ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ВОСПОМИНАНЬЯ И НАДЕЖДЫ

Забранные решетками окна парижской тюрьмы Ла Форс темны и тусклы. Только одно окошко первого этажа слабо светится изнутри. В первом этаже размещены политические заключенные и фальшивомонетчики.

Тюремный смотритель медленно прохаживается по коридору. Из камер несется храп, иногда прерываемый стонами и воплями. Видно, узникам снятся тревожные сны: побег, погоня, приговор галеры, гильотина… А вот в камере политического, где горит свеча, тихо. Если приложить ухо к замочной скважине, можно услышать только легкий скрип пера. Ну, конечно, узник пишет. Каждый вечер он пишет, а иногда и по ночам. Но тюремный смотритель не будет стучать к нему в дверь, хотя давно бы пора погасить свечу. Это узник особенный. Песни, которые он сочиняет, поет вся Франция. Из-за смелых своих песен он и сидит теперь в тюрьме…

Сальный огарок зачадил и погас Беранже остался в темноте, но все равно он не сможет заснуть. Душно. В висках стучит. Он всматривается в перечеркнутый клочок неба. Июльские ночи коротки. Скоро рассвет. Мысли, воспоминания так и бегут, так и теснятся.

Как память детских дней отрадна в заточенье!

И все, о чем он вспоминает, что встает перед его глазами и заставляет сильнее биться сердце, превращается в песню. Он уже слышит ее поступь, и ему кажется, что она сливается с поступью народного восстания.

Он думает о том, что было сорок лет назад, 14 июля 1789 года. Он думает о будущем. Разве не бывает так, особенно у поэтов? Надежды закутываются в плащ воспоминаний. Сквозь картины прошлого просвечивает завтра. В песне о взятии Бастилии слышится призыв к новой революции:

…К оружию! отмщенье!

Когда же рухнет, наконец, реставрированная монархия Бурбонов, царство мелюзги, позорящей Францию? Доживет ли он до этого дня? Поможет ли приблизить его своими песнями?

Как солнце радостно сияло в этот день,

В великий этот день!

Сорок лет назад. Он стоял тогда на крыше высокого дома, и ветер трепал его волосы. Это не сон, это живое воспоминание, настолько живое, что он невольно проводит рукой по лысине… Здесь тогда красовались волосы, светлые, легкие. А глаза, острые, зоркие глаза девятилетнего мальчишки, как далеко, как ясно видели они!

* * *

— Смотри, Пьер Жан, смотри! Они идут к Бастилии, они идут на приступ!

Он заслоняет ладонью глаза от солнца, вытягивает шею, приподымается на носки, хотя и без того с крыши высокого дома на гористой улице Буле все Сент-Антуанское предместье видно как на ладони.

С самого утра, когда над Парижем загудел набат, Пьер Жан забрался сюда вместе с другими воспитанниками пансиона Шантеро. И на соседних крышах и на столбах полно мальчишек. Кричат, машут руками. Им кажется, будто они сами участвуют в том необыкновенном, захватывающем дух, что происходит сегодня в Париже.

Толпа растет, бурлит, движется. Нет, это уже не толпа — это скорее воинство, только военных мундиров не видно, все больше люди в блузах, в потертых куртках. Бьет в барабан какая-то женщина, руки у нее красные, рукава засучены, — вероятно, прачка, а может быть, торговка-зеленщица.

Длинноногий подросток поднимает вверх тяжелую пику. И еще и еще пики. Целый лес блестящих пик над людскими рядами. Всю ночь их ковали кузнецы Сент-Антуанского предместья. А ружья повстанцы добыли еще вчера на складе Дворца инвалидов. Кому не досталось ружья или пики, тот запасся дубинкой или топором, ломом или простым булыжником, вывернутым из мостовой.

— Вперед! К Бастилии!

Вот она, темная громада. Восемь пятиэтажных башен. Толстые каменные стены. Вокруг стен глубокий двойной ров. Старинная крепость, феодальный замок, издавна превращенный королями Франции в тюрьму для политических заключенных. Еще в XV веке по велению Людовика XI в подземельях Бастилии были установлены железные клетки для узников.

Сменялись короли, чередовались поколения, а Бастилия, неколебимая и мрачная, высилась над Парижем.

Без суда, без следствия, по одному росчерку королевского пера бросали сюда людей. И каких людей! Сам Вольтер дважды побывал узником Бастилии. Сюда заточали и книги. Французская энциклопедия, созданная в XVIII веке передовыми умами Франции, была приговорена к заключению в Бастилию.

Эта тюрьма стала в глазах французов олицетворением тирании, неистового деспотизма.

— Вперед! На приступ!

Народ окружает крепость. Но как перейти глубокий ров? Мосты подняты. Из бойниц глядят пушечные жерла. Они направлены на Сент-Антуанское предместье, прямо на несметную людскую массу.

Смотри, Пьер Жан, смотри и не забывай!

Что это? Крыша под его ногами как будто вздрогнула. Залп. Пушечные ядра врезаются в людскую гущу. Но живые не останавливаются. Смельчаки подбирают еще не остывшие чугунные шары, бегут ко рву и пытаются перебить цепи подъемного моста. И другие с топорами в руках спешат к ним на помощь. Ура! Мост спущен. Повстанцы у самых стен.

Несколько часов длился приступ, и феодальная твердыня пала.

Как солнце радостно сияло в этот день,

В великий этот день!

Вечером Париж светился, пел, ликовал.

Пьер Жан долго не мог заснуть.


А в Версале в это время заседало Национальное собрание. Уже совсем поздно в зал заседаний пришел Людовик XVI. Он только что узнал от своего приближенного, герцога де Лианкура, о взятии Бастилии.

— Но ведь это же восстание! — сказал король, тяжело отдуваясь и выпячивая нижнюю губу.

— Нет, ваше величество, это не восстание, а революция, — ответили ему.

Через несколько дней от Бастилии не осталось камня на камне. Восставший народ разнес ее до основания. Бродя среди развалин, Пьер Жан слушал пылкую речь седого учителя о жертвах произвола, о свободе, равенстве, братстве…

Это было начало Великой французской революции. Это было время великих надежд. Это было начало жизни Беранже.

Но через сорок лет я этот день встречаю —

Июльский славный день — в темнице за замком.

Свобода! голос мой, и преданный опале,

Звучит хвалой тебе! В окне редеет тень…

И вот лучи зари в решетках засверкали…

Как солнце радостно выходит в этот день,

В великий этот день!

В ПУТЬ

От Парижа до пикардийского городка Перонны на почтовом дилижансе больше двух суток езды. Путь кажется Пьеру Жану бесконечно длинным. Пожилая родственница, сопровождающая его, всю дорогу клюет носом, а Пьер Жан, затесненный тюками и корзинами, поджал ноги и молча глядит в окно.

Отец взял его из пансиона, не захотел больше вносить плату, задолжав и за те несколько месяцев, что Пьер Жан пробыл там.

— Что толку в этих пансионах? — ворчал отец, пренебрежительно подергивая плечом. — Чему там выучился мальчишка? Как был неучем, так и остался. Пусть лучше едет к тетке в Перонну. Она женщина разумная, приставит его к какому-нибудь делу. Да к тому же в Париже сейчас слишком беспокойно.

Расставаться с пансионом девятилетнему Беранже было ничуть не жалко. Старшие мальчишки пинали и дразнили его, пользуясь его беззащитностью и простодушием. Они завидовали, когда Беранже освобождали от занятий из-за мучивших его головных болей. Те, что побогаче, презирали его, потому что у него не водилось карманных денег на лакомства. Особенно доставалось ему от Граммона, старшего сына известного актера. Завидев издали красный плащ этого пятнадцатилетнего верзилы, Пьер Жан испытывал неодолимый ужас.

Он не забудет, как однажды стоял у решетки пансионского двора и пожирал глазами громадное румяное яблоко на лотке у торговки. Вдруг над самым ухом его послышался грозный шепот:

— Возьми это яблоко, не то поколочу!

Это был Граммон. Он заставил Беранже стащить яблоко и тут же схватил его за шиворот:

— Держи вора!

А только что, в это самое утро, Пьер Жан получил награду — крест за хорошее поведение.

— Экий срам! Образец благонравия — и такой проступок! — орал во все горло Граммон, созывая пансионеров и учителей…

Да, Пьер Жан рад, что его взяли из пансиона. Он очень хотел вернуться назад, к деду и бабушке Шампи, у которых жил с тех пор, как себя помнит. Но туда нельзя: деда разбил паралич. И к родителям нельзя: они живут врозь.

А вдруг и тетушка Тюрбо не захочет его принять? Никто не спрашивает ее, согласна ли она взять его к себе. Она его никогда не видела, и он ее никогда не видел, знает только, что она родная сестра отца, бездетная вдова и содержит на окраине Перонны трактир под названием «Королевская шпага». Больше ему ничего о ней не рассказывали…

Не мудрено, что он чувствовал себя одиноким и заброшенным, этот девятилетний мальчик, которого родители сплавили с рук, бесцеремонно переложив заботы о его воспитании на чужие плечи. Родители всегда относились к нему на редкость небрежно и холодно. Говоря по совести, он ничем не был обязан им, кроме самого факта своего появления на свет.

Отец его, Жан Франсуа Беранже, человек легкомысленный, тщеславный и склонный к авантюрам, родился, к вечному своему сожалению, не в каком-нибудь дворянском замке, а в семье провинциального трактирщика близ Перонны. В юности Жан Франсуа служил писцом у пероннского нотариуса. Потом переселился в Париж, нанялся счетоводом к бакалейщику и решил во что бы то ни стало выбиться «наверх», а для этого прежде всего «улучшить» свою родословную, доказать, что он не простолюдин, а отпрыск старинной дворянской фамилии, корни которой затерялись в веках. Эта мысль крепко засела в его голове, и он усердно принялся за составление «генеалогического древа» семейства Беранже, но, не закончив своих «изысканий», неожиданно женился.

Нет, он не был последователен, этот пылкий провинциал. Женился он не на дворянке, ни даже на зажиточной буржуазке. Его пленила дочь портного, молоденькая модистка Жанна Шампи. Каждое утро, торопясь на работу, она проходила мимо лавки бакалейщика, быстрая, живая, изящная — истая парижанка! Жан Франсуа прислушивался к стуку тонких каблучков и забывал в эти минуты и о родословной и о счетах…

Многодетный портной охотно отдал руку дочери щеголеватому, любезному счетоводу.

Семейное счастье молодой четы, однако, длилось недолго. Через полгода после свадьбы от небольшой суммы, которую вручил новобрачным папаша Шампи, не осталось ни единого су. И любящий супруг, покинув Париж, жену на сносях и должность у бакалейщика, пустился в странствия — в поиски фортуны, в поиски корней «генеалогического древа». Первенец появился на свет в его отсутствие.

Пьер Жан Беранже родился 19 августа 1780 года под кровом своего деда Пьера Шампи, в старом доме на улице Монторгей, одной из самых шумных и грязных улиц Парижа. Роды были трудные. Акушерке пришлось прибегнуть к щипцам, «…для меня все на свете было трудно, даже родиться», — говаривал потом Беранже.

Ребенка отдали на воспитание кормилице. А мать, как только оправилась после родов, переехала из отцовского дома в предместье Тампль и снова занялась ремеслом модистки.

Забытый родителями, Пьер Жан первые три года жизни провел в семье бургундской крестьянки, среди виноградных лоз и кудахчущих кур. Рассказывали, что у кормилицы его скоро пропало молоко и малышу совали соску из хлеба, размоченного в вине (это послужило впоследствии сюжетом для песенки Беранже). Крестьяне, вскормившие его, очень привязались к своему воспитаннику и даже не требовали платы за его содержание, когда родители забывали ее высылать, а это, наверное, случалось нередко.

Потом о внуке вспомнил дед Шампи и вытребовал его к себе в Париж. В пропыленном воздухе портновской мастерской быстро выцвел сельский румянец маленького Беранже. Пьер Жан рос бледный, чахлый, тихий. Товарищей у него не было, целые дни он проводил в обществе деда и бабки. Забьется в уголок и вырезает из бумаги человечков или мастерит крохотные корзинки из вишневых косточек. А дед щелкает ножницами — кроит, потом, сдвинув на нос очки, орудует иглой. За шитьем дед любил напевать старинные романсы и песенки. Пьер Жан прислушивался и сам пробовал подтягивать тонким голоском. Все в доме пели, песня сопровождала Беранже сызмальства.

Иногда бабушка Шампи читала вслух мужу и внуку. Она была любительница чтения. Из ее уст Пьер Жан впервые услышал имя «господина де Вольтера», на авторитет которого бабушка то и дело ссылалась. Дед тоже не отставал от века. В часы досуга он охотно открывал томик сочинений вольнодумного аббата Рейналя.

Скоро и Пьер Жан начал усердно мусолить страницы старых книг, которые водились в доме портного. «Освобожденный Иерусалим», переводная поэма итальянского писателя Тассо, и «Генриада» Вольтера — таковы были его первые «буквари». Читал он, правда, только «глазами»: улавливал смысл знакомых слов, но не имел никакого понятия о слогах.

И в школе, куда его отвел дед, он не двинулся вперед ни в чтении, ни в грамматике, ни в других науках. Школа была совсем близко, почти напротив дома, в тупике Бутылки, но Пьер Жан посещал ее редко и неохотно. Трудно было часами сидеть без движения в узкой, полутемной комнате и слушать монотонный голос учителя. Пьер Жан жаловался деду на головную боль, и тот оставлял его дома. Строгий к собственным детям, старый портной баловал внука.

Мать появлялась редко. Несколько раз она брала Пьера Жана к себе погостить, водила его в парк на гулянье или в театр — эти дни были для него праздниками, но недолгими.

А отца за все шесть лет жизни у деда Шампи Пьер Жан видел всего два-три раза. Беранже-старший все время где-то странствовал: жил в Бельгии, потом в маленьких французских городках. Накануне революции он исполнял обязанности нотариуса в Дюртале и заведовал имуществом некоей графини де Бурмон. Наезжая в Париж, он не забывал навестить жену. В 1887 году у Пьера Жана появилась младшая сестра Софи. Это, впрочем, не укрепило семью. Девочку тотчас же отдали кормилице, а отец снова уехал в Дюрталь. Он уже много преуспел в насаждении корней «генеалогического древа» и именовался теперь не просто Беранже, а Беранже де Мерси.

Ну, конечно, новоявленный дворянин не одобрял того, что происходило в Париже в 1789 году. Бастилию разрушили, глядишь, вслед за ней рухнет монархия, и дворянская приставка окажется ни к чему. Он, наверно, постарался бы внушить свои монархические взгляды и сыну, если б взялся за его воспитание, но к роли воспитателя де Мерси был не способен, у него не было ни малейшей охоты тратить на мальчишку время, деньги, энергию. В благом порыве отцовских чувств он попробовал было определить сына в пансион; дворянскому отпрыску нужно дворянское воспитание! Порыв этот, однако, бесследно иссяк, когда пришел срок вносить плату. Нет уж, пусть лучше Пьер Жан едет к тетке в Перонну.

Мари Виктуар Тюрбо, осанистая вдова лет около сорока, читает письмо от брата. Пьер Жан, еще больше осунувшийся за время путешествия, стоит у стола и ждет решения. Густые брови госпожи Тюрбо ползут все выше на лоб, а потом резко опускаются и сходятся у переносицы.

— Нет, вы только подумайте, — всплескивает она руками, обращаясь к пожилой родственнице, доставившей ей нежданную «посылку», — вы только представьте себе, до чего дошел мой братец! Вообразил, что я обязана взвалить на себя все заботы о его сыне! Ну, уж пусть он там рассуждает, как хочет, а я не могу взять ребенка на попечение.

Искоса она бросает быстрый взгляд на племянника. Он стоит, маленький, худенький, робкий. Светловолосая голова опущена, руки теребят шапку.

Мари Виктуар неожиданно умолкает. Брови ее все еще сдвинуты, но глаза теплеют, теплеют и вдруг затуманиваются. Она встает и порывисто обнимает мальчика.

— Бедняжка покинутый! Я заменю тебе мать.

ЮНЫЙ РЕСПУБЛИКАНЕЦ

В трактире «Королевская шпага» шумно, душно. Пахнет жареным луком, дешевым сыром. Знакомые запахи, Пьер Жан привык к ним за три года. Раскрасневшаяся тетушка Тюрбо снует между очагом и стойкой, а Пьер Жан встречает на крыльце приезжих, задает корм лошадям и, топоча деревянными башмаками, прислуживает посетителям.

Ох, как не по душе ему такая работа! Бывают минуты, когда хочется разбить тарелки об пол. Но он сдерживается. Надо помогать тетке. К тому же, если б не возня с этими тарелками, если б не это прислуживанье, в трактире было бы очень интересно. Сколько разных людей бывает здесь! Окрестные крестьяне, пероннские обыватели и приезжие из соседних округов и из дальних городов; знакомые почтари с дилижанса и какие-то безвестные бродяги; странствующие торговцы, хитрые спекулянты (их много развелось в эти годы) и конные вестовые из Парижа с важными бумагами для местных властей. И посетители не только едят, пьют и спят на постоялом дворе тетушки Тюрбо. Они обмениваются новостями, спорят, иногда читают вслух газеты, поют новые песни.

Пьер Жан забывает о тарелках, о лошадях, об усталости, когда, чуть склонив голову набок, жадно впитывает в себя рассказы о последних событиях. Да, он теперь уже не тот робкий тихоня, каким был в пансионе Шантеро. Весь он как будто проснулся, ожил, повеселел.

С восторгом подхватывает он новые сатирические куплеты, которые поются на мотив «Карманьолы» и «Ça ira». Изменника-короля и его жену — «австриячку» — в этих куплетах иронически величают мосье и мадам Вето{Вето — право короля приостанавливать решения Национального собрания, оставленное Людовику XVI в начале революции.}.

Мадам Вето, ты нам сулишь,

Что перережешь весь Париж,

Да нет силенок у тебя,

Пока у нас пальба.

Так спляшем «Карманьолу»!

Сколько таких куплетов сочиняют по всей Франции! Чуть не каждый день появляются, новые. Кто сочиняет их? Имена авторов неизвестны. Имя их — народ.

Иногда между посетителями трактира вспыхивают споры. Тетушка Тюрбо частенько вмешивается в них, она здорово умеет вправить мозги болтунам, которые не понимают что к чему и, может быть, сочувствуют в душе старому режиму. Старый режим — это власть бездельников-аристократов, которые расточали народное добро и ничуть не заботились о благе Франции, — так думает и говорит тетушка Мари Виктуар. Пьер Жан вполне разделяет ее взгляды. Это она первая открыла ему глаза на смысл событий, происходящих во Франции. Так же как и она, Пьер Жан не терпит аристократов. Так же как и она, он на стороне бедняков — санкюлотов, на стороне революции.

Одно удивляет его: как может такая умная женщина верить в чудодейственную силу церковных обрядов?

Когда церковь еще не закрылась в Перонне, тетка водила его к обедне и даже хотела, чтоб он стал служкой у местного священника, который присягнул на верность революционной Франции. Но церковная латынь никак не шла Пьеру Жану в голову, хотя на все другое у него была прекрасная память. Во время службы он путал возгласы, подавал не те предметы. Кюре ворчал, а однажды и совсем рассвирепел, заметив, что в сосуде не хватает освященного вина. Ну и досталось тут нерадивому служке! Наспех закончив обедню, дюжий кюре обошелся с ним без всякой кротости и благости и пригрозил, что больше никогда не допустит к священным предметам.

Пьер Жан нимало не огорчился, но тетушка вздыхала.

Окончательно пошатнулась его вера в церковные обряды после одного случая, чуть ли не стоившего ему жизни.

Это было весной 1792 года. С утра парило, собирались тучи. Тетка боялась грозы и заранее окропила весь дом святой водой во избежание беды. Когда гроза разразилась, Пьер Жан стоял на пороге. Вдруг что-то ослепило его, оглушило, и он потерял сознание. Тетушка Тюрбо вынесла его из сеней, полных дыма. На ее вопли собрались соседи. Общими усилиями удалось привести мальчика в чувство.

Когда он очнулся и тетка со слезами рассказала ему, как все было, Пьер Жан не мог удержаться, чтоб не спросить ее голоском слабым, но не без ехидства:

— Ну что, помогла нам твоя святая вода?

Тетка так и ахнула. Потом она часто вспоминала эти его слова.

— В ту минуту я поняла, что ты никогда не будешь набожным христианином, — сокрушенно твердила она.

Пьер Жан долго болел и стал хуже видеть. Он не смог поступить в ученье к часовщику, что его очень огорчало.

И вот он прислуживает в трактире… Тетушка то и дело поглядывает на него из-за стойки. Она думает сразу о нескольких вещах — о том, что в лавке совсем не стало колониальных товаров с тех пор, как в Сан-Доминго произошла революция, о меню на завтрашний день и о будущем Пьера Жана. Этот последний вопрос постоянно примешивается ко всему, о чем думает Мари Виктуар. О, она прекрасно понимает, что работа в трактире племяннику совсем не подходит. Он очень самолюбив и, конечно, способен на что-то большее. Смышленый. Все схватывает на лету. Как быстро научился он читать! Прочел и, кажется, уже знает наизусть все книги, что есть у нее в доме: «Похождения Телемака» Фенелона, драмы Расина и Вольтера…

А как рассуждает! С ним можно посоветоваться о любом деле. Ему бы не в трактире прислуживать, а в коллеже учиться. На коллеж в Перонне закрылся, а отправить племянника учиться в другой город у нее нет средств, да и время не такое, чтоб отпускать мальчишку одного. «Ничего, — думает тетка, — успеет изучить какое-нибудь ремесло, встанет на ноги. А пока самое главное, чтоб рос хорошим гражданином и патриотом». Эти два понятия для нее нераздельны, как и для всех тех, кому дорога революция, кто гордится «Декларацией прав человека и гражданина» и считает интересы нации своими собственными интересами.

* * *

Как идут дела на фронте? Это больше всего волнует юного Беранже, его тетку и большинство французов.

В апреле 1792 года Франция вступила в войну с коалицией монархических держав, угрожавших ее свободе, ее революции.

Добровольцы с разных концов страны становились под ружье. Отряды их то и дело проходили через Перонну, местные жители и окрестные крестьяне присоединялись к ним. Они шли и шли по пыльной большой дороге. Храбрые, веселые парни в тяжелых сабо, а то и совсем босые. Обветренные, оборванные, они шли с песнями, с крепкой верой в скорую победу. Но дела на фронте осложнялись. Враг перешел границу, враг наступал.

— Граждане, отечество в опасности!

Этот клич несся летом 1792 года по всей Франции, и страшное значение его все яснее раскрывалось перед юным Беранже. Кругом говорили об измене, о кознях короля, королевы и аристократов-эмигрантов. Они стакнулись с иноземцами, натравливают их на Францию, они только и мечтают о том, чтоб австрийцы, пруссаки и англичане затоптали революцию и восстановили во Франции старый режим.

Мосье Вето, ты нам сулишь,

Что родину спасти велишь.

Сорвется дело у тебя.

Игра твоя слаба.

Так спляшем «Карманьолу»!.. —

пели посетители трактира «Королевская шпага».

Слышишь гром? Слышишь гром?

Так спляшем «Карманьолу»!

Пушки бьют за бугром.

До Перонны действительно уже доносились звуки вражеской канонады.

А из Парижа шли вести о больших событиях и переменах. В ночь на 10 августа 1792 года народ штурмом взял королевский дворец Тюильри. Людовик XVI заключен в замок Тампль. Монархия низвергнута!

В то лето по дорогам страны вместе с отрядами добровольцев шагала новая песня, призывная, грозновеселая. Сначала она называлась «Песнь Рейнской армии». И слова и музыку ее сочинил в Страсбурге саперный капитан Руже де Лиль. Зазвучав впервые на юге Франции, она с батальонами марсельцев пришла к концу июля в Париж, а потом разнеслась по всей стране под именем «Марсельезы».

Вперед, сыны отчизны милой!

Мгновенье славы настает.

К нам тирания черной силой

С кровавым знаменем идет.

Вы слышите, уже в равнинах

Солдаты злобные ревут.

Они и к нам и к нам придут,

Чтоб задушить детей невинных.

К оружью, граждане! Равняй военный строй!

Вперед, вперед, чтоб вражья кровь была в земле сырой!

Эту песню услышал в Перонне двенадцатилетний Беранже и ощутил в ней то, что билось, пело, росло в нем самом.

«Бесполезно рассказывать обо всех обстоятельствах, объясняющих, почему я, будучи столь юным, с таким участием относился к судьбам нашей великой революции и почему так горяч был мой патриотизм», — напишет он много лет спустя, вспоминая в «Автобиографии» о событиях 1792 и 1793 годов. И дальше: «Помню, с какой печалью и тревогой мы узнали о вторжении коалиционных армий, передовые отряды которых прошли Камбре. Вечерами, сидя у ворот нашего постоялого двора, мы прислушивались к грому пушек англичан и австрийцев, осаждавших Валансьен, в шестнадцати лье от Перонны.

Мой ужас перед вражеским нашествием нарастал с каждым днем. Но с какой радостью слушал я вести о победах республики!»

Первая победа была одержана революционной французской армией над пруссаками в битве при Вальми 20 сентября 1792 года. День 21 сентября был провозглашен на первом заседании Конвента началом новой эры, первым днем Французской республики.

Изменилось летосчисление, двигалась вперед революция, и сама старуха история, казалось, помолодела и ускорила свои шаги.

Воодушевленные победой при Вальми, французские армии перешли в наступление и 6 ноября в битве при Жемаппе наголову разбили австрийцев.

— Мир хижинам, война дворцам!

Слыша этот клич революционных армий, содрогались в своих дворцах короли старой Европы. Не грозит ли и им страшная участь французского короля? Людовик XVI был казнен 21 января 1793 года на Гревской площади в Париже.

Англия, Пруссия, Голландия, Неаполь и мелкие немецкие княжества ополчились против Французской республики.

В 1793 году война шла и за рубежами Франции и внутри страны. Аристократы-эмигранты и их прихвостни змеями проползали в пределы республики, раздували мятежи, сеяли смуту Мятежи в Бретани. Мятеж в Нормандии. Мятеж в Тулоне… К военной опасности добавлялся голод в стране. Бедняки роптали. Им нечего есть, бумажные деньги падают в цене, продуктов все меньше, а проклятые спекулянты и ростовщики наживаются на страданиях народа.

Отнять у богачей излишки, установить твердые цены — требовали народные массы и их вожди монтаньяры.

31 мая 1793 года над Парижем снова загудел набат Толпы санкюлотов двинулись к зданию, где заседал Конвент. Волнения продолжались три дня. 2 июня защитники интересов крупной буржуазии — депутаты-жирондисты — были изгнаны из Конвента. Во Франции установилась якобинская диктатура.

Революция двигалась к своей вершине. Все решительнее выкорчевывались корни феодализма, подрывались основы помещичьего землевладения и былого могущества католической церкви.

Под ножом гильотины одна за другой слетали с плеч головы аристократов и «подозрительных».

В Перонне террор ощущался менее остро, чем во многих других городах. Здесь не было гильотины, не совершалось казней. Но в тюрьму попадали многие; были среди них и виновные и невиновные.

Однажды утром тетушка Тюрбо повела своего племянника в город, не обмолвившись ни словом о цели прогулки. К удивлению Пьера Жана, они направились прямо к зданию тюрьмы и остановились у ворот.

— Дитя мое, мы сейчас увидим с тобой честных людей, хороших граждан, лишенных свободы из-за клеветнического обвинения, — сказала тетка.

Накануне она узнала о том, что несколько ее друзей из соседнего села без вины попали в тюрьму, и сразу же решила дать племяннику наглядный урок, «каким преследованиям может подвергнуться добродетель во времена политических волнений».

«Подобные уроки, данные при таких обстоятельствах, глубоко и навсегда западают в молодой ум», — писал потом Беранже.

Однако эти уроки не охладили патриотического пыла юного республиканца. Тетка и не ставила своей целью очернить в его глазах республику. Она осуждала лишь клеветников, приносящих вред общему делу. И воспитательница и ее воспитанник оставались преданными сторонниками республики в грозные времена, когда политическая атмосфера в стране достигла наивысшего напряжения.

В те годы закладывались основы личности Беранже. Первая и самая большая его любовь была отдана революционному отечеству. Первыми волнениями его были волнения за судьбы Франции, за судьбы революции.

«Когда пушки возвестили о том, что мы отбили Тулон, я был на валу. С каждым выстрелом сердце мое билось сильнее, так что я вынужден был сесть на траву, чтоб перевести дыхание…»

Он впервые услыхал тогда имя молодого офицера Бонапарта, выигравшего битву за Тулон, и это имя связалось в сознании Беранже с победоносным движением революции.

* * *

И от тетушки и от других пероннских жителей Пьер Жан много слышал о Баллю де Белленглизе.

— Это гордость Перонны, — говорила тетка, — ученый, юрист, оратор, философ! Вот подожди, он приедет, увидишь и сам поймешь, что это человек!

Так же отзывались о нем и друзья гетушки Тюрбо. Они не преувеличивали. Баллю де Белленглиз был действительно человек выдающийся.

Дворянин по происхождению, он порвал со своим сословием и перешел на сторону революции; к этому подготовило его страстное и давнее увлечение философией Руссо. Перонцы единодушно избрали своего нотариуса депутатом в Национальное собрание.

Когда окончился срок его полномочий, Белленглиз возвратился домой, вновь занялся юридической практикой и развернул в городке просветительную деятельность.

Еще до знакомства с Белленглизом Пьер Жан не раз встречал его: бывший депутат любил прогулки по окрестностям. Уже издали фигура его привлекала внимание прохожих. Высокий, прямой, в широкополой шляпе, в темном камзоле до пят, застегнутом на все пуговицы, он шел неспешным шагом, а рядом с ним, по обе стороны, семенили две маленькие собачки, и он по очереди брал то одну, то другую на руки.

Все встречные кланялись ему, он отвечал на их поклоны, окидывая каждого спокойным доброжелательным взглядом.

Где видел Пьер Жан этот взгляд? Почему внушительный облик нотариуса кажется ему таким знакомым? Когда он узнал Баллю де Белленглиза ближе, то понял: именно таким представлял он себе Ментора, мудрого учителя юного Телемака, книгу о похождениях которого перечитывал столько раз. Наставник Телемака, строгий и требовательный, снисходительный и всегда справедливый, будто сошел со страниц книги и вступил в жизнь юного Беранже.

Тетушка Тюрбо была издавна знакома с Белленглизом и не раз прибегала к его юридическим советам. Он охотно откликнулся на ее просьбу пристроить на работу Беранже. Незадолго перед тем тетка попробовала определить племянника в ученье к ювелиру, но толку из этого не вышло. Ювелир охотно рассказывал о своих любовных похождениях, а делу и не думал учить.

Белленглиз принял Беранже посыльным в свою нотариальную контору. На должности этой Пьер Жан, однако, оставался недолго. Той же осенью Белленглиз определил его в школу, которую открыл в Перонне.

Это была необыкновенная школа. Здесь не зубрили молитв, не заучивали латинских вокабул и даже не вносили платы за ученье. Дети бедняков сидели на скамьях рядом с детьми зажиточных буржуа..

Основатель школы видел главную ее задачу в воспитании активных граждан-патриотов, а не ученых педантов, равнодушных к тому, что творится вокруг, чем живет страна. Школа строилась по образцу маленькой республики. Каждый ученик-гражданин имел равные с другими права и обязанности. Каждый мог быть избран на почетную должность мэра или судьи. Да, у них был свой суд, свой муниципалитет и свое войско, вооруженное пиками, саблями и настоящей маленькой пушкой.

Сердцем школы был клуб. И это понятно. Где, как не в клубах, оттачивали в то время граждане молодой Французской республики свою речь, выращивали политическую мысль?

В знаменитом парижском Клубе якобинцев выступали вожди республики: Друг народа Марат, Неподкупный Робеспьер. (Какие прозвища! Может быть, еще тогда они стали для Беранже высшим мерилом достоинств человека.) Клубы рождались и множились в каждом городке и селении Франции.

Нет сомнения, что песни и споры влекли пероннских школьников гораздо сильней, чем уроки грамматики. Грамматика, увы, была в загоне. Трудно было найти хороших учителей, занятия французским языком вел старый священник, присягнувший республике. Пьер Жан так и не одолел правил орфографии за короткое время своего пребывания в школе Белленглиза.

Зато он научился петь революционные песни и выступать с речами перед публикой, преодолевая свою застенчивость. Не раз его избирали председателем клуба и поручали ему составлять и произносить приветствия членам Конвента, проезжавшим иногда через Перонну, или писать торжественные адреса самому Максимилиану Робеспьеру.

Вместе с другими школьниками Пьер Жан участвовал в организации национальных праздников.

На площади собирались граждане Перонны и крестьяне из соседних деревень. Матери семейств в на крахмаленных чепцах с трехцветными кокардами приводили за руку малышей в красных фригийских колпачках. А девушки! В праздничных платьях, украшенные цветами, они смеялись, пели, танцевали. Самую красивую и статную выбирали «богиней свободы». Она поднималась на высокий помост, увитый гирляндами зелени. Трехцветный флаг республики трепетал над ее головой. Пьер Жан, не отрываясь, смотрел на нее, и ему казалось, что это действительно сама Свобода, сама Республика улыбается ему, как родному сыну…

Когда приходила его очередь подняться на трибуну, чтоб произнести приветствие от учеников школы, в горле почему-то начинало першить, лица расплывались перед глазами. Но он начинал говорить, и смущение проходило, сменяясь радостным воодушевлением: его слушали, его одобряли, ему рукоплескали! Он чувствовал себя частицей народа, одним из его голосов. Он, такой маленький, хворый, незаметный, становился в эти минуты сильным, смелым, большим!

Прослушав речи, все собравшиеся на площади пели хором революционные песни, и, конечно, прежде всего «Марсельезу».

Вперед, сыны отчизны милой!..

Песня неслась широко, высоко. И, наверное, где-нибудь в высоте встречалась и сливалась с той же песней, которую пели в это время бойцы революционных армий на фронтах республики, и парижане на широких площадях, и члены Конвента после заседания.

Вперед, плечом к плечу шагая!

Священна к родине любовь.

Вперед, свобода дорогая,

Одушевляй Час вновь и вновь…

* * *

Новые и новые песни рождались в революционной Франции. Сатирические куплеты, бесстрашные, веселые и яростные, ринулись в бой со старым режимом еще в первые годы революции. Они продолжали разить врагов пиками острот, шквалами грозного смеха и после свержения монархии.

А вслед за ними вместе с установлением республики встали в строй героические, возвышенные песни-гимны, песни-марши. «Марсельеза» была самой популярной из патриотических песен революции. Но рядом с ней, иногда по ее образцу, создавалось множество других, утверждавших величие республики, воодушевлявших ее граждан, ее защитников.

Их сочиняли и безвестные песенники — не профессиональные поэты, но пылкие патриоты — и поэты с известными именами, такие, как Лебрен-Пиндар и Мари Жозеф Шенье.

Убежденный якобинец, член Конвента, Мари Жозеф Шенье доблестно служил республике своим пером как драматург и как поэт-трибун. Он создавал революционные оды, тексты гимнов для республиканских праздников — «Гимн Равенству», «Гимн Свободе», «Гимн Верховному существу». «Песнь выступления в поход», написанную им в 1794 году, называли второй «Марсельезой». Стихи Шенье перекладывали на музыку видные композиторы той поры.

Может быть, именно любовь к песням, выражавшим чувства, которые переполняли юного республиканца, и вызвала в нем неодолимое желание сочинять самому, попробовать передать в стихах то, что его волновало.

Манили и направляли его к этому и те книги, которые он читал и перечитывал. Вольтер, Расин и любимые его Мольер и Лафонтен — все они писали стихами.

Беранже было двенадцать лет, когда он начал свои стихотворные опыты.

Как добиться того, чтобы слова звучали так, будто сами просятся на музыку? Он долго думал над этим, и, как ему казалось, пришел, наконец, к удачному решению задачи. Главное, чтоб строки были равной длины! Для этого взять лист чистой бумаги, аккуратно разлиновать его, а по бокам провести две жирные продольные линии. Теперь остается обуздывать слова и фразы, чтобы они покорно ложились в отгороженные для них загоны.

Это оказалось не так просто. Но вот слова как будто выстроились ровными рядами: строки совершенно одинаковой длины! И все-таки, если прочесть вслух, они звучат совсем не так, как у настоящих поэтов. Он сличал свои строчки со строками Лафонтена и опять и опять с огорчением убеждался: нет, совсем не то…

Когда он поступил в школу, дело не пошло вперед, в школе он ни слова не услышал о правилах стихосложения и продолжал сочинять «своим способом». Он предпочитал никому не показывать свои стихи, пока не научится писать по-настоящему.

* * *

На следующую осень Пьер Жан уже не пошел в школу: она неожиданно закрылась. Эго произошло, как говорили в Перонне, по вине каких-то клеветников и доносчиков.

Школа перестала существовать, но ее основатель уцелел. По инициативе Баллю де Белленглиза в Перонне была основана типография, владельцем которой сделался местный житель дядюшка Лене. В эту типографию и поступил работать Беранже. Он вошел под ее крышу с трепетом в сердце и с обнаженной головой. Еще бы! Здесь печатаются книги, и он сам будет участвовать в свершении этого чуда.

Учителем его был рабочий-наборщик Болье. Живой паренек, вечно вымазанный типографской краской, усердно посвящал подопечного в тайны ремесла. Пьер Жан под таким руководством мог бы сделаться заправским наборщиком, если б поперек дороги не стали его нелады с орфографией. Тех, кто был силен в правописании, мастер Лене охотно допускал к наборной кассе и верстатке. А Беранже маялся вместе с малограмотными учениками у типографского пресса и выполнял всякие мелкие поручения и подсобные работы. Но и тут нельзя было зевать и мечтать. Живей! Живей! Надо быть расторопным, чтоб не получить от мастера увесистую колотушку.

У хозяина типографии был сын, долговязый балагур лет шестнадцати. Когда Пьер Жан познакомился с ним поближе, то узнал, что Лене-младший ловко сочиняет веселые куплеты. Как он достигает этого? Лене охотно поделился с товарищем секретами своего мастерства, от него первого Беранже услышал о правилах стихосложения. Скоро Пьер Жан сравнялся со своим учителем в искусстве сочинения куплетов, а немного погодя и превзошел его.

Добродушный Лене-сын гордился успехами своего ученика. В свободные часы они вместе заглядывали в клуб или гуляли по окрестностям Перонны. К ним присоединялись Болье и Кенекур.

С Кенекуром Беранже подружился еще в школе Белленглиза. Бледный, кроткий, он напоминал ангелочка, каких рисуют в старинных книгах. Рот сердечком. Голубые глаза так и светятся добротой и невинностью. Прежде чем вставить слово в разговор, он робко покашливал, прикрывая рот маленькой ладошкой. Но вставлял словцо всегда кстати, с толком.

Любил и понимал шутку и восхищался остроумием Беранже, его куплетами и его речами в клубе.

Местный клуб продолжал свою шумную жизнь. Но теперь там уже не читали приветствий Робеспьеру. Робеспьер, перед которым совсем недавно благоговели, был неожиданно казнен. После государственного переворота 9 термидора (27 июля 1794 года) уже не якобинцы, а совсем другие люди встали во главе республики. Богачи и дворяне снова подняли головы.

В Перонне стали появляться фигуры, давно исчезнувшие с горизонта. Прислал письмо и отец Пьера Жана, о котором так долго ничего не было слышно.

Беранже де Мерси, оказывается, сидел в тюрьме за участие в одном из монархических заговоров. Тетка знала об этом и раньше, но скрывала от Пьера Жана, чтоб не огорчать и не тревожить его.

После 9 термидора Беранже де Мерси выпустили на свободу, и в начале 1795 года он собрался навестить родных в Перонне.

Тетушка Мари Виктуар звала брата приехать на ее свадьбу. Да, ей надоело быть одинокой вдовой, она решила связать свою судьбу с неким гражданином Буве, имевшим в Перонне репутацию человека образованного и высоконравственного. Пьер Жан, с которым тетка не преминула посоветоваться, прежде чем сделать такой рискованный шаг, предостерегал ее. Он заметил, что жених обладает своеобразным и, наверно, нелегким для окружающих нравом. Уж слишком горазд допекать ближних поучениями и назиданиями (Пьер Жан почувствовал это на себе). Тетка потом жалела, что не послушалась совета своего питомца. Брак не принес ей счастья. Но свадьбу справляли весело. Беранже де Мерси привез в подарок сестре новые башмаки из настоящей кожи! Это была роскошь для тех лет: большинство граждан Перонны ходило в деревянных сабо.

Чуть ли не в первый день по приезде брата Мари Виктуар повела его в клуб, где выступал с патриотической речью Пьер Жан. Красноречие сына польстило самолюбию де Мерси, но содержание речи пришлось ему не по душе. Он решил выбить из головы Пьера Жана «санкюлотские бредни».

Но как ни подступался он к сыну, как ни петушился, доказывая ему преимущества дворян перед плебеями, превосходство монархии над республикой, сын упорно оставался на стороне плебеев и республики и, что было обиднее всего, побеждал в спорах отца.

Разбитый наголову, раздосадованный отец пожимал плечами, искоса поглядывая на своего непобедимого противника. Ишь ты, на вид смирен, тщедушен, и откуда только такая прыть? Смышленый мальчишка! Может стать помощником в делах, надо будет взять его в Париж, а там уж заодно и перевоспитать.

До поры до времени отец ничего не говорил об этом юному Беранже, но спорить с ним перестал, обратив свой полемический пыл на сестру. Споры с ней он затевал обычно в присутствии сына. Один из образчиков их диалога Беранже приведет потом в своей «Автобиографии».

«— Сестра, — сказал он ей, — этот ребенок заражен якобинством.

— Лучше скажи, брат, вскормлен республиканскими взглядами…

— Якобинец или республиканец — это для меня одно и то же. Мальчишке привиты самые вредные взгляды.

— Они принадлежат мне и всем лучшим гражданам…

— Сестра, мы, аристократы, должны стоять за трон и алтарь. Служа им, я больше года таскался по тюрьмам и, не будь особой милости божией, умер бы на эшафоте.

— Скажи лучше, что тщеславие заставило тебя присоединиться к людям, нисколько тобой не дорожившим…

— Боже мой! Неужели ты ничего не хочешь понять? Вашей республике осталось жить каких-нибудь полгода. Я уже говорил тебе, что наши законные государи скоро вернутся к нам… Когда Бурбоны возвратятся, я надеюсь пристроить сына в число пажей его величества.

— Право, Беранже, ты сумасшедший! Если, по несчастью, к нам возвратится эта династия, вооружившая всю Европу против Франции, неужели ты полагаешь, что последний из ее членов удостоит тебя малейшего внимания?

— Конечно, да. Я докажу свои права на дворянство.

— Опять эта чушь! Не забывай, что ты родился в простом кабаке. Наша добрая мать была служанкой, что вовсе не мешало ей обладать здравым смыслом. Эта достойная женщина, правда, соглашалась иногда шутки ради, что в жилах твоих и твоего отца течет дворянская кровь. «Ведь мой муж, — говаривала она, — бездельничал всю жизнь и напивался пьян вином из своего кабака, как добрый деревенский помещик. А сын мой не может жить без долгов, словно аристократ».

— Сестра, все эти твои россказни не помешают моему сыну, который после меня станет главой рода, сделаться пажом ее величества.

— Твой сын никогда не захочет стать лакеем…

— Сестра, клянусь тебе, что, когда Бурбоны возвратятся, я представлю своего сына нашим превосходнейшим принцам.

— Берегись, чтоб он не спел им «Марсельезу»!»

ФИНАНСИСТ ПОНЕВОЛЕ

Прощай, Перонна! Прощайте, речи в клубе, и прогулки с друзьями, и фартук типографского подмастерья! Пьер Жан уезжает, отец вызвал его в Париж. Тетушка утирает покрасневшие глаза, напутствуя свого воспитанника. Пьер Жан тоже не может удержаться от слез.

И вот уже звенит колокольчик почтового дилижанса. Дальше, дальше! Чужие постоялые дворы, чужие лица. Ночь сменяется новым днем. Машут крыльями мельницы, приветствуя путешественников, мычат стада, несутся клубы пыли… Часть его существа как будто еще там, в Перонне, но с каждым оборотом колес Париж все ближе, все сильнее притягивает его мысли и пробуждает воспоминания.

Запах пыли в мастерской деда. Крики разносчиков на пестрой улице Монторгей, темные классы в тупике Бутылки, хохот забияк в пансионе. И самое памятное — высокая крыша, а внизу толпы народа: «Вперед! К Бастилии!» Он тогда еще ничего толком не понимал, но теперь-то он знает — в тот день все и началось. А потом из Парижа неслись зажигательные песни, и речи, и вести. Там санкюлоты штурмовали королевский дворец Тюильри. Там заседал Конвент. Оттуда с трибуны Якобинского клуба звучали голоса гигантов.

Париж! Здравствуй, Париж!


Они поселились в предместье Пуассоньер. Всей семьей — отец, мать, Пьер Жан и бабушка Шампи (только сестра Софи осталась где-то в деревне). С матерью Пьер Жан почти не знаком.

А бабушка Шампи все такая же хлопотливая, добрая; только стала как будто поменьше ростом, и голова трясется, и глаза плохо видят. «Господина де Вольтера» бабушка теперь уже не так часто вспоминает. Пьер Жан тоже охладел к Вольтеру с тех пор, как прочел его «Орлеанскую девственницу». («И как мог Вольтер насмехаться над Жанной д’Арк, национальной героиней Франции, перед которой преклоняются все патриоты!» — возмущался юный Беранже.)

В Париже шумно и с первого взгляда весело. Но если всмотреться пристальней, то можно заметить, что лица у людей, особенно в предместьях, сумрачные, истощенные. Около хлебных лавок с вечера выстраиваются длинные очереди. Каждый боится, как бы не упустить свою дневную порцию — полуфунтовый ломтик хлеба. Дети умирают от голода. Нищие дежурят на каждом углу.

А на Елисейских полях в открытых ландо, в изящных фаэтонах катаются сытые нарядные барыни, нагло выставляя напоказ бриллианты, золото, меха, бархат и перья (таких не назовешь гражданками, не подходит к ним это слово!). Барыни эти — жены новоявленных богачей, нуворишей, как их называют в Париже, аферистов, спекулянтов, нажившихся на голоде народа. Противно смотреть на этот бесстыдный парад.

Пьер Жан сворачивает в сторону, бежит по незнакомой пустынной улице. Навстречу ему стая каких-то ряженых молодчиков. Ну и костюмы, ну и прически! Волосы на затылках выбриты, как у приговоренных к гильотине, а спереди взбиты и густо напудрены. (Эта прическа называется а-ля виктим{Victime (франц.) — жертва; имеется в виду жертва террора.} и особенно модна у парижских щеголей 1795–1796 годов.) Одеты они в серые четырехугольные фраки с желтыми или черными воротниками, как у шуанов{Реакционные повстанцы в Бретани.}, или совсем без воротников. И у каждого в руке суковатая дубинка вместо трости.

— Бей проклятых якобинцев! — горланят они, размахивая своими тростями-дубинами.

Пьер Жан слышал об этих «мюскаденах». Золотая молодежь, сынки нуворишей изображают из себя дворянчиков и забавляются охотой на якобинцев, избивают людей, бесчинствуют на улицах, и все сходит им с рук: полиция закрывает глаза на их разбой.

Во время своих прогулок Пьер Жан предпочитает не приближаться к Гревской площади. Там чуть ли не каждый день работает гильотина. Одного за другим казнят участников недавнего восстания против термидорианского Конвента.

Да, Париж уже не тот, каким мечтал увидеть его юный Беранже. Якобинский клуб наглухо заколочен. Статую Геракла, попирающего гидру, сровняли с землей. Замолкли голоса гигантов. И народ на площадях уже не пляшет «Карманьолу», не поет «Ça ira».

Правда, городские власти устраивают в дни республиканских праздников процессии, зрелища, танцы, но всем этим распоряжаются сверху; толпы народа уже не хозяева, а зрители на торжествах и парадах.

* * *

А дома постоянные ссоры. Мать не ладит с отцом; больная, раздражительная, она недовольна всем на свете, ко всем придирается по малейшему поводу. Достается и сыну.

— И на кого похож этот маленький увалень? Что за воспитание! Что за манеры! Фи! Башмаки в пыли, голова растрепана. Пора бы принять, наконец, приличный вид, уже шестнадцать лет исполнилось!

Мать всячески старается пробудить в нем вкус к щегольству, к моде, но Пьер Жан не терпит щеголей, он с отвращением вздрагивает, вспоминая мюскаденов, их пустые, наглые глаза, манерную, сюсюкающую речь, шутовские наряды, суковатые дубинки.

Нет, он никогда, ни в чем не будет походить на них — ни в одежде, ни в мыслях, ни в поведении. Пусть его называют провинциалом, но никто не назовет его фатом и щеголем.

Мать отворачивается с пренебрежительной гримасой. Ей, модистке, которая всю жизнь шила на щеголих и мечтала о нарядах, о развлечениях, этот мальчишка непонятен. И в кого он только пошел? Ни в мать, ни в отца. Беранже де Мерси, несмотря на все глупости, которые он творил, всегда был изящен, любезен, обладал замашками аристократа, потому-то он и приглянулся ей… А сын? Она горестно вздыхает. Вот они, плоды воспитания провинциальной трактирщицы!

Ему так и не довелось найти общий язык с матерью. Болезнь все сильнее одолевала ее, а скоро и совсем подкосила. В 1797 году Жанна Беранже умерла, прожив всего около года под одним кровом с мужем и сыном.

Мать вздыхала над его манерами, отец не переносит его взглядов. При каждом удобном случае де Мерси норовит «перевоспитывать» сына, опять и опять долбит ему о «законных правителях» Франции, которые скоро вернутся, о «легитимной монархии», которая должна быть восстановлена.

Но если в политических спорах сын по-прежнему не сдает позиций отцу, то в практической жизни Пьер Жан принужден ему повиноваться и помогать. Это оказывается тяжелее всего.

Беранже де Мерси основал «дело», о котором мечтал со времени выхода из тюрьмы: открыл небольшую «меняльную» контору. Какими-то секретными путями ему удавалось добывать звонкую монету из Англии (англичане охотно помогали в те годы французским заговорщикам и дельцам с репутацией монархистов). Приплачивая за валюту два-три процента сверх установленного курса, новоявленный «банкир» все же оставался в выигрыше. Курс ассигнаций падал во Франции с каждым днем, и операции с обменом приносили немалые барыши.

Де Мерси сам удивлялся cвоим удачам и признавал, что в большой степени обязан ими сообразительности сына.

Пьер Жан с грехом пополам знал элементарные арифметические правила, но быстро научился считать в уме, изобретал свои «способы» и скоро стал самостоятельно заключать финансовые сделки с клиентами отца. Первое время работа в конторе даже увлекала его, как новая игра, требовавшая умственного напряжения и сметливости. Ему нравилось чувствовать себя на равной ноге со взрослыми, слушать похвалы отца, давать ему советы.

Впрочем, он довольно скоро убедился, что разумные советы не идут отцу впрок. Легкомысленный и тщеславный, Беранже де Мерси любил пускать клиентам пыль в глаза и расшвыривал деньги, иногда безвозмездно ссужая их «друзьям»-аристократам. А они играли на его легковерии, так и охаживали его, так и подталкивали на новые безрассудства.

Пьеру Жану иногда хотелось заткнуть уши, чтоб не слышать разглагольствований отца. Как он заносится, как бахвалится, как рассыпается перед титулованными клиентами! Все больше и больше он напоминает сыну мольеровского Журдена, мещанина во дворянстве. Прямо из кожи готов вылезть, чтоб потрафить этим проходимцам, чтоб прослыть среди них «своим»!

Пьер Жан постоянно в беспокойстве и напряжении. Но самое горькое даже не это. Хмель первых удач, ребяческое увлечение игрой в финансиста быстро улетучились, и он начинает отдавать себе отчет, что работает не только на отца, на семью, но и на целую свору проходимцев-монархистов, которые трутся в конторе, шипят, клянчат, торгуются и замышляют заговоры. И его, республиканца, они пытаются затянуть в свои сети, опьянить, обморочить.

Каких только вымыслов и домыслов не пришлось наслушаться ему в этом финансово-политическом притоне! Тут околачивались не только роялисты, сторонники Бурбонов, но и приверженцы всяких других, порой фантастических претендентов на престол Франции — мелкие заговорщики и интриганы разных мастей. Но все они чем-то походили друг на друга, а вместе взятые удивительно напоминали стаю мелких хищников.

Как шакалы, лязгая зубами, подбираются они к самому лакомому куску — к звонкой монете. Запасшись ею, можно вцепиться в горло республике, пуститься на любые авантюры, на любое предательство, чтоб вернуть назад свои норы-поместья, чтоб повернуть все на старый лад и стать хозяевами положения.

Как они чванливы и как глупы! Послушать только старого франта шевалье де Ла Картери. Вот он присаживается к столу Пьера Жана, бесцеремонно кладет ему на плечо руку в перстнях и, обдавая запахом коньячного перегара и гнилых зубов, начинает сипеть над ухом о наследниках «железной маски»:

— Да, да, в Бретани живет дворянин де Вернон, законный наследник первенца Людовика XIII, несчастного принца, погибшего в подвалах Бастилии…

Пьер Жан не искушен в истории Франции, но здравый смысл помогает ему увидеть нелепость этих бредней.

А Беранже де Мерси, глядя, как аристократические клиенты беседуют с его сыном, потирает от удовольствия руки. Он надеется, что они «перевоспитают» мальчишку, и как раз больше всего рассчитывает на влияние шевалье де JIa Картери.

Пьер Жан пытается отвести душу, сочиняя эпиграммы на виконтов-авантюристов, на выживших из ума приверженцев несуществующих династий. Эпиграммы получаются хлесткие, даже отец хохочет.

Смех помогает держаться юному Беранже, но не избавляет его от тревоги и горечи.

* * *

Еще чаще, чем аристократы, в контору заглядывали бедняки из окрестных кварталов. На заработанные тяжким трудом деньги рабочий человек не может прокормить семью. Ассигнации завтра же упадут в цене, и каждый старается скорее обменять их на монету.

Пьер Жан был бы рад помочь и этой прачке, высохшей от недоедания, — дома у нее куча детей, муж убит на фронте. И этому инвалиду, который снял с себя залатанную куртку, чтоб заложить ее в ломбарде, но ломбарды не берут бедняцких лохмотьев, и он принес куртку в меняльную контору, чтоб получить под залог хоть ничтожную ссуду. И сотням других исстрадавшихся людей. Тайком он одалживает беднякам понемногу из наличных денег конторы, делая это на свой страх и риск. Иногда выпрашивает у бабушки Шампи ее старые платья, чтоб сунуть их какой-нибудь обносившейся до дыр матери семейства. Но разве это помощь? Он понимает, что милостыней этих людей не спасешь, а постоянные мелкие ссуды только еще больше опутывают бедняка.

Здесь, в меняльной конторе, Беранже встретил тетушку Жари, пожилую швею, которая присутствовала при его рождении. Она знала деда и бабушку Шампи и покойную мать Пьера Жана.

Потом, когда Беранже поселится один, тетушка Жари часто будет заглядывать к нему — помогать штопать белье, убирать комнату. Она расскажет ему грустную историю своей жизни.

Лишь несколько ясных дней выпало ей в юности, а дальше сплошное горе…

Умирающий от чахотки муж снес их новорожденного ребенка в воспитательный дом. У нее не было молока, чтобы кормить малыша, в доме не было денег. Муж умер. Она, когда немного оправилась, хотела взять сына назад, но следы его затерялись. Начальство воспитательных домов не считало нужным уведомлять бедняков, где и как содержатся их дети.

Всю жизнь тетушка Жари искала сына. Она знала только его имя (его назвали Поль). Всю жизнь она надеялась, что найдет его, и мысленно представляла, какой он сейчас. Но увидеть его довелось ей лишь в предсмертном бреду: она приняла за своего сына пожилого доктора, который делал обход больницы, где она умирала.

Рассказ о жизни тетушки Жари Беранже через много лет поместит в своей «Автобиографии». По одному этому можно судить, какое значение придавал он встрече и дружбе со старой женщиной из парижского предместья, которая помогла ему глубже заглянуть в душу народа.

* * *

Как-то утром в конторе появились жандармы, перерыли все бумаги и увели отца. Незадолго перед тем полиция раскрыла очередной монархический заговор, и «роялистского банкира» (так называли Беранже де Мерси) заподозрили в участии и помощи заговорщикам.

Пока шло следствие, отец сидел в тюрьме, а все дела в конторе и вся ответственность за семью свалились на плечи семнадцатилетного Пьера Жана.

Цифры плывут, скачут перед глазами. Голова болит все сильней. Уйти бы, убежать куда-нибудь на волю из этой полутемной комнатушки, где он сидит целыми днями, как паук… Но что будет с отцом, с сестрой, с бабушкой Шампи? И с теми людьми, которые доверили конторе свои деньги? Чувство долга связывает его по рукам и ногам. Он не может бросить эту опостылевшую контору и с лихорадочной энергией заключает все новые и новые сделки.

Отца скоро выпустили за недостатком улик. Он вернулся все такой же беззаботный, будто и не бывал в тюрьме.

— Ну и делец! Голова! — похваливал он сына, узнав, что тот в его отсутствие заключил сделок на 200 тысяч франков.

— Вот помяните мое слово, — говорил он приятелям, — этот мальчишка станет когда-нибудь первым банкиром Франции!

Но похвалы уже не радуют юношу, а легкомыслие отца все больше раздражает. Пьер Жан предчувствует катастрофу и, по совести говоря, готов принять ее. Лучше разорение, чем дальше так жить!

Пьеру Жану не нужны ни богатство, ни роскошь, ни комфорт. Больше всего на свете он хочет одного: быть независимым, обладать чистой совестью и заниматься тем, к чему его тянет, а не работать по принуждению.

Он решил поселиться отдельно от своих, а в конторе выполнять лишь роль счетовода и не вмешиваться в дела, пусть отец сам отвечает за них!

А отец будто и не видит, что касса скудеет, что он на пороге разорения. Ему только бы покрасоваться, пошиковать в ресторане, с головой окунуться в пьянящую атмосферу «большой игры», погони за наслаждениями, которая царит в кругах «новых богачей», нажившихся на спекуляциях, на грабеже национальных имуществ, на жульнических поставках для армий, на аферах со звонкой монетой.

* * *

Франция еще называется республикой, но слова «республиканец», «патриот», «гражданин» уже совсем не в моде. Снова пошли в ход старые обращения: «мосье», «мадам». Хорошим тоном считается не казаться республиканцем.

В Париж толпами возвращаются бывшие эмигранты — аристократы, попы. А нувориши стараются во всем подражать «бывшим», женятся на герцогинях и графинях, скупают поместья, гербы, титулы — того и гляди призовут короля!

Вместе с большинством французов Пьер Жан ненавидит Директорию — лживых и распутных правителей Франции во главе с Баррасом, способным продать все на свете для своей выгоды — и принципы и родину.

Монархические заговорщики копошатся внутри самой Директории и во всех углах страны. Республика в опасности. Кто же спасет ее от монархистов, от внешних врагов и внутренних неурядиц?

Многие возлагают надежды на Бонапарта. Имя молодого полководца гремит во Франции и во всей Европе.

Беранже запомнил это имя еще с того дня, когда пушечные залпы возвестили о подавлении реакционного мятежа в Тулоне. «А сколько услуг республике оказал молодой генерал за прошедшие с тех пор годы!» — думает Беранже. Это он во главе республиканских армий разгромил коалиционные войска, одержав блестящие победы в Италии и Австрии. Это он вывел на чистую воду изменника генерала Пишегрю, занимавшего один из важнейших постов в государстве и тайно продавшегося Бурбонам. И теперь, расширив границы Франции, Бонапарт заключил почетный мир.

Весть о мире встречена народным ликованием. Несметные толпы собрались 10 декабря 1797 года у Люксембургского дворца, где Директория во всем составе торжественно встречала Бонапарта.

Вскоре после того Пьеру Жану удалось увидеть победителя вблизи. Рядом с отелем Шантерен, где поселился Бонапарт в тот свой приезд, жил один из аристократических клиентов Беранже-отца, граф де Клермон. Пьер Жан как-то зашел к нему по делу и, выглянув в окно, увидел невысокого человека в сером сюртуке и треуголке, проходившего по аллее сада. Это был Бонапарт.

О чем думал этот человек с хмурым, бледным лицом, когда шел неторопливым шагом, заложив руки за спину? Ни юный Беранже, ни большинство французов не могли проникнуть в его мысли, догадаться о его намерениях.

Пьер Жан молча смотрел на Бонапарта. Потом обратился к графу Клермону:

— Какой великий воин!

— Да, но республика его убьет, если он не убьет республику, — ответил граф.

— Он провозгласит себя диктатором, — сказал Беранже.

— Это предсказание школьника, молодой человек. Для таких республик, как эта, достаточно нескольких взмахов метлы, чтоб очистить место законным государям.

— Уж не думаете ли вы, господин граф, что Бонапарт захочет играть роль дворника Бурбонов? — насмешливо спросил Беранже.

Именно на такую роль прочили Бонапарта заговорщики-роялисты. Этот генерал, мол, сковырнет республику, а «законные государи» тут как тут — сядут на трон.

Предположения Беранже были ближе к истине, но ему и в голову тогда не приходило, что Бонапарт, если он станет диктатором, окажется вовсе не защитником революции, а ее душителем.

* * *

Пьер Жан бредет по предместьям Парижа, путается в каких-то чужих улицах и переулках, даже не представляя себе, где он находится. Дальше!

Еще дальше! Лишь бы уйти, убежать от позора, не встречаться с теми, кто может схватить его за полу, закричать: «Ага! И ты виноват в моем разорении!»

Катастрофа, которую он предвидел, разразилась в 1798 году. Предприятие отца лопнуло. Касса пуста. Кредиторы подают в суд. Многие из них винят и младшего Беранже, хотя уже почти целый год, как он вдали от руководства делами.

И он и тетушка Мари Виктуар давно предсказывали такой исход. «Богатство твоего отца непрочно», — писала ему из Перонны тетка. Пьеру Жану ничуть не жаль этого богатства, но его угнетает мысль, что пострадала не только их семья, но и много других людей.

Приятели отца предлагали молодому Беранже взять денег в долг, попытаться спасти «дело». Он отказался.

Пусть они твердят о его талантах финансиста, ни за что и никогда он не вернется к денежным делам. Воспоминания о бирже, о сделках, о подсчетах отвратительны ему. Он все стерпит, только бы не кривить душой, не «ловчить», быть в ладу с самим собой.

Как жалеет он теперь, что не обучился типографскому делу! Ведь он мог бы стать хорошим наборщиком, если б захотел по-настоящему, если б занялся как следует изучением языка. А сейчас — к чему он пришел в восемнадцать лет?

Никакой специальности! Никакого образования. Неизвестно, чем и как зарабатывать на жизнь.

Он идет по лабиринту грязных переулков. Торопится, будто хочет нагнать что-то. Голова опущена, пальто забрызгано, ботинки промокли.

Талая вода бежит ручьями. В их гребешках сияет солнце, лужи ослепительно голубые. Весна. А он и не замечал ее!

Пьер Жан поднимает голову, удивленно щурит близорукие глаза, оглядывается вокруг. Оборванные мальчишки пускают в ручей бумажные корабли. На деревянное крыльцо выходит девушка и развешивает во дворе белье.

Весна! И он свободен и еще молод. Неужели это правда, что он навсегда освободился от этой проклятой конторы? И цифры уже больше не будут прыгать перед его глазами, сверлить мозг, заслонять солнце, небо, людей, песни?

«Жить одному и писать стихи, когда тебе вздумается, — да ведь это же настоящее блаженство!»

МАНСАРДА

Неунывающий Беранже де Мерси выпутался и на этот раз. Кое-как поладив с кредиторами, вышел из тюрьмы и на остатки своего «состояния» открыл библиотеку-читальню на улице Сент-Никез. На себя он возложил «общее управление», а сыну поручил практическую работу, определив ему в помощники кузена из Перонны, веселого малого Форже. Помощник предпочитал втихомолку развлекаться в других местах, в то время как Пьер Жан усердно обслуживал читателей.

За работу отец дает ему гроши — хватает только на то, чтоб не умереть с голоду, но он и не претендует на большее, ведь отец сам теперь беден. Пьер Жан снял мансарду на седьмом этаже на бульваре Сен-Мартен. Ни печки, ни мебели. Хромой стол, два шатких стула да старая кровать. Крыша течет, от стен дует. Не беда! Зато никто не мешает ему, он может до позднего вечера сидеть у окна, любоваться на Париж, писать стихи, читать.

Книги! Они окружают Беранже, беседуют с ним, заменяют ему учителей, профессоров. Он хочет наверстать упущенное и наметил себе обширную программу. Ведь чтобы сделаться поэтом — а он твердо решил это для себя, — нужны не только способности и влечение к литературному делу, нужно знать его до тонкости, проникнуть и в свойства языка и в тайны стиля.

Язык и поэтика занимают главное место в его «программе». Он изучает их на живых образцах литературы. Но и учебники грамматики и теоретические труды тоже не обходит стороной. Понять особенности каждого жанра поэзии, в каждом жанре испробовать свои силы и в конце концов выработать собственную практическую поэтику — далеко идущие планы!

В знаменитой книге Буало «Поэтическое искусство» установлены «правила» для каждого жанра. Этими правилами руководствовались в XVII веке, им подчинялись поэты XVIII века.

Но ведь времена меняются, думает Беранже, почему же и теперь, как в век Людовика XIV, поэты уснащают свои оды мифологическими именами и сравнениями, боятся просторечья, избегают «слов-плебеев»? Конечно, Пьер Жан чувствует себя учеником и не осмеливается поднять руку на «скрижали» классицизма, незыблемые для стольких поколений. Но ему не по душе высокопарность и напыщенность. К чему напихивать в стихи жеманные перифразы, надутые олицетворения, мифологический реквизит? Не лучше ли называть вещи своими именами? В спорах, которые иногда завязываются в библиотеке, Пьер Жан отстаивает свои взгляды. Читатели старшего поколения обычно привержены традициям и неодобрительно относятся к «дерзким» выпадам против них.

— Ну вот, если вы, например, хотите сказать в стихах о море, — обращается к Беранже пожилой любитель поэзии. — Как вы поступите в таком случае?

— Так и напишу «море», — отвечает Пьер Жан.

— Как? А Нептун, Борей, Фетида? Неужели вы с легким сердцем поставите крест на всем этом?

— Безусловно!

Старик укоризненно качает головой.

Среди прославленных поэтов прошлого Беранже привлекают те, которые умели сочетать великое с простым, с обыденным и, поднимаясь на Парнас, протягивали руку простому смертному, а не одним «избранным».

Он преклоняется перед великим Корнелем и Расином («Гофолию» Расина он еще в Перонне переписал несколько раз, чтобы понять, как построена эта трагедия), но предпочитает им Мольера. Мольер для него высший образец, «солнце поэзии». Только Лафонтен, по его мнению, в какой-то степени приближается к Мольеру. Лафонтена Беранже почти всего знает наизусть. А из прозаиков прошлых веков он особенно любит Рабле.

Античную литературу Беранже может читать только в переводе, так как не знает древних языков.

Это удручает его, ведь человек, не изучивший латыни и греческого, в глазах высокообразованной публики — ученых, писателей — всегда будет профаном, недорослем. Благо что на французский переведены некоторые шедевры античности. Беранже читает жизнеописания Плутарха, сатиры Ювенала, комедии Аристофана. Плутарх воспевает царей, полководцев, героев; Пьер Жан критически относится ко всем этим великим мужам, да и к самому Плутарху, «этому греку, не осмелившемуся признать ни политическое величие Демосфена, ни гений Аристофана».

Вот Аристофан — это настоящий друг народа. Беранже восхищается его комедиями. Прямо трудно поверить, что они написаны так давно — в V веке до нашей эры! И сейчас они живут и разят ложных мудрецов, надменных олигархов, мерзких «паразитов» новых времен.

А Ювенал! Появись бы такой поэт во Франции времен Директории, он нашел бы здесь не менее подходящий материал для сатиры, чем у себя в древнем Риме. Он сумел бы отхлестать нынешних предателей, распутников и грабителей, оседлавших нацию.

Пьер Жан проводит долгие часы у окошка своей мансарды за сочинением сатирических стихов. И пишет их не столько для овладения жанром, сколько по велению сердца. В «гневных александринах» он клеймит Директорию во главе с Баррасом.

Политическая сатира — один из первых жанров, которому отдал дань Беранже, начиная свой поэтический путь. К сожалению, ранние его опыты в этом жанре не сохранились.

* * *

Он вздрагивает и просыпается. Брр!.. Холодные мутные капли, просачиваясь сквозь щели в крыше, падают ему на лоб, на шею. Дождь! Надо передвинуть кровать, чтоб избегнуть в будущем таких душей. Поневоле вскочишь чуть свет! Пьер Жан быстро одевается, туже подтягивает пояс — ой, как хочется есть! «— и сбегает вниз по бесконечной темной лестнице, распугивая стаи голодных кошек. Из дверей уже доносятся смех, ругань, воркотня — дом просыпается. И предместье проснулось. Оно как будто и не засыпало: опухшие или осунувшиеся от недоедания лица прохожих выглядят как-то не по-утрен-нему хмуро. У дверей лавок очереди. Пронзительно кричат мальчишки-газетчики:

— Последние новости! Заседание Совета пятисот! Положение в Италии!

В Париже выходит более 60 газет — утренних и вечерних. Печатают их так быстро, что речи, произнесенные с трибуны, через два часа уже опубликованы. Но людям надоело читать о войне.

— Вот если б мы услышали о мире, газеты бы расхватали мигом, — говорит один из прохожих. — Войны да голод! Хватит с нас. Мы хотим такого режима, при котором едят. — Эти слова Пьер Жан постоянно слышит в предместьях.

— Директор Баррас небось жрет трюфеля, купается в винах вместе со своими дружками-казнокрадами, а тут трясись над хлебной коркой!

Да, думает Пьер Жан, дела идут все хуже. В то время как Бонапарт одерживает победы в Египте, русский генерал Суворов бьет французов в Италии, отвоевывая занятые Бонапартом земли. А в Бретани снова подняли голову шуаны. Все больше известий о гибели получают солдатские семьи. Матери без сыновей, жены без мужей, рабочие без хлеба, армия без сапог. Зато директор Баррас сыт и пьян. Успел растратить вместе со своими собутыльничками миллионы, которые Бонапарт добыл кровью французских солдат в Италии…

Дождик усиливается. Дырявые подошвы Беранже промокли. Ускорить шаг. Библиотека уже близко. Пока нет посетителей, можно спокойно почитать самому.

В тот день в библиотеке собралось много читателей. Человек тридцать сидели за книгами, когда дверь распахнулась как-то особенно порывисто:

— Вы слышали, господа, какая новость! Бонапарт вернулся из Египта* высадился во Фрежюсе и уже на пути к Парижу!

Читатели вскакивают с мест все, как один.

— Ура! Виват!

Книги захлопываются. Скорее на улицу! Может быть, в газетах уже есть подробности?

* * *

Бонапарт без всяких предупреждений вернулся во Францию, твердо решив захватить власть, и быстро достиг своей цели. Через три недели после его высадки во Фрежюсе, 18 брюмера (9 ноября 1799 года), был совершен государственный переворот.

С помощью своих сторонников — заговорщиков и преданных ему войск — Бонапарт без особого труда разогнал Совет пятисот. Напуганная Директория под давлением событий сама подала в отставку. Без промедления было образовано временное правительство из трех консулов, и первый из них, Бонапарт, стал диктатором в стране.

Переворот не вызвал протеста и возмущения в народе. Почва была уже подготовлена. Директорию ненавидели. К тому же во Франции в это время не было ни одной достаточно авторитетной, опирающейся на широкие круги партии. Большинство якобинцев было гильотинировано, сослано в колонии или внутренне сломлено, деморализовано. Рабочие и городская беднота не имели политических руководителей.

Голодные, обнищавшие массы города и деревни хотели одного — хлеба и спасения от грабителей-спекулянтов. Буржуазия требовала сильной власти и уповала на железную руку Бонапарта. А роялисты продолжали втайне рассчитывать, что новый правитель, удушив республику, расчистит путь для возвращения Бурбонов.

Все с надеждой обращали взоры к Бонапарту. «Молодежь, в восторге от славы молодого консула, готова была выполнять его намерения и не думала даже спрашивать, каковы они», — вспоминал потом Беранже.

Девятнадцатилетний Пьер Жан, как ему казалось, «вместе со всей нацией» рукоплескал государственному перевороту. «Наконец-то Франция поднимется, выбравшись из той бездны, в которую ввергла ее Директория», — надеялся он.

В первые месяцы после переворота Беранже подумывал: не уехать ли в Египет, где оставались части французской армии? Уж очень туго ему приходилось, совсем обносился, изголодался. Может быть, в чужом краю удастся стать на ноги? Но не поехал, не смог поставить крест на всех надеждах, мечтах, планах, отказаться от занятий поэзией, в которых видел смысл жизни. И все осталось по-прежнему — читальня, мансарда, урчащий от голода желудок, головные боли и непрестанный ежедневный подвиг труда, воли, напряжения всех духовных и физических сил.

* * *

Как-то в зимние сумерки Беранже зашел погреться к отцу (он теперь редко заглядывал туда) и встретил в его доме графа де Бурмона и еще двухтрех роялистов, знакомых ему со времен работы в меняльной конторе. Они сидели у камина и о чем-то спорили приглушенными голосами. «Неужели снова конспирируют и втягивают в свои заговоры отца?» — подумал Пьер Жан.

С его появлением разговор затих; по лицам собравшихся было видно, что единодушия среди них нет. Все недовольно косились на графа де Бурмона, который вскоре откланялся.

Через несколько дней, 3 нивоза (24 декабря 1800 года), Пьер Жан шел вечером по улице Сент-Никез в читальню. Мимо него промчалась закрытая карета. Он нагнулся, чтобы счистить с подола брызги, как вдруг раздался грохот, улица впереди вздыбилась, и резкий порыв откуда-то налетевшего вихря отбросил Беранже, сбив его с ног. Когда он вскочил, дым уже рассеялся. На мостовой в нескольких шагах от него лежали тела убитых и раненых. Если б он вышел на несколько секунд раньше или шел немного быстрее, он тоже лежал бы здесь, стал бы одной из жертв неудачного покушения заговорщиков на жизнь Бонапарта.

Да, в карете, проехавшей мимо Беранже за десять секунд до взрыва адской машины, сидел первый консул. Карету повредило, но она не остановилась. Кучер, нахлестывая лошадей, домчал своего седока до здания Оперы, и Бонапарт с непроницаемым лицом направился в ложу.

В тот же вечер полицейские ищейки стали рыскать по Парижу в поисках виновников покушения. Бонапарт подозревал якобинцев. Их одного за другим бросали в тюрьму по списку, составленному министром полиции Фуше. И даже когда выяснилось, что покушение было организовано роялистами, заключенных якобинцев не освободили; без всякой вины и без всякого суда их отправили на каторгу или в ссылку в Гвиану, откуда редко кто возвращался назад.

Роялисты пострадали меньше. Казнили лишь непосредственных виновников — Карбона и Сен-Режана, а граф де Бурмон уцелел. Беранже де Мерси не был в числе заговорщиков, но, по-видимому, был осведомлен об их планах. Полиция взяла под наблюдение квартиру бывшего «роялистского банкира».

— Да, если по богатству банкира можно судить о богатстве партии, — говорил Беранже, — то банкротство ее неминуемо.

* * *

Он сидит у окна и обдумывает план пасторальной поэмы. Осторожный стук в дверь нарушает тишину. Кто это? Может быть, тетушка Жари? Она иногда заглядывает к нему вечерком, справляется по поводу розысков сына Поля: Беранже помогает ей вести их. А может быть, кто-нибудь из друзей?

Нет, перед ним молодая девушка; по близорукости и от неожиданности он не сразу узнает ее.

— Ха-ха-ха! Не ждал? Ну что ж, принимай гостью!

Она развязывает ленты шляпки, сбрасывает накидку, быстрым взглядом окидывая его чердачок. Круглое лицо ее разрумянилось, кудряшки задорно взбиты, глаза так и мечут искры.

Это Аделаида Парой, его кузина из Перонны. Она старше Беранже на два года и раньше всегда казалась ему взрослой и недосягаемой. Недавно она приехала в Париж, чтоб устроить здесь свою судьбу, и нанялась продавщицей в лавку. Пьер Жан уже не раз встречался с ней в читальне, куда Аделаида заходила поболтать с ним. Живая, кокетливая, она не прочь испробовать на маленьком кузене свои чары. О чем-нибудь серьезном она едва ли помышляет. Можно ли связывать свою судьбу с таким бедняком? Да и собой он неказист и здоровье никуда. Отец его, глядя на тощую фигуру сына, покачивает головой: «Не жилец ты на этом свете». А он только улыбается в ответ. Несмотря на болезни и нужду, Пьер Жан никому не докучает жалобами, всегда весел и остроумен. Может быть, это и привлекло к нему хорошенькую кузину.

Она усаживается на шаткий стул и перебирает листки рукописи.

— Стихи? Наверно, про любовь?

Ну что ж, по этому вопросу она могла бы дать неплохие советы. Они ему пригодятся, не правда ли? Он краснеет. Она смеется. Потом они смеются оба. На прощанье он с удовольствием целует ее руку. Какая она мягкая, душистая!

И это не в последний раз. Аделаида навещает его еще и еще. Визиты ее затягиваются… Любят ли они друг друга? Едва ли. То, что их связывает, во всяком случае, не похоже на ту большую любовь, о которой Беранже знает по книгам и рассказам.

И дружбы между ними нет. Ей далеки его мечты и планы. Она только удивляется, почему он не поищет работы повыгоднее, чем кропанье стишков, которых никто не печатает. Беранже-отец ей гораздо понятнее и ближе, чем этот чудак, нищий поэт.

Связь их порвалась бы безболезненно для обоих, но дело осложнилось. Аделаида ждет ребенка. Она прекрасно понимает, что в теперешнем его положении Пьер Жан никак не годится на роль главы семьи. Себя и то едва может прокормить. К тому же его в любую минуту могут взять в солдаты.

В январе 1802 года Аделаида родила сына. Его назвали Фюрси Парон. Она не собиралась с ним нянчиться и с благословения Беранже-старшего, который взял под покровительство хорошенькую племянницу и обещал вносить плату за ребенка, отдала новорожденного в деревню кормилице, а сама поселилась у дядюшки в качестве его домоправительницы. Визиты ее на чердачок к кузену прекратились. Отчуждение между ними постепенно превращалось у Аделаиды в глухую вражду к Беранже. Он чувствовал это и стал еще реже наведываться к отцу. Тяготило его и то, что он у отца в долгу и неизвестно, когда сможет расплатиться с ним.

Да, тревог у него более чем достаточно! Пришел срок призыва в армию. Пьер Жан патриот и с радостью бы отдал жизнь за Францию. Но нужны ли Франции те войны, которые затевает первый консул? К тому же он, Беранже, не годится в солдаты по здоровью. Если он пойдет на призывной пункт, его там наверняка забракуют. Ну что ж, тогда он сможет с чистой совестью оставаться в Париже, продолжать свои занятия поэзией. Но тут возникают новые трудности, препятствия, сомнения: если его освободят от военной службы, отец, владелец читальни, человек с имущественным цензом, должен поставить на его место другого рекрута. А у отца нет на это денег. «Ты меня совсем разоришь», — стонет он.

Что же делать?

«Успокоив свою совесть тем, что я решительно был не способен к военной службе, я нашел только одно средство избавить отца от издержек, связанных с рекрутчиной: я не внес себя в списки подлежащих призыву, что тогда было еще возможно. Но, поступив так, я ставил себя под угрозу почти неизбежного ареста», — читаем мы в «Автобиографии» Беранже.

Пьер Жан каждый день теперь может угодить в тюрьму — власти строги к уклонившимся. Одно обнадеживает его: от недоедания, головных болей, напряженных трудов он выглядит гораздо старше своих лет. Лицо совсем потеряло юношескую округлость, вместо щек — впадины, и ко всему на голове появилась заметная лысина. Встречая на улице жандарма или полицейского офицера, Беранже широким жестом снимает шляпу и раскланивается. Его окидывают равнодушным взглядом и проходят мимо, не проверяя документов. Может ли блюстителям порядка прийти в голову, что этот лысеющий, изможденный человек едва достиг призывного возраста? Сколько еще лет придется ему приветствовать таким образом встречных жандармов!

И все-таки он не стал мрачным нелюдимом, забившимся в свою нору. Приступы тоски, которые порой находят на него, Беранже скрывает от друзей, как постыдную слабость. Он учится побеждать свои горести, возвышаться над ними. Природная жизнерадостность и общение с людьми, близкими по духу, такими же молодыми бедняками, как он сам, помогают ему в этом.

* * *

За колченогим столом сидят три друга. Все трое бедно одеты, худощавы, все трое чуть-чуть под хмельком и очень веселы. На середине стола возвышается одинокая бутылка, она почти пуста: дешевое белое вино разлито в глиняные кружки.

Хозяин мансарды и запевала дружеского кружка Пьер Жан Беранже самый худой и самый веселый из троих.

Второй — на вид помоложе и порозовее — быстро подхватывает острые словца Пьера Жана и хохочет, закидывая вверх кудрявую голову. Это Бенжамен Антье, тоже начинающий поэт; он оттачивает свое перо преимущественно в «легких» комических жанрах: сочиняет водевили и застольные песенки, вечно спешит и всегда голоден.

Третий — бледный, длинноволосый и не очень говорливый — музыкант Гийоме Бокийон, или Вильгем, — так он подписывает свои композиции, так называют его друзья.

Вытянув тонкую шею и устремив вдаль глаза, он как будто прислушивается к чему-то, что слышно ему одному, но это не мешает Вильгему прекрасно слышать, что говорится здесь за столом, смеяться и петь вместе с друзьями. Он с удовольствием кладет на музыку песни, которые сочиняют Беранже и Антье, а на жизнь зарабатывает уроками.

Как и Беранже, Вильгем называет себя сыном республики. Вместе с тремя сотнями сирот и детей бедняков он рос и воспитывался в национальной школе, помещавшейся в старинном замке. Не хватало ни обуви, ни еды. Он вспоминает, как зимой 1793 года они отогревали дыханием замерзшие оконные стекла, чтоб поглядеть, не везут ли для школы муку. И какая была радость, когда ее привозили! Нет, они не оставались без хлеба, республика, как могла, заботилась о них.

Учителем музыки в национальной школе был старый барабанщик папаша Гетт. У старика не хватало времени, чтоб отдельно заняться с Вильгемом, но он поощрял пыл и рвение способного ученика.

— Бери самоучитель, бери флейту — и дуй! — говорил папаша Гетт. И Вильгем «дул», и в конце концов что-то получалось! Он научился наигрывать на всех инструментах и однажды в весенний день с пятью франками в кармане и великими надеждами в душе отправился пешком в Париж к композитору Госсеку. Композитор прослушал его и принял в ученики!..

— За песни и музыку! — провозглашает очередной тост Беранже. Друзья сдвигают «бокалы» и делают по нескольку глотков. Торопиться не стоит, все равно на вторую бутылку нет денег. Они больше хвалятся своим пристрастием к вину, чем пьют на самом деле. Послушать их песенки, так можно подумать, что они осушают его бочками, а на деле довольствуются одной бутылкой. Но зато с каким пылом они чокаются!

Следующий тост: «За Францию без трона!» Нет, они вовсе не политические заговорщики, эти молодые бедняки; и, увы, не от них зависит ход событий во Франции, которая совсем потеряла республиканское обличье. Теперь уже ни для кого не секрет, что первый консул, закрепивший за собой это звание пожизненно, скоро сделает следующий шаг — прямиком к трону. Поэтому тост, предложенный Беранже, ох-ох, как попахивает «крамолой»! Но в тесном своем кружке они могут позволить себе редкое по тем временам удовольствие — говорить, что думаешь, быть таким, каков есть на самом деле. Здесь можно отдохнуть от цензоров и менторов и от всяческих античных котурн, которые нынче в такой чести.

Засилье античной бутафории в политической жизни и в искусстве бесконечно раздражает Беранже.

— Консулы, трибуны, префекты, пританеи, лицеи — все эти слова как будто состоят в заговоре против нового мира, порожденного 1789 годом, — говорит Пьер Жан. — Самое гибельное дело — это борьба против нового мира!

Где-нибудь в другом месте над горячими его речами, вероятно, посмеивались бы, а кое-кто и донес бы, куда положено, но друзья не смеются, они согласны с ним.

Может быть, оппозиция их и не очень глубока. Эти юноши, как и большинство французов, оглушены громом побед Бонапарата, ослеплены блеском французской славы. Им ли поднимать голос против покорителя Европы? Но они не станут слагать ему дифирамбы. Они предпочитают воспевать не богов и полубогов, а простых смертных и напыщенным речам всегда предпочтут свободную шутку.

«Свободная шуточка» — так и назовет одну из своих песенок Пьер Жан.

Где же, где наш вольный пыл?

Где наш дух народный?

Всю веселость иссушил

Славы луч бесплодный.

Чем лечиться, гражданин?

Знаю я рецепт один:

Шуточкой свободной,

Шуточкой свободной!

Часто они собираются всей компанией у доктора Мелле на улице Бельфонд; к ним присоединяются молодые художники — Герен и Эврар, и вместе с семьей доктора (у него жена и две хорошенькие дочки) молодежь превосходно проводит время.

Мелле не обычный доктор. По утрам в его доме слышны жалобы, кашель и кряхтенье, по утрам он лечит больных. А по вечерам на весь дом звенит смех здоровых. Здесь друзья собственными силами разыгрывают маленькие водевили, здесь за обеденным столом исполняют свои новые песенки Беранже и Антье. Тощий Вильгем садится за фортепьяно и, вытянув шею, подыгрывает им. А потом начинаются танцы — дочки доктора любят потанцевать.

Доктор Мелле иногда добывает для Беранже заказы — планы комедий или водевилей для любительских спектаклей — все-таки хоть и небольшой, а заработок!

— Эх, если б я был обеспечен, — говорит Беранже друзьям, — я, кажется, занялся бы только сочинением песен!

Песни, свободные, как эти ласточки, что стремительно проносятся за его окном, песни, неподвластные цензорам и менторам, фривольные, лукавые, озорные, гораздо ближе его сердцу, чем надутые оды, плаксивые идиллии, слащавые пасторали, тяжеловесные поэмы — все эти высокомерные дщери привилегированных «высоких» жанров поэзии. А именно над высокими жанрами должен он терпеливо корпеть, если хочет приобщиться к числу поэтов и получить признание.

Песенки можно сочинять для друзей, может быть, изредка удастся сунуть одну-другую в какой-нибудь альманах, но это не дает ни денег, ни имени. Песенки ведь не имеют прав поэтического гражданства. На французском Парнасе к ним относятся свысока, как к бедным родственницам, как к нечиновным плебеям, обреченным вековать в подвальных этажах литературы, издавна отведенных теоретиками и законодателями вкусов для «низших жанров». На сочинение застольных песенок смотрят как на забаву, не требующую большого искусства; их сочиняют обычно мелкие писаки, ремесленники. А Беранже хочет стать настоящим поэтом.

* * *

Дружба, любовь и веселье — эта нераздельная триада царит в песенках молодого Беранже. И во главе ее всегда стоит дружба — истинное богатство бедняка. Без дружбы — Пьер Жан уверен в этом! — нет ни настоящего веселья, ни настоящей любви. Конечно, он не противник любовных утех, неразлучных с молодостью, и пылко воспевает их. Но лишь в соединении с дружбой любовь к женщине может превратиться для него в большое и прочное чувство.

«Я никогда не смотрел на женщину ни как на жену, ни как на любовницу, а это часто делает ее рабою или тираном, но видел в женщине подругу, дарованную нам богом», — напишет он в «Автобиографии». И Беранже нашел такую подругу.

Ее зовут Жюдит Фрер. Он познакомился с ней еще в детстве. Приятельница его бабушки мадам Редуте иногда приводила с собой маленькую родственницу, дочь кондитера. Эта синеглазая девочка была немного старше Пьера Жана, но охотно играла с ним. Как-то раз Жюдит навестила его в пансионе Шантеро. После того он много лет не видел ее. Она оставалась в Париже, он жил в Перонне.

Вторичное их знакомство состоялось в 1796 году. Пьер Жан встретился с Жюдит у одной из своих теток и в первую минуту не узнал ее. Вместо худенькой девочки с косичками перед ним — статная девушка. Ей было тогда восемнадцать лет. Застенчивый Пьер Жан не решался поднять на нее глаза:

О боги, как она красива!

А я… а я — такой урод!

Вдоль нежных щек ее вьются каштановые локоны, движения плавны. А голос! Мягкий, глубокий, звонкий, чарующий! Никто из его родных и друзей не пел так, как она.

Загруженный работой в отцовской конторе, Пьер Жан редко встречался с Жюдит. Но потом, когда переселился в мансарду и стал свободнее распоряжаться своим временем, он иногда прохаживался по улице, где она жила, и не раз стоял на другой стороне, напротив ее окна, ожидая, не выглянет ли она, оставив на минутку свое шитье.

Жюдит давно уже сирота (родители ее умерли, когда она была еще ребенком). Чтоб зарабатывать на жизнь, она изучила ремесло швеи и очень искусна в нем, но ее интересуют не только фасоны платьев, всякие там бантики и оборочки. Она много читает, любит музыку; родители, а потом опекунша сумели дать ей неплохое образование. У Жюдит есть вкус к поэзии, с ней можно разговаривать, не боясь остаться непонятым. И она добра и так внимательна к Пьеру Жану. Он гордится ее дружбой, гордится тем, что она серьезно смотрит на его поэтические опыты, верит в его будущее, это так важно для него!

Жюдит не из тех, кто завязывает мимолетные любовные связи, она совсем не похожа на маленьких гризеток, которые с легкостью и быстротой могут упорхнуть от одного к другому. Беранже ничуть не осуждает этих изменчивых и своенравных перелетных пташек, если они бескорыстны и правдивы в своих чувствах: он видит их своеобразное очарование и охотно делает их героинями своих песенок (любимая его героиня Лизетта — из их числа!).

Жюдит совсем другая — строгая, недоступная. И все-таки некоторыми сторонами — теми, которые он особенно ценит в человеке, — она близка его Лизеттам и Жанеттам: своей независимостью и жизнерадостностью, гордостью и стойкостью, бескорыстием и чудесной любовью к песне.

После разрыва с Аделаидой Беранже все чаще стал видеться с Жюдит, искал встреч с ней, искал у нее душевной поддержки. Потом, вспоминая о первых днях их любви, он напишет песенку «Как она красива»:

О боги, как она красива,

А ей всего лишь двадцать лет!

И губы пухлы, точно слива,

И у волос каштана цвет.

И сложена она на диво,

И этого не сознает.

О боги, как она красива!

А я… а я — такой урод!

О боги, как она красива!

И все же — чудо! — я любим.

Она покоится стыдливо

Под взором пламенным моим.

Любовь была ко мне ленива,

Но вот настал и мой черед.

О боги, как она красива!

А я… а я — такой урод!

В самые трудные дни его жизни Жюдит приходит к нему, протягивает ему руку. И это не порыв, не мимолетное увлечение. Это стойкое чувство, любовь и дружба нераздельны в нем.

ПОИСКИ САМОГО СЕБЯ

Часы давно заложены в ломбард, панталоны светятся на коленках. Рубашки настолько обветшали, что все три давно бы расползлись в клочья, если б не искусные руки Жюдит, которые неустанно чинят их. По утрам Беранже с трепетом обследует свои дырявые башмаки: прослужат ли еще день? А дальше? Что будет завтра?

Он подходит к столу, ворошит рукописи. Поэмы, пасторали, идиллии (песен он не записывает, они роятся в голове, но всерьез он работает только над «высокими» жанрами). Сколько напряженных часов, дней, месяцев ушло на сочинение, обработку, переписку двух эпических поэм «Потоп» и «Восстановление культа»! Трудно счесть. И все же — он прекрасно понимает это — обе его поэмы, хоть они и вымерены и отшлифованы и как будто отвечают всем правилам и требованиям поэтики, чрезвычайно далеки от совершенства… Но, может быть, в них теплится хоть искорка таланта? Кто же разглядит ее, кто поддержит? Рискнет ли хоть один издатель вынуть из кармана деньги, чтоб напечатать стихи безвестного начинающего поэта? Гордость не позволяет ему становиться в позу просителя, околачиваться у дверей влиятельных лиц, пытаясь заинтересовать их своей персоной и своими стихами. Он просто возьмет свои поэмы, запечатает их в конверт и, сопроводив небольшим письмом, пошлет… Кому же? Он сидит, охватив голову руками. Потом решительно берет перо и пишет на конверте: «Сенатору Люсьену Бонапарту».

Младший брат первого консула известен не только как политический деятель и красноречивый оратор, но и как покровитель изящных искусств. Он и сам пописывает. В 1799 году вышел его роман под живописным заглавием «Индейское племя, или Эдуард и Стеллина», сочиняет он и стихи. И что больше всего привлекает Беранже, младший Бонапарат слывет убежденным республиканцем.

Люсьен Бонапарт выдвинулся на политическом поприще еще в ранней молодости, при Директории. В 1798 году двадцатитрехлетний политик занял высокий пост — стал президентом Совета пятисот. Республиканские убеждения, однако, не помешали ему помочь старшему брату в совершении переворота 18 брюмера.

В критическую минуту именно председатель Совета пятисот отдал войскам приказ разогнать непокорных депутатов, которые не пошли навстречу притязаниям Наполеона. А потом, когда депутаты разбежались кто куда, Люсьен по совету Наполеона велел организовать за ними погоню, и солдаты буквально за шиворот притащили перепуганное меньшинство Совета, которое после таких передряг немедленно проголосовало за принятие новой конституции.

Захватив власть, первый консул продолжал выдвигать младшего брата. Но, к досаде и удивлению Наполеона, Люсьен оказался гораздо более норовистым, чем другие его братья. Он то и дело перечил, фрондировал и продолжал твердить о своей преданности республике (после того как сам же помог Наполеону вцепиться ей в горло!).

Этот упрямец собственными руками портил свою карьеру, выкидывая неожиданные фортели. Женился, не посоветовавшись с первым консулом, не спросив его разрешения. И на ком же? На вдове биржевого маклера. По любви. Но ведь он прекрасно знал, что Наполеон собирался сочетать его с принцессой крови и посадить на какой-нибудь из тронов Европы. Нет. Люсьен определенно срывал политические планы старшего брата и не выказывал никакого желания «образумиться», развестись со своей маклершей.

Наполеон гневается, а Люсьен стоит на своем!

* * *

Вот уже два дня прошло, как Пьер Жан послал сенатору по почте свои поэмы. Придет ли когда-нибудь ответ? Пока что Беранже никому не говорит об этой попытке. Жюдит и та ничего не знает.

Январский вечер. В маленькой комнатке Жюдит тепло и уютно. Потрескивают дрова в камине. Беранже задумчиво всматривается в язычки пламени, а Жюдит раскладывает на столе карты, искоса поглядывая на своего друга. Чем он так взволнован? Что у него на душе?

— Слушай, да послушай же, наконец, что я тебе скажу!

Он не верит в карточные гаданья и все-таки с улыбкой прислушивается к ее словам:

— Письмо! Ты получишь письмо, и оно принесет тебе радость! — шутливо-торжественным тоном возвещает Жюдит. — Интересно знать, сударь, от кого вы ждете письмеца! — грозит она ему тонким пальцем, исколотым иголкой.

Ну, конечно, Жюдит хочет ободрить его. Карты ведь постоянно предвещают письмо, дорогу или исполнение желаний; жаль, что редко предсказания эти совпадают с тем, что ждет тебя в жизни! И все-таки от звонкого голоса Жюдит, от ее смеха на душе у Пьера Жана становится веселее. Жюдит прямо-таки волшебница.

Наутро, проснувшись в своей мансарде, он, как всегда, осматривает башмаки и панталоны. Новые дыры! Придется взяться за иглу, благо что он, внук портного, знает, как обращаться с ней. За починкой он складывает стихи. Строки выходят какие-то унылые, мрачные… Вдруг дверь открывается, и привратница протягивает ему конверт, надписанный незнакомым почерком.

«Стихи, иголка, панталоны — все разом исчезло. Я был так взволнован, что не смел распечатать письмо… Наконец трепещущей рукой ломаю печать: сенатор Люсьен Бонапарт прочел мои стихи и желает меня видеть».

Скорей, скорей одеться — и на прием к сенатору! И тут снова перед глазами возникают игла и не-дочиненные дыры на панталонах. Что надеть? Нельзя же появиться во дворце оборванцем!

В костюме с чужого плеча, взятом напрокат у старьевщика, Беранже появляется в приемной сенатора.

Люсьен Бонапарт, человек небольшого роста, с энергичным лицом, слегка напоминает по внешности первого консула. Только нет той четкости профиля, гой непроницаемости взгляда. Движением руки сенатор приглашает Беранже присесть.

Да, да, он прочел обе поэмы. Эпическая поэма — это как раз тот жанр, который нужен для героического времени. Пусть господин Беранже и дальше совершенствует свое перо в высоких жанрах. Как отнесется он, например, к теме «Смерть Нерона»? Читал ли он древних? О, изучение античных классиков необходимо для молодого поэта. Именно здесь следует искать образцы для подражания. Не так ли?

Беранже краснеет и бледнеет. До чего же трудно ему сознаться перед сенатором в том, что он читал Гомера и Аристотеля, Вергилия и Ювенала только в переводах, но не изучал ни латыни, ни греческого! Кажется, признать себя виновным в каком-нибудь тяжком преступлении и то было бы легче.

Под конец беседы сенатор обещает поэту позаботиться о его судьбе.

Беранже выходит из приемной, окрыленный надеждами, хоть он и смущен своим незнанием латыни и немного ошарашен заданной темой. Сказать по совести, его совсем не тянет погружаться в переживания коронованного лицедея, прославившегося в веках своими мерзостями, и разглагольствовать обо всем этом в высоком стиле. Муза его явно противится тому, чтоб ее рядили в античную тогу.

Вскоре Беранже получил еще одно письмо от Люсьена Бонапарта, на этот раз не из Парижа, а из Рима. В письме была доверенность на получение жалованья академика, которым мосье Люсьен не пользовался со дня своего избрания в члены Французского института. За три года накопилась порядочная сумма — три тысячи франков. Право получения жалованья (тысяча франков в год) по доверенности передавалось Беранже и на будущее.

Наконец-то он сможет расплатиться с долгами и в первую очередь рассчитаться с отцом! А на остаток денег он купит башмаки с толстыми подошвами, что-нибудь из одежды и уж, конечно, устроит с друзьями «пир на весь мир»!

Через несколько месяцев сенатор появился в Париже и снова пригласил к себе Беранже. Поэма «Смерть Нерона» была уже почти закончена; автору казалось, что в ней есть несколько неплохих мест.

К огорчению его, именно эти места вызвали замечания сенатора, показались ему излишне смелыми.

Расхаживая взад и вперед по зеркальному паркету, мосье Люсьен с привычным красноречием рассуждает о преимуществах испытанных классических форм в литературе. Вот хотя бы поэт-академик Делиль. Сколько живописности и изысканности в его творениях! Переводы Вергилия — божественные «Георгики» послужили Делилю блестящей школой. Что скажет об этом молодой поэт?

Сенатор с любопытством посматривает на своего собеседника.

Ого! Да он, оказывается, не из робкого десятка, этот маленький Беранже! Не боится идти наперекор господствующим мнениям и вкусам, не боится перечить сановным особам!

Беранже отдает должное мастерству Делиля — переводчика древних, но он не поклонник од и дифирамбов.

— В их напыщенных красотах есть что-то мертвое, фальшивое и опасное для французской поэзии! — говорит он. — Нам нужны стихи, противоположные манере Делиля, такие, где мысль развивается без надутой риторики, ясно и точно.

Он читает сенатору отрывки из собственных стихов, в которых, как ему кажется, он сумел избежать ложных прикрас.

Вот, например, строки о событиях современной истории:

…И солнце, обозрев с высот края земные,

Увидит во дворцах династии иные,

И гибель их узрит — династий и дворцов… —

горячо произносит Беранже и вдруг умолкает. Не перехватил ли через край? Читает стихи о гибели дворцов и династий, сидя во дворце на приеме у одного из представителей новой династии… Нет, ничего.

На лице сенатора все та же любезная улыбка. Ему нравится, что стихи написаны в добротной классической манере. Пусть Беранже и впредь присылает ему свои опыты. Он познакомит молодого поэта со старшими собратьями по перу, введет его в артистические круги.

Сдержать свои обещания мосье Люсьену не довелось. По-видимому, во время этой беседы он еще не предполагал, что надолго расстанется с Францией и следующая встреча его с Беранже отодвинется более чем на десять лет.

* * *

Строки стихов Беранже о новой династии не были поэтическим вымыслом. 2 декабря 1804 года под звон колоколов всех парижских церквей в соборе Нотр-Дам состоялась коронация Наполеона. Для совершения этой церемонии в Париж прибыл папа Пий VII. По старинным традициям глава католической церкви должен был собственноручно увенчать короной, принадлежавшей Карлу Великому, нового французского императора.

Но в самый торжественный миг, когда папа медленно приподымал тяжелую корону, Наполеон неожиданно вырвал ее из рук его святейшества и вопреки традициям надел на свою голову сам. Растерянному Пию VII пришлось сделать вид, что все совершилось, как положено.

Звонят колокола, гремят оркестры. В свите императора шествуют короли многих европейских стран, вельможи, государственные мужи, маршалы. Среди этих знатных особ немало родственников императора. Только непослушного Люсьена не видно здесь. Ссора его с братом еще больше углубилась, и Люсьен предпочел удалиться из Франции в добровольное изгнание.

Празднества в честь коронации идут несколько дней. На бульварах гулянье, на площадях под музыку пляшет молодежь, театры переполнены, во дворцах пируют, поэты срочно изготовляют помпезные оды во славу империи.

Беранже сидит в своей нетопленной мансарде. Ох, как болит у него голова от всего этого шума и звона! Как трудно смириться с мыслью, что республика больше не существует!

«Я оплакивал республику не чернильными слезами, со многими знаками восклицания, на которые так щедры поэты, но слезами, которые душа, жаждущая независимости, проливает в действительности при виде ран, нанесенных родине и свободе… Мой восторг перед гением Наполеона нисколько не уменьшал моего отвращения к его деспотическому режиму», — читаем мы в автобиографии Беранже.

* * *

Поворачивается тяжелое колесо истории, перемалывая то, что еще недавно казалось людям нерушимым и прочным.

Вместо республики — самодержавная империя. Вместо былых статуй свободы в Париже и других городах Франции воздвигают изваяния самодержца. Скоро вырастет та одной из парижских площадей надменная Вандомская колонна, слитая из чугуна и стали трофейных орудий.

Отбрасывая мечтания о равенстве и братстве, империя возводит усовершенствованную иерархическую лестницу чинов и титулов, званий и состояний. А санкюлоты снова барахтаются в самом низу, придавленные неимоверной тяжестью.

Вместо революционного патриотизма растет и раздувается национальная спесь. Империя ловко наигрывает на струнах народных чувств!

Наполеон стремится искоренить в народе память о революции. Пусть забудут о ней и другие народы, подвластные Франции. Республики срочно превращены в королевства.

В придачу к золотой французской короне император возлагает на свою голову вторую — железную миланскую, оказывая тем «особую честь» жителям этого королевства. А в прочих подвластных Франции королевствах на престолы посажены подручные Наполеона, его родственники, его вассалы. Он может переставлять их, как пешки на шахматной доске.

Все оглушительнее треск барабанов. Все новые рекруты становятся под ружье. Идут, идут. От Ла-Манша к Дунаю. От Сены к Эльбе. Идут, чтоб оросить своей кровью чужеземные поля, поля битв и побед империи.

1805 год — Аустерлиц. 1806-й — Иена. Европейские коалиции разгромлены. Австрия и Германия у ног победителя. Кто там еще смеет идти наперекор? Гремит слава императорских орлов, несется по всему свету, оглушая прежде всего самих французов.

Затихла в стране борьба партий. Умолкли политические споры. Число газет и журналов сократилось до предела, цензура бдительно надзирает за их благонадежностью. Лучшим чтением для подданных империи считается официальная правительственная газета «Монитер», где публикуются указы, военные сводки и придворные новости.

И на Парнасе Наполеон стремится установить военные порядки, железную дисциплину. По-прежнему в чести высокие классические жанры, особенно оды. Но если во времена революции образцом для политиков и писателей была республиканская античность, то теперь они держат равнение на цезаристский Рим. Республиканский дух преследуется и вытравливается повсюду. Всяческое свободомыслие в опале. Излишний либерализм опасен для империи.

Еще во времена Консульства из Франции была изгнана писательница Жермена де Сталь, осмелившаяся в своем трактате «О литературе» поднять голос против деспотизма, дерзнувшая задеть Наполеона. Вслед за ней выслан и ее друг, либеральный писатель Бенжамен Констан.

Писатели-монархисты вызывают у властей меньше опасений, на них смотрят снисходительнее, чем на либералов и республиканцев. Вот, например, Шатобриан, аристократ, роялист, бывший эмигрант, благополучно вернулся во Францию в самом начале нового века. Его трактат «Дух христианства» полон ненависти к просветительству, к революции. Что ж, это на руку империи, это помогает ей бороться против якобинской «крамолы».

Трудно дышать и расти в этом разреженном воздухе молодым поэтам. Трудно найти свою тропу, заговорить своим голосом, не поддаться муштре, не омертветь душой.

* * *

После отъезда из Франции Люсьена Бонапарта Беранже послал поэму «Смерть Нерона» другу бывшего сенатора, писателю Антуану Арно.

Автор нескольких драм в классическом духе и сатирических басен, Арно приобрел литературное имя еще в годы республики. Люсьен Бонапарт в бытность свою могущественным сенатором привлек Арно в министерство внутренних дел на должность заведующего отделением народного образования. Гуманный и просвещенный писатель был здесь на месте. И все же благоволения Наполеона он не сумел снискать. На него бросала тень близость с мосье Люсьеном.

Как раз те качества Антуана Арно, которые вызывали угрюмые подозрения у Наполеона, приходились больше всего по сердцу Беранже.

Тон письма молодого поэта, чуждый лести, полный достоинства, понравился Арно. Прочитав поэму «Смерть Нерона», он пригласил к себе автора.

И вот они беседуют, сидя в просторном кабинете. Хозяин с интересом присматривается к гостю, гость — к хозяину. Они совсем не похожи друг на друга. Один — плотный, осанистый, на вид лет около сорока, в хорошо пригнанном к полнеющей фигуре форменном мундире. Другой — худощавый, подвижный, в длиннополом мешковатом сюртуке, наверно, с чужого плеча. Возраста на первый взгляд неопределенного. Голова лысеет, но голубые глаза глядят молодо, весело, смело.

Да, разница ощутительная — и в положении, и в костюме, и в наружности.

Но скоро собеседники устанавливают, что есть у них и нечто сближающее. Оба восхищаются Лафонтеном и совсем не в восторге от прославленных одописцев прошлого и современности. Оба чуждаются людей, которые с завидной легкостью способны менять свои взгляды и убеждения.

Общий язык найден. Встречи становятся все чаще, беседы непринужденнее. Старший собрат по перу охотно дает советы младшему. Они не так категоричны, как советы Люсьена Бонапарта, вкусы Арно несколько шире, но и этот советчик не открывает перед молодым поэтом новых горизонтов. Арно направляет его по тому же обкатанному пути привычных традиций. Собственный путь Беранже придется искать самостоятельно, прислушиваясь к голосу своей музы, дочери французского народа, обладающей, по признанию самого поэта, вкусами вполне современными.

Но если дружба с Арно не открыла перед Беранже новых творческих дорог, она все же помогла ему в жизни.

Антуан Арно ввел Беранже в литературные круги Парижа и, что было очень важно, обещал ему подыскать службу. Академического жалованья господина Люсьена, которое Беранже продолжал получать, не хватало на жизнь, да к тому же оно могло быть в любой день отнято у него.


Друзья познакомили Беранже с художником Ландоном, предпринявшим выпуск художественных изданий, так называемых «Анналов музея». Это были сборники гравюр и штриховых рисунков с картин и статуй Луврского музея. К рисункам требовались пояснительные тексты, за составление их и взялся Беранже. Статьи его, как и других сотрудников «Анналов», печатались без подписи, анонимно. Работа поглощала уйму времени: приходилось рыться в справочниках, изучать мифологию, историю искусств, целые часы проводить в библиотеках и в музее, чтоб написать небольшую заметку.

Но Беранже не сетовал на это. Он любил Луврский музей, гордился собранием сокровищ искусства, которыми владела его родина. Луврский музей чрезвычайно вырос и пополнился в последние годы. Туда поступали захваченные сокровища побежденных стран. После египетского похода открылся новый, египетский отдел музея. Из Италии было вывезено немало великолепных античных статуй и живописных полотен эпохи Возрождения.

Пьер Жан ходил по тихим залам Лувра и не уставал любоваться и изумляться. Для долгих бдений перед созданиями бессмертной красоты у него не хватало времени, но все-таки он приобщился к ним, сжился с ними за время своей работы в «Анналах».

Плата за работу была невелика — 1800 франков в год, но если присоединить сюда жалованье академика, то получалась сумма, достаточная для того, чтоб прожить самому без голода и унижений и даже помочь родным. При скромных его потребностях Беранже казалось, что он прямо-таки богач. Можно, наконец, отдохнуть от штопки дыр, от грызущего беспокойства о завтрашнем дне. У него появился собственный, недорогой, но зато прочный сюртук, который он старательно чистит по утрам. Пьер Жан помогает теперь и отцу, и бабушке Шампи, и сестре Софи, и тетке Шампи, с которой живет сестра. Опека немалая!

И он строчит, строчит об Аполлонах и других античных божествах, о библейских персонажах и о художниках разных времен. Конечно, он устает, хоть и не жалуется на это никому. В часы досуга от работы для «Анналов» он снова пишет, но это уже для себя. Он шлифует свои поэмы и пасторали, отчеканивает каждую строчку. И все же — что скрывать! — он, как и прежде, совсем не в восторге от своих творений.

Порой ему хочется сжечь все эти густо исписанные листы бумаги, корпя над которыми он истратил столько драгоценных часов жизни, молодости. Ну, какой он поэт, если после стольких трудов не смог до сих пор создать ничего значительного!

Об этих приступах тоски и внутреннего разлада знает, может быть, только одна Жюдит. И она умеет вовремя прийти на помощь. Жюдит верит в него, и не на словах! Она действительно не сомневается в том, что он выбьется, победит, достигнет вершин.

Трудиться, трудиться и не вешать голову — это ее девиз.

Нет, он не вешает голову, он смотрит в ее синие глаза и подхватывает песню, которую запевает она. Жюдит чудесно поет все его песенки, а их нельзя петь с мрачной миной. И он улыбается. Смех! Как помогает он жить и верить в жизнь!

На людях Беранже почти всегда весел. Никому и в голову не придет, что у этого остроумного, жизнерадостного человека на сердце кошки скребут.

* * *

Сотрудники «Анналов музея» не теряли времени. За два года выпущено тринадцать томов. Издание заканчивается, а вместе с ним и заработки Беранже. Постоянной службы все нет и нет. Опять ему придется влезать в долги, штопать дыры и поднимать свой дух, прославляя в застольных песенках преимущества бедняков перед богачами.

Несколько его песенок напечатано в каком-то новогоднем сборнике, их пристроил туда отец без ведома самого автора. Первое появление в печати нисколько не радует Беранже. Песенки эти не из лучших, он не придавал им никакого значения и не удивился, что они потонули в море других. Имя его осталось незамеченным. Его путают с однофамильцем, подвизающимся на том же поэтическом поприще. Есть два Беранже — один в Париже, другой в Лионе, но ни тот, ни другой не блещет.

Пьер Жан вовсе и не собирался выступать в печати с песенками. Другое дело, если б удалось опубликовать серьезные поэтические труды! Он пытался сделать это. Собрал все свои пасторали, написал к ним красноречивое вступление, обращенное к Люсьену Бонапарту, и предложил рукопись издателям. Но лица издателей и цензоров вытягивались и замыкались после первой же страницы вступления — дальше они читать не хотели, имя опального Люсьена действовало на них, как пугало. Не помогли и рекомендации Арно. Сборник был отвергнут.

Может быть, испробовать свои силы в драматических жанрах? Беранже надеется, что Мольер и Аристофан вдохновят его, выведут из пыли древних гробниц, из тупика, в который завели его эпические и пасторальные поэмы.

В который раз перечитывает он великих мастеров комедии. Мольер для Беранже — «солнце поэзии»; великолепен и предшественник Мольера — Реньяр, мастер легкого остроумного диалога.

Вдохновившись, Беранже набрасывает планы пяти комедий и над двумя из них тотчас же начинает работу. В первой он собирается высмеять нравы жрецов науки, риторов и менторов, драпирующихся в античные тоги, в другой, под названием «Гермафродиты», он ударит по женоподобным, сюсюкающим щеголям. С юности сохранил он ненависть к мюскаденам.

Комедии он, конечно, напишет в стихах.

Строки множатся, автор тщательно отделывает их, но действие толчется на месте, конфликты не развиваются с достаточной энергией. Беранже ясно видит это, придирчиво перечитывая несколько написанных актов и сравнивая их с великими образцами. Нет, кажется, драматург из него не выйдет! Наброски комедий летят в дальний ящик, где хранится целая груда незаконченных его произведений.

* * *

Ему уже недалеко до тридцати, а до известности, до признания, кажется, будто еще дальше, чем было в двадцать лет. Каким легким и приятным представлялось ему ремесло писателя, когда он поселился в мансарде на бульваре Сен-Мартен! Быть свободным и писать стихи — остальное приложится, так думалось ему тогда. И стихи лились сами собой; он не представлял еще себе, какие требования ставит перед поэтом собственное его стремление к мастерству. Не предвидел и тех трудностей, тех ограничений свободы творчества, какие возникают при деспотическом режиме.

А теперь чем глубже он погружается в работу, чем пристальнее изучает высокие образцы, тем неумолимее становится его взыскательность к себе.

Учиться у мастеров прошлого, но не делаться их подражателем, найти свой путь, заговорить своим голосом. Удастся ли ему когда-нибудь достигнуть этого?

Не отдавая себе в том ясного отчета, молодой поэт движется в своем творчестве сразу по двум дорогам. Главная из них — до поры до времени он уверен в том, что она для него главная! — это проторенная многими поколениями, образцово расчищенная и подстриженная аллея высоких жанров, классических традиций. Все здесь размерено, расчерчено, высчитано, предуказано. Не отклоняйся в сторону! Берегись нарушить чинный ритуал! Но какой же она стала скучной, плоской, казенной, эта когда-то цветущая гордая аллея! Не гиганты Мольеры и Расины шагают по ней. Нет! В начале XIX века здесь семенят эпигоны Делили и Лебрены. Та ли это самая аллея? Не сбились ли уважаемые современники Беранже с настоящего пути? Но где же он, верный путь современного искусства?

Беранже ищет. Может быть, Шатобриан, имя которого уже гремит во Франции, укажет ему этот новый путь?

Беранже читает велеречивый трактат «Гений христианства», читает повести Шатобриана «Атала», «Рене», со страниц которых встает разочарованный герой, бегущий от современности в дикие леса Нового Света. Шатобриан отвергает культ разума, воздвигнутый просветителями, и с красноречивым пылом проповедует культ веры, возвеличивает и прославляет поэзию религиозного таинства.

Пьеру Жану с его республиканской закваской, с его трезвостью и жизнерадостностью подобные идеи враждебны. Но во время приступов тоски, порой одолевавших его в те трудные годы, начитавшись Шатобриана, он даже пробовал захаживать в церкви, выбирая часы, когда они были пусты: а вдруг на него найдет религиозное озарение? Оно не находило. Беранже написал Шатобриану. Шатобриан не откликнулся. И вылазки молодого поэта в область мистики прекратились, не оставив никакого следа, кроме нескольких плохих стихов, которые заброшены в самый дальний угол его ящика с неудавшимися опытами. «Разум остался хозяином в доме», — говорил Беранже. Впрочем, он и не пытался всерьез становиться на шатобриановский путь, слишком этот путь был чужд ему, не переносившему позы и фразы, с детства скептически относившемуся к обрядам. Пьер Жан всегда считал непростительной глупостью кичиться верой, которой у тебя нет, выставлять напоказ фальшивые драгоценности (наверное, он подозревал, говоря об этом, что и Шатобриан не слишком-то верующий!).

Итак, новый и настоящий путь все еще не найден. Спотыкаясь и вздыхая, Пьер Жан продолжает плестись по торжественной аллее классических традиций. Задумывает поэму из времен Жанны д’Арк, набрасывает план монументальной эпической поэмы об основателе древней галльской империи Хлодвиге, пишет пасторали, идиллии. Перед поэтом маячат книжные образы, пыльные гробницы, а его так и тянет к сегодняшнему, живому, простому, близкому!

Где-то там, по обочинам парадной аллеи высокой поэзии, вьется, блуждает, теряясь в нехоженой траве, веселая песенная тропка. И он то и дело выбирается на нее; здесь можно освежиться, размяться, отдохнуть от приступов тоски. Нет, нет, это только на время, это невсерьез, он вовсе не собирается покидать главную аллею. Застольные песенки — это же просто забава! Но именно здесь, на песенной тропке, он чувствует себя самим собой, может хоть на время обрести то чувство независимости, которое необходимо ему как воздух.

Только на песенной тропке — пусть ненадолго — освобождается он от груза наболевших вопросов: как выстоять, как сохранить свое достоинство в эпоху деспотизма? Вопросы оставались неразрешенными, но они как бы отодвигались, отходили в сторону перед лицом дружбы, любви и веселья.

Ведь есть же на свете доброта, и смех, и мирные естественные радости, по которым так изголодались люди, оглушенные барабанным боем, утомленные непрестанными жертвами на алтарь воинствующей империи!

Простые человеческие радости не умирают даже в самые тяжелые времена, думает Беранже. Это драгоценное достояние неподвластно деспотам и собственникам, оно дороже всех богатств мира. Владея им, любой бедняк становится богаче богача, счастливей и свободнее власть имущих. И больше того — как раз среди неимущих живут, растут и хранятся во всей своей красе, правде и чистоте истинно человеческие чувства. Собственность, чины, привилегии душат, убивают, грязнят дружбу, любовь и веселье.

Эти мысли воплотятся в его песнях.

Создавая свою философию противостояния жестокому миру, он приникает к источникам народной поэзии — здесь исстари живет дух народа, задорный, веселый, истинно французский! И Беранже чувствует себя одним из его носителей. Пусть молодой поэт считает, что песни — это только отдых, а не главное его дело, — именно на песенной тропе складывается его миросозерцание, проявляется истинный его характер с присущими ему жизнерадостностью, лукавым юмором и колкой иронией.

Революционные песни, которые восхищали Пьера Жана в дни отрочества, теперь умолкли, они под запретом, и молодой Беранже лишен возможности обратиться к их традициям. Нет, он не забыл их, но времена не те. А вот застольные песенки вне сферы политики, их не преследуют, и они вновь возродились и ожили в годы империи.

В песенках Колле, Панара и других родоначальников «Погребка», знаменитого песенного содружества XVIII века, в «легкой» поэзии Парни, старшего современника Пьера Жана, слышались мотивы, которые влекли молодого поэта; в них пробивался тот задорный галльский дух, который был так близок Беранже.

«Замечательно, что подобные произведения родятся обыкновенно в эпоху деспотизма, — напишет потом Беранже. — Ум наш испытывает такую потребность в свободе, что когда он лишен ее, то прорывается через границы наименее защищенные, рискуя залететь чересчур далеко в своей независимости».

Обращение к легкой поэзии с ее эротическими мотивами, тяготеньем к веселой непристойности, воспевание мирных радостей означало своеобразный протест против деспотизма, торжествующей военщины, против цензоров и всяческих блюстителей благолепия, против всего помпезного стиля империи.

Из легкой поэзии Беранже почерпнул первоначальное представление об эпикуреизме. Конечно, он им не удовольствовался и попытался глубже проникнуть в суть учения знаменитого древнегреческого философа о человеческом счастье. В системе жизненных и нравственных взглядов молодого поэта эпикуреизм приобрел новое, демократическое толкование. Не человек вообще, некий просвещенный мудрец, а неунывающий бедняк (санкюлот, как сказали бы во время революции), стойкий и чистый душой обитатель трущоб, чердаков и хижин по-настоящему способен наслаждаться жизнью с ее простыми, «естественными радостями». Бедняк, плебей и притом «истый француз» становится носителем высшей мудрости и подлинного счастья, центром песенной вселенной Беранже и ее героем.

Он сочиняет песню за песней, но все еще не хочет признать это серьезным делом; ведь за него берутся преимущественно ремесленники и дилетанты, которые пишут по трафарету, кое-как. Чтоб убедиться в этом, стоит только перелистать песенные сборники начала XIX века: «Альманах сердец», «Репертуар любовников», «Букет любви», «Посланец любви», «Портфель любящих» и так далее в том же духе. Печатаются в таких сборниках наряду с традиционными песенками всякие ремесленные поделки сомнительного вкуса: песенки-финтифлюшки, песенки-«тюрлюрлетки», сахарно-чувствительные, гривуазные, двусмысленные, а иногда и откровенно непристойные и к тому же откровенно бесталанные. Правда, встречаются среди песенников и люди, не лишенные таланта, но их продукция тонет в море дешевого варева.

Нет, нет, Пьер Жан не собирается стать профессиональным песенником, он вовсе не думает сворачивать с утрамбованной аллеи высокой поэзии!

И так продолжается много лет: движение по двум дорогам, которые все никак не сольются в одну, свою собственную, определившуюся.

«МОНАСТЫРЬ БЕЗЗАБОТНЫХ» И НОВЫЕ ЗАБОТЫ

Позвякивают колокольчики почтового дилижанса. Не спеша проплывают мимо поля и рощи. Знакомая дорога! Теперь она не кажется Беранже такой бесконечно длинной, как в детстве. И дилижансы стали двигаться быстрее, и время как будто ускорило свой ход. Особенно летит оно, когда сочиняешь по дороге стихи!

Вот уже виднеется впереди крепостной вал, поросший травой, — любимое место прогулок пероннских школьников. Сюда взбегал когда-то юный республиканец и, замирая от волнения и восторга, прислушивался к отдаленным пушечным выстрелам, возвещавшим о победах революционных армий…

Перонна. В напряжении и сутолоке парижской жизни Беранже не забыл этого маленького городка. Не забыл и свою воспитательницу тетушку Мари Виктуар и друзей, которые остались там. Он постоянно переписывается с Кенекуром, а с тех пор, как кончилась работа в «Анналах», он то и дело приезжает погостить в Перонну.

Как-то он приехал сюда на традиционный праздник типографов, который ежегодно справлялся в Перонне в день св. Иоанна, слывущего покровителем печатников. Среди рабочих типографии Лене есть еще некоторые из товарищей его юности. И Пьер Жан остался для них «своим парнем», хотя и носит теперь сюртук, а вместо белесых вихров на голове его светится солидная лысина, прикрытая парижским котелком.

Долой котелок! На его месте водружается бумажный колпак, а потертый сюртук надежно прикрыт передником подмастерья. Преобразившийся, сияющий Пьер Жан, окруженный рабочими, выступает с большим букетом в руке. Поздравительные куплеты уже подготовлены по дороге:

Надел колпак я и передник…

Почтенье, дядюшка Лене!

Ваш ученик и собеседник

Не позабыл об этом дне.

Куплеты поются на знакомый старинный мотив, и участники торжества быстро и дружно подхватывают припев:

Если в сердце дружба

Запечатлена —

Напечатать нужно,

Что велит она!

Воздев глаза к потолку, Беранже с шутливым пафосом обращается к небесному патрону типографов:

Святой! Вернуть меня ты вправе

К наборной кассе… Ведь давно

Искусство это близко к славе,

Меня кормило бы оно!

Каждый приезд Беранже в Перонну превращается в праздник песни. Родные и друзья наперебой приглашают его.

Выпрыгнув из дилижанса, он тотчас же попадает в объятия Кенекура. И дом, и сердце, и кошелек школьного друга всегда открыты для Беранже. На вид Кенекур все такой же скромный, смирный, ангелоподобный. Все так же тихо покашливает и удивленно округляет голубые невинные глаза. Но сколько живого юмора таится в нем!

Это Кенекур основал в Перонне песенное содружество; по предложению Лене они назвали его «Монастырь беззаботных». Кенекур — приор «обители». Остальные шестеро ее членов — равноправные «братья-иноки». Каждый из них получил прозвище.

Весельчак — так окрестили в «обители» Беранже. Брат Потисье, ключарь монастыря, всем известный забияка и упрямец, носит имя Азинар, что означает Ослятя. Балагур Лене, приобщивший когда-то Беранже к тайнам стихосложения, славится выдающимися способностями к застольным бдениям и соответственно наречен Полуштофом. Вихрастый Болье, обучавший Беранже наборному делу, не уступает Лене в застольных доблестях и зовется в обители Кутилой. Дефранс, не раз выручавший приятелей в затруднительных денежных обстоятельствах, приобрел прозвище Благодетель.

Иногда на песенные сборы «Монастыря беззаботных» приезжает поэт Антье, парижский приятель Пьера Жана. Его прозвали в обители Желанным.

На этот раз Пьер Жан приехал один. Антье не смог выбраться, он спешно строчит новый водевиль для одного из бульварных театров.

— Надо зарабатывать, особенно если собираешься жениться, — посмеивается Беранже.

Глядишь, скоро все члены обители станут женатыми! У Кенекура тоже есть прехорошенькая невеста мадемуазель Жюли. Беранже всегда шлет ей приветы в письмах к другу.

Гурьбой они идут к дому Кенекура, здесь обычно останавливается Пьер Жан, здесь происходят сборы «братьев» и их застольные «бдения».

Длинный стол весь уставлен яствами и питиями. «Приор» и его домашние постарались не ударить в грязь лицом. И вот уже играет вино в бокалах, поднятых для приветственного тоста.

Сходки братьев-песенников начинаются с исполнения куплетов, сочиненных Беранже в честь основания содружества:

Мы братством беззаботных

Свой монастырь зовем.

Сбираемся охотно

Обычно вшестером.

Тут заповедь одна:

Садись и пей до дна!

Обычай установлен:

Кто хочет к нам вступить —

Под нашей мирной кровлей

Обязан петь и пить…

К каждому своему приезду и отъезду брат Весельчак готовит новые куплеты для «обители». Песни собственного сочинения (любой из «братьев» сочиняет их!) чередуются в застольном круге со старинными народными. Есть такие старые песни, которые не блекнут, не ветшают.

Разве исчезли в нынешнем веке красотки? Разве они менее обольстительны, чем те, которых славили певцы прошлых веков? И та же страсть в сердцах современных юношей. И так же страдают влюбленные в разлуке. Живы и доблесть, и задор, и остроумие — лучшие качества французов.

Не исчезли и невзгоды, о которых поется в старых народных песнях: гнет, унижения, голод. А войны? А деспотизм?

И все-таки наперекор всем бедам и смертям бедняк не разучился смеяться, не потерял вкуса к радостям жизни!

Сегодня Беранже в первый раз пропоет друзьям свою новую песню, она называется «Беднота», или «Нищие».

Кенекур стучит по столу: «Внимание!»

И Пьер Жан начинает:

Хвала беднякам!

Голодные дни

Умеют они

Со счастьем сплетать пополам,

Хвала беднякам!

Это не простая застольная импровизация, в этой песне — заветные мысли Беранже. В этой песне он сам, его стремление выстоять во что бы то ни стало, его гордость бедняка и его поиски счастья. Он сам и вместе с ним множество других таких же неимущих, от лица которых бросает он вызов тучным обитателям чертогов:

Вы сыты докучною одой,

Ваш замок — мучительный плен.

Вольно ж вам! Живите свободой,

Как в бочке бедняк Диоген!

Легендарная бочка мудреца Диогена и мансарда парижского бедняка противостоят пышным дворцам. Костыль и сума Гомера дороже золота и воинской славы. Собственность — это ярмо, это постылый и докучный плен. С ней несовместимы спокойствие духа, веселый смех, истинное счастье.

Эта песня — своеобразный манифест молодого Беранже. Здесь впервые с блеском, с задором он провозглашает свой демократический эпикуреизм, свою философию противостояния миру собственников и деспотов.

Впоследствии песня «Беднота» с ее поэтизацией нищеты вызовет отповедь преемников Беранже, поэтов Парижской коммуны. «Нищие — счастливый народ! Только уж не говорите им этого, — с укором скажет Жюль Валлес. — Если они поверят, они не станут бунтовать, они возьмут в руки посох и суму, а не ружье».

Критика Валлеса хотя и справедлива, но одностороння. Да, песню «Беднота» нельзя назвать революционной. В ней нет призывов к борьбе, но молодой поэт уже развертывает здесь свое знамя демократизма, проводит линию размежевания двух лагерей — неимущих и собственников, и заявляет о том, что истинная человечность на стороне неимущих, к которым принадлежит он сам.

* * *

1809 год начался для Беранже с траура. От апоплексического удара умер отец. Средств на похороны не было. Все свое достояние де Мерси завещал любимой племяннице Аделаиде Парон, которая последние годы вела его хозяйство. Аделаида не пожелала взять на себя хотя бы часть погребальных расходов. С какой стати? У покойного есть сын, пусть он и позаботится о похоронах.

Она смотрит на Беранже с нескрываемой враждебностью, видя в нем претендента на доставшееся ей наследство. А вдруг станет оспаривать завещание, затеет судебный процесс?

Беранже, конечно, не думает заводить тяжбу, хотя и возмущен поведением Аделаиды. Он взял в долг у Кенекура, чтоб похоронить отца, а на остатки занятых денег купил на распродаже имущества, затеянной наследницей, старые часы покойного в память о нем.

«Что бы я делал без вас? — пишет Пьер Жан Кенекуру. — Весь в долгах. Что за будущее? Как! Неужели всегда придется мне зависеть от других!»

Вместе с сестрой Софи он наносит траурные визиты родственникам. Софи, худенькая, скромная, вся в черном, похожа на монашку, она и хочет уйти в монастырь. Как Беранже ни отговаривает ее от этого шага, девушка упрямо стоит на своем: видно, боится быть в тягость брату. Ведь он еле перебивается, даже за квартиру заплатить нечем. Не сняв траура, вынужден сочинять веселенькие куплеты к предстоящему карнавалу, чтоб хоть немного заработать.

Неужели он так и не выбьется и все мечты его разлетятся прахом?

«Ах, мой друг, напрасно я стараюсь рассеяться, отвлечься, — пишет Беранже тому же верному Кенекуру, — годы идут. Скоро будет потеряна всякая надежда…»

Но об этих его горьких мыслях не должен подозревать никто, кроме самых близких. «Не показывайте это письмо нашим друзьям, — тут же спохватывается Беранже, — не то они усомнятся в моей веселости».

Да, он дорожит своей репутацией Весельчака и постарается оправдать ее, несмотря ни на что.

«Изгнать печаль еще важнее, чем изгнать бедность», — говорит он. Помогает ему в этом Жюдит.

— Ничего не потеряно. Трудись. Поэзия — твое призвание, — твердит она, вторя тому внутреннему голосу, который не умолкает в нем самом.

Весной 1809 года Беранже пишет песню «Мое призвание». Хилый и некрасивый герой песенки затерт жизнью.

Грязь в пешего кидают

Кареты, мчася вскачь;

Путь нагло заступают

Мне сильный и богач.

Нам заперта дорога

Везде их спесью злой.

Я слышу голос бога:

«Пой, бедный, пой!»

Беранже пропоет эту песню друзьям в «Обители беззаботных». Они поймут и не осудят брата Весельчака за горькие ноты, прорывающиеся сквозь юмор.

Содружество провинциальных песенников становится для него трибуной и оплотом. Здесь впервые получили признание любимые его герои.

Вот один из них, вооружившийся против всех невзгод веселым смехом, маленький человек под хмельком:

Как яблочко, румян,

Одет весьма беспечно,

Не то, чтоб очень пьян —

А весел бесконечно.

Есть деньги — прокутит;

Нет денег — обойдется,

Да как еще смеется!

«Да ну их!» — говорит,

«Да ну их!» — говорит.

«Вот, — говорит, — потеха!

Ей-ей, умру,

Ей-ей, умру,

Ей-ей, умру от смеха!»

Как похож герой этой песенки на молодого Беранже! И каморка на чердаке та же — с дырявой крышей, с зимним холодом. И одежда та же и веселость, которая не изменит до конца. Перед смертью, когда поп будет сулить ему ад кромешный, герой-бедняк раскатисто захохочет:

Ей-ей, умру от смеха!

А вот еще один, из того же стана неунывающих:

Всю жизнь прожить не плача,

Хоть жизнь куда горька…

Ои ли! Вот вся задача

Бедняги-чудака.

В наследство от отца-республиканца бедняге-чудаку досталась шляпа, украшенная когда-то трехцветной кокардой. И он не станет ломать ее перед знатью. Он горд и весел, несмотря на всю скудость своего достояния.

Жизнерадостным беднякам из песен Беранже под стать их подруги, молоденькие гризетки из парижских предместий — швейки, модистки, продавщицы: веселые и стойкие, насмешливые и ветреные, дерзкие и нежные — Марго, Жанетты, Колетты… И во главе этой щебечущей стайки — Лизетта, любимая героиня Беранже, спутница всей его песенной жизни, которая будет расти, мудреть, изменяться вместе с автором, но никогда не потеряет жизнерадостности и бескорыстия.

Беранже не выдумал своих героев и героинь, они живут рядом с ним, ссорятся в своих каморках, а потом целуются, как голуби; трудятся от зари до зари, страдают от безденежья и голода, но все же поют и смеются. Он не выдумал, а открыл их, типизировал и ввел в песенную поэзию, воплотив в них собственные скорби и радости, любовь к жизни и стремление выстоять, сохранив внутреннюю независимость.

* * *

После долгих хлопот и ожидания Беранже получил, наконец, скромную должность экспедитора в университетской канцелярии. Ректор университета Фонтан, несмотря на все лестные рекомендации Антуана Арно, не очень-то благоволил к Беранже и всячески оттягивал зачисление его в штат. Вместо обещанных двух тысяч в год Беранже назначили одну. Он не слишком огорчен и утешает себя тем, что служба оставит ему силы и время для занятий поэзией.

— Держись, друг, — шутливо приговаривает он, чистя по утрам свой старый сюртук.

Будь верен мне, приятель мой короткий,

Мой старый фрак, — другого не сошью…

Он обязательно сложит песню о старом фраке и его обладателе. И это будет одна из лучших его песен, но над ней придется порядком потрудиться. Постепенно и песенки он начинает так же тщательно шлифовать, как поэмы. Сколько превосходных, никем не початых сюжетов встает перед его глазами и просится в песни! Он учится, не уходя от прозы жизни, переплавлять ее в поэзию (это получается у него лишь на песенной тропе, а не в чинной аллее высоких жанров!). И он уже отлично научился — и в жизни и в песнях — побеждать мелкие невзгоды смехом.

В воскресенье, 3 декабря 1809 года, в соборе Парижской богоматери должна состояться торжественная месса в честь возвращения Наполеона из Вены. У Беранже есть, входной билет, но нет подходящего костюма. Старый фрак еще держится, а вот с панталонами дело хуже. Он сочиняет шутливое письмо в стихах другу Вильгему:

Пять королей сберутся в храме

Хвалу всевышнему гнусить,

Меня, надеюсь (между нами),

Не позабудут пригласить.

Рубашка чистая готова,

Чулки и галстук сменены,

И фрак есть черный, хоть не новый, —

Но где парадные штаны?

Вильгем, ты щедр, всегда радушен,

Ты чуток к горестям чужим.

Ты — сам бедняк — великодушен

И не найдешь меня смешным.

Судьбы коварство мне знакомо,

В деньгах мы оба стеснены…

Не можешь ли остаться дома

И мне отдать свои штаны?

* * *

Вернувшись со службы, он обычно погружается в свои рукописи, забывая обо всем.

Так было и в один из январских дней 1810 года.

Стук в дверь и раздраженный женский голос, донесшийся с лестницы, заставили Беранже вскочить. Он распахнул дверь и увидел какую-то незнакомую крестьянку, а рядом с ней мальчика лет семи-восьми.

— Это вы будете мосье Беранже?

— Да, что вам угодно?

— Ох, наконец-то я вас разыскала! Примите своего сынка. Я его кормилица, привезла мальчишку из деревни, а мамаша его, госпожа Парон, отказались принять сынка к себе, говорят: «Веди к отцу». Дали адрес, я и привела…

Можно себе представить, как был ошеломлен Беранже.

А мальчишка глядел исподлобья и переминался с ноги на ногу — вероятно, замерз. Может быть, Пьер Жан вспомнил в эту минуту, как он сам, брошенный родителями, стоял когда-то перед взором незнакомой тетушки Тюрбо?

Отпустив кормилицу, Беранже взял мальчика за руку и повел в комнату.

Зимние сумерки. Холодно, неуютно в одинокой каморке холостяка. Где будет спать малыш? Чем его кормить? Кто позаботится о нем, когда отец уйдет завтра на службу?

Выручила Жюдит. Она согласилась взять мальчика к себе и заменить ему мать.

Беранже дал сыну новое имя — Люсьен (в честь Люсьена Бонапарта) и принялся вместе с Жюдит за его воспитание. Это оказалось делом нелегким. Ленивый, туповатый, упрямый, Люсьен не отличался ни сообразительностью, ни послушанием и, увы, мало радовал отца и приемную мать. Но Беранже и его подруга не теряли надежды, что старания их еще принесут свои плоды.

* * *

Торопит время нас собою,

Морщины сея на челе…

И. — как ни молоды душою,

Мы старики уж на земле!

Жюдит невольно вздыхает, подперев голову рукой, и гости, сидящие за столом, старые друзья Антье и Вильгем с женами, затихли и как будто пригорюнились. А в уголках губ Беранже уже скользит улыбка. Нет, он не собирается лить слезы о невозвратном.

Но — новых роз ценить цветенье,

Хоть не для нас их пышный цвет,

И видеть в жизни наслажденье,

Друзья, — не старость это, нет!

Еще не старость. Но тридцать лет жизни уже миновало. За тридцать первым идет тридцать второй, тридцать третий… А во внешнем течении жизни Беранже никаких перемен.

Все гак же каждое утро ровно в 9 часов 15 минут появляется он в университетской канцелярии и скрипит там пером; все так же мучается головными болями, простудами, насморками и все так же не вылезает из долгов.

То и дело приходится просиживать ночи за спешным изготовлением текстов для какой-нибудь оперетты или водевиля, но заработки эти нерегулярны, и снова и снова Пьер Жан прибегает к помощи добросердечного Кенекура.

Что поделаешь! Надо заплатить за лекарство для бабушки Шампи, купить новые ботинки Люсьену, хоть изредка сводить в театр Жюдит… И, право же, трудно отказать себе в чашке крепкого кофе после обеда, чтоб разогнать усталость и посидеть за шлифовкой очередной поэмы.

Пусть занятия поэзией не приносят ему ни денег, ни славы (он знаменит только в Перонне!), но именно в этих занятиях он видит внутренний смысл своей жизни.

«Если б не поэзия, которая меня утешает, я не был бы счастлив», — признается он в одном из писем Кенекуру. И далее: «Если самолюбие не ослепляет меня, то, кажется, я начинаю понемногу понимать, что такое настоящая поэзия, но сколько еще надо учиться!»

Кропотливо, придирчиво, тщательно чеканит он каждую строчку в своих поэмах. Арно удивляется: почему Пьер Жан не издаст их наконец? Но Пьер Жан стремится к совершенству, которого все никак не может достигнуть.

«Я научился терпеливо высиживать свою мысль, ждать, пока она проклюнет свою скорлупу, и старался схватить ее там, где это выгоднее всего. Я пришел к убеждению, что любому сюжету должен соответствовать свой грамматический строй, свой словарь и даже своя манера стихосложения», — напишет он, оглядываясь на эти годы.

Мысль, содержание прежде всего — это первый принцип Беранже. Содержание определяет и повороты сюжета, и манеру стихосложения, и выбор слов. Но для того, чтобы совершилось чудо художественного творчества, чтоб мысль обрела жизнь в поэтическом произведении, надо ее «поймать там, где это выгоднее всего».

Открытия, сделанные в поисках своего метода, Беранже начинает применять не только в поэмах и пасторалях, но и в песнях. И оказывается, что в этом «низком» жанре они дают под его пером больший эффект, чем в высоких!

А почему, собственно, теоретики причислили песню к низким жанрам? Ведь она может нести в себе и мудрость басни, и нежность пасторали, и жало сатиры! Такие мысли все чаще приходят в голову Беранже. Два пути, по которым он движется, начинают постепенно сближаться.

Рой песен его растет, хотя автор все еще не записывает их; только иногда некоторым песенкам повезет. Так случилось, например, с песней «Старость», которую он переписал и отправил в письме Кенекуру.

Лучшие его песни подхвачены друзьями и уже гуляют в списках по стране, но имя автора их известно немногим. Музыку для них он не пишет; подбирает подходящий популярный мотив (иногда это мотив старинной песенки или какой-нибудь ариетты из всем известной комической оперы или эстрадных куплетов), «сажает на него верхом» свою песенку и пускает гулять по свету. Лишь некоторые песни, приближающиеся к романсам, положены на музыку Вильгемом.

Жизнерадостный юмор Беранже все чаще перемежается сатирическими нотками. Но к прямой политической сатире поэт предпочитает не обращаться, а если и обращается, то припрятывает жало ее поглубже. Он выбирает невинные, на его взгляд, морально-бытовые темы. Издевается в своих песенках над обжорами, пресыщенными гурманами, которые, кажется, вот-вот лопнут. Смеется над старыми сластолюбцами, соблазняющими молоденьких служанок; над людской пошлостью, скудоумием, низкопоклонством.

В университетской канцелярии ему постоянно приходится наблюдать, как трепещут перед начальством маленькие, робкие чиновники, как стремятся они продвинуться хоть на ступеньку по служебной лестнице.

В песенке «Сенатор»{В переводе Курочкина — «Знатный приятель».} Беранже и рассказал о таком безмозглом и раболепном человеке-червяке. Герой песенки, скромный чиновник, настолько ослеплен «милостивым отношением» к нему сенатора, что готов расстелиться под ноги знатному «приятелю», который наставляет ему рога.

Песенка «Сенатор» была объявлена антиправительственной сатирой — из-за ее названия, как полагал Беранже. Но дело заключалось не только в названии. Блюстители порядков при наполеоновском режиме чуяли, что за критикой нравов кроется и нечто более серьезное, да и сама критика нравов, если она идет от жизни и метит в цель, неизбежно соприкасается с критикой общественного строя.

* * *

Мысль собрать и записать свои песни, по собственному признанию Беранже, впервые пришла ему в голову 12 мая 1812 года. В этот день он навестил своего заболевшего друга художника Герена и остался на ночь дежурить у его постели. Чтоб развлечь больного, он вполголоса стал напевать ему одну из своих старых песенок, тех, которые они пели когда-то, собираясь в мансарде на бульваре Сен-Мартен.

Лицо Герена просветлело.

— Браво! Еще, еще! — просил он, уверяя Беранже, что лучшего лекарства нельзя и придумать. И щедрый друг пел больному песню за песней, а когда, тот задремал, Беранже, вдохновленный похвалами, присел к столу и, разыскав бумагу, начал вспоминать и записывать свои песни одну за другой. Некоторые из них он не мог восстановить: в памяти остались лишь отдельные строчки, иногда одно название. Потом он очень жалел, что не удалось вспомнить сатирические куплеты «Тучный бык» и «Чистильщик сапог, сопровождающий двор»; обе песенки были направлены против наполеоновского режима.

За дни и ночи, проведенные у постели Герена, Беранже вспомнил и записал не менее сорока песен. И потом он продолжал делать это по просьбе друзей.

Беранже к этому времени вполне убедился в том, что словарь песни может быть гораздо богаче, чем словарь высоких жанров. Для песенки нет слов-плебеев, ей принадлежит все живое богатство французского языка — научись только выбирать нужное слово! И грамматический строй песни гораздо ближе к живой народной речи, чем скованный условностями и устаревшими правилами строй высокой поэзии.

Беранже продолжает еще шагать по главной аллее «высоких жанров». Но недалек тот день, когда рукописи «Потопа», и «Смерти Нерона», и «Хлодвига», и других его эпических и пасторальных поэм вместе с набросками од, идиллий и незаконченных пьес полетят в огонь и превратятся в пепел, в воспоминание.

«ПОГРЕБОК» И БОЛЬШОЙ МИР

Обмороженные, изувеченные, в лохмотьях, возвращались во Францию из русского похода немногие из уцелевших ветеранов. Кавалеристы без коней, бойцы без оружия — жалкие остатки былой «великой армии».

Отчаянье и растерянность царили во Франции и в других странах, подвластных Наполеону. Казалось бы, императорские орлы должны поникнуть, а неуемное честолюбие Бонапарта — захлебнуться в море пролитой крови, в позоре поражения.

О мире мечтали миллионы тружеников Европы, о мире мечтал французский народ, изнемогший после двадцатилетия почти непрерывных войн.

Но Наполеон и не помышлял о мире. Любой ценой стремился он удержать под своей властью захваченные прежде земли, сохранить насильственно раздвинутые им пределы своей державы.

В начале 1813 года на военную службу было досрочно призвано 140 тысяч французских юношей, почти детей. Матери лишились единственных сыновей, крестьянские хозяйства — рабочих рук, зато в распоряжении императора оказалась новая, как из-под земли возникшая армия. И снова он повел ее в поход.

В мае 1813 года в Париж приходили вести о победах при Люцене, при Бауцене, одержанных французскими войсками над объединенными силами австрийцев и русских.

— Нет, звезда императора еще не померкла, — говорили одни.

«Но не спалят ли в конце концов Францию злокачественные лучи этой звезды?» — думали про себя другие. Говорить о подобных сомнениях открыто, вслух воздерживались. Полицейские агенты в мундирах и без мундиров внимательно прислушивались к разговорам.

С особым рвением охотились парижские полицейские за листками с переписанным от руки текстом одной сатирической песенки, которая в те дни пользовалась огромным успехом. Ее переписывали тайком, нашептывали слова на ухо друг другу, пели при закрытых дверях на дружеских вечеринках. Песенка на первый взгляд как будто совсем невинная: про какого-то сказочного короля Ивето, который носил вместо короны колпак и на ослике верхом объезжал свое государство.

Некоторые, слыша имя короля Ивето, вспоминали кабачок под таким названием, существовавший в одном из парижских предместий. Другие же припоминали старинную легенду о том, как в незапамятные времена французский король Клотарь был проездом в городке Ивето и убил одного местного сеньора, а потом в искупление своей вины даровал наследникам убитого титул королей Ивето. Династия эта правила в городке и процветала будто бы очень долго.

Но суть дела заключалась не в кабачке и не в легенде, а в том, что песенка звучала весьма злободневно.

Автор прославлял как раз те качества легендарного добряка-короля, каких и в помине не было у современного императора французов.

Ивето был прежде всего миролюбив и скромен.

Он отличный был сосед;

Расширять не думал царства

И превыше всех побед

Ставил счастье государства.

Слез народ при нем не знал;

Лишь как умер он — взрыдал

Стар и мал…

Ха, ха, ха! Ну не смешно ль?

Вот так славный был король!

Как будто ни слова не было сказано здесь против наполеоновской политики, и все-таки каждой своей строфой песня метила в нее: против налогов и поборов, против захвата чужих земель, против бесконечных войн…

Всех, кто слышал, читал, переписывал эту песню, она поражала не только остротой и ясностью мысли, но и изяществом выражения, точностью рифм, непринужденностью и богатством интонаций.

— Не знаете ли вы, кто автор этого маленького шедевра? — спрашивали друг у друга любители песен.

— О, это, вероятно, крупный поэт, птица высокого полета, — говорили знатоки.

Беранже, до которого доходили слухи о всяческих домыслах по поводу авторства песни, попросил друзей, распространявших ее, открыть его имя. Не то еще вместо автора преследованиям подвергнется кто-нибудь другой!

— Разве вы не знаете, что автор песни «Король Ивето» — поэт Беранже? Да, да, тот самый, который сочинил «Сенатора», — шепотом передавалось из уст в уста.

Имя Беранже зазвучало в Париже, понеслось по всей Франции.

На тридцать четвертом году жизни, когда он уже перестал думать о славе, она вдруг постучалась к нему.

— Как, неужели какой-то маленький чиновник дерзнул критиковать властелина полумира? — изумлялись те, кто узнавал имя автора популярной песни.

— Да, уж это действительно новый Диоген — поучает из своей бочки великого полководца!

Рассказывали, что полиция доставила текст песенки императору. Прочитав ее, Наполеон будто бы рассмеялся. Может быть, смех этот и был несколько принужденным, но высочайшего гнева за ним не последовало и кары не обрушились на голову дерзкого поэта.

* * *

— Вы хотели познакомиться с автором «Короля Ивето»? Спешу доставить вам это удовольствие, — сказал Антуан Арно, представляя Беранже кругленькому, невысокому и очень румяному человеку.

— Рад, очень рад, — заулыбался толстячок, пожимая обе руки Беранже, и тут же затараторил с легким провансальским акцентом о том, как некие мирные короли одерживают с каждым днем все новые победы, и сам он, поэт-песенник Дезожье, в числе покоренных.

За обеденным столом обоих поэтов усадили рядом, а к десерту, когда шутки и тосты чередовались с песнями, веселый сосед Пьера Жана успел перейти с ним на «ты» и взял с него обещание прийти на очередную встречу нового «Погребка».

Беранже много слышал об этом литературно-песенном содружестве, которое было основано в 1805 году. Участники его пытались воскресить традиции старинного «Погребка», существовавшего в XVIII веке и прославленного именами поэтов-песенников Панара и Галле, Колле и Кребийона-младшего. Конечно, в новом «Погребке» не было того соцветия талантов, которое отличало старинный. Другие времена!

Легкая гривуазная поэзия совсем было зачахла в годы революции, вытесненная поэзией гражданской, патриотической, заглушенная весенним громом «Марсельезы», яростным прибоем сатирических куплетов. Но уже при Директории фривольный дух застольных анакреонтических песен начал оживать.

В 1796 году в Париже организовалось содружество «Обеды Водевиля». А в годы империи общества любителей застольной песни стали возникать одно за другим — ив Париже и в провинции. Новый «Погребок» был одним из виднейших среди таких содружеств. Члены его выпускали ежегодные сборники под названием «Ключи погребка». Они чуждались серьезных тем, предпочитая сатире легкое салонное остроумие, двусмысленную игривую шутку. Но и фривольная шуточка в костюме вольнодумного XVIII века несла своеобразную оппозицию господствующему направлению литературы империи.

Дезожье, ученик поэта-песенника Панара, стал во главе нового «Погребка» в 1811 году. Уроженец Прованса, он приехал в Париж еще до революции, затем во времена якобинской республики покинул Францию и несколько лет скитался в дальних краях. Бывал в Сан-Доминго, в Америке; зарабатывал на существование уроками музыки, обучая чужеземцев игре на клавесине и скрипке. Вернулся на родину при Директории и вскоре завоевал известность своими легкими песенками.

Дезожье, привлекавший сердца своей жизнерадостностью, был далек от каких-либо твердых политических убеждений. Через некоторое время эта «всеядность» оттолкнула от него Беранже, но при первой встрече автор «Короля Ивето» был покорен веселостью и непритворным дружелюбием нового приятеля.

До тех пор Беранже чуждался всяких официальных литературных объединений, предпочитая им тесную компанию близких друзей, веселую братию никому не ведомой «Обители беззаботных». Самолюбивый, ценивший превыше всего внутреннюю независимость, он ни за что не стал бы домогаться членства и признания в любом из видных столичных сообществ. Но если члены «Погребка» сами признали его и приглашают войти в их среду, почему бы не откликнуться на их зов?

Осенним вечером 1813 года Беранже в назначенный час переступил порог кабачка Роше де Канкаль, где собирались члены «Погребка». Пьер Жан явился в обычном своем костюме: долгополый поношенный сюртук, клетчатый жилет, башмаки на толстой подошве. Дезожье радушно приветствовал его у входа и тотчас же перезнакомил со всеми присутствующими. За длинным столом, уставленным всякой снедью, бутылками и графинами, восседали корифеи «Погребка»: сочинители водевилей, эстрадных и застольных песенок, занимательных романов, забавных фельетонов; среди них были литераторы с известными именами: Дюкре-Дюминиль, Дюпати, Гуффе, с которыми Беранже раньше не встречался.

Дезожье и здесь усадил Беранже рядом с собой и самолично подливал вино в его бокал. Разговор за столом походил на беглую перепалку: быстрый обмен остротами, шутками, последними новостями, закулисными сплетнями. Однако сквозь веселую непринужденность то и дело проскальзывало скрытое раздражение, желание уязвить соперника, зависть, недоброжелательство. Многое в этой беседе могло ошеломить, показаться непонятным человеку, не причастному к мирку театральных интриг и газетных склок. Но проницательного и остроумного Пьера Жана ошеломить было не так-то легко. А за десертом, когда перешли к исполнению песен, Беранже почувствовал себя и вовсе в родной стихии.

Наступила его очередь, взоры всех с любопытством устремились на нового гостя. Дезожье ободряюще закивал, постучал по столу, и Пьер Жан запел глуховатым, но верным и приятным по тембру голосом. Немудреный мотив популярной уличной песенки как будто преобразился, вмещая в себя новые слова и чувства. Особенно привлекало в голосе и исполнении певца — да и в самих его песнях — разнообразие, точность и выразительность интонаций, здесь и озорной вызов, и легкая грусть, и лукавая ирония, и дерзость, и нежность, а главное — веселость, настоящая галльская веселость, торжествующая над всем, заразительная, покоряющая.

— Браво! Браво! Бис!

После каждой новой песенки аплодисменты становились все громче, все единодушнее.

— Какой богатый репертуар!

— И как такой мастер до сих пор еще не с нами!

— Он наш! Он наш! — восклицали слушатели.

Приступили к церемонии избрания. Сияющий Дезожье попросил Беранже выйти на несколько минут в соседнюю комнату. С бисквитом в одной руке, с бокалом в другой Пьер Жан стоял у тяжелой портьеры, заглушавшей гул голосов, и сочинял приветственные куплеты по поводу своего приобщения к «песенной академии». Строчки складывались в голове быстро:

Насмешниками сбит с пути,

Я в «Погребок» не смел зайти,

Мне бес нашептывал пугая:

Там — Академия вторая.

И что ж я вижу? Стол накрыт,

Друзей бутылка единит:

«Здесь, — говорят, — желанный гость всегда вы!»

Нет, в Академии совсем другие нравы,

Совсем, совсем другие нравы!

Беранже избрали единогласно. Но через некоторое время стало известно, что один из членов «Погребка», не присутствовавший на встрече, поднял голос против общего решения. Имя недоброжелателя было де Пиис.

Чем вызвана враждебность признанного пожилого литератора к человеку, который никогда с ним не сталкивался? Беранже недоумевал. Потом ему рассказали, что сварливый шевалье де Пиис препятствовал продвижению молодежи из зависти к восходящим талантам, которые могут окончательно затмить собственную его увядающую славу. Узнал Беранже и о том, что шевалье проявляет преувеличенную подозрительность к людям в связи со своим служебным постом генерального секретаря полицейской префектуры.

— В обществе этого брюзги не стоит говорить лишнего, — предупредил Дезожье, — особенно тому, кто уже состоит на заметке в полиции.

Да, полиция косилась на Беранже; причиной тому был не только «Король Ивето», но и «Сенатор». «И что они привязываются к этой песенке? — думал Беранже. — Ведь раболепие существовало не только при империи, оно сопутствует любому деспотическому режиму!»

Он еще не сознавал до конца значения собственных песен и всех возможностей, которые дает этот жанр, но сквозь жизнерадостный облик мирного эпикурейца уже начинали просвечивать черты будущего бойца; невинная шуточка то и дело оборачивалась острой сатирой.

* * *

30 марта 1814 года войска коалиции с утра начали осаду Парижа. Беранже не отходил от окна своей комнаты: отсюда открывался вид на город с окрестностями и при помощи подзорной трубки можно было следить за ходом боев.

Он знал, что оборона была организована слабо, и тревога его росла час от часу. Во второй половине дня канонада почему-то затихла, а около пяти часов вечера Беранже увидел со своего наблюдательного поста, что какой-то отряд кавалерии направляется к возвышенности Монмартра. Вот головы лошадей повернулись к Парижу…

Боже мой! Ведь это неприятельская конница, и она уже овладевает высотами, так плохо защищенными… Стрельбы не слышно. Что же это? Можно ли сидеть сложа руки и смотреть, как Париж переходит к чужеземцам?

Беранже выбегает на улицу. Пробираясь между носилками, фургонами с ранеными, он спешит к бульварам. Там толпы. Рабочий люд. Многие стоят здесь с утра и так же, как он, думают теперь об одном: где бы раздобыть ружье? Где же люди, которым поручено снабжать оружием добровольцев? Почему никто не заботится об организации добровольческих отрядов, когда Париж в опасности?

Бёранже не вояка, он никогда не бывал в боях. Но в этот день он был уверен, что мог бы воевать храбро, не боясь сложить голову за Францию… Где же достать ружье?

Ружей нет, и линия обороны уже оставлена войсками. Капитуляция! Весть о ней несется по городу. С опущенной головой, со стесненным сердцем Беранже возвращается к себе в мансарду. Ночью он видит из окна пламя и дым костров, зажженных неприятелем на высотах Монмартра.

Назавтра чуть свет он на ногах. По городу расклеены афиши, возвещающие о капитуляции. Наместник Наполеона, его брат Жозеф Бонапарт, вместе с женой императора Марией Луизой покинул столицу еще накануне.

Через несколько часов вражеские войска маршируют по улицам Парижа, и — позор, позор! — Беранже отказывается верить собственным глазам: сытые господа и нарядные дамы, нацепив белые кокарды (белый цвет — цвет монархии Бурбонов), приветствуют чужеземцев с балконов домов, машут платками, издают радостные возгласы.

Рабочий люд возмущается этой демонстрацией раболепства. Кое-где в толпе мелькают листовки с призывом к сопротивлению, но большинство молчит. Единодушия нет.

Народ не поднялся на защиту империи. Слишком он был ошеломлен стремительной сменой политических декораций и, главное — слишком устал от войн. Глухой ропот постепенно замолкал. Убедившись в том, что войска победителей ведут себя миролюбиво, парижане принялись за повседневные дела.

— Что же мы можем сделать? — слышались голоса. — Почему император не подоспел вовремя? Почему Мария Луиза и Жозеф покинули город в критическую минуту?


Наполеон незадолго перед тем вел бои с противником за Марной. 27 марта он узнал, что 110-тысячная армия коалиции движется к Парижу, опередив его на три дня. Он еще рассчитывал продолжать войну и, надеясь, что Париж продержится до того, как он с войсками подоспеет на помощь, быстро двинулся по направлению к Фонтенебло. Весть о капитуляции, полученная 30 марта, привела императора в бешенство.

Но и тут надежда не покинула его. Наполеон спешно выслал в Париж для переговоров герцога Коленкура, а сам начал проводить подготовку к решающей битве, стянув к своей ставке в Фонтенебло 70-тысячную армию.

Союзное командование отказалось от переговоров. Коленкур вернулся ни с чем.

4 апреля Наполеон провел смотр войск. Зажженные речью императора, солдаты клялись ему в верности и готовы были сложить головы, лишь бы отвоевать Париж. Но совершенно иным было настроение маршалов. Собравшись после парада в кабинете Наполеона, они стояли молча, опустив головы. Долго никто не решался заговорить первым. Наконец маршал Ней от имени собравшихся заявил, что, по их мнению, дальнейшее сопротивление бессмысленно и опасно для Франции и для Парижа. Император ради блага страны должен отречься от престола.

Напрасно пытался Наполеон переубедить маршалов, старые соратники отказывались идти вместе с ним.

После короткого раздумья император составил акт отречения в пользу своего трехлетнего сына под регентством Марии Луизы. Таким образом он рассчитывал по крайней мере сохранить основанную им династию.

Коленкур, Ней и Макдональд выехали в Париж. Но и на этот раз попытка переговоров оказалась безрезультатной. Дальнейшие политические судьбы Франции были уже предрешены не в пользу династии Бонапартов.

При активном участии ловкого и беспринципного политика князя Талейрана, служившего поочередно республике, затем империи, а теперь новым властителям, уже было создано Временное правительство, и спешно собранные сенаторы не без влияния того же Талейрана вотировали низвержение империи. Измена наполеоновского маршала Мормона, перешедшего со своей армией на сторону коалиции, ускорила ход вещей.

Русский и австрийский императоры, отбросив всякие колебания, отказались от предложенной Наполеоном идеи регентства.

Узнав об этом, Наполеон провел бессонную ночь. Шагая по пустым залам дворца Фонтенебло, он раздумывал, как поступить. Если б дело было за ним одним, конечно, он бы продолжал бороться. Но ему уже было ясно, что сами исторические обстоятельства требуют его ухода со сцены. «Мое имя, мой образ, моя шпага наводят страх», — говорил он Коленкуру. Он видел, что страна слишком устала от бесконечных жертв. Больше миллиона французов погибло за годы войн. А сколько людей других наций! Все жаждут мира — и земледельцы, и промышленники, и сами воины.

Наутро Наполеон созвал маршалов и прочитал им текст безоговорочного отречения.

В тот же день, 6 апреля 1814 года, сенат провозгласил королем Франции Людовика XVIII, брата казненного Людовика XVI.

Дряхлая династия Бурбонов, реставрированная иностранцами, вернулась к власти.

* * *

И снова звонят во всю мочь колокола собора Нотр-Дам и других церквей Парижа. В столицу торжественно въезжает король Франции, прибывший в английском обозе, в карете герцога Веллингтона.

Беранже стоит в толпе парижан. До чего же старомодным и жалким кажется ему облинялое и ощипанное великолепие кортежа пришельцев прошлого, сметенных революцией и теперь снова вылезших на свет из эмигрантских подполий!

И особенно больно уязвляет мысль, что эти возомнившие себя живыми мертвецы посажены на шею Франции чужеземцами вопреки воле народа. Это унижает честь страны, поднявшей впервые в истории знамя демократии. А принцип демократии, провозглашенный революцией, неотделим для Беранже от истинного патриотизма. Самая большая вина Наполеона, по мнению Беранже, заключалась в том, что он угасил в народе революционный патриотизм, задушив демократию. Через много лет, подводя итоги пережитому, Беранже напишет следующие строки об этих тревожных для него и для всей Франции днях: «…если б император мог читать тогда в умах народа, то он, конечно, признался бы себе в одной из самых больших ошибок, которую он совершил в силу особенностей своего гения. Он зажал рот прессе, отнял у народа всякую возможность свободного вмешательства в дела и таким-то образом изгладил принципы, которые глубоко запечатлела в гражданах наша революция; и это привело к тому, что в нас совершенно замерли ставшие столь естественными чувства. Его счастье долго заменяло нам патриотизм. Но так как он поглотил всю нацию, то и вся нация пала вместе с ним, и поэтому перед лицом врага мы оказались теми, в кого он нас превратил».

С падением Наполеона как будто разорвалась, рассеялась перед глазами французов дымовая завеса, так долго замутнявшая реальные исторические горизонты. И Беранже с небывалой до того отчетливостью увидел действительное положение вещей во Франции.

К чему привела страну империя с ее громом побед? К попранию принципов революции. К национальной катастрофе — политической, хозяйственной, моральной.

Как! Неужели напрасны были все жертвы и подвиги народа, поднявшегося когда-то на штурм Бастилии, на штурм старого феодального мира? Неужели смириться с ярмом, надетым на Францию?

Тревога начала нарастать в нем, когда враги еще только вступили на французскую землю, в январе 1814 года.

Я не могу быть равнодушен

Ко славе родины моей.

Теперь покой ее нарушен,

Враги хозяйничают в ней.

Эту песню, в которой впервые зазвучала его тревога за судьбы родины, он назвал «Моя, может быть, последняя песня».

Но как и большинство его соотечественников, Беранже тогда не осознавал до конца всей опасности, нависшей над Францией. «Нет, это немыслимо, чтоб иностранцы одолели французов на их родной земле и вошли в Париж», — думал он и пытался отгородиться от политических волнений испытанным своим щитом — беззаботной шуткой. Во второй строфе песни снова слышатся привычные мотивы «Погребка». Как подобает относиться к врагам и опасностям сыну веселого «эпикурова стада»?

Я их кляну, но предаваться

Унынью — не поможет нам.

Еще мы можем петь, смеяться…

Хоть этим взять, назло врагам!

Так ответил на этот вопрос Беранже. Давно ли это было? Всего два-три месяца назад. А вот теперь, когда враги вошли в столицу почти без сопротивления и нашлись французы, которые встретили их приветствиями, теперь, когда национальный позор стал неприкрытой явью, а «колосс», так долго охмелявший Францию, пал, Беранже чувствует, что испытанный его щит дал трещину. Он годился и, может быть, еще пригодится для защиты от личных горестей, но он не спасет, когда страдают гражданские, патриотические чувства, те чувства, которые долгие годы дремали в глубинах его сознания, а теперь, разбуженные гигантским толчком национальной катастрофы, пробудились, поднялись, заговорили в нем.

Да, видно, идеал счастья, возведенный неунывающим бедняком в тиши мансарды, чем-то не совершенен. Позиция обороны, которую занимал Беранже, скрываясь в царстве простых человеческих радостей, не может больше удовлетворить его.

Он не отрешается от духовных твердынь, завоеванных им в годы безвестности, нужды, одиноких бдений над никому не нужными рукописями. Стойкость духа, сила сопротивления, стремление к независимости и оружие смеха — все это остается, все это дорого и необходимо ему, но теперь уже для более высоких целей, чем те, которые он ставил раньше. Правда, главная цель его жизни и песен еще не определена, политические позиции еще не утвердились; он переживает как бы переходную пору в своем внутреннем развитии, но толчок вперед дан, и движение все ускоряется.

В мае 1814 года Беранже выступает с новой песней «Истый француз» перед адъютантами русского императора. Он чувствует себя прежде всего частицей своего народа, и это слышится в его песне: Бонапарты, Бурбоны проходят, а Франция остается, и долг истого француза служить ей, быть верным ей и, следовательно, себе самому.

* * *

Омерзение вызывают у Беранже те, кто готов во имя личной карьеры лизать пятки новым господам, гнуть спину перед чужеземцами и перед эмигрантскими «сиятельствами», прибывшими во Францию за спинами иностранцев. «Они ничего не забыли и ничему не научились», — говорил о вернувшихся аристократах-эмигрантах Талейран. Этот политический пройдоха, умевший обвести вокруг пальца любого венценосца и дипломата, отличался незаурядным даром острословия, многие меткие афоризмы его переходили из уст в уста.

Действительно, опыт революции и империи как будто прошел даром для дворян, отсиживавшихся в эмиграции: они были уверены, что историю можно благополучнейшим образом повернуть вспять, достаточно лишь нажать сверху.

Политика Людовика XVIII казалась им непоследовательной. Для чего сохранять нововведения в гражданской жизни, в порядках страны, установленные революцией и кодексом Наполеона? Пора вернуть имущества, конфискованные в пользу государства, назад дворянам и духовным особам! Пора выгнать из армии всех тех, кто выдвинулся при Наполеоне, и поставить вместо них эмигрантов, участников вандейских мятежей! Следует упразднить деление на департаменты, упразднить все местные гражданские власти, посаженные Наполеоном, и вернуться к феодальным порядкам, существовавшим до революции.

Таковы были претензии «ничему не научившихся» эмигрантов.

Отпрыски знатных фамилий, вернувшиеся во Францию еще при Наполеоне и безудержно льстившие императору, чтоб закрепить за собой теплое местечко при его дворе, теперь во всю глотку клянут былого повелителя.

— Тиран! Чудовище! Деспот! Узурпатор! — вопят они в своих салонах, при дворе и на правительственных заседаниях, стремясь снискать благоволение новых господ.

Кто сапоги лизал тирану, ему же пятки стал кусать.

Первая сатирическая песня, направленная Беранже против чванливых, трусливых и продажных «героев» Реставрации, называлась «Челобитная породистых собак о разрешении им свободного входа в Тюильрийский сад».

«Герои» из аристократического Сен-Жерменского предместья приобрели в песенке облик псов, кичащихся своей породой, а вожделения их выразились в форме челобитной — униженного прошения к властям. Беранже впервые применил здесь новую форму своей сатиры — пародию на официальный документ. «Челобитная породистых собак» — это коллективное письмо, в котором «герои» сообща выбалтывают свою подноготную. К приему саморазоблачающего монолога, коллективного или индивидуального, Беранже потом будет не раз прибегать в песнях-сатирах.

Тирана нет — пришла пора

Вернуть нам милости двора.

Эти строки служат рефреном, в них сосредоточена суть прошения псов, адресованного властям. Рефрен в песенках Беранже заканчивает каждую строфу, служит переходом к следующей, подчеркивает главную мысль, объединяет всю песню и помогает ее запомнить. Беранже придает большое значение рефрену, «этому родному брату рифмы».

Жадные до всяческих благ и милостей псы клянутся вести себя примерно: лизать сапоги иностранцам, бросаться с лаем на плебеев-дворняг и исполнять любые фокусы по приказу властей.

Раболепие перед вышестоящими, враждебность, презрение к простонародью и полное равнодушие к судьбам родины — вот они, «принципы» и нормы поведения аристократических собак из аристократического предместья.

Что нам до родины, собачки?..

Пусть кровь французов на врагах, —

Мы, точно блох, ловя подачки,

У них валяемся в ногах.

Песня была закончена в июне 1814 года и быстро донеслась до салонов Сен-Жерменского предместья и до Тюильрийского дворца.

Разъяренные оригиналы породистых собак рады были бы загрызть дерзкого песенника. Однако, несмотря на их рычанье, власти не принимали карательных мер против Беранже. Людовик XVIII склонен был многое прощать автору «Короля Ивето», надеясь, что поэт, из-под пера которого вышла антибонапартистская сатира, пригодится еще династии Бурбонов.

Аристократических «псов» возмущало, что автор злой сатиры на них сам происходил, как они думали, из дворянского рода. Как! Дворянин де Беранже мечет стрелы в аристократов? Отступник! Целится в своих! — негодовали они.

Беранже действительно, подписывая стихи, присоединял к своей фамилии частицу «де», за которую так цеплялся некогда его отец, но делал это вовсе не из желания прослыть дворянином, а для того, чтоб его не путали с поэтом Беранже из Лиона, выступавшим тогда в печати. Частица «де» была проставлена в метрике Пьера Жана, и он считал возможным без зазрения совести пользоваться ею, хотя и раньше, бывало, не раз посмеивался над претензиями своего отца.

Теперь же, когда аристократы стали опорой реставрированной монархии и ради кастовых и личных интересов пресмыкались перед чужеземцами, Беранже увидел в них врагов Франции, ее народа, заклятых врагов всего нового, что некогда открыла и призвала к жизни революция. В песенке «Простолюдин», бросая вызов чванливым представителям древних родов, Беранже во весь голос заявил, что он, Беранже, не имеет с ними ничего общего ни в происхождении, ни в образе мыслей, ни в отношении к родине.

В моей частичке de знак чванства,

Я слышу, видят: вот беда!

«Так вы из древнего дворянства?»

Я? нет… куда мне, господа!

Я старых грамот не имею,

Как каждый истый дворянин;

Лишь родину любить умею.

Простолюдин я, — да, простолюдин,

Совсем простолюдин!

Предки его из тех, что, вероятно, не раз восставали против жестоких властителей. И, конечно, прапрадеды Беранже никогда не угнетали народ, не грабили его, не разжигали в стране гибельные междоусобицы и не продавали интересы родины чужеземцам, как это делали аристократы.

Оставьте ж мне мое прозванье,

Герои ленточки цветной,

Готовые на пресмыканье

Пред каждой новою звездой!

Кадите, льстите перед властью!

Всем общей расы скромный сын,

Я льстил лишь одному несчастью,

Простолюдин я, — да, простолюдин.

Совсем простолюдин!

Появление этой песни еще больше обозлило титулованных «псов».

— Ага! Он потому и нападает на родовитых дворян, что сам безродный! — лаяли недруги. Они были убеждены, что в основе всякой борьбы всегда лежат личные побуждения — зависть, корысть, соперничество, месть.

Именно такой и должна быть логика героев «Челобитной», подобные рассуждения вполне в их духе, посмеивался Беранже, слушая рассказы о том, как честят его в великосветских кругах.

ПРОЩАНИЕ О ПРОШЛЫМ

В Париже шли толки о том, что аристократы готовятся праздновать в марте 1815 года первую годовщину взятия столицы иностранными войсками.

Беранже складывал новую песню-памфлет под названием «Белая кокарда». Он говорил, что преподнесет ее «юбилярам» для хорового исполнения на их празднествах.

Так же как и в «Челобитной», поэт применил здесь прием коллективного монолога. Во все горло прославляют господа роялисты национальное поражение и пьют «за триумф чужих побед».

День мира, день освобожденья,—

О счастье: мы — побеждены!..

С кокардой белой, нет сомненья,

К нам возвратилась честь страны.

В песне пародируются интонации торжественной кантаты, исполнители ее выкладывают свои чувства с полной серьезностью, и это делает сатиру особо ядовитой. Как же не славить добрым роялистам врагов Франции? Не приди враги вовремя, над страной, чего доброго, развевалось бы трехцветное знамя!

Аристократам, однако, так и не удалось отпраздновать первую годовщину Реставрации. Не до банкетов им было в эти дни!

1 марта Наполеон с небольшим отрядом войск бежал с острова Эльба, высадился на французском берегу в маленькой бухте Жуан близ Канна и горными альпийскими тропками двинулся в глубь страны. Напрасно король со своими министрами сочинял грозные ордонансы, объявлявшие Бонапарта изменником, бунтовщиком и повелевавшие каждому французу содействовать погоне за ним.

Крестьяне приветствовали императора, видя в нем избавителя от ненавистных господ-помещиков, вернувшихся вместе с реставрацией. Королевские войска, бывшие солдаты Наполеона, целыми армиями переходили на его сторону. Толпы народа радостно встречали его в Гренобле и Лионе. Жители предместий выбивали окна во дворцах аристократов с криками: «Долой попов! Смерть роялистам!»

И народ и армия были враждебны режиму реставрированной монархии. Этим и объяснялся успех дерзкого предприятия Наполеона. Без единого выстрела он дошел до Парижа и вечером 20 марта в Тюильрийском дворце на месте королевских лилий снова водворились императорские пчелы.

Бурбоны едва успели унести ноги вместе со своим двором. Началась неожиданная интермедия в политической истории Франции, продолжавшаяся сто дней.

Тревожной, судорожной, хмельной была для французов эта весна. Даже человеку мыслящему трудно было собраться с мыслями. Всплывало на поверхность, оживало то, что казалось навсегда похороненным. Гибли репутации, рвались установленные связи. В стремительной смене гербов, властей, надежд и символов обесценивались недавние ценности. Взлеты энтузиазма чередовались с сомнениями.

Вспоминая в автобиографии о дне 20 марта, Беранже писал: «…в этот день ожидания можно было прочесть на челе всякого способного к размышлению человека, — а такие люди бывают во всяких классах общества, — какую-то озабоченность, которая мешала радости быть всеобщей, несмотря на околдовывавшую силу этого последнего чуда великого человека».

Разрешит ли возврат империи во Франции наболевшие политические вопросы и прежде всего вопрос о мире? Сумеет ли Наполеон перемениться и стать тем «народным императором», о котором мечтали массы? Беранже сомневался. Он и в этот раз не примкнул к стану льстецов и песнопевцев Наполеона, хотя и видел в падении монархии Бурбонов «дело вполне народное».

В песне «Политический трактат для Лизетты» полусерьезно, полушутливо он попытался выразить то, что волновало его, предостеречь Наполеона от возвращения на путь тирании и войн, высказать ему свои пожелания, пожелания большинства французов.

Не стремиться к завоеваниям, не губить своих подданных, уважать их свободу — такие советы дает песенник своей героине, за легкой фигуркой которой нетрудно усмотреть совсем другого адресата.

Избранная форма не соответствовала теме, Беранже сам видел это и не был доволен песней, хотя она имела немалый успех и была напечатана в нескольких газетах.

* * *

Вскоре после возвращения Наполеона Беранже получил по городской почте письмо от художника Герена, у постели которого он когда-то впервые записал свои песни. Они не встречались несколько месяцев. Герен, принятый после реставрации в аристократических салонах, был упоен своими успехами в обществе, лестью и похвалами знатных персон.

Беранже быстро пробежал глазами письмо. Что это, шутка или вызов? Герен предлагает встретиться с ним после того, как вернутся Бурбоны. На такое письмо не стоит отвечать. Приходится сознаться себе, что старая дружба гибнет из-за политических разногласий и, как это ни прискорбно, сломанное уже не склеишь.

Той же весной Беранже довелось встретиться с человеком, память о котором он благодарно хранил со времен своей бедной молодости.

В Париже вслед за Наполеоном появился Люсьен Бонапарт. Распри братьев отошли в прошлое, Люсьен готов поддерживать «обновленного» Наполеона, некоего вымышленного «друга народа», забывшего свой деспотизм, наследника республиканских идеалов. Именно таким хотел император казаться народу, чтоб укрепить свои позиции.

Верил ли в такого Наполеона Люсьен? Едва ли. Но меньшой брат любимца славы ценил эффектную позу, к тому же ему надоела роль изгнанника, и он охотно готов был сменить ее на роль соратника обновленного и улучшенного повелителя.

Люсьен вспомнил о Беранже и дал знать, что хочет его видеть. Встреча состоялась.

Принц окидывает внимательным взглядом песенника. Да, он порядком постарел за прошедшее десятилетие. И как будто все тот же просторный старый сюртук на его плечах. Но в глазах ни тени былой робости. Впрочем, и раньше Беранже не склонен был двигаться по указке, был не из тех, кто подобен мягкому воску в руках ваятеля. А теперь перед Люсьеном сложившийся человек; за внешним добродушием его кроется железное упорство. Напрасно пытается господин Люсьен принять испытанную позицию ментора и покровителя. Никакого эффекта.

— Грустно видеть, что человек, подававший надежды стать творцом больших эпических поэм, отдает свои силы и талант сочинению песенок для улицы, — укоризненно покачивая головой, говорит господин Люсьен. Беранже предпочитает не вступать с ним в спор и любезно отшучивается.

Он всегда будет признателен за поддержку, оказанную некогда могущественным принцем бедняку, но дальнейших встреч с принцем песенник не будет искать. Впрочем, встречи эти скоро опять станут невозможны.

Конец стодневной интермедии приближался. Воскресшая империя неспособна была чудесно преобразиться, стать «народной», дать счастье и мир своим подданным. Не такова была натура Наполеона, не таково было его историческое амплуа; и сами обстоятельства складывались для него роковым образом.

Энтузиазм первых дней быстро остыл. Народ ждал от Наполеона революционных преобразований, но император ограничивался посулами. Конституция, которую было поручено составить известному либеральному деятелю и писателю Бенжамену Констану (подобно Люсьену Бонапарту, Констан в пору «ста дней» примирился с императором), была далека от мечтаний якобинцев и лишь немногим отличалась от хартии, данной французам Людовиком XVIII после его восшествия на престол.

Недовольство, оппозиция, вражда назревали, наступали на империю Бонапарта. Хитрые и ловкие предатели министры Талейран и Фуше снова втерлись в доверие к Наполеону и уже сторговывались за его спиной с Бурбонами. Роялисты молили бога и иностранцев о вторичном «спасении» Франции.

В уста продажных девиц вложил Беранже в новой своей песенке «суждения» и пожелания роялистов.

Опять враги к нам на постой!

Так это правда? Лишь нагрянут,

Вверх дном все ставить станут,

Пале-Рояль, наш край родной,

Так оживится!

Да и для нас расчет прямой.

Все наши говорят девицы:

«Как рады мы своим друзьям,

Своим друзьям-врагам!»

Они, эти «девицы», заранее представляют, как будут махать платками, приветствуя «друзей-врагов», вступающих в Париж…

Отгремела решающая битва при Ватерлоо. Французские армии разбиты. Наполеон в плену у англичан, сослан на далекий остров в океане. И снова, как год назад, враги топчут Францию. В Булонском лесу — лагерь англичан, в Люксембургском саду расположились пруссаки. Париж отдан на разграбление Блюхеру и Веллингтону. С ужасом узнает Беранже, что лорд Веллингтон собирается перевозить в Англию сокровища Лувра.

Поднявшие головы роялисты могут радоваться: монархия Бурбонов реставрирована вторично. Под покровительством чужеземцев роялисты именем короля расправляются со всеми, в ком видят своих политических противников. Резня, казни, белый террор свирепствуют во Франции.

* * *

А на обедах «Погребка» в Роше де Канкаль как будто ничего не переменилось. Все те же сплетни и пересуды за обедом, а за десертом игривые песенки. По-прежнему ослепительны улыбки собутыльников и неуемны аппетиты сотрапезников.

Говоря по правде, большинству из членов «Погребка» безразлично, кто сидит наверху, лишь бы им самим не мешали петь и пить. Беранже коробит от той легкости, с которой коллеги его по «песенной академии» готовы менять свои политические принципы и симпатии.

Ему уже и раньше многое не нравилось в обычаях и тоне «Погребка». Однажды Беранже получил письмо от Балена — хозяина Роше де Канкаль — с приглашением к обеду. Решив, что Бален хочет на славу угостить его, как секретаря «Погребка», хорошо справившегося со своими обязанностями, Беранже явился в назначенный час. Он увидел, что Балена за столом почему-то нет, а вместе с некоторыми членами «Погребка» обедают какие-то совершенно незнакомые люди. Беранже бросился к очагу, где орудовал Бален, и потащил его к столу. Тот упирался, а все присутствующие с недоуменными улыбками взирали на эту сцену. После обеда Дезожье, отведя Пьера Жана в сторонку, объяснил, что приглашение исходило вовсе не от самого Балена, аот этих незнакомцев. По обычаям «Погребка» клиенты Роше де Канкаль, заказывая за несколько дней вперед меню обеда или ужина, могут пригласить к столу за определенную плату и песенников.

— Как? Значит, песенника можно «заказать», как индейку, трюфели или какую-нибудь редкую рыбу? — воскликнул возмущенный Беранже.

Дезожье рассмеялся.

— Так знай же, недотрога, многие наши товарищи жалуются, что их недостаточно часто приглашают. Бален мог бы подать сегодня блюдо не такое кислое, каким оказался ты, неблагодарный.

После этой неудачной пробы Бален, однако, больше не осмеливался «подавать» Беранже в виде угощения клиентам.

На своих сборах члены «Погребка» обычно воздерживались от разговоров о политике.

— Довольно, довольно! Надо отдохнуть! Поперек горла у всех стоит эта политика! — кричали они, если кто-нибудь заводил речь о положении Франции, о последних событиях. — Наше дело — петь и смеяться!

«Довольно политики!» — так назвал Беранже свою новую песню и все-таки пропел ее как-то на очередной сходке «Погребка».

Он пел о том, что поэт не станет больше докучать милой собеседнице, читая в ее салоне стихи о судьбах родины:

Пускай в бреду страна родная

И враг свирепствует все злей —

Не огорчайтесь, дорогая,

Не будем говорить о ней!

Контраст взволнованных, полных любви и сдержанной скорби строк о былой славе и нынешних бедах Франции с равнодушно-беззаботным рефреном «Не огорчайтесь, дорогая…» особенно усиливал впечатление от этой песни с ее колкой иронией и гражданской болью.

В «Погребке» вежливо поаплодировали и заговорили о другом, но в парижских предместьях песня имела успех, неожиданный для автора.

«Песня «Довольно политики!» сильно отличается по тону и настроению от «Моей, может быть, последней песни», которая была написана год назад при подобных обстоятельствах», — признавал сам Беранже.

Тогда он, обеспокоенный несчастьем родины, пытался найти утешение в смехе и шутке «назло врагам». Теперь же беспокойство уступает место негодованию, веселая шутка — едкой сатире.

«Успех этой песни укрепил автора в мысли, что народ, переживший революцию, научился разбираться в происходящих событиях», — напишет потом Беранже в примечании к песне «Довольно политики!». Поэт понял, что «жанр, который должен дать выражение духа народных песен, обязан передать все оттенки, чтоб удовлетворить народным чувствам. Восхваление любви и вина должно быть не чем иным, как рамой для идей, выразительницей которых с этих пор становится песня».

Да, только теперь, после пережитых вместе с народом катастроф, после жестокой внутренней встряски, только теперь, когда он ощутил и осознал себя живой неотделимой частицей своего народа, его голосом определился окончательно путь Беранже в поэзии.

Прихотливая тропка, на которой он стремился найти когда-то душевный отдых и ощущение внутренней свободы, превратилась в большую дорогу его творчества и бесконечно раздвинулась.

Беранже один из немногих поэтов, который в эпоху расцвета книгопечатания приобрел славу в массах, не издав ни одной книги. Только в 1815 году он впервые задумал издать сборник своих песен: хотел заработать этим изданием хоть немного денег. Несмотря на все возраставшую известность, он оставался таким же бедняком, каким был в начале своего поприща, даже, пожалуй, еще беднее, так как перестал получать академическое жалованье, передав пользование им тестю господина Люсьена, нуждавшемуся в деньгах.

Сборник, озаглавленный «Песни нравственные и другие», вышел в конце 1815 года. Беранже включил сюда прежние песни, написанные им в годы империи, и те из новых, которые были далеки от политики. Осторожные друзья посоветовали ему обойти молчанием опасные темы. Ни одной из политических сатир, ни одной из тех песен, которые касались больших национальных событий, пережитых Францией в последние годы, не вошло в эту книгу. Здесь царят и блистают дружба, любовь, жизнерадостный смех и вольная шуточка.

Первая книга песен Беранже оказалась как бы прощанием автора со своим прошлым.

Загрузка...