У времени-то сподручней взять премудрость давнюю, когда она скатилась к жизни по речам виденных тобою людей. И чего только по дороге не прицепится к ней? Обрастёт она, правда малая, уж такою непробираемой куделью придумок, что только руками разводишь да головой качаешь. Так ведь, не омочив бороды, не помоешь головы.
А знать нужно её – старинушку. Не затем знать, чтобы лезть в знать, а чтобы двоераз не спотыкаться об один камень.
Была, сказывают, в нашем роду сибиряночка, Глафира Маркова.
Кто знает, каким отростком ветвилась она на нашем родовом дереве? Только не выпало ей на долю передать по крови красоту свою, возвеличенную многократными пересказами до неслыханного предела.
Должно, красота-то несказанная и бросила её зимним временем в бега, от руднишного хозяина. Выгнала её на Сибирский тракт, прямо под розвальни купеческим обозникам, понужавшим разлётных пристяжных солёным словцом. Так, смятую до полусмерти, и привезли её обозники хмельноголовые на постоялый двор. Кинули Глафиру в тараканий угол закоптелой мазанки.
Может, и лучше бы для Глафиры было, когда бы хозяин постоялого двора стянул её с лавки за холодные ноги…
Не рассказало нам время, куда и откуда ехал в эту пору по Сибирскому тракту смурной барин – ломливый скоробогатько. Ехал он, видать, изгаляться дармовыми деньгами над тёмным народом нашим, в подмогу нужде, и без того забрившей волю мужика.
И завернуло его на тот постоялый двор, где Глаферья ждала покаяния. Крякнул барин от изумления, увидевши в зачуханной мазанке красавицу Глафиру:
– Эк, какова, будь ты неладна вовсе! Откуда… такая? Гляди ты на неё, чисто – камень-одинец! Впору государю в позументы! А коли грань навести да золотом оплести, так и себе к чести!
Хозяин-то постоялого поддакивает. У него своё на уме: заботу с рук спихнуть.
– Я ить тожа переполохался сызначала. Думал, уж не барыня ли какая в ремьё обрядилась? Да слышу, во бреду-то она по-нашему, по-простому лемешит… Таёжница, знат-ко. Создаст же Господь, – вертится хозяин перед купцом. – Чище ведьмы!
Обозники и те разглядели девку. Лезут в мазанку надивоваться впрок… А ить на лечбу-то, бурундучьё вонючее, кукиш сунули… Никто и медного не разломил на лечбу-то.
– Будет тебе! – остепенил барин хозяина. – Определи-ка лучше девицу в горенку да чисто держи! Да гроша не жалей – рублём вернётся! Ноне я в дела настроен, а скоро поверну назад… Смотри у меня! Чтобы к моему возврату девка у ворот стояла! Ежели помрёт, головой мне заплатишь! Уйдёт – ею же откупишься. С дороги лекаря пришлю. Гляди у меня! – ещё раз погрозил барин хозяину у ворот и трубанул довольный: – Эй, залётныя! Кати веером! Перегибай дорогу с половины на четвертину-у…
И укатил.
Будто чудо чудесное перенесло Глаферьюшку из глиняной мазанки во горенку чистую, будто силы небесные одели её во батисты, будто чёрт из-за печки вывалился, подравшись с домовым, и назвался Иваном Петровичем – лекарем уездной больницы.
Да! Чего уж тут? Где деньги впереди идут, там все двери отворены…
Вот и перед Глашею заскрипела, отворяясь, такая дверь. Заскрипела, как заплакала. Выходили девицу грязные деньги, на ноги поставили, терзать сердце принялись.
– Чего это со мною делают? – пугается Глаферьюшка, глядя на заботливую суету хозяевов постоялого двора. – Откармливают меня, точно гусыню на Никиту[15]. Ой, чует сердечко моё девичье: загнут мне шею под крыло.
От вопросов Глаферьиных хозяин будто красным угольем давится, хозяйка молчит да каждое утро хлобыщет половики об забор – чистоту наводит. Хозяинята пупы грязные чешут от бродящей за пазухой смерды, шушукаются за дверною занавеской да пялят на Глафиру трахомные глаза.
Иван-то Петрович, купленный лекарь, тот всё пыхтит, всё ловит на коленях невидимые соринки да смыргает в тряпицу из пропитого носа табашную гущу. И не понять Глаферье: то ли судит он её, то ли жалеет?
Эх, сердце ты девичье – клевер ты луговой… Ещё и ветер-то на полке, а уж голова с угару падает…
Обступили Глаферью страхи, облепили догадки. Сама же беда прилетела на лихом скакуне, следом за страстной седмицей Великого Поста.
С первым заутренним ударом пасхального колокола распахнулась дверь в горенку, занавеска дверная в сторону отлетела.
– Христос воскрес! – заглушил барин великим басом колокольный звон и крепко расцеловал Глаферью.
– Воистину воскрес! – хрупнуло Глашино сердечко и замерло, сжавшись.
А уж в горенку баринов ямщик с трисильным хозяйским работником вносили длинный, что гроб, кованый сундук.
Глафире ж в ту пору шёл всего-то шестнадцатый годок. А было в её жизни радости, что кукла деревянная да толстое стёклышко, сквозь которое белый свет дрожал во семи цветах. А тут! Как в сундук-то кованый заглянула, будто через то стёклышко прошла, окунулась в радугу шелков-соболей.
Вот уж и выступает довольный большекарманник к обедне и ведёт, гордый, под руку разнаряженную Глафиру Маркову, не стыдясь честного народа. А народ шепчется, указует на Глафиру.
Вот уж и на паперть ступила Глафира, да тут и попятилась от костлявых рук попрошаев-суменников, приковылявших к церкви по добрые христианские души – размочить нужду Христа ради.
Видно, какой-то из реможников понадеялся на парчовые наряды развесенневшейся красавицы, выкатил перед Глафирою грязные пригоршни коробом:
– Подай калечке убогому…
И тогда брат кусошный торкнул просителя в загривок и загудел на весь приход:
– Кого просишь, мотыга? Шлюху просишь! Держи карман шире… Насыплет она тебе чесотки – керосином не вытравишь…
Всколыхнулась девичья стыдобушка, онемели ноги у Глафиры. Барин подхватил её на крепкие руки.
Взялся тут гундосым смехом бродячий люд, затряслась разговлённым брюхом купчиха ленная.
А Глафиру вдруг обхлестнуло силою гнева. Сорвала она с высокой головы своего непрошеного благодетеля не стянутую ещё гордую шапку и махнула её через испуганную купчиху на хваткие крючья всеприемлющих рук попрошаев:
– Нате вам подаяние…
И тут же чёрною птицей полетел над толпою кашемировый её платок, скоро нырнувший в глубину людской жадности. А уж кто-то тянул с Глафиры шубейку, кто-то поддёвку её, цокая толстым языком, пихал себе за пестрядинный зипун. Кому-то гребень её роговой счёсывал, сквозь рванину кармана, струпья с бегущих ног…
А Глафира уже рвала шнурки на новых ботинках…
– Ошалела, ну ошалела… – тянул её, буйную, растрёпанную, баринов ямщик в крытый возок.
А барин мотал здоровенным кулачищем перед носом растерянного попа. Поп приседал, горбатился, тряс простоволосой головой и повторял всякий раз:
– О Господи! О Господи!
Заперлась Глафира на постоялом дворе в мышастой кладовке и просидела день до вечера. Ни досада, ни грозня шумливого барина не вызвали даже Глаферьиного голосу из-за двери.
К ночи барин нахлестался до слепоты и полез на крышу кладовухи добывать Глафиру волчьим путём.
Оттуда стянули его хозяин с ямщиком и одетого кой-как уторкали обещаниями и посулами.
Но ты про волка, а волк про телка…
Стоило заботникам веки сном свести, как баринов хмель на подушке остался. Прислушивается барин и шепчет себе:
– Нужда и змею из норы выводит. Тут я её за сап и ухвачу… Потом сама за телегою побежит.
За телегою, однако, Глафира не торопилась бежать. Нашла она в кладовухе старый полушубок да пимы и прямиком подалась в снеговатый ещё лес.
– Врёшь, не уйдёшь! – ударился барин следом. – Не затем птаху силкуют, чтобы волею наградить.
Почуяла Глафира погоню в глухом углу сторожкой тайги. Не помня себя, запетляла она между сосёнок.
Да не матёрый волк обловчил козу – догнала её усталь резвая. Какая ж сила была в Глаферьюшке опосля-то болезни?
С лёту догоняльщик сшиб Глафиру в пустой сугроб. Доволок за волосы до корявого пня. Бил головою, покуда девка руками шевелить не перестала. И тут барин сам понял, что хотел напиться, да утонул…
Побег он на постоялый двор, ямщика растолкал:
– Запрягай!
Ой, не спеши торопиться – торопень воротится… Ещё ямщик и понужнуть лошадей как следует не успел, а у колеса ступица лопнула.
Пришлось ворочаться да будить хозяина. Сменили колесо, опять по лошадям хлестанули. И дёрнули скоком, да поехали боком: за выгоном, над узким распадком слепого ручья, мосток обвалился. Покуда низиной объезжали, барскую шубу где-то вытряхнули.
Ведь вот, потерявши голову, по бороде не плачут, а барин шубу пожалел. Погнал ямщика своего потерю отыскивать. А ямщик будто за смертью ушёл: нет и нет его.
Барину одному и делать больше нечего, как к лесу прислушиваться.
Молчит лес, молчит старый колдун. Тяжела его дума лохматая – не продохнуть… Только расшибленная молнией древняя сосна скрипит над дорогою… скрипит…
Затрусился барин.
Ну ить сколько зубами ни цокай, страха не пережуёшь, сколько ни трясись, не вытряхнешь его из себя.
Оседлала жуть баринову волю: махонькой козявочкой захотелось ему в щёлочку спрятаться. Он и полез под возок. Только, пыхтя, устроился между колёсами, только угнездился, как лошади, не чуя над собой хозяйской руки, пошли.
Отчаялся барин: не хватало ещё лошадей упустить! Шустро на ноги вскочил, следом за возком кинулся. Не получается у барина поимка – всё вполовину ладони до возка не дотянется. Может, и догнал бы ездок возок, не попадись ему на дороге спотычка. Зацепился барин ногою за что-то и повалился кулём.
Тут он и про Бога вспомнил!
А то, обо что споткнулся барин, зашевелилось вдруг на дороге, вздохнуло, и поднялась над барином Глафира Маркова. Сама поднялась и барину руку протянула. Вставай, дескать, чего лыву-то весеннюю промокать? Идём со мною!
Сам не знал, зачем поскакал барин за Глафирою через пни да валежины прямо в самую таёжную глухомань. Скачет барин, переваливается, а сам всё извиняется:
– Надо бы знать мне, до чего же ты, девка, живуча. Не спешил бы я тебя в лесу ночью искать. А то и ямщика по колдобинам загонял, и сам от усталости на дорогу свалился…
Суетится перед Глафирою барин, а себе думает:
«Выведи, выведи меня на людей, там я с тобою другим языком поговорю!»
Эко ли!
Не зарься, ездок, на скок, покуда не углядишь, на ком сидишь…
Вывела барина Глафира… Ох, как она его вывела!.. Привела она барина к тому самому месту, где пень корявый стоит, тот пень, об который головою Глафира давеча была до смерти зашиблена. Тут она светлою в темноте чертою очертила место вокруг пенька да и заставляет барина:
– Копай!
– Зачем? – спрашивает барин.
– Как зачем? Убил ты меня? Убил! Теперь надобно меня похоронить. А я покудова на пенёчке подожду. Тяжко мне на ногах-то стоять – земля тянет.
У барина дух занялся. А попробуй отказаться… Покрутился барин – ни лопаты, ни заступа нету. Чем копать-то? Хочется ему Глафиру об том спросить, а она, сидючи на пеньке, уж и задремала. Легонько тронул её барин за плечо, она и повалилась на землю – руки раскинула и окостенела. Точно так легла, как он её, уходя, бросил, будто и с места не сходила.
Заорал барин в три голоса и пал рядом с Глафирою.
Тем временем ямщик вернулся к лошадям с найденною шубой: лошади чуть дальше места стоят, а самого барина нету. Подождал ямщик, подождал да и забеспокоился, кричать барина стал. Отозвалось где-то недалеко страшным криком и замолчало…
Больше не откликнулось, сколько ямщик ни звал. А ночью в тайгу ямщик испугался пойти. Утра дождался. По свету пошёл искать барина.
И прямо тут вот, версты не будет от дороги, и наткнулся ямщик на обоих мертвецов. Рядом лежат.
Ямщик – в голос… Потом – на лошадей да в деревню. Прискакал, задыхается… Собрались мужики – на верха и в тайгу… Привёл мужиков ямщик на место и онемел: всё как было – и тайга, и пень, и барин лежит… А Глафиры и следа нету… Так и не нашли Глафиру Маркову нигде.
А уж потом, много позже, сказывали бабы, что видели в тайге красивую девку, да не подошла она к ним, в лесу пропала.
Кто знает, она ли?