III

Это просто глупо — вот именно, глупо — говорить, что какая-то часть человека не переходит в его работу. Взять, к примеру, мои собственные жалкие безделушки. Даже те недоумки, которые их покупают, и то различают в них мой почерк: когда однажды я попытался подсунуть им вещицы, сработанные одним моим сильно нуждающимся коллегой, они мгновенно распознали подмену. Бенлиан не раз говорил, что человек как бы распределяет себя по всему, с чем соприкасается, распыляя некое воздействие (насколько я мог его понять); и наша ошибка, по его словам, в том, что мы проходим через этот мир, просто растрачивая это воздействие вместо того, чтобы направлять его. А уж если Бенлиан не понимал всего о таких вещах, хотел бы я увидеть того, кто понимает! Человек с такой колоссальной волей и умом, какими обладает он, конечно же, должен быть способен перенести себя хоть в статую, хоть во что угодно другое, если он этого захочет, и будет обходиться без еды, разговоров и сна, чтобы сохранить себя для этой цели!

«Человек не может одновременно делать и быть», — сказал он мне однажды. «Его силы ограниченны, и он может потратить их либо на себя, либо на что-то вовне. Если он попытается делать и то и другое, он не преуспеет ни в том, ни в другом. Что касается меня, я собираюсь сделать одну совершенную вещь». О да, это был поистине уникум! Только вообразите: человек ваяет эту странную статую — из самого себя! — а затем ищет того, кто станет его почитателем!

Между прочим, я совершенно не представлял, до какой степени я почитаю его, пока он вновь не отдалился от меня, как бывало и раньше, оставив меня в полном одиночестве, совершенно несчастным!.. И я злился в то же самое время, потому что ведь он обещал мне, что такое больше не повторится… Это случилось как-то ночью, не помню точно, когда. Я выбежал на лестничную площадку и закричал во двор:

— Бенлиан! Бенлиан!

У него в студии горел свет, и я услышал приглушенный крик:

— Уходи! Уходи! Уходи!

Он боролся — я знаю, что он боролся, в то время как я стоял на лестничной площадке, — боролся с желанием отпустить меня. А я только и мог, что броситься на кровать и захлебываться в рыданиях, пока он пытался освободить меня, не желающего быть освобожденным… А он мучительно боролся, совсем один…

(Впоследствии он рассказал мне, что ему приходилось время от времени что-нибудь съедать и немного спать и это ослабляло и усиливало его — усиливало его тело и ослабляло переход… ну, вы понимаете.)

Но на следующий день все опять было хорошо. Я снова был с Бенлианом. И, вспоминая его борьбу, я думал о том, сражался ли когда-нибудь хоть один умирающий человек за свою жизнь так безоглядно, как Бенлиан сражается за то, чтобы преодолеть свою и воплотить себя.

В следующий раз, когда он вызвал меня, или послал за мной, — как это ни называй — я влетел в его студию со скоростью пули. Он сидел, глубоко погрузившись в большое кресло, худой, как мумия, и казалось, что лишь в его бездонных глазницах еще теплится жизнь. Увидев его, я постучал костяшками пальцев друг о друга и хихикнул.

— Ты переходишь, Бенлиан! — произнес я.

— Правда? — отозвался он едва слышным шепотом.

— Ты хотел, чтобы я принес фотографический аппарат и магний? (Я схватил их, как только почувствовал, что он вызывает меня, и принес с собой.)

— Да. Приступай.

Итак, я установил аппарат напротив него, сделал все приготовления и взял пинцетом магниевую ленту.

— Ты готов? — спросил я. Затем я поджег ленту.

Студия, казалось, заплясала от ослепительного света. Лента искрилась и шипела. Я спустил затвор; через несколько секунд дым поднялся кверху и повис клочьями под потолком.

— Скоро тебе придется водить меня под руки, Паджи, — произнес Бенлиан сонно, — ибо сам ходить я уже не смогу. Да и вообще стану безвольным, как заядлый опиоман.

— Можно мне сделать хотя бы один снимок статуи? — спросил я с надеждой.

Он поднял руку и ответил:

— Нет, нет, Паджи. Это все равно что испытывать нашего бога. Вера — вот пища, которой питаются боги. Пусть люди из Общества психических исследований занимаются фотографированием, когда все закончится. А теперь прояви снимок.

Я проявил пластинку. «Переход» теперь казался полным.

Но Бенлиан был недоволен.

— Что-то не то, — сказал он. — Я еще не достиг такого совершенства, я это чувствую. Видимо, твой фотографический аппарат недостаточно чувствителен, чтобы обнаружить меня, Паджи.

— Я принесу другой утром! — выпалил я.

— Нет, — ответил он. — У меня есть идея получше. Найми кэб завтра к десяти утра, и мы кое-куда съездим.

В десять тридцать следующего утра мы приехали в большую больницу и, пройдя через несколько коридоров и спустившись по множеству ступеней, оказались в подвальном помещении. Посредине стояла медицинская кушетка, и повсюду было множество разнообразных приборов, рамок с матовым стеклом, стеклянных трубок самых необычайных форм, динамо-машина и другие предметы. Также там было двое врачей, с которыми Бенлиан завел беседу.

— Сначала попробуем мою руку, — сказал Бенлиан через некоторое время.

Он подошел к кушетке и положил руку под рамку с матовым стеклом. Один из врачей производил какие-то манипуляции в углу. Помещение наполнилось неприятным треском, и ослепительная вспышка осветила рамку, под которой находилась рука Бенлиана. Врачи переглянулись и оба сделали шаг назад. Один из них сдавленно вскрикнул; он был смертельно бледен.

— Положите меня на кушетку, — сказал Бенлиан.

Я и врач, который лучше держал себя в руках, подняли его и уложили на парусиновую кушетку. Рамка, излучающая пульсирующий зеленый свет, медленно прошла над всем его телом. После этого врач побежал к телефону и вызвал одного из своих коллег…

Мы провели там всё утро, в течение которого приходили и уходили десятки докторов. Потом мы ушли. Домой мы тоже возвращались в кэбе, и Бенлиан всю дорогу молча посмеивался.

— Как же они всполошились, а, Паджи! — хихикал он. — Человек, которого не берут рентгеновские лучи, — как же они перепугались! Обязательно отмечу это в дневнике.

— Это было потрясающе! — хихикнул я в ответ.

Бенлиан вел нечто вроде дневника или журнала. Потом он передал его мне, но они забрали его на время. Он был огромный, как гроссбух, и не сомневаюсь, что обладал чрезвычайной ценностью. Нехорошо было с их стороны вот так вот взять ценную вещь и не вернуть. Ну и посмеялись же мы с Бенлианом, представляя, как они читают этот дневник! Он одурачил их всех — ученых рентгенологов, художников из академий — всех! На форзаце было написано «Моему Паджи». Я обязательно опубликую его, когда получу назад.

К этому времени Бенлиан ужасно ослаб; все-таки это очень трудная работа — воплощать себя. Ему приходилось время от времени пить немного молока, иначе он бы умер прежде, чем все было бы закончено. Я уже давно забросил свои миниатюры, и, когда приходили гневные письма от заказчиков, мы с Бенлианом просто бросали их в огонь и смеялись; вернее, я смеялся, а он только улыбался — он был слишком слаб, чтобы смеяться. Денег у него было много, так что мы могли это себе позволить. Теперь я спал у него в студии, чтобы не пропустить «переход».

А ждать, как я думал, оставалось совсем недолго. Я все время смотрел на статую. Такого рода вещи (если вы не знаете) делаются постепенно, и я думал, что Бенлиан был занят заполнением ее внутренней части и еще не приступал к наружной, потому что на вид статуя оставалась неизменной. Но несмотря на то, что он потягивал молоко и иногда позволял себе немного поспать, дело великолепно продвигалось, и, наверное, теперь изваяние было уже почти заполненным. Я был ужасно взволнован, ведь оставалось совсем немного…

А потом вдруг кто-то пришел и чуть все не испортил. Странно, но я забыл, что именно тогда произошло. Я помню только, что были похороны, и помню, как всхлипывающие люди смотрели на меня и кто-то назвал меня черствым, но кто-то другой сказал: «Нет, взгляните на него», и что на самом деле все наоборот. И, кажется, я припоминаю, что это было не в Лондоне, потому что я был в поезде; но после похорон я увильнул от них и снова очутился в Юстоне[2]. Они погнались за мной, но мне удалось скрыться. Я запер собственную студию, а сам, словно мышь, затаился у Бенлиана, когда появились они и стали колотить в дверь…


Ну а теперь пришло время рассказать о том, как все закончилось. Хотя это ужасно глупо про такое говорить, что оно «закончилось».

Однажды ночью я проскользнул в свою студию — не помню, зачем. Я шел очень тихо, потому что знал, что они следят за мной — эти люди — и постараются поймать, если заметят. Ночь была очень туманной, и в свете, пробивающемся сквозь слуховое окно студии Бенлиана, тени оконных перегородок казались темными лучами, растворяющимися во мгле. С реки доносились отчаянные гудки пароходов и барж… Но я вспомнил, зачем вернулся к себе в студию! За теми самыми негативами. Они были нужны Бенлиану для дневника, в качестве подтверждения, что снимки настоящие. Он сказал, что в тот вечер сделает завершающее усилие и работа будет закончена. Немало времени все это заняло, но я уверен, что вы не смогли бы воплотить себя быстрее.

Когда я вернулся, Бенлиан сидел в кресле, из которого почти не вставал вот уже несколько недель, а на столе возле него лежал дневник. Я убрал все подмостки, установленные вокруг статуи, и теперь все было готово. У него почти не осталось сил, чтобы сказать мне последние слова, но я придвинулся к нему как можно ближе, чтобы ему не пришлось очень уж себя утруждать.

— Итак, Паджи, — произнес он еле слышно, — ты вел себя прекрасно, и ты будешь держать себя в руках до самого конца, не правда ли?

Я кивнул.

— Не жди, что статуя спустится с пьедестала и станет расхаживать тут или что-нибудь в этом роде, — продолжал он. — Настоящее чудо не в этом. И наверняка люди будут говорить тебе, что она не изменилась. Но ты-то будешь знать лучше них, что к чему! Гораздо чудеснее будет то, что я будут там, а они пусть пытаются доказать, что это не так. Конечно, я не знаю в точности, как это произойдет, потому что я никогда еще этого не делал… Письмо в Общество психических исследований при тебе? Пусть фотографируют, если хотят… Кстати, сейчас ты уже не думаешь о моей статуе так, как думал сначала?

— О нет, она прекрасна! — произнес я с придыханием.

— И даже если, в отличие от других богов, она не удостаивает нас особым знаком или чудом, она, тем не менее, воплощает в себе Бенлиана?

— Скорее же, Бенлиан! Я не могу дольше ждать!

Затем он в последний раз устремил на меня свои удивительные изможденные глаза.

Я закрепляю тебя за собой, Паджи! — произнес он.

После этих слов он перевел взгляд на статую.

Я сидел чуть дыша и ждал. Прошла четверть часа. Дыхание Бенлиана продолжалось в виде слабых резких вздохов, между которыми проходили многие секунды. У него на столе стояли маленькие часы. Прошло двадцать минут, затем полчаса. Честно говоря, я был немного разочарован, узнав, что статуя не будет двигаться, но Бенлиану виднее; зато она постепенно вбирала его в себя. Потом я подумал о зигзагообразных молниях, которые рисуют на рекламных объявлениях электрических поясов[3], и даже обрадовался от мысли, что статуя не будет двигаться. Все-таки это было бы слишком дешево, даже вульгарно… Дыхание Бенлиана стало немного более резким, как будто он дышал через боль, но глаза его не двигались. Где-то выла собака, и я надеялся, что гудки буксирных судов не помешают Бенлиану…

Прошел почти час, когда я резко отодвинул свое кресло подальше и, грызя ногти, съежился от страха. Бенлиан внезапно пошевелился. Он выпрямился в кресле, и мне показалось, что он задыхается. Его рот был широко раскрыт, и он начал издавать долгие грубые звуки: «Ааааа-ааааа!». Я и представить не мог, что воплощать себя — это так тяжело.

А потом я вскрикнул, потому что он снова откинулся в кресле, как будто бы передумал и отказался от желания воплощать себя. Но можете спросить кого угодно: когда воплотишь себя наполовину, вторую половину просто вытягивает из тебя, и тут уж ты ничего поделать не сможешь. Его «Ааааа!» стали такими громкими и страшными, что я закрыл глаза и заткнул уши… Это длилось несколько минут. А затем раздался резкий звон, которого я не мог не услышать, и пол вздрогнул от глухого удара. Когда все стихло, я открыл глаза.

Кресло Бенлиана было опрокинуто, а сам он лежал рядом.

Я позвал: «Бенлиан!», но он не ответил…


Он завершил переход; он был мертв. Я посмотрел на статую. Как Бенлиан и предупреждал, она не открыла глаз, не заговорила и не задвигалась. И не верьте пройдохам, которые будут рассказывать вам, что статуи, в которые был совершен переход, делают это; это неправда.

Вместо этого меня как молнией поразило ослепительное сознание того, каким величественным творением является эта статуя! Доводилось ли вам увидеть что-либо впервые подобным образом? Если да, то вы и сами знаете, что впоследствии уже не обращаешь внимания ни на какие детали. После этого все кажется чепухой. Это было так, будто сквозь мглу и туман вдруг просияло яркое солнце — настолько преобразилась моя статуя. И я уверен, что, если бы вы были там, вы бы захлопали в ладоши, как и я. А потом я накинул на лежащего на полу Бенлиана скатерть, пока за ним не приедут и не увезут эту пустую оболочку, погладил подножие статуи и прокричал: «Всё хорошо, Бенлиан?»

После этого я в волнении выбежал на улицу, чтобы позвать кого-нибудь еще посмотреть на это великолепие…


Они привезли меня сюда на выходные, и через два-три дня я смогу вернуться в студию. Но они и раньше так говорили, а по-моему, это свинство с их стороны не держать слово! Да еще не возвращать ценный дневник! Но зато в моей комнате нет смотрового отверстия, как в некоторых других (об этом мне сообщил Император Бразилии). Кроме того, Бенлиан знает, что я не оставил его, потому что они каждый день отправляют от меня сообщение в студию и Бенлиан всегда отвечает, что «всё хорошо, и я должен еще немного побыть там». Ну, а раз он знает, то я и не беспокоюсь. Хотя, сказать по правде, торчать здесь довольно паршиво, при том что доктора и сами признают, насколько разумен мой рассказ… Но раз Бенлиан говорит, что «всё хорошо…»

Загрузка...