«Я познакомился с примечательными людьми, – писал Вальтер Беньямин 6 июня 1929 года из Берлина в Иерусалим своему другу Гершому Шолему. – Во-первых, я сблизился с Брехтом (о нем и о нашем знакомстве я должен еще многое сказать). Во-вторых, я познакомился с Польгаром, который сейчас входит в круг ближайших знакомых Хесселя»1. Таково было первое упоминание о дружбе, которая в последующие годы будет вызывать недоумение у многих друзей и знакомых Беньямина. В следующем письме, отправленном через две с половиной недели, Беньямин поясняет сказанное о Брехте – и кажется, он совсем забыл свое предыдущее письмо:
Тебе будет любопытно знать, что между мною и Бертом Брехтом недавно возникли очень дружеские отношения, сформированные не столько на том, что он успел написать (я знаю только «Трёхгрошовую оперу» и его баллады), сколько на обоснованном интересе, который нельзя не проявлять к его сегодняшним планам2.
Шолем, друживший с Беньямином с 1915 года и поддерживавший связь с помощью писем после 1923 года, со времени своей эмиграции в Палестину, не мог не уловить в этом известии очередную угрозу плану, осуществлением которого он был занят. С 1927 года Беньямин раздумывал над идеей надолго обосноваться в Иерусалиме, давать уроки языка и искать возможность устроиться на гуманитарном факультете Еврейского университета. Не далее как в мае 1929 года, как раз когда началось его сближение с Брехтом, он стал брать уроки иврита в Берлине, благодаря стипендии, добытой для него Шолемом в Иерусалимском университете. Однако занятия были заброшены уже через два месяца. Он постоянно находил новые причины, чтобы отложить поездку: невозможность прервать рабочие проекты, такие как «Парижские пассажи», изнуряющий бракоразводный процесс с женой Дорой, наконец, надежды на совместное будущее с Асей Лацис, впрочем, так и не решившейся связать с ним свою судьбу. Расчёт Шолема, что друг станет географически и интеллектуально ближе, окончательно рухнул 20 января 1930 года, когда Беньямин сообщил ему о своем стремлении «стать признанным первым критиком в немецкой литературе»3. Не будет ошибкой рассматривать это утверждение в связи со встречей Беньямина с Брехтом. Тексты, программные заявления Брехта и его деятельность в целом стали для Беньямина сильнейшим источником вдохновения; они позволили ему сосредоточиться на основных моментах его предыдущей деятельности. Однако творческим планам помешали политические потрясения. В годы, предшествовавшие приходу нацистов к власти в Веймарской республике, плацдарм для культурных инноваций сжался, превратившись в осажденный бастион. «Я не жду ничего хорошего от ситуации в Германии, – писал Беньямин Шолему в феврале 1931 года. – Меня не интересует там ничего, кроме судеб маленького кружка людей вокруг Брехта»3.
Реноме Беньямина как критика выходило далеко за рамки круга знакомых. Ханна Арендт опровергала пессимистические оценки Шолема, считавшего его известным лишь в узких кругах. Его репутация казалась ей прочной, «даже прочнее ауры, созданной вокруг своего имени самим Беньямином с его склонностью окружать себя загадками»4. Однако нельзя не признать, что между 1933-м и 1955 годами, когда в Германии появилось первое издание работ Беньямина, его имя, по словам Шолема, было «забыто настолько основательно, насколько это возможно в мире идей»5. До того он был известен, по крайней мере среди образованной публики, как ученый, критик, эссеист, писатель и автор радиопередач. С тех пор как в июле 1925 года Беньямин потерпел неудачу в попытке стать университетским преподавателем, его книги и переводы, статьи и рецензии о немецкой и французской литературе, филологии и философии охотно публиковались в Веймарской республике издателями, журналами, отделами искусства еженедельных и ежедневных газет, чей статус подтверждал качество написанного. Его печатали издательства Rowohlt, Piper и Kiepenheuer и ведущие периодические издания, такие как Die Literarische Welt [Литературный мир], Frankfurter Zeitung [Франкфуртская газета], Die Weltbьhne [Мировая сцена], Berliner Bцrsen-Courier, Die Neue Rundschau [Новое обозрение], Das Tagebuch [Дневник], Die Gesellschaft [Общество] и Querschnitt [Профиль]. Его лекции и радиопередачи транслировались Funkstunde Berlin [Радио Берлина] и Sьdwestdeutscher Rundfunk [Юго-западное немецкое радио] во Франкфурте. Таким образом, Беньямин если и не достиг желанного признания в качестве ведущего критика немецкой литературы, то подошел очень близко к осуществлению цели. В 1933 году, по словам его жены Доры, редакторы признавали Беньямина «лучшим из современных немецких авторов, правда, – добавляет она, – только редакторы еврейского происхождения»4. Высказывания современников доказывают, что с его мнением считались5. Одним из читателей, восхищенных стилем Беньямина, был Герман Гессе, чей отзыв об «Улице с односторонним движением» – свидетельство признания, окружавшего писателя, – использовался издательством Rowohlt в рекламном анонсе книги:
В сумраке уныния и невежества, кажется, окутавшем современную литературу, я был поражен и восхищен, встретив столь чёткое, гармоничное, прозрачное и проницательное произведение, как «Улица с односторонним движением» Вальтера Беньямина 6.
Однако далеко не все работы Беньямина получали признание, как видно по откликам на трактат «Происхождение немецкой барочной драмы», вышедший в издательстве Rowohlt в том же 1928 году, что и «Улица с односторонним движением»7. Шолем заметил впоследствии: «Беньямин был аутсайдером в двойном смысле: в науке, где он остается им и до сих пор, и в писательстве»6. Беньямин чувствовал приближение к поворотному моменту своей жизни. Идея начать все заново в Палестине выглядела привлекательно, ибо ему казалось, что он не закрепился ни в одной из сфер своей деятельности. Сознавая это, в начале 1928 года Беньямин говорил о своем исследовании барочной драмы, которое не встретило понимания в Университете Франкфурта, как о последней своей работе на поприще германистики. «Улица с односторонним движением» должна была завершить творческую работу в литературной сфере, к которой он также относил и «Парижские пассажи»7.
Ханна Арендт называла Беньямина «homme de lettres [человеком литературным], чьим обиталищем служила библиотека, собранная с большой страстью и исключительной тщательностью»8. Он был коллекционером, которому годами не приходилось зарабатывать на жизнь писательством. Несмотря на череду жестоких семейных ссор, его учеба и работа над первой, а затем и второй диссертацией финансировались отцом, процветающим аукционером и партнером антиквара Лепке в западной части Берлина. После смерти Эмиля Беньямина Вальтер решил продать свою долю в наследстве, однако к маю 1929 года его средства практически совсем истощились, не в последнюю очередь в связи с бракоразводным процессом. Его иерусалимский друг Шолем замечал об этом периоде «кризиса и перемен»:
Поразительными остаются способность Беньямина к концентрации, открытость духовному, взвешенность стиля в письмах и статьях в тот год сильнейших волнений, переворотов и обманутых ожиданий в его жизни. В нём был некий запас глубокого покоя, не совсем точно отражаемый словом «стоицизм». Этот запас не затрагивали ни тяжёлые ситуации, в которые он тогда попадал, ни потрясения, грозившие выбить его из колеи9.
В ранних работах Беньямин, испытавший весомое влияние немецкого молодежного и студенческого движения, к которому он принадлежал, разделял идеалистическую концепцию образования и культуры. Теперь его работы освободились от эзотеризма и даже враждебности к читателю, которые он провозглашал в первой половине двадцатых годов: «Ни одно стихотворение не предназначается читателю, – писал он в 1921 году в «Задаче переводчика», – ни одна картина – зрителю, ни одна симфония – слушателям»10. На следующий год, в анонсе журнале Angelus Novus, он заявлял, что цель критики не «учить при помощи исторических описаний или развивать через сравнения, но познавать через погружение»11. Теперь же в книге «Улица с односторонним движением» Беньямин заявлял: «Критик – это стратег в литературной борьбе», – добавляя: «Кто не может принять чью-либо сторону, тот должен молчать»12. Этот сборник афоризмов и зарисовок начинается с фрагмента «Заправочная станция»:
Порядок жизни в данный момент куда больше подвержен власти фактов, а не убеждений. И причем таких фактов, которые почти никогда и нигде еще не становились основанием для убеждений. В этих обстоятельствах подлинная литературная деятельность не имеет права оставаться в пределах литературы – последнее, скорее, характерное проявление её бесплодности. Значимая литературная работа может состояться лишь при постоянной смене письма и делания; надо совершенствовать неказистые формы, благодаря которым воздействие её в деятельных сообществах гораздо сильнее, чем у претенциозного универсального жеста книги, – её место в листовках, брошюрах, журнальных статьях и плакатах13.
Свой путь в политику Беньямин нашел намного раньше, под влиянием театрального режиссера Аси Лацис, именно ей он посвятил «Улицу с односторонним движением». Его отношения с этой «русской революционеркой из Риги», как он писал Шолему с Капри летом 1924 года, были «превосходными с точки зрения освобождения жизненных сил и интенсивного постижения актуальности радикального коммунизма»8. Эта связь политики и жизни выражала подход Беньямина к коммунизму. Его интересовала политика, учитывающая и поддерживающая индивидуальное стремление к счастью. Он относился к революции с энтузиазмом, потому что, как говорили сюрреалисты, она обещала «освобождение во всех смыслах»14. «Коммунистические сигналы» в письмах с Капри, как замечал Беньямин, «прежде всего, указывали на произошедшие во мне изменения, вызвавшие желание перестать прятать современные и политические элементы моих мыслей в обветшавшие, старомодные формы, но развёртывать их, и по возможности до предела»15. Высказывания последующих лет подтверждают, что «обращение к политической мысли» и решение «покинуть область чистой теории»16 стали ключевыми моментами в его биографии. Несколько месяцев Беньямин раздумывал о вступлении в Коммунистическую партию Германии в качестве практической реализации заявленного, однако во время пребывания в Москве в начале 1927 года возобладали контраргументы: «Быть коммунистом в государстве, где правит пролетариат, значит полностью жертвовать своей личной независимостью»17.
Ася Лацис. 1924
Как весной 1929 года обстояли дела у Брехта и какие из его планов интересовали Беньямина? 1 мая 1929 года, так называемый «Кровавый май» в Берлине, стало поворотным моментом в политической биографии Брехта. Социолог и знаток литературы Фриц Штернберг, чьи лекции о марксизме и гуманитарных науках посещал Брехт, описывал события возле дома Карла Либкнехта, штаб-квартиры Коммунистической партии Германии рядом с Берлинским Народным театром. Так как социал-демократы и коммунисты планировали на 1 мая раздельные демонстрации, начальник полиции, социал-демократ Карл Цоргибель, просто запретил всякие массовые мероприятия, чтобы предотвратить столкновения между ними. Коммунисты выступали против запрета, собираясь небольшими группами, которые раз за разом рассеивались полицией. Брехт наблюдал происходящее из окна квартиры Штернберга, вспоминавшего:
Насколько мы видели, эти люди не были вооружены. Полиция дала несколько залпов. Сначала мы подумали, что это предупредительные выстрелы, но потом мы увидели, как несколько демонстрантов упали и позже были унесены на носилках. В тот раз, насколько я помню, в Берлине погибли около 20 демонстрантов. Когда Брехт услышал выстрелы и увидел, что они поражают людей, его лицо побелело. Таким я раньше никогда его не видел. Я думаю, не в последнюю очередь это переживание предопределило его сближение с коммунистами18.
Брехт, как и Беньямин, симпатизировал коммунистической партии, поскольку та была самой антибуржуазной и близкой к массам. Штернберг писал: «Он воспринимал её не без критики, но считал, что её недостатки могут быть исправлены»; он надеялся на «немецких левых из народа»19. Если в Беньямине жило, как он писал Максу Рихнеру в 1931 году, тотальное отрицание «самодовольства буржуазной науки»20, то Брехт схожим образом отвергал самодовольство буржуазного театра. Сильно потрясшие Брехта события мая 1929 года произошли на вершине его карьеры и, конечно, не были связаны с его планами на то время. Во всяком случае, он несомненно полагал, что оглушительный успех «Трёх-грошовой оперы» годом ранее не обозначил начало давно назревших перемен в театре. Его пьесам надлежало вывести на театральную сцену актуальные события и проблемы, смысл которых откроется «проницательной и наблюдательной публике»21. Он надеялся на зрителей, способных занять «позицию хладнокровного, испытующего и заинтересованного зрителя, зрителя научного века»22. Для этого он в течение трех лет пытался проникнуть в механизмы функционирования капиталистического общества, изучая марксистскую диалектику, социологию и экономическую теорию и открывая в них проблемы, ранее встречавшиеся в его пьесах. «Когда я прочитал “Капитал” Маркса, то понял и свои пьесы», – заметил Брехт около 1928 года. Маркс оказался «единственным зрителем для моих пьес, какого я никогда не видел; ибо человека с такими интересами должны были интересовать именно эти пьесы не из-за моего ума, а из-за его собственного; они были иллюстративным материалом для него»23.
В мае 1929 года заинтересовавшие Беньямина планы Брехта вращались вокруг художественного развития «дидактизма»: с одной стороны, он думал о постановке грандиозной документально-эпической театральной пьесы, с другой – о постановке коллективных зрелищ, вовлекающих и мобилизующих публику. Отвечая 31 марта 1929 года на анкету, предложенную драматургам и театральным режиссерам газетой Berliner Bцrsen-Courier, Брехт писал, что «определение новых тем» предшествует «воспроизведению новых отношений», «упростить которые можно только с помощью формы».
Однако достичь этой формы можно лишь полнейшим изменением целеполагания искусства. Только новая цель рождает новое искусство. Эта новая цель – педагогика24.
Пьесы Брехта «Перелет через океан» и «Дидактическая пьеса», названная позже «Баденская дидактическая пьеса о согласии», планировались к показу в июле 1929 года на Немецком фестивале камерной музыки в Баден-Бадене. Брехт объяснял, что целью «Дидактической пьесы» являлся «коллективный художественный опыт». Она «ставится для самопознания авторов и активных участников, а не для увеселения публики»25. В комментарии утверждается, что «…в “Перелете через океан” не будет ценности, если на нем не учиться. Он не обладает художественной ценностью для постановки, не нацеленной на обучение». Это «средство обучения»26. Дидактическая пьеса «Линдберг» уже прозвучала в апреле по радио в сокращенной редакции. Заинтересовавшись радиоэфиром, Брехт собирался изменить его, а не служить ему. Он готовил «восстание слушателя, которого нужно мобилизовать и сделать деятельным участником творчества»27. Также в апреле Брехт и Вайль закончили вторую редакцию оперы «Расцвет и падение города Махагони», премьера которой в Лейпциге 9 марта 1930 года вызвала один из величайших театральных скандалов в истории Веймарской республики. Примечания Брехта и Петера Зуркампа к «Махагони», опубликованные в «Опытах» в 1930 году и противопоставлявшие эпическую форму театра драматической, стали программным текстом для брехтовской теории драмы 9. В ходе работы над пьесой «Мероприятие» с весны по осень 1930 года Брехт полностью обратился к ленинизму, то есть к диктатуре пролетариата и пролетарской революции, что изменило и его творческую программу, направленную отныне на «переустройство мира»28.
Брехт был обязан материальной свободой, необходимой для экспериментов с дидактическими пьесами, контракту с агентством Felix Bloch Erben от 17 мая 1929 года, согласно которому он получал 1000 золотых марок в месяц в обмен на сборы с «Трёхгрошовой оперы», успешно шедшей на сцене театра на Шиффбауэрдамм, а также в Вене, Лейпциге и Штутгарте29. В апреле 1929 года Брехт женился на Хелене Вайгель; в интервью Berliner Bцrsen-Courier от 17 февраля драматург говорил о ней как об «актрисе нового типа», актрисе эпического театра30.
Брехт был окружен аурой противоречивой популярности; все, что он делал, привлекало внимание – как позитивное, так и негативное. Театральные работы обладателя премии Клейста 1922 года были в центре общественного интереса, особенно если Брехт был сам и режиссером постановки. Но и публикация «Домашних проповедей» в 1927 году также вызвала значительный интерес. 3 мая 1929 года берлинский критик Альфред Керр в статье «Об авторских правах Брехта» обвинил Брехта в плагиате. Вскоре Беньямин стал одним из немногих сторонников Брехта, отбивавших эти нападки.
На премьере «Трёхгрошовой оперы» Лион Фейхтвангер описывал 30-летнего автора как «потомка немецких крестьян-евангелистов, яростно атакуемого немецкими националистами»:
У него длинное, узкое лицо с выступающими скулами, глубоко посаженными глазами и темными волосами, закрывающими лоб. Он подчеркивает свой интернационализм, и по внешности его можно принять за испанца или еврея, или за того и другого сразу31.
Его поведение считалось провокационным, а публичные заявления иногда звучали чрезмерно резко. Бернард Райх, считавший, что «форма головы сообщала его облику динамизм», размышлял над «внутренним драматизмом» своих разговоров с Брехтом:
Он говорил очень спокойно, но выдвигал утверждения и находил для этих утверждений парадоксальные формулировки. Абсолютно категорично. Он не спорил с возражениями, а просто отметал их. Он давал понять своим собеседникам, что он, Брехт, считает любое сопротивление безнадежным и даёт им дружеский совет не тратить попусту время, а капитулировать немедленно32.
Более тесные отношения Беньямина и Брехта в мае 1929 го да были уже второй попыткой сближения. В отличие от первой она получила успешное продолжение, а причина заключалась в том, что тогда оказались затронуты экзистенциально значимые вопросы. Теперь Беньямин в письме Теодору Визенгрунду-Адорно от 10 ноября 1930 года обращает его внимание на «шум прибоя», рождённый «бурными волнами разговоров», во время встреч с Брехтом33. Эти исключительно важные разговоры затрагивали широкий круг тем: новый театр, кино, радио, политические события, в особенности необходимость революции и борьбы против наступающего фашизма, роль интеллектуалов, вопрос о радикальности мышления, а также функцию искусств, в особенности с позиции продуктивной эстетики и художественной техники.
Словами, которыми Беньямин 15 февраля 1929 года благодарил историка искусства Зигфрида Гидиона, автора «Архитектуры Франции», можно описать и его дружбу с Брехтом:
Ваша книга вызывает редкое, но знакомое почти каждому ощущение, когда еще до соприкосновения с чем-либо (или кем-либо: книгой, домом, человеком и т.д.) возникает понимание необыкновенной значимости этой встречи34.
Касательно встречи с Брехтом это оказалось правдой. Она напомнила Беньямину о важном и постоянно повторяющемся «схождении звёзд»35. Он уподоблял движению небесных тел взаимосвязь неслучайных, особых (и в данном случае благоприятных) обстоятельств, сочетающих неповторимость и закономерность, и надежду, что обретённые в результате опыт и ощущение определяются не только индивидуальной волей. В этом смысле встреча Беньямина и Брехта оказалась явлением бульшим, чем факт их личных биографий10.
«Брехт и Беньямин – ты попала в плохую компанию», – предупреждал Асю Лацис поэт и критик Иоганнес Р. Бехер36. Такая настороженность в кругу коммунистов, знакомых Брехта, была, скорее, исключением. Брехт едва ли поддавался влиянию своего окружения, когда дело касалось личных отношений, и можно полагать, что ему никогда не приходилось оправдываться в дружбе с Беньямином. Тот находился в противоположной ситуации. Именно друзья и знакомые Беньямина – Гершом Шолем, Теодор Визенгрунд-Адорно (который стал называть себя просто Адорно, эмигрировав в США), Гретель Карплус (позже жена Адорно), Эрнст Блох и Зигфрид Кракауэр – следили за развитием дружбы и сотрудничества Беньямина и Брехта, высказываясь о них с необоснованным подозрением, непониманием и в каких-то случаях даже со злорадством.
Беньямин высказал важнейшее пояснение относительно дружбы с Брехтом, отвечая на типичное для его дружеского круга по тону и разнообразным сомнениям письмо Гретель Карплус. 27 мая 1934 года Карплус писала ему:
Я ожидаю твоё перемещение в Данию с некоторым беспокойством и сегодня должна затронуть очень щекотливую тему. Мне не хотелось бы обсуждать это в переписке, но вынуждена так поступить. Ты никогда не проронил ни слова жалобы о том, что я очевидным образом бросила тебя в тяжелом положении, ты всегда понимал мои обязательства и никогда не стоял у меня на пути, поэтому ты имеешь полное право спросить, как я осмеливаюсь переступить однажды установленную границу и вмешаться в твои личные дела. Конечно, ты прав со своей точки зрения, но я хочу быть твоей объективной защитницей и постараюсь по мере сил сделать это. Мы практически никогда и не говорили о Б. Признаю – я и не знала его так долго, как знаешь ты, но у меня есть на его счет очень большие сомнения. Упомяну лишь одно – насколько я могу судить, ему осязаемо недостает искренности. Сейчас важно не его подробное обсуждение, а то, что, по моим ощущениям, ты находишься под его влиянием, и это может быть для тебя крайне опасно. Я прекрасно помню, как сильно почувствовала твою зависимость в тот вечер, когда на Принценаллее шел спор о развитии языка, и ты соглашался с его теориями. Я старалась изо всех сил избегать этой темы, зная, насколько ты привязан. Возможно, для тебя все выглядит совсем иначе, тогда любые слова будут уже лишними. И конечно, он – друг, оказавший тебе огромную поддержку в сегодняшних неурядицах. Я прекрасно понимаю, как тебе нужна эта связь, чтобы спастись от угрожающего всем нам одиночества, однако, по-моему, для твоего творчества одиночество было бы меньшим злом. Я знаю, что в этом письме рискую многим, возможно, даже всей нашей дружбой, и только наша долгая разлука могла заставить меня высказаться 11.
В этом письме Гретель Карплус повторяет доводы других критиков этих отношений, в особенности своего будущего мужа. Друзья, обеспокоенные связью Беньямина с Брехтом, не скрывали своих тревожных соображений личного и политического характера. Они считали своим долгом защитить друга от опасного влияния и предполагаемой эмоциональной зависимости. Критики выражали предупреждения весьма эмоционально, считая, что на кону стояло очень многое. По их мнению, Беньямина нужно было «спасать» от Брехта во имя высокой цели защиты «объективной реальности».
Как правило, Беньямин отвечал на доходившие до его ушей упреки исповедальной откровенностью. Неслучайно письма, где он упоминает о своей «решающей встрече с Брехтом»37 и заявляет о солидарности с ним, адресованы именно тем друзьям, которые с наибольшим отчуждением воспринимали его отношения с Брехтом. Ответ Беньямина Гретель Карплус столь же показателен, как и её письмо. По его словам, для ответа ему пришлось отрешиться от её письма и от своей текущей работы. Не всё высказанное ею он считает неверным, но и далеко не всё говорит, по его мнению, против поездки к Брехту.
Твои слова о его влиянии на меня напоминают мне о значимом и постоянно повторяющемся в моей жизни схождении жизненных обстоятельств, напоминающем схождение небесных светил. <…>
В экономике моего бытия действительно значимы несколько особых отношений, позволяющих мне обретать, наряду с присущей моему бытию позицией, также и её полную противоположность. Эти отношения постоянно вызывали более или менее бурные протесты моих близких, как сейчас с Б. – в том числе и протест Герхарда Шолема, сформулированный гораздо менее дипломатично. В таких случаях мне остаётся лишь попросить своих друзей поверить, что плодотворность этих связей станет столь же очевидной, как и их опасность. Как раз тебе известно, что моя жизнь и мой разум стремятся к крайностям. Обретаемый простор, свобода сближения явлений и идей, признаваемых непримиримыми, обнажается только через опасность. Опасность, которую и мои друзья обычно замечают только в виде «опасных» отношений38.
Беньямин прекрасно сознавал значимость встречи с Брехтом для своей жизни и творчества12. Не удивляясь критическому настрою друзей, он отвечал на предостережения, что знает «пределы» этой значимости. В мае 1935 года Беньямин писал Адорно о «Парижских пассажах», что Брехт одарил его работу «апориями», но не «директивами»39. Там, где друзья подозревали проблемы, Беньямин видел сложные взаимоотношения, в которых «опасности» и «плодотворное воздействие» действовали амбивалентно. Беньямин редко выражался яснее, чем в этой саморефлексии, когда утверждал, что неотъемлемой частью его мышления как раз и была попытка сочетания противоположных позиций13. Упомянутая, но нескрываемая очевидная опасность заключалась, как можно предположить, в том, что вместо сочетания крайностей можно застрять в одной из них. Беньямин видел плодотворность таких отношений в возможности вместе с другими совершать поступки и переживать ситуации, альтернативные испытанным им ранее, тем самым обостряя мышление. Тот факт, что Беньямин объяснял эту существенную особенность своей натуры на примере отношений с Брехтом, говорит о полной невозможности задним числом преуменьшать значение Брехта для Беньямина.
В письмах к тем, кто, по его мнению, мог быть настроен к Брехту критически, Беньямин старался о нем не упоминать по незначительным поводам14. Это заметно по черновику письма Фридриху Поллоку, административному директору Института социальных исследований, написанному в июле 1938 года. Беньямин вычеркнул из описания своего распорядка дня, построенного им «так, чтобы создать оптимальные условия для работы», фрагмент о том, что он проводит весь день в доме Брехта, ест у него и играет с ним каждодневную партию в шахматы40. Это не стилистические исправления, а пример удаления из сообщения сведений, которые могли повлиять на финансовую поддержку от Института. Такая тактическая избирательность, названная Адорно приспособлением к адресату, формой дипломатии41, никак не противоречила искренности в случае прямого ответа; и то и другое – реакция Беньямина на настороженность и враждебность. Особенно весомы в обсуждении отношений Беньямина и Брехта были мнения Шолема и Адорно. Изначально отношение Шолема к их тесному общению было сдержанным. Его интерес к Брехту был весьма умеренным. Беньямин буквально навязывал Шолему некоторые работы Брехта, чтобы потом безнадёжно ожидать его суждений о них15. По прошествии времени Шолем признал важность этой дружбы для Беньямина, сказав, что Брехт
на протяжении многих лет завораживал Беньямина – ведь Брехт был единственным писателем, за которым Беньямин мог наблюдать вблизи, погружаясь в процесс творчества великого поэта. Во многом он разделял и увлечение Брехта коммунизмом с изначально сильным привкусом анархии42.
С Брехтом в его жизнь тогда «вошёл совершенно новый элемент – стихийная сила в подлинном смысле слова»43. Однако роль Брехта в попытке Беньямина включить «исторический материализм в свое мышление и творчество и даже загнать мышление и творчество в рамки этого метода» вызывала у Шолема довольно агрессивную реакцию:
Брехт как человек более жёсткий оказал значительное влияние на более чувствительную натуру Беньямина, в котором не было ничего от борца. Однако я бы не стал утверждать, что это принесло Беньямину хоть какую-то пользу, я склоняюсь к тому, чтобы считать влияние Брехта на творчество Беньямина тридцатых годов пагубным, а в каком-то отношении катастрофическим44.
Нарастающую резкость, с которой Шолем отвергал Брехта, можно объяснить только как следствие замещения. Шолем, иудейский богослов и исследователь мистицизма, нападал не столько на Брехта, сколько на интеллектуальную и политическую эволюцию Беньямина. Угасание метафизических, иудаистских и теологических и рост материалистических тенденций в его работах представлялись Шолему вредными, и он пытался им противодействовать. По его словам, Беньямин был подобен двуликому Янусу, и он обращал одну сторону к Брехту, а другую – к Шолему45. Шолем сопротивлялся влиянию Брехта, чтобы укрепить свое. Это видел и Адорно. После встречи с Шолемом в Нью-Йорке в 1938 году он написал Беньямину, что Шолем «совершенно явно и в высшей степени эмоционально привязан к Вам», и он записывает «любого, кто оказывается рядом с Вами, будь то Блох, Брехт или кто-либо еще, в число своих врагов»46. Когда в 1968 году разгорелся ожесточенный спор по поводу подобающего издания работ Беньямина, Шолем упомянул в письме Адорно, как нечто само собой разумеющееся, что их объединяло «неприятие влияния Брехта на Беньямина»47. Адорно и Шолем сходились во мнении, названном Ханной Арендт «удручающим», считая, что дружба с Брехтом оказывала на Беньямина негативное воздействие48. Говоря о Брехте и переменах в своем друге, Шолем нападал на движение в целом – марксистов, коммунистов, антисионистов, укравших у него Беньямина. Ася Лацис, убедившая Беньямина не эмигрировать в Палестину, также принадлежала к той части окружения Беньямина, которая вызывала раздражение Шолема16. Сталинизация, усилившаяся в Советском Союзе после 1933 года, также подпитывала «антимарксистские инстинкты»17 Шолема, пытавшегося перенести их на Беньямина.
В переписке об историческом материализме весной 1931-го Шолем уже укорял Беньямина за работу «в духе диалектического материализма», указывая, что тот «в своих сочинениях с редкой настойчивостью занимается самообманом»49. Брехт представлялся Шолему одним из источников этого помрачения ума, а дружба с ним Беньмина – полной противоположностью дружеским отношениям с Шолемом:
Долгое время у меня были лишь неопределённые предчувствия того, чту теперь мы знаем из жалоб Брехта в его «Рабочем журнале» о «мистике при настрое против мистики» и о вечных «иудаизмах» Беньямина: а именно, то, что меня столь привлекало в мышлении Беньямина и связывало с ним, было как раз тем элементом, который раздражал и должен был раздражать в нём Брехта50.
Что касается политики, Шолем не нашел у Брехта никаких открытых возражений против Сталина, что можно прочесть как косвенное обвинение Брехта в том, что тот был сталинистом18. Хотя Шолем всегда оставался непоколебимым приверженцем творчества Беньямина, он отличался полным отсутствием понимания дружбы Беньямина с Брехтом51.
Беньямин не строил иллюзий по поводу неприязни Шолема к Брехту. В письме Гретель Карплус он жаловался на отсутствие солидарности в своем друге – в ответе Шолема на повествование о своем безнадежном положении он увидел
жалкое замешательство (если не сказать, неискренность), что оставило у меня самое грустное впечатление о сути его личности и о моральном климате страны, где он развивался последние десять лет52.
Сколь глубока была скорбь Беньямина, можно увидеть по следующей далее в письме саркастической шутке, в которой он выдал всё накопившееся в отношении проявленной Шолемом антипатии:
Не будет преувеличением сказать, что он склонен с радостью видеть в моем положении карающую длань Всевышнего, разгневанного моей датской дружбой53.
Первоначально Адорно и Брехта не разделяли такие личные и политические разногласия, как это было в случае отношения Шолема к Брехту. Неприятие Адорно было обусловлено другими причинами, но оба высказывались схоже по сути и форме. В конце двадцатых годов Адорно входил в круг общения Брехта, хотя и не ближний 19. Он называл «выхолощенную простоту» «Трёхгрошовой оперы» «классической», а само произведение «прикладной музыкой»54. В апреле 1930 года Адорно опубликовал в журнале Der Scheinwerfer [Прожектор] понравившееся Беньямину восторженное эссе о «Махагони», публично поддерживал спорную оперу Брехта и Вайля 20. Однако в течение тридцатых годов у Адорно сформировалось, вначале завуалированное, но со временем проявляющееся все жестче, неприятие дружбы Беньямина и Брехта, связанное, как и у Шолема, с неприятием направления интеллектуального развития Беньямина. Адорно преследовала схожая невысказанная тревога, что Брехт может оспорить у него влияние на Беньямина. В целом поддерживая философский подход Беньямина, Адорно считал практическое использование хорошо знакомой ему материалистической методологии в работах своего друга ошибочным, «недиалектическим» (прежде всего, теорию диалектического образа), «упрощенным» и «наив ным» 21. В отзыве 1938 года о работе Беньямина о Бодлере Адорно высказал такое замечание:
Ваша солидарность с Институтом, никого не радующая так, как меня, заставила Вас уплатить марксизму дань, не нужную ни марксизму, ни Вам55.
«В диалектическом материализме, – писал Адорно в поздних комментариях, – Беньямина привлекало не столько теоретическое содержание, сколько надежда на властную, общественно одобренную форму высказывания», «нужда в авторитете в виде коллективной легитимности», «вовсе не чуждой» его другу56. Позднейшее неприятие Адорно брехтовской концепции вмешивающегося в политику искусства была предвосхищена сомнениями в отношении Беньямина57.
Адорно описывал «умиротворение мифа» как «собственно тему философии Беньямина»58. Его философский подход опирался на экзистенциальные категории «примирения», «спасения», «надежды» и «отчаяния», центральная значимость которых, очевидная хотя бы из его работ о Кафке, не подвергается сомнению; при этом политические, материальные и даже литературные контексты работ Беньямина отступают на второй план по отношению к данным категориям. Рассуждения Адорно расставили ориентиры таким образом, что следы, оставленные отношениями Беньямина с Брехтом, в их пространство невозможно было включить:
Таким образом, сердцевина философии Беньямина – идея спасения умерших как возмещение загубленной жизни через завершение её собственной овеществлённости, вплоть до ступени неорганического59.
Если Шолем считал Брехта виновником любых проявлений материализма в творчестве Беньямина, то Адорно приписывал его влиянию примитивное и, с его точки зрения, негодное применение этих методологических принципов22.
Противоречия постепенно выходили наружу. Петер фон Газельберг передает высказанное Адорно около 1932 года суждение, где уже различим скепсис, но пока нет агрессии: «Под влиянием Брехта Беньямин делает только глупости»60. Открытый спор начался в 1934 году с призыва вернуться на общую почву, примечательно поставленного в скобки. Адорно писал, что не смог «заглушить серьезнейшие опасения относительно отдельных Ваших публикаций (впервые с тех пор, как мы сблизились)». Он продолжал:
Надеюсь, Вы не заподозрите меня в неподобающем вмешательстве, если я признаюсь, что весь комплекс спорных вопросов связан с фигурой Брехта и с Вашим к нему доверием и что он тем самым затрагивает и принципиальные вопросы материалистической диалектики, такие как понятие потребительской стоимости, за которыми я сейчас (как и ранее) не могу признать центральную роль61.
Адорно надеялся, что «с началом работы над “Парижскими пассажами”» сложности отступят, и работа Беньямина пойдет «без оглядки на атеизм Брехта»62, но это оказалось лишь иллюзией. В дальнейшем Адорно неоднократно повторял свои сомнения относительно «Берты», как он называл Брехта, «и её труппы»63 примерно в таких выражениях:
Просто я думаю, что будет настоящей бедой, если Брехт окажет какое-либо влияние на эту работу (говорю это без предубеждения к Брехту, – но здесь и именно здесь, уже находится предел), в равной степени я буду считать несчастьем, если будут сделаны какие-либо уступки по отношению к Институту64.
То, что Адорно говорил о своих опасениях с Максом Хоркхаймером, директором Института, подтверждается сообщением последнего:
Я уже обсуждал это с Беньямином. Он полностью отвергает предположение, что содержание его трактата как-либо связано с Брехтом. Я разъяснил ему на примере нескольких мест в тексте обоснованность моих, а также Ваших, возражений. Он ещё поработает над этим до начала перевода65.
Лишь после смерти Беньямина, впервые в разговоре со своим учеником Рольфом Тидеманном, Адорно открыто высказал неприязнь, и его тогдашнему высказыванию было суждено стать предметом яростного спора. Он заявил, что Беньямин написал эссе «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости», как он сам говорил Адорно, «чтобы радикальностью превзойти Брехта, внушавшего ему страх»23. В Frankfurter Rundschau [Франкфуртское обозрение] от 6 марта 1968 года Адорно подтвердил сказанное им Тидеманну, но только частично: «Я ясно помню слова Беньямина, что “Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости” должно было превзойти Брехта в радикализме»66. Однако Адорно не упомянул о страхе Беньямина перед Брехтом24. А история взаимоотношений Беньямина и Брехта во всех подробностях красноречиво свидетельствует об обратном: они были свободны от страха. Адорно дошел до заведомого искажения фактов, как показывает следующее высказывание о Беньямине: «Когда он писал работы, не связанные напрямую с Брехтом, он показывал их мне, а не Брехту – от того не приходилось ждать ничего хорошего»25. Даже там, где Адорно признавал «дружбу», он все же подчеркивал дистанцию:
В зрелом Беньямине были меньше всего заметны надменность или стремление к доминированию. Его характеризовала предельная и исключительно совершенно очаровательная вежливость… В этом он напоминал Брехта; без этого качества дружба между ними вряд ли продлилась бы долго67.
Мнение Адорно о важности Брехта для Беньямина недвусмысленно выражено молчанием: в основных работах о Беньямине имя Брехта едва упомянуто. Эта лакуна вовсе не случайна и не может быть объяснена только тем, что творчество Беньямина получает, в основном, философское осмысление. Адорно, достопочтенному издателю и «уготованному судьбой толкователю трудов Беньямина», как и Шолему, так и не было дано непредвзятое, адекватное понимание дружбы Беньямина и Брехта68.
Зигфрид Кракауэр и Эрнст Блох еще больше дистанцировались от этой дружбы. Их ехидные и насмешливые суждения дошли до нас в частных письмах, не предназначенных для публикации. Послушав, как Беньямин рассказывал о своих отношениях с Брехтом, Блох написал Кракауэру (возможно, летом или ранней осенью 1929 года):
Сегодня я провел два часа с Беньямином, он опять совершенно невозможен. [Плохая] погода долго не продержалась. Я почти добился того, чтобы он выразил, в чём заключены чары, наложенные на него Брехтом. Он не имеет никакого представления об их, в конечном счете, абсолютно личных причинах. Такая зачарованность возникала и в других известных мне случаях, сейчас это Брехт (а когда-то был Клее) 26.
Около 1930 года Блох, говоря об участии в проекте журнала Krise und Kritik [Кризис и критика], называл «созвучие александрийского гения Беньямина и плебейского гения Брехта» «безмерно забавным»69. Через несколько лет, 5 июля 1934 года, Кракауэр написал Блоху в похожем тоне:
Беньямин рассказал мне о своей переписке с Вами. Он уехал в Данию навестить своего бога, и Гамлет воспользовался бы случаем сказать несколько слов об этой парочке. Кстати, Verlag fьr Sexualpolitik теперь открылось и в Копенгагене 27.
До 1933 года в Берлине Кракауэр очень резко поспорил с Беньямином «о его рабски-мазохистском отношении к Брехту»70, о чем он в 1965 году упомянул в письме Шолему. Замечания Кракауэра намекали на слухи о зависимости Беньямина от Брехта или даже подчинении ему, причем в гомо-эротическом духе. Эта интерпретация была близка упрекам Шолема и Адорно. Психологизирующие высказывания Блоха и Кракауэра, похоже, заходят намного дальше, чем изыски Адорно и Шолема. Однако их необходимо оценивать в контексте тесного дружеского круга, для которого они были предназначены. Адорно и Шолем обнародовали свои суждения в середине шестидесятых, и обсуждение дружбы Беньямина и Брехта долгое время находилось под влиянием их трактовок. Блох и Кракауэр, с другой стороны, при жизни высказывались частным образом, и их утверждения оказали намного меньшее воздействие. Кроме того, ехидные наблюдения в письмах Кракауэра и Блоха, ставшие известными только посмертно, имели совсем другой резонанс, чем суждения об интеллектуальной зависимости, сделанные близкими друзьями – Шолемом и Адорно, – которые ретроспективно дискредитировали Беньямина, хотя пытались его защитить.
Гюнтер Андерс (Штерн, троюродный брат Беньямина и первый муж Ханны Арендт), был одним из немногих современников и коллег мужского пола, высказывавших проницательные и непредвзятые суждения об этой дружбе. Андерс, знавший Брехта с конца двадцатых годов, причислял Беньямина, наряду с Карлом Коршем, Фритцем Штернбергом и Альфредом Дёблином, к своим «артистически или интеллектуально независимым друзьям»71. В мемуарах «Берт Брехт», где Брехт описан как «образцово вежливый человек», он вспоминал:
Содержание разговоров (например, с Беньямином), даже споров, временами становилось просто взрывоопасным, но их непосвящённым случайным свидетелям могло бы показаться, что два джентльмена выполняют конфуцианский ритуал72.
Восприятие Андерсом этого церемониального поведения не только как выражения любезности, но и как проявления дистанции, вызванной различиями между ними, подтверждается более поздним отрывком, описывающим их общение с определенным недоумением:
Я видел вместе обоих, Брехта и Беньямина, всего несколько раз в Берлине до 1933 года. По прошествии более пятидесяти пяти лет я не помню, о чем шла речь, зато отлично помню, что Беньямин понимал Брехта намного лучше, чем Брехт Беньямина. Беньямин поднаторел в литературном анализе; хоть энтузиазм Брехта и бил ключом, он не привык к сложности мысли ВБ. Их «дружба» была, так сказать, асимметричной. Я не мог понять её. Кроме того, интерес Беньямина на протяжении десятилетий так сильно был сосредоточен на Франции и французской литературе, что в разговоре – а говорили мы много – он постоянно переходил на тему Парижа, даже если отправная тема была совершенно иной. Для Брехта, напротив, Франция и французская культура были малозначимы – в этом он стоял особняком в послевоенной немецкой литературе. (И наоборот, важную для Брехта англо-саксонскую литературу Беньямин оставлял без внимания.) Если бы мне не было доподлинно известно, что эти двое, следовавшие настолько разными путями и настолько разные по стилю и социальному происхождению, были так близко связаны между собой… если бы этот факт был только слухом, я бы в это нипочем не поверил73.
Воспоминания Гюнтера Андерса раскрывают нам многое. С одной стороны, тесные отношения Беньямина с Брехтом вызывали удивление и недоумение даже у тех, кто хорошо относился к обоим. С другой, характеристика отношений как «асимметричных» заставляет задуматься о различии весовых категорий и попытаться различить ведущего и ведомого. Наконец, Андерс вполне доброжелательно говорит о значительном несходстве двух друзей – по характеру, складу ума, стилю и литературным предпочтениям, – которое нужно учитывать при анализе объединяющих и разделяющих их факторов.
Замечательно, что понимание ценности этих отношений проявляли, прежде всего, женщины: Ханна Арендт, Ася Лацис, Маргарет Штеффин, Хелена Вайгель, Элизабет Гауптманн, Рут Берлау, голландская художница Анна Мария Блаупот тен Кате и Дора Беньямин, сестра Вальтера Беньямина28. Вовсе не совпадение и то, что все они, за исключением Ханны Арендт и Блаупот тен Кате, были помощницами и партнерами Брехта. Для женщин было проще судить об этой «мужской дружбе»29 без раздражения, подтверждая продуктивность их интеллектуальной близости. Среди близких друзей Брехта также были мужчины, свободные от ревности к другим, – Карл Корш, Ханс Эйслер, Бернард фон Брентано, но они не оставили свидетельств об общении Брехта и Беньямина, хотя и видели их вместе30.
Маргарет Штеффин. 1940
Карола Неер. Ок. 1930
Хелена Вайгель. Середина 1930-х
Гретель Карплус (Адорно). Март 1931
Бертольт Брехт. 1920-е
Дружба между Беньямином и Брехтом едва ли оценивалась кем-либо настолько позитивно и даже восторженно, как Ханной Арендт, которая встречала Брехта только от случая к случаю, зато близко дружила с Беньямином. Дружба с Брехтом оказалась, по её мнению, «подарком судьбы» для Беньямина, Брехт был для него «в последнее десятилетие жизни, прежде всего в парижской эмиграции, важнейшим человеком». «Дружба Беньямина и Брехта уникальна, ведь крупнейший из живущих поэтов встретился с наиболее значительным критиком того времени. <…> Странно и печально, что уникальность этой встречи так и осталась непонятной старым друзьям, даже тогда, когда оба, Брехт и Беньямин, уже давно ушли из жизни»74.
Ханна Арендт не скрывала горечи, вызванной небрежностью, с которой, по её мнению, Адорно и члены Института социальных исследований обращались с материалами Беньямина и его интеллектуальным наследием31. Её оценка дружбы с Брехтом осознанно противоречила мнению Адорно, но при этом она критиковала отношение Беньямина к марксизму, хотя и с других позиций. Ханна Арендт видела в Беньямине неудачника и одиночку, приписывая его мышлению сопротивление любой идеологии, и это, скорее, соответствовало её собственным антитоталитарным концепциям, чем политическим намерениям Беньямина32.
Ася Лацис, связанная с Брехтом театральной работой в Мюнхене над пьесой «Эдвард II» и с Беньямином любовными отношениями начиная с лета на Капри в 1924 году, писала, что «продуктивная дружба»75 возникла в результате встречи, устроенной ею лично.
Переписка между Маргарет Штеффин и Беньямином пронизана интересом к его дружеским рабочим отношениям с Брехтом. Она поддерживала связь, ведя переписку за недостаточно пунктуального Брехта. Крайне важное для развития дружбы посредничество началось со встречи с Беньямином в Париже осенью 1933 года. Это не просто деловая переписка; Штеффин общалась с Беньямином не только как помощница и соавтор Брехта, но и независимо от него как писатель и переводчик. Брехт знал о переписке Беньямина и Штеффин и передавал через нее просьбы и информацию для Беньямина33.
То, как Брехт упоминается в переписке Беньямина с Элизабет Гауптманн, показывает, что она считала общение Беньямина и Брехта равноправным и взаимовыгодным. Она давала Беньямину советы относительно его работы о Брехте, пыталась заинтересовать творчеством Беньямина и Брехта издателей в США и просила Беньямина о посредничестве, когда её отношения с Брехтом сталкивались с трудностями. Доверительный тон её писем Беньямину основан на его осведомленности о связи Гауптманн с Брехтом76. Наверняка Беньямин надеялся, что станет для Гауптманн кем-то бульшим, чем просто приятель Брехта34. Она охарактеризовала их отношения в письме в Иерусалим от 22 мая 1934 году своему другу Отто Натану. Из контекста понятно, что местоимение первого лица множественного числа относится также и к ранее упомянутым Брехту и Эйслеру: «Нас самих связывает с Беньямином (сейчас живущим в Париже) долгая и тесная литературная дружба»77.
Хелена Вайгель также поддерживала с Беньямином сердечные отношения, возникшие в ходе встреч в Берлине и в летние месяцы в Свендборге. Беньямин восхищался ею как актрисой, она поддерживала его подарками и гостеприимством, заполняя недостаток общения между ним и Брехтом. Она выразила свои впечатления в 1966 году, в письме невестке Беньямина, Хильде Беньямин (вдове его брата Георга):
Мы уже говорили о Вальтере Беньямине раньше, и я рассказывала Вам, что он бывал у нас в Дании и близко дружил с Брехтом и мной; мы дружили и в Берлине до 1933 года 35.
Свидетельство Рут Берлау безоговорочно противоречит любым домыслам, будто Беньямин боялся Брехта или зависел от него. В разговоре с Хансом Бунге она сообщила:
Мы уже говорили с Вами о Беньямине, что всякий раз, когда он встречался с Брехтом в Дании, у них немедленно возникала непринуждённая атмосфера. Брехт невероятно обожал Беньямина, он просто был влюблен в него. Я думаю, они понимали друг друга без слов78.
Анна Мария Блаупот тен Кате, впервые встретившаяся с Беньямином на Ибице в 1933 году, познакомилась с Брехтом и Маргарет Штеффин в Париже осенью 1933 года. В её рассказе также нет упоминаний о пугающей зависимости одного от другого или об опасном влиянии. Она знала, что друзья работали вместе в Париже на протяжении нескольких недель79. Весной 1934 года в письме Вальтеру Беньямину она спрашивала:
Вы говорите о предстоящем вскоре путешествии в Данию. Я очень надеюсь, что Вам понравится поездка, и Вы сможете хорошо поработать. Так или иначе, общение с Брехтом порадует и вдохновит Вас. И я могу понять, как вы ждете встречи со Штеффин. Кстати, как её здоровье? Пожалуйста, передавайте привет ей и Брехту – ладно?80
Дора Беньямин, проведшая последние годы с братом в Париже, писала после его смерти в письме Карлу Тиме:
Кстати, я успела посмотреть «Галилея»… Я была особенно увлечена и тронута выразительностью реплик, и я верю – и, возможно, не ошибаюсь, – что могу различить отзвук сотрудничества моего брата с Брехтом – как Вы, наверное, знаете, – очень насыщенного на протяжении нескольких лет. Живя в Париже, мой брат проводил лето с Брехтом в Дании – в последний раз в 38 году81.
«Последствия сотрудничества» с Беньямином не столь очевидны, так как во время работы над пьесой Брехт не поддерживал с ним никаких контактов, но, возможно, Дора Беньямин имела в виду что-то другое. Так или иначе, стоит обратить внимание на это свидетельство близости и совместной работы двух друзей.