помочь изюмцам привести пушки в негодность.
— Уходим! — скомандовал Бенкендорф. — Уходим! Ротмистр Волконский — это приказ!
Сбиваясь с шага и скользя, они бросились в распадок. Вязкая грязь не позволила французским кавалеристам на ослабевших конях догнать их.
— Противно убивать людей, — сказал Бенкендорф, счищая веткой кровь и грязь с колена, рукава и сапог. — И скучно. Скучные военные будни.
— Что поделаешь, — ответил Волконский. — Это ведь дорожное приключение. Считай, что мы защищались от напавших разбойников.
— Ты утверждал, что мы у себя дома, Серж. Войну он проиграл, конечно, но мы ее не выиграли пока и не скоро выиграем. У него трудно выиграть. Он сам любит бой и приучил солдат любить. Вот в чем его сила.
Два слова уточнения. Двадцать девятого июля Винценгероде приблизился к Усвяту. Французы ушли по Витебской дороге. В Усвяте было выгодно оставаться. Отсюда казакам и драгунам удобно делать набеги на растянутые вражеские коммуникации и брать в плен отставших. А отставших — не мало. Треть Великой армии отставала. Ее коммуникации испытывали невыносимые перегрузки. Дорогу приходилось охранять на всем протяжении. Еще в первой декаде июля Наполеон, прибыв в Кенигсберг, завершил обзор гигантских продовольственных складов и магазинов с амуницией.
— Надо все иметь с собой, — сказал он Дюроку мрачно, — вплоть до пожарных труб, ведер и насосов.
Беспрерывная бойня, которую он организовал на континенте и в которой непосредственно участвовал, развила в нем дар пророчества, что не удивительно. Много разнообразнейших ситуаций сидело в мозговых клеточках этого человека.
— Если бы в Египте я имел все с собой, то сейчас не мок бы под дождем здесь.
Отчаянные порывы балтийского ветра, пронизывающего и злобного, будто подтверждая слова великого человека, сорвали с него шляпу. Ему пришлось напялить чужую треуголку, совершенно изменившую облик. Дюрок едва удержался от улыбки.
Теперь содержимое этих складов — вдохновенный труд французских рабочих и крестьян — бездарно гибло посреди России, растаскиваемое и сжигаемое, правда, ценой немалой крови, казаками Иловайских и партизанами Винценгероде.
Страшно и больно было смотреть, как гибли плоды человеческого разума. Но еще ужаснее вообразить, что все необходимое попало бы по назначению.
Наполеон приказал после трехдневного Смоленского сражения четвертому корпусу генерала Себастиани покинуть окрестности Сурожа и присоединиться к нему. Себастиани предстояло первому войти в Москву. Винценгероде тогда направился к Витебску, а Бенкендорфа с восемьюдесятью казаками послал в Городок, чтобы очистить его от гарнизона, укрепить и открыть необходимое и регулярное сообщение с корпусом графа Витгенштейна, отвечавшего за безопасность Петербургского тракта.
Стычки принимали ожесточенный характер. Они становились все более жестокими. Пощады не было никому, да и никто ее не просил. Вот, например, что произошло в селе Самойлове, принадлежавшем княгине Голицыной — princesse Alexis. Крестьянские избы там вестфальцы подвергли жесточайшему разграблению. Жгли амбары, забирали все, что могло пригодиться, — утварь, теплые вещи, продукты. Винценгероде решил проучить мародеров. Но вестфальцы не позволили захватить себя врасплох, правильно отступили и лишь частью рассеялись. Кого-то казаки и драгуны перехватили, кто-то успел удрать на коне охлюпкой. Вестфальцы неплохие кавалеристы. Однако до сотни заперлись в большом строении с крепкими стенами у господского дома. На призывы сдаться ответили метким огнем. Убили и ранили до десятка солдат.
Тогда Винценгероде спешил два эскадрона драгун, приказал примкнуть штыки и повел их вместе с казаками на приступ.
Он шел впереди, устремив бесполезную шпагу на врага, возгласами подбадривая атакующих:
— За царя! За отечество! Смерть Бонапарту!
Волконский и Бенкендорф вломились за ним, и началась резня. Тут каждый увидел другого в смертельном бою и получил возможность оценить по достоинству.
Адъютант Винценгероде ротмистр Эльсбангер передал Волконскому приказ: взять обязательно офицера для допроса. Но никого не удалось отыскать — раненых уже прикончили штыками, остальные были мертвы. Всюду царили кровь и смерть. Драка и резня — каша и переплетение тел. Сразу не поймешь: кто — кого! Больше двухсот человек — клубок. Хруст, рев, вой, выстрелы! Ни команды, ничего! Бей, руби, стреляй. Только не промахнись. Никакой разницы между офицерами и солдатами. Грудь в грудь! Не ты — так тебя!
Ужасно, но что делать! Сначала думали выкурить огнем, но тогда какая-то часть вестфальцев спаслась бы, выпрыгнув из окон или уйдя через крышу.
Вестфальцы вели себя в Самойлове как звери. Церковь превратили в хлев. Ожесточение крестьян и солдат и их отношение к захватчикам казалось вполне закономерным. Любопытно, что в имении princesse Alexis жили католические монахи, преподававшие ранее в пансионе Николя. Серж Волконский многих из них знал как прекрасных педагогов. Но крестьяне приписали наставникам русских аристократов совершенно иную роль. Несчастные изгнанники нашли приют под крылышком княгини. А местный народ был уверен, что именно аббаты навели на Самойлово французскую рать, и в горе своем вопиял:
«Вот тебе, княгиня, и аббат Николя!»
«Вот тебе, княгиня, и аббат Соландр! И аббат Мерсье!»
Бенкендорф тоже прошел через игольное ушко аббата Николя, и если бы не горы трупов вокруг, сожженные избы и отчаяние бедных людей, лишившихся в преддверии осени и зимы крова, эти слова и обвинения вызвали бы только улыбку. Уж ненавистника корсиканского узурпатора аббата Николя никак нельзя было принять за французского шпиона.
Волконский и Бенкендорф вошли в чудом уцелевший помещичий дом и расположились в гостиной отдохнуть.
— Послушай, Серж, княгиня в молодости была недурна собой и, говорят, обожала приключения.
— Я не верю сплетням. Однако вкус у княгини отменный. Посмотри на гравюры, развешанные по стенам. Жаль, их попортили огонь и вода. Возьмем, пожалуй, на память по одной. Они нас всегда будут возвращать в этот страшный день.
— Да, день страшный. Я никогда не забуду, Серж, твоего меткого выстрела, который, в сущности, спас мне жизнь.
Волконский подошел к стене и снял две маленькие гравюрки в покоробленных обгоревших рамках:
— На память о смертельной схватке с вестфальцами.
— Они, правда, не представляют никакой художественной ценности, но зато вот этот сюжетик весьма смахивает на пережитое сегодня, — заметил Бенкендорф.
На картинке изображался эпизод из битвы при Фермопилах. Груды тел закрывали вход в узкое ущелье.
Позднее княгиня уверяла всех, что Волконский и Бенкендорф, предводительствуя казаками, дочиста ограбили ее жилище и особенно поживились произведениями искусств.
Через много лет, поздравляя Волконского со званием генерал-майора, Бенкендорф напомнил ему резню в Самойлове и комичные обвинения princesse Alexis:
— Не веришь ли ты по-прежнему сплетням?
— Нет дыма без огня, — рассмеялся Волконский, — а огня и дыма там хватало с избытком.
Седьмого числа отряд Винценгероде приблизился к Витебску. Фуражиры, орудовавшие вблизи города, бежали в ужасе и укрылись за его стенами. В самом городе Бенкендорф захватил триста пленных и потом двинулся к Полоцку. Винценгероде у Витебска взял восемьсот солдат и отправил под конвоем северным трактом в Петербург.
В первых числах августа даже для невнимательного наблюдателя становилось ясно, что наполеоновская армия вступила в полосу кризиса. Французы понесли огромные потери, коммуникации беспрерывно подвергались атакам, везде действовали летучие партизанские партии. Мародеры не забирались вглубь, рыскали только вблизи дорог. Наглости у них поубавилось. Грабеж не проходил безнаказанно. На расстрелы русские отвечали расстрелами. Дисциплина у французов в пехотных частях ослабела.
Восьмого августа Винценгероде хотел сблизиться с войсками Барклая-де-Толли. Бенкендорфу он передал письменный приказ, послав одного из доверенных евреев, который пробрался через захваченную территорию, чтобы вручить его.
Девятого августа отряд собрался в полном составе и отступил от Витебска по направлению к Дорогобужу. А итальянскую дивизию генерала Пино Наполеон направил к Витебску наперехват, и здесь с ее авангардом схлестнулся один из казачьих полков. Сам Винценгероде поспешил к Духовщине, а Бенкендорф начал орудовать по ночам в тылу, мешая Пино сконцентрировать дивизию в единый кулак.
Бенкендорфа поразило варварское отношение итальянцев к людям на занятой территории и особенно осквернение православных храмов. Их превращали в конюшни, кухни, казармы, разбивали иконостасы, срывали оклады с икон.
Итальянцы добрый, веселый народ! Потомки Леонардо да Винчи, Данте и Ариосто.
— Послушайте, сударь, — сказал Бенкендорф итальянскому аристократу, имя и фамилия которого занимали несколько строк, — не стыдно ли вам за ваш народ?
— Нисколько, полковник. Посмотрим, как будут вести себя ваши солдаты в соборе Святого Петра.
— Вы допускаете подобную ситуацию? — спросил Бенкендорф, привыкший к тому, что пленные аристократы поначалу держали себя всегда нагло и отчужденно, особенно когда узнавали в русском офицере немца.
— А почему бы и нет, полковник? Буонапарте обыкновенный корсиканский разбойник, а не Александр Македонский. Имея такого безответственного противника, русские вскоре завоюют весь мир.
Бенкендорф с интересом оглядел итальянца и приказал Сурикову хорошо его накормить и дать итальянского вина из собственного трофейного запаса.
Страшному разгрому подвергся город Белая, и неудивительно, что бельский и сычевский исправники легко привлекли в партизаны десятки жителей. Помещики не менее охотно, чем крепостные, шли в летучие отряды.
В Поречье с помощью партизан Бенкендорф захватил сто пятьдесят французских солдат. Итальянцы каждый день расстреливали обывателей, заподозренных в содействии русской армии, и только внезапный налет драгун и казаков Винценгероде прекратил эти зверства.
Теперь любой манифест Наполеона вызвал бы обратную реакцию. Неуступчивость императора Александра с первых дней войны привела к тому, что Наполеон очень быстро упустил время для политических решений.
Девятнадцатого августа отряд наконец вышел на Дорогобужскую дорогу. Остановку сделали в селе Покров и оттуда посылали партии к большому Московскому тракту.
Впереди лежал Воскресенск. Фланговый марш удался вполне. Отряд находился в двух-трех переходах от главной армии, верховенство над которой уже принял Михайло Илларионович Кутузов при весьма драматических обстоятельствах.
Чего греха таить! Среди высшего командного состава русской армии творилось неладное. Соперничество и клевета, недостойные намеки и сплетни, доносительство и местнические споры разъедали именно ту группу людей, которая призвана была самим временем сплотиться как никогда теснее.
Князь Петр Багратион на одной из встреч с главнокомандующим Барклаем-де-Толли ругал его так, что генерал Ермолов вынужден был принять меры, чтобы нижние чины не оказались свидетелями перепалки, где выражение «дурак» относилось еще к самым мягким. Друг друга крыли, ни с чем не считаясь, прибегая к приемам совершенно недостойным, указывая на нерусское происхождение многих военачальников, что и подрывало к главнокомандующему доверие со стороны простого народа. Однако оставалось абсолютно непонятным, почему грузин Багратион был больше русским, чем лифляндец Барклай.
Наконец армию вручили Михайле Кутузову. Тут уж не подкопаешься. Хотите получить русского главнокомандующего — пожалуйста. И какого русского! Екатерининского закала! Участника штурма Измаила. Командующего Молдавской армией, разгромившей турок под Рощуком. Генерала, изучившего все хитрости Наполеона в неудачную кампанию 1805 года.
Да, дряхлый старик! Через год отдаст Богу душу. Но какой старик! Сам Бог его отметил.
Двадцать третьего августа полковнику Нейдгардту 1-му из квартирмейстерской части главной квартиры поручили перед Бородинским сражением укрепить правый фланг позиции. В помощь ему дали капитана Муравьева, отличного топографа, впоследствии прославившегося взятием Карса и оттого присоединившего к своей фамилии соответствующее добавление.
Едва Нейдгардт и Муравьев обследовали крутой берег Колочи, велели устроить закрытые батареи и распорядились сделать засеки в лесу, как вдруг — снегом на голову — явился в коляске Кутузов. Медленно и тяжело взбираясь на небольшое возвышение против левого фланга второго корпуса генерала Багговута, Кутузов живо обсуждал с сопровождавшим его генералом Толем выгоды избранной позиции.
Этот голубой и ясный день вообще изобиловал неожиданностями. Из застывшей бледно-зеленой густой рощи поблизости, мощно взмахивая крылами, поднялся в небо орел-великан и, ничего не страшась, гордо поплыл к группе военных. На несколько мгновений он буквально замер над головой Кутузова и затем взмыл к солнцу. Потрясенные Нейдгардт и Муравьев замерли в каком-то оцепенении. Генерал Багговут снял фуражку и громко сказал:
— Ein Adler, ach ein Adler![40]
Кутузов тоже снял фуражку и широко перекрестился.
— Победа российскому воинству! — воскликнул он. — Сам Бог ее нам предвещает!
Эпизод у многих вызвал недоверие. Его причислили к разряду патриотических легенд. Но он так же правдив, как правдива история войны, сотканная из одних фактов. Когда спустя год тело Кутузова привезли в Санкт-Петербург, в небе над гробом тоже парил орел, что видели десятки тысяч людей. Вот это, быть может, и легенда, хотя и подтвержденная значительно большим количеством очевидцев.
Слух о добром предзнаменовании моментально распространился в армии и даже проник в тылы Наполеона.
Бенкендорф узнал об этом событии от Сурикова и немедля кинулся к Винценгероде, чтобы объявить построение.
— Ура императору Александру! Ура Кутузову! — надсадно кричали сотни глоток.
— Это первый шаг к победе, — сказал Винценгероде.
Отряд благополучно добрался до села Тесова, лежавшего на дороге из Гжатска в Сычовск. Рыщущих повсюду голодных фуражиров, отнимающих у крестьян продукты, подстерегали из хитро устроенных засад. Здесь, в окрестностях полусожженных и опустевших деревень, жестокость пришельцев проявлялась с не виданной дотоле откровенностью. Повсюду валялись трупы. Никто не мог чувствовать себя в безопасности — ни старики, ни женщины, ни дети. Женщин подвергали особо изощренным надругательствам, возили на телегах связанными за собой и пользовались, когда заблагорассудится. Многие от подобной жизни повреждались в рассудке и, если им удавалось освободиться, убегали в лес, чтобы там наложить на себя руки. Надо заметить, что подобного отношения к женщине не знала в XIX и XX веках в таком масштабе ни одна европейская война. Замужние не желали возвращаться в родные места, стыдясь того, что с ними сотворили, другие приходили в отчаяние, поняв, что их наградили дурной болезнью, третьи носили в своем чреве зародыш от неизвестного отца.
Однажды Суриков прискакал с докладом, что казаки в деревне застали французов прямо во время пирушки в бане с крестьянками, которых принуждали себя мыть. Когда Бенкендорф приехал в деревню и вошел в баню, перед ним предстала отвратительная картина, достойная кисти Босха. Он велел вывести французов наружу и расстрелять всех до одного — голыми, не позволив прикрыть срам. Молоденький паренек — эльзасец — никак не желал умирать, ползал на коленях, вспоминал родителей и клялся, что, если ему оставят жизнь, никогда не будет принимать участия в оргиях.
— Да я невинен, мсье! Я никогда не знал женщин. Клянусь!
Суриков снес эльзасцу голову одним ловким свистящим ударом. Тела побросали в бурьян на съедение волкам.
Винценгероде отступал через леса, окружавшие Москву. Гром пушечных выстрелов достигал предместий, распространяясь по течению реки. О Бородинской битве узнали в отряде только 27 августа, то есть 8 сентября по новому стилю, когда дошли до деревни Сорочнево на полдороге между Можайском и Волоколамском. Отряд нуждался в подкреплении, и Винценгероде собрался ехать к Кутузову, приказав Волконскому сопровождать его. Менее суток они провели в ставке. Главнокомандующий внял просьбе и отдал под начало Винценгероде егерский полк и шесть орудий на конной тяге.
Теперь отряд получил задание занять Звенигород и затруднять движение от города к Москве тех войск, которые будут направлены Наполеоном по этому тракту.
После Бородина и особенно после арьергардного дела при Крымском французов преследовали так слабо, что возникло опасение, как бы вице-король Итальянский не обошел правого фланга и не занял бы Москву, действуя в тылу русской армии. Для недопущения такого маневра и назначили отряд Винценгероде. На обратном пути Винценгероде, Волконский и Бенкендорф едва не попали в плен. Въехали в деревню, не подозревая, что на другом конце засели французы.
Подкрепление подошло быстро и сосредоточилось в Рузе. Оттуда, правда, пришлось ретироваться, хотя французы нажимали не сильно. До Звенигорода добрались без особых приключений. Местность показалась выгодной, и решено было дать здесь отпор неприятелю. Близ Саввинского монастыря в ущелье устроили казачью засаду. Казакам хорошо удавались молчаливые тихие засады и атаки лавой, где голос не менее важен, чем сабля.
Дождались, пока французы подошли на уровень монастыря, и тогда гикнули, да так удачно, что сразу вдребезги разбили вражеский авангард, взяли без счету пленных да и в ущелье оставили, отступив потом, с десяток убитых.
Оказать более серьезное сопротивление все-таки недоставало сил.
Двадцать седьмого августа действительно были получены первые известия о грандиозном сражении на Бородинском поле. Любопытная подробность — весть сообщили пленные. Основная часть отряда расположилась в Сорочневе. Винценгероде решил опять отправиться к Кутузову с докладом.
Двадцать восьмого августа казаки медленно продвинулись по направлению к Рузе. Наткнулись на крупный французский лагерь. Собрали совещание. Бенкендорф высказался за немедленную атаку. Он всегда выступал за самые решительные действия. Прежде всего надо добыть пленного, чтобы выяснить замыслы противника и примерное количество войск. Перед отрядом находился четвертый корпус вице-короля Итальянского. После Бородинской битвы Наполеон поручил ему охранять армию с левой стороны. Дорога из Рузы в Москву была перерезана, что, однако, не помешало отряду встревожить французские посты и, обойдя Рузу, стать на Звенигородской дороге. Тогда кавалерийские части из четвертого корпуса послали сбить отряд с позиции. Кутузов подкрепил Винценгероде егерским и тремя казачьими полками и добавил два орудия с зарядными ящиками. Части четвертого корпуса целый день оставались в Рузе.
Тридцатого августа передовые посты Волконского и Бенкендорфа добрались до Воронцова, остальные застряли в Велькине. Подкрепление, посланное Кутузовым, прибыло поздно вечером в Звенигород. Винценгероде приказал ждать его там, отправясь с драгунским полком искать выгодную позицию для защиты города. Бенкендорфу он поручил с тремя новыми казачьими полками прикрывать в случае чего отступление и следовать по горам, идущим цепью с левой стороны дороги из Рузы в Звенигород.
Тридцать первого августа на горизонте показалась французская армия. Пленные утверждали — не менее двадцати тысяч. Полковник Иловайский 12-й и Бенкендорф медленно попятились, но потом все-таки ударили по неприятельской коннице, и будто бы успешно. Однако вице-король Итальянский отправил к месту стычки пехоту и артиллерию, и Иловайский 12-й с Бенкендорфом были вынуждены уклониться от назревающего сражения. Особенно сильно Бенкендорфу досталось на мосту при переходе через безымянную речку, впадавшую в Москву-реку. Пришлось спешить казаков, чтобы заменить понесших серьезные потери егерей.
Отряд, пройдя Спасское, продолжал отходить к Черенкову, и тут Винценгероде вновь вызвали к Кутузову.
Все эти маневры и передвижения чрезвычайно важны, хотя невыигрышны для описания. Но тот, кто вникнет в их суть, легко поймет, сколь сложным тактико-стратегическим маневром явилась сдача Москвы Кутузовым. Она должна была произойти таким образом, чтобы у Наполеона оставался минимум преимуществ при овладении столицей. Более того, он должен был втянуться в хорошо замкнутое пространство, не сразу ощутив его замкнутость, и сгореть в нем, в этом замкнутом пространстве, заживо. Он должен был там задохнуться, имея один выход, а не несколько. Из нескольких он выбрал бы лучший, чего нельзя было допустить. Он должен был потерять там собственное величие.
В отсутствие Винценгероде отрядом командовал Бенкендорф. Впервые он с такой очевидностью ощутил хорошую артиллерийскую выучку у наполеоновских войск. Масса их двигалась, увлекая с собой орудия, которые при необходимости смело выкатывали на открытые позиции, чтобы проложить путь картечью. Стрелки и кавалерия делали все возможное, чтобы помочь орудийной прислуге действовать беспрепятственно. Драка чаще завязывалась там, где работала артиллерия. Защищая свою, Наполеон страстно желал подавить чужую, не позволить перехватить инициативу. Эту особенность его тактики не сразу удавалось понять. Ее великий человек всячески камуфлировал.
Примчался курьер от Винценгероде с приказом идти из Звенигорода прямиком к Москве и отражать французов на северо-западе у села Хорошова, где имелась налаженная переправа через реку.
Второго сентября французы метким огнем сбили посты, выдвинутые Бенкендорфом. Днем драгунский полк, егеря с двумя орудиями, перейдя мост, сожгли его за собой. Казаки остались драться, взяли двадцать пленных, перетащили их в барке на другую сторону, а сами переправились вплавь, держась за гривы лошадей.
Авангард четвертого корпуса, ошеломленный столь мощным отпором, остановился, подождал подкреплений и построился в боевой порядок, ожидая сигнала от Наполеона входить в Москву.
Боялись! И не напрасно! То здесь, то там вспыхивали очаги сопротивления, и стихийного, и, как видим, организованного. Возле Кремля вооруженный народ по собственной инициативе закрыл ворота, не подпуская кавалерийские разъезды. Пришлось разбивать преграды ядрами.
Главная армия покидала окольными кварталами древнюю столицу. А в центре начинался грабеж и пьяная вакханалия. Этого следовало ожидать, ибо власти чуть ли не первыми оставили обреченный город.
Винценгероде, получив инструкции от Кутузова, возвратился к отряду и повел его на Владимирскую дорогу.
Конь Наполеона, сбросивший его наземь два месяца назад у переправы через Неман, сейчас резво взбирался на невысокую Поклонную гору под золотыми и теплыми лучами русского солнца…
Отряд пересек Москву и стал на дневку близ маленькой деревеньки Фили, где разместилась главная квартира и где Кутузов провел свое знаменитое совещание. Бенкендорф видел, как блестящая кавалькада предводителей русской армии остановилась возле приземистой избы, где их ждал Кутузов. Они сходили с коней, бросали поводья ординарцам и, сняв треуголки, поднимались на крыльцо и затем исчезали в дверях. Бенкендорфа удивило, что среди приглашенных отсутствовал генерал-губернатор Москвы граф Ростопчин да и другие известные военачальники. Кутузов желал выслушать в узком кругу далеко не всех, хотя на воле он, подремывая, внимательно ловил мнения даже простых солдат и ополченцев.
Винценгероде, оказывается, получил очень важный приказ — идти кружным путем к Петербургскому тракту, чтобы охранять его и поддерживать с помощью летучих мелких соединений надежное сообщение с главной армией, а также расположить части на Ярославском и Рязанском трактах, которые возьмут на себя роль вестников, сообщая государю в Петербург о движении неприятеля, в том числе и по Московскому тракту. Таким образом офицеры Винценгероде и особенно Иловайские, Бенкендорф, Волконский, Орлов-Денисов и другие начинали играть ключевую роль в событиях, развернувшихся вокруг Москвы.
Государь распорядился придать отряду все тверское ополчение и восемь резервных батальонов. Для прикрытия подступов к северной столице по-прежнему со стороны Двины держали корпус графа Витгенштейна, который полтора месяца назад разбил маршала Удино под Клястицами. Первая крупная победа русских над французами возвысила графа Витгенштейна в глазах современников и превратила в одного из самых доверенных командиров императора Александра. Дорогу на Петербург надо было наглухо закрыть. Однако тайный план эвакуации царской фамилии и государственных учреждений существовал. Таким образом от согласованности действий Винценгероде и Витгенштейна зависело немало. Отряд первого являлся как бы огромным аванпостом второго командующего.
Тверское ополчение, возглавляемое известным драматургом князем Шаховским, который славился не только своими комедиями, но и предками — Рюриком и Мстиславом Храбрым, без промедления примкнуло к отряду на Петербургской дороге. Мощный заслон давал определенные гарантии, что Наполеону его хвастовство дорого обойдется, если он попытается выполнить угрозу — выгнать царя из Зимнего. Притаившийся на какое-то время в Прибалтике маршал Макдональд дождался своего звездного часа.
В Подсолнечном Шаховской отыскал старых приятелей — Бенкендорфа и адъютанта Винценгероде Льва Нарышкина. Друзья страшно обрадовались встрече и, зная вкусы Шаховского, закатили ему шикарный обед. Настроение у всех приподнятое — силы прибавилось!
Ополченцы выглядели превосходно — крепкие, ядреные мужики и неплохо экипированные. Московские, тверские, ярославские, рязанские и прочие купцы и помещики раскошелились и после недолгих препирательств тряхнули мошной. Ополченцы зиму легко встретят. Обоз у них знатный, свой провиант. Оружия хоть и не вдосталь, но все же у каждого имеется — пусть и рогатина или кистень. В рукопашном бою умелый справный мужик орудовал ими не хуже, чем гренадер штыком и прикладом. Ополчение с тылу подпирало войска человеческой массой — месивом тел. Пускать его в ход, безусловно, не по-людски: враз картечью размечут, но в случае чего — вторым накатом можно, главное — ввести в соприкосновение с живой цепью противника. Тонкость эту стоит понять и оценить. Конечно, Россия воевала телами, но все-таки в XIX веке думала и мужика жалела.
А поют-то как тверяки! Как пляшут! Словно смерти нет! Заслушаешься, заглядишься! И все против супостатов намерены биться — лишь бы государь с Бонапартом не замирился.
Вышли на крыльцо с Шаховским и сразу окунулись в крестьянское море — дегтем вкусно запахло, овчиной и свежим хлебом. Ну куда Наполеону справиться с его тухлой мукой и подгнившей солониной. Эту тонкость тоже надо бы понимать. Одна надежда у корсиканца после рыцарского турнира — мирный договор. И дипломатические экивоки. А тут экивоками и не пахло.
Шаховской подозвал сотского и спросил:
— Ефимыч, способен ответить барину, как мы сюда шли и с каким настроем?
Ефимыч сдернул шерстяной колпак, поклонился Бенкендорфу в пояс, считая главным барином, и, смеясь, певуче произнес врастяжку:
— Только укажи, ваше сиятельство, поголовщину, и мы все шапками замечем.
— Али своими телами задавим супостата, — тихо, но внятно поддержал сотского товарищ, мрачноватый мужичонка средних лет, очевидно понимающий тактику войны, которой испокон века придерживалось русское правительство.
— Как, Ефимыч, мыслишь: стоит нам замиряться с бусурманами-французами? — поинтересовался Шаховской.
— Ни за какие медовые коврижки, ваше сиятельство. Как же так? Посечем их да и турнем взашей — вот тогда и по рукам ударим. Не желаем мы семя французское иметь здесь у нас.
Бенкендорф засмеялся:
— Молодец, Ефимыч! Найди моего ординарца Сурикова и передай, чтобы он тебя и твоих товарищей моей отметил. Если от стакана устоишь, бери еще.
— Ай да барин! Рисковый! Я-то устою. А хватит ли у тебя запаса? Ну-ка, мужики, споем?!
— Споем, что ли?! — поддержал мрачноватый мужичонка.
Вполне идиллическая картина завершилась громкой песней. Бенкендорф, Шаховской, Нарышкин и Волконский вернулись в избу, где их ждал Винценгероде за обеденным столом. Напротив сидел розовощекий офицер в парадном мундире французских гусар. На вид — павлин, совершенно не оробевший и, в общем, ничем не напоминавший перепуганного пленного.
— Знакомьтесь, господа. Это полковник Эмиль Барро — курьер императора Наполеона. Мы ведь обожаем ловить курьеров. Теперь он благодаря нашим казакам вне опасности и может отдохнуть до конца войны.
Барро, видимо, тонко чувствовал юмор.
— Вы, генерал, даже не можете вообразить, насколько близки к истине. Я только и мечтал, чтобы кто-нибудь меня избавил от этой треклятой войны, хотя я сделал три кампании с императором и являюсь кавалером ордена Почетного легиона.
Все расселись, и Барро очутился между Бенкендорфом и Шаховским, которые наперебой подливали ему вина, кстати, настоящее «бордо», отбитое людьми майора Пренделя и присланное на пробу начальству как лучшее доказательство военных успехов.
За окном тверские песни стихли. И ударил бодрый марш. Винценгероде удивился. Он ничего не слышал о появлении в лагере оркестра. Бенкендорф объяснил:
— Это музыканты барона Фитингофа, который бросил их в Москве…
Служители муз попали, что называется, в переплет, оставленные своим хозяином на произвол судьбы. Нарышкин тем временем вышел на крыльцо, и сразу в окна избы полилась возвышенная мелодия «Марсельезы». Барро даже прослезился.
— Я вижу, господа, — сказал он, — что вы люди не только благовоспитанные и умные, но и добрые. Вы оказали бедному пленнику редкую по своему великодушию встречу. Позвольте и мне быть откровенным с вами под звуки нашей патриотической мелодии. Франция принесла вам много страданий, но поверьте, что причиной всего вовсе не моя родина и мои соотечественники, а император Бонапарт, который заботился исключительно о собственной выгоде, бросая в огонь войны сотни тысяч молодых французов. Скоро от преждевременных конскрипций их совсем не останется, и наши прекрасные города и села он заселит кровожадными корсиканцами и итальянцами, которые ему ближе по духу и крови.
Бенкендорф и Шаховской переглянулись. Какая-то правда содержалась в словах Барро. Все молчали, пораженные горькими откровениями гусарского офицера.
— Он обманул нас, господа!
Чтобы сгладить неожиданно возникшую неловкость, Бенкендорф поднял бокал и воскликнул:
— In vino veritas![41]
В обычае у русских нет радоваться несчастью осознавшего вину врага. Волконский и Нарышкин быстро перевели разговор на другую тему, раскрашивая Барро, о чем пишут парижские газеты. Но и эти, казалось бы, пустяковые вопросы вызвали у гусара чуть ли не слезы.
— Ах, господа, наши газеты превратились в семейный альбом Бонапартов. Стыдно читать их. Каждая славит императора и приветствует мнимую победу над Россией, а мы в двух шагах от жестокого поражения.
Спас беседу, принимающую отчаянный оборот, Шаховской. Выяснилось, что Барро завзятый театрал и хорошо знал тайны парижских кулис. Барро прекрасно знал историю исчезновения мадемуазель Жорж из Парижа и был совершенно вне себя, узнав, что именно Бенкендорф умыкнул великую актрису, лишив настоящую публику наслаждения ее игрой.
— Неужели это вы и есть тот человек, который провел за нос всю шайку Савари? Невероятно! А утверждают, что на свете нет чудес! Поразительно, что я вас встретил здесь…
Но Барро еще не знал, какое чудо стрясется с ним через две-три минуты. Чудеса на свете есть, и концовка обеда с успехом доказала их существование. Внезапно в открытые окна ворвался шум, топот коней, звон сбруи и звуки перебранки, свидетельствующие о начинающейся ссоре между казаками. Бенкендорф выглянул наружу и подозвал ближайшего хорунжего, чтобы выяснить причину столкновения. Тот хватски отрапортовал. Оказалось, что «робяты» делят имущество какой-то захваченной вместе с коляской миловидной француженки, которая стояла ни жива ни мертва тут же, держа на руках славного малыша в розовом костюмчике и меховой накидке. Бенкендорф услышал за спиной взволнованный голос гусарского полковника:
— Ah! ma femme![42] — И Барро, отодвинув Бенкендорфа без всяких церемоний, бросился обнимать оторопевшую дамочку.
— Ah! mon mari![43] — вскричала она, заливаясь слезами и сунув казаку малыша, что было весьма кстати, ибо она тут же упала, потеряв от счастья сознание.
Дельфина — так звали супругу полковника — ехала к нему из Польши и дотащилась до Можайска, где коляску отбили, налетев на обоз, казаки Иловайского 12-го, совершавшие дальние рейды по тылам. Вот коляску они никак и не могли поделить. Трофей знатный!
Барро внес Дельфину в избу, за ним шагнул казак с малышом и бережно посадил на лавку.
— Очень у нас просила пощады. Очень ей сынишка дорог — из рук не выпускает!
Шаховской налил стакан дорогого вина до краев и поднес казаку:
— Опрокинь, друг!
Тот выпил, поморщился, но поблагодарил и, пятясь, исчез в дверях. На дворе вновь грянула удалая песня.
А утверждают, что чудес на свете не случается и что народ остервенел.
Винценгероде, оба Иловайских, Бенкендорф, Волконский и Нарышкин вернулись за стол, чтобы в конце концов завершить затянувшуюся трапезу. Счастливых супругов отвели в предназначенное им помещение.
Велика сила языка общения. Французский язык сближал верхний слой врагов, делал справедливо обозленных русских добрее, гуманнее, великодушнее. Они скорее прощали и не были так мстительны, как того заслуживали пришельцы. Многие французские матери и жены должны были поблагодарить свой родной язык, который сохранил им близких.
Двое суток отряд Винценгероде кружил в окрестностях Москвы, иногда приближаясь к ней на расстояние десяти — пятнадцати верст. Кровавое зарево обнимало полнеба. Порывы ветра доносили душноватый запах гари, и довольно долго офицеры Винценгероде не могли понять, что происходит в первопрестольной.
Неужели Москва подожжена? Однако бушующее разными оттенками зарево лучше донесений свидетельствовало о начале гигантского пожара. Ничто иное не дало бы такой зловещий небесный отсвет.
Со всех сторон к Винценгероде слетались сообщения. Днем и ночью с пленных офицеров, которых на арканах притаскивали казаки, Бенкендорф и Волконский снимали допросы. Натиск французов, однако, не ослабевал. Постепенно отряд они отжали к Всесвятскому. Ужасно не хотелось отступать дальше — к Черной Грязи, и, посоветовавшись, решили оставить на полдороге Иловайского 12-го с авангардом, выполняющим роль арьергарда.
Материалы допросов, перехваченные французские донесения, данные казачьей разведки Бенкендорф собирал для государя в один пакет. Картина вырисовывалась не очень утешительная, но зато правдивая. Особенно много документов раскрывало истинное поведение французской армии в Москве. В столице мало насчитывалось домов, которые не подверглись бы разграблению. Почту государю доставляли курьеры и фельдъегери всего за сутки. По всему Петербургскому тракту стояли посты связи, которыми командовал подполковник Войска Донского Победнов. Письма Кутузова из главной квартиры буквально по мановению волшебной палочки переносились в Зимний — так хорошо действовала летучая казачья почта, охранявшая тех, кто доставлял пакеты.
Винценгероде решил отправить к государю храброго офицера — поручика лейб-казачьего полка графа Орлова-Денисова. Не успели порядком обжиться в Черной Грязи, как Орлов-Денисов прискакал назад. Ночью он поведал Бенкендорфу и Волконскому, как его встретили в Северной Пальмире:
— Не с хлебом и солью и не с штофом водки. Вся почта, господа, поступает к государю через Аракчеева. Прямо с заставы при казаке меня к нему и отправили. Конвой в город не пропустили.
— Это по-нашему, по-гатчински, — усмехнулся Бенкендорф. — Кто вас знает, ребята, что вы за люди? Не самозванцы ли? Наполеона в мирном Париже знаешь как берегли?
— Ну ладно! Привели к Аракчееву. Вы о нем представление имеете. Даже чаю не предложил. Взял пакет с депешами и велел: «Сиди здесь, носа не высовывай!» Запер кабинет на ключ и ушел. Комедия, да и только! В отхожее место не пустил. Сижу — мучаюсь. Минуты считаю. Наконец возвращается мрачнее тучи. О сдаче Москвы, велит, никому ни полслова. Грозно так посмотрел и спросил: понял? На тройку проводил с конвоем семеновцев — и к заставе! Петербург производит грустное впечатление. Дождик моросит, туман с крыш не сходит. Только там отдали пакет для генерала — и по затылку: иди, мол, скачи, ползи, но не оглядывайся. Спасибо лошадей резвых дали. Обстановочка в Петербурге аховая, на каждом углу патруль.
Поболтали, покурили трубки и уснули, накрывшись шинелями. Нутром чуяли, что продолжение истории будет, потому и поднялись рано. Как раз прибежал ординарец Винценгероде хорунжий Попов:
— Ваши благородия, пожалуйте к генералу.
Пожаловали. Винценгероде держал в руках конверт с печатью государя:
— Regardez quel Empereur nous sommes a la Russie![44] — сказал он с оттенком гордости и протянул конверт Нарышкину.
Тот бережно открыл клапан, стараясь не осыпать сургуч, и стал читать, сразу переводя текст на русский для Иловайских и других казачьих и неказачьих офицеров, которые или не владели французским, или владели слабо.
Удивительная ситуация! И в удивительную ситуацию попал французский язык, а не русские офицеры. Вот какие шутки учиняет история государства Российского. Что там варяги с Рюриком! Что там Гедеминовичи! Что там татарское иго! Вот где иго настоящее — язык!
— «Генерал, — начал звонким голосом Нарышкин, — я не могу постичь, что заставило генерала Кутузова отдать Москву врагу после победы, которую он одержал при Бородине, но все, что я могу вам сказать, — это то, что, хотя бы мне пришлось в поте лица обрабатывать землю в глубине Сибири, я никогда не соглашусь помириться с непримиримым врагом России и моим».
Позднее письмо государя стало предметом спора. Знаменитый историк и участник войны генерал Данилевский между тем считал, что оно адресовано Кутузову и, следовательно, звучало несколько иначе. Однако Волконский сам держал его в руках. Как ему не поверить? Но, быть может, существовало два схожих письма?
Ободренные посланием офицеры живо обменивались мнениями: значит, падение Москвы не вынудит государя искать мира? Конечно, он расстроен гибелью древней столицы, но ведь и князь Пожарский воскликнул в похожих обстоятельствах: «Россия не в Москве!»
Однако и без Москвы Россия — не Россия.
— Да, без Москвы Россия — не Россия, — громко произнес Волконский, прочитав вслух мысли остальных.
— Недолго ему торчать на колокольне, — сказал Бенкендорф.
Пленные на допросах сообщали, что Наполеон первым делом взобрался на Ивана Великого и оттуда обозревал необъятные просторы, открывшиеся перед ним.
Генерал Иловайский 4-й утверждал, что корсиканец хотел увидеть донские степи, обнаружив тем особое свое коварство и желание причинить вред казачьему краю. Наполеон действительно ненавидел казаков, считал их отбросами человечества и всячески поносил.
Дежурный драгун вызвал Нарышкина наружу — в штаб доставили свежих пленных. Одним из них, на удивление, оказался офицер русской службы Оде де Сион, которого лично знали и Бенкендорф и Волконский. Оде де Сион вчера вечером явился на аванпост переодетым в купеческое платье и потребовал свидания с Винценгероде. Воспитание Оде де Сион получил, между прочим, в Пажеском корпусе, где его отец служил надзирателем. Еще до войны юноша поступил в Литовский гвардейский полк. Теперь он якобы бежал из плена, переодевшись. В начале кампании его взял ординарцем сам Барклай. В штабе Винценгероде Оде де Сиона встретили сперва благожелательно. Офицеры не страдали шпиономанией. Ни у кого не закралось ни тени сомнения. Оде де Сион подробно поведал о собственных злоключениях, и Волконский с Нарышкиным — чистокровно русские люди — предложили ему приют.
— Послушай, Серж, — сказал через пару дней Нарышкин, — пойми меня правильно. Но не кажется ли тебе, что мы совершили глупость? Вот и Бенкендорф косится. А через его руки сколько прошло людей с подмоченной репутацией?
— Да никакой глупости мы не совершили, — ответил простодушный Волконский. — Что ж, бросить знакомца, хоть и не близкого, в беде?
— Ты не обратил внимание на костюм Оде? Бенкендорф человек наблюдательный и заметил в нем неумеренную щеголеватость. С чего бы?
— Что ты хочешь сказать?
— Что он, возможно, не совсем искренен с нами.
— Ну не бонапартовский же он агент?
— Все случается. Ростопчин выслал из Москвы сотни иностранцев, и кое-кого с основательностью.
— Это дело графа, — отозвался Волконский. — А наше дело помочь гонимому. Я не страдаю подозрительностью, и француз способен стать хорошим русским. Правда, за Оде де Сиона я не поручусь. Я с ним пуд соли не съел!
— Вот видишь! Я не хотел тебя, Серж, огорчать, но барон распорядился отправить его в главную квартиру.
— Надеюсь, он сумеет очиститься от павших на него подозрений.
— Ты слишком доверчив, князь, — сказал Бенкендорф, входя в избу и уловив, о ком идет речь. — Его место не здесь. Да и сам он это понимает.
— Вы слышали что-нибудь о деле Верещагина и Ключарева, господа? — поинтересовался Нарышкин. — О нем даже французы болтают.
— Это давняя история. С лета тянется. И не простая история. На ней многое у Ростопчина держится. Конца делу не видно. Я последних новостей не знаю. Слышал, что Верещагин зверски убит. Если это так, то не миновать нам позора, — пророчески заметил Бенкендорф.
Постоянное общение с пленными и оборотной стороной войны развило в нем интуицию и умение предвидеть будущее.
— Да кто тебе сообщил такой ужас? — спросил Волконский. — Что значит — зверски убит? Без суда?
— Возвратился Чигиринов из Москвы. Верещагина у губернаторского дома перед вступлением Бонапарта в город растерзала толпа.
— Кто ей позволил? А Ключарев?
— Ключарев будто бы окончательно изобличен, отстранен от почтмейстерских забот и чуть ли не в кандалах сослан в Сибирь.
— Не может быть! — не поверил Волконский. — Ключарев порядочный человек! Он — наш! Жестокость не всегда полезна, иногда и вредна.
— Согласен, — кивнул Бенкендорф. — Но обстоятельства таковы. Чигиринов высококлассный агент. Сведения его всегда точны.
— Не вздумай, Серж, ходатайствовать перед генералом за Оде. В любом случае в главной квартире он будет в большей безопасности, чем здесь, — предупредил Нарышкин. — Орлов-Денисов передает, что среди казаков большое недовольство.
— Оставим все это, — недовольно промолвил Бенкендорф. — Я Чигиринова отнял у Фигнера. У меня свои неприятности. А Фигнер требует его обратно. Ему скучно в Москву без него ходить.
Армия, несмотря на обилие выходцев из Франции и падение Москвы, по-прежнему оставалась доверчивой, как дитя. Чужая речь в устах офицерства воспринималась как нечто естественное. Баре! На каком же им еще изъясняться! Не на нашем — мужицком! На то они баре, чтобы по-французски болтать. Злоба отсутствовала. Первыми пробудились казаки. Взгляды их выдавали раздражение — пока раздражение. Но чаще и чаще все-таки возникали тревожные слухи — то переодетых разведчиков схватили, то ругали себя за то, что упустили явных предателей. Дело Верещагина, распавшись на ручейки неприятных и противоречивых сведений, постепенно проникало в военную среду. Среди казаков чувствовалось брожение. А они составляли значительную силу.
Из отряда Винценгероде несколько чинов полиции регулярно отправлялись в столицу разузнать обстановку. Сам Фигнер не раз бродил вокруг Кремля во французском мундире, и масса принесенных им впечатлений укрепляла офицеров в решимости сражаться до конца. Бенкендорф поражался, с какой настойчивостью Фигнер регистрировал малейшие изменения в действиях наполеоновской администрации. Он ничего не упускал, ничего не забывал и ничего не прощал. Дениса Давыдова зло спрашивал:
— Ты, сказывают, их жалеешь? Рюмочку наливаешь. Не расстреливаешь, когда ловишь на горячем? Отворачиваешься. Бенкендорф вот тоже отворачивается.
— Жалею? — захрипел простуженным басом маленький Денис Давыдов. — Не-е-ет! Не жалею. Но и не расстреливаю. Зачем?
— Дурак ты, Денис! Ты их вблизи не видел.
— Ну, только на кончике сабли, — захохотал будущий знаменитый поэт.
— Нечего смеяться! Физиономия у тебя неподходящая. От нее сразу русским духом тянет. Да не обижайся — не водкой! У тебя нос — пипочкой! Тебя за итальянца никак не примешь! И за баварца не примешь. А то бы разок с собой взял — другую бы песнь запел. С палачами полезно по-палачески. Для их же пользы и пользы их деток. Чтоб побольше сирот, тогда, может, чего и поймут.
Давыдов в растерянности молчал. Он знал, что Фигнер прав, но у самого рука не подымалась и уста не размыкались отдать кровавый приказ. Сражение — дело поэтическое, тут единоборство в чистом виде, а карать — уж пусть военно-полевой суд займется.
Бенкендорф укорял Фигнера в жестокости, хотя и сам спуску иногда не давал:
— Если есть малейшая возможность простить, то и надо простить.
— Вот ты и прощай, — отвечал Фигнер. — Посмотрим, где мы все очутимся. И сибирских верст недостанет. В Китай убежим, пока вот до Москвы добежали. Нету у меня такой возможности — прощать. Я давеча поймал карету, в которой ехал польский улан с двумя девушками-сестрами. Ну я его обычным способом отправил. Девушки мне описали, как он их отца убил.
Фигнер выстраивал взятых на месте преступления в шеренгу и приканчивал пистолетным выстрелом в голову. Нелегко его упрекнуть за подобные расправы, если трезво посмотреть на то, что творилось в России во время нашествия. Глаза Льва Николаевича Толстого не все приметили.
Однажды Фигнер с небольшим отрядом застал французов в церкви, куда они предварительно согнали десятка два баб и девок. Изнасиловав двенадцатилетнюю девчонку, латник-кирасир тесаком разворотил ей детородный орган. Фигнер распорядился прикончить всех пленных.
Между тем в главной квартире произошел неожиданный казус. Настоящий наполеоновский агент, которого вели на расстрел, встретив по дороге Оде де Сиона, переменившего купеческое платье на русский мундир, указал на него как на сообщника. Поднялась страшная кутерьма, нарядили следствие, но доказать ничего не удалось. Тогда Оде под конвоем отправили в Петербург. У Аракчеева заговорит. Позднее Бенкендорф узнал, что за Оде заступился Барклай.
— Шпион? Не думаю, — резюмировал запутанную историю Бенкендорф, — наверное, прижали, испугался, а французские жандармы хитры, умеют вытянуть из человека, что им надо. Таким образом и выведали какую-нибудь чепуху, дальше — больше, пригрозили и отправили на аванпосты. Я полагаю, ничего за ним другого нет, кроме глупости и трусости.
— Но честь офицера! — горько усмехнулся Волконский, человек восторженный и не любящий разочаровываться.
— Плен, Серж, ситуация сложная. Не дай Бог попасть. В плену иной делается как воск.
— Честь есть честь. Или она есть, или ее нет. Вот и все.
Все эти проблемы живо волновали не только офицеров в отряде Винценгероде, но и остальную огромную русскую армию. К сожалению, они не нашли настоящего отражения в русской литературе, где измена издревле презиралась, а жизнь без чести и в грош не ставилась. Девятнадцатый век на том стоял прочно.
Вечером прискакал казак от генерал-майора Иловайского 4-го с эстафетой: сей же час мчаться в Клин к Винценгероде в штаб.
— Что случилось? — спросил Бенкендорф у казака.
— Шпиёна братушки заловили, — весело ответил гонец. — К генералу везут. И с ним целый обоз! С зеркалом!
— Какого шпиона? Что за черт! Какое зеркало?
— Везут в Клин, — объяснил непонятливому начальнику казак. — К генералу. Шпиён обыкновенный, французский, во фраке. Зеркало среди барахла на возу торчит. А какой он на самом деле шпиён, нам не докладывали. Может, разбойник! Сейчас мужики все тянут, что плохо лежит.
«Шпионом» оказался человек, хорошо известный в двух столицах, — богатый и знатный московский барин Иван Яковлев. Доставил его на русский аванпост эскорт под парламентским флагом. На телегах — дворня, узлы да мебель. И зеркало на одном возу. Из окон карет смотрят во все глаза перепуганные домашние. В общем, картина для русского аристократа довольно обидная и мелочная. В довершение сундук на землю слетел, и из него женское нижнее рассыпалось, что и довершило унижение. Яковлева от всего этого душноватого кошмара отделили и повели к генералу Иловайскому 4-му, уже предупрежденному.
— Кто вы такой? — спросил сперва спокойно Иловайский 4-й, правда несколько ошарашенный неряшливым видом Яковлева и такой же неряшливой дворней, его окружавшей, мужского и женского пола, приживалками и приживалами, среди которых вполне могли затесаться неприятельские агенты.
Яковлев, привыкший, что его узнавали в лицо и без предъявления каких-либо бумаг, не пустился надменно в объяснения, а довольно резко ответил казачьему генералу:
— Прошу, ваше превосходительство, немедля направить меня к барону Винценгероде для сообщения чрезвычайной важности.
— Какой такой еще важности? — спросил, наливаясь раздражением, задетый Иловайский 4-й. — Объясни.
Яковлев отчасти смутился от грубого тона, но, вспомнив, как с ним обошелся маршал Мортье, почел за благо не вступать в пререкания, не корчить важную и неприкосновенную персону и не перечить военным. Однако разумное решение пришло с запозданием.
— Я везу послание от императора Наполеона моему государю.
— Твоему государю?! — вскипел Иловайский 4-й. — Да ты кто такой, с французским-то билетом? А?! Давай бумажку немедля! Не то велю тебя обыскать и взять силой. Нету никакого императора Наполеона — еще чего вздумал! А есть проклятый узурпатор и смертельный ворог России, место которому на виселице!
Дело принимало крутой оборот, и несчастный Яковлев только теперь начал понемногу соображать, в какую недостойную историю он ввязался — в буквальном смысле слова: из московского огня да в подмосковное полымя. Из сожженной и дымящейся Москвы, где трупы валялись в канавах и дворах, — в кипяток бурлящего народного гнева. На каждом втором-третьем белела окровавленная повязка. Со всех сторон смотрели лица со сверкающими по-волчьи огоньками глаз. Нету и впрямь никакого императора Наполеона, а есть узурпатор и враг России. Как же он так обмишулился?!
— Ваше превосходительство, — взмолился Яковлев, — я лично знаком с бароном Винценгероде, так как состоял при великом князе Константине Павловиче в Италии во время суворовской кампании…
Но Иловайский 4-й его не слышал.
— Лутошников, скачи в Клин к господину генерал-адъютанту и доложи все как есть. Ты сам видел и слышал, как он, такой-сякой, Бонапарта обзывал императором. Обоз отгони от двора и окружи кордоном. А ты, Совцов, — обратился он к другому офицеру, — прожогом к господину полковнику Бенкендорфу: пусть без промедления едет в штаб. Эту фигуру, — и Иловайский 4-й ткнул в Яковлева нагайкой, — в горницу под крепкий замок. На хлеб и воду до моего повеления. Писульку на стол, сукин сын! Будешь знать, как с французом шашни заводить.
Лутошников и Совцов пулей вылетели из комнаты, а Яковлев, от всего от этого пришедший в полуобморочное состояние, вынул из сафьянового портфельчика, который еле удерживал в дрожащих руках, письмо и опустил на край стола. Иловайский 4-й презрительно подгреб его рукоятью к центру.
— Пакость эту и трогать противно! Двух казаков сюда и сотника Зацепина.
Как из-под земли, возник Зацепин.
— Головой отвечаешь за писульку. Ясно? — И Иловайский 4-й вышел из помещения прочь, досадливо хлопнув плетью по голенищу и даже не взглянув на обомлевшего Яковлева.
Вот бы его перетянуть как полагается — крест-накрест!
После получения точного известия, что Бонапарт занял Москву, Винценгероде отослал егерский полк в распоряжение главной квартиры. Но взамен неожиданно получил два отличных боеспособных соединения — Изюмский гусарский полк и лейб-гвардейский казачий, которые отправил генерал Милорадович провести разведку и рекогносцировку на правом крыле армии. При надобности — вступить в бой и не трусить. Гусары и лейб-казаки не сумели потом отступить через Москву и усилили отряд Винценгероде. Изюмцева там любили. Их эскадрон был давно прикомандирован к отряду. Образовавшаяся довольно крупная часть спокойно добралась до Ярославской заставы, давая приют в обозе и подкармливая жителей, бегущих из столицы в северном направлении.
Завидев русских, французы немедленно послали дивизию Фриана вмешаться и отбили смелый поиск, оттеснив Винценгероде до самой Тарасовки. Пришло подтверждение от Кутузова: строго защищать Петербургскую и Ярославскую дороги, а также извещать великую княгиню Екатерину Павловну, перебравшуюся к тому времени в Ярославль, обо всем, что происходит в окрестностях Москвы.
Основные силы Винценгероде миновали село Виноградово и сделали привал в Чашникове, расположенном на большой дороге, ведущей в новую столицу. Полковника Иловайского 12-го Винценгероде назначил в авангард, а сам с остальным отрядом ушел в Пешковское. Между тем соединения 4-го корпуса генерала Себастиани появились на Петербургском тракте. Кавалерийские аванпосты замаячили у Черной Грязи. Мелкая война изнуряла французов, вынужденных искать по ближним деревням пропитание и фураж. Расчет Наполеона на гигантские запасы не оправдался. Их надо было еще доставить по назначению и распределить на небольшие партии, чтобы они растеклись ручейками среди голодных и жаждущих солдат. При явном отсутствии дорог и хороших карт это была обреченная затея. России Наполеон и его квартирмейстерский отсек в штабе Бертье не знали и не понимали. К настоящей войне они не подготовились. Война с Россией — не рыцарский турнир. В туманном представлении о пространстве растворилось бонапартовское величие.
Партизаны майора Пренделя, с которыми объединились местные жители, не давали покоя неприятелю ни днем ни ночью. Ночью французы хотели отдохнуть. Зачем воевать ночью? Ночью надо спать.
Но не тут-то было! Русские воевали круглосуточно и самым нецивилизованным образом — в лесах, из засад, нападали на обозы, поджигали избы, заваливали колодцы, и не перечислить всего, к чему французы не были готовы. Казакам карта не нужна. Они и без карты проберутся. Однако немножко подъевшая овса французская кавалерия оттеснила все-таки Винценгероде к Клину. Бенкендорф же с лейб-казаками и двумя другими казачьими полками двинулся на Волоколамск, защищая фланг. Он совсем оказачился, если не считать мундира. Ухватку приобрел донскую, сменил коня, пересел на низкорослую мускулистую, но очень резвую и понятливую лошадку. Завел настоящую плеть и удобное седло.
Четырнадцатого сентября он с боями подступил к Волоколамску. Французы, не выдержав напора, бросились наутек, а их гнали, беспощадно рубя, до самого Сорочинева.
Бенкендорф разделил группу на четыре части и назначил сбор в селе Грибове. Каждый самостоятельно отправлялся в поиск и рыскал по лесам и селам, выгребая забившихся туда французов. Вот эта неожиданность и внешняя неуправляемость — нерегулярность военных действий совершенно разрушала врага и держала его постоянно в нечеловеческом напряжении. Наполеон абсолютно не владел тактикой современной национальной войны. Бенкендорф ездил по деревням, сбивая крестьян в ватаги, и сам во главе этих толп подстерегал захватчиков, откалывая от них то обоз с провиантом, то ослабленных в арьергардных стычках гренадер, то угонял по ночам лошадей у драгун, еще сохранивших свой ремонт, не в пример польским уланам и французским гусарам. Драгуны в любой армии составляли наиболее основательные и прочные соединения.
В один из дней Бенкендорф взял до восьми сотен пленных. Сам засел в Порогове и оттуда готовил длинные рейды по тылам. Казаки арканили в окрестностях Рузы и Звенигорода итальянцев, вестфальцев и баварцев и даже на Петербургскую дорогу посягали, хватая из засад наполеоновских курьеров и почту.
Москва находилась в тяжелом кольце, или — что правильнее — полукольце, партизанской бескомпромиссной войны. Она подрывала Великую армию изнутри, разбивая ее железное ядро. За три недели бесконечных дневных стычек и ночных поисков Бенкендорф забрал в плен более семи тысяч неприятельских солдат. Обозы с французским оружием и боеприпасами он сжигал на месте, а скот раздавал жителям, тем самым лишая мяса засевших в Москве.
В конце сентября Винценгероде вызвал Бенкендорфа в Клин. Он решил выделить драгунский и казачий полки, присоединить к ним два эскадрона изюмских гусар и сделать поиск на Дмитров. В задачу Бенкендорфа входило сторожить дороги на Тверь и Ярославль.
Второго октября французы в панике оставили Дмитров, а через шесть дней Винценгероде разбил три полка неприятельской конницы и очистил от врага довольно большую территорию.
Наполеон, не дождавшись от императора Александра ответа на свои авансы, начал подумывать об отходе из разоренной и враждебной столицы.
А всякие авансы корсиканец делал регулярно. На письмо, посланное с Яковлевым, он не получил никакого ответа. Более того, он узнал от пленного, которого допросил лично, с какими строгостями встретили его русского посланца. Нетерпение, с которым он ожидал реакции, вскоре вылилось в раздражение. Он вызвал военного губернатора маршала Мортье и набросился на него:
— Маршал! Вы втянули меня в дурацкую и унизительную историю. Кто такой вообще этот жалкий Яковлев со своими кастрюлями и любовницами? Вы мне твердили, что он богат и знатен и что вы гарантируете… Да, что вы мне гарантировали?.
Мортье привычно молча пережидал приступ гнева у великого человека. Все-таки французы пока в Москве! Сумел бы проделать подобное Александр Македонский? И Мортье молчал, хотя не он уговорил императора использовать сомнительного гонца. Наполеон сам захотел видеть Яковлева и поговорить с ним, поставив условие — русский получит пропуск через аванпосты под белым флагом вместе с дворней и рухлядью, если согласится передать конверт в Петербург. Русский согласился. А почему бы и нет? Он абсолютно не видел в этом ничего зазорного и преступного. Один император пишет другому императору.
— Да кто этот Яковлев, черт возьми?! — бесновался Наполеон. — Повторите сейчас же: кто он? Мортье, вы слышите меня, или вам заложило от канонады уши?
— Сир! — ответил вяло Мортье. — Яковлев — богатый московский барин…
— Это я уже выучил! Дальше…
— Брат русского посланника в Касселе при короле Вестфальском.
— И это я уже выучил. Ведь я сказал этому русскому ослу, что я желаю мира! Неужели недостаточно? Наполеон желает мира.
— Сир! Я ручаюсь, что письмо давно в Петербурге. Никто не осмелится задержать конверт, на котором вашей рукой начертан адресат.
Слова Мортье, с одной стороны, отрезвили императора, а с другой — утешили его. Все-таки никто не осмелится пренебречь автографом великого человека. Но дело объяснялось у русских проще. Посланное в Петербург немедля доставлялось Аракчееву, а уж там решалась его судьба.
Отчаявшись, Наполеон назавтра обратился к Арману де Коленкуру с предложением отправиться к императору Александру. Впервые в разговоре с надменным аристократом, хотя и вполне покорным исполнителем его воли, в голосе корсиканского плебея проскользнули искательные нотки. Он даже унизился до того, что попытался ввести близкого конфидента в заблуждение.
— Коленкур, — обратился он к нему сурово и лаконично, без обязательной улыбки, — я решил идти на Петербург. Я выгоню всю шайку русских и немецких оборванцев из их дворцов и поселю там верных мне людей. Петербург, по вашим словам, жемчужина Европы?
Глаза Коленкура вспыхнули.
— Жемчужина, каких не видел свет, сир! Петербург — это сама Европа, это лучшее, что есть в Европе! Это соединение ума и сердца тех европейцев, которых Европа не оценила, да и не способна была оценить. Петербург — это сон, сказка, фантазия Бога. Это что-то невероятное.
«Рыбка заглотнула крючок», — мелькнуло у привычного к рыбе островитянина.
— Если Александр не покорится, я эту вашу чертову жемчужину сотру в порошок, — тихо и угрожающе промолвил император. — Вы клялись, что любите Петербург и что там вы обрели счастье. Неужели вы допустите гибель столь полюбившегося вам города? Взгляните окрест — во что превращена Москва? Поезжайте туда, передайте царю мое послание. Но помните, чтобы Северный Тальма вас не провел за нос. Он хитрец в облике простофили! И привезите мне мир. Я вас озолочу. Я уверен, что Александр послушает именно вас, испугавшись ужасной участи второй своей древней столицы. Ведь вы, аристократы, одного поля ягоды.
Воцарилась долгая и тягостная тишина. Невыносимая и для императора, и для Коленкура.
— Почему вы ничего не отвечаете, Арман?
— Сир, хотите ли вы знать истину? Или предпочитаете покорность?
Наполеон вопросительно посмотрел на одного из немногих французов в его окружении, для которых интересы отечества стояли на первом месте.
Император пожал плечами. Понятно, что он желает знать истину, хотя предпочитает покорность.
— Моя поездка не принесет ни вам облегчения, ни Великой армии, ни даже Франции.
— Вы ведете речь обо мне, Арман? — иронически удивился Наполеон.
Но Коленкур пропустил сквозь себя язвительную иронию. Она не задела его, как задевала обычно.
— Настала пора, сир, отводить войска за Неман и продолжить войну в привычных условиях, с хорошо изученными противниками.
— За Неман? Вы с ума сошли, дорогой Коленкур! Я собираюсь зимовать в Москве и, как только предоставится возможность, идти на Петербург, чтобы выполнить то, что я вам сейчас обещал.
— Вы шутите, сир?! Москва непригодна для зимовья. Я хорошо изучил Россию и ее народ и повторяю: Москва непригодна для зимовья.
— Я настаиваю на вашей поездке к Александру, герцог.
— Нет, сир! Коленопреклоненно прошу меня простить. Я не могу взяться за поручение, зная заранее, что оно обречено на провал.
И, сделав паузу, Коленкур добавил, чтобы смягчить удар, нанесенный некогда боготворимому властелину:
— Я не хотел бы брать всю полноту ответственности за поручение, которое не сумел бы довести до успешного завершения.
— Я вас более не задерживаю, герцог, — холодно произнес Наполеон.
Граф Лористон не посмел отказаться и через день был передан французским эскортом под защиту эскадрона драгун, которых выслал на аванпост сам Кутузов.
Лористон не Коленкур. Лористона опытный главнокомандующий легко обведет вокруг пальца. В Петербург его, конечно, не пустят и будут кормить завтраками до белых мух. А там с почетом и назад.
Когда Винценгероде узнал, что действительный статский советник Яковлев добивается личного и конфиденциального свидания, то сразу решил отправить его в главную квартиру под усиленным конвоем, отказавшись от встречи с глазу на глаз. Он уже знал, что Яковлев через Мортье попал к Наполеону и имел с ним долгую секретную беседу. Такой гость вовсе не улыбался Винценгероде. Наполеон, безусловно, расспрашивал Яковлева, и не исключено, что советовался с ним. Яковлев, очевидно, внушил доверие, иначе Бонапарт не использовал бы его в качестве курьера. В сложившейся ситуации принять Яковлева тет-а-тет абсолютно немыслимо. Вместе с тем кто знает, как обернется интрига? Вдруг государь втайне ожидает первого шага заклятого врага и рассердится за суровое обращение с посланцем? Во времена аустерлицкого разгрома Винценгероде пришлось давать объяснения по поводу ходивших слухов, в которых он фигурировал как один из виновников несчастья. Дескать, именно он выдал неприятелю план русского командования. Фамилия барона напоминала фамилию австрийского генерал-квартирмейстера Вейройтера, не без оснований подозревавшегося в контактах с французами. Вдобавок Винценгероде когда-то служил в австрийской армии.
— Береженого Бог бережет, — сказал Винценгероде сам себе и вызвал поручика графа Орлова-Денисова. — Ты, братец, эстафетой, — слово «братец» он произнес по-русски, — собери штабных офицеров, передай приказ генералу Иловайскому, чтобы доставили Яковлева в Клин, разыщи Бенкендорфа и Волконского, и только тогда устроим встречу в присутствии всего офицерского сообщества. Он, конечно, не наполеоновский агент, но человек явно предосудительный и неосторожный.
Когда появились Бенкендорф и Волконский, Винценгероде обговорил с ними дальнейшие намерения.
— Нет сомнения в том, что корсиканец готовится бежать из Москвы. Он там в ловушке. Чигиринов донес, что приготовлено для путешествия специальное депо с двумя отделениями: кабинетом и спальней. Внутренность обита мехом. Личные вещи упакованы и ночью отправлены в Смоленск.
Бенкендорфу мысль барона о том, что Наполеон готовится оставить вскоре Москву, показалась вполне реальной.
— Тогда, пожалуй, на Можайку не худо бы мне перейти, — сказал Бенкендорф. — Оттуда я сумею делать набеги на Смоленский тракт и наблюдать передвижение частей. А вы, ваше превосходительство, вероятно, возвратитесь в Черную Грязь?
— Посмотрим, — ответил Винценгероде. — Ну, что там Яковлев? — спросил он Орлова-Денисова.
— Почистился, отдышался после беседы с Иваном Дмитриевичем и просит позволения войти.
В комнате разлилась напряженная тишина. Яковлев перешагнул порог и замер, пораженный плотной атмосферой недоброжелательства. Офицеры с любопытством, а кое-кто и со злобой вглядывались в человека, который два-три дня назад якшался с корсиканским чудовищем и воспользовался его расположением и милостями.
— Я сожалею, — прервал тягостное молчание Винценгероде, — что вы, господин Яковлев, осмелились принять на себя поручение врага России без санкции на то государя императора.
— Заклятого врага России, — прибавил Бенкендорф.
— Но я буду действовать в соответствии со служебным долгом, — продолжил Винценгероде. — Я сожалею, господин Яковлев, что вы нарушили присягу и вступили в переговоры с теми, кто принес столько несчастья вашей стране. Письмо, доставленное вами, однако, будет немедленно передано в Петербург. Предупреждаю вас, что если вы пообещали Бонапарту какой-то ответ, то наверняка преступно ошиблись. Вы также будете препровождены в столицу, но, разумеется, отдельно от письма.
Яковлев попытался что-то вставить, но Винценгероде прервал его:
— О семье не беспокойтесь. Имущество ваше останется в целости и сохранности. Более я ничего не могу для вас сделать. Очень сожалею. Вы плохо исполнили свой долг русского дворянина, господин Яковлев.
Господа офицеры согласно кивнули, и аудиенция закончилась. Яковлев в самом жалком виде был принужден выйти во двор. Там его посадили в коляску, окруженную казачьей полусотней. Под моросящим дождем процессия, набирая темп, двинулась прочь.
Наполеон тщетно дожидался вестей. Его предложением мира просто пренебрегли. Государь вскоре возвратил конверт нераспечатанным в главную квартиру Кутузова для доставки на французские аванпосты. А над Яковлевым учинили тайное следствие для выяснения причин, побудивших его к сему отвратительнейшему поступку, долго держали в Петропавловской крепости, а затем выслали в деревню под надзор властей со строжайшим запретом въезда в столицы империи.
Не все, очевидно, родились холуями на Руси, и не все дрожали и кланялись при звуках имени великого человека, угробившего сотни тысяч людей. Ненависть к Наполеону тогда еще не научились романтизировать, эстетизировать и покрывать тончайшим флером аристократичной турнирной экзотики. Кровь еще не превратилась в клюквенный морс, а развороченные внутренности тысяч трупов на улицах и в окрестностях Москвы продолжали источать зловоние, ибо духи, которыми позднее попытались его отбить, и не начинали готовиться на парижских парфюмерных фабриках.
Через два дня Бенкендорф ушел на Можайскую дорогу. Проливные дожди не позволяли пока организовать правильный поиск. В курной избе, стоявшей на обочине, Бенкендорф допрашивал французского офицера — одного из секретарей графа Дарю. Как ни удивительно было для пленного, русского полковника не интересовали частности: количество войск, численность ремонта, скорость продвижения провиантских обозов, местоположение штабов и самого Наполеона.
— Собирается ли ваш император зимовать в Москве? Говорите правду, иначе я вас расстреляю. Я хорошо знаю, какую роль в армии и администрации играет граф Дарю, и не скрою, что сведениям, полученным от вас, придам первостепенное значение.
Секретарь не сразу ответил, сидел потупя взор. Потом выдавил из себя:
— По-моему, нет. Но я, разумеется, не могу ручаться. Императора часто спасали непредсказуемые и совершенно неожиданные решения. Великая армия в ужасном состоянии. Лекарства и перевязочный материал иногда добываются с применением угроз и оружия. Количество муки и пороха принуждает меня ответить на ваш вопрос отрицательно. И я не хотел бы, чтобы моя жизнь зависела от столь непостоянной величины, как воля императора.
— Зачем вам понадобилась эта война? Неужели вы надеялись победить Россию?
— Позвольте, сударь, быть с вами до конца откровенным. Франция не желала войны. Она жила плохо, дорого и тяжело и жаждала покоя и мира. Но Англия стремилась к войне. Ей нужны всегда ослабленные соседи на континенте. Все дело в Англии, сударь. Англия ваш враг, а не Франция. И Германия ваш враг. И Австрия.
— Не хотите ли вы убедить меня в том, что Наполеон действовал как марионетка лондонского Сити и барона Ротшильда?
— О нет! Никогда! Но не император формировал обстоятельства европейской политики. Все дело действительно в Сити, сударь. Так, по крайней мере, считает граф Дарю. За военными успехами всегда крадутся экономические интересы. Победив Францию, что не вызывает у нас сомнения, Россия останется нищей. Континентальная блокада била по Англии меньше, чем по Франции. А для России континентальная блокада — на чужом пиру похмелье…
Секретарь графа Дарю поговорку произнес по-русски.
— Нам нужны богатства России, чтобы сдерживать экономическую экспансию гордых бриттов.
— Но ведь Россию одолеть нельзя! Неужели император не изучал историю?
— Изучал. Я сам занимался приобретением для него книг о России по всей Европе. Я ездил даже в Испанию с этой целью в тысяча восемьсот восьмом году. Но он сам творец истории. В этом и состоит роковая ошибка. Творцы истории обычно плохие ученики. Они надеются на себя и не заглядывают в шпаргалки. А теперь, сударь, я прошу вас позволить мне лечь. Открылась свежая рана на ноге, и повязка намокла. Прикажите дать бедному пленнику тарелку каши и ломоть хлеба. Я боюсь потерять сознание от голода.
Когда Бенкендорф остался один, то задумался над мыслью, выраженной несчастным французом. Те, кто считают себя творцами истории, всегда надеются на благополучный исход затеянных предприятий, не понимая, что история, действуя через них и с их помощью, весьма редко считается с личными интересами этих ведущих фигур на шахматной доске. Она иногда поступает безжалостно, сбрасывая в пропасть, забыв, что совсем недавно превращала в счастливчиков, отдавая под их власть целые народы и континенты.
Бенкендорф чувствовал, что сейчас наступает самый решительный момент. Откат наполеоновских войск от Москвы довершит ужасный разгром Великой армии, который начался, как ни странно, сразу после того, как был форсирован Неман. Наполеон шел к поражению сквозь строй кровавых — пирровых — побед. Россия шла от мелких и крупных поражений к одной-единственной победе. На встречном движении пришельцы потерпели окончательное фиаско. Эту тонкость отечественных войн надо бы современным историкам хорошенько понять.
В избу вошел Волконской.
— Я еду в Петербург, — сказал он.
— Счастливого пути, — пожелал Бенкендорф, и они расцеловались.
Бенкендорф поделился с Волконским своими мыслями, провожая его на крыльцо, и еще долго смотрел вслед товарищу, который понимал его лучше остальных. Потом он возвратился в избу.
Петербург почему-то напомнил о доме. Долгие годы он не имел ни дома, ни семьи, а ведь ему под тридцать. Солидный возраст! Да, он любил и был любим. Но женщины как-то проходили через его жизнь, не оставляя значительного следа. Он любил брата, но брат был занят своей жизнью и своей семьей. Отец жил в далеком прибалтийском уголке. Оставалась память о матери, с которой он провел незабываемые годы детства в Павловске и Петербурге.
Да, память о матери! Тяжелая, трудная память! Тяжелая, трудная судьба! Тилли умирала трагично — в полном сознании. Она не цеплялась за жизнь, покидая мир без упрека и сожаления. Горько было сознавать, что единственное существо, которое она любила беззаветно, находилось сейчас вдали и не могло сказать ей последнее прости. Она отталкивала от себя окружающее с каким-то не до конца проясненным чувством облегчения, хотя оставляла, в сущности, на произвол судьбы дочерей и сыновей, которых произвела на свет Божий в муках и которыми гордилась. О муже она думала мало, хотя ощущение вины перед ним терзало. Она стала невольной причиной многих его неудач и страданий. И наконец, сердце не до конца было отдано мужу. Великая княгиня всегда занимала в нем большее место. Обычная придворная история!
Да, да! Если бы не она, карьера Христофора Бенкендорфа сложилась бы куда удачнее и он не претерпел бы столько унижений и разочарований. Пять лет несправедливой опалы тоже подорвали его здоровье, разрушили семью, подтолкнули к краю пропасти, превратили в нищего и, в сущности, разорили гнездо, которое он создавал годы.
Бенкендорф жалел отца. Десятки лет он находился на лезвии ножа. Одно неверное движение — и гибель становится неотвратимой. Как ее избежать? Как совместить несовместимое? Чему и кому служить? Где найти земного Бога? Бенкендорфы всегда служили и хотели служить. В верной службе состояла цель жизни.
В курной избе на обочине Можайского тракта сгущались осенние сумерки, и Бенкендорфу чудилось, что темнота вливается через узенькое оконце и вместе с ней, с темнотой, сюда проникают видения из прошлого.
Если бы не София Доротея, Тилли и мальчики просто умерли бы с голоду. Разве она могла предположить, прощаясь с Этюпом, что в России судьба сложится столь драматично? Нет, никогда! Она была настоящей монбельярской немкой, а значит, самостоятельной, твердой и решительной. Она приехала в Россию по зову сердца, но вовсе не затем, чтобы жить ползком и уступить кому-то место подле Софии Доротеи, с которой дружила двадцать пять лет — почти всю сознательную жизнь. Она искренне любила Софию Доротею за нежность и доброту, кротость и редкую отзывчивость. София Доротея казалась ей ангелом во плоти. Что-то высшее связывало их, и они нуждались друг в друге так сильно, что никакие иные привязанности не в состоянии были разорвать союз сердец, образовавшийся в девичестве. Никто девушек не умел понять до конца, никто не сочувствовал, и они всегда оставались вместе и наедине друг с другом, даже когда тысячи верст пролегали между ними.
И вот теперь история последних пяти лет повторяется в миниатюре. Она умирает здесь, в Дерпте, среди чужих, а София Доротея в Москве на коронационных торжествах, которых они ждали с нетерпением два десятилетия, считая дни. И дождались!
Правда, последние три месяца — зимних и холодных — после смерти императрицы Екатерины, проведенные Тилли в Петербурге, были чудесными, самыми лучшими и спокойными в России и не предвещали близкого несчастья. Обрадованный государь Павел Петрович вернул ее из ссылки и осыпал Христофора милостями, возмещая былые несправедливости и внезапно обрушившуюся после опалы нищету. Речь зашла о назначении его военным губернатором Риги. И действительно, 12 ноября прошлого года Христофора произвели в генерал-лейтенанты, а в день коронации 5 апреля 1797 года его мундир украсил орден Святого Александра Невского. Однако Тилли было не суждено увидеть лицо мужа в тот необычайный для семьи день. Государь твердо пообещал взять Александра к себе флигель-адъютантом. Это был настоящий триумф! Но сколько мучений она испытала на страдном пути к нему. Победа стоила жизни. Она умирала молодой, полной душевных сил и вспыхнувших вновь надежд. Как с ней нечестно поступила судьба! За что она расправилась столь жестоко с детьми, осиротив их, лишив материнской ласки и заботы? Как все глупо сложилось!
София Доротея прислала в Дерпт доктора Бека в попытке спасти подругу, но он ничего уже не сумел изменить, лишь скрашивая пониманием последние мгновения земной жизни. Доктор Бек поддерживал ее и раньше, и сейчас было особенно приятно его присутствие. Сложные перипетии отношений при дворе втягивали в борьбу за влияние на монархов самых разных людей, очень часто открывая им дорогу к власти, деньгам и почету, буквально вырывая из ничтожества и вознося на Олимп к подножию трона.
Дело, конечно, не в том, что сразу после приезда в Петербург фрейлины покойной Вильгельмины встретили Тилли в штыки. Русские фрейлины и позже ее не жаловали, ревнуя Софию Доротею и строя всяческие козни. Она с этим бы справилась. Дело заключалось совсем в другом. Она никогда — ни здесь, ни в Этюпе — не защищала сугубо личные интересы, и оскорбительно ее дразнить магистром пфиффикологии — науки о хитрости, изворотливости и лести. Разве она кому-нибудь льстила? Она желала счастья Софии Доротее и боролась за него яростно, не жалея ни себя, ни семьи.
Нелидова — вот главная причина происшедшей катастрофы, вот злой гений, виновница стольких страданий Софии Доротеи. Недаром достаточно проницательная императрица Екатерина назвала ее как-то petit monstre[45]. И впрямь — petit monstre. Мелкая смугляночка с остреньким взглядом и плавными кошачьими движениями. Рядом с Софией Доротеей — ну просто ничто. Правда, изящна, ловка, умеет себя подать. Походка легкая, танцующая. Но и только! Левицкий ей на портрете куда как польстил. Что отыскал в Нелидовой государь? Злые языки болтали, что лишь в присутствии смугляночки государь чувствует себя воином и рыцарем. Она не подавляла величием и крепкой животрепещущей красотой, как жена. Нелидова не переносила Тилли, считая самой опасной немкой в России, и всячески настраивала государя против четы Бенкендорфов, от которой, по ее словам, некуда деться. Они везде — в спальне, в столовой, в конюшне и прочих местах. Гатчина управляется ими.
Покойная императрица, которая считала полезным поддерживать напряженность в семействе сына, все-таки не могла скрыть восхищения внешностью невестки и ее умением держаться. Однажды, когда София Доротея прибежала в слезах, императрица подвела ее к зеркалу и сказала со смехом:
— Посмотри, какая ты красавица, а соперница твоя petit monstre. Перестань кручиниться и будь уверена в своих прелестях.
Екатерина понимала толк в прелестях, и не только мужских. Ее окружали красивые фрейлины, и она обожала выполнять обязанности свахи, сперва придирчиво оценивая сбываемый с рук товар.
Между тем соперница Софии Доротеи, вероятно, обладала скрытыми от чужих глаз достоинствами и возможностями. Эротические причуды наследника не являлись при дворе тайной. Жертвы таких притязаний не долго помалкивали.
Нелидовой исполнилось всего семнадцать лет, когда София Доротея приехала в Петербург, чтобы венчаться с цесаревичем. Очень быстро она узнала о том, что произошло в первой семье. Узнала, как он был подло обманут и кто посмеялся над его чувствами. Она жалела цесаревича и не поверила, что фрейлины Вильгельмины ничего не значи об интриге графа Андрея.
— Пожалуй что и не знали, — рассуждала Тилли. — Допустим. Но кто носил записочки? Кто дежурил у дверей и бросался в покои, чтобы предупредить о появлении цесаревича? Ведь кто-то это делал?! Нельзя себе вообразить иного. А Нелидова, несмотря на молодость, очень хитра, пронырлива и ловка на всякие каверзы. Ее и не нащупаешь за портьерой. Худа как тростинка. И вдобавок у нее находчивость актриски, которая нетвердо вызубрила роль. Сколько раз она импровизировала на сцене, и всегда — надо отдать должное — удачно. Попробуй такую поймай на горяченьком, а граф Андрей умел обходиться с женской обслугой. Они все — за него!
Две подряд беременности Софии Доротеи позволили Нелидовой укрепить положение при Малом дворе. Кто-то запустил, а кто-то подхватил язвительную реплику:
— Госпожа де Ментенон делала карьеру именно в то время, когда иные занимались увеличением численности населения Франции, оплачивая невыносимой болью прошлые сомнительные удовольствия.
Впрочем, женская боль Нелидовой будто бы неведома, она числилась пока в девственницах. Но разве нет иного способа ублажить цесаревича, ответив на эротический зов, чем потеряв то, что он более остального ценил — во всяком случае на словах?! Это говорилось со злостью разными людьми и вряд ли было верно. Но все-таки что-то странное связывало цесаревича с фрейлиной жены. В их отношениях крылся какой-то неразгаданный секрет, в который никто не умел проникнуть. Нелидова резко отвергала любые ухаживания еще до начала духовного сближения с цесаревичем в середине восьмидесятых годов. О чем они беседовали так часто? Почему цесаревич не пытался скрыть то, что скрывали до него другие наследники престолов и коронованные особы и что было нетрудно сделать? А он, наоборот, будто выставлял отношения напоказ. Тилли терялась в догадках. Когда полковник Вадковский заметил на одном из балов, какое дурное впечатление производят ухаживания за Нелидовой, цесаревич воздел руки к потолку и громко произнес:
— Она — святая! А ты — долой с моих глаз и не смей появляться подле, пока я тебя не позову.
Удалением Вадковского антибенкендорфовский фронт был достаточно ослаблен. Вадковский не на шутку испугался, подхватил шпагу и был таков. Правда, цесаревич через неделю снова послал за ним. Но Вадковский рисковал, и рисковал сильно. С той поры он неизменно поддерживал Нелидову.
В Гатчину достаточно редко возвращались изгнанники. Даже с верным Аракчеевым цесаревич поступил беспощадно и с жестокостью, свойственной больше прадеду, чем императрице Елизавете Петровне, отцу и матери. А дела-то варились пустяковые — сравнительно, конечно. Аракчеев шел всегда на шаг впереди Бенкендорфа. Христофора и дальше бы оттеснили, если бы не отношения Тилли с великой княгиней.
Бенкендорф имел одно преимущество перед Аракчеевым и прочими. Неукоснительная честность и порядочность. Аракчеев же спотыкался на неприятных мелочах.
Однажды кто-то из арсенала совершил покражу.
Бенкендорф сразу признал упущение и предложил нарядить следствие. По сыскной части в Гатчине Аракчеев был главный. Цесаревич вызвал его и прямо в лоб задал вопрос:
— Не твой ли братец в ту ночь караул высылал?
Алексею Андреевичу сознаться бы сразу, а он в хитрость пустился — братца пожалел:
— Государь-батюшка — никак нет! — И черт его дальше за язык дернул: — Караул от полка генерала Вильде.
— Да ну! — изумился цесаревич. — Что-то с памятью моей стало. Не откладывая в долгий ящик, иди-ка, Алексей Андреевич, в гоф-фурьерскую и подробно опиши мне происшествие, допросив причастных.
Аракчеев заюлил туда-сюда, а деваться некуда. Принес спустя два часа бумагу. Цесаревич его отослал. Показал оправдание Бенкендорфу. Тот покачал головой.
На следующее утро, подставляя подбородок под бритву графа Кутайсова, который всегда все знал, и обсуждая покражу, цесаревич пожаловался:
— Что-то с памятью моей стало!
Ну а турок — на то он и турок! — да еще попавший в случай! — возьми и дезавуируй Аракчеева:
— Ничего, государь, с вашей памятью не стало. Память у вас тверже алмаза. Вильде позавчера караул держал, а Аракчеев, подлый лжец и обманщик, брата выгораживает.
— Как?! — И цесаревич в гневе вскочил, сорвав салфетку и размазывая пену по мундиру Кутайсова — брадобрей всегда его пользовал в полной парадной форме, при орденах, ленте и шпаге. — Как он посмел соврать? Убью и расстреляю. Подай рапорт.
И тут же начертал дрожащей от возмущения рукой: «Генерал-лейтенант Аракчеев за ложное донесение отставляется от службы».
Шесть месяцев Алексей Андреевич молил цесаревича простить грех. Вернули — как не вернуть! Аракчеевы на улице не валяются. Так что Вадковский очень рисковал, хотя и таких, как он, нечасто встретишь.
— Ты не должна ему позволять на людях восхищаться Нелидовой и возводить ее в сан святой, — настаивала Тилли. — Ты пренебрегала ею с первых дней приезда, ты старалась не замечать ее — и вот к чему подобная тактика привела. Ты должна поговорить с ним серьезно.
Великая княгиня в тот же вечер поговорила серьезно, на что и получила в ответ от цесаревича пугающую резолюцию:
— Передай этой… этой… — он не сразу подобрал слово, — этой madame Liegendriicker, что я ее вышлю из Петербурга, если она еще раз посмеет науськивать тебя против Катеньки! А сыну ее Александру, несмотря на заслуги Христофора Бенкендорфа, не видать флигель-адъютантского аксельбанта, как собственных ушей! Вадковский на коленях вымолил у Катеньки прощение, и теперь они друзья, потому что Катенька добра и приветлива. Она, повторяю тебе, святая! И никакая грязь к ней не прилипнет. А Бенкендорфша кончит дни в Холмогорах или Березове, хоть она и твоя подруга и жена моего любимого офицера!
София Доротея ушла от цесаревича опять в слезах. Мелкие стычки между великой княгиней и цесаревичем нынче случались чаще и ожесточенней.
Цесаревич объяснял неуступчивость и упрямство жены преобладающим влиянием Тилли. В семейных перепалках так или иначе мелькала фамилия Нелидовой. О ней спорили больше, чем о проделках масонов, кознях англичан или предполагаемой смене фаворитов стареющей императрицы. Даже перестройка приобретенной для цесаревича Гатчины не отвлекла от крепнущих отношений с Нелидовой и не приглушила возникшего раздражения против жены, а Тилли Бенкендорф постепенно становилась главным врагом цесаревича и нарушительницей спокойствия.
Тилли считала, что если великая княгиня сдаст позиции, то Малый двор превратится в вертеп наподобие версальского и все это кончится дурно.
— Вначале падают нравы, а потом короны, — пророчествовала Тилли. — Примеров очень много. И за ними недалеко ходить.
Цесаревич подозревал, что за ним наблюдают постоянно, намеренно перетолковывают его слова и сплетничают за спиной с расчетом поссорить с Нелидовой, отдалить бедную девушку от двора и уморить монастырской нищетой. Не раз цесаревич в грубой форме угрожал расправиться со всеми, кто составляет l’autre partie — другую партию — и кто дружит с Бенкендорфшей, держа сторону оскорбленной великой княгини. Цесаревич страшно сердился на тех’, кого подозревал в доносах. Наушничества он совершенно не переносил. Избегал беседовать с Нелидовой — милой Катенькой — в присутствии третьих лиц и постоянно искал укромные уголки для уединения. Суета вокруг Нелидовой приводила к случайным недоразумениям, но в случайности цесаревич не верил и всячески третировал виновных. Подозрительность его росла и укреплялась, питаясь часто пустяками и недоразумениями.
Как-то в сумерках, как на грех, Христофор Бенкендорф, в обязанности которого входили различные хозяйственные заботы, например, наблюдение за экономным расходованием свеч и топлива для каминов, вдруг увидел в дальнем зальце постоянно перестраивающегося дворца слабое желтоватое мерцание. Близилась ночь, и Бенкендорф, вместо того чтобы послать кого-либо погасить огонь, отправился сам в противоположный конец коридора. В уютной гостиной на диване он застал цесаревича, беседующего с Нелидовой. Перед ними на столике под высоким ветвистым канделябром громоздились вазы с фруктами. Старинный кофейный прибор, подаренный императрицей Екатериной, цесаревич, очевидно, велел сюда принести, чтобы сделать Нелидовой приятное. При Большом дворе царил культ кофе. Цесаревич оживленно жестикулировал, Нелидова смеялась. Они чувствовали себя на вершине блаженства. Цесаревичу ничего не было более нужно, как находиться подле боготворимого существа. И вот счастливейшие мгновения оказались безнадежно испорченными чьим-то вторжением. И чьим! Именно Бенкендорфа — мужа ненавистной и въедливой Тилли. Уж теперь она наябедничает великой княгине.
Бенкендорф не успел отпрянуть, как цесаревич обернулся и с досадой воскликнул:
— А, это опять ты, Бенкендорф!
Оставаться с ними нельзя, извиниться и уйти неприлично и опасно. Как поступить? И Бенкендорф решил присоединиться к разговору как ни в чем не бывало. Он вставил одно слово, затем второе, и все неудачно. Цесаревич и Нелидова никак на его реплики не реагировали. Камин догорал, свечи оплывали, цесаревич что-то разглядывал в окне. Нелидова перебирала бахрому на шали. Наконец цесаревич произнес с легкой иронией:
— Дорогой Бенкендорф, не хотите ли вы заняться немного политикой?
— Почему бы и нет, ваше высочество, я готов!
— Позади вас на камине лежит «Гамбургская газета». Возьмите и почитайте. В ней сообщается много нового и прелюбопытного.
Бенкендорф взял с каминной доски газету и решил познакомиться с ней повнимательнее, хотя бы для того, чтобы иметь материал для двух-трех фраз, после которых было бы проще ретироваться. Но, увы, судьба подсунула не саму газету, а прибавление к ней, с извещением о различных продажах, предложениями о найме прислуги и просьбами разыскать и возвратить сбежавших собак за приличное вознаграждение. Битый час Бенкендорф листал прибавления, не находя предлога, чтобы оставить наедине помрачневшую парочку.
Еще несколько подобных, впрочем, весьма невинных эпизодов переполнили чашу терпения цесаревича. Они служили лишь внешним выражением развернувшейся внутренней борьбы за преобладающее влияние. За всем этим стояло будущее России, ибо императрица Екатерина дряхлела, а ее фавориты не обладали качествами незаменимых управителей.
Осмелевший Вадковский, который добился расположения Нелидовой, прямо заявил цесаревичу, что его преданные друзья недовольны семейством Бенкендорфов, их ролью в политике Малого двора.
— Ваше высочество, — нашептывал Вадковский, — на чужой роток не накинешь платок. Вами пытаются манипулировать в собственных целях. Павловск, где в доме Бенкендорфов даются роскошные балы, выступает чуть ли не соперником Гатчины. Гатчину выставляют казармой, где секут солдат за пустую провинность и кормят впроголодь постной кашей.
— Ну, это вранье! Кто в это поверит! Солдат у меня сыт и доволен. Никогда и нигде в России солдаты не жили так вольно и сытно, как в моем гарнизоне. Гвардия Гатчины за меня!
— Все так, ваше высочество. Я-то знаю! Но вам не дают возможности полностью проявить самостоятельность. Полковник Бенкендорф стоит одной ногой здесь, а другой в Павловске. Их дом — центр немецкой партии. Мадам Бенкендорф дурно действует на великую княгиню, вашу любезную супругу. Фрейлина Нелидова постоянно подвергается несправедливым нападкам и упрекам. Ее то и дело отстраняют от дежурств во дворце. Кто-то распускает слухи, позорящие и ее и вашу честь. Дело может закончиться тем, что Нелидова покинет Петербург.
Присутствовавший при неприятном разговоре доктор Фрейганг, симпатизировавший Нелидовой, попытался все-таки сгладить остроту момента:
— Ваше высочество известен добрым нравом и безукоризненным поведением с дамами. Рыцарство вы впитали с молоком матери. Вы настоящий рыцарь — с головы до пят. Но к словам полковника Вадковского не худо бы прислушаться. Высокая нравственность и чарующая доброта великой княгини несомненны. Она умеет привлечь людей сердечным отношением, однако правда и то, что из бенкендорфовского гнезда в Павловске исходят токи, раздражающие тех, кто вам, ваше высочество, предан до гробовой доски. Эти замечания обладают чисто медицинским аспектом, а медицина, как вы знаете, играет огромную роль в придворных отношениях и в делах управления. Больные и взбудораженные люди опасны.
Между доктором Фрейгангом и доктором Беком шла упорная борьба на научном ристалище. Сам немец по рождению, Фрейганг не переставал твердить в присутствии цесаревича и наиболее доверенных приближенных:
— Слишком много немцев, слишком много немецкой поэзии и слишком много наперченной картофельной подливы. Это может оказаться вредным для умов и желудков.
Наперченной картофельной подливой славилась супруга коменданта Гатчинского дворца майора Ермолая Бенкендорфа.
— Вообще трудно объяснить, почему дружба с Тилли Бенкендорф занимает столь много времени и внимания великой княгини. Я хорошо помню, когда четыре года назад — в декабре месяце — она тяжело болела и не желала никого впускать к себе, кроме мадам Бенкендорф. Даже доктор Бек и доктор Крузе должны были испрашивать позволения на визит у мадам Бенкендорф, — тонко съязвил Фрейганг.
Так исподволь подготовлялось падение Тилли. Минные галереи противники рыли в разных направлениях.
Цесаревич молчал, кусая губы. Он молчал не только потому, что нечего было ответить, а скорее потому, что происходящее в Гатчине тут же становилось известно в Павловске, и великая княгиня опять плакала и просила удалить Нелидову, утверждая, что ее присутствие плохо влияет на внутрисемейную обстановку и мальчики — Александр и Константин — оттого рассеянны и не прилежны в занятиях.
Надо было поступать решительно. Если не прогнать Тилли, он потеряет в конце концов Нелидову. На каждое дежурство Нелидова в сумочке приносила прошение об отставке.
— Вполне возможно, что потребуется резолюция мадам Бенкендорф, — жаловалась окружающим Катенька.
И тогда цесаревич взорвался:
— Считайте, что ее нет в Петербурге!
Расставаться, однако, с Христофором Бенкендорфом трудно и глупо. Он человек преданный, честный и исполнительный, что доказывал неоднократно. Великая княгиня, узнав, что муж намерен удалить Тилли прочь, непременно упадет в обморок, а затем запрется в Павловске, и ее оттуда никакими клещами не вытащишь. Но нечего делать! Приходится идти ва-банк! Мягкотелость лишь навредит. Им пожелали управлять, ему хотели предписывать линию поведения — с кем ему знаться, а с кем — нет, на нем надеялись сыграть как на флейте, императрица-мать смеется над гатчинским войском, но он всем докажет, что они ошибаются.
Бенкендорфша взяла на себя слишком много и промахнулась. Россия — не паршивенький Монбельяр. Здесь господствуют другие законы. Здесь есть куда сослать. И Петербург не Виртемберг. Тилли вылетит отсюда, как пробка из бутылки шампанского, и от него зависит, в какую сторону она полетит — в Сибирь, на Кушку или в Чечню!
Тилли ощущала надвигающуюся опасность. Очень часто цесаревич, грозно сверкая глазами и цокая подкованными ботфортами, покидал любое помещение, когда там появлялась Тилли. Ходил он нелепо, ноги не сгибал, ставил их на каблук, отчего и происходил устрашающий шум.
Но Тилли не желала складывать оружие, уступать завоеванное поле кому бы то ни было не в ее правилах, а главное — оставлять дорогую подругу в неведении бесчестно и тоже не в ее правилах.
— Екатерина Нелидова испорченная женщина, — почти ежедневно твердила она великой княгине. — Как можно так себя держать? Не понимаю! Она сознательно вносит разлад в твою семью. Святая давно бы удалилась прочь и не доставляла бы повелительнице столько хлопот. Нет, я не так наивна, чтобы верить в чистоту их отношений. В какое положение ставят тебя? Как он смеет тебя упрекать и подозревать в том, что ты готовишь ему участь покойного отца? О чем они вечно шепчутся, черт возьми?
Великая княгиня молчала в растерянности. Ей не хотелось верить словам Тилли, но в них содержалась какая-то правда. Тилли не ошибается, Тилли знает жизнь. Она не желает ей зла. Тилли не интриганка, Тилли была ей верна в Этюпе. Горе соединило их сердца. Прошлые невзгоды сделали связь неразрывной. Она единственная ниточка, тянущаяся к прошлому, к Монбельяру, к Виртембергу. И Тилли права — все это непристойно и оскорбительно: уловки и ужимки, прогулки при луне и музыкальные вечера далеко за полночь, мимолетные прикосновения на сцене во время репетиций любительских спектаклей и жаркие объятия по ходу пьесы. Нет, нет, он обязан отказаться от Нелидовой, чего бы это ни стоило! Пусть она возвращается в Смольный.
— Бог видит правду! — благословляла ее на решительные действия Тилли. — Милая, будь твердой, у тебя нет иного выбора. Нельзя в чужой стране быть посмешищем. Такая ситуация опасна не только для тебя, но и для детей. Ты обязана повернуть ключ в замке.
И великая княгиня, преисполненная благородных чувств и надежд, повернула однажды ключ в замке спальни. Цесаревич отлично понимал, что без моральной поддержки Тилли великая княгиня не отважилась бы на подобное деяние. Жена по мягкости душевной всегда нуждалась в поддержке и одобрении. Слишком одинокой чувствовала она себя в России. Ей недоставало воли и твердости, которыми всегда славились принцессы германской крови. У Тилли воли и твердости было в избытке, но она не родилась принцессой.
Цесаревич поступил обдуманно. Он обратился с просьбой к императрице отправить полковника Бенкендорфа в Южную армию к фельдмаршалу Салтыкову. Он был уверен, что отказа не получит. Императрица в свою очередь понимала, что отсутствие Бенкендорфши ослабит Павловск и Гатчину. Отъезд Христофора Бенкендорфа отрицательно скажется на четко функционирующей там военно-административной системе — пусть миниатюрной и кукольной. На братьях Бенкендорфах там многое держалось. Спайкой гатчинцы славились, и никакие насмешки императрицы над прусскими военными порядками, никакая ирония по поводу формы солдат и офицеров, никакое обращение к здравому смыслу и рассуждения, что русскому человеку глупо навязывать «обряд неудобь-носимый», не оказывали действия. Розовощекие внуки Александр и Константин рвались из Царского Села в Гатчину, как соколы, с которых сняли колпачки. Барон Штейнвер — первая скрипка в гатчинском оркестре, опиравшийся на Аракчеева, Бенкендорфов, Вадковского и прочих, — занимал то место в сердце цесаревича, которое некогда отвоевал в сердце Петра Великого Лефорт. Штейнвера цесаревич очень ценил и слушался во всем, что касалось экзирцермейстерства. Штейнвер был человек серьезный, хотя и не лишенный недостатков. Армию он понимал как безотказную машинерию, в чем был свой смысл. С удалением Бенкендорфа монолитная шеренга офицеров-гатчинцев поредела бы, а следовательно, представляла бы меньшую опасность.
И Бенкендорф отправился с депешами к Салтыкову.
Зато с Тилли цесаревич поступил без церемоний. Он сам сообщил великой княгине, что семейство должно незамедлительно покинуть Павловск и Петербург. Как он и предполагал, жена упала в обморок, а затем заперлась в спальне, посылая жалобные записочки императрице. Даже через Нелидову она попыталась воздействовать на мужа, отбросив связанные с просьбой унижения.
— Ваше высочество, вы слишком круты и не всегда справедливы, — сказала Нелидова высокомерно в одной из интимных бесед. — Надо уметь прощать врагов. Нельзя возводить собственное счастье на несчастье других.
— Вы святая! — вскричал цесаревич и бросился вон из комнаты. — Она святая! — шептал он на бегу. — Она святая! Какое великодушие! Надо уметь прощать врагов! Какие слова! Надо их выгравировать на золотой пластине и прибить у входа во дворец.
И тут же послал в Павловск поручика Готтиха выяснить: в точности ли выполнено его повеление и не скрывается ли Тилли где-нибудь в окрестностях. Но Тилли хватило ума удрать в Петербург. Чем черт не шутит! Кибитка с казачьим конвоем всегда дежурила на заднем дворе. То отвозила, то привозила, и все под колокольчик.
Великая княгиня жаловалась Плещееву, плакала в жилетку Вадковскому, просила вмешаться доктора Фрейганга, но все понапрасну. Цесаревич оставался неумолим. Чужие беды и слезы только разжигали гнев. Он приказал Готтиху передать великой княгине, что повеление должно исполнить в точности, иначе Тилли будет депортирована за пределы империи в Монбельяр или Виртемберг и въезд в Россию будет навечно запрещен. Он хотел продемонстрировать непреклонность и отсутствие гамлетовского комплекса.
Тилли и великая княгиня некоторое время слабо сопротивлялись. Они встречались у фрейлины Ржевской на загородной дачке. Фрейлина, правда, недолюбливала Тилли, но не знала о постигшем ее несчастье и считала, что эти свидания случайны. Ищейки Шешковского быстро донесли цесаревичу, что Тилли живет инкогнито в столице, снимая квартиру в обывательском доме на Екатерингофском проспекте, и очень нуждается в деньгах. Цесаревич впал в ярость. Он располагал собственными, и немалыми, средствами и доплачивал Бенкендорфу к жалованью пенсию, которая начислялась со дня его свадьбы с Тилли. Сейчас он вычеркнул из расходной книги фамилию преданного офицера и его супруги, хотя знал, что тем обрекает семейство, и особенно детей, на нищету. Великая княгиня наконец сообразила, что цесаревича на сей раз не утихомирить обычными средствами — покорностью и лаской. Она позвала Нелидову и попробовала сделать шаги к примирению, но и эта жалкая политика не принесла удачи. Нелидова держалась спокойно, не вызывающе, но достаточно высокомерно, продолжая носить в ридикюле прошение об отставке, и великая княгиня опять решила в отместку отдалить ее от двора. Она обратилась к митрополиту Гавриилу с просьбой о вмешательстве. Святой отец обещал содействие и покровительство. После молебна в домовой церкви митрополит обратился к цесаревичу с мирским увещеванием, сделав это наедине и тактично:
— Ваше высочество, позвольте мне, недостойному пастырю, поговорить с вами откровенно и по-человечески. Забудем на несколько минут, что я ношу духовный сан, а вы являетесь надеждой и будущим России. Сейчас мы люди, обыкновенные люди, мирские странники, две песчинки в необъятном море страстей человеческих. Я легко мог бы для подобного случая подобрать евангельскую притчу и попытаться вас убедить, но я хочу об этом мирском деле говорить мирскими словами — пусть они найдут путь к вашему сердцу. Не творите зла близким, не терзайте сердце супруги, нс разрушайте освященный Богом семейный очаг. Пусть Екатерина Нелидова покинет ваш двор. Оглянитесь вокруг, ваше высочество, и увидите везде лица, сочувствующие великой княгине. И да благословит вас Бог!
Но и эти смиренные и утишающие гнев слова не возымели на цесаревича никакого воздействия. Правда, выяснив, что Тилли отправилась в Дерпт, он несколько смягчился и бросил мимоходом великой княгине:
— Напиши от своего имени Салтыкову. Пора Христофору дать генерала. Пенсион повыше будет.
Великая княгиня, не теряя времени, отправила в Южную армию нежное послание Салтыкову, в котором ходатайствовала о присвоении Бенкендорфу очередного чина.
Гордая Тилли из Дерпта не просила о помощи. Великая княгиня сама вызвала из Байрейта ее сыновей и решила поместить их в пансион аббата Николя. Особенно ее удручала необходимость продать дом Бенкендорфов в Павловске. Вместе с исчезновением гнезда рушилась последняя надежда на возвращение, но дом нельзя было оставить за собой. Тилли страшно нуждалась в средствах. Жизнь в Дерпте стоила дорого, дороже, чем могла себе вообразить великая княгиня. Кроме того, связь с Тилли слабела с каждым месяцем, письма перехватывались, и великая княгиня чувствовала, что муж по-прежнему недоволен и стремится перерезать последнюю ниточку, соединяющую подруг.
Опала, постигшая Бенкендорфов, вызвала отрицательную реакцию в Монбельяре, где надеялись, что завязавшаяся дружба между Карлом — младшим братом великой княгини — и ее сыном Александром в будущем принесет плоды. Тилли всячески лелеяла первые ростки сближения, и в Монбельяре ее за это очень ценили, отдавая отчет, что значила для Софии Доротеи поддержка умной, энергичной и деловой Тилли. Тилли не боялась, что ее упрекают в создании другой — немецкой — партии. Верность государям — вот ее девиз. Кто служит государям, тот русский, тот служит России. У русских, естественно, существовала иная точка зрения.
Когда грянул гром, семья герцога Фридриха Евгения не отвернулась от Тилли, настойчиво приглашая ее возвратиться в Этюп, особенно после смерти Карла. С таким трудом налаженные связи обрывались коварной и злой судьбой. Тилли всячески способствовала развитию отношений между великим князем Александром и герцогом Карлом неспроста. Таким образом увеличивалось европейское влияние при русском дворе. Тилли пыталась придать всему строю жизни в Павловске монбельярский — культурный и гуманитарный — оттенок, в противовес тому, что заимствовали в Гатчине от Пруссии. Бесконечные воспоминания о юности, веселых балах и остроумных беседах, о чтении вслух Göthe и Wieland’а, о посещении Этюпа любезным и просвещенным австрийским императором Иосифом II, который вполне оценил живость и точность замечаний Тилли и оказывал именно Бенкендорфам позднее в Вене разные знаки внимания, совершенно игнорируя женскую половину свиты цесаревича и великой княгини — Нелидову, Борщову и даже супругу Салтыкова, впрочем, довольно бесцветную даму, — все это и многое другое совершенно выводило цесаревича из себя, усугубляясь непременным мельканием имени драгоценной Катеньки. Он становился невыносимо груб и жесток. Срывал злость на гатчинских офицерах. Равнодушно смотрел на то, что Аракчеев, оттеснив Штейнвера, наводил сверхпалочную дисциплину, иногда и собственноручно расправляясь с нижними чинами. Цесаревич не умел отделять дела государственные, то есть дела Малого двора, от дел личных, семейных и даже интимных. Он знал, что великая княгиня нарушает его запреты и продолжает переписываться с Тилли, получая весточки из Дерпта через Плещеева. Однако когда дом Бенкендорфов продали, он смягчился, тем более что Тилли отправилась в Монбельяр, приглашенная герцогом Фридрихом Евгением и герцогиней Доротеей, а перед ними не хотелось выглядеть зверем и диким варваром. Герцог относился к Тилли по-отечески, а она его в письмах называла monseigneur’ом[46] и mom adorable papa[47]. Вообще монбельярцев от петербуржцев отличала крепкая дружеская спайка. Каждый член семьи считал долгом защищать в случае необходимости родственников и земляков. Адъютант фельдмаршала Салтыкова Массон, которому покровительствовала герцогиня Доротея и благодаря которой он попал на высокооплачиваемую русскую службу, не отвернулся от Тилли в беде. Он тоже принимал участие в интриге с перепиской, которая разворачивалась по всем канонам «черного романа». Люди, закутанные в плащи, и в шляпах, надвинутых на лоб, доставляли конверты в условленные места. Их старались перехватить и задержать, чтобы отнять улики, устраивали засады вблизи трактиров и на ямских станциях. Словом, Дюма! Сплошной Дюма! Но русский Дюма, не припомаженный, не приглаженный, а настоящий — соответствовавший эпохе — с запахом дегтя, навоза, с кровью и мордобоем, не подходящим для кинематографической халтуры.
Извини, читатель, что опять нарушил единый стиль!
Герцогиня Доротея жалела дочь. От приехавшей в Этюп в конце 1791 года Тилли она узнала секретные подробности нелидовской истории и, конечно, целиком стала на сторону дочери. Разумеется, зная причудливый характер цесаревича и его эротические вкусы, присутствие Нелидовой многие приближенные считали полезным, хотя бы с физиологической точки зрения. Великая княгиня часто выходила по различным причинам из строя и не могла регулярно удовлетворять любовные притязания мужа. Беременности и выкидыши терзали ее тело. Никто не знал степени близости цесаревича и Нелидовой и того, как ей удавалось утишить бурные его страсти. Об испорченности фрейлины, но испорченности чарующей, ходили легенды, но вряд ли они имели какие-либо серьезные основания.
Впоследствии Нелидова способствовала возобновлению отношений между великой княгиней и цесаревичем, когда все-таки удалилась в Смольный монастырь, а затем в один из прибалтийских замков. Возможно, она просто меняла чувственную тактику, более глубоко проникая в эмоциональный характер цесаревича и умея предвосхитить возникающие у него новые настроения и желания.
Ничего не поделаешь, и великой княгине теперь приходилось использовать влияние Нелидовой — все же лучше, чем знать, что цесаревич гоняется за окрестными девками, иногда и низкого пошиба.
Гатчинцы, невзирая на строжайшую дисциплину, частенько устраивали в казармах нечто такое, чему и название не сразу подберешь. Мастерами организации подобных увеселений слыли Аракчеев с Кутайсовым. Алексей Аракчеев, по виду скромный и прилежный офицер, правда, крайне непривлекательной наружности — длинный, как жердь, сутулый, волосы подстрижены щеткой — парик с разрешения цесаревича он не носил, — лоб низкий, волнистый, нос бульбой, а подбородок грубый и как бы отвисший. Он собирал всяческие книжечки и картинки, посвященные утехам любви, и раздавал для ознакомления угодным ему лицам. Цесаревич вскоре прознал про то и велел доставить коллекцию целиком, что Аракчеев охотно и без трепета выполнил. Мужское яростное всегда возьмет верх над осторожностью и приличием.
— Забавно, — отозвался цесаревич, просмотрев замысловатые парижские позы.
Однако себе он ничего не оставил и на какое-то время отдалился от Аракчеева, но потом интересы экзирцермейстерства возобладали, и опять Алексей Андреевич замелькал в ближайшем гатчинском окружении, регулярно получая благодеяния и поощрения.
Особенно много болтали об эротических причудах цесаревича за кулисами придворного театра, в перерывах репетиций или когда видели его более двух-трех раз с какой-нибудь дамочкой. Его сосредоточенность на интересах такого рода в окружении императрицы Екатерины тоже порождала массу слухов и сплетен, что, естественно, оскорбляло и унижало великую княгиню. Монбельярцы скромные и религиозные люди, да и славяне отличаются суровыми нравами. Им чужда гамлетовская — пусть и показная — разнузданность. Что скрыто под юбкой, не стоит выставлять на всеобщее обозрение. Великий Петр частенько эпатировал придворную публику собственным непотребством, не стесняясь, принимал иностранных послов, поглаживая груди обнимающих его женщин, но затем русский двор обрел внешнее приличие, насаждаемое дамами-императрицами. Сам цесаревич сверх всякой меры был чувствителен к похождениям матери.
Великая княгиня не раз говорила возлюбленному супругу:
— Ты слишком много уделяешь внимания той стороне жизни матери, которая тебе не принадлежит и не может принадлежать и в которой тебе нет места.
— Как же не уделять! Давеча вхожу в кабинет и застаю этого сопляка Платошку чуть ли не со спущенными штанами. Ну а про ее величество и поминать не хочется. Без тени смущения поправляя чулок, она объяснила мне, что занимается проверкой счетов. Каково?! А ведь ей за шестьдесят. Платошка специально лосины в обтяжку заказывает. Того и гляди, от этих впечатлений appoplexie[48] хватит. И потом — непристойно. Я вошел — Захар, видно, по надобности отлучился да дверь запереть запамятовал. Тоже стар стал, никудышник!
Боже мой, какой, в сущности, русский двор был целомудренный!
— А не забыла ли ты, как наш друг лорд Гамильтон в Неаполе то краснел, то бледнел, когда я к твоей щечке губами прикасался. Нет, у нас господствуют невозможные нравы. Когда взойду на трон — все это прекращу. Весь разврат от Франции. Публичные дома, вертепы, революция, идеи, философия и прочее. В одночасье покончу. Парад — высшее выражение жизни: строй, порядок, управляемость, иерархия, чинопочитание, цель! На параде все есть! Искусство и красота, мужественность и приличие. Парад лучше балета и ближе к живописи. С развратом покончу! Масоны меня куда как обманули! Сулили свободу порядка! Какое там! Все это детство!
Слова против разврата он произносил, когда Нелидова уже отбыла в Смольный, оставив поле сражений за новой фавориткой, обладавшей, быть может, меньшим влиянием на разум цесаревича, зато сумевшей строже направить необузданную чувственность в собственное русло. Княгиня Гагарина применяла иные и, очевидно, более простые и эффективные приемы.
И вот борьба за жизнь и честь подруги позади — Тилли умирала. Позади остались мучительные времена разлуки с мужем и детьми. Позади сердечные отношения с Софией Доротеей, сотни писем, в которых они открывали друг другу душу, поверяя самые святые тайны. Все земное она оставляла без сожаления, понимая необходимость смирения перед неизбежностью. София Доротея выдаст замуж ее дочерей и с Божьей помощью позаботится о внуках. Они дали друг другу клятву, и когда Бог призовет Софию Доротею к себе, она, Тилли, уже давно будет Там, в поднебесье, и София Доротея не почувствует в потустороннем мире ни холода, ни одиночества, как в первые годы в России, когда Тилли отсутствовала. Быть может, смысл ее ранней смерти в том и состоит. Она обживет тот свет и приготовит все для Софии Доротеи. Последние мысли ее были о подруге, с которой связывали годы страданий, обид, нищеты и унижений. Цесаревич разорил ее семейное гнездо, отнял дом, средства к существованию, лишил материнских радостей. Он развеял Бенкендорфов по земле, отплатив с лихвой за верную службу. Сколько ей стоило нервов и слез обратиться к Нелидовой с просьбой о милости и в конце концов не дождаться ответа. В чем она провинилась? Перед кем? Она не причинила ничего дурного людям в России. Она хотела счастья для Софии Доротеи более полного и совершенного, чем было отпущено судьбой. Она не могла понять, почему цесаревич с такой настойчивостью запрещал им переписываться. Разве она агент иностранной державы? Разве она действовала в интересах Виртемберга или Пруссии? Разве она составляла заговоры?
Отнюдь! Она — служила! Служила царствующему дому! И вот награда!
Разве она желала подчинить себе волю цесаревича? Разве она пыталась управлять повелителем? Нет, никогда! После смерти императрицы Екатерины, когда с Бенкендорфов сняли опалу, она вообще ни во что не вмешивалась, молчаливо наблюдая за жизнью нового двора.
Нет, она никому не причинила неприятностей, а ей сделали зло многие, и даже соотечественники, Николаи например, доктор Фрейганг и другие, среди которых она с болью обнаружила близких знакомых, долгое время выдававших себя за доброжелателей.
Но в общем она, наверное, прожила счастливую жизнь, и, как ни удивительно, высшую радость ей давала мертвая бумага — письма. Сколько она из-за них выстрадала!
У нее были прекрасные корреспонденты: кроме самой Софии Доротеи, ставшей сейчас российской императрицей, — принцесса Сардинская, сестра Людовика XVI, казненного проклятыми революционерами, умная, мягкая и образованная супруга сардинского короля Виктора Амадея III принца Пьемонтского Карла Эммануила. А сколько радости ей приносили послания от родителей Софии Доротеи из Монбельяра? Половина жизни в письмах!
И вот теперь все кончено. Она умирает и покидает юдоль земную. Но Бог, который никогда ее не оставлял, перед смертью будто бы позволил Бенкендорфам восторжествовать. В порыве великодушия, став императором, Павел вызвал их из небытия. Он осыпал Христофора милостями, а ей ничего иного и не нужно — только находиться рядом с Софией Доротеей и устроить судьбу детей.
Куда подевались рассуждения о немецкой партии? И о кознях Бенкендорфши? Пусть лучше позаботятся о французских происках нового кровопийцы — корсиканского разбойника Бонапарта, восходящей смертельной звезды! Пусть лучше присмотрятся к английскому посольству и лорду Витворту! Германские княжества только по недоразумению конфликтовали с Россией. Но Франция, Австрия, Англия — вот исконные враги русских. Остзейцы — рыцари. Волею судьбы они оказались у подножия российского трона, и служба была их единственной стезей.
Нечего натравливать русских на немцев! Бенкендорфы честные и преданные люди. Бенкендорфы никогда никому не изменяли.
Но счастье ей не было суждено увидеть. Коронационные торжества назначили на весну 1797 года, а зимой болезнь Тилли обострилась, ее вынудили покинуть Петербург и отправиться за границу. Она хорошо представляла, что переживает София Доротея в эти мгновения. Императрица Всеросийская! То, что иные добывали ужасными способами, она получила из рук законного властелина. Он водрузит на голову жены корону, и она получит возможность творить добро, в котором так нуждается страна.
Нет, нет, Тилли прожила удачную жизнь подле Софии Доротеи. Ей не на что жаловаться. Она думала сейчас о себе в третьем лице и смотрела на происходящее словно со стороны. Когда пробил час, она закрыла глаза и отошла в лучший мир, успев мысленно послать прощальный привет в Москву, наполненную серебристым перезвоном колоколов, торжественной музыкой и восторженными кликами толпы в честь нового государя Павла Петровича. Народ, которому все равно было, какие шляпы носить — круглые или квадратные, и какого цвета шарфы, — вопил и бесновался, надеясь на лучшее.
Новая государыня Мария Федоровна получила известие о смерти Тилли посреди возрождающегося весеннего великолепия. Быть может, вынужденная сдержанность и грозный взор властелина одной шестой части суши спас ее от смертельного отчаяния, от удушья, от немедленной гибели. Вместе с Тилли отмерла лучшая эпоха в ее жизни — юность. Она, однако, не предавалась сентиментальным воспоминаниям об Этюпе и первых месяцах зарождающейся дружбы. Оглядываясь назад, она видела черный провал, пустоту, молчащую бездну — смерть родного существа, свою смерть в каком-то смысле. Торжество и смерть часто существуют рядом. Как в бою.
Мартовский теплый день в Москве подернулся сизым инеем, солнце померкло, и тяжкое горе свинцовой плитой легло на грудь. Она заперлась в кремлевском покое и не отвечала ни на какие призывы. Она никого не желала видеть и сухими глазами смотрела на опрокинутое и вдруг сделавшееся неприглядным белесое небо. Когда в опочивальню ворвался государь, еле сдерживая накопившееся за день раздражение, и начал читать наставления об изменившихся обязанностях, подобно тому как он это делал в дни их первой внезапно вспыхнувшей любви, когда бедную этюпскую полубеглянку только привезли из Мемеля в Петербург, она, поднявшись с постели и вспомнив, с какой твердостью Тилли всегда встречала удары судьбы, сказала:
— Не кричи, Поль. Мне Бог подарил друга, о котором ты даже не мог и мечтать. Я была счастлива в нашей дружбе. Только возвышенное сердце способно это понять… и с этим смириться, без зависти и злости. Если ты будешь обращаться с друзьями так, как привык, нас — тебя и меня — ждут трудные годы. Молю тебя — будь к ним благосклонен, и твое могущество станет равным могуществу твоей и нашей России.
Пораженный теплотой и величием слов жены, новоиспеченный государь распахнул дверь и вылетел вон, оттолкнув грубо поручика Готтиха, верного слугу и соглядатая, который, не будучи флигель-адъютантом, никогда не отходил от него ни на шаг. Он посмотрел из глубины коридора на жену, еще вчера покорную и несчастную, и увидел государыню величественную, прекрасную и спокойную, преисполненную какой-то доброй силы и благожелательности. Не способный восхищаться своей собственностью, не способный оценить принадлежащее только ему, после тридцатилетнего ничегонеделания подле трона, который у него украли, убив перед тем отца, он все-таки застыл, ошеломленный очевидностью, но, к сожалению, не извлек из очевидности урока. Добродетель не повлияла на него, не превратила в мудреца. И государь Павел Петрович сделал первый шаг к падению. Находясь во власти прошлого и стремясь свести с ним счеты, перечеркнув навсегда, он стал походить на человека, идущего по воле Божией вперед, но с головой, повернутой назад, и не заметил, конечно, разверзшейся перед ним пропасти. Время опередило его и сбросило туда. А через несколько лет он жалко вопрошал у своих убийц: «Что я вам сделал?»
Да ничего он им лично не сделал — так, потрепал малость. Он просто не соответствовал мощной послеекатерининской эпохе, не сумел наполнить паруса свежим ветром, несмотря на грандиозные, впрочем, нередко безумные планы, и рухнул под ударами иноземных наемных убийц, еще раз своей смертью подтвердив величайшую историческую истину, что прогресс в дикой скачке вперед не выбирает коней, а седлает первых попавшихся. Но главное, он не сумел внушить poeta laureatus[49] своего двора Гавриле Державину строк, подобных тем, которые внушил его политический противник и по недоразумению сын другому поэту, так и не ставшему poeta laureatus двора: «Дней Александровых прекрасное начало…»
Государь резко повернулся и пошел в глубь Кремля, бросив опешившему Готтиху:
— Пусть она будет готова к вечернему чаю. Это — приказ!
Но государыня не стала готовиться ни к вечернему чаю, ни к ночным празднествам, ни к утреннему выходу к народу.
Она оплакивала Тилли.
Бенкендорф с самого начала войны часто вспоминал мать. Особенно когда ехал на лошади. Ритмические движения и одиночество выталкивали на поверхность сознания одну картинку за другой. Он натянул поводья, и лошадь, оседая на задние ноги, замерла на мгновение, шумно и норовисто втягивая ноздрями непривычно горячий воздух. Черные неровные хлопья кружились, как огромные снежинки, и оседали на полегшую осеннюю траву, превращая ее в темный пятнистый ковер. Дымно-огненное зарево охватывало половину неба, и воздух там, вдали, жирно клубился, подкрашенный сизым туманом.
Москва на таком расстоянии горела бесшумно. Если несчастье сотен тысяч людей способно носить черты величественности, то пожар древнего города относился именно к таким зрелищам. Впрочем, сравнивать было не с чем. В отечественной истории ничего подобного не случалось. Не только дома и дворцы охватил огонь, души людей пылали: у русских — ненавистью, у солдат Великой армии — злобой. Но и в том и в другом случае присутствовало отчаяние. Кто первым поджег Москву? Французы? Сами русские? Для чего? Зачем? С какой целью?
Событие столь колоссального — по человеческим усилиям — масштаба нельзя объяснить в двух словах. Пожар Москвы событие мирового значения, отголоски его звучат и сегодня. Он отбрасывает зловещие блики за пределы своей эпохи, и в конце XX века явственно чувствуется его обжигающее дыхание.
Пожар Москвы поднял Россию на дыбы, разрушил наполеоновские мечты, осветил путь народам Европы к освобождению и продолжает оставаться загадкой для будущих поколений. Без этого яростного протуберанца Россия да и остальной окружающий мир не пробудились бы и не воспряли. Пожар озарил бегство Великой армии и поджарил пятки самому Бонапарту. Египетский песок оказался менее горячим, чем русский снег.
Спорить тут нечего. Москву сожгли русские, пожертвовав во имя свободы народной святыней. Пожар был продолжением тактики выжженной земли, применяемой по распоряжению императора Александра сразу после вторжения. Однако прямую ответственность за эту тактику никто не хотел на себя взять. А наша отечественная история слишком труслива, конъюнктурна и осторожна, чтобы вынести вердикт. Она даже не в состоянии оценить роль московского пожара.
Для Бенкендорфа пожар Москвы, как и для десятков других высших офицеров русской армии, да еще приближенных ко двору, не стал неожиданностью. Он предугадывал намерение Наполеона — разбить русскую армию и захватить целехонькой Москву, добравшись до нее в летние месяцы, а затем продиктовать там, в Кремле, условия мира государю и в случае продолжающегося сопротивления передать престол кому заблагорассудится — представителю другой европейской династии или кому-либо из более послушных Романовых, а хоть бы и неудавшейся своей невесте — Екатерине Павловне. Женщиной управлять проще, и к женскому господству Россия привыкла. Идти на Петербург не имело смысла. Брать Петербург значило оставлять Россию за спиной и потом, но уже с меньшими силами, двигаться вглубь, потеряв драгоценные сухие месяцы и увязнув в распутице.
Нет, нет! Надо захватить Москву, привезти туда непокорных и там с ними вести торг.
Пожар Москвы уничтожил все и всяческие нарисованные воображением планы. Недаром наполеоновские солдаты с неимоверной яростью охотились за поджигателями, недаром корсиканец клеймил тех, кто отдал богатейший город на разграбление сначала собственным гражданам, а затем и неприятелю, недаром он велел маршалу Мортье беречь и защищать столицу от губительных посягательств. Наполеон пытался доказать бессмысленность пожара, настаивая на том, что Великая армия оттого ни в малой степени не пострадала.
Нет, она пострадала, и пострадала решительно. В пожаре погибли ее надежды. Пожар подытожил первый этап войны. Великий человек не сумел предусмотреть предложенный вариант развития мировых событий. Дивизионный генерал, изменивший революции, остался дивизионным генералом, и только чудовищное недоразумение не развеяло до сих пор легенду о его гениальности. Гений не допустил бы пожара Москвы.
Уход из Москвы, уход почти добровольный, перечеркнул оккупационные обещания, наполненные горечью и ложью. Ясно, что из целой — пусть и опустошенной — Москвы Бонапарт бы не двинулся никуда, спокойно перезимовав.
Бенкендорф хорошо знал графа Ростопчина еще по павловским временам. Он не считал его поведение странным, нелепым и не относился к нему скептически. Более того, Ростопчин иногда видел дальше и глубже, как ни удивительно это звучит, чем иные деятели, пользующиеся вполне благопристойной репутацией. Сотрудники государей Павла и Александра сплошь и рядом страдали близорукостью. Бенкендорфу импонировало отношение Ростопчина к Наполеону, которого он считал порождением революции и непримиримым врагом России. Как тонкий комбинационный политик, Наполеон постоянно ощущал малейшее давление славянской волны и боялся, что она захлестнет Европу.
Пожар Москвы открыл глаза на истинное положение вещей. После кровопролитной битвы под Смоленском и сдачи пылающего города Ростопчин говорил, не таясь, в разных обществах и среди различных людей:
— Если бы у меня попросили совета, я не колеблясь бы ответил: сожгите столицу, если вы не в состоянии отстоять ее от врага! Таково мое личное мнение — мнение графа Ростопчина! В качестве губернатора города, которому вверено попечение о его спасении, я, конечно, не могу подать подобного совета.
Вторая половина фразы служила всего лишь маскировкой. Ростопчин знал, что Москва падет, что ее не удержать и что ее надобно будет предать огню во имя высшей цели — спасения отечества.
Но кто в России отважится на прямой призыв к уничтожению города? Да и как к этому подойти? Как подготовить столь невероятный акт? Что он повлечет за собой? Народное отчаяние? Революцию? Бунт? Смещение династии? Или наоборот — целительный огонь выжжет наполеоновскую язву?
Зловещие слова Ростопчин произносил не только в узком кругу, но и повторил Кутузову перед оставлением города, сказал и государю в более мягкой и обтекаемой форме. Никто к нему будто бы не прислушался. Сжечь Москву? Поднять руку на святыню? Разорить десятки тысяч людей? А как же Кремль и великие храмы? Татары избегали разрушать церкви. Неужели у русского человека достанет совести предать огню высшее выражение русской жизни, то, что составляло многие века ее основу? Неужели церкви исчезнут в пламени? А колокола? Что станет с ними?
— Эти дураки, — злобно шипел по-французски Ростопчин адъютанту Обрезкову, имея в виду критиков и противников, а быть может, и кого-то другого, — эти дураки думают, что Наполеон пощадит храмы. Да он их, как истый революционист, превратит в отхожие места и конюшни. Так уж лучше предать очистительному огню, чем получить назад и неизвестно когда оскверненные французским дерьмом.
Горько признать, но Ростопчин оказался прав.
Однако без молчаливого согласия императора Александра, твердо удерживающего бразды правления Россией, Ростопчин не отважился бы привести механизм поджога в действие. Он не решился бы вывезти пожарные трубы и прочее из города. Это совершенно ясно и не подлежит сомнению. Лишить Москву средств борьбы с пожаром — в обычной ситуации преступление. Надо ли это доказывать?!
Все факты и все поступки Ростопчина свидетельствуют о наличии умысла, хотя и не об очень ловком его исполнении. Но попробуйте осуществить подобный акт без ненужных потерь?
Теперь — свершилось! Москва горела на глазах обескровленной Бородинским сражением армии, которая не бросилась ей на помощь, да и не могла броситься. Москва горела на глазах десятков тысяч русских людей, погребая под развалинами неисчислимое количество невинных и даже тех, кто получил раны, защищая ее. Москва горела на глазах всего равнодушного света, который не то сокрушался, не то радовался великой и кровавой мистерии, разыгравшейся на далеком Востоке.
— А как поступил бы ты? — спросил Бенкендорфа Волконский, когда оба, пораженные невиданным зрелищем, сошли с лошадей и присели у ручья, где дышалось легче.
— Я могу только присоединиться к мнению племянника императрицы герцога Евгения Виртембергского, хотя мы, Бенкендорфы, не чувствуем себя чужеземцами в России.
— Да ты, Александр, русский! — воскликнул Волконский. — О чем здесь толковать?
— Все так! И все-таки — не совсем. И не все меня признают русским. Я ведь не ношу московское имя.
— Чепуха! Ты служишь России, — продолжал великодушный Волконский.
— Скорее государю.
— Это и есть России. Оставим спор. Что изрек герцог?
— А вот что: не будучи русским, я не могу ничего советовать. Только русский вправе подавать подобного рода советы.
— Золотая душа у юноши. Ну да нечего нам и впрямь советовать. Пожара следовало ожидать.
Огонь брал свое и не утихал вдали, и чудилось, что красного в небе прибавляется. Оно вздымалось от горизонта к середине неба, еще час-другой — и весь в разных частях потемневший свод превратится в раскаленный купол, а на землю низвергнется пламенеющий ливень, который подожжет и траву, и кустарник, и деревья, и тогда уже никто не спасется — ни люди, ни звери, ни птицы. Они захлебнутся горячим воздухом и начнут выдыхать горячие кипящие струи пара.
Первым весть о пожаре Москвы в отряд Винценгероде принес Чигиринов. Он описал в рапорте, что творилось при отступлении русской армии в центральных кварталах, и принес пачку ростопчинских афишек. Бенкендорф о них слышал давно, но никогда не держал в руках. Афишки образованные люди ругали, смеялись над ними, но простому люду они нравились, и, в сущности, если судить по справедливости и с учетом всех обстоятельств, в этих жалких, не очень грамотно составленных Листочках не содержалось ничего дурного.
Ну вот, например. «Братцы! — восклицал Ростопчин. — Сила наша многочисленна и готова положить живот, защищая отечество. Не пустим злодея в Москву; но должно пособить и нам свое дело сделать. Грех тяжкой своих выдавать: Москва наша мать; она вас поила, кормила и богатила. Я вас призываю именем Божией Матери на защиту Храмов Господних, Москвы, земли Русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные и пешие; возьмите только на три дня хлеба, идите со Крестом. Возьмите хоругви из церквей и с сим знаменем собирайтесь тотчас на трех горах. Я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет; вечная память, кто мертвый ляжет; горе на Страшном суде, кто отговариваться станет».
В этой афишке Бенкендорф не вычитал ничего дурного, ничего такого, что бы компрометировало Ростопчина. Стиль ее вовсе не был разухабистым, как о том болтали в главной квартире и в кругах, близких к государю. Афишки, конечно, резали слух воспитанных людей, привыкших к изящной литературе, но не им были адресованы. У простонародья они вызывали доверие. Чигиринов утверждал, что листочки расхватывают мгновенно и даже ночью ждут у ворот Кремля, когда первые пачки вывезут на телеге.
Здесь каждое утро вертелся знаменитый на Москве человек по имени и отчеству Иван Савельевич, а фамилия его так и осталась большинству неведомой. Все его знали как шута. Один вид чего стоил! Разъезжал в маленькой коляске с украшенной всякими фиглями-миглями сбруей, во французском смешном кафтане, на голове цветная ермолка. Окружала его толпа мальчишек и прочих людишек такого же, как и он, сорта. Ростопчин поручил Ивану Савельевичу раздавать афишки, да с прибаутками, где главным героем был узурпатор Наполеон. Иван Савельевич кумекал по-французски и такую кашу из своей речи устраивал, что народец животики надрывал. Соскочит с коляски — щупленький, лысый, верткий, — наберет листочков и раскидывает по Москве, комментируя прочитанное:
— Наполеоша ко мне в гости идет, а у хозяйки моей уже все готово. Меню, братцы, знатное. На первое щец из пороха, на второе гуляш из пуль!
Народ доволен, хватает афишки и прямо тут же прочитывает, получает сведения и с открытыми глазами все-таки живет.
Тридцатого августа граф Ростопчин сообщал горожанам: «Светлейший князь, чтобы скорей соединиться с войсками, которые идут к нему, перешел Можайск и стал на крепком месте, где неприятель не вдруг на него пойдет. К нему идут отсюда сорок восемь пушек с снарядами. А светлейший говорит, что Москву до последней капли крови защищать будет и готов хоть в улицах драться».
Разве не так? Разве светлейший не обмолвился подобным словом?! Что же оставалось писать Ростопчину в афишке? Дезавуировать главнокомандующего? Ну он и углублял ситуацию чтобы не вызывать паники. Не он первый, не он последний прибегал к такой методе.
«Вы, братцы, — обращался он к народу, — не смотрите на то, что присутственные места закрыты; дела прибрать надобно, а мы своим судом с злодеем разберемся! Когда до чего дойдет, мне надобно молодцов и городских и деревенских; я клич кликну дни за два; а теперь не надо; я и молчу! Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы тройчатки; француз не тяжелее снопа ржаного; завтра после обеда я поднимаю Иверскую в Екатерининскую гофшпиталь к раненым; там воду освятим, они скоро выздоровеют, и я теперь здоров; у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба!»
Напрасно Ростопчина клеймили и до сих пор клеймят за эти самые безобидные для русского человека афишки. С Фамусовыми Москву-матушку не отстоишь, а скалозубы с чацкими — все сплошь на командных должностях.
Призывы Ростопчина вполне отвечали моменту. Он боролся с корсиканцем, был неуступчив, но ведь и не всё оказывалось в его власти. Не он допустил Бонапарта к Москве. Бегущих без оглядки остающиеся ругали последними словами. Мужики из подмосковных деревень нападали на барские брички и коляски, высаживали людей на дорогу, обвиняя в предательстве и измене. В самом городе атмосфера сгущалась. Кто побогаче, зарывал наиболее ценные вещи в землю, прятал в подвалах, замуровывал в стенах. Французы сразу про то вызнали и, вооружившись железными прутьями, щупали землю, лили воду, которая быстро просачивалась там, где недавно копали. Поиск шел по всей Москве.
Ростопчина обвиняли кому не лень. Дескать, губернатор не возвел вокруг столицы прочных военных позиций. Обвинение, конечно, тяжелое, но его следовало бы прежде всего адресовать высшему военному руководству — квартирмейстерской части, например, и лично генералу Толю. За прочными позициями могла бы русская армия чувствовать себя в безопасности. Да, Ростопчин не возвел укрепления, и это было непростительной ошибкой, стоившей многим воинам жизни. Но располагал ли к тому надежными средствами? Сколько времени потратили впустую на сооружение Дрисского лагеря, и все молчали! Молчал Барклай, молчал Ермолов, молчал Багратион, молчали и другие, лишь потом спохватились и, слава Богу, не позволили загнать солдат в фулевскую ловушку. Никто не спросил, сколько денег утекло на Дрисский лагерь. Зачем же Москву оставили без прикрытия? Ясно почему: боялись признать, что французы со дня на день сюда пожалуют. Вся тактика Ростопчина на том держалась.
«Я завтра еду к светлейшему, — сообщал он москвичам, — чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев станем, и мы их дух искоренять и етих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело; обделаем, доделаем и злодеев отделаем».
Афишка от 31 августа, как мы видим, вполне спокойна, и нет в ней намека на оставление столицы.
Очевидно, если бы Кутузову вручили командование сразу, то он бы успел отдать соответствующие распоряжения. Нельзя в том сомневаться. Но Барклай-де-Толли боялся подобным приказом поднять против себя еще большую волну негодования в обществе. Как?! Москву укрепляют?! Значит, готовятся допустить супостата в недра России?!
Нет, никогда! Ни шагу назад! Идем вперед! На врага! Дадим ему бой! Не устоять бы Барклаю ни за что. Ермолов и Багратион использовали бы ситуацию. Они сделали бы из приказа главное оружие. Таким образом и эти славные имена надо поставить в данном случае рядом с именем Ростопчина.
— Я не защитник графа, — сказал Бенкендорф Волконскому, — но ты только вообрази, в какой обстановке он действовал и при каких обстоятельствах. Существовал ли у него выбор?
— С нашим московским дворянством не особенно разгуляешься. Оно консервативно и, чуть что, впадает в панику. Если народ московский сыпанет на улицу — не удержишь. Вспомним, что творилось при поляках в Москве.
— Ростопчина упрекают в высылке французов. Не могу принять подобное обвинение. Что ж их, на воле оставлять? Я не иначе бы поступил.
Они сели на лошадей и спустились вниз с холма, в последний раз бросив взгляды на горизонт, налитый тяжелой, неподвижной, как бы засохшей кровавой краской. Пожар, видно, становился все яростней и яростней.
— Без таких безумцев, как Ростопчин, труднее выстоять. С Яковлевым француза не задушишь. Яковлев с французом в стачку войдет. Дворянчики наши давно растеряли рыцарские замашки.
С неделю назад на подступах к Рузе Бенкендорф с дюжиной казаков свернул к деревеньке, откуда слышались одиночные выстрелы. На околице к ним подбежали два мужика с палками, на концах которых лыком были прикручены лезвия кос.
— Барин, — завопил тот, что покрупнее, отчего-то весь окровавленный и разодранный, — пособи, барин! Наш-то деру в лес дал. Сидит там, дрожит. Вон в овражке ватага с дубьем. Как напасть на нехристей, не сообразим. А они грабят, поповича замордовали, девчонку за косу к березоньке привязали и измываются, как хотят. Голяком баб пустили в поле. Избы по краю зажгли и уходить не думают. Казаки, братушки, спасите, милые, спасите, родные. — И мужик повалился на колени, выпустив из рук самодельную пику.
— Ах, мать честная! — воскликнул ординарец Бенкендорфа терской казак Гулыга. — Дозвольте, Алексан Христофорыч, в сабли их взять. Сей момент посечем.
— Не спеши, — сказал Бенкендорф. — Посечем, посечем. У них пули не из дерьма. Видишь, куда нас загнали да сколько трупов на дороге валялось? Тут с умом надо… И на вилы возьмем, и в сабли. Сколько их? — спросил он у бойкого мужика.
— Да с десятка два — не больше.
— А вас сколько?
— Да нас тьма-тьмущая… Сунулись, однако, он и побил. Вон лежат.
Бенкендорф спешился и по-пластунски в сопровождении казаков через лесок подобрался к овражку. Потом туда же два казака перегнали лошадей, прячась за ними. Мужиков действительно была тьма-тьмущая — кто с топором, кто с пикой, иногда и уланской, кто с рогатиной, вилами или просто дубиной, утыканной гвоздями. Бенкендорф внимательно осмотрел толпу, разделил ее на две половины, впереди каждой поставил с пиками, вилами и рогатинами, во второй ряд — с топорами и дубинами и объяснил, как действовать. Гулыга развел по концам овражка приободрившееся лапотное воинство.
— Ну, робятки, — обратился к толпе Бенкендорф, несколько пораженный необычным видом расхрабрившихся крестьян, — кричите громче: за веру, царя и отечество! И бегом без оглядки на француза. Но только после того, как мы с казаками пойдем по центру. Что есть мочи коли, руби, бей! Понятно?
Мужики сообразительные, тут же поскидывали лапти, армяки, чтоб налегке.
— Ай да барин! — вскричал бойкий, потрясая самодельной пикой. — С таким барином и смерть не страшна! Посечем француза на капусту, робяты?! Али не посечем!
— Посечем, — был ему единодушный ответ.
Сделали как договорились. Бенкендорф с казаками внезапно гикнул из укрытия и по центру курьером — вперед! Мужики, обрадованные, деревню в клещи, орут на бегу Бог знает что, вилами и пиками размахивают будто ополоумевшие. Французы и растерялись, заметались, как крысы. Слева и справа кричит и валит народ, прямиком офицер в блестящем мундире и казаки небольшой, правда, лавой. Французы, конечно, обученные и смелые. По узкой улице один стрелок многих сдержать сумеет, но когда со всех сторон да с шумом, тут и вышколенный наполеоновскими капралами дрогнет. И дрогнули!
А казаки с мужиками в деревню ворвались — и по дворам, чтоб никому не удалось затаиться до ночи. Всех дочиста переколошматили. Только раненого поручика сволокли к Бенкендорфу:
— Может, барин, спросишь у него, чего надо. Потом кишки намотаем.
Истекающий кровью вестфалец сразу угадал в Бенкендорфе сородича. В глазах у него мелькнуло что-то похожее на надежду, однако Бенкендорф только брезгливо махнул рукой. После того, с чем он столкнулся в деревне, всяческая охота проявлять великодушие пропала. Вестфальца потащили на улицу убивать. Он долго что-то лепетал прокисшим срывающимся голоском, цеплялся за траву, за хилые деревца — умирать не хотелось. Мужики без слов понимали вестфальца.
— А как я тебя просил, как тятя тебя молил, тварь ты этакая! Не тронь девчонку! Не я ли у тебя в ногах валялся?! Ты только зубы скалил. Теперь получай! — И бойкий с размаху всадил вестфальцу пику в живот и повернул.
Винценгероде, узнав о происшествии, пригласил Бенкендорфа в штаб для строгого внушения.
— Я ничего не имею против, чтобы столь блестящий офицер, как вы, ходил на французов во главе крестьянских ватаг. Я вполне понимаю русских и разделяю принципы организации партизанской войны. Я сам партизан. Но если вы думаете, полковник, что я вас буду хвалить за геройский поступок, то ошибаетесь. У меня иные представления о роли высшего офицера при проведении столь малозначащей операции. Флигель-адъютант в расшитом золотом мундире во главе толпы разъяренных мужиков?! Да ни при каких обстоятельствах к подобной выходке не следовало прибегать. Быть во главе — не есть скакать впереди и размахивать саблей. Быть во главе — есть почетная обязанность, к которой вас призвал государь — руководить и возглавлять.
Бенкендорф хотел перебить Винценгероде и напомнить про случай в Самойлове, когда генерал повел спешившихся драгун и казаков на приступ и участвовал в резне.
— Полагалось вызвать командуй провести атаку деревни по всем правилам. Партизанская война не есть нелепость, сударь. Это, повторяю, метод борьбы с коварным врагом. Метод, метод, метод! Как бы я отчитался перед государем за вашу случайную и глупую смерть? Что бы я сказал императрице, нашей возлюбленной покровительнице? Берегитесь, полковник! В следующий раз вас ждет не выговор, а арест. Ну а теперь дай я тебя расцелую, мой дорогой…
Последние слова он произнес на ломаном русском языке. Затем кликнул ординарца и велел подать бутылку дорогого вина.
— Я понимаю, Александр, что военные действия в России обладают своими особенностями. Ты больше русский, чем я. На глазах у нищих мужиков не повернешь назад. Я понимаю благородное немецкое сердце…
Винценгероде был человеком не робкого десятка и очень умным, не в пример многим офицерам австрийской службы. Он сразу уловил, в чем отличие войны на территории России от войн европейских. Он судил о том на основании собственного, часто горького, опыта. Винценгероде проделал нидерландские походы с гессенскими войсками. Затем служил поручиком в драгунском полку австрийской армии у фельдмаршала Сакс-Кобургского. После заключения предварительных условий Люневильского мира уехал в Кобург. Мать первой супруги великого князя Константина Павловича весьма расположилась к нему и помогла поступить в русскую службу майором. Позже великий князь взял его в адъютанты, но когда обстановка при павловском дворе осложнилась из-за несогласия между отцом и сыновьями, то Винценгероде впал в немилость. Государь Павел Петрович начал открыто преследовать людей, им близких. Вдобавок Винценгероде относился к непримиримым врагам революции и Наполеона.
— Франция — язва наших дней, — говорил он на каждом углу. — Бонапарт еще покажет России зубы.
Винценгероде всегда стоял за беспощадную войну с корсиканцем. В 1799 году ему пришлось почти бежать из Петербурга. Государь вдруг резко изменил политику и завязал дружбу с Первым консулом, что стоило ему жизни. А Винценгероде перешел в австрийскую армию подполковником, пообещав друзьям:
— Это ненадолго. Я скоро вернусь.
Через год он получил звание генерал-майора. После воцарения Александра Винценгероде немедленно вызвали ко двору. Генерал-адъютантские эполеты его уже ждали. Одно время Винценгероде дневал и ночевал во дворце. Дружба с князем Адамом Чарторыйским и острая ненависть ко всему, что происходило во Франции, способствовали успехам. Государь доверял ветерану антинаполеоновского сопротивления и обращался к нему за советами. Теплые отношения с государем и военные таланты энергичного и неутомимого Винценгероде — вот причины, по которым Кутузов поручил его отряду прикрывать пути, ведущие к Петербургу. Иловайские 4-й и 12-й, Бенкендорф и Волконский — флигель-адъютанты, тверское ополчение с князем Шаховским казались ему верной опорой и надежным связующим звеном с корпусом графа Витгенштейна. Политика играла не последнюю роль в военной тактике и стратегии. Казачьи соединения, которыми были буквально пропитаны регулярные войска, как бы скрепляли вооруженную массу, пульсировали внутри нее, хотя и не всегда соответствовали поставленным задачам. Но в сложившейся ситуации никто бы не сумел принести столько пользы, как странно для европейского глаза одетое ополченское войско не всегда трезвого атамана Платова.
Винценгероде находился ближе всех к оккупированной Москве, сумев быстро наладить прямой контакт с северной столицей и передавать туда самые свежие и проверенные, что очень ценилось Аракчеевым, сведения. Отсюда просачивался через вражеские аванпосты сам Фигнер. Через отряд Винценгероде главная квартира запускала в Москву тайных разведчиков, которые потом докладывали лично Кутузову. Они-то и принесли благую весть — Бонапарт готовится к бегству. Кружной извилистой тропой последние данные доставили главнокомандующему.
— Поздно, — усмехнулся он, прикрыв здоровый глаз: теперь он уже совершенно ничего не видел, — поздно! Лористона мы славно поводили за нос. Надо бы еще недельку-другую. Ну да делать нечего…
Он открыл глаз и блеснул им весело. Что за нос поводили — не то слово. Да, не те слова взял из обширного своего запаса идиоматических выражений хитрый старик. Вспомнил он, как его Савари обманул при Аустерлице, как его унизили, как не посчитались с ним. Вот и прикинулся слабым, дряхлым, хилым. Между тем в недрах его штаба была женщина, переодетая в офицерский мундир, с которой он проводил немало времени. В беседе с Лористоном главнокомандующий даже всплакнул:
— Видите мои слезы, граф? Донесите о том императору вашему. Скажите ему, что мое желание согласно с желанием всей России. Всего ожидаю от милости Наполеона и надеюсь ему быть обязанным спокойствием моего отечества.
А как вышел Лористон от Кутузова, тот крепко и твердо поднялся, сверкнул по-орлиному единственным глазом и приказал адъютанту Гельдорфу:
— Милый, распорядись дать ему лучшего моего наипервейшего вина. Тьфу, прости Господи, бусурманского, французского, чтоб помягче стал. Назавтра опять будем переговариваться о мире. Да пусть кормят получше, не скупятся.
Винценгероде он признался:
— Наполеона трудно перехитрить. Он ловчее всех нас, вместе взятых, потому что коварнее. Русским коварства недостает. Коварство — первый помощник хитрости. Хитрость же суррогат ума. Вот и выходит, что сглупил бродяга. Гельдорф, — обратился он к адъютанту, — как та болезнь называется, что давеча пленный упоминал? Дизурея?
— Так точно, ваша светлость. Дизурея!
— Хорошая девушка. Имя красивое. Рассчитывал он дней за двадцать октября от нас ускользнуть. Авось промахнется. Нет, не подготовился он к войне. Мужики тут ко мне приходили — твердят: зима ранняя. Откель знаете — спрашиваю. По всему, отвечают, видать. Но секрет свой не раскрывают. Крепкая будет зима. Ты, барон, немец, — обратился он опять к адъютанту, — а вы, немцы, русскую зиму лучше переносите, чем французы. Вы, немцы, на русских очень похожи. Такая же судьба несуразная.
— Ваша светлость, — сказал Винценгероде, — а что, если корсиканец все-таки останется в Москве?
— Не останется. Он хоть и подлец, но не дурак. Впрочем, с исторической точки зрения, быть может, и не подлец. Если бы не он, Англия с Австрией нам бы давно шкуру погрызли. Но вот поди ж ты — с Россией промахнулся. Я от него такого не ожидал. Куда полез? Однако праздновать труса рано. Он еще нам покажет, где раки зимуют. Мы еще с ним накукуемся. Это же Наполеон!
С тем Винценгероде и покинул главную квартиру. В другой раз он приехал в сопровождении Бенкендорфа просить подкрепления.
— Я тебе что, генерал, пророчил? Мы с ним еще намучаемся. Ты не смотри, что он ошибку за ошибкой дает. Очнется — берегись! Он зверь беспощадный. Он сейчас мочевым пузырем мается, а как на коня сядет и в отхожее место перестанет бегать, так мы его силу на своем горбе почувствуем. Строжайше приказываю — быть начеку! Ну да все равно под белы рученьки проводим за русские ворота. И накостыляем, господа, по шее.
Винценгероде достаточно знал русский язык, чтобы понять смысл народного словца.
— Конечно, ваша светлость, накосты-ля-ем!
— Пока мы ему собрались накостылять, как бы он нам в кашу не наплевал. У меня вот какой план возник. Лористон у нас пока как муха на меду. Сидит ждет. Я знаю, у тебя, Бенкендорф, связь налажена четко. В твои сейчас руки отдаю судьбу отечества.
Кутузов знал, что надо сказать каждому.
— Есть ли у тебя верные люди, чтобы в огонь и в воду и смерти мучительной не убоялись?
— Есть, ваше высокопревосходительство! Как не быть! Из каких прикажете? Офицер, казак, полицейский офицер?
— Ну, назови кого-нибудь…
— Поручик Аратов, изюмец, поручик Хлёстов, улан. Хорунжий Грызунов, лейб-казак, коренной донец. Дальний родич атамана.
— Возьми Аратова, коли не жаль. Дело опасное. Раз первого его назвал — ему и быть. Только смотри никому ни слова. Дело государственной важности. Сейчас пакет государю с мирными предложениями изготовим, и пусть прямо к французам в лапы скачет. Умный он — Аратов-то?! Чтоб не заподозрили намеренную сдачу.
— Будьте спокойны, ваше высокопревосходительство. Попадет в плен после драки, живым и натуральнейшим образом. Это я ручаюсь. А второго курьера позвольте через Ярославль провести? Там у меня на аванпостах казаки — золото. Часов за пять-шесть передадут графу Витгенштейну.
— Догадлив ты, Бенкендорф. Ну, с Богом! Да не теряй времени.
Когда Бенкендорф возвратился в штаб, там его уже поджидал Волконский со свежими петербургскими новостями..
— Настроение в столице пока тревожное. Государь сказал графу Толстому: «Зимовать в Москве Наполеону нельзя!» Твой Петр Александрович человек осторожный, однако все-таки отважился спросить: «А если решит остаться, что тогда, ваше величество, вы намерены предпринять?» Государь и наложил резолюцию: «Сделать из России вторую Испанию!»
— Да слышал я эту песню в главной квартире. И ты знаешь, как на нее отозвался Кутузов?
— Нет.
— Проворчал так мрачно: Испания, Испания… Ни к чему России Испанией становиться. Она и в своем обличье победит.
— Здорово! Что получили в подкрепление?
— Конноартиллерийскую роту, два казачьих полка и по два эскадрона драгун и гусар. Фердинанд Федорович пообещал светлейшему, что на нашей дороге Бонапарту будет жарко, как в Испании.
Через несколько дней пришел из Москвы пешком Чигиринов, все точно вызнав. Мортье распорядился подвести мины под Кремль. Теперь последние сомнения исчезли. Бонапарт бежит из столицы. Однако возникли другие беспокойства.
— Не может быть! — восклицал Винценгероде. — Я не верю, что Бонапарт отважится взорвать Кремль. О каком мире он ведет речь, если втайне готовится к такому варварскому акту?! Я объявлю ему, что все пленные французы будут немедленно повешены, если хоть одна церковь взлетит на воздух. Завтра на рассвете я сам поеду в Москву для переговоров с Мортье. Если они поклянутся не трогать Кремль и храмы, то мы с дозволения государя можем пойти на уступки. Кремль должен быть спасен и возвращен России в целости и сохранности.
— Возьмите меня на переговоры, — попросил князь Шаховской. — Я вам пригожусь. Я хорошо знаю город — все выходы и входы.
— Нет, князь. Тут дело серьезное. Я не хочу рисковать вашей жизнью! Бенкендорф, найдите сотника Попова — пусть возьмет двух надежных казаков. А ты, — обратился он к Нарышкину, — будешь сопровождать меня. Да вот еще что: как выедем, Бенкендорф расставит пикеты и пошлет в разъезды из тех, кто похрабрее. Пусть за нами наблюдают издали. От Бонапарта любого свинства жди. А сейчас — спать! Я ему покажу дизурею, мать-перемать.
Ругался он исключительно по-русски.
Перед рассветом Бенкендорф велел седлать коней и отправился будить Винценгероде. Он хотел предложить себя вместо Нарышкина, но потом отказался от этой идеи. Если французы его захватят, то припомнят мадемуазель Жорж. Бенкендорф знал мстительный и тяжелый характер Мортье. Кроме того, в окружении Наполеона было много людей, которые с удовольствием свели бы счеты со счастливым похитителем.
Винценгероде давно был на ногах. Перекусили на скорую руку, выпили на дорожку, посидели по русскому обычаю и шагнули через порог в рассеянную серую и моросящую мглу.
В ту минуту Бенкендорф не мог и вообразить, что произойдет в дальнейшем. Он проверил посты, выслал казачьи пикеты и разъезды, объяснил, что от них требуется, и решил прикорнуть — часы еще не пробили семи. Нельзя сказать, что Бенкендорф волновался, но на душе все-таки неспокойно. Он отправился к генералу Иловайскому 4-му посоветоваться, не разумнее ли отправить за Винценгероде вдогон казачий полк.
— Да ты что, милый Алексан Христофорыч, я ж вам вчера сообщил: Москва пуста. Ушел он. Что ж у меня там, шпионов нет? Оставил слабые заслоны и ушел. Вчерась казачья сотня насквозь прошла — и ничего. Вот так, как тебя, немного французов видел. Ну ежели волнуешься, давай добровольцев отправим.
Отправили и стали ждать известий, а они все не поступали. Иловайский 4-й продолжал твердить:
— Никого там нет. Никакого Мортье. Станет он дожидаться, пока мы его заарканим. Будь моя воля — я бы давно приказ отдал: вступать в Москву!
Давно миновало время, положенное на дорогу курьеру, добавили на непредвиденные обстоятельства, послали проверять пикеты и доскакать до ушедшего полка, но никаких дополнительных сведений не получили. Пикеты потеряли из виду Винценгероде, едва он с сотником Поповым и Нарышкиным приблизился к Тверской заставе. Казаки видели, как Винценгероде вступил в беседу с каким-то офицером. Потом Попов в сопровождении француза отправился дальше, а Винценгероде и Нарышкин возвратились к спешившимся казакам из полкового авангарда. Стали ждать прибытия Попова, но тот как в воду канул. Французские кавалеристы, покрутившись для видимости, скрылись. Часа через два стало ясно, что французы захватили Попова и не собираются отпускать. Никакой Мортье на переговоры не приедет и на ультиматум русских плюет с высокой колокольни.
Наполеон догадался, что ответа из Петербурга не дождаться. Он просто поверить не мог, что император Александр пренебрег его милостивым предложением мира. Как же тогда расценить донесения Лористона о его беседах с Кутузовым? Неужели старый вояка обвел вокруг пальца? Не может быть!
Чигиринов, которого Бенкендорф послал с полком, опять подтвердил Винценгероде, что Мортье велел заложить заряды под Кремль.
— Господин генерал, сами подумайте, ежели они решились посягнуть на Кремль, то за каким чертом ему являться на заставу для переговоров? — резонно заметил Чигиринов. — Полковник Бенкендорф велел мне от вас ни на шаг. Извольте вертать коней. Что с одним полком навоюешь против заслонов?
— Я сделал заявление, что высшие офицеры, попавшие в плен, ответят за совершенное злодеяние по всей строгости закона! — сказал Винценгероде, вглядываясь в даль и еще ожидая сотника с вестью.
— Если я упрекну вас, господин генерал, в неполном знании зверской натуры захватчиков, то рискую попасть под арест за дерзость, — произнес тихо, но убедительно и твердо Чигиринов. — Они своих не так жалеют, как мы своих. Они жестокости не стыдятся. Если они вас сцапают, то не исключено, что какой-нибудь сержант прикажет вас расстрелять. Я среди них походил — насмотрелся. Друг друга иногда загрызают, как волки, из-за какой-нибудь бамбошки, из-за чепухи. Вестфальцы баварцев, французы поляков и неаполитанцев, а итальянцы готовы сожрать любого. Они вообще не понимают: зачем их сюда пригнали? Мортье, между прочим, самый жестокосердный из маршалов. Недаром его Бонапарт хозяином Москвы сделал. Это его расстрельные команды по городу шныряли. Так что не ждите, ваше превосходительство, ни Мортье, ни его офицеров. Он вас, быть может, на себя выманивает.
Однако Винценгероде решился ехать в Кремль. Казачьи офицеры чуть ли не взбунтовались:
— Не пустим генерала одного на погибель! Не верим в благородство французов! Силой не пустим!
Один сотник Кременев даже схватил лошадь Винценгероде под уздцы:
— Ваше превосходительство! Одумайтесь! Я с вами от самого Смоленска иду. Прав Чигиринов. Они вас на себя выманивают. Захватят, ей-богу, захватят. Что тогда?
Всегда уравновешенный Винценгероде не на шутку рассердился:
— Прочь с дороги! Нарышкин, давай платок — и вперед!
Кое-как привязали к пике платок и без трубача вчетвером, с вызвавшимися добровольно казаками, во весь опор помчались обратно к Тверской заставе.
— Напрасно отпустили, — вздохнул Чигиринов, — Повяжут его французы. Как пить дать повяжут. У них ни чести, ни совести. Москва полна ими. Непонятно, как казаки просекли город. Пьяны, что ли, были?!
Действительно, казаки Иловайского 4-го немного смухлевали. Не заметить — пусть редких — неприятельских постов у Кремля, генерал-губернаторского дома и в остальных значительных точках просто невозможно. По ним стреляли вдогон, но они, очевидно, не обратили внимания на мушиные укусы.
— Москва пуста! — пронесся слух. — Наполеон бежал!
Теперь настала очередь саперов. Мелкие заслоны исчезнут, когда они сделают свое черное дело. Винценгероде это хорошо понимал и потому поспешил. Москва еще не опустела, и слухи оказались ложными. Столица притаилась в ожидании перемен. Кто раньше предался врагу, тот дрожал и искал оправдания, кто-то готовился добивать убегающих с тыла, а кто-то просто сидел, ждал и надеялся на возвращение прежней жизни, впустую подсчитывая невосполнимые потери и ломая голову, где взять денег на строительство сгоревшего дома и обстановку. Народ московский, сильно поредевший, изголодавшийся и обнищавший, вдруг почуя близящуюся победу, все-таки воспрянул духом и укрепил сердце. Горе объединило, а единение подавало прочную надежду. Вот в эту-то густую атмосферу ожидания врезалась четверка русских кавалеристов. У казака по фамилии Безымянный на пике болтался белый платок.
На Тверской ни души — ни пса, ни старухи, ни нищего. Будто все вымерло. Однако у генерал-губернаторского дома они наткнулись на караул наполеоновских гвардейцев. Отлично экипированные, откормленные, на породистых арабских скакунах, любимцы императора выглядели не хуже, чем у себя дома на дежурстве в Фонтенбло.
— Стой! — заорал осипший от русской простуды двухметровый удалец. — Стой! Кто вы такие и что вы здесь делаете?
Гвардейцы на норовистых конях с оскаленными мордами окружили, приплясывая, русскую четверку, зажав ее так, что не выскользнуть. Винценгероде спокойно представился офицеру и объяснил, что он прибыл для переговоров с маршалом Мортье.
— Смотри-ка, немчура, а по-нашему чешет — вроде из Сорбонны, — засмеялся маленький ухватистый кавалерист в тяжелом шлеме с конским султаном. — Мортье ему подавай, а со мной поболтать не желаешь?
Наглости они не потеряли, вероятно, потому, что император берег надежную свою охрану, жертвуя ради нее кем угодно и в любой ситуации. Старую и молодую гвардию он не отдавал и под угрозой поражения. Без них он — ничто. Ватерлоо доказало его правоту. Гвардия спасла жизнь своему палачу. Они верили в гений императора и знали, что война будет продолжена, если он останется живым. Они были преторианцами, но на бонапартовский манер, то есть существовали не для декорации, а для последней решительной битвы и будущих наград — огромных земельных участков: на востоке, на юге, на севере — везде.
Маленький, с пышным султаном наклонился и внезапно вырвал у Винценгероде повод. Нарышкина и казаков, сделавших движение к Винценгероде, тут же оттеснили в сторону, сорвали с них портупеи.
— Мортье ему подавай, — продолжал ворчать маленький.
Двухметровый офицер все-таки послал в Кремль извещение, что русский генерал требует встречи с маршалом. Маленький, злобно дергая повод, потащил лошадь, на которой сидел Винценгероде, к Кремлю.
— Я протестую! — крикнул Винценгероде офицеру, — И сам не тронусь с места, пока мой адъютант и конвой не будут допущены ко мне!
Он собирался уже перекинуть ногу и спрыгнуть на землю.
— Но, но! Не буянь! — погрозил офицер кулаком. — Здесь не Россия, и кругом не рабы, чтобы выполнять ваши повеления. Здесь территория Франции. Ничего с твоим адъютантом не сделается, и он последует за тобой, даже если тебе придется спуститься в ад, где тебе и место, предатель!
Довольно быстро Винценгероде доставили в Кремль. Он ужаснулся, во что французы превратили некогда чистый и величественный кремлевский двор. Мостовая была разобрана. Везде валялись обломки зданий и кучи мусора, внутреннее убранство храмов выброшено наружу, в разных местах горы предметов, которые сюда стащили мародерствующие гвардейцы. Кое-где валялись трупы лошадей, на них сидели стаи ворон. В разных углах горели костры, и черный пепел носился в воздухе. Но военная жизнь в Кремле продолжалась. Шли солдаты, приезжали с донесениями курьеры, ободранных русских пленных и пойманных горожан низкого звания вели к обширному пролому в стене, где зияла не закрытая землей яма.
Маршал принял Винценгероде стоя, не предложив кресла.
— Я писал, маршал, что хотел бы вступить с вами в переговоры по поводу слухов, дошедших до меня, о готовящемся разрушении древней русской святыни — Кремля, — сказал Винценгероде. — Я не верю, что подобный замысел может родиться в головах всегда бывших великодушными французов.
— А вам-то что за дело до русских святынь? Вы и о своих-то не сумели позаботиться, — ответил довольно грубо и презрительно Мортье.
После всего, что произошло, язык рыцарской вежливости утратил какое-либо значение. Но Винценгероде пропустил хамство мимо ушей.
— Я предупреждаю вас, маршал, в ультимативной форме, что если Кремль пострадает, то за него будете отвечать…
— Это все ерунда, барон. Вы попали в плен не по недоразумению, а по собственной глупости и желанию выслужиться перед русскими. Вы даже не взяли трубача, что свидетельствует о пренебрежении к установленным международным нормам. Вот что я хотел вам заметить об истинном положении, в которым вы очутились.
В тот момент вошел адъютант маршала барон Сикар и доложил, что один из сопровождавших Винценгероде казаков бежал, а другой убит, тяжело перед тем ранив конвоировавшего гвардейца.
— А! — воскликнул Мортье. — Вот каких парламентеров посылают к нам русские! И вы меня еще смеете упрекать в коварстве?! — обратился к Винценгероде маршал.
— Вы поступили вероломно, и это лишь ответ на ваше вероломство.
— Зер гут! — улыбнулся едко Мортье. — Я отправлю курьера к императору Наполеону. Его дело решить ваш жребий. А между тем пожалуйте шпагу и извольте идти за бароном Сикаром. Он укажет назначенное для вас помещение.
Винценгероде свели во двор, посадили в коляску и повезли медленно к Арсеналу, окруженного толпой солдат молодой гвардии, которые осыпали пленника вульгарной бранью.
— О, вот так птичка попалась нам!
— Скоро мы тебя заставим взлететь на воздух! — крикнул гвардеец, намекая на близящийся взрыв.
— Он не взлетит. Дерьма в животе много.
«Дело плохо» — мелькнуло у Винценгероде. Они действительно готовят взрыв. Глупость французов поразила его. Разрушение Кремля и святынь доведет русских до озверения. Они просто повесят Наполеона за ноги.
Пока все это происходило в Кремле, бежавший сотник Кремнев доложил Бенкендорфу, что Винценгероде обманом взяли в плен на Тверской неподалеку от губернаторского дома. Бенкендорф тут же отправил графа Орлова-Денисова с драматическим сообщением к Кутузову. Главнокомандующий возмутился и незамедлительно велел сообщить Мортье через аванпост, что за покушение на жизнь Винценгероде ответят все французские генералы, в плену находящиеся. Бенкендорф незамедлительно составил письмо и сам позаботился о незамедлительной его передаче.
По настроению встретившего его драгунского капитана Анри Бойе Бенкендорф понял, что надеяться на скорейшее освобождение Винценгероде нельзя. Бойе был предупредителен, но дал понять, что император Наполеон разочарован поведением русских и готов на крайние меры: война так война! Вряд ли он пощадит Кремль. Крест с Ивана Великого давно снят.
— Сударь, — сказал Бенкендорф, — я хорошо понимаю вас и как военный вам сочувствую, но мне придется еще больше вам посочувствовать, если письмо маршалу Мортье задержится с доставкой хотя бы на минуту. Отныне и вы берете на себя — пусть невольно — ответственность за жизнь и здоровье генерал-адъютанта Винценгероде и целостность Кремля. Вы неосторожно назвали свою фамилию, и вас найдут, даже если вы сбежите в Америку. Впрочем, я не хотел вас обидеть, а лишь предупредить.
— Я не в претензии к вам, полковник, — ответил драгун. — Вы выполняете свой долг. Позвольте, я выполню свой.
К вечеру, в чем был определенный расчет, Винценгероде привели к Наполеону. Он находился в Чудовом монастыре — резиденции самого надежного маршала — Даву. Не посчитавшись ни с чем, Даву распорядился выбросить престол и водрузить на его место походную кровать. Под ней стоял ночной горшок. С ночными горшками у французов вообще случилась заминка. Для Наполеона тоже искали новый ночной горшок, который русские баре и их обслуга называли «ночной вазой». Прежний горшок потеряли после пожара в Кремле, не успели вывезти в Петровский дворец. Мелочи, мелочи, а сколько волнений! И кто выручил?! Как всегда — Дюрок.
Наполеон сидел за небольшим столиком, на котором белела серебряная чернильница с открытой крышкой. Колеблющиеся блики от одной-единственной церковной свечи еле разгоняли колеблющийся сумрак.
— О, наконец-то вы мне попались! — вскричал Наполеон, потрясая в воздухе кулаками. — Да еще со своим адъютантом. Вас я расстреляю как изменника. Вы подданный Рейнского союза, который состоит со мной в договорных отношениях. Я вас расстреляю, и вам на сей раз не помогут никакие уловки. Вы бездельник, и вы шатаетесь из страны в страну, науськивая на меня всю самую отвратительную придворную чернь! Вы, Фуль, Гарденберг, Витгенштейн, Виртембергский и прочие предатели. Я с вас спущу шкуру!
Наполеон вскочил на ноги и в ярости зашагал от стены к стене.
— Но теперь вы попались и ответите за всех. Я вас отправлю в Париж и буду возить по улицам в клетке.
Вошел Дюрок и подал императору пакет. Винценгероде, оглушенный гневным шквалом, молчал, не воспользовавшись паузой. Он знал корсиканца и знал, что он способен выполнить угрозу. Наполеон разорвал пакет и, склонив голову, как ворона, к источнику света, мгновенно пробежал бумагу.
— Это не тот ли Бенкендорф, который был адъютантом Толстого в Париже?
— Да, сир! Он разбойничает в окрестностях Москвы. Мы несколько раз пытались захватить его. Но уходил, бестия!
— Еще один бездельник! Хотя хороший кавалерист. Вы, Винценгероде, я вижу, собрали вокруг себя миленькую компанию. Постыдились бы иметь дело с Иловайским! Ведь казаки — это нечисть, позор мира! Платов пьяница и разбойник. Как вам не стыдно?!
— Мне, ваше величество, не стыдно. Казаки — русские и отличные воины.
— Русские?! Где вы видели русских? Дюрок, вы видели или слышали что-нибудь о русских?! Барклай! Витгенштейн! Дурак Фуль! А чего стоит один Беннигсен! Этот убийца, этот наемник английских толстосумов! Бенкендорф! Да еще «фон»! Фон Бенкендорф! Какая подпись размашистая! Впрочем, что с вами говорить — вы не лучше, нет, вы хуже всех! И я вас расстреляю. Каналья! Где этот Нарышкин, о котором пишет Бенкендорф? Этот шпион, этот похититель французской собственности!
Дюрок приоткрыл дверь, и гренадер втолкнул Нарышкина. Винценгероде не хотел, чтобы корсиканец обрушил потоки брани на молодого и достаточно чувствительного офицера.
— Ваше величество, — упредил он императора, совершая отвлекающий маневр и вызывая огонь на себя, — я состою на службе государя, и мне не к лицу выслушивать оскорбления, которые задевают его величество.
— Замолчите, негодяй? Бездельник! Я велю вас сейчас же расстрелять.
Винценгероде пожал плечами. Расстрелять двоих корсиканец не отважится. Наполеон резко повернулся к Нарышкину и внезапно стихшим — обычным — голосом довольно вежливо спросил:
— О вас упоминает в меморандуме полковник фон Бенкендорф. Вы сын обер-камергера Нарышкина? Я знаком с вашим отцом.
— Я адъютант барона Винценгероде, — ответил скромно Нарышкин.
— Тогда вот что я вам замечу, юноша. Вы, русские, добрые люди. И я вас уважаю. Но бездельники, подобные этому, — и Наполеон презрительно махнул в сторону Винценгероде, — толкают вас к гибели. Зачем вы служите этим иностранцам, этим космополитическим бродягам?
У Винценгероде сжалось сердце, он изучил характер адъютанта и чувствовал, чего можно от него ожидать. И не ошибся. Когда Наполеон сделал паузу, Нарышкин, как-то весь выпрямившись и подобравшись, выпалил:
— Сир, я служу только моему государю императору Александру и России. Государь император назначил мне в начальники генерал-адъютанта барона Винценгероде, и только в таком смысле, исполняя долг офицера, я служу и буду служить под его началом. Если вы отдадите приказ расстрелять моего генерала, то я требую, как его адъютант, чтобы меня расстреляли вместе с ним.
Пропитанный свечным духом сумрак скрыл слезы, навернувшиеся на глаза Винценгероде. Мальчик не знает, насколько он близок к смерти. Он изъясняется по-французски лучше и чище, чем Бонапарт. Смешно!
— Служите своим русским, — пробормотал Наполеон, собираясь выйти из импровизированного кабинета Даву. — Этих бездельников вы должны выгнать из армии, а уж я с ними не премину расправиться. — И он взялся за скобу грубо сколоченной двери. — Какая наглость — фон Бенкендорф! Похититель французской собственности! Разбойник! Подумать только! Вот каких офицеров мне не хватает, Дюрок!
И он сразу исчез в темноте. Последнее слово Бонапарт всегда оставлял за собой. Последнее слово пока еще оставалось за Бонапартом.
Винценгероде и Нарышкина вывели из Чудова монастыря и погнали пешком обратно к Мортье, где и заперли на замок в отведенном им помещении. Барон Сикар забыл распорядиться дать им хотя бы по кружке воды и куску хлеба.
Когда Бенкендорф, Волконский и Шаховской, обеспокоенные судьбой Винценгероде и Нарышкина, уже отправленных под сильным конвоем в Париж, ворвались по Петербургскому тракту на Тверскую, сшибая легкие кавалерийские заслоны, наводившие тень на плетень: мол, Великая армия пока в Москве, — перед взором их открылось небывалое зрелище, куда более впечатляющее, чем разрушения позднейшего времени, о которых они не могли судить. А мы можем, — руины Сталинграда, Ковентри и Дрездена.
Да, небывалое! И возмутительное! Потому что тогда ничего подобного с времен средневековья никому не случалось видеть — ни в Европе, ни в Азии. Эта страшная картина бедствия задержала преследование французского арьергарда. Бенкендорф, конечно, догадывался, во что превратилась Москва после захвата французами. Он знал из отчетов полицейских офицеров, видевших катастрофу собственными глазами и описавших ее не с чужих слов. Понимал он, что Наполеон, а за ним длинный хвост западных исторических очевидцев, писателей, мемуаристов и газетиров попытаются переложить вину за происшедшее на кого угодно, и в первую очередь на русских, Ростопчина, колодников, черта, дьявола, немцев Рейнского союза, поляков, итальянцев, солдат и офицеров неуточненной национальности, крепостных рабов и темных личностей, действовавших в интересах таинственных политических групп — от франкмасонов и розенкрейцеров до иллюминатов Вейсгаупта и коммюнистов — только не на генералитет Великой армии во главе с Наполеоном. Однако то, что увидел Бенкендорф, не поддавалось никакому объяснению и не могло быть отнесено ни на чей счет, кроме маршалов и командиров корпусов Великой армии, крепко державших в окровавленных руках полицейскую и, в сущности, расстрельную власть. Все цифры поджигателей, которые приводит Наполеон в документах, — чепуха! Расстреливали и вешали бессчетно. Обширная литература свидетельствует о том с потрясающей убедительностью. К сожалению, русские писатели попали так или иначе под влияние бонапартовского революционного очарования и не сумели того отразить в полной мере. Кровавый убийца тысяч людей ушел от морального возмездия. Понятно, почему он предпочел отдаться под власть доведших его до могилы британцев. Если бы при нем сгорел Лондон, он попал бы под суд. И никакие ссылки на Ростопчина — этого потомка Чингисхана и Темучина — не помогли бы спастись от уголовного приговора, хотя император Александр гарантировал ему спокойную жизнь в плену. Но не все зависело от северного властелина.
Бенкендорф спешился и шагнул в первые попавшиеся развалины на Тверской, задохнувшись от запаха горелого дерева, мокрого алебастра и человеческих нечистот.
Дом, некогда красивый и богатый, превратился в огромную чернеющую груду, не сохранившую ни малейших следов человеческого жилья. Предметы, когда-то необходимые и простые, даже сделанные из металла, исчезли, будто испарились, не оставив по себе и воспоминания. Лишь чудом уцелевшая белая колонна, лежавшая в стороне, подчеркивала собственной монументальной нетронутостью бессмысленность и невосстановимость произведенного разрушения.
Пожар Смоленска, проваленные под тяжестью ядер крыши жалких и нищих изб, зияющие пустынной темнотой окна все-таки носили на себе печать недавней живой жизни. А здесь все в прошлом! Перед стоящими в растерянности офицерами расстилалось царство мертвых. Все было мертво в окрестностях — обугленные, торчащие сгоревшими факелами деревья, оплавленная, непохожая на себя земля и сам материал, из которого состояло жилище, был безжизнен и ни на что не пригоден. Из него улетучилась теплота, взорвав изнутри очертания, и в нем больше ничего не угадывалось.
Бенкендорф бегом вернулся на проезжую часть Тверской, сел на коня и пустил рысью, надеясь догнать недавно снявшиеся с места французские аванпосты. Но не успел он впереди эскадрона из лейб-казаков, драгун и изюмских гусар достигнуть Страстного монастыря, как из какого-то Ямского переулка вылетели как безумные варшавские уланы и с отчаянием обреченных обрушились на русских. Именно так — поляки на русских! Они кричали как сумасшедшие и ругались на смеси языков. Польская сеча не молчалива и жестока.
В первый момент Бенкендорф заколебался: не повернуть ли? Но потом, ободренный возгласом Волконского, которого толком и не разобрал, бросил коня вперед и, увернувшись от взмаха саблей заматеревшего в сражениях усатого унтера в тяжелом — шляхетском — мундире, который, казалось, отковали в кузне, а не сшили на фабрике в Лодзи — столько на нем было витых шнуров, металлических пуговиц и прочей дребедени, — снял его удачным пистолетным выстрелом с седла. Пистолеты Бенкендорф держал под рукой и часто использовал в стычках, надеясь на пулю больше, чем на клинок. Поляки, конечно, крепкие драчуны и русских ненавидят люто, потому сшибка получилось кровавой и короткой. Крошили друг друга без оглядки и жалости. Но страшнее прочего оказалось, что бой происходил на пепелище, и сажа, смешанная с алой жидкостью, вытекающей из жил, превращала дико крутящихся на одном месте кавалеристов в каких-то невиданных дьяволов, а само место действия — в ад. Когда все кончилось, Бенкендорф, под которым убило коня, опустился в изнеможении на землю. Возле присели Волконский и Орлов-Денисов. К ним подбежал вездесущий Суриков, с рассеченной щекой, которую он перевязал уланским шарфом — как от зубной боли:
— Ваше превосходительство, там за развалинами ребята задержали с десяток повозок и начали уже курочить. Врут, что обоз самого Бонапарта. Конвой положили сразу. Одного на развод оставили. Они наших тоже побили штук пять. Поляки рухлядь сопровождали.
Бенкендорф послал Чигиринова с казаками и драгунами навести порядок. Обоз, вернее его часть, действительно принадлежал Наполеону, о чем свидетельствовали бутылки прекрасного вина «Шато-Марго» под номерами императорского погреба. Одну из них тут же распили.
— Как я посмотрю, — усмехнулся Бенкендорф, — вы железные ребята. Намахались саблями — и ничего, хоть начинай сначала.
— Сначала, Александр, не надо. Пятерых мы там потеряли и четверых здесь. Из раненых двое умрут. Надо их как-то обустроить, — сказал Волконский.
Бенкендорф распорядился очистить повозку от барахла и уложить туда тех, кто еще дышал.
— Труп врага все-таки дурно пахнет, — сказал Волконский. — Да и кто они — враги? Такие же, как мы, люди.
— Не наивничай, Серж. Оглянись, во что превратилась Москва. Суворов Варшаву не жег.
— Жег! И насильничал. Быть может, не так отвратительно, как Бонапарт. Но все равно противно.
Волконский поднялся, отошел подальше и перевернул тело поляка лицом вверх.
— Погляди на него. Разве этот ребенок рожден моим и твоим врагом? Да нет — никогда!
— Рожден, рожден врагом, да еще каким!
— Господа, — сказал Орлов-Денисов, — я отказываюсь участвовать в вашем споре. Я еще слишком молод. Мое дело — сабля. Война есть война, и оставим сантименты. Иначе плакать хочется — и домой! Суриков, — позвал он ординарца Бенкендорфа, — коня господину полковнику. Если не сыщешь трофейного — вон их ребята делят, то возьми моего запасного. И быстро!
К ним подскакал князь Шаховской, который не мог догнать Бенкендорфа от самой заставы, так быстро шел на рысях собранный на скорую руку эскадрон.
— В Кремль, господа, в Кремль! — приказал Бенкендорф, садясь на коня, подведенного Суриковым. — Меня беспокоит судьба барона. Из-за драки мы совсем забыли о нем. Если Мортье увез Винценгероде и Нарышкина с собой, то всякое может случиться по дороге. Пристрелят, и поминай как звали.
Шаховской мелко закрестился, кланяясь в сторону Страстного монастыря:
— Дивен Бог во святых его!
Вниз к Кремлю пробраться не удавалось, поэтому взяли левее, к Каретному ряду, где впервые встретили живую душу — по виду мирного жителя, вернее, жительницу: оборванную старуху, у которой на голове криво сидела шляпа, напоминавшая воронье гнездо.
— А! Русские! — проквакала она громко. — Наконец-то, русские! Трусливые русские бросили нас, как дохлых собак, на съедение волкам. А то все немцы бродят да немцы. Грубые, противные немцы!
— Вы имеете в виду французов, мадам? — спросил Шаховской, склоняясь к ней с седла.
— О да! Французов! Конечно, французов. Совершенно неприличная публика.
— Где ваш дом, мадам? — спросил Бенкендорф. — Я прикажу вас туда доставить.
— Мой дом? А! Дом! У меня есть прекрасный дом! Он там. — И старуха подняла указательный палец вверх. — Я живу на небе, так что не беспокойтесь обо мне, господа офицеры. Главное, что я снова среди русских. А! Русские! Наконец-то, трусливые русские. — И старуха поковыляла вниз к Рождественке.
С Тверского вала всадники в подзорную трубу увидели вдали Калужские ворота. Пространство было выбито мощными потоками огня, сквозь который прошли только, как закаленные солдаты, высокие печные трубы и обглоданные пламенем остатки стен.
— В Кремль, господа, — скомандовал Бенкендорф. — Мы и так замешкались.
И они поехали вниз шагом, пробиваясь сквозь громоздкие завалы, пересекавшие улицу. Иногда среди руин все-таки мелькали человеческие фигуры, но почему-то они не отваживались приблизиться — то ли отвыкли узнавать мундиры, то ли боялись натолкнуться на переодетую шайку, занимающуюся грабежом, то ли совсем одичали от голода и страха. На фонарях болтались тела повешенных, и чем ближе становился Кремль, тем чаще и гуще лежали в беспорядке трупы солдат Великой армии и москвичей обоего пола. Их положение свидетельствовало об ужасных сценах насилия, которое здесь совершалось. В конце Неглинки эскадрон взял правее, к Каменному мосту, и через Боровицкие ворота проник — именно проник! — в Кремль, протискиваясь внутрь, огибая кучи мусора и завалы из бревен и кирпича.
В Кремле творилось что-то неописуемое, и лишь уважение к древним святыням не позволяет воссоздать словесно их тогдашнее состояние. Прежде всего Бенкендорфа поверг в смятение огромный пролом под куполом Ивана Великого, который прорубили по приказу Наполеона, чтобы удобнее было обозревать московские дали.
Ужас охватил солдат и офицеров, столпившихся во дворе Кремля. Когда Бенкендорф и Волконский перешагнули через порог Архангельского собора, они сразу отпрянули назад.
— Нет, нет! — вне себя воскликнул Волконский. — Уйдем отсюда! Надо поставить часовых, чтобы православный народ не пришел в отчаяние от учиненной пакости.
— Боже, с каким неистовством человек способен опоганить то, что дорого другому человеку, — отозвался Бенкендорф, — Не считаешь ли ты, Серж, это результатом революции?
— Надо наложить печати на все входы до приезда митрополита. Чужой Бог — не Бог. Вот в чем проблема. Что же касается революции, то печенеги громили и разоряли Киевскую Русь без всякого Робеспьера.
И они принялись запечатывать врата и двери штабной печатью, обжигаясь горячим сургучом — у Сурикова руки дрожали от напряжения после рубки.
Генерал-майор Иван Дмитриевич Иловайский 4-й занял уцелевший особняк на Тверской, куда потом направились Бенкендорф и Волконский. Двор казаки успели заполнить повозками с отнятой у французов добычей. Чего только там не набралось! Особенно много громоздилось зеркал в старинных резных оправах, картины в золоченых пудовых рамах, серебряная екатерининская посуда, завязанная узлом в простыни, напольные часы, меховые салопы, перепоясанные веревками. Драгоценную церковную утварь и образа в ризах сваливали прямо на землю отдельно. Любопытно, что огромные картины, которые не удавалось стащить, нещадно кромсали, вырезывая фигуры и скатывая потом холсты в длинные трубки. Ландшафт и второстепенные персонажи обрекались варварами на погибель. Часть добра казаки взяли у мужиков, не позволив добытое у бегущих французов вывезти из города.
Столпотворение предметов выглядело весьма внушительно. Ограбленная Москва, однако, малой долей присутствовала здесь. Еще удивительней выглядел Иван Дмитриевич, восседающий барином в роскошном мягком кресле на крыльце и распоряжающийся взмыленными казаками — куда и что нести. Предметы побогаче и подороже Иван Дмитриевич велел складывать в вестибюле дома. Что на вид победнее и чему он цену не умел сразу определить, тащили на задний двор в сарай и там укладывали на пол, устланный соломой.
Когда Бенкендорф и Волконский подошли к крыльцу, Иловайский 4-й только что закончил раскассировать указанным способом очередной обоз.
— Чем это вы, Иван Дмитриевич, здесь занимаетесь? — спросил мягко Бенкендорф, зная вспыльчивый характер казачьего генерала, который после пленения Винценгероде стал непосредственным его начальником.
— Как чем? — удивился Иловайский 4-й. — Разве ты, батюшка Алексан Христофорыч, ослеп?
— Видеть-то я вижу, но не понимаю: зачем этот дележ? Ведь все полагается возвратить владельцам, особенно священные предметы из церквей московских. Как только прибудет митрополит, надо его сюда пригласить, чтобы он указал, куда следует оные доставить. Остальное выставить для обозрения.
Иловайский 4-й поднялся и хлопнул плетью по голенищу.
— Нельзя, батюшка Алексан Христофорыч! Я дал обет. Если Бог сподобит меня к занятию Москвы и освобождению ее от рук вражьих, все, что побогаче, все ценное, доставшееся моим казакам, отправлю в храмы Божии на Дон. А данный обет надо свято исполнять, чтобы не прогневить Бога.
— Иван Дмитриевич, дорогой, одумайтесь! Обет здесь ни при чем. Церковное имущество во что бы то ни стало должно быть передано митрополиту и народу русскому…
— А казаки, что ли, по-твоему, не русские?
— Да не о том речь. Конечно, казаки русские!
— Ну вот!
— Только ваши церкви на Дону не воспримут изъятое у своих же православных братьев.
— Воспримут, не беспокойся. Еще как воспримут, — улыбнулся генерал. — Да и возвращать их здесь некуда. Француз все здания в хлев превратил. Тут лет сто строить надо.
Волконский поддержал Бенкендорфа, однако Иловайский 4-й ничего не желал слушать.
— Ты, князь, молчи. Ты нашей жизни и счета не разумеешь. Казак откуда прискакал? Две тыщи верст отмахал. Он своей задницей и кровью все оплатил, а Русь спас.
Генерал ушел в вестибюль и продолжил там сортировку, не испытывая ни малейших угрызений совести. Бенкендорф попытался все-таки опять усовестить начальство. Он знал, что император Александр сильно недоволен атаманом Платовым за недисциплинированность: до него докатился слух, что лихой казачий предводитель был не совсем трезв в Бородинском сражении. Своими действиями Иловайский 4-й навлечет на донскую верхушку новый гнев государя, а Бенкендорф сроднился с казаками. Более того, он твердо убедился, что без соединений Платова войны с Наполеоном не выиграть. Платов сейчас уехал на Дон формировать свежее ополчение. Атаман нравился Бенкендорфу еще с павловских времен, когда тот не вылезал из арестантской Зимнего, куда его регулярно отправляли то за веселые проделки, то за собственное мнение, то за нежелание уступать дорогу петербургской знати, а то и за самоуправство. Но когда грянул гром, император Александр обратился к Платову со словами:
«Подсоби, атаман, в грозную годину. Без тебя Россия не выдюжит!»
Когда Бенкендорф и Волконский садились на коней, их догнал сотник Лобанов:
— Приказано передать, господин полковник, что генерал Иловайский 4-й назначает вас комендантом Москвы впредь до особого распоряжения и вменяет вам в обязанность преследование французов легкими отрядами, очищение города от наполеоновских агентов, лошадиных трупов, мусора и прочей падали во избежание распространения заразы, а также предлагает повести борьбу с различными разбойными шайками и требует водворения общей тишины и спокойствия. Об исполнении просит ежевечерне докладывать.
Получив странным образом руководство к дальнейшим действиям, Бенкендорф прежде всего отправил Волконского подыскать приличное помещение для коменданта, каковое и было обнаружено по левую сторону Страстного бульвара посреди густого, по случайности не обгоревшего сада, и Бенкендорф тут же приступил к исправлению новой и, надо заметить, необычной для него должности.
Помещение, где обосновался комендант на скорую руку, привели в порядок, и Бенкендорф начал отдавать распоряжения. Он велел саперной команде проверить — не оставили ли французы в Кремле минные заряды, а если оставили, то немедленно их обезвредить. Затем он послал Чигиринова собрать оставшихся в городе чиновников и купцов, образовал санитарный отряд по очистке кварталов, нарядил драгунские патрули, в обязанности которых входило не допускать грабежей и задерживать подмосковных крестьян с телегами, отправляя их на вывозку за городскую черту лошадиных трупов и мусора. Как ни удивительно, непривычные заботы увлекли его. Он вникал в мельчайшие детали обывательской жизни и находил в том удовольствие. В очередной раз он убеждался, что массы неприятностей удалось бы избежать, если бы высшая власть опиралась на полицию, во главе которой стояли бы честные и расторопные люди.
Каждый вечер он проверял сам казачьи посты и, только убедившись в надежности охраны, ложился отдыхать. Чуть позже он составил план неотложных мероприятий. В приемной у него толпились с утра разного чина жители, купцы и даже иностранцы, предлагающие собственные услуги по восстановлению совершенно разрушенного французами коммунального хозяйства. Трудно было вообразить, что творилось на пустырях и в сожженных кварталах. Те, чье существование еще недавно отличалось благополучием и довольством, ютились в землянках, дощатых хибарках и подвалах, а между тем надвигалась суровая зима. Продукты поступали медленно, и все пока держалось на уличных разносчиках.
Особую досаду у Бенкендорфа вызывали вполне, впрочем, справедливые сообщения с указанием фамилий горожан, которые согласились работать в оккупационной администрации. Среди приведенных для допроса к Бенкендорфу высокой фигурой и гордой осанкой выделялся некто Верещагин — отец страдальца, растерзанного толпой перед вступлением Наполеона в Москву. Бенкендорф помнил о таинственном деле, но мнения собственного не составил, не зная тонкостей происшедшего. Рано или поздно государь пришлет запрос и потребует обстоятельного отчета. Бенкендорф решил, не откладывая, потолковать с Верещагиным. Он вышел в приемную и назначил купцу явиться через три дня для обстоятельной беседы и уточнения подробностей, взяв у него пока из рук прошение. Чигиринову он велел во что бы то ни стало разыскать настоящих свидетелей события у губернаторского дома.
Когда части генерала Иловайского 4-го после пленения Винценгероде в скором времени заняли центр Москвы, полицейские наряды по приказу Бенкендорфа провели начальную чистку. В их сети попало до полусотни лиц всяких званий, которые завели шашни с французами и бегали в Кремль на поклон к Мортье. Бенкендорф решил запятнавших себя задержать до определения уголовным судом участи каждого в отдельности после подробного разбирательства. Несколько дней он знакомился с этой публикой, выясняя, что толкнуло их на путь измены отечеству. В основном вспомогательную администрацию Мортье рекрутировал из торговой прослойки. Раньше других на Страстной привели Петра Ивановича Находкина, возглавлявшего общее управление. Схватили и его сына, официально назначенного помощником отца. Находкин, между прочим, числился в первой гильдии и принадлежал к известным московским толстосумам. Вместе с городским головой попался и переводчик — мелкий купчишка Алексей Крутицкий.
— Батюшка, — взмолился Находкин, — не губи! Виноват! Сознаю! Но что было делать, когда принудили под страхом смерти.
Врал ли Находкин — не удалось выяснить, да и противно было заниматься выискиванием совершенных подлостей. Попадались птицы и покрупнее городского головы, хотя они состояли у него будто бы в подчинении. Некто Бородин получил важный пост — руководил размещением неприятельских войск. Купецкий сын Николай Крок отвечал за спокойствие и правосудие, безвестному Стельцеру поручили полицию, Иван Гаврилович Поздняков — мужчина видный — в три обхвата — обеспечивал провиантскую часть. И не стоит думать, что эти люди были подставными фигурами и от них ничего не зависело. Наоборот, они способствовали борьбе с пожарами и до самого бегства Наполеона в тяжелых условиях оккупации, которая приняла характер открытого и поощряемого мародерства, — сам император использовал в быту отнюдь не трофеи, а предметы и вещи, экспроприированные в сохранившихся от огня помещениях, — так вот эти люди помогали Мортье, и если бы не они, то Великая армия, вероятно, начала бы отступление и раньше. Факт стал очевиден для Бенкендорфа после первых же допросов.
Особый интерес для Бенкендорфа представила беседа с двумя купцами второй гильдии: Василием Федоровичем Коняевым и Иваном Петровичем Исаевым, которые распоряжались очисткой дорог и починкой мостов. Бенкендорф воспользовался их советами и вместе с тем подивился низости человеческих душ. Коняев и Исаев много сделали для того, чтобы открыть путь французам и союзникам для более или менее благополучного выхода из Москвы. Переправы через реки поддерживались в хорошем состоянии. Как местные жители, они знали все броды и удобные места для наведения мостов. Третьегильдийский торговый человечишка Алексей Михайлович Прево занимался освещением улиц и захоронением трупов людей и лошадей. Наполеон и Мортье однажды лично проверяли его работу и остались довольны. Между прочим, французы выделяли немалые средства на благоустройство города после пожара, так что русская администрация действовала не за спасибо.
Однако после подробных бесед Бенкендорф потерял интерес к тогдашним коллаборационистам. Он отметил лишь одну общую черту. Дворяне среди них совершенно отсутствовали. Единственный — Бестужев-Рюмин, впоследствии бесследно исчезнувший, вертелся постоянно в приемной Мортье и подавал чуть ли не ежедневно всякие проекты. Бенкендорф через Чигиринова попытался его разыскать, но безуспешно. Вероятно, изменник убежал с французами и при отступлении погиб. Жалобы наполеоновских служащих напоминали одна другую. Вину они признавали, падали в ноги, каялись и молили о снисхождении, обвиняя во всем Мортье, будто он их притащил в Кремль и каждому насильно всучил назначение. Однако не все, с кем говорил Мортье, согласились выполнять поручения. Кое-кто искал контакта с французами в надежде получить финансовые льготы, наладить связи с европейскими коммерческими фирмами и — вдруг повезет! — выйти при случае на богатые рынки за пределами России. Мечты в первую же неделю рухнули. Пожары и грабежи уничтожили огромные состояния и склады с товарами.
Бенкендорф после обозрения дел всех арестованных собрал их вместе и сухо отчеканил:
— Стыдитесь, господа! Учтите, что только чистосердечное признание и раскаяние облегчат вашу участь.
Находкин, Стельцер, Крок и Прево пытались какими-то выдумками заслужить расположение и получить надежду на освобождение, но Бенкендорф дал следствию законный ход, предоставив решение комиссии, образованной при полицеймейстере. Толпа москвичей, сопровождавшая арестованных, идущих в острог, строго осуждала пособников врага, но не призывала к самосуду, а высказывала надежду на справедливое разбирательство. Виновные шли понурив головы, бледные от страха, пряча глаза, не желая встречаться взглядами с теми, кто остался верен государю и отчизне.
Однажды вечерам, объезжая посты в сопровождении Шаховского, Сурикова и наряда драгун, Бенкендорф вдруг услышал женский возглас:
— Господин офицер, господин офицер, спасите!
Между разрушенными домами, в переулке, металась женская фигура, за которой гнались двое мужчин, обряженных в длинные шинели. Бенкендорф пришпорил коня, и разбойники, завидев кавалеристов, свернули на пожарища, где ловчее было скрыться. Драгуны спешились и начали стрелять, впрочем, не надеясь поразить цель.
Бенкендорф подъехал к женщине и совершенно неожиданно узнал в ней Аннет Дювивье, танцовщицу из французской труппы в Петербурге, которую знавал в лучшие времена.
— Аннет, что вы здесь делаете?! — вскричал Шаховской, подлетая к Бенкендорфу и балерине. — Отчего вы одна и без всякой помощи? Как вы очутились в Москве?
Аннет, довольно крупная для балерины девица, упала без чувств на руки спасителей. Позднее все выяснилось. Аннет отправилась за доктором, чтобы пригласить к подруге, у которой начались родовые схватки. Ей надо было пересечь Тверской бульвар, и тут она заметила, что ее догоняют двое мужчин. Аннет кинулась назад, надеясь укрыться в доме, из которого вышла, но было уже поздно. Аннет крикнула, но никто из редких прохожих не пришел на помощь.
— Аннет, дорогая Аннет, — шептал Бенкендорф, не выпуская актрису из объятий.
С Аннет у него был недолгий роман, который оборвал отъезд Бенкендорфа в армию, действовавшую против турок. Высокая стройная девушка родом из Эльзаса сразу, при первой же встрече привлекла внимание Бенкендорфа. Познакомил их Шаховской за кулисами во время антракта. Отношения между Бенкендорфом и мадемуазель Жорж к тому моменту прекратились. Жорж собиралась в Москву и уже подписала ангажемент. Бенкендорфу нелегко было пережить этот удар. Аннет смотрела на Бенкендорфа с нескрываемым интересом. Его связь с великой актрисой широко обсуждалась в артистических кругах. Жорж многие завидовали. Легенда о похищении мадемуазель Жорж блестящим флигель-адъютантом волновала женские умы. Вступить в единоборство с наполеоновской полицией, с самим Савари, наконец, не посчитаться с волей и тайными желаниями корсиканца, который злой мстительностью не отличался от соплеменников, отважился бы не каждый, даже будучи под защитой русского правительства.
Исполняя второстепенную роль в балетном дивертисменте «Нимфы», Аннет несколько раз сорвала аплодисменты, ее вызывали на «бис», и приме пришлось немного потесниться. Часть роскошных букетов досталась Аннет. Один из них с визиткой положил к ее пуантам Бенкендорф. Так завязались отношения. Казалось бы — обычная история, ничего особенного. Бенкендорф обладал влюбчивой натурой и часто увлекался. Дела службы, частые командировки, долгое пребывание на театре военных действий не позволили вспыхнувшему чувству укрепиться. Он рано узнал, что такое женское коварство. Актриса Шевалье — официальная любовница графа Кутайсова — строила ему глазки и приглашала к себе в будуар. Опытной соблазнительнице и к тому же красивой и небесталанной актрисе ничего не стоило превратить молоденького семеновского поручика в игрушку. Он навсегда запомнил запах легких полупрозрачных одежд, прохладные упругие губы и вкус помады, от которого не мог отделаться, даже покинув Петербург по дороге в Тобольск, куда его отправил государь. Шевалье казалась богиней, чем-то неземным, доброй феей. И понятно, что в одиночестве после смерти Тилли он впервые обрел ласку и забвение. Рядом с женщинами он не чувствовал своего недостатка — невысокого роста и какой-то юношеской неуклюжести. Под внимательными взглядами он становился ловчее, уверенней в себе. Они вполне могли оценить сильные стороны его внешности — правильные черты, аккуратно подбритые усики и косоватые бакенбарды, привлекательную кавалерийскую ухватку, наконец, смелость и другие военные доблести. Нет, женщины приносили счастливые минуты.
Роман с Шевалье оставался для окружающих тайной. Если бы кто-нибудь узнал, то Бенкендорфу бы не поздоровилось. Однако Шевалье имела преданную камеристку, которая умело проводила его в будуар под самым носом у придворных кутайсовских соглядатаев. Муж никакой опасности не представлял.
Шевалье говорила:
— С тобой я забываю этих отвратительных людей. Подумать только, что я вынуждена быть любовницей турка. Единственная радость, что он плохой любовник.
Когда Бенкендорф, целуя на прощание, пытался сказать: «О, как я тебе благодарен за мгновения радости!» — Шевалье всегда закрывала рот ладонью и, смеясь, отвечала:
— Нет, это я тебе благодарна за то, что ты даешь мне возможность примириться с вашей суровой зимой, отвратительной весной, пыльным летом, дождливой осенью и гадкими мужчинами, похожими на маленьких противных парижских сплетниц, которые не спускают глаз с вонючих подворотен. Мне хотелось бы, чтобы наш роман длился вечно.
В устах такой женщины слова о вечности свидетельствуют о близящейся разлуке. Но как всегда — от Гомера до наших дней — она наступает внезапно. Однажды, когда Бенкендорф в назначенное время пришел в Летний сад, он не обнаружил закутанной в плащ камеристки. Подождав немного, отправился в казармы. На следующий день вновь, как и было условлено прежде, появился в Летнем саду. Но опять прождал напрасно. Следующим вечером он дежурил при государе. Бал в Зимнем был в разгаре, когда Он, сопровождая государя, обходил выстроившихся в две шеренги гостей. Музыка оборвалась, танцы прекратились. У государя, когда он был расположен, отыскивалось для каждого ласковое словцо. Мадам Шевалье стояла рядом с генералом Кноррингом — высоким и осанистым прибалтийским немцем, большим приятелем Христофора Бенкендорфа. Государь Павел Петрович, несмотря на хорошее настроение, всегда не прочь отпустить какую-нибудь шутку или колкость. И на этот раз он не упустил предоставившейся возможности.
— Вы сегодня прелестны, — внятно сказал он Шевалье, — но не улыбчивы. Обычно в дежурство моего флигель-адъютанта Бенкендорфа вы более снисходительны ко мне.
— Ваше величество, — ответила весьма находчивая актриса, — для меня все ваши слуги на одно лицо, если они преданы своему государю.
Бенкендорф воспринял реплику как очередную уловку и внутренне усмехнулся, но когда в конце бала, случайно столкнувшись с ней в Зимнем саду, низко поклонился, она будто его не заметила и обошла стороной, как неприятное препятствие. Более Бенкендорф не получал условных сигналов. Он еще несколько раз приходил в Летний сад, но все напрасно. Где бы его ни встречала Шевалье, она делала каменное лицо. Бенкендорф и не пытался узнать, в чем причина охлаждения и кто оказался на его месте. Он знал, что это бесполезно и ни к чему хорошему не приведет. Горечь утраты долго не оставляла его. Шевалье была первая настоящая женщина, которая обратила на бедного флигель-адъютанта внимание и одарила пряным парижским опытом любви.
Потом время от времени вспыхивали и быстро гасли другие романы. Иные волновали сильно, правда, не оставляя значительного следа в памяти. Только одна быстротечная связь нет-нет да всплывала в памяти. Это случилось на острове Корфу, где он вместе с генералом Спренгпортеном формировал отряды сулиотов против турок. Бенкендорф исполнял служебные обязанности со всем пылом молодости, зная, что за деятельностью русской миссии пристально следит новый государь — тезка.
Корфу — итальянское название крошечного клочка земли, окруженного водой, у побережья древней Иллирии и Греции. Там жили греки, итальянцы, турки — причудливая и острая смесь народов, придающая редкое очарование этому зеленому и одновременно каменистому островку. Аборигены по натуре свободолюбивы и воинственны. Они обладали собственным, только им присущим чувством справедливости и жили, сообразуясь со своими внутренними законами.
Спренгпортен — человек не без существенных недостатков, но чрезвычайно храбрый и решительный, типичный представитель международной породы людей, искавших счастья и удачи в екатерининской России и образовавших с времен Петра Великого своеобычный клан, служивший тому, кто располагал в данную минуту всей полнотой власти, одновременно заботясь о собственном комфорте. Подобный подход требовал незаурядных качеств, авантюрного характера и каких-то навыков и знаний. Спренгпортен кое-чему успел научиться и поначалу казался императору Александру подходящим человеком для инспекционной поездки, которая имела серьезные цели — дать достаточно внятные сведения о хозяйственном положении различных районов России. Эти сведения должны были носить и военно-разведывательный характер. Путешествие миссии Спренгпортена щедро оплачивалось. Позднее он очутился на острове Корфу с вполне определенным заданием. При нем состояло несколько молодых офицеров, в том числе и Бенкендорф.
Остановились они в небольшой гостинице, и знатные люди приходили сюда обычно в назначенные часы. Переговоры, которые вел Бенкендорф, осмотр накопленного оружия и прочие заботы не отнимали много времени. В остальном он был предоставлен самому себе. Внезапно у Бенкендорфа возникло ощущение, что за ним подсматривают, особенно когда он остается один на берегу моря, наблюдая, как в хорошую погоду уходят в серебристую даль рыбачьи баркасы. Однажды он сидел на плоском и широком, теплом от солнечных лучей камне и вдруг почувствовал, как чьи-то руки сзади обхватили его за плечи, но это были не мужские руки. Бенкендорф замер на мгновение и уже собирался оглянуться, как жаркий и неловкий поцелуй ожогом скользнул по щеке. Он обернулся и увидел спину убегающей девушки с развевающимися длинными золотистыми волосами. Он узнал по платью дочь владельца ближайшего магазина, в котором продавались изделия домашнего обихода, пользующиеся на острове спросом.
Через день, отправляясь по вызову к Спренгпортену, он обнаружил, что на парадном мундире, который вчера приводил в порядок Суриков, отсутствует пуговица. Ее кто-то аккуратно срезал. Это была тяжелая позолоченная пуговица с вензелем императора. Бенкендорф очень дорожил пуговицами и тщательно следил, чтобы они были всегда прочно прикреплены к сукну. Сурикову он сделал выговор, несмотря на оправдание ординарца, что вечером при свете луны он самолично пересчитал пуговицы и проверил, насколько прочно они прикреплены к мундиру. Спренгпортен любил нотации и не любил, когда подчиненные опаздывают. Чертыхаясь, Бенкендорф поспешил к начальству, соображая, каким образом скрыть отсутствующую и немаловажную деталь.
Вечером, прогуливаясь возле гостиницы, он опять обратил внимание на золотоволосую девушку, стоящую у дверей отцовского магазина. На груди у нее поблескивала бенкендорфовская пуговица, продетая через витой черный шнурок. Шнурок был толстым, и Бенкендорф удивился, как ей удалось протянуть шнурок через ушко.
Вот куда делать пуговица! Сомнений не оставалось. Вряд ли кто-нибудь из офицеров сознательно отказался бы от заманчивого приключения. Девушка — не очень высокая, но стройная и какая-то вся крепенькая и ладненькая, сероглазая, порывистая — относилась к разряду тех натур, которые, преодолевая все условности, запреты и не обращая внимания на советы и назидания, следуют только своим желаниям. Любой бы на месте Бенкендорфа попытался познакомиться, но когда он приближался к девушке, она бросалась наутек, и Бенкендорф прекратил бесполезные попытки. Право выбора она оставляла за собой.
И вот однажды воскресным днем, когда Бенкендорф сидел на полюбившемся камне и наблюдал, как жены и дети рыбаков встречают возвращающиеся баркасы, он почувствовал легкое прикосновение ладони и услышал вовсе не дрожащий, а уверенный, хотя и приятный, бархатистый голос:
— Как тебя зовут, офицер?
Девушка говорила по-итальянски, или, вернее, на том языке, который считала итальянским. Бенкендорф, чтобы не спугнуть удачу, медленно повел головой и улыбнулся.
— Я капитан Александр фон Бенкендорф.
Он ответил по-французски. Они прекрасно поняли друг друга. Если они будут употреблять подобные слова, то между ними не возникнет недоразумений.
— О капитан! — повторила девушка. — О капитан!
Ей понравилось слово, и она повторила несколько раз, указывая пальцем на эполеты:
— Капитан!
— А как вас зовут? — спросил Бенкендорф.
Девушка покачала головой и рассмеялась. Бенкендорф не стал настаивать, считая, что для первого знакомства сделано и так слишком много. Девушка повернулась и побежала, а Бенкендорф остался у моря. Теперь он стал чуть ли не ежедневно перед заходом солнца приходить на берег. Придворная жизнь выработала правильную тактику в обращении с женщинами. В определенных случаях надо предоставлять им инициативу. Тогда они чувствуют себя свободными и независимыми. Естественный страх перед неизвестностью отступает, и любовные дела начинают убыстрять темп, приближая заинтересованных лиц к заветной цели.
Так случилось и на этот раз. Через несколько дней девушка взяла его за руку и сказала:
— Офицер, пойдем со мной. Я покажу тебе очень красивое место.
Бенкендорф, конечно, согласился, не без внутреннего трепета. Берег был пустынным, а девушка недостаточно хорошо знакомой. Не все на острове приветствовали появление русской миссии. Однако отступать поздно, тем более что девушка, не оглядываясь, пошла по тропинке. Бенкендорф, чтобы отвлечься от тревожных мыслей, любовался легкой поступью, крепкими ногами и искусно сплетенными из кожаных ремешков сандалиями. Она была настолько уверена в своих чарах, что не оборачивалась. Наконец, у руины какой-то стены, быть может оставшейся здесь с времен римского владычества, она остановилась, обхватила Бенкендорфа за плечи и одарила долгим и жарким поцелуем. Если кто-нибудь подумает, что за этим что-то последовало — ошибется. Прошло несколько дней, пока в дверь к Бенкендорфу не постучала пожилая женщина, закутанная в легкую темную накидку. Задвинув пистолет за полу мундира и вооружившись кинжалом, спрятанным под рубаху, Бенкендорф пошел, куда его повели. Это оказалось совсем рядом. Там ждала девушка.
— Меня зовут Джина, — сказала она.
— Джина, — повторил Бенкендорф.
— Ты красивый, — сказала Джина. — И совсем не похож на наших парней.
Первое Бенкендорф понял, второе — с трудом.
— Почему ты робкий? — спросила Джина. — Офицеры ведь смелые люди.
Первых слов Бенкендорф не понял, вторую фразу он сумел повторить и разобрал смысл.
Когда Бенкендорф возвратился к себе, пробила полночь. Запомнилось, что девушка так и не сняла шнурка с пуговицей.
Посланница Джинны приходила за Бенкендорфом не так часто, как хотелось, но все-таки достаточно, чтобы научиться друг друга лучше понимать.
Не всегда они встречались в светелке у пожилой дуэньи. Иногда отправлялись на прогулку, сходясь в назначенном месте, и оттуда начинали свое путешествие.
Отлогие берега, негромкий шум прибоя, запах накаленной солнцем зелени, профиль девушки, бело-золотой на фоне синего с серебристым отливом моря, солоноватый вкус губ отрывал Бенкендорфа от неприглядной действительности и жестокости окружающего мира. Когда настала пора уезжать, или, скорее, — бежать, Бенкендорф намеревался заранее сообщить об этом Джине, но она знала все обо всем, и даже раньше, чем он.
— Не грусти, — сказала Джина, целуя немного растерянное лицо возлюбленного. — Мы еще свидимся.
— Когда и где? — спросил удивленно Бенкендорф, зная неожиданный и немного загадочный характер подруги.
— Там. — И Джина возвела глаза к небу. — Спасибо тебе.
«Ну, это еще ничего!» — мелькнуло у Бенкендорфа, для которого момент расставания, как для человека отнюдь не жесткого и всегда испытывавшего благодарность женщине, представлял известную трудность.
Он вынул давно заготовленный футляр и достал оттуда кольцо с недешевым и красивым камнем, пытаясь надеть на палец Джины. Но она не позволила и, показав на пуговицу, которая по-прежнему висела на шнурке среди прочих украшений, произнесла по-французски:
— Достаточно!
Она сократила минуты расставания, как только могла. Вечером дуэнья принесла маленький сверток. В нем лежало белое сердечко, сделанное из сплава серебра и меди — древних монет, которые здесь использовали для украшений. На задней стенке было вырезано по-французски: amour.
Талисман он вскоре, кажется по дороге из Прейсиш-Эйлау в Петербург, потерял, но слова Джины не стерлись из памяти.
Женщины любили Бенкендорфа, и не только за щедрость. Они чувствовали, что он был в детстве обделен материнской лаской и нуждался именно в ней. В молодости он еще не приобрел определенного цинизма в отношениях, который появляется с опытом, а это всегда подкупает даже самых нетребовательных и случайных подруг.
Аннет Дювивье принадлежала к иной породе женщин. Она не была парижанкой по рождению, но именно поэтому усвоила ухватки и приемы в общении тысяч молоденьких и миловидных девиц, которыми переполнены Большие бульвары. У нее было красивое сильное тело, крепкие ноги и весьма ограниченные музыкальные способности. С этими достоинствами лучшей профессии, чем фигурантка, ей было не добыть. Да и закрепиться в кордебалете далеко не каждой удавалось. В кордебалете свои примадонны, свои первые лица, своя борьба за место в первой шеренге или сольный номер, длящийся несколько секунд. Париж не испытывал недостатка в фигурантках, и потому, когда представилась возможность уехать в одно из немецких княжеств на годичные гастроли, Аннет тут же завербовалась. Платили не очень хорошо, но зато появился шанс сменить обстановку и попытаться устроить женскую судьбу. В Париже Аннет не ожидало ничего хорошего. Золотая молодежь, в сущности, жила в долг и не очень охотно оплачивала счета безвестных фигуранток, которым тем не менее они клялись в вечной любви. И здесь были более удачливые искательницы выгод, чем Аннет, которая все-таки предпочитала встречаться с теми, кто хоть чем-то нравился и умел заговаривать зубы — два ряда прелестных жемчужинок, которые постоянно обнажала веселая улыбка, свойственная девицам из провинции, не растерявшим еще последних надежд.
У немецких поклонников балета Аннет не пользовалась большим успехом. Ей недоставало основательности и умения готовить ужин. Ее подруга Лиз уговорила Аннет поехать проветриться в Польшу или дальше на север — в Санкт-Петербург, где легче найти работу, хотя слух о требовательности русских балетмейстеров немного отпугивал. Однако скука и дурная пища вынудили Лиз и Аннет подписать ангажемент с заезжим антрепренером, и через несколько дней они очутились на берегах суровой и неприглядной Невы. Зато в труппу их приняли сразу без всяких, околичностей, и они с удивлением обнаружили, что их уборные набиты цветами, визитными карточками и недорогими, правда, подарками. Русские умели ценить красоту, подвижность, легкую, ни на что не претендующую музыкальность и добрый нрав. Но были, конечно, и отрицательные моменты. Все танцовщицы желали сочетаться законным браком немедленно и тут же отправиться в родовую деревню. Дикая ревность офицеров осложняла общение. Получив улыбку, они требовали поцелуя. Поцелуй ободрял их, и они немедленно требовали свидания. Прогулку воспринимали как обещание неземного блаженства, причем «пистолет» и «шпага» были наиболее часто-употребляемыми словами в разговорах. В общем, русские были прекрасные мужчины, напористые ухажеры, ловкие танцоры, смелые искатели приключений в маскарадах, лихие картежники и щедрые приятели ветреных фигуранток. Все это, вместе взятое, мешало Лиз и Аннет выбрать себе почтенного и спокойного покровителя, который меньше думал бы о пылких страстях и больше о материальном благосостоянии двух девиц, ни слова не понимающих по-русски и не склонных размениваться на не сулящие прибыли отношения. Лиз и Аннет обладали французской расчетливостью и нешуточной практичностью. Они мечтали возвратиться в Париж не с пустым кошельком и не с пустой душой.
Отнюдь не бурный характер флигель-адъютанта Бенкендорфа пришелся по сердцу Аннет.
— Ты напоминаешь мне нашего соседа дядюшку Огюста — отличного винодела и хорошего хозяина, рассудительного и справедливого.
— Так ведь я немец, а немцы осмотрительные люди.
— Но не скучные! — смеялась Аннет. — Я только в России встречала веселых немцев. Там, у себя на родине, они ходят с постными лицами. Здесь, в России, они веселятся напропалую. Что бы это значило? Разве жизнь в России располагает к веселью?
— Иностранцев располагает. Они здесь лучше устроены, чем у себя в отечестве.
— Да, действительно. Мою фамилию печатают на афише, в то время как в Париже ее не знал даже постановщик спектакля, не говоря о директоре.
Словом, Бенкендорф и Аннет нашли друг друга, и неизвестно, чем бы отношения завершились, если бы не турецкая война. Бенкендорфу очень нравилась Аннет, и он быстро попал под ее влияние. Даже мимолетные отношения с женщинами у него принимали почти семейный характер.
— Это потому, что ты рано потерял мать, — объясняла Аннет.
К тому времени она научилась готовить и ужины и обеды, что, конечно, укрепляло ее положение. Помотавшись вдоволь по продуваемому всеми ветрами Питеру, надышавшись холодным речным воздухом, как славно войти в дом, где тебя ждут! Бенкендорф любил хорошую ресторацию, но все-таки нет ничего лучше собственного дома, где тебя никто и ничто не может потревожить. Ах, как хорошо было бы приобрести где-нибудь в Прибалтике приличную мызу и поселиться там летом на время отпуска с Аннет.
Он это сделает через пятнадцать лет, вырастит там детей, оставит прекрасный дом-замок наследникам да и сам будет два-три раза в год наезжать при первом удобном случае, но, конечно, без Аннет Дювивье.
Сейчас, когда он укладывал исхудавшее тело балерины в подоспевшую коляску, посылал за доктором для еще не разродившейся Лиз, приказывал Сурикову отвезти на квартиру продукты, он все время думал, что встречи с Аннет какими-то таинственными нитями связаны с войной. Он познакомился с ней, когда было ясно, что через короткий промежуток времени он уедет в Южную армию, и потому его тогда не оставляло чувство горечи. Нынче он увидел Аннет в самом жалком состоянии. И опять в оборвавшийся некогда роман вмешалась война.
Аннет быстро оправилась благодаря заботам Бенкендорфа и очень быстро вновь завладела его сердцем. Он тоже был благодарен Аннет. Она помогла перенести ужасы всего, с чем он столкнулся в сожженной Москве. Впервые Бенкендорф убедился воочию, как женщина способна облагородить мир вокруг себя. Это не повлияло на его женолюбие и кипящие в груди страсти, но он стал мягче, осторожнее и терпеливее. Он посоветовал Аннет уехать в Петербург и дал денег на дорогу, выхлопотав пропуск. Накануне отъезда в действующую армию он проводил Аннет до заставы и дружески поцеловал в щеку.
Казалось, что он расстается с ней навсегда.
Бенкендорф пригласил старика Верещагина к столу, заваленному донесениями, отчетами и сводками, и взял у него из рук новое прошение, в котором отец несчастного юноши настаивал на повторном разборе обстоятельств происшествия и возвращении покойному сыну доброго имени. Бенкендорф внимательно прочитал бумагу и пообещал передать ее в Петербург. Здесь полезно соблюдать известную осмотрительность. Все дело сына Верещагина от начала до конца — это Ростопчин, и ничего больше. Это понимание Ростопчиным патриотизма и его практическое воплощение в организации и сплочении русских людей для отпора иноземным захватчикам. Дело Верещагина чрезвычайно важно с политической точки зрения. Оно прообраз массы подобных явлений и в каком-то смысле положило начало целому периоду преследований в России, пробив себе дорогу через весь XIX век в век XX. Несмотря на то что дело Верещагина неразрывно связано с личными интересами Ростопчина, оно выходит далеко за их рамки. Ростопчин также — это пожар Москвы, великая и неоцененная трагедия мирового масштаба, гибель десятков тысяч ни в чем не повинных людей, исчезновение несметных богатств — товаров, денег, имущества, дивная и кровавая мистерия, направившая судьбы народов Европы в новое, неведомое русло. Не только Бородино, но и пожар Москвы в большой мере изменили ход Отечественной войны, и кто знает, что ждало бы Россию, если лы древняя столица за три-четыре дня не превратилась в груду обугленных развалин. Да, Ростопчин — это пожар Москвы, это яростная, отчаянная, смертельная ненависть к захватчикам, к тем, кто незваным явился на чужую землю. Пожар Москвы оставил после себя очень мало имен. Даже образованные люди не назовут более десятка. Одно из них, почти забытое, — Верещагин. Если бы не краткая сцена в «Войне и мире» Льва Николаевича Толстого, дело Верещагина давно бы кануло в Лету. Но такова уж сила зверского и не к добру плодотворного события — оно дождалось своего часа, как-то отделилось от Ростопчина и обрело способность пролить свет вообще на русскую жизнь.
— Все так! — говорил вечером Волконский, когда первые впечатления от злодеяний Великой армии немного улеглись. — Все так! Но что за человек сам Ростопчин? И почему история для великого и страшного деяния выбрала столь искаженную и отнюдь не величественную фигуру?
— А кого она должна была выбрать — тебя, меня, Бенкендорфа? — мрачно спросил Шаховской, совершенно подавленный тем, что творилось вокруг. — В алтарь Казанского собора втащили мертвую лошадь и оставили там на месте выброшенного престола. Даву устроил спальню в Чудовом монастыре, опорожнялся в ночную вазу там же. Столы устилали парчовыми ризами. Зачем? Кто это совершил? Пленные французы в один голос твердят — не мы! Вестфальцы и баварцы. Или поляки! Ну да вранье все, что теперь говорится. И французы тоже. И главные виновники — французы. Кто расстреливал людей у стен Кремля? Они! Поднаторели в революцию на убийствах! Тебе легче от того, что испоганил твою святыню какой-нибудь итальянец, Серж?
— Нет конечно.
— Они, между прочим, христиане. Евангельские истины для нас общие. В Архангельском соборе пол залит грязным вином по самую щиколотку. Мало того, что закатили туда с десяток бочек, так еще выбили днища. Уж не татары или турки постарались, не магометане поганые, а лютеране какие-нибудь или кальвинисты, а то и паписты — культурные европейцы. Как теперь сунуться к русскому человеку с рассуждениями о цивилизаторской роли Европы?
— Мне доложил полицейский офицер Бахарев, что некая известная, быть может, особа, госпожа Обер-Шальме, устроила там кухню, где готовились блюда для Бонапарта, — сказал Бенкендорф. — Кто такая эта Обер-Шальме? Содержательница ресторана?
— Модистка, — ответил Волконский, хорошо знавший московский быт.
— Да, модистка, — подтвердил Шаховской. — У нее магазин находился между Тверской и Большой Дмитровкой в переулке. При графе Гудовиче занимала первейшее место во французской колонии.
— Мы разбранили Ростопчина за жестокость и за то, что он выгнал русских французов из Москвы, — отозвался Бенкендорф. — Браним за неуместное рвение.
— Да как с ними было иначе поступать?! — удивился Шаховской.
— Вспомню, что говорил Фигнер, — сказал Волконский. — И тем не менее я не думаю, что действия Ростопчина надо полностью оправдывать.
— Но почему?..
— Да потому, что у него вражда к Бонапарту превосходно совмещалась с сугубо личными, а не государственными, державными целями, — объяснил свою позицию Волконский.
— Но имение Вороново он сжег дотла, чтобы сравняться с теми, кто понес ущерб. Разве это не благородно? — напомнил Бенкендорф.
— Отчасти. Русские забывчивы. Авось и простят ему многочисленные промахи.
— Давайте-ка спать, — предложил мудро Шаховской.
И они, расположившись на лавках и закутавшись в шинели, заснули быстрым тревожным сном, готовые каждую секунду вскочить и схватиться за оружие.
Постепенно Бенкендорф довольно ярко вообразил картину происшедшего в Москве и в общих чертах разобрался в верещагинской, намеренно кем-то запутанной истории.
В один из вечеров он поделился выводами с Шаховским:
— По-моему, Ростопчин много посодействовал огню, но считать его единственным создателем сего сюжета нельзя. Он не тот человек, чтобы нести на себе весь груз ответственности. Глупая история с зажигательным шаром о том с непреложностью свидетельствует. Он понимал, что шар — обман и чепуха. Иначе и представить нельзя. Франсуа Леппих не в состоянии был ввести его в заблуждение до такой степени. Чигиринов доложил, что Леппих отпетый лгун. И вообще, проект пожара не являлся тайной. Просто мало кто верил в осуществление.
— А Ростопчин верил! — воскликнул Шаховской. — Как губернатор, он лучше прочих знал возможности поджигателей. И после Смоленска не скрывал того от государя.
— Кто решится признать: я отдал приказ поджечь Москву? — спросил друзей Волконский. — Без пожара — удалось бы прогнать Бонапарта из города?
— Полагаю, что нет. Во всяком случае, война затянулась бы на годы, — ответил Бенкендорф.
— Тут штука, мне кажется, проще, — сказал Шаховской. — Нужен ли был пожар Наполеону? — И сам себе объяснил: — Ни в коем случае. Разве возможно зимовать в полностью разрушенной Москве? Его солдаты всегда зимовали в тепле и холе. Европейские народы, которых он держал в узде, всегда предоставляли наилучшие условия. Завоевательные войны и мародерство — нераздельны!
— Французы тоже внесли вклад в уничтожение города, — сказал Бенкендорф. — Я располагаю точными сведениями.
— Понятное дело! Огонь, грабеж и насилие смешались в кучу, и те, кто не сумел спокойно воспользоваться взятым в бою, с еще большим ожесточением губили окружающее. Вот правда! Вот где истина! — заключил Шаховской.
— Наполеон ввел в город сто тридцать тысяч солдат, и все они в той или иной степени стали мародерами.
— Ну уж и все, — усомнился Волконский. — Разное бывает мародерство!
— Да, все! — настаивал Бенкендорф, — Да, все! Или мародерами, или расстрелыциками. Какое-то время они гасили пожары, но потом им надоело. И повсюду царили ложь, обман, насилие. Я ведь допрашивал русскую администрацию, созданную по приказу Мортье. Русские люди — мужики, подмосковные крестьяне, городская чернь, развращенные кто кем: собственными барами или пришлыми разбойниками, явились тоже сюда на пепелище, как последние тати, на поток и грабеж. Они хотели поживиться тем, что осталось. Не пропадать же добру! При сильной полицейской власти этого бы не случилось. Полиция сумела бы предотвратить буйство.
— Какая тяжелая картина, — сказал Волконский. — Какое тяжелое время! Я не представляю себе, чтобы свободные фермеры в Англии направились в Лондон с одной только целью: поживиться чужим имуществом!
— Ими не торговали, как борзыми щенками, — сказал Шаховской. — Глас августейшего монарха: «Потушите кровию неприятельской пожар московский!» — достиг наших ушей, и вот столица столиц лежит хоть и в руинах, но свободная от постоя врага у его ног. Куда направим наши стопы? Что теперь?
— Да ничего, — усмехнулся Бенкендорф, — Еще не успеет крепко схватиться снег, как я приведу здесь все в порядок, очищу кварталы и окрестности, выкурю из щелей застрявших там французиков, засажу в кутузку разгулявшуюся воровскую шатию, а Москва сама начнет строиться, и вырастут здесь дома, как грибы на солнечной поляне после дождя.
— Немец есть немец, — заметил Шаховской. — Он вечный романтик! Смотри, как бы Бонапартишка не возвернулся и не выпихнул тебя отсюда обратно в курную избу на Можайке!
В этот момент Бенкендорфа позвал его адъютант ротмистр Мартенс, длинный белобрысый курляндец с холодными и аккуратными глазками. Оказывается, из двух офицеров, присутствовавших при убийстве Верещагина, разыскали одного — Бламберга. Его рекомендовали человеком неглупым и, как говорится, тертым калачом. Мартенс все разузнал о Бламберге. Во время оккупации Москвы он делал шифрованные записи и прятал в печной трубе. Фамилии предателей записывал на отдельном листке, восстановить случившееся ему теперь легко. И полиция не выглядела, как обычно, дура дурой. Привели его к Бенкендорфу вечером, тайно, чтобы из ростопчинских никто не прознал.
— История-то началась с нелепого эпизода, — сказал Бламберг. — Первую скрипку здесь сыграл…
Бламберг запнулся и вопросительно взглянул на Бенкендорфа.
— Ваше превосходительство, могу ли я рассчитывать, что моя преданность истине не обернется против меня же? Что я такое? Маленький человек. Стоит вам открыть графу «источник сведений», как со мной поступят, как поступили с Верещагиным. Укажут на меня как на агента Наполеона, который специально остался в Москве, — и ату его! У меня ведь детки и жена в Вологде пересиживают.
Бенкендорф успокоил полицейского.
— Ваше превосходительство, я доверился вам. Не дай Бог мне обмануться. У меня мать и отец в Твери, сестры незамужние.
— Не беспокойтесь, господин Бламберг, — еще раз подтвердил обещание Бенкендорф. — Я вас не выдам ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах.
— Да, господин полковник, вы правы: досье Верещагина — это граф Ростопчин, весь, как он есть.
— Но не один, надеюсь, граф? Еще кто-то принимал участие?
— А как же! Помогал полицеймейстер Брокер — человек грубый и злой, имеющий свой интерес в сем ужасном деле.
— Что за интерес?
— Видите ли, господин полковник, раньше он служил по почтовому ведомству. Ключарев Федор Петрович Брокера прогнал за какие-то неблаговидные махинации. Вот он и кинулся к власти в полицию искать защиты. У нас таких много. Обер-полицеймейстер Ивашкин любого привечал, если ему в рот смотрели. Вот они-то вчетвером дело и сварганили.
— Да кто же четвертый?
— Бывший адъютант графа Обрезков Василий Александрович. Московская полиция, ваше превосходительство, тайн имеет поболее, чем мадридский двор. Здесь отдельный разговор нужен. Городище-то какой! Закоулков сколько! Народу! И народу разного! Тут такого понаворочено, такие узелки завязаны, что вовек не развязать. Гиблое место!
— Ну и как все-таки дело открылось?
— Обыкновенным образом, наипошлейшим, как и раньше прочие дела открывались, — по секретному и подлейшему доносу. Недоброжелатели у каждого имеются. Тут еще и господин Ключарев причастен будто бы, его граф масонством давно травил. Ключарев с господином Новиковым в дружестве находится. Вот какая цепочка выстраивалась. От франкмасонов, значит, все исходило.
— Неужто? — засмеялся Бенкендорф. — Так-таки от самих франкмасонов? Это кто же подобную штуку запустил?
— Я ничего не утверждаю, ваше превосходительство. Я только излагаю факты. Господин Ключарев достойный человек. Его государь отличает, на высокой должности держал и при графе Гудовиче, и при графе Ростопчине. Верещагин — человек образованный, знающий языки. Прикосновенен ли к масонству, мне неизвестно, но, как на грех, служил при московском почтамте на Мясницкой и пользовался расположением Ключарева, которого граф не только масоном, но и мартинистом ругал, что, говорят, куда хуже. Вдобавок Новиков у себя в Авдотьине гошпиталь устроил и всех без разбора лечил, в том числе и французов раненых.
— Ну и что? Раненые есть раненые. Это в порядке вещей.
— Я не против, ваше превосходительство. Француз тоже человек, не все звери. Но граф выражал неудовольствие. Однако позвольте далее продвигаться. Верещагин, как знающий языки, имел отношение к иностранной печати и употреблялся по той части.
— Что это значит?
— Да ничего особенного, окромя того, что наши газеты о замыслах проклятого корсиканца ни буковки не печатали, а граф чужую прессу велел не продавать и подписчикам не рассылать, дабы помешать распространению антирусской информации. Вот гамбургская газетенка и попала в запретительный реестр. Между тем Верещагин в кофейне познакомился с губернским секретарем Мешковым. Слово за слово, и Верещагин поведал новому дружку, что недавно прочел два газетных сообщения весьма любопытного свойства да под заманчивыми заголовками «Письмо Наполеона к прусскому королю» и «Речь Наполеона к князьям Рейнского союза в Дрездене». В первом говорилось, что корсиканец радуется решению прусского короля расторгнуть недостойный союз с потомками Чингисхана. Граф усмотрел намек на себя, ибо не раз хвастался тем, что ведет свой род от Темучина, а может, от Батыя — не упомню.
— От Темучина, — усмехнулся Бенкендорф, не раз слышавший семейные легенды из уст самого Ростопчина. — А что писалось во второй статейке?
— Одно хвастовство, ваше превосходительство. Мол, не пройдет и двух месяцев, как Европа увидит в стенах русских столиц своих победителей.
— Петербург остался в стороне. Из Москвы Бонапарт убежал. Бородинскую битву перед тем проиграл. Не понимаю, в чем вина Верещагина?
— А вот в чем. Мешков — личность пьяная и лукавая — выманил переводы у наивного Верещагина, списал их, и пошли они гулять из рук в руки. В основном — по кофейням. Обрезков услышал о бумажках от Ивашкина и доложил графу. Ростопчин, не долго думая, определил: заговор против государя и России. Чем еще патриотизм подогреть? Из Петербурга реляция: разобраться и примерно наказать, если что. Ивашкин Верещагина решил взять под арест. Но не тут-то было. На квартире нет, а на Мясницкой, где в здании почтамта скрывался Верещагин, хозяин Ключарев. У него свои швейцары. Ивашкин и облизнулся. Однако потом вломились и кого искали — за шиворот. Верещагина записал за собой Ивашкин. Ключарева граф засадил под домашний. Что тут завертелось — один Бог знает. Ростопчин сам полицейских обучает, как вести следствие к полному обнаружению тайны. Франкмасоны у него главный предмет. Они, дескать, революционисты и наполеоновская агентура. Вдобавок сынок Ключарева — юноша умный — состоял в переписке с каким-то французом. Это уж, как полагается, на беду! Чего еще надобно для хорошенького дельца? Все на месте, ваше превосходительство. Пирожки готовы — только, в печь сажай!
Из рассказа Бламберга Бенкендорф узнал некоторые подробности учиненного розыска. Ивашкин нажал на Верещагина и вынудил к признанию, что он-де действительно получил прокламацию от сына Ключарева. И впрямь он мог получить газету подобным путем, но на первых допросах показал Ивашкину совершенно иное: дескать, нашел газету, шедши с Лубянки на Кузнецкий мост, — как раз против французских лавок. Юноша поступил куда как благородно! Никого не желал впутать в историю, грозящую крупными неприятностями. От самого начального показания Верещагин открестился. В начале июля «Московские ведомости» объявили об открытом заговоре. Позднее Верещагин, вконец запуганный Ростопчиным и Ивашкиным, вообще додумался отказаться от всего заявленного ранее. Теперь выходило, что он ничего ни от кого не получал и никаких газет на Кузнецком не находил. Ростопчин и обрадовался: ах так?! — значит, сам, сукин сын, франкмасон этакий, сочинил, что в тысячу раз хуже. А раз сам сочинил, то тебе первый кнут.
— Самое смешное, — продолжал Бламберг, — что писульки на публику большого впечатления не произвели, хотя и усиленно распространялись.
— Кем? Французами? — спросил Бенкендорф.
— Отчасти, может, и французами, — согласился Бламберг, — отчасти и любопытствующей публикой, жадной до сплетен, разного рода сведений и критики начальства.
— Доказывал ли Ростопчин, что Верещагин согласен с Бонапартом или по крайней мере сочувствует ему?
— Еще бы! Дело-то продвигали скоро. Семнадцатого июля магистрат постановил: Верещагина законопатить в Нерчинск навечно. Каторга да кандалы ему удел. Мешкова лишить чинов и дворянства, а затем отдать в солдаты…
Далее Бламберг потерял нить дела, так как отбыл из Москвы, сопровождая с полицейской командой высланных иностранцев. Вообще Ростопчин со сворой дознавателей свирепствовал отчаянно, чего на Руси давно не случалось. Когда с немцем, например, в прошлом веке воевали, своих, местных, не трогали, шпионов к ним не подсылали и всяких козней не строили. Ростопчин одним из первых ввел подозрение в моду, и мода та распространилась, перешагнув за границы XIX века, о чем свидетельствует устроенный властями в Москве немецкий погром после объявления войны в 1914 году. От Малюты Скуратова до Шешковского, Макарова с Николаевым и Балашова сыск вели безжалостно, однако для выяснения истины. К подозрениям неподтвержденным и наговорам на себя и других относились отрицательно, хотя и не без исключений. Сыск скорее использовали как рычаг управления, что, конечно, не способствовало установлению справедливости.
Ростопчин судорожно искал виноватых и тратил массу времени на бесполезные поиски и ложные доносы. В ведомстве Ключарева ростопчинская полиция задержала чиновника, который посредством писем распространял страх и безнадежность внутри империи. Говорили, что он франкмасон и мартинист. Тайно арестовали надворного советника Дружинина — начальника экспедиции иностранных газет. Он симпатизировал Верещагину и всячески мешал Ростопчину расправиться с невинным.
Постепенно Бенкендорфу становилось ясно, что дело Верещагина — фальшивка. Но он, конечно, никак не мог вмешаться.
Чего только не изобретал Ростопчин, чтобы доказать императору Александру существование многочисленных внутренних врагов. За неимением тогда евреев под рукой репрессии обрушивались на кого угодно — без разбора. Студента Урусова засунули в сумасшедший дом за болтовню, приписав крепкий успокоительный душ и горькие микстуры, — авось одумается. Актера Сандунова отправили в Вятку за ужимки и острые шуточки. В первой декаде июля купца Овернера погнали в Пермь, а некоего Реута — в Оренбург. Но они еще отделались пустяками. В конце июля под плети подвели мсье Турнэ, в конце августа немца Шнейдера и француза Токе тоже присудили к плетям и ссылке в Нерчинск за лживое пророчество, будто Наполеон отобедает в Москве не позднее середины месяца.
— Как же так? — восклицал Ростопчин. — Обед они назначили на пятнадцатое августа, а сегодня двадцатое, и никакого здесь Наполеона! На кобылу их, мерзавцев!
Он был уверен, что ненависть к врагу, разжигаемая подобным образом, поспособствует организации отпора. Людей хватали направо и налево по указке полицейских агентов вроде вечно пьяного Яковлева и его отвратительной шайки.
Все-таки недаром Бенкендорф, возвратившись из Парижа, составил проект честного жандармства. Будь в Москве полиция поприличней, многих бы казусов удалось избежать. Бенкендорф учел печальный опыт и запретил частный розыск, самосуды и безосновательные аресты, нарядив специальные команды пресекать малейшие беспорядки и препровождать подозреваемых к обер-полицеймейстеру для дальнейшего разбирательства. Если бы не деликатная политика Бенкендорфа, Москва превратилась бы в огромное Лобное место, где суд творил бы всякий, кто считал себя сильнее, и счеты сводились бы безжалостно.
Дело Верещагина показало Бенкендорфу, что не всегда соблюдение формальностей служит дорогой к истине и справедливости, хотя без него — без соблюдения — не обойтись. Нужен закон, хороший полицейский закон и честные исполнители.
— Я не согласен с самим ходом процесса, — говорил Бенкендорф Волконскому и Шаховскому, с которыми почти ежевечерне ужинал. — Магистрат выразил мнение, что государственного изменника следовало бы казнить смертью, но за отменой оной пришлось прибегнуть к иному наказанию. Подобное суждение может выносить обыватель, но не власть.
— Конечно, это не юридическая постановка вопроса, а простая попытка надавить на высшие инстанции в угоду неистовству черни, — сказал Волконский. — И ничего больше!
Шаховской с ними не согласился: война в России требует жестокости. Если доказано, что изменник, — пожалуйте в каземат!
Первый департамент палаты уголовного суда утвердил приговор. Девятнадцатого августа Сенат определил наказать Верещагина двадцатью пятью ударами кнута и, заклепав в кандалы, сослать на каторгу. Битье кнутом Ростопчин прибавил от себя, хотя Сенат признал, что прокламации не нанесли ни малейшего вреда, — одна ветреность мыслей и желание похвастаться новостью. Однако Ростопчин по неизвестной причине жаждал гибели неосторожного юноши. Падение Верещагина воображалось им как торжество над всем франкмасонством. Приговор оправдывал любые бесчинства, учиненные губернатором, назначенным на пост только потому, что громче остальных кричал о ненависти к французам, любви к отечеству и велел снести бюст Наполеона в отхожее место, о чем повествовал в мельчайших подробностях всем и каждому. Толпа приветствовала Ростопчина, он был понятен и постепенно стал ее кумиром. Она ведь ведать не ведала, что в прошлом — лет десять назад — этот самый русский из русских, изъяснявшийся исключительно по-французски с женой-католичкой, ратовал за союз с Первым консулом.
Бенкендорф относился с известным недоверием ко всем фортелям московского главнокомандующего, результаты деятельности которого ему довелось отчасти расхлебывать.
— Вы только подумайте, во что он пытался втянуть государя! — возмущался Бенкендорф. — Он просил издать указ о казни Верещагина через повешение и, чтобы утишить совесть монарха, пообещал, что никакой казни не будет, несчастного он заклеймит у виселицы и затем под конвоем отправит в Сибирь. Каково?!
Ростопчин действительно писал царю: «Я постараюсь придать торжественный вид этому зрелищу, и до последней минуты никто не будет знать, что преступник будет помилован».
— Да ведь это пытка! — презрительно бросил Волконский. — Пытка, и ничего больше!
Шаховской, ощущавший себя русским не менее Ростопчина, отреагировал в соответствии с профессиональными склонностями:
— Какой гнусный театр! Какая подлая комедия! В этом есть что-то не русское, а неизбывно золотоордынское. А вдруг он и в самом деле потомок Темучина?!
— Слышал бы его сиятельство, — рассмеялся Бенкендорф. — У графа, кроме московского имени, все остальное нерусское и вдобавок жена по департаменту иностранных исповеданий.
— Вот ты рассказывал на днях о высылке иноземцев из Москвы и упомянул некоего Турнэ?
— Да.
— А тебе известно, кто он? — спросил Шаховской.
— Да нет. Француз какой-нибудь.
— Ну, во-первых, он не француз, а бельгиец. И позже я, как опытный гурман, вспомнил, что Турнэ держал в Москве популярный ресторан. Ростопчин пригласил его к себе в повара за крупный гонорарий.
Бенкендорф и Волконский изумились.
— Взял он его перед уходом из Москвы в плети и сослал в Сибирь едва ли не за то, что Турнэ якобы злорадствовал по поводу бедствий, обрушившихся на Россию.
— Да, прав государь, посчитав после таких художеств, что Ростопчин не на своем месте, — сказал Волконский.
— Однако кое-кто думает, что Ростопчин поступал вовсе не глупо или, скажем так, не всегда глупо, — возразил Шаховской, нетвердый в собственных мнениях.
— История рассудит. А пока надо утишить взбаламученное море и избавить Москву от эпидемий. Кругом разбросаны десятки тысяч трупов людских и лошадиных, — поделился тяжелыми заботами Бенкендорф.
И среди всякой падали и нечистот в какой-то канаве догнивало тело умерщвленного юноши, павшего жертвой себялюбия и воинствующего национализма, ничего общего не имеющего с истинным русским патриотизмом.
В первых числах сентября Москву затопили подонки общества. Уголовные преступники и колодники вырвались на свободу, а частью были выпущены из острога по чьему-то приказу. Власть в столице испарялась по мере приближения Наполеона. Квартальные смылись прежде начальства. Начальство ощутило себя одиноким и тоже навострило лыжи. Все взоры были обращены к Ростопчину. Эвакуацию он проводил тайно, вывозил продовольствие, пожарный инвентарь, под покровом темноты отъезжали крытые повозки с государственными ценностями и архивами. Меньше прочего его беспокоили живые люди.
Поразительное качество русского начальства на протяжении веков!
— Люди ноги имеют — сами уйдут, когда надо, — говорил Ростопчин Обрезкову. — Главное, чтобы не вспыхнула паника. Паника начнется — Бонапартишка нас голыми возьмет.
Другая вековая боязнь — паника. От нее спасались обманом. Ростопчин очистил хранилища, запечатал и отправил денежную казну, а вслед за ней — Патриаршую. Москва лишилась оружия, пушек и боеприпасов. А в афишках Ростопчин издевался над трусами и беглецами. Он издавал приказы, запрещавшие уезжать и вывозить личное имущество, клялся и божился, что будет защищать каждый дом и каждую улицу до последней капли крови, хотя знал, особенно после Бородинского сражения, что Москву не удержать, и что огонь ее уничтожит, и что в нем погибнут тысячи мирных граждан, несчастных раненых, стариков и детей, не обладавших ни силами, ни средствами для бегства. Подобный двойственный подход погубил историческую репутацию Ростопчина и стер в памяти потомства то благое, что он совершил. Люди увидели его неискренность, и никакие ссылки на отсутствие другого выхода не вызывали понимания — каждому хотелось выжить, и каждый имел на то право.
Чтобы спасти Россию, мало ненависти к врагу, нужна и большая любовь к людям, ее населяющим. А так получилось — баш на баш!
Наполеон бежал из Москвы. Войско скелетов потянулось по Смоленской дороге. Но и в столице пролилось столько слез, что никаким мерилом не измерить.
Ростопчин перед собственным бегством затопил хлебные баржи и бочки с порохом, лишив обывателя способности к длительному сопротивлению, а сам призвал горожан собраться, чтобы идти защищать подступы к Москве. Искренен ли он был или действовал под влиянием минуты? Все подтверждает последнее. Плохо вооруженная и обманутая толпа собралась вокруг губернаторского дома.
— Веди нас, батюшка, на супостатов! — истошно вопили в толпе, потрясая дубьем, топорами и вилами-тройчатками. — Спасем Москву!
Иные — поумнее — стояли молча, мрачно ожидая, как в очередной раз их обведут и бросят на произвол судьбы: многие не сомневались в том. Однако никто не уходил.
Ростопчин выглянул из окна и начал разглагольствовать:
— Братцы, обождите одну минуту. — Дрожки между тем еще не подогнали к заднему крыльцу. — Сперва покончим с изменниками. Они куда хуже Бонапартишки. Они причина всех бедствий народных!
Толпа ширилась и полнела. Со всех концов сюда сбегались доверчивые люди. В этот момент конвой привел двоих: Верещагина и еще какого-то французика.
Обдумывая случившееся, Бенкендорф никак не мог объяснить причину появления у губернаторского дворца осужденного. Чего проще было вывезти такого важного преступника прочь, как это Ростопчин сделал с десятками неугодных и подозрительных горожан и иностранцев. Но нет! Верещагина Ростопчин оставил при себе, и мало того — приволок на Большую Лубянку перед собственным исчезновением. Зачем? Подобные действия иначе, чем корыстными мотивами, не объяснишь. А ведь шагу не ступал, чтобы патриотизм свой шутовской на всеобщее обозрение не выставить. Это появление Верещагина посреди разъяренной и одновременно воодушевленной на подвиг толпы весьма занимало Бенкендорфа. При авторитетном обер-полицеймейстере ничего похожего бы не произошло. Все упиралось в полицию!
Как комендант, он должен был вместе с обер-полицеймейстером Ивашкиным взять под стражу тех, кто учинил самосуд, или, по крайней мере, изучить обстоятельства прискорбного происшествия, которое получило резонанс и которое по справедливости считалось кровавым. Потомки про него, правда, забыли.
Бенкендорф велел разыскать свидетелей, и особенно драгун, сопровождавших Верещагина. Очевидцев оказалось немало, и, допрашивая их, Бенкендорф удивлялся причудам человеческой памяти. Наиболее складно отчитался непосредственный исполнитель вынесенного Ростопчиным на площади приговора драгунский капитан Гаврилов:
— Ваше превосходительство, я как в бреду находился. Верьте мне! Мало что сознавал. Такая тут катавасия началась. Кто бы не растерялся! Привели юношу во двор два унтера под командой моего вахмистра Бурдаева. Он хороша знал губернаторский дом, так как одно время находился при графе ординарцем. Человек этот, как смерть бледный, истощенный от тюремного заключения, стоял среди народа молча и смотрел на нас укоризненным взглядом, будто желал спросить: что вы со мной делаете? Я ни в чем не виновен.
Бенкендорф задал вопрос Гаврилову:
— Как сами вы объясняете привод Верещагина к губернаторскому дворцу? Почему его не отправили заранее вон из города, как других, а дождались, пока Наполеон не взобрался на Поклонную гору?
— Не могу знать, ваше превосходительство. Сам думал, но ничего до сих пор не надумал. Тайна здесь содержится какая-то. Не масоны ли тут замешаны?
— Ну дальше, дальше…
— Слухи разные по Москве бродили. Вот на всякий случай граф Верещагина и попридержал, чтобы предъявить в случае какой претензии.
— Это похоже на правду.
— Граф, значит, объявляет с балкона юношу самым злодейским злодеем, от которого матушка-Москва и гибнет. Костерит его по-всякому. Право слово: чуть ли не смешно! Какой он там злодей и франкмасон?! Стоит и качается, как былинка! Граф вдруг приказывает: руби! И никаких! Юноша тот так жалостливо голову склонил вбок, и во внезапно воцарившейся тишине раздалось: «Грех, ваше сиятельство, будет!»
— Что это значит? — спросил Бенкендорф.
— Ну его убийство — грех! Большой грех зарубить невинную душу. Русские мы люди или нет?! Не хотелось ему ни за что умирать. По глазам я видел. А молчал и не молил из гордости. А граф с балкона: вот изменник! Руби его! Бурдаев саблю тянет из ножен, сам весь трясется, ибо граф орет во все горло и чуть ли нас не готов записать в предатели. Мы, конечно, хоть и люди военные, но растерялись, не ожидая подобной сентенции. Граф почуял заминку и скомандовал мне: «Руби! Вы отвечаете своей собственной головой!» Толпа ярится и подступает. Ну, я со страху и приказал драгунам: сабли вон! Выхватил, прости Господи, свою и нанес первый удар. Я ведь не отказываюсь. Как приказали… Затем пошли полосовать и драгуны с Бурдаевым. Обстановка сложилась какая? Во-первых, невыполнение приказа, во-вторых, толпа прямо-таки обезумела. Все равно бы в клочки разорвали и нас бы прихватили заодно. Тут, ваше превосходительство, разобраться надо. Про мартинистов ох сколько в Москве болтали. Неспроста это все! Ей-богу, неспроста.
Верещагин молча, без вскрика, упал, обливаясь кровью, и так поднял к бледному лбу руку, будто к небесам обращался и голову невинную защищал. На щеках сразу желтизна проступила. Ростопчин же с заднего крыльца на дрожки — прыг и погнал прочь из Москвы. Чернь смела слабый кордон и рванулась к бездыханному, скорчившемуся телу, поволокли, а потом перебросили через решетку на мостовую — и давай измываться, сначала за ноги тащили по булыжнику, надоело — привязали к хвосту лошади и пустили вскачь по Большой Лубянке. Французы, заняв Москву, заинтересовались делом Верещагина, и только общая сумятица да пожар не позволили им докопаться до истины.
— Уж увольте меня, ваше превосходительство, от дальнейшего рассказа, — взмолился Гаврилов. — Известное Дело — чернь! Злодеев сколько! Надо бы тело отыскать, куда бросили, и предать земле по-христиански!
Случай с Верещагиным дал толчок к новым размышлениям, истоки которых затерялись среди давних парижских впечатлений. Если бы власть держалась прочно до последней минуты, разве подобное буйство могло бы произойти? Да никогда! Полицейские отряды сумели бы проложить путь отступающей армии. Если бы власть опиралась на крепкую полицию, разве пришлось бы Ростопчину обманывать москвичей, чтобы избежать паники? Если бы власть оставалась до последней минуты на месте, разве начался бы повальный грабеж торговых рядов при прохождении войск? Конечно, Ростопчин человек своеобразный, когда и шутовской колпак напялит, а когда и за серьезный предмет способен взяться. Но вся штука в том, что система власти нужна такая, которая действовала бы по принятым законам и независимо от личности, в данный момент управляющей. Тогда греха меньше будет. Волконский прав: нужна система, выдерживающая колоссальную нагрузку и отвечающая на любое требование обстоятельств без специального понуждения. У нас того нет, и ждать неоткуда до тех пор, пока не образуется сильное ядро власти, как во Франции — жандармерия. И законы. А то живем по-прежнему, как при государе Павле Петровиче: каждый прислушивается независимо от ощущения вины своей — не раздастся ли звон колокольчика, возвещающего внезапную кару. Дело Верещагина вроде по законной колее двигалось, но двигали его Ростопчин, Брокер, Обрезков и прочие клевреты.
Бенкендорф осмотрел весь город. Поехал даже в Петровско-Разумовское, где в саду французские канониры из корпуса генерала Себастиани разбили пушечными зарядами чудесные мраморные статуи, дышащий солнцем и негой уголок превратили в мертвое поле битвы. Оттуда он помчался снова к губернаторскому дворцу. Ему еще раз хотелось взглянуть на место, где свершилось преступление. Тянуло горелой вонью. Окна даже в сохранившихся зданиях выбиты. В сущности, той старой великой Москвы уже не существовало, была какая-то иная Москва — поверженная, разоренная, но все-таки не исчезнувшая с лица земли, укорененная на своем месте.
Война пока не окончена. «Война только теперь начинается!» — возвестил в Тарутинском лагере Кутузов.
Да, начинается! Несмотря на трещины в стенах Кремля, на разрушения огромного Арсенала, Бонапарт своего не добился и не добьется. Он жаждал повелевать столицей России. Он злобствовал и объявил, что если ему это не удалось, то пусть она превратится в груды развалин, мусорную яму отбросов, лишенную всякого политического и военного значения. Вот его подлинные мысли и надежды. Сейчас Бенкендорфу предстояло доказать, что это не так, что мечты Наполеона — пустое. Он не добрался до Большой Лубянки и свернул к Кремлю на уже расчищенную дорогу. Он решил завтра побывать на Бородинском поле, чтобы распорядиться о начале там работ. Неисчислимое количество трупов — лошадей и людей, недавно полных жизни и энергии, устилало землю. Если не принять срочных мер, то десятки русских селений начнут погибать от страшной гниющей заразы. Здесь, на месте, ему предстояло первым делом освободить колодцы от мертвых тел и наладить водоснабжение. С утра солдаты вытаскивали убитых из негорелых домов и подвалов. А уж что творилось на Бородинском поле, Бенкендорфу было страшно и подумать, если по позднейшим подсчетам лишь в столице сожгли и зарыли в землю до шести тысяч людских тел и тридцать две тысячи лошадей.
Бородино, Бородино!.. Все трупы уроженцев счастливых стран — Лангедока и Прованса, Эльзаса и Лотарингии, трупы потомков древних французских рыцарей и феодалов, трупы крепких баварцев и задиристых поляков, медлительных вестфальцев и певучих неаполитанцев, погибшие солдаты Великой армии с железным характером и блестящей выучкой, набранные среди двадцати народов Европы, представляли теперь только медицинскую опасность, и Богом их останки были вручены коменданту сожженной Москвы.
Радом с ними, а иногда и в смертельных объятиях лежали трупы русских солдат — тульские, рязанские, тверские, псковские мужики, смоленские, воронежские, вологодские, лежали в изодранных мундирах. Лежали со светлыми лицами юноши из аристократических семейств — рюриковичи и гедеминовичи, которые лучше изъяснялись на галльском наречии, чем на родном языке. Лежали убеленные сединами полковники и генералы, многие с приставками «фон» и «де». Их всех надо было похоронить с особыми почестями. Но как?! Как разделить это ужасное месиво тел, застывших в судорогах? Война и смерть не позволяли это сделать.
А трупы недавно еще восхитительных в своей красивой гордыне, ни в чем не повинных и ничего не понимающих в человеческих — подлых — распрях лошадей? Они были преданы всадникам, которые изгрызли им шпорами бока и бросали в самых жутких ситуациях — убегая или уходя и не оглядываясь, оставляя добрейших животных с переломанными ногами или разорванной ядром грудью. Благородное чувство любви к людям умирало вместе с ними. Но что делать с огромными раздутыми трупами, глаза у которых уже выклевало воронье? Их тоже не отделить от смешанной и застывшей массы, которая радовала одни стаи одичавших от чудовищного запаха волков.
Вскоре по берегам Стонцы, Огника и Колочи запылают гигантские костры. В пламени совершат последние конвульсивные движения враги и соотечественники, расправляя и вздымая скрюченные руки в последнем приветствии или, быть может, проклятии. Трупы поднимались в огне во весь рост, как бы прощаясь с живущими. Иногда забирая с собой и тех, кто крючьями отправлял их в костер. Ядра, разогретые жаром, лопались, убивая насмерть осколками тех, кто правил эту печальную тризну.
Тучные облака беловатого дыма будут носиться над Бородинским полем — полем смерти, где французская волна разбилась о русский вал.
Бенкендорф рисовал в своем воображении эту кошмарную картину, которую — пусть в меньших размерах — наблюдал не раз после тяжелых сражений. Такие похороны героев были несправедливостью, хотя бы потому, что подавляющее большинство погибших оставили по себе лишь общую память. Ни лиц их не запомнить, ни фамилий.
Через неделю-другую в морозные ночи согнанные московскими полицейскими мужики — жители Валуева, Ратова, Беззубова, Ельни, Рыкачева и из самого Бородина, почерневшие от копоти и задымленные едкими клубами от костров, начнут стаскивать крючьями и сваливать задубевшие останки в зловещее, траурно багровое пламя. Вилами, крючьями, шестами, а где и топором они будут орудовать там, где вчера сверкала трижды воспетая поэтами блестящая сталь, тянуло привычным для воина сладковатым запахом пороха и раздавались лихие команды: вперед! на врага! за веру, царя и отечество!
Теперь их отечеством стала мать-сыра земля и небо. Но Бенкендорф уже не будет этого, к своему счастью, видеть. Он вскоре — через два месяца — сложит с себя обязанности коменданта сожженной Москвы, уйдет в поиск и забудет о мрачных картинах войны. Он продолжит ее творить, оставляя за спиной разрушительные приметы. Он вспомнит о коротких днях комендантства в иную эпоху, и, возможно, эти воспоминания решительно повлияют и на его судьбу, и в какой-то мере на судьбу России.
Смоленск встретил Бенкендорфа черными, зияющими провалами окон. В центре города стояла большая толпа мужиков с топорами и другим плотницким инструментом и купеческого вида начальник, отсчитывая по десятку и направляя эти мелкие отряды в разные стороны. Такую процедуру он наблюдал потом каждый день. Кварталы восстанавливались быстро: подгонял холод. Следы недавних ожесточенных боев покрывал белый снежок, скрадывая нанесенные раны. Опытным взглядом недавнего администратора он окидывал богатый в прошлом и красивый город, подсчитывая, какой урон нанесен нашествием. Смоляне, народ ловкий и не ленивый, быстро возвращались к прежней жизни. В импровизированной гостинице, которой не успели дать приличного названия, Бенкендорф столкнулся со старинным приятелем бароном Нольде, некогда подполковником русской службы, а теперь вступившим в прусскую с повышением. Он спешил к месту назначения. Условились догонять армию вместе. В тревожные времена никогда не знаешь, что тебя ждет за поворотом дороги. Кругом бродили шайки людей неизвестного чина и звания, среди них встречались и иностранные солдаты — поляки, вестфальцы, саксонцы, баварцы, неаполитанцы и французы, отчаявшиеся выбраться из застывшей и ощетинившейся России.
Барон Нольде — храбрый и решительный гусар, хорошо зарекомендовавший себя в прошлую кампанию против французов, вызывал у Бенкендорфа доверие. Они познакомились в сентябре 1805 года, когда император прислал Нольде перед своим отъездом за границу. Император Александр в депеше давал последние инструкции графу Толстому, как ему следует вести себя с прусской королевской четой. Одновременно он оставлял Нольде офицером связи при штабе отдельного корпуса.
Через три дня после того, как коляска повезла императора к месту страшного позора — Аустерлицкой битве, граф Толстой погрузил корпус на корабли и направился морем из Кронштадта в Ревель, а оттуда в Шведскую Померанию. Во главе мощной военной силы более чем в двадцать тысяч строевых чинов стояли проверенные в боях генералы и офицеры — генералы граф Остерман, Кожин и Вердеревский, генерал-квартирмейстер Берг, Ливен и Неверовский. Вместе с Бенкендорфом на флагманский корабль сел и недавно получивший чин бригад-майора Михаил Воронцов. Флотилией командовал адмирал Тет. Основную часть войска погрузили на такие большие корабли, как «Благодать», «Сильный», «Принц Карл», «Европа», «Архистратиг Михаил», «Зачатие Святой Анны» и другие. В поддержку им были выделены фрегаты «Счастливый», «Богоявление Господне», «Тихвинская Богородица», «Легкий»… Граф Толстой и адмирал Тет наняли еще около ста пятидесяти купеческих суден. Эти плавсредства должны были перебросить корпус, в который входили лейб-кирасирский полк, Курляндский драгунский, Изюмский гусарский и два казачьих, которым была придана лейб-казачья Уральская сотня. Из гренадерских граф Толстой получил в свое распоряжение Павловский и Санкт-Петербургский, Белозерский, Рязанский и Кексгольмский мушкетерские, третий морской, первый и двадцатый егерские.
Буря обрушилась внезапно. Ничто не предвещало непогоды. Ярость вырвавшейся на волю стихии разметала флот. Матросы и солдаты боролись с разбушевавшимися волнами в течение нескольких часов. Вот тогда-то Бенкендорф сумел оценить мужество Воронцова и Нольде в полной мере. Эти два аристократа выполняли приказы морских офицеров, как простые матросы. Откуда только взялась сила и сноровка! Потери были, конечно, немалыми, особенно среди казаков. Четыре сотни нашли свою смерть в обезумевших водах. Но все-таки адмирал Тет сумел собрать флотилию и пристать к берегам Померании. Войска окончательно собрались у Стральзунда.
Император Александр желал во что бы то ни стало поддержать хорошие отношения с Пруссией и укрепить заключенный в Потсдаме с королем Пруссии военный союз. Граф Толстой был вызван в Берлин. Его сопровождали граф Остерман, Нольде и Бенкендорф. Шведский король Густав Адольф преследовал собственные цели, и Толстому в соответствии с приказом императора пришлось идти в Ганновер. Население встречало русских радостно, считая их надежной гарантией против угрожавших французов. Со дня на день русские войска ожидали прибытия союзников-англичан под командованием генерала Дона и лорда Каткарта. Колебания и сомнения англичан и шведов послужили причиной запоздалого решения оборонять переправы через Эмс и атаковать Гамельн. В Люнебурге русские узнали от прибывшего туда генерал-адъютанта князя Гагарина об аустерлицком несчастье. Воронцов, Нарышкин и Бенкендорф не сразу поверили в происшедшее, но поведение англичан и шведов вскоре подтвердило размеры случившейся катастрофы.
В эти тяжелые дни произошло окончательное сближение между русскими и прусскими войсками. Не сразу прусские офицеры поверили в мощь русской армии. Они считали себя способными в одиночку противостоять Наполеону. Прусский король колебался, но королева Луиза всячески подчеркивала приверженность союзу с Россией. В Штеттине она надела зеленую амазонку с красной отделкой — цвета русских мундиров. Песельники провожали ее под крики «Ура!» во дворец. Войска графа Толстого перешли в распоряжение прусского короля, и война продолжалась. Разъяренный Наполеон, объявляя войну Пруссии, воскликнул:
— Пруссаки требуют возвращения нашего за Рейн. Безумные! Идем вперед!
Это была эпоха наибольшего сближения России и Пруссии. Барон Нольде сказал Бенкендорфу:
— У России и Пруссии общий враг, а следовательно, и общая судьба. Союз наших офицеров — вот залог победы над узурпатором.
Воронцов и Нарышкин довольно скептически относились к уверениям Нольде. Воронцов, получивший английское воспитание, весьма высоко ценил успехи островитян, преклонялся перед британской государственной системой, восхищаясь ее уравновешенностью.
— Они отказались от неумного способа проводить преобразования с помощью революций, — говорил он. — Британский консерватизм вовсе не чуждается реформ и полезных изменений.
Скепсис Воронцова и уважение к его точке зрения не помешали все-таки Бенкендорфу прислушаться к тому, что утверждал Нольде.
— Не хотите ли познакомиться с моими друзьями поближе? — однажды предложил Бенкендорфу барон. — Узы России и Пруссии должны быть нерасторжимы. Их создал и укрепил сам Господь Бог, поселив нас рядом.
Бенкендорф согласился. Он с интересом относился к рассказам Нольде о некоем сообществе, которое ставит перед собой исключительно благородные цели. Бенкендорф не задавал лишних вопросов, но он сразу сообразил, что речь идет о масонской ложе. Получив флигель-адъютантские аксельбанты, Бенкендорф погрузился в взбаламученную атмосферу павловского двора и, несмотря на то что сам император казался человеком добрым и вполне разумным, безудержные вспышки гнева и некоторая склонность к таинственности настораживали сына Тилли, впитавшего с молоком матери стремление к открытости и ласковости, свойственные окружению императрицы Марии Федоровны. Конечно, и в Павловске шла бесконечная борьба, и в Павловске плелись интриги, но все-таки гатчинская муштра, иногда сопровождающаяся мордобоем, и фантастическая обрядность Мальтийского ордена, последнего увлечения императора, отталкивали Бенкендорфа. Рыцарская легенда сопровождала его детские годы. Он любил рисовать в воображении славные турниры, неприступные замки и скачущих во весь опор закованных в латы всадников и их лошадей. Ему снились развевающиеся по ветру цветные штандарты. Он слышал во тьме лязг и грохот зазубренных тяжелых мечей, но утомительные и довольно бессмысленные ритуалы, которыми восхищался император, резко контрастировали с окружающим миром и воспринимались как нечто навязанное, особенно в присутствии таких друзей Павла, как граф Кутайсов и генерал Аракчеев.
Многие мысли Нольде были близки Бенкендорфу. Наполеона он считал насильником и разбойником, разделяя взгляды прусского сотоварища. Несмотря на личную храбрость и продолжительное участие в военных действиях, награды и продвижение по службе, он предпочитал театральные кулисы редутам и траншеям. Кавалерийское седло и гром пушек хороши на маневрах, но когда ежеминутно тебе самому угрожает смерть, а вокруг ты видишь кровь и человеческие страдания и эта дурно пахнущая каша из человеческих трупов и лошадиных раздутых туш становится каждодневной реальностью, начинаешь задумываться о том, нужна ли вообще война в качестве единственного способа решения политических противоречий.
Подобные мысли приходилось скрывать, чтобы не подвергаться риску быть обвиненным в трусости. А барон Нольде повторял:
— Мои друзья и я считаем, что Пруссии не нужна война. Наполеон порождение войны и революции. Разве он не чудовище? Достаточно посмотреть на него и деяния французов, чтобы навсегда проникнуться ненавистью к войне. Церковь не сумела устранить войну из жизни общества. И в древности война служила не только инструментом защиты той или иной территории.
Бенкендорф слышал такие же сентенции от самого императора Александра, хотя сразу после воцарения он официально подтвердил запрет, наложенный на масонские ложи отцом. Бенкендорф задумался над тем, отчего эти вполне разумные мысли приписывают масонам, да и он сам сразу подумал, что барон Нольде член какой-нибудь таинственной ложи.
Однажды во время короткого пребывания в Берлине Нольде привел Бенкендорфа, который давно выражал желание познакомиться с офицерами — единомышленниками барона, в особняк на Унтер-ден-Линден к генералу Гельбиху, состоявшему в свите прусского короля. Здесь, к своему удивлению, он встретил двух русских офицеров, с которыми никогда прежде не сталкивался. Бенкендорф провел приятный вечер в живой беседе с хозяевами, но ничего сугубо масонского и никаких секретных слов и знаков он не услышал и не заметил.
Потом забылось очень быстро. Он снова погрузился в пучину неудачной войны. Корпус графа Толстого, преданный как англичанами, так и шведами, должен был возвратиться в Россию, потому что Наполеон сумел заставить прусского короля подписать кабальный договор. Особенно тяжелое впечатление на русских произвело то, что прусский генерал граф Калькрейт тайно сносился с французским командующим, посылая гонцов в Голландию. Россия, как всегда, осталась обманутой теми, кто недавно клялся в верности и вечной любви.
Расставаясь с Бенкендорфом и пожимая ему руку, барон Нольде сказал:
— Если бы мы решали подобные проблемы, то Россия и император Александр никогда бы не получили оснований упрекнуть Пруссию в неверности. — И он поднял два пальца в масонском приветствии.
И опять забылось. События сменяли одно другое. Кровавое Пултуское сражение. Недолгое торжество после Эйлауской битвы. Французские знамена доставили в Петербург, и кавалергарды носили их по улицам столицы под громкие звуки победных маршей. Генерал Беннигсен получил орден Святого Андрея Первозванного и стал чуть ли не народным героем. Награды сыпались как из рога изобилия. Император Александр даже распорядился сделать памятные золотые кресты, которые роздал тем, кто не попал в наградные списки. Командующий отправил Бенкендорфа в Петербург с депешами. Вдогонку за ним уехал князь Багратион. Бенкендорф лично докладывал государю о происшедшем сражении и передал просьбу Беннигсена об освобождении его от руководства армией. Император не согласился с отставкой, и Россия вскоре потерпела страшное поражение при Фридланде. Еле уцелев, она вынуждена была подписать Тильзитский мир. Чуть позднее Бенкендорф отправился в составе посольства графа Толстого в Париж.
До философии ли ему было? До масонов ли? Впоследствии он узнал, что Гольбих являлся членом берлинской ложи «Трех глобусов», в которую входили высокопоставленные чиновники и военные из окружения прусского короля.
И вот теперь в сожженном Смоленске он встретил барона Нольде, который тоже догонял армию, вернувшись на прусскую службу и оправившись после тяжелого ранения.
— Вы помните наши беседы на Унтер-ден-Линден? — спросил Бенкендорфа барон в первый же вечер, проведенный в импровизированной смоленской гостинице.
— Настолько хорошо, будто они были вчера, — ответил Бенкендорф. — Мне передавал от вас привет граф Мусин-Пушкин-Брюс.
— Это мой друг, — сказал Нольде.
— И мой.
— Вот видите: у нас появились общие друзья.
— Это не удивительно, — улыбнулся Бенкендорф.
— О нет, не говорите так. Дружба совершенно удивительное свойство человека. Не каждый способен на истинную дружбу. Именно этой способностью мы отличаемся от животных. Василий Валентинович много сделал для утверждения братства людей в России.
Барон Нольде быстро завоевал доверие Бенкендорфа. Мысли его были миролюбивы и не внушали ни малейшего подозрения.
— Мы, немцы, должны искать дружеских отношений с русскими по целому ряду причин, но не только из общечеловеческих соображений. Россия естественный союзник Пруссии и всех остальных германских государств. Пагубно вечно ощущать на своих границах врагов. Братство и любовь, которые мы прививаем людям, смягчают проводимую политику и устраняют опасность войны. В войнах заинтересованы авантюристы, не находящие себе применения в мирной жизни. Мир им кажется скучным. Любовь и дружбу они хотят заменить патриотизмом и ненавистью к чужестранцам.
— Я согласен с вами, — ответил Бенкендорф, — И особенно сегодня, когда Наполеон еще не выпустил из своих окровавленных лап Европу. Но я не думаю, что высокопочтенные и любезные братья, как бы их ни было много, могли бы что-либо изменить в сложившейся ситуации ныне.
— Вы ошибаетесь. Мы накануне великих свершений. Скоро, очень скоро для таких людей, как вы и я, будет учреждено сообщество. Офицеры русской службы и прусские офицеры должны держаться вместе. У них общие задачи и общая судьба. У нас нет причин убивать друг друга. Но есть причины помогать друг другу. Один из приближенных вашего императора флигель-адъютант Брозин хорошо осведомлен о грядущих изменениях. Другой русский офицер — Михайловский-Данилевский весьма внимательно относится к предложению такого рода. Вообще русские проявляют склонность к универсальным идеям. В этом проявляется, как мне кажется, их сила и мировое значение северного форпоста цивилизации.
Нольде немного утомил Бенкендорфа своими рассуждениями, но чтобы не обидеть собеседника, он внимательно слушал, пока не сморил сон, что вовсе не означало пренебрежения к высказанным идеям. Однако справедливости ради надо заметить, что Бенкендорф еще не решил для себя: каким лучше образом упорядочить и утишить российскую действительность — с помощью крепкой полиции и разумных законов или проповедью добра и братства? И как тайное и избранное может оставаться тайным и избранным, ставя перед собой подобные масштабные цели?
В тот вечер слово «масонство» произнесено не было.
Вильна встретила Бенкендорфа запахом сырой гари. Город после ухода французов приходил в себя медленнее, чем Смоленск. Части отступающей Великой армии задерживались здесь ненадолго. Они забирали все, что могли забрать, и сжигали все, что могли сжечь. На окраинах валялись скорчившиеся, обглоданные собаками трупы. Последствия войны выглядели чуть ли не страшнее, чем сама война. Война вызывала азарт, необузданное стремление к победе, страстное желание выжить и уцелеть. Война многое списывала. Она вырабатывала иммунитет к страданиям и ужасам. Смерть и тяжелые раны становились привычным делом. Гром пушек прогонял мысли, которые набрасывались на человека в тишине. Разговоры о любви, просвещенности и братстве на фоне чудовищных разрушений и окоченевших тел приобретали совершенно иной оттенок. И то, что раньше казалось прекрасным и закономерным, сейчас внушало страх и отвращение. Душу, конечно, закаляют страдания, но ни одно человеческое сердце не может остаться равнодушным, слушая рассказы о людоедстве, пожарах и кровавых побоищах между недавними союзниками.
Вина Наполеона в том, что творилось вокруг, была очевидной, и Бенкендорф это прекрасно понимал. Между ним и бароном Нольде в Вильне произошел спор, и, хотя они остались каждый при своем мнении, Бенкендорф крепко задумался над словами прусского масона.
Русская армия перешла Неман и устремилась в Европу. Но ее вождь светлейший князь Михаил Илларионович Кутузов не испытывал по сему поводу особенных восторгов. Окончательного крушения узурпатора желал император Александр, Кутузов же считал благоразумным только выпроводить захватчиков за пределы государства Российского. Тому было много оснований. Исчезновение наполеоновской Франции лишь укрепит антирусскую коалицию, которая обязательно будет создана в Европе. Кутузов здесь проявил себя как дальновидный политик и патриот. Император Александр жаждал мести, жаждал расплаты за все те унижения, которым корсиканец подверг его и Россию. Используя героический порыв армии и народа, он двинулся в Европу без оглядки, резко отвергнув предостережения мудрого фельдмаршала.
— Император Александр войдет в историю не только как спаситель России, но и как спаситель Германии, — говорил барон Нольде. — В конце концов в нем течет немецкая кровь. Германия раздавлена каблуками французских гренадер. Корсиканец выкачал из нее все силы. Он заставил немцев воевать с русскими. Я недавно говорил с полковником фон Клаузевицем…
— Да, я знаю фон Клаузевица, — сказал Бенкендорф, — Он при штабе фельдмаршала. Это умный и достойный офицер. К нему редко, правда, прислушиваются. А жаль!
— Так вот фон Клаузевиц предостерегает всех и каждого от военной борьбы с Россией. И Пруссия никогда не сделает подобной ошибки. Но сейчас Россия просто обязана спасти немецкие государства.
— Император Александр никому ничего не обязан, — ответил Бенкендорф. — Его Величество повинуется лишь воле Божьей.
— Вы напрасно воспринимаете мои слова с осторожностью. Его величество благоволит и к графу Мусину-Пушкину-Брюсу, и к министру полиции Балашову, и к Брозину, и к Данилевскому, и к князю Репнину, и к Станиславу Потоцкому, и к господину Жеребцову, а герцог Александр Виртембергский просто его друг. Граф Остерман-Толстой ведь тоже из наших. Сейчас главное — добить Наполеона, это уродливое порождение революции. А добить его можно только на земле Европы. Неужели, чтобы схватить корсиканца и предать справедливому суду, его снова нужно будет пригласить в пределы России? Неужели он не ответит и за ее жертвы, и за ее разорение? Я полагаю, что его светлость видит одну сторону событий.
— Когда фельдмаршалу нужно рассмотреть другую сторону, — усмехнулся Бенкендорф, вспомнив, как Кутузов, иногда сбросив показную ленцу и слабость, ловко управляется с лошадкой еще не дряхлой рукой, крепко натянув поводья, — он быстро поворачивается.
— Вы, генерал, не хотите быть откровенным со мной, а напрасно. Я не источник зла и недоброжелательства. Я прусский офицер, но за время службы в России успел полюбить государя и народ.
— Верю, — кивнул Бенкендорф, — Иначе бы я не пускался в откровенности. Но что вы желаете от меня? Чтобы я согласился с мнением императора Александра? Я слишком незначительная личность и никак не могу повлиять на такого рода решения.
— Вы один — нет. Но когда нас много — да! Мы создадим вскоре сообщество для русских и прусских офицеров под названием «Железный крест».
— У нас в России не все любят тайные общества.
— Это не опасно, когда вы ставите перед собой благородные цели, одобряемые самим государем.
— Их можно преследовать, и не повязав фартук.
— Нет, нельзя. Военные должны играть ведущую роль. Только они имеют силу противостоять врагу.
— Ну что ж! Я подумаю. Во всяком случае я благодарен вам, барон, за приглашение. Могу ли я попросить совета у полковника Михайловского-Данилевского и флигель-адъютанта Брозина?
— Дорогой мой, несомненно! Я уверен, что русские офицеры не откажут нам в доверии и сольются с нами в едином порыве сокрушить зло и осветить мир факелами добра.
Через несколько дней у стен Варшавы они расстались. Война вновь вступила в свои права и целиком поглотила Бенкендорфа. Но рассуждения барона Нольде не ушли из памяти. Что дурного в вечном союзе России и Пруссии? Что дурного в отказе от войн или в борьбе с неистовыми клерикалами? Нет, он не видел ничего плохого в масонстве. Правда, смущала некая таинственность и секретность общения. Однако Василий Валентинович добрейший и честнейший человек и между тем один из главнейших русских масонов. Масоны представляли собой какую-то организованную силу. Если она цементируется идеей братства и дружбы, если она направлена против корсиканца — что в том дурного?
Да ничего дурного, если такой патриот и царский слуга, как полковник Михайловский-Данилевский, ведущий всю императорскую историческую «канцелярию», дал согласие принять участие в «Железном кресте».
Через три месяца в Пруссии Бенкендорф обратился к полковнику с вопросом:
— Не согласитесь ли вы, Александр Иванович, ввести меня в ложу «Железного креста», куда я неоднократно получал приглашение, и не только от барона Нольде и генерала Гельбиха?
Михайловский-Данилевский ответил положительно. Ложа нуждалась в апрантивах, да еще в таких чинах и с такой блестящей военной репутацией, как генерал Бенкендорф. Михайловский-Данилевский всячески расхваливал союз офицеров, возникший после того, как берлинская ложа «Трех глобусов» учредила эту военную ложу.
— А как ее деятельность сообразуется с интересами России?
— Произносимые там речи, — сказал с энтузиазмом будущий великий историк военной славы русских, — исполнены пламеннейшей любви к Отечеству. Говоренные на другой день или накануне сражений, они производят в наших душах самые благородные порывы! Вот что я могу вам ответить с превеликим удовольствием на ваш вопрос, Александр Христофорович. Да что беседовать! Пойдемте, и вы убедитесь сами.
Бенкендорф наконец решился. Заседание произвело на него глубокое впечатление лишь восторженным исполнением песни, клеймящей корсиканца. Прусские и русские офицеры, собравшись возле круглого стола, после краткого обмена мнениями по поводу недавних военных событий взялись за руки и запели, каждый на своем языке, патриотическую песню:
Уже дракон без крыл геенны
бежит, низринут, по земле;
его надежды не свершенны;
вселенная, восстань, внемли!
Не Бог он — червь пред Всемогущим;
он прах, ничто пред Вездесущим;
где гений славы, где кумир,
пред коим изумлялся мир?
В ничтожество стремглав валится
и вскоре, падши, истребится!
Многие прусские офицеры пели по-русски, хорошо зная язык армии, где они когда-то служили.
Но это уже было позднее, когда он расстался с бароном Нольде, которого после перехода через Неман по дороге на Данциг зарубили французские уланы в ночной стычке.
А война снова поглотила Бенкендорфа. Неясные воспоминания о берлинской встрече, звук торжественной боевой песни и крепкие рукопожатия остались до поры до времени неоплаченным залогом, который остался в тайниках души. Однако перед собой он часто видел железный крест, укрепленный на белой стене комнаты, погруженной в полумрак.
Еще в Смоленске Бенкендорф получил распоряжение поступить под команду генерал-лейтенанта графа Голенищева-Кутузова и во главе отдельного отряда преследовать французов до Немана и дальше, перекрывая пути отступления маршалу Макдональду и по возможности быстрее идти к Тильзиту.
Зима 1813 года выдалась чрезвычайно суровой. Великая армия пришла в полный упадок после отступления из России и оказывала сопротивление из последних сил. Сам корсиканец чувствовал себя дурно. А это действовало на его маршалов, генералов и солдат расслабляюще.
Великая армия держалась на одном человеке, и если бы судьбе было угодно отдать Наполеона в руки адмирала Чичагова на Березине, война тут же окончилась бы и беспорядочные толпы разбитого и истощенного войска затопили бы Европу.
В Орше наступил перелом — некогда непобедимый, а сейчас сломленный усталостью и морозами Наполеон сжег собственный архив, понимая, что история его жизни приняла иной оборот. Он боялся быть схваченным и не желал, чтобы драгоценные документы попали к императору Александру. Адмирал Чичагов получил полную возможность взять корсиканца в плен, успев раньше французов подойти к Березине, захватить мосты, переправы и овладеть левым берегом. Надо отдать должное корсиканцу — он приблизился к последней черте в авангарде отступающих войск, пешком, опираясь на палку, совершенно не думая о том, что через несколько дней оставит армию и стремглав бросится в Париж.
Соединения Кутузова и Витгенштейна, охранявшего дорогу на Петербург, а теперь со свежими силами начавшего наносить удары по французам с тыла, довольно быстро отгоняли наполеоновскую армию к реке, которую он надеялся перейти по льду. Но и здесь русская зима подвела. Лед недостаточно окреп, чтобы выдержать не только лошадей и повозки, но и сильно исхудавших солдат.
То, что произошло на Березине, остается до сих пор тайной. Превратив капитанов и полковников в солдат, предав огню награбленное и даже жалкие припасы, которые отягощали предполагаемый рывок «Священного эскадрона» во главе с Груши и Себастиани, нынешними своими спасителями, корсиканец чуть ли не в последний раз испытывал судьбу.
События у Березины обычно изображаются как торжество военного гения Наполеона, которому удалось обмануть адмирала Чичагова и вырваться на Виленскую дорогу через незамерзающие болота, окружившие Зембин. Описание военной хитрости корсиканца делалось десятки раз, и детали ее хорошо известны. Бездарный маневр адмирала Чичагова, который пренебрег элементарными правилами войны, трудно отнести к триумфам русской армии, но вместе с тем нельзя не заметить, что Березина — последняя точка в русской кампании, которая определила многие дальнейшие события. Именно здесь Наполеон почувствовал себя униженным и разбитым, именно здесь он понял, что возврата к старому нет, именно здесь до него дошло, что над Францией нависла смертельная угроза, именно здесь европейская политика приняла иное направление, именно здесь был окончательно подорван боевой дух, когда солдаты Удино и Виктора, ожидающие своих комрадов, увидели, во что превратилась Великая армия, отступающая от недавно захваченной русской столицы.
Да, адмирал Чичагов был обманут, Наполеон и разрозненные части оккупантов сумели ускользнуть. Но сколько погибло на берегах злополучной реки! Какие потери понесла французская армия! Какое опустошительное действие произвела артиллерия корпуса Витгенштейна! Русские ядра разрывали скученную, бегущую к мосту массу, образовывая в ней огромные кровавые промоины. Французские мародеры и потерявшие человеческий облик дезертиры довершали то, что не успевали довершить русские канониры. Неизвестно, на чей счет больше записать жертв. Товарищи по оружию прокладывали себе путь назад в Европу штыком и саблей. Упавший погибал. Гражданская война развернулась на берегах именно этой реки. Дивизия генерала Жерара, не считаясь ни с чем, буквально сносила все и всех на своем пути, чтобы перебраться на другую сторону. Военная хитрость Наполеона обошлась Великой армии дорого. Если бы он не дезертировал, убежав от возмездия, конечно, не допустил бы подобного хаоса, упорядочив эвакуацию.
События на Березине стали началом конца наполеоновского воинства и показали полный развал некогда прочно скроенной армейской машины. Сцены грабежа, разбоя и мародерства окончательно подорвали боевой дух солдат и офицеров, которые смирились с поражением и теперь думали только о спасении. А русская армия здесь продемонстрировала черты благородства, не так часто проявляемые победителями. Вот что показала Березина, вошедшая в анналы военной истории как пример бездарного руководства. Личное поражение адмирала Чичагова, однако, ни в коей мере не должно заслонять решительного торжества тактики и стратегии командования, и в первую очередь фельдмаршала Кутузова.
Вильна стала другой могилой для отступающих захватчиков. Здесь остатки Великой армии были добиты. Мародерская утроба наполеоновской военной машины разоблачила сама себя, вывалив наружу несметные богатства, увезенные из России и обнажив варварскую сущность нашествия.
Русская армия захватила накопленные в Вильне припасы из-за слабости и нераспорядительности французской военной верхушки, из-за трусости и жадности ее высших начальников.
Освобожденный город произвел на Бенкендорфа ужасное впечатление. Никогда и нигде он не сталкивался с такими проявлениями низости и зверства. Картины сожженной и разграбленной Москвы отступили на задний план, вытесненные другими сценами, когда захватчики ради собственного спасения уничтожали друг друга и ругались над погибшими товарищами в приступах гротескового отчаяния.
В первые месяцы 1813 года Бенкендорф буквально не покидал седла. После сражений под Тильзитом с отступающими отрядами Макдональда, спешно покинувшим Ригу и устремившимся вслед за Наполеоном на Запад, Бенкендорф во главе отдельного отряда вел тяжелые бои между Берлином и Франкфуртом-на-Одере. За победу у Темпельберга, где он разгромил конноегерский полк и пленил до полусотни офицеров и семьсот пятьдесят солдат, император Александр наградил его орденом Святого Георгия третьего класса. Атака на Берлин увенчалась полным успехом. Вместе с генералами Тотенборном и генерал-адъютантом Чернышевым он занял столицу Пруссии.
Второй орден Святой Анны первого класса он получил, когда под началом генерала Дернберга вместе с Чернышевым участвовал во взятии Линсбурга. В качестве трофеев ему досталось двенадцать орудий и два полковых штандарта. Несколько тысяч солдат попали в плен.
Под Ютерброком он командовал большим отрядом, который получил под начало после сражения при Гросберне. Павлоградские гусары, волынские уланы и казаки захватили в плен около двух с половиной тысяч неприятельских солдат. Стычки с кавалеристами из корпуса Удино, трехдневные бои прикрытия и, наконец, сражения на аванпостах под общим руководством графа Воронцова были отмечены золотой с алмазами шпагой.
Русская армия вела успешную войну на пространствах Европы. Солдаты и казаки чувствовали себя освободителями, что придавало армии дополнительные силы. В «Битве народов» под Лейпцигом барон Винценгероде поручил Бенкендорфу командовать левым крылом кавалерии корпуса, а по дороге от Касселя увеличенным до нескольких сот штыков и сабель авангардом. Теперь к его отряду присоединили Тульский пехотный, два егерских и пять казачьих полков. Перед взятием Утрехта отряд представлял значительную боевую единицу, способную решать самостоятельные задачи.
Барон Винценгероде с корпусом находился в Бремене. Части Бенкендорфа — в Оснабрюкке. Император поставил перед ними задачу войти в Голландию, занять Амстердам и вытеснить оттуда французов. Бенкендорф направился к Винценгероде, чтобы выработать детали операции. Они располагали недостаточными силами и не могли атаковать Амстердам с суши.
— Надо перехитрить неприятеля. Пошли вначале с тремя казачьими полками генерала Сталя. По моим сведениям, голландцы настроены воинственно. Агенты донесли, что они хотят поднять восстание, — сказал Винценгероде. — Я поручаю тебе захватить город и держаться до подхода корпуса.
— Ко мне явилась депутация с предложением поднять восстание в самом Амстердаме, — подтвердил Бенкендорф. — Я послал две сотни казаков во главе с майором Морклаем, чтобы уточнить обстановку.
— С Богом. Действуй осторожно.
Ночью Бенкендорф возвратился в расположение отряда. Он послал гусарский полк и батарею конной артиллерии к генералу Сталю и полковнику Нарышкину, которые завязали бой в предместьях Амстердама. Через некоторое время генерал Сталь, полковник Нарышкин и прибывший к ним на подмогу генерал Жевахов вынуждены были все-таки отойти. Сопротивление французов было сильным, а корпус Винценгероде находился еще далеко.
Вечером 22 ноября Бенкендорф занял Гардервик и затем распорядился посадить отряд на малые суда. Воспользовавшись попутным ветром, голландские моряки доставили русских утром в Амстердамскую гавань, обманув крейсировавшие вдоль побережья корабли адмирала Верпоэля. После короткого боя отряд Бенкендорфа занял Амстердам. В плен попало до тысячи неприятельских солдат и три десятка артиллерийских орудий.
Бенкендорф обосновался в городской ратуше в ожидании принца Оранского, который должен был именно здесь провозгласить свое восшествие на трон. Успех был полным, хотя впереди лежала неприступная Бреда и Роттердам. Весь день прошел в суматохе. Бенкендорф распорядился сделать необходимые приготовления к встрече принца. Но до этого следовало подписать торжественный акт о восстановлении Голландии как суверенного государства.
Словно по мановению волшебной палочки, кварталы оказались украшенными разноцветными флагами. Откуда-то появилась масса уличных торговцев. Вино из бочек разливали бесплатно. Народ ликовал и носил на руках русских солдат, чествуя их как избавителей. Всеобщая ненависть была обращена против французов, и когда на ступенях ратуши появился принц Оранский, стало ясно, что Голландия навсегда сбросила иноземный гнет.
Целый день продолжались празднества. Но Бенкендорф удалился в дальние помещения, приказал подать карту Роттердама и окрестностей и донесения разведчиков, побывавших в крепости Бреда. Именно она представляла для отряда Бенкендорфа наибольшую трудность. Ночью он не мог заснуть — столь велико было пережитое напряжение. Он понимал, что французы, несмотря на тяжелые поражения, не собираются сдаваться. Он разбудил полковника Нарышкина и вместе с ним отправился проверять посты.
Улицы Амстердама уже стихли. С моря долетал тревожный, острый по-зимнему ветерок. Он напомнил Бенкендорфу ненастные дни в Ревеле. Тихо цокали копыта лошадей по мощенной камнем мостовой.
— Как здесь все напоминает мне детство, — сказал Нарышкин. — Недаром на Петра Великого Голландия произвела самое большое впечатление. Он чувствовал здесь что-то сходное с Россией. Амстердам помог ему угадать Петербург.
— Этот город и мне пришелся по душе, — ответил Бенкендорф.
— И неудивительно. Ведь ты жил в Риге и Ревеле.
— Да, но здесь есть кое-какая тонкость. Прибалтийские города носят отпечаток рыцарства. Они возникли как крепости. А Амстердам — это произведение скорее купеческого и ремесленного ума. И только во вторую очередь его строитель думал о военной стороне дела. Для Амстердама главное гавань. Он живет морской торговлей. Рига и Ревель вцепились зубами и отвоевали свою землю. Это остается навеки.
— Ну что ж, пожалуй, — согласился Нарышкин.
Драгуну, который сопровождал их, Бенкендорф велел поднять смоляной факел повыше. Они ехали верхами по узкой кривоватой улочке, терявшейся в тумане, осеребренной луной. Через каждые две-три сотни шагов попадались патрули. Они состояли из русских кавалеристов и граждан освобожденного Амстердама, вооруженных холодным оружием, старинными пиками и алебардами. Костюмы на них были по большей части тоже старые, пролежавшие в сундуках несколько десятилетий.
Когда голландцы узнавали в Бенкендорфе и Нарышкине русских военачальников, то приветствовали их громкими возгласами:
— Да здравствует император Александр! Да здравствуют русские!
На мосту через канал навстречу шел патруль, окруженный жителями. Бенкендорф и Нарышкин остановились и заговорили с ними по-французски. Один из голландцев протолкался к ним и громко произнес на ломаном русском языке:
— Господа, говорите по-русски. Мы не признаем Франции. Я работал на верфях в Петербурге. Я могу служить вам толмачом.
Грубое, будто вырезанное из дерева лицо излучало преданность и благодарность.
Когда патруль миновал, Нарышкин удовлетворенно улыбнулся:
— Эк разобрало! Видно, наполеоновский братец не сахарная конфетка. Ничего не желают французского.
В другом месте Бенкендорф спросил у драгунского унтера:
— Ну что скажешь, братец, нравится ли тебе здесь?
— Очень рыбу вкусно жарят. И булка хороша. А так будто и не выступали из столицы-матушки. Добрый народ и крепкий. Ну, виноваты перед нами немного.
Возвратившись к рассвету в ратушу, Бенкендорф хотел было прилечь и отдохнуть, но Нарышкин и Жевахов позвали его в один из небольших залов, где в беспорядке на столах лежали разные предметы обихода из серебра.
— Боялись бомбардировки — вот и стащили сюда, — объяснил Жевахов.
Возле стен стояли картины в тяжелых рамах, на них разные сцены городской жизни. Вдруг взор Бенкендорфа остановился на одной из картин, изображавшей толпу вооруженных людей, идущих, очевидно, по улице, однако оставалось непонятным прежде всего, в какое время дня или ночи происходит действие. Освещение картины было явно праздничным, а праздника вокруг не ощущалось. Если эти люди — амстердамские стрелки, объединенные в гильдию, спешат туда, где разгорелся какой-то военный конфликт, то почему они захватили с собой маленькую карлицу, наряженную в шелк и украшенную золотом, будто она оставила сказочный мир, чтобы возникнуть здесь среди шумной и угрожающей толпы?
— Что ты думаешь по поводу вот этой картины? — спросил Бенкендорф Нарышкина, указывая на творение Рембрандта, не имея, естественно, никакого понятия ни об имени художника, ни о сюжете полотна.
— Ничего не думаю, — ответил Нарышкин. — Феерия какая-то. Посмотри на колонны — они увешаны зеркалами.
— Да, зеркала… Непонятно! Но лица, лица! Вон тот — справа… Какой взгляд! Сколько в нем живости!
Бенкендорф довольно долго стоял у картины, разглядывая ее в серебристом свете поднимающегося утра. Что-то притягивало к ней, и вечером он снова возвратился в зал, чтобы взглянуть на холст. Как человек военный, он попытался определить: кто же возглавляет то спешащий, то как-то застывающий на ходу отряд? Опытный глаз Бенкендорфа выделил начальника. Капитан стрелков Баннинг Кок показался ему замкнутым, самовлюбленным и жестким, если не жестоким человеком. Вероятно, центральному персонажу картины не понравилось собственное изображение. Он хотел бы лицезреть что-то более добропорядочное и возвышенное. Художник умудрился вывести на поверхность то, что таилось в тайниках души и о чем люди предпочитают умалчивать. Он буквально вывернул каждого наизнанку и заставил говорить о себе. Напрашивалось сравнение с Шекспиром, когда каждое слово и каждое движение актера, даже неискреннее и обманное, обнажает правдивую сущность того человека, которого он представляет.
Мадемуазель Жорж всегда утверждала, что именно здесь — в подобном свойстве — и состоит величие и мощь шекспировской лепки характеров.
Бенкендорф с детских лет привык рассматривать картины. Их было много в Риге и Ревеле. В апартаментах государя Павла Петровича и Марии Федоровны живописных полотен — сотни. Иногда они вызывали у юного флигель-адъютанта любопытство, иногда — раздражение. Редко он мог расшифровать сюжет, взятый художником, и потому приучил себя любоваться красками или просто рассматривать пейзажи и портреты. Холст, стоящий перед ним, представлял коллективный портрет, и особенность его заключалась в том, что каждый как бы концентрировал в себе одну лишь главную черту, свойственную человеческим натурам.
Утром следующего дня Бенкендорф посетил принца Вильгельма Оранского и прусского генерала Бюлова. Вечером он уезжал в Роттердам, оттуда предполагал идти на крепость Бреду и захватить ее. Затем освободить Малин и Лювен.
Он выехал в сумерках в сопровождении большого казачьего отряда. В западной части города на одной из улиц его задержала толпа голландцев, радостно приветствовавших русских кавалеристов. Бенкендорф распорядился ответить на приветствия, но долго не задерживаться.
— Мы уже где-то встречали похожих людей, — сказал он Нарышкину.
— Они просто сошли с картины, которую мы рассматривали в ратуше.
Нынешние горожане чем-то напоминали амстердамских стрелков, изображенных Рембрандтом. Вооружением, даже костюмами и шляпами, но не лицами.
Бенкендорф снова сел на коня и покинул благословенный город, чтобы принять участие в затяжной битве за Бреду и после громкой и получившей широкую известность победы покинуть освобожденную им Голландию. Недаром же император Александр наградил его орденом Святого Владимира второго класса, а шведский король орденом Меча Большого креста. Особенную радость Бенкендорфу доставил прусский орден «За заслуги». Земляки оценили его вклад — изгнание французов из Берлина.
Бенкендорфа тянуло домой, хотя дома как такового у него никогда не было. Он устал от войны, бесконечных переходов, вылазок, стычек и сражений. Ему надоело отдавать приказы и подчиняться. Надоели ботфорты, коробом стоящий мундир, тяжелая зазубренная драгунская сабля и пахнущие смазкой и порохом пистолеты. Он все чаще и чаще вспоминал лицо женщины, с которой случайно познакомился в Летнем саду в последний день перед отъездом в Южную армию. Он знал, что теперь она овдовела. Муж, генерал-майор Бибиков, недавно погиб, оставив двух дочерей.
Елизавета Андреевна Донец-Захаржевская принадлежала к знатному малороссийскому роду, владевшему имениями в окрестностях Полтавы. Она чем-то напоминала Бенкендорфу мадемуазель Жорж: такая же крупная, сильная, с властным характером. Он не смог бы ответить, с какого времени все чаще и чаще возвращался мыслями к встрече в Летнем саду. Может быть, действительно пора пришла жениться, создать семью и начать вести оседлый образ жизни?
Война уже ничего ему не давала — ни ощущения порыва, ни торжества победы, ни захватывающего чувства подъема. Он слишком хорошо ее узнал. Сухие строки формуляра затушевывают ежедневный и монотонный ратный труд, чередовавшийся с кровавой сечей, в которой человеческая жизнь недорого стоила.
Император Александр внимательно следил за всеми своими генералами и всегда останавливался на фамилии Бенкендорфа.
— Хорошо служит, черт побери! — сказал он однажды Аракчееву.
Но Аракчеев, давно угадавший истинное отношение императора к семейству Тилли, ответил:
— Не отнимешь, государь-батюшка, — в тысячный раз подтвердив мнение повелителя, раз навсегда сложившееся: Алексей Андреевич человек справедливый и служит только ему и России, а не своим пристрастиям.
Итак, к концу войны формуляр Бенкендорфа выглядел достаточно внушительно: «В первый день сражения под Лаоном был отряжен с кавалерией для подкрепления левого фланга прусской армии и тем помог сделать наступательное движение. Находился при занятии корпусом генерала Винценгероде города Реймса. Под Сен-Дизье во время сражения командовал сначала левым флангом, а потом арьергардом до Шалона, за что был награжден алмазными знаками ордена Святой Анны. В том же 1814 году получил от короля Прусского орден Красного Орла 1-й степени, а от короля Нидерландского золотую шпагу с надписью «Амстердам и Бреда».
Англичане его наградили золотой саблей, на клинке которой было выбито: «За подвиги в 1813 году».
В начале 1815 года император Александр назначил Бенкендорфа командиром второй бригады первой уланской дивизии, которая в составе гвардейского корпуса выводилась в район Ковно. Здесь его застало окончание войны. Конечно, продвижение по службе шло не так быстро, как он того заслуживал. Он чувствовал, что только усердие и рвение, храбрость и преданность, но не счастливая удача и высокое покровительство доставляли ему ордена и командные должности. А многого ли в России достигнешь собственным потом и кровью?
Да, император Александр не испытывал к нему большой симпатии, и лишь благодаря влиянию императрицы Марии Федоровны он получал то, что заслужил по справедливости. Такое положение Бенкендорфа угнетало, но по совести он не мог найти истинной причины скрытого недоброжелательства, волнами исходящего из главной квартиры. В чем его подозревал император Александр? И давал ли к тому он хотя бы малейший повод? Он даже подумывал обратиться с письмом к государю с вопросом: чем заслужил высочайшее неудовольствие? Но едва он намеревался осуществить желание, как очередное, весьма, впрочем, небольшое, отличие отнимало и эту возможность. Оставить службу он не смел: боялся вызвать раздражение императрицы-матери — единственной его опоры при дворе. Позднее в Петербурге близкие отмечали это странное его положение. Он часто делился с князем Шаховским, не скрывая разочарования.
— Как странно и как нелепо складывается человеческая жизнь, — говорил он с горечью. — Люди, обладающие государственными идеями, делом доказавшие преданность трону, отстранены. Но кто торжествует победу? У кого спрашивают совета?
И граф Толстой несколько охладел к Бенкендорфу.
В гвардейском корпусе не он один испытывал недовольство собственным положением и тем, что увидел в России после возвращения. Прежде этот контраст между жизнью в отечестве и европейской жизнью почему-то не столь бросался в глаза. Ему перевалило за тридцать. Оглядываясь назад, он отчетливо ощущал, что сумел бы сделать куда больше, если бы не встречал противодействия и те, от кого зависела его судьба, действовали бы, сообразуясь не с личными симпатиями или антипатиями, а в соответствии с естественными законами права и целесообразности. Неужели он способен только командовать уланской бригадой? Странно, ей-богу! Барон Винценгероде не раз его отмечал, и не только в приказах. Он ставил в пример Бенкендорфа другим офицерам и чуть ли не при каждом свидании с государем напоминал о нем, особо отмечая организационные таланты генерала:
— Государь, флигель-адъютант Бенкендорф немало содействовал возрождению древней столицы.
Ясноокий и холодный взгляд вынуждал Винценгероде больше не настаивать. Император Александр был обременен устройством европейских дел, его плотным кольцом окружала толпа высокопоставленных особ разного рода, и представления Винценгероде просто тонули в потоке других просьб и предложений. Чтобы подсластить очередной молчаливый отказ, Винценгероде, улыбаясь, шутил:
— У вас есть теперь время, мой друг, устроить свою жизнь, и мой вам совет — женитесь! Женитесь — ведь вы влюблены!
Да, он, кажется, был влюблен. Но настолько ли, чтобы забыть о службе? Ну что ж! Человек проходит разные периоды бытия. Войны научили его ценить жизнь. Как только Елизавета Андреевна перестанет носить траур, он сделает официальное предложение. Прошлое отступит, и начнется новая жизнь. Появится свой дом, своя семья. Предмет его увлечения обещал спокойное существование без особых тревог и волнений. Дочери Бибикова найдут в нем отца — он знал, как пагубно действует на детей отсутствие родителя. Он знал, как трудно входить в бурный поток петербургского быта без отеческого и материнского совета. Он не принадлежал к числу сухих или злых людей. Друзья отмечали его добрый нрав, и война его не ожесточила. Наоборот, ужасные страдания пробуждали отзывчивость, стремление протянуть руку ближнему, никого не отталкивая. Суровое прошлое тяготело над ним, и он научился ценить дружбу, ибо сам зачастую нуждался в поддержке и искал ее. А между тем он страдал от одиночества и оскорбленного самолюбия. Он стал более внимательно присматриваться к окружающему миру. Россия была разорена. Москва лежала в руинах. Он лучше других знал, сколько труда надо будет положить на восстановление сотен сожженных сел. Вильну, Смоленск и Москву за два-три года не отстроишь. Жители еще долго будут ютиться в землянках и подвалах, и сосредоточенность государя на европейских делах отрицательно скажется на усилиях людей восстановить порядок и построить нечто новое на месте разрушенного нашествием Наполеона.
Почему государь не стремится возвратиться в Россию и осесть здесь прочно, взяв в руки бразды правления? Зачем ему Европа? Почему он пренебрегает священной обязанностью воодушевлять и направлять народ, который, не жалея единственного достояния — жизни, спас страну от рабства?
Так думал не он один. Спасти Россию могли только энергичные, умные, понимающие значение общественного порядка чиновники, опирающиеся на строгую организацию и разумную военную силу. Но как мало таких вокруг! Объединившись, они, однако, сумеют преодолеть любое препятствие, и разве государь станет запрещать действия, направленные во благо, а не во вред отечеству?!
Да, так думал не он один. Давние планы переустройства общества с помощью законов и честной полиции, которые он составлял еще в Париже, когда служил при посольстве, вновь всплыли в памяти и потребовали выхода наружу. Он хотел поделиться с теми, кто мог его понять. Его, правда, смущала некая таинственность собраний, где обсуждались серьезные вопросы. Ему передавали, что генерал Ермолов отказался присутствовать на одном таком сборище. Таинственное, закрытое от посторонних глаз, по мнению генерала, к добру не приведет. Тайна сама есть зло. Но ведь не станешь открывать душу первому встречному?! Столь важные мысли должны находить отклик, не правда ли?
Да, так думали многие. Для многих, однако, это оставалось игрой, более или менее веселой забавой. Но Бенкендорф в подобном времяпрепровождении искал иного.
— Нет, нет, о таинственности или противузаконности наших поступков не может идти и речи, — говорил ему граф Василий Валентинович Мусин-Пушкин-Брюс, который весьма ценил военные подвиги Бенкендорфа и особенно деятельность в Москве на посту коменданта. — Служба государю неотделима от службы России. Государь — это Россия, и Россия — это государь. Но единомышленники должны быть вместе. Личные устремления должны быть объединены теснее. И я очень одобряю твой интерес к действиям наших собратьев. Пойми, Александр, то, что ты отдаешь другим, навеки остается твоим и при тебе.
Бенкендорф знал, что Мусин-Пушкин-Брюс не бросал слов на ветер. Он выделял большие средства для сирот и инвалидов, помогал актерам и художникам.
Другой человек, с мнением которого он считался, был Петр Яковлевич Чаадаев, семеновец, увлекающийся философией и историей. Он не скрывал от Бенкендорфа, что сблизился с масонами еще в Кракове в 1814 году во время изгнания Наполеона из европейских стран.
— Тебя, мой дорогой, отталкивает налет мистицизма, — втолковывал он Бенкендорфу, — но путь, по которому шествует наш дух, неразрывно связан со свободой выбора. Свобода есть не только политическое условие существования общества, но это и состояние души. Человек обретает его иногда даже противу собственной воли. Против своей, но не Божьей!
И граф и Чаадаев были людьми его круга, хорошо представлявшими способы организации государственной жизни и систему власти в России. Василий Валентинович занимал высокое положение при дворе, государь ценил добрый нрав графа. Орденское имя Василия Валентиновича соответствовало врожденным качествам сердца: «Рыцарь охраны мира». Девизом он себе избрал: «Под сим безопаснее пройдешь».
Разные чувства обуревали Бенкендорфа в это время. Командование бригадой забирало много сил, одолевали хозяйственные заботы, и вместе с тем он мог позволить себе подумать о происходящем и посмотреть на события со стороны. В ложе «Соединенных друзей» (Loge des Amis Reunis) он встретился с людьми, близкими по воззрениям, хотя далеко не все разделяли мысли графа Мусина-Пушкина-Брюса о государе и России. Иван Нарышкин, князь Павел Лопухин, граф Иван Воронцов, граф Остерман-Толстой тяготели к монархической организации общества, допуская участие парламента с сильно урезанными полномочиями. Сергей Волконский подумывал о расширении народного представительства. Полковник Пестель и совсем молодой литератор Александр Грибоедов в глубине души мечтали о республике, однако высказывались достаточно туманно и осторожно. Грибоедов возражал против проведения заседаний на французском языке:
— Мы работаем по французской системе, но люди мы русские, и среди нас нет профанов.
Чаадаев признавал правоту будущего известного драматурга, но, не стесняясь, делал замечания по поводу недостаточного развития русского языка. Чаадаев нравился Бенкендорфу каким-то природным сочетанием ума, тонкости, склонности к эмоциональным философским рассуждениям и мужественностью воина. Чаадаев говорил ясно, складно, и если просили повторить ту или иную мысль, он выражал ее в точности так же, как и в первый раз, и только затем разъяснял спорный момент. Конфликтовали нередко, но почти всегда приходили к согласию. Бенкендорф изложил свой давний проект, отчасти подновив ссылками на события военного времени.
— Господа, — сказал он однажды, — любое государство основано на силе. Сила есть божественное начало. Силой создан мир, и лишь разумная и направляемая добром сила способна переустроить общество и создать для него условия правильного существования и не препятствовать естественному развитию. Я имею в виду учреждение…
Александр Грибоедов усмехнулся:
— Честной полиции…
— Да, честной полиции! Но этого мало. Нужно искоренить взяточничество, доносительство и поклепы, которые разъедают городской быт. Полиция должна действовать открыто и гласно в соответствии с принятыми законами. Во многих европейских странах полицейских уважают как слуг установленного режима. Я опираюсь в выводах на опыт военных лет. Многие несчастья миновали бы нас во время нашествия Наполеона, если бы власти располагали надежной и благонравной полицией.
— В России это невозможно, — сказал Чаадаев.
Опять принялись спорить, и многие взяли сторону Бенкендорфа.
— До тех пор, пока не будет существовать твердый порядок, всякая гражданская жизнь у нас в стране обречена на прозябание. Взяточник и жулик будут благоденствовать, а обыватель побоится выйти на улицу, когда стемнеет, и обязанности свои не сумеет выполнять, как должно, — поддержал Бенкендорфа полковник Пестель. — Я служил и служу в провинции и могу засвидетельствовать правоту слов Александра Христофоровича. Особенно надо обратить внимание на Малороссию и Сибирь.
— Дороги в руках разбойников, — поддержал Бенкендорфа Василий Пушкин. — Идиллическая прогулка даже в окрестностях столицы нередко завершается грабежом или иным печальным происшествием.
— Все это мило и хорошо, — вмешался Чаадаев. — Но меня не устраивают ссылки на Францию и превознесение до небес действий французской жандармерии. Французы пришли к порядку, о котором здесь нам повествовал Бенкендорф, через беспорядок, добившись относительной тишины и спокойствия с помощью тирании. Порядок и безопасность граждан должны появиться в результате естественного развития человеческого духа, и лишь Божественный Промысел способен руководить действиями государственной власти, если власть нам дана от Бога, а не является итогом заговора узурпаторов. История древних народов, их стремление к упорядоченному существованию и свободе, их выбор есть не что иное, как их естественное право, нарушенное теми, кто стремится к захвату власти, опираясь на революционные элементы. Я не думаю, что Брут был основателен в своих рассуждениях, когда решил обнажить кинжал против тирана. Кинжал, как известно, обоюдоострое оружие.
На следующий день Бенкендорфа встретил на Невском перед отъездом в казармы граф Мусин-Пушкин-Брюс.
— Я слышал о твоем вчерашнем успехе, — сказал он. — Я и раньше поддерживал твой проект, но важно было заручиться согласием и тех, кто поболее меня разбирается в хитросплетениях нынешней государственной системы. Поздравляю!
Через несколько недель — 9 апреля 1816 года — Бенкендорф узнал, что он определен в начальники второй драгунской дивизии. Это было пусть и запоздалым, но весьма существенным признанием его боевых заслуг. Дивизионный командир — ступенька, которую преодолевали не все генералы, да еще в молодых годах. Членство в ложе «Соединенных друзей» не помешало продвижению по службе. Но вот вопрос — помогло ли? Почему император Александр вдруг вспомнил о нем? Сыграло ли тут роль вмешательство императрицы Марии Федоровны?
Он, конечно, искал покровительства. Кто не ищет? Но хотелось бы узнать поточнее. Он не верил, что император Александр оценил его качества военачальника. У него было много поводов для этого. Позднее Бенкендорф отбросил всякие сомнения. Он любил драгунскую службу и считал эти кавалерийские части надежными в бою. Он приведет дивизию в образцовый порядок. Именно драгуны способны выполнять в армии и полицейские функции. Они могут стать опорой власти — прочной и дисциплинированной. Его проект начинал приобретать реальные очертания. Беседы, которые велись на собраниях ложи, постепенно воплощаются в действительность. Удача принесла новые ощущения — он нужен императору Александру, нужен России. Он почувствовал необыкновенный подъем. Отношения с Елизаветой Андреевной, которая нуждалась в поддержке и тянулась к нему, озаряли необыкновенным светом ежедневное существование. Перед ним открывалась прекрасная перспектива. Тяжелые годы остались позади. Как всегда, недоставало средств, но и это не могло омрачить достигнутый успех. Он написал письмо вдовствующей императрице с просьбой об аудиенции и получил милостивое приглашение в Павловск.
Итак, узурпатор повержен. В конце марта император Александр в сопровождении блестящей свиты въехал в Париж. Столица Франции встретила завоевателей совершенно иначе, чем Москва Наполеона. Над этим стоило задуматься. Контраст был настолько явным, что не заметить его было нельзя. Маркиз де Мобрёль, который на короткий срок приобрел решающее влияние, решил рассчитаться не только с недавним повелителем, но и с его великолепным изображением, не так давно с невероятным трудом водруженным на вершину Вандомской колонны. Тридцать первого марта хорошо известный в уголовном мире галерный невольник Видок — сосед братьев Робеспьеров по Аррасу — забрался с помощью хитроумного приспособления наверх и под хохот и улюлюканье парижской черни выбил тяжелым молотом шипы, удерживавшие статую. Он накинул веревочную петлю на шею кумира и сбросил вниз другой конец веревки. Помощники, правда, не сразу свалили некогда величественную фигуру. С этого момента парижане окончательно поверили, что власть переменилась навсегда.
И ни «сто дней», ни слухи, распускаемые наполеоновскими агентами, уверенности не поколебали. Такова грандиозная сила разрушения символа. Взрыв черных башен Бастилии лучше прочего возвестил о начале новой эры в истории Франции.
В Петербурге появилось много недавно построенных зданий. Город выглядел свежим, повеселевшим, будто вымытым невской водой. Но император в столицу не возвращался. Казалось, он забыл, что царствует в России и что на вершину славы его вознес русский народ.
Придирчивым взглядом бывшего коменданта старой столицы Бенкендорф оглядывал улицы и проспекты, по которым мчалась коляска от Московской заставы на Васильевский остров. Как Петербург похорошел! А всего сто с небольшим лет назад в Троицын день на территории Ингерманландской провинции при впадении реки Невы в море был заложен храм Господень во имя Святой Троицы — основана будущая столица: град Санкт-Питер-бурх. Чувствовалось, что обер-полицеймейстер генерал-майор Иван Саввич Горголи крепко держит вожжи в руках. Ни мусора, ни нищих на улицах и во дворах нет. Теплые будки, которые построил лет десять назад граф Петр Александрович Толстой, аккуратно покрашены. Тротуары чисто выметены. А императора все нет и нет. Сплетничали, что он не только разлюбил жену, но и с пренебрежением относится теперь к России. Европа и европейцы милее. Надолго ли?
Что удерживало императора вдали от родных мест? Вообще в городах, освобожденных от корсиканца, императора обожествляли. Народ бросался целовать руки, ботфорты, хватались за стремена, оглашая воздух радостными кликами и поздравлениями с победой. Лондон, Амстердам и Берлин устраивали иллюминации в честь северного монарха. Он поражал воображение местной аристократии выправкой, костюмом, отсутствием телохранителей, безукоризненным французским, умением танцевать и изящной остроумной беседой. Топорный и мрачный Наполеон, говорящий с акцентом и наступающий на ноги дамам, не шел с императором Александром ни в какое сравнение.
Дамы делали репутацию победителям. Блистательные появления императора в салоне мадам де Сталь, полные бурного темперамента и изощренности танцы в Мальмезоне у Жозефины Богарнэ и королевы Гортензии, любезность и дружелюбность располагали к нему и к России несметные толпы людей, несколько месяцев назад трепетавших от слова «казак».
Но как жили победители — солдаты и офицеры — виновники торжества? Роптали не только казаки. Армию держали в казармах, словно под арестом, да и не всегда сытыми ложились спать даже ротные командиры. В городе, чуть какое недоразумение — завоевателей хватали за шиворот и тащили в кутузку. Более скажем, во время парада, когда одна из гвардейских дивизий шла церемониальным шагом мимо государя и приглашенных гостей и сбилась с темпа, что называется — с ноги, двух командиров полков он решил отправить на гауптвахту. Государь приказал англичанам взять их под стражу. Генерал Ермолов едва ли не на коленях умолял — лучше в Сибирь! Унижения армия не снесет. Снесла, и не только это унижение. На смотре при Вертю в ответ на похвалу герцога Веллингтона состоянию русского оккупационного корпуса император Александр ответил:
— Без иностранцев я не удостоился бы вашего одобрения.
Оценили ли французы благородство и великодушие? Император спас Лувр от разграбления и не позволил маршалу Блюхеру взорвать Иенский мост через Сену.
Что за странный человек!
На Невском Бенкендорф встретил старинного приятеля и однополчанина генерала Николя Пономарева. Тот взмахом треуголки остановил коляску.
— Сколько лет мы не виделись! — воскликнул Бенкендорф, обнимая товарища прямо на мостовой.
Извозчики объезжали этот островок. Таких сцен в Петербурге той поры было превеликое множество.
— Откуда ты и куда? — спросил Бенкендорф.
— Оттуда и туда, — ответил Пономарев.
Что означало: из дальних странствий и опять в дальние странствия.
— Служу в Париже при штабе графа Воронцова. Да ничего хорошего не выслужил. А о твоих успехах слышал. Женился, говорят?
— Ну не будем о том. Давно пора было и дивизию получить, и семьей обзавестись.
— Ну не гневи Бога. Тебя бы к нам в Париж. Ни жены, ни чинов. Право, государь в нашу сторону не смотрит.
И действительно, государь если смотрел в сторону России и армии, то с каким-то раздражением или даже осуждением, пренебрегая законными требованиями и воинской славой. Врагов же бывших и недоброжелателей прощал, а частенько и награждал. Еще в двенадцатом году снял вину с литовских и белорусских поляков за измену. Поляки, бесчинствовавшие в Москве, как ни одна другая армия — союзница Наполеона, ничуть материально не пострадали. Имения офицеров были сохранены, и император успокоил своих предателей-подданных:
— Вы опасаетесь мщения? Не бойтесь! Россия умеет побеждать, но никогда не мстит.
Фельдмаршалу Кутузову он повелел вернуть изъятые в пользу русских поместья. В январе 1813 года простил и курляндцев. Великодушие, казалось, не имело границ. Но в этом великодушии проскальзывали необъяснимые черты, возмущавшие офицерство. В годовщину Бородина он не отслужил панихиду по убиенным. А между тем в тот же вечер танцевал на балу у графини Орловой.
— С государем творится что-то непонятное, — сказал Бенкендорф Пономареву. — По возвращении он не посетил ни Бородина, ни Тарутина, ни Малоярославца.
— Зато я сопровождал его на Ваграмские и Аспернские поля. Он специально ездил в Брюссель, чтобы побывать в Ватерлоо. Я так думаю, что специально. И неизвестно, чем все это кончится. Побывать на месте гибели заклятого врага и не поклониться праху Кутузова в Бунцлау?! Офицерство недовольно местом, которое занимает Россия в Европе. За что мы проливали кровь?
Пономарев высказывался с большей откровенностью, чем братья на заседаниях ложи. Что произойдет, когда корпус Воронцова возвратится в Россию?
— Война должна благотворно отозваться на нашей жизни, — утвердил Бенкендорф, хотя и удивлялся странному поведению государя.
Почему император отменил торжественную встречу и велел Вязмитинову строго хранить в тайне время возвращения? Прикатил в семь часов утра, без конвоя, и укрылся во дворце, ни с кем не перебросившись словом. Отправил только гонца к императрице Марии Федоровне.
Неужели Европа, которую император впервые увидел по-настоящему мирной, произвела такое впечатление? «Танцующий конгресс» в Вене теплым летом 1814 года, очевидно, навсегда пленил государя. Какие празднества! Какое количество красивых женщин! Сколько очарования в самой австрийской столице!
Еще с времен появления мадемуазель Жорж в Петербурге Бенкендорф узнал, какую роль играют женщины в жизни тезки. Он знал обо всех его увлечениях в прошлом. Они проходили на глазах. А в Тильзите как он вел себя, не давая проходу мало-мальски смазливым девицам?! Но Венский конгресс превзошел прежние проказы. Он флиртовал напропалую с княгиней Эстергази, графиней Зиччи, княгиней Ауэршперг, графиней Чешени, принцессой Лихтенштейн. В салонах княгини Багратион и графини Саган он блистал, затмив Меггерниха, и вытеснил соперника из альковов двух прелестных дам.
Всю эту любовно-аполитическую идиллию прервал Наполеон, высадившись во Франции. Но все-таки император Александр не позволил перехитрить себя. Он будто бы не обратил внимания на коварные и антирусские выходки Талейрана и других скрытых врагов России и добился с помощью англичан окончательного устранения Бонапарта. Теперь корсиканцу никогда не возвратиться на континент.
Но Россия, Россия тщетно ожидала своего монарха.
— С другой стороны, Николя, надо отдать должное государю. Если бы он уехал из Вены или по-иному — более холодно — относился к европейцам, то шансы Наполеона увеличились бы и, быть может, англичане не восторжествовали при Ватерлоо, — сказал Бенкендорф, когда коляска свернула на Малую Морскую. — Император тонкий политик. Он сразу почувствовал, что вдвоем им тесно в Европе. Я думаю, что его мировая политика грациозна, как и он сам.
— Да что мы ударились в политику, Алекс! Мы люди военные! Расскажи лучше, в каком состоянии ты застал своих драгун?
— Беда в том, что мы далеко расквартированы от столицы. Непорядки с ремонтом, и дивизионная казна почти пуста.
Ему было неприятно жаловаться на трудности.
— Скоро еду в Полтаву к супруге. Это изумительный город, особенно в летние месяцы.
Они распрощались, чтобы встретиться через долгие годы.
Покинутый государем Петербург не терял своего очарования, хотя и затаил обиду. Он понимал, что государь, который придал ему столько величия и загадочности, когда-нибудь да возвратится. Балы и маскарады сменяли друг друга. Появилось много красивых женщин. Роскошные экипажи заполняли Невский проспект. У Гостиного двора выстраивались длинные очереди. Модные лавки ломились от дорогих товаров. Молодой офицер с огромным букетом цветов в открытом ландо стал привычным явлением. В высшем свете свадьбы игрались чуть ли не каждый день. Образы близких людей, погибших на войне, постепенно стирались из памяти. Смерть превращалась в историческое событие, а история излечивает страдание. Радость по поводу триумфа русского оружия делала не совсем приличной подчеркнутую печаль. Черные вуалетки и шали встречались реже и реже. Смерть в военных кругах воспринималась легко и без особой грусти.
Словом, жизнь налаживалась и принимала обычный ход. Единственно, что не подверглось изменениям, — мода на французское. Везде слышалась французская речь. В магазинах продавались французская парфюмерия и туалеты. Оставшихся в России французов приглашали гувернерами. И конечно, женщины. Поток любительниц экзотических приключений становился полноводнее. На книжных развалах продавались в изобилии пикантные романы, сочиненные на берегах Сены. Возникало ощущение, что не Россия одержала победу над Францией, а Франция над Россией.
На одном из заседаний ложи Александр Грибоедов, весьма импонировавший Бенкендорфу манерами и остроумием, зло высмеивал увлечение русских заморскими веяниями.
— Мы теряем русский облик. Кухня, одежда, книги — заемное. Постепенно мы превратимся в чью-либо провинцию. Санкт-Петербург превратится в Марсель, а Москва в какой-нибудь Лион или Нант.
— Это уже произошло, — мрачно поддержал его полковник Пестель.
Беседа велась, однако, по-французски. Перед тем братья пропели песнь, и тоже на французском языке. Бенкендорф им возразил:
— Опасность не так велика, как думают некоторые. Россия никогда не сольется с Францией. Но многие гражданские установления нам неплохо бы позаимствовать.
— Или по известному примеру создать свои, — ответил полковник Пестель. — Взять пример не зазорно. Зазорно перенимать без толку и смысла.
— Однако впереди реформы не должен идти мятеж. Мятеж рано или поздно увенчивается тиранией, причем нередко еще более зловещей, чем свергнутая.
Чаадаев улыбнулся холодной улыбкой и с грустью произнес:
— Беда в том, что революции делают журналисты и адвокаты, а не философы. Философы лучше иных знают, сколь коротка и мучительна человеческая жизнь.
— Так или иначе, в стране должен править закон, охраняемый судом и полицией. Бурбоны пали от несоблюдения сих правил, — сказал Бенкендорф. — Короля погубили тайные приказы — «lettre de cachet». Их покупали за двадцать пять луидоров. При Людовике Шестнадцатом карцеры и кандалы в Бастилии отменили, но дело было сделано. Память у людей прочнее стали. Мятежники разрушили почти пустую Бастилию. Правда, им досталась прекрасная библиотека. В крепости существовал каземат, куда сносили подвергнутые аресту книги. Они сохранились.
— А где находился сей каземат? — поинтересовался Чаадаев.
— Между башнями Казны и принца Конте. Над старым проходом, ведущим к бастиону, — объяснил Бенкендорф, который неплохо знал не только театральную и уличную жизнь Парижа, но и события, предшествовавшие его появлению там в 1808 году, когда посольские заботы вынудили приобщиться к историческому прошлому страны. — Несчастный Людовик даже закрыл филиал Бастилии — Венсенскую тюрьму. И что же? В ее рвах спустя двадцать лет без суда убили герцога Энгиенского. А многие шпионы и преступники, чьи дела хранились в Бастилии, стали уважаемыми гражданами, позднее и титулованными особами. Архив Бастилии разграбили в два дня, устроив пожар и сбрасывая папки в ров, наполненный грязью.
— Я слышал, что кое-какие дела попали в руки нашего атташе, — добавил Грибоедов.
— Мне ничего не известно об этом. Но я хорошо знаю Через верных и нелживых людей, что уничтожение бумаг крепко поспособствовало свирепости мятежа. Тот, кто боялся разоблачений, проявлял особую суровость, стремясь заслужить симпатию новых властей.
— Эти события окутаны тайной. Но нам-то что до того? Вольные каменщики совсем не собираются строить новые бастилии со рвами, подъемными мостами и безъязыкими сторожами. Вольность, особенно при первых шагах, можно утвердить только силой. У старого порядка более приверженцев, чем у нового, — сказал полковник Пестель. — И здесь возможна кровь.
— Я боюсь крови, — шепнул Чаадаев Бенкендорфу, когда они покинули ложу и неторопливо шли по Большой Морской.
Теплый вечер сгущал краски. Дома приобретали сказочный облик. То, что казалось днем привычным и узнаваемым, озаренное светом фонарей, изменялось совершенно, напоминая виденное раньше — все, вместе взятое. Эклектичность и сочетанность Петербурга под влиянием волнующей душу атмосферы переплавлялись в неповторимый стиль и действительно выглядели застывшей музыкой, как и архитектурные ансамбли в других великих городах.
— И это говоришь ты, который всю войну провел в седле? В скольких сражениях ты участвовал? — засмеялся Бенкендорф.
— Какое значение имеют прошлые битвы? — Чаадаев пожал плечами. — Я имел в виду другую кровь. Мятеж всегда дело рук недовольных, а недовольные, особенно если они прошли войну, не очень дорого ценят чужую жизнь.
Они распрощались. Утром Бенкендорф поскакал в Павловск к императрице Марии Федоровне. Он всегда испытывал неловкость, когда приходилось просить разрешения взять часть принадлежащих ему денег. Основной капитал лежал в кассе Воспитательного дома и приумножался, но не столь быстро, как хотелось. Последнее время он часто испытывал нужду. Средств недоставало, генеральское жалование было скудным, много приходилось тратить на служебные цели. А заботы о семье требовали немалых расходов. То, что оставил покойный генерал Бибиков дочерям и жене, Бенкендорф считал неприкосновенным.
Павловск после войны стал красивей. Его недавно отремонтировали и привели в образцовый порядок чудесный парк. Странно, но Павловск действительно чем-то напоминал саму Марию Федоровну. Мягкостью и чистотой линий, округлостью внутренних форм, приглушенным тоном стен и убранства: и милыми, радующими глаз деталями. Однако дворцовые постройки Павловска обладали какой-то силой и мощью, совершенно между тем деликатно утонченной, а не огрубленной и вычурной, нагло заявляющей о себе. Проекты, одобренные государем Павлом Петровичем, в натуре смотрелись абсолютно иначе.
Императрица-мать приняла Бенкендорфа в любимом будуаре, который находился в центре южной анфилады. Она сидела у круглого стола великолепной работы. Белый фарфор и золоченая бронза высветляли воздух. Через застекленную балконную дверь была хорошо видна центральная аллея Собственного садика с вазами. У двери стоял великий князь Николай и любовался открывающимся видом.
У Бенкендорфа с великим князем давно сложились хорошие отношения. Николай не был отягощен воспоминаниями, от которых никогда не мог избавиться император Александр. Когда умер отец — государь Павел Петрович, Николай был маленьким ребенком. Ничто из того, что мешало жить старшим братьям, не касалось великого князя — любимца матери. Он был очень красив и строен и сохранил осанку до старости. Красота Николая, лишенная лукавства и какой-то скрытой насмешки, обладала чертами мужественности и даже атлетизма. Но взгляд, порой жесткий и пристальный, напоминал отцовский глубоко запрятанной яростью, которая способна прорваться угрожающим жестом и даже решительным действием. Рука лежала на эфесе прямовисящей длинной шпаги, и только нервно вздрагивающие пальцы свидетельствовали, что перед нами не изваяние.
В давние годы прекрасный наездник, Бенкендорф учил великого князя искусству обхождения с лошадьми. Императрица-мать вполне доверяла ему сына, и Николай привык советоваться с флигель-адъютантом отца и брата. Великий князь, однако, недолюбливал семеновцев — шефом полка отец сделал наследника, да и командовали полком люди, которым великий князь не симпатизировал — генерал-майор Депрерадович, один из прямых виновников печальных событий одиннадцатого марта, немца полковника Карла Криднера и генерал-адъютанта Якова Потемкина великий князь ставил невысоко. Но Бенкендорфа он отличал, и у Марии Федоровны потеплело на сердце, когда один из сыновей, и вовсе не тот, на которого она рассчитывала, подружился с сыном Тилли.
Бенкендорф опустился на одно колено, поцеловал край платья императрицы, а затем протянутую руку и оставался в этой позе до тех пор, пока она не поцеловала его в лоб. Тогда он поднялся и с грустной улыбкой произнес:
— Ваше величество, позвольте мне принести извинения за все то беспокойство, которое я вам причинил.
— Ах, Алекс, — улыбнулась императрица, — я была готова к худшему. Ты еще милостиво со мной обошелся.
— Mutti, ваша ангельская доброта, — тут же вмешался великий князь, — представляет мне случай тоже попросить у вас прощения.
— За что, мой друг?
— Да за все! И впрок!
Последнее слово он произнес по-русски. Старший из сыновей Тилли Марии Федоровне нравился меньше. Бесконечные войны, долгие отлучки из Петербурга и рассеянная жизнь огрубили его. А младший сын Тилли — Константин — вылитая подруга ее детства. Мягкий характер, острый, глубокий ум, умение понять другого и проникнуться сочувствием. Константин доставлял куда больше радости своими успехами. Еще аббат Николя писал ей о душевных качествах младшего сына Тилли. Старшая сестра Доротея и старший сын Александр отличались, конечно, от младших взрывным темпераментом, страстностью и стремлением к самостоятельности, но младшие больше походили на Тилли в минуты сердечной близости, когда ничто не мешало подругам открывать друг другу самые сокровенные тайны.
— Я очень довольна, Алекс, что ты, наконец, остепенился. Елизавета производит прекрасное впечатление. У тебя теперь будет свой дом. Хватит жить в наемных квартирах и отвратительных отелях. Ты не будешь проводить столько времени в театральных креслах и где ты его там проводишь…
— Теперь ты, Александр, почтенный отец семейства, — сказал великий князь. — Ты, матушка, напрасно волнуешься. Манеж и чистокровных кобыл он любит сильнее, чем балет и кулисы.
Заключительные фразы великий князь опять произнес по-русски. Речь императрицы всегда была пересыпана русскими предложениями, и она предпочитала, чтобы ей отвечали на такой же смеси французского с русским.
— Государь доволен твоей службой, и можешь быть уверен, Алекс, что он тебя не забудет. Он ценит твою храбрость, преданность трону и твой ум, но, ради Бога, постарайся быть более осмотрительным в расходах. Я понимаю — ты сейчас в сложном положении. Ты можешь взять часть денег, лежащих на твоем счету. Я уже сделала соответствующие распоряжения. Только не благодари меня.
Бенкендорф знал редкостную манеру императрицы опережать любые просьбы. И сейчас она поступила как всегда. Он не успел и слова вымолвить.
— Я не забыла, что ты мечтаешь приобрести мызу под Ревелем и построить там дом. Я благословляю тебя и очень хочу, чтобы у тебя был дом. Покойная Тилли всегда мечтала о своем очаге. Но ответь мне искренне: ты счастлив? Бог уберег тебя от пули узурпатора, и мне было бы досадно, если бы сейчас твоя жизнь не доставляла бы тебе радости.
— Ваше величество, я счастлив, как никогда. Я хотел все-таки поблагодарить вас и за вашу заботу, и за ваши молитвы.
— Служи хорошо, мой друг, и после возвращения в Петербург — я надеюсь — ты получишь то, чего заслуживаешь.
— Будь в том уверен, генерал, — кивнул великий князь. — Мы все за тебя. Васильчиков — я сам слышал — государю не раз намекал, что лучшего помощника он и не желает.
Сердце у Бенкендорфа сжалось. Генерал-адъютант Васильчиков — командир гвардейского корпуса не очень жаловал начальника штаба генерала Сипягина. Прочили на еще пока не вакантное место разные кандидатуры. Но император Александр никогда не спешил с перемещениями.
— Я думаю только о благе России и о благе той прекрасной и доброй женщины, которая заменила мне мать и забот которой я недостоин.
— Все мы недостойны заботы, все мы непослушные дети послушных родителей, — засмеялся великий князь. — До свидания, матушка. Отпусти Алекса со мной, если ему больше нечего сказать.
— Передай привет супруге. Будь примерным отцом. — И императрица протянула Бенкендорфу руку, — До скорого свидания.
— Удивительная женщина императрица, — произнес Бенкендорф, садясь вместе с великим князем в коляску. — Рядом с ней чувствуешь себя свободным и счастливым, даже если ты кругом виноват.
— Не было дня, чтобы она не вспоминала Тилли. Вот у кого надо поучиться умению дружить и творить добро. Я приказал берейтору взять твоего аргамака. Он доставит его в манеж. Не беспокойся!
Бенкендорф осторожно прикрыл дверцу коляски, и никто — ни он, ни великий князь Николай, ни императрица-мать — не мог представить сейчас, сколько сотен верст они проедут вместе в другой коляске с государевым гербом и какие на том пути их будут ожидать передряги.
Бенкендорф оглянулся. Берейтор Карл сел на лошадь и ласково похлопал по холке. Молодец! Хороший наездник!
Государь Павел Петрович любил рассуждать о справедливости. Известно, однако, что люди, напоказ стремящиеся к справедливости, часто совершают несправедливые поступки, впрочем, оборачивающиеся впоследствии против них. От людей подобного сорта несчастного императора отличала способность к раскаянию и душевной скорби. Прогнав Тилли Бенкендорф из Павловска и став в какой-то степени причиной ее ранней смерти, государь, конечно не без влияния супруги, решил устроить судьбу Дарьи Бенкендорф. Приступил он к задуманному привычным для себя способом.
Государь давно приблизил к себе родовитого семеновского офицера графа Христофора Ливена, сделав в двадцать с небольшим лет начальником военно-походной канцелярии. Ливен — курляндец, получил неплохое образование, от природы сметлив и решителен. По заведенному порядку он каждый день на рассвете докладывал государю о случившихся происшествиях в войсках и мерах, предпринимаемых для поддержания спокойствия.
Однажды во время доклада государь нетерпеливым взмахом руки прервал молодого генерала:
— Послушай, Христофор, меня и оставь пустяки…
Ему не терпелось поделиться с тем, кого намеревался облагодетельствовать.
— Служить они будут с эспантонами. Недовольных под арест. Шпаги отобрать и доставить во дворец. С этим покончено.
Ливен низко поклонился, зная, что возражать бесполезно.
— Я подыскал тебе прекрасную невесту. Молоденькую!
— Спасибо, государь. Я готов и давно влюблен.
— Но знаешь ли ты ее имя? — удивился государь, которого, казалось, ничем нельзя было удивить.
— Без сомнения. Это старшая дочь генерала Бенкендорфа Доротея.
— Но как ты догадался, что мой выбор остановился на юной фрейлине? Не подслушиваешь же ты мои разговоры?
— Нет, ваше величество. Но за годы службы при вашей особе я стал во многом походить на вас.
Государь пришел в прекрасное расположение духа и расцеловал бывшего начальника военно-походной канцелярии и с сегодняшнего дня военного министра.
— Тем паче, что она Христофоровна, а ты и сам Христофор, — засмеялся государь. — Верный признак будущего счастья.
Однако залогом счастья было вовсе не совпадение отчества невесты с именем жениха. Залогом оказались черты характера и внешности девушки, едва успевшей выйти из стен Смольного института. Высокая, немного худощавая, с гордой осанкой, Доротея привлекала окружающих неизъяснимой прелестью черных глаз, лебединой шеей и умением говорить правду, никого между тем не обижая: Император Александр высоко ценил дипломатические способности Дарьи Христофоровны. Ее салон в Берлине и Лондоне успешно соперничал с салоном герцогини Дино в Париже, в котором господствовал Талейран. Ее называли дипломатической Сивиллой, и сам Меттерних был без ума от сестры русского генерала Бенкендорфа. Император Александр пригласил графиню на конгресс в Ахен и нередко советовался с ней. Она вела потом большую часть дипломатической переписки мужа — посла в Англии и сообщала императору такие подробности о европейских событиях, которые ускользали от внимания других агентов. Несмотря на отсутствие систематического образования, отчеты и письма Дарьи Христофоровны на протяжении многих лет представляли собой искусные образцы анализа разного рода происшествий, которым суждено было стать историческими. Она играла, безусловно, более значительную роль в принятии важных решений северного властелина, чем старший брат, во всяком случае до того момента, пока он не стал вторым человеком в России после императора Николая Павловича.
Знатоки утверждали, что, не посетив салона Дарьи Ливен, нельзя было ничего понять в хитросплетениях европейской политики.
Император Александр не любил, когда ему давали непрошеные рекомендации, и избегал что-либо обещать ходатаям. Он умел принимать решения сам и никогда не торопился. Но умные женщины иногда, быть может под влиянием минуты, получали над ним власть. Ему хотелось выглядеть сильным и благородным правителем, если судьба обделила полководческими талантами. Его желание имело под собой прочный фундамент, что позже было закреплено в определении Благословенный, хотя он предпочел бы эпитеты, которые увенчивали царственных предков — Петра I и Екатерину II.
Император Александр в профиль походил на мать, великий князь Константин на отца.
Как-то Дарья Ливен заметила:
— Ваши профили — ваши характеры.
Император рассмеялся, но остался доволен. В Лондоне она выбрала удобный момент и тактично сказала сиятельному собеседнику:
— Военно-административный талант редкая вещь. Странно, что вы, ваше величество, не обратили внимания на эту сторону дарования семьи Бенкендорф.
Она рискнула и уколола его, намекнув, что его отец, назначив Христофора Бенкендорфа военным генерал-губернатором Риги, сделал правильный выбор. Император не рассердился и не подал вида, что понял, куда метит сестра генерала, которого он недолюбливал. Семья Ливен, в отличие от прочих павловских придворных, не вызывала раздражения. Однажды в теплую минуту он шепнул Аракчееву:
— Ты даже не можешь себе представить, как я тебе благодарен!
И он указал на овальную миниатюру с портретом отца, которую Аракчеев постоянно носил на груди.
Аракчеев упал на колени и, рыдая, произнес:
— Батюшка, ваше величество, да я… Да он…
Император бросился поднимать верного слугу:
— Что ты! Что ты! Алексей Андреич, Бог с тобой!
Они расцеловались. В голубых глазах императора стояли слезы. Аракчеев всхлипнул, утерся платком и поцеловал руку благодетеля.
В самом центре столицы напротив Адмиралтейства стоял трехэтажный каменный дом — второй от угла Невского проспекта. Твердая рубленая надпись на фронтоне возвещала: «Гвардейский генеральный штаб». Позже при императоре Николае Павловиче здание перестроили и присоединили к Главному штабу. На верхнем этаже располагалась квартирмейстерская часть, с двумя отделениями и чертежной, на втором находился кабинет начальника штаба, шесть отделений дежурства, две комнаты отвели для обширной библиотеки — шкафы мореного дуба с зеркальными стеклами были набиты книгами не только военного содержания. В конце коридора сидели писари. В нижнем этаже рядом с сенями устроили после войны типографию. Сторожа охраняли вход и ночевали в каморках у двери. Большая офицерская комната со столом для карт и планов посередине находилась на третьем этаже. Здесь же стоял стол обер-квартирмейстера и столы начальников отделений. У окна на специально приспособленных станках офицеры вычерчивали планы различных военных ситуаций и наносили на бумагу боевые порядки. Гвардейский развод делался или в Манеже, или в дворцовом Экзерциргаузе рядом. Корпусной командир жил на квартире в другом месте. Особую и даже, пожалуй, выдающуюся роль гвардейский штаб начал играть при генерале Сипягине. Сразу после назначения он начал превращать гвардейский штаб и своеобразный культурный центр, действуя в духе тайных обществ и союзов, столь распространившихся в Петербурге и Москве. Сипягин посещал ложу «Соединенных друзей» и многих приглашал на заседания Военного общества. В конце 1816 года заработала типография, открылась школа для кантонистов, любой офицер, в том числе и не принадлежащий к гвардии, мог выписать в библиотеке книгу. В следующем году Сипягин выпустил первый номер «Военного журнала».
Старшим библиотекарем и адъютантом Сипягина служил известный поэт Федор Глинка. Сипягин не скрывал масонских симпатий и позволял произносить вольные речи на различных заседаниях, особенно семеновцам-однополчанам. К старшим по званию относился с холодной вежливостью, к младшим — с доброжелательным участием. Непосредственный начальник Сипягина князь Петр Михайлович Волконский сперва поддерживал Сипягина, но вскоре переменил мнение о его нововведениях. В Главном штабе образовалась группа недовольных, которые хотели и у себя в полках открывать «ланкастерские школы» для взаимного обучения. Они хотели посещать заседания, где разбирались важные вопросы военного искусства, обсуждать сочинения генерала Жомини и другие книги, выходящие за границей. Каждый стремился прикоснуться к военной истории России, материалы которой предполагалось издавать в типографии специальными выпусками. Сипягин устроил камнепечатню, то есть литографию, и тиражировал картины, изображавшие сражения и ландшафты, а также портреты выдающихся военачальников.
Словом, гвардейский штаб превратился в центр притяжения для петербургского офицерства. Здесь можно было встретить фон дер Бриггена, Вальховского, Бурцева, Трубецкого и даже штатских, например, Василия Андреевича Жуковского. В день открытия библиотеки приехал император Александр. С той поры этот день отмечался Военным обществом, или, как его еще называли, «Обществом военных людей». В тот же день император торжественно объявил, что берет общество под покровительство. Это произвело большое впечатление на офицерство. Через год Федор Глинка в торжественном заседании прочел полные признательности к государю высокопарные строки:
Велик наш Бог!.. Велик избранный
К бессмертным подвигам монарх!
Он рек — и гром умолкнул бранный,
И мир на суше и морях!
О царь! наш вождь, надежда наша.
Тебе сия заздравна чаша!
Потом декламировали дифирамбы хором. Библиотеку укомплектовали быстро. Собрали более восьми тысяч томов. Федор Глинка взял в помощники некоего Грибовского — казначея восьмого класса. Грибовский человек образованный, знающий языки да и на руку скор — отлично составлял карточки, редактировал тексты, проводил подписку, покупал и продавал книги. Сразу завел обширные связи среди офицерства. Люди его полюбили, были искренни и доверяли сокровенные мысли, возникающие после прочтения различных философских и политических сочинений. Особенно ловко Грибовский проводил всякие торжества. Нужных и умных приглашал, неугодных необидно обходил. С Федором Николаевичем нашел общий язык и даже подружился. Вместе выпускали журнал, в свободное время читали стихи и спорили насчет европейской политики, общественного договора Руссо и личности Наполеона. Михаил Кириллович имел ученую степень доктора обоих прав, присужденную в Харьковском университете. В общем, обстановка в Гвардейском генеральном штабе при Сипягине будто бы складывалась самая благоприятная. Глинка и Грибовский устраивали часто разные сборища и по вечерам ходили к знакомым офицерам в гости для товарищеской беседы. Так, по крайней мере, считали сторожа, недовольные тем, что служащие после отъезда начальства задерживались в помещениях, из-за чего не удавалось вовремя вытереть пыль и натереть до блеска пол. Молодые офицеры-гвардейцы очень любили Глинку и прислушивались к его мнениям, охотно вступали в разговор о разных политических системах и формах правления. Глинка искренне был привержен к императору Александру, но еще более высоко ставил супругу Елизавету Алексеевну.
Бенкендорф близко сошелся с Глинкой, печатая в журнале воспоминания о военных действиях отряда под начальством барона Винценгероде. Отлично знающий французский язык, он придал статье Бенкендорфа русское звучание, что генералу, не имевшему литературного опыта, понравилось. Вдобавок Глинка понимал тонкости партизанской войны и ценил умение Винценгероде маневрировать. Бенкендорф с удовольствием общался с ним и даже был приглашен поэтом на одно из заседаний дружественной ложи «Избранного Михаила» в качестве личного гостя.
— А ведь под Красным мы оба попали в славную передрягу, — сказал Бенкендорф. — Да и братья мы по орденской линии.
Оба были награждены прусским орденом «За заслуги». Кроме того, Глинка имел золотую шпагу за храбрость, вручаемую государем как знак высочайшего благоволения.
В четвертой книжке журнала Бенкендорф вновь опубликовал мемуар, на сей раз переведенный Михайлой Грибовским, с которым его познакомил Глинка и отменно отрекомендовал. Грибовский производил серьезное впечатление точностью, вежливостью и скромностью. Будучи штатским, он часто брал у Бенкендорфа консультации по поводу тех или иных выражений.
— Статья военная от политической весьма разнится и должна быть лаконична и немногословна, как топографическая карта или чертежный план.
Подобные мысли Бенкендорфу нравились. Работая над заметками, он тоже стремился к ясности и мелочной деталировке, которая иным показалась бы скучной.
— Однако естественность и правдивость изложения дает лучшее представление о героизме, чем художественная картина триумфального свойства. Каждый предмет имеет свое употребление.
Неторопливость и наблюдательность Грибовского поражали Бенкендорфа. Осведомленность и отличная память вызывали удивление. Глинка и Грибовский его учтиво хвалили. Читая другие работы о войне 1812 года, Бенкендорф по справедливости думал, что кое-чего достиг и в избранном жанре. Приезжая в гвардейский штаб, он редко заходил к генералу Сипягину и поднимался сразу в библиотеку, рассматривая карты Пруссии и Голландии и предаваясь приятным воспоминаниям. Гвардейский штаб постепенно становился его родным домом. Он подмечал многие недостатки в чисто военной деятельности офицеров штаба и считал, что Сипягин, возможно, невольно вытесняет армейский аспект общественным и даже политическим. Недаром князь Волконский выражал недоумение речами, которые произносились на заседаниях Общества военных людей. Критиковать распоряжения начальства, указывать на ошибки недавно завершенной кампании, обсуждать термины военного словаря и вопросы европейской политики, конечно, не возбраняется. Но стоит ли переходить грань и заниматься тем, к чему офицерство не призвано ни государем, ни Россией.
— Обучение по ланкастерскому методу весьма похвально, — докладывал Волконский императору, — но чтение газет нижними чинами и употребление им французских фраз, а также посещение читальных залов, наряду с ротными и батальонными командирами, ни к чему хорошему не приведет. Служба есть служба. Вдали от родины гвардия распустилась. Теперь она не отвечает своему назначению. Ланкастерский метод насаждает некий Николай Греч.
— Ты прав, князь Петр. Не забыл семеновский наказ: где нет строгости, там нет службы? Помнишь Гатчину? Помнишь, что батюшка сделал с подпоручиком Савельевым, когда тот задержал команду «пали!» в полутонажной пальбе? А насчет Греча ты, вероятно, прав. Я давно за ним слежу!
— Как, государь, не помнить! Я все приказы по полку знаю. Этот — от двадцать первого сентября тысяча семьсот девяносто восьмого года. Греч штафирка, на гауптвахту негодника, и баста!
— Потому ты и начальник Генерального штаба. А Сипягина придется убрать. Он штаб в ложу превратил, и хотя не мне упрекать, но служба требует иного характера. Гвардия есть гвардия. Стреляли, правда, и при батюшке неважно, особенно, не в обиду нам с тобой будет помянуто, семеновцы. Зато в штыковом бою равных им нет. А это, князь, гатчинская наука. Но не печалься — я ведь помню, в бытность твою полковым адъютантом новый девиз не ты ли придумал для полка?!
— Что хорошо для других, то недостаточно для семеновцев!
— Что хорошо для армии, то недостаточно для гвардии. Вот печка, от которой плясать начнем. Поговори с Васильчиковым, рано он расслабился, рано в вельможи и государственные мужи глядит. Когда меня нет в Петербурге, в казармы не ездит. Ковочных гвоздей кузнецам — я слышал — не хватает. Это в России-то! Сипягин пусть покомандует пехотной дивизией и где-нибудь не в столице. Кого бы нам подобрать на место поэнергичней? Глядишь, и Илларион Васильевич подтянется, когда новая метла…
— Я на примете держу генерала Желтухина.
— Службу он знает. Но фигура промежуточная. Ни то ни се. Тут надо чтобы гвардия осталась довольна. Меньше будут болтать языком на своих сходках. Греча предупреди через Горголи. Если что — взыщу, и строго.
Уезжая за границу в преддверии Ахенского конгресса, император спросил Волконского:
— Ну что надумал, князь Петр? Советовался с Васильчиковым?
Участь Сипягина решилась. В Париже император, беседуя с графом Воронцовым о скором возвращении оккупационного корпуса из Франции домой, неожиданно спросил, обсуждая, однако, военно-административные проблемы — устройство магазинов на пути следования и сам маршрут:
— Ответь мне откровенно, Михайло Семенович, как считаешь: Бенкендорф дельный человек или так себе? Я знаю: ты с ним друг.
Воронцов оживился:
— Он командовал моей кавалерией под Красным, ваше величество!
— Да я не о том. Кавалерист он прекрасный. Помню.
— За ним Москва, ваше величество. Очистил от гноя, накормил, напоил. Ввел карантин. И ни одной вспышки эпидемии. А что нам прочили? Москва — помойная яма! Наполеон у Березины удивлялся: как этот город еще существует?! Заслугу Бенкендорфа нельзя не оценить.
— Что я в тебе особенно люблю, граф, — так это верность. — И император опять коснулся старой темы.
Ахенский конгресс осенью 1818 года не шел, конечно, ни в какое сравнение по пышности с Венским. В австрийскую столицу съехались шесть коронованных особ, два наследных принца и более двух сотен владетельных князей. Вся эта публика веселилась и танцевала, и, быть может, потому Венский конгресс запал покрепче в память потомков, чем последующие дипломатические сборища. Конгрессы в Троппау и Лайбахе вспоминают только в связи с драматической отставкой Чаадаева и Семеновским бунтом. А о конгрессе в Ахене упоминаний почти не сыщешь. А напрасно! Там были приняты важные решения. Ахен император Александр выбрал не случайно. Этот старинный уютный маленький городок служил резиденцией Карлу Великому, что весьма импонировало государю. В 1668 году здесь заключили мир, который подвел черту под Деволюционной войной. И тогда Франция первой открыла военные действия, отобрав у Испании принадлежавшую ей Фландрию. Франция считала войну справедливой, опираясь на наследственное, то есть деволюционное право. Испания потеряла большие территории и много городов, получив взамен только Франш-Конте. Над Лиллем снова взвился национальный флаг. Но теперь здесь хозяин северный властелин, и европейцам с этим придется смириться. Через восемьдесят лет — в 1748 году — ахенцы стали свидетелями нового торжества. Австрийская эрцгерцогиня Мария Терезия при поддержке Англии, Голландии и России подтвердила свои права на владения Габсбургов. Война за австрийское наследство принесла разочарования многим странам — Франции, Пруссии, Баварии, Саксонии, Испании и Пьемонту. В азартной игре за раздел чужих территорий участвовали и более мелкие государства, но эрцгерцогиня оказалась и мудрее, и счастливей. Ей не удалось отстоять лишь часть Силезии, которую захватила Пруссия.
Разумеется, город с таким военно-дипломатическим прошлым нравился императору Александру. Здесь сами стены дышали историей и напоминали о славном прошлом нынешних союзников. И вместе о тем нынешняя Франция — Франция Бурбонов — не имела оснований обижаться. Ее целостность была гарантирована тоже Ахенским миром. Императору Александру, конечно, хотелось, чтобы Европа забыла, что период добрых и дружеских отношений России с корсиканцем позволил ему завоевать Испанию и Португалию. И Европа простила триумфатору. На Ахенский конгресс император пригласил узкий круг верных сторонников и людей, с которыми мог объясняться откровенно. Этой чести он удостоил и Дарью Ливен. Когда говорил с графиней, то изменял манеру до неузнаваемости. Ферлакурство, столь свойственное общению с женщинами, на время оставалось в стороне. Император становился серьезным и предупредительным, хотя графиня обладала женской притягательностью и даже такой тонкий ценитель и знаток прекрасного пола, как князь Меттерних, не устоял перед ее чарами. Именно здесь, на Ахенском конгрессе, и развернулся короткий, но быстротечный и бурный роман.
Император однажды спросил, посетив графиню Ливен в отеле:
— Не жалеете ли вы, что покинули ради меня Лондон?
— Боже сохрани, государь. Я всегда счастлива видеть вас хотя бы издали. А беседовать с вами — блаженство.
— Мне почудилось, что теперь у вас другие предпочтения.
— Отнюдь, государь. Никто вас заменить не может.
— Но может существовать рядом.
— Нет, государь, — не сдавалась Дарья Христофоровна, — вы это знаете, очевидно, лучше, чем кто-нибудь. Вы сами умеете хранить верность друзьям и близким, особенно несчастным женщинам, которые становятся избранницами мужчин иногда и не по своей воле.
— Что вы имеете в виду, графиня? — изумился император, предполагая, что беседа зашла слишком далеко и он чем-то уязвил конфидентку, намекнув на прогулки с Меттернихом.
— Непреодолимую силу чувства, государь!
А он-то подумал Бог весть что! Да, он хранил верность Марии Антоновне Нарышкиной-Четвертинской, хотя и не отказывался от мимолетных увлечений не всегда платонического характера. Умна Бенкендорфша, умнее Тилли, умнее собственного мужа и старшего брата.
— Кстати, о вашем старшем брате, — сказал он внезапно, озвучивая давно заготовленный вопрос. — Вы действительно уверены в его административных талантах, графиня? Я считаюсь с вашим мнением.
— Абсолютно.
И Дарья Христофоровна проницательно взглянула в голубые скользящие глаза императора. Черное сошлось с голубым и победило.
— Ах, оставим все это, — вздохнул император и перевел разговор на иную тему. — Князь Меттерних сегодня изрек, что без России Австрия исчезла бы с карты земли. Что думаете вы, графиня?
— Где, как не в Ахене, прийти к подобной мысли, — улыбнулась Дарья Христофоровна, давая понять императору, что она вполне оценила его выбор и знание европейской истории.
Они славно поговорили. Вечером император сообщил Волконскому:
— Я писал Алексею Андреевичу о Бенкендорфе. И получил от него депешу. «Государь-батюшка, ваше величество! Я не против. Гвардия, думаю, будет довольна», — отвечал Аракчеев.
— Да, гвардия будет довольна. И Васильчиков тоже. Сипягин да Желтухин слабая ему подстава. И потом все-таки Бенкендорф семеновец, а значит, наш. Да и чего им надобно, Петр Михайлович?! Боевой генерал, к вольным мыслям склонен. И притом я заглядывал в его полицейские проекты не без пользы для себя. Правда, оставил без последствий.
В следующем году, марта 18-го генерал-майор Бенкендорф стал начальником Гвардейского генерального штаба, а летом был пожалован в генерал-адъютанты.
Но если кто-нибудь подумает, что Александр Христофорович занял столь высокий пост благодаря протекции, то он совершит большую ошибку. Гвардия действительно была довольна. Каждый видел в нем своего. Государь — верного слугу и храброго защитника трона и отечества, масоны — масона, семеновцы — семеновца, гвардейцы — гвардейца, уланы — улана, драгуны — драгуна, немцы — немца, французы — французоговорящего, дамы — хорошего кавалера, отцы семейств — примерного семьянина, прекрасно относящегося к приемным дочерям, англоманы — друга Воронцова, получившего воспитание в Лондоне, ветераны войны — смелого и заслуженного офицера, молодым ставили Бенкендорфа в пример, и даже русские не сомневались в его преданности России. Васильчиков получал отличного помощника, а библиотекарь Грибовский внимательного патрона, которому он успел оказать немалую услугу. Лишь генерал Ермолов скорчил гримасу: «Немцы, всюду немцы… — ворчал он. — Не пробьешься, черт побери, в немцы! Не пробьешься!»
Весна в Петербурге изменчива, но зато романтична и вдохновенна. Направление ветра невозможно предугадать. Солнце то горячо улыбается, то хмурится наплывающими тучками. Остро пахнет талым снегом, бурно плещет тяжелая невская вода. Контуры зданий, людей, колясок четко очерчены и только в сумерках чуть размыты прозрачным серебристым туманом.
Сердца трепещут, движения становятся порывистыми, а шаги торопливыми. Кажется, что и вполне солидные жители спешат на свидания. Весна пробуждает, освобождает и набрасывает таинственный флер на город.
В один из таких дней, переступив порог своего нового кабинета на Адмиралтейской площади в доме номер три, генерал-майор Александр Бенкендорф понял, что сделал выбор, и на этот раз окончательный. Прежде всего придется ограничить общение с братьями по ложе, а чувства и мысли спрятать подальше. Нынешнее положение далось нелегко, и он заплатил высокую цену, чтобы рисковать благоволением государя. Так или иначе, с охотой или без оной, с открытым сердцем или затаив недоверие, но император предоставил ему шанс показать себя на избранном поприще. Гвардия — опора трона и опора порядка, начальник штаба Отдельного гвардейского корпуса — одна из ключевых фигур режима. В иных обстоятельствах он может сыграть более значительную роль, чем сам командир корпуса. Теперь он не может пожаловаться на предвзятое мнение императора. Новая служба требовала новых жизненных установок. Главное не допустить роковой ошибки. Император хотя и снисходительно смотрел на повальное увлечение офицеров масонством, но относился к их речам и проектам как к вредным иллюзиям и заблуждениям.
— Я не желаю больше, чтобы Европу сотрясали революции. Они ничего не меняют и ведут лишь к вечным нескончаемым войнам. История Наполеона, залившего кровью наш континент, свидетельствует о справедливости сей простой мысли. Чтобы утвердить мир, надо обладать огромной военной силой и составить коалицию против возмутителей спокойствия.
Он говорил это каждому, кто желал слушать и умел слышать. Остальные шествовали по намеченному веком Просвещения пути, забавлялись вольтерянством, признавались в любви к отечеству, писали стихи, танцевали и острили, но втайне мечтали о власти, между тем дурно управляя своими имениями и скорым шагом приближаясь к долговой яме.
Бенкендорф знал, что среди полковых командиров в масонских ложах состояло не менее двух, а то и трех десятков. Великого князя Константина окружали масоны, да и он сам иногда посещал ложи, куда его приглашал адъютант князь Александр Голицын. Но Бенкендорф также понимал, что армия и масонство несовместимы. Признаться, ему надоели тягостные и нелепые ритуалы и часто беспочвенная, напоминающая пародию болтовня. Однако минувшее увлечение сразу не оттолкнешь. «Железный крест» немало сделал для единства русского и прусского офицерства. И то, что говорилось на собраниях ложи, никогда не забыть.
Первые месяцы Бенкендорф держался с Васильчиковым весьма осторожно и предупредительно, всячески подчеркивая зависимость от корпусного командира. Васильчикова в Петербурге недолюбливали. Характером он обладал неровным и вспыльчивым. К солдатам не придирался, но и щедрым его нельзя было назвать.
После назначения Бенкендорфа император Александр при первом же свидании в Царском Селе, из которого он в то лето почти не отлучался, сказал:
— Гвардия и в прошлом веке была рассадником смуты. Смотри, Бенкендорф, в оба. Я знаю — ты грешен, и я грешен. Безгрешных нет. Теперь ты должен помочь Иллариону Васильевичу покрепче взять непокорных под уздцы. Путешествия многих развратили.
— Ваше императорское величество! Везде пока тихо и хорошо идет. В будущем вы можете положиться на меня. А Илларион Васильевич в моем лице получил верного друга и помощника.
— Я крепко надеюсь на тебя, Александр. И хочу тебя поздравить — с завтрашнего дня ты генерал-адъютант.
Васильчиков и Бенкендорф онемели. Однако император не позволил опомниться. Два генерал-адъютанта стояли во главе гвардии. Подобного не знала российская история. Благословенный вернул тезке долг за преданную службу с лихвой, начисто стерев прошлые обиды.
— Государь, — сказал тихо Бенкендорф, — у меня нет слов, да их и не существует в природе, чтобы выразить вам благодарность. У вас не представится случая усомниться во мне.
— Хочу верить. Ты видишь, что не только республика открывает пути для усердных и не только тираны умеют награждать по достоинству и к выгоде отечества.
Он повернулся и вышел из кабинета, оставив Васильчикова и Бенкендорфа в полной растерянности. Состояние Бенкендорфа усугублялось тем, что император в точности повторил претензию, высказанную им в прошлом году в кругу братьев на одном из заседаний. Внезапно дверь отворилась, и император возвратился. Он подошел к столу, поиграл пальцами и провел ими любимым жестом над огнем свечи.
— Кого желаете командиром первой пехотной бригады?
Император решил укрепить гвардию. Смутное беспокойство давно овладело им. После женитьбы Воронцова на польской графине Елизавете Ксаверьевне Браницкой он поручил спросить счастливого мужа, какой процент соплеменников супруги он намерен привлечь на службу в Новороссийском крае, куда вскоре получит назначение.
— Клянусь вам, государь, — сказал Воронцов, приехав в Петербург и получив долгожданную аудиенцию, — что ни один поляк не получит у меня должности.
Откуда появиться смуте, как не из Польши и Франции? На заданный императором вопрос у корпусного командира и начальника штаба давно был готов ответ:
— Великого князя Михаила, и только его.
— Хорошо, что произносите это имя согласно, — улыбнулся император.
В первую пехотную бригаду входили Преображенский, Семеновский и лейб-гвардейский егерский полки. Преображенец полковник Пирх никогда не состоял в масонском сообществе. Семеновец генерал-майор Потемкин тоже. Но вот егерским командовал полковник Головин. Как он уживется с великим князем?
Сам Бенкендорф был в отличных отношениях с младшим братом императора. Они принадлежали к разным поколениям, но зато Михаил, как и Николай, не был отягощен тяжелыми воспоминаниями. Они знали, что Бенкендорфы оставались преданы памяти великой бабки и несчастного отца. Одно это делало Бенкендорфа желанным гостем во дворце на половине Михаила. Кроме того, граф Ламсдорф, без которого великий князь не проводил и дня, часто посещал ложу «Соединенных друзей» и «Избранного Михаила». С Бенкендорфом Ламсдорф поддерживал тесные отношения.
Великий князь был самым высоким из царственных братьев и более прочих походил на матушку. Огромный рост, незаурядная физическая сила, рыжие волосы и природная сметка отводили ему везде — и на плацу, и во дворце, и на балу — особое место. Остроты и каламбуры передавались по Петербургу из уст в уста. Однако Михаил при старшем брате старался выглядеть простаком.
— У нас в России дурачком прожить легче. Меньше знаешь — крепче спишь. Во главе революций везде стояли образованные люди — врачи, журналисты или адвокаты. Принесло ли знание пользу? Редко революционеры умирают своей смертью и в собственной постели.
Те, кто встречал великого князя за границей, передавали, что там он совершенно преображался. Носил сюртуки и фраки, беседовал мягко и вкрадчиво и вообще напоминал светского человека с университетским дипломом. Возвращаясь, мгновенно преображался. На плацу ревел, как бык. Топал ногами, ругался последними словами и даже замахивался на провинившихся нижних чинов.
— Ланкастерские школы до добра не доведут, и у меня в бригаде им не место. Подлеца Греча надо засадить на гауптвахту, и дело с концом!
— Ваше превосходительство, — обращался он иронически к Бенкендорфу, — оставьте масонские выдумки. Служба есть служба, а хорошему служаке не до книг.
Он не верил старшему брату и побаивался его. В откровенности не часто пускался, но иногда из него вылетали фразы, свидетельствовавшие о наблюдательности и умении проникнуть в суть события. Сейчас он был холост, но когда женился на Фредерике Шарлотте Марии, принцессе Виртембергской, то нисколько не переменился, хотя нареченная Еленой Павловной великая княгиня — образец женственности, ума и добродушия. У них родилось много детей, и семейная жизнь великого князя протекала без особых трений, невзирая на кулачные манеры и репутацию грубияна. Старший брат считал его лицедеем. Великий князь подчинялся непосредственно Бенкендорфу, никогда не подчеркивая родственную связь с императором. Он избегал столкновений с офицерами и умел вовремя отступить, чего никогда не хотел сделать великий князь Николай Павлович, демонстрируя суровый и вспыльчивый нрав. С годами характер великого князя Михаила становился жестче. Бенкендорф не выдержал как-то и обратил на это внимание:
— Ваше высочество, подлеца Греча ничего не стоит выгнать, но ведь еще недавно вы хвалили ланкастерский метод обучения и посещали нашу библиотеку.
— То, что вчера казалось благом, сегодня обернулось пагубой. Ты семеновец, ваше превосходительство, знаешь, сколько у них завелось дури. Потемкин солдат распустил. А все отчего? Разврат идет от твоих библиотек. Стреляют плохо, в строю непорядок, нижние чины в шахматы играют, Трубецкой с Муравьевым лекции по политическим наукам записались слушать. «Отчего они вздумали учиться?» — спрашивает император. И действительно: отчего? Форма правления России дана Богом и не подлежит обсуждению. В моей бригаде ничего подобного не будет. Я найду человека, который из семеновцев выбьет дурь. У Алексея Андреевича есть один на примете: желтухинский подчиненный! И тебе, Александр Христофорович, советую: брось!
Великому князю нельзя отказать в проницательности. Бенкендорф и сам чуял: время подкатывало иное. Когда-то его умиляло, что князь Трубецкой самолично выдавал не только офицерам, но и нижним чинам книги из библиотеки, которую в Семеновском полку учредили до войны. Нынче ему это не очень нравилось бы — новый пост незаметно изменил взгляд. Впрочем, и на библиотеку при гвардейском штабе надо обратить сугубое внимание. Федор Глинка понятен, он симпатий не скрывает, но вот Михайла Грибовский личность странная. При случае неожиданной мыслью поражает и смотрит прямо в глаза, будто желает что-то спросить и только почтительность не позволяет.
Давеча довольно прямо выразился:
— Я чрезвычайно редко разделяю мнения наших читателей. А на заседаниях общества речи о военной истории часто сбиваются на политические конъюнктуры. Обсуждается вовсе не то, к чему мы призваны.
Не от него ли князь Волконский узнал содержание дискуссий? Если от него, то надо сие взять на заметку. Бенкендорф тогда ответил:
— Ты, Михайло Кириллович, прав. Вот только напомни, к чему мы призваны?
Воли Грибовскому нельзя давать. Пусть знает свой шесток. Но учесть данный урок необходимо. Гвардейский штаб — горячее место. Тут многое варится. Васильчиков с Аракчеевым враги, причем открытые. Алексей Андреевич давно метит убрать Потемкина и дух выветрить. Грибовский после того, как Бенкендорф его осадил, отнюдь не смирился и недавно при докладе, когда остались один на один, опять прямо и с любопытством глядя в глаза, заявил:
— Я не сторонник всяких тайн. Чего таиться, ежели благо отечества для тебя главное? А многие офицеры, ваше превосходительство, секретничают. Я их предостерегал всегда: господа, шепот чести противен. Русские, ваше превосходительство, столько привыкли к образу настоящего правления, под которым живут спокойно и счастливо и который соответствует местному положению, обстоятельствам и духу народа, что мыслить о переменах не допустят. Отсюда проистекает у кое-кого стремление к таинственности. У семеновцев более, чем у других, царит дух противоречия. Ручаюсь, ваше превосходительство, что дело болтовней не кончится и не все хорошо там идет.
Бенкендорфа поглощали текущие заботы. Обязанности начальника штаба оказались достаточно разнообразными, и любая промашка выходила боком Бенкендорфу — ведь он новая метла. В апреле — ровно через год после назначения — произошла смена полкового командира в Семеновском. Аракчееву удалось перед отъездом императора Александра на конгресс в Троппау добиться назначения полковника Шварца. Великий князь Михаил от аракчеевского служаки в полном восторге: во-первых — не вор! Во-вторых, солдата знает до тонкости. В-третьих, к масонам не имел никогда никакого отношения, потому что служил в Гренадерском графа Аракчеева полку, которым командовал Стюрлер. Сам Стюрлер хоть масонством и баловался, но позднее отошел и прежних собратьев старался выжить в другую часть. Правда, Шварц при Стюрлере служил не очень долго.
— Ну теперь я за семеновцев спокоен, — сказал Бенкендорфу великий князь.
Бенкендорф с сомнением посмотрел на него. Шварц, конечно, обладал достоинствами, но 6 семеновцами будет трудно ужиться. Титулованное офицерство, взросшее на вольтерьянстве и с облегчением вне казармы переходящее на французский язык, этакому солдафону и любителю шагистики спуску не даст. Столкновения неизбежны. Да где их нет! Однако когда император в Петербурге — спокойней. Едва уезжает — все приходит в движение. Отношения между подданными обостряются, и вслед государю летят курьеры с жалобами. Бенкендорф и сам не прочь послать курьера, да через Васильчикова не перескочить. Когда после отъезда государя в Троппау Грибовский после доклада испросил личной аудиенции, то Бенкендорф решил в любом случае отправить его к командиру корпуса.
— Слушаю тебя, Михайло Кириллович, — сказал Бенкендорф, опуская глаза и пытаясь избежать прямого упорного взгляда библиотекаря. — Однако если какая просьба денежного свойства, то не лучше ли сразу к Иллариону Васильевичу? Он помягче меня и возможностями располагает большими.
— Речь, ваше превосходительство, пойдет отнюдь не о денежных средствах, а о совершенно иных материях. Я решился сообщить вам некую тайну, не терпящую отлагательств, и думаю, что ее надобно как можно быстрее довести до сведения его величества.
— Сообщи мне, братец, свою тайну. Любопытно. Не Греч ли обеспокоил?
— Я член общества, носящего название «Союз благоденствия». И даже состою в Коренной управе — его высшем органе.
— Надеюсь, общество не противузаконное?
— Поначалу и мне казалось, что так, но позднее, ваше превосходительство, я убедился в обратном. Каюсь, что так долго не отваживался отстать от него.
«Ах, вот оно что! — мелькнуло у Бенкендорфа. — Это донос! И не подстроен ли он врагами? Не проверяет ли его князь Волконский? Нет ли тут руки Аракчеева?»
О «Союзе благоденствия» Бенкендорф слышал в прошлом году и знал, что Федор Глинка входит в члены.
— Знаешь, Михайло Кириллович, тут дело не шуточное. Изволь обратиться к Иллариону Васильевичу. Без него не обойтись. Раз ты открылся — значит, будет проведено расследование. Ты служишь при корпусе, хотя и в штатском чине. Однако командир корпуса должен узнать о сем событии первым. Так я понимаю ситуацию.
Таким образом Васильчиков не станет претендовать, и слухи о том, что Бенкендорф подкапывается под собственного начальника, будут вполне безосновательными. Однако на следующий день Грибовский опять попросился на прием. Бенкендорф не отказал, хотя и не проявил энтузиазма при виде библиотекаря.
— Я вновь обращаюсь к вам, ваше превосходительство, по тому же срочному делу. Командир корпуса усомнился в изложенных сведениях, присовокупив, что принимать доносы не его дело и не входит в круг военных обязанностей. На сей счет имеется специальное полицейское ведомство, куда мне и следует обратиться.
— Ну а что я могу поделать, братец, в таком случае? Генерал-адъютант Васильчиков наш общий начальник и дал тебе исчерпывающий ответ. Доказательств ты не представляешь никаких, кроме тобой же составленного списка, и вообще все твои, не знаю уж, наветы или правдивые слова выглядят эфемерно. Обратись, братец, куда следует, — там тобой и займутся.
Грибовский побледнел от неожиданности. Такой афронт равносилен катастрофе. Господа генералы боятся прикосновенности к подобного рода казусам, не желая бросать тень на репутации. И Грибовский решил бороться до конца.
— Конечно, ваше превосходительство, это дело входит в компетенцию и полицейского ведомства, но я не полицейский агент и не доносчик.
— А кто же ты тогда? — улыбнулся Бенкендорф.
— Я — верноподданный, убежденный в гибельности последствий заговора, причем большее зло он принесет многим молодым людям, с коими я связан личной дружбой и желаю им настоящего благоденствия. Россия столь могущественна и предана монарху, что ее ничем не поколебать, но вот слабый желудок их, не имея предварительных оснований в вспомогательных науках, не сваривал сочинений лучших писателей, и все их просвещение остается мишурным.
— Кого же ты числишь, ходячая добродетель, среди главных зачинщиков?
— Да нашего Федора Николаевича и фон дер Бриггена — усердного посетителя Военного общества, Муравьевых, недовольных неудачами по службе… Извольте пробежать глазами список. Здесь все указаны поименно. — И Грибовский протянул Бенкендорфу тетрадку.
Бенкендорф отложил ее в сторону, взглянув мельком, попались знакомые фамилии: Орлов, Пестель, Бурцев, Юшневский, Муравьевы, Шипов…
— Хорошо, братец. Но все-таки, все-таки, где более основательные доказательства? И притом как-то неловко — ты ведь близок с Глинкой?
— Их сколько угодно, ваше превосходительство. Да вот хотя бы такое. В Тверской губернии у некоего помещика должна состояться сходка в установленный заранее членами тайного общества день. Там будут участвовать многие штаб- и обер-офицеры из бригады, которой командует генерал Васильчиков, младший брат Иллариона Васильевича.
В ответ на удар Грибовский нанес еще более мощный удар. «Это шантаж, и шантаж с далеко идущими целями», — подумал Бенкендорф. Теперь деваться некуда. Если Дмитрий Васильевич не донесет по начальству, а Илларион откажется поспешествовать Грибовскому и штука выйдет наружу — неприятностей не оберешься. Верно, дело зашло слишком далеко. А этот библиотекарь не прост, куда как не прост!
Бенкендорф сделал вид, что пропустил мимо ушей фамилию Васильчикова. Грибовского надо посадить на цепь и не давать воли.
— Ну и чем ты объясняешь возникновение сих секретных замыслов?
— Да очень просто, ваше превосходительство. С поверхностными большей частью сведениями, воспламеняемые искусно написанными речьми и мелкими сочинениями корифеев революционной партии, не понимая, что такое конституция, часто не смысля, как привести собственные дела в порядок, и состоя большей частью в низших чинах, мнят они управлять государством.
— А благо отечества что ж, их совершенно не волнует?
— Отдельные личности воспламенены патриотизмом, но общая масса подвержена брожению умов, глубоким невежеством отличается и готова на любое злодейство для удовлетворения личных амбиций и корыстных интересов.
— Ну довольно! Командир корпуса направил тебя в Министерство внутренних дел к графу Кочубею. Ты волен, безусловно, испросить у него аудиенции. Но так как здесь замешаны офицеры гвардейского корпуса, то, я думаю, стоит повременить и собрать более сведений. Я доложу сам о нашей беседе Иллариону Васильевичу, и посмотрим, что можно сделать, не пятная честь корпуса и не возводя напраслины на невиновных.
— Во мне вы можете быть уверены. Я готов содействовать вам всемерно. Насчет напраслины вы не беспокойтесь. Всей тайны при открытии общества никто не достигнет. Многие останутся безнаказанными и по ложному чувству стыда у людей, не желающих прослыть доносчиками, и из-за своего знатного происхождения.
История с Грибовским была ни Васильчикову, ни Бенкендорфу не ко времени. Заткнуть библиотекарю рот невозможно, привлечь к расследованию полицейских графа Кочубея — шаг неосторожный, дела у нас мотать любят и умеют. Муху в слона превратят без особых усилий. Вдобавок донесения Васильчикова и Бенкендорфа в Троппау рисовали благополучнейшую картину. Петербургский гарнизон и, в частности, гвардейский корпус изъявляли полнейшую преданность монарху и не выражали ни малейшего недовольства. И тут подвернулся Грибовский. Но ведь Грибовский, рассуждал Бенкендорф, не просто мелкий доносчик или чья-то подставная фишка. Он человек неглупый. Он будто предвестник каких-то событий. И, очевидно, серьезных. Буря уже началась, она где-то за горизонтом, но первая ударная волна докатилась до берега. Чего это ради Грибовский воспылал любовью к сотоварищам и кинулся к начальству? Куда он раньше смотрел? Речи произносит продуманные, не с бухты-барахты. Значит, то, что раньше Бенкендорфом и отчасти Васильчиковым воспринималось с легкостью, играет, в сущности, более важную роль. Куда ведут споры о форме правления в России? Способ изменения этой формы известен.
Приходилось в глубине души признать, что в гвардии нехорошо и что сборища не следует допускать. Дружеские общества любителей цветов и книг есть, по всей видимости, прикрытие определенных целей. И чем глубже загонять болезнь, тем страшнее станет, когда она выйдет наружу. Семеновский полк крепко держит в руках Шварц, и не с семеновцев надо начинать. Бенкендорф, конечно, имел негласных осведомителей и среди офицеров, и среди нижних чинов. Правда, их сообщения носили приватный характер. Вряд ли императору понравилось бы, узнай он, что сведения о гвардейских офицерах поступают к начальству в обход установленных правил. Тайной военной полиции не существовало, и пока государь не видел причин ее учреждать.
Бенкендорф специально поехал в великому князю Михаилу и сообщил, как командиру бригады, что намерен переговорить с командиром Преображенского полка Пирхом на предмет выяснения: не посещают ли его офицеры собрания противузаконных обществ и если он кого-либо подозревает, то не соблаговолит ли нарядить за ними наблюдение и предоставить в штаб список.
— Я отдам сей вопрос на усмотрение самого Пирха, что не позволит ему скорчить оскорбленную мину.
— Понимаешь ли ты, Александр Христофорович, на какой путь становишься? Пирх отличный офицер, и будто бы в первом полку моей первой гвардейской бригады все спокойно. Ты ведь знаешь, что я не ленюсь и ночью проверять караулы. Вот давеча был в Галерном порту у семеновцев. Полный порядок, сам искал уснувших и не нашел.
— Ваше высочество, я веду речь о другом. Доносительство, конечно, в гвардейском полку нестерпимо, но я не требую невозможного. Любой командир, в том числе и корпусной начальник, обязан знать, где проводят большую часть времени подчиненные. Иначе как оберечь себя от вредных веяний?
— Тебя ли слышу я, Александр Христофорович? Твое право распорядиться Пирхом. Спасибо, что предупредил.
В тот же день Бенкендорф вызвал в штаб строптивого преображенца. Беседа между ними проходила на повышенных тонах.
— Ваше превосходительство, — говорил возбужденно Пирх, — я ручаюсь за своих офицеров.
— Напрасно, господин полковник, ручаться ни за кого не следует, даже за себя. Я не предлагаю вам совершить что-либо предосудительное, но, учитывая все обстоятельства, о которых я не обязан вам докладывать, прошу предоставить мне список подчиненных и внимательно наблюдать за поведением наиболее подверженных политической горячке офицеров.
Любопытно, что впоследствии всего три-четыре преображенца приняли участие в прискорбных событиях на Сенатской. Это Бенкендорф особо отметил после того, как занял свой знаменитый пост.
Пирх долго не соглашался с начальством.
— Вы становитесь на сугубо официальную позицию, — сказал раздраженно Бенкендорф. — Тогда придется потребовать у вас соответствующий документ. Я вовсе не собираюсь превращать вас в шпиона. Да я и сам с неуважением отношусь к подобному ремеслу.
— Во время правления монарха, подобного нашему, — ответил удрученный полковник, — я полагаю, личностей, похожих на Гульельмо Пепе или Квирогу, среди верных преображенцев вы не найдете.
— Я не собираюсь никого искать. Я собираюсь лишь предупредить и потому потребовал объяснений. Я хочу и намерен спасти многих молодых людей от тяжелых последствий легкомысленных поступков.
«Боже, — мелькнуло у Бенкендорфа, — неужели я начал говорить с голоса Грибовского?!» Мысль больно кольнула его.
Пирх не делал тайны из столкновения с Бенкендорфом. Среди военных по Петербургу поползли слухи. Пришлось вмешаться Васильчикову. Он вызвал Пирха и в присутствии великого князя Михаила дал изрядную выволочку. Однако на преображенца это мало подействовало. Он продолжал настаивать на своем.
— Я ручаюсь за направление мыслей моих офицеров.
— Очень хорошо, — сказал Васильчиков, — делу будет дан официальный ход, и потрудитесь представить соответствующий документ.
Документ был представлен. Бенкендорф прочел без всякого удовлетворения. На душе было неспокойно. Ночью его разбудил Суриков:
— Александр. Христофорович! У семеновцев неспокойно. Шумят и толпятся в казарме у оружейной.
— Откуда знаешь? Точно ли?
— Точно, ваше превосходительство. Прискакал Палий — охлюпкой, на извозчичьей лошади.
— Кто-нибудь извещен — Васильчиков или великий князь?
— Нет. Из казармы никого не выпускают. Палей еле улизнул. Говорит: первая рота его величества заявила претензию на вечерней перекличке.
— Не может быть?!
— Палей у сторожа в каморке ждет. Весь трясется. Самый, говорит, настоящий бунт. Всех грозят взять на штыки.
Бенкендорф быстро оделся и отправился в кабинет. Суриков семенил за ним. Государь в Троппау. Васильчиков почивает. Великий князь тоже. Он один на один с мятежниками. Что предпринять? Он внимательно выслушал прискакавшего фельдфебеля. Это единственное, что он предпринял в ту ночь.
Только сейчас Бенкендорф по-настоящему понял, каким тонким чутьем обладал государь. Недаром Наполеон называл его северным Тальма. Он имел невероятно развитую интуицию. Уклончивый голубой скользящий взгляд, чарующий женщин, свидетельствовал об этом.
— Александр — настоящий грек древней Византии, — сказал Наполеон Талейрану, а затем повторил это несколько раз Дюроку и Меттерниху.
Подобная характеристика в устах Бонапарта значила немало. Он не любил признавать за другими какие-либо достоинства. Византийские греки составляли элиту восточной империи. Могучий актерский талант Тальма — гордость Comédie Française и Театра Республики, который Наполеон усердно посещал, никто не подвергал сомнению. Наполеон, конечно, желал подчеркнуть черты лицедея в характере государя, но не упускающий случая польстить Талейран заметил, оставшись наедине с ним:
— Как знать, что хотел выразить корсиканец. Возможно, вашу приверженность к нововведениям и реформам. Тальма перевернул наши представления о театре, вы, ваше величество, о политике!
Перед отъездом на конгресс в Троппау государь совершенно неожиданно прискакал на Загородный проспект в сорок четвертый нумер, где располагался госпиталь Семеновского полка. Здесь же по традиции находилась и дежурная комната. Новый командир полка Шварц появился, когда государь обходил помещение. Офицеры, которые находились в казармах по пятой линии и семьдесят третьем нумере, быстро собрались, чтобы приветствовать государя. Бенкендорф, получивший донесение, что князь Волконский выехал по направлению к Загородному проспекту, мгновенно сообразил, в чем дело, и встретил государя на ступеньках госпиталя. Но возможно, что посещение семеновцев объяснялось желанием сделать приятное Аракчееву, который давно добивался удаления генерала Потемкина. Генерал получил повышение и недавно принял командование второй гвардейской пехотной дивизией.
Так или иначе, государь перед отъездом оказался первым на месте нынешнего происшествия. Бенкендорф тогда отметил, что государь бледен, задумчив и даже печален.
— Прощайте, господа, — повторял он, обводя офицеров скользящим взором, — будьте здоровы! Надеюсь, что по возвращении найду полк в прежнем образцовом порядке. Теперь у вас новый командир. Службу знает!
Офицеры одобрительно молчали. Один полковник Вадковский громко произнес:
— Пусть ваше величество не сомневается в преданности семеновцев.
Шварц зычным голосом заверил, что приложит все усилия, чтобы вывести полк в передовые. Покидая Семеновский плац, который он объехал в коляске, государь сказал Бенкендорфу:
— На тебе все. Смотри. Действуй с Илларион Васильевичем согласно. Брату большой воли не давай. Ты с Васильчиковым в ответе, а не он. Помни: на тебе все!
Коляска развернулась, и ее затянул серебристо-пыльный полог.
Государь будто чуял то, что пока было скрыто временем. У него, правда, отношения с семеновцами особые. С одной стороны, его многое привлекало, с другой — отталкивало. Среди усачей мелькали лица тех, кто принимал участие в событиях одиннадцатого марта. Караул семеновцев сменил караул от конной гвардии внутри Михайловского дворца. Александр, тогда еще великий князь, назначил командовать им вне очереди поручика Полторацкого, который молился на него, как на икону. Преображенцев тоже убрали частично из покоев несчастного императора. Однако первую скрипку в оркестре палачей исполнил третий батальон — надежда и опора великого князя Александра. Нет, недаром Наполеон окрестил его византийским греком. Тонкости и хитрости ему и в молодости было не занимать. Получив нагоняй от государя Павла Петровича в присутствии солдат и офицеров, которые приняли упреки и на свой счет, великий князь отправился на гауптвахту, где сидел ни за что генерал Эмме, и велел пустить к нему супругу с маленьким сыном. Бенкендорф отлично знал, что такой поступок не останется незамеченным. Семеновцы понимали, к чему клонится дело. Да и как не сообразить! Когда полковой адъютант по распоряжению самого генерала Депрерадовича уже в строю раздал патроны. Сам совал в руки! Такого события никто не помнил. Чтоб полковой адъютант?! Однако полковые адъютанты в ту зловещую ночь все дело и обделали. Без преображенца Аргамакова не проникли бы в спальню, кавалергард Евсей Горданов, яростный ненавистник Павла, суетился не меньше, возникал то здесь, то там. Но все-таки без семеновцев ничего бы не получилось. Однако среди прямых убийц царя семеновцы отсутствовали — ни Ящвиль, ни Татаринов, ни Скарятин, ни Горданов под началом великого князя не служили. Основную солдатскую ударную силу составили первый и третий Семеновские батальоны. Конногвардейские, кавалергардские и измайловские офицеры действовали без своих солдат. Семеновцы пропускали, семеновцы закрывали глаза и затыкали уши. А кто не желал гибели государя — терялся от страха вроде капитана Пейкера или капитана Воронкова. «Рунд мимо, пройти рунду!» — вполголоса восклицали семеновцы. Они первые провозгласили «ура!» новому императору. Преображенцы все-таки ответили безмолвием. Поручик Ридигер штыками преградил путь императрице к телу мужа. А в то же время солдаты с ружьями наперевес бежали за каретой нового императора к Зимнему. Он не оставил брата Константина с матерью в Михайловском. Вдруг кому-то придет мысль их рассорить? Как-никак, отец скончался, и при весьма понятных обстоятельствах. Вдобавок великий князь Константин — вылитый государь, особенно профилем.
«Ну как тут быть?» — подумал сейчас Бенкендорф, невольно вспомнив события двадцатилетней давности и последний приезд императора Александра в Семеновский полк. Нет, в интуиции государю не откажешь. Он шел будто ощупью, но в каком-то, похоже, известном направлении. Влиянием одного Аракчеева сие объяснить нельзя. Император не единожды доказывал самостоятельность собственных поступков. Недаром он упомянул о великом князе Михаиле. Дружба между ним и Шварцем укреплялась с каждым днем — если не утром, то к вечеру или даже ночью великий князь в полку. Честность Шварца очень нравилась, при всеобщем-то российском воровстве. Великий князь подарил семеновцу лошадей, карету, мундир, шпагу, приглашал в гости и на прогулку. Шварц воспринимал покровительство бригадного командира как одобрение мерам. Недаром в павловские времена семеновские флигельманы любили повторять:
— Где нет строгости, там нет службы.
Бенкендорф спустился на первый этаж, где ждал фельдфебель.
— Ну что там стряслось? — спросил Бенкендорф. — Да не дрожи! Не трусь! Сядь, успокойся. Суриков, дай воды!
Суриков — мигом в каморку и со стаканом к Палею.
— Садись, коли велят.
У Палея стучали зубы о край стакана. Когда цоканье; немного стихло он сказал:
— Первая рота первого батальона, ваше превосходительство, заявила на вечерней перекличке претензию. И в десятом часу собрались в коридоре, требуя к себе капитана Кошкарева!
Рота его величества! Не может быть?!
— Рота его величества? Не может быть! — повторил вслух Бенкендорф. — Ружья под замком?
— Как положено, ваше превосходительство!
— Да разве это бунт? Так, недоразумение.
— Нет, бунт! Беды не миновать. Шумят сильно и кулаками махают. Идти отказываются по отделениям. Кричат: долой полкового командира! Измучил наше тело, измытарил душу. Капитана Кошкарева плохо слушают. А уж чего дальше вытворили — не могу знать! Я сюда кинулся. Извозчика распряг. Может, и до смертоубийства дошло.
— Хватит врать, Палей. Какое смертоубийство?! С чего?!
— Шумят сильно, ваше превосходительство.
— Да из-за чего весь сыр-бор? Я давеча был в полку: все тихо.
— Сами знаете, из-за чего, ваше превосходительство. За ружейной смотреть надо. Там замок — пальцем своротишь.
— Ладно. Возвращайся в казарму. Никому ни слова, что здесь был. Ясно? Поймают — выручу.
Он догадывался, из-за чего вышла история. Шварц, конечно, зверь. И неумный зверь. Охотник до тиранства. Грибовский докладывал Бенкендорфу, что семеновцы ропщут. Капитан Сергей Муравьев-Апостол на заседании тайного общества рассуждал о тяготах солдатчины, предрекая легкость, с которой они возмутятся, когда терпение лопнет:
— Сколь долго не лопается терпение — прямо удивительно.
Князь Трубецкой — надменный Рюрикович, мечтают щий первенствовать где угодно и в чем угодно, раздраженно бросил:
— Солдаты наши — ангелы небесные. Побежденные французы менее смекалисты и образованны, а пользуются большей свободой. Наш забит, зачумлен, голоден, с болячками на верхней губе от ядовитого клея — и молчит. Раб! Какой-нибудь неаполитанец или гишпанец давно бы приколол ротного! Нет, наш солдат — ангел.
Нынче и покажут, какие они ангелы! Но Шварца он согнет в дугу. Из-за него вся катавасия. Меры не знает, а великий князь потворствует. Он ахнет кулаком лошадь по морде — из нее дух вон! Стеснять семеновцев глупо. Тут равновесие надо искать. Как он еще в мае старался найти. Тогда едва ли не первые раскаты грома послышались. Спали солдаты на кроватях, нечего было на нары перекатывать. Пили чай из самоваров — кому мешало? Сукин сын Шварц, аракчеевец безмозглый. Ему в поселениях служить, а не гвардейским полком командовать. Если история наружу выйдет — а она выйдет, — трудно будет собственную правоту доказать. Слабоумный Васильчиков Шварца поддерживать начнет и попытается все объяснить требованиями службы. А здесь тоньше подойти надо. И обоих — долой! Император Александр, конечно, заподозрит заговор. Никогда не поверит, что неудовольствие вызвано жестокостями командира. Сквозь дымку смуты разглядит физиономии Трубецкого с глупыми книжками, Муравьева-Апостола с не менее глупыми рассуждениями, Тютчева с нелепыми республиканскими фантазиями и тронутого умом от исторических занятий молокососа Бестужева-Рюмина.
Через месяц после принятия должности Шварц довел офицеров до того, что они решили выступить совместно. Выбрали уполномоченного полковника Ефимовича. Батальонные командиры всегда чувствовали себя относительно независимыми и, случалось, говорили начальству правду в глаза. Шварц еще не имел никакого авторитета. После сходки на квартире Ефимовича полковник Обрезков, который выполнял среди офицеров ту же функцию, что фельдфебель Палей среди солдат, доложил Бенкендорфу, что батальонные командиры и ротные намереваются указать Шварцу сообща на пагубность его поведения. Семеновцам и в прошлом больше воли давали.
Бенкендорф стал перед дилеммой: как вмешаться, не затронув прерогатив Шварца! Воспользовавшись удобным предлогом, он оставил батальонных командиров после заседания в штабе и прямо спросил:
— Господа офицеры, объясните претензии, но без обиняков и маневрирования. Имейте в виду, что речь идет о полковом командире, предшествующая деятельность которого была одобрена государем.
Первым поднялся полковник Иван Вадковский. Вадковский пользовался в полку уважением. С десяток Вадковских числились семеновцами. Бенкендорфы, Вадковские, Шаховские считали полк своим.
— Ваше превосходительство, с первого дня полковник Шварц ввел непомерные и ничем не оправданные строгости, которые увеличили тяготы и без того нелегкой службы. Командиры батальонов решили с возможной деликатностью указать на то господину полковнику в личных беседах. В подобном шаге я не вижу ничего предосудительного.
Затем Вадковский привел примеры грубого обращения Шварца с подчиненными.
— Телесные наказания в полку давно отменены, а нынче опять в ходу фухтеля. Тесаком бьют плашмя по спине и ягодицам, отчего возникает угроза повреждений тела. Солдаты боятся идти к медику за помощью. Нарывы на плечах делают их непригодными к выполнению обязанностей. Сам господин полковник, особенно перед фронтом, ведет себя неподобающим образом. Ругает младших офицеров в присутствии солдат, чем подрывает дисциплину. Топает ногами, топчет шляпу, машет кулаками и даже грозит холодным оружием. Об остальных подробностях поведения полкового командира считаю неуместным здесь заявлять. Замечу лишь, что и у старослужащих нет теперь денег. Свидания с женами ограничены, на заработки ротные по приказанию полкового командира теперь не отпускают. Многие предметы — затяжные пряжки, ремни, шнурки и плетушки на кивер — нет возможности приобрести за свой счет. Между тем ваше превосходительство знает, сколь тяжел кивер с аршинным султаном, особливо на наших северных ветрах. Не только проверяет, крепко ли на груди затянуты ранцевые ремни, но резко всовывает палец под чешуйчатый ремешок, закрепленный намертво под подбородком, чем причиняет сильную боль солдатам. А насчет усов стыдно и упоминать!
Побледневший Вадковский закончил объяснения и сел. Ефимович добавил:
— Мела в два раза больше уходит, ваше превосходительство. Материя его не принимает, коробится, мнется, и срок носки при таком положении сократится намного. Люди не высыпаются, и оттого мускульная сила слабеет. Сейчас прежним запасом держимся, а летом такая качка пойдет, что не приведи Господь!
Бенкендорф понимал, что батальонные командиры имеют основания для недовольства. Их в первую голову на цугундер потянут. Он не Васильчиков — затыкать рот не станет. Однако поднимать историю рано. Аракчеев потребует разбирательства, смешает офицеров с грязью. И месяца Шварца не стерпели — закапризничали. Гвардейская служба полегче армейской или поселенной, что справедливо, но тоже не сахар. Военная машинерия должна работать безотказно. Тогда солдат на вражеский штык пойдет с улыбкой. Император с Аракчеевым сдружились в Гатчине. Они — гатчинцы, по-настоящему не воевали, понятия о жизни солдатской не имеют. Хорошо, ежели карту разбирают. Ну император еще туда-сюда, порох понюхал, а Аракчеев и батареей в бою не командовал. Бенкендорф всю войну рядом с солдатом прошел, иногда и впереди. Он вспомнил, как под Москвой предводительствовал оравой крестьян, шедших на француза с дубьем и вилами. Казак у него в отряде был один — неказистый, одет не по форме, сабля за кушак задвинута или на веревке болталась. Лошадей часто менял, приторговывая. Лошади отличные. В поиске — незаменим, легок, как птица, но хватка мертвая. Его кутасы перебирать не заставишь. Казак и есть казак! А воин замечательный! Но разве им объяснишь?! Они дальше развода в манеже ничего и видеть не желают. Ему прошлой осенью рассказывали, как Шварц в Калужском гренадерском полку велел солдатам снимать сапоги и церемониальным шагом — по стерне! Вот это да!
Полковник Обрезков в кабинете показал, как Шварц ложился на землю и лежал до тех пор, пока батальон не проходил мимо. Оказывается, смотрел, как солдаты носок тянут. Полковой командир, валяющийся на плацу в пыли, — картинка и для гатчинцев редкая, но служебное усердие превышало комизм ситуации. Император и Аракчеев хотя бы по краткости срока пребывания Шварца в полку станут на его сторону, что Васильчиков использует против Бенкендорфа. Император придет в бешенство, и голубой взор станет темно-синим. Так Бенкендорф и очутился в западне. Вадковского, Ефимовича, Обрезкова и других он решил успокоить, а дальше видно будет. Да, сейчас глупо поднимать историю, но осторожность соблюсти полезно.
— Я выслушал вас, господа, с вниманием. Удивление ваше и некоторое разочарование понятны. Я прошу вас, Иван Федорович, — обратился он к Вадковскому, — тотчас же оставить намерение обратиться к полковому командиру. Никакой пользы это не принесет, и избранная форма обращения сюда не годится. Батальонные командиры, на мой взгляд, обязаны успокоить ротных, унтер-офицеров и фельдфебелей и воздействовать на солдат обещанием грядущих улучшений. Если семеновцы сумеют потерпеть какое-то время, то вскоре смогут почувствовать счастливую перемену. В противном случае неприятностей не оберешься. Я обещаю обо всем известить Иллариона Васильевича, а вам настоятельно предлагаю не торопиться и не впадать в уныние.
Летом прошли инспекторские смотры. Сначала в полк приехал командир дивизии генерал барон Розен.
— Братцы! Есть претензии? — спросил он у правофлангового.
В ответ — гробовое молчание. Шварц смотрел в небо — будто не его касалось. Розен пожал плечами.
— У кого есть претензия, братцы? Ничего не бойтесь! Два шага вперед!
Опять гробовое молчание. Сергея Муравьева-Апостола только качнуло.
— Семеновцы, имеете ли жалобу? В последний раз спрашиваю!
После смотра барон специально подъехал к первой роте первого батальона и в присутствии капитана Кошкарева и полковника Вадковского сказал:
— Гренадеры! Не буду обманывать. Мне доложили, что среди вас есть люди, которые дурно отзываются о командире полковнике Шварце. Причем отзывы сии произносятся во всеуслышанье. Я не хочу верить подобным слухам. Вашим поведением вы докажете, должен ли я верить подобным слухам, противным чести роты его величества?
И вновь — ни звука. Капитан Кошкарев скомандовал:
— По отделениям направо, марш!
А нынче у этого Кошкарева гренадеры и взбунтовались. Вот тебе и ангелы!
В самом конце августа инспекторский смотр проводил сам Васильчиков. Ничего не говоря и не приветствуя встретивших его офицеров, он проскакал по плацу из конца в конец. Тихим угрожающим голосом задал положенный вопрос насчет претензий и жалоб. Недолго подождав, обронил:
— Вот так-то лучше!
И, повернувшись к сопровождавшим, процедил сквозь зубы и потом дважды повторил, чтобы услышали в первой шеренге:
— Если кто-нибудь выразит неудовольствие, тот умрет у меня под палками. Вас, семеновцев, давно надо было взять в руки.
Дней через десять великий князь Михаил присутствовал при разводе первого батальона и сделал выговор полковнику Вадковскому:
— Куда смотришь, Вадковский? Не видишь, что развод твой — дрянь. Нехорош твой развод! Не первый раз тебе указываю! Солдаты смотрят исподлобья! Вялость большая! Шевеление под ружьем! Что за черт, Вадковский?! Давеча церемониальным шли — как по палубе — качка в теле и неравенство в плечах. Не пьяны ли? Смотри, Вадковский, чтобы в последний раз! Предупреждаю!
Офицеры смотрели на великого князя с изумлением. При Потемкине никто не смел с ними обращаться подобным образом. Все помнили, что Васильчиков вынудил старшего брата Михаила великого князя Николая Павловича принести извинения командиру егерского полка генералу Бистрому. Затем он усовестил великого князя Николая Павловича после столкновения с командиром измайловцев Мартыновым и его офицерами. После того как офицер лейб-гвардии егерского полка Норов оскорбился на крик и движение великого князя, Васильчиков тоже вмешался, и великому князю пришлось признать себя виноватым.
Делая выговор, великий князь Михаил сжимал огромные кулаки, вращал глазами и ушел, не попрощавшись, грозно нахмурившись. И вот теперь опять в первом батальоне неспокойно. Бенкендорф привык к общению с солдатами и чувствовал, что дух полка изменился в худшую сторону. При Потемкине солдаты смотрели веселее, и взгляд выражал усердие. Преображенцы имели куда более бравый вид, а ведь семеновский гренадер славился некогда красотой и видной внешностью.
Теперь дело двинулось в не выясненном пока направлении. Любопытно, куда его повернет Грибовский? А нет ли тут и в самой вспышке руки членов тайного общества? Восстание или не восстание? Однако кровь пустить могут. И не пора ли вмешаться?
Официального донесения о вечернем происшествии в Семеновском полку Бенкендорф не получил и утром 17 октября. Он заподозрил, что фельдфебель Палей преувеличил случившееся. Часов в десять послал Сурикова за Грибовским. Тот явился незамедлительно. Бенкендорф внимательно посмотрел в лицо библиотекарю, но следов торжества или злорадства не обнаружил. А между тем пророчества Грибовского сбывались достаточно быстро. Ведь он требовал скорейшего уведомления императора о планах республиканских заговорщиков. Не является ли смута в казармах первой ступенькой к революции?
— Дошли ли до тебя слухи о шумном поведении семеновцев, Михайло Кириллович? — спросил Бенкендорф, едва Грибовский успел переступить порог.
— Да уж неделю назад беспокойство началось.
— Как так? — удивился Бенкендорф. — И ты молчал?
— Я как раз и не молчал, ваше превосходительство. Я докладывал вам и Иллариону Васильевичу и был им, кстати, отослан в полицейское ведомство. Вы велели составить список и подробный комментарий.
— Ты увязываешь деятельность тайного твоего общества с шумом, поднятым гренадерами в коридоре? Не желаешь ли приплести и франкмасонов?
— Кто, по вашему мнению, ваше превосходительство, начинает бунтовать? Не офицерам же с факелами бегать! По улице Сент-Антуан к Бастилии двинулась сперва буйная толпа черни. Дня два громили! И только потом появились у них начальники. А франкмасоны всегда при чем. Без них ни одна смута не случается. Иллюминатов тоже хватает.
— Послушай, Грибовский! Я тебя не про историю спрашиваю, а мнение о нынешних безобразиях.
— Помилуй Бог! Александр Христофорович! Какая это история?! Разрушение оплота французской монархии при нашей с вами жизни произошло. Вы уже в почтенном для дитяти возрасте находились. И вскоре в том Семеновском полку первый чин получили. Среди семеновцев масонов полным-полно.
Бенкендорф иронично улыбнулся: каков наглец! Однако пришлось стерпеть.
— Ну так что ты обо всем этом думаешь?
— Следовало ожидать возмущения. Гренадеры давно жаловаться решили. Вспомните, Александр Христофорович, с апреля ни одной декады не миновало, чтобы слухи тревожные от Шварца не достигали. А коварство всё замысла в том, что при вспышке постановили сообща поддержать ту роту, которая осмелится претензию заявить. Для шумной претензии в гнев войти особый надо.
Дверь отворилась. За спиной Сурикова мелькнула физиономия Палея.
— Заходите, — позволил Бенкендорф. — Что еще стряслось?
Палей вопросительно взглянул на Грибовского.
— Докладывай! При нем можно.
— А стряслось, ваше превосходительство, вот что. Вчера роты учились отдельно. Поэтому я и не присутствовал на плацу. Во второй роте ружейные приемы окончили и стояли вольно. Тут, как на грех, Шварц пожаловал…
— Ты врал, что в первой роте смута?! А сейчас вторая у тебя возникла.
— Точно так. Случай во второй, а зашумела первая.
— Это отчего же?
— Не могу знать, ваше превосходительство.
— Продолжай!
— Гренадер Бойченко за малой нуждой отлучился в сторонку. Стал во фронт не в полном порядке. Команда: смирно! Куда тут с мундиром возиться! Господин полковник в рожу Бойченке возьми да плюнь. Потом вдоль шеренги повел и приказал… Тут строй сломался. Господин полковник взъярился и начал раздавать наказания. По двадцать фухтелей отпускал даже тем, кто государевы отличия имел.
— И все?
— Все, ваше превосходительство! Фельдфебель Брагин перекличку отменил, стал составлять список зачинщиков и при рапорте капитану Кошкареву подал. Более ничего не знаю, ибо сюда поспешил.
— А что командир батальона? Доложил Шварцу?
— Не могу знать! Видел, как Кошкарев к нему метнулся. Беспременно доложил. Куда денешься! Особо стрелки кричат.
— То не могу знать! То беспременно доложил! Так доложил или нет? — рассердился Бенкендорф, до этого момента совершенно спокойный.
— Не могу знать, ваше превосходительство.
— Ладно, иди! И больше сюда до вечера ни ногой! Что теперь предполагаешь, Михайло Кириллович? Что посоветуешь?
— А ваше превосходительство какое мнение составил?
— Мое мнение, братец, при мне останется. Ты отвечай на прямо поставленный вопрос.
— Гасить огонь надо, пока не поздно. Военные меры принимать надо, в которых я не смекалист.
В дверях появился Суриков.
— Ваше превосходительство, полковник Шварц с рапортом.
Наконец-то! Бенкендорф взглянул на часы — половина двенадцатого. Если прискакал — значит, потерял надежду управиться. Бенкендорфу подобный тип офицеров не нравился. Высокое положение совершенно не отпечаталось на физиономии Шварца. Среднего роста кряжистый немец. Ни слова на родном языке, что очень нравилось Аракчееву.
— Зато без акцента! Батюшка, ваше величество, — бывало, говаривал он императору. — Я иноземцев очень люблю и ценю. Как не оценить! Они службу знают. Но солдату иногда непонятна команда. От сего разные неурядицы случаются. А тут и немец, и честен, и вожжи крепко держит, и фрунт понимает, и без акцента. Русский-прерусский, не подкопаешься!
«И впрямь, — думал Бенкендорф, разглядывая несколько месяцев назад фигуру Шварца, — много ли по-русски знать надо, чтобы скомандовать: «Больше играть в носках!» или «Прибавь чувства в икры!».
Шагистика, что русская, что прусская, одного требует. Глаза у Шварца небольшие, запрятаны глубоко. Кисти рук не соответствуют телу. Пальцы длинные, злые. Понятно, отчего причиняли сильную боль, когда просовывал указательный со средним под чешуйчатый ремешок кивера.
Шварц коротко доложил о неповиновении гренадер первой роты, заявленных претензиях, присовокупив, что велел Вадковскому по-прежнему наблюдать за порядком и ожидать дальнейших Приказаний.
— Совесть моя совершенно спокойна, ваше превосходительство.
— Очень хорошо, полковник. Я думаю, что все обойдется. Возвращайтесь в казармы и не выпускайте узду. Оружейные под замок. В коридорах проходы из одной роты в другую закрыть наглухо.
После ухода полковника Бенкендорф послал курьера к великому князю Михаилу с сообщением и просьбой без него в казармы не ехать. Сам же отправился к Васильчикову, по дороге обдумывая ситуацию и возможные последствия. Пророчества Грибовского после доклада Шварца показались мелкими и совершенно не страшными. Какая в России Бастилия?! Что за чепуха! У страха глаза велики. У нас Петропавловка, и вокруг тишина. Однако недооценивать случившееся не стоит, и полезно обратить все на пользу службе. Император должен понять, что с Васильчиковым и его противником Аракчеевым, с полковником Шварцем — человеком низкого ума и происхождения, с высокомерным Пирхом и прочими действующими лицами этой пьесы далеко не ускачешь и перед Европой этаким гоголем не пройдешь, несмотря на недавние парижские триумфы. Меттерних куда жестче дело ведет, а вместе с тем лоска да и толка побольше. Европейский порядок кулаками не установишь, хотя сила — основа любого порядка. А России необходим порядок, необходимы стройные установления. Без них тяжело здесь жить и служить невозможно. Одним масонским просвещением ничего не сдвинешь. Недаром Наполеон полиции первое место отводил. Без полиции закон править не в состоянии. Что есть основа свободы? Закон. Вот почему он из Франции свой проект привез, и Серж Волконский — либеральнее человека не сыщешь — с восторгом мысль Бенкендорфа принял и плодом доброй души и светлого разума назвал. Правил бы закон при сильной и открыто действующей полиции, доброхотов бы наподобие Грибовского не развелось без меры. Доносы бич, а без доносов да еще с балашовской или вязьмитиновской полицией, без твердых законов Россия и ее население станут легкой добычей бунтов и кровавых мятежей.
«Уже стала, — подумал он, когда входил в двадцать третий нумер по Литейному проспекту к Васильчикову. — Самое время мой проект перед государем возобновить и склонить его к воплощению».
Васильчиков лежал на канапе в парадном мундире, с орденами и лентой, до пояса прикрытый пледом. Узкие концы лакированных ботфорт, как заячьи ушки, торчали вверх.
— Что там у тебя произошло? — спросил он Бенкендорфа, напирая на местоимение. — Александр Христофорович, я ведь нездоров…
Бенкендорф сдержался, хотя полагалось, во избежание будущей неминуемой перепалки, указать, что происшествие более задевает командира корпуса и только во вторую очередь начальника штаба. Кто прогнал Грибовского, с предупреждением явившегося? Если бы засуетились да усилили надзор, не исключено, что и нынешних хлопот избежали бы благополучно. «Он не представляет себе размера неприятностей», — с каким-то раздражительным удовлетворением подумал Бенкендорф. Пытается себя оградить от ненужных волнений. И не желает даже поприсутствовать на авансцене.
Напрасный труд! Зачем с ним церемониться? Он редко ко мне прислушивался и что-то острил по поводу нашествия жителей Монбельяра и Лифляндии на Россию:
— Ежели с немцем иметь дело, так чистых кровей! А то не поймешь: немец, а с французского не слезает!
Но в лицо улыбался, открыто не противоречил, распоряжения не отменял и подчиненность Бенкендорфа не подчеркивал. Васильчиков был ему неприятен.
— Беда, Илларион Васильевич, первая рота в Семеновском взбунтовалась! Того и гляди, огонь на другие коридоры перекинется.
— Да ты что, Александр Христофорович! Как — взбунтовалась?!
Он сел на канапе, откинув плед, потом поднялся и опять сел. Бледность разлилась по физиономии.
— Что ты предпринял? Знает ли великий князь? Где он? Что значит — взбунтовалась?! Это неслыханно!
— Совершенно с вами согласен, Илларион Васильевич, но факт есть факт: открытое неповиновение в форме предъявления претензии на тяготы, не связанные с несением службы.
— И что ты предполагаешь?
— Что тут предполагать?! Дело ясное. Шварц с первого дня вызывал неудовольствие, особенно у офицеров. Выправка выправкой, но в лубки зачем ноги завязывать? Вадковского ругал, Ефимовича, Кошкарева, Муравьева… И при солдатах!
Васильчиков заметался по кабинету.
— Езжай, Александр Христофорович, в казармы. Узнай все, как есть, и наряди следствие. Шварца — пришли ко мне. В город никого не выпускать. Конногвардейцев, павловцев и егерей на казарменное положение. Генерала Бистрома направь сюда. Однако ни в чем правил прежнего порядка не изменять! Нельзя подавать нижним чинам повода к уверенности, что они своими требованиями могут сделать отмену во службе по своему желанию. Я им обещал, что умрут в случае ослушания под палками? И умрут! Батальонному передай: если кто из офицеров пикнет — сгною в дальних гарнизонах, а то и на каторгу упеку! Поезжай, ради Бога, Александр Христофорович, и осведомляй меня через верных курьеров. Великому князю воли не давай, иначе и в самом деле до бунта дойдет. Двигай все официальным порядком.
Васильчиков лег и вытянулся, накрывшись пледом. Лакированные ушки нацелились в разные стороны под углом.
— Орлову накажи строго, чтоб конногвардейцы, в случае чего, заблокировали казармы. Да сообщи от моего имени Милорадовичу и Горголи. Коменданта Петропавловской крепости уведоми.
Бенкендорф вышел из кабинета. Приказания Васильчикова раздували пожар. Вдогонку услышал пророческую реплику:
— Если не справимся, то по возвращении государя головы полетят!
Теперь события понеслись во весь опор и замелькали, как картинки в волшебном фонаре. Время превратилось в единый поток, и день слился с ночью. Бенкендорф послал за великим князем Михаилом, и они вместе явились в казарму. Выслушав доклад Вадковского, Бенкендорф велел построить роту повзводно в разных коридорах — стрелков в первом, гренадер в среднем.
— Солдаты! Семеновцы! — начал Бенкендорф, но не сумел продолжить, так как за спиной услышал шум.
Гренадеры желали присоединиться к стрелкам. Пришлось свести их воедино. Вадковский, воспользовавшись затяжкой, доложил, что и в прочих ротах неспокойно, а дурные примеры заразительны. Обстановка накалялась. Но Бенкендорф не отступил и ровным, мощным голосом предложил солдатам принести жалобу по всей форме. Выслушав, сказал:
— Солдаты, вы нарушили присягу открытым неповиновением начальству. Жалобы будут рассмотрены в надлежащем порядке. Но к шести часам зачинщики шума и смуты должны быть названы поименно.
Стрелки и гренадеры сломали строй, окружив Бенкендорфа.
— Ваше превосходительство, за что? Присяги мы не нарушали. Тиранство полкового нет мочи терпеть!
— Молчать! — топнул ногой Бенкендорф. — Направо кругом! Стать в строй.
Он ввдел перед собой красные от ярости лица, черные провалы ртов.
— Стыдно, капитан Кошкарев, стыдно! И это первая рота?! Молчать! Назад! В строй! Смирно! Фельдфебель! Фамилия?
— Брагин, ваше превосходительство!
— Через два часа перепишешь зачинщиков и подашь при рапорте полковнику Вадковскому.
И он повернулся на каблуках с возможной для бывшего кавалериста четкостью. Печатая шаг, в сопровождении великого князя покинул первый коридор, оставив стрелков и гренадер в растерянности и смятении. Они отправились на Литейный к Васильчикову. Бенкендорф послал курьеров к генералам Орлову и Бистрому. Васильчиков крепко напуган и может заколебаться. Тогда на первый план он выдвинет Бенкендорфа и прикроется им. Нет, здесь надо действовать решительно. Он на мгновение смежил веки и увидел, как его собственная голова отделилась без боли от тела, поднялась воздушным шаром и двинулась, гонимая ветром, над домами. Он открыл глаза. Полет головы произвел тягостное впечатление. Вернется государь — головы полетят! И опять утонет он в толпе придворных. Не удержится, как в детской игре «король на горке».
У Васильчикова заспорили: что делать? Великий князь, считал, что розгами можно ограничиться. Расформировать оба взвода, а то и всю роту, и растыкать по остальным. Как командир бригады, в которой вспыхнула смута, он перед братом первый в ответе. Государь подозрителен, мало ли что! Братья Бонапарта какую оппозицию благодетелю чинили?! Нет, Михаил первый в ответе! И тогда опять на авансцене события он, Бенкендорф. Себя обойти он не позволит. Хватит!
— Первую роту арестовать и в крепость! — решительно сказал Бенкендорф. — Особо опасных зачинщиков по казематам. Бунт задушить в зародыше.
Сейчас Васильчикову сложнее. Арест — военная операция. Роту надо перегнать с Загородного проспекта в крепость. Незамеченным это не останется. Тут по-разному случиться — может.
После короткой дискуссии постановили роту изолировать.
— Передай Вадковскому, — распорядился Васильчиков, прямо взглянув в глаза Бенкендорфа, — пусть приведет роту к штабу. Пусть объявит солдатам, что я болен и требую их к допросу.
Бенкендорф попросил великого князя вызвать Вадковского и лично сообщить указания Васильчикова. Роту надо провести по городу, когда стемнеет. Однако слухи поземкой уже понеслись по Петербургу. Тем временем Васильчиков сместил Шварца и назначил на его место генерала Бистрома, к которому государь особо благоволил. К Бистрому и в гвардии относились хорошо. Вадковский пришел вместе с ротой в положенный срок. Васильчиков и Бистром ждали на первом этаже штаба. Бенкендорф заранее приказал отпереть и осветить Манеж. Солдат провожала молчаливая толпа. Никто ничего не понимал, чуяли только, что нехорошо у семеновцев. Однако никто не знал, что в Манеже Бенкендорф заранее распорядился спрятать две роты Павловского полка.
— Семеновцы, — обратился к солдатам Бенкендорф, — с вами будет сейчас говорить командир гвардейского корпуса генерал-адъютант Васильчиков. Чистосердечное раскаяние облегчит участь тех, кто нарушил присягу. Советую вам прибегнуть к милости его превосходительства.
Как только стрелки и гренадеры очутились в Манеже, их окружили павловцы. Бенкендорф велел Вадковскому отделить флейтистов, барабанщиков и унтер-офицеров и вывести наружу.
Васильчиков довольно спокойно выразил арестованным порицание и дал понять, что они будут отведены в крепость под конвоем… Воцарилась гробовая тишина. Бенкендорф подумал, что если бы кто-то руководил возмущением, то приказ Васильчикова вызвал бы не страх, а гнев. Однако солдаты молчали понурив головы.
— Полковник Вадковский и капитан Кошкарев, обратитесь к роте с требованием, немедленно выдать зачинщиков.
В ответ — ни звука.
— Упрямство и отсутствие истинного раскаяния определило вашу участь, семеновцы! Кругом! Шагом марш! — скомандовал Бенкендорф, и почти вся рота, окруженная павловцами, по коридору, образованному толпой, вышла из Манежа и вступила на площадь.
Отсюда путь лежал к Неве. Когда Бистром и великий князь Михаил уехали, Бенкендорф, помогая Васильчикову сесть в коляску, медленно произнес:
— Я обязан вам заметить, Илларион Васильевич, что с назначением генерала Бистрома командиром Семеновского полка не могу согласиться. Сперва мы должны были восстановить порядок всеми способами, какие находятся в нашей власти.
Васильчиков на секунду застыл, и Бенкендорф почувствовал, как его тело напряглось. Затем Васильчиков тяжело опустился на сиденье и злыми глазами уставился перед собой.
— Вы, ваше превосходительство, уволили Шварца до того, как было наказано самое важное преступление — нарушение субординации. Следовало повременить осуждать Шварца. Непризнание в его лице авторитета власти есть более страшное преступление, чем все выходки сего незадачливого начальника. Нам еще предстоит расхлебывать заваренную им кашу!
Васильчиков велел ординарцу Храпову поднять подножку, сурово посмотрел на Бенкендорфа и ничего не возразил.
— На Литейный! — кинул он раздраженно.
Бенкендорф отступил назад и приложил два пальца к шляпе. «История только разворачивается, — подумал он, — и надо позаботиться о будущем!»
Тайны мадридского двора в конце концов становятся известны испанцам. Тайны петербургского остаются для русских за семью печатями. Если русские что-либо и узнают, то через сотни лет. Тайны петербургского двора оберегаются строго, и их обычно приходится разгадывать, как ребусы. А ребус это не кроссворд. Здесь мало угадать слово. Надо иметь фантазию, соединяя знаки, буквы и всякие фигуры. История России и есть ребус, расшифровка которого вернее и удачнее делается с помощью домысла, а не факта, сокрытого навечно в сгущенной заинтересованными лицами тьме.
На другой день Васильчиков послал в Троппау донесение, составленное в мягких и успокоительных тонах. Виновным во всем сделал полковника Шварца. А раз так, то и беспокоиться особо нечего. Шварц — креатура Аракчеева и великого князя Михаила. Они добивались устранения Потемкина, к которому благоволил государь. Вот и добились! После Карла Крюднера семеновцы при Потемкине хоть вздохнули. Но фортуна к ним опять повернулась спиной.
В рапорте, посланном с фельдъегерем, Васильчиков сообщил государю, что подробности передаст на словах через адъютанта ротмистра Чаадаева. Расчет при выборе посланца у Васильчикова имелся. Чаадаев находился в прекрасных отношениях с великим князем Константином Павловичем. Великий князь Николай Павлович проявлял к ротмистру повышенное внимание и много времени проводил в его обществе. Чаадаев пользовался отменной репутацией среди офицеров лейб-гвардии гусарского поляка. Кроме того, он был когда-то ахтырцем, а Васильчиков подчиненных по Ахтырскому гусарскому полку никогда не забывал, тем более такого прекрасного и храброго офицера, как Чаадаев.
Кандидатуру Чаадаева считал самой подходящей и Бенкендорф. Во-первых, бывший семеновец. Ему судьба полка не будет безразлична. Во-вторых, как масон он постарается смягчить гнев государя. Быть может, государь пожелает проявить при Чаадаеве лучшие свойства характера. Васильчиков ценил не только манеры ротмистра, но и опытность. Чаадаева он взял с собой и когда отправился в казармы.
Солдат пытались усовестить и днем и ночью. Но ни речи Милорадовича, ни обращение Потемкина — ничто не подействовало. Обстановка в казармах грозила обернуться настоящим бунтом. Солдаты второй роты выбежали в коридор с возгласами:
— Нет государевой роты! Она погибает!
— Государева рота погибает напрасно!
— Все мы виноваты!
На полковой двор выбежали три роты:
— Ежели намерены хватать, пусть всех хватают!
— Всем нам один конец! Не отдадим государевой роты!
Если славящиеся дисциплиной солдаты фузелярной роты поднялись, значит, задело за живое. Командир третьей роты капитан Сергей Муравьев-Апостол не сумел их удержать. Вадковский кинулся к Бенкендорфу. Тот был настроен решительно.
— Послушай, Иван Федорович, совета. Скачи к Васильчикову. Я — начальник штаба, а не корпусной. Ты сам говоришь, что перед госпиталем черт знает что творится! Чему они радуются?! Каковы их намерения? Ночью, когда я приказал построиться, зачинщики из задних рядов помешали навести порядок. Я настаиваю на самых крутых мерах. Полк целиком — под арест и в крепость. И Шварца арестовать, найти и арестовать! Хорош полковой! Где отсиживается?
— Ваше превосходительство, Александр Христофорович! — взмолился Вадковский. — Не трогайте полк! Зачинщиков надо оставить в крепости. Остальных возвратить в казармы.
— Ну уж нет, Вадковский! Я подам голос Васильчикову, чтобы арестованных из крепости не выпускать. Милорадович, как военный генерал-губернатор, стращал их Кавказом. Ну и что они ответили сему храброму и заслуженному воину? «Пойдем, когда отдадут нам государеву роту!» Граф — мой друг. Он не станет ни преувеличивать, не преуменьшать.
Васильчиков решился поехать к семеновцам и взял о: собой Чаадаева, вызвав обиду старшего адъютанта Лачинова. Но и здесь у Васильчикова имелся расчет. Чаадаев со многими офицерами полка в приятельских отношениях, и его появление рядом сыграет в руку корпусному. Лачинов — брат корнета Владимира Ланского, убитого недавно на дуэли Анненковым. Ланской — лейб-гусар, Анненков — кавалергард. Семеновские офицеры и тех, и других не очень жалуют. Чаадаев человек благородный, именно такой адъютант сейчас и нужен Васильчикову. Пусть собственными глазами убедится в том, что происходит в казармах, перед поездкой к государю.
В карете по дороге в казармы Чаадаев сказал корпусному командиру:
— Général, pour que le soldat soit ému, il lui faut parlera sa langue.
— Soyez tranquille, mon cher, la langue du soldat me familiére, jái servi à l’avant garde[50],— ответил Васильчиков.
Прощаясь с Бенкендорфом, Чаадаев мрачно заметил:
— С солдатами пора бы научиться разговаривать. А мой дурак только их разъярил. Не стоило егерям ломиться в казармы, а Алешке Орлову стращать безоружных конногвардейцами. Зачем он с обнаженной саблей ввиду семеновцев учил полк, как рубить непослушных? Того и гляди, гвардия переметнется на сторону смутьянов. Что тогда?
Бенкендорф знал, какие слухи распространяются среди солдат — измайловцев и преображенцев. Он слышал, как солдаты о революции в Гишпании толковали. Палей доносил:
— Революция в Гишпании, по ихнему мнению, ничто в сравнении с тем, что способна произвести гвардия. Ежели взбунтуемся — ночью на нарах шепчутся, — все вверх дном поставим! Мы не Гишпании чета! Про Гишпанию, ваше превосходительство, крепко мысль засела. И ту мысль криком из башки не выбьешь. Они Шварцеву квартиру не тронули. Мундир его порвали. Воспитанника бросили в воду. Тут дела не шуточные. Ежели Шварц в навоз бы не зарылся разорвали.
Бенкендорф вызвал Грибовского вечером.
— Садись, Михайло Кириллович, ты человек умный и осведомленный. Какой совет подашь сейчас?
— Сейчас советы подавать поздно. Сейчас ваше превосходительство постараются козлом отпущения сделать. Нехорошо, что корпусной то отсутствовал, то болел. Недаром сплетня идет, что распря между вами. В отсутствие государя всегда так. Когда он за порог, здесь революционные пузыри черти выдувать начинают. Солдат непременно кто-то подзуживает. Утихнуть страстям не дают. Офицеры добреньких из себя строят. Вот в чем вся загвоздка.
Бенкендорф понимал, что на одном недовольстве строгостями Шварца столь согласное движение в ротах долго бы продержаться не сумело. Грибовский далеко не дурак. Действительно, офицеры проявляли некоторую нейтральность. Брат убитого под Фридландом Владимира Бестужева-Рюмина Михаил, которого он сам перевел из кавалергардов в семеновцы и здесь не в очередь превратил из эстандарт-юнкеров в подпрапорщики, невзирая на экзальтацию и увлечение книжками, а не службой, стоял у стены, когда взвод его бесновался, будто прикосновенности к происходящему не имеет.
Бенкендорф возмущенно крикнул:
— Что же вы, подпрапорщик, стоите с отсутствующим видом?
Бестужев приложил два пальца к шляпе, словно не расслышал, но знак уважения отдал. Когда Бенкендорф вновь взглянул в ту сторону, молодой офицер исчез. Вадковский и не скрывал собственного отношения к крутым мерам. Капитан Кошкарев, с которого все и началось, список фельдфебеля Брагина вроде потерял. А лицо Сергея Муравьева-Апостола лучше длинных речей само за себя говорило. И ни один поперек не кинулся. Генералы перед фронтом толпой окружены, а офицеры как бы в сторонке и более вид выказывают осуждающий.
— Ты Бестужева-Рюмина знаешь? Что о нем полагаешь?
— Он в тайном обществе, ваше превосходительство, не замешан. Но вот с Долгоруким и Муравьевым-Апостолом в дружеской связи и на короткой ноге. Направленность мысли опасная и республикой постоянно интересуется, а также любит рассуждать в нервическом тоне о газетных сообщениях. Не удивлюсь, если вскоре обнаружу, что кое-где И состоит. Любит повторять втихомолку: «Ах, лучше смерть, чем жить рабами, вот клятва каждого из нас!» С солдатами ласков без всякой меры. Знаменитых ученых воспитанник: Сен-Жермена, Зоненберга, Шрамма, Ринардиона, Мерзлякова, Цветаева, Чумакова и Каменецкого. Уроки их хорошо усвоил, да не впрок ни себе, ни другим. Круче надо, ваше превосходительство, брать, и с первого шума!
— Но два батальона сегодня отправлены в финляндские крепости Свеаборг и Кексгольм. Куда уж круче!
— Поздненько, ваше превосходительство. Был бы корпусным Алексей Андреевич, он бы накануне отправил. Вот для чего тайный надзор нужен. И не просто за офицерами.
— Ты меня взялся учить? — засмеялся Бенкендорф.
— Отнюдь, ваше превосходительство. Я хотел вас предостеречь, ибо без вины будете виноватым и за снисходительность пострадаете. Доброта до добра не доведет.
— Это ты верно заметил. И вообще: как ловко ты формулируешь!
— Я не только формулирую, но и тщательно собираю основательные сведения. Собранные воедино, они представляют яркую картину тайного заговора против правительства и лично против государя.
— Значит, ты считаешь, что семеновцев кто-то науськивает?
— Не только я подобное утверждаю. Невозможно, чтобы несколько сотен людей действовали согласно без особенного руководства. Ведь речь идет о солдатах, привыкших к повиновению.
Позднее Бенкендорф узнал, что генерал-адъютант Закревский сообщал патрону князю Волконскому и через него императору Александру о тревожном состоянии петербургского гарнизона. Его донесения резко противоречили успокоительным депешам Васильчикова и самого Бенкендорфа. По сути, Закревский заронил в душу государя сомнение. Несколько лет состоя в должности дежурного генерала при Главном штабе, он хорошо знал, что происходит в войсках. Не может быть, чтобы солдаты без чьей-либо подсказки отважились принести претензию. Никогда ничего похожего в русской армии не случалось. А когда случался грех, то за спиной смутьяна обязательно маячила фигура прапорщика или поручика, наделенного амбициями сверх всякой меры. Они, эти либералы, действовали исподтишка. Неодобрительно относился Закревский и к роли Васильчикова. Нельзя было передоверять разбор возникшего дела Бенкендорфу и великому князю Михаилу, которые действовали с оглядкой на корпусного.
Словом, недоброжелателей и критиков хватало.
С трепетом Бенкендорф ожидал возвращения фельдъегерей с депешами и Чаадаева. Его поездке в гвардейском штабе придавали первостепенное значение. От Чаадаева зависело преподнести происшествие таким образом, чтобы князь Меттерних и прочие не сумели бы взять верх над государем, который водворил в Европе мир, спас их от Наполеона, объединил в Священный союз и которого они в благодарность не раз предавали и пытались уязвить. Мнение иностранцев теперь, когда император почти постоянно находился за границей, во многом определяло отношение к тому, что происходило внутри страны. Когда Чаадаев поздоровался и князь Волконский его отрекомендовал, государь спросил:
— Иностранные посланники смотрели ли с балконов, когда увозили Семеновский полк в Финляндию?
Он, конечно, не знал, какие толпы сопровождали солдат по пути к гвардейскому штабу и что творилось на площади перед госпиталем, который он посетил перед отъездом.
— Ваше величество, ни один из них не живет на Невской набережной.
— Где ты остановился?
— У князя Меншикова, ваше величество.
— Будь осторожнее с ним. Не говори о случившемся с Семеновским полком.
Чаадаев поразился — Меншиков был начальником канцелярий Главного штаба. Да и просьба государя имела мало смысла, так как он сам незамедлительно поделился с Меттернихом сведениями, которые накануне фельдъегерь доставил из Петербурга. Однако Чаадаев решил, что голову над сей загадкой не нужно ломать. Возможно, реплика государя вызвана сиюминутным настроением или раздражением, какое он иногда испытывал к окружающим. По возвращении в Петербург Чаадаев подробно рассказал о впечатлениях Бенкендорфу. Меттерних не придал никакой важности семеновской истории. Положение в Неаполе и во всем Пьемонте было куда тревожнее. Там действительно назревали революционные события. Невероятно, чтобы в России, где со времен пугачевщины ничего не происходило и не могло произойти, вдруг возмутился полк, ранее преданный императору и два десятилетия назад посадивший его на престол.
Меттерних известен осторожностью и умением нащупать зерно политической ситуации.
— Было бы слишком, — сказал Меттерних государю, — если бы радикально настроенные офицеры могли располагать у вас в России целыми полками и распоряжаться ими по своему усмотрению. Происшествие не стоит выеденного яйца.
Впервые Бенкендорф усомнился в прозорливости австрийского Макиавелли. Он обладал сведениями иного порядка. И успокоительная нотка, привнесенная Чаадаевым, ничуть его не поколебала. Грибовский с завидным; упорством почти каждодневно твердил:
— Есть зародыш беспокойного духа в войсках, особенно в гвардии… — как здесь Бенкендорфу не вздрогнуть, когда он начальник Гвардейского генерального штаба, — …прильнувшей, так сказать, от иноземцев во время нахождения за границею и поддержанной стечением разных обстоятельств. Но войска сами по себе ни на что не решатся, а могут разве послужить орудием для других.
«Другие» и есть радикальное офицерство, действующее исподволь. В министерстве иностранных дел Кочубея иначе смотрели на случившееся. Они, разумеется, подсовывают государю успокоительное: когда бы семеновцы действовали по наущению, то держались бы иначе. Революционный опыт показывает, что войска, подталкиваемые вождями, держат себя нагло и вызывающе, стремятся захватить оружие и шлют агитаторов в остальные части, призывая к восстанию, а не изъявляют покорность при аресте и мирно шествуют в крепость.
Размышляя о петербургских событиях, Бенкендорф пришел к выводу, что они хоть и опасны, но возникли стихийно, правда, показав кое-кому правильность расчета на недовольство нижних чинов и симпатию к ним городской черни. Вдобавок Палей доставил несколько прокламаций. Две или три нашли еще ранее в преображенских казармах. Там довольно грамотно излагались причины и назывался главный виновник всех неустройств в России.
Государь!
Автор прокламации вспоминал, при каких обстоятельствах император был возведен на престол.
Васильчиков с фельдъегерем послал прокламации государю. Бенкендорф считал, что это вынудит прибегнуть к крайним мерам, а меры надобны строгие, но не крайние. Теперь в Троппау убедились, что семеновцы действовали под влиянием членов тайных обществ. В первых числах ноября государь отправил приказ в Петербург, положивший конец существованию Семеновского полка.
Последние месяцы 1820 года и первая половина следующего миновали очень быстро. Они принесли массу неприятностей и ни минуты отдохновения. Бенкендорф приезжал в здание штаба с петухами и уезжал поздним вечером. Князь Волконский как начальник Главного штаба Его Императорского Величества требовал подробных отчетов. Отправка раскассированного полка занимала много времени. Хозяйственные заботы и мелкие придирки злили Бенкендорфа. В середине ноября дежурный генерал Закревский официально уведомил Бенкендорфа, что нижние чины будут лишены на всем пути следования мясного довольствия. Они приравнены теперь к обыкновенным армейским солдатам. Офицерам пришлось собирать деньги. Солдатские жены рыдали, дети хныкали, деньги таяли, неразбериха увеличивалась. По приказу государя была учреждена специальная комиссия, которую возглавил генерал Алексей Орлов, принимавший непосредственное участие в семеновской истории. Невзирая на давление Аракчеева, полковника Шварца судьи определили лишить жизни. Разбирательство было достаточно суровым, и Бенкендорф несколько раз давал объяснения. Между тем мнение общества острием своим было направлено против Васильчикова. Одни порицали за проявленную мягкость, растерянность и стремление переложить ответственность на подчиненных, другие винили за суровость и неоправданные угрозы по адресу солдат: дескать, зачем грозил, что умрут под палками, третьи выражали недовольство, что гнев обрушился лишь на солдат, а полагалось наказать офицеров, ограничившись распределением провинившихся нижних чинов по соседним ротам. Генерал-аудитор Булычев вообще вынес неожиданное мнение, согласно которому получалось, что солдатам нельзя вменять в вину содеянное. В законе нет запрещения приносить жалобы не на инспекторском смотру. Суды следовали за судами. Капитана Кошкарева и полковника Вадковского отправили в крепость, и судьба их оставалась неизвестной. В конце января началось формирование Семеновского полка нового состава. Предлагалось на должность командира назначить полковника Сергея Шипова, брата преображенца Ивана Шипова. Однако Шиповых не раз упоминал Грибовский. Он напирал на то, что Иван Шипов участвовал в важной сходке членов «Союза благоденствия» на холостой квартире Федора Глинки в самом начале 1820 года. Пестель сговорился с Никитой Муравьевым, и оба провели постановления о введении в России республиканской формы правления. Николай Тургенев воскликнул: «Le président sans phrases!»[51]
Иван Шипов его расцеловал. Однако брат за брата не ответчик.
— Помилуйте, ваше превосходительство! Что значит не ответчик? Братья Шиповы одного поля ягода. И тот и другой члены Коренного совета! Что с того, что Сергей Шипов на совещании у Глинки не присутствовал? Велика ли важность! Братья имеют злой корень. На другой день Иван у себя собрал заговорщиков. И где?! В Преображенских казармах!
Грибовский говорил с невероятным упорством. С конца декабря он фактически осуществлял тайный надзор над офицерами гвардии. Васильчиков отправил князю Волконскому проект учреждения тайной военной полиции. Сведения, полученные от Грибовского, он не переслал императору. Оказалось, что Гвардейский генеральный штаб не располагает тайным шифром. Если сведения о заговорщиках случайно попадут к иностранцам, скандал неминуем. В конце декабря Васильчиков наконец отправил через Бенкендорфа в Лайбах усовершенствованный проект создания тайной военной полиции. Император вскоре утвердил его и назначил Грибовского возглавлять ведомство, на которое возлагались определенные надежды.
Ведомство состояло из людей, небольшого помещения на первом этаже и нескольких столов и стульев. Помещение полагалось содержать в порядке, столы, стулья и шкафы надо было приобрести.
— Где взять денег на этих мерзавцев? — спрашивал Бенкендорфа Васильчиков. — Мерзавцам приходится хорошо платить. Пока я трачу средства из собственной шкатулки.
Бенкендорф предложил проводить деньги по другому ведомству. Грибовский запротестовал:
— Упаси Боже, ваше превосходительство! Сие станет немедленно известно. Какой-нибудь чиновник проболтается. А дело требует непроницаемой тайны. Непроницаемой! Между тем тайна нарушена. Наши карбонарии понимают обреченность своей затеи и пуще огня страшатся постороннего глаза. Я имею сведения, что преступное сообщество собралось теперь в Москве. Сведения, ваше превосходительство, наивернейшие. И в самом центре сошлись, в Староконюшенном переулке на квартире братьев Фонвизиных. Ужасные заговорщики! Из Кишиневской и Тульчинской управы прибыли гонцы. Михайло Орлов говорят, призвал к восстанию. Полковник Граббе догадался, что здесь в гвардейском штабе имеются данные по поводу незаконных сборищ. Решено «Союз благоденствия» фиктивно распустить и набрать новых людей, чтобы отсеять возможных агентов правительства. Каша заваривается, ваше превосходительство, серьезная и крутая. Как бы не обжечься, расхлебывая! Орлов бьет копытом и крепко ругается, выказывая собственное несогласие с медлительными и осторожными товарищами. Он, как и Граббе, считает, что правительству все известно. Не через брата ли он случайно выведал тайну сию? Вот почему я требую совершеннейшего мрака в этом деле.
— Хорошо. Согласен. Рассуждаешь трезво. Однако палку не перегибай. Уж больно ты подозрителен.
— Да как не быть подозрительным! Слухи ходят, что Сергей Шипов будет назначен в Семеновский полк. Без Иллариона Васильевича и вас сие немыслимо. Иван Шипов среди отпетых республиканцев. Как ни повернется, братья в выигрыше. Михайло Орлов жаждет кровавой расправы и со дня на день грозит поднять революцию. Его брат Алексей дураков семеновцев палашами учил. Как ни повернется, опять Орловы в выигрыше. Братья Тургеневы — один служит верой и правдой царю и отечеству, другой Гишпанию хвалит. Кричит: ура гишпанскому народу! Я сам слыхал, как он заявлял: слава тебе, славная армия гишпанская! Везде республиканский у нас дух витает, что для России пагубно! Какие еще вам доказательства нужны, ваше превосходительство?! И при всем при том копейку не вышибешь на поддержание порядка. Как понимать такое?
— Ты, Михайло Кириллович, свои сентенции изложи на бумаге. И распишись. Когда государь возвратится, ознакомим его в мельчайших подробностях. Сергей Шипов будет назначен командиром семеновцев, и его ты в бумаге не упоминай. Он человек твердый и пользуется моим доверием. Я думаю, что ни при каких обстоятельствах присяги не нарушит.
В данном случае Бенкендорф оказался дальновиднее собеседника. Сергей Шипов сохранил верность правительству и не запятнал Георгиевские знамена старого полка.
— Слушаюсь, ваше превосходительство. Но и вы ко мне прислушайтесь. Возня наших местных карбонаров неспроста. Отсутствие государя дурно влияет на умы незрелой молодежи. Есть слух, что он желает царствовать в Европе, для чего и учредил Священный союз.
— Для чего учредил — не твоего ума дело, Грибовский. Я обещал тебе доставить бумагу в собственные руки государя и доставлю, как только он появится в России.
Поздней весной император Александр возвратился в Царское Село. Более полугода он почти ежедневно занимался семеновской историей. Его не покидала мысль о том, что в смуте повинны вовсе не солдаты и даже не офицеры, а какие-то силы извне. Вот и Алексей Андреевич похожего придерживался мнения. Военные поселения ни разу не выказывали недовольства по собственному усмотрению. Всегда там присутствовало постороннее влияние. Негодяй Каразин не последнюю скрипку сыграл. Запереть его в Малороссии навечно, чтобы в столицу и носа не показывал. Нет, без него здесь не обошлось. Кто скрывался под подписью на прокламации «Единоземец»? Не Каразин ли? Сын века Просвещения? Не он ли внушил офицерам вредные мысли? Семеновская история как лучом света озарила тех, кому государь доверял и на кого надеялся. Славно себя показали лишь Алексей Орлов и Левашов. Верные люди! А Бенкендорф? Бенкендорфа я облагодетельствовал, дал возможность наконец проявить себя в полную силу. Начальник Гвардейского генерального штаба! Моя опора! Опора трона! И его я прочил на место Васильчикова! Он главный и первый виновник! Растяпа! Куда смотрел?! Сколько людей из-за него пострадало. Нерасторопен, проморгал смуту и позволил вспыхнуть пожару. Соперничал с Васильчиковым вместо того, чтобы затоптать разгорающийся костер. Выставил меня в неприглядном свете перед Европой. Как же так?!
Васильчиков сдаст должность, за ним последует Бенкендорф. И никакого прощения. В секретных замечаниях собственно для сведения одного генерал-адъютанта Васильчикова, писанных им собственноручно, раздражение против Бенкендорфа вылилось в конкретную и угрожающую форму коварного вопроса, на который он так и не получил ответа: «Почему начальник штаба гвардейского корпуса, в отсутствие генерал-адъютанта Васильчикова, не знал в подробности, что делалось в Семеновском полку, говоря часто, что, по сведениям его, везде тихо и хорошо идет?»
Васильчиков ответил государю на каждый вопрос лаконично и четко. Только этот — восьмой по счету — пропустил загадочно. Действительно — почему? Он Шварцу не друг, скорее наоборот. В чем тут причина? Не происки ли бывших братьев-масонов? То, что Чаадаев как-то подливал масло в огонь, — несомненно.
Рощи и сады Царского Села покрывала яркая густая зелень. Лето предвещало быть теплым, и он мечтал здесь обрести душевное спокойствие. Он поедет к Аракчееву в Грузино и там славно отдохнет. Итак, полностью надеяться можно лишь на Орлова, Левашова и Аракчеева. Он недаром сердцем прилепился к этому человеку с тяжелым и мрачным лицом, холодным и внимательным взглядом и странной манерой изъясняться на русском языке, впадая в раздражающую государя простонародность. Неученый дворянин, а какой ум!
В начале июня он принял Васильчикова, который выложил прямо в кабинете все, что знал о семеновской истории. Затем разговор зашел о сообщении, сделанном Грибовским.
— Илларион Васильевич, за кого ты меня принимаешь? Неужели ты полагаешь, что какой-то там библиотекарь может мне сообщить некую новость. Я все вижу сам и для того выработал свои способы. Помню, в молодости после того, как на меня свалилась тяжкая ноша правления, Депрерадович доложил, что многие офицеры пренебрегают формой. Пусть их ходят как хотят. Еще легче будет распознать порядочного человека от дряни! Запомни: я все вижу сам!
— Государь, однако нельзя оставить без внимания полученные сведения. Эти люди опасны.
— Они получат свое, Илларион Васильевич. Но я не желаю быть жестоким. Ты служишь мне с начала моего царствования и лучше других знаешь, что я разделял и поощрял эти мечты и… заблуждения. Нет, не мне быть жестоким!
На следующий день он принял Бенкендорфа. Взял в конверте бумаги Грибовского и спрятал в ящик. Беседы не получилось.
— Иди и служи, генерал Бенкендорф. Не считаю тебя виновником, но виню в неосмотрительности и отсутствии настоящего рвения. Огорчен!
На обратном пути Бенкендорф подумал, что по возвращении в штаб его будет ожидать царский рескрипт с новым назначением или даже отставкой, однако ошибся. Приказом от первого декабря 1821 года он был переведен на должность командира Первой кирасирской дивизии. Елизавета Андреевна обрадовалась:
— Я очень довольна. Теперь мы поедем в Ревель и наконец отдохнем по-настоящему. Ты давно хотел посмотреть мызу Фалль. Прекрасно, если мы сумеем ее приобрести.
Иногда служебные неудачи позволяют более полно ощутить семейное счастье. К тому времени Бенкендорф был отцом пятерых дочерей. Старшим он дал свою фамилию и относился к ним с подчеркнутой любовью. Служебный афронт весьма, конечно, некстати, но надежды не исчезли.
Да иначе и быть не могло! Гвардия еще до возвращения императора готовилась к походу в Литву. О маневрах велись споры давно. Однако, как только стало известно, что государь приедет в конце мая, преображенцы и измайловцы покинули Петербург. Маневры определили провести возле местечка Бешенковичи. Бенкендорф мотался из Витебска в Петербург и обратно. Внешне император не выказывал гвардии неудовольствия. Он даже принял приглашение от офицеров к обеденному столу. На другой день Бенкендорф узнал о присвоении ему чина генерал-лейтенанта. Это было признание заслуг начальника штаба при подготовке торжественного смотра войск. Перед перемещением на новую должность Бенкендорф ничего не подозревал. А между тем приказ о замене Васильчикова генерал-адъютантом Уваровым уже был готов. Верхушку гвардии государь сменил. Бенкендорф не мог понять, почему государь никак не отозвался на записку, составленную Грибовским. Он должен был заметить, сколь внимательно сам Бенкендорф относится к донесению агента. Государь даже не поинтересовался фамилией человека, составлявшего записку.
Поступки императора Александра были таинственны и и непредсказуемы. Он часто поступал справедливо, но иногда, испугавшись собственной справедливости, уничтожал ее каким-нибудь неожиданным и необъяснимым приказом.
Бенкендорф в полной мере ощутил на себе эту удивительную двойственность тезки. Что принесет следующий год?
С незапамятных времен жизнь семейства Бенкендорфов была накрепко связана с Остзейским краем. Что за чудо эти земли! На первый взгляд скудные, суровые, нещедрые, а между тем остзейцы везут рожь в Голландию, ячмень еще дальше — в Англию, часть оставляют в Амстердаме. Овес и пшеница с севера очень ценятся на бирже в Лондоне. В прошлом и начале нынешнего века хлеб покупали Германия и Швеция. Эстляндская губерния поставляла овец в Петербург — от трех до пяти тысяч в год. Тысячи голов крупного рогатого скота гнали на Восток, везли сыр, масло, домашнюю птицу и кильки. Снетки закупали даже киевские лавочники. Ресторации заказывали миноги на баснословные суммы. Любители лошадей выписывали с побережья клепперов и перепродавали в дальние области тоже за немалые деньги.
Остзее, сиречь Балтийское море, считали Средиземным морем Севера. На его берегах создавалась великая прибалтийская культура. Недаром Остзейский край называли, и не без оснований, Великой Грецией России. Остзейцы не скрывали симпатий к Пруссии. «Все будет иначе, — говорили они, — когда мы наконец станем настоящими пруссаками!»
И вместе с тем Остзейский край не мог существовать без России. Он посылал туда не только необходимые товары, но и людей, по преимуществу немцев, среди которых было Подавляющее большинство тех, кто и в глаза не видел Свою прародину. По-настоящему этот край открыли для Европы германские купцы и назвали страну ливов Лифляндией. В 1184 году сюда прибыл первый миссионер августинский монах аббат Мейнгард из Зегеберга, что в Голштейнии. Он построил в селе Икскюль первую церковь. Преемник Зегеберга цистерцианский монах Бертольд привел в Лифляндию крестоносцев. Он рассказал им, какая прекрасная страна раскинулась на неласковом побережье Остзее. Его убили в схватке, но на том месте епископ Альберт через три года — в 1201 году — основал город, позаимствовавший название от ручья Ригэ, на берегах которого и раскинулся. Вестфальцы и саксонцы оставили основу первых поселенцев. Со дня рождения Рига должна была защищаться, и епископ учредил орден Меченосцев. С той поры рыцарство Остзейского края ведет отсчет времени. Бесконечные войны терзали прекрасную землю. Внутренние распри обрекали Ригу на тяжкие страдания. Наконец, Рига перешла под власть Ганзейского союза. Рыцари ордена Меченосцев овладевали прилегающими землями. Влияние города расширялось. Меченосцы соединились с Тевтонским орденом и вступили в борьбу с горожанами. Рыцари опустошали край, горожане разрушали замки. В 1330 году Рига сдалась магистру ордена Эбергарду фон Мунгейму и очутилась под властью пришельцев на многие десятилетия. Через тридцать шесть лет непрерывной борьбы по договору, заключенному в Данциге, Рига вновь перешла под власть архиепископа с тем условием, чтобы церковная верхушка отказалась навсегда от притязаний руководить орденом. Однако мира горожане не дождались. Вспыхнула новая ссора. Архиепископ повелел капитулу носить черную одежду августинцев, отмененную еще в 1209 году, рыцари требовали, чтобы цвет одежды был белым и чтобы она напоминала рыцарские одеяния. Церковная власть стремилась подчеркнуть собственную независимость. Орден желал первенствовать и при отправлении религиозных обрядов. Бонифаций IX считал, что архиепископом должен быть только член ордена Меченосцев, следующий римский папа уничтожил это постановление. Наконец в 1452 году по Кирхгольмскому договору Великий орденсмейстер и архиепископ владели Ригой совместно. Городской фохт утверждался и тем и Другим, Горожане метались от одних начальников к другим. Рыцари разоряли и жгли жилища, посланцы его святейшества подвергали непослушных опале и отлучали от церкви. Архиепископ Сильвестр наложил отлучение и на город и на орден. После кончины архиепископа его преемник Стефан Грубе привлек на свою сторону горожан, и борьба продолжилась. За шестнадцать лет до конца пятнадцатого столетия граждане славного города Риги вновь разрушили главный замок ордена. За восемь лет до истечения века Кирхгольмский договор возобновили. Жителей Риги обязали восстановить замок и наложили на них тяжелую контрибуцию.
Мир и покой на этой многострадальной земле водворил Великий орденсмейстер Вольтер фон Плеттенберг. Его кровавые победы подарили Риге полувековой мир. Рига первая из лифляндских городов примкнула к реформации. Андреас Кнепкен и Сильвестр Тегетмейер покорили сердца многих. В непримиримую борьбу между архиепископством и орденом вмешался русский царь Иван Грозный, С русским царем шутки плохи. Рыцарство после нескольких кровопролитных битв было вынуждено признать поражение, и орден Меченосцев распался. Через три года после начала Ливонской войны в 1561 году Лифляндия подпала под власть поляков, Курляндия и Семигаллия образовали самостоятельное государство. Швеция присоединила Эстляндию. Епископство Эзель и аббатство Пильтен сделались вассалами герцога Магнуса Голштойнского. Иван Грозный завладел Нарвой и епископством Дерпт. Рига оставалась самостоятельной до 1582 года, когда ее захватил польский король Стефан Баторий. Католики восстановили права на церковь Святой Марии Магдалины и Святого Якова. Иезуиты направили в Ригу миссионеров, пытаясь сузить границы влияния протестантов. Горожане чуть ли не подняли восстание против григорианского Календаря, хотя магистрат большинством голосов его одобрил. Протестанты не желали сдавать позиций. Началась знаменитая Календарная Смута, длившаяся несколько лет. В самом начале семнадцатого века сословия вновь получили право участвовать в управлении финансами и отдельными городскими учреждениями.
Все эти неурядицы завершились тяжкими бедствиями. В 1605 году Ригу осадили шведские войска Карла IX, который вел войну с племянником, польским королем Сигизмундом III. Четыре года иностранные суда из-за блокады не могли войти в гавань. А через двенадцать лет под стенами Риги вновь появились шведы. Горожане смело защищались — возводили укрепления, жгли предместья, без устали бомбардировали неприятельские траншеи. Король Густав Адольф и его брат принц Филипп чуть не погибли в боях. Дважды жители отвергали предложение о сдаче, но в конце концов были принуждены уступить. Шестнадцатого сентября 1621 года король торжественно въехал в побежденный город через Весовые ворота. В ответ на приветственные слова членов городского совета Густав Адольф сделал рижанам комплимент:
— Я потребую от вас лишь такой же верности и мужества, какие вы выказали в борьбе со мной, будучи подданными польского короля.
Густав Адольф вел себя вовсе не как завоеватель. Выслушав благодарственную проповедь в церкви Святого Петра, которую произнес обер-пастор Герман Самсон, король на Рыночной площади принял присягу и пообещал оставить горожанам все права и привилегии. Около ста лет Швеция владела Ригой, которую отняла у Речи Посполитой. Но то, что приобретается огнем и мечом, — непрочно и может стать добычей более сильного. Война между Швецией и Россией в 1656 году принесла много невзгод Риге — опустошительные бомбардировки во время шестимесячной осады, голод, пожары и эпидемии терзали защитников. Затем под стенами Риги появился литовский полководец Гонсевский и долгое время безуспешно пытался сломить сопротивление. Шведский король Карл XI заключил мир в 1660 году. Он щедро наградил мужественных воинов. Все члены городского совета получили дворянское достоинство. В их числе были представители и рода Бенкендорфов. Каспар Бенкендорф сто лет назад представлял интересы Риги в Польше.
Карл XI пожаловал горожанам много и других милостей. Он украсил герб короной, которая помещалась над крестом и львиной головой. Рига получила титул второго города по значению в государстве.
Во время Северной войны саксонцы пытались взять Ригу, осадив ее. Однако Карл XII в 1701 году их разбил. Через восемь лет под стенами города появился русский фельдмаршал Шереметев. Он зажал город в тесное кольцо и летом следующего года начал обстреливать. Ужасы осады усугубила вспыхнувшая чума. Предание гласит, что тогда погибло более двадцати тысяч человек. Двенадцатого июля 1710 года фельдмаршал занял Ригу. В 1711 году Петр Великий посетил Ригу и купил дом Геннеберга, превратив его в прекрасный дворец. Кое-кто поговаривал, что царь сделает Ригу третьим городом империи.
Рига всегда привлекала русских правителей. Императрица Анна Иоановна занимала здесь покои в 1730 году. Потом во дворце жили вице-губернатор Лудольф Август фон Бисмарк, генерал-аншеф Бутурлин, княгиня Елизавета фон Ангальт-Цербст — мать будущей Екатерины II, генерал-фельдмаршал Апраксин, герцог Курляндский — он же принц-курфюрст Карл, принц Фридрих Прусский, брат Фридриха II, сама Екатерина Великая, ее сын цесаревич Павел Петрович и его невеста принцесса Виртембергская.
В царствование Петра I бургграф Рижский Иван Бенкендорф был избран вице-президентом. Сын Иван Иванович Бенкендорф, получив в 1771 году чин генерал-лейтенанта, стал обер-комендантом Ревеля. Супруга София Елизавета Левенштерн после смерти мужа переехала в Петербург ко двору, и великие князья Александр и Константин обязаны ей первыми своими успехами. Сын Ивана Бенкендорфа — Христофор получил от Павла I чин генерал-лейтенанта и 12 ноября 1796 года стал военным губернатором Риги. Таким образом сердце Александра фон Бенкендорфа было всегда поделено между Ригой и Ревелем.
Ревель более проникнут немецким духом, чем Рига. Он меньше по размерам и напоминает крепость. Окрестности Ревеля не могут похвастаться пышной растительностью и красивым рельефом. Но они притягивали Бенкендорфа, как притягивают места, знакомые с детских лет. Он давно мечтал купить здесь мызу и выстроить дом, может быть, не такой, как Тилли возвела в Павловске, но что-то похожее, уютное и отвечающее его вкусу.
В Ревель они приехали поздней весной. В тот же день выехали по Гапсальской дороге на мызу с поэтическим и мягким названием Фалль. Вез их крепкий приземистый чухонец в синей куртке, черной шляпе и черных чулках. Грубые башмаки с белыми пряжками были начищены до блеска. Чухонец попался разговорчивый, знающий немецкий и русский языки и с удовольствием принявший на себя обязанности гида, хотя Бенкендорф в объяснениях не нуждался. Он давно знал, что на этой мызной земле тихо катит воды прозрачная речка Фалль — ее единственное украшение. Ближние окрестности Ревеля не так скудны. Покинув Ревель через Систернфортские ворота, Бенкендорф остановил фаэтон, чтобы Елизавета Андреевна могла полюбоваться гордо возвышающимся скалистым утесом Вышгорода. Отсюда до самого моря ковром простирался нежный зеленеющий луг.
— Дочкам здесь будет очень хорошо. Во много раз лучше, чем на даче в Петербурге.
— Но у нас ведь нет таких средств, — заметила Елизавета Андреевна, которая вела хозяйство довольно расчетливо.
— Я обращусь к императрице и сниму деньги, полагающиеся мне в конце каждого года. В крайнем случае трону основной капитал. Я сжился с мыслью, что Фалль будет принадлежать мне. И мать и отец мечтали иметь свой дом.
Когда Вышгородское предместье окончилось, фаэтон медленно покатил по дурно мощенной дороге. Слева и справа тянулись дачи. Дома ставили здесь добротные, прочные, за стенами которых легко переждать непогоду. Возница знал фамилии владельцев. Баумгартены, Фитингофы и Шварценбеки поселились в Остзейском крае много лет назад и не собирались его оставлять ради южных красот. Семейство Левенштернов состояло в родстве с Бенкендорфами. Они считались старожилами и всячески уговаривали Бенкендорфа приобрести мызу с таким приятным и музыкальным названием.
За заставой Гапсальская дорога выглядела вполне прилично. Луга и поля были аккуратно огорожены невысокими заборами.
— Эсты трудолюбивый народ, — сказала Елизавета Андреевна. — Наши украинские хутора содержатся куда хуже. Мне есть с чем сравнивать. А о подмосковных и речь вести стыдно. Вот где бесхозяйственность! Вот где разор! Если мы обоснуемся в Фалле, то приведем все в образцовый порядок. Будет где тебе передохнуть, когда выйдешь в отставку.
После семеновской истории Елизавета Андреевна исподволь готовила Бенкендорфа, как ей казалось, к неизбежному. Она чувствовала отношение государя к мужу и понимала, что он недолго удержится на посту командира кирасирской дивизии.
— Государь тебя не любит. Тут уж ничего не поделаешь. Я думаю, что скоро он вычеркнет твою фамилию из списка генерал-адъютантов.
— Да, это так, — соглашался Бенкендорф. — Но я не могу взять в толк причину столь резкого поворота.
— Его поступки — результат его настроения, а не размышлений, особенно когда дело касается приближенных. Не я одна подметила охлаждение к тебе. Порой кажется, что он еле сдерживается, чтобы не прогнать нас. Он терпит только из-за императрицы.
Утро было прекрасным, солнечным и светлым, теплым и одновременно прохладным, какие в эту пору нередко выдаются на побережье. Вот мелькнул дом, за ним потянулся участок леса. Вдали, как игрушечная, стояла на пригорке корчма под соломенной крышей. Кругом валялись необработанные куски песчаника. Самые большие везли в город для полировки. Затем они применялись на строительстве. Поменьше размером шли на тротуары, обломки использовали для причудливо выложенных оград. Щебнем посыпали дорогу, тщательно утрамбовывая. Получалось хорошее шоссе.
— Десять верст отмахали, — сказал возница. — Вот полюбуйтесь, какие красивые дома выстроил барон Унгерн-Штеренберг. До речки его владения. Моста там нет, и переправляемся мы вброд. Госпоже не надо выходить из фаэтона. Вода не достает и до подножки.
Совсем близко оказалась развилка. Отсюда одна дорога вела к Фаллю, другая в Гапсаль. Почти у самой обочины стоял трактир под названием «Золотое солнце». Бенкендорф не рискнул остановиться на отдых. Он боялся, что отсутствие комфорта оттолкнет жену. Дорога на Фалль выглядела довольно жалко. Почва каменистая, растительность вокруг скудная. Но поля трудолюбивые эсты уже принялись обрабатывать к весеннему севу, и смотрелась земля тучной и обещающей богатый урожай. Вскоре показалась мыза барона Штакельберга с восхитительным английским садом и красивым замком, расположенным на невысоком холме. Тут остзейская природа и таланты людей выступали в полном блеске.
— Я хотел бы построить для нас что-либо подобное, конечно, лучше, удобнее и красивее.
Густой лес начинался сразу за мызой Штакельберга и тянулся беспрерывно до самого Фалля, на берегу которого стояло несколько домиков. Фалль — это много воздуха и простора. Чудесная река подчеркивала прелесть и мягкость рельефа.
— Другой берег, — сказал Бенкендорф Елизавете Андреевне, — принадлежит пока барону Икскюлю, но я мечтаю и его присоединить к Фаллю.
Они вышли из фаэтона и отправились по кромке берега. Желтоватые песчаные горы крутым высоким выступом выдавались в речку. Величественные развалины замка Икскюлей отражались в воде. Угрюмая природа и мрачные, покрытые мхом камни были преисполнены своеобразной поэзии.
— Эту землю я превращу вскоре в сказочную страну, в которой, как бы ни повернулась судьба, дочери, ты и я найдем счастье. Покойная мать одобрила бы мой выбор. Я полагаю, что императрица пойдет навстречу. В прошлом она помогла матери и отцу возвести дом в Павловске. Ты увидишь, что самые смелые фантазии довольно быстро становятся реальностью, и ты станешь здесь счастливой.
Елизавета Андреевна не очень верила в удачу. Кроме того, она знала, что такое счастье в понимании современных мужчин. Но у Бенкендорфа было одно качество, которое грешно не оценить. Он с любовью и терпением относился к девочкам и делал многое, чтобы дать им отличное воспитание. Род Донец-Захаржевских — не захудалый и не бедный род. Малороссийские поместья служили щедрым источником благополучия семьи, которая лишилась по милости французов кормильца. Бенкендорф относился к двум старшим девочкам даже лучше, чем к своим единокровным. Елена и Екатерина Бибиковы не чувствовали себя падчерицами, и вместе с тем они знали, что их отец погиб славной смертью героя и защитника отечества. Елизавета Андреевна была достаточна мудра, чтобы простить супругу кое-какие шалости и привычки затянувшейся холостяцкой молодости. Пройдут годы, и он остепенится, думала Елизавета Андреевна. Распущенные нравы петербургского двора здесь, на мызе Фалль, не будут оказывать на Бенкендорфа влияния.
— Ты в Фалле окажешься среди своих. Ты любишь этот край и становишься добрее, вспоминая о нем.
Да, под Ревелем он окажется среди своих. Отслужив в Петербурге положенное, в отпуск или в отставку отправлялись Ферзены, Игельштремы, Эссены, Левенштерны, Тизенгаузены, Иксюоли, Буксгевдены, Палены, Паткули, Штакельберги, Адлерберги, Унгерн-Штеренберги, Мейндорфы и десятки других представителей наилучших остзейских фамилий, которые не забыли, что в их жилах течет кровь рыцарей. Они верой и правдой служили российскому престолу и полностью оправдали надежды властелинов Северной Пальмиры. Русские дворяне служили России, остзейские — царям. Иногда они предавали повелителей, но только для того, чтобы возвести на трон другого владыку. Трон они никогда не предавали.
— Пора возвращаться, — сказал Бенкендорф. — Скоро начнет темнеть.
Обратная дорога до Ревеля заняла четыре часа. Самые счастливые четыре часа в жизни.
Помнится, он пригласил Пушкина к себе, чтобы вернуть «Медного всадника» с замечаниями государя Николая Павловича. Поэма Бенкендорфу понравилась, и он обратил внимание, что Пушкин начал меняться в лучшую сторону. Правда, государь вымарал несколько строк, наставил на полях много вопросов и ни за что не соглашался пропустить слово «кумир», которое, по его мнению, содержало темный намек. Пушкин совершенно точно передал ощущение от водной катастрофы. Действительно, наводнение представляло собой «несчастье невских берегов», в котором, кроме страшной стихии, никто не был повинен.
Пророчество Елизаветы Андреевны всё не сбывались. Император Александр не предлагал сдать дивизию и уйти в отставку и не вычеркивал фамилию из списка дежурных генерал-адъютантов. Он просто не приглашал к обеду во дворец, отводил глаза и отдавал приказания коротко и отрывистым голосом. Вообще император за последние годы сильно изменился. Неужели на него такое тяжелое впечатление произвела семеновская история? Императрица Елизавета Алексеевна, наоборот, была с ним ласкова и предупредительна. Бенкендорфу нравилась ее любезность, выдержка и мягкая умная усмешка.
Дела в России шли, конечно, не очень гладко. Семеновской истории предшествовали волнения на Дону. Восстание перебросилось на Миусский округ. Глухо рокотала Екатеринославская губерния. Не успел генерал-адъютант Чернышев привести в соответствие мятежников картечью, как взбунтовались рабочие на казенном Березовском золотопромывательном заводе. По Петербургу поползли слухи о надвигающихся восстаниях крепостных крестьян в разных концах империи. Казанские суконщики на фабрике Осокина вновь отказались повиноваться. Меры военного понуждения теперь едва ли не усиливали сопротивление.
Революции в Неаполе, Португалии и Гишпании заставили доброго и великодушного спасителя Европы на конгрессе Священного союза в Троппау принять решение о «праве интервенции». Кровь в Европе лилась рекой. Того и гляди, пробьет русло в Россию. Семеновская история послужила как бы водоразделом между относительно спокойным прошлым и тревожным и неясным будущим. Слухи о заговоре офицеров будоражили неустойчивые умы. В середине 1822 года император запретил тайные общества и врекратил существование масонских лож.
Более десяти губерний в несчастном 1820 году было охвачено беспокойством. То там, то здесь крестьяне пускали «красного петуха». Белоруссия и смоленские земли охватил исподволь подобравшийся голод. На уральских заводах княгини Белосельской-Белозерской вспыхнули беспорядки. Херсонский военный губернатор Ланжерон сообщал о выступлении крепостных крестьян, которых поддержало малороссийское казачество.
Весь 1821 год прошел под знаком возвращения государя в Россию и семеновской истории. В начале 1822 года генерал Орлов отдал под суд за жестокое обращение с солдатами троих офицеров шестнадцатой дивизии, расквартированной в Кишиневе, — майора Вержейского, капитана Гимбута и прапорщика Панаревского. В феврале Аракчеев приказал арестовать близкого к Михаилу Орлову человека — майора Владимира Раевского. Генерала Пущина прочили в русские Квироги. На всю Россию прогремели события в Камчатском полку орловской дивизии. На орловщине было беспокойно. Нескольких солдат засекли до смерти.
Император Александр чаще уединялся и горячо молился. О чем он думал, никто не знал. Императрица хворала, и врачи советовали изменить климат. Но император, раньше столь легкий на подъем, не хотел покидать Петербург.
Бенкендорф понимал, что заговорщики, о которых писал Грибовский, не угомонились. Несомненно, они готовятся к вооруженному выступлению. Опять прольется кровь. Военные поселения могут двинуть полки на Петербург. Горячие головы там есть. Реформы, конечно, нужны. Но государь, уповая неизвестно на что, слушает только Алексея Андреевича и никому не доверяет. Попытки Бенкендорфа что-то сказать пресекались резко и неоднократно. Государь не проронил ни слова о поданной ему в мае 1821 года записке. Должно было случиться какое-нибудь несчастье, чтобы побудить правительство действовать. Консервация общественной жизни пагубно влияла на обстановку. Важнейшие дела были отданы таким личностям, как граф Витт или генерал Сабанеев. Но разве шпионы могли когда-нибудь и где-нибудь предотвратить бунт? Только открыто действующая на законном основании полиция способна удержать страну от пагубных волнений.
Разгневанная стихия часто предшествует ужасным общественным событиям. История человечества наполнена подобными примерами. Недаром древние считали извержения вулканов, землетрясения и бури неблагоприятными предвестниками. Но и эти предвестники сами являлись как бы промежуточным итогом. Не так весело жилось в России в годы перед наводнением, грозившим уничтожить столицу великой империи. Что ждет примолкший народ?
Сплетни и слухи самого различного рода расползались по петербургским салонам. Выдумывали всякие небылицы. Говорили, что государь откажется от престола и пострижется в монахи, что его опоили дурным напитком и что он со дня на день исчезнет, сев в лодку в темноте и полном одиночестве. Когда император через год действительно отойдет в мир иной, эти слухи возобновятся с новой силой. Дикие фантазии отражали состояние людских умов.
Читая поэму Пушкина через десять лет, Бенкендорф вспоминал тот день, когда взбунтовавшаяся водная стихия внезапно вышла из предназначенных природой и укрепленных человеком берегов. Кумир на бронзовом коне горделиво возвышался среди несущихся обломков и своей простертой рукой пытался как бы осадить и погасить взметнувшиеся волны. Ноябрьский день накануне был страшно дождливым. Пронизывающий, по-северному острый ветер бросал пригоршни воды в лицо прохожим и чуть ли не сбивал с ног. Во второй половине дня небо стало темнее, и с ветром, дующим с запада, не удавалось справиться ни людям, ни лошадям, которые то и дело застывали посреди улицы.
Бенкендорф поехал во дворец. Он должен был дежурить седьмого и боялся, что не сумеет добраться до Зимнего. Он видел, как вода в реке поднялась и начала заливать набережную. Течение Невы внезапно остановилось, что произвело на Бенкендорфа чрезвычайное впечатление. Какой силой нужно обладать, чтобы задержать движение мощных невских струй, которые не изменяли направления тысячелетиями. Порывы ветра опрокидывали людей на землю. Но самое страшное обрушилось на город ночью. Дикие порывы ветра теперь задули с юго-восточной стороны. Крыши домов содрогались. Казалось, что в стекла домов кто-то стучит кулаком.
Флигель-адъютант Германн доложил, что в каналах поднимается вода. Она выплескивалась на тротуар, и перемещение по тротуарам и мостовым прекратилось. Однако к утру народ, преодолевая возмущенную воду, высыпал на улицы и двинулся к берегам Невы, любопытствуя и ужасаясь.
Государь вышел на балкон в сопровождении Бенкендорфа и генерал-губернатора Милорадовича и долго смотрел вдаль, будто желая предугадать судьбу. Волны с шумом разбивались о гранит, вздымая к небу мириады тяжелых брызг. С высоты открывался вид на бесконечное пространство, которое правильнее было бы назвать пучиной.
— Ваше величество, — обратился к императору Бенкендорф, — позвольте накинуть вам на плечи шинель.
Император ничего не ответил И обратился к Милорадовичу:
— Голубчик, поезжай к себе и постарайся выслать солдат гарнизона в наиболее опасные места. Начни с Васильевского… Пусть патрули дежурят на проспектах и линиях, предупреждая и помогая всем нуждающимся. Удали все живое из подвалов и первых этажей. Лодки и катера спусти на воду и вооружи кого можно баграми. Я полагаю, что обломки начнут разбивать окна, что причинит ужасный беспорядок и станет причиной гибели многих. Огражденные стенами, они не смогут вырваться наружу.
Голубые поблекшие глаза императора наполнились слезами.
— Я буду молиться за тебя, мой друг. Не оставляй меня в неведении и, как только сможешь, пришли весть.
Мелкие брызги образовывали над мятущейся пучиной туманное облако. Громадные волны венчала белая кружевная пена. Она украшала их, делала величественными, царственными и злыми. Набережная опустела. Любопытные толпы разбрелись. Люди, шли медленно, преодолевая упругие, тяжелые волны. Откуда ни возьмись появились доски, бревна, куски фанеры, разбитые рамы окон, бочки. Все это неслось и исчезало в пучине. Вода все прибывала и прибывала. Было видно, как вдалеке кто-то проваливался вниз и скрывался под водой. Император послал двух флигель-адъютантов поднять гвардейский экипаж, посадить в барки и катера и отправить на спасение утопающих, которые из проносящихся и пляшущих среди огромных валов лодок и утлых рыбацких суденышек молили о помощи. Разъяренные волны покрыли Дворцовую площадь.
Император и Бенкендорф молча смотрели на свирепую стихию. Вода на площади и в Неве сровнялась и устремлялась по Невскому проспекту в недра города, сметая все на своем пути. Зрелище было ужасным. Император круто повернулся и вышел наружу. Бенкендорф не отставал от него. Казалось, император готов был броситься в волны. Его катер стоял у Дворцовой площади. Это мощное судно С отлично вышколенной командой, которая прилагала страшные усилия, чтобы удержать катер на месте. Ими командовал молодой мичман Петр Беляев, недавно вернувшийся на линейном корабле «Эмгейтен» из Ростока. Его старший брат Александр Беляев, тоже мичман, совершал героическое плавание год назад на фрегате «Проворный» к Исландии и в Англию, а недавно возвратился из Гибралтара, побывав перед тем во Франции. Оба мичмана были решительными и молодыми людьми.
Вода достигала пятой или шестой ступени на каменной лестнице дворца. Бенкендорф настаивал, чтобы император вернулся. Но тот стоял неподвижно, следя таким же неподвижным взором за проносящимися мимо суденышками, которым не мог помочь. Но вот, сильно кренясь и странно приплясывая на месте, возникла перед ними сенная барка, на которой у борта сгрудилось несколько женщин и детей. Их мольбы о помощи доносились сквозь шум стихии.
— Бенкендорф, — обратился к нему государь, — я не могу это видеть, и я не хочу, чтобы ты рисковал жизнью. Но попробуй что-нибудь сделать для этих несчастных.
Все, что было на поверхности Невы, неслось вверх против течения. Плыть вниз по течению не удавалось и крупным суднам. Бенкендорф сказал Беляеву:
— Следуй за мной и не отставай.
Он спустился со ступенек и погрузился в воду выше пояса. Холод обжег тело. Сначала он попытался идти, но потом поплыл, оглядываясь на Беляева. С катера в рупор что-то кричал младший брат. Старший сел на казачью лошадь, которая стояла внизу, и хотел было с ее помощью добраться до катера, но вскоре пришлось бросить затею и отправиться за Бенкендорфом вплавь. Лошадь — умное животное — возвратилась назад. В этот момент и барку, и катер, и двух пловцов накрыла громадная волна. Когда она опала, Бенкендорф и Беляев каким-то чудом оказались на палубе катера.
Отдышавшись, Бенкендорф велел повернуть к дворцу. Восемнадцать матросов-силачей налегли на весла, но катер застыл, будто нарисованный, — не сдвинулся ни на шаг. Два-три весла и вовсе сломались, хорошо, что вода не вырвала уключины. Беляев 2-й велел взять запасные. Ударил мощный порыв ветра, и катер вдруг понесло против течения. Огромные валы, видимо встретив какое-то препятствие, как звери кинулись на город. Командующий катером Беляев 2-й сказал Бенкендорфу:
— Ваше превосходительство, вниз по течению плыть нельзя. Весла сломаем, как прутики. Матросы выбиваются из сил. Разрешите поворотить по ветру и встречным подавать помощь. Иного выхода нет.
Только однажды Бенкендорф переживал нечто подобное. Добрых два десятка лет назад вместе с Воронцовым и другими участниками северной экспедиции против налолеоновских войск он попал в бурю, которая разметала флот. Их чуть не смыло в море. Воронцов бросил ему конец каната, и, уцепившись, поддерживая друг друга, они добрались до мачты от борта, где их застал первый удар волны.
Мокрый мундир на Бенкендорфе стеснял движения, но избавиться от него он не мог. Пронизывающий ветер совсем сковал бы движения. Первых пострадавших они втянули на палубу у Сального буяна. Две женщины и ребенок качались на деревянном плоту, роль которого сыграла крыша какой-то бедной хижины. От страха они не могли вымолвить ни слова. Только Бенкендорф с братьями втянули женщин, как увидели, что с другого борта на маленьком ялике прямо к ним плывет несколько полуодетых мужчин. Бенкендорф распорядился бросить канат, но пляшущий ялик трудно было удержать хоть на секунду, чтобы позволить терпящим бедствие перебраться на катер. Наконец стихия была побеждена. Трое мужчин сменили обессилевших гребцов. Бенкендорф, окидывая взором вздымающиеся темно-зеленые горы, никак не мог определить, в какую сторону сносит катер. У Адмиралтейства вода произвела меньше разрушений, чем в местах низких, где по берегам были разбросаны невысокие деревянные строения. В низинах царила смерть. Погибали жилища, плавающие кровли и бревна носились по поверхности и представляли страшную угрозу лодкам, в которых находились люди. Их имущество стало добычей мятежной стихии, и никто не помышлял о его спасении.
— Ваше превосходительство, мы на Петербургской. Здесь вода достигает второго этажа. Я велел провести катер между домами и попытаться освободить тех людей, которые привязали себя к веткам деревьев, — сказал Беляев 2-й.
По пути сняли с вертящихся в водовороте сбитых досок собаку. Она смотрела на освободителей человеческими глазами и жалобно скулила. Бенкендорф впустил ее в каюту. Мелькнула мысль: хорошо, что попалась собака, а не кошка. Кошек он не переносил. Погреба, подвалы и все нижнее жилье на Петербургской стороне заполняла вода. Часть домов была смыта до основания. Улицы загромождены лесом, плавающими дровами и домашней утварью. Катер двигался медленно. Начали снимать сперва женщин, которые держались за ветки, потом мужчин с детьми.
Буря еще не унималась, хотя уже становилось ясно, что напор ослабевает. Мичман Беляев 1-й устраивал спасенных. Бенкендорф велел прежде всего заняться женщинами. Несчастье оказывало на них странное действие. Они будто потеряли разум, и приходилось несколько раз повторять просьбу отойти от гребцов и сесть в центре катера на палубу. Наблюдая за тем, как действуют братья Беляевы, Бенкендорф решил рапортовать государю и просить о награждении орденом младшего, отлично командовавшего матросами и с бесстрашием протягивавшего руку всем, кто просил о поддержке.
Бенкендорф скомандовал пристать к одному из каменных домов богатой и крепкой постройки, чтобы позволить отдохнуть гребцам, которые были больше не в состоянии направлять катер к какой-нибудь цели, что грозило неминуемой катастрофой. Сейчас он уже отвечал и за жизнь спасенных. Опасность погибнуть второй раз на дню окончательно сломила бы душевные силы едва успевших избавиться от страха смерти людей.
Дом украшала лепнина, входные двери покрывала вода. Крепкие оконные рамы сохранили зеркальные стекла на бельэтаже, высоко поднятом над тротуаром, который превратился в дно буйствующего озера, перегороженного стенами домов. Как проникнуть внутрь?
— Мичман, возьмите сходню и выбейте любое окно. Однако сперва загляните в комнату — нет ли там хозяев?
Вода плескалась на метр ниже подоконника и начинала убывать, правда очень медленно. Катер подогнали поближе к стене и быстро выдавили раму. Но очень неудачно. Осколки стекла и дерева не позволяли проникнуть в помещение. Тогда матросы вновь взялись за сходню и, раскачав, вышибли другую раму напрочь. Эта квартира оказалась пуста, и Бенкендорф распорядился перевести спасенных в помещение, что, между прочим, оказалось непростым и нелегким делом. Катер раскачивало и било о стену, водная пропасть каждый раз то расширялась, то сужалась. В квартире рядом он обнаружил обширное петербургское семейство Огаревых, которое сразу принялось помогать спасенным. Мадам Огарева и служанка охапками выносили для них из гардеробной белье, халаты, одежду. Все были одеты и обуты. Бенкендорф заверил, что государь возместит ущерб, причиненный дому, а также отплатит гостеприимство, но Огаревы и слышать не желали. С подобным великодушием Бенкендорф сталкивался только во время войны с французами.
В третьем часу пополудни вода начала убывать. К сумеркам в городе стали ездить экипажи, и тротуары почти везде очистились. Мойка, Фонтанка и другие речки и каналы возвратились в свои берега. Мосты поднялись наверх и по-прежнему осаживали вниз недавно непокорную воду. Затихшая и смиренная, она как бы просила прощения у жителей за недавнее безумие. К ночи улицы совершенно обнажились, и волны мирно потекли туда, куда предписывали земные законы.
Однако Петербургская сторона медленно приходила в чувство. Только к рассвету Бенкендорф, обсушившись и кое-как с помощью мадам Огаревой зашив мундир, отправился вместе с братьями Беляевыми во дворец, приказав переписать спасенных.
Матросы испросили позволения взять в Гвардейский экипаж избавленную от гибели собаку. Бенкендорф улыбнулся:
— На усмотрение начальства. Позволяю сослаться на генерал-адъютанта его величества.
Катер отвалил к Дворцовой набережной. К утру добрались до места, откуда начали смертельно опасный поход. Государь был на ногах. До поздней ночи он отдавал распоряжения. Милорадович не отходил от него. В борьбе со стихией особо отличились войска и моряки Гвардейского экипажа. Государь приказал составить и обнародовать список пострадавших от наводнения. Он принимал рапорты, поступающие со всех сторон, и имел вид человека, вполне справившегося с несчастьем. Милорадович доложил, что более прочих ущерб понесли Галерная гавань, Петербургская сторона и самые низинные территории, примыкающие к Неве. На восстановительные работы государь отпустил немалые средства, и к ним приступили в тот же день.
— Что у тебя? — обратился государь к Бенкендорфу. — Промок? Мне твой друг Милорадович доложил, что ты проявил мужество сверх всякой меры и не раз рисковал здоровьем и жизнью. Так ли это?
— Государь, граф из добрых чувств несколько преувеличивает мои заслуги. Я только следовал вашему приказу: спасти как можно больше несчастных. Позвольте, ваше величество, представить вам двух юношей, которые действительно совершали подвиги и творили чудеса. Мичманы Александр и Петр Беляевы, состоящие в Гвардейском экипаже.
— Знаю. Молодцы! Кто командовал катером?
— Беляев второй, ваше величество.
— За мужество и спасение людей награждаю тебя орденом святого Владимира четвертой степени.
Он поискал глазами: с кого бы из окружающих снять орден. Милорадович подозвал дежурного флигель-адъютанта Германна, снял с него орден и протянул государю.
— Ваше величество, я не сделал ничего сверх того, что сделал бы на моем месте каждый человек, — сказал Петр Беляев. — И потому не достоин вашей награды. Среди моряков есть люди, которые куда более поспособствовали генерал-адъютанту Бенкендорфу при спасении утопающих.
— За моих гребцов, мичман, не заступайся. Свое получи, а они свое получат. Благородство же похвально.
Однако Беляев 2-й не сделал движения, которое от него требовалось. Он стоял и смотрел на государя, словно ждал чего-то. Бенкендорф поспешил на выручку.
— Не ваше дело, молодой человек, возражать, когда государю угодно наградить!
И только тогда Беляев 2-й шагнул вперед. Государь передал орден Бенкендорфу и повернулся к Милорадовичу:
— Граф, распорядитесь, чтобы список всех отличившихся нижних чинов был представлен к утру.
Государь повернулся и, ссутулившись, какой-то тяжелой походкой двинулся прочь.
Суриков ждал Бенкендорфа внизу. Он привез мундир, шинель и шляпу. Квартира Бенкендорфов не пострадала. Бенкендорф вышел на набережную. Небо оставалось еще мутным. Нева тяжело дышала, как от долгого бега. Крупные волны катились, а пена, увенчавшая их, недавно пышная и злая, глазастая и крутая, превращалась постепенно в мягкие и гибкие оборки, которые придавали спокойную женственность текучим водам. Воспаленный круг солнца лишь иногда просвечивался сквозь размытую сероватую дымку. Природа постепенно и, быть может, скорее, чем ожидалось, возвращалась в привычное для Петербурга состояние. Бедствия на Адмиралтейской стороне не выглядели столь ужасно. Здание гвардейского штаба почти не пострадало. Возле дверей суетились солдаты Семеновского полка. Бенкендорф подумал, что несчастье, обрушившееся на невские берега, подвело какой-то итог не только в жизни России, но и в его жизни. С детства он привык к превратностям судьбы и привык с надеждой смотреть в будущее.
Милорадович всегда нравился Бенкендорфу. Молодцеватый, несмотря на возраст, подтянутый, щеголеватый и учтивый, он был ярким представителем того поколения военных, которое добыло славу и положение в войнах с Наполеоном. Даже внешний облик Милорадовича свидетельствовал о том, что он обожает порядок и привержен не только духу, но и букве закона. После семеновской истории, которая их сблизила окончательно, Милорадович как-то сказал Бенкендорфу:
— Ты, милый мой, жестоко заблуждался, когда искал среди этой публики, — он имел в виду масонов, — истину. Бог милостив, и человек может быть в любую минуту и на любом посту милостив. В милости и понимании чужой беды и есть истина. А революция и смена установлений есть организованный беспорядок. Жаждущие власти утверждают, что через этот беспорядок они придут к новому, лучшему порядку, более справедливому и гуманному. Да никогда в жизни! Логика противится сему постулату. Зачем же учреждать хаос, чтобы потом из него попытаться создать нечто новое?! Нелепость, мой друг, нелепость! Только порядок везде и во всем — вот дорога к всеобщему благоденствию!
Мысли Милорадовича были созвучны каким-то внутренним ощущениям Бенкендорфа. Немалую роль Михаил Андреевич сыграл при подготовке указа «О уничтожении масонских лож и всяких тайных обществ». А сколько труда он положил, чтобы с чиновников и военных взять подписку о непринадлежности к ним?
— Я знаю, что масса подписавших — люди неискренние и рука их фальшивит. Да что поделаешь, коли государь не желает начать разбирательство по всей форме и в соответствии с материалами дознания, которое проводят мои люди. Он считает, что никто не осмелится восстать против существующей формы правления. Как же не осмелится?! А семеновское дело?! Мы здесь все маху дали. И не держи сердца на государя. Он удалил тебя и Васильчикова по справедливости, хотя тебя, впрочем, можно было бы и оставить как действовавшего по приказу корпусного. Революционная зараза ползет к нам из Франции да и от поляков распространяется. Ну да ничего! От меня не скроется!
Тайная полиция при Милорадовиче следила в основном за иностранцами, ежедневно докладывая военному генерал-губернатору о любых замеченных происшествиях. У Милорадовича возглавлял сию почтенную организацию некто Форель — человек рыжего цвета и представительной наружности. Не гнушающийся никаким поручением и куда более ловкий, чем Яков де Санглен. Фогель часто не соглашался с патроном и противоречил ему.
— Михаил Андреевич, мы совершаем ошибку, оставляя без внимания местных смутьянов. Случай с поэтом Пушкиным должен был вас убедить, сколь глубоко революционный микроб проник в сознание русских.
Бенкендорф часто встречал Фогеля в кабинете Милорадовича, слушал далеко не глупые рассуждения и понимал, что агент получает деньги недаром. Кое-что из переданного Милорадовичу Фогелем было известно Бенкендорфу от Грибовского, но генерал-губернатор никак не хотел взять в толк разумных соображений. Местные смутьяны из среды петербургского офицерства представляли куда более грозную опасность, чем французики и полячишки, ищущие в России пропитания. Дружеские отношения не позволили Бенкендорфу скрыть от генерал-губернатора факт передачи записки Грибовского государю. Одно время Бенкендорф думал через Милорадовича узнать, каково мнение государя о полученных сведениях. Но сие оказалось совершенно невозможным. И это тоже обидело Бенкендорфа. Он вынашивал мысль обратиться прямо к императору Александру с вопросом: чем он за годы верной службы вызвал неудовольствие? Но на такой рискованный шаг долго не решался. Спросил совета у Милорадовича. Тот ответил:
— Мы все грешны и перед государем и перед Россией. За спрос, милый мой, не бьют. А служить, не имея благоволения, тяжко. К тому же ты должен казне. Отсюда и твоя мрачность. Обратись к государю с письмом. Авось ответит милостью, и обстоятельства обернутся к лучшему.
После семеновской истории император Александр чаще болел, и особенно сильно в начале 1824 года, когда после крещенского парада его одолела горячка, усугубленная рожистым воспалением на ноге, ушибленной во время брест-литовских маневров. Вообще дела в Петербурге шли не так, как хотелось. Государь открыто говорил близким:
— Я знаю, что окружен убийцами, которые злоумышляют на мою жизнь.
Он постоянно жаловался на здоровье, уединялся и горячо молился в церкви. Больше времени начал проводить в обществе супруги Елизаветы Алексеевны, пытаясь смягчить давний разлад. Императрица тоже болела. Врачи усиленно рекомендовали сменить петербургский климат. Юг, обещали они, спасет. Несколько месяцев на курортах Франции или Италии восстановят силы, убывающие с каждым днем. Но как покинуть Россию, когда положение стало неустойчивым, как никогда в прошлом, а государь пребывает в растерянности и ищет утешения в мистических сеансах и в беседах с людьми, далекими от государственных забот?
После долгих препирательств медики, наконец, пришли к единому выводу. Императорской чете лучше провести осенние и зимние месяцы на юге страны, например, в Таганроге на Азовском море в весьма умеренном теплом климате. Архитектора Шарлеманя отправили туда заранее для подготовки помещений и терренкура.
Слухи о том, что государь собирается оставить Петербург, принимали причудливые формы. Говорили, что он намерен отказаться от престола и отправиться за границу. Жить, дескать, пожелал в Риме и пригласил с собой брата Константина и его супругу княгиню Лович. Мало кого удивляла нелепость подобных предположений. Однако так или иначе отъезд государя из Петербурга постепенно приобретал конкретные очертания.
— Милорадович, на тебя бросаю все, — сказал он летом генерал-губернатору. — Столица для России — все! Честно тебе признаюсь, убежденный в твоей преданности, не раз доказанной: многое храню в тайне. Полагаюсь во всем на Бога. Он устроит все лучше нас, слабых смертных.
И тогда Бенкендорф понял: сейчас или никогда. Если он не напишет до отъезда в Таганрог, то останется надолго в мучительной неизвестности. Он мечтал получить отпуск для того, чтобы вплотную заняться строительством дома в Фалле, проект которого создал Штанкеншнейдер. Проект отвечал самым изощренным требованиям. Если его воплотить в жизнь, Фалль превратится в сказочное поместье. Обдумывая письмо государю, Бенкендорф перебирал в памяти события последних лет и гадал, какой из его поступков мог вызвать гнев императора Александра. В глубине души он понимал, что корни неприязни и подозрительности кроются не в действиях, а в происхождении. Он был сыном Христофора Бенкендорфа — конфидента несчастного государя Павла Петровича и Тилли — подруги вдовствующей императрицы. Император Павел взял его флигель-адъютантом и не раз ставил в пример многим, в том числе и сыновьям, преданность и расторопность юного семеновского офицера. Личность Бенкендорфа, очевидно, навевала на государя не очень приятные воспоминания.
Да, это основная претензия, которую не упомянешь в письме и не опровергнешь. Семеновская история испортила Бенкендорфу служебную карьеру и оставила в подозрении, с которым государь никак не желал расстаться. Ведь он — знаток человеческих душ — не мог не заметить, что Бенкендорф давно распрощался с заблуждениями и сторонится вольных каменщиков, с которыми раньше дружил. Теперь он чаще находится в обществе Милорадовича, Кочубея и Новосильцева. Государь обязан был обратить внимание, какими комментариями Бенкендорф снабдил записку Грибовского. Вот, например, что он писал по поводу одного из офицеров Конной гвардии Бурцева, выгораживая приятеля генерала Орлова: «Генерал Орлов, узнавши, что в его полку есть литературные общества офицеров, и не предполагая ничего доброго, созвавши их, объявил, что не допустит заводить никаких обществ и поступит по всей строгости, если узнает вперед». Этим примечанием Бенкендорф поступил вполне благородно, ибо в сообщении имя Михайлы Орлова упоминалось неоднократно среди отъявленных заговорщиков. А Алексей Орлов в семеновской истории показал себя наилучшим образом.
Бенкендорф дал понять государю, что не просто отошел от былых заблуждений, но и вполне способен содействовать укреплению порядка не только в армии, но и в гражданском обществе. Он не раз повторял собственный комментарий и Милорадовичу:
— Из последних собранных Грибовским сведений открывается, что заговорщики предполагают понемногу завести небольшие кружки под названием Любителей цветов, деревьев и тому подобных, дабы, по малому числу, лучше быть прикрыту от глаз полиции. Между тем главным членам руководить ими и иметь связь, скрыв оную даже от прочих участников.
Милорадович только смеялся:
— При мне никаких обществ Любителей цветов и прочих благоглупостей создано быть не может. А о литературных, даже самых невинных, я слышать не желаю. Поэт Пушкин жестоко поплатился, и если бы не я, то сгнил бы давно на Соловках. Имея в адъютантах поэта, я не желал отягощать свою совесть.
— Федор Глинка не только твой адъютант и поэт, он и заговорщик. Ты в конце концов сам убедишься.
— Я в это не верю и не желаю верить. Мало ли что болтают!
Простительно Милорадовичу, воину простодушному и прямому. Но почему о записке ни словом не обмолвился государь? Почему он не вызвал Бенкендорфа и не выслушал с глазу на глаз?! Непостижимо!
Кое-что Бенкендорфу стало ясно во время наводнения. Он видел слабость и мрачность государя, посчитавшего наводнение карой Божьей. Ужасные разрушения и бедствия жителей тронули и без того смущенное сердце.
Народ вопил:
— За грехи Бог нас карает!
— Всеобщей молитвой искупим наши вины перед Господом!
Государь, буквально рыдая, вышел из коляски, опустился на колени и произнес:
— Не за ваши грехи, а за мои!
Однако тут существовали и тонкости. Они вышли наружу в момент, когда Бенкендорф явился в новом мундире и отрекомендовал государю подвиги братьев Беляевых. Сам он получил позднее в награду табакерку с портретом, усыпанную бриллиантами. Генерал-адъютант Дибич — новый начальник Главного штаба, заменивший князя Волконского, зачитал Милорадовичу, Бенкендорфу, графу Комаровскому и генерал-адъютанту Депрерадовичу собственоручно составленный государем рескрипт: в помощь военному генерал-губернатору для подания деятельных пособий потерпевшим от наводнения и по случаю истребления мостов и затруднения в сообщении между частями города назначались временными военными губернаторами на Васильевский остров — Бенкендорф, на Петербургскую сторону — граф Комаровский, на Выборгскую — Депрерадович. Им было выдано Министерством финансов по сто тысяч рублей.
Милорадович, выходя от государя, ободряюще похлопал Бенкендорфа по плечу:
— Ты видишь, как наш государь справедлив.
И Бенкендорф понял, что в рескрипт фамилия попала не без вмешательства друга. Ну и слава Богу!
Между тем государь отправился через три дня не на Васильевский остров, а на Петербургскую сторону к графу Комаровскому. Там он покинул катер и долго осматривал разрушения, причиненные стихией. Он посетил и Каменный и Аптекарский острова. На Васильевском наводнение причинило не меньше бед. Так же были снесены заборы, мостики через канавы, фонари и будки. Деревянные дома, особенно первые этажи, пострадали чуть ли не сильнее, чем в иных местах. Государь не соизволил встретиться с ним, хотя Бенкендорф не спал ночь и метался из конца в конец, отдавая распоряжения, а в какие-то моменты вместе с солдатами энергично действовал сам, побуждая жителей работать при свете костров.
Но государь не соизволил! И это было обиднее остального. Однако самое тревожное заключалось в отсутствии перспективы. Император ему никогда ничего не прощал и не простит. Более того, он, вероятно, считает, что предоставил Бенкендорфу хороший шанс, назначив начальником Гвардейского генерального штаба, а Бенкендорф не использовал единственную возможность и показал себя излишне мягким и нерешительным — в лучшем случае. В худшем — он сознательно искажал действительное положение дел и с какой-то неясной для императора целью не предпринимал должных усилий при подавлении бунта. Васильчиков не ответил императору в секретной записке на прямо поставленный вопрос — не желал брать греха на душу, не желал, чтобы его окрестили доносчиком, хотя в Петербурге странным образом распространились слухи, что семеновская история не что иное, как результат соперничества между Васильчиковым и Бенкендорфом.
— Соперничества или борьбы? — переспросил он Грибовского, который и сообщил этот слух.
— Именно соперничества.
— А что еще про меня болтают?
— Что вы франкмасон и действуете по поручению франкмасонов.
— Да ну? А не твердят ли, что я английский шпион?
— Английский? Нет. Более к австрийцам склоняют. И оттого с Аракчеевым в раздоре.
Бенкендорф покачал головой. Каждая ложь правду учитывает. Втайне он не разделял взгляд Аракчеева ни на роль армии в обществе, ни на дисциплину, ни на методы муштры. Ему было неприятно слышать, как полковник Шварц издевается над ветеранами и превращает обучение гренадер в гнусную комедию. Сам Бенкендорф никогда не рукоприкладствовал и не представлял себе, как офицер может плюнуть в лицо нижнему чину. Это не по-рыцарски. Когда он осуждал Васильчикова на суде за поспешное смещение Шварца, то имел в виду не одобрение поступков старого аракчеевца, а унижение старшего начальника, который вдобавок представлял в полку особу государя.
Он одобрил приговор Алексея Орлова и сказал:
— Жаль, что при конфирмации смягчат. Я бы его, мерзавца, живым закопал в навоз.
— Ну, через это он прошел, — засмеялся Орлов. — Когда его допрашивали, полковник Сугробов все время воротил нос, утверждая, что от Шварца несет.
Ходили, впрочем недостоверные, слухи, что Шварц прятался от гренадер, обыскивавших его квартиру, в навозной куче.
После воцарения император Александр в специально изданном манифесте в резких выражениях заклеймил деятельность тайной экспедиции. Однако в государстве необходимо было поддерживать порядок, а там, где устанавливается порядок, возрастает роль полиции, особенно тайной. Без полиции никак не обойтись. Полиция имеет свои приемы, и они во всех странах и при всех режимах почти одинаковы. Важна лишь степень жесткости при их применении. В России она была высшей испокон веков. Осведомление, то есть полицейский сыск, предшествовало террористическим действиям, и хорошо, ежели так. Хорошо, когда осведомление не являлось ложным или откровенной клеветой. Палач никогда не выпускал из рук жертву. «Обряд, како обвиненный пытается», созданный в недрах петровской Тайной канцелярии и действовавший на протяжении целого века, император Александр отменил специальным указом от 27 сентября 1801 года. Между тем вскоре был создан Комитет 13 января 1807 года, в задачу которого входило охранение общей безопасности. Членом этого комитета сделали, наряду с деятелями нового царствования — Новосильцевым, Кочубеем, Вязмитиновым и законником князем Лопухиным, — Александра Макарова, преемника пресловутого Шешковского, героя известного поприща екатерининских времен. Комитет образовался на основе предыдущего, имеющего целью сохранение всеобщего спокойствия и тишины граждан и облегчение народного продовольствия. Кроме главнокомандующего в Санкт-Петербурге Вязмитинова и министра юстиции Лопухина в нем заседал и министр внутренних дел Кочубей.
Император Александр сказал генерал-адъютанту Комаровскому:
— Я желаю, чтобы учреждена была la haute police, которой мы еще не имеем и которая необходима в теперешних обстоятельствах. Для составления правил оной назначен будет комитет.
Генерал-адъютанта Комаровского государь ценил и советовался с ним по вопросам, касающимся внутренних дел, назначив в конце концов командиром корпуса внутренней стражи. Полицейский проект Бенкендорфа царь оставил без внимания, впрочем, как и записку о заговорщиках. Не заехав на Васильевский остров после наводнения, после всего того, что Бенкендорф совершил в несчастный день, государь опять подчеркнул свое отношение к тезке. Горько было сознавать, что сердце государя остается закрытым и что никакой преданностью нельзя его тронуть. Через Милорадовича и из других источников Бенкендорф знал с доподлинностью, что к государю поступают сведения с юга о действиях заговорщиков. В Петербург тайно явился унтер-офицер Шервуд — обрусевший англичанин, сын известного мануфактурщика. Шервуд был агентом графа Витта. Приехал в сопровождении фельдъегерского офицера Ланга. Отлучиться с места службы и покинуть третий Украинский уланский полк без разрешения высокого начальства невозможно. Невозможно также без чьей-либо помощи проникнуть к царю. Отец Шервуда в прошлом веке оказывал услуги великому князю Александру и пользовался его покровительством. Он поселился в России в одно время с земляком Яковом Виллие, который добился невероятных успехов в чужой и враждебной стране. Виллие стал главным военно-медицинским инспектором в эпоху сражений с Наполеоном. До 1838 года он был президентом Петербургской медико-хирургической академии и почетным членом столичной академии наук. За два года до смерти благодетеля Виллие основал «Военно-медицинский журнал». Лучшей протекции и придумать нельзя. Донос ловкий и образованный унтер передал через знакомца отца лейб-медика, который собирался сопровождать императорскую чету в Таганрог.
Прежде чем попасть к государю, Шервуду пришлось пройти через кабинет Аракчеева, затем он три дня прожил у генерал-майора Клейнмихеля, начальника штаба военных поселений, и только в самом конце июля его принял в Каменноостровском дворце государь. Беседа состоялась один на один, и речь шла о брожении во второй армии.
Подробностей свидания Бенкендорф, конечно, не знал. Милорадович передал о свершившемся в общих чертах. Бенкендорф закусил губу.
Как же так, Михаил Андреевич? Ведь государю несколько лет, как известны фамилии главных заговорщиков. Да и твоя записная книжка вспухла от доставляемых сведений. Непостижимо! Почему государь не пожелал верить очевидному?
— Ты задаешь мне вопрос, на который может ответить лишь сам государь. Но мне передали, что и генерал Дибич считает сведения Шервуда преувеличением. Правда, сейчас, государь начал прозревать. Дибичу он сказал: ты ошибаешься, Шервуд говорит правду, я лучше вас людей знаю.
— Странно, зачем государю понадобилась эта возня. Граф Витт отъявленный плут. Великий князь Константин не раз выводил его на чистую воду. Что нового узнал государь от Шервуда?
Теперь Бенкендорф окончательно убедился, что нынешнее царствование не принесет ему больше удачи. Государь не изменит своего отношения за несколько недель до отъезда на юг. Однако письмо государю он все же передаст. После нескольких вариантов он составил наконец тот, который показался ему удовлетворительным. Текст оставался почтительным, однако он сумел соблюсти и достоинство. Бенкендорф писал:
«Osérais je done supplier humblement Votre Majestfé d’avoir la grâce de me faire savoir en quoi j’ai pu avoir le malheur de manquer. Je ne saurais vous voir partir, sire avec l’idée accablante d’avoir peut-être démérité les bontés de Votre Majesté Impériale»[53].
Он сам отвез письмо во дворец и передал дежурному флигель-адъютанту Германну. Он прождал более двух часов, пока Германн сообщил, что письмо государь взял и, прочитав, к кому оно обращено, опустил на край стола. Немного погодя спрятал конверт в ящик. Только тогда успокоенный Бенкендорф отправился домой. Он не мог вообразить, что государь оставит письмо без ответа, — пусть устного. Но из Каменноостровского дворца так и не последовало никакого отклика.
Государь уехал в предрассветный час. Лошадьми правил лейб-кучер Илья Байков. В карете сидел камердинер Федоров. Анисимов уже находился в Таганроге. Метрдотель Миллер поместился вместе с капитаном Годефруа в небольшом возке. Ни конвоя, ни свиты. У заставы государь остановил карету и долго смотрел на медленно проступающий сквозь ночной мрак город.
Когда Бенкендорф узнал, как государь покинул Петербург, он искренне пожалел этого человека, несмотря на нанесенную обиду, и подумал с грустью, что вряд ли разочарованному суетностями мира и впавшему в мистицизм властелину необъятной страны судьба позволит еще раз увидеть свою столицу. Недобрые предчувствия охватили Бенкендорфа. Что ждет Россию? Его жизнь неразрывно связана с царствующей фамилией, и теперь, когда дом в Фалле почти готов, ничто не может разорвать вековую связь. Он не хочет, чтобы дочери были лишены крова, родного очага и родительской заботы, как были лишены в детстве он и брат Константин.
Фельдъегерь Вельш поднял Бенкендорфа затемно. Великий князь Николай просил приехать в Зимний незамедлительно.
— Что случилось? — спросил Бенкендорф у Вельша, которого знал давно и сам давал ему поручения, когда нес дежурства будучи флигель-адъютантом.
Вельш — старый служака, у него нюх собачий. С детских лет при правительственной связи — сперва на конюшне, потом берейтором, а лет пятнадцать — в фельдъегерях.
— Эстафета из Таганрога прибыла. Барон Фредерикс…
— Какой Фредерикс? Полковник?
— Нет, измайловец. Адъютант государя. Привез письмо от генерала Дибича Ивана Ивановича. Вероятно, с подробностями о кончине государя.
Бенкендорф, на ходу одергивая мундир и застегиваясь, повалился в сани, не успев надеть шляпы. Господи Боже мой! Что ждет Россию?!
— Гони! — крикнул Вельш кучеру. — Во дворец обратно. К Салтыковскому!..
Мигом домчали. Бегом по лестнице и короткому коридору. Великий князь сидел один у столика, на котором чадил канделябр. Увидев Бенкендорфа, облегченно вздохнул.
— Прости, что поднял. Садись. Передохни. Малышев! — позвал он камердинера. — Завари генералу моего в кружку! Брата жаль! За что кара постигла нас?!
На столике лежал распечатанный пакет. Великий князь протянул Бенкендорфу сдвоенный лист.
— От Дибича. Читай отсюда. — И великий князь указал пальцем строку. — Что скажешь?
Бенкендорф пробежал глазами неровную цепочку букв.
— Ваше величество, это для меня не новость. Я вас предупреждал давно. Я посылал записку моего служащего покойному императору. Фамилии заговорщиков давно известны графу Милорадовичу.
— Перелистай доклад. — И великий князь достал из пакета мелко исписанные страницы, вырванные из офицерского блокнота, скрепленные с бумагами большего формата.
— Подробности, касающиеся второй армии и Южных поселений. Понятно, что граф Витт не мог просмотреть поднятую заговорщиками суету. Он человек опытный. Наполеоновский волонтер! Верить ему вообще ни в коем случае нельзя. Великий князь Константин Павлович его хорошо знает. Витт перебежчик.
— Как все поляки! Говорят, он воевал при Аустерлице?
— С июня 1812 года у нас. Граф Барклай-де-Толли использовал его качества вполне. Покойный государь хвалил Витта. Осведомлен. Ловок. Порядочный негодяй. Но в данном случае искренен.
— Но это ведь ужас! Какой-то Шервуд! Капитан Вятского полка Май… Май… Как его там?
Бенкендорф заглянул в бумаги. Новый властелин доверяет ему и считает хорошим посредником. Пронеслось в мыслях: допущен в тайное тайных.
— Майборода, — ответил Бенкендорф.
— Что за фамилия дурацкая?
— Обыкновенная, украинская. Подобных много. Перебейнос… и прочее. Но дело не в этом. Тут давно надо принять решительные меры.
— Я отдам приказ отыскать и арестовать капитана Гвардейского генерального штаба Никиту Муравьева. На него указывают как на главнейшего мятежника. Алексей Андреевич, уж с чьих слов не знаю, позавчера все утро твердил мне о заговорщиках, перечисляя фамилии усерднейших. Я не могу поверить в то! Милорадович твердит обратное. В Петербурге тихо, как никогда. Нужны хоть какие-нибудь доказательства! Если тронуть гвардию, обвинив того же Никиту Муравьева без оснований, что подумают о нас?! К чему это может повести? Где наша хваленая незыблемость? У кого искать совета? Коли военный генерал-губернатор, доверенное лицо покойного брата, уверяет что ситуация находится под контролем, как усомниться?! Ведь и ты, Александр Христофорович, в друзьях у Милорадовича ходишь — не так ли? А он человек опытный, герой войны и любимец брата.
— Он любимец двух братьев, — сказал Бенкендорф. — Что касается моей дружбы с Михаилом Андреевичем, то замечу — мы с ним в оценке происходящего не едины. Он на штык более полагается, чем на разумные и предупредительные меры.
Новый властелин тонко понимает роль, которую избрал для себя Бенкендорф.
— Я хотел от тебя это слышать. Я доверяю тебе, ты человек надежный, и полки, о которых болтают, не понаслышке знаешь. Поезжай к Милорадовичу сегодня. Надо все-таки ясно представлять, каковы его действия. Ты знаешь, что я первым присягнул Константину и что из того получилось? Переписка с Варшавой только запутала дело. Больше двух недель император Константин в столицу не едет. Что стоит за сим? Я решил действовать в соответствии с документами, оставленными покойным братом. Пусть будет переприсяга. Сенат, Синод и Государственный совет предупреждены.
— Государь! — воскликнул Бенкендорф. — Я весь ваш! Не сомневайтесь в правильности своих поступков. Письмо из Таганрога убедительно свидетельствует, что ни в ком, кроме вас, не видят более повелителя.
— Будь при мне, Александр Христофорович, я не струшу и не отступлю от правого дела. Спокойствие империи сумею обеспечить. Поезжай к Милорадовичу. Не мне тебя учить зачем. Жду от тебя хороших известий. Матушка тебе кланяется. Она вполне разделяет мой образ мыслей.
Они распрощались, и Бенкендорф уехал домой. Положение, конечно, становилось щекотливым. Великий князь Михаил в сомнении прав — трудно растолковать народу и гвардии необходимость переприсяги. Правильность упреков князя Голицына бесспорна. Зачем великий князь поспешил и прочих вовлек? Сперва надо было прочесть в Государственном совете манифест покойного императора и сопутствующие документы, а после принимать решение о присяге. Милорадович сторонник Константина и немедленного принятия присяги. Ни дня без властелина! Ни дня без императора! Корона для нас священна! Иначе возмущение от пущенных злоумышленниками кривотолков.
Бенкендорф сумел встретиться с Милорадовичем только днем. Граф пребывал в прекрасном настроении. Балерина Телешова подарила ему воздушный поцелуй.
— Дорогой мой, все это пустяки! Тут и беспокоиться не о чем. У меня в кармане более шестидесяти тысяч солдат. Какие могут быть беспокойства? Кто отважится? Говоруны? Да никогда в жизни. Сия болтовня мне известна. И болтуны тоже переписаны. — Милорадович указал пальцем ла записную книжку, лежащую на столе. — Просто с меня хотят стянуть лишние деньги! Вот он хочет. — И заслуженный воин, по сути презирающий занятия, которыми ему было предписано заниматься в качестве военного генерал-губернатора столицы, указал пальцем на представительного господина приятной наружности, скромно сидящего поодаль у окна.
Наружность господину несколько портила яркая рыжина, которую он безуспешно притемнял различными ухищрениями, пользуясь услугами самых дорогих в Петербурге парикмахеров.
Это был заведующий секретной частью канцелярии некто Фогель, человек без имени, отчества и отечества, как уверяли злые языки. Он ежедневно докладывал Милорадовичу, что полагалось по службе. Человек расторопный и далеко не глупый, Фогель был хорошо известен Бенкендорфу.
— Ничего, кроме денег, эта братия от меня не хочет и требует платить им за пустую болтовню. — Милорадович рассмеялся. — Мне иногда кажется, что они специально нанимают вралей, записывая за ними всякий вздор, чтобы потом пересказывать мне на дурном французском с грамматическими ошибками. По-русски они тоже пишут с ошибками, что прискорбно.
Фогель приподнялся и попытался возразить.
— Молчи! — прикрикнул Милорадович. — Надоел!
Но Фогель не робкого десятка подчиненный. Он все-таки открыл рот.
— Ваше сиятельство, пороча работу канцелярии, от истины дальше, чем может показаться.
— Молчи! — опять прикрикнул на Фогеля Милорадович.
— Нет, Михаил Андреевич, — вмешался Бенкендорф. — Дай сказать.
— Ну пусть говорит. Пусть! Я знаю все его уверения. Он сейчас будет ссылаться на дело Ронова, который доносил на Синявина, Перетца и Глинку. Глинка мой адъютант. И все это оказалось пшиком! Однако семьсот рублей с меня стянули, чтобы подпоить потерявших честь гуляк — уланских офицеров. А теперь он утверждает, что его агенты Перетца, Глинку, Синявина и прочих называют среди смутьянов и заговорщиков. Да вы что, братцы, спятили? — И Милорадович погрозил Фогелю пальцем.
— Ваше превосходительство, — обратился Фогель к Бенкендорфу, — заступитесь. Вы знаете, что в Париже fond secrets[54] отпускают миллионы, а у нас всего двадцать пять тысяч в год. Какие это деньги?! На них не то что прочной агентурной сети не создашь, но и детишек не прокормишь. А полицейский агент, ваше сиятельство, между прочим, тоже человек. От него польза обывателю прямая. Он предан государю императору бескорыстно. Стишок Пушкина переписать — рубль серебром накладной расход, Половому гривенник, извозчику двугривенный. Штоф горькой, страшно сказать, пирожок с урватиной, перо, чернила, бумага! Ничего бесплатно! А где взять? Доброхот переписывает: то слово забыл, то рифму. Знаете, народ какой пошел? И опять пятачок и двугривенный. Иди, предлагаю, Василий Петрович, погляди вон за тем — усатым. Пожалуйте полтинник — в ответ! Вот вам и экономия!
— Теперь ты видишь, какова цена их докладам? — спросил Милорадович у Бенкендорфа. — Стянуть хотят, мерзавцы, пользуясь случаем. Не более того!
— Мерзавцам надо хорошо платить, — засмеялся Бенкендорф, вспомнив давнюю беседу с Васильчиковым.
— Вы, ваше превосходительство, скоро убедитесь! — воскликнул Фогель. — В Американской компании каждый день сбор у поэта Рылеева. В окно стучат тростью или эфесом шпаги. Это как понять? Оболенский хоть и князь, а с козел не слезает, будто кучер. Бестужевы шныряют. Пущин-с из Москвы прикатил и прямо в объятия друзей. Братья Кюхельбекеры и ночуют-то на Невском. Мало вам?
— Ну ладно — посмотрим, — вздохнул Милорадович. — Что ты обо всем этом думаешь? — спросил он Бенкендорфа.
— Фамилии знакомые. А думаю я, Михайло Андреевич, что следует тебе на сии вести обратить сугубое внимание.
— Послушаю тебя, генерал. Однако повторяю: в Петербурге тихо, как никогда.
— Оно и страшно, граф. Затишье перед бурей. Прими меры, пока не поздно. Мерзавцы истину докладывают. Без этих мерзавцев нигде порядка не сохранишь, как ни вертись. Мир так устроен.
— Ну напугал! Хорошо! Будь по-вашему. Однако завтра после присяги едем к Катеньке. Я обещал Каратыгиным, Сосницкому и Катеньке, что лично поздравлю Аполлона Александровича Майкова с именинами. Знатные обещают пироги!
— С удовольствием, — ответил Бенкендорф.
Фогель откланялся и вышел.
— Это человек не бестолковый, — заметил Милорадович. — Но стянуть хотят, мерзавцы. Я Константину присягнул и иного императора для России не мыслю. Ежели он отречется, то призову присягнуть Николаю. У Константина более опытности. Петербург и Москва за него. Вот прямая и торная дорога, по которой я всегда иду. Исполнение долга — мой боевой конь! Mon cheval de bataille! — с гордостью повторил он, и после эту фразу повторял многим с особенным чувством.
Потом они принялись обсуждать завтрашний визит к Майкову — директору Александрийского театра. Человеку умному, хитрому и большому поклоннику пирогов.
Когда Бенкендорф вышел от Милорадовича, он увидел рыжего Фогеля, возле саней беседующего с Суриковым.
— Так вы знакомы?! — рассмеялся Бенкендорф.
— Вот только и познакомились, — ответил серьезно Фогель. — Позвольте обратиться к вам, ваше превосходительство, для окончания нашей беседы. При семеновском возмущении мои люди сопровождали вас и его сиятельство в казармы, если не запамятовали.
Бенкендорф кивнул: он помнил.
— Когда бы мне было предоставлено право действовать самому, то я готов поручиться, что вовремя напал бы на след заговора у нас. Но начальство мое все опасается вторжения карбонаризма из Италии и Франции. Следим посему за иностранцами и поляками. Результат, ваше превосходительство, ничтожен. Не там опасность ищем, не оттуда зараза идет. Она здесь давно и созрела. Того и гляди, нарыв лопнет. Тут, ваше превосходительство, тысячей целковых не отделаешься. Поздно хватились! Удивительно! Заговорщики вокруг дворца снуют — и ничего! Попомните мои слова, ваше превосходительство! Может, Фогель вам и пригодится.
Бенкендорф сел в сани и внимательно посмотрел в лицо приличного господина. Мерзавец, конечно. Но как без них, мерзавцев, обойдешься? Фогель дело говорит. Воздух наполнен кинжалами! Откуда к нему прилетел этот образ? Да, воздух наполнен кинжалами!
— Во дворец! — приказал Бенкендорф.
Кони с места взяли в карьер, будто отбросив рыжего Фогеля назад, в глубину туманной и душноватой улицы. Да, фамилии знакомые! Он мог бы многие прибавить. Однако покойный государь не верил в серьезность намерений болтунов. Почему? Давний приятель Бенкендорфа по павловским временам нынешний управляющий Иностранной коллегией Карл Нессельроде передавал, кажется, год или два назад забавный диалог между австрийским послом Лебцельтерном и посланником Дании графом Бломом, прожившим в России чуть ли не четыре дееятка лет. Австриец, женатый на графине Лаваль и потому особо пристрастный к русским перипетиям, весьма волновавшим, впрочем, и самого Меттерниха, завел беседу с Бломом о темных слухах, носящихся по Петербургу. В слухах сообщалось, что заговорщики готовы перенять власть. Блом над заговором насмехался.
— Да вы что?! — ответил он Лебцельтерну. — Неужели не знаете эту страну? Никогда ничего подобного здесь не произойдет!
Нессельроде выставлял Блома весьма прозорливым и догадливым дипломатом. Бенкендорф только покачал головой. Жена Нессельроде Мария Дмитриевна куда дальновиднее супруга. Судьба еще предоставит возможность убедится в правильности случайно промелькнувшей мысли. На повороте Бенкендорф оглянулся, но Фогеля в глубине жемчужного марева он не обнаружил. Фогель исчез.
Великий князь Николай принял Бенкендорфа сразу.
— Как в городе? — тревожно спросил он.
— Государь, вы знаете, что при покойном императоре никто не имел права носить очки. Но я вменил бы в обязанность нацепить их на нос прежде всего Милорадовичу. На улицах будто бы все тихо. Однако, государь, надо действовать. Нет никакого сомнения, что заговорщики попытаются обратить в свою пользу переприсягу. Вот только с чего начнут?
— Я получил сходное известие. Брат полковника Ростовцева, подпоручик Яков Ростовцев, явился с письмом, в котором предрекает большие беды и прямо свидетельствует о наличии заговора и готовящемся выступлении.
— Знаю обоих. Младший тоже в егерях. Имеет склонность к литературным занятиям. Настроен весьма романтически.
— Это чувствуется по письму. Но рассуждает здраво.
— Среди офицеров слишком много поэтов. Столько не требуется России. А Михайло Андреевич плотно окружен ими. И все участвуют в обществе.
— Я решился действовать самостоятельно. На понедельник назначен сбор генералов и полковых командиров гвардейского корпуса. Воинов лично отвечает за явку. Накануне мне сообщили мнение членов Государственного совета. Там единства нет. Кричат и перессорились. Мне все надоело. Если суждено быть императором хоть час, то я покажу этой своре, что значит обладать властью. Послал за Лобановым-Ростовским. Пусть чиновники министерства юстиции подготовят к печати документы и обнародуют без промедления. Еще раз получил весть от Алексея Андреевича. Устойчиво заявляет о намечающемся выступлении.
— Сколько подтверждений, государь! Аракчеев, несомненно, с покойным императором обсуждал сию проблему. Разве можно в его осведомленности усомниться? Он не разделяет мнения Милорадовича. И более того, не принял его у себя, как бы причисляя к виновникам будущих происшествий. Стоит, государь, вспомнить, что Аракчеев отсутствовал в несчастный день кончины вашего отца. Многие потом утверждали, что он Палена давно раскусил и не позволил бы действовать безнаказанно. Действия Аракчеева всегда имеют под собой основу, хоть я с ним и не в самых лучших отношениях. Покойный император в нем видел главную опору. Он предугадывает, что вы лишите Михайло Андреевича благоволения за попустительство заговору. Вот итог моих размышлений!
— Рассуждаешь здраво. Поговори завтра, с кем можешь. Утром в понедельник не выпускай Милорадовича из виду. К нему прямо с утра, а потом во дворец. Он ручался головой за спокойствие в столице. Он виноват во многом. Твое к нему дружелюбие не должно служить препятствием интересам России. Прощай! Будь при мне. Надеюсь на тебя. Ты видишь, как я одинок. На кого положиться, если не на тебя? Зайди к матушке. Она спрашивала.
— Государь, я весь ваш.
Весь воскресный день 13 декабря Бенкендорф провел в разъездах. Дважды посетил конногвардейские казармы и говорил с Алексеем Орловым. Чутье толкнуло побеседовать и с бароном Фредериксом, командиром Московского полка. Предупредил о надвигающихся событиях приятеля по масонской ложе полковника Стюрлера, командира лейб-гвардии Гренадерского полка. Командира первой гвардейской дивизии генерала Шеншина призвал усилить посты и никого не выпускать из казарм без приказа великого князя Николая Павловича. Генерал-майора Сергея Шипова, назначение которого командиром Семеновского полка встретил с некоторой настороженностью, остановил на Невском, ободрил от имени великого князя и выразил надежду, что Ново-Семеновский не подведет и присягнет по всей форме. Потом отправился к финляндцам, преображенцам, измайловцам, сообщив там офицерам, что великий князь будет принимать присягу в мундире Измайловского полка и что сие должно воодушевить солдат, Павловцев, кавалергардов и конно-пионеров не обделил вниманием, пробыв в казармах и манежах до позднего вечера. Везде вел речь от имени будущего законного императора. Словом, выполнил с лихвой посредническую миссию, которая была на него возложена и одобрена императрицей-матерью.
Ночь провел почти без сна, поручив домашние заботы Сурикову и не велев никуда отлучаться. Карету и верховых лошадей приказал держать наготове. Двери обязал швейцара держать накрепко закрытыми и никого не пускать ни под каким видом без записки, поступившей от Сурикова. Поднялся на рассвете. Суриков его чисто выбрил. Бенкендорф надел парадный мундир и прибавил к обычно носимым орденам и медалям прочие, хранившиеся в шкатулке. Взял шпагу с вызолоченным эфесом, подаренную великобританцами. Шпага, несмотря на парадность, была боевая. Англичане прекрасные оружейники. Однако и французы не хуже. Наполеон их крепко обучил. Пистолеты вложил в седельные сумки. Седло тоже английское, купленное за баснословные деньги. Ну куда он без седла?! И что он такое без седла?! Повертел в руках небольшой испанский кинжал и вернул на место. Когда воздух наполнен кинжалами, подобное оружие обладает двояким смыслом. Пистолеты надежнее. Авось Бог не допустит, и дело до стычки не дойдет. Отправился в Зимний одним из первых, благоухая одеколоном и стараясь удержать на лице уверенность и усмешку. Подумал: не послать ли в сенатскую типографию за манифестом? Но потом отказался от мысли: рано! Улицы пустынны, лавки, ворота, двери домов наглухо заперты. Похвалил себя, что дал ассигнацию швейцару. Он из семеновских ветеранов: не подведет! Вдруг из переулка вылетел мальчишка с развевающимся, газетным листом:
— У нас новый государь! У нас царствует Николай Павлович! Покупайте газету! С манифестом! Новый государь! Новый государь! Вот и указ! Все должны купить эту газету! Не пропустите — пожалеете! Новый государь! Новый государь! Николай Павлович! Николай Павлович!
Мальчишка вопил на всю улицу. Редкие прохожие останавливались и вслушивались в странные речи. Окна первых этажей распахивались, и мальчишку то и дело подзывали хозяева. Он протягивал бумагу, получал деньги и, продолжая орать истошным голосом, носился туда-сюда вдоль мостовой. Его одного хватило бы, чтобы поднять революцию.
— Новый государь! Новый государь!
Бенкендорф не стал задерживаться. Возьмет манифест во дворце. Он пришпорил лошадь и свернул на Дворцовую площадь. Она была пока пуста. Только у Зимнего отметил передвижение каких-то войск. Взошел к теперь уже объявленному во всеуслышание государю императору с Салтыковского подъезда. Император Николай Первый встретил сумрачной улыбкой. Глаза смотрели твердо и холодно. У Бенкендорфа мелькнуло: он не дрогнет. Ни за что не дрогнет!
— Друг мой, не поздравляй. Я знаю твою искренность, знаю, что ты матери как сын и мне как брат. Сегодня вечером, может быть, нас обоих более не будет на свете, но, по крайней мере, мы умрем, исполнив наш долг!
— Я готов, государь! И с радостью отдам жизнь за вас! Отдам жизнь за царя!
Они обнялись. В этот момент явился командир гвардейского корпуса генерал от кавалерии Воинов с докладом, что все, кому надлежит собраться, ожидают государя. В огромном зале собрались командиры гвардейских полков. Впереди стоял и Милорадович и начальник штаба гвардейского корпуса генерал-майор Нейдгарт. Церемония прошла как нельзя лучше. Никто не усомнился в праве великого князя на престол, никто не усомнился в опубликованном манифесте и сопутствующих документах, подтверждавших право младшего брата цесаревича Константина на власть.
Новый государь коротко поблагодарил присутствующих, велел отправляться к частям, чтобы привести к присяге. От каждого получил уверения в преданности и готовности жертвовать собой.
— После этого, — сказал он сурово, — вы отвечаете головою за спокойствие столицы. А что до меня касается, если я хоть час буду императором, то покажу, что того достоин! С Богом!
От двора повелено было всем, кто имеет на это право, собраться во дворец к одиннадцати часам. В то же время Синод и Сенат соберутся в своем месте для присяги. Милорадович приблизился к государю, и Бенкендорф услышал, как Михайло Андреевич вновь заверял о полном спокойствии вверенной ему столицы. Господи, мелькнуло у Бенкендорфа, как он заблуждается! Когда гвардейские генералы и полковники отправились по командам, государь ушел в покои матери. Однако успел подозвать Бенкендорфа и приказал отправляться к Милорадовичу и в войска для наблюдения за ходом событий.
— Ни на минуту не ослабляй внимания, Александр Христофорович! Я на тебя надеюсь.
Бенкендорф отправился к казармам конной гвардии и удостоверился, что переприсяга кавалерией принята без осложнений и недовольства. Затем поехал к Милорадовичу. Тот встретил Бенкендорфа в отличном расположении духа.
— Милый мой, как хорошо, что ты заглянул. Сейчас к Катеньке, оттуда во дворец и к Майкову на пироги! Вот я тебе праздник устрою! Погляди, какую сказочную вещицу мне преподнесла императрица Мария Федоровна.
И Милорадович протянул Бенкендорфу правую руку, пальцы которой были унизаны перстнями, как, впрочем, и пальцы левой. На указательном солнечно сиял новый перстень, массивный и золотой. Эмалевая черная полоса очерчивала медальон с рельефным портретом покойного императора. Милорадович поцеловал изображение и возвел глаза к потолку:
— Notre ange est au ciel![55]
Бенкендорф смотрел на него молча. И этот человек командует шестидесятитысячным петербургским гарнизоном?! Но таков был выбор покойного императора. Кому же он доверил секретный надзор за жителями столицы, которую покидал часто и на длительный срок? Чудны дела твои, Господи! Чудны!
— Михайло Андреевич, поспешим к нашим обязанностям. Не ровен час…
— Да я знаю все на свете! Я Башуцкому вчера велел увеличить число разъездных полицейских и жандармов. Усилил дежурство по канцелярии. Ординарцы, дежурные офицеры и фельдъегерь начеку. Чуть что — меня и на дне моря сыщут. Я все знаю, Александр Христофорович! Башуцкий, оставь нас одних. Не серчай, голубчик! — обратился он к адъютанту.
Башуцкий вышел. Милорадович к адъютантам относился ласково и старался не обижать, тем паче что Башуцкий трудился с учетверенной нагрузкой. Граф Мантейфель отправился в Киев за унтер-офицером третьего уланского полка Иваном Шервудом, Горяйнова свалила горячка, а Гладкова пришлось отставить за небрежность. Племянник бывшего обер-полицеймейстера считал, что ему все дозволено. Башуцкий был уверен, что речь в кабинете пойдет о танцорке Катеньке Телешовой, чувства к которой переполняли грудь старого воина. Но Бенкендорф не позволил Милорадовичу сбить разговор на легкую тему.
— Михайло Андреевич, полно ребячиться! Мы с тобой не один пуд соли съели. Вспомни семеновскую ночь. Не надо ли тебе отдать дополнительно распоряжения? Как бы не пожалеть потом. У русских есть пословица: береженого Бог бережет. И вторая: надейся на Бога, а сам не плошай!
— Да я все знаю, — повторил Милорадович. — И все меры мной приняты.
— Ты храбрый воин и был любим покойным государем. И я тебя уважаю и люблю. Ты сам видишь. Однако позволь заметить, что усиление дежурства по канцелярии — мера едва ли достаточная.
— Ах, Боже мой! — воскликнул Милорадович. — Ну хорошо же, хорошо! Я распоряжусь. А сейчас отправляемся в путь.
Он обычно говорил на смеси русского с французским и часто любил повторять одни и те же выражения, звучавшие странным образом: c’est vrai или c’est drôle[56]. Выйдя в приемную, он обнял и поцеловал Бенкендорфа. В присутствии подчиненных они старались поддержать некоторую дружелюбную официальность.
— Savez vous, вы знаете, — се qui me fâche? que pas un seul de предрассудки, mais ce понедельник, voyez vous, мне нравится ça me déplait[57]. Ну дай я тебя еще раз поцелую.
Бенкендорф и Милорадович опять расцеловались. Шутка ли?! Какой праздничный день! Россия получила нового государя.
— Мы ему преданы! — воскликнул Милорадович, накидывая на плечи шинель. — Господа офицеры, искренне поздравляю вас! В Нем, в Нем вся наша надежда. Бог Его благословит на подвиг. Возблагодарим судьбу! Она милостива к нам! Надеюсь, что все вы исполните с рвением свой долг!
Наконец словесный поток военного генерал-губернатора столицы иссяк, и Бенкендорф вместе с Милорадовичем покинули обиталище храброго и честного воина. А как хорош в атаке, мелькнуло у Бенкендорфа, невероятно хорош! И словом умел увлечь. Солдаты слушали затаив дыхание. Вот чего мне всегда недоставало.
Толпы народа заполняли улицы. Теперь любые сомнения исчезли. Началось! Если утром Бенкендорф еще на что-то надеялся, то сейчас мятеж стал очевидностью. Прежней безъясности не существовало. Она исчезла, испарилась. Грозные признаки русского бунта оказались налицо. Народ бежал к Зимнему — на Дворцовую, Сенатскую, Исаакиевскую, и в этих быстрых волнах можно было разглядеть солдатские мундиры, которые вот-вот перемешаются с людьми в статской одежде. Лошадь Бенкендорфа часто переходила на медленный шаг. В какое-то мгновение он потерял надежду добраться до Зимнего. Но ближе к цели бегущие волны немного рассеивались, и наконец Бенкендорф выбрался на простор. Миновав караул саперного полка, он явился к императору во время доклада Нейдгардта, который находился в совершеннейшем расстройстве. Сбиваясь и путаясь, Нейдгардт докладывал:
— Sire, le régiment de Moscou est en plein insurrection; Chenchin et Frederics sont gièvement blessés, et les mutins marchent vers le Sénat, j’ai à peine pu les dévancer pour vous le dire. Ordonnez de grace, au 1-er bataillon Préobrajensky et à la garde-a-cheval de marcher contre[58].
Император стоял как громом пораженный. Вот они доказательства того, о чем верные престолу люди твердили не один день. Бенкендорф обратился к императору с более спокойными словами:
— Ваше величество, разрешите преображенцам выходить, а конной гвардии седлать, но не выезжать.
Император скоро овладел собой и отдал целый ряд других распоряжений. Великий князь Михаил Павлович отправился к артиллеристам. Часть офицеров гвардейской конной артиллерии вышла из повиновения и воспротивилась переприсяге. Великий князь немедля отправился их урезонивать.
— Александр Христофорович, тебе надобно скакать к Орлову, чтобы увериться в надежности исполнения приказа.
Бенкендорф покинул Зимний. Площадь перед дворцом бурлила. В ней, как утлые лодчонки, тонули десятки экипажей, и пробиться сквозь месиво было непросто. Император выехал из двора. Толпа бросилась к нему с возгласами «Ура!». Через несколько минут император вынул из-за борта мундира бумаги и стал громко читать манифест. До Бенкендорфа доносились отдельные слова. Император сидел на лошади совершенно один, и Бенкендорф подумал, не стоит ли возвратиться. Вдали показались преображенцы. Окружающие императора люди, выслушав манифест, начали кричать:
— Батюшка! Государь! Иди к себе! Не допустим никого!
— Не дадим в обиду!
— Разнесем на клочки! Не сомневайся в детях своих!
— Размечем!
— Ступай с Богом! Мы не допустим!
— Иди к царице! К матушке, к детям!
Император что-то быстро и взволнованно говорил в ответ. Толпа целовала его сапоги, давясь и оттирая плечами соседей. Позднее, рассказывая Бенкендорфу о происшедшем, император показал, как он расцеловался о каким-то статским, прильнувшим к нему.
— Я не могу поцеловать вас всех, — вспоминая свои слова, улыбнулся император, — но вот за всех… И я приложился к нему с сердечным трепетом, какого давно не испытывал.
Бенкендорф ехал против течения. Однако добрался до конногвардейских казарм скорее, чем рассчитывал. Переговорив с Орловым и убедившись, что полк готовят без задержки, Бенкендорф пообещал вскоре возвратиться, чтобы избежать малейших случайностей. Затем решил отправиться далее, выяснив размеры волнений. В тот момент он увидел разрозненные части гвардейского экипажа, перемешанные с какими-то солдатами, которые шли вразброд, окруженные разного чина людьми и мальчишками, которые кричали «Ура!» и чуть ли не предводительствовали солдатами и статскими. Все это выглядело угрожающе. Тогда Бенкендорфу понял, что ничего иного он уже не встретит.
На Конногвардейской улице полк Орлова был выстроен и намеревался двинуться к Зимнему, где между тем произошли ужаснейшие события. У тротуара стояла карета, застрявшая в толпе. Возле стоял приличного вида господин, в котором Бенкендорф узнал Фогеля. Подъехав поближе, Бенкендорф сошел с лошади и стал расспрашивать агента Милорадовича, каково его мнение о происходящем и что он наблюдал возле Зимнего. Фогель рассказал Бенкендорфу, что видел собственными глазами — образование каре возле памятника Петру Великому, бунтующих рабочих у Исаакия и разного рода люд на площади, где застряла масса карет. Видел и несколько орудий, пробивающихся к Сенатской.
— Вот, ваше превосходительство, какие результаты пренебрежения к секретной службе. А стоило генералу обратить внимание на донесения честных и порядочных подданных, ничего подобного бы не свершилось!
Бенкендорф понял, что надо спешить и поторопить Орлова. Он прыгнул в седло и, не разбирая дороги, пробиваясь сквозь временами уплотняющуюся толпу, добрался опять до казарм. Въезжая в ворота, он вдруг заметил адъютанта Милорадовича Башуцкого, который, пятясь задом, тащил чье-то тело. Двое-трое мужчин в статских шинелях помогали. В несчастном раненом он узнал Милорадовича, чей мундир был залит кровью. Башуцкий, опустив тело генерал-губернатора на грязный снег и оборотившись, выдавил сквозь слезы:
— Посмотрите, что сделали с графом!
Бенкендорф ничем помочь не мог. Михайло Андреевич пал жертвой собственной неосмотрительности и самоуверенности. Он был в какой-то мере виновником происшедшего возмущения. Он способствовал распространившемуся в придворных кругах заблуждению о спокойствии города. Щелкнув языком, подобрав трензель и прижав шенкель, устремив взор перед собой, Бенкендорф грудью лошади раздвинул группу солдат и статских, с облегчением увидев впереди лицо адъютанта Орлова. Полк выводили из устья улицы, и Орлов возглавлял. Через несколько минут конногвардейцы поступят в распоряжение императора. Проезжая мимо Фогеля по разреженному кавалеристами пространству, Бенкендорф крикнул:
— Продолжайте выполнять свои обязанности, сударь, и советую — с еще большим рвением!
Фогель в ответ помахал шляпой. Улыбка засвидетельствовала, что слух у него отменный.
Когда Бенкендорф, взбежав по лестнице, наткнулся у поворота перил на императора, он увидел, как директор канцелярии начальника Главного штаба полковник лейб-гвардейского гусарского полка Илларион Бибиков в совершенно растерзанном виде, с каким-то синим, вероятно от побоев, лицом, докладывал о происшедшем:
— Ваше величество, я не верил глазам. Предводительствует бунтовщиками князь Оболенский. Я узнал его, хоть и переодетого в мундир унтер-офицера.
— Какой Оболенский? Первый или второй?
— Старший адъютант дежурства пехоты гвардейского корпуса. Пусть генерал-адъютант Бистром поинтересуется, где находится Оболенский, и найдет его только среди разбойников. Он первый нанес рану генералу Милорадовичу, подбежав к нему с двумя солдатами.
— Не может быть! Ах, злодей!
— Может, ваше величество. Есть тому живые свидетели.
— Хорошо, полковник, я не забуду ваши старания, — сказал император и пошел вниз по лестнице, положив руку на плечо Бенкендорфа.
— Конногвардейцы здесь, ваше величество.
— Я знаю. Стреляли в Воинова. Уговаривать их, видно, нет смысла. Это злодеи в совершеннейшей степени. Однако делать нечего! Еще попробуем. Будь при мне. Пойдем на площадь, откуда я не так давно воротился, чтоб рассмотреть положение мятежников.
— Государь, позвольте мне самому отправиться туда и доложить вам обстоятельства.
— Нет. Я должен убедиться в происходящем лично.
Император отдал приказ роте Преображенского полка под командой капитана Игнатьева отрезать сообщение с Васильевским островом, прикрыв фланг конной гвардии. Когда император и Бенкендорф выехали из дворца, их встретили выстрелами. Прежний приказ войскам собраться на Адмиралтейской площади с трудом, но выполнялся. Верная часть восставшего Московского полка во главе с великим князем Михаилом Павловичем заняла важную позицию прямо напротив мятежников. Кавалергарды и преображенцы второго батальона ждали приказаний. Император велел примкнуть к конной гвардии. Кавалергарды составляли резерв.
— Если дело пойдет круто, то я матушку, жену и детей под их прикрытием переправлю в Царское. Адлерберг! — позвал он флигель-адъютанта. — Скажи князю Долгорукому, пусть приготовит экипажи.
Генералу Воинову император велел послать Семеновский полк вокруг Исаакиевского собора к манежу и занять там мост. Павловцы были направлены по Почтовой улице мимо Конногвардейских казарм на мост у Крюкова канала и в Галерную улицу. Левашов отправился в Измайловский полк, где произошла заминка с переприсягой.
— Василий Васильевич, выводи из казарм, чего бы то ни стоило, хотя бы и против меня.
Бенкендорф и те, кто сопровождал теперь государя, двинулись на Дворцовую площадь, куда приказали следовать саперному батальону и учебному саперному батальону — частям надежным и не выказавшим колебаний. Тут император встретил идущий толпой лейб-гвардии гренадерский полк со знаменами, но без офицеров.
— Стой! — воскликнул император.
Бенкендорф хотел его удержать, но император уже оказался в гуще гренадер.
— Мы за Константина! — неслось со всех сторон.
— Когда так, то вот вам дорога! — хладнокровно ответил император и махнул на Сенатскую площадь.
Бенкендорф подивился его мужеству и находчивости. Гренадеры, обтекая лошадь императора, устремились к мятежникам.
Артиллерия наконец появилась. Однако она в настоящем виде была бесполезной. Заряды остались в лаборатории. Генерал-майор Сухозанет, начальник гвардейской конной артиллерии, с огромным трудом привел на площадь две легкие батареи. Артиллеристы были взволнованы, понимая, что их ждет пальба по своим! К возмутившимся вскоре примкнул Гвардейский экипаж в полном составе, с другой стороны стояли гренадеры. У памятника Петру собралась внушительная сила. Шум и крики достигли высшей степени. Бенкендорф доложил императору, что подошли семеновцы.
— Семеновцев привел Сергей Шипов в величайшей исправности. Стоит у самого моста на канале. Измайловцы прибыли в порядке. Ждут у Синего.
— Я не забуду! — усмехнулся император. — Ура семеновцам!
Возле памятника творилось невообразимое. Странно было видеть, как по рядам между солдатами расхаживают люди во фраках, оживленно жестикулируя и, очевидно, убеждая не подчиняться. Попытка митрополита Серафима обратиться к восставшим ни к чему не привела. Его быстро прогнали, послушав несколько минут.
— Пора принять решительные меры, ваше величество, — сказал великий князь Михаил. — Позволь подъехать и попытаться склонить их без кровопролития к исполнению долга. Моя привязанность к Константину всем известна. Вдобавок злодеи не сумеют более распространять слухи о моем отсутствии в городе, на что они вообще рассчитывали?
— Нет. В тебя могут выстрелить, как в Милорадовича. Разве ты не видишь, что они жаждут крови? Левашов и Бенкендорф! Каково ваше мнение?
— Иного выхода нет, государь. Позвольте сопровождать великого князя, — сказал Левашов. — А рассчитывали они, ваше высочество, и до сих пор рассчитывают на то, что к ним присоединятся. Без такого расчета никто никакого бунта не подымает.
— Да, иного выхода нет!
Великий князь и Левашов поскакали к мятежникам. Отсутствовали минут пятнадцать. Матросы из Гвардейского экипажа сначала встретили великого князя с вниманием, но их сбили с толку. Какой-то статский прицелился в великого князя, но то ли пистолет дал осечку, то ли кто-то из матросов отвел руку.
Объехав с Бенкендорфом вокруг собора и ободрив прибывших егерей и артиллеристов, император остановился и сказал:
— Ну что посоветуешь, Александр Христофорович? Погода из довольно сырой становится холоднее. Снегу мало и скользко. Боюсь, что лошади могут покалечиться.
Смеркалось, и морозец становился злее. В группу, где находились император, Бенкендорф и Левашов, из-за забора, который окружал Исаакий, полетели поленья.
— Надо положить сему скорый конец, — сказал твердо император. — Иначе бунт под покровом темноты обязательно распространится. Пусть атакует кавалерия. Все меньше крови. Орлов! — позвал он командира конногвардейцев.
И полк поэскадронно пошел в атаку. Мятежники стояли сомкнутой колонной. В данном случае они обладали преимуществом. Выстрелы звучали нестройно, но многих ранило, а некоторых тяжело. Васильчиков, который до сей поры молчаливо выполнял указания императора, внезапно громко произнес:
— Sire, il n’y a pas un moment à perdre; l’on n’y peut rien maintenant, il faut que de la mitraille!
— Vous voulez, que je verse le sang de me sujets la premier jour de mon régne?
— Pour sauvez votre Empire[59].
Это было предложение, которое давно делали другие приближенные императора, но он никак не соглашался, и сейчас отдал приказ на пальбу не сразу.
— Иван Онуфриевич, — обратился к Сухозанету, — ты сам не раз вызывался. Езжай с последним словом. Передай, чтоб образумились, что я жалею их, и если раскаются, то и спроса никакого с солдат не будет. Повинную голову меч не сечет, а заблуждения легко прощаются.
Сухозанет ускакал. В густеющих сумерках послышались крики и выстрелы. Неужели мятежники осмелятся и сейчас поступить с посланцем, как с Милорадовичем? Подробности смертельной раны генерал-губернатора стали известны. Некто Каховский, по слухам смоленский дворянин, переодетый в военный мундир будучи в отставке, прятался в толпе и подкрался к Милорадовичу, увлеченному собственной речью, с левой стороны, почти вплоть, и à bout portant[60] выстрелил в бок со спины в Андреевскую ленту над самым крестом. Пуля была направлена твердой рукой и с расчетом нанести смертельное увечье. Но этого убийце показалось мало, и он вслед пуле мгновенно запустил разряженный пистолет, который, словно в насмешку, сбил с несчастного шляпу с султаном, свалившуюся под ноги шарахнувшегося коня.
Однако Сухозанет успел уйти от пули, хотя по нему началась пальба ружейная и из пистолетов.
— Они кричали, государь: Сухозанет, разве ты привез конституцию?!
— И что ты ответил, Иван Онуфриевич?
— На мятежную дерзость, ваше величество, я повторил ваши слова, что прислан с пощадою, а не для переговоров.
— Делать нечего, — сказал государь. — Видит Бог, я не желал кровопролития. — И, пожав в безнадежности плечами, он скомандовал: — Пальба орудиями по порядку!
Картечь должна была произвести страшное опустошение в сомкнутых рядах. Бенкендорф вспомнил, быть может не к месту, как ему рассказывали в Париже о действиях Бонапарта, в два счета разогнавшего артиллерийскими залпами роялистов. Он, конечно, находился в лучшем положении. Через Сену еще не было многих мостов, и деваться противнику было некуда. Стволы орудий он нацелил на Пале-Рояль, решив стойко защищать Тюильри, в котором заседал Конвент. И когда у церкви Святого Роха собралась такая толпа, что ни одна частица снаряда не пропала бы даром, будущий Первый консул и будущий император отдал команду: «Огонь!»
Сотни убитых и раненых усеяли площадь и улицы. Картечь косила бегущих беспощадно. Революция во Франции задолго до 13 вандемьера 1795 года использовала артиллерию в гражданских конфликтах. Помог тогда Бонапарту Иоахим Мюрат — никому не известный командир эскадрона. Он взял с боем Саблонский лагерь, и к утру пушки были в распоряжении Бонапарта. Однако корсиканец не терял ни минуты и, едва людская масса уплотнилась, дал залп.
Позднее, когда на Сенатской все было закончено, император описал происшедшее матери и жене так:
— Не видя иного способа, я скомандовал: «Пали!» Первый выстрел ударил высоко в сенатское здание, и мятежники отвечали неистовым криком и беглым огнем. Второй и третий выстрелы от нас и с другой стороны из орудия у Семеновского полка ударили в самую середину толпы, и мгновенно все рассыпалось, спасаясь по Английской набережной на Неву, по Галерной и даже навстречу выстрелам из орудия при Семеновском полку, дабы достичь берега Крюкова канала. Велев артиллерии взяться за передки, мы двинули Преображенский и Измайловский полки через площадь, тогда как кавалерийский конно-пионерный эскадрон преследовал бегущих по Английской набережной. Одна толпа под командой какого-то офицера начала выстраиваться на Неве, но два выстрела картечью их рассеяли.
Выстрелов, конечно, было больше. Командовал пальбой Сухозанет. Он дал еще несколько выстрелов вдоль Невы. Тяжелые ядра разбивали лед, и многие падали в образовавшиеся промоины. Орудия затем даже придвинули к парапету и палили по Васильевскому острову, чтобы напугать спасающихся бегством и показать, что преследование неминуемо.
Васильчикова император оставил на Дворцовой со строгим приказом ловить тех, кто пытался спрятаться.
— А ты, Александр Христофорович, возьми у Орлова не менее четырех эскадронов, или, пожалуй, добавь к ним гвардейский конно-пионерный эскадрон. Два эскадрона конногвардейцев расположи на сей стороне Невы. Пусть Орлов поможет тебе блокировать Васильевский остров. Чтоб никто не ушел. Арестованных присылайте к Васильчикову под крепким конвоем. Донесения шли постоянно. Ночь нам предстоит нелегкая…
Да, ночь предстояла нелегкая и тревожная. На прощание император, обратившись к Бенкендорфу и Орлову, произнес с неясной усмешкой:
— Тяжко, что мое царствование начинается с вынужденных мятежниками деяний. Ты, Александр Христофорович, при моей семье еще до нашего с Мишелем рождения. Говорят, великая наша с братьями бабка однажды произнесла: идеи нельзя победить пушками. А я нынче замечу: можно, когда артиллерист хороший! И особливо ежели идеи ложные. Ну, с Богом!
И он отправился назад во дворец, высоко подняв голову. Свита государя, ставшая к концу дня огромной, вдруг распалась, застрявшие экипажи понемногу выбирались из толчеи, солдаты устраивали биваки, разжигали костры, приводили амуницию в порядок. Обозы подтягивались постепенно. Бенкендорф и Орлов отправились на Васильевский, осторожно переведя конницу через Неву.
— Можно не спешить, — сказал Бенкендорф. — С острова не уйти по льду.
Кровь черными пятнами расползлась по белой поверхности. Везде валялись тела погибших.
— Что за жалкие люди! — .воскликнул Орлов. — Чему их учили?! Без артиллерии и припасов кинулись в драку. Кто ими руководил? Оболенский?! Мальчишка! Кого они слушали? Статских во фраках?
— Да, никакой опытности, — отозвался Бенкендорф. — Ты давно не имел известий от брата Михаила? Как он?
— Давно. И очень тем взволнован.
Васильевский остров встретил сильным ветром. Фонари были погашены. Бенкендорф попросил Орлова отдать приказ расположить войска лицом к Большому проспекту перед Первым кадетским корпусом. А сам послал за обозом трех квартирьеров и велел адъютанту Орлова Балакиреву собрать жителей, чтобы доставить дрова и развести огни. Когда войска расположились, Бенкендорф отобрал добровольцев разыскивать сбежавших мятежников, на что изъявили желание многие. Он сбил несколько команд и отправил по линиям, объяснив, как действовать. Зажгли факелы, и стало светло, как днем. Зрелище, конечно, было страшным. Солдаты обшаривали дворы и подвалы, но в здания не вламывались. Излишний шум и переполох ни к чему. Первое донесение в Зимний отправил через час. В одном из ближайших домов Бенкендорф сделал сборный пункт для мятежников. И вот приволокли первого. Это оказался человек в фризовой шинели, немолодой и с виду пронырливый. Он спрятался в сарае за поленицами дров, а жил совсем в другой части города. Оправдывался нелепо.
— Все побежали, и я побежал. А на площади — думал, смотр войскам император делает.
Более добиться ничего не удалось. Между тем фризовая шинель свидетельствовала, что он не просто бежал и падал на льду, а попал в порядочную переделку. Воротник полуоторван, рукав вспорот штыком.
— Не ты ли бросал куски льда и камни у Исаакия? — спросил его Бенкендорф.
— Да вы что, ваше превосходительство! Я и мухи не обижу, не то что камни бросать!
Допрос пришлось прекратить, потому что задержанные начали прибывать десятками. Еле успевали переписывать. Солдаты Московского полка и матросы Гвардейского экипажа попадались редко. Лейб-гренадеры чаще и вели себя как настоящие-злодеи, — запирались, не хотели называть фамилий, бросались ничком на снег, не желая идти. Бенкендорф к рассвету, когда обыск ближайших к набережной мест заканчивался, подумал, что главные трудности позади. Но получилось совсем наоборот. С первым мерцанием нового дня народ начал сходиться в толпы. Разбитые биваки, амуниция, кони, орудия, зарядные ящики сперва вызывали любопытство, а потом и раздражение, смешанное со страхом.
— Вот нагнали войска! Уж не намереваются ли в нас палить, как давеча?
— Пушек-то, пушек сколько!
— Вчерась с той стороны картечью и ядрами били, сегодня в шашки возьмут!
— Одного царя-батюшку спровадили, другого спрятали, а сами мошну набивают.
— Не к добру все это! Ох не к добру!
Бенкендорф, удивленный поведением толпы и отношением к кавалеристам, которые жителей не трогали, решил затесаться в гущу, чтобы убедиться в настроении наблюдающих со стороны людей. Молоденький чиновник в распахнутом, несмотря на мороз, мундире разглагольствовал, победительно оглядывая жадно ловящих каждое слово.
— Да, не к добру все это! Царя-батюшку сгубили и передают, что он весь почернел. И знамение к нашему несчастью было. Сказывают, что из Малороссии в Петербург привезли попа с козлиной головой и рогами.
— Не может того статься! — поражались окружающие.
— Еще как может! Он в деревне решил бабу попугать. Стращал ее, стращал, а она ничего — хоть бы хны! Тогда поп нарядился в шкуру козла, полагал, что так легче у бабы выведать, где клад зарыт. Но тут дьявол вмешался и велел, чтобы козлиная шкура приросла к телу. Она и приросла, и рожки высунулись. Вот, братцы, какие пироги. Его хвать — и привезли в наш Питер да засадили в Невский монастырь. И стали водить на молитву в Казанский собор, чтоб шкура отпала. Знающие люди утверждали, что знак сей то ли к войне, то ли к величайшей беде! Вот беда и случилась — царя-батюшку сгубили и кровушку народу пустили.
Самое любопытное заключалось в том, что подобный случай действительно произошел во второй половине октября — совсем недавно. Петербург вдруг наполнился слухами о привезенном малороссийском попе. Простая публика собиралась в центре на Невском в ожидании повозки с чудищем.
Стояли с утра до вечера, а кое-кто и ночевал в окрестных дворах. Карету митрополита Серафима окружали плотным кольцом, не позволяя свободно проехать в собор. Он увещевал взволнованную паству, но разумным словам мало кто верил. Среди любопытствующих попадались и камергеры, и сенатор — словом, знать. Каждый день на Невский выезжал обер-полицеймейстер Шульгин и пытался рассеять сборище. И только дней через десять терпение лопнуло, к собору подогнали бочки с водой и принялись обливать наиболее упрямых из пожарных труб.
Бенкендорф решил не трогать чиновника. У него заботы были поважнее. Он продолжил путешествие по Большому проспекту. В другой толпе обратил внимание на оратора, личность которого была знакома. Купец Огибалов всегда вел себя тихо и скромно. Жил на Васильевском острове в собственном доме и торговал скобяными изделиями. Бенкендорф помнил его с тех дней, когда после наводнения начальствовал Васильевской частью. Бенкендорф позвал его и тихо спросил:
— Господин Огибалов, мы с вами хорошо знакомы. Я уловил несколько слов из ваших речей и, признаться, пришел в удивление. Не вносите ли вы смуту в простые души обывателей? И по какому поводу этот народ, снующий без толку возле вас, всегда с почтением кланявшийся и не забывший, сколько добра власти сделали для терпящих бедствие, теперь не хочет меня знать и даже как бы кичится передо мною?
Огибалов несколько смутился, однако пустился в объяснения:
— Как же нам быть, ваше превосходительство? Народ растерялся, не знает, куда спрятаться от солдат. Еще вчера вы дрались, а сегодня будто опять хотите начать бой. Вон орудия выставили, чтобы стрелять вдоль проспекта. Вы присягнули великому князю Николаю Павловичу и преследовали солдат, которые остались верными нашему государю Константину Первому. Что нам обо всем этом думать? Что нас ждет? Страшно нам, ваше превосходительство!
Бенкендорф сообразил, что, начни рассуждать сейчас о заговоре и истинных причинах происшествия, понимания обстоятельств станет меньше, а смуты, грозящей столкновениями, больше. Между тем обстановка становилась сложнее. Маленькие толпы, разрозненные с утра, превращались в большие и сливались, образуя плотную массу.
Бенкендорф попросил Орлова возвратиться во дворец и привезти как можно больше экземпляров манифеста, объяснявшего ситуацию и отвечавшего на вопрос: почему войска были приведены к переприсяге. Манифест вскоре доставили, и Бенкендорф во главе толпы, будто ее предводитель, отправился в церковь, где священник внятно и громко начал читать официальные бумаги. Из народа кричали:
— Непонятно, батюшка! Повтори!
Бенкендорф стоял рядом и при возмущении, конечно, пал бы первой жертвой. Однако священник справился с задачей и растолковал манифест. О заговоре Бенкендорф предпочел не упоминать. Преданность императору Константину Первому обращала на себя внимание. Значит, в народе живы отголоски мартовских событий четвертьвековой давности. Двор по-прежнему подозревают в кознях, считая, что знать заинтересована в смене лучшего монарха на худшего. Что произойдет по всей России, в Москве или Малороссии, когда весть о возмущении распространится? С этой тревожной мыслью Бенкендорф вышел из толпы и отправился в Первый кадетский корпус, где устроил временный штаб. Солдат приводили из дальних районов по двое, по трое, но из офицеров никого не удалось обнаружить. Очевидно скрывались в городе или уходили на Петербургскую сторону по льду. Прибывший от императора фельдъегерь рассказал Бенкендорфу, что в Зимний всю ночь свозили мятежников, которых вначале принимал на Дворцовой площади Васильчиков, а затем переправляли к императору. Фамилии тех, кого арестовали, не вызвали у Бенкендорфа удивления. Еще во время событий он заметил, как князь Сергей Трубецкой выглядывал из-за угла Главного штаба. Тогда и мелькнуло, что сие неспроста. Трубецкого он превосходно знал и знал, какова мера его доблести. Он был уверен, что Трубецкой просто покинул друзей.
— В дом к австрийскому посланнику Лебцельтерну за князем Трубецким его величество отправил управляющего Министерством иностранных дел Нессельроде и флигель-адъютанта князя Голицына. Главный мятежник отыскался — он почивал вместе с супругой в отведенном покое. Возле посольств выставлены патрули, а австрийское оцеплено кордоном.
Фельдъегерь забрал пакет с донесением и отправился во дворец. Стояла ясная и яркая погода.
Солнце резко освещало бивакирующие войска. И все они выглядели красиво и цветасто, как на картине. Воздух был свеж и морозен. Легкий ветерок колебал конно-пионерские флажки. Бенкендорф подумал, что с ним могло бы произойти то же, что и с Милорадовичем, Стюрлером или Велио, которого тяжело ранили во время атаки. Но Бог миловал! Фельдъегерь сообщил, что никто из мятежных офицеров будто бы не погиб на площади и при бегстве. Не попытались ли они улизнуть первыми? Какой-то из братьев Бестужевых метался по льду Невы, стараясь построить колонну, но картечь с берега ее разметала. До вечера конногвардейцы и пионеры приводили бунтовщиков.
— Одного, ваше превосходительство, на носилках доставили, — сказал ординарец. — Может, желаете взглянуть? Кричит, ругается, подлец.
На носилках лежал лейб-гренадер с обескровленным, желтым, покрытым темными пятнышками лицом. Он все время выбрасывал отдельные слова из почерневшего рта. Бенкендорф склонился над ним.
— Ну что, барин, доволен? — услышал он и выпрямился.
Нет, он не был доволен. Чем тут быть довольным?! Политическое существование империи впервые с такой очевидностью поставлено под вопрос. Куда пойдет Россия? Что ее ждет в туманной дали? Но если бы его замечательный проект, поданный императору Александру после возвращения из Парижа, приняли, то сего происшествия просто не случилось. Любопытно, что сейчас поделывает Серж Волконский? Наверняка примешан к заговору так же, как и Михайло Орлов. Не может быть, чтоб иначе.
Бенкендорф сбежал со ступенек кадетского корпуса, сел на лошадь и в сопровождении конвоя из конногвардейцев отправился в Зимний, чтобы лично доложить императору о том, что увидел и слышал на Васильевском острове, который постепенно стал в тяжелые для Петербурга дни его своеобразной вотчиной.
На Сенатской было светло как днем. Костры освещали золотой памятник Великому преобразователю, который медленно и неостановимо плыл в пространстве с простертой вперед дланью. Это движение в неподвижность и есть Россия, мелькнуло у Бенкендорфа. И он с каким-то странным и зловещим чувством подъема поскакал к Зимнему, не страшась, что лошадь поскользнется.
Вечером 16 декабря Бенкендорф узнал, что император в числе других остановил выбор и на нем, когда составлял комиссию для расследования происшедших на Сенатской событий и всего, что с ними может быть связано. Фамилии главных заговорщиков стали достаточно быстро известны, и у Бенкендорфа не оставалось сомнения, что дело так просто не обойдется и что возмущение даст еще знать о себе.
Император перешел жить в Эрмитаж и допрашивал свозимых отовсюду мятежников в Итальянской большой зале. У печки стояло кресло и поодаль стол, за которым сидел генерал-адъютант Левашов и собственноручно записывал первые сбивчивые и взволнованные показания. В один из промежутков, когда арестованных выводили вниз, чтобы доставить в крепость, а свежих еще не было, Бенкендорф и повидал императора. Тот за последние дни как-то спал с лица. Бенкендорф, видя это, хотел было его подбодрить:
— Я не думаю, ваше величество, что известие о бунте в Петербурге, преувеличенное злоумышленностыо, послужит знаком к подобным же сценам в другой столице и в местах расквартирования армейских полков. Волнения передаются больше от незнания обстоятельств, и народ, собираясь в толпы, любопытствует, а при правильном осведомлении проявляет равнодушие к мятежникам и возвращается к своим занятиям.
И Бенкендорф коротко доложил об обстановке на Васильевском острове. Император скептически посмотрел на него.
— Ты так полагаешь?
— Да, ваше величество. Я сам командовал полками, в которых однажды произошло возмущение, и могу поручиться, что все там строилось на обмане. А как только обман рассеивался, люди быстро приходили в себя и раскаивались.
— Мне сейчас не нужны раскаяния. Мне нужна истина. Я желаю знать главных зачинщиков и наказать примерно. Я мог бы начать аресты накануне, и тогда бы они не смогли произвести беспорядка. Татищев мне предлагал сие совершить, но я не желал омрачать первые дни царствования. Никто не оценил великодушия. Теперь пусть пеняют на себя. Испорченное торжество должно обернуться для многих, и надолго, хорошим уроком. Одного человека в этой истории жалко — Алексея Орлова. Брат его среди страшнейших заговорщиков обнаружен. И посему я, жалея его, вычеркнул из списка учрежденной следственной комиссии, куда, кстати, ты вписан, и я очень надеюсь на тебя.
Бенкендорф сперва обомлел. Конечно, доверие нового императора милость необыкновенная. С другой стороны, он с Волконским, Пестелем и прочими общался, а кое с кем дружил и знал хорошо. Как выступать в роли судьи? Мучительно!
— Следственная комиссия должна выяснить все до конца. Ты многих указал еще четыре года назад. Там через одного приятель или сослуживец. Я помню: ты давно отошел от масонов, но повадку их, наверное, изучил. Мне покойный брат пересказывал поговорку парижского сыщика Видока: «Чтобы уметь открывать воров, нужно самому быть им!» — И государь улыбнулся побелевшими губами.
— Если вы вспомнили, ваше величество, о донесении четырехлетней давности, то уместно будет, не медля ни дня, послать в Царское и разобрать бумаги покойного государя. Среди них, вероятно, будет найдено полезное для следствия.
— Займись. А сейчас прости. Видишь, очередного привезли.
Бенкендорф повернулся — в дверях стоял корнет лейб-гвардии Конного полка князь Одоевский.
Жандармский офицер Пергамов доложил:
— Корнет Одоевский добровольно явился к обер-полицеймейстеру Шульгину и по распоряжению последнего препровожден на гауптвахту дворца.
Бенкендорф хорошо знал его отца генерал-майора Ивана Сергеевича Одоевского. Сын, кажется, поэт. Бенкендорф его видел не раз подле Грибоедова. Небольшого росточка, ловкий, отменный наездник. А как иначе — конногвардеец! И приятной внешности. Лицо белое, продолговатое, глаза темно-карие, выразительные, нос аристократический — острый и длинный, волосы пышные, темно-русые. Шрам на брови не портил, а придавал мужественное выражение. Пропал, мелькнуло у Бенкендорфа, совершенно пропал. Одоевского он заметил в толпе мятежников на Сенатской, но решил — обознался! Он пропустил мимо себя Одоевского и услышал возглас императора:
— И ты с ними, корнет?! Вот не ожидал! Какое горе причинил князю Ивану! Знает ли генерал, чем сынок развлекался? Но уже одно доброе дело ты совершил — явился с повинной! Если будешь откровенен — тебе зачтется! Бог милостив!
Одоевский молчал, опустив голову. Позднее Бенкендорф спросил у Сукина, где содержится Одоевский.
— Где ему быть, как не в Алексеевском равелине! Сам император место указал. Из первостатейных злодеев. И не проси, батюшка, ежели кто через тебя ход отыскал.
Комендант Петропавловской крепости подчеркивал свою строгость и неподкупность, хотя про его офицеров ходили разные слухи. Утверждали, и, вероятно, не без оснований, что за мзду устраивали свидания. Впоследствии это подтвердилось.
Первое заседание комиссии состоялось в Зимнем рядом с залой казачьего пикета. Отсутствовали только барон Дибич и генерал-адъютант Чернышев. Они не успели возвратиться с юга. Первые заседания проходили сумбурно. Сперва уточняли вопросы, но потом выяснилось, что надобно углубить их и ставить так, чтобы арестованный мятежник подозревал большую осведомленность комиссии. Первую скрипку здесь играл чиновник для особых поручений при военном министре Татищеве некий Боровков, человек купеческого вида, с длинными волосами, в сюртуке, с мягкой округлой физиономией, неслышным шагом и уклончивым взглядом. Строчил быстро и улавливал суть без дополнительных разъяснений. Формулировал услышанное спокойно, без низкопоклонства и злости, не стараясь утяжелить участь арестованного с помощью грамматики или каверзного построения фразы. Однако действовал прилежно, со всем жаром и усердием, впрочем, как и остальные члены комиссии, постепенно попавшие от него в зависимость.
Вскоре выяснилось, что комната рядом с залой казачьего пикета не годится для проведения заседаний. Арестованных приходилось везти из крепости, что вызывало любопытство прохожих. Иногда требовалось доставить нескольких подряд. Да и сбор в одно и то же время карет у подъезда дворца вызывал пересуды. Не в съезжую Зимний превращать! Постановили собираться ежевечерне у коменданта Сукина в крепости. Утром Бенкендорф отправлялся в Царское Село в кабинет покойного императора, чтобы разобрать бумаги, хранящиеся в ящиках стола и большой, красиво инкрустированной шкатулке.
Кабинет покойного императора находился на первом этаже с окнами в сад. Черные ветки выписывали на снегу замысловатую вязь. Было прохладно и неуютно. Пахло нежилым помещением, засушенными цветами и воском. В первый приезд Бенкендорф обнаружил конверт с запиской Грибовского, которую подал государю в конце мая 1821 года. Он вынул из конверта листки и с удивлением обнаружил, что на них нет ни одной пометки. Конверт вскрыт, и хотя бы однажды писанное Грибовским покойный император держал в руках. Но ни одной пометки! Ни одной!
А всего происшедшего могло и не случиться, если бы государь придал значение сообщению. Что им руководило? Неужели слова, сказанные Васильчикову:
— Се n’est pas à moi a sévir![61]
Неужели этот холодный и безжалостный человек чувствовал какую-то вину? Неужели он считал себя инициатором вольнодумных глупостей, о которых столько оговорено в первые месяцы царствования? Действительно, чужая душа потемки!
Бенкендорф отыскал и собственное письмо государю, исполненное горечи и надежды на справедливость. Он полагал, что император Александр откликнется, призовет для объяснений. Но тот не откликнулся и уже никогда не откликнется. Тайны он унес с собой в лучший мир, где нет ни наводнений, ни мятежей, ни казней, ни мучений.
На следующий день Бенкендорф опять выбрал момент и представил императору обнаруженные бумаги. Император открыл конверт и начал читать. Выражение лица его менялось — от недоумения к гневу. Он вскоре отложил сообщение и тихо произнес:
— Непонятно! Они почти все замешаны в бунте на Сенатской! Куда смотрел брат? Непонятно! Это надо осмыслить! В этом надо разобраться! Я жду от тебя, генерал, каждый день неофициального отчета о работе вашей комиссии. Не утаивай ничего! Вскоре гроб с телом брата отправится в неблизкий путь. Однако слухи его опередят. Надо принять все меры к спокойствию. Граф Кутузов надеется на твою поддержку. На похоронах Милорадовича будь при мне. И я, и генерал-фельдцейхмейстер отдадим последний долг. Ты знаешь, о чем просил он в последней записке? Чтобы я дал свободу его рабам и не оставил милостями Майкова. Старик с горя совсем ополоумел. Я полагаю, что он это больше для Телешовой сделал. И такого человека брат держал в генерал-губернаторах столицы полумира?! Кстати, Якубовича допрашивали? Каково твое впечатление? Кто он такой, наконец? Авантюрист или злодей?
— Самым тщательным образом я лично разберусь в преступлениях Якубовича. Завтра ему предстоит первая встреча с комиссией, ваше величество. Однако по предварительным розысканиям он личность совершенно предосудительная, авантюрная и преступная, со склонностью к насилию и убийству. Причем весьма часто обращался к толпе с буйными речами, потом под предлогом шпионства кинулся к вам с покаянными речами, однако с кинжалом за пазухой. По-моему, он несколько повредился умом от раны.
— Драгун! И очень опасен! Есть в нем какая-то ложь, чувствую, что он не откровенен. Однако рядом со мной стоял и, обладай намерением и большим хладнокровием, вполне мог бы прикончить, да и не только меня, но и тебя.
— Ваше величество, мы ведь не куклы, и свист пуль нам знаком.
— Против коварства трудно найти оборону. Впрочем, я теперь спуску не дам. Прошу тебя, Александр Христофорович, найди время, чтобы обсудить проект об учреждении la haut police, о котором все уши прожужжал Толстой. Он и брата пытался просветить, но напрасно. В общем, надеюсь на тебя.
— Государь, вы подаете лучший пример деятельности и рвения к общему благу, и я уверен, что милость ваша распространится не только на правых, но и на виноватых, превращенных вами не просто в раскаявшихся грешников, но в людей, вернувших себе способность приносить пользу отечеству.
Император долго смотрел в глаза Бенкендорфу. Голубой поток нес разноречивые чувства. Наконец император приблизился и обнял его за плечи:
— Не сомневайся во мне, Александр Христофорович. Скоро ты узнаешь, на что я способен. Однако посягательство на жизнь нашей фамилии простить не могу. Пожалуйста, приготовь бумаги, необходимые для нашего дела, и рассмотрим сообща. Нельзя допустить повторения страшных событий. На карту поставлена безопасность Российской империи. Аракчеев более не будет вершить судьбой страны. Одна лишь преданность — слишком мало для нужд управления.
Бенкендорф понял, что перемены наступают коренные. Давний проект об учреждении la haute police неожиданно выплыл на поверхность, а один из первых слушателей и ценителей очутился среди тех, против кого он направлен. Вот чудо истории! Сержа Волконского еще не привезли с Украины. Он, кажется, в Умани, но сведения об участии в преступных замыслах просочились. Приказ об аресте пока не отдан, но Левашов, встретя Бенкендорфа на лестнице, с каким-то особенным чувством сообщил о первых отголосках грозы — Волконского кто-то назвал, но император не хотел опережать события и ждал более твердых доказательств, которые вскоре не замедлили поступить.
Волконский, Пестель, Орлов, Юшневский… Да вся вторая армия поражена заговором! Граф Витт хотел сблизиться с ними, но напрасно, и Витт проведал, что поперек стал Волконский, неплохо его знавший по наполеоновским войнам. Не верил Волконский в перерождение Витта, хотя обществу последний был бы выгоден.
Назавтра вечером в комиссию должны доставить Трубецкого, Рылеева и Якубовича — главных действующих лиц разыгравшейся драмы. Любопытство вызывал только Рылеев — поэт и коммерсант. Породу таких людей, как Трубецкой и Якубович, Бенкендорф встречал чаще. Однако поэт и притом революционер в России вещь неслыханная. С американскими купцами в дружбе. Они, верно, и коммерческими прожектами заворожили несчастного.
Безусловно, новый император был прав, когда несколько дней назад, пригласив иностранных послов, раскрыл существо происшедшего. Дипломатический корпус потрясли события на Сенатской. В толпе заметили агентов не одного графа Лебцельтерна. Мелькали и иные лица. Фогель сообщил Бенкендорфу: подозрительные иноземцы интересовались и даже предлагали деньги за правдивые сведения. Да это и понятно! За границей Сенатская — будто разорвавшаяся граната. Теперь только на Россию и накинуться, как некогда накинулись европейские державы на поверженную революцией в прах Францию. Если в армии открытый бунт, то сопротивляться нашествию она не в силах. Теперь по русским ударить самое время, и промашки наполеоновской не выйдет.
Когда послы собрались в Зимнем, император выступил первым и сразу расставил точки на «i».
— Я еще раз повторяю вам, — заключил он, — то было не восстание. Я более, чем когда-либо, уверен в своей армии. Заговорщики гораздо ранее попытались бы осуществить замысел, если бы могли придумать способ, чтобы поколебать верность солдат. Революционный дух, внесенный в Россию горстью людей, заразившихся в чужих краях подлыми теориями, пустил несколько ложных ростков и внушил нескольким злодеям и безумцам мечту о возможности революции, для которой, благодаря Бога, в России нет данных.
Это был камень, пущенный из пращи во французский огород. Покойный император сократил пребывание оккупационного корпуса Воронцова на два года по просьбе герцога Ришелье. Подольше бы посидели в Париже, научились бы и не тому. Между тем ничего бы не произошло, когда бы не Балашов с Вязмитиновым правили. Министерство полиции, созданное на честных началах, сумело бы предупредить любое волнение. Пусть Фогеля обвиняют в развратности поведения его агентов, но сведения-то оказались верны!
Французский посол граф Ла Фэрронэ взял слово и долго болтал о мужестве императора и его вере в народ. Французам не очень приятно их кровавое прошлое. Нет, меры надо принимать решительные. Фогель, например, признался давеча, что следил за каждым парикмахером, за каждым сапожником и ресторатором. Милорадович палки в колеса вставлял. Полиция черт знает чем занималась: за Аракчеевым наблюдали! С помощью переодетых квартальных. Алексей Андреевич их чуял сразу. Хорошо отлаженная полиция не допустит кровавого прошлого на манер французского, когда отрубленные головы знатных красавиц на пиках по улицам таскали. Французская болезнь глубоко зашла. Сам Воронцов не удержался и составил записку об улучшении форм правления. Все носились с проектами, составляли петиции, собирали подписи. Сперанский витийствовал. Мордвинов держал себя непринужденно и распространял речи путем переписки. Нет, надо серьезно склонить императора к сознательным действиям. Прежде остального осмыслить глубинную суть происшествия. Любая революция разрушает армию и вооружает чернь.
Виновных поздно искать. Днями хоронили Милорадовича. Он храбрый воин, прямой человек. А о мертвых или хорошо, или ничего. Однако надо верно оценить его методы управления Петербургом. Кашу расхлебывать горячо. Он был недоволен притязаниями великого князя Николая Павловича, генералы Бистром и Воинов тоже кривились, хотели Константина. Адъютант Бистрома Оболенский на площади выступал героем. И что в результате?
Убитые, раненые, искалеченные. Сотни разоренных семейств. Колеблющаяся Россия опасна и даже смертельна для Европы. Ее попытаются уничтожить. А неявную суть наши либералисты начнут топить в море глупых споров.
Возвратившись домой, Бенкендорф сказал жене:
— Ужасно, когда привезут Михайлу Орлова. Я чувствую по Алексею, что он вмешан. Вмешан и Волконский. За ним пока не послали, но он мой друг. Как мне допрашивать его? Как судить?
— На всяком месте человек бывает порядочен, — ответила Елизавета Андреевна. — Только человеческая злоба не позволяет достойно выполнять свой долг. Но ты не злой, а добрый. Верность долгу и присяге нельзя ставить в упрек.
Она, конечно, права, но на сердце от того не легче. Бенкендорф спросил у флигель-адъютанта Дурново, куда еще он возит арестованных. Оказалось, в Шлиссельбургскую крепость. Там Анненков, Арцыбашев и один из Муравьевых. В Шлиссельбурге тяжелее. Если Сержа Волконского и Михайлу Орлова упрячут туда, он намекнет государю о том, что многие ждут от него милости. Милости, а не прощения!
Да, он завершит и придаст стройность проекту. Наконец-то в России будет настоящая полиция, а не тайная канцелярия или экспедиция, пользующаяся услугами черт знает кого. Шервуд, Майборода и всякие случайные люди вроде кавалергарда Горожанского не понадобятся. С этой неслучайной мыслью он сел за стол и придвинул свечу.
Допроса Трубецкого он ждал особенно. Внешне князь держался всегда уверенно и даже кичливо, манерами подчеркивая родовитость и придворные связи. Взгляд у Трубецкого открытый, дерзкий, что при некрасивом лице придавало выражению нахальные черты. Князь Александр Николаевич Голицын, когда члены следственной комиссии рассаживались, сказал Бенкендорфу:
— Надо судить не по словам, а по делам, не по прожектам, а по поведению, не по намерениям, а по содеянному.
— Если так, — улыбнулся Бенкендорф, — то отпустить надо.
— Это почему? — удивился Голицын и перекрестился, что с ним, несмотря на демонстративную религиозность, случалось не часто.
— Да потому, Александр Николаевич, что на площадь он не явился, то есть струсил самым отъявленным образом. Как объяснить? Что за военный вождь, коли бросает войско на поле брани? О чем тут разглагольствовать? Науськивал других, а сам прятался неподалеку. — Это выше моего разумения. Так что дел за ним никаких, окромя нечистой болтовни. Я сам слышал от государя, как он ползал перед ним на коленях, вымаливая прощение. Гвардейский офицер!
Во время допроса между Бенкендорфом и Трубецким произошел короткий диалог. Бенкендорф поинтересовался, знала ли жена Трубецкого о намерениях мужа. Трубецкой, разумеется, отрицал, во что Бенкендорф не поверил. Не только милая жена знала, но и ее сестра и сам господин австрийский посланник. Однако доказать невозможно. Вот она, русская аристократия! Чуть что — убежище отыскивают в иностранных заповедниках. Какая надежда у него бродила, ежели он скрылся на австрийской территории? И в какое положение он поставил посланника? Да, наши либералы о том не думают. Восхваляя себя, опустят неугодное. Так оно, кстати, и получилось. Никто не слышал от Трубецкого внушительных разъяснений, отчего прятался в Главном штабе и лишь выглядывал, как filer, из-за угла?
Рылеев понравился еще менее Трубецкого. Из всего известного становилось очевидным, что он был настоящей душой заговора. Бумаги составлял, манифесты и предназначал Каховского для нанесения удара покойному императору. Зная нрав Каховского, убеждал и с нынешним государем расправиться.
— Это первый злодей, — сказал Голицын, когда расходились после допроса.
— Разве поэт способен быть злодеем? — иронически спросил Бенкендорф. — Поэзия есть нечто романтическое.
— Его поэзия невелика ростом, как и он сам. Вот почитайте, — И Голицын взял листок из рук Боровкова. — Смерть на дуэли своего родственника Чернова воспел. Секундантом у него состоял. Видите, что пишет: вражда и брань временщикам!
Стихи были неважнецкими, но злыми.
— Как в них все совмещается! — воскликнул великий князь Михаил. — И коммерция, и вольнодумство, и приверженность к звонкому слову!
— И опять спрятался в здании американской компании, — сказал Бенкендорф. — На площадь не явился. Никто его там не видел. А утверждает, что побежал отыскивать Трубецкого и не возвратился. Отчего? Если у мятежников безначалие, то, наоборот, должен действовать, когда не трус. Какова цена его поэзии? Что он там лепечет насчет свободы?
Вышли в морозную ночь. Сев в карету, Бенкендорф вспомнил и другие стихи Рылеева. Младшая падчерица Элен, страстная охотница до разного рода чтения, выписывала «Полярную звезду», где он и прочел вместе с женой, не пропускавшей никаких сведений о Малороссии: «Пора! — мне шепчет голос тайный. — Пора губить врагов Украйны!» Известно мне: погибель ждет того, кто первый восстает на утеснителей народа — судьба меня уж обрекла. Но где, скажи, когда была без жертв искуплена свобода?»
Стихи кое-как запомнились, ибо читаны были недавно. Однако ничего общего с разбойником Наливайко у Рылеева нет. Робок, слезлив и в то же время высокопарен. Спрятался у себя в злодейском месте, где и происходили тайные сборища. На одного поручика Оболенского и свалили. Тот хоть не прятался. Сбежал, правда, из первых и укрылся у приятеля. Однако вел себя как человек военный, если военным можно назвать офицера, замахнувшегося на генерала той же армии, где давал присягу. Поэты, конечно, владеют пером, но гражданских чувств от них не жди. Поэтам легче возбуждать публику, чем обыкновенному жителю, у которого речь не льется потоком. Бенкендорф не относился к поэзии с предубеждением. В России есть знаменитые поэты. Жуковский, например. Василий Пушкин ему нравился. А племянник — нет. И недаром стихи Александра Пушкина все чаще мелькают в показаниях. То какая-то ода «Вольность», то «Деревня», то «Кинжал». На фамилию Пушкина он натыкался неоднократно. Она вызывала раздражение. Кишиневские и одесские похождения сосланного поэта стали недавно известны в подробностях. Его друг Воронцов пал жертвой происков Раевского — этого завистника и клеветника — и его конфидента Пушкина. Жаль, что и Елизавету Ксаверьевну замешали. Ну да женщины падки на литературную славу: красота блекнет, а рифмы — нет.
Не причастен ли Пушкин к заговору? Что это за поэты, Бог мой! Верткие, все в долгах, якшаются черт знает с кем! Гёте — иное дело! Он дважды посещал великого немца. Чистенький дом, супруга. А какой сад! И какая в том саду беседа! Какие скульптуры! Гёте. Виланд. Шиллер. Совершенно другое дело! Они не войдут ни в какие заговоры, не пойдут драться на дуэлях и подговаривать других на убийство.
Пошлее прочих оказался Якубович. А еще нижегородский драгун! Бенкендорф имел слабость к драгунам со времен войны. Император знал, что Якубович предлагал разбить кабаки и, опоив солдат казенкой, идти ко дворцу на расправу. Кабаки — хуже нет. Опьяневшая толпа на все способна. Опыт французской революции показал. Бочки с вином на площади — и Бастилии как не бывало! Ну а дальше что?! Кровь и слезы. Гильотина. И эшафот — лучше театра.
Трубецкой юлил и уклонялся. Рылеев отвечал на вопросы по возможности кратко. Но тот и другой понимали, где находятся. А Якубович нет. В уме поврежден, что ли? Он пытался утаить истину и отвести от себя беду за счет других больше, чем Трубецкой и Рылеев. Откровенность не самая сильная черта характера. Черная повязка на лбу, покрывающая рану, полученную на Кавказе, придавала ему героически-зловещий облик. Взмах рук, как у орла крыльев. Голос хриплый, тяжелый и грубый. Объяснение поступков нелепо и вымышлено в ту секунду, когда он открывал рот.
Словом, он производил пренеприятнейшее впечатление. Выйдя без приглашения в центр зала и трубным гласом прикрыв возможность задать положенный вопрос, он ораторствовал до тех пор, пока не оборвали:
— Цель наша была: благо отечества. Нам не удалось — мы пали. Но для устранения грядущих смельчаков — нужна жертва. Я молод, виден собою, известен в армии храбростью. Так пусть меня расстреляют на площади подле памятника Петра Великого!
Однако каков?! Ни больше ни меньше: у памятника Петра Великого! Существо этих людей — во многом актерство. Даже если стать на их преступную точку зрения, то получается, что они хотели действовать энергично. Однако того не произошло. Попав в силки, бросились в рассуждения о пользе жертвы во имя свободы.
Какова же цена жертвы? Велика ли? Если сведения о Пестеле верны и он крепко замешан, что выяснится скоро и окончательно, то жертвой, очевидно, он считал и дружбу с графом Виттом, которого желал соблазнить, чтобы проникнуть в Южные поселения и там развернуть пропаганду собственных идей. А чтобы Витта прочнее привязать, соглашался жениться на его дочери — старой деве, рябой да вдобавок не блиставшей умом.
Правда, Пестель — человек твердый и резкий. Голова у него государственная, размышления основаны на знаниях, что в России не часто случается.
Бенкендорф поймал себя на том, что стягивает в памяти то, что характеризует мятежников с дурной стороны. Он о Рылееве слыхал и положительное. О речах его, например, когда поэта выбрали мастером ложи «Пламенеющая звезда». В скандале, связанном с союзом масонских лож «Астреи», он занимал достаточно умеренную позицию.
Остаток вечера и часть ночи Бенкендорф посвятил окончательному приведению в порядок заметок, которые намеревался передать императору завтра днем. Конечно, это нельзя назвать проектом в завершенном виде, но кое-что оформилось, особенно в последние дни. Ничтожество нашей полиции вполне проявилось за последние десять лет. Тайной полиции не существует. Ее честные люди боятся как огня. Вот и результат.
Орлова привезли! Орлова привезли! Слух распространился быстро. Дел у Бенкендорфа невпроворот. Следственная комиссия заседала иногда и по два раза в сутки. Однако он бросился в Зимний сразу. Император приказ об аресте Орлова отдал восемнадцатого декабря. Но пока в Москву тащились, искали, хватали и обратно везли, прошло десять дней. Алексей Федорович ходил по дворцу сам не свой. К новому году император пожаловал ему графское достоинство, чтобы навсегда отличить от брата-злоумышленника. И какого! Одного из важнейших! Хоть отставили от командования дивизией, но при определенных обстоятельствах он не то что любую дивизию поднимет, и армию увлечь способен. Братьев Орловых в войсках знали. Старшему графство не в радость. Судьба Михаилы должна стать плачевной.
Милости императора особого энтузиазма не вызвали. Генерал-адъютантские аксельбанты получили двадцать человек, а флигель-адъютантские — почти сорок. Бенкендорфа наградили орденом Святого Александра Невского. Он, как мог, утешал Алексея Орлова, наставлял и подбадривал:
— Проси государя, Алексей Федорович. Откажет — опять проси. Не стесняйся. Ты России нужен. Твои заслуги особые. Во имя нашей дружбы, что надо, и я совершу. Что поделаешь, коли несчастье обрушилось! Однако не исключено, что и наклепали лишнего.
Облегчая Орлову тревожные дни, Бенкендорф не сомневался, что известия о Михайле далеко не полные. Виноват он куда больше, чем пока обнаружилось. Бенкендорф видел, как Орлова быстро провели с завязанными глазами в Итальянскую залу. За ним широким шагом спешил Левашов. Левашов с допросами справлялся очень хорошо. Спал два-три часа в сутки. Однако привязанность к Левашову императора ничем не мешала Бенкендорфу. Император каждый раз напоминал, что ждет проект.
Что промеж императором и Орловым случилось, Бенкендорфу осталось неведомым. Ночевал Михайло на дворцовой гауптвахте, а на следующий день повезли при записке в крепость и заперли в Алексеевский равелин. Впрочем, с указанием: содержать хорошо. В тот день к вечеру через Бенкендорфа император послал другую записку с просьбой к Сукину позволить братьям свидеться. На следующий день и опять через Бенкендорфа отправил новое распоряжение: перевести на офицерскую квартиру, дав свободу выходить, прохаживаться и писать, что хочет. Сукин все выполнил в деталях. После свидания перевел Михайлу из нумера двенадцатого Алексеевского равелина в плац-адъютантскую квартиру у Петровских ворот. Бенкендорф радовался, что император нарушил равноправие с первых шагов. Это внушало надежду на будущие милости. Тридцать первого декабря император поручил Бенкендорфу снять с Орлова допрос, но чтобы никто при сем не присутствовал. Так и в резолюции указал: наедине.
Встретив затем Алексея Орлова, Бенкендорф первым завел разговор:
— Выглядит хорошо, свеж и бодр. Гуляет, и книги есть. А более тебе знать не стоит. Он упорен в собственных заблуждениях. Но по физическом неучастии в событиях императору легче будет смягчить участь. Надейся, Алексей Федорович! Прошлая славная служба его немало выручит. Не сидеть же в крепости тому, кто подписал акт о капитуляции Парижа?! Нелепость! И позор на всю Европу! То-то Меттерних обрадуется.
— Но что он тебе объяснил? Как оправдывался? Чем мотивировал столь тесную связь с разбойниками?
— Зачем тебе слова, Алексей Федорович? Я соображу, как доложить. И пусть идет своим чередом. Уляжется, и выберешь момент: обратишься с просьбой к государю. А на сегодня больше чем достаточно сделано.
Бенкендорф доложил государю, и доклад походил на экономический обзор положения в России, где политике отводилось немного места. Если Михайло на допросах не ударится в амбиции, как давеча в Зимнем, по словам Левашова, то император от содеянной милости не отступит.
Наконец Пестеля привезли, арестованного в штабе графа Витгенштейна, который вызвал его в Тульчин, когда там появился Чернышев. Про сына графа Льва Витгенштейна, ротмистра Кавалергардского полка, ничего не было известно. Покойный император любил молодого ротмистра, взял с собой на конгресс в Лайбах, посылал в Лондон на коронацию короля Георга IV. Бенкендорфу чутье подсказывало, что и он вмешан. Не соблазнил ли Пестель? Полковника спрятали в тринадцатый нумер Алексеевского равелина, считавшийся особенно несчастливым. Пестеля привезли закованным в ручные кандалы. Странная смесь поблажек и оков вселяла в некоторых мысль о несерьезности происходящего и благополучном его исходе. Но вскоре получили известие о возмущении Черниговского полка и самом настоящем сражении и при Ковалевке. И повезли со всех сторон прикосновенных, кто живым остался. Сергея Муравьева-Апостола, бывшего семеновца, перевязанного — картечь в голову угодила. Его брат Ипполит пулю в лоб пустил. Словом, крови много.
Из ближних мест к середине января до одного привезли. Император велел, чтобы к концу месяца никого из прикосновенных нигде не осталось. Удалось выполнить лишь в последних числах февраля, и то Лунина доставили лишь в апреле. К взятым на поле боя при Ковалевке с оружием в руках и в других местах кровавых стычек император проявлял особую строгость. Подпоручика Полтавского пехотного полка Бестужева-Рюмина, бывшего семеновца, хорошо знакомого Бенкендорфу, тоже привезли закованным. Он ничем не любопытствовал, кроме здоровья друга своего, Сергея Муравьева-Апостола. Как безумец, спрашивал у кого только мог.
Полкового командира старооскольцев Леонтия Дубельта схватили сразу после нового года. Бенкендорф помнил его по масонским делам. Кажется, он состоял в ложе «Соединенных славян».
Получили долго ожидаемое известие, что тело покойного государя перед новым годом, поместив на специально изготовленные похоронные дроги, повезли из Таганрога через всю Малороссию в Петербург. Оставалось загадкой, когда прибудет по зимним дорогам?
Петербург переполняли слухи. Как они достигали столицы? Кем распространялись? Бенкендорф пригласил Фогеля для беседы и задал целый ряд вопросов. Какую, например, полицейскую систему он предпочитает — австрийскую или французскую? Фогель неожиданно ответил, что британскую — Scotland Yard.
— Оставьте Англию в покое, господин Фогель. Она далече от нас, и нравы там непохожие. Революционные потрясения гордых британцев какой год их обходят. А тут Риэго под носом. И Шпильберг многим ли отличается от нашей Петропавловки или Шлиссельбурга? Шпильберг ведь не срыли, как Бастилию! Князь Меттерних собственную полицию хвалит.
— Однако мне ближе в таком случае французский вариант.
И Фогель принялся рассуждать о преимуществах французской системы, которая более разграничивает политических шпионов и сыщиков, каковые, собственно, и существуют для воров и мошенников.
— Если речь идет о высшей полиции, — сказал Фогель, — то она должна преимущественно основываться на людях, вращающихся в обществе, ибо политические требования выдвигаются обычно привилегированными членами.
— А в пугачевщину? — спросил Бенкендорф.
— Крестьянские бунты не составляют исключения. Пугачев действовал по наущению немецких колонистов и при их поддержке. Первые прокламации писаны и готикой. Конечно, существует определенная связь между уголовной полицией и политической, но если политическая действует безупречно, то и возможности разбойников естественным образом ограничиваются. Так что, ваше превосходительство, надо начинать с политической полиции, то есть высшей. И упразднить громоздкий аппарат министерства и прочих ведомств, не допуская, чтобы одна полиция контролировала другую. Каждый сверчок знай свой шесток. И после нее — субсидии! На получаемые тайной полицией средства не только заговора не откроешь, но и с мошенниками не справишься. А у нас все в куче! Политическая полиция, уголовная. У посла кошелек стянули — и сразу к генерал-губернатору. Но это дело квартального и полицейского пристава. Известный вам Видок за год более семисот арестов производит с двенадцатью агентами и четыре десятка обысков с захватом украденных драгоценных вещей. А уж о генерале Савари легенды до сих пор живы. Париж при нем тихий городок. Однажды лишь вспыхнуло, да и то у него уши болели.
— Ну хорошо, господин Фогель. Вы свободны. Идите, а я подумаю.
Бенкендорф отпустил старого сотрудника Милорадовича, Фогель знал петербургские тайны, как никто. Он любил повторять по-французски:
— Тайна сохранна до тех пор, пока никому не доверишь ее.
Просто, но как верно! Кому в этом мире можно доверять? Если доверишься, то сразу в лапы и попадешь к конфиденту, и от него в зависимости до конца дней пребудешь.
Черновик проекта об учреждении высшей полиции был готов к середине января. За ним последовали соображения о создании отдельного корпуса жандармов. Одного Борисоглебского драгунского полка, превращенного в жандармский, явно недостаточно. Россия велика, и для ее спокойствия надобно покрыть территорию сетью верных государю офицеров с подчиненными подразделениями. Вот в таком соотношении должна существовать высшая полиция. И управлять всем обязано хорошее министерство, связанное с генерал-губернаторами. У Министерства внутренних дел своих забот предостаточно. Полиция, и тем более высшая полиция, с приданной жандармерией должны существовать самостоятельно.
Государь будто бы на словах соглашался, выслушивая толкование Бенкендорфа.
— Не нравится мне только Министерство полиции. Балашов его при покойном брате скомпрометировал. У Наполеона был министр полиции, у Меттерниха. Россия, мне кажется, в таком опыте не нуждается. Нужен автономный орган при императоре. И без лишней бюрократии. Впрочем, изложи разные варианты.
Наконец привезли Сержа Волконского. Этой встречи Бенкендорф особенно боялся. Душа к Волконскому давно лежала, и много они месяцев и даже лет провели в тесной дружбе. Масонство и война скрепили их навек, и теперь трудно было порвать вот так, сразу. Сколько они ночей провели в сердечных беседах! По степеням масонства в ложе «Соединенных друзей» Бенкендорф был старше. Но если Бенкендорф от масонства постепенно отходил, то Волконский, наоборот, к нему приближался, глубже и глубже погружаясь в стихию, происхождение которой до сих пор остается загадкой. Сначала Волконский совместил членство в старой ложе с членством в ложе «Сфинкс», затем сам основал ложу «Трех добродетелей», не покидая первых двух, а в ложе «Соединенных славян» состоял почетным членом. Масонство не оставлял и после грозного указа покойного императора.
— Я знаю, — сказал государь Бенкендорфу, — что он был твоим другом, но ведь, надеюсь, был, а не есть? На него показывают многие. Его в Алексеевский равелин непременно или где удобно, но с одним условием, чтобы о приводе никому не было известно! Василия Давыдова — отставного — доставят, и разберемся. На контрактах он черт знает о чем витийствовал!
Бенкендорф предпочел смолчать. Обнаружение фамилии Волконского в преступном сообществе, да еще во главе списка, произвело на Бенкендорфа тягостное впечатление. А согласие на истребление всех особ императорской фамилии поразило. Бенкендорф знал, что Серж Волконский, хотя и не робок и под воздействием минуты или в ажитации способен на крутые меры, но в сущности, несмотря на смелую натуру, крови не любит и до крайних пределов не пойдет. Родственные связи раздирали Волконского пополам. Сестра Софья была замужем за князем Петром Михайловичем Волконским, одним из ближайших к покойному государю людей, начальником Главного штаба и будущим министром двора и уделов. Жена Сержа — дочь генерала Раевского Мария и родная сестра Екатерины Николаевны — супруги генерала Орлова, запертого теперь в Петропавловской крепости.
Чернышев по возвращении из поездки не раз и не два обращал внимание нового императора на личность Волконского, которого не жаловал давно — с времен войны 1812 года — за насмешки, в том числе и по поводу освобождения из плена казаками Чернышева барона Винценгероде и его адъютанта Нарышкина. А о взятии Касселя и говорить нечего. Хвастовство Чернышева Волконский пресекал резко, считая статного и красивого генерал-адъютанта более политическим агентом и разведчиком, чем воином, что, естественно, будущего военного министра ужасно обижало. Нафабренные усы и слишком яркие румяна раздражали и Бенкендорфа, но он все-таки не мог отказать Чернышеву в известной ловкости, с которой тот обманывал парижских fileur Савари, и смелости, проявленной во время войны. Кроме того, Чернышев верно угадал намерения Наполеона выступить против России. Как атташе посольства, Чернышев тоже проявил лучшие качества — собирал информацию об экономическом положении Франции, изучил систему укреплений, интересовался методами подготовки пехоты и кавалерии, а также артиллерийскими усовершенствованиями и инженерными изобретениями. Отношение Волконского к Чернышеву, впрочем, как и многих представителей высшего света и гвардейского офицерства, было несколько поверхностным. Неприятные черты характера и показная преданность монархам отвращали тех, кто не упускал возможности продемонстрировать собственную независимость. Все это порождало в Чернышеве ответную реакцию, которая выливалась в излишние придирки и попытки любое деяние истолковать не в пользу провинившегося или обвиняемого. Бенкендорф в комиссии действовал по необходимости, а Чернышев и Левашов — в охотку.
Чернышев, от природы человек энергичный, отменного здоровья и укрепленного годами службы усердия, стал едва ли не главной фигурой в Следственной комиссии. Если генерал-фельдцейхмейстер великий князь Михаил манкировал обязанностями, а военный министр частенько ссылался на плохое здоровье, то Чернышев, казалось, не ведал усталости и не пропускал ни одного заседания. Когда комиссия собиралась в два-три человека, без Чернышева не обходилось. И конечно, Волконский будет лакомой добычей.
А каково Бенкендорфу?! После стольких лет довольно тесных отношений. Чернышев обязательно спровоцирует Волконского и тем выведет Бенкендорфа из себя. С ним у Бенкендорфа непростые отношения. Чернышев о масонах высказывался просто:
— Виляют, а не истину ищут. Вдобавок масонство несовместимо с присягой. Масоны — это причесанные иллюминаты, а иллюминаты есть впрыскиватели революционной заразы. В бытность мою при парижском посольстве графа Толстого я этой публики отведал — вот так! — и Чернышев проводил большим пальцем с ухоженным ногтем по горлу. — Иллюминаты! Вы полагаете, их нет в России? Кандалами сведений о них не выжмешь — тут иные средства нужны.
— Какие же? — поинтересовался однажды Бенкендорф.
— Тебе объяснять — ребенку малому? А пожалуй, и объясню! Испанский сапог вполне уместен. И об испанской революции напоминать будет. Впрочем, пытки ни к чему. Эти господа и без того язык развяжут.
Метод развязывания языков Чернышев демонстрировал чуть ли не при каждом допросе. В Волконского он вцепился мгновенно.
— Стыдитесь, генерал-майор князь Волконский, прапорщики больше вас показывают! — воскликнул он на первом же допросе.
Тогда Бенкендорф поставил его на место, однако весьма тактично. На Волконского он старался не смотреть, хотя и не стыдился нынешней своей позиции. Бенкендорф всегда высказывался против мятежных настроений, отрицая пользу насильственных действий в политической жизни.
— Особо в России это ни к чему не поведет, а только к пролитию крови. Ни на шаг не подвигнет к лучшему общественное устройство. Да и в других странах тоже.
О себе он однажды сказал Волконскому:
— Как я могу сделать что-либо против императора, когда его матушка и мне как мать родная. Она меня воспитала. Она мне дала средства к жизни. Выступить и против здравого смысла, и против матери — разумно ли? Совесть мне иное советует и подсказывает.
Чернышев однажды и штабс-капитана лейб-гвардии коннопионерского эскадрона Михайлу Назимова пытался грубо спровоцировать, загнав подлым вопросом в угол. Назимов задолго перед возмущением уехал из Петербурга в отпуск, подав прошение об отставке. Однако позднее передумал и изъявил желание продолжить службу в отмену ранее поданной просьбы. Вина Назимова для Бенкендорфа была не то что сомнительной, но, скорее, случайной. От запирательств своих Назимов быстро отрекся и отвечал чистосердечно и ровно. А Чернышев задал жестокий вопрос, который не только ставил Назимова в неловкое положение против товарищей, но и не помогал раскрытию подлинных фактов.
Подрагивая ногой, покручивая ус и сощурив красивые глаза с оттенком пренебрежения к обвиняемому во взгляде, Чернышев спросил:
— Что вы сделали бы, штабс-капитан, если бы были в Петербурге четырнадцатого декабря?
Бенкендорф опередил Назимова и не дал ему ничего отвечать:
— Ecoutez, vous n’avez pas le droit d’adresser une pareille question c’est une affaire de consience[62].— И он, привстав, взял руку Чернышева, перегнувшись через стол.
Пристрастность Чернышева явственно проступала даже рядом с такими членами комиссии, как барон Дибич или Левашов. Бенкендорф и князь Александр Николаевич Голицын стояли за более либеральный подход к допрашиваемым. Чернышев и генерал Потапов за более жесткий. Голицын чувствовал себя не совсем ловко. Покровительствуя чиновнику Александру Ивановичу Тургеневу — брату одного из главных заговорщиков Николая Тургенева, он ждал от первого просьб и молений. Николай Тургенев, конечно, в Россию ни при каких обстоятельствах не возвратится и окончит дни в чужих краях. Однако и там жизнь испортить легко. Голицын жалел Тургеневых, хотя, когда узнал, что Николай подал голос за республиканское правление, воскликнув:
— Le président sans phrases![63] — только покачал головой и сам в свою очередь воскликнул:
— Это не только против Божьего помазанника, но и против Бога и России!
Вместе с тем, как человек глубоко религиозный, он не хотел неоправданных страданий и предпочитал на кое-что закрывать глаза. Положение узников у него вызывало разноречивые чувства. Он презирал их за обманную попытку использовать неразбериху и возмущение и вместе с тем сочувствовал страданиям и жалкому положению, в котором они оказались, считая это карой за атеизм и пренебрежение традиционными ценностями. Расстановка сил в комиссии была достаточно сложной. Покойный император доверял Голицыну более, чем адмиралу Мордвинову или Сперанскому. Даже Аракчееву он предпочитал Голицына. Александр Николаевич сохранил и доверие нового императора. Кое-кто из тех, кому он сейчас поручил задать каверзный и уничтожающий призрачную надежду на благополучный исход вопрос, прежде ругали его мракобесом и гонителем свободной мысли. Однако Голицын, прекрасно это знавший, поступал несколько иначе, чем ожидалось. Впрочем, от многих ожидали другого, чем дождались. Разве кто-нибудь мог вообразить, что добродетельный Карамзин во всеуслышание заявит:
— Я, мирный историограф, алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятеж!
Пушечного грома алкал и государь, чья жизнь находилась в действительной опасности. Карамзину же ничто не грозило. Тех, кого он именовал безумными либералистами — Бестужевы, Рылеев и их достойные клевреты, — в случае удачи и пальцем бы его не коснулись, обратив быстро к полезным занятиям и не вспоминая об исторических, с их точки зрения, ошибках. Укрывшись вместе с Аракчеевым, князем Лопухиным и князем Александром Борисовичем Куракиным в Зимнем, он почему-то отделил себя от них, хотя был по своему прошлому и взглядам ближе к ним, чем кто-либо другой.
Никто так не демонстрировал преданности императорской короне, как Карамзин, выказав незаурядное в том чутье и предвидение. Однако при всем прекраснодушии и пожеланиях новому царствованию Карамзин не справился с важным поручением — составлением манифеста. Пришлось вмешаться Сперанскому, и с большими прибавлениями государя его обнародовали. Как не разочароваться в Карамзине? Писатель и историограф уступил первенство тем, для кого перо не самый привычный инструмент деятельности.
Император пригласил к себе Бенкендорфа и сказал:
— Александр Христофорович, коротко! Ни у тебя, ни у меня нет времени. Бумаги прочел и завтра тебе верну с замечаниями. Почти во всем с тобой согласен и едино мыслю. Создать корпус жандармов — первейшая необходимость. Что касается Министерства полиции, то не стоит возвращаться к прежнему. Впрочем, мы с тобой о сем уже переговорили. Проект высшей полиции и мне, и Толстому показался верным, хотя и несколько романтичным. О деньгах толково пишешь. Едва следствие будет завершено, а тело покойного брата предано земле, обсудим наиподробнейшим образом твои предложения. Пока готовь проект для подписания тщательно — с учетом моих пожеланий. Таково мнение и Толстого. После твоей беседы с Трубецким насчет Сперанского мне кое-что открылось из других источников. И не только о нем. Прошу тебя, будь особо внимателен, если что проскользнет. Двуличных не люблю и отвергаю. Не подъезжал ли кто к тебе с разного рода просьбами о содействии? Да, вот еще: твое письмо о государственной нашей безопасности прочел с величайшей внимательностью и даже наслаждением. Ты умница, Бенкендорф. Очень точно схвачено!
В письме о государственной безопасности Бенкендорф много внимания уделил воспитанию юношества. Число молодых людей, склонных к злоумышлениям, возросло до ужасающей степени с тех пор, как множество французских искателей приключений, овладев в России воспитанием подрастающего поколения, занесли сюда революционные начала своего отечества, и еще более со времени последней войны, через сближение наших молодых офицеров с либералистами тех стран Европы, куда заводили русскую армию победы.
Недаром бабка государя, а до нее императрица Елизавета Петровна с удовольствием высылали болтунов в пустыни Татарии!
— Однако полиция, — заметил государь, — и тем более высшая полиция должна в первую очередь покровительствовать утесненным. Если утеснений будет меньше, то и противников у злоумышленников прибавится. Тогда и Зимний не придется превращать в съезжую и картечью палить в своих. Заблудших мне жаль! А пока вот тебе мой наказ: ищи людей! Чтобы машина заработала сразу.
Бенкендорфу было важно получить высочайшее соизволение. Он предполагал, что за месяц-другой сумеет подобрать нужных чиновников, в малой степени использовав сотрудников секретного отделения Милорадовича, Министерства внутренних дел и обер-полицеймейстера. Он давно решил обновить учреждаемую систему людьми образованными и незапятнанными, с понятиями офицерской чести и чувством собственного достоинства. Прежде всего он пригласит братьев фон Фоков. Младшего, Петра Яковлевича, знал еще с войны. Какое-то время он числился и в масонской ложе «Избранного Михаила» и дружил с Федором Глинкой. А старший, Магнус Готфрид, отшагал длинный путь — служил в Особой канцелярии при Министерстве полиции у Балашова и у Кочубея в Министерстве внутренних дел. Чрезвычайной опытности человек и ни в чем не уступит де Санглену, с которым Бенкендорф решил поговорить только ради консультации. Нет, с прошлым покончено.
Высшая полиция и корпус жандармов должны стать уделом благородных и честных людей — офицеров и чиновников. Постыдному шпионству от ворот поворот. Открытость и гласность — вот отныне его девиз!
Февраль и март выпали наиболее напряженными месяцами, пожалуй, за всю военную карьеру Бенкендорфа. С утра до вечера шли допросы мятежников. Картина вырисовывалась неожиданная. Несмотря на противоречивость показаний, запирательство и сбивчивость признаний, несмотря на объективные трудности, удалось все-таки выяснить, кто стоял во главе заговорщиков и какие цели преследовал каждый из участников возмущения. Наиболее опасной посчитали Южную отрасль, подчинявшуюся Пестелю. Полковник держался твердо даже в момент признаний и убежденно противоречил не только членам комиссии, но и государю. Более того, он иногда и нападал, вгоняя в краску кое-кого из следователей. Так, в ответ на обвинения в подготовке цареубийства, он ответил, глядя прямо в глаза князю Голенищеву-Кутузову, заместившему Милорадовича:
— Я еще не убил ни одного царя, а между моими судьями есть цареубийцы.
Намек был воспринят, и с того момента члены комиссии старались ограничить всяческие исторические экскурсы на эту тему, ибо многие при покойном императоре были замешаны в мартовской революции начала века. Самого императора Александра обвиняли в цареубийстве, в том числе и французские газеты, а затем и Наполеон. Южная отрасль была ближе к Западу и связалась с польскими диссидентами, а те имели обширные сношения с недовольными по всей Европе. Открыть доподлинные их пути оказалось совершенно невозможным. Агентурная сеть отсутствовала, и в один миг по надобности ее создать нельзя.
Бенкендорф, как только улучал минуту, звал к себе Магнуса Готфрида фон Фока и обсуждал проект. Фок был достаточно умен, чтобы отрицать допущенные им ошибки на посту директора Особой канцелярии Министерства внутренних дел.
— Если бы при покойном императоре мы шли в ногу с Австрией или Англией, прискорбного происшествия не случилось. Агенты необходимы, ваше превосходительство, во всех слоях общества. Причем агент должен быть человеком образованным и неглупым. Чего стоит агент в высшем офицерском сословии, не знающий, например, французского языка? Совершенно ничего не стоит. Или чего стоит агент, не обладающий светскими связями? Тоже совершенно ничего не стоит. Отсюда непременный вывод — необходима агентурная сеть квалифицированных и преданных делу людей, о чем не удавалось заикнуться при покойном императоре. Таким образом, кормились и финансировались только мятежники, получая деньги из военного ведомства, а слуги престола сидели на бобах. Парадокс!
— Шпионство в России испокон веку считалось занятием зазорным, — отвечал Фоку Бенкендорф, прекрасно понимая, с какими сложностями придется столкнуться.
Когда он велел флигель-адъютанту Дурново, который производил аресты в Петербурге и был послан императором в Малороссию, находиться с ним по этим делам в постоянном контакте, так тот такую скорчил рожу, будто Бенкендорф Бог весть что предложил.
— Шпионство, Александр Христофорович, к надзору и наблюдательному процессу отношения не имеет.
— Наблюдательная полиция — инструмент государства и общества, — парировал фон Фок. — Разумеется, в каждом деле есть и неприятные стороны. Доктора — уважаемые члены человеческого общества, однако им доводится иметь контакт с экскрементами, язвами и прочими малопривлекательными предметами. Тут уж ничего не поделаешь! Однако приличные субсидии избавят надзор от разложения и привьют ему устойчивые нравственные принципы. Возьмите недавние события. Как они открылись? Майборода — капитан, Шервуд — человек образованный, агент Витта, Бошняк — ученый-ботаник, ваш Грибоевский — библиотекарь и гуманист, покровитель инвалидов. Однако это разрозненная публика, вынужденная таить намерения и симпатии. Конечно, среди них есть разный народ, и быстро, развращающийся в том числе. Но что поделаешь! Такова человеческая натура. Надзор требует жертв, как и война! Во главе обязаны стоять люди порядочные. Яков Иванович де Санглен всем был хорош и надзор понимал, однако непомерное честолюбие и неразборчивость в средствах, нежелание вести правильную документацию и отсутствие средств его сгубили.
— Милый Фок! Ты прав, но веди будущее дело без де Санглена. Никакого старого шпионства! И государь против. Все свои соображения представь в докладной записке. И ищи людей! Новых, умных, деятельных. Никого из тех, кто служил при Шульгине, никого из конторы Чихачева.
— Так не бывает, ваше превосходительство! Не желторотых же младенцев брать?! Как без Фогеля обойтись? Без Фогеля сейчас никуда. Постепенность и преемственность здесь необходимы. Надзор есть форма существования государственного организма…
— Одна из форм, — поправил его Бенкендорф.
— Согласен. А форма существования есть результат развития.
— Может быть, ты и прав. Но мне желалось…
— Понятно, ваше превосходительство. И мне тоже хочется все устроить на иных началах.
Результатом дискуссий явилась докладная записка фон Фока, бывшего конногвардейца, ушедшего в отставку еще при Павле I и посвятившего себя полицейским заботам. Высшая наблюдательная полиция наконец обрела достойного руководителя. В записке фон Фока все четко обосновывалось и растолковывалось до мелочей. Похоже, что дело сдвинулось.
Между тем состоялось еще одно важнейшее событие. Тело покойного государя доставили в Чесменский дворец. Опять Петербург опутали ужасные слухи. Передавали из уст в уста, что злоумышленники в отместку за картечь на Сенатской сделали пороховые подкопы по всем главным улицам, где повезут тело императора Александра. В подвалы соборов они поклялись спрятать бочки и взорвать в подходящий момент. Даже в каждый флашкоут Троицкого моста будто бы заложили снаряды. В городе усилили патрули. Обыскали многие подвалы и проверили мостовые, но ничего так и не обнаружили. Вновь вынырнул слух о попе с козлиной бородой. Народ кинулся к Казанскому собору и долго ждал выхода. На увещевания полицейских никто не обращал внимания. Привезли пожарные трубы и стали поливать с четырех сторон любопытных. После этого площадь очистилась.
Фон Фок заявил Бенкендорфу:
— Уверяю вас, ваше превосходительство, что при деятельном и правильном надзоре ничего подобного просто не могло бы произойти. Сведения — вот корень вопроса.
Бенкендорф и сам понимал, что фон Фок прав, но жизнь более подкрепляла слова чиновника. От полицейской практики Бенкендорф пока был далек, да она и не очень-то увлекала. Хотелось, чтобы все устраивалось к лучшему и без особых столкновений.
— Снаряды в каждом флашкоуте Троицкого и пороховые подкопы по улицам — это пустяки. Но вот сведения о подложенной бомбе под крепостные ворота, намерение поднять на воздух два крепостных моста и разрушить взрывом Алексеевский равелин — указывают на направление мысли. В каждом обществе есть криминальные группы, стремящиеся прибегнуть к крайним мерам. Вот это и дело наблюдательной полиции. Располагали бы мы агентурой — узнали бы в момент источник слухов или, не дай Бог, открыли бы имена разбойников.
Бенкендорф доложил императору соображения фон Фока со своими комментариями.
— Я полагаю, ваше величество, что пора приступить к тщательной проработке проекта.
— Это и от тебя зависит, мой дорогой Бенкендорф, — ответил император. — Как только траурные церемонии окончатся, я готов вновь рассмотреть бумаги, в которых, надеюсь, ты учел замечания.
В Чесменском дворце гроб с телом простоял несколько дней. Один из сопровождающих погребальные дроги офицеров сообщил Бенкендорфу, как встречали тело государя по пути в Петербург. Бенкендорф подивился народной фантазии и еще раз убедился в справедливости речей фон Фока. Говорили, что тело государя почернело, что оно обезглавлено, что в закрытом гробу лежит вовсе не государь, а кто-то другой, государь же уплыл в лодке по Черному морю неведомо куда и что он жив. В корчмах Малороссии на ухо пересказывали, что государя намеренно лишили жизни, так как он обещал дать свободу крепостным, отделил Польшу от России и каждому желающему выдаст по шесть десятин пахотной земли.
Как только гроб подвезли к дворцу, новый император спустился с лошади, подошел к гробу и бросился на его крышку. Решено было везти в Казанский собор по особенному церемониалу. На первой неделе Великого поста и повезли, а на второй неделе — постановили доставить в Петропавловский собор. День выдался морозный, пасмурный, с ветром и снегом. Из Казанского до Петропавловки путь не близкий. Церемониал погребения заимствовал из Германии Петр Великий. Но там климат иной. Линейные унтер-офицеры гвардейских полков стояли навытяжку по пути следования. Мундиры в обтяжку, белые панталоны, на голове треуголки. Дистанция соблюдалась строго.
Вскоре после начала движения поднялась сильная метель. Вмиг облепило все и всех, и картина приняла сказочный характер. Мраморные статуи, казалось, безмолвно провожают покойного императора. Государь и многочисленная свита шли за гробом в длинных черных плащах, отяжелевших от пушистых хлопьев. Черные шляпы с распущенными полями и обвисшими плюмажами будто символизировали охватившую людей скорбь. Медленно выступали боевой и траурный кони, украшенные богатой сбруей. За ними шествовали рыцари Веселого и Печального образа. Первый рыцарь — в светлых блестящих доспехах. Снег к латам не прилипал. Рыцарь Печального образа шагал в черных доспехах с опущенным забралом. Огромных размеров меч тоже был опущен вниз. Рыцари ступали мерно и тяжело. Великий князь Михаил несколько отставал от императора. А позади в первых рядах двигались те, кто окружал нового государя на Сенатской.
Траурный кортеж двигался довольно долго, но Бенкендорфу показалось, что мгновения пролетели быстро. Духовенство особенно страдало от непогоды. Колесница превратилась в снежный холм. За свитой медленно ехали придворные экипажи. Вдовствующая императрица отсутствовала из-за нездоровья.
Гроб и в Петропавловском соборе не открыли для прощания. Братья стояли с поникшими головами. Голоса звучали с особенной торжественностью и величием. Бенкендорф забыл свои невзгоды в александровскую эпоху. Ему было искренне жаль тезку. При нем он воевал и прожил лучшую часть жизни. Судьбы людей прихотливы и удивительны! Мать покойного и для него была матерью. Но он никогда себя не чувствовал даже названым братом императора. Стена отчуждения давно выросла между ними. А за стенами собора в камерах бастиона Анны Иоанновны, Никольской куртины, бастиона Трубецкого и Невской куртины, Кронверкской куртины и Алексеевского равелина, во флангах бастиона Екатерины Первой и между ее бастионом и бастионом Трубецкого, на лабораторном дворе и в прочих укромных местах сидели те, кого покойный император не желал подозревать в замыслах против него и не желал карать. Факт, не подлежащий сомнению и не оцененный злыми и глупыми потомками.
Бенкендорф подумал, что сама судьба свела покойного императора и его непокорных офицеров здесь для того, чтобы теснее слить воедино и еще глубже в то же время разделить. Именно они не по своей воле собрались проводить его в последнюю дорогу. Среди них и любимцы, такие, как Серж Волконский, князь Трубецкой, полковник Тизенгаузен и Павел Пестель. Да, ко многим покойный император относился со вниманием, награждал и продвигал по службе. И вот они все здесь, кроме тех, кому удалось правдами и неправдами отстраниться от участия в заговоре. Но зато рядом стояли невидимые пособники и душевные союзники — Сперанский, Мордвинов, Киселев и многие иные. В случае торжества нынешних арестантов они сформировали бы республиканскую власть и без жалости распрощались с прошлым под благовидным предлогом. Возможно ли, чтобы Сперанский искренне сожалел о покойнике? Или Мордвинов? Мысли этих деятелей, неведомые окружающим, куда бы завели Россию? Какие бы реки крови пролились?
Прощание с императором Александром навсегда врезалось в память Бенкендорфа. Эпоха хаоса и непоследовательности российской жизни, которая привела страну к несчастью, окончилась. Куртины и бастионы, равелины и арестантские покои безмолвствовали, когда новый император со свитой покидал Петропавловский собор.
Солнце ударом луча пробило истощившуюся тучу, висевшую над крепостью и Невой. Император, не надевая шляпы, кивком подозвал Бенкендорфа.
— А мои друзья четырнадцатого декабря тоже провожали брата, — сказал он тихо.
И Бенкендорф удивился, как едино они мыслили и чувствовали.
— Однако я буду тверд, — заключил император. — Хотя, признаюсь, мне вся эта история неприятна. Карамзин утешает: иногда прекрасный день начинается бурею! Посмотрим!
Он долго смотрел перед собой, будто пронизывал стены тяжелым огненно-голубым взором.
Весь март и апрель шли беспрерывные допросы в Следственной комиссии. Правитель дел Александр Дмитриевич Боровков, чиновник особых поручений при военном министре Татищеве, в иные сутки спал по два-три часа, а когда и бодрствовал напролет за письменным столом, составляя записку о минувшем дне для императора. Открылось многое и совершенно невероятное. Прежде всего никто не мог вообразить, что накануне возмущения заговорщики составили «Манифест к русскому народу», и открыто провозгласили цели, с которыми вышли на Сенатскую, и собирались принудить сенаторов его принять. Манифест уничтожал бывшее правление, учреждал Временное революционное правительство, правда на короткий срок в три месяца, освобождал крестьян от крепостной зависимости, ликвидировал рекрутчину и военные поселения, а также вводил равенство перед законом.
Читая манифест, Бенкендорф вспоминал слова деятеля кровавой французской смуты графа Оноре Габриеля де Рикетти-Мирабо, который выступал с крайних позиций, призывая к уничтожению абсолютизма, и в то же время тайно сотрудничал с королевским двором: «Чего мы хотим? Достигнуть равенства посредством свободы!» И что же?! Равенство было достигнуто. Летом 1790 года по предложению некоего Шапелье Национальное собрание отменило потомственное дворянство. Это мало кого удовлетворило. Тогда похерили титулы — князей, герцогов, графов, баронов, виконтов, маркизов, кавалеров, щитоносцев…
За употребление слова «господин» с легкостью отправляли на эшафот. Все превратились в «граждан».
Бенкендорф прочел в немецкой газете, что Наполеон на острове Святой Елены перед смертью заявил с присущей ему хвастливостью: «Мое правление было популярно во Франции, потому что ни одно правительство не согласовывалось с принципом равенства!» Однако он произвел такое количество новой знати, разукрасив наградами и гербами, как ни один монарх на свете. Действительно, лавочники и солдаты без особых затруднений становились князьями и графами, но, получив отличие, тут же выступали против равенства, создавая еще большее неравенство. Франция купалась в крови. Затем кровь залила и Европу. Толки о свободе и равенстве привели сотни тысяч разноязыких разбойников и насильников в Россию.
Мятежники воспользовались известными французскими схемами, надеясь в случае торжества через три месяца собрать на Верховный собор, сиречь Учредительное собрание, по два представителя от сословий. Верховный собор утвердит на будущее время порядок правления и государственное законоположение.
Чужие новации привели бы к худшим результатам. И ни к чему иному. Бенкендорф в том не сомневался. Когда вырыли Пестелеву «Русскую правду», которую братья Бобрищевы-Пушкины зарыли у села Кирнасовки вместе с одним из братьев Заикиных Федором — подпрапорщиком Пермского пехотного полка, Бенкендорф вообще пришел в изумление, поделившись мыслями с графом Толстым, которого государь привлек к обсуждению проекта высшей наблюдательной полиции.
Поехав в Зимний к Толстому и даже не дав бывшему начальнику опомниться, он прочел отрывки из отдела «Записка о государственном управлении», предварив коротким объяснением:
— Слов нет, Петр Александрович, поборники свободы и равенства круче нас с вами, и куда как круче! Его наметки полицейской системы без всяких экивоков требуют жесткой руки. Здесь приверженность к монархической форме правления есть отрыжка старого. Недаром бывший генерал-интендант второй армии Юшневский так хотел от нее избавиться. Много там наговорено поразительного. Князь Волконский, чье участие в заговоре к той поре не было открыто, виделся с Пестелем у дежурного генерала Байкова, взявшего его под арест и поместившего чуть ли не в своей спальне под крепким караулом. Пестель притворился больным, а Байков парижскому диалекту не обучен. Волконский подельника приободрил — мол, не падай духом. А тот в ответ: будь спокоен, я ни в чем не сознаюсь, хотя бы в кусочки меня изорвали, спасайте только «Русскую правду». Вырыли Пестелев закон по указанию Федора Заикина, которого притащил адъютант Чернышева Слепцов, а брат его Николай, хоть и бахвалился, что место знает и чертеж составил, в натуре указать точно, где прятали, не сумел. В сверток затолкали, а тот сверток с «Русской» будто бы «правдой» под берег придорожной канавы всунули и камнями привалили.
— Ну прямо роман! — мрачно заметил Толстой. — Вполне, впрочем, революционный. Это французские штучки. До добра они Россию не доведут. Что он там наворотил, сей муж многоумный?
— «Вышнее благочиние охраняет правительство, государя и государственные сословия от опасностей, могущих угрожать образу правления, настоящему порядку вещей и самому существованию гражданского общества или государства, и по важности сей цели именуется оно вышним…»
— Он выражается менее изящно, чем ты, Бенкендорф.
— Да вы послушайте дальше! Право, удивительно! Где его европейское образование? И куда подевалось вольнодумство? Следуя Пестелеву завету, куда мы придем? Благочиние это самое требует непроницаемой тьмы… Куда метнул! Во тьме такие дела должны твориться. Я не против секретности, но требовать непроницаемой тьмы не в моих правилах. Полагаю, что и император подобного не потерпит.
— Ну… ну… Дальше!
— Итак, он требует непроницаемой тьмы! И потому все это должно быть поручено единственно государственному главе сего приказа, который может оное устраивать посредством канцелярии, особенно для сего предмета при нем находящейся! Покойный император уничтожил тайную канцелярию, а Пестель ее решил вновь возродить. Каково?! Имена чиновников не должны быть никому известны, — продолжил чтение Бенкендорф, — исключая государя и главу благочиния. А функции благочиния у него включают и такой параграф: преследовать противоправительственные учения и общества! Вот он, русский Джордж Вашингтон! Когда б сего я не читал, то относился к нему лучше.
— Они эту «Русскую правду» в случае торжества таили бы от народа, как и ныне от правосудия. Тут ты, Бенкендорф, прав. Сдается, что идеал Пестеля — полицейское государство, почище, чем у Наполеона и Савари. Нет ли там еще чего удивительного?
— Есть, конечно, Петр Александрович. Вот, например, как он предполагает получать многоразличные сведения. И слог какой! Единственно посредством тайных розысков. Тайные розыски и шпионство суть посему не только позволительное и законное, но даже надежнейшее и почти, можно сказать, единственное средство, коим вышнее благочиние поставляется в возможность достигнуть предназначенной ему цели.
— Однако одним шпионством хорошего управления не добьешься. Тут сила понадобится. Есть ли что-либо на сей счет? — поинтересовался Толстой, немного опешивши от требований главного заговорщика и убежденного республиканца, каким представлялся Пестель на следствии и в показаниях товарищей и подельников.
— Безусловно! Для принуждений всех и каждого к исполнению повелений правительства нужна стража внутренняя. Сколько бы вы назначили на его месте душ?
— Не знаю! Ну два-три полка, быть может, дивизию. Но не более.
— Не более?! Пятьдесят тысяч жандармов! В каждой области по пять тысяч, в каждой губернии до тысячи, из коих пятьсот конных и пятьсот пеших…
Через сто лет рекомендации Пестеля буквально воплотили в жизнь наследники и поклонники. А «Русскую правду», как и пророчествовал граф Толстой, не очень-то популяризировали, издав в научном сборнике. В университетских библиотеках Пестелево сочинение выдавали с трудом.
— Этак недолго Россию и в тюрьму превратить. Сколько денег на подобную понадобится? — поинтересовался Толстой.
— Уйма! Жалованье жандармским офицерам должно быть втрое против полевых войск и содержание простых жандармов соответственно.
Через сто лет наследники воспользовались и этим советом полковника Вятского полка, увеличив по всей вертикали зарплату чекистам на двадцать пять процентов в сравнении с остальными военнослужащими.
— Но почему втрое?! Хотя бы вдвое! — воскликнул изумленный Толстой. — Это подкуп!
— Сия работа столь же опасна и гораздо труднее, чем у обыкновенных войск, а между тем вовсе не благодарна.
— Государь читал? — спросил Толстой.
— Нет. Я у Чернышева позаимствовал и перебелил для себя.
— Дай-ка сюда. — И Толстой, взяв листки, вышел из кабинета.
В конце апреля проект учреждения la haute police был вторично обсужден Бенкендорфом с графом Толстым и тут же подан императору. Субсидию предлагалось на первых порах выделить до пятидесяти тысяч рублей на жалованье чиновникам и агентам. В состав управляющего органа зачислялось шестнадцать человек. Военную силу — корпус жандармов — представляли три генерала, сорок штаб-офицеров, сто шестьдесят обер-офицеров и чуть больше четырех тысяч нижних чинов и нестроевых. Сразу, конечно, государь на столь внушительное количество не согласится. Однако против Пестелевых пятидесяти тысяч жандармов бенкендорфовская цифра вдесятеро меньше. В самом деле, Россия ведь не республиканская тюрьма, а государство просвещенного абсолютизма! И без всяких тайн. Все открыто и гласно, и наличие агентурной сети признается, хотя имена агентов будут держаться в секрете. Тут уж ничего не попишешь!
Еще в феврале Боровков подготовил краткий очерк итогов занятий Следственной комиссии. По приведении к окончанию допросов и пояснений об открывшемся комиссия должна была донести императору. Время это постепенно подоспело. В феврале к комиссии был прикомандирован Дмитрий Николаевич Блудов, между прочим, член общества «Арзамас», близкий приятель знаменитого поэта Жуковского, частый гость в доме Дениса Давыдова, а также собеседник и сотрапезник братьев Тургеневых, одного из которых сейчас взялся изобличать по долгу службы, на какую его определили по рекомендации Карамзина.
Блудов, видом французский маркиз, раздушен и напомажен, соперник в парфюмерии графа Чернышева. Пером владел прекрасно. Сперва приступил к составлению журнальной статьи, а позднее и к более обширному и подробному труду — донесению Следственной комиссии, который и был представлен государю. Через неделю — десятого мая — император позвал Бенкендорфа и коротко распорядился:
— Со всем согласен. Блудову передай мое благоволение. Однако изволь членам комиссии сообщить, чтобы требования мятежников, здесь отмеченные, были перенесены в особое секретное приложение к основному тексту. — И завершайте работу.
Бенкендорф передал Блудову замечания государя. Обещания мятежников отменить крепостное право, наделить крестьян землей и сократить срок службы солдатам были устранены из основного текста.
— Крестьянский вопрос, Александр Николаевич, есть пороховая бочка, на которой мы сидим. Тут что-то надобно предпринять. Люди созданы по подобию Божьему, и крестьяне требуют свободы, бунтуют и вряд ли успокоятся. Правительство будет вынуждено принимать энергические меры, что дурно отзывается на хозяйстве, — сказал Бенкендорф после одного из заседаний Голицыну.
Вскоре был собран Верховный уголовный суд. Его разделили на две комиссии — ревизионную и разрядную. В обязанности первой входила ревизия, то есть засвидетельствование подсудимыми показаний с удостоверением последних собственноручными подписями. Подсудимые являлись в комиссию, отвечали на три вопроса и удалялись из помещения. Вот к чему сводилось судебное следствие. Таким образом, судоговорение отсутствовало. Затем документы были переданы в разрядную комиссию. Здесь блистал Сперанский. С непроницаемым лицом он предложил одиннадцать разрядов и «внеразрядную» группу из пяти человек, заранее обреченных. На заседаниях то и дело вспыхивал спор между ним и адмиралом Мордвиновым, который упорно отвергал применение смертной казни. Он составил специальную записку, в которой обосновал мнение, сославшись на указы императрицы Елизаветы Петровны, знаменитый «Наказ» императрицы Екатерины Великой и указ государя Павла Петровича. Однако со Сперанским не так-то легко справиться. Главные пункты обвинения сводились к «цареубийству» и воинскому мятежу. Но именно они и были обойдены в указах, объявленных в Европе гуманными. Кроме того, Сперанский, опираясь на британское правосудие, подчеркивал, что прецеденты, не подпавшие под указы, в России существовали. На тот свет преспокойно отправили поручика Мировича, главарей «чумного бунта» в Москве в 1771 году и через четыре года на плаху послали пугачевцев и самого лжеимператора.
Словом, суд не судил, а осудил мятежников, обреченных на жертву. Несчастные видели судей только один раз, когда был объявлен состоявшийся о них вчера приговор. А многие даже не ведали, когда начался суд.
Разное потом говорили о виде казни. Будто бы император сказал князю Лопухину, что офицеров не вешают, а расстреливают и что Бенкендорф, наоборот, настаивал на пользе примера позорного наказания. Но, быть может, он рассчитывал на помилование? Никто тех бесед не слыхал, и достоверно ничего утверждать было нельзя. Император, конечно, сделал определенные послабления разрядникам. Тридцать одному человеку вместо смертной казни отсечением головы назначил пожизненную каторгу, хотя пообещал два месяца назад дать суровый урок России и Европе. Остальным срок каторжных работ сокращался, кому и значительно. Многих наказал сам, несколько десятков освободил. По поводу пятерых — Пестеля, Рылеева, Муравьева-Апостола, Бестужева-Рюмина и Каховского собственного мнения не выразил, но начальник Главного штаба барон Дибич сообщил князю Лопухину, как председателю суда, что император никак не соизволяет не только четвертование, яко казнь мучительную, но и не согласится на расстреляние, как казнь, одним воинским преступлениям свойственную, и, словом, ни на какую казнь, с пролитием крови сопряженную. Он явно намекал на виселицу. А под ней легче объявить помилование. Так, во всяком случае, надеялись многие.
В передаче Дибича все-таки имелось противоречие. Если император предварял Верховный суд, что приговор он не конфирмует, отвергнув пролитие крови, то каким образом князь Лопухин и другие члены Верховного суда осмелились вынести приговор, требующий смертной казни отсечением головы?!
Пестелю император не мог простить всего, в том числе и «Русской правды», Рылееву — призывов к открытому мятежу и цареубийству, Муравьеву-Апостолу и Бестужеву-Рюмину — выступления с оружием в руках во главе Черниговского полка.
— Того и гляди, в Петербург бы пожаловали и всю бы вторую армию с собой привели, — мрачно обронил он. — Интересно все-таки: куда смотрел Киселев?
О Каховском он и слышать не хотел:
— Это убийца. Злодей. Если бы не смерть Милорадовича, возможно, и остального бы не случилось. А Стюрлер?
В полдень 12 июля в Комендантском доме Петропавловской крепости осужденным фактически заочно объявили приговор. Император находился в Царском Селе. Вызванному Бенкендорфу глухо и резко приказал:
— Удвой бдительность. Ты отвечаешь за спокойствие столицы. Напоминаю тебе, что это прямая обязанность шефа корпуса жандармов. Десять дней, как ты заведуешь высшей секретной полицией. Смотри! И сообщи, каково настроение в войсках. Все теперь на твоих плечах. — И снова повторил: — Смотри! Я на тебя надеюсь. Каждые четверть часа фельдъегеря присылай в Царское. Ты думаешь, мне не тяжко?
И император, круто повернувшись на каблуках, зашагал в глубину сада. Он оглянулся и прожег Бенкендорфа голубым пламенеющим взором. Последняя фраза ввела Бенкендорфа в заблуждение. Быть может, до крайней меры и не дойдет?
Ночь стояла светлая. На валу кронверка возвышалась виселица, четко вдавившись в небо. С ней было масса хлопот. Дело-то не совсем привычное. К трем часам пополуночи на крепостной эспланаде выстроились войска. У заряженных орудий замерла прислуга. Осужденных к ссылке вывели на гласис кронверка. Приговору внимали на коленях. Большие костры выбрасывали в небо черный дым. Обряд казни длился долго. Разное тут происходило. Неприятные и неприличные люди оставались верны себе. Хуже прочих — Якубович. У кое-кого он вызвал хохот, выступая в высокой офицерской шляпе, ботфортах и коротеньком, до колен, халате — с комической важностью и шутовскими прибаутками. Волконский стоял спокойно и с достоинством перенес позорное надругательство. Пущин держался с каменным лицом и не шелохнулся. Полковник Павел Аврамов, командир Казанского пехотного полка, осужденный по четвертому разряду, громко звал начальника каре капитана Польмана, но тот не откликался. Аврамов хотел передать новенькие золотые эполеты младшему брату, наверно желая подать прощальный привет и благословить. Однако офицер из оцепления грубо оттолкнул его. Позади линии солдат медленно шел Бенкендорф, говоря что-то Левашову.
— Ваше превосходительство, — громко обратился к нему Аврамов, — позвольте передать эполеты младшему брату?
Бенкендорф, не колеблясь, под пристальным взглядом Левашова подал знак офицеру: не пожелал хоть чем-то запятнать новенький голубой мундир. Когда его несколько дней назад увидел великий князь Константин перед отъездом из Петербурга, то спросил с довольно ироничной улыбкой:
— Фуше или Савари?
— Савари порядочный человек.
— Какая разница? — воскликнул великий князь.
Разница, конечно, существовала, и большая. Поведение части осужденных Бенкендорфа покоробило. Рядом с виселицей, в столь ужасный момент для тех, кому послабление было не столь значительным и кому предстояло испытать смертную муку, вести следовало себя иначе. Так, во всяком случае, думал он. Бенкендорф внимательно наблюдал за осужденными и при оглашении приговора, и в мучительную ночь. Он хотел видеть лица, слышать разговоры и, быть может, лучше понять. Позднее он объяснял давнему приятелю и бывшему однополчанину Пономареву:
— Меня к тому влекло не одно любопытство — поверь мне — и даже не надобность ответить на вопрос государя, если таковой будет задан. Меня влекло сострадание. То были большей частию молодые люди, дворяне из хороших фамилий. Многие прежде служили со мною, как и ты. А некоторые, к примеру князь Волконский, были непосредственно моими товарищами. Мы воевали вместе не месяц — годы! Помню, какой обед мы закатили в одном городишке офицерам и стыдили потом себя за то, что оплатили счета из контрибуционной казны. Нехорошо поступили! Серж Волконский долго меня укорял. У меня щемило сердце, когда я смотрел на них всех в столь жалком состоянии. Но вскоре чувство сожаления, возбужденное мыслию об ударе, поразившем столько семейств, уступило место негодованию и даже омерзению. Грязные и неуместные речи и шутки этих несчастных свидетельствовали и о глубокой нравственной порче, и о том, что сердца их недоступны ни раскаянию, ни чувству стыда.
— Ты, верно, хотел, чтобы они смотрели с искательностью на вас? — спросил Пономарев, отличавшийся независимым характером и постоянно противоречивший Бенкендорфу. — Они не сродно думают с тобой, мой друг, и требовать послушания в сей миг излишне.
— Искательности не нужно. Желалось бы больше достоинства.
— Вероятно, с достоинством вели себя войска под командой отменных офицеров. Шпицрутен хоть кого устрашит.
— Так почему ты не с ними очутился? — едко улыбнулся Бенкендорф.
— Это отдельный разговор, — отбился Пономарев.
Наступало туманное мрачное утро. К виселице подвели пятерых. Этого мгновения с ужасом ждали все. Бенкендорф хоть и не командовал экзекуцией, но всячески оттягивал ее, посылая курьеров в Царское и постоянно вглядываясь в даль — вдруг из глубины покажется фельдъегерь с пакетом. Однако больше тянуть было нельзя. И граф Голенищев-Кутузов взмахнул перчаткой. Двое палачей стали возиться под петлями.
Петербург затаил дыхание. На помилование надеялся не только Бенкендорф. Даже Чернышев допускал подобный исход. Все же он был военным, хотя искренне ненавидел осужденных. Один Голенищев-Кутузов, кажется, не испытывал сомнений. Еще в полночь несколько сотен любопытных собралось у Троицкого моста. Стража их оцепила и далее не пропускала. Наиболее предусмотрительные запаслись театральными биноклями. Отставных узнавали по подзорным трубам.
Ударили барабаны. Марш смолк. Осужденные с колпаками на головах выстроились под петлями. Издали они казались спеленутыми — от белых фартуков, завязанных вверху и внизу. Барабаны ударили яростней. И внезапно — свершилось. Но что-то там на валу кронверка произошло, и остались висеть лишь двое. Засуетились, забегали по краю. Лошадь с одним всадником поднялась на дыбы. Силуэт другого как-то неловко склонился на гриву. Он будто не желал больше смотреть. Лошадь под ним стояла понуро. Через несколько минут еще трое спеленутых белым вырисовались на темноватом фоне неба. Четверть часа они вертелись в предсмертных конвульсиях. Каховский выглядел почему-то самым длинным. Минут через тридцать стража сняла оцепление. Потом тела сняли. Остались перекладины да обрывки срезанных веревок.
Барабаны ударили в последний раз, и вал кронверка опустел.
— Я не мог видеть этого, — поделился с Пономаревым Бенкендорф. — И в какую-то минуту лег ничком на гриву лошади. Я все время ждал вестника. И будто от государя получил намек. Я не имею права подвергать сомнению деяния монарха, но я не желал бы более принимать участие в экзекуциях и постараюсь их более не допустить.
Пономарев скептически покачал головой:
— Но тогда Россию придется держать под кнутом.
Бенкендорф устроил себе кабинет в одной из маленьких комнат Чудова дворца в Кремле. Сразу после казни в Петропавловской крепости двор выехал в Москву и прибыл в древнюю столицу на коронационные торжества в сумерках 17 июля. Перед отъездом Бенкендорф пригласил Максимилиана Яковлевича фон Фока и просил как можно чаще писать, не придерживаясь формы и принятого порядка — все, что придет в голову. Первое письмо Бенкендорф получил на следующий день. В связи с коронационными торжествами он был завален работой, но письма фон Фока, живые и непосредственные, снабженные массой наблюдений, рассуждений и выводов, читались легко и давали пищу для ежедневных бесед с императором.
— Ты не ошибся в выборе заместителя, — похвалил он Бенкендорфа.
Письмо от 20 июля, где фон Фок анализировал причины мятежа на Сенатской, упоминал о действиях Фогеля и просил прибавки к жалованью, Бенкендорф показал государю.
— Это интересный человек и не бездельник, — сказал тот, возвращая конверт.
Прочитав письмо от 26 июля, где фон Фок обсуждал целесообразность упразднения адресной конторы, император сделал окончательное заключение:
— Ему можно доверять. Он деятель новых правил, а не мелкий интриган, как де Санглен, хотя и того следовало бы использовать.
Девятого августа фон Фок сообщил, что на квартире у вдовы Рылеева происходят сборища. Агенты доносят — чуть ли не ежедневно.
— Меня тронули слезы Рылеева, но как видишь — напрасно. Мне не посланных денег жалко — я неблагодарность презираю.
Маневры Фогеля вызвали у императора раздражение.
— Необходимо переподчинить генерал-губернаторскую полицию Третьему отделению. Этак и за мной начнут следить. Покойный брат был окружен полицейскими агентами, но не любил, чтобы их кто-либо замечал. Глупо, когда полицейские чиновники, переодетые во фраки, бродят возле домика того, кому поручена безопасность империи, не с целью охраны, а с целью скомпрометировать недавно учрежденное ведомство! Ты правильно обратил внимание на мысль фон Фока: «Надзор, делаясь сам предметом надзора, вопреки всякому смыслу и справедливости, — непременно должен потерять в том уважении, какое ему обязаны оказывать в интересах успеха его действий!» Действительно, надо бы выяснить — сам ли Фогель это сделал или по приказанию? Не забудь свою заметку, Бенкендорф, и примерно накажи интриганов. А фон Фока похвали. Он правильно понял тобой начертанные правила.
Фон Фок писал Бенкендорфу почти до самого отъезда из Москвы. Чего только в сообщениях не было! И об арестах чиновников департамента государственных имуществ, и о жалобах на полицию, которая располагает большими деньгами, и о неправомерном выдвижении известного ябедника Константинова обер-полицеймейстером Чихачевым, и об аресте чиновника Кутузова из департамента торговли. Фон Фок разворачивал картину российской жизни во всю ширь. По его посланиям легко было вообразить, что происходит на юге и севере, на западе и востоке страны. Особенно императору понравилось замечание, что бюрократия в продолжение двадцати пяти лет питалась лихоимством, совершаемым с бесстыдством и безнаказанностью.
— Вот к чему привели методы управления Аракчеева, — сказал он. — Ни капли не жалею, что удалил. Его доля в мятеже немалая. Действительно: бес лести предан!
Бенкендорф не любил Аракчеева и, в нарушение собственного принципа никогда не сводить личные счеты ни с врагами, ни с предшественниками, обратил внимание на поведение совершенно развратившегося побочного сына Аракчеева некоего Шумского, которого покойный император наградил флигель-адъютантскими эполетами.
— Бенкендорф, да это черт знает что! И за меньшее люди гниют на Соловках. Брат потакал Алексею Андреевичу. Я читал его благодарственное письмо после получения награды Шумским. Уж ниже низкого опускался. В деле мошенника Спасского разберись сам по приезде. Слишком много недовольных.
Между тем подготовка к коронационным торжествам шла полным ходом. Ничто не омрачило этого торжественного события, кроме недомогания императрицы-матери Марии Федоровны, которая в те дни готовила завещание, официально скрепленное и подписанное свидетелями 1 ноября. Бенкендорф знал, что императрица-мать упоминает семейство Тилли в полном составе.
О Пушкине государь впервые заговорил после чтения письма фон Фока, в котором сообщалось о сборищах на квартире казненного поэта Рылеева. Фамилия Пушкина была знакома Бенкендорфу. Недавно он получил сообщение от генерала Скобелева с доносом и стихами Пушкина, в которых довольно невнятно говорилось о событиях 14 декабря. Бенкендорф тут же запросил генерала: «Какой это Пушкин, тот ли самый, который живет во Пскове, известный сочинитель вольных стихов?»
Еще раньше Бенкендорф обратил внимание на Пушкина в связи с одесскими скандалами. Воронцов и Нессельроде убрали не в меру строптивого поэта и посадили на цепь в родовом имении. Авось остепенится и одумается! Они там с другом своим полковником Александром Раевским занимались вовсе не тем, к чему были призваны. Да вдобавок бросили тень на Елизавету Ксаверьевну Воронцову. Бенкендорф дружбе с Михаилом Семеновичем никогда не изменял. Каково ему было слышать сплетни? Какой-то поэт Пушкин, высланный из Петербурга за сочинение довольно грязных стишков, теперь острил эпиграммы на собственного начальника, его облагодетельствовавшего, героя войны с Наполеоном, утвердившего русскую славу в Париже! Легко ли снести?!
Однако император придерживался совершенно иного мнения.
— Жуковский не раз напоминал, что Пушкин ждет прощения. Сколько мы с тобой, Бенкендорф, сделали послаблений преступникам, и без всякой выгоды для себя и России? У Пушкина блестящее перо, и он, несомненно, может быть полезен. Его необходимо вернуть, разумеется, на определенных условиях. Забудь о неприятностях, которые он причинил Воронцовым. Я надеюсь, что у графа они тоже стерлись из памяти.
Император захотел сделать доброе дело. Посмотрим, чем оно обернется и какова истинная благодарность русского литератора.
Потом закрутились в вихре коронационных забот и упустили время. Послали за Пушкиным лишь в начале сентября. Бенкендорф распорядился отрядить офицера фельдъегерской службы Вельша. Он возил недавно арестованных мятежников в Зимний. Человек исполнительный, молчаливый и не злой.
Вельшу он повторил приказ государя:
— Доставлять в своем экипаже, свободу не ограничивать. Пожелает где задержаться и отдохнуть — не перечить. Но и не медлить. Он не арестант. И вместе с тем должно ему чувствовать, что государь ждет.
— Все будет исполнено в точности, ваше превосходительство, — ответил Вельш.
И через час покинул Москву с подорожной и необходимыми предписаниями в адрес псковских властей.
Восьмого сентября, в самый момент, когда Бенкендорф закончил чтение письма фон Фока, в котором тот рассуждал о генерале Ермолове, шефу жандармов доложили о появлении пушкинской кареты перед дворцом. Бенкендорф не любил Ермолова с времен войны, считал тайным противником монархии и династии Романовых. Кроме того, открытая неприязнь к немцам и вообще к инородцам вызывала у Бенкендорфа понятный гнев, который он в январе следующего года изольет в письме к другу Воронцову — русскому из русских, хоть и британской складки. Воронцов вполне разделял взгляды Бенкендорфа, считая, что принадлежность к нации определяется мерой заслуг перед Россией. Бенкендорф писал: «Les nouvelles de Géorgie sont telles que je les ai prevues. M-r Yermolov ne fait rien; à le croire, les Persans sont innatacables; il a demandé des troupes; on les lui a envoyé; il se trouve qu’il n’a pas de quoi les nourrir; il prétend qu’il fait trop froid maintenant pour ouvrir la campagne; il demande des canons de siège; on les lui envoye; il dit déjà qu’ils seront inutiles; il craint les Géorgiens, les Arméniens, il craint tout, après avoir tout exaspéré; en attendant l’indiscipline fait des progrés dans son armée. Le pauvre Paskéwitsch ne peut у remédier à côté d’un chef qui n’a acheté les crieurs en sa faveur que par le relachement de toutes les exigences militaires. Voilà ce grand patriote, qui trouvait Barclay, Wittgenstein et tout ce qui n’avait pas un nom moscowite indigne de l’honneur du nom russe; le voilà à sa juste valeur!»[64]
Оторвавшись от фонфоковских размышлений, Бенкендорф посмотрел на замершего перед ним Ордынского, которого недавно взял в секретари. Он хотел перевести из первой кирасирской дивизии прежнего адъютанта поручика графа Петра Голенищева-Кутузова-Толстого, но тот неожиданно отказался, крепко разочаровав тем начальника. Между ними произошел несколько месяцев назад диалог, одну из фраз которого император взял на вооружение и часто повторял неугодным лицам.
Едва молодой поручик явился к Бенкендорфу с докладом о выполненном поручении, он был встречен словами:
— Здравствуйте, господин жандармский офицер!
Поручик ответил:
— Здравствуйте, ваше превосходительство! Но на мне пока мундир кавалергарда!
— Я сам буду носить этот мундир и хочу, чтобы и вы его носили!
— Ваша слава уже известна всей России, и вы можете восстановить и облагородить этот мундир в глазах нации. Мне же, в мои лета и в моем чине, невозможно начать военную карьеру жандармом.
— Итак, мы расстаемся, — с обидой сказал Бенкендорф.
Сейчас он присматривался к инженеру и композитору ротмистру Алексею Львову, который ему понравился и мог бы исполнять обязанности адъютанта превосходно. Вдобавок ротмистр обладал каллиграфическим почерком.
Поблескивая глазами от усердия и возбуждения, Ордынский сообщил:
— Пушкина привезли, ваше превосходительство.
— Он приехал по приглашению императора сам — лишь в сопровождении конвойного офицера.
Учить их надо — бестолковых! Не чувствуют, куда ветер дует. Бенкендорф подошел к окну, но увидел вдали карету без Пушкина. Вельш стоял у дверцы. Беседа императора с Пушкиным осталась никому не известной.
Поэт молчал, считая — и справедливо — неловким передоверять близким слова и мысли императора.
— Мне он любопытен, Бенкендорф, — сказал назавтра император.
— Будут ли какие-нибудь распоряжения относительно Пушкина, ваше величество?
— Я хочу основательней познакомиться с его сочинениями. Велите сделать выдержку кому-нибудь верному, чтобы она потом не распространялась.
Позже он напомнит Бенкендорфу об этой выдержке и, получив, зачитается.
— Во время занимательной беседы с Пушкиным я решил принять на себя обязанности его цензора, избавив от общего порядка представления авторских произведений в цензуру. Полагаю, это разумный выход.
— Подобной милости не получал никто в России, государь!
— Ты побеседуй с ним тет-а-тет — услышишь много интересного.
— Если это не приказ, ваше величество, то увольте. Я равнодушен к такого рода поэзии. Для меня образец Гёте, а из наших Василий Андреевич Жуковский. Я несколько раз посещал Гёте в Веймаре, если не ошибаюсь, то в пятнадцатом, семнадцатом и двадцать третьем годах. Тамошний канцлер фон Мюллер был другом детства моего младшего брата Константина. Они до сих пор сохранили между собой тесные отношения.
— По-моему, в двадцать третьем году ты не ездил в Веймар. Что у тебя с памятью?
— Я отлично все помню. На пороге его дома выложено «Salve»[65], как в Помпее. Бюсты Шиллера и Гердера. Кажется, слепок гипсовой статуи Юпитера, привезенной из Рима. Гёте для меня олицетворяет поэзию и для вашей матушки тоже.
— Ну, оставим все это, любезный Бенкендорф. Ты служишь мне и России. Попробуем обратить этого талантливого человека в истинную веру, отучим от атеизма и направим перо на пользу обществу. И если он будет нуждаться в послаблениях — я готов. Советую: подружись с ним.
— Ваша воля, ваше величество, для меня закон.
Без всякой охоты, однако тщательно, Бенкендорф принялся собирать сведения о Пушкине и выяснил прежде с удивлением о конфликте между отцом Сергеем Львовичем, с которым был знаком в павловские времена, и сыном-поэтом, который произвел сильное впечатление на государя. Но как с ним сблизиться? Старик, конечно, откликнется сразу, но сынок, очевидно, не из сговорчивых. Знает ли он о моей дружбе с Воронцовым? Знает, не может не знать. Но не слишком ли много внимания уделяется Пушкину? Не возгордится ли он? Не потребует ли для себя особых прав? Сладостно без посредников напрямую беседовать с царями.
Пора возвращаться в Петербург. Совершенно ясно, что фон Фок не сумеет сам наладить правильную работу ведомства. Дела требуют его присутствия. И люди, люди! Нужны умные, честные чиновники, преданные государю. Деятельность проектируемого Секретного комитета требует постоянной поддержки. Реформы — в повестке дня, но их надо разворачивать очень осторожно, дабы не нарушить традиционный строй жизни и не вызвать излишних волнений. В Петербургской губернии с начала года неспокойно. Командующий войсками полковник Манзей с трудом справляется с бунтующими крестьянами. Императорскому манифесту от 12 мая 1826 года не очень-то верят. Отсутствие веры связано с укрепившейся надеждой на освобождение крестьян. Парадокс! Даже отцензурованное государем «Донесение Следственной комиссии» вселяло тревогу. Коронационные торжества завершены — наступили суровые будни.
Надо возвращаться в столицу! Здесь надзор он укрепил и бразды правления передал генералу Волкову. Жена Трубецкого, а за ней и Мария Волконская собрались ехать в Сибирь. Прошение подала и жена Никиты Муравьева. Император велел разъяснить всем желающим разделить участь мятежников, какие они берут на себя обязательства. Ни на Трубецкую, ни на Волконскую, ни на Юшневскую угрозы не подействовали. Они твердо стояли на своем.
— Запретить им поездку нельзя, — сказал император. — Но нельзя и потакать, хотя по-человечески и Трубецкую, и Волконскую понять можно. Обрекая себя на подобную судьбу, они соединяются с мужьями своими во мнении и присоединяются к тем, кто готовил мне ужасную участь. Предупреди Лепарского. Нерчинский рудник и Петровский завод есть место ссылки, а не Баден-Баден или Ницца. И комендант — не лекарь, натирающий виски дамам солью.
— Но и не тюремщик, ваше величество!
— Я утвердил инструкцию, составленную Лавинским. Напомни генерал-губернатору, чтобы он не отступал от нее. За это взыщу строго. Пусть Трубецкая не мнит, что ей все дозволено, коли она дочь церемониймейстера двора. Если ходатайства будут циркулировать через князя Голицына, то мне придется удовлетворять любую просьбу. Намекни Александру Николаевичу, что и с него бы сняли шкуру. Пусть повнимательней прочтет допросные листы. Я не хочу его обижать отказами.
— Ваше величество, справедливости ради должен заметить, что князь Голицын не отступал от буквы закона при работе Следственной комиссии. Искренняя вера в Бога руководит им. Если можно облегчить и простить, сообразуясь с государственными необходимостями, то нужно это сделать, тем более что он не изменяет интересам России и остается преданным государю.
— Я все это знаю. Пусть генерал-губернатор Цейдлер в последний раз предупредит их, что переехавши Байкал, они теряют право на титул и дворянство. А дети, которые приживутся в Сибири, поступят в казенные крестьяне. Таков закон. Не я первый сейчас упомянул о нем, а ты. И к Лепарскому, и к Лавинскому, и к Цейдлеру дорожку торят и будут торить: покровителей у нас хватает. И многие начали суетиться. Какая-то Полина Гёбль — не то гувернантка, не то любовница кавалергарда Анненкова, а похоже и то и другое, начала правильную осаду с целью добиться разрешения мчаться к преступнику. А этот Анненков — приятель князя Оболенского, республиканец и вовсе не противник истребления царствующей фамилии.
— Я разделяю ваш гнев, государь. Но в предлагаемой ситуации для нас важно иное.
Бенкендорф старался смягчить государя, как только мог. В октябре император, Бенкендорф и двор возвратились в Петербург, Максимилиан Яковлевич фон Фок чуть ли не ночевал на службе. Обменявшись любезностями с Бенкендорфом, он сразу приступил к делу.
— В городе только и разговоров о возвращении Пушкина да о поездке Трубецкой и Волконской в Сибирь. Нижегородский генерал-губернатор Бахметьев доносит о некоем подозрительном господине, замешавшемся по непонятной причине в события и везущем из Иркутска ворох корреспонденции преступников. В Москве опасным интригам способствует княгиня Зинаида Волконская, и тоже без видимой причины. Если дать разойтись кругам по воде — неприятных хлопот не миновать.
Через несколько дней фон Фок доложил, что дело по поводу стихов Пушкина «На 14-е декабря», о которых доносил еще летом генерал Скобелев, продолжается и что учитель Леопольдов признался: надпись в заглавии сделал он собственной рукой. Миновал месяц — наступил январь, и фон Фок сообщил, что Пушкин читает везде новые стихи «Стансы», посвященные императору. Печатать не собирается и в цензуру не представлял.
— Что за стихи? — поинтересовался Бенкендорф. — Если затронута священная особа государя, ты, Максимилиан Яковлевич, должен иметь экземпляр.
— Уже имеется, — улыбнулся фон Фок. — Ничего особенного, однако четыре последние строки выглядят несколько странно. Поэт будто диктует свою волю императору. Не находите ли?
Бенкендорф прочел «Стансы» и усмехнулся:
— Знает ли наш поэт историю родного отечества? — задал он иронический вопрос. — Это Петр-то Великий памятью незлобен? Да он сына родного в конце жизни заморил в тюрьме. На дыбе мучил.
— За семь лет до кончины, — уточнил фон Фок и шевельнул бровью с ужасающе неприятным наростом, на который Бенкендорф старался не смотреть.
— А Гамильтон? Монсы… Впрочем, на мой взгляд, не стоит препятствовать распространению. Однако обер-полицеймейстеру в Москву напиши: пусть спросят строго насчет леопольдовских признаний. Посмотрим, что поэт ответит? Все?
— Да нет, не все, Александр Христофорович. Какие-то письма или, быть может, стихотворение передал в Сибирь. Или через Волконскую, или через жену Никиты Муравьева. В салоне Зинаиды Волконской о том речь вели. Салон там явно покраснел.
— Чувствую, что хлопот с поэтом у нас будет немало.
И он не ошибся. В донесении генерала Бибикова уже упоминалась известная и развратная поэма «Гавриилиада», списки которой возобновились. Студенты зачитываются отрывком из «Андре Шенье» и судачат — будто про мятеж? Или, скорее, про мятеж, а будто про Андре Шенье. Зачем понадобился француз, да еще казненный революционистами? Непонятно! Теперь вот вступил в переписку с каторжными. Любопытно, как государь встретит «Стансы»? Польстит ли сравнение с пращуром? Потом еще чего-нибудь придумает. Не создать ли в Третьем отделении специальную пушкинскую группу, чтобы вела за ним надзор. Дал государю слово, что держать себя будет благородно и пристойно. А выполнит ли обещание? Сомнительно. И Бенкендорф распорядился усилить наблюдение. В Петербурге, куда Пушкин приехал, попросив разрешения у государя, агенты фон Фока не теряли его из вида ни на минуту. Он попытался встретиться с Бенкендорфом и явился на Малую Морскую без уведомления и приглашения.
— Это что такое? — спросил Бенкендорф у фон Фока. — Попробовал бы он так запросто завернуть к Фуше или Савари на огонек.
— Надо было тебе его принять, — попенял Бенкендорфу император. — Напиши отсюда, из Царского Села, и пригласи к себе. «Стансы» вполне можно опубликовать. Я тебе советовал — подружись с ним. Ты знаком с отцом — уладь их распрю, о которой ты докладывал. В конце концов кто возглавляет тайную наблюдательную полицию: я или ты? — И государь рассмеялся.
— Вы, ваше величество, — ответил, улыбаясь, Бенкендорф.
— Почему?
— Да потому, что вы возглавляете всю Россию, а высшая наблюдательная полиция, корпус жандармов и Третье отделение есть лишь небольшой участок в системе ее общей безопасности.
— Я полюбил тебя, Александр Христофорович, в том числе и за то, что ты лечишь раны мой, а не растравляешь их. Аракчеев острил брата. Я не раз при том присутствовал. Езжай с Богом в Фалль — отдохни.
Бенкендорф пригласил Пушкина на среду в два часа пополудни на свою квартиру. Беседой остался доволен и даже предложил посетить вместе с батюшкой Сергеем Львовичем мызу Фалль, где завершалась отделка замка, разбивка огромного парка и строительство дороги.
— Там, Александр Сергеевич, на досуге и об остальном потолкуем. Июль в наших краях — лучшее время года. Если будет охота, и Дерпт посетите. Вы ведь не были в Дерпте?
В Дерпте он не был, но собирался в молодости посетить сей, по словам Жуковского, очаровательный немецкий город. В Дерпте жил Языков, талантливый поэт и пристрастный, несмотря на дружеские отношения, критик пушкинских стихов. Недели три назад Пушкин отправил послание Языкову — странную смесь ревнивого чувства, восхищения и привязанности.
Пушкин подтвердил, что Дерпт не случалось посещать, но желание есть.
— Не расстраивайтесь, Александр Сергеевич, что государь не советует вам сейчас выступать с комедией о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве. Еще раз напоминаю вам, что читал он диалоги с большим удовольствием. Почему действительно вам не последовать доброжелательной рекомендации его величества и с нужным очищением не переделать вашу комедию в историческую повесть или роман, наподобие Валтер Скотт? — мягко улыбаясь, сказал Бенкендорф.
Пушкин подивился памяти шефа жандармов. Минуло более полугода, а он слово в слово повторил резолюцию императора, в собственноручной записке сделанную. Пушкин невольно подумал: в этом полицейском есть качества довольно приметные. А вообще он совершеннейший немец, хотя и говорит по-французски.
— До меня доходят слухи, что вы везде хвалите государя. Неблагодарность — одно из худших свойств человека, а умение быть благодарным есть черта, присущая русскому дворянству.
Они расстались почти дружески. Пушкин надеялся, что он проведет через Бенкендорфа все, что написал и еще напишет. Бенкендорф, умерив раздражение и обиду за Воронцова, не усомнился в том, что со временем получит вдобавок к Булгарину преданного сотрудника.
Через семь дней — 12 июля 1827 года — таким числом было помечено письмо императору — Бенкендорф сообщал: «Le père du poëte Pouschkin est ici; son fils va у arriver ces jours ci. Le jour de mon dèpart de Péterbourg, celui-ci, après l’entrevue que j’ai en avec lui, а parlé au cloub anglais avec enthousiasme de Votre Majesté Impériale, et a fait boire sa santé aux personnes qui dinent avec lui. Il n’en est pas moins un bien mauvais garnement, mai si on peut dirige sa plume et se propos, ce sera un avantage»[66].
Надежды и того и другого не оправдались.
Фон Фок обвел глазами сотрудников, собравшихся в небольшом зале, где стены пахли свежей краской. Он был одет в новенький сюртук со звездой. Высокий воротник подпирал немного обвисшие гладко выбритые щеки. Тяжелый подбородок утопал в белом галстухе. Прядь волос ниспадала на лоб, несколько затеняя неприятный нарост на веке. Он опирался на пустую полированную столешницу мясистыми ладонями, и вся его массивная фигура источала уверенность, запах одеколона и надежду.
Сотрудников в зале собралось не очень много. Ближе остальных сидел барон Дольст, брат Петр фон Фок, Кранц, затем фон Гедерштерны, Леванда, братья Зеленцовы и ротмистр Озерецковский. Вдоль стен расположились титулярный советник Садовников, губернские секретари Элькинс и Полозов. У окна столпились прочие — титулярные советники Григорович, Смоляк, Никитин, Тупицын, Гольст и третий, самый младший брат Максимилиана Яковлевича Николай фон Фок — коллежский секретарь.
Фон Фок каждого из присутствующих знал не один год и лично приглашал на работу во вновь созданное учреждение.
— Господа, — обратился к коллегам управляющий III отделением, — через некоторое время сюда прибудет его превосходительство генерал-адъютант и шеф корпуса жандармов Александр Христофорович Бенкендорф — теперь ваш непосредственный начальник. Перед отъездом на коронационные торжества он скажет нам напутственное слово. Но прежде чем все мы с вниманием его выслушаем, считаю своим долгом сделать несколько предварительных замечаний.
Сотрудники не пошевелились, сидели тихо, как изваяния, а кто стоял — замерли в тех же позах.
— У каждого из вас есть на руках инструкция чиновникам Третьего отделения, писанная собственноручно его превосходительством генерал-адъютантом Бенкендорфом и утвержденная самим императором. Никогда в истории России ни один чиновник не располагал столь исчерпывающим документом, годным на все случаи жизни. Именно здесь сосредоточена сумма идей и настроений нового царствования. Я полагаю, что вы оценили сей документ в полной мере и будете неукоснительно следовать рекомендациям. Между тем я хотел бы обратить особое ваше внимание на пункты, которые на первый взгляд могут показаться малозначащими. Например, пункт второй. Прошу вас вместе со мной еще раз прочесть благородные слова нашего начальника.
Присутствующие вынули из карманов скрепленные листки и отыскали глазами второй пункт. Между тем фон Фок уже начал читать внятно и громко:
— Наблюдать, чтобы спокойствие и права граждан не могли быть нарушены чьей-либо личною властию, или преобладанием сильных лиц, или пагубным направлением людей злоумышленных. При его превосходительстве благородство будет почитаться одной из главных черт, необходимых сотруднику Третьего отделения. Преображенский приказ, тайная канцелярия, тайная экспедиция, особенная канцелярия Министерства внутренних дел, в которой я имел честь служить, располагали различными инструкциями, но ни в одной из них с такой выпуклостью не был подан основной принцип нашей будущей деятельности, как в пункте четвертом, который прошу найти и на который прошу обратить внимание.
Присутствующие перевернули страницы и углубились в чтение, которое сопровождал голосом фон Фок:
— Свойственные вам благородные чувства и правила несомненно должны приобрести вам уважение всех сословий, и тогда звание ваше, подкрепленное общим доверием, достигнет истинной цели и принесет очевидную пользу государству. В вас всякий увидит чиновника, который через мое посредство, то есть через посредство генерал-адъютанта Бенкендорфа, может довести глас страждущего человечества до Престола Царского и беззащитного и безгласного гражданина немедленно поставить под высочайшую защиту государя императора. Другие пункты инструкции имеют, быть может, большее практическое значение, но эти слова, идущие от самого сердца его превосходительства, вам следует запомнить, как «Отче наш». Вот, господа, на что я хотел обратить ваше особое внимание и еще раз подчеркнуть новый образ наших будущих действий.
В этот момент в дверях поднялась суета, и в залу в сопровождении адъютантов ротмистра Львова и подполковника Владиславлева вошел Бенкендорф. Все поднялись и замерли в почтительном молчании. Бенкендорф остановился посреди залы и приветливо улыбнулся:
— Я полагаю, господа, что Максимилиан Яковлевич сказал необходимые слова. Со своей стороны я хочу пожелать вам удачи на новом поприще и добавлю лишь: с Богом, господа, с Богом!
И он удалился в кабинет, куда за ним последовал фон Фок для первого доклада. Бенкендорф сел в кресло, поерзал в нем и успокоился.
— Ты назвал каждому содержание? — спросил он фон Фока.
— Конечно.
— Все ли довольны?
— Безусловно. Однако должен заметить, Александр Христофорович, что Фогель недавно получил прибавку в три тысячи рублей.
— Хорошо. Никто не будет обижен. После коронационных торжеств возвратимся к этому вопросу. Фогель с конца войны в наружном наблюдении и у Милорадовича еще служил. Ты лучше меня знаешь его хватку.
— Да ведь и мы — не с бору по сосенке. Большинство начинали при Балашове.
— Главное, Максимилиан Яковлевич, без всякого промедления показать, на что мы способны. Я уезжаю с государем в Москву, и все на твои руки пало. Главное, проследить, чтобы штаб-офицеры вскоре заняли в округах места и приступили к деятельности. Не мне тебя учить, но государь нуждается в более объемном сообщении о происходящем. Недавние события на Сенатской показали ничтожество полиции во времена императора Александра. Новая полицейская власть должна быть организована по обдуманному плану. В чем грех тайной полиции как бы первородный? Да в том, что она почти немыслима. Честные люди боятся ее, а бездельники и негодяи с ней легко осваиваются и пытаются использовать в корыстных интересах. Все дело тут в тайне. Вот почему мы обязаны действовать с как можно большей открытостью. Офицеры обязаны носить мундир. А чины, кресты и благородность для многих лучше, чем денежная награда. Надо привлечь сердца писателей, актеров, художников, музыкантов, а причисленные к Третьему отделению не должны скрывать это — тогда и другие не будут стыдиться и стесняться. Это не касается тайных агентов, которые существуют по совершенно иным законам. Однако главное, что тебе, Максимилиан Яковлевич, надо запомнить — отказ от старых методов безвозвратно ушедшей эпохи. И еще: твои ответы и обзоры будет читать государь! Пиши по-французски и не считайся с размерами, а уж о приверженности к истине — даже неприятной и опасной — и говорить не стану. Основное условие — правдивость и точность. Я на тебя надеюсь!
Бенкендорф поднялся и оглядел кабинет.
— Весьма прилично! Подбери мне к возвращению иностранные книги, посвященные полиции. А сейчас — извини. Меня ждет государь. С Богом, Максимилиан Яковлевич, желаю тебе удачи!
Фон Фок низко поклонился. Когда он выпрямился, Бенкендорф заметил, что неприятный нарост налился кровью. Он старался не смотреть в лицо фон Фоку.
— У меня недостает слов, чтобы выразить вам, ваше превосходительство, благодарность за доверие. Я отдам весь свой накопленный опыт служению государю и отечеству под вашим руководством.
Фон Фок не лицемерил — он умел и хотел служить. В предварительных беседах он не скрывал от Бенкендорфа, какие ошибки допускал прежде. Начинал свой путь при Екатерине в лейб-гвардии конном полку. После отставки устроился в один из департаментов Министерства коммерции. Затем возвратился в Москву к матушке и определился в милицию Московской губернии по письменной части. Здесь его и приметил Яков де Санглен, связанный личным знакомством с родными фон Фока. Де Санглен умел ценить людей и перетащил способного чиновника в Министерство полиции. Оттуда тропинка вилась в Министерство внутренних дел. Зимой на одном из заседаний Следственной комиссии, куда был приглашен граф Толстой, командовавший пятым пехотным корпусом в Москве, он сказал Бенкендорфу, отозвав в сторонку:
— Я читал твои соображения насчет высшей наблюдательной полиции, которые ты мне передал. Весьма толково и умно. Парижские впечатления не стерлись из памяти. Хочу обратить внимание на чиновника фон Фока, который очень пригодится. Побеседуй с ним подробно. Он опытен, но не консервативен. Способен к изменениям. В нем есть что-то гипнотическое.
— Не тот ли, что в министерстве у де Санглена записки оформлял? Я с де Сангленом ничего общего иметь не желаю.
— Он — человек де Санглена. Однако при сем раскладе это не играет никакой роли. Не упорствуй и позови его.
Бенкендорф пригласил фон Фока: надо же с чего-то начинать?! Первый вопрос и возник из промелькнувшей мысли.
— К какому бы действию вы приступили, дорогой господин фон Фок, ежели вам поручили бы создание высшей наблюдательной полиции? Отвечайте откровенно и без экивоков.
— С формирования тайной агентурной сети и подбора двух-трех чиновников, способных понимать прочитанные донесения и составлять отчеты.
Бенкендорф помолчал, потер виски, погладил лысеющий лоб. Фон Фок сидел в кресле подтянуто и твердо. Через минуту он услышал:
— Считайте, что вам уже поручили создать некое новое учреждение с известными целями. Подбирайте людей, и никому ни слова. А сейчас извините — меня ждет государь!
И фон Фок выкатился из маленького кабинетика Бенкендорфа в Зимнем. Следующей ночью его вызвали опять.
— Подготовьте соответствующего рода записку, — приказал Бенкендорф. — Коротко, глубоко, без виляний. Какие новшества собираетесь внести? В чем ошибки прошлого? Как от них избавиться? Ничтожество полиции нашей на протяжении прошлого царствования без страха подчеркнуть особо. И никому ни слова!
В конце марта фон Фок в точности выполнил задание. В начале апреля Бенкендорф, встретив карету фон Фока на Невском, остановил ее и позвал фон Фока в свою:
— Нечаянная встреча избавила вас от ночного визита. Я очень доволен, и наш уговор остается в силе. Прощайте, господин фон Фок. Мне пора в Зимний!
Фон Фок долго провожал карету Бенкендорфа взглядом. Кажется, ничего не добиваясь, я получил все, о чем мечтал целую жизнь, подумал он и, забыв про собственную карету, зашагал в противоположную от нужной себе сторону. А Бенкендорф действительно был доволен. Фон Фока часто призывали на заседания Следственной комиссии, но без подсказки графа Толстого он с ним бы не сблизился, хотя ответы фон Фока на вопросы по поводу мятежников выглядели вполне убедительно и были лишены заушательства.
Письма Бенкендорфу в Москву на коронационные торжества фон Фок писал почти ежедневно по нескольку часов, привлекая обширнейший материал, буквально выкачивая его из новых сотрудников и доводя их до изнеможения. Зато и выглядели отчеты образцово. Он внутренне для себя решил писать прямо, ничего не утаивая, разворачивая картину как можно полнее и объемнее. Мнение вышестоящих лиц в данном случае не имело значения. Надо выражаться только осторожнее и достаточно обтекаемо. Иначе не завоюешь благоволения государя. По каждому вопросу у фон Фока было мнение, не всегда сообразующееся с мнением окружающих. По вопросу о Пушкине он в корне расходился не просто с агентами, поставляющими информацию, но и с самим императором. Один из лучших тайных сотрудников Степан Висковатов — известный поэт и драматург, обработавший «Гамлета» для русской сцены, писал еще в феврале в донесении: «Мысли и дух Пушкина бессмертны: его не станет в сем мире, но дух, им поселенный, навсегда останется, и последствия мыслей его непременно поздно или рано произведут желаемое действие».
Висковатов — пскович, а раз так, то, вероятнее всего, не желает портить отношения с земляками. Личность Пушкина фон Фока давно интересовала. Он наблюдал за ним до Сенатской по наущению де Санглена. В июне агент Локателли, которого фон Фок весьма ценил, донес:
«Все чрезвычайно удивлены, что знаменитый Пушкин, который всегда был известен своим образом мыслей, не привлечен к делу заговорщиков». Позднее, вероятно, узнав о вызове Пушкина в Москву, тот же Локателли писал: «Известно, что сердце у Пушкина доброе, — и для него необходимо лишь руководительство. Итак, Россия до, лжна будет прославиться и ожидать для себя самых прекрасных произведений его гения!»
Фон Фок думал иначе. Он пренебрег и Висковатовым, и Локателли, и даже мнением императора. Сведений у него накопилось предостаточно. Он сообщал Бенкендорфу о пушкинских проказах — кутежах и безумных тратах, о выпитом шампанском и поездках по увеселительным заведениям. Поэт ненавидел добродетель и стремился только к наслаждению. «Это честолюбец, — писал фон Фок Бенкендорфу, безуспешно пытаясь повлиять на него и императора, — пожираемый жаждой вожделений и, как примечают, имеет столь скверную голову, что его необходимо будет проучить при первом удобном случае. Говорят, что государь сделал ему благосклонный прием и что он не оправдает тех милостей, которые его величество оказал ему».
По возвращении из Москвы Бенкендорф заметил:
— Государь придерживается несколько иного взгляда на Пушкина и советовал мне с ним подружишься, учитывая отличные дарования писателя. Но если есть материал, — давай! Все должно идти своим законным чередом. Полковник Бибиков и генерал Волков обеспокоены тоже Пушкиным. Читает новую свою пиесу о Борисе Годунове. Тема обоюдоострая! Но то, что ты и в беседах со мной слушателей литературных мнений Пушкина и его друзей называешь сообщниками — кажется преувеличением, и немалым. По совету государя я его приглашаю в Фалль — так что же, по-твоему, и я сообщник?!
И Бенкендорф расхохотался.
— Ваше превосходительство, вам скоро будет не до смеха, когда откроются некоторые подробности. Пушкин остался противником любой власти, а такие люди препятствуют управлению страной. Поэзия, если она без присмотра и отеческой опеки, горячит и возбуждает общество. Кроме того, Пушкин — это не вся Российская империя и не все ее дела и заботы. Еще небольшая толика остается. Вот что, например, доносят о разбойных нападениях на дорогах Малороссии и Бессарабии…
И он протянул Бенкендорфу бумаги, в которые тот немедленно углубился. Сведения оказались неутешительными. Казачьи шайки буквально парализовали хозяйственную жизнь, особенно в окрестностях крупных латифундий. Из Малороссии поступали странные сообщения. Один из доброхотов доносил, что графиня Браницкая была осведомлена о готовящемся восстании в Черниговском полку и, чтобы укрыть это, пожертвовала кандалы для заковывания мятежников перед отправкой в Петербург.
— Надо послать кого-либо перепроверить изложенные данные и только тогда передать государю, — сказал Бенкендорф.
— Шервуд знает обстановку в Малороссии и имеет там связи. Не отправить ли его в Киев?
— Пожалуй! Но он сам в надзоре нуждается. Мошенник отпетый. Ты наладил делопроизводство и прохождение бумаг, Максимилиан Яковлевич. Теперь не худо бы приступить к осмыслению собранного и разместить все по разделам. Особое внимание надо уделить последствиям бунта на Сенатской. Корешки-то остались. Мне государь вчера заявил, что причины бунта до сей поры с точностью не установлены. Какие выводы ты можешь представить императору? Есть ли что-нибудь экономическое? Ведь любая революция — это война негодяев против честных людей. Всякие оборванцы, завидующие богатым, желают сесть на их место. Все средства, способствующие достижению цели, для подобной публики хороши. Они ничем не гнушаются, лишь бы только избавиться от людей почтенных, завладеть их состоянием и должностями. Девиз этой партии, стремящейся к уничтожению монархического принципа: «Ôte toi pour que je m’y place»[68]. Вот для чего они возбуждают народные страсти, страсти толпы. Естественно, что благо народа есть только предлог для преступной и своекорыстной деятельности. Смоленский помещик — убийца Милорадовича и Стюрлера — буквально вопил на меры, принятые при устройстве дороги на Таганрог, по которой следовал покойный государь. Показатель важный! Надо эту линию, Максимилиан Яковлевич, разработать и выступить с собственной оценкой, не дожидаясь нового возмущения или доносов какого-нибудь Шервуда.
— Я совершенно с вами согласен, ваше превосходительство, и кое-что в указанном направлении делается. Начальные выводы могу предложить сию минуту.
Бенкендорф с сомнением взглянул на фон Фока, хотя отчеты, полученные в Москве, убедили в способности человека, которого он вскоре назначит управляющим III отделением, мыслить четко и анализировать происходящее достаточно глубоко. Для сотрудника высшей наблюдательной полиции мало добыть факт — надо его еще правильно понять и оценить.
— Есть вполне достоверные данные, что либералы все, что разумеется под словом «казна», в том числе ломбарды и банки, рассматривают как собственность царской фамилии.
— Но это ведь не так! Это ложь!
— Александр Христофорович, вы две минуты назад говорили о разжигании народных страстей. Зачем за примером далеко ходить?! Солдату — о рекрутчине и сроке службы, крестьянину — о скором освобождении, а дворянину, землевладельцу, купцу, чиновнику — о чем? О ссудных кассах, о банках, о закладных и прочем экономическом. Одной из главных побудительных причин, породивших отвратительные планы людей четырнадцатого декабря, были клеветнические утверждения, что занимавшее деньги дворянство является должником не государства, а царской фамилии. Отсюда и проистекало дьявольское рассуждение, что отделавшись от кредитора, отделаются и от долгов. Мысль эта весьма живуча и распространена. И мы с ней будем и в дальнейшем сталкиваться на протяжении ряда лет. Неприятные и лживые пересуды усиливаются национальными противоречиями. Либералы кричат, что царская фамилия — немцы, а дворянство сплошь русское. В окружении Ермолова дня не проходит без выпадов в адрес немцев и вообще — иностранцев. Партия адмирала Мордвинова выдает себя исключительно за русскую и патриотическую. Таким образом, количество недовольных удваивается, если не утраивается.
— Заметь изложенное на бумаге. Шервуда гони в Киев для проверки состояния дел. Кроме того, надо подготовить инспекцию для поездки на Соловецкие острова и в Сибирь. Твои соображения, я полагаю, заинтересуют государя. Словом, старайтесь, господин фон Фок. Для вас наступают новые времена. Старайтесь, и воздастся вам по делам вашим!
Бенкендорф приезжал на службу спозаранку. Он завел деятельный порядок. Накануне чиновники трудились за полночь, чтобы приготовить суточный отчет. Письма, донесения и прочее неотложное размещалось на отдельном столе в кабинете. Наиважнейшее раскладывалось на бюро, за которым Бенкендорф проводил несколько часов. Затем ехал в Зимний. Оттуда — домой обедать, после короткого отдыха вновь появлялся на службе. Два раза в неделю принимал посетителей. Вечером, если государь не призывал, Бенкендорф обсуждал с фон Фоком поступившие материалы, советовался и с рядовыми чиновниками — специалистами в различных областях, читал личные письма и делал разного рода пометы на донесениях, требующих более глубокого ознакомления. Свободного времени не оставалось. Железный порядок господствовал в каждой комнате. Дежурные офицеры следили за дисциплиной. С первых дней агенты встречались с сотрудниками на приватных квартирах. Отпуск средств и денежные расписки о выдачах находились в одних руках, и во всякую минуту Бенкендорф мог получить абсолютно точные данные о расходовании средств. Были три проблемы, которые требовали настоятельного решения. Первая из них — необходимость посылки офицеров корпуса жандармов за границу для приобретения необходимых навыков следствия и розыскной работы. Вторая проблема — наблюдение за офицерами и солдатами в гвардейских частях и армии. Третья — борьба с бюрократией и взяточничеством. Бенкендорф отлично понимал, что именно бюрократия ежеминутно порождает взяточничество. А взяточничество, по мнению обер-полицеймейстера Княжнина, даже в полиции достигло невероятных размеров. Взяточничество разъело всю государственную — некогда слаженную — систему. Городское хозяйство буквально разваливалось под напором взяточников. Армейские поставки целиком зависели от подкупности чиновников. Куда больше! Бенкендорфу стали известны факты, что за мзду полицейские офицеры и караульные в Петропавловской крепости свободно устраивали свидания с арестантами, в том числе и политическими преступниками. До вторжения Наполеона в Россию и мятежа на Сенатской, то есть в первое десятилетие царствования императора Александра и несколько лет после возвращения оккупационного корпуса из Франции, гражданская атмосфера в стране была иной. Первые признаки разложения Бенкендорф ощутил после семеновской истории. Последние годы правления императора Александра были окрашены в мистические тона. Он явно утомился. А между тем жизнь в Петербурге отличалась относительной свободой, довольством и даже роскошью. По улицам разъезжали красивые английские кареты, лошади в прекрасной русской упряжи. Окрестности столицы были ухоженны и чисты. Они производили великолепное впечатление и выглядели лучше, чем окрестности Парижа. В праздничные дни сюда привозили знать длинногривые кони, которых еле сдерживали богато одетые бородатые кучера в разноцветных шляпах. Маленькие изящные форейторы сидели в седлах как влитые и походили на куколок. Екатерингофский парк привлекал своими гуляниями. Экипажи кружились в замысловатом танце по аллеям. Тропинками шли целые выводки купеческих семейств. Мужчины в русском платье, жены и дочери одеты по европейской моде. Убранство часто контрастировало с широкоскулым лицом, приплюснутым носом и желтоватым цветом кожи. Везде царило веселье. Лихо торговали напитками и пирожками маленькие кабачки. К русским горам выстраивались длинные очереди. Словом, жизнь бурлила. Но император Александр с каждым годом становился мрачнее. Не спасало и увлечение сельским хозяйством. В Царском Селе по лугам бродили тучные стада коров и овец. Коровы были разных пород — холмогорские, тирольские, украинские. Император носил мундиры из шерсти собственных овец.
Петербург украшался и разрастался. В Гостином дворе можно было купить, и дешевле, чем в Париже, не только ягоды, но и экзотические фрукты. Огромные ананасы стоили сто франков. Казалось, все обстояло благополучно. Однако ни в обществе, ни в императорской семье не было спокойно. Что вынудило императора предпочесть Таганрог Южной Италии или Франции? Ведь берег моря зимой там открыт для холодных ветров.
Много непонятного принесли последние годы владычества императора Александра. Происшедшая вспышка на Сенатской будто бы была предопределена его внутренним состоянием неустройства. Преданных трону людей, способных внести в правление новый дух, император, подобно своему отцу, отвергал. Бенкендорф это чувствовал на собственном примере. Желания и стремления императора становились неуловимы. Круг недовольных и сбитых с толку людей расширялся. Общественные процессы были загнаны внутрь. Аракчеев сконцентрировал в руках огромную власть. По сути, он управлял Россией, имея более зла в характере, чем добра. При нем полиция пришла в полный упадок. Количество преступлений неизмеримо выросло. Но главное — настроение людских масс никого не интересовало. Слухи распространялись, как лесные пожары. С ними никто не боролся. Когда прежнее царствование окончилось, новый император в интимном кругу сказал:
— Мой брат начал как реформатор. Его приветствовала вся Россия, и даже Европа обратила к нему свои взгляды и надежды, особенно после крушения Бонапарта. И к чему это привело? В первый день царствования я более думал о смерти, чем о жизни. Вот чего я не могу простить друзьям четырнадцатого декабря. И никогда не прощу!
Мысли Бенкендорфа о необходимости перемен оформились именно в этот период. Он видел, что Петербург постепенно превращался в город контрастов. А Россия брала пример со столицы. Назревал социальный кризис. Дворянство разорялось. Имения шли с молотка. Крестьяне бежали в Сибирь и на юг. Бенкендорф отдавал себе отчет, что революционный взрыв не приведет ни к чему хорошему. Революции везде оказывали пагубное действие. Карбонарии растаскивали Италию на кусочки. Британцы, жестко правившие Собственной страной, пытались использовать революционные тенденции других народов. Революция во Франции привела к власти наполеоновскую тиранию. В Испании тысячи людей погибли в погоне за революционным миражом. Нигде жизнь не становилась лучше. Все эти факты и события надо было уловить и понять в своей протяженности. С каждым днем он убеждался, что счастье России — в спокойствии. Спокойствие могут принести вера и твердое управление, которое невозможно без детального знания обстоятельств и людей. Император Николай Павлович более, чем кто-либо из предшественников, понимает нужды России, ее достоинства и недостатки. Он обладает крепкой волей и широким кругозором. Ни один из друзей 14 декабря не сумел ему противостоять в прямой беседе. Ни Орлов, ни Трубецкой, ни Волконский, ни Пестель, ни Рылеев, ни Муравьевы. Бенкендорф присутствовал при допросах, когда многие выказывали более мужества и стойкости, чем образования и ума. Находчивость императора произвела на Бенкендорфа неизгладимое впечатление. Он не уступал никому из перечисленных ни в опытности, ни в смелости, ни в чтении книг. Он считал себя консерватором, но совершенно свободно вел беседу о политике и литературе с поднаторевшими в сих дебатах масонами и членами различных обществ.
— Если хотите знать, то я по убеждениям твердолобый tory. Англичане по сути своей строители, а строители хорошо понимают, что без фундамента нельзя возвести прочное здание. Нужно уметь сохранять прошлое и нажитое. Но я не противник реформ, которые укрепляют здание, делают его красивее, удобнее, прочнее. Нет, я не противник реформ. Но в мое царствование реформы будут созидательными, а не разрушительными. Реформа не должна разрушать, но должна все изменять к лучшему. Таково мое кредо! Посмотрите на Англию — она всем обязана твердолобым tory, — часто повторял император в застольных беседах.
Никто в императоре Николае не подозревал человека, умеющего навязывать другим собственную волю. Никто в нем не желал раньше видеть правителя, не дрогнувшего под напором неблагоприятных событий. Никто и не думал, что он заставит себя слушать искушенных европейских дипломатов. События на Сенатской переменили мнение. Недовольная Россия притихла. И Мордвинов, и Сперанский, и Ермолов склонили головы и не смели открыто перечить. А заставить Россию прислушаться к себе нелегко. Традиции дворянской свободы здесь живучи. Штыком и пулей не всего добьешься. Однако надзор дает возможность предотвратить развитие пагубных идей. Вольные стихи Пушкина, которые вымарывал из допросов мятежников военный министр Татищев, показали, каким способом эти идеи распространяются, оседая в сознании и превращаясь в необоримую силу. Император едва ли не единственный обратил на то внимание. Вот в чем причина его благоволения к поэту. Без понимания подобного маневра надзор не сумеет правильно выбрать стиль поведения. Фон Фок был сторонником жесткого стиля. А уж с прочими — как заблагорассудится! Полиция, хоть и высшая, жандармерия и в целом III отделение — не институт благородных девиц и не богадельня. Из окна фон Фока виднелся внутренний двор и дверь в каземат.
— Но жизнь невозможна без женщин, власти и полиции, — смеялся он.
Никогда почитаемый во всей Германии поэт Иоганн Вольфганг Гёте не воспринимал сообщения из России с такой радостью, как весть о падении Варны под напором войск императора Николая Павловича. О непобедимости и неприступности этой крепости в чисто восточном стиле, то есть весьма напыщенно и витиевато, возвещали красиво выбитые на мраморных досках тексты, которые были вделаны турками в стены военных сооружений. Ни молитвы, ни ядра, однако, не помогли, и Варна сдалась на милость победителей. Этому наиважнейшему событию русской истории в 1828 году предшествовали более мелкие происшествия, так или иначе связанные с мнением великого немца.
Гёте всегда пристально следил за тем, что происходит в России. Он с удовольствием принимал гостей из далекой северной страны и с каждым имел продолжительную беседу. В декабре 1818 года приют поэта в Веймаре посетила вдовствующая императрица Мария Федоровна. Президент Академии наук Сергей Семенович Уваров долгие годы поддерживал самые тесные отношения с великим немцем. В декабре 1826 года Гёте, в числе других европейских знаменитостей, избрали почетным членом академии. Особая дружба связывала поэта с Василием Андреевичем Жуковским. Он высоко оценивал то, что делал Жуковский для пропаганды европейской культуры в России. Вслушиваясь в переводы на чужом языке и отбивая такт ногой, он часто восклицал:
— Прекрасно! Но не немец ли Василий Андреевич?
И когда узнал от своего друга канцлера фон Мюллера, который покровительствовал всему русскому, что Жуковский наполовину турок — смеялся над собственной оплошкой до слез. После мятежа на Сенатской ему прислали экземпляр «Донесения Следственной комиссии», и он весьма внимательно с ним ознакомился. Встречи с генералом Бенкендорфом он специально отмечал в дневнике. Любопытство к России и русским вызывалось многими причинами, из которых династические все-таки были не самыми главными, хотя внешне играли ведущую роль. Веймарский гросс-герцог Карл Август, омрачивший 1828 год — год падения Варны — своей смертью, был женат на родной сестре первой жены императора Павла Петровича — Вильгельмине, принцессе Гессен-Дармштадтской. Гёте знал об отношениях Вильгельмины с графом Андреем Разумовским. Его подробная запись о событиях в марте 1801 года свидетельствует, что он имел достаточно глубокое представление о том, что произошло злосчастной ночью в Михайловском замке. С дочерью убитого властелина — убитого при неясных обстоятельствах — великой княгиней Марией Гёте находился в дружеских отношениях до дня своей смерти и пользовался ее покровительством. Наследник веймарского гросс-герцога Карл Фридрих женился на Марии в самом начале века. Приданое будущей гросс-герцогини привезли в Веймар на восьмидесяти подводах, что вызвало немалое восхищение поэта.
— Россия невероятно богатая страна, и, кажется, не только талантами.
Во время наполеоновских войн и позже — в двадцатых годах — он говорил почти каждому гостю из России:
— Жаль, что возраст не позволяет мне совершить столь дальнее путешествие. Но зато я сохраняю очарование фантастических представлений о вашей стране. Поверьте, что для человека моих занятий это немало.
Интерес к России, впрочем, отличался холодностью, которую иногда канцлеру фон Мюллеру удавалось растопить. Он был видной фигурой при дворе гросс-герцога Карла Августа и оказал Веймару большие услуги в период наполеоновских войн, стараясь склонить русских на сторону, и не только Веймарского гросс-герцогства. Но жизнь есть жизнь, и постепенно эпоха высокой литературной славы Гёте невольно ограничила его восприятие и даже возможности. Он всегда пренебрегал вторичным и предпочитал получать исторические сведения не из описаний, а из первых рук. Он деликатно расспрашивал великую княгиню Марию Павловну об ужине 11 марта, на котором она присутствовала в Михайловском замке вместе с женой главного заговорщика статс-дамой фон дер Пален и ее дочерью, фрейлиной императрицы Марии Федоровны. Что поведала великая княгиня Гёте, останется навеки тайной, но то, что беседа на эту тему состоялась, не подлежит сомнению. По крайней мере двое из присутствующих знали о заговоре и были уверены, что переворот должен состояться через час-другой. Не вызывает вопросов и внутреннее отношение Гёте к императору Александру Павловичу, всю жизнь болезненно реагировавшему на малейшие подозрения, высказанные в его адрес. Иногда его отношение к человеку определялось позицией, занятой им при оценке событий мартовской ночи в Петербурге. Он никогда не простил Наполеону замечания в талейрановском письме по поводу протеста России в связи с расстрелом герцога Энгиенского: «Если бы в то время, когда Англия замышляла убийство Павла I, знали, что зачинщики заговора находятся в расстоянии одного лье от границы, неужели не постарались бы схватить их?» Именно эти слова вызвали вечную ненависть императора Александра к Наполеону, и он добил его, не соглашаясь ни на какие компромиссы, и, быть может, вопреки исторической целесообразности. Он не очень жаловал Михаила Илларионовича Кутузова именно потому, что фельдмаршал и будущий герой Бородина присутствовал на ужине и был один из немногих, кто видел отца живым и помнил подробности беседы, которая велась за столом.
Гёте не мог относиться к императору Александру как к слабому и лукавому властелину. Покоритель Европы и победитель Наполеона обладал сильным характером и умел использовать свою мощь вопреки мнению позднейших историков, впрочем, как и современников. Вот почему Гёте прежде всего с холодностью относился к сыну императора Павла Петровича. Тот платил великому поэту такой же монетой. Однако Гёте проявлял осторожность и не демонстрировал своих чувств, между тем косвенно выражая свое отношение в злобной иронии по адресу баронессы Крюденер, которая пользовалась невероятной славой во времена Венского конгресса и Священного союза. Не сумев привлечь внимание Наполеона, она с успехом овладела фантазией русского государя и стала соавтором мистической декларации, датированной 26 сентября 1815 года и подписанной учредителями Священного союза. Она считала императора ангелом, ниспосланным на землю для выполнения воли Всевышнего. Переписка между ними была настолько интенсивна, что привлекла внимание агентов различных европейских дворов. Баронесса даже хвасталась полученными посланиями от императора. До 1818 года она оказывала определенное влияние на события, вызвав своими проповедями Евангелия по всей Германии и Швейцарии волну энтузиазма не очень ясного происхождения. Первым ее гонителем стал князь Меттерних. Гёте презирал баронессу, сочинив эпиграмму, которая лучше остального характеризует его истинные чувства по отношению к Крюденер и императору Александру:
Встарь довольно было шлюхам
И монахиням-старухам
Чудеса творить с попами
За келейными стенами.
А теперь им тесно стало —
Для чудес Европы мало!
При дворе танцуют львицы,
Шимпанзе, медведи, псицы,
И под писк волшебной дудки
В пляс пророчат проститутки.
Если вспомнить, что Венский конгресс окрестили танцующим и что император Александр пригласил баронессу ко двору, легко себе вообразить, как Гёте относился к мистическим увлечениям северного властелина.
И вот здесь начинается самое главное. Баронессе пришлось удалиться в лифляндские поместья, где ей продолжал оказывать покровительство император. В России она сблизилась с княгиней Анной Сергеевной Голицыной, супругой адъютанта великого князя Константина Павловича полковника Голицына, известного в петербургских кругах под именем Jean de Paris. Второй подругой и наперсницей стала некая особа-графиня де ла Мотт-Гаше. Такой тройственный союз переполнил чашу терпения императора, который многое прощал баронессе Крюденер и смотрел сквозь пальцы на то, чем она занималась в России. Крюденер не до конца утратила влияние. Между тем приятельница де Гаше каким-то таинственным образом познакомилась с мистрис Бирх — любимой камеристкой императрицы Елизаветы Алексеевны. Девичья, фамилия камеристки была Casalet, и с ней графиня будто бы встречалась до замужества, возобновив отношения в России, куда де Гаше приехала после долгих скитаний по Европе в 1812 году. Император Александр, утомленный слухами о проделках баронессы, которые сотрясали Петербург, предложил ей покинуть столицу. Рассуждать повелитель Северной Пальмиры долго не любил, и бедную баронессу вместе с дочерью, тоже баронессой Юлией Беркгейм, прямо от Калинкина моста на барке, правда, с пересадкой в Кронштадте, отправили в Крым. Графиня де Гаше якобы после свидания с императором поехала туда же, приглашенная княгиней Голицыной в ее имение Кореиз. В Крыму Крюденер вскоре заболела и, несмотря на теплый прием, оказанный ей тамошней публикой, благополучно скончалась в Карасубазаре.
Наводнение поздней осенью 1824 года, подготовка к поездке в Таганрог, серия доносов, полученных императором Александром, события на Сенатской, допросы мятежников и их казнь, приготовления к коронации императора Николая Павловича заняли все внимание властей. Им было не до какой-то графини де ла Мотт-Гаше. Однако, получив известие из Крыма, чиновники новоиспеченного III отделения переполошились и забегали по Петербургу, собирая сведения об упомянутых дамах. Времени у них оставалось мало, потому что Бенкендорф вместе со всей свитой отбывал в Москву. Он торопил фон Фока, а фон Фок наседал на Фогеля, Фабра, Фукса, Наумова, Крыжова и других агентов, которые работали еще при графе Милорадовиче. Фогель упирался и капризничал, однако необходимые подробности добыл. Фон Фок кое-что узнал и от чиновников Министерства внутренних дел, где он возглавлял канцелярию при графе Кочубее и Ланском. На него компромат не произвел большого впечатления, но Бенкендорфа поставил в тупик, и он несколько дней не мог собраться с мыслями и сделать доклад государю.
— Княгиня Голицына — дама своеобразная, — начал издалека фон Фок. — Она урожденная Всеволжская и владеет имением в Сергачском уезде Нижегородской губернии.
— И на меня она производила странное впечатление. Говорят, она там у себя ходит в сюртуке, суконных панталонах и с плетью. Курит не переставая. Не женская будто бы мода, — сказал Бенкендорф. — Что ее связывало с Крюденер и де Гаше?
— Затруднительно ответить. Болтают разное, в том числе и неприличное. О Голицыной ходит легенда, что по совершении брачного обряда в церкви она прямо у выхода отдала князю Ивану Александровичу портфель с бумагами на половину собственного состояния и сказала, что между ними все кончено. Но зато она теперь княгиня Голицына!
— Ну и что предпринял, очевидно, ошеломленный князь?
— Да ничего! Взял портфель. Недаром же его прозвали Jean de Paris.
— Но дальше, дальше, дальше! Я пока не вижу никакой связи. Кто сообщил в Петербург о смерти мадам де Гаше? И какое нам вообще до нее дело? Как сюда вмешана покойная императрица Елизавета Алексеевна?
— Едва Гаше скончалась, как камеристка мадам Бирх потребовала, чтобы ей доставили какую-то шкатулку, и обратилась прямо к императору. И завертелась карусель! Но вот в чем здесь загвоздка. О графине де ла Мотт-Гаше шел слух, что она та самая Жанна де ла Мотт — главное действующее лицо L’affaire du collier de la reine![69]
— He может быть! — воскликнул пораженный Бенкендорф. — Не может быть!
— Может! — засмеялся фон Фок. — В России все может быть! Покойный император Александр удалил ее из Петербурга по двум, как я понимаю, причинам. Во-первых, она приблизилась ко двору и встречалась с мистрис Бирх, хотя камеристка уверяет, что ничего не знала о ее прошлом. Во-вторых, его величество король Людовик XVIII, несмотря на то что не любил австриячку, мог потребовать выдачи подлинной или фальшивой де ла Мотт с единственной целью — оправдать брата короля Людовика XVI и доказать, что королевская фамилия стала жертвой шантажа, хотя он обливал грязью Марию Антуанетту и вовсе не возражал, когда по Европе распространились писания де ла Мотт, во всем обвиняющие королеву.
— Совершенно с тобой, Максимилиан Яковлевич, согласен, — сказал Бенкендорф. — Ты прав. Это дело не подлежит огласке. Карл Десятый тоже мог бы потребовать выдачи или, во всяком случае, поинтересоваться бумагами.
— Гаше утверждала, что император Александр Павлович знал, кто она, и обещал защиту и покровительство. Эти сведения сейчас идут от камеристки мистрис Бирх.
— Зачем ей какая-то шкатулка, увезенная в Крым?
— Возможно, там хранятся какие-то письма покойного государя, которые перешли к Гаше от подруги баронессы Крюденер?
— Вполне! Государь сейчас старается собрать все бумаги, касающиеся брата. Я думаю, что они будут уничтожены. Мало ли какие подделки ходят по Петербургу и Москве. Ну и что ты полагаешь по этому поводу? Кто такая Гаше? Авантюристка, мошенница?
— В любом случае и авантюристка, и мошенница. Я видел ее года три назад. В министерство поступали о ней данные. Старушка среднего роста, довольно стройная, со следами былой привлекательности. Носила серый редингот, тщательно завитые седые волосы прятала под черным бархатным беретом с разноцветными перьями и пряжкой. Говорила на изысканном французском. Физиономия смышленая, с живыми, не утратившими блеска глазами. Люди, которые с ней общались, отмечали ровную любезность и тут же пренебрежительное отношение к низшим. Говорила, или, скорее, намекала, что граф Калиостро, граф Прованский и граф д’Артуа ее близкие знакомые. А герцог де Роган, князь Станислав Понятовский и министр финансов де Калонн — покровители. Девичья фамилия — де Сен-Реми Валуа.
— Должен тебе сказать, что в юности я читал какую-то брошюрку с довольно подробным описанием этого скандала. Там ее обвиняли в краже ожерелья без всяких экивоков. И еще больше мужа, Николя де ла Мотта, кстати, жандармского офицера из роты бургиньонцев. Мне дали ее почитать на одну ночь, и никогда не догадаешься кто. Платон Зубов!
— Сейчас о мошеннице создали целую литературу. Гёте написал «Великий Кофта», Шиллер «Духовидец», а Томас Карлейль «Бриллиантовое ожерелье». И сколько еще напишут.
— Словом, поступим нижеследующим образом. Я доложу государю. Через несколько дней двор должен быть в Москве. Ты продолжай поиски и все-таки выясни, чем она занималась в России. Учти, что надвигается война с Портой. Начальнику Главного штаба генералу Дибичу поручено составить план кампании. Де Гаше жила в Крыму. Нет ли тут какого-нибудь шпионства? Ведь эта безродная публика на все готова за деньги. Кроме того, у нее выработан, очевидно, определенный почерк. Возвратимся из Москвы — продолжим. Бумаге не доверяй! Пошли человека с тайной миссией в Крым, независимо от действия официальных властей. Выяснить надо все, что только возможно, хотя и Гаше и Крюденер уже на том свете.
Доклад о графине де Гаше Бенкендорф представил государю в Москве в первых числах августа.
Выслушав Бенкендорфа, государь сказал:
— Что ты думаешь обо всей этой истории? И не соотносится ли она с нашими действиями против Порты?
— Полагаю, что нет. Однако бумаги отыскать надо и изъять.
— Хорошо. Я велю Дибичу написать таврическому гражданскому губернатору. Кто там сейчас?
— Нарышкин, ваше величество. Три отвратительные бабы, а шуму-то!
— Пусть напишет Дибич и вытребует шкатулку. А ты пошли туда верного человека: пусть проследит. Дибич мой начальник штаба. Если впутать полицию, можно спугнуть.
Государь вызвал Дибича и в присутствии Бенкендорфа объяснил, в чем дело. На следующий день в Крым умчался курьер.
Из Москвы в Крым путь нелегкий.
После коронационных торжеств составление плана войны против Турции пошло энергичнее. Император Николай вовсе не стал миндальничать и брать пример со старшего брата, который в Лайбахе отказался поддерживать Грецию. При нем Порта опустошала Молдавию и Валахию. Даже баронесса Крюденер не согласилась с Благословенным и призвала к крестовому походу против султана Махмуда, повесившего в первый день Пасхи у ворот дворца константинопольского патриарха в полном облачении. Многие события принудили императора Александра переменить позицию и выставить ультиматум Блистательной Порте. В южных губерниях России начали концентрироваться войска. Греция обрела новую надежду. Теперь события в какой-то степени повторились. Император Николай еще до казни мятежников выставил турецкому султану ультимативные требования: восстановить княжества Молдавия и Валахия, освободить сербских депутатов и дать Сербии учреждения согласно Бухарестскому договору, заключенному в середине 1812 года, прислать делегатов на русскую границу для переговоров. В правоте собственных поступков он убедился через три года, когда в Веймаре Гёте сказал ему:
— Ваше величество, политическое будущее России — это восточный вопрос и, возможно, польский. Но главное для вас сейчас — это Восток!
Султан Махмуд подписал соглашение и принялся готовиться к войне. Политическая и отчасти военная борьба с Турцией заняла почти весь 1827 год. Действия графа Паскевича против персов и продвижение к центру Армении, с одной стороны, насторожили Европу, а с другой — восхитили. Персидский шах опять готовился к войне, отказавшись ратифицировать невыгодный для него мир с русским императором.
Да, действительно, будущее России в те годы решалось на Востоке.
Для Бенкендорфа 1827 год — год напряженного формирования высшей наблюдательной полиции. Страна была разделена на семь округов во главе с генералами и штаб-офицерами. Была образована сеть тайных агентов, которые подчинялись жандармским офицерам и обязаны были поставлять необходимые сведения. Как комендант главной императорской квартиры, Бенкендорф значительно расширил полномочия и одновременно показал обществу, что III отделение и корпус жандармов не являются какими-то новыми полицейскими ведомствами вроде прежних министерств, а становятся силовой сутью управления страной, воплощающей в жизнь повеления монарха. Именно III отделение и корпус жандармов заботятся об исполнении законов, поддерживая тесную связь с Министерством внутренних дел и Министерством юстиции. Это структурное изменение общество должно было понять. На фоне оригинальной концепции, выдвинутой Бенкендорфом и поддержанной государем, действия мелких агентов вроде Шервуда, получившего в качестве главной награды приставку «Верный», кажутся мелкими и незначительными. Раздутые будущими историками, они исказили общую картину николаевской России, выдавая мелкое и частное за общее и определяющее.
Коронационные торжества и маневрирование гвардейцев и гренадер, составивших сводный корпус, вызвали восторг у маршала Мармона — посланца короля Карла X. Герцог Рагузский спросил у императора:
— Правда ли, что похитительница ожерелья Марии Антуанетты скрывается в России?
— Я слышу об сем впервые, — ответил государь и тут же поинтересовался у Дибича, послан ли курьер в Крым?
В день коронации мятежникам вышло очередное послабление. Присужденным на каторжную работу вечно срок сокращался до двадцати лет. По истечении его они переводились на поселение. Бенкендорф сделал собственноручную надпись для памяти на печатном экземпляре манифеста, из которой следовало, что закончившие срок селятся в Сибири в качестве вольных жителей, а не поселенцев, и могут быть приписаны в какой-нибудь цех или гильдию, но в Россию возвращаться им не позволено, так как они остаются политически умершими для страны. Его слова, в сущности смягчающие участь сотен людей, позднее использовались для обвинений Бенкендорфа в чрезмерной жестокости.
Рутинная работа отнимала у Бенкендорфа массу времени. Каждую свободную минуту он знакомился с разного рода донесениями, которые показывали, что источник беспокойства все-таки не устранен. В сентябре он написал Воронцову, что молодежь снова принимается за танцы и уже значительно менее занимается устройством государства, политикою обеих полушарий и мистическими бреднями. Однако не все выглядело так благостно. Ордынский докладывал:
— О войсках, Александр Христофорович, болтают разное. Многое совершенная бессмыслица. Надзор все-таки надо поручать образованным и неглупым агентам. Вот, например, что пишут о преображенцах. Они, дескать, преданы государю, но в них стараются вселить любовь к цесаревичу Константину и ненависть к императрице Марии Федоровне. Цесаревич будто бы просил уменьшить гвардейцам срок службы до пятнадцати лет, государь согласился, а императрица воспрепятствовала. Теперь цесаревич обиделся на государя и не общается с ним. В чьих руках надзор, Александр Христофорович?! Этак мы далеко зайдем.
— Тут ты ошибаешься, Ордынский. Подобные сведения должны быть зафиксированы, однако отнесены к категории слухов. Мы обязаны знать как можно больше, если не все, и уже наше дело оценить собранные факты, очистив от наносного.
— Я полностью с вами согласен, Александр Христофорович, но агент обязан и сам разбираться, что нести в клюве.
Накануне нового 1827 года Бенкендорф отправил фельдъегеря в Крым с приказом отыскать бумаги графини де ла Мотт-Гаше, которые, вероятно, были похищены лицами, находящимися с авантюристкой в дружеской связи. Документы, не обнаруженные в темно-синей шкатулке, безусловно заслуживают особенного внимания правительства. Необходимо опросить слуг, знакомых и чиновников. Даже городского голову и членов ратуши надо привлечь к дознанию. В феврале фон Фок доложил Бенкендорфу:
— Вот вам, Александр Христофорович, и результат. Курьера сгоняли, деньги потратили, шуму наделали. В дело втянули феодосийского градоначальника и земский суд. А все кончилось пшиком. Бумаг нет как нет. Прислали рапорт какого-то титулярного советника Браилки, пару пустяковых бумажек и протоколы допросов, где спрашиваемые отнекивались. А ведь речь шла о лицах, небезразличных высшим властям! Баронесса Крюденер, княгиня Голицына и международная авантюристка де ла Мотт. Копия свидетельства о ее смерти то ли после развратной оргии, то ли от собственной руки имеется у французского вице-консула Луи Бертрена. Вытребовано им из Лондона. А мы — ничего! Какой-то Браилка, какой-то Мейер! Ни губернатор Нарышкин, ни управляющий Новороссийскими губерниями граф Пален не имеют специальных навыков при расследовании подобных казусов. Надо посылать опытного следователя и жандармского офицера — тогда и толк будет. А все это денег стоит! Розыск — вещь дорогая! Между тем задумаемся, как эта особа через камеристку к покойной императрице Елизавете Алексеевне проникла?! Шутка ли! И государь тоже удостоил ее будто бы беседы. Интересы охраны требуют выяснения мельчайших обстоятельств! А мы иногда занимаемся пустяками. Что там поэт Пушкин начирикал или куда его превосходительство поэт Василий Андреевич Жуковский отправился.
— Ну тут ты не совсем прав, Максимилиан Яковлевич. Следствие по делу Пушкина должно быть продолжено, чтобы политически неблагонадежные и развратные стихи не имели хождения более. Кстати, флигель-адъютант полковник Адлерберг прислал именной список по алфавитному порядку лиц, о которых собирала сведения Следственная комиссия. Он тебя не удовлетворил и меня тоже. Надо затребовать список с подробностями, чтобы в любой момент навести справку. Требование государя справедливо. Он получил таковой недавно. Но нам тоже нужен! Как мы без него? Напиши дежурному генералу Главного штаба Потапову: пусть в III отделение доставят копию. Они нас игнорируют и все дело хотят пустить через Главный штаб. Сего допускать нельзя. Сочини что-либо поязвительней, позабористей. Какие я им еще верительные грамоты обязан представить, коли государь о моем требовании знает?!
В конце июня 1827 года такой «Алфавит» был представлен Потаповым в III отделение.
— Отлично переплетен и составлен с тщанием, — доложил Бенкендорфу фон Фок. — Мастерски Боровков выполнил порученное. А нельзя ли нам его причислить к нашему ведомству? Я на свой страх и риск послал чиновника барона Дольста в Крым добрать сведения о Гаше.
В конце зимы сего года гвардия выступила из Петербурга. Кирасирскую дивизию и по одному батальону из каждого гвардейского полка оставили в столице. Командование армией вверено было графу Витгенштейну, а морской экспедицией — князю Меншикову. Император, пожелав лично принять участие в войне с Портой, должен был покинуть Петербург весной, когда полки будут на подходе. Войску еще надо переправиться через Дунай. Первая значительная остановка будет в Витебске, затем в Браилове и Одессе.
Граф Витгенштейн сформировал штаб в благоприятной обстановке. Только что в Петербурге получили известие о Наваринском сражении. Наконец-то русско-англо-французский флот разгромил укрывающиеся в Наваринской бухте соединенные силы турок и египтян. Контр-адмирал граф Гейден сыграл ведущую роль в Наваринском бое и вскоре получил звание вице-адмирала. Ибрагим-паша с превеликим трудом спас несколько кораблей, приняв обязательство не использовать их против греков. Однако султан Махмуд не смирился и продолжал подготовку к большой войне. Канцлер Меттерних, внешне поддерживая хорошие отношения с русским двором, под покровом тайны всячески активизировал султана, подговаривая не уступать императору Николаю Павловичу.
От генерал-адъютанта Паскевича поступали не очень утешительные сведения. Начатая генералом Ермоловым Кавказская война не была тщательно подготовлена. Интриги раздирали аппарат наместника. Ермолов ухитрился перессорить разные племена, восстановив одновременно против России.
Бенкендорф сильно влиял на государя:
— Чего добивается Ермолов? Паскевич по прибытии в Тифлис поставил себя в подчиненное положение и изъявил готовность выполнять приказы наместника. И что же? Какие приказы последовали? Барон Дибич напрасно его защищал. Ермолов в прошлую войну сеял смуту, поедом ел Барклая-де-Толли! А за что? Война показала, что отсутствие единства среди генералитета много вреда принесло России. Разве Барклай-де-Толли выбрал для отражения наполеоновского нашествия неверную тактику? Один мой сотрудник правильно оценил сложившуюся тогда ситуацию. Чем лифляндец Барклай отличается от грузина Багратиона, хоть и православного? Но на войне ведь речь идет не о таинствах Святого Духа! Ваше величество, уберите Ермолова с Кавказа.
Петербург был на стороне государя. Многие русские хотели сопровождать армию. Даже почтенные литераторы, ранее критиковавшие правительство, теперь испытывали патриотический подъем. Князь Петр Андреевич Вяземский, приверженец Пушкина в александровские времена, известный революционными воззрениями, изъявил желание содействовать в открывающейся против Оттоманской Порты войне. Он просил Бенкендорфа помочь ему. Однако государь отказал: все места в армии заняты, а желающих огромное количество. Но государь не забудет патриотического поступка и постарается употребить отличные дарования князя на пользу отечеству. Обиженный Вяземский пожаловался при встрече Жуковскому:
— Можно подумать, что я просил командования каким-нибудь отрядом, корпусом или по крайней мере дивизией в действующей армии!
Жуковский его успокоил. Он и сам подумывал отправиться на юг.
В конце апреля император Николай Павлович в сопровождении принца Оранского, Бенкендорфа, Адлерберга и врача выехал из столицы. В Витебске он распрощался с принцем и взял Бенкендорфа в свою коляску. Отныне не менее десяти лет они будут путешествовать по России и Европе в одной коляске. Бенкендорф нравился императору. Он не раздражал его физически, и их привычки, поведение, мельчайшие штрихи, столь важные в повседневной жизни, вполне совмещались. Двое мужчин в одной коляске — сложная проблема совместимости характеров, даже если один стоит неизмеримо выше другого. Император не имел в виду использовать спутника ни в качестве денщика, ни в качестве адъютанта. Он обращался с ним как с равным, более того, всегда подчеркивал братские чувства, какие испытывает к Бенкендорфу. Что мог предложить Бенкендорф взамен, кроме верности?
Под Браиловом войсками командовал великий князь Михаил, с которым у государя было много хлопот. Гвардия роптала, недовольная поведением великого князя. Бенкендорф по просьбе государя пытался усовестить его, как прежде Кочубей и Васильчиков, и, быть может, навсегда с ним поссорился. Но под Браиловом великий князь вел себя как ни в чем не бывало. Он готовил войска к решительному приступу. Сделав смотр, император выехал в Бендеры, где его ждала императрица Александра Федоровна. После короткого свидания небольшой отряд взял направление на Одессу, где их встречал граф Воронцов. Возбужденные толпы приветствовали государя по пути следования. У дворца Воронцова императрица вызвала восторженные возгласы собравшихся жителей.
— Да здравствует императрица! — кричали одесситы.
Знаки почтения они оказывали и Воронцову. В городе графа боготворили. Он пользовался не меньшим расположением, чем дюк де Ришелье.
Из Одессы дорога лежала на Измаил. Ознакомившись детально с обстановкой, государь сделал первые распоряжения к осаде Варны. Чудилось: когда русские войска возьмут Варну, восточный вопрос будет решен окончательно и будущее империи обеспечено неприкосновенностью границ. Варна пала через несколько недель, но обстоятельства не позволили ощутить сладость победы.
Скакали во весь опор, выслав вперед фельдъегеря для приготовления лошадей. Ночи — хоть глаз выколи. Тьма египетская — и факелами не разогнать. Щедрые и холодные осенние дожди превращали дороги в сплошное месиво. Да, несчастье России — в дорогах. В Петербурге намеревались появиться неожиданно и незамеченными, однако кавалергарды, посланные с турецкими знаменами, взятыми под Варной, узнали, окружили коляску и едва не выпрягли лошадей, чтобы катить дальше к дворцу на руках.
В Зимнем императрица, опустив налитый слезами взор, тихо произнесла:
— Болезнь твоей матери приняла ужасающие формы, Alex! Она очень страдает. Будем молиться!
Организм императрицы Марии Федоровны был настолько крепок, что долго не сдавался после того, как доктор Арендт сказал, что она не поправится. Мария Федоровна продержалась до 24 октября. Она даже настаивала на том, чтобы привели Бенкендорфа. Арендт никого не допускал в спальню, опасаясь, что волнение ухудшит состояние умирающей. Кроме императора, проститься с матерью разрешили только великим князьям Константину и Михаилу, которые приехали с юга, из-под Тульчина. На вопросы Марии Федоровны о Бенкендорфе Арендт велел отвечать, что он-де сам заболел в дороге и не может приехать к ней.
Последняя ночь оказалась особенно мучительной. Душа императрицы не хотела расставаться с телом. Сыновья стояли у постели со склоненными головами. Бенкендорф невольно отметил, что великие князья Константин и Михаил с возрастом стали больше походить на отца. Лишь император сохранил привлекательные черты материнского лица.
Почти за тридцать лет после гибели государя Павла Петровича близкие привыкли к неизменному присутствию и участию Марии Федоровны в благотворительных делах. С воцарением Николая Павловича ее влияние стало более ощутимым и значительным. Она получила возможность действовать и через Бенкендорфа, который беспрекословно выполнял любое пожелание императрицы.
На следующий день в неурочный час Бенкендорфа позвали в Аничков. Император познакомил его с завещанием.
— Все портреты твоей матери моя покойная мать просит разделить между тобой, сестрами и братом Константином, о смерти которого она ничего не знала. Самый лучший миниатюрный портрет она предназначала Константину, считая его более остальных похожим на Тилли. Теперь я его передам вашей сестре Марии Шевич. Так, я полагаю, будет справедливо.
Далее покойная императрица напоминала всем, кто прочтет завещание, что она исполнила обязанности матери относительно детей Тилли, назвав ее добрым и достойным другом. Она дала всем воспитание, позаботилась о приданом дочерей и сверх того поместила в кассу Воспитательного дома капиталы на их имя. Императора она просила, чтобы позволил пополнить взятые Бенкендорфом и Марией суммы из казны. «Верную службу надобно ценить!» — сказал государь, грустно улыбнувшись.
— Теперь ты должен меня слушаться, Алекс! Я тебе вместо отца и матери. Слышишь, что она пишет? Прошу императора, — прочел он медленно и внятно, — не оставить своим покровительством детей женщины, бывшей моим искренним другом и память которой будет всегда мне дорога. Волей-неволей я не оставлю тебя своим покровительством, выполняя завет матери.
— Государь! — И Бенкендорф склонился в глубоком смятении перед императором.
Он не мог произнести ни слова. Вся жизнь — давнее и недавнее прошлое — промелькнула в ту минуту перед глазами. Завещание покойной императрицы укрепило связь между ним и государем, и не только замечанием о служебном рвении Бенкендорфа. Она напомнила сыну, что исполняла материнские обязанности по отношению к людям не одной с ними крови и на том свете не перестанет беспокоиться о их будущем. Эта обнародованная открыто нерасторжимость фамилии Романовых и Бенкендорфов, если вспомнить, какие обязанности были возложены на последнего, превращали его в нечто большее, чем друг и соратник государя, отвечающий за безопасность царской семьи. Бенкендорф становился вторым лицом в империи, и теперь соперничество с Дибичем, Чернышевым, Орловым и любым другим человеком принимало иной привкус. Однако и обязанности у Бенкендорфа становились другими. Если в Витебске по дороге на юг, пригласив Бенкендорфа впервые в свою коляску, император подчеркивал доверие и благоволение, то с момента вскрытия завещания соединяющие узы превращались из служебных в родственные. Это волшебное превращение могла совершить лишь покойная императрица, упомянув о материнских обязанностях по отношению к детям Тилли. И надо отдать должное государю — он не пренебрег словами матери и через десяток лет, когда Бенкендорф заболел и его участие в государственном управлении стало в известной степени условным.
Но пока он был в силе и служил крепкой опорой. Удачная война с Турцией и подписанный в следующем году Адрианопольский мир развязывали руки России на Европейском континенте и позволили императору, хотя бы внутренне, противостоять грядущим революционным событиям во Франции и Польше. Падение Варны оказалось происшествием первостепенной важности. Война с Турцией выявила многие слабости в армии и военном министерстве, но все-таки подтвердила мощь русского оружия и обоснованные претензии России на юге и востоке.
Крепость Варна, лежащая у подошвы Малых Балкан, на прямом береговом сообщении с Бургасом и другими портами Черного моря, имела для России большую важность. С покорением ее армия соединялась с флотом и дальнейшему наступлению внутрь страны открывался удобнейший из всех путей для перехода через Балканский горный хребет. Сама крепость состояла из главного вала с сильными бастионными фронтами и широким глубоким рвом — в окружности до семи верст. Капудан-паша возглавлял двадцатитысячный гарнизон при двух — без малого — сотнях орудий. А теперь это все перестало угрожать России. Последний штурм Варны был действительно триумфом армии. Два бастиона, особенно упорно сопротивлявшиеся, подняли на воздух мины. Прилегающий к ним городской квартал превратился в груду развалин. Дом, где жил паша, рухнул. После двух с половиной месячной осады Варна сдалась. Корпус, спешащий на помощь, отступил под атаками войск генералов Бистрома и принца Виртембергского. Кампания 1829 года, предшествовавшая подписанию мира, была обеспечена блестящими успехами. Вообще император был доволен действиями и армии, и военачальников. И адмирал Меншиков, и Воронцов, и генерал Головин, и Бистром, и принц Виртембергский доказали еще раз свои таланты на поле битвы, а не в манеже. Да и сам государь перенес немало за время поездки на юг. Он не пожалел, что назначил руководить операцией графа Витгенштейна, хотя его отговаривали.
Победу над Турцией омрачили для Бенкендорфа два события личного свойства — смерть императрицы Марии Федоровны и гибель в Праводах брата Константина, тело которого доставили в Петербург в свинцовом гробу. Между тем даже мелкие события на юге показали обществу, что император собирается занять вполне умеренную позицию по отношению к соседним странам и сделать ряд примиряющих шагов для успокоения самых разных сословий, взбудораженных мятежом на Сенатской. Подобное было бы просто невозможно без советов Бенкендорфа. Примером может служить поведение государя при встрече с некрасовцами, которые не раз проливали братскую кровь в свирепых стычках с русской армией.
Государь ехал с главной частью корпуса генерала Рудзевича к Бабадагу. Здесь густо были разбросаны селения некрасовцев. Государя они встретили на коленях, вымаливая прощения за прошлое и предлагая не только отведать приготовленное угощение, но и поставлять продукты русской армии. Государь не сразу принял решение, как с ними поступить. До сих пор на довольно больших территориях помнили разбойные подвиги сына станичного атамана. С мая 1708 года Кондратий Булавин сам стал войсковым атаманом. Много вреда бунт, охвативший Дон, Левобережную и Слободскую Украину, перекинувшийся на Среднюю и Нижнюю Волгу, нанес политике Петра Великого, в сущности подготовив почву для нашествия Карла XII и мятежа гетмана Мазепы. С огромным трудом князю Долгорукому удалось разбить восставших и перетянуть на свою сторону казачью старшину, которая и расправилась с Булавиным. Дончаки ушли с атаманом Некрасовым сначала на Кубань, а потом и дальше — в Турцию и на завоеванные территории. Несмотря на соблюдение христианских законов, некрасовцы верой и правдой служили Оттоманской державе. Покорение территории, ранее принадлежавшей Турции, поставило их в тяжелое положение.
— Ну как простить? — говорил император Бенкендорфу. — За сотню лет сколько натворили? Покойный брат рассказывал, как они действовали перед самым вторжением Наполеона. Тогда они были против мира с Россией. Русские люди!
— Надо уметь примириться. Авось из того что-то доброе и получится. Особенно во время войны!
Император, приблизившись к коленопреклоненным некрасовцам, велел им подняться и произнес вначале тихо и даже с некоторой неуверенностью:
— Русские люди! Не стану вам напоминать о прошлом. Пусть оно подернется дымкой времени.
Если действительно вспомнить, чем обернулась булавинская вспышка и затем военные подвиги некрасовцев в составе армии Блистательной Порты, то ни о каком примирении и впрямь речи не могло идти. Среди потомков булавинцев и некрасовцев находилось немало таких, кто не желал сделать шаг навстречу бывшей родине.
Постепенно голос императора окреп, и в нем проступила убежденность:
— Не стану обманывать вас ложными надеждами. Я не хочу удерживать за собой этот край, в котором вы живете и который теперь занят нашими войсками. Он будет возвращен туркам. Следовательно, поступайте так, как велят совесть и выгоды. Тех из вас, которые захотят возвратиться в Россию, мы примем, и прошедшее будет забыто. Тех же, которые останутся здесь, мы не тронем, лишь бы они не обижали наших людей. За все, что вы принесете в лагерь, будет заплачено чистыми деньгами…
Никто не возвратился на родину. Насиженные места притягивали сильнее. Обширные земельные угодья, богатая рыбная ловля, ощутимые привилегии нелегко оставить. Да и служба в турецкой армии привлекала.
Садясь в коляску, Бенкендорф вторично утвердил выраженное раньше мнение:
— Ваше величество, не сожалейте о произнесенных великодушных словах. Они упали на взрыхленную почву, и всходы неминуемо будут. Пусть и не при нашей жизни.
При сыне государя Александре II Освободителе турки действительно лишили некрасовцев привилегий за нежелание воевать против России. Постепенно они начали возвращаться в отечество, где их ждала довольно тяжелая судьба. И совсем недавно — лет сорок назад — часть некрасовцев попросилась обратно. Но кто теперь помнит о словах императора и Бенкендорфа?
Недаром в момент кризиса в отношениях с людьми и даже с целыми государствами император говорил разным деятелям о Бенкендорфе и его сестре:
— Они никогда меня ни с кем не поссорили, а с многими примирили.
Император считал Бенкендорфа идеальным посредником и не принимал кардинальных решений без совета с ним. Но поступал всегда в соответствии только со своей волей. На императора никто повлиять не мог. Вот почему его близость с Бенкендорфом в первое десятилетие царствования играла столь значительную роль. После поездки в армию на театр войны с Турцией и после того, как Бенкендорф неоднократно защищал жизнь императора с оружием в руках, между ними раз навсегда установились своеобразные отношения, которые нельзя назвать ни дружественными, ни родственными, ни служебными. Это были отношения, вобравшие в себя и то, и другое, и третье. Но Бенкендорф был слишком умен, чтобы не держать определенную дистанцию между императором и собой.
После возвращения в Петербург и похорон императрицы наступило относительное затишье. Его надо было использовать для того, чтобы наладить работу III отделения. Бенкендорф нуждался в людях, а их приходилось угадывать. Большинство желающих поступить в корпус жандармов и стать сотрудником III отделения не годилось ни к тому, ни к другому поприщу. Среди журналистов фон Фок опирался только на Николая Ивановича Греча и Фаддея Венедиктовича Булгарина, да и то с ними часто возникали конфликты. Общество по-прежнему было предубеждено против всего, что связывалось с полицией. Бенкендорф открыто демонстрировал презрение к тем людям, которые сообщали различные факты, надеясь на денежное вознаграждение. Однако помогало плохо. Близость к императору, славное военное прошлое и боевые награды резко отличали Бенкендорфа даже от таких предшественников, как министр полиции Балашов. Однако к дверям III отделения, словно магнитом, притягивало вовсе не тех, кто обладал нужными Бенкендорфу качествами. Обстоятельства вынуждали иметь дело с отпетыми мерзавцами и профессиональными провокаторами на манер кабацких ярыжек, которые при каждом — чаще неудобном случае кричали «слово и дело!».
Фон Фок постоянно возвращался к событиям прошлого, что настораживало императора. Он настаивал на том, чтобы использовать Шервуда на юге и ботаника Бошняка — агента графа Витте — на севере. Вообще, вдали от Петербурга деятельность фоковской агентуры становилась интенсивнее. Между тем ничего нового не выявлялось. Мелкие провокации Шервуда не стоили серьезного внимания. Однако фон Фок всячески раздувал добытые сведения. Именно он возбуждал в Бенкендорфе недоверие к Пушкину, активизировал поиски автора «Гавриилиады», с рвением следил за передвижениями поэта и докладывал о них, преувеличивая нарушения.
— Максимилиан Яковлевич, — заметил однажды Бенкендорф, — я хотел бы обратить ваше внимание на то, что обзоры и отчеты Третьего отделения, представляемые государю, страдают одним недостатком — отсутствием персоналий и неконкретностью. Приведу вам пример. Покойный император за несколько недель до кончины по настоянию Дибича принял графа Витта в Таганроге. Что ему поведал этот мошенник, которого цесаревич Константин до сих пор именует лжецом и двуличкой? Только то, что император Александр знал из рапорта Грибовского. Ничего нового. Отсутствие новизны и ввело его в заблуждение. Он полагал, что речь идет о предметах ему знакомых. Но это оказалось ошибкой. Очередную ступеньку, на которую поднялись злоумышленники, надзор, если можно назвать нашу дурацкую полицию — надзором, просмотрел, грубо говоря — прошляпил! Вы вот все твердите — Пушкин, Пушкин! Так за Пушкиным следить проще всего. Фогель наблюдает за ним вот уж лет десять. И что же? Да ничего! Разумеется, Пушкин должен чувствовать, что вы к нему относитесь с должным вниманием, — это его удержит от опасных поступков. Однако меня больше интересует, что происходит у вас под носом — в военных поселениях и в Польше. Что болтает адмирал Мордвинов или с какими проектами носится Сперанский, мы более или менее себе представляем, однако реальную угрозу олицетворяют не они.
Фон Фок слушал Бенкендорфа, не проронив ни звука. Слабость надзора среди крестьян и в армии была очевидной.
— Я обобщил материалы о легендах, популярных среди крестьянства, в частности об атамане Метелкине: «Пугачев попугал господ, а Метелкин пометет их!» Но этого, конечно, недостаточно.
Метелкин — историческая фигура. Под Метелькой скрывался атаман Игнат Заметаев. Но что происходит сегодня? И я, и император хорошо знаем, что болтают о связи Нессельроде с австрийским двором и Меттернихом, и важно напоминать о том. Но вопрос в ином. Мы не знаем фамилий австрийских агентов. Между тем недавние события показали, что диктатора князя Трубецкого мы взяли именно в австрийском посольстве. Неужели можно поверить в то, что Лебцельтерн не знал о настроениях в гвардии, имея такого родственника? Чтобы получать благодарности от государя, необходимы более существенные данные. Шервуд и прочие занимаются имитацией сыска. А мы погрязли в бумагах — входящих и исходящих!
Фон Фок полагался на собственное перо скорее, чем на агентуру, которая по-прежнему находилась в плачевном состоянии. Реальную силу представляли лишь офицеры корпуса жандармов и генералитет. Генерал-майор Балабин в Петербурге, генерал-лейтенант Волков в Москве, подполковник Белау в прибалтийских провинциях и целый ряд других офицеров и генералов, не подчиненных фон Фоку, фактически исполняли несвойственные им обязанности.
Бенкендорф опирался еще на нескольких лично отобранных людей — полковника Бибикова, полковника Дейера, майора Локателли и полковника Жемчужникова.
Кого же привлек сам фон Фок? Бенкендорф решил задать ему вопрос открыто. Он ценил фон Фока, лучшего под рукой не было, однако сквозь подробность французских фраз и тщательность рассуждений проглядывало отсутствие фактов, фамилий и событий. Император не раз обращал внимание Бенкендорфа на характер донесений управляющего III отделением. Каждый день он возвращал доклады с пометками и вопросительными знаками.
Фон Фок в ответ на прямой вопрос прочел довольно странный список агентов:
— Статский советник Нефедьев, служащий Министерства финансов Бландов — коллежский советник, граф Лев Соллогуб, писательница Пучкова, чиновник Лефебр, драматург Висковатов, камер-юнкер князь Голицын…
Бенкендорф прервал его:
— Для меня фамилии — пустой звук. Я никого не знаю. И полагаю, что они не могут доставить нужных сведений. Они могут лишь осветить те или иные события и передать слухи и сплетни. Агентурную сеть необходимо укрепить. А в Третье отделение и в штаб корпуса жандармов привлечь в качестве дежурных офицеров людей, способных к активной деятельности. Есть у вас подобные на примете?
— Есть, — ответил фон Фок, вовсе не смущенный неудовольствием начальства.
— Кто?
— И не один. Ротмистр Сухарев и полковник Дубельт. Замечу, что штаба корпуса жандармов у нас пока как такового нет, что осложняет работу. Дежурные офицеры действуют как бы сами по себе. Нет координационного центра.
— Это тонко подмечено, Максимилиан Яковлевич. Дубельта знаю. Бывший командир Старооскольского полка, адъютант Раевского. Был под Фридландом и при Бородине. Кажется, отличился у Смоленска и в битве за Малоярославец. Не пугает тебя, что он бывший масон?
— Не только! Жена — родная племянница Мордвинова.
— Этого нам недоставало!
— Но желает служить после отставки и не раз прославлял в кругу друзей честное жандармство, вполне солидаризуясь в том с Пущиным, Вяземским, Волконским и прочими либералами. Вся грудь в орденах.
— Какие там ордена! Помнится, Владимир четвертой с бантом, Анны тоже четвертой. Правда, за кампанию тринадцатого года получил прусский «За достоинство».
— Он человек умный и деловой, — сказал фон Фок.
— Ну и в Тверь его. Там нет штаб-офицера. Оправдает доверие — переведем. А Сухарева ко мне в приемную. За него Балабин ручается. Очень толковый и сметливый молодой человек. Однако вернемся к началу нашей беседы. Я тут напоролся на донесения Вороненко и Гуммеля. Последний пишет по-немецки с ошибками, а первый — хоть и без ошибок, но нагл и, по-моему, многое выдумывает. Вдобавок — меру потерял: триста рублей просит! Казна ведь не свой карман! Так нельзя! Между прочим, как идет подписка о непринадлежности к тайным обществам?
— Хорошо. Здесь трудностей нет. Министерства отчитываются регулярно. Пушкин поморщился и подписал.
— Дался тебе этот Пушкин!
— Как же-с! Глава недовольных. Весьма неустойчивая персона.
— Он человек даровитый, но, очевидно, неисправимый.
— Надзор сделает его недостатки менее явными, — иронично заметил фон Фок.
— Словом, Максимилиан Яковлевич, прошу учесть замечания. Нам не нужны ни революции, ни неожиданности. Помни: император умнее нас с тобой и осведомленнее. Ему Закревский докладывает, Чернышев, Дибич, Голицын — люди далеко не глупые. А сейчас — прощай! Узду не затягивай, я знаю — рука у тебя твердая! Я — к императору. — И Бенкендорф с облегчением удалился из кабинета.
Ноябрь в Петербурге чуть ли не самый отвратительный месяц. Сек мелкий упрямый дождик — холодный и острый. Он заполнял собой пространство, мешая дышать и искажая контуры домов и деревьев. Наперерез мчащейся по Малой Морской коляске фон Фока метнулся черный промокший жандарм и, не узнавая, схватил под уздцы лошадь. Кучер Вильгельм со зла хотел перетянуть кнутом. Узнав наконец фон Фока, жандарм вытянулся и пропустил. У подъезда под козырьком стояли и дымили трубочками два унтера, чувствуя себя по сравнению с наружной охраной даже уютно. Они удивленно взглянули на фон Фока и, сообразив, что произошло какое-то чрезвычайное происшествие, засуетились и принялись ключом открывать тяжелые, обитые медными полосами двери. В такое время фон Фок здесь побывал лишь однажды, когда провожал Бенкендорфа в Петропавловскую крепость накануне казни декабристов. Александр Христофорович тогда не спал двое суток напролет.
На лестнице появился адъютант Бенкендорфа ротмистр Алексей Львов. После дежурства он всегда оставался ночевать.
— Что случилось, Максимилиан Яковлевич? — спросил он, впрочем, без особого волнения. — Нева вышла из берегов?
— Хуже! — воскликнул фон Фок. — Польша!
Они вошли в спальню Бенкендорфа, отодвинув полуодетого камердинера Готфрида. Елизавета Андреевна всегда почивала на своей половине. Бенкендорф сразу открыл глаза и поднялся:
— Плохо?
— Еще как! Убит Любовицкий!
— Кто это? Должности не помню.
— Вице-президент Варшавы. Наповал застрелили генерала Жандра. Погибли генерал Трембицкий и генерал князь Станислав Потоцкий. Причем несчастного Потоцкого зарубили, не опознав. И страшно произнести: ужасной смертью кончил дни Гауке!
— Не может быть! Гауке?! Военный министр!
— Все может быть, Александр Христофорович! Теперь все может быть! Цесаревич, слава Богу, жив. Княгиня Лович с ним в Вержбне.
— А Николай Николаевич?
— Новосильцев спас себя и семью. Генерал Рожнецкий и генерал-адъютант граф Красинский уцелели. Рожнецкий на пути в Петербург.
Бенкендорф опустился на постель, сжимая виски ладонями и стараясь прийти в обычное состояние.
— Верны ли, Максимилиан Яковлевич, сведения?
— Абсолютно! Сахтынский прислал ротмистра Халецкого.
— А курьер от цесаревича? Не может быть, чтобы императору не доложили. Где Халецкий?
— Лежит у меня в кабинете бездыханный. Сообщил устно, отдал короткую записку Рожнецкого и упал прямо передо мной на пол.
— Алексей Федорович, — обратился Бенкендорф к Львову, — скачи к Лерху, пусть приведет в чувство беднягу. Но ни слова никому! Лерха не отпускай — и сюда вместе с Халецким. Передай ему, что я не забуду! И передай, что молодец!
— Курьер от цесаревича опоздает не меньше чем на сутки. Халецкий службу знает. Две лошади пали, а сам ни стоять не может, ни сидеть. Сахтынский его из города вывел тайно.
— Значит, ехать к государю? Не сомневаешься?
— Александр Христофорович, зря медлите! Если бы не подпись Сахтынского на обратной стороне записки, я сам бы усомнился. Но я руку Сахтынского хорошо знаю. Он цесаревичу не сказал, что послал в Петербург ротмистра. Напрасно медлите, Александр Христофорович. Варшава восстала! Варшава в огне!
Бенкендорф крикнул Готфрида:
— Одеваться! Коня! В Аничков!
— А бриться, Александр Христофорович?
— Какое тут бриться?! Давай поскорее!
С Готфридом он говорил по-русски. Камердинер давно забыл родной язык. Буквально через пять минут Бенкендорф, отдав на ходу распоряжения фон Фоку, слетел по лестнице вниз, застегнул шинель и прыгнул в седло так резво, как в молодые годы.
Государь поднимался с рассветом, однако появление Бенкендорфа во дворце в столь ранний час его удивило. Выслушав сообщение полуодетым, император спокойно произнес:
— Не ты ли мне клялся, что я могу рассчитывать на польскую армию, как на Преображенский полк? Я слушал тебя в последний приезд как оракула. Стал на сторону Сената в его борьбе с Константином, выделил деньги на реставрацию древнего замка королей польских в Кракове, позволил возобновить мавзолей Яна Собесского в Варшаве, ободрил Сейм, оказал покровительство фабричной промышленности в ущерб России! И что же?! Мы готовимся к походу на Париж, польскую армию я предназначаю в авангард, мой главный советник и тайный страж уверяет в абсолютной верности, а между тем мятеж готовится полным ходом, невзирая на милости и знаки благоволения! Это возмутительно! Россия никогда не простит Польше подобного коварства!
— Ваше величество, дождемся эстафеты от цесаревича. Что касается необходимых приготовлений, то сей же час отправлю фельдъегерей Дибичу и Чернышеву, предварив их.
— Не стану тебя упрекать, Александр Христофорович. Действуй, однако без паники. И никому ни слова. Дибича и Чернышева пригласи к завтраку. Вышли подставу на Пулковскую дорогу. Курьера оттуда ждать! Ну поляки! Ну сукины сыны! — Последние слова император произнес по-русски. — Устроили-таки очередное варшавское восстание.
— Фон Фок уже распорядился. Не захотите ли вы лично поговорить с Халецким?
— Когда придет в себя. Каково поведение нашей Колеры Морбус? Есть новости?
При каждом докладе император справлялся, как ведет себя холера. Не поутихла ли? Одиннадцать дней они отсидели в Твери, заняв целый этаж во дворце великой княгини Екатерины Павловны и ее супруга герцога Ольденбургского, перед тем побывав почти две недели в Москве, куда Бенкендорф приехал по вызову прямо из Фалля, где проводил отпуск. В начале 1830 года они славно попутешествовали, несмотря на тревожные вести из Франции. В мае император и Бенкендорф посетили Варшаву. Город купался в роскоши. Рестораны, клубы, маскарады, балы… Знать веселилась и прожигала жизнь. Никогда Варшава не выглядела столь богатой и счастливой. А между тем сливки общества выражали недовольство цесаревичем Константином, ругали Россию и русских, но речи не шло о том, чтобы взяться за оружие. Генерал Рожнецкий докладывал, что ничто не предвещает взрыва национальных страстей. Польша наконец обрела покой под российским скипетром.
Бенкендорф жил в Бельведере и ежедневно общался с цесаревичем и княгиней Лович, которая оказалась на редкость умной и обаятельной женщиной, лишенной недостатка, присущего польским дамам, — надменности. Она была заботлива и внимательна, распространяя очарование не только на мужа, но и на окружающих, независимо от их положения. С садовником, лакеем, горничной и генерал-адъютантом она обращалась одинаково предупредительно. Странное качество в среде несдержанной и гонористой шляхты.
Возвратившись в Петербург, император решил провести июль в Царском Селе. Единственно, что тревожило, — это майские волнения в Севастополе. Матросы и жители Корабельной слободы возмутились ограничительными мерами карантина против чумы, проникшей из Турции. Никто не хотел сниматься с насиженных мест. Вспыхнул стихийный бунт. Толпа набросилась на дом временного военного губернатора города генерал-лейтенанта Николая Алексеевича Столыпина, растерзала его, убила несколько чиновников и полковника Воробьева, который пытался усовестить заблудших. До тысячи человек привлекли к следствию, семерых зачинщиков и убийц расстреляли. В июне холера полыхнула по всему югу. Из Бухары и Хивы она коварно переползла на Кавказ, затем опустошила Астрахань и оттуда вверх по Волге просочилась в Москву, захватив сплошняком европейскую часть России. В конце июня стало ясно, что началась настоящая эпидемия.
И через месяц — в июле 1830 года — пришли неутешительные известия из Франции. Париж восстал на законного монарха. Рабочие булыжниками, выбитыми из мостовых, разогнали швейцарскую гвардию Карла X. Кабинет министров Полиньяка упрятали в Сен-Пелажи. Торжествующая буржуазия предложила трон Людовику Филиппу, герцогу Орлеанскому. Государю пришлось признать де-факто происшедшие перемены. Он хотел поступить решительнее и выслать из столицы французское посольство, но Бенкендорф отговорил. Чернышев, Дибич и Орлов настаивали на интервенции. Войска постепенно продвигались к границе. Государь вместе с Бенкендорфом уехал в Финляндию, где им оказали радушный прием. Не успели они отдышаться от путешествия — государь в Царском Селе, Бенкендорф — в Фалле, как пришла эстафета из Москвы в конце сентября — Колера Морбус унесла первые жизни.
Государь бросился в Москву. Майские волнения в Севастополе показали, на что способны возбужденные массы. Если древнюю столицу бросить на произвол судьбы, то несчастья не избежать. У Иверских ворот люди кричали:
— Надежда-государь с нами!
— Теперь сам черт не страшен!
— Мы знали, что ты будешь!
— Где беда, там и ты!
Бенкендорф шел впереди лошади государя, придерживая за повод и вровень с толпой. У стремени — с одной стороны твердо шагал граф Толстой, с другой — генерал-адъютант Храповицкий. Группу замыкали флигель-адъютанты Кокошкин и Апраксин. Генерал-адъютант Адлерберг вел запасного коня.
— Ура! Теперь не пропадем, братцы! Ура!
Государь сошел на землю и приложился к образу, за ним — остальные. Доктора Арендт и Ерохин попеременно выглядывали в ужасе из окна кареты. Они знали, чем это может кончиться. Однако и народ следил за поведением государя. На ступеньках Успенского собора в Кремле приехавших встретил митрополит Филарет. Со слезами на глазах произнес среди примолкшей толпы:
— Такое царское дело выше славы человеческой, поелику основано на добродетели христианской… С крестом встречаем тебя, государь! Да идет с тобой воскресение и жизнь!
Однако молитвы помогали плохо. Видно, москвичи чем-то сильно прогневили Бога. Количество жертв увеличивалось с каждым днем. Никакие лекарства, окуривания и заговоры не действовали. Колера Морбус сметала все на своем пути. Она пробила дорогу и в кремлевские покои. Его личный лакей умер, промучившись несколько часов, а ведь он служил при собственной комнате государя. Во дворце через несколько дней умерла горничная. Однако ощутимые угрозы не вынудили императора отступить. Он утром уезжал то с Бенкендорфом, то с Толстым, то с Адлербергом в город, посещая больницы, наблюдая за устройством карантинных бараков и проверяя поступление лекарств. Бенкендорф, знавший хорошо Москву и москвичей с времен войны, сказал государю:
— Надо выставить оцепление. Если столицу не возьмем в кольцо, эпидемию не победим. И зима не поможет. С холодом поутихнет, однако лишь солнце пригреет — опять полыхнет.
На улицах жгли костры, тащились телеги с больными и умершими. Колокольный звон печалил души. Каждый день встречали с надеждой. Арендт и Ерохин обещали некоторое улучшение к середине октября. Но им было суждено показать свое искусство намного раньше. За обедом император внезапно почувствовал сильное недомогание и вынужден был прервать трапезу. Хотя он и велел остальным оставаться за столом, но никто не желал продолжать беседу. Государя отвели в спальню. Его тошнило, трясла лихорадка. Арендт с удрученным видом сообщил через некоторое время:
— Господа, открылись первые симптомы болезни. Прошу вас: будьте внимательны к собственным ощущениям. Своевременное обращение к врачу — половина успеха.
Бенкендорф помогал лекарям и камердинеру государя Малышеву делать больному ванны, подносил лекарства, отирал пот со лба, переменял белье. Государь охотнее принимал питье из его рук. Слабость мучила только в первые дни. Однажды утром он встретил Бенкендорфа шуткой:
— Выйдешь в отставку — зачислю тебя лейб-медиком. Будешь получать вдвое против Арендта. Знаешь, что я подслушал? Он велел Малышеву послать за тобой. Проснется государь, пусть Бенкендорф дает питье. Горечь из рук Александра Христофоровича легче принимает! Так что тебе прямая дорога в лейб-медики!
С того дня началось выздоровление.
— Отправь в Тверь фельдъегеря. Пусть приготовят для нас покои во дворце сестры, — приказал государь.
Тверь приняла их сумрачно. Холера здесь, правда, не бушевала. Прибывших врач осмотрел в особой комнате. Император и Бенкендорф попали на прием вместе. Бенкендорф посмотрел на обнаженный торс государя и подумал, что болезнь отзывается на Божьих помазанниках так же, как и на простых смертных. Государь похудел и делал усилия, чтобы казаться бодрым. Арендт и Ерохин с помощью местного эскулапа лекаря Граве окурили хлором.
Дворец и сад были оцеплены солдатами, которых на ночь отводили в специально предназначенное и тоже охраняемое здание. Конечно, в Твери они скучали бы, если бы не бесконечные вечерние беседы. Бенкендорф знал отношение государя к великой княгине Елене Павловне. Когда император Александр умер, государь послал Бенкендорфа разбирать архив в Царском Селе. Ни один документ не миновал рук будущего начальника III отделения. Часть бумаг после просмотра государь велел уничтожить, и среди них переписку с великой княгиней Еленой Павловной. Но два-три письма к сестре с поразительными откровенностями оставил и бережно хранил в шкатулке под замком. Однажды показал Бенкендорфу страницу, заполненную рукой покойного брата: «Helas! Je ne sais profiter de mes anciens droits (il s’agit de vos pieds, entendez vous) d’appliquer les plus tendres baisers dans votre chambre à coucher à Twer»[70].
— Он был к тебе несправедлив, — сказал государь. — Я помню: ты писал к нему — он даже не ответил. Я его часто не понимал, как, впрочем, и сестру.
Бенкендорфа поразило письмо, как и многие другие поступки покойного императора. Сейчас он предпочел промолчать. Но государь спросил:
— Правда ли, что мои друзья четырнадцатого декабря не возражали, если бы престол перешел к сестре?
— Тогда ходили такие слухи. Великая княгиня чуть не стала королевой Франции.
— Как бы повернулись тогда события?
— Так же, — ответил Бенкендорф.
Утром государь стрелял ворон из английского карабина, Бенкендорф и Толстой мели садовые дорожки. Адлерберг подрезал ветки кустов и жег костер из сухостоя. До обеда государь принимал работу. Иногда бывал и недоволен. Храповицкий раскладывал пасьянс и читал вслух. Кокошкин и Апраксин рубили дрова.
Отобедав, отдыхали в комнатах, вечером собирались на государевой половине для карт. Не склонный к мистическим увлечениям покойного брата, государь однажды заметил:
— Крюденер, несмотря на то что иссушала, говорят, свою плоть, хорошо играла в карты. Ей везло, и злые языки утверждали, что она много выигрывала. Не помогали ли ей темные силы? В молодости она обладала привлекательной внешностью.
— Она имела странный облик, — ответил Бенкендорф.
— Она нравилась многим мужчинам. Правда, Бонапарт ее не терпел и велел к себе не пускать, — сказал Толстой, припоминая парижские сплетни.
— Она мошенница, — сказал веско государь. — Она вечно путалась с какими-то подозрительными сектантами. Среди ее поклонников находились и моравские братья. И она умела проникать к сильным мира сего, беря просто на абордаж. То, что она подружилась на закате жизни с графиней де Гаше, вполне в ее духе. А Гаше в любом случае мошенница. Если только выдавала себя за де ла Мотт, то она авантюристка, если же действительно та, за которую себя выдавала, то вдобавок и воровка.
— Из Крыма доносят, что до сих пор ходят слухи о похищенных из темно-синей шкатулки бриллиантах, — сказал Бенкендорф. — Непонятно, отчего де Санглен не обыскал графиню при высылке из Петербурга. Если бриллианты она привезла в Россию, то есть о чем пожалеть. Ювелиры Бомер и Босанж гранили их для дю Барри, и стоили они до двух миллионов франков. Между тем за Сен-Клу уплатили пятнадцать миллионов, а за Рамбулье — четырнадцать. За один бриллиант из ожерелья королевы можно было бы купить имение Голицыной, где жили Крюденер и Гаше. Людовик XV не вовремя умер. Расплатившись с Бомером и Босанжем, он превратил бы дю Барри в самую состоятельную женщину Франции.
В подобных беседах в саду и за карточным столом император, Бенкендорф, Толстой и прочие провели в Твери одиннадцать дней и только в самом конце октября появились в Петербурге. Отпуск Бенкендорфа был безнадежно испорчен! Возвратиться в Фалль он не мог.
Июльские события получили огромный резонанс в России. Они занимали в столице не только знать и чиновничью элиту. Почта шла из Парижа морским путем более десяти дней. Сведения достигали Зимнего с большим опозданием. На обдумывание политических решений не оставалось времени. Фон Фок регулярно подавал сводки, но парижские газеты приходили нерегулярно. Так, долгое время невозможно было разыскать знаменитую речь Шатобриана в Journal des Débats от 8 августа. Возвратившийся из Франции в Петербург известный гравер Уткин был на приеме у короля Карла X как раз в день возмущения. Он с присущей художникам наблюдательностью и живостью рассказывал о том хаосе, который царил в Сен-Клу. Беспечность короля стоила ему трона. В холерной Москве и в карантинной Твери ужасающие события в Европе воспринимались как не очень существенное осложнение, и лишь в Петербурге они приняли свои истинные контуры. Священный союз распадался, и теперь каждая страна должна была искать собственный путь. Курьер из Парижа доставил фон Фоку афишку, в которой с одобрения старого маркиза де Лафайета, сражавшегося в прошлом веке за независимость Соединенных Штатов от британской короны, уберег голову от гильотины на Гревской площади, отверг наполеоновские посулы и вот теперь вновь возглавил революционные отряды, — с его одобрения и одобрения молодого роялиста Тьера было напечатано кредо тех, кто требовал изгнания Бурбонов: «Карл X не может более оставаться в Париже: он пролил народную кровь. Республика повлечет ужасный раскол в наших рядах. Она рассорит нас с Европой. Герцог Орлеанский предан делу революции. Герцог Орлеанский никогда не сражался против нас. Герцог Орлеанский был при Жеммапе. Герцог Орлеанский в бою носил национальные цвета. Только герцог Орлеанский снова может их носить. Мы не хотим других цветов. Герцог Орлеанский согласился — он принимает Хартию, какую мы всегда требовали. Свою корону он получит от французского народа!»
— Никогда! — воскликнул государь, бросив с возмущением афишку на стол. — Летом я сказал: господа офицеры, седлайте коней — в Париже революция. Сегодня мы двинем польскую армию к границе! Фельдмаршал Дибич станет руководить всеми вооруженными силами, предназначенными для вторжения в Европу. Пруссия и Австрия нас поддержат. Я вчера отдал приказ Чернышеву усилить подготовку к походу на Париж! Ты призываешь меня к осторожности?! — обратился он к Бенкендорфу. — Но я тебе отвечу: если революцию не задушить там, в ее колыбели, она появится здесь в своем ужасающе кровавом облике или хоть в облике Колеры Морбус!
Бенкендорф привык к подобным вспышкам. В ноябре прошлого года император тяжело болел на почве острого переутомления, и раздражительность его до сих пор не покидала. Длительные поездки, недомогание в Москве, карантин в Твери лишь увеличили нервное напряжение. Республиканская монархия и король-зонтик, как дразнили новоиспеченного короля Луи Филиппа парижские гамены, может на какое-то время устроить Россию. Посол во Франции генерал Поццо ди Борго передал в депеше диалог между Лафайетом и Луи Филиппом. Красный маркиз заявил:
— Французскому народу необходим в настоящее время народный трон, окруженный республиканскими учреждениями.
На что получил согласие революционного короля:
— Таково и мое мнение.
— Один ты меня призываешь к осторожности, — недовольно ворчал государь. — Орлов, Дибич и Чернышев настаивают на решительных действиях. Граф Нессельроде склоняется на их сторону.
— Россия устала от войны, — сказал Бенкендорф. — Мы еще не успели переварить Туркманчайский мир. Надо использовать унижение Персии. Миновало чуть более года, как Хозрев-Мирза ползал здесь на коленях, выпрашивая прощение за разгром нашей миссии в Тегеране. Я имею точные данные о настроениях в обществе. Даже крайние либералы, такие, как поэт Пушкин, с презрением относятся к новому королю, но вместе с тем настаивают на невмешательстве. В Европе, государь, неспокойно, и концентрация войск на границах целесообразна, но пока лишь как угроза, как инструмент давления. Однако не заблуждайтесь насчет революционного короля — он волк в овечьей шкуре. Агенты доносят, что он умеет добиваться поставленных целей. Когда народу нечего есть и он понимает, что кровавая бойня его не накормит, то быстро соглашается на любые условия, в том числе и республиканскую монархию — эту ублюдочную форму правления. Король-зонтик — просто парижский кентавр, один из монстров Сен-Жерменского предместья. Он кончит дурно, но, к сожалению, не скоро. У кентавров крепкие ноги, и они резво скачут.
Через две недели после достопамятной для Бенкендорфа беседы фон Фок на рассвете пришел в его спальню с известием о восстании в Варшаве.
Польские события вообще развивались стремительно. Как только студенты и воспитанники военной школы разгромили Бельведер, а затем захватили Арсенал, цесаревич Константин увел стянутые к дворцу русские кавалерийские полки. Часть польского гарнизона осталась верна присяге и сопровождала русскую армию до Вержбне, где остановился цесаревич вместе с княгиней Лович. Они провели ночь под деревом на открытом воздухе. На рассвете подыскали тесную комнатенку в еврейской корчме с одним окном и убогой меблировкой.
Князь Любецкий и князь Адам Чарторыжский, приехавшие в Вержбне, были вынуждены слушать рассказ цесаревича о том, как русские защищали Бельведер, в дверях. Переговоры ни к чему не привели. В конце ноября император получил подробную депешу от цесаревича с решением покинуть Польшу. А на день раньше после развода он сообщил офицерам-преображенцам о событиях в Варшаве, вызвав общее негодование. Бенкендорф еле их успокоил.
Как странно, думал он, десять лет назад Волконский, Орлов, Якушкин, Пестель и многие другие мятежники хотели расправиться с покойным императором Александром за благосклонность его к Польше и свободы, которые он дал полякам. А теперь те, кто их брал в штыки на Сенатской и в Малороссии требуют от его брата быть непреклонным и отнять дарованное и не оцененное. Древний славянский спор между народами не утихает!
Особенно неистовствовал поручик-преображенец.
— Выкупаем варшавян в их собственной крови! — кричал он. — Что нам бунтующая шляхта, ваше величество?! Порвем мундиры предателей нашими славными штыками!
В тот же день император отдал приказ генерал-адьютанту барону Розену сосредоточить Литовский корпус в Белостоке и Бресте. Начальником штаба к Дибичу был назначен генерал-адъютант граф Толь. В начале декабря вышли воззвание и манифест к польскому народу. Требования князя Любецкого и графа Езерского император отверг. Сейм в отместку одобрил восстание и принял свой «Манифест польского народа». Сейм лишил Дом Романовых польского престола и поклялся, что польская нация не сложит оружия, пока не завоюет независимость и не освободит своих братьев, порабощенных Россией. Умеренный генерал Хлопицкий сложил с себя обязанности главы правительства. Патриотический клуб торжествовал. Писатель Маврикий Мохнацкий, адвокат Брониковский и историк Иоахим Лелевель призвали к полному разрыву с Россией. Во главе правительства стал Адам Чарторыжский, а главнокомандующим — князь Михаил Радзивилл. Дело принимало крутой оборот. 13 января Дибич вступил в Польшу. Второго и пятого февраля у Сточка и Доброго мятежники одержали победу, правда небесспорную. Однако 7 февраля они потерпели поражение у Вавра. Дибич захватил господствующие высоты, и путь на Варшаву был открыт. Через шесть дней Дибич атаковал польские войска на Гроховских полях в предместье столицы Праге. Поляки были разбиты вдребезги. Перейдя мост, они отступили за Вислу. И тут случилось необъяснимое.
Бенкендорф вызвал на Малую Морскую фон Фока и потребовал от него точных данных о том, что произошло после сражения при Грохове. Генерал Рожнецкий через несколько дней получил донесение. Вместе с фон Фоком привез его поздним вечером, когда Бенкендорф возвратился из Аничкова дворца. Он был потрясен полученным известием. Наутро доложил императору:
— Дибич после очевидной победы не вошел в Варшаву и не бомбардировал город. Он расположился у Праги в одной версте!
— Почему? — удивился император, — Ведь Радзивилл растерялся?
— Не только он. В Варшаве распространился общий ужас. Мост через Вислу покрыли толпы бегущих. Беспорядок сделался общим. Мятежная столица уже видела себя на краю гибели. Выбирали депутацию для поднесения ключей и составляли прошение к вашему величеству о помиловании.
— Но что произошло? Отчего Дибич принял столь дикое решение?
— Еще одно усилие, чтобы овладеть пражскими укреплениями, и столица была бы нашей, а революция оконченной. Сперва он заколебался, велел войскам построиться в колонны для атаки, повел вперед, но потом остановил их и таким образом задержал победу, а с ней и развязку дела.
— Это я все знаю, Александр Христофорович. Ты суть его действий определи. Ты располагаешь точными сведениями — я в том уверен.
Бенкендорф молчал. Он понимал, что от его слов зависит судьба многих людей, в том числе и цесаревича Константина.
— Говори смело. Я давно недоволен Дибичем, хотя он талантливый полководец. Я знаю — ты его всегда поддерживал. Говори как есть.
— В конце сражения барон сидел у штабной палатки на барабане и принимал донесения. Отдавал приказания — ординарцы и адъютанты летели во все концы. Становилось ясно, что поляки при последнем издыхании. Радзивилл бежал одним из первых. К Дибичу подскакал цесаревич Константин и крикнул: «Фельдмаршал! Поздравляю с победой!» Дибич сделал вид, будто не замечает и не слышит. Он затаил обиду на цесаревича из-за вялых действий его отряда.
— Это понятно и похоже на правду. Он слишком любит жену, чтобы убивать ее соплеменников. Она даже с Лелевелем общалась и подала ему руку. Поверила, что он в ночь мятежа находился при умирающем отце. А сколько было грабежей и убийств! Нет, не будет им oubli total. Пусть не надеются на clémens du roi[71]!
— Государь, каждая война завершается миром. Так делается история.
— Я не желаю слышать о мире. Это был бы несчастливый мир.
— Цесаревич потребовал от Дибича прекращения атаки. Он крикнул опять: «Фельдмаршал! Поляков режут, как баранов! Фельдмаршал! Милосердия!» Дибич не реагировал на призывы. Тогда цесаревич напомнил, что он старший брат императора. И Дибич вскочил, приложил руку к шляпе со словами: «Что угодно приказать вашему высочеству?» Возможно, что он подумал, нет ли у цесаревича от вас каких-то специальных полномочий или договоренностей?
— Начальствовал над войсками Дибич, и он ответствен за все происходящее на поле брани.
— Он и скомандовал: «Отбой на всех пунктах!» Позднее объяснил штабу, что им руководило не милосердие, а военные соображения и наличие сильной артиллерии у поляков, что не соответствовало действительности.
Ночью Бенкендорф долго думал о разговоре с государем, о донесениях из Польши и том, как личные судьбы переплетаются с историей страны. Вид города, где цесаревич жил в течение пятнадцати лет, где образовались его связи и устроился счастливый брак, где укрепились привычки — вид этого города в минуту грозящего бедствия наверняка тронул сердце цесаревича и внушил мысль о спасении Варшавы. А как же отечество? Что станется с Россией и армией? Какие жертвы она теперь должна будет принести, чтобы подавить возмущение варшавских юношей? И как бы он поступил на месте цесаревича?
Слава Богу, перед ним не стояло подобной дилеммы — он женился на русской. Покойный император Александр много потерял в глазах собственных подданных, оказывая благодеяния княгине Четвертинской льготами Польше, хотя княгиня никогда не обращалась ни с какими просьбами. Мишель Воронцов после свадьбы с Елизаветой Ксаверьевной дал слово не подпускать ни одного поляка к управлению Новороссией. И не подпустил!
Вообще мнение салонов Петербурга и Москвы не расходилось с устремлениями армии и желаниями толпы. Редкие голоса критиковали правительство. Главный русский европеец Тургенев, сидя в Париже, призывал соотечественников одуматься и не налагать рук на братский славянский народ. Его брат Александр Тургенев и князь Петр Вяземский чуть ли не в драку вступали с Пушкиным и Жуковским, которые жаждали разрешения старинного спора взятием Варшавы. Все взоры устремлялись к польской столице. После ошибки, допущенной Дибичем, император послал вызов в Тифлис генерал-адъютанту графу Паскевичу-Эриванскому. Между тем Дибич не собирался сдаваться и уступать кому-либо пост, хотя терпел неудачу. Генералы Ян Скржинецкий и Прондзинский одержали верх в нескольких стычках. Скржинецкий — единственный из польских военачальников разумно действовал при Грохове, прикрывая бегство рассеянной армии.
Восстание вскоре перекинулось в Литву. Местное дворянство и предводитель граф Цезарь Пляттер, долго не раздумывая и не заботясь о последствиях, поднялись против России. Инсургенты попытались вторгнуться в Подолию, Волынь и Украину. В Киеве зашевелились приверженцы другого бывшего предводителя дворянства, графа Олизара, замешанного в событиях 1825 года.
— Что поделывает наш друг Олизар? — спросил император после известия о сражении при Грохове. — Не считаешь ли, что его нужно удалить из Киева? В прошлом году он нас принимал ласково. Я не заметил ни тени озлобления. Видно, каземат в Петропавловке пришелся не по вкусу.
Графа Олизара арестовывали дважды. Второй раз, когда нашли потерянные им масонские бумаги. То были дипломы лож «Совершенная тайна» и «Увенчанная добродетель».
— Самый высокий по рангу чиновник из взятых по делу моих друзей четырнадцатого декабря. Шутка ли! Губернский маршал дворянства. Куда предполагаешь его деть?
— Только не в Москву, — ответил Бенкендорф. — Довольно там Мицкевич ораторствовал по салонам. Олизар русских ненавидит. Вообще, польские поэты и историки — главные виновники раскола. Отправим в Курск. Однако пусть живет вольно. Велю фон Фоку установить секретный надзор.
Вечером Бенкендорф распорядился дежурному офицеру полковнику Дубельту:
— Сгоняй Вельша в Киев за Олизаром. И в Курск до особого распоряжения немедля. Но не арестантом. Ведь он твой, кажется, приятель?
Дубельт рассмеялся:
— В Курске еще никто не писал польских стихов.
Вместе о Олизаром взяли еще нескольких поляков.
Дубельт давно с ним в приятелях, поскольку был близок к семейству Раевских, служа некогда адъютантом у генерала Николая Николаевича. Роман Марии Раевской с Олизаром протекал на глазах. Однако поляк получил отказ. Раевские не желали, чтобы Мария переходила в католичество. Серж Волконский оказался счастливым соперником.
— Ну-ка, Леонтий Васильевич, возьми «Алфавит». Что там Боровков про него нарыл? Насчет масонства главное. Сейчас в Варшаве масоны одержали верх.
Дубельт принес «Алфавит», который держали в III отделении под хитрым замком в специальном железном коробе, открыл на искомую букву и прочел:
— По изысканию Комиссии оказалось, что Олизар не знал о существовании тайных обществ в России и Польше… А Волконский называл его членом Польского общества! Да врет — знал! Намекал мне самому сколько раз. Не хотел государь с поляками да с поэтами ссориться. Вот далее Боровков пишет к месту: «После того в числе бумаг Олизара, найденных на дороге к Киеву…» Хорош заговорщик! Еще бы штаны и кошелек потерял! «…оказались два диплома какого-то тайного общества Алкивиада, без означения времени и места написания оных. В одном Тайное Судилище объявляет, что Олизар…» Не есть ли это Тайное Судилище собранием тех, кто дает приказы о фемеморде? Может, и Курска ему мало?
— Не твое дело, Леонтий Васильевич. Читай дальше! Тебе бы волю — загнал бы в Сибирь меня с фон Фоком. Кстати, где он?
— Поехал к Лерху. На здоровье жалуется. Так… Вот отсюда! «…принят под именем Вашингтона и с достоинством меченосца…» Эк, куда метнул! В Америку! «…в другом поручает ему комиссию для учреждения Египетских гор, то есть на Волыни, Подолии и проч., и дает право назначать старейшин гор и принимать членов. По исследованию о сем в Варшавском комитете открылось, что означенное общество никогда не существовало, а вымышлено графом Малаховским нарочно для Олизара, желавшего узнать все тайны высшего масонства». Врут! Врут! Врут! Не существовало! Все отлично существовало! Я этого Малаховского знаю как облупленного. Самый заядлый из них. Его тоже надобно бы взять и отправить. И не в Курск! А в Нерчинск! Волынь и Подолию надо почистить. Не ровен час, туда полячишки вломятся. То-то сливянки сладенькой на радостях выпьют.
— Делай, что тебе говорят, Леонтий! Посылай за Олизаром и не перечь государю. И не будь таким несговорчивым. Это вредно.
Генералы Скржинецкий и Прондзинский теснили Дибича, пытаясь отогнать подалее от Варшавы. Император, раздраженный неудачами, потребовал от Дибича перейти Нижнюю Вислу поближе к прусской границе, а фельдмаршал хотел форсировать реку в верхнем течении. Император решил отозвать Дибича и назначить вместо него Паскевича. Паскевич никогда не подводил и не страдал сентиментальностью.
— Тот, кто знает историю, — сказал Паскевич императору при свидании на юге более года назад, — всегда привержен к строгим мерам воздействия. Я строг, ваше величество, но стараюсь быть справедливым. Вы милостивы — на то вы и государь! Однако без строгости нет милосердия.
Паскевич изъяснялся по-русски, что импонировало императору. Паскевич виделся покорителем Польши.
— Что добыто мечом, то нельзя отдавать на расхищение болтунам и людям карьеры, — часто повторял освободитель Армении.
Это был камешек в огород генерала Ермолова, который на всех углах кричал, что его не принудят служить с Паскевичем.
— Не хочешь — не служи, — бросил в раздражении император. — Без тебя обойдемся! В России незаменимых нет. Отечество других призовет под знамена.
Между тем Дибич спохватился и нанес сокрушительное поражение Скржинецкому, который начал наступательное движение против русского гвардейского корпуса, дислоцированного между Наревом и Бугом. Битва состоялась при Остроленке. Однако Дибич успеха не развил и позволил Скржинецкому отступить к Варшаве. Сам расположился между Пултуском, Голымином и Масковым, готовясь форсировать Вислу. И тут его свалила Колера Морбус. В конце мая, покаявшись, он отдал Богу душу.
Бенкендорф сказал императору:
— Теперь поздно сетовать, но Дибичу мы обязаны продолжением кровопролитной войны. Ошибка его неизвинительна. Я полагаю, что он потерял всю энергию в тщетных поисках ее поправления. И имел, государь, преувеличенное доверие к собственным дарованиям. Орлов, присутствуя при кончине, слышал раскаяние в допущенных промахах. Граф Паскевич будет на месте. В армии он известен твердостью. В смерти Дибича повинна не только Колера Морбус, но и укоризны, которые обрушились со всех сторон, а также революция. Впрочем, бациллы убивают не хуже пуль.
По получении известия о смерти Дибича император издал указ о назначении Паскевича главнокомандующим, и через несколько дней граф сел на корабль и отправился в Мемель — путь по суше закрыла восставшая Литва. Через две недели на императора свалилось новое несчастье. Цесаревич Константин в течение двух суток погиб от ненасытной Колеры Морбус. Первым получил известие из Витебска от Сахтынского фон Фок. В Аничковом, Петергофе и Зимнем воцарился траур. Император долго не мог прийти в себя.
— Судьба нас не щадит, Александр Христофорович! — пожаловался он. — Сколько ужасных смертей! Какая несправедливость!
Цесаревич расставался с жизнью мучительно. Бенкендорф попытался утешить императора:
— Если точно, что цесаревич удержал Дибича от преследования мятежников, то он понес жестокое наказание в горестях и унижении, не перестававших его преследовать и низведших в гроб, вдали от сбереженной им Варшавы. Оценят ли это когда-нибудь поляки?!
— Боюсь, что нет, — ответил император. — Прошу тебя, Александр Христофорович, возьми людей, сколько надо, добавь своих, преданных тебе лично, и езжай в Витебск за телом брата. Не откажи в такой любезности.
— Я готов, государь, — ответил Бенкендорф. — Надо воздать почести тому, кого так унизила Польша. А ведь он любил Варшаву и заботился о ней. Мне передали исполненные горечью слова цесаревича: «Les polonais n’ont pas voulu de moi — je ne veux pas les connaitre»[72]. Сколько в них благородства и величия.
И с этим Бенкендорф покинул домик в Петергофе, собираясь немедленно возвратиться а Петербург и оттуда ехать в Витебск за телом и княгиней Лович. Еще в кабинете императора он почувствовал головокружение и боли в животе. У себя в комнате Бенкендорф ощутил первые признаки проклятой Колеры Морбус — сильную тошноту и высокую температуру. Теперь болезнь догнала и его. Вдобавок возникла страшная угроза для семьи императора. Арендт и Ерохин приняли срочные меры. Окурили комнаты, напоили всех лекарствами и отваром целебных трав. Император, общавшийся с Бенкендорфом, долго сидел в горячей ванне, куда Арендт добавил снадобья, приготовленные специально в дворцовой аптеке. Ночью император, несмотря на запрет врачей, пришел к Бенкендорфу и провел у постели довольно много времени, стараясь отвлечь его от неприятных ощущений.
— Впервые, государь, я не сумел выполнить вашего повеления, и это усугубляет мою болезнь, — сказал Бенкендорф.
— Не беспокойся, Александр Христофорович, я послал генерала Куруту. Он хорошо знал брата, и я полагаю, что княгиня Лович одобрит мой выбор. Курута уже выехал в Петербург. Но вот что ужасно! Не удается справиться с волнениями на окраинах столицы. Народ сильно предубежден против иностранцев. Есть сведения, что убили двух врачей. На Невском бросили камень в окно аптеки.
Император в течение трех недель навещал Бенкендорфа, оставался наедине иногда больше часа. Теперь он давал отчет начальнику III отделения.
Через несколько дней после того, как Бенкендорф заболел, вспыхнули беспорядки на Сенной площади. Народ разгромил временную больницу. Разбил окна и мебель. Умертвил зверски с полдесятка врачей. Измолотил прислугу. Выкинул больных на улицу. Поджег дровяные сараи. Бесчинства продолжались целый день.
— Ты с трудом можешь вообразить, что там происходило, — рассказал он Бенкендорфу той же ночью. — К сожалению, обер-полицеймейстер не сумел обеспечить порядок. Полиция разбежалась. Мне донесли, что многие просто переоделись. Нет ли тут чьей-либо руки? Впервые мундир стал мишенью для возмутителей. Все это приняло угрожающие размеры.
Бенкендорф послал за Дубельтом. Дубельт прискакал в Петергоф ранним утром.
— Беда, Александр Христофорович, ничего нельзя поделать. Жандармерия и полиция не в силах восстановить порядок. Здесь военная сила нужна. А то и картечь. Озлобление страшное. Заседали вчера у генерал-губернатора Эссена. Его едва с лошади не стащили. Еле гренадеры штыками оборонили Петра Кирилловича. Васильчиков Сенатскую помянул. Взял эскадрон конной гвардии и батальон Семеновского полка. Разогнал безумцев барабанным боем и угрозой стрелять.
Сенная площадь отчего-то стала центром событий. Наконец император решился и отправился туда. Запах дыма и гари заволакивал пространство. Дубельт послал на площадь переодетых агентов, которые исподтишка усовещивали народ. Ему доложили, как император, приподнявшись на стременах, крикнул:
— Я никого не страшусь… Вот я перед вами…
Однако толпа не переставала яриться, проклиная иностранцев и врачей.
— До кого вы добираетесь? — крикнул император. — Кого вы хотите? Меня ли? На колени, несчастные!
Громовой голос повелителя, подкрепленный ощетинившейся штыками и шеренгой гренадер, заставил обезумевших от ужаса людей упасть на колени.
— Стыдно народу русскому, забыв веру отцов своих, подражать буйству французов и поляков. Не они ли вас подучают? Ловите их и представляйте подозрительных начальству, но сами не творите самоуправства и насилий!
Бенкендорф никак не мог оправиться, да и окружающая обстановка не способствовала быстрому выздоровлению. Лето выдалось сухое, жаркое. Вокруг столицы удушливо тлели леса. Даже земля под иссушенной пожелтевшей травой трескалась. Пыль на дорогах стояла столбом, затрудняя передвижение. А Колера Морбус не утихала. Она бушевала и вдали и вблизи Петербурга. Требования врачей носить с собой скляночку с раствором хлориновой извести или крепкого уксуса и протирать руки, кожу возле губ и виски вызывали ярость. Тот, кто носил хлориновую известь в полотняной сумочке, рисковал, что ему затолкают ее в глотку. Дезинфицирующие жидкости заставляли пить каждого, у кого они отыскивались. Кто избежал холеры, иногда становился жертвой собственной предусмотрительности.
Бенкендорф понимал, что скоро волнения вспыхнут в военных поселениях. Он нередко указывал государю, что время военных поселений давно миновало. В одно из посещений императора напомнил, что стоило бы в ближайших местах к столице принять меры предосторожности. И как в воду глядел. В Старой Руссе убили городничего, разграбили питейные дома, захватили и подожгли полицейские участки. Возбужденные слухами крестьяне поддержали солдат. Но как ни странно, резервные полки, воевавшие в Польше, не уклонялись от приказов, хотя и не проявляли привычной покорности. Зверства и кровопролития было много. С офицеров срывали погоны и убивали чем придется. Подобная доля ждала врачей..
— Отрава! — кричали люди, обнаружив где-либо медицинские снадобья. — Бей отравителей! Не жалей!
— Причина не только в невежестве, — говорил Дубельт. — Поселяне изнурены муштрой и трудятся против воли. Сие изобретение Аракчеева надобно и давно пора трансформировать!
Он обожал замысловатые словечки. Когда император поехал в Старую Руссу унять бунтующих, Бенкендорф начал подниматься с постели. Наконец император справился с обстановкой, не отступив, впрочем, ни на шаг от того, что он считал законным. Виновные батальоны раскассировал — кого под суд, кого в дальние гарнизоны. На сей раз никого из обывателей не простил.
— Был бы ты на ногах — послал бы тебя. Орлов более склонен к дипломатии. И вообще, в коляске с ним одна мука. Он в дороге как заснет, так навалится на меня — хоть из коляски выходи. Я ему жалуюсь на него же, а он: что же делать? Во сне равенство: море по колено! Я ему, видишь, во сне не государь. Ах, как мне тебя не хватает, Александр Христофорович! — пожаловался император.
Единственное радостное событие — у императрицы Александры Федоровны родился сын, которого нарекли Николаем. Из Витебска генерал Курута привез гроб с телом цесаревича и княгиню Лович, которая совершенно потеряла самообладание. В дождливый день от Московской заставы шли пешком за колесницей до Петропавловского собора. На половине пути Бенкендорф пересел в карету. Но это еще не все, что ему было суждено пережить в августе. В конце месяца неожиданно умер фон Фок. Держался, держался и как-то сразу сошел на нет. Бенкендорф потерял человека, в котором совершенно не сомневался и мог довериться ему полностью. Фон Фок держал все нити в руках. В первый момент Бенкендорф растерялся. Кто будет заниматься повседневными делами? Сам он чаще при императоре, который ездит почти столько же, сколько его предшественник. Правда, сейчас есть Дубельт, но Дубельт человек военный и склонен пускать в ход силу, а сила в делах высшей наблюдательной полиции должна маячить поодаль. Высшая наблюдательная полиция есть искусство, ничем не напоминающее военное, хотя и соприкасающееся с ним. Высшая наблюдательная, сиречь тайная полиция есть и око, и ухо, но главным образом разум. Око да ухо без разума и анализа мало что способны совершить. Фон Фок выражался на сей счет колоритно:
— Наша служба — не будошник с алебардой, а профессор на кафедре, чиновник в министерстве, журналист в газете, врач в больнице, балерина в театре и даже придворный в великосветском салоне, потому что тайная полиция есть всепроникающий надзор. А будошник над чем способен надзирать? Над прачкой да почтальоном! Впрочем, и прачка, если ее обучить, более даст пользы, чем тот же самый будошник.
Пуще остальных скорбели о фон Фоке именно те, кто подвергался надзору, и даже те, кто томился в камерах и казематах Петропавловки и Шлиссельбурга. Ходили легенды о фонфоковских послаблениях — то садик разрешит в крепости завести, то свидание внеочередное даст, то сахар да чай пожертвует, то доносчика на съезжую отправит, то квартальным грозит за взятку отправить к палачу. Именно фон Фок сказал два с лишним года назад Бенкендорфу:
— Пора, Александр Христофорович, орудия пытки уничтожить. А заплечным мастерам — пенсион и из крепостей долой. Слыхано ли дело — тиски да испанский сапог до сих пор беречь!
И вот теперь он лежит совершенно бездыханный и не по́нятый до конца. Кого на его место?! Некого! Тут человек тонкого ума нужен и честнейшего характера. И не зверь! Если взять зверя — все равно что фитиль в бочку с порохом вставить и сесть на нее с трубочкой.
В те дни Пушкин сделал в дневнике запись о смерти фон Фока, назвав его человеком «добрым, честным и твердым». «Смерть его есть бедствие общественное», — писал Пушкин.
«Государь сказал, — продолжает поэт: — Jai perdu Fock; je ne puis que le pleurer et me plaindre de n’avoir pas pu l’aimer[73]. Вопрос: кто будет на его месте? важнее другого вопроса: что сделаем с Польшей?» Заблуждение поэта можно объяснить лишь тонкостью внешнего поведения фон Фока и искусством полицейского. Канул в небытие один из самых злых его ненавистников с 1820 года. Возможно, смерть фон Фока избавила Пушкина от ярого недоброжелателя и сотрудника III отделения, наблюдавшего за ним пристрастно. После исчезновения фон Фока с политической арены за Пушкиным уже никто никогда так пристально не следил.
Едва фон Фок свалился и Лерху стало ясно, что дело швах, Бенкендорфу начали предлагать разных кандидатов: генералов, камергеров, сенаторов, а иногда и абсолютно никому не ведомых соискателей без имени, отчества и даже отечества — какого-то фон Циммермана, например. Ходатай толком не знал фамилии, но зато с жаром утверждал, что он пречестнейший малый и весьма поднаторевший в делах сыска человек. Бенкендорф на всякий случай выслал фон Циммермана из Петербурга вон.
Между тем в Польше готовился штурм Варшавы. Выбор Паскевича оказался удачным. Внутри восставших обнаружились разногласия. Литва от смуты отпала. Из трех генералов на родину вернулся лишь Дембинский. Генерал Скржинецкий избегал открытого боя с Паскевичем, и его обвинили в измене. Князь Адам Чарторыжский бежал из города. Генерал Рожнецкий доносил из театра военных действий: в Варшаве анархия! Верх взяли, как всегда, крайние силы. Правительство возглавил непреклонный противник России генерал граф Ян Круковицкий. Командование перешло к генералу Малаховскому. Начались переговоры. Однако нынешняя польская верхушка не желала внять голосу рассудка. Бонавентура Немоевский заявил: переговоры только на основе Манифеста польского народа. Ну как с восставшими переговариваться, если русский император уже не король польский?!
Два дня Паскевич штурмовал Варшаву, и 4 сентября император, выехавший встречать курьера князя Суворова на Пулковскую дорогу, получил депешу: «Варшава у ног вашего императорского величества!» Внук первого покорителя Варшавы привез сие поразительное известие. Возжженная изменой война прекратилась. Она стоила России шестидесяти тысяч жизней. А Польше? Никто того точно не исчислил. В Царском Селе давно так не ликовали.
— Едем в Первопрестольную, — сказал император, обнимая Бенкендорфа. — Наконец-то высплюсь в коляске спокойно. Бедный Дибич! Бедный Константин! Скоро мы расстанемся с этим несчастливым годом. Что нам сулит новый?!
Вечером Бенкендорф решил взять в управляющие приглянувшегося ему сенатского чиновника Александра Николаевича Мордвинова.
Лето 1837 года в Прибалтике было сухим и мягким. Оно раскрывало, казалось, редкие преимущества янтарного края и утаивало недостатки. Море в заливах лежало особенно спокойно, а сосны подступали особенно величаво, и распространяемый аромат кружил и пьянил голову. Неделю назад Бенкендорф получил с фельдъегерем депешу, что в начале июня в Фалль приедет граф Воронцов, чтобы проведать его после тяжелой болезни, случившейся в начале весны. Болезнь сразила Бенкендорфа в самое неподходящее время, когда общество было взволновано недавней дуэлью и смертью Пушкина, а III отделение — Дубельт, Сахтынский и остальные искали автора пасквиля, присланного поэту на дом 4 ноября прошлого года. На сей счет существовали разные предположения, однако чаще иных мелькала фамилия некоего Тибо — учителя французского языка. Вот в какой момент Бенкендорф почувствовал сильное недомогание. Однако он лег не сразу. И только когда он едва не потерял сознание 2 марта в присутствии императора на заседании Комитета министров, вмешались придворные эскулапы во главе с Арендтом — лекарем внимательным и искусным.
Бенкендорфа привезли на Малую Морскую. Дома — никого, ни Елизаветы Андреевны, ни дочерей. Арендт послал за графом Орловым и зятем Бенкендорфа князем Белосельским. Немедля собрали консилиум — Ерохина, Лерха и еще троих врачей. И начали больного пичкать лекарствами — испанские мухи, горчичники, пиявки и горькие микстуры, от которых воротило душу.
К уютному особняку на Малой Морской началось, паломничество. С утра до ночи подъезжали кареты и всадники, чтобы из первых рук узнать, как себя чувствует Бенкендорф. Толпа петербуржцев затопила улицу. Здесь можно было найти представителей любых слоев общества. Лакеев и гувернанток, прачек и дровосеков, стряпчих и учителей, чиновников низкого и высокого рангов, придворных и иностранцев. Дубельту пришлось прислать с десяток молодцов-жандармов, которые поддерживали порядок. Каждый день, а то и дважды в день любопытствующую и сочувствующую толпу рассекала карета императора. Никогда и ни о ком он не заботился с такой нежностью. В тяжелые минуты сам подносил лекарства и питье, отирал влагу со лба платком и небрезгливо оказывал иные услуги.
— Друг мой, — шептал император сквозь слезы, — не покидай меня!
Петербург не сталкивался ни с чем подобным. Если бы можно было оценить верность чем-то материальным, то бенкендорфовская была вполне оценена в период болезни. Прусский, австрийский и шведский монархи регулярно справлялись о состоянии Бенкендорфа. В православных, католических и лютеранских церквах молились за здоровье любимца императора. Даже в синагогах правоверные евреи убеждали своего Бога помочь страждущему, хотя при императоре Николае им жилось гораздо хуже, чем при их предшественнике в александровскую пору.
Когда Бенкендорфу позволили впервые сесть в постели, он сказал:
— Ваше величество, вы мне вернули жизнь.
— Друг мой, — ответил император, — это ты мне вернул жизнь. Без тебя она стала бы несносной.
Бенкендорф попытался заговорить о делах.
— Ни слова, дорогой мой, ни слова! Я не желаю ничего слышать. Как только доктора позволят тебе путешествовать, отправляйся на воды за границу или в свой обожаемый Фалль и хорошенько отдохни. Ты нужен мне и России. Взгляни из окна. Народ ни днем ни ночью не покидает улицы. Я разрешил, когда холодно, разводить костры. Чиновники из III отделения, офицеры корпуса жандармов и мои лекари дежурят подле тебя круглосуточно. Ни дочери, ни Елизавета Андреевна ни в чем не нуждаются. Ради Бога, не беспокойся. Ты обязан, хотя бы ради нас, окрепнуть и встать на ноги.
Бенкендорф впервые видел императора таким взволнованным.
— Орлов тебя заменит. Он, правда, слишком монументален для моей коляски.
Император не покидал Бенкендорфа до самой поездки в Фалль. Двенадцатого мая он сел на казенный пароход «Геркулес» и отправился в Ревель. Несметные толпы собрались на набережной. Император и императрица проводили Бенкендорфа до Кронштадта. Когда «Геркулес» под звуки оркестра вошел в Ревельский порт, присланный фельдъегерский офицер Вельш доложил, что Екатеринтальский дворец ожидает гостя. Бенкендорфа поразила предупредительность императора. В Фалле Бенкендорф регулярно получал подробнейшие письма из Петербурга. Почтовая связь была налажена отлично, и не только через фельдъегерей. Послания от императора доставлялись и оказией. Несколько дней назад из Ревеля приехал любимый адъютант Бенкендорфа инженер и композитор Алексей Львов со свежими новостями. Львов почти десять лет при нем. Бенкендорф не ошибся, когда пригласил его в адъютанты, хотя Львов до этого служил у Аракчеева. Львов сделал для Фалля много хорошего. А сейчас он хотел обследовать мост, собранный на чугунном заводе и установленный в Фалле 30 августа 1833 года, в день именин Бенкендорфа, о чем свидетельствовала специальная медная доска, установленная посередине. Мост получил прозвание Львовского и вызывал всеобщий восторг. Когда император увидел его впервые, то замер перед этим чудом инженерного искусства и воскликнул:
— Да это Львов перекинул свой смычок! — Что было удивительно, потому что император никогда не был склонен к употреблению поэтических образов.
Мост считался едва ли не лучшим сооружением Фалля. Местоположение и стремительность реки требовали оригинального решения, и Львов предложил создать мост на цепях. Однако Бенкендорф не хотел, чтобы на берегах сделали какие-либо возвышенности, необходимые для цепей. Они испортят прелестный пейзаж и закроют вид из окон замка. Теперь на крутых берегах — тонкая ленточка. Елизавета Андреевна и дочери долгое время боялись перейти через мост — таким он казался хрупким.
Львов привез известие о скором приезде Воронцова, который уже прикатил в Петербург и целые дни проводил в гостях у императора в Петергофе и на маневрах. Вместе с Воронцовым Бенкендорф ожидал и второго своего адъютанта, уланского полковника Владимира Владиславлева, удачливого литератора, издателя и коммерсанта. Дубельт послал его с докладом о делах литературных. Владиславлев находился в центре общественной жизни, дружил с самыми разными представителями пишущей братии. Издаваемый им альманах «Утренняя заря» отличался высокой культурой, первоклассные гравюры для него изготовлялись в Лондоне. Использовались для оформления и картины русских художников. В приложении он печатал портреты петербургских и московских красавиц, которые были к нему весьма расположены и с удовольствием посещали званые вечера, торжественные обеды и интимные ужины, которые устраивала его супруга, любезная дама из старинного рода Калагеорги. Владиславлев обладал коммерческими способностями и ловко распространял «Утреннюю зарю» и другие альманахи, используя свои широкие связи. Недоброжелатели и завистники Владиславлева распускали о нем всяческие слухи. Так, Ксенофонт Полевой, встретив однажды Булгарина на Невском и собрав возле себя кружок знакомых, желающих узнать последние сплетни, заявил нижеследующее, моментально переданное Дубельту доброхотом, которых всегда было полно на проспекте:
— Чудесную спекуляцию сделал Владиславлев «Утренней зарею»: пожертвовавши на детскую больницу двадцать пять тысяч, он заставил доброго графа Александра Христофоровича рассылать и сбывать экземпляры через губернаторов и городских голов и продал их десять тысяч. Вычтите, господа, расходы, хоть двадцать пять тысяч, пожертвование двадцать пять тысяч и чистого барыша до ста тысяч рублей! Но если положить и половину, то мастерская штука!
Однако Владиславлев не глуп и ловок, умеет быть приятным, а в Фалле он просто душа общества.
Наконец, Бенкендорф в подзорную трубу увидел карету Воронцова, которая быстро приближалась к воротом замка, созданным по рисунку Штанкеншнейдера в готическом стиле. Бенкендорфу внешний вид замка очень нравился. Он полностью отвечал его вкусу. Зубчатые башни видны с разных сторон. Разноцветные стекла вставлены в готические рамы. Изящная чугунная лестница и две скамьи украшают вход. Фасад выкрашен розовой краской с серыми полосами по краям. Щиты с гербами, заключающие в себе три розы и знаменитый девиз «Perseverance»[74], довершают внушительный замысел Штанкеншнейдера. Напротив замка с шумом пенится полноводная река, бросаясь вниз с искусно сделанных ступеней, бьется о камни и, извиваясь, уносится к морю. Замок со всех сторон украшают пышные клумбы георгинов, роз и резеды. Западный фасад похож готическими рамами, лестницей и расположением цветов на одну из сторон Александрийского дворца в Петергофе.
Бенкендорф поспешил встречать друга. Они обнялись, и тут же Воронцов попал в объятия дам — Елизаветы Андреевны и дочерей.
— И ни слова о делах! — воскликнула Елизавета Андреевна. — Отдых, отдых с дороги!
Она отвела Воронцова в предназначенный для гостей покой.
В начале ноября 1832 года за отличные заслуги государю и отечеству Бенкендорф был возведен в графское Российской империи достоинство.
Государь, предупреждая о скором подписании официального акта, заметил, улыбаясь:
— Ты всегда получаешь давно заслуженное с опозданием. Ничего не поделаешь — традиция!
Странно для присутствующих прозвучавшей репликой государь давал понять, что не забыл отношение покойного брата к Бенкендорфу. Бенкендорф ничего не ответил и поклонился.
Сотрудники Мордвинова и офицеры корпуса жандармов устроили праздник, затянувшийся далеко за полночь. Душа III отделения — заведующий делами императорской главной квартиры и старший адъютант шефа полковник Леонтьев сочинил торжественную оду, продирижировав маленьким оркестриком в составе скрипки, флейты, кларнета и трубы.
Однако графское достоинство и обращение «ваше сиятельство» почти ничего не изменило в течении жизни. Распорядок редко нарушался. Утром он принимал отчет от секретаря Ордынского, позднее сводку о происшедшем в Петербурге докладывал Миллер, молодой человек с лицейским образованием и без неприятных Бенкендорфу карьерных устремлений.
В первую очередь Бенкендорф интересовался тем, что касалось императора. Посещал ли государь театр или предпочел маскарад? Когда уехал? Интриговали ли его маски? Кто еще веселился у Энгельгардта из членов царской фамилии? Затем Бенкендорф выслушивал городские новости и распространившиеся в обществе слухи. Иногда казалось, что Петербург живет какой-то нелепой и не понятной никому жизнью. Но без знания этих мелких и незначительных подробностей он не мог ехать во дворец. Чего только не доводилось услышать!
— Поручик Плаксин в трактире на Васильевском острове, — говорил ироничный Ордынский, — вольно отзывался об императрице и хвастал перед собравшимися в кружок приятелями, что она на него посмотрела огненным взором;
— Огненным взором? — поражался Бенкендорф. — Кто это Плаксин? Не сын ли барона Плаксина?
— Племянник. Гуляка, каких мало.
— Ну что еще? Чем порадуешь?
— В книжном магазине Белизара собрались болтуны по случаю выхода альманаха «Утренняя заря». Из приметных наличествовал Булгарин, затем Греч Николай Иванович, Кукольник и приехавший из Москвы Погодин. Остальные не стоят внимания. Всякие переписчики да корректоры. Булгарин сетовал на положение литераторов, преданных правительству. Дескать, преданным никаких льгот. Греч поддерживал и громко возмущался Александром Николаевичем Мордвиновым, который только на вид обходителен, а по действиям хуже фон Фока. Намекает на гауптвахту, если что не так. И тоже напирал на льготы. Кукольник отчего-то озлился и воскликнул: «Шиш вам, а не льготы!» — и вышел, хлопнув дверью.
— Неужто показал шиш? А я считал его человеком культурным. Но есть ли что-либо существенное?
— Есть, ваше сиятельство. И прямо касаемо ведомства. Ваш адъютант полковник Львов пожелал купить дом на Караванной улице.
— Очень хорошо. Желаю удачи в сем предприятии. Но мы-то каким боком задеты?
— Самым невероятным. Надворный советник Филимонов, который является оценщиком в Министерстве финансов, вымогал у Львова взятку…
— И велика ли сумма?
— Пятьсот рублей.
— Ассигнациями?
— Да нет, ваше сиятельство, серебром.
Бенкендорф присвистнул:
— Аппетит у чиновника хорош. И что же?
— Александр Николаевич распорядился выслать в Вятку без всякого. Но не получилось.
— Как так?
— Да так! Ворота закрыты на железный замок. В дом не пускают.
— Пошли жандармов.
— Посылали. Не пускают. А подписи Львову не дает. И сделка состояться не может.
— Хорошо. Я посоветуюсь с Канкриным.
— Канкрин ничего не совершит. В министерстве его не боятся. Там порядки устанавливают люди невидные.
Бенкендорф взорвался:
— С взяточничеством надо кончать. А уличенного покарать.
— Уличить сложно. Все знают, что Филимонов взяточник и вор, но делится с чиновниками и обложил себя покровителями — вот и стал неприступен. Мордвинов пригласил для беседы столоначальника Сиволобова и пожаловался, а тот оказался заикой или притворой: н-н-н-е-е ул-л-лич-е-ен! Мордвинов разговор прекратил, ибо времени на обмен фразами много уходит и толку, очевидно, никакого не будет.
— Что ж мне — к государю обращаться?
— Придется и к государю. Иначе как? Иначе либералисты в газетах нащелкают, что господин Филимонов стал жертвой облыжного доноса. Газетиру рюмку поставь — чего угодно наклепает.
— Ордынский, ты меня утомил. Делайте что хотите. Перед государем я буду ходатайствовать о высылке. Не понимаю, за что наше Третье отделение не любят? И не очень-то боятся?
— Утверждают, что мы вмешиваемся в личную жизнь обывателей, а к сему он относится с повышенной чувствительностью.
— Кто он?
— Обыватель.
— Ну хорошо, а что-либо политическое? Бороться с взяточниками мы, кажется, не в состоянии, однако с революционистами, коммюнистами и карбонариями можем? Они послабее взяточников и воров. И числом их поменее.
— Несомненно. Пушкин получил несколько писем с посыльным из Сибири. Кажется, от Кюхельбекера одно. Прочие не выяснено от кого.
— И весь карбонаризм? Вы мне наскучили с Пушкиным. Каждый раз что-то случается. Папка с его бумагами все тяжелеет, а исправления что-то нет. То подавай ему библиотеку Вольтера из Эрмитажа, то с жалованьем неустройство. Я каждый раз накладываю резолюцию, что и как отвечать, а вы опять с Пушкиным! Государь позволяет ехать и в Оренбург, и в Казань, и куда угодно в пределах империи. А я сыт по горло! Что еще?
— Не утаивать же мне от вас проделки сего господина? Давеча шествовал по Невскому, затем по набережной прогуливался. Навстречу студенты с криком: наш Пушкин! «Ну ваш, ваш! — отвечает. — Что с того?» — «Извольте прочесть стихи!» — требуют. «Как, здесь?!» — «Именно здесь, именно сейчас, Александр Сергеевич!» — «Извольте-с. Я люблю молодежь!» И давай декламировать. Узким кружком столпились. Что-то насчет осени и убора. Ничего противуправительственного или вообще сомнительного. Наши люди послушали в задних рядах. Восторг неописуемый! Чуть ли не качать вздумали. А он им с едкостью: «Полноте, господа! И у меня и у вас могут быть неприятности». Это самое революционное, что было сказано.
— Можно оставить без внимания. На то он и поэт. Все?!
— Нет, не все! В письмах менее осторожен.
— Выдержку оставь на столе. Вечером ознакомлюсь. По лицу вижу, что собираешься продолжить.
— Собираюсь, ваше сиятельство. Весьма много болтает о Пугачеве. То с одним, то с другим. Пугачев дело не шуточное.
— Это мне известно. Ты в отпуску был, а Пушкин пугачевщину описывал. Припозднился ты малость. Пугачев сейчас никого не волнует.
— Однако говорит без осуждения. Вот в чем вопрос.
— И это мне известно. Что бы вы делали, если бы у вас Пушкина отняли?! О чем бы бумажки писали и за кем бы подглядывали?!
— Отнимут — другой найдется! А что до бумажек и прочего, то ваше сиятельство должно учитывать масштаб-с этого экземпляра человеческой породы. Масштаб-с не ординарный. Величина не в физический рост пошла. Очень суетлив, гибок, неутомим и силен.
Последние слова Ордынского приятно было слышать. Бенкендорф тоже не отличался могучим ростом.
— Больше о Пушкине я ничего не желаю знать. Прощай.
И Бенкендорф отправился в туалетную рядом с маленьким кабинетиком переодеваться. Он сбросил халат, сделал несколько гимнастических упражнений, взял бритву, направил на первоклассном, английской кожи ремне и занялся взбиванием мыльной пены в фарфоровом тазике. Брился с удовольствием, поцокивая языком и не спеша. Потом кликнул Готфрида, послал за горячей водой, а после компресса обтерся холодной. Не пожалел одеколону и тщательно причесался. Волосы редели быстро, и это доставляло беспокойство. Мадемуазель Клотильда, которая строила вчера глазки после спектакля за ужином у актера Сосницкого, пела романс, в котором упоминался пышно-кудрый красавец гусар. Было очень неприятно. Притом Клотильда часто смотрела на голову Бенкендорфа.
В дверь постучались, и вошел Дубельт в сопровождении князя Урусова.
— Извините, — сказал Бенкендорф, — я в négligé. Je prens un bain d’air[75]. Так мне советуют врачи. Если желаете доложить что-либо о Пушкине или о взятках, то я пас! Я только что избавился от Ордынского, и меня ждет государь.
Дубельт усмехнулся: вечные отговорки! Минут через двадцать чтения или беседы теряет интерес и ищет предлог освободиться от присутствующих. Человек, конечно, добрый, отзывчивый и не скупой, но взялся все-таки не за свое дело. Ему в театральных креслах, а лучше в кулисах, с государем на балу или дипломатическом приеме, в Царском, в Аничкове или на охоте где-нибудь в Тюрингском лесу, а то и впереди казачьей лавы — гикнуть и айда на турка или француза! Пожалуй, для атаки староват. В делах полицейских слишком прекраснодушен и не смыслит много. Польскую смуту прошляпил, никого не желал слушать и государя с толку сбивал. Какой из него Фуше или Савари?! Да никакой! Полковник Кельчевский и капитан Алексеев объехали с инспекцией всю Сибирь, составили специальный свод о друзьях 14 декабря, а он дальше первой страницы не двинулся и с отговорками: меня ждет государь, меня ждет государь. Нет, конечно, он человек добрый и щедрый, но не на своем месте.
Многие офицеры корпуса жандармов и служащие III отделения, безусловно, понимали, что шеф не обладал склонностью к сыскной, или, как тогда выражались, наблюдательной полицейской деятельности. Кавалерийское прошлое и неглубоко запрятанная военная косточка, еле прикрытая сдержанностью, которая свойственна государственному чиновнику высокого ранга, подталкивали Бенкендорфа к решительным, а иногда и резким действиям. Мягкая вкрадчивость, дипломатичность, недоверчивость и хитрость, столь необходимые настоящему полицейскому, были чужды бенкендорфовской натуре. Он не умел вести долгой игры, постепенно приближаясь к жертве. Околпачить Бенкендорфа опытному провокатору было легче легкого. С графом Виттом его не сравнить.
После Сенатской режим будто бы усилился. Открылось дело братьев Критских, попали в поле зрения студенты и преподаватели гимназии высших наук в Нежине под Киевом, некто Осинин из Владимира подозревался в попытке создания тайного общества, а в Оренбурге молодые офицеры готовили какие-то злоумышленные действия. Июльская революция во Франции и польское восстание, очевидно, возбудили братьев, Раевских в Курске, намеревавшихся произвести coup d’État[76]. Офицер Ситников пытался организовать противуправительственный кружок в Казани, На заводе Лазаревых в Пермской губернии накрыли статского чиновника Понсова, собравшего вокруг себя недовольных.
Кое-кто из опытных помощников фон Фока, недовольных медлительностью производства дознания, ярился:
— Чего спим? Второй Сенатской дожидаемся? Вот тут-то бы и в раскрутку да в зажим! Чтоб неповадно! А то досидимся, доиграемся! Шефу приятно докладывать императору: все тихо и хорошо идет, а оно не так!
— Тихо-то тихо, но не хорошо, — вторили еще более опытные. — По газетам видать. Когда хорошо идет — от них другой запах!
Появление полковника Дубельта сперва восприняли настороженно. Мало ли рядом с Бенкендорфом возникало бывших военных? Однако вскоре мнение переменилось. Посидев недолго в дежурных офицерах, полковник переместился в штаб корпуса жандармов, где весьма быстро приобрел влияние и получил кличку le général Double, то есть лукавый, или двуличный генерал. Так его прозвали, когда он ходил еще в полковниках. Суховатый, с острым пронизывающим взглядом серых глаз, уклончивой манерой смотреть на собеседника, взрывчатый и неожиданно резкий, он ничем не напоминал рыхлого и тягучего фон Фока. Дубельт представлял идеальную смесь полицейского и военного, иными словами, полностью отвечал нуждам государства того времени.
— Я жандарм от рождения, — признавался он Бенкендорфу в минуты откровенности. — Мне нравится быть жандармом, нравится вызнавать истину и лицезреть человека как он есть — без одежд, какие сам на себя напяливает. Нигде личность не предстает в совершенно обнаженном облике, как у нас — в преддверии каземата. Поверьте, ваше сиятельство, я не намерен запихивать в каземат каждого, кто попадается в сети, но без угрозы в России нельзя. Наша публика обязана бояться начальства. Страх Божий — это дорожка к счастью. Если боишься, значит, не совершишь преступной ошибки и будешь счастлив. Вот и вся философия плюс юриспруденция!
Бенкендорф слушал Дубельта с изумлением. Как изменились люди! Куда подевались рассуждения о честном жандармстве?! Послушал бы Дубельта Серж Волконский или Пущин. Вот они, деятели новой волны! Вот куда завели нас друзья 14 декабря! Куда фон Фоку до Дубельта! Фон Фок в самом начале пути как-то высокопарно заметил Бенкендорфу, преданно заглядывая в глаза:
— Ваше превосходительство изволили мне поручить по высочайшей воле заняться вновь устроением круга действий по части наблюдательной полиции, к чему я приступаю со всем тщанием и в абсолютном сознании собственной ответственности перед Богом, вами и государем. Да благословит наше начинание Господь!
А Дубельт изъяснялся на непохожем диалекте. Собрал подчиненных и сказал:
— Я вам всем верю и вас всех люблю. Даром никого не обижу. Однако кто предаст или обманет, сживу со света. Понятно?
Подчиненные кивнули головами и разошлись. Никто не обманул и не предал Дубельта — то ли из страха, то ли совестливый народ подобрался.
Из кабинетов фон Фока, а позднее Мордвинова нередко раздавались крики. Да что крики! Фаддей Венедиктович Булгарин выбегал в слезах. Зато теперь из кабинета Дубельта не доносится ни звука. Посетители выходят хоть и не твердой походкой, но какие-то благостные и с умиротворенным скорбным взором. Умеет Леонтий Васильевич подход отыскать.
А делопроизводство сократилось. Насчет Пушкина и прочих бумажек чуть ли не вдвое или втрое уменьшилось.
— За Пушкиным надо наблюдать, — учил Дубельт Зеленцова-старшего, курировавшего пушкиниану, — а не листики про него писать. Он, чего надо, сам накропает. Ты же должен знать про него досконально и назубок! Вот так-то, братец! Его сиятельство разбудит ночью и спросит: где поэт? Ты обязан ответить. И не приблизительно, а точно.
Дубельт был против любого послабления друзьям 14 декабря.
— Напрасно государь дозволяет перевод на Кавказ, — сетовал он наедине с Бенкендорфом. — Напрасно! Еще пожалеем о собственной милости и недальновидности. Заразу сами сеем и распространяем. Я эту братию хорошо знаю. Сам к ним принадлежал. Меня едва ли не главным крикуном-либералистом обзывали. Прав Видок: коли хорошо воров обучиться открывать — надо самому хоть капельку быть вором.
— Не капельку, — рассмеялся Бенкендорф. — А в совершенстве владеть сим ремеслом.
— Ну, ремеслом либералиста и демагога я владею недурно-с. В штабе у Николая Николаевича прошел выучку.
Словом, Бенкендорф не волновался, когда покидал Петербург. Тыл обеспечивал Дубельт, избегавший, кстати, великосветского общества и нечасто появляющийся на публике. Театр, кулисы, скачки, катание с гор и кавалерийский манеж — вот и все развлечения. И один маленький грешок — картишки! В картишки любил переброситься и выиграть. Да кто же любит проигрывать? За карточным столом научился обходительности. И обходительность ту применял на службе.
Александр Николаевич Мордвинов представлял собой фасад III отделения. Он ни на кого не кричал до тех пор, пока не выводили из терпения. В карты не играл, за актрисками не ухаживал, трубку не курил и не пил горячительного. Но толку от него — ноль! По-настоящему к наблюдательной полиции, не только высшей, но и низшей, отношения по природным качествам иметь не мог.
Существовала у Дубельта черта, также весьма ценимая Бенкендорфом. После того как в сентябре 1831 года он утвердил Дубельта дежурным штаб-офицером и дал через несколько месяцев орден Святого Владимира третьей степени, пообещав через год Станислава второй степени и чин генерал-майора, поклявшийся в верности до гроба помощник, по годичном исправлении должности начальника штаба корпуса жандармов, занялся коммерческими и благотворительными затеями. Сперва Бенкендорф поручил войти в курс дел Демидовского дома призрения трудящихся и Детской больницы. В обоих учреждениях присутствовали вклады самого Бенкендорфа и его близких. Дубельт прекрасно справлялся с новыми обязанностями, сняв с шефа непосильный для того труд. Тратить Бенкендорф, как истый рыцарь, умел, приумножать — нет. Спекуляции вообще не давались. Фальшивый вексель от настоящей ценной бумаги отличить был не в состоянии. За любой товар платил вдвое, а то и втрое. Обдирали его поставщики как липку. Дубельт несколько поумерил их аппетиты. Постепенно полковник по прозвищу le général Double стал незаменим, каждый день присутствуя при туалете шефа и после слов: «Меня ждет государь!» умильно кивая головой и ответствуя с наискреннейшей интонацией: «С Богом, ваше сиятельство! Дай Бог удачи!» Во второй половине тридцатых годов, когда у императора наметилась к Бенкендорфу даже остуда, Дубельт особо начал обращать внимание на всяческие напутствия и пожелания.
И наконец Дубельт, в отличие от Мордвинова, понимал, что Россия волей-неволей участвует в каждой международной ситуации в Европе, что требует знания событий и фактов. Главным происшествием на тот переживаемый момент была Польша и все, что с ней связано. И Дубельт, профильтровавшись в туалетную, сразу взял быка за рога, показывая, что он и ночью не дремлет, а собирает, как пчелка мед, важную информацию.
— Ваше сиятельство, курьер явился из Брюсселя. Иоахим Лелевель действительно живет на постоялом дворе «Estaminet de Varsovie[77]». Несколько месяцев назад явился туда нищим с сумой на плечах. Из жалости патриоты поместили его в маленькой клетушке.
— И чем занят? — спросил Бенкендорф, проверяя, хорошо ли застегнут мундир, — после истории с Джиной у него закрепилась эта привычка. — На какие средства живет?
— На подаяния все тех же патриотов. После того как парижский префект его выслал, Лелевель отправился в Тур. Он увлекается нумизматикой. Местные любители, среди которых немало противников России, устроили в городскую библиотеку. Здесь пришла в голову мысль издать книгу о монетах, найденных в Тржебуни близ Полоцка. Мы не можем, естественно, позволить, чтобы подобная личность издавала книги и вела антирусскую пропаганду. Сейчас русское посольство добивается от правительства mandat d’expulsion[78]. Источник не подлежит сомнению. Сведения верные. Прислал ротмистр Стогов из Варшавы.
— Очень хорошо. Я доволен и от имени государя благодарю. Огорчает меня лишь противоречие с графом Виттом и его креатурой Каролиной Собанской. Государь считает ее шпионкой, проводящей польскую политику. Женщина она, конечно, красивая, ничего не скажешь. Но совершенно подлая и за деньги готова на любую пакость. Вообще семейство Ржевусских хоть и предано России, но скорее экономически, чем политически. Она писала о своей преданности России и возмущалась якобинцами. Врала про Витта всякое и превозносила собственные заслуги по агентурной работе в Варшаве и Дрездене. Ей там будто верили — полька! Светлейший князь Паскевич ставит Ржевусских в пример. Но если бы Сапеги, Потоцкие и Любомирские узнали, что о них пишет эта Собанская, то схватились бы за голову, и не исключено, что ее бы ожидала судьба истинной де ла Мотт. Кстати, Собанская дружила с графиней Гаше. Что за женщины! Как она сумела очаровать Пушкина и Мицкевича! Сих отменных знатоков дамских сердец. Братец мне неприятен. А сестра Эвелина Ганская, богачка, владеет обширными поместьями где-то в районе Бердичева. Превозносит государя и восклицает: «Без него куда мы бы зашли?» Нет у меня веры словам, произнесенным из-за экономической выгоды.
— Ваше сиятельство, на экономической выгоде мир держится. Куда от нее денешься? Вот князь Урусов подтвердит.
Урусов, дотоле молчавший, кивнул.
— Ты бы еще подтверждение взял у собственной жены, — засмеялся Бенкендорф. — Урусов известный богач. И не играет. А неиграющий князь прижимистей оборотистого купца.
Бенкендорф позвал Готфрида и велел закладывать лошадей.
— Приеду после обеда, Леонтий Васильевич. Ты будь на месте. А сейчас — извини: меня ждет государь! — И Бенкендорф, с облегчением вздохнув, покинул туалетную и, ускоряя шаг, вышел в вестибюль, ловко обогнул спешащего навстречу Ордынского: — Потом, дорогой мой, потом!
Спокойно себя почувствовал лишь в коляске.
— На Невский в Английский магазин и оттуда в Зимний, — распорядился он, думая, как повезло ему с Дубельтом, — есть на кого оставить учреждение.
Через несколько недель Бенкендорф с императором отправились в Австрию и Пруссию. Путешествие началось не очень удачно. Буря в первый день плавания вынудила возвратиться в Петербург. Более решили не рисковать и отправились в Вену сухим путем. За границей их ждало много приключений. Государь ехал почти инкогнито, пользуясь в отдельных случаях даже бумагами Бенкендорфа. Император Австрийский наградил Бенкендорфа высшим венгерским орденом Святого Стефана Большого креста, а прусский монарх орденом Черного Орла. Но самым главным было не это. Бенкендорф договорился с Меттернихом, что из России в Вену на стажировку и для изучения наиболее современных методов политического сыска приедут два жандармских офицера, один из которых потом останется при австрийской полиции для связи и выработки плана совместных действий.
Мысль о том, что порядочные люди будут бояться тайную полицию и не пожелают с ней сотрудничать, а прохвосты и негодяи прекрасно уживутся, посетила Бенкендорфа давно — в парижские времена. Действительно, иметь сношения с III отделением мало охотников. Ну это половина беды. Самое страшное выдумочные дела, сфантазированные заговоры и ложные наветы. Наиболее яркий пример — Шервуд.
— Ваше превосходительство, — говорил он Бенкендорфу в присутствии Дубельта и Мордвинова, — тут штука очень тонкая. И способствует выявлению не только настроений, но и готовности к активным действиям, а это уже прямое дело правительства. Вообразите ситуацию — ничего нет, будто все покойно вокруг. Однако возникает человек, как deus machina[79], и предлагает двум-трем приятелям создать некое сообщество для улучшения жизни и борьбы с взяточничеством. Единое условие — соблюдать секрет и не обращаться к обер-полицеймейстеру. Предлагающий наш человек. И что оказывается? Сразу отыскиваются согласные, а между тем и статские и военные давали подписку. Вот и нарушение присяги! За сим — что следует? Да что угодно! Это метода-с освещения состояния нравов публики и ее отношения к властям. А для изобретения оного сообщества любые средства хороши. Для достоверности записочка из Сибири или какой личный разговор. Даже дамский привет сгодится!
— Это невозможно! — восклицал Бенкендорф. — И невероятно! Чтобы царский слуга, верный отечеству законопослушный подданный совращал других на преступление, а затем на них же и приносил донос? Да где подобное слыхано? Я десятки раз отмечал в резолюциях свое отношение к господам такого рода.
Дубельт и Мордвинов молчали и не поддерживали Шервуда, но по глазам Бенкендорф видел — не согласны! Или не полностью с ним согласны. Дубельт и Мордвинов знали, что обстоятельства требуют гибкости. А Шервуд прямо заявлял и устно и в прошении на имя государя, что Бенкендорф несведущ в нуждах тайной полиции, скупится в расходах и не поддерживает никаких многообещающих начинаний.
— Ты его, Леонтий Васильевич, предупреди, — сказал однажды Бенкендорф, — если он не прекратит свои гнусные маневры — я его засажу в крепость, и не на один день, а на годы. Отведает он у меня тюремной баланды!
Дубельт предпочел не вмешиваться, и Шервуд однажды загремел на гауптвахту, а затем и подальше — в Петропавловку. Борьба с ним продолжалась не одно десятилетие. В нее втянуто было много людей и ведомств. Жена Шервуда неоднократно жаловалась на супруга и открывала Дубельту финансовые махинации и фамилии агентов, занимавшихся провокацией и вымогавших деньги у правительства. Шервуд сумел обойти даже великого князя Михаила и на какое-то время был причислен к штабу гвардейского корпуса. Заведомый мошенник и лгун дурачил покровителей не год и не два и жил припеваючи. Если бы не страсть к картам, то и богатым бы остался.
— Точная чума этот Шервуд, — каждый раз сетовал Бенкендорф, убеждаясь на примере, какова сила провокатора и провокации.
Однажды он показал Дубельту запись, сделанную на конверте с докладом Грибовского: «Передано императору Александру в 1821 году — за четыре года до событий 14 декабря 1825 года».
— И ни одного слова, Леонтий, вранья или навета. Нет, Грибовский ничем не напоминал Шервуда. Надо привлекать честных и достойных.
— Да где их взять, ваше сиятельство? Где? Я бы с удовольствием выгнал вралей и вымогателей, но с кем бы остались?
Однако и Шервуд оказался не самым худшим. Попадались куда страшнее и опаснее. Присылая пугающие сведения, они втирались в доверие и, пользуясь ситуацией, долго морочили головы сотрудникам III отделения. Одним из них был некто Роман Медокс, пожалуй, наиболее авантюрная фигура в истории России XIX века. Начал Медокс рано — в 1812 году. Выправив подложные документы, он в мундире свитского офицера явился на Кавказ якобы для собирания ополчения среди горских народов, на что, естественно, получал большие деньги из казначейства. Поймали его довольно быстро и по личному распоряжению императора Александра упрятали в Шлиссельбург, где он и промаялся до 1828 года. Происходил он между тем из хорошей семьи и получил отличное образование. Отец Михаил Медокс был долгое время директором московского Большого театра. Когда Роман Медокс попался в первый раз, он сочинил довольно стройную версию собственного преступления. Себя сравнивал с Мининым и Пожарским и даже отчасти с Орлеанской Девой, намереваясь, как и эти исторические фигуры, бороться с захватчиками. После поимки его допрашивал Яков Иванович де Санглен и, конечно, весьма быстро докопался, что за птица разъезжает по России под личиной конногвардейского поручика с флигель-адъютантским аксельбантом. Медокс менял фамилии как перчатки. Он совершал и прямые кражи казенных денег. В момент мятежа на Сенатской он содержался в Шлиссельбурге и там познакомился с некоторыми арестантами, узнал подробности их жизни, овладев азбукой перестукивания. Переведенный в Петропавловскую крепость, Медокс подал просьбу о помиловании.
И тут пошло-поехало. Ловко манипулируя разными сведениями, Медоксу удалось упросить Бенкендорфа добиться для него помилования. Получив свободу, он пользовался ею не очень долго и буквально через несколько месяцев вновь бежал с подложными бумагами. Его задержали в Екатеринодаре и отправили в Петербург. Позднее он снова бежал, его ловили — он опять ускользал, писал императору, каялся, божился, сообщал разные сведения о тайных обществах, в Сибири выдавал себя за представителя европейской ветви заговорщиков и продержался этаким образом несколько лет на свободе. Носил тонкое шелковое белье и сюртук горохового цвета. Обожал лакированные штиблеты с серебряными пряжками. Изъяснялся с утонченной вежливостью на нескольких языках. Проник в Иркутске в дом городничего Александра Николаевича Муравьева, сблизился с известным востоковедом и изобретателем двоюродным братом Бенкендорфа бароном Шиллингом фон Канштадтом, который находился в тех краях с научными целями. Барон пытался содействовать Медоксу, вероятно очарованный колоритной личностью. Однако ни Бенкендорф, ни император, уставшие от бессмысленной переписки и отсутствия ощутимой пользы, не торопились с прощением. Последней каплей, переполнившей чашу терпения, явилось желание Медокса жениться на свояченице Муравьева. Император брак не разрешил и велел Бенкендорфу арестовать Медокса. Однако Дубельт и Мордвинов отговорили шефа. Возможно, Медокс все-таки пригодится. Медоксу действительно удавалось еще какое-то время вводить в заблуждение полковника Кельчевского и Дубельта. Он напирал на то, что наблюдает за домом Муравьева, в курсе его переписки, и утверждал, что знает доподлинно о тайных связях заключенных друзей 14 декабря с новыми злоумышленниками на европейской части России. Бенкендорф сказал императору открыто, что Медокс неблагонадежен и веры ему нет, но в связи с важностью предмета оный не может быть оставлен без внимания и последствий. В Сибирь послали для дознания ротмистра Вохина, а затем в Москву вытребовали Медокса. Он наболтал массу всякой всячины и просил пожаловать какое-либо положение. Бенкендорф согласился и объявил с иронией — звание отставного солдата. Доносы следовали за доносами, но ничего существенного из них не удавалось извлечь, кроме пустяков. Кончилось тем, что после всяких гнусностей, содеянных против женского пола, и прямой кражи нескольких тысяч рублей Медокса решили арестовать, но он, почувствовав опасность, сбежал. Поймали его в Москве через некоторое время.
Император, пригласив Бенкендорфа, спросил:
— Ну теперь ты закончишь эпопею сего прохвоста? Кто виноват, что такой жулик столь долго морочил нам головы? Мордвинов? Дубельт? Или еще кто-нибудь? Я хочу знать фамилию. Почему меня столь долго убеждали в полезности связи с мошенником?
— Виноват, государь. Я сам его видел и имел с ним дело.
— Как же ты опростоволосился?
— Государь, я упрек ваш, как всегда, принимаю, но посудите сами: жандарм человек честный, а соглядатай — подлец и часто лгун. Между тем жандарму надо вызнать преступное сообщество. Вот обстоятельства и бросают честного жандарма в объятия преступника. Противоречие! А как с ним бороться? На стажировку двоих пошлю к Меттерниху. Авось хитрый австриец обучит. Не Мордвинов, а я позволил Медоксу ходить по улицам Петербурга и даже заглядывать в мой кабинет. Теперь он болтает друзьям: мол, делалось со мной все один на один. Это правда. Он бахвалится: мол, проникните маску! Да что тут проникать маску! Когда он начал врать, я его выслал скорее в Москву. Он обещал все там открыть. Однако ничего не сделал.
— Деньги ты ему давал?
— Давал, ваше величество. Как не дать! Они только за деньги или за льготу действуют.
— Нехорошо. Мой вердикт таков: заточить на остаток жизни в крепость. Из Зотовского бастиона отправить в Шлиссельбург. Как беглеца и поддельщика купонов — заковать в кандалы на срок по усмотрению коменданта, но не менее чем на шесть месяцев. Ты любишь слово: нельзя! Значит запрети ходатайствовать о смягчении наказания и срок определи: шесть лет! Более эту фамилию не желаю слышать. На сентябрь я наметил поездку по маршруту: Москва, Калуга, Орел, Ярославль, Нижний Новгород и Владимир. В конце октября возвратимся в столицу.
Бенкендорф обрадовался. Ездить с государем он любил. Через год они отправились на маневры в Калиш, а затем в Пруссию. Еще через год Бенкендорф сопровождал государя опять в Москву и с инспекцией в несколько губерний — Нижегородскую, Казанскую, Симбирскую и Пензенскую. Последняя удачная поездка Бенкендорфа состоялась в 1838 году с конца апреля по октябрь, но уже не с государем, а с императрицей. Путешествие было недолгим, но весьма насыщенным — Берлин, Дрезден, Теплиц, Мюнхен, Веймар, Потсдам и снова Берлин. Затем в Штеттин и морем до Ревеля.
Вернувшись, он впервые услышал от Дубельта слова неодобрения.
— Ваше сиятельство, позвольте сказать правду-матку, как любят выражаться русские.
— Ну режь! В чем дело? Длительные мои отлучки сеют в обществе невероятные слухи? Это ты хочешь сообщить? Не стесняйся!
— Точно так, ваше сиятельство.
— Знаю. Но я, братец, разочаровался. Особенно после происшествия под Чембарами.
— Да что там произошло, ваше сиятельство?
— Как-нибудь потом поговорим. Ты лучше с оказией отправь мои письма баронессе Крюденер. И вечером едем ужинать к Каратыгиным. Надоели мне казематы да ссылки. Я и на мир стал смотреть из тюремного оконца! Укатали сивку крутые горки! А мне еще надобно служить.
Заняться бы чем-нибудь другим, подумал Бенкендорф, садясь в карету. В последние годы отношения с людьми измотали. И он их изматывал. Жизнь как-то не так устроена. Фамилии Пушкина не умел спокойно воспринимать. История с отставкой поэта неприятно отозвалась на отношениях с публикой. Только она завершилась — началась, а вернее, продолжилась катавасия с книгой о Пугачеве. Едва с Пугачевым разрешилось, поползли слухи о семейных неурядицах и ухаживаниях Дантеса за прекрасной Натали. Параллельно Петр Чаадаев публикует нечто возмутившее русских людей в журнальчике «Телескоп». Всего минуло три неполных года, как Бенкендорф выгораживал старого приятеля перед государем, когда московский отшельник вздумал определиться на службу. Рассуждал слишком высокомерно и пренебрег предложением места в Министерстве финансов. С Михаилом Орловым тоже возни было немало. Посещая Москву, Бенкендорф вел с ним долгие беседы по просьбе брата, стараясь удержать непокорного генерала от резкостей, которые тот себе позволял в столичных салонах. Он старался проявить добрые качества, но мало кто ценил подобные намерения. Только бедные и никому не известные люди умели выражать благодарность. Последнее время он замыкался в себе, вел более рассеянный образ жизни и почти не посещал различные комитеты, коих был непременным членом.
— Ваше сиятельство, — советовал Дубельт, — вам необходимо создать небольшое учреждение наподобие личного штаба, которое взяло бы на себя текущие заботы.
— Нет. Ты меня и так втягиваешь в ситуации, где я себя не чувствую твердо. Чем больше доверенных лиц, тем меньше толку. Неприятности не уменьшаются. Случай с немецким пароходством тому прекрасный пример. Я по твоему совету объявил себя одним из директоров и прогорел. Ты человек не без опыта, а промазал. Мордвинову доверился, и на тебе — один конфуз за другим. Чтобы спокойному быть — за вами нужно надзирать с утра до вечера. Я тишины добиваюсь, но вокруг одни скандалы. Помощники куски рвут, как акулы. Один Львов меня любит — играет на скрипке. Но я ведь не дирижер и у меня не оркестр. Верить никому нельзя: обманут и продадут! Поехали лучше к Каратыгиным!
Только назавтра Воронцова с Бенкендорфом оставили одних, и они сумели поговорить обо всем подробно.
— Государь беспокоится о твоем здоровье. Он сообщил, что если с тобой пойдет хорошо, то ты успеешь, возвратившись в Петербург, приготовиться к поездке на Вознесенские маневры, а оттуда в Крым и на Кавказ. Он очень доволен состоянием армии, занят благоустройством Петергофа, который восхитителен, и готовится к двухдневным маневрам у Царского Села, где гвардии будет дан смотр.
— Прекрасно! Я надеюсь, что к июлю сумею распрощаться с грехами. Диета и свежий воздух, Мишель, делают свое дело. Я очень сожалею, что подвел. Но ничего — будь уверен: я скоро оправлюсь. Какова вообще атмосфера в столице? По тягучим донесениям Дубельта довольно трудно это понять. Вот человек, начисто лишенный воображения!
— Много говорят об англичанах. Это подогревается донесениями Вельяминова с востока. Раевский занял пост, называемый Адлером. Кронштадтские сооружения создаются полным ходом. Закончен арсенал и замощена площадь перед ним. Вот, пожалуй, и все, чем взволнован двор и Петербург. Театр в Петергофе распахнул двери. Государь очень доволен. Действительно, здание производит сильное впечатление.
— Угомонилось ли общество в связи с кончиной Пушкина? Видел ли ты Жуковского? И как дела у наследника?
— У Жуковского масса хлопот. О кончине этого Пушкина я ничего не слышал. Люди быстро отходят, и они забывчивы. На меня малопоэтическая пушкинская история произвела странное впечатление, хотя я ожидал чего-либо подобного. Однако я думал, что пуля скорее настигнет Александра Раевского, а не его друга, который совершенно неожиданно занял столь видное положение в Петербурге и действительно развил талант. Я когда-то считал его подражателем Байрона, которого мало ценил, но теперь я вижу, что он вполне самостоятелен не только в поэзии, но и в чудовищных поступках тоже. Ведь он, по словам государя, обманул вас и пренебрег и советом и обещанием не драться.
— Это темная и запутанная история. Геккерн гнусная каналья, что стало государю ясно еще в прошлом году. Он вмешивался в отношения с принцем Оранским и Анной. И вообще мотивы его действий трудно поддаются истолкованию. Я в этом постараюсь разобраться осенью.
— О Геккерне я слышал самые неблагоприятные отзывы. Одна шайка молодых друзей чего стоит!
— Если бы Дантес не принадлежал к карлистам и противникам Луи Филиппа, государь не взял бы его в службу. Здесь мы допустили ошибку.
— Гнетущее впечатление производит доверенное лицо нидерландского короля! Приятель Меттерниха и покровитель французского офицера. Чем, собственно, объясняется усыновление молодого искателя приключений? Ведь это нелегкая процедура. Нужен специальный королевский акт. И при живом-то отце?!
— Я тебе сказал, что поступки гнусной канальи не всегда поддаются истолкованию. Он сам запутался и запутал Дантеса, хотя осведомленные люди считают, что не он руководил Дантесом, а наоборот. Когда случилась дуэль, мой сотрудник Сахтынский доставил дуэльные кодексы, изданные в Париже в девятнадцатом и тридцать шестом годах. Начали мы в них разбираться и наткнулись на прелюбопытные вещи. Ну, например, неясна степень оскорбления, нанесенного Пушкину. При неверности жены муж считается оскорбленным. Различается неверность моральная и телесная. В первом случае муж считается потерпевшим оскорбление второй степени, во втором — третьей.
— Но какое это имеет значение?
— Огромное. Если Геккерн сводничал, то он нанес Пушкину оскорбление второй степени и не имел права уклониться от дуэли. Я лично спрашивал полковника Данзаса о подробностях бесед с Пушкиным, и он прямо заявил, что когда поэт привлек его в секунданты и стала очевидной серьезность нарастающих событий, то выяснилось, что стреляться обязан отец, а не сын, так как оскорбительное письмо поэт написал Геккерну, а не Дантесу.
— И каков получил ответ?
— Совершенно удивительный! Геккерн, дескать, по официальному положению посла драться не может.
— С каких пор Пушкин начал заботиться об официальном положении кого бы то ни было? Тем более этой канальи?! Не связано ли происшедшее с актом усыновления? Когда открыто было объявлено?
— В мае прошлого года. За несколько месяцев до дуэли. Если бы Геккерн не усыновил Дантеса, то не смог бы передать ему ужасное письмо, которое послужило поводом к дуэли.
— Это понятно. Дуэльный кодекс весьма щепетильная книга.
— Конечно. Вот на что Сахтынский обратил мое внимание. В свете слов Данзаса параграф звучит весьма любопытно. Замена оскорбленного лица другим допускается только в случае недееспособности оскорбленного лица. Геккерн вполне дееспособен. Что касается до официального его положения, то дуэльный кодекс не принимает во внимание подобные мелочи. Пушкин тоже лицо официальное. Он придворный и камер-юнкер. Вдобавок совершает преступление, нарушая законы страны.
— Но это чепуха!
— Несомненно! Но только в случае, если дело не дошло до суда. А состоявшаяся дуэль по нашим законам непременно влечет судебное разбирательство. При оскорблении женщины и при оскорблении умершего лица тоже допускается замена.
По лицу Воронцова пробежала тень. Наконец-то Пушкин очутился в его положении. Он почувствовал себя оскорбленным за жену. Недаром он, передавали Воронцову, вспомнил какие-то громкие подвиги Раевского. Генерал Николай Николаевич Раевский вступался за непутевого сына и бормотал что-то о несчастной страсти к Елизавете Ксаверьевне. Чтобы избежать упреков, которые Воронцов получил за просьбу к Нессельроде об удалении Пушкина из Одессы, на этот раз после скандала, учиненного Раевским, он — тогда новороссийский генерал-губернатор и полномочный наместник Бессарабской области — обратился к одесскому обер-полицеймейстеру как частное лицо. Ему не хотелось ввязываться в историю с Пушкиным и позднее с Раевским, но обстоятельства заставляли.
Воронцов помолчал и потом спросил Бенкендорфа — они стояли на Львовском мостике, опершись на перила, и смотрели на серебристую, бурлящую внизу воду, уносившуюся в глубину английского ухоженного сада:
— Какими же положениями определяется недееспособность для права замены? Разумеется, кроме возраста.
— Замена разрешена только после шестидесяти, а Геккерну едва исполнилось сорок четыре. Разница с возрастом противника должна быть не менее десяти лет. А он старше Пушкина на семь. Но если он в силах, то и после шестидесяти может мстить обидчику сам. Если все же изъявляет желание быть замененным, то должен иметь какой-нибудь физический недостаток, не позволяющий драться на пистолетах, шпагах и саблях. Неумение пользоваться оружием не может служить поводом для отказа от дуэли. И наконец, при оскорблении, нанесенном недееспособному лицу, право замены принадлежит исключительно родственникам. А Дантес несколько месяцев назад превращен в родственника Геккерна. Он его приемный сын! Каналье не откажешь в дальновидности.
— Ты полагаешь, что он предугадывал подобный поворот событий?
Бенкендорф и Воронцов ушли с мостика и прогуливались среди цветочных клумб. Отчаянно жужжали шмели. Солнце пронизывало зеленые кроны деревьев и золотило песчаные тропинки, причудливо переплетающиеся между собой.
— Кто знает! — и Бенкендорф развел руками. — Друг может заменить друга, если родственники отсутствуют, но наличность, действительность и давность дружеских отношений должна быть известна и подтверждена секундантами в протоколе.
— Дантес в роли друга Геккерна — смешно! Государь сильно настроен против него и говорил, что рад избавлению от этой канальи. Он, передают, распродавал по дешевке скупленное в России имущество чуть ли не вполовину цены.
В экономике Воронцов хорошо разбирался. Новороссийский край и Одесса при нем процветали, расширялись, строились и богатели.
— Ты знаешь, Мишель, как я относился к поэзии Пушкина, считая многое из написанного разрушительным и вредным. Направить его перо на пользу обществу невозможно. Однако государь придерживался иного мнения. Он велел изъять письма Пушкина из посольства и представить для прочтения. Девать Дантеса было некуда. Если бы Дантеса убили на следующей дуэли, то осложнений с Нидерландами не миновать.
— Государь утверждал, — сказал Воронцов, — что он не желал этой дуэли и велел ее не допускать. А после уверился, что она проведена с нарушениями.
— И с немалыми. Например, упоминание о выборе места не внесли в протокол. Воспользовались старым, который подписывал в ноябре прошлого года Соллогуб. Дуэлянты не сняли с себя предметы вроде медальонов, помочей с зажимами и пуговицами, словом, всего, что могло задержать пулю. Она и угодила в железку. Хитрый Дантес стрелял в полчеловека, как на учении, и попал в низ живота. Вот тебе и вся история.
— Как Дубельт оправдался? Ведь государь велел прекратить схватку?!
— Как тут оправдаешься? Мы суету эту видели и по прошлой стычке знали место: Черная, мол, речка. А их в Петербурге не одна и не две. Дубельт уверяет, что агенты запутали и указали на екатерингофскую. Ну он туда и погнал наряд и фельдъегерей. Отсидели в засаде и назад. А сани с Пушкиным и Данзасом махнули к Комендатской даче. Я запретил снимать наружное наблюдение, а он ослушался. Утверждал: почуют хвост! Вот тебе и алиби, вот тебе и ошибка.
— Не верю я Дубельту! — произнес Воронцов.
— Общество его обвиняет. Он начальник штаба корпуса. Через него идут приказы. Когда случилось, листков, афишек и стишат по Петербургу заходило множество. Когда Пушкин по салонам в бешенстве бегал, его так называемые друзья искали справедливости для Геккернов и отстранялись от несчастного, а как взвалили гроб на похоронные дроги, так каждый принялся искать виновных и заодно свое место в прискорбной истории да поудобней местечко!
— Не внушает мне Дубельт доверия, — опять произнес Воронцов.
— Лермонтов написал стих. Ты его знаешь — внук Арсеньевой. Я вмешался и помогал ему, как умел. Но он сам себя всякими толками и добавками к стиху свалил в бездну. Да рисовал на черновиках профиль Дубельта. Впрочем, одни считают, что Дубельта, а иные — что Дантеса. Не оттуда ли пошло? Да и по должности он ответственен. Более тебе ничего поведать не в состоянии. Чужая душа потемки!
— А что Уваров? Его тоже обвиняют.
— Ну, обвинять будут всех, и меня в том числе. Да куда денешься! Стоял бледный в Конюшенной. Конечно, исподтишка сплетничал, запрещал публикации некрологов и прочее. В общем, в соответствии со своей природой. История еще не закончена. Она будет иметь продолжение. Жуковский мне писал и прямо упрекал в притеснениях, надзоре излишнем и преследовании. А сам метался по Петербургу, изображая вмешательство, но к государю — ни-ни-ни! Я же, не любя Пушкина и в целом не высоко ставя русскую литературу, не вышедшую еще из пеленок, долю его не утяжелял, старался всегда изъясняться с ним корректно и с выдержкой. А у нас в России на все воля государя! Не хочу более о том вспоминать. Сия история меня до сих пор волнует. Друзья поэта, Жуковский, Тургенев и Вяземский, якшались с Геккернами, улыбаясь им в поисках ложной справедливости и объективности. А меня постараются запихнуть в стан Нессельроде, Гурьевой и Уварова. Последний слухи распускает, что Пушкин — мой человек, действовал в моих интересах и давно потерял значение. Но Пушкин, к сожалению, не Булгарин и не Кукольник. Его не взнуздаешь. Он был и остался ненавистником всякой власти. Нет, сия история меня до сих пор волнует.
— Я хотел бы поклониться праху Константина, — сказал Воронцов, переменяя тему беседы. — Не трудно ли будет подняться на гору? Я хотел вчера просить тебя о том.
— Ты, Мишель, дурно думаешь о моем состоянии. Пойдем. Ты увидишь, что путешествие только ободрит. Бедный Константин! Совершенно по духу не воин, а кончил дни на поле брани. Что за судьба! Что за несчастье! Он был человек, склонный к науке, а почти всю жизнь провел в седле!
Они медленно шли по чудесному саду, напоенному ароматами трав и цветов. Посреди светлой изумрудной лужайки, залитой золотистым рассеянным мерцанием, гуляли рядом гордый павлин, то собирая, то распуская хвост, и смиренная пава, отступив от владыки на некоторое расстояние. Миновав оранжерею, где зрели редкостные полуденные плоды, они медленно поднялись на гору, где высился монумент в память Константина Бенкендорфа. Грунт насыпали и придали вид скалы. Контур четко рисовался на фоне бледно-голубого неба. На самом краю горы у чугунной решетки несколько фигур поддерживали щит, меч и шлем. Черная доска с надписью сообщала, что здесь покоится прах Константина Бенкендорфа. Воронцов громко прочел, желая сделать приятное другу и почтить память человека, которого он знал с отрочества:
— «Он был храбр, возвышен духом, исполненный любовью к Царю и Отечеству. Он кончил службу, кончив жизнь!» Ты нашел прекрасные слова. У меня отпечатался навечно в памяти день, когда гроб Константина привезли в Варну. Государь ни за что не хотел сообщать тебе, что случилось в этих Богом забытых Праводах.
Они долго стояли у решетки, и образы прошлого будто витали над ними. Спустившись по выложенной камнем дорожке, Бенкендорф и Воронцов направились к замку. У лестницы стояла карета, из которой камердинер Готфрид выгружал пакеты и ящик с трюфелями, привезенные Алексеем Львовым из Ревеля.
— Давно мы не встречались с вами, Алексей Федорович! Пользуюсь случаем, чтобы выразить благодарность за чудную музыку, сочиненную вами к гимну. Сколько в ней возвышенного чувства и истинного вдохновения! — сказал Воронцов, обнимая Львова. — Я сегодня увидел впервые и ваш мост. Он производит большое впечатление изяществом и остроумным решением сложной инженерной задачи. Какими талантами одарила вас природа!
Львов смутился от неожиданной похвалы. И музыка к стихам Жуковского «Боже, царя храни», и мост через реку Фалль удались, но он считал службу в III отделении более значительной, чем приватные занятия музыкой и инженерным делом.
За обедом Воронцов вновь возвратился к впечатлению, которое произвел мост.
— Откройте тайну, Алексей Федорович, как пришло в голову создать столь сказочное сооружение? Я видел мосты в разных странах, но, признаюсь, вы опередили многих. Владеете каким-то секретом равновесия всех деталей?
Бенкендорфы в хорошую погоду предпочитали обедать на воздухе. Стол был поставлен на тенистой лужайке возле рубленой русской избы. Там была устроена настоящая русская кухня с печью. Ее перенесли сюда, будто по мановению волшебной палочки. Изба поражала отделкой деталей, изощренной резьбой наличников и веселым золотым петушком, венчающим крышу.
— Мост я построил в Петербурге на чугунном заводе, чтобы иметь средство делать пробы силы железа, и доставил частями сюда на платформе. А сама по себе конструкция очень проста и приближена к природе.
— Мы любим, когда Алексей Федорович растолковывает гостям, как привиделся мост во сне. Только я сейчас принесу нитку, — и Елизавета Андреевна поднялась и быстро пошла к избе.
— Полноте, Елизавета Андреевна! Не стоит беспокоиться. Обойдемся и без нитки.
— Нет, нет, Михаил Семенович должен уловить подробности объяснений.
Львов с ближайшего куста срезал ровный гибкий прутик, очистил от мелких листиков и, когда Елизавета Андреевна принесла катушку с нитками, продолжил:
— Случилось это на рассвете. Я долго гулял по берегу реки и никак не мог придумать, как избавиться от цепей и стоек, которые испортили бы пейзаж. И тут я случайно взял прутик, отломленный ветром от куста. Он был согнут от природы настолько, сколько я предполагал бы дать возвышения мосту. Я вернулся в дом и взял нитку. Концы прутика связал ниткой довольно слабо, а по ее протяжению поставил вертикально на равных расстояниях четыре стоечки, верхи которых подпирали прутик, и когда стал давить прутик сверху, то заметил, что концы расходились и потому натягивали нитку. Вот как сейчас я пальцами давлю на дугу прутика.
И Львов наглядно продемонстрировал, как отвечает прутик на давление.
— Натянутая нитка подымала стойки и, следовательно, самый мост. Мне казалось, что, доколе нитка и прутик останутся целы, до того, несмотря на давление сверху, машинка моя будет в равновесии, — заключил, улыбаясь, Львов. — Все это очень напоминает сочинение музыки, которое тоже основано на сочетании гармонии и расчета.
— Алексей открыл мост в конце мая тысяча восемьсот тридцать третьего года, — сказал Бенкендорф, — и, как видишь, Мишель, мост в прекрасном состоянии, а ширина речки сто футов. Когда я заболел, император легче со мной расстался, чем со Львовым. Адъютантов Орлова государь не признает: дай мне, просит, хоть Львова.
— Я очень рад вашим успехам, — сказал Воронцов, — и хотел бы пригласить вас к себе отдохнуть следующим летом в менее капризном климате.
Вечером Бенкендорф и Воронцов сидели в гостиной. Стены украшали портреты императора Николая Павловича и императрицы Александры Федоровны. Монархи из Дома Романовых строго смотрели перед собой. Изображение императора Александра Павловича висело поодаль от портрета государя Павла Петровича, а картина, где Петр III был нарисован с любимой собачкой на руках, не соседствовала с полотном, на котором величественная фигура Екатерины II сияла на фоне темно-красного бархата.
— Твой Фалль похорошел и выглядит превосходно, — сказал Воронцов. — Я рад, что здесь ты себя чувствуешь лучше. В Петербурге дожди и слишком много суеты вокруг государя. Старое твое помещение на Мойке уже не годится. Оно слишком мрачно, имеет дурную репутацию и действует, наверное, на нервы. Мне говорил Дубельт, что ты приезжаешь на службу раньше дежурных офицеров. Стоит ли себя так изматывать?
— Бумаги задушили! Если бы не Львов, не знаю, что бы и делал.
— Придется подыскать новое помещение. Дубельт предлагает здание у Цепного моста. Казна хочет выкупить у Кочубея.
— Дорого ценит, а просить государя стеснительно.
— Лучше позаботься о будущем. Дела на твоих землях в Бессарабии идут неплохо. Много новых колонистов и арендаторов. Советую хоть раз туда наведаться. Нельзя все передоверять Крафту и Семенову. Крафт человек честный, а Семенов оставляет впечатление жуликоватого и слишком изворотливого управляющего. Мне такой тип экономов знаком.
— Я хотел бы избавиться от части земли и вложить деньги в более выгодное предприятие.
— Например?
— В пароходную компанию или общество по устройству газового освещения. Правда, подобные вложения не очень доходны и рискованны, но зато прибыль более существенна. Земля все-таки у нас в России дает малые деньги.
— Однако доход от нее более или менее верен, и риску никакого.
— И все-таки я просил бы тебя, Мишель, пригласить к себе Крафта и Семенова и вызнать реальное положение и перспективы роста доходов. Фалль стоит дорого. Елена не нуждается в помощи. Кочубеи богаты, но вот Аннет, хоть и вышла за венгерского графа Аппони, нуждается в поддержке. И наконец Мария! После гибели Шевича сестра так и осталась вдовой.
— Он, кажется, убит под Лейпцигом? — спросил Воронцов.
— Да. На генеральскую пенсию не разживешься. Единственно, кто не требует заботы, — это Доротея. Она не возвратится более в Россию. И неизвестно, как и где сложится ее жизнь. Господин Гизо сильно увлечен. А письма ее — дипломатические шедевры. Она сносится прямо с государем в обход Нессельроде, и Карл это молча терпит.
— У меня возникло впечатление, что он даже доволен. Знаешь, что мне шепнул на ухо? Передай Бенкендорфу, что сестра знает Англию почти так же подробно, как и твой отец. Добавлю от себя, что она знает Францию не хуже меня, Ришелье, Поццо и Ланжерона, вместе взятых. Ее салон пользуется в Париже огромным успехом — во всяком случае большим, чем салон герцогини Дино.
И они с увлечением заговорили о последних новостях, которые сестра Бенкендорфа Доротея Ливен сообщила императору в июньской депеше, полученной не через Министерство иностранных дел, а с оказией.
Она как нельзя лучше подходила к Фаллю. Неизъяснимая прелесть движений — плавных и скользящих, белокурые пряди волос, зачесанные наверх, огромные нежно-голубые глаза и красиво выгнутые очертания губ оживляли английский парк и готический замок, опрокидывая время назад, в рыцарскую эпоху. Впрочем, она выглядела не менее эффектно в Аничковом дворце, танцуя мазурку с императором. Всепобеждающий тип красоты вызывал сначала удивление, потом поклонение и, наконец, ощущение ирреальности. Кто она? Прекрасная дама из средневековой легенды? Или мраморный образ античного мира с точеным профилем и мраморными плечами? Недаром она считалась одной из красивейших женщин Европы. Поэты славили ее в стихах и прозе. Генрих Гейне, нелегко поддающийся очарованию, называл божественную Амалию сестрой Венеры Медицейской. Пушкин отдавал ей предпочтение перед другими дамами, а ведь его жена числилась в том же созвездии петербургских красавиц. Бенкендорф знал, что Тютчев — другой поэт и дипломат, которого одинаково ценили русские посланники в Баварии, и Воронцов-Дашков, и Потемкин, и Гагарин — в молодости едва не подрался на дуэли с мужем Амалии бароном Крюденером. Словом, божественная Амалия вызывала восторг у истинных ценителей красоты, но принадлежала она совсем другим людям, лишенным дара выражать чувства в поэтических формах.
Впервые Бенкендорф увидел Амалию лет десять назад, когда она появилась зимой в Петербурге. Впечатление от внешности усиливало сходство с императрицей Александрой Федоровной. Сплетничали, будто Амалия побочная дочь прусского короля Фридриха Вильгельма III и княгини Турн-и-Таксис. Носила она фамилию графа Лерхенфельда, получившего пост баварского посланника при русском дворе. Загадка происхождения, сходство с императрицей, которой будто приходилась единокровной сестрой, успех, сопутствующий в Мюнхене при Людовике I, превратившем или почти превратившем скучноватый прежде город в немецкие Афины, взбудоражили умы и чувства русской знати, несколько пресытившейся местными достопримечательностями. Между тем европейская знаменитость имела соперниц, и не одну. Веселая, с жемчужной улыбкой Бутурлина иногда брала верх, успешно свидетельствуя, что нрав и сердце исправляют ошибки природного карандаша. Романтичность Пушкиной туманила взоры ценителей ничуть не меньше, чем строгость и законченность линий божественной Амалии. Классичность Алябьевой для москвичей оставалась бесспорной. Ей отдавалось первое место. Соразмерность и уравновешенность черт были и впрямь непревзойденными. А Мегу Пашкова, чей характер заставлял лицо светиться чувствами, которым нет названия в человеческом языке? Изменчивость и живость — вот чем она привлекала взоры.
Да, красотой Петербург не поразишь. Не поразишь и аничковские собрания. Однако каждый тип женской прелести имеет приверженцев. Бенкендорф разглядел подробнее Амалию лет десять назад, когда она приехала в Петербург, сопровождая графа Лерхенфельда. Императрица Александра Федоровна обласкала красавицу, и с тех пор та стала желанной гостьей столичных салонов. О божественной Амалии болтали разное. Красота вызывает зависть и недобрые чувства не только у женщин. Мужская часть двора и военные умеют злословить не хуже представительниц слабого пола. Фантазия их изощренней и бесстыдней. Амалии доставалось, быть может, больше, чем иным. Правда, и она не давала спуску шепчущимся за спиной. Амалия не скрывала отношения к образу жизни в Петербурге. Когда граф Нессельроде завел беседу о возможном отзыве барона Крюденера из Мюнхена в министерство на постоянную службу, Амалия, всплеснув руками, воскликнула:
— Никто мне не наносил столь жестокого удара, как вы, граф! В Петербурге хорошо себя ощущать иноземцем. Променять Мюнхен на ваши снега и ваши сплетни? О нет!
Кое-кто из дипломатов намекал, что поездки «Крюденерши» в Петербург связаны с чисто материальными интересами и что сам барон, несмотря на импозантную внешность и приличный стаж, связи среди европейской бюрократии и благосклонность баварского правительства, нигде не в состоянии найти приложения своим силам, как только в России под крылышком Нессельроде. Императору и Бенкендорфу откровения Амалии были не по вкусу. Совсем недавно между ними, с одной стороны, и Дарьей Бенкендорф — с другой, разгорелся тяжелый конфликт. Дарья Христофоровна после смерти князя Ливена пожелала навсегда покинуть Петербург.
— Я не желаю жить в этой скучной и угрюмой стране, — сказала она. — Здесь холодно и беспросветно.
Император рассердился, Бенкендорф долго уговаривал сестру, но бесполезно. Она уехала. Обиженный император первое время не вскрывал ее писем, но в конце концов соображения целесообразности одержали верх. Никто лучше Дарьи Христофоровны не освещал события на континенте, а дружба с историком Гизо придавала им особую остроту и глубину.
— Надо отдать должное брату, — заметил как-то император. — Он умел выбирать осведомителей и ценил женский ум как истый европеец, а не как азиат.
Амалия отличалась умом и находчивостью, но собственная внешность и отношения с поклонниками занимали больше, чем хитросплетения европейской дипломатии. Однако пронзительная красота не приносила счастья. Она признавалась задушевной подруге Жанне Паумгартен, вышедшей недавно замуж за лорда Эскина:
— Ты не можешь представить, как тяжело ощущать себя жертвой. Император великолепен и не может как мужчина не нравиться, но он далек от моего идеала, а вместе с тем отношения с ним требуют огромного напряжения. Актриса находится на сцене всего два-три часа, а я целый день. Ведь никогда не знаешь, что тебя ждет через минуту. В России любая прихоть императора мгновенно выполняется, и если он пожелает объявить день ночью — лакеи тут же опустят шторы, зажгут свечи, и найдется десяток дураков, которые с пеной у рта начнут утверждать, что наступила полночь. Тебе сложно это представить, ибо власть английской короны не распространяется на смену времени суток.
Конечно, божественная Амалия была в чем-то права. Она умела различать и ценить человеческие характеры, умела отдавать должное мужскому уму и одаренности. Заинтересованность Пушкина она, например, встречала с доброй улыбкой, одновременно давая понять, что была предметом увлечения другого поэта, и с нее предостаточно. Вместе с тем она понимала значение Пушкина и стихи Тютчева передала князю Ивану Гагарину, племяннику русского посланника в Мюнхене, присовокупив:
— Только для Пушкина и его «Современника».
Тютчев сумел бы легко опубликовать стихи в другом органе: в «Северной Пчеле» или альманахе «Утренняя заря». Но остался ли при том Тютчев Тютчевым?
Мюнхен — эти немецкие Афины, Генрих Гейне и его лучший друг Тютчев выработали у нее вкус, который не поддавался изменениям климата. После пожара в Зимнем Аничковский дом стал центром придворной жизни. Вечером 17 декабря в год смерти Пушкина на балете «Сильфида» с участием Тальони в Большом театре император узнал, что Зимний горит. Он послал за Бенкендорфом и велел генерал-адъютанту Самсонову:
— Поезжай туда. Прикажи обер-полицеймейстеру, чтобы мой кабинет был перевезен в крепость. А я приготовлю императрицу!
Император никогда не терял присутствия духа. Через полчаса площадь оцепили преображенцы и измайловцы. Императрица прильнула к окну гостиной в доме графа Нессельроде, откуда было хорошо видно, как государь распоряжается тушением пожара. Всю Дворцовую площадь, здание Главного штаба и окружающие дома заливал оранжевый свет. За кольцом солдат молчаливой стеной стоял народ, скинув шапки. Император, Бенкендорф и ближайшее окружение пробились сквозь пелену дыма внутрь. Сначала господствовала неразбериха. Солдаты срывали рамы и зеркала со стен. Министр двора князь Петр Михайлович Волконский во главе солдат из дворцовой команды вломился в бриллиантовую комнату, чтобы спасти коронные драгоценности. Постепенно император овладел положением. Главную заботу составляло уберечь солдат и пожарных от гибели.
— Ребята! Ваша жизнь для меня дороже прочего! — кричал он, перекрывая треск огня. — Потолок может провалиться. Вон трещины змеями побежали!
Из Белой залы император ушел последним, и вслед рухнуло перекрытие. В тот момент адъютант Бенкендорфа князь Меншиков доложил, что и на Васильевском острове вспыхнул огонь. Император велел Самсонову скакать туда, не отпустив от себя Бенкендорфа:
— Поезжай немедля на остров. Ты, вероятно, на дороге встретишь Финляндский полк. Останови его и скажи Офросимову, чтобы он с полком шел действовать туда и что я не могу, к сожалению, дать ему в помощь ни одной трубы и ни одного человека — все здесь заняты.
Пожар был ужасен. При свете огня на Аничковом мосту можно было читать. Главная сила огня сосредоточилась на чердаке, и издали казалось, что вверх вздымаются огненные волосы. Но пробиться туда не было никакой возможности, несмотря на попытки ротмистра Леонтьева с караулом главной гауптвахты.
Семью под охраной жандармского эскадрона, который выслал Дубельт, перевезли в Аничков.
За полночь император покинул Зимний. Сев в сани, он грустным взором окинул охваченный пламенем дворец и произнес:
— Pourvu que се malheur ne coûte à la Russie[81].
Бенкендорф ответил:
— Ваше величество, уезжайте спокойно и думайте о своей супруге и детях. Мы здесь справимся сами.
— Оставь все попытки и не подвергай ничью жизнь опасности, но постарайся спасти Эрмитаж.
Целую ночь Бенкендорф и Самсонов не покидали пожарища. Площадь и набережную возле дворца усеивали обломки мебели, серебряная посуда, украшения, одежда, выпавшая из разбитых шкафов, кухонная утварь и масса других дорогих предметов, однако никто не притронулся к ним. Наутро Бенкендорф поспешил в Аничков с докладом. Многие вещи, связанные в узлы, удалось вывезти из Зимнего. В коридорах и залах Аничковского дома царил хаос. Бенкендорф первой встретил великую княгиню Ольгу Николаевну. Она что-то пыталась найти среди наваленных на диваны узлов.
— Извините, что мы вас так принимаем, — сказала она Бенкендорфу. — Ведь мы погорелые.
Зимний полыхал неделю. Воздух сотрясали будто пороховые взрывы — это проваливались полы и потолки. Перекрытия во дворце оказались достаточно прочными. Языки пламени, вырываясь из окон, облизывали кое-где еще сохранившие прежнюю краску стены. Постепенно красавец Зимний превратился в груду почерневших камней. Накопившийся мусор вывозили из остывающего пожарища и отправляли на Монетный двор для выжигания частиц золота и серебра. Издали Зимний извергал вверх столбы дыма и пламени и походил на Везувий, который изобразил Брюллов на знаменитой картине.
— Как ты думаешь, Леонтий Васильевич, — спросил Бенкендорф Дубельта на четвертый день пожара, — сколько народу здесь собралось?
Толпа стояла вокруг по-прежнему молча, без шапок и время от времени осеняя себя крестным знамением. Про таких говорят: как громом пораженные. Дубельт объехал на лошади Зимний и, возвратившись, сказал:
— С полсотни тысяч собралось!
— И ни один не вор!
Когда пламя унялось, дым рассеялся и головешки остыли, Бенкендорф и Дубельт взяли лучших сыскарей и чиновников из III отделения и Министерства внутренних дел для исследования и выяснения истинной причины пожара.
— Нет ли тут иностранной руки? — задумчиво произнес Дубельт.
— Чьей, например?
— Любой соседней: Австрия, Пруссия, Франция. Англию нельзя сбрасывать со счетов. Верхние слои между собой вроде бы в согласии, а внизу ненависть кипит друг к другу, этими же кругами и разжигаемая. Исконные враги России никуда не исчезли. Надо держать ухо востро и коней оседланными.
Но оказалось — иное. В Петровском зале лопнула печная труба, затлела балка и тлела два дня под полом. Когда был замечен или, скорее, нюхом схвачен слабый дымок, стали отыскивать источник — откуда что взялось. Дымок тянулся из щели в печи. Тогда разобрали участок пола — ничего не обнаружили. Взяли ручную пожарную трубу — попрыскали, понюхали, дымок исчез — ну и успокоились, а пламя к вечеру вырвалось из-под пола и пошло полыхать по плинтусам да по карнизам.
— Никого к дознанию не привлекать, — распорядился государь. — И кончить розыск!
Зима этого года как бы разделила и придворную жизнь, и жизнь самого Бенкендорфа после мятежа на две части. Пожар в Зимнем показал хрупкость существования даже такого мощного и красивого сооружения, как Зимний. Зато Аничковский дом полюбился императору еще больше. Несмотря на пространство покоев и громадный кабинет, он себя чувствовал там уютнее. Балы в Аничковом приняли оттенок интимности, какого раньше в Зимнем не ощущалось. И звезда божественной Амалии зимой и весной заблистала новым светом. В ней отразились и голубые искорки глаз императора, которому она нравилась все больше и больше.
Душа человека у подножия трона преданного сердцем и телом повелителя представляет собой неразгаданный клубок чувств и мыслей. Она лишена тех страданий, которые свойственны при определенных обстоятельствах обыкновенным — пусть и знатным, но далеким от трона людям. Государь — Божий помазанник, государь — Бог, и никакое его движение, никакое действие не может причинить боли и неприятности верноподданному. А вернее Бенкендорфа у государя ни до, ни после него не существовало. Верность Бенкендорфа признавали и недоброжелатели. Оттого-то и чувство к божественной Амалии, вспыхнувшее давно, иногда и неосознанно тлело в груди и вырвалось пожаром наружу, когда государь отступил и решил закончить мучительный для белокурой красавицы роман.
Романная стихия при александровском и николаевском дворе была в общем лишена искренних чувств. Двор отца императора Павла, несмотря на проделки Кутайсова и развращенность Аракчеева, носил черты большей сдержанности и осмотрительности. Суровая атмосфера в Зимнем и Павловске противопоставляла екатерининскому шабашу добродетельность и некую идеалистичность отношений. Послереволюционное нашествие французов расшатало нравы. Ферлакурство императора Александра не считалось большим грехом. Императрицы и великие княгини мирились с существованием официальных любовниц. Длительная связь императора Александра с Нарышкиной-Четвертинской воспринималась как само собой разумеющееся. Поговорка: быль молодцу не в укор — превратилась в принцип. При подобном положении вещей женщина обладала неравными правами и всегда находилась в униженном положении. Ее чувства и страсти гасили страх и вынужденные обстоятельства. Тайны любви становились известны и обсуждались почти открыто. Несчастные мужья, братья и отцы превращались в мишень для острословов. Женская прелесть нигде не ощущала себя в безопасности. Любой мог сорвать покров. Богатство, знатность и официальное положение не служили достаточной защитой. Однако условности этикета соблюдались, и особенно в Аничковом. Но красавицам от того не становилось легче. Об их переживаниях мало кто задумывался. Страдания соблазненных и покинутых не вызывали сочувствия.
Божественная Амалия, обладающая сердцем и умом, но не лишенная страстей и заблуждений века, очень быстро поняла разницу между Мюнхеном, где ей ничего не угрожало, и Петербургом, где она сразу превратилась в дичь. Она устала от ненужных ухаживаний и недолго сопротивлялась домогательствам вначале графа Адлерберга, а позднее и императора. Победа, одержанная им, ни для кого не осталась секретом. Вести о новом приключении баронессы Крюденер живо обсуждались при баварском дворе. Опечаленный услышанным Тютчев неоднократно восклицал в кругу близких:
— Боже мой, зачем ее превратили в созвездие… Она была так хороша на этой земле!
Баронесса часто отлучалась из Петербурга, сопровождая императрицу Александру Федоровну в путешествиях. Жизнь в России тяготила, но Нессельроде не давал мужу никакого другого назначения. Амалия понимала, кто удерживает его в столице. Просить кого-либо о содействии было бесполезно. Она чувствовала себя несчастной и разбитой. И когда Бенкендорф пригласил ее и мужа на неделю в Фалль — обрадовалась. Она много слышала об эстляндской мызе и надеялась, что там сумеет отдохнуть от комеражей и косых взглядов. Бенкендорф был мягок и ненастойчив. Елизавета Андреевна и дочери Бенкендорфа приняли с вежливой ласковостью. Неделя пролетела как во сне.
Фалль действительно чудесен. Он был до отказа наполнен достопримечательностями. Ей нравилось подниматься на гору и смотреть вниз на речку, которая бежала каскадом. Неподалеку рос густой лес. Плавные, посыпанные красноватым песком дорожки соединяли угрюмость поэтической природы с возделанностью роскошного сада. Вдали море вдавалось в него заливом. На горе стоял бюст императора. Внутри чугунного павильона была доска с фамилиями гостей, посетивших Фалль вместе с императором семь лет назад. Потом она снова поднималась на другую гору, где возвышалась Березовая башня. От нее через речку-каскад тянулся легкий мост, укрепленный только на трех камнях. Продуманность и изощренность Фалля поражали. Бенкендорф сопровождал Амалию, рассказывая подробно, как строилась и приращивалась мыза:
— Эта сторона речки называется Мюримойз. Я присоединил ее к Фаллю, купив землю у барона Икскюля.
Он говорил об имении, как о живом существе. Он действительно любил это место и всегда разрывался между Фаллем и Петербургом. Когда граф Орлов занял его место в коляске императора, Бенкендорф стал чаще наезжать в Фалль, оставаясь здесь подолгу.
— Развалины замка — своеобразная реликвия Икскюлей. Он был разрушен чуть ли не две сотни лет назад во время высадки на побережье шведов. Земля тут просто дышит древней историей.
Бенкендорф умел оказывать внимание гостям и превратить посещение в праздник. Амалия плавала на пароходе в Ревель и обратно, бродила по ажурным мостикам, поклонилась праху родителей Бенкендорфа, укрытому под готическим строением. Несколько раз они совершали прогулку к Рыбацкому домику на берегу моря. Бенкендорф держался с Амалией вежливо и не пытался сократить естественное между ними расстояние. Во всяком случае, если им суждено сблизиться, то не здесь, в Фалле. Однако Амалия уже все для себя решила. Этот могущественный человек нравился уставшей приятностью правильных черт лица, подчеркнутой аккуратностью сюртука или мундира, несуетливой мужественностью движений и манер. Он не был кичлив и разговаривал с адъютантом или конюхом без всякой аффектации. Он знал себе цену и не скрывал пристрастий и симпатий. Служебные обязанности его несколько угнетали, но он умел подбирать людей и заставлять их работать. Дубельт в III отделении играл первую скрипку, но никогда не решал без Бенкендорфа ничего из наиважнейших дел.
Они вновь встретились на балу, открывавшем зимний сезон в Аничковом дворце. И прямо с бала Бенкендорф увез ее на заранее приготовленную Дубельтом квартиру. Все их свидания с той поры проходили в одном из особняков на Литейном проспекте. Вместе не появлялись, и довольно долго их связь оставалась тайной. Однако во время поездки императорской семьи в Германию, куда Амалия последовала за сестрой, скрывать происходящее стало невозможным.
Возвратившись в Россию, Крюденеры переселились в Петергоф. Здесь в сентябре 1843 года на прогулке Амалия познакомила Бенкендорфа с Тютчевым, который проведал ее после долгого отсутствия. Бенкендорф знал о влюбленности поэта, помнил фамилию по отчетам заграничной агентуры, читал переводы немецкого поэта Гейне. Словом, имя Тютчева не вызвало удивления. Он сразу оценил живость беседы и наблюдательность молодого дипломата. Более того, Тютчев привлек Бенкендорфа рассуждениями о роли России в Европе, о ее будущности и о том, как улучшить нынешнее положение. Скрытое недоброжелательство извечных врагов России весьма заботило и Тютчева. Он написал проект документа, содержание которого Бенкендорф обещал изложить императору. Восточный вопрос на континенте не сходил с повестки дня. Во время беседы на аллеях парка Тютчев несколько раз читал стихи, которые возникали в его речи вполне естественно, как бы служа продолжением мысли:
В кровавую бурю, сквозь бранное пламя,
Предтеча спасенья — русское Знамя
К бессмертной победе тебя провело.
Так диво ль, что в память союза святого
За Знаменем русским и русское Слово
К тебе, как родное к родному, пришло?
Амалия однажды сказала Тютчеву:
— Удивительную пару составляете вы. Русский немец и немецкий русский. Какое единство взглядов! Кто бы мог подумать! Тютчев, сто лет не бывший на родине и не утративший к ней чувства. Кажется, что европейская культура, которой он пресытился, разожгла патриотизм.
Бенкендорф выполнил обещание и перед самым отъездом в Фалль подробно познакомил императора со взглядами Тютчева, которые во дворце пришлись по вкусу. Он решил пригласить Тютчева отдохнуть несколько дней на мызе вместе с Крюденерами, которые отправлялись в Германию через Гельсингфорс, Стокгольм и Кальмар. Тютчев с удовольствием согласился. Пять чудесных сентябрьских дней они провели вместе в Фалле. Не все время они говорили о том, что заботило. Однако Бенкендорф о деле никогда не забывал.
— И государь, и я — мы оба считаем, что интересы России на западе должны защищаться более активно. Книга маркиза де Кюстина вызвала гнев государя, и гнев справедливый. Во-первых, Кюстин далеко не во всем прав, во-вторых, когда он выражает и справедливые упреки — они окрашены несправедливым и постыдным недоброжелательством. Я жил в Париже и хорошо знаю город. В мое время это была клоака, а мое время было не худшим временем. Савари все-таки пытался навести там порядок. Что касается мсье Видока, то уголовник не может управлять полицией. То же стоит заметить и о Гофре. Санитарное состояние Парижа куда хуже, чем Петербурга или отстроившейся Москвы, но это, разумеется, не отбирает у него право критиковать нас. Видок сейчас на пенсии, но внедренные им принципы остались неизменными и превращают хваленую французскую юриспруденцию в посмешище. Кюстину ли давать нам советы, как управлять страной?! Между тем я стараюсь быть объективным и сказал государю: «Monsieur de Custine n’a fait que formuler les ideés que tout le monde a depuis longtemps sur nous, que nous avons nous-méme»[82]. Надеюсь, вы согласитесь со мной, Федор Иванович? Я полагаю, что вы можете привлечь к истинному освещению положения в России ваших друзей Варнгагена фон Энзе и Якоба Фальмерайера. Вы охарактеризовали их как людей порядочных и пользующихся влиянием. Справедливое отношение к России — мерило порядочности для меня.
Тютчев был очарован искренностью Бенкендорфа и его постоянным стремлением добиться ощутимых изменений альянса европейских стран. Россия должна стать полноправным членом континентального сообщества, и внутрироссийские обстоятельства не могут служить причиной усиления антирусских настроений. Революция России не нужна. Монархическая республика ей не подходит. Более французская болезнь не охватит молодое офицерство. Император придерживается того же мнения.
— Уверяю вас, что Гоголь, написав «Ревизора», более принес пользы отечеству, чем заушательства Кюстина, хотя, повторяю, там есть верные наблюдения и суммируются представления о нашей стране. Император не только смеялся над Сквозник-Дмухановским и компанией, но и издал ряд указов, после которых борьба со взяточничеством расширилась и углубилась. Не скрою от вас, что мы мало добились на сем поприще, но все-таки кое-чего добились. Недавно я выслал из Петербурга одного чиновника и с удивлением узнал, что он покинул город в собственной карете, предварительно проводив накануне целый обоз с домашней утварью и мебелью. Я распорядился назначить повторную ревизию. Если обнаружатся еще большие нарушения, то дело будет передано полицейскому следователю. Взяточничество расплодилось до таких размеров, что даже с меня хотели получить взятку! Но что из того! И в Европе не лучше! Польский вопрос сугубо внутреннее дело России и будет разрешаться постепенно в соответствии с волей императора. Как видите, ваши предшественники Пушкин и Жуковский протестовали против французских клевет и вполне разделяли point de vue[83] государя и мою.
— На ваши слова я могу ответить лишь строфой из своих последних стихов: «Воспрянь — не Польша, не Россия — воспрянь, славянская семья! И, отряхнувши сон, впервые промолви слово: «Это я!» Записка, которую я вам передал, — продолжил Тютчев, — содержит многие сходные мысли, и мне приятно отыскать в вас человека, который неравнодушно откликнулся на боль русских людей.
Они расстались в полной уверенности, что встретятся вскоре, когда Бенкендорф поедет в Германию на лечение. Бенкендорф проводил Крюденеров и Тютчева на пароходе «Геркулес» до Ревеля, и через день это столь необыкновенное трио взяло курс на Гельсингфорс. На Бенкендорфа произвела глубокое впечатление натура поэта и дипломата, чей талант и преданность государю и России никто — ни дома, ни на чужбине — на подвергал ни малейшему сомнению. Бенкендорфу показалось странным, что Тютчев не выразил сочувствия друзьям 14 декабря и не пришел в восторг от упоминания фамилии Гоголя. Это делали все или почти все, кто беседовал с Бенкендорфом на политические темы в интимной обстановке. Он вспомнил свое приглашение в Фалль Пушкина. Уж тот бы не преминул затронуть неприятное. Что за характер! И все-таки Фалль посетил один из лучших поэтов России. Свидание все-таки состоялось, чего история не забудет.
Прямо на корабле Тютчев начал писать письмо жене, которое отправил из Германии 29 сентября 1843 года: «Я провел у графа пять дней самым приятным образом. Не могу довольно нарадоваться, что приобрел знакомство такого славного человека, каков хозяин здешнего места. Это, конечно, одна из лучших человеческих натур, когда-либо мной встреченных. Он принадлежит к наиболее влиятельным, наивыше поставленным лицам Империи и сверх того по самому характеру своих должностей пользуется властью почти такою же безусловною, как и власть самого Повелителя. Вот что мне было известно, и конечно уже это не могло меня расположить в его пользу…»
Во время поездки много было говорено о Бенкендорфе с Амалией, и мнение у Тютчева приобрело не просто отточенную форму. Возвратившись в Мюнхен, Тютчев с энергией взялся за осуществление идей, которые он обсудил с Бенкендорфом в Фалле. Через два дня после возвращения он продолжил письмо Эрнестине Федоровне: «Тем приятнее мне было убедиться, что он в то же время совершенно добрый и честный человек. Он осыпал меня ласками, большей частью ради г-жи Крюденер и частью также из личной ко мне симпатии; но за что я еще более благодарен, чем за прием, это за то, что он взялся быть проводником моих мыслей при Государе, который уделил им больше внимания, чем я смел ожидать».
В середине октября Бенкендорф возвратился в Петербург. Он собирался в Баден-Баден. До отъезда надо было уладить финансовые дела. Средств, как всегда, недоставало. Он много думал о своих гостях в Фалле. Через Сахтынского отправил письмо Амалии и начал готовиться к путешествию, не предощущая, что никогда более не увидит ни Фалля, ни Петербурга.
Как всегда, весна в Петербурге грянула внезапно. Она принесла с собой мокрый снег, мгновенно исчезающие под напором солнечных лучей метели и высокое прозрачное синее небо, по которому стремительно плыли белые растрепанные облака. Бенкендорф очень спешил с отъездом на воды. Кроме лечения, у него было много планов. В Баварии, неподалеку от Мюнхена, в замке Кефиринг ждала Амалия. В Париже, куда он намеревался отправиться после лечения в санатории — сестра. Свиданию с Гизо император придавал большое значение. Он, как и покойный брат, считался с мнением Доротеи, тем более что получал информацию о взаимоотношениях Франции с Англией и Австрией из первых рук. У Гизо не существовало тайн от Доротеи Бенкендорф-Ливен, а у Доротеи не было секретов от брата и императора. Доротея пользовалась влиянием и при дворе Луи Филиппа. Сам король-зонтик советовался с ней, и не только о том, что касалось России. Гизо сейчас занимал пост министра иностранных дел в кабинете Сульта. А все четвертое десятилетие до революционной катастрофы 1848 года европейская политика сосредоточивалась вокруг англо-французских противоречий. Гизо делал ставку на Меттерниха, Меттерних — на Гизо. Доротея некогда находилась в более чем дружеских отношениях с всесильным австрийцем и хорошо изучила его дипломатические приемы и цели. Политики лондонского двора считались с мнением Доротеи в несколько меньшей степени, но и у них она пользовалась доверием. Сила ее воздействия в прошлом на Кэстльри, Каннинга и Георга IV не выветрилась из памяти Форейн офиса. Миролюбивый и осторожный министр иностранных дел Эбердин и беспокойный Пальмерстон, мечтающий перенять власть, не упускали из виду парижский салон княгини Ливен, где в красном углу всегда сидел великий историк и хитрый политик Франсуа Пьер Гильом Гизо. Доротею считали нимфой Эгерией француза, который был от нее без ума и, говорят, каждый день благодарил Бога за счастье, которым она его одарила. Что играло главную роль здесь — неизъяснимая прелесть сестры Бенкендорфа, ее черные проникновенные глаза или живая, увлекательная и глубокомысленная беседа, но Гизо поражал Париж постоянством. Бенкендорф хотел встретиться с сестрой. Вдобавок в середине года император собирался посетить Лондон, при удачном стечении обстоятельств Бенкендорф намеревался присоединиться к нему. Чем раньше он покинет Петербург, тем больше шансов попасть в Англию летом. Семь лет назад, когда болезнь неожиданно свалила его, император был к нему очень внимателен, однако по Петербургу поползли слухи, что место Бенкендорфа вскоре займет один из трех фаворитов — граф Чернышев, Алексей Орлов или генерал-адъютант князь Долгоруков. В конце апреля из уст в уста передавали новость, что Бенкендорф скончался, о чем со дня на день ждали объявления в газетах. Он выжил, но сопровождать государя во всех метаниях по России и Европе уже не мог. Силы постепенно оставляли.
Необходимые в поездке вещи Бенкендорф выслал заранее. Сам решил ехать налегке в сопровождении Сахтынского и племянника графа Константина Бенкендорфа. Сахтынский неплохо знал Европу, бывал и в Германии, и во Франции, прекрасно ориентировался в обстановке и служил надежным спутником. Кроме того, в его руках находились зарубежные агенты III отделения, и он пользовался доверием Дубельта. Третий человек в III отделении — не шутка! Император прислушивался к мнению Сахтынского в запутанных польских делах.
Поездка начиналась удачно. В Кронштадте Бенкендорфа ждал «Геркулес». До Ревеля с ним будет генерал Николай Пономарев, давний друг и частый гость мызы Фалль. Пономарев построил там русскую избу и баню, небольшую православную молельню и много помог Бенкендорфу в благоустройстве замка. Елизавета Андреевна иногда называла его «наш управляющий». Бенкендорф ценил Пономарева за скромность и честность. Пономарев никогда не использовал преимущества, которые давали ему отношения с всесильным шефом жандармов. Он был рядом во время пожара в Зимнем и последним покинул Фельдмаршальскую залу. Именно он протянул императору бинокль, которым было разбито огромное зеркало в покоях императрицы Марии Федоровны, которое безуспешно пытались оторвать от стены гвардейские егеря. Император велел им уходить, его не послушали. Тогда он и швырнул тяжелый бинокль Пономарева.
— Вот видите, ребята, ваши жизни для меня дороже этого драгоценного предмета, и прошу вас немедля покинуть комнату!
Пономарев едва уцелел, когда в Георгиевской зале обрушился потолок. Вместе с лакеем Мейером и комендантом Зимнего Мартыновым он помогал солдатам снимать портреты генералов — героев Отечественной войны 1812 года и иконы, которые не выбрасывали из разбитых вдребезги окон, а сносили вниз по лестнице, не охваченной огнем. Словом, Пономарев был, что называется, личный друг, съевший с Бенкендорфом не один пуд соли.
В ясный апрельский день они стояли на палубе барки и смотрели, как городская полоска Петербурга превращается в тонкую ниточку. Неясные и невысказанные предчувствия томили их. Мелкая рябь сверкала серебристой чешуей под солнцем и утомляла глаза. С годами Бенкендорф терял остроту зрения, щурился, и оттого они более походили на глаза рыси. Однако взгляд вовсе не отвечал душевной сути.
— Ты жалуешься, Николай, на то, что письма вскрывают на почте. Конечно, это неприятно, дурно и противно. Чего хорошего, когда читаешь отчеты с цитатами из чужих писем? Но посуди сам: что нам делать? Перлюстрация есть одно из главнейших средств к открытию истины. Откуда бы мы знали об образе мыслей того или иного лица? Где бы брали сведения о различных мнениях по поводу правительственных мер? Каким бы способом открывали иностранных шпионов? Скажи на милость? Свои письма ко мне пересылай через Дубельта с оказией. Я ведь на почте тоже не пользуюсь никакими привилегиями и не застрахован от любопытства, — и Бенкендорф рассмеялся. — Пиши почаще и относи к Дубельту. Поезжай из Ревеля в Фалль, поживи месяц-другой. Хинкель из ревельской комендатуры каждую неделю будет отправлять курьера в столицу.
Им не хотелось расставаться, и это тянущее чувство беспокоило обоих.
— Странное дело! В последнее время, когда я покидаю Петербург, то мысленно молю Бога, чтобы поскорее сюда возвратиться.
— Ты напрасно позволяешь поселиться в душе подобным ощущениям, — ответил Пономарев. — Боже сохрани! Нельзя сосредотачиваться на болезнях и неприятностях.
— Да как о них забыть! Я помню, как мы с государем под Тамбовом попали в передрягу. Ты знаешь, что император не любит ездить с эскортом. Колчин с Малышевым на козлах, рейткнехт Фукс в седле, другой рейткнехт на запятках. Едва заснули, как коляска опрокинулась. До Чембара рукой подать, а не доберешься. Император — человек крепкий, но, потрясенный силой удара, подняться не мог. Страшная боль в плече. То ли Колчин вожжи выпустил, задремав, то ли колесо зацепилось за корягу. У Малышева лицо в крови. Я его обтираю платком, смоченным в хересе. Из избушки неподалеку прибежал инвалид, надзирающий над дорогой, с факелом. Я рейткнехта послал в Чембар. Потом мы в этом паршивом городке две недели проторчали. И вот о чем я тогда подумал. Сидит глухой и безлунной ночью на земле один из властителей сего мира. Вокруг суетятся какие-то люди. Какова же цена земного величия? И никому нет никакого дела до случившегося происшествия. Ничтожество земного величия я увидел воочию. — И Бенкендорф с безнадежностью махнул рукой.
— Ничтожество земного величия покрывается добрыми делами, — сказал Пономарев, кутаясь в шинель.
Апрельский ветер приносил с собой зябкость. Вода вдали от земли была холоднее. Она уже не блестела под солнцем, а тускло и тяжело волновалась за бортом.
— Насчет добрых дел ты правильно заметил. Но как за них тебе отплачивают?
— О том думать не след, Александр. Доброе дело само по себе есть плата. Это Всевышний предоставляет возможность совершить благое, и надо пользоваться каждой такой возможностью и благодарить за то.
— Да, конечно, я понимаю, — сказал Бенкендорф. — Особенно на моем месте. Все требуют от меня добрых дел. А император между тем крут и скор на решения. Обстоятельства внутри страны и вне ее не способствуют умиротворению с помощью увещеваний. Все волнуется и бунтует. Три года назад крестьянские беспорядки в Лифляндии вынудили к строгим мерам. Я не желал расправ, но местные начальники подговаривали казаков и гренадер применять силу без разбора. Я вмешался, одернул графа Палена, и что же?! В Петербурге пустили слух, что я ослабел и не способен водворить порядок. И кто пуще других старался — Чернышев!
— Не сожалей о мягкости сердца.
— Да какая мягкость, милый мой! Ничего более, кроме соблюдения закона, я не требую. Немецкие бароны в Лифляндии и Эстляндии ведут себя все-таки иначе, чем обязаны. Если с твоего угла смотреть, то я за каждое доброе дело получаю в ответ зло, и меня же упрекают в попустительстве. Возьми, пожалуйста, недавнюю историю с внуком Арсеньевой поэтом Лермонтовым. Я ли его не отбивал у государя и Веймарна? Правой рукой писал карающее, а левой чего только не делал?!
Он говорил чистую правду, и Пономарев это прекрасно знал. В марте 1838 года Бенкендорф написал личное послание военному министру Чернышеву, с которым давно сложились непростые отношения. Чернышев недолюбливал Бенкендорфа и считал, что масонское прошлое и личные связи с такими каторжными, как Михайло Орлов и Серж Волконский, вынуждают скрытно сочувствовать и исподтишка покровительствовать не только друзьям 14 декабря, но и всем недовольным. Подобная точка зрения возобладала после Февральской революции и Октябрьского переворота в эмигрантской среде.
«Я имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство, в особенное, личное мне одолжение, испросить у Государя Императора к празднику Святой Пасхи всемилостивое совершенное прощение корнету Лермонтову и перевод его в лейб-гвардии гусарский полк», — писал Бенкендорф, рисуя в воображении коварную усмешку Чернышева по прочтении слов: в особенное, личное мне одолжение… Ну вот! Отыскали ход к начальнику III отделения! В личном одолжении Чернышев не смел отказать Бенкендорфу, и Лермонтова в первых числах апреля перевели в Царское Село.
А в кого метила вольнодумная концовка стиха на смерть Пушкина? Недаром на листке, присланном в Зимний, чья-то анонимная рука вывела: «Воззвание к революции».
— И все-таки не след сожалеть о содеянном, — отозвался Пономарев. — В бытность твою заплечных мастеров уничтожили, орудия пытки истребили, само понятие тайной канцелярии в большинстве дел устранили. Почти двадцать лет в России ничего не слышно о революционистах. А что в Европе?!
Мысль о Лермонтове, однако, не покидала Бенкендорфа. Что-то его мучило и не давало покоя. То ли мятежность начавшегося под ветром движения волн, то ли воспоминания о резких словах государя, которого одернула сестра великая герцогиня Веймарская при известии о гибели поэта на коварной кавказской дуэли.
— Что же Лермонтову недоставало? Слава невероятная. Стихи расходились, как птицы разлетались — по всей России. Для него почти не существовало цензуры, как для Пушкина, которого действительно держали — и я в том числе — крепко в узде. Но к этому принуждала обстановка после бунта на Сенатской. Между тем я всегда был с ним корректен и хотя не любил, особенно когда он приходил в возбуждение, понапрасну не теснил и государя не науськивал. Зачем Лермонтову было дерзить великой княгине Марии Николаевне на маскараде в Дворянском собрании под Новый год? Разве дерзость украшает мужчину? А дуэль с де Барантом?! И по какому ничтожному поводу! Испуганное возможной гибелью поэта от руки француза общество искало справедливости. Что ж! Людей трудно упрекнуть! Но вот через год Лермонтов погиб от руки русского и в присутствии многих русских! В присутствии известного бретера Руфина Дорохова. Мартынов не был представителем большого света. Наоборот, Лермонтов был выходцем из аристократических кругов. Зачем поэту было язвить товарища? Ничего политического в поведении Мартынова не проскальзывало, никакого тайного противодействия Лермонтову он не оказывал. А смешным быть — не запретишь. Терпение к насмешкам и у святого истощается. Меня опять обвинили. И жестоко. Хоть не француз, так кавалергард! Я не могу приставить к каждому поэту жандарма с приказом охранять. Если и приставил бы — скажут: арестовал! Выслал бы с фельдъегерем Дантеса — обвинили бы, что спас. Я ведь Пушкину открыл дорогу к императору в — конце ноября, за два месяца до дуэли. И что же?! Пушкин дал слово государю не затевать драки и нарушил его. Как III отделение обязано было поступать в частном деле?
Они долго еще стояли на палубе, пока не поднялся сильный ветер, заставивший уйти в каюту.
За обедом Бенкендорф довольно мрачно сказал, что на лечебных водах придется заняться докладной запиской по крестьянскому вопросу, которую он намеревался осенью подать государю:
— Указ от второго апреля позапрошлого года много продвинул вперед крестьянское дело, однако кое-кто считает его мертворожденным. Я с этим совершенно не согласен. Опыт показывает, что если указ использовать в соответствии с нашими законами, то результаты не замедлят появиться.
Указ императора об обязанных крестьянах гласил, что помещики обладают правом заключать с крепостными договора, по которым, сохраняя право собственности на землю, они могли отдавать ее в пользование крестьянам за условленные повинности.
— Однако ничего из этого благого начинания не получается, — сказал Пономарев. — Я слышал, что граф Воронцов пытался вступить в соглашение со своими крестьянами, и каков результат?! Чиновники дали от ворот поворот. И Киселев твой не помог. Ваш Секретный комитет оказался бессилен.
— Ничего подобного, — вмешался Сахтынский, — совершенно не бессилен. Я сам готовил документ для Александра Христофоровича, который он направил Киселеву с советом жалобу Михаила Семеновича передать государю императору. На стороне указа теперь двое — Воронцов и Киселев при нашей поддержке. Препоны ставят в Министерстве внутренних дел. Одновременно Александр Христофорович высказал недавно мнение о сокращении численности дворовых людей.
— Да, оживился этот вопрос, — сказал Бенкендорф, — Крестьянское дело — как пороховая бочка, на которой мы все сидим и покуриваем трубочку. Я с первых дней нынешнего царствования это утверждаю. Я обещался горячо говорить и по обязанным крестьянам, и по дворовым людям. Если меры не принять, несчастье неминуемо. Преграды министерства указу от второго апреля есть удар по верховной власти и злая мера для дела самого нужного и самого необходимого — постепенного освобождения крестьян. Кюстин, к книге которого я в целом отношусь отрицательно, понимал опасность безземельного освобождения. Следовательно, надо искать какую-то форму.
— Тут есть о чем подумать, — заметил Пономарев. — Если я начну сокращать число дворовых, то негодные получат свободу преимущественно перед хорошими слугами. Зачем же я преданных да ловких от себя прогонять начну?! Нет, я поступлю иначе. Я прежде избавлюсь от нерадивых и преступных, от лентяев и лодырей. Кем же тогда рынок рабочей силы наполнится?
— Против безземельного освобождения крестьян возражал еще при покойном императоре Егор Францевич Канкрин, — добавил Сахтынский. — В Польше в прошлое царствование отсюда многие неурядицы произрастали. Если мужика не держать на привязи, он пойдет куда заблагорассудится. В Польше так и получилось. При событиях тридцать первого года генерал Скржинецкий получил большой резерв для пополнения собственного войска.
В Секретном комитете Бенкендорф два месяца назад составил особое мнение, в котором утверждал перед лицом государя необходимость не только уменьшения количества дворовых людей, которых имелось до миллиона и которые представляли огромную опасность для общественного спокойствия, а также мешали развитию земледелия, оскорбляли крестьян и так или иначе содействовали разорению помещиков. Лучше их поощрять к выдаче отпускных и не повышать пошлины на паспорты для дворовых людей. Отпущенные по паспортам, чтобы покрыть недостачу, будут требовать при найме большего вознаграждения. Надо повсеместно организовывать цеха и артели.
— Я уверен, — сказал Бенкендорф, — что это польстит самолюбию униженного класса и будет сильно способствовать к исправлению людей, доныне подвергнутых полному произволу помещиков. Вот это свое мнение, высказанное в комитете, я хочу сейчас всемерно развить, если позволит здоровье.
— Спеши медленно, — отозвался Пономарев. — О нашем классе помещиков ничего особо хорошего заключить нельзя. Они сами доводят людей до того, что те не видят выгоды быть лучшими. Вором и лодырем легче прожить, чем честным. Они теряют стимул к труду и охотнее будут предаваться пьянству и порокам. Да как ты приступишь к новому делу в нашей-то стране?
— Так и приступишь. Приступ к этому делу не повлечет за собой никакого неустройства, а при постоянных опасениях ничего достигнуть нельзя.
— Похоже, что так. Однако у нас тянут и по-прежнему не решаются. Один перекладывает вину на другого. По-моему, не было бы Сенатской — давно бы сдвинулось. Я где-то читал, что революция отбрасывает назад прогресс в обществе.
— Смотря что называть революцией, — заметил Сахтынский.
— У нас революцией в училище правоведения называли, когда в животе неустройство, — вымолвил с усмешкой граф Константин, дотоле молчавший. — Простите великодушно!
— Да, идем вперед медленно, откатываемся назад быстро. Причины взрыва, которые вовремя можно отклонить, не уничтожаются нерешительностью, — сказал Бенкендорф, — а лишь укрепляются, и чем позднее будет сей взрыв, тем сильнее и опаснее. Пойдем на палубу и подышим прохладой.
Они вышли из каюты и увидели перед собой вдали укрепления Кронштадта. На рейде стояло много кораблей. Сахтынский принес шинель и накинул на плечи Бенкендорфа.
— У меня сейчас, Николай, возникло такое чувство, будто я в последний раз покидаю Петербург.
— Типун тебе на язык, — улыбнулся Пономарев. — Конечно, Сенатская тут много повредила. Не будь ее — не было бы указа от двенадцатого мая тысяча восемьсот двадцать шестого года. Однако ты поменьше переживай — дурно влияет на здоровье. Укоры совести и попытки самооправдаться никогда не были свойственны человеку на этаком месте в России.
В давнем указе императора, который тогда именовался манифестом, однако скорее носил характер указа, говорилось, что слухи об освобождении крестьян, принадлежащих короне, от податей и помещичьих крестьян и дворовых людей от власти господ распространяются злонамеренными. Тем, кто подает неосновательные прошения, и переписчикам этих прошений, грозило строгое наказание. В декабре император создал Секретный комитет. И до сих пор в нем идут дебаты. А без Сенатской посмелее двинулись бы вперед.
Волна утихла, и путешественники без труда спустились в катер. Матросы налегли на весла, и вооруженная грозная громада Кронштадтской крепости начала быстро приближаться.
— Вот ключ ко всей России, — тихо промолвил Пономарев. — Ее укрепленная твердыня. Восстанет Кронштадт — беды не оберешься. А ведь в сущности Кронштадт и есть крестьянская крепость.
Бенкендорф ничего не ответил и только покачал головой. Да и что мог ответить шеф корпуса жандармов и начальник III отделения — высшей наблюдательной полиции в России?! Кронштадтских матросов издавна набирали из внутренних губерний и Украины. На Балтике часто слышалась украинская речь.
«Геркулес» давно ожидал сиятельного пассажира, и как только Бенкендорф взошел на борт, капитан велел отдать швартовые и пароход отвалил от берега. Бенкендорф привык к морским поездкам и часто на палубе чувствовал себя лучше, чем в коляске с императором, где он редко отдыхал, находясь в постоянном напряжении, но зато и не беспокоил спутника. Император никогда на него не жаловался, как на Орлова.
Утром в открытом море завтракали в кают-компании.
— Жаль, что ты меня покинешь в Ревеле, — сказал Бенкендорф Пономареву. — А славно было бы убежать в Фалль и там укрыться от всех. На водах эскулапы одними консилиумами замучают! Когда я с государем однажды отдыхал неделю в Баден-Бадене, ко мне по его наущению каждое утро являлся врач и справлялся о здоровье. Хорошо, что служил он не при полиции. В полную меру я ощутил, что переживал бедный Чаадаев, когда к нему Цынский с Брянчаниновым посылали доктора.
— С Чаадаевым поступили жестоко и против всяких правил, — ответил Пономарев.
— Не я один решал и в ответе. Ты несколько переоцениваешь мое влияние на события. Государь единолично правит Россией и подданными. Если хочешь знать, то если бы не я — сидеть бы ему в настоящем желтом доме или в крепости. Он с государем переписываться однажды вздумал и передал мне письмо в запечатанном конверте! Запечатанном! Деталь немаловажная, и попади конверт в руки государя — не миновать беды для Чаадаева. Цензора Болдырева пенсии лишили и места, однако потом простили. Надеждина вскоре вернули из Усть-Сысольска. А Чаадаева даже в Москву не взяли! Это невзирая на все грозные резолюции императора и доносы Перфильева, о которых я не мог ему не сообщать.
— Я тебе, Александр, всегда говорил правду, как бы горька она ни была на твой вкус. Зачем судьбу философа отдали в руки полицейских? Что ни возражай, а к диспуту о путях России они мало имеют отношения. Образования недостает и нравственности.
— Вот вы какие все чистоплюи! Объясни ему, Сахтынский! Коли вербовать служащих полиции из института благородных девиц — к чему придем? Да, нравы крутые! А каковы тяготы? Шпионство отвратительно — я доброхотов на этом поприще поболее тебя презираю, потому что получше всех вас об их деятельности осведомлен, однако по этой части не каждый отважится служить. А без шпионства — какой надзор? Такова организация нынешнего общества. Без надзора — ужаснее! Без надзора — непрерывная цепь революций, бунтов, восстаний и простого разбоя на дорогах. Смеяться над полицией легко! А ты попробуй ее превратить в инструмент государства. Без нее честные люди мгновенно попадают в рабство к негодяям. Так, по крайней мере, мы думали в александровские времена. Поэтам легко полицию облить презрением, но ведь страна не одними поэтами населена?!
— Если уж о поэтах речь зашла, то позвольте мне вмешаться в беседу и собственное мнение выразить, — сказал Сахтынский. — Конечно, в нашей работе есть масса неприятных, а пожалуй, и неприличных моментов. Но и у медиков, например, они в наличии. Что поделаешь, коли полиция, в том числе и высшая наблюдательная, есть водораздел, где честные люди соприкасаются с миром бесчестным?! Лермонтову ведь не велишь — поди и вызнай, что замышляют преступники. Он тебя негодованием обольет. Для того иная публика существует! И никто не задумывается — какова эта публика! А публика эта не стоит рублика! Вот тут и крутись вьюном между необходимостью и целесообразностью — с одной стороны, и долгом чести и обязанностями достойного члена общества — с другой. Это вопрос глубокий и чрезвычайно важный. От него зависит социальный мир и даже отношения между странами. Франция наводнила государство наше преступниками. Кому не лень сюда едут и плутни тут строят. Об этом мало кто задумывается! На завоеванных территориях порядок тоже не водворен. Нарушителей закона десятки тысяч. А каторжный народ — не сахар. Куда их? В Сибирь, в острог, в рудники. И кругом люди! На кого обязанности сии возложить? Вот вам, господин Пономарев, и малая толика правды. В грязи да в нужде не много охотников копаться.
— Поэтам, говорите, легко? — иронично переспросил Пономарев. — Они легкость жизнью своей оплачивают.
— Поляки — романтичный народ, — улыбнулся Бенкендорф, желая предотвратить возникающую стычку. — Однако соображения Сахтынского есть и мое кредо. До тех пор, пока не создадим честного жандармства — не выйдем из порочного круга. А честное жандармство может быть создано только с теми людьми, кто имеет твердые понятия о службе государю и отечеству. Я сколько раз тебе предлагал перевесить аксельбант с одного плеча на другое? И всякий день ты отказывался, Самсонову предлагал. Тот же результат. Худякова просил, Рихтеру златые горы сулил. И что слышал в ответ? Даже мой адъютант Голенищев-Кутузов-Толстой и тот с высокомерием отверг предложение. Мальчишка! Вот какое нынче мнение о государственной необходимости у публики. С ним недалеко уйдешь. Ну да оставим все это! Ошибок допущено, конечно, немало. И грехов на мне достаточно. Однако я зла людям не желал и всемерно старался смягчить власть и участь несчастных. Справедливости всегда добивался, как ее понимал. Вот поведаю тебе случай один. Воронцов ходатайствовал насчет переселения Сержа Волконского из Сибири на Кавказ. И пришлось отказать, не представляя о сем государю. Подобная милость не была еще оказана никому из осужденных вместе с Волконским. А он ведь среди главных политических преступников. С него ли начинать? Менее виноватые что сказали бы и о чем подумали? Волконский был среди моих друзей и сослуживцев. А с Воронцовым я и по сю пору в дружбе. Конечно, мне полегче отказать. Хлопот меньше, упреков от государя меньше. И притом я у Цепного моста в кабинете сижу, а не в Сибири. Однако никто не знает, какая тоска навалилась на сердце. Люди будут судить по бумажкам. Зачем не освободил?
Ревель встретил «Геркулес» разноцветными флажками и гладкой непрозрачной зеленью вод. Бенкендорф не сошел на берег. Письмо из Фалля от жены принесли в каюту. Он прочел торопливо исписанные листки и сел отвечать. А Пономарев собрался сходить на берег. Запечатав конверт, Бенкендорф обнял товарища по полку и на словах добавил приветы близким.
— Ты знаешь, — сказал Бенкендорф, — меня не покидает чувство, что долго не увидимся. И беседа у нас получилась какая-то печальная, будто ты мне грехи отпускаешь.
— Не думай о дурном да постарайся возвратиться, излечившись от всяких недугов. Помни, что мы тебя здесь любим и ждем.
— Прощай, — сказал Бенкендорф. — Не поминай лихом! — И он скрылся в темном проеме каюты.
Все трое недолюбливали друг друга. Граф Модест Андреевич Корф холодно относился к лицейскому однокашнику канцлеру князю Александру Михайловичу Горчакову. Он не мог ему простить легкости, с которой тот сделал блистательную карьеру, получил европейскую известность и принадлежал к узкому кругу grands seigneurs[84], быстро, правда, распадающемуся и исчезающему в небытии. Первым из этих русских грандов умер светлейший князь Михаил Семенович Воронцов, затем граф Карл Васильевич Нессельроде, через два года граф Дмитрий Николаевич Блудов и год назад светлейший князь Александр Сергеевич Меншиков. Но живы еще граф Владимир Федорович Адлерберг и князь Александр Аркадьевич Суворов — внук генералиссимуса. Вдобавок Корф ревниво относился к славе Горчакова внутри России. Послания Пушкина к новоиспеченному канцлеру, не напечатанные при жизни поэта, теперь стали широко известны: «Пускай, не знаясь с Аполлоном…», «Встречаюсь я с осьмнадцатой весной…», «Питомец мод, большого света друг…» и «Пирующие студенты». Вдобавок Пушкин упомянул его в знаменитых стихах «Роняет лес багряный свой убор…», сочиненных к празднованию лицейской годовщины в 1825 году накануне мятежа на Сенатской. Едва ли найдется в России гимназист, который не знал хотя бы первую строфу:
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день, как будто поневоле,
И скроется за край окружных гор.
Однако о Модиньке Корфе — ни звука.
Князь Горчаков всегда встречал Корфа без особого энтузиазма. Исторические изыскания, верные по фактам, но сухо и без блеска изложенные, вызывали раздражение у красноречивого и блестящего Горчакова, чьим идеалом был англичанин Томас Карлейль, с которым он познакомился и долго беседовал во время одного из посещений Лондона. Стиль Карлейля резко отличался от безжизненных фраз Корфа. Да и Пушкин Модиньку не жаловал, о чем Корф нынче молчал. Кто был близок к Корфу, говорил, что его воспоминания о лицее и Пушкине окрашены недружелюбно-пристрастным отношением к поэту.
Третий человек, ожидавший выхода государя Александра Николаевича, граф Петр Андреевич Шувалов, самый молодой генерал от кавалерии и самый молодой шеф корпуса жандармов и начальник III отделения, принадлежал к интеллектуальной элите русского двора. Острый ум, широкое образование и светскость выгодно отличали его от немного угрюмых и слишком сосредоточенных на государственных делах и собственной карьере сверстников. Шувалов к Корфу относился неприязненно, как представителю старой школы придворных, чуждых новым веяниям и эксплуатирующих прежние заслуги. Корф с подозрением относился к тем, чья звезда вспыхивала на небосклоне политической жизни мгновенно. Он не верил в сиюминутный успех.
Шеф корпуса жандармов скрывал истинное отношение к канцлеру. Он имел о Горчакове конфиденциальную информацию и осуждал заигрывания с либералами. Неустойчивость князя объяснялась прошлыми связями и лицейской юностью. Через день после восстания на Сенатской Горчаков отыскал Ивана Пущина и умолял ехать немедля за границу, да не просто умолял, а хотел снабдить мятежника паспортом, обещаясь доставить на иностранный корабль, готовый к отплытию. Пущин отказался и пожелал разделить судьбу с товарищами. И разделил! А с братом его Михаилом Горчаков поддерживал отношения до его смерти. В конце жизни он был комендантом Бобруйской крепости в чине генерал-майора. За Михаила Пущина, бывшего коннопионера и любимца великого князя Николая Павловича, ходатайствовали многие и, в частности, князь Суворов, кому он был и обязан ранней своей свободой. Суворов лично просил тогдашнего шефа корпуса жандармов и начальника III отделения Александра Христофоровича Бенкендорфа о смягчении участи брата одного из главных заговорщиков, случайно замешавшегося будто бы в события на Сенатской.
Чутье и здесь не подвело молодого шефа жандармов, чья популярность в Европе не уступала горчаковской, если не превосходила ее. Через десять лет после описываемой встречи, Шувалов исполнял должность посла в Лондоне и представительствовал на Берлинском конгрессе, удачно оппонируя канцлеру Германской империи — князю Отто фон Шенхаузену Бисмарку, начавшему сколачивал, Тройственный союз против Франции и России. Горчаков в апреле 1878 года первым рукоплескал в зале суда при оправдании Веры Ивановны Засулич, стрелявшей в петербургского градоначальника Трепова.
Почти через три года мартовским туманным днем друзья террористки бросили бомбу под ноги императору Александру II Освободителю, но Горчаков в зале суда уже отсутствовал и никому не аплодировал. Из лицейских он остался в единственном числе, выйдя перед тем в отставку. Из 1825 года к нему долетели стихи Пушкина, которыми он утешался при вынужденном бездействии:
Несчастный друг!
Средь новых поколений
Докучный гость и лишний и чужой,
Он вспомнит нас и дни соединений,
Закрыв глаза дрожащею рукой…
Горчаков с прохладцей относился к Шувалову из-за традиционной неприязни лицейских к жандармам, раздражаясь, когда ощущал пристальное внимание III отделения, и отвергая вмешательство его агентов в деятельность подведомственного министерства. Горчаков более иных потрудился над распространением эпиграммы друга своего Федора Ивановича Тютчева, пущенной на Шувалова: «Над Россией распростертой встал внезапною грозой Петр, по прозвищу четвертый, Аракчеев же второй». И Шувалову немедля донесли и имя автора, и имена с восторгом повторяющих злые строки.
Словом, все трое недолюбливали друг друга и вместе не очень-то жаловали Бенкендорфа. Князь Горчаков из-за столкновения с шефом жандармов в Вене, когда он служил там старшим советником посольства. Бенкендорф просил заказать управляющему отелем обед, но гордый дипломат отказался от поручения, которое воспринял как унижающее достоинство. Бенкендорф, почти никогда не выходящий из берегов, пришел в ярость и наговорил грубостей. Горчаков, разумеется, не знал, что с той поры он числился в списках III отделения как «не любящий Россию».
Шувалов читал досье Горчакова и удивлялся ограниченности бенкендорфовских чиновников. Князь защищал интересы России, как никто из предыдущих министров иностранных дел. Сам он прохладно относился к Бенкендорфу, считая, что способности покойного шефа жандармов лежали вне сферы политического сыска и не отвечали требованиям момента.
Корфу прежде всего был неприятен Бенкендорф по причине традиционного антагонизма между штатскими и военными. Кроме того, он чувствовал, что Бенкендорф в душе занятия историей и литературой и в грош не ставит, дурно тем влияя на государя Николая Павловича. Театр и особенно балет милее генералу. Он научными разысканиями и книгами пренебрегал, обращаясь с учеными и авторами, как с подчиненными. При всей ангажированности Корфа и зависимости от Зимнего дворца он все-таки принадлежал к избранным интеллектуалам николаевской эпохи и считал себя продуктом века Просвещения.
Между тем в Петербурге стояли тревожные дни. Император Александр Николаевич должен был с минуты на минуту возвратиться из Царского Села. Придворные разбились на группки и ждали с напряжением.
— Я слышал от государя, Модест Андреевич, что вы представили на просмотр заметки о графе Бенкендорфе? — обратился к Корфу Горчаков по врожденной любезности, тяготясь молчанием и из острого любопытства.
Ему передали, что государь в некоторых случаях неодобрительно отзывался о сведениях, изложенных Корфом. Шуваловские губы тронула еле видимая улыбка. Он, конечно, читал писания Корфа. Ведь речь шла об одном из предшественников!
— Вы нашли что-то новое? — спросил Шувалов.
— Несомненно, — откликнулся Корф, приятно удивленный вниманием Горчакова и Шувалова. — Несомненно, — повторил он. — Я могу поделиться с вами последними разысканиями, особенно о кончине Александра Христофоровича. Вы оба были с ним знакомы, правда, Петру Андреевичу в год смерти предшественника исполнилось всего семнадцать лет.
— Однако я его хорошо помню, — сказал Шувалов. — В последние месяцы он сильно сдал.
— Сделайте одолжение — поделитесь, — предложил Корфу Горчаков.
— Мне это рассказывали очевидцы.
— Обстоятельства ухода из жизни руководителя секретной службы любой страны всегда интересны, и особенно если речь идет о России, — сказал задумчиво Шувалов. — Но на сей счет всегда бывают различные версии. И можно ли доверять очевидцам?
— У историков есть свои методы проверки, — ответил высокомерно Корф, искоса взглянув на Шувалова.
— Не любо — не слушай, а врать не мешай, — сказал Горчаков. — Продолжайте, Модест Андреевич.
Шувалов пропустил мимо ушей резкость Горчакова. Да и какой опытный жандарм пустится в объяснения, попав в подобную ситуацию? А Шувалов обладал достаточной практической опытностью. Начинал-то он с петербургских обер-полицеймейстеров.
— К сожалению, в истории чаще побеждает версия, основанная на репутации, а не на фактах. Репутация, как правило, вырастает из дурно аргументированных версий. Это заколдованный круг, — возразил Корфу Шувалов.
И Горчаков вынужден был с огорчением для себя признать, что европейская репутация Шувалова как умного человека вполне справедлива.
— Вы знаете, что Александр Христофорович обладал приятными формами, был в молодости очень красив и ловок. А какой наездник! И смелый человек.
— Что особенно ценил покойный император, путешествуя с ним в одной коляске. По ночам, путешествуя по польским дорогам, Бенкендорф охранял его сон с заряженными пистолетами, — прибавил Горчаков.
— Тона он придерживался рыцарского, умел вести живой и светский разговор. Зла не делал никому преднамеренно. И был добродушен, — сказал Корф. — А при вашей должности, Петр Андреевич, если не делать зла — значит, делать добро.
— У вас какой-то странный взгляд на жандармское ведомство, — колко ответил Шувалов.
— Взгляд историка.
Шувалов промолчал. Хотелось, правда, заметить, что официальному придворному историку стоит придерживаться иных воззрений.
— Покойный государь Николай Павлович после того, как Бенкендорф захворал, больше начал склоняться к князю Орлову и стал путешествовать с ним в одной коляске, однако внешние формы приличия соблюдал и оказывал знаки внимания, притом что дела шли не очень хорошо, я полагаю, вследствие того, что подчиненные вовлекали графа в самоуправные поступки. Они его крепко компрометировали. И вечные материальные недостачи — легко богател и легко пускал по ветру состояние. После смерти средства оказались в жалком положении.
— Не может быть! — воскликнул Горчаков. — А прелестная мыза Фалль? Я слышал, он выстроил восхитительный замок?
— Фалль — майорат, и его унаследовала дочь — княгиня Волконская. Вы знаете наш Петербург! От сплетен и интриг спасу нет. Все время циркулировали слухи — Бенкендорф нетверд на своем месте, выбран преемник, при дворе ему худо. Сплетни безосновательные. В апреле тысяча восемьсот сорок четвертого года настигла его страшная болезнь. Надо ехать за границу лечиться. Денег нет. Государь выделил пятьдесят тысяч рублей.
— Серебром? — поинтересовался Шувалов.
— Конечно. Но взял Бенкендорф только пять тысяч. Остальное отдал за долги. Это путешествие не только не доставило Александру Христофоровичу чаянного исцеления, но раскрыло один обман, в который он вдался.
— Какой же? — живо спросил Шувалов. — Интрига какая-нибудь?
— Вполне интимного, а не политического свойства, Петр Андреевич. Его супруга Елизавета Андреевна Донец-Захаржевская, весьма почтенная и в молодости красивая дама, вынуждена была слышать о частых похождениях супруга…
— Ну это сплетни! — утвердил Горчаков.
— О ком не болтают вздору! И кого только нам не приписывают!
— Вам лучше знать, граф, — колко заметил Корф. — Чего греха таить: у Бенкендорфа имелись гласные любовницы. Но ни к которой страсть его не доходила до такого исступления, как к одной даме высшего нашего общества, которой муж был посланником за границей.
— Не мадам ли NN? — задал недипломатичный вопрос Горчаков.
— О том ни слова. Супруг и так настрадался при жизни. Да и нынешнее ее положение не позволяет убрать завесу. К общему соблазну, дама последовала за графом в чужие края на воды. Под конец сия дива, видя, однако, что ничего уже извлечь из старика, осужденного на неминуемую смерть, нельзя, имела низость бросить его, через что горько отравила последние дни. Быть может, ускорив кончину. Эта непонятная связь одной из прелестнейших женщин Северной Пальмиры с полумертвым стариком стала поводом к многоразличным комментариям в нашей публике.
— Теперь я припоминаю этот скандал, — сказал Горчаков, — Эта NN принадлежала к римско-католическому вероисповеданию. Настаивали, что она предалась Бенкендорфу из религиозного фанатизма, чтобы иметь в нем опору для единоверцев в России. Не так ли?
— Да, это так, — согласился Корф.
— Что ж она, явилась агентом папы римского? — медленно спросил Шувалов.
— Трудно с точностью заключить, но кое-кто утверждал, что Бенкендорф, покорный внушениям, на смертном одре перешел в католичество. Слух был устойчив! — продолжил Корф.
— Неужто! — подивился Шувалов. — Не верю! Не может быть! — Он знал, что именно здесь на рукописи Корфа император Александр Павлович выразил отношение к исторической версии, предложенной ему: «Все это преувеличено до крайности и злостная клевета».
Император считал, что и без того на Бенкендорфа возвели много напраслин, особенно в связи с «Affaire de Pouchkine»[85].
— Я с сомнением отношусь к этим сведениям, — сказал Корф, уловив что-то в глазах Шувалова.
С замечанием императора волей-неволей приходилось соглашаться. Бенкендорф много времени возился с нынешним императором, когда тот находился в нежном возрасте и был наследником престола. Довольно часто сопровождал мальчика в манеж, обучая приемам кавалерийской высшей школы.
— Я тоже считаю обвинения, касаемые католицизма, сущей нелепостью, — кивнул Корф. — Кокетка просто соблюдала свои интересы, и сперва долго влачила за собой старого любезника, а потом и предалась ему, единственно потому, что он тратил огромные суммы на удовлетворение ее прихотей. История не новая и не редкая.
— Не Дубельт ли способствовал его разорению? — спросил Горчаков. — Он давно занимался разными спекуляциями.
Горчаков резко отрицательно относился к Дубельту, управлявшему III отделением при Бенкендорфе и Алексее Федоровиче Орлове. Шувалов стал обер-полицеймейстером, когда Дубельт ушел в отставку, получив чин генерала от кавалерии. Император Александр Николаевич не пожелал работать со старыми кадрами минувшей эпохи. Дубельт вряд ли бы хотел способствовать, освобождению декабристов, что стояло в повестке дня с первых дней царствования. Покойный император никому не доверял и по-прежнему держал декабристов под усиленным контролем, который и осуществляли Мордвинов с Дубельтом, а последние двадцать лет один Дубельт, сконцентрировав всю полицейскую власть в стране. Государь Николай Павлович постепенно перестал ему симпатизировать. Дубельт так и не сумел избавить его от своеобразного страха. Однажды король Пруссии Фридрих Вильгельм IV, впоследствии помешавшийся, прислал императору Николаю двух гвардейских унтер-офицеров по просьбе русского властелина, которому предписали массаж спины. Пациенту следовало лежать на животе.
— С моими русскими я всегда справлюсь, лишь бы я мог смотреть им в лицо, но со спины, где глаз нет, я предпочел бы все же не подпускать их.
До конца дней он не сумел забыть тяжких переживаний, связанных с неповиновением части Петербургского гарнизона в день переприсяги. А надзор за Россией, между тем, осуществлял именно Дубельт вплоть до 1856 года.
Шувалов прекрасно знал цену Дубельту и считал его виновником многих несчастий России.
После долгой паузы Корф с язвительностью приступил к завершению повести:
— Умирая на пароходе «Геркулес» в полной памяти на высоте острова Даго, Бенкендорф гардероб завещал камердинеру Готфриду, но когда он испустил последний вздох, то бессовестный дал для прикрытия тела одну рубашку, в которой покойный пролежал и на пароходе, и целые почти сутки в ревельском доме-кирхе, пока прибыла из Фалля убитая горем вдова. В первую ночь до ее приезда при теле того, кому не так давно поклонялась Россия, стояло всего два жандармских солдата, и церковь была освещена двумя сальными свечами. Мне в том клялись очевидцы. Подумать только, «Геркулес» сыграл роль ладьи Харона!
— Челн Харона! Слова, употребленные Пушкиным в послании ко мне! — сказал Горчаков.
Шувалову вдруг стал неприятен разговор. Но Корф будто того не замечал.
— Смерть его в эту эпоху была окончательным закатом давно померкшего за облаками солнца, — продолжил он. — Елизавета Андреевна предала тело супруга согласно завещанию в Фалле на избранном месте и получила маленькую пенсию в пять тысяч рублей. Последний обряд, между прочим, происходил в оранжерее. В Фалле русская церковь есть, а лютеранской нет.
— И вы, Модест Андреевич, считаете эту версию основательной? — поинтересовался Горчаков.
— Почему бы и нет? Очевидцы, достойные уважения, сие утверждают без колебаний.
— Я слышал от самого Дубельта иные подробности, — сказал жестко Шувалов. — Неужели более никто не сопровождал в поездке? Его постоянно окружало несколько офицеров и агентов наружного наблюдения. Дубельт говорил, что он взял эту манеру от князя Меттерниха и Наполеона. А в столь тревожное время, когда корни друзей четырнадцатого декабря начали давать свои всходы?! Невероятно! Да, уход из жизни главы секретной службы весьма драматичен, но в вашу версию, Модест Андреевич, я не очень-то верю.
— У вас есть возможность, как ни у кого в России, выяснить истину, граф. — И Корф был вынужден тотчас поклониться входящему государю, положив, как он думал, конец беседе.
Действительно, есть какая-то тайна в жизни и особенно в посмертном существовании руководителей секретных служб. Одна из них — в нескончаемости споров вокруг имен и деяний. Они словно магнитом притягивают и современников, и потомков. Версии и мнения яростно конфликтуют между собой.
Войдя в залу, возбужденный поездкой император Александр Николаевич начал медленно обходить присутствующих. Наконец, приблизившись к окну, где стояла наша троица, он сказал:
— Рад, что вы уделили мне столько внимания, господа. Очень рад, Модест Андреевич, что вы оказались здесь. Я слышал про ваше нездоровье. Как вы себя чувствуете сейчас?
— Я вполне оправился, государь.
— Прекрасно! — и император доброжелательно улыбнулся. — Кстати, я прочел последние страницы вашего мемуара о Бенкендорфе и должен заметить, что, наряду с верным, там многое несправедливо. Не обижайтесь на меня, дорогой Корф. Вы забыли, что покойный Александр Христофорович командовал с большим отличием отдельными отрядами и особенно ознаменовал себя в тысяча восемьсот тринадцатом и тысяча восемьсот четырнадцатом годах. Он брал Берлин и освобождал Амстердам! Этого нельзя стереть из памяти. Давеча я посетил галерею героев Отечественной войны и задержался перед его портретом. И вот о чем подумал. Он жил в нелегкие и непростые годы. Он оставался верен моему отцу, как никто. Верность — не часто встречающееся качество. И он кое-что сумел сделать для России. Как вы полагаете, Петр Андреевич? — обратился он к Шувалову.
Шеф жандармов и начальник III отделения опустил глаза. Император не стал настаивать. Он умел обращаться с близкими сотрудниками и подданными, поражая иноземцев изысканностью манер и живостью речи.
— Мне почудилось, что портрет ожил, как в одном из ныне модных романов, и даже усмехнулся губами. Но возможно, усмешка адресовалась не мне, а вам, Петр Андреевич, и вашим наследникам?
Между тем князь Горчаков взглянул в окно. На петербургское небо набегал закат, все более напитываясь багровым цветом.
Москва — Санкт-Петербург — Таллинн
июнь 1996 г.
ЩЕГЛОВ ЮРИЙ МАРКОВИЧ родился в 1932 г. в Харькове. В 1957 г. окончил филологический факультет МГУ им. М. В. Ломоносова. Первая повесть «Когда отец ушел на фронт» опубликована А. Т. Твардовским в «Новом мире» (№ 4, 1969). Ю. Щеглов — автор повестей «Пани Юлишка», «Триумф», «Поездка в степь», «Святые Горы», «Небесная душа».
Исторический роман «Сиятельный жандарм» печатается впервые.
Стр. 22. …к герою Прейсиш-Эйлау. — Под Прейсиш-Эйлау 8 февраля 1807 г. произошло кровопролитное сражение между русской и французской армиями, в котором Наполеон не сумел одержать победу.
Стр. 23. Дрисский лагерь. — Во время Отечественной войны 1812 г. прусский генерал Фуль, военный консультант Александра I, для отпора Наполеону предложил сформировать три армии. Первая — под начальством Барклая-де-Толли — стояла вдоль Немана, вторая — под командой Багратиона — в Южной Литве и третья — резервная, под командой генерала Тормасова — располагалась на Волыни. Для первой армии Фуль проектировал устройство укрепленного лагеря около уездного города Дрисса на Западной Двине. К этому лагерю, по плану Фуля, должны были стянуться русские войска. Такой план был губителен для русской стороны: тыл Дрисского лагеря упирался в мелководную Десну, противоположный берег был лишен укреплений. Дрисса находилась в отдалении от дорог, ведущих из Вильно на Москву и Петербург, что затрудняло их защиту и прямой путь к отступлению. Дрисский лагерь недаром называли «дрисской мышеловкой». К счастью, план этот не был реализован — на военном совете 13 июля 1812 г. русские военачальники приняли решение оставить лагерь. Видный военный теоретик К. Клаузевиц писал: «Если бы русские сами добровольно не покинули этой позиции, то они оказались бы атакованными с тыла, и безразлично, было бы их 90 000 или 120 000 человек, они были бы загнаны в полукруг окопов и принуждены к капитуляции».
Стр. 30. Мир с Турцией, подписанный стариком Кутузовым в Бухаресте… — Выгодный для России Бухарестский мир (1812 г.), которым завершилась русско-турецкая война 1806–1812 гг., удалось заключить благодаря замечательному стратегическому таланту М. И. Кутузова, под командованием которого Дунайская армия одержала решительную победу над турецкими войсками.
Стр. 32. Обагренный кровью герцога Энгиенского… — Герцог Энгиенский Луи-Антуан-Анри де Бурбон-Конде (1772–1804) — французский принц, последний представитель дома Конде (боковой ветви Бурбонов). С началом Великой французской революции эмигрировал в Бельгию, затем в Швейцарию, Италию и Германию. С 1792 г. сражался в рядах роялистской армии против революционной Франции. С 1801 г. поселился в г. Этгенхейм в Бадене, где жил на пенсию от английского правительства. В марте 1804 г. по ложному обвинению в участии в заговоре против Наполеона был схвачен отрядом французских драгун и вывезен во Францию. В ночь с 20 на 21 марта 1804 г. в Венсенском замке над ним был учинен суд. Он был невинно осужден и расстрелян. Беззаконная расправа над герцогом Энгиенским вызвала протест и негодование во всем мире.
Стр. 33. Иловайские — старинный русский дворянский род. В Отечественной войне 1812 г. участвовало 12 представителей этой фамилии.
Стр. 38. …солдаты молодой гвардии. — Императорская гвардия Наполеона, являвшаяся отборным соединением (корпусом) «Великой армии», разделялась на Старую и Молодую гвардию. Во главе Старой гвардии находился маршал Ф.-Ж. Лефевр — эльзасец, сын крестьянина, начавший военную службу рядовым солдатом. Молодой гвардией командовал маршал Э.-А. Мортье.
Стр. 40. Бертье Луи-Александр (1753–1815) — маршал Франции, владетельный князь Невшательский, герцог Валанженский, князь Ваграмский. После прихода Наполеона к власти был военным министром, до 1814 г. — бессменный начальник штаба у Наполеона. После падения Наполеона в 1814 г. перешел на службу к Людовику XVIII. В период «Ста дней» уехал в Бамберг (Бавария), где покончил жизнь самоубийством в день вступления в город союзных войск (по другой версии — убит).
Стр. 41. …рухнет раньше, чем Гурьев сообразит, что же произошло. — Граф Д. А. Гурьев был министром финансов при Александре I.
Стр.45. …героя Ваграма… — Ваграм — селение в 18 км северо-восточнее Вены, где 5–6 июля 1809 г. во время австро-французской войны произошло сражение между австрийской армией эрц-герцога Карла и французской армией под командованием Наполеона. Сражение было проиграно Австрией, и 14 октября был подписан Шенбруннский мир.
…сотнями расстреливал гверильясов. — Гверильясы (герильясы) (исп.) — испанские партизаны, участники партизанской войны с Наполеоном в 1808–1814 гг.
Стр.51. Румянцев-Задунайский Петр Александрович (1725–1796) — русский полководец. На его счету знаменитые победы при Гросс-Егерсдорфе и Кольберге в Семилетней войне, при Ларге и Кагуле в русско-турецкой войне и другие. Титул Задунайского он получил после заключения Кючук-Кайнарджийского мира. Был награжден фельдмаршальским жезлом, шпагой, лавровым венком, бриллиантовыми знаками ордена Св. Андрея; в его честь была выбита медаль. Имя Румянцева-Задунайского вызывало страх у врагов. Фридрих II говорил своим генералам: «Остерегайтесь, сколь возможно, этой собаки — Румянцева, прочие для нас не опасны» (цит. по кн.: «Знаменитые россияне XVIII–XIX веков. Биографии и портреты». Спб., 1995).
Стр.61. …и перекусихинские потом сплетни. — Перекусихина Марья Саввишна — горничная Екатерины II.
Стр. 65. Войт (пол.) — выборный староста, старшина в сельском округе.
Стр.67. …как некогда Вандею во времена охоты за мятежным Жоржем Кадуалем. — Кадуаль Жорж (1771–1804) — один из главарей контрреволюционных роялистских восстаний периода французской буржуазной революции конца XVIII в. В 1793 г. принял участие в контрреволюционном мятеже в Вандее, после подавления которого возглавил движение шуанов (контрреволюционных мятежников-роялистов в Северо-Западной Франции). 30 июня 1794 г. был арестован якобинским правительством, но после термидорианского переворота 27 июля 1794 г. освобожден. Затем находился в эмиграции в Великобритании. В 1800–1803 гг. по поручению английского правительства организовывал неудавшиеся покушения на Наполеона Бонапарта. 9 марта 1804 г. был арестован во Франции и вскоре казнен.
Fileur стал часто встречающимся стаффажем в городском ландшафте. — Стаффаж (нем.) — второстепенные элементы живописной композиции, например, человеческие фигуры в пейзаже или пейзаж и бытовая обстановка в жанровой картине.
Стр. 73. …позорно проиграв битву при Альме и Инкерманское сражение. — Битва при р. Альме 8(20) сентября и Инкерманское сражение 24 октября (5 ноября) 1854 г. во время Крымской войны были проиграны Россией из-за бездарного командования Крымской армией князя А. С. Меншикова.
Стр. 74. Напрасно он меня окрестил северным Тальма. — Тальма Франсуа-Жозеф (1763–1826) — французский трагический актер.
Стр.78. Она не Помпадур и не Монтеспан. Это скорее Лавальер. — Мадам де Помпадур — любовница французского короля Людовика XV; Монтеспан и Лавальер — любовницы Людовика XIV.
Стр. 82. …когда он понял, что сейчас проиграет битву при Маренго. — Маренго — деревня в Северной Италии, в районе которой 14 июня 1800 г. произошло сражение между армией Наполеона и австрийской армией фельдмаршала М. Меласа во время войны Франции против 2-й коалиции 1798–1801 гг. Первоначально французские войска потерпели поражение, но второе сражение принесло им убедительную победу благодаря смелым и решительным действиям дивизии под командованием генерала Дезе, который в этом сражении героически погиб.
Стр.90. …в битве под Бауценом. — Сражение у г. Бауцена в Саксонии между русско-прусской союзнической армией и французскими войсками произошло в мае 1813 г.
Стр. 109. …принадлежит честь дать название самому великому движению в мире, впечатавшему себя в историю золотыми литерами — «Sturm und Drang». — «Sturm und Drang» («Буря и натиск») — литературное движение в Германии 70–80-х гг. XVII в., получившее название по заглавию пьесы Ф. Клингера «Буря и натиск» (1776). Участники этого движения протестовали против деспотических порядков в отсталой феодальной Германии, лишенной национального единства, выступали против догматической поэтики классицизма, за свободу творчества, понимая ее как культ «чувства» и «гения». Крупнейшими представителями «Бури и натиска» были И.-В. Гёте, Ф. Шиллер (в первый период их творчества), Г. Бюргер, Г. Вагнер, Ф. Клингер.
Стр. 157. …авось напорется на наваху. — Наваха (исп.) — испанский длинный складной нож, служащий оружием.
Стр. 159. В мастерской Грёза он обсуждал творчество Сальваторе Роза, а с Гудоном разбирал достоинства античных скульптур, которые видел в Геркулануме. — Грёз Жан-Батист (1725–1805) — французский живописец. В 1750–1760-х гг. прославился как автор «Сцен домашней жизни» («Чтение Библии», «Деревенская невеста» и др.), посвященных быту «третьего сословия» и пропагандировавших в противовес дворянской распущенности буржуазные семейные добродетели. Роза Сальваторе (1615–1673) — итальянский художник, представитель демократического течения в итальянской живописи XVII в. Наряду с религиозными картинами писал сцены из жизни пастухов, солдат, бродяг, проникнутые романтикой пейзажи. Гуд Антуан (1741–1828) — французский скульптор. Прославился, главным образом, реалистическими портретами, ярко отразившими эпоху Просвещения и буржуазной революции: Д. Дидро, Ж.-Ж. Руссо, Вольтера и др. Геркуланум — один из античных городов, погибших в 79 г. при извержении Везувия. Благодаря археологическим раскопкам Геркуланум стал уникальным музеем античной культуры.
Стр. 160. …чтобы предупредить отечественных ремонтеров. — Ремонтер — должностное лицо военного ведомства, который приобретал лошадей для войсковых частей.
Стр. 161. …будущая мадам де Сталь. — Сталь, Анна-Луиза-Жермен де (1766–1817) — французская писательница. Автор книги «Рассуждение о французской революции». В романах «Дельфина», «Коринна, или Италия», в пьесах «София, или Тайные переживания», «Джейн Грей» отстаивала свободу женщины, ненавидящей лицемерие буржуазно-аристократической среды.
Стр. 165. Гентский алтарь братьев ван Эйк. — Ван Эйк, братья Губерт (ок. 1366–70 — 1426) и Ян (ок. 1385–90 — 1441) — нидерландские живописцы. С именем Губерта Ван Эйка связываются несколько алтарных картин и миниатюр, общий замысел и наиболее архаичные части грандиозного алтаря «Поклонение агнцу» в церкви Св. Бавона в Генте (Бельгия). Ян Ван Эйк — гениальный родоначальник реалистического нидерландского искусства Возрождения. В 1432 г. он закончил начатый братом Гентский алтарь, выполнив, в частности, фигуры Адама и Евы, поющих и музицирующих ангелов, портреты заказчиков, пейзажи с толпами народа.
Стр. 166. К чему это привело — известно. — Павел I был убит в Михайловском замке в ночь с 11 на 12 марта 1801 г.
Стр. 167. …плывем по водам Стикса. — Стикс — в древнегреческой мифологии одна из рек «подземного царства», в котором обитали души умерших.
Стр. 188. …эпизод из битвы при Фермопилах. — Фермопилы — горный проход из Северной Греции в Среднюю. В 480 г. до н. э. в период греко-персидских войн 500–449 гг. при Фермопилах произошло сражение между греческим союзным войском под начальством спартанского царя Леонида и персами.
Стр. 190. …впоследствии прославившегося взятием Карса. — Карс — город на северо-востоке Турции. Захватив Карс в XVI в., Турция превратила его в крепость, которая с XIX в. служила опорным пунктом в войнах против России. В 1807, 1828, 1855 и 1877 гг. русские войска цггурмом брали Карс. В 1878 г. он был присоединен к России, а по Карскому договору 1921 г. отошел к Турции.
Стр. 249. …Лористона мы славно поводили за нос. — Лористон Александр-Жак-Бернар (1768–1828) — генерал-адъютант Наполеона; 5 октября 1812 г. по поручению Наполеона приехал в Тарутинский лагерь, где находился М. И. Кутузов, для ведения мирных переговоров. Кутузов на предложение о заключении мира ответил отказом. Этому эпизоду посвящена басня И. А. Крылова, написанная в первых числах октября 1812 г. и впервые напечатанная в «Сыне отечества». Очевидцы рассказывают, что басня очень понравилась Кутузову и он читал ее вслух своим офицерам.
Стр. 255. Они были преторианцами… — Преторианцы — в Древнем Риме первоначально личная охрана полководца. Впоследствии — императорская гвардия. Преторианцами называли также наемные войска, служащие опорой насильнической власти.
Стр. 258. Вы подданный Рейнского союза. — Рейнский союз (1806–1813) — объединение ряда государств Западной и Южной Германии под протекторатом наполеоновской Франции. Он был создан как военно-политический оплот Франции в Центральной Европе. Распался в 1813 г. после поражения наполеоновских войск в сражении под Лейпцигом.
Стр. 260. Розенкрейцеры (нем.) — члены реакционного мистико-философского общества в XVII и XVIII вв. в Германии и Голландии. Их эмблемой были роза и крест.
Иллюминаты (лат.) — члены тайных религиозно-политических обществ в Европе, главным образом в Баварии, во второй половине XVIII в.
Стр. 307. Ложа нуждалась в апрантивах. — Апрантивы — ученики.
Стр. 321. Брут был основателен в своих рассуждениях, когда решил обнажить кинжал против тирана. — Брут Марк Юний (85–42 до н. э.) — глава заговора в Риме против Юлия Цезаря и участник его убийства.
Стр. 323. …с его великолепным изображением, не так давно с невероятным трудом водруженным на вершину Вандомской колонны. — Вандомская колонна была поставлена на Вандомской площади в Париже в 1806–1810 гг. в честь побед Наполеона I. Она была сооружена из бронзы неприятельских пушек и увенчана статуей Наполеона. В 1814 г. фигура Наполеона была заменена бургонской лилией, а в 1833 г. восстановлена. 16 мая 1871 г. в соответствии с декретом Парижской коммуны низвергнута как символ милитаризма и завоевательных войн. После падения коммуны восстановлена в 1875 году.
Сосед братьев Робеспьеров по Аррасу. — Г. Аррас — родина братьев Робеспьеров.
Стр. 325. Зато я сопровождал его на Ваграмские и Аспернские поля. — Ваграм — см. примеч. к с. 42. Асперн — селение на левом берегу Дуная в 8 км восточнее Вены, у которого в 1809 г. австрийская армия под командованием эрцгерцога Карла нанесла 21–22 мая крупное поражение войскам Наполеона.
Стр. 334. Ее называли дипломатической Сивиллой. — Сивилла (греч.) — у древних греков и римлян — прорицательница, женщина, предсказывающая будущее.
Стр. 340. …подвел черту под Деволюционной войной. — Деволюционная война велась в 1667–1668 гг. между Францией и Испанией за Испанские Нидерланды.
Стр. 353. …личностей, похожих на Гульельмо Пепе или Квирогу, среди верных преображенцев вы не найдете». — Пепе Гульельмо, Квирога Антонио — руководители испанской революции 1820 г.
Стр. 356. Рунд (нем.) — поверка караула, обход.
Семеновские флигельманы любили повторять… — Флигельман (нем.) — фланговый солдат.
Стр. 382. Выписывали с побережья клепперов. — Клеппер — немецкая порода лошадей.
Стр. 391. Генерала Пущина прочили в русские Квироги. — См. примеч. к с. 353.
Стр. 446. А тут Риэго под носом… — Риэго — Риего-и-Нуньес-Рафаэль (1785–1823) — испанский офицер, один из предводителей революции 1820–1823 гг. в Испании.
Стр. 463–464. На тот свет преспокойно отправили поручика Мировича, главарей «чумного бунта» в Москве в 1771 году. — В. Я. Мирович — поручик Смоленского пехотного полка — в 1764 г. предпринял неудачную попытку освободить содержавшегося в Шлиссельбургской крепости свергнутого российского императора Иоанна VI (Иоанна Антоновича) и возвести его на трон вместо Екатерины II. «Чумной бунт» — восстание в Москве в связи с эпидемией чумы в 1771 г. Причиной его явилось тяжелое положение основной массы городского населения, усугубившееся во время эпидемии, грубый произвол и злоупотребления городских властей. В восстании участвовали крепостные дворовые люди, оброчные крестьяне, ремесленники, торговцы, рабочие мануфактур, солдаты. Восстание было жестоко подавлено через несколько дней при помощи войск.
Стр. 517. Среди ее поклонников находились и моравские братья. — Моравские братья (чешские братья, богемские братья) — возникшая в Чехии в XV в. религиозная секта, оформившаяся в самостоятельную, независимую от Рима церковную организацию. Члены секты проповедовали жизнь в бедности и смирении, строгом соблюдении правил морали, непротивление злу, отрицали государство, сословность, имущественное неравенство. С конца XV в. чешские братья сосредоточили свою деятельность на просвещении — основывали школы, типографии. Члены секты подвергались преследованиям. В 1618–1620 гг. были изгнаны из Чехии и Моравии и расселились по разным странам.
Стр. 518. …уберег голову от гильотины на Гревской площади. — На Гревской площади в Париже 10 термидора (28 июля) 1794 г. была совершена казнь над вождями якобинской диктатуры — братьями Робеспьер, Сен-Жюстом, Кутоном и другими.
Стр. 522. Она даже с Лелевелем общалась… — Лелевель Иоахим (1786–1861) — польский историк и общественный деятель. Во время восстания 1830–1831 гг. как лидер демократического течения входил в состав созданного сеймом правительства, добивался осуществления революционных мероприятий. С 1831 г. жил в эмиграции. Во Франции возглавил Польский национальный комитет. За опубликование революционного воззвания «К братьям русским» был выслан из Франции в 1833 г. и поселился в Бельгии.
Стр. 530. …то доносчика на съезжую отправит… — Съезжая — полицейский участок, помещение при полиции для арестованных.
Стр. 555. Стоял бледный в Конюшенной. — В Конюшенной церкви состоялось отпевание тела А. С. Пушкина.
Стр. 582. Я сколько раз тебе предлагал перевесить аксельбант с одного плеча на другое? — Жандармы, в отличие от военных, носили аксельбанты на левом плече.
1783 год
Александр Христофорович Бенкендорф родился в Петербурге.
1787–1791 годы
Русско-турецкая война.
1788–1790 годы Русско-шведская война.
1790 год
Июнь — выход в свет «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева и его арест.
1793 год
Второй раздел Польши между Россией и Пруссией.
1794 год
Польское восстание под предводительством Тадеуша Костюшко.
1795 год
Третий раздел Польши между Россией, Пруссией и Австрией.
1796 год
6 ноября — смерть Екатерины II. Начало царствования Павла I.
1797 год
5 апреля — принят закон о престолонаследии.
Смерть матери А. X. Бенкендорфа — баронессы Анны Юлианы, урожденной Шиллинг фон Канштадт.
1798 год
А. X. Бенкендорф закончил обучение в пансионе аббата Николя. Начало службы А. X. Бенкендорфа унтер-офицером Семеновского полка.
31 декабря — А. X. Бенкендорф пожалован в прапорщики и флигель-адъютанты императора Павла I.
1799 год
6 июня — родился А. С. Пушкин.
7 октября — А. X. Бенкендорф получает чин подпоручика.
28 ноября — по возвращении из заграничной поездки Бенкендорф произведен в поручики.
1801 год
В ночь с 11 на 12 марта в результате дворцового заговора убит император Павел I. На престол вступает Александр I.
1803 год
А. X. Бенкендорф вместе с генералом Спренгпортеном ездит по России с инспекторскими целями.
Поездка А. X. Бенкендорфа с военной миссией в Грецию.
А. X. Бенкендорф получает назначение к князю Цицианову в Грузию, где участвует во многих сражениях.
1804 год
А. X. Бенкендорф награжден орденами Св. Анны и Св. Владимира четырех степеней.
А. X. Бенкендорф посетил остров Корфу с военной миссией.
1805 и 1806–1807 годы
А. X. Бенкендорф участвует в войнах с Францией.
1806–1812 годы
А. X. Бенкендорф участвует в русско-турецких войнах.
1806 год
Март — А. X. Бенкендорф произведен в штабс-капитаны и направлен с дипломатическим поручением к прусскому королю.
1807 год
После сражения у Прейсиш-Эйлау А. X. Бенкендорф награжден орденом Св. Анны 2-й степени.
Февраль — А. X. Бенкендорф произведен в капитаны.
Март — А. X. Бенкендорф получает чин полковника.
1808 год
А. X. Бенкендорф исполняет обязанности адъютанта графа П. А. Толстого при парижском посольстве.
1809 год
А. X. Бенкендорф награжден орденом Св. Георгия 4-й степени.
1812 год
24 июня — вторжение Наполеона Бонапарта в Россию.
20 августа — М. И. Кутузов назначен главнокомандующим.
А. X. Бенкендорф находится в отдельном отряде под командованием генерал-адъютанта барона Ф. Ф. Винценгероде.
7 сентября — Бородинское сражение.
13 сентября — Военный совет в Филях.
14 сентября — французская армия вступает в Москву.
18 октября — начало отступления наполеоновской армии из Москвы. А. X Бенкендорф исполняет обязанности коменданта освобожденной от французских войск Москвы.
26 ноября — 28 ноября — переправа остатков наполеоновской армии через Березину.
1813 год
Вместе с корпусом Винценгероде А. X. Бенкендорф участвует в сражениях с наполеоновскими войсками на территории Европы. Участвовал в освобождении Амстердама.
А. X. Бенкендорф награжден орденом Св. Владимира 2-й степени, шведским орденом Меча Большого креста и прусским Пур ле Мерит.
1814 год
А. X. Бенкендорф командует кавалерией корпуса графа Воронцова.
А. X. Бенкендорф находится вместе с корпусом Винценгероде при занятии г. Реймса.
А. X. Бенкендорф награжден алмазными знаками ордена Св. Анны и получает от прусского короля орден Красного Орла 1-й степени, от короля Нидерландов — золотую шпагу с надписью «Амстердам и Бреда» и от регента английского короля — золотую саблю с надписью «За подвиги в 1813 году».
1815 год
А. X. Бенкендорф командует 2-й бригадой 1-й уланской дивизии.
26 сентября — подписан акт «Священного союза» России, Пруссии и Австрии.
1816 год
А. X. Бенкендорф назначается начальником 2-й драгунской дивизии.
1817 год
Женитьба А. X. Бенкендорфа на вдове генерал-майора Бибикова Елизавете Андреевне, урожденной Донец-Захаржевской.
1819 год
А. X. Бенкендорф назначен начальником Генерального штаба гвардейского корпуса и получает чин генерал-адъютанта.
1820 год
16 октября — восстание Семеновского полка.
1821 год
А. X. Бенкендорф произведен в генерал-лейтенанты и назначен начальником 1-й кирасирской дивизии.
1822 год
Указ о запрещении в России тайных обществ и масонских лож.
1823 год
Смерть отца А. X. Бенкендорфа, генерала от инфантерии Христофора Ивановича Бенкендорфа.
1824 год
Ноябрь — спасательные работы во время наводнения в Петербурге.
А. X. Бенкендорф исполняет обязанности временного военного губернатора Васильевского острова.
1825 год
Смерть императора Александра I в Таганроге.
14 декабря — восстание декабристов на Сенатской площади в Петербурге.
А. X. Бенкендорф назначен временным военным губернатором Васильевского острова.
Начало царствования Николая I.
25 декабря — за исправление должности временного военного губернатора Васильевского острова А. X. Бенкендорф награжден орденом Св. Александра Невского.
1826–1828 годы
Русско-иранская война.
1826 год
13 июля — казнь декабристов.
Указ об образовании в составе «Собственной его величества канцелярии» III отделения. Шефом корпуса жандармов и командующим императорской главной квартирой назначен А. X. Бенкендорф. Издание цензурного устава.
1828–1829 годы
Русско-турецкая война.
1828 год
А. X. Бенкендорф принимает участие в войне с Турцией. Сопровождает императора Николая I в действующую армию. Награжден орденом Св. Владимира 1-й степени.
1829 год
А. X. Бенкендорф произведен в генералы от кавалерии.
Апрель — июль — Бенкендорф сопровождает Николая I в Варшаву на коронование.
А. X. Бенкендорф получает от прусского короля алмазные знаки ордена Красного Орла.
1830–1831 годы Эпидемия холеры в России.
1830–1832 годы
Издание систематического «Свода законов» Российской империи.
1830 год
А. X. Бенкендорф сопровождает императора в Варшаву на заседание сейма.
Бенкендорф награжден польским орденом Белого Орла.
1831 год
А. X. Бенкендорф становится членом Государственного совета.
1832 год
А. X. Бенкендорф возведен в графское достоинство.
1833 год
А. X. Бенкендорф сопровождает Николая I в поездке по Европе. Награжден различными орденами от австрийского и прусского королей.
1834 год
А. X. Бенкендорф получает орден Св. Андрея Первозванного. Сопровождает императора в поездке по России.
1835 год
А. X. Бенкендорф участвует в больших военных маневрах и посещает Пруссию.
1836 год
Дело П. Я. Чаадаева,
1837 год
10 февраля — смерть А. С. Пушкина.
1843 год
Знакомство А. X. Бенкендорфа с Ф. И. Тютчевым.
1844 год
А. X. Бенкендорф едет на лечение за границу.
11 сентября — смерть А. X. Бенкендорфа на пароходе «Геркулес» при возвращении в Россию.