Родная душа


Рано утром, как всегда, Марфа мышкой прошмыгнула в прихожую через маленький коридорчик, минуя кухню, и вышла из дома. Сноха хозяйничала на кухне и не заметила ее. Идти было всего километр, молодая была – за 10 минут добегала, но теперь ноги болели и о возрасте все время напоминали. Только через час она вошла в ближайшую церковь.

Марфа подошла к иконе святого Пантелеймона, перекрестилась, произнесла: «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа», – прислонилась к образу сначала челом, затем губами, опустилась на колени и истово стала молиться. Не за себя молилась, хоть и старость уже настала в ее жизни – десятый десяток заканчивался. Шутка ли – сто лет поле свое переходила и была уже у края этого поля, но не за себя душа болела – за сына. Отец Мефодий не спеша подошел к Марфе. За много лет он привык видеть ее в церкви каждый день. Женщина ходила в эту церковь, когда он еще не был в этом приходе; все ее знали и любили. Безотказная была – всегда поможет, что надо: то воск с подсвечников соберет, то догоревшие свечки, то поможет немощному человеку с колен подняться, то подскажет прихожанке, где какая икона висит и какой от чего надо молиться. Но сейчас вид ее был растерянный и беспомощный.

Мефодий подумал: «Не пройти ли мимо и не мешать ей?» – но сердцем почувствовал: надо поговорить.

– Здравствуй, Марфа, – поздоровался он.

– Здравствуй, батюшка, здравствуй, – не вставая, поклонилась Марфа.

– Никогда не видел тебя около иконы святого Пантелеймона, не заболела?

– Да не за себя, батюшка, не за себя помолиться пришла.

– С кем же беда случилась?

– С сыном, батюшка, с сыном, – не поднимая на священника взгляд, сказала Марфа. – Пьет, батюшка, каждый божий день пьет – спасу нет.

– Помнится мне, женат он, ты бы вместе с женой его образумила, – посоветовал Мефодий.

– Так жена вместе с ним и пьет, и тоже каждый божий день.

– А друзья?

– Так друзья остались у него такие же, что пьют. Да и те редко бывают. А те, что непьющие, так те уж давно перестали приходить к нему – о чем с ним говорить-то? Какая водка дешевле или лучше? – грустно сказала Марфа. – Живу, батюшка, хоть и в собственной квартире, а как в келье: выйти из своей комнаты боюсь, сплошь за дверью мат да ругань, да на кухню только по расписанию пускают. А еще все требует сноха, чтобы я им комнату свою уступила, потому что она поболее будет, а то они, мол, совсем ютятся.

– Может, Марфа, оно так и правильно будет, ведь семья же какая-никакая.

– Да ведь и я так поначалу хотела поступить, а как узнала, что прежний ее муж спился, и квартира от него трехкомнатная осталась, и что как расписалась она с сыном моим, Степаном, так и сдает она ее, а сюда на восемь метров к сыну переехала жить, так и задумалась. Добрый он у меня и слабохарактерный. А ведь до нее вообще водки в рот не брал. Придет с работы, а тут уж и закуска, и бутылка; а закончится водка – сама первое время бегала, чтоб «добавить» ему. Теперь уж он к этой водке проклятущей так привязался, что сам бегает в магазин, чтобы еще выпить, но первую бутылку, чтобы сразу с работы пришел и принял, она покупает, – Марфа перевела дыхание и продолжила. – Мне уж помирать скоро, и сына сноха водкой со света сживет – вот и квартира ее будет. Для того так она все и делает, да ведь только неймется ей – все быстрее хочется, вот и мат, и ругань в доме, и все на мой счет. Про меня, кроме как «эта стерва старая», и не говорит. А сын молчит, совсем спился и под каблук попал. Да родни-то у меня нет совсем, а то бы завещала квартиру кому-нибудь.

– Грех так говорить, – произнес отец Мефодий, – сын же он тебе.

– Да… а только завещала бы, чтобы снохе не досталась. Тогда, может, и сына спаивать перестала бы: смысла не было бы, – тихо, но твердо произнесла Марфа.

– Молись о душе, матушка, о душе молись, мирское все с собой в Божье Царство не возьмешь, – только и сказал Мефодий и медленно отошел от Марфы. Он частенько попадал в тупик, выслушивая простые, на первый взгляд, житейские проблемы. Сам Мефодий в свое время поступил в семинарию, чтобы уйти от всего мирского, которое для него было запутанным, непонятным и пугало его своей сермяжной, казалось бы, простотой.

«Грех… – зацепилось в голове Марфы слово, оброненное Мефодием. – Значит, и справедливость может быть грехом?» Этого ей понять было не под силу.

Один только грех она помнила за собой, и мысли вернули ее в воспоминания.

Война застала ее в Белоруссии: не успели эвакуироваться. Из-за нее, войны этой проклятой, и возраст, как говорится, «на выданье» прошел. Мужиков много поубивало на войне, и те, что вернулись, были нарасхват, даже и без руки или ноги. Да только они все гоголем ходили и выбирали не спеша, да помоложе. Да и не красавицей Марфа была – обычная русская работящая баба, коими так богата матушка-Русь. Так и не вышла замуж. Уже когда ей сорок лет было, специально сошлась с командированным, приехавшим в соседний колхоз на неделю: так уж ей ребеночка хотелось, чтобы не быть одинокой и свою (пусть и без мужа) семью иметь и родную душу всегда рядом, да и на старости лет чтобы было на кого опереться! Мужчина, отработав свое, уехал к себе домой, куда-то на Кубань, где у него была жена и двое детей. Он и адреса своего не оставил, а Марфа все ждала, будет у нее в срок или нет, и все в церковь ходила – молилась. К вере-то ее никто не приучал: и отец, и мать были неверующие; сама в церковь пошла, больше просить было не у кого. А уж как стало ясно, что беременна, тут и вера пришла, да на всю жизнь. Вдвоем с матерью поднимали сына: отец с войны не вернулся. Позже, когда уж мамы не стало, перебралась из деревни в город. Так и жила, в сыне души не чаяла. Как матери-одиночке, завод квартиру выделил как раз около этой церкви. Пришло время – и на вторую работу, по совместительству, устроилась, а все же подняла сына – институт окончил. И такой добрый и ласковый Степа рос, что ни худого слова, ни упрека какого Марфа от него ни разу не слышала.

«Все изменилось, как женился он, – с тоской вспоминала Марфа. – Женился поздно – детей уж быть не могло. Детей снохе и не надо было: дочь у нее. Дочь под стать мамаше: легла под одинокого да малахольного мужика с квартирой, поженились, а как родила, сразу и развелась – так с квартирой и осталась. Сдает теперь ее, а сама уж то ли с третьим, то ли с пятым мужем живет».

Все не нравилось Марфе в снохе и ее дочери, и то ведь сказано же в Евангелии от Матфея: «Не может дерево доброе приносить плоды худые, ни дерево худое приносить плоды добрые. Итак, по плодам их узнаете их».

Летом легче Марфе было: уезжала за город на свои шесть соток; тянулась душа к земле, вспоминала Марфа свои крестьянские корни. Пусть сарайчик маленький и крыша протекает – лет двадцать уже просила сына подправить – а душой отдыхала она, работая на огороде и вспоминая отца, мать, да речку их, куда с детства с девчонками купаться бегала. Да и поговорить было с кем: соседка тоже одна на огороде мыкалась. Вместе решали они, что и как посадить в этом году, цветами обменивались, а частенько и ужинали вместе, а уж как у кого что заболит, так вместе рылись в аптечке, решая, что принять. Да и забор-то между их огородами никогда не стоял: не было лишних денег ни у той, ни у другой.

Вот уж и руки на себя наложила бы Марфа, не будь этой отдушины – этого родного кусочка земли, этого малюсенького, но столь близкого сердцу кусочка родины.

«А ведь и его пропьют, окаянные», – горько думала Марфа.


Похоронили Марфу вскоре после Светлого Христова Воскресения. Тихо отошла. И не болела вовсе – слегла, несколько дней полежала молча и отошла. Как жила тихо, так и померла, никого ни о чем не прося и никого ни в чем не упрекая. Сноха пыталась впихнуть ей ложку каши со словами: «Ешь, старая, ну что упираешься?» Но Марфа, сжав губы, так и не приняла от нее ничего до самого конца.


Тихая пригородная станция на майские огласилась шумной разноголосицей: начинался дачный сезон. Степан плелся за женой, кряхтя под тяжестью сумок.

– А водку здесь возьмем, не тащить же ее из города, – деловито сказала жена.

– Слышь, Маш, а ничего, что и сорока дней еще не прошло, может, рано мы поехали? – раздался сзади неуверенный голос Степана.

– Ничего, ничего, что ж дача простаивать будет? Да и под шашлычок, на природе, оно лучше, чем в душном городе, – уверенно и даже весело сказала жена. – И посмотреть надо, что к чему – почем ее продать можно? Я горбатиться в земле не собираюсь!

За полчаса дошли до дачного поселка. С трудом, по номеру на угловом столбике, разыскали участок Марфы. Вошли, деловито оглянулись, заприметили кучу веток. Жена Степана стала прикидывать, хватит ли их на костер, покачала головой:

– Да, в лес надо сходить за дровами, – сказала она Степану.

– Ну так я пошел, – ответил Степан, привыкший беспрекословно слушаться жену, и направился к краю леса.

Не сразу Мария обратила внимание на старушку, вскапывающую грядку поблизости. По угловым столбикам выходило, что старушка возится на ее участке.

– Ты что, старая, совсем глаза потеряла? Иди копай на своей земле! Совсем народ обнаглел! – возмутилась Мария.

Впрочем, возмутилась делано: «Подумаешь, поставить старуху на место».

– Вы, наверное, Маша, сноха Марфы? – спросила старушка.

– Была Марфы, а теперь сама по себе, – огрызнулась Мария.

– Сейчас, подождите меня немного, – сказала соседка и ушла в домик.

Домик, как и у Марфы, скорее напоминал сарайчик, где разве что можно было переночевать, и то только в теплую и сухую погоду. Из домика соседка вышла, неся в руках конверт, и дала его Марии.

Мария достала из конверта сложенную вчетверо бумагу и сразу поняла, что бумага казенная – официальная бумага. Дрожащими руками развернула она вчетверо свернутый лист и стала читать. Прочитав, Мария уставилась на соседку невидящим взглядом. Лицо у нее то краснело, то бледнело, и наконец приобрело серо-зеленый цвет. Она не могла поверить своим глазам: это была дарственная на дачу на имя соседки!

Мария в сердцах зло разорвала документ в мелкие клочья.

– Это заверенная копия, специально для вас делала, – тихо произнесла соседка.

– Что случилось? – спросил подошедший Степан, неся охапку хвороста.

– Брось все, пойдем, по дороге объясню, – сказала Мария. – Спасибо твоей мамаше – шашлык будем на сковородке жарить.


Степан зашел в комнату матери: здесь еще ничего не передвинули, не перевесили; он стоял посреди комнаты, молча оглядываясь, как будто что-то родное хотел вспомнить и почувствовать. По стенам было развешано много фотографий: вот он маленький на трехколесном велосипеде, в матроске и в бескозырке; вот они с мамой в обнимку и чему-то смеются; а вот он с букетом цветов идет в первый класс. На противоположной стене он уже старше: школа, институт, стройотряд… – вся их жизнь до его женитьбы. А после женитьбы – ни одной фотографии – ничего!

Он задержал взгляд на святом углу комнаты. Степан много раз видел эти иконы, но почему на самом видном месте стояли икона Божией Матери «Неупиваемая чаша», образ святого Вонифатия и лик преподобного Моисея Мурина, не знал. Сердцем чувствовал: что-то объединяет все эти образа, то, что связано именно с ним, и понимал, что мать постоянно думала о нем и молилась. В этих иконах была боль ее души – боль за него. Он решил сейчас же сходить в церковь и выяснить все об иконах. В душе вновь просыпалось родное чувство к матери – то, что было когда-то в детстве. Он стоял в оцепенении, и вдруг голос жены с кухни:

– Ты идешь, наконец-то, жрать? Водка стынет, и шашлык я уже поджарила на сковородке.

Что-то близкое и родное, уже почти коснувшееся его души, вдруг отодвинулось и рассеялось.

«Ладно, успею еще в церковь сходить – завтра схожу», – подумал Степан и крикнул:

– Наливай – иду.

Загрузка...