— Говорят, Атабек-ага женит внука!
— Слыхали, что Керим женится?
— Атабек-ага к свадебному тою готовится!
Новость, подхваченная проворной и горластой ребятней, мгновенно облетела весь аул, благо в Торанглы было всего два десятка дворов. И уж конечно же самым непосредственным образом коснулась она женской части населения.
— Аю, Наба-ат! Дои побыстрее свою корову! Новость слыхала? Оставляй свои дела, и поспешим к Атабеку, помогать ему надо, он же, бедняга, всю жизнь в одиночку по хозяйству мыкается, — если мы с тобой не поможем, кто поможет? Его заботы — дело общее, дело всех соседей, и ближних и дальних. И за доброе, и за худое мы в ответе. А как же иначе? Бедняга Атабек сам вырастил и воспитал Керима…
Вжик!.. вжик!.. вжик!.. — звонко били тугие струйки молока о стенки подойника, радовали душеньку. Так не вовремя разоралась эта вихрь-баба! Но ничего не поделаешь, надо кончать дойку, а то еще сглазит корову, горластая…
Набат полюбовалась пышной шапкой молочной пены, прикрыла подойник передником, крикнула в ответ:
— Вий, Огульбиби, сейчас бегу! — С кем это породнился Атабек-ага?
— С Меретли-чабаном, говорят!
— Вий! Да разве малышка Акгуль, дочка Бостан, так повзрослела, что замуж пора?
— Какая разница, повзрослела она или нет, — отмахнулась Огульбиби-тувелей[1],— ты на косы ее посмотри: в мою руку толщиной, вот! — Она охватила пальцами одной руки запястье другой. — Этого тебе мало? А с лица? Как осколок луны светится! Нет, девушке в самый раз замуж! Так что давай поспешай со своими делами, а я пошла. — Она перебросила конец головного платка через плечо, привычным машинальным движением прикрыла им рот и зашлепала ковушами по пыльной дороге.
«Ну и тувелей! — невольно подумала ей вслед Набат и покачала головой. — Шагает что твой верблюд. И пыли за ней не меньше, чем за верблюдом!»
С трех сторон к Торанглы подступали пески Каракумов, и лишь крутая излучина Амударьи сдерживала их медленный неудержимый напор, помогая горстке людей отвоевывать свое место под солнцем.
Восток едва розовел, а аул уже полнился предпраздничным гомоном. Еще не проснулись мухи, а баранья свеженина уже подавала аппетитный дух в побулькивающих котлах. Туда и сюда сновали женские фигуры.
С обиженным видом подавала снисходительные реплики Огульбиби-тувелей — сердилась, что ее обошли вниманием, что обязанности бёвурчи[2] поручили не ей, а одной девяностолетней старушке. Однако вскоре успокоилась, когда ей сообщили, что она возглавит свадебный кортеж — поедет за невестой на паланкине. В Торанглы свадебный кортеж с паланкином был редкостью, и главенствовать им было почетно вдвойне. Огульбиби-тувелей источала сияние, словно само восходящее солнце.
На цветастых кошмах, постеленных под тальником и ивами между домом Атабек-аги и речным берегом, расположились аксакалы. Неторопливо пили чай, неторопливо вели степенную беседу, но нет-нет да и поглядывали украдкой в ту сторону, откуда должен был появиться паланкин с невестой.
Мальчишки, те взобрались на высокий плешивый бархан, чтобы с его лысой макушки первыми увидать торжественное шествие и, сообщив о нем, получить положенную награду за добрую весть. По своей непоседливости они затевали различные игры, но ушки держали на макушке — глаз с дороги не спускали.
Гиджакист Кёр-бахши[3], который и в самом деле был слеп, услаждал слух и сердце стариков приятной песней, которая, казалось, взмывала к прозрачной, чистой, непорочной голубизне неба, высокого и прекрасного, как сама жизнь, и замирала где-то в белых песках Каракумов, за взблесками светло-желтой амударьинской воды.
Туркменчилик[4] предписывает жениху скромно держаться в сторонке. С одной стороны, это демонстрация уважения к тем старшим, кто пришел поздравить жениха с важным событием в жизни, разделить его радость; это же, с другой стороны, как бы показывает вполне естественное смущение человека перед большим таинством, его благовоспитанность и сдержанность.
Поэтому Керим уединился с несколькими из своих сверстников в одной из кибиток. Он старался держаться свободно, ел, пил чай, слушал, что говорят товарищи, и даже отшучивался, но сердце тарахтело так, что во всей кибитке, казалось, только его и слышно. И руки обрели какую-то странную суетливость, не знали, где место найти, и во рту постоянно пересыхало, чай не помогал, и сидеть было неудобно. Невольно вздрагивал всякий раз, когда в дверь просовывалась голова мальчика, сообщавшего, что паланкин еще не прибыл. Наконец не выдержал:
— Надоел ты со своим «не прибыл»! Убирайся! Сообщишь, когда будет что сообщить!
Мальчик, ожидавший пряника или хотя бы доброго слова за то, что постоянно держит жениха в курсе событий, насупился, поковырял пальцем в носу и беззвучно выскользнул наружу, присоединился к тем, которые обсели бархан. С утра все они были в свежевыстиранных белых рубашках. Однако солнце припекало вовсю, несмотря на ранний час: мальчишки поочередно — чтобы не просмотреть паланкин с с невестой — бегали окунаться в реку, и рубашки их постепенно теряли свой праздничный вид.
Вдруг наблюдатели встрепенулись, — вдали показался всадник, а за ним виднелся покачивающийся на спине верблюдицы паланкин.
— Везут!
— Везут!
— Невесту везут!
Всполошные голоса покатились с бархана вниз. Мальчишки скакали вспугнутыми джейранами в стремлении поскорее добраться до взрослых и получить причитающийся бушлук[5]. Женщины выходили из кибиток, поправляя головные уборы, истопники поднялись от котлов.
— Да озарятся светом очи твои, Атабек, — произнес ритуальную фразу один из аксакалов, — поздравляю тебя.
— Благодаря вам у всех озарятся, — признательно поклонился Атабек-ага.
Кер-бахши возвысил голос, гиджак зазвучал громче. Личный чайчи[6] певца одобрил:
— Молодец, хвала тебе!
И наполнил его пиалу свежим чаем, выплеснув тот, который был в ней налит.
Звонкие голоса ребятни достигли и ушей Керима с товарищами. Не успели они отреагировать на сообщение, как створки двери распахнулись и двое мальчишек, застряв в дверном, проеме, завопили в один голос:
— Бушлук!
— Бушлук!
Один из друзей Керима протянул им по пятерке. Они выхватили деньги из рук, словно птицы проворно склюнули, и умчались, ошеломленные такой богатой добычей.
А невесту в красном, ярком как огонь, кетени, сняли тем временем с разукрашенной верблюдицы, и непроницаемая толпа девушек и молодух повела ее в кибитку. Кериму, замешкавшемуся на пороге, даже краем глаза не удалось увидеть ту, с которой ему отныне предстоит прожить целую жизнь — огромную, необъятную, прекрасную жизнь, сплошь заполненную радостями любви, труда, детскими голосами, журчащим женским смехом, теплыми женскими руками…
Той начался.
— Атабек-ага, поздравляем!
— Свет очам твоим, Атабек-авчы![7]
— Пусть радость не покидает тебя, Атабек-табиб![8]
А он словно молодел с каждым возгласом, словно полдюжины годков скидывал, макушкой до седьмого неба доставал. И походка у него изменилась — легкой стала, будто ног под собой старик не чуял, и голос юношеские интонации приобретал, и глаза озорно искрились, и каждому из гостей — стар он будь или мал — хотелось сказать ласковое, приятное, радостное.
Мальчишки набивали животы дограмой[9] и пловом. Наевшиеся носились вокруг гостей словно осы, гнездо которых пошевелили хворостинкой, спотыкались о ноги взрослых — того и гляди, в котел угодят. На них покрикивали, отгоняли подальше, но беззлобно, с улыбкой — у всех было отменное настроение.
Ближе к вечеру народ потянулся к площадке, где по традиции в праздники всегда устраивали борьбу гореш, пробовали свои силы и испытанные борцы-пальваны и тс, кто впервые брался за кушак соперника. С одной стороны — старики полукругом и мужчины постарше, с другой — женщины с ребятишками. Образовался правильный круг зрителей, который исподтишка то там, то тут пыталась нарушить пронырливая ребятня, но им не давали спуску, — установленный порядок нарушать не годится, длинный прут надзирающего за правилами борьбы весьма недвусмысленно напоминал об этом наиболее ретивым, и те, повизгивая, поохивая, прятались за спины взрослых.
Керим всегда принимал участие в гореше, но сегодня ему было не с руки выходить на круг — неловко брать призы на собственной свадьбе, еще хуже, если побежденным останешься. Главным призом был двухгодовалый теленок, и его твердо решил выиграть Ораз, — подкатив штаны и засучив рукава, он вышел на середину круга. Распорядитель туго затянул на пальване кушак.
Кто же выйдет бороться с прославленным силачом?
Этот вопрос волновал многих до тех пор, пока не началось движение в толпе гостей-каракалпаков, прибывших на той с того берега реки. Один из гостей сбросил халат, стал разуваться, подвернул штаны и рукава. Если судить по икроножным мускулам, которые шарами перекатывались вверх-вниз, аллах силой его не обидел, и Оразу придется потрудиться ради приза. Зрители заранее предвкушали удовольствие настоящей, полноценной борьбы, а то ведь никакого наслаждения не испытываешь, когда смотришь на встречу «разномастных» борцов, когда не глядя можно результат предсказать.
Борцы проверили пояса друг на друге — так ли завязано, как требуется, не слаб ли узел, не подведет ли в самый разгар борьбы. И борьба началась.
Сперва ничего не было видно — стоят и стоят, вцепившись друг другу в кушаки. И лишь медленно погружающиеся в песок по щиколотки ноги борцов говорили о страшном напряжении, которое было заключено в кажущейся неподвижности пальванов.
— Ораз, не поддавайся!
— Держись, Ораз-хан!
— Покажи свою мощь, парень! — поддерживали аульча-не своего земляка.
Каракалпаки вели себя менее шумно, по о чем-то впол голоса спорили между собой.
Борцы между тем сделали попытку перетянуть один другого, дать подножку. Силы оказались равными. И — опять неподвижность, опять неискушенный мог бы подумать, что борцы просто отдыхают, держа друг друга за кушаки, если бы не темные пятна пота, как-то вдруг проступившие на белой миткалевой рубашке гостя.
Ораз держался более уверенно — сказывалась, видимо, разница лет: хоть и три-четыре года, а все же. Внезапно гость сделал внутреннюю подножку, рванул противника на себя и поднял его, оторвал от земли. Но не совсем оторвал — левая нога Ораза цеплялась за землю, и это мешало каракалпаку припечатать соперника лопатками к земле. Да и поясница у Ораза была крепка — не вдруг согнешь такую.
Заречный гость понимал, что чем дольше он держит противника на весу, тем быстрее иссякают силы. Надо было либо завершать прием, либо отказываться от него. Хриплое прерывистое дыхание каракалпака слышали все. И вдруг оно прервалось.
— Хо-оп! — выдохнул зареченский пальван и рванул изо всех сил.
Ноги борцов были сплетены, и они одновременно упали, разом коснулись земли.
— Ча-ар! — единым дыханием выдохнули зрители.
Да, ничья, победителя пока не было, и это значило, что борьба продолжается.
Пальваны поднялись. Теперь пот лил и с Ораза — держаться на весу в медвежьих объятиях соперника чего-то да стоило.
Они отряхивались. К каракалпаку подошел один из его товарищей. Утирая большим платком пот с лица земляка, что-то негромко говорил ему, почти шептал, а тот отрицательно тряс головой — было неудобно отвечать из-за платка, прижатого к лицу чужой рукой, хозяин которой настаивал на своем.
Пальваны схватились вновь. Теперь они правой рукой держались за кушак противника, а левой пытались схватить его за шею или плечи, но рука соскальзывала с потного, как намыленного, тела. Ораз попробовал применить два своих излюбленных приема, обычно приносящих победу. Противник был не промах — он знал эти приемы и не поддался. Ораз начал нервничать, ощущая нечеловеческую силу противника. Нет, он не сомневался в своей победе, он только боялся ослабнуть духом. Если ослабнешь духом хоть чуточку, тогда всё, тогда и мускулы не помогут…
Они жарко дышали друг другу в лицо. Ораз всматривался… Нет, не было в глазах каракалпака неприязни, ярости, азарта, но не было там и страха, доброжелательства, спокойного предложения покончить дело миром, лишь холодная, каменная уверенность застыла в размытых напряжением зрачках.
Наиболее нетерпеливые стали покрикивать:
— Давай, Ораз-хан, кончай с ним!
— Через бедро его бросай, не тяни!
— Дай подножку слева — и он куль зерна.
— Не возись, Ораз, не таких ты брал!
Бугры мускулов на плечах каракалпака вздулись. Он взревел, как нападающий бык, сунул колено между ног Ораза, потянул противника себе на грудь, резко рывком развернул его за плечи. Никто опомниться не успел, как Ораз лежал на земле. Его вскрик был заглушен общим разочарованным: «Ах!» — лицо кривилось гримасой боли, даже брови вверх ползли, будто хотели сорваться с лица. Он прикусил губу и закрыл глаза.
Зрители сообразили, что случилось нечто из ряда вой выходящее. Несколько человек подбежали к Оразу, чтобы поднять его. Он удержал их:
— Нога…
Его оттащили в сторонку и положили на кошму. Обе ноги пальвана были неестественно и страшно развернуты носками в разные стороны, не слушались его. Поспешно подошел Атабек-ага — не зря его величали табибом, — опустился возле Ораза на колени, стал ощупывать его ноги снизу доверху. Когда пальцы его добрались до бедра пострадавшего, он помедлил и определил:
— Берцовая кость.
— Сломана? — прозвучал чей-то сочувственный вопрос.
— Вывих, — сдержанно поправил Атабек-ага. — Это тоже плохо. Берите кошму за четыре угла и несите больного во-он в ту кибитку.
Ораза унесли.
— Что же теперь будет? — заговорили аксакалы.
— Пропал теперь наш Ораз-пальван?
— Да уж какой борец без ног…
— Жалко парня. Не было в округе равного ему.
— Неужто помочь нельзя?
— От любой болезни лекарство есть.
— А вот от старости нету лекарства, — посетовал самый старенький аксакал и беззубо пожевал проваливщимпся губами. — Нету, говорю, лекарства от старости. А Ораз, что ж, он молодой, его вылечить можно. Как думаешь, Атабек?
— С помощью аллаха, думаю, все будет благополучно, — кивнул Атабек-ага, соглашаясь.
Из кибитки, куда унесли Ораз-пальвана, донеслись вопли — это горестно причитала его мать.
Набат, перехватив взгляд Атабек-аги, понимающе кивнула и заторопилась успокаивать кричащую женщину. За ней пошлепала ковушами вездесущая Огульбиби-тувелей. Вскоре вопли прекратились, и Атабек-ага облегченно перевел дыхание, — можно продолжать ритуал, хоть и подпортили его немножко борцы.
К группе аксакалов подошли два каракалпака — в суматохе про них как-то забыли. Подошли не тот, кто боролся, и не тот, кто на ухо нашептывал.
— Мы не хотели такого, — сказал один, помедлив. — Мы за честную борьбу и приносим свои соболезнования.
— Поможем, если надо, — сказал второй. — Заплатим за лечение. Сколько скажете, столько и заплатим, торговаться не станем.
— Вас никто ни в чем не обвиняет и платы никакой не требует, сами вылечим, — отказался Атабек-ага суховато.
А старенький аксакал, тот, что жалел об отсутствии лекарств от старости, пробормотал негромко, но довольно внятно:
— Вы уже торгуетесь, почтенные… — подчеркнув слово «уже».
Каракалпаки ушли. И в продолжавшемся тое никто не заметил, как место зареченских гостей опустело. Вернее, не то чтобы не заметили, а не обратили внимания, словно так и надо было. А Атабек-ага, навестив больного Ораза и успокоив его безутешную мать, подозвал одного из парней, друга Керима.
— Знаешь мою большую пятнистую корову? Выведи ее из хлева и привяжи во-он под той ивой, неподалеку от реки. Прошу тебя самому присмотреть за ней — это очень важно для нашего Ораза. Два дня ее надо кормить только сухим сеном с солью. Воды не давать ни капли — это самое главное. Понял?
Парень кивнул и отправился выполнять поручение, хотя с куда большей охотой накостылял бы шею зареченскому борцу: не умеешь бороться по-человечески — не берись, а пакости устраивать дураков нету!
Тихая ясная ночь опустилась на аул Торанглы. Амударьинский ветерок оттеснил дневную духоту в пески, и песни неутомимого Кер-бахши зазвучали с новой силой. Кое-кто из притомившихся стариков отправился на покой, ушли матери с малыми детишками, но много людей осталось и с удовольствием слушали. Казалось, вся округа внимала исполнителю: и речная вода цвета бледного золота, и чутко подрагивающие ветви ив и тальника, и сверкающие песчаными верхушками барханы…
Лишь для двоих не было ни мелодии гиджака, ни несен бахши, — в их сердцах звучала иная песня, для них не существовало ничего, кроме настороженной, трепещущей, зачарованной тьмы кибитки.
Целый день протомилась Акгуль под плотной тканью курте[10] и теперь с облегчением переводила дыхание. С облегчением ли? Она чувствовала, как пушок на ее щеках шевелится от чужого дыхания, которое отныне становилось не чужим, а родным, ее собственным дыханием. Ожидание неизведанного бросало в дрожь, хотя в кибитке было жарко. Длинные пальцы девушки — чуткие пальцы ковровщицы — подрагивали, как камыш под ветром. Широко расставленные, они упирались в грудь юноши, отталкивая его, потом скользили по мужскому лицу, ощупывая каждую его черточку, и каждая эта черточка теперь навеки будет отпечатана в памяти пальцев…
А потом были объятия, жаркий бессвязный шепот, неумелые ласки, в которых стыдливость боролась с пробуждающейся чувственностью и никак не хотела признать себя побежденной. Но вдруг все растворилось в одуряющем полусне-полуяви, как растворяется брошенный в горячий чай кусочек сахара…
Торанглы — небольшой аул, все происходящее в нем как на ладони, все знают всё. Вот на рассвете голосисто закричал петух — и всем известно, что это подает голос петух Ораз-пальвана, злосчастного Ораз-пальвана, который страдает от невыносимой боли вывихнутого бедра и ждет не дождется избавления от нее. Вот заорал ишак, ишаков много в ауле, но даже каждому малышу известно, что так, с подвывом, кричит только ишак слепого гиджакиста Кер-бахши. Тук-тук, тук-тук, тук-тук… — это стучит маленький топорик по доске для рубки мяса. Значит, невестка Атабек-аги накормит сегодня свекра и мужа пельменями с перцем; значит, еще осталось у них мясо от праздничного тоя. «Куд-куд-кудах!» — раздается истошный крик курицы, и каждый понимает, что это наступила последняя минута плохо несущейся хохлатки, что и сегодня Огульбиби-тувелей в казан курочку положит. Что такое для нее курочка, если муж складом заведует? Тут о молочном барашке или козленке мечтай!
Люди все слышат, все понимают, и никто не завидует другому, потому что зависть — самая скверная штука, от которой происходят все беды в жизни. Ведь, наверно, заречный гость позавидовал славе нашего пальвана, если так нечестно поступил с Оразом?
Но, хвала аллаху, наступает третий день, и к вечеру люди собираются возле большой пятнистой коровы, привязанной к тальнику у реки. Она, бедняжка, тоже страдает — самое отборное сено лежит перед ней, она даже не смотрит на него, она смотрит на реку, и глаза ее полны невыразимой тоски. Ну-ка, не потоскуй, если тебе три дня воды не дают!
Принесли на кошме Ораз-пальвана; осторожно, чтобы меньше причинить боли, усадили на корову. Атабек-ага толстой шерстяной веревкой связал ноги больного под коровьим брюхом. Ораз-пальван морщился, а вокруг животики надрывали от смеха. «О аллах!.. О аллах!.. — причитала Огульбиби-тувелей и толкала локтем стоящую рядом Набат. — Пятьдесят лет на свете прожила, а не видала ни разу мужчину верхом на корове! Что ж это делается, что выдумывает старый Атабек?»
Но Атабек-ага знал, что делает. Он приказал парням, которые покрепче, удерживать корову за рога, чтобы та не скакала на месте от нетерпения, а другим — таскать ведрами воду.
Первые два ведра бедная корова опорожнила буквально в два глотка. Третье она в спешке опрокинула, четвертое разлил споткнувшийся водонос. И тогда корова не выдержала, отбросила держащих ее за рога парней, оборвала привязь и во всю прыть помчалась к реке. Ораз-пальван только охал, подпрыгивая на остром, мосластом коровьем хребте.
Войдя по брюхо в реку, корова сунула морду и принялась цедить с такой энергией, словно собиралась выпить всю Амударью. Парни подступились было к ней, но Атабек-ага сказал: «Пусть пьет, не мешайте, Ораза только поддерживайте, чтобы прямо сидел».
А Оразу было худо, это каждый видел. Коровьи бока раздувались на глазах, и пальван с трудом сдерживал крик боли. Наконец не выдержал:
— Ноги развяжите, что ли!.. Или убить хотите?
— Терпи, сынок, терпи, немного осталось, — подбадривал его Атабек-ага, забредший в воду по пояс и не снимавший руки с бедра Ораза.
Вдруг что-то сухо и сильно щелкнуло. Ораз охнул, закатывая глаза, и повалился бы вперед, не удержи его сильные руки парней.
— Все, сынок, отмучился ты, — сказал Атабек-ага, — через месяц опять на борцовский круг выйдешь.
По лицу Ораза текли слезы, но, он улыбался радостной и облегченной улыбкой: боль, терзавшая его три дня, исчезла как по волшебству, и он нежно погладил пятнистую спину напившейся наконец коровы, с признательностью погладил, от души.
Это вызвало новый приступ веселья у окружающих. Они поздравляли несравненного табиба Атабека, поздравляли Ораза, требовали устроить новый той по такому замечательному случаю, тем более что призового теленка победитель-каракалпак то ли забыл в спешке, то ли умышленно оставил. Ораз-пальван улыбался во весь рот, кивал согласно, обещал устроить той, каких еще мир не видел.
Все радовались. Не было среди них лишь Керима — он не мог оторваться от своей молодой жены. Это было и смешно, и странно, но он ходил за ней как привязанный. Она за хворостом — и он за хворостом, она оджак растапливает — он рядом сидит, она по воду к колодцу — он стоит у ворот, ждет когда вернется, она мясо для пельменей топориком рубит — он за руки ее трогает, мешает, но она не сердится, ей тоже радостно ощущать его каждую секунду рядом с собой.
Быть рядом с любимым представлялось таким всеобъемлющим счастьем, что спирало дыхание. За это все можно отдать. Буквально все! «И как я раньше жила без него?!» — думала ошеломленная своим счастьем Акгуль и знала, что оно — бесконечно…
А утром черным смерчем пронеслась по аулу Огульбиби-тувелей. Ее муж был важным человеком — складом заведовал, и в их дом было проведено радио. От черной плошки репродуктора бежала Огульбиби-тувелей и голосила, глупая, так, словно радость сообщала:
— Война!.. Война началась!.. Эй, люди, война!..
Люди были в недоумении: почему война? С кем война? Что это значит для них? Потом, конечно, все выяснилось.
Да, счастье кончилось, началась война.
Ее оглушающий болезненный смысл впервые ощутил Керим по-настоящему, когда в разных концах аула послышался истошный женский плач и пришли к нему в дом четверо хмурых, посуровевших и повзрослевших бывших его одноклассников. Не глядя друг на друга, делая вид, что не слышат плача в своих домах, сказали, что направляются в сельсовет, а оттуда — в райцентр, чтобы проситься добровольцами на фронт. И осведомились: пойдет ли с ними Керим? Ведь он тоже комсомолец.
Внутри у Керима что-то сломалось на две части. Сломалось и развалилось в разные стороны, оставив посередине съежившееся в ожидании удара существо. Рассудком Керим понимал, что пойдет с товарищами… должен пойти… не может не пойти!.. Но тот, который трясся внутри, скулил и заглядывал по-собачьи в глаза: «Как, пойдешь сам? Дождись призыва! Не убивай свою долю собственными руками. Не спеши, позовут, когда надо будет! Лишний час счастья — это век счастья! Локти кусать будешь, вспоминая…»
И дрогнул Керим, смутился, запнулся на полуслове, отводя взгляд от друзей. Они не торопили его, понимали, как ему трудно, — настоящие друзья были. А дед Атабек-ага сказал негромко, ни к кому не обращаясь, словно сам с собой вполголоса советовался, сам себя убеждал: «У мужчины должно быть лицо мужчины», — и заплакал, блестя слезинками в поредевшей бородке, понимая, что бросил гирю на колеблющуюся чашу весов. Не слышала его слов Акгуль. Если бы слышала, прокляла бы старика, не сходя с места!.. А там — как знать, может, и не прокляла бы, поняв, что есть в жизни человека что-то незримо большее, нежели самые жаркие объятия, что-то значительнее самого понятия «счастье», когда гулким и больным колоколом бьет сердце и вспоминается слышанное когда-то на уроке истории: «Граждане! Родина в опасности! К оружию, граждане!»
Все население Торанглы от мала до велика провожало пятерых своих первых солдат, защитников отечества от ошалевшего фашизма, и все верили, что через месяц-другой они с победой вернутся под родную крышу.
Прощаясь с внуком, Атабек-ага достал из-за пояса нож в повидавших виды ножнах.
— Возьми. Пусть он послужит тебе верой и правдой, как служил моему отцу и моему деду. Была бы тверда рука, а он не изменит. Возвращайся живым и здоровым. Мы будем ждать тебя.
И снова по щеке старика скользнула непрошеная слезинка и скрылась в бороде. Он покосился на невестку, но та стояла как закаменелая.
Она молчала все время, пока люди провожали глазами лодку, на которой Керим и его товарищи плыли в райцентр. Молчала, идя домой и слушая ненужные утешения. Молчала, бесцельно переставляя дома вещи с места на место. И только глухой ночью, выскользнув в стрекочущую беззаботными сверчками и цикадами степь, бежала до тех пор, пока могла бежать, а потом со всего маху ударилась грудью о землю, и рыдание вырвалось наконец из ее стиснутого спазмой горла…
Начало военной науки Керим постигал с новобранцами в полку, расположенном довольно далеко от фронта, и пороху, как говорится, пока еще не нюхал. Но и без того пришлось несладко — тяжелые кургузые ботинки были куда неудобнее привычных чокаев[11], домашние шерстяные портянки пришлось сменить на бязевые, а они то и дело сбивались, натирали ноги в кровь. Что же касается еды, то лучше вовсе не думать о ней: горстка гороха, перловки или сечки — разве это пища для здорового парня, целый день проводящего на ногах? Один смех, да и только, воробьиная доля!
Но смеяться не хотелось. Керим понимал, что не то сейчас время, чтобы о желудке заботиться, как бы он ни напоминал о себе. Глаза всех новобранцев были заняты только оружием, уши — сводками Совинформбюро, а мысли бились единственным желанием: поскорее на фронт. Что там, на фронте, никто, конечно, не знал и толком не представлял, но все рвались туда. Встречались, понятно, и ловкачи, норовящие за чужим горбом отсидеться где-нибудь в каптерке ОВС[12], но таких были считанные единицы; Керим их даже презирать не умел, он их попросту не замечал.
Месяц пролетел как один день. Новобранцев распределили по подразделениям, располагающимся ближе к фронту. Кое-кому повезло — попали прямо в маршевые роты, а Керима направили в БАО[13]. Название поначалу казалось загадочным, а после выяснилось, что это просто-напросто самолеты обслуживать надо — охранять их, чистить, грузить. Интересного, в общем, мало, хотя и скучать не приходилось. На фронт бы, на фронт!
Вскоре, однако, Керим понял, что и в БАО — не на званом тое. Обнаружил их самолет-разведчик противника, за ним бомбардировщики, налетели, и Керим ощутимо почувствовал, что такое боевая обстановка. Долго очухаться не мог. Но ко всему человек приспосабливается — притерпелись и к бомбежкам. Их, кстати, не так уж много было. А когда полк обосновался в лесу, налеты и вовсе прекратились.
Кериму очень хотелось получить настоящую военную специальность. Однако он не отлынивал и от своих обязанностей, дважды повторять ему ничего не приходилось, чем и глянулся всему летному составу полка.
Особенно симпатизировал Кериму сержант Назар Быстров — парень с лицом, похожим на яйцо стрепета, настолько оно было веснушчатым. Он постоянно выспрашивал о Туркмении, о Каракумах, и Керим с радостью предавался воспоминаниям вслух, а когда речь заходила о деде или жене, он сразу сникал, и Назару приходилось подбадривать его.
Однажды шли стрелковые занятия. Керим установил мишени и возвратился к самолету, откуда стрелок-радист должен был вести огонь.
— Мой дед из хырли за пятьдесят шагов точно в горлышко бутылки попадает, — заметил он как бы между прочим.
— Иди ты! — удивился Назар. — За пятьдесят шагов? А что такое «хырли»? На «шкас»[14] оно похоже?
— Хырли — это самодельное нарезное ружье, — пояснил Керим, — а «шкас»?
— Пулемет, — лаконично ответил Быстров и поинтересовался: — Откуда твой дед бутылочные горлышки берет? Зашибает, что ли? — и выразительно пощелкал по горлу.
— Что ты! — обиделся за деда Керим. — Он охотник, по всех Каракумах известен, он только гок-чай пьет да чал.
— Ча-ал?
— Ну да, это верблюжье молоко, особым способом приготовленное. Вроде простокваши.
— А тебя дед стрелять не научил, случаем?
— Научил.
— Может, из пулемета попробуешь?
Глаза у Керима загорелись — не зря он затеял этот разговор.
— А можно?
— Будем считать, что можно, — подбодрил его Быстров.
Керим, не заставляя себя долго просить, устроился на сиденье стрелка-радиста, пристегнулся по инструкции, которую знал назубок, к пулеметной турели. Быстров стал рядом, пояснил:
— У стрелка-радиста не два, а четыре глаза должно быть: вперед смотри, назад, по сторонам. В воздухе знаешь как? Кто первый врага заметил, тот уже половину победы себе обеспечил. А когда по «мессеру» стреляешь, один глаз у тебя на прицеле, а другой — вокруг все видит.
— Это только у хамелеона глаза в разные стороны крутятся! — засмеялся стоящий рядом ефрейтор Самойленко. — Теоретик из тебя неважный, сержант.
— Ничего, — сказал Быстров, — теория теорией, а практика практикой. Главное, чтобы в душе злость к врагу была, остальное приложится. Давай, Керим, показывай свое мастерство!
Пулемет зататакал, забился в руках Керима. Пунктир трассирующих пуль потянулся к мишени.
— Молодец! — одобрил Назар. — Вижу, научил тебя дед кое-чему. Не хотел бы я быть «мессером», попавшим в перекрестье твоего прицела. Рука твердая, глаз точный… Товарищ лейтенант, разрешите обратиться! — К ним подходил руководитель стрельб. — Рядовой Атабеков поразил все цели, а стреляет он в первый раз.
— Видел его стрельбу, — кивнул старший лейтенант, которого Быстров фамильярно назвал просто лейтенантом. — А ну-ка сам покажи класс!
Быстров показал. Он вертел турель так быстро, словно со всех сторон атаковали его вражеские самолеты, и стрелял без промаха.
— Молодец! Желаю и на фронте таких успехов, — сказал старший лейтенант.
Назар быстро спрыгнул на землю.
— Разрешите, товарищ старший лейтенант?
— Да? — приостановился тот.
— В полку не хватает стрелков-радистов…
— Ну и?..
— Может, подучить этому делу Атабекова? С радиоделом он знаком, еще в школе посещал радиокружок.
«Откуда это ему известно? — удивился Керим. — Я ведь об этом только Самойленко однажды намекнул…»
— Что ж, тебе и карты в руки, сержант, бери над ним шефство, коли ты такой проворный, — согласился старший лейтенант и зашагал к другому самолету, с которого тоже вели огонь по мишеням.
Этот день был поворотным в военной судьбе Керима, и он не раз вспоминал Атабек-агу: «Правильно говорил дедушка: воин обязан быть воином, а не помощником, воина, у мужчины должно быть лицо мужчины».
Разборка и сборка пулемета с закрытыми глазами (это в полку считалось особым шиком), стрельбы, прыжки с парашютом — дел было по горло. Расспросами он не давал покоя Быстрову, тот даже ворчать начал, что не было, мол, у бабки горя, так купила порося. А у Керима одна мечта: фронт.
С того дня как написал второе письмо, где похвалился, что изучает боевую технику, он писать перестал. Страшно переживал, получая письма от Акгуль, так хотелось ответить, но что ответишь? Другие воюют, а он только изучает? Да тот же Атабек-ага скажет: «Видно, плохо я учил тебя стрелять, внук, если так долго доучивают, на фронт не пускают. Порочишь ты, парень, честь мою». И ничего на это не возразишь, потому что не словами возражать надо, а делом. Дела же попробуй дождись!
Каждый раз с нетерпением ждал Керим возвращения Назара с боевого вылета. Не успевал тот сойти с самолета и расстегнуть комбинезон, как Керим приступал к нему с расспросами.
Осень полностью вступила в свои права. Задувающий с севера ветерок по вечерам пронизывал до костей. У берез сразу пожухла и облетела листва, до рассвета уныло посвистывало в обнаженных ветвях, не за горами был приход зимы.
Полк готовился к очередному боевому заданию. В накрытые маскировочными сетями и еловыми ветками самолеты стали грузить горючее и боеприпасы. Керим работал в подземном хранилище, помогая грузить бомбы на автомашину. Бомбы были тяжелые, стокилограммовые, и с каждой из них рессоры машины проседали все ниже. «Совсем на дыню „вахарман“ похожи, — неизвестно по какой ассоциации подумал Керим, — разве что побольше раза в четыре-пять. Вот бы у нас в колхозе такую дыньку вырастить — сразу на сельскохозяйственную выставку попала бы!»
Оставалось загрузить последние два самолета. Керим уже кончил работать в хранилище и мотался на грузовике, помогая и там и тут, как над аэродромом послышался характерный гул вражеских самолетов — три «мессершмитта» ложились на боевой вираж.
От штаба взлетела красная ракета. Зенитные установки открыли по самолетам огонь. На аэродромном поле забегали, кинулись прятаться кто в щели, кто в лес. Побежал и шофер «ЗИСа», мешком вывалившись из кабины.
Керим рванул было за ним, но тут обожгло: «ЗИС» с бомбами возле самолетов! Ведь если «мессер» угодит в него, такой взрыв будет, что от самолетов ничего не останется!
И он круто повернул назад, вскочил в кабину и, вспомнив колхозные курсы механизаторов, где обучался шоферскому делу, повел «ЗИС» в лес, норовя догнать бегущего шофера. Тот оглянулся, втянул голову в плечи и припустил во все лопатки.
Взлетели несколько наших истребителей, завязали воздушный бой. Но один, наиболее настырный «мессер» уклонялся от боя, заходил на стоящие самолеты; султанчики пыли, приближающиеся к самолетной стоянке, недвусмысленно свидетельствовали о намерении фашистского летчика. Он, видимо, был отчаянным парнем, этот немецкий ас, он ходил все время почти на бреющем полете. И вдруг задымил, качнулся и пошел прямо в лоб на «ЗИС» Керима.
— Бросай машину! Прыгай! — донесся голос Быстрова.
Но прыгать было уже некогда. Да и злая ярость овладела Керимом — ему казалось, что это он, намертво впившись в баранку, ведет «ЗИС» на таран, а не «мессер» сейчас врежется ему в ветровое стекло. На короткую долю секунды захолонуло сердце в смертельной истоме — и «ЗИС» врезался в кустарник, окаймляющий поляну, где размещался аэродром, а «Мессершмитт» окутался густым клубом дыма и взорвался в воздухе. Одновременно загорелся и пошел на снижение второй стервятник.
Керим с трудом выбрался из кабины, провел ладонью по вспотевшему лицу, — было такое впечатление, что ладонь коснулась мокрого куска льда. Прятавшиеся в лесу постепенно выбирались на поляну, но шофера между ними Керим не усмотрел и, отдышавшись малость, повел «ЗИС» на прежнее место, к недогруженным самолетам.
Подошел комиссар полка майор Онищенко.
— Вы ранены, Атабеков?
Керим снова провел по лицу рукой.
— Никак нет, товарищ майор.
— Не с этой… с другой стороны!
— А-а… вероятно, веткой царапнуло, когда «мессер» взорвался. Тогда много веток с деревьев посыпалось; наверно, в меня угодила одна…
Комиссар посмотрел заинтересованно, хотел сдержаться, но все же спросил:
— Вы в самом деле такой бесстрашный? Или рисуетесь?
— Не понимаю, товарищ майор.
— Порядок нарушаете, смелость свою показывая, что ж тут понимать! Почему вместе со всеми не побежали в укрытие?
Сникший было Керим вскинул голову:
— Так машина с бомбами возле самолетов стояла! Я хотел бежать в укрытие, но… — Он замолк на полуслове, не понимая, какое объяснение от него требуется.
Но объяснение не требовалось. Глаза комиссара потеплели, обветренные губы тронула улыбка. Он вскинул руку к козырьку фуражки:
— Товарищ Атабеков! Благодарю за проявленную находчивость и героизм!
Керим залился румянцем, однако сумел ответить как положено:
— Служу Советскому Союзу!
— Спасибо, — еще раз козырнул комиссар, — выполняйте свои обязанности.
Овез-ага был давним и незаменимым почтальоном Торанглы. Он не так чтобы слишком стар, помоложе, пожалуй, Атабек-аги, но для солидности отпустил бороду. Была она у него скорее видимость, нежели борода. Если негустая, ко снежно-белая борода Атабек-аги закрывала всю грудь старика, то клочок волос на подбородке Овез-аги можно было продеть сквозь кольцо, которое налазит на мизинец. Однако он считал, что и такая борода — украшение мужчины.
Вёдро ли, непогодь ли — для него все равно: взгромоздится рано утром на своего серенького и старенького ишачка и отправляется через паром в райцентр. А вечером возвращается оттуда с газетами и письмами.
Когда заставал в пути час намаза[15], он не пренебрегал ритуалом: аккуратно привязывал к кустику ишака, вместо намазлыка[16] расстилал на песке свой халат, поворачивался лицом в сторону Мекки и благодарил аллаха за все прошлое, сущее и будущее. Он не докучал аллаху мелочными просьбами, и если и просил что-то, то, как правило, не для себя. Ишачок был смирный, под стать хозяину, ждал терпеливо, если не одолевали мухи да слепни, их он очень ловко придавливал, шлепая согнутой ногой по брюху либо ловя зубами, по собачьему способу.
На почте в райцентре Овез-ага со своими собратьями по профессии узнавал новости, основными из которых были кто женился, кто прожил отпущенное ему аллахом. Правда, последнее время интересы людей стали меняться: интересовали сведения и о самом большом в мире самолете «Максим Горький», который столкнулся в воздухе с другим самолетом, и о стахановском движении в Донбассе, и о событиях в Испании, где кровавый генерал Франко с помощью марокканцев душил свободу, а дети кричали: «Но пассаран!»
Новости Овез-ага аккуратно доносил до своих земляков, иной раз перевирая их, но всегда старательно и так, чтобы слушающему приятно было. Во всяком случае, он всегда с нетерпением спешил к слушателям, даже когда вез невеселую весть о том, что кто-то из знакомых оставил здешний мир. Все это не выходило за рамки обычного и долгих горестей не сулило.
Но вот началась война и все перекроила по-своему. Теперь старый почтальон не всегда спешил с вестями к адресатам, особенно если приходилось получать на почте не солдатские треугольнички, а казенные письма в настоящих конвертах. От этих конвертов хорошего ждать почти никогда не приходилось, и Овез-ага порой в разговоре с коллегами невесело подшучивал: «Хорошо, что минули старые времена, когда за худую весть голову отрубали, а то нынче нам с вами по полдюжине запасных голов не хватило бы».
В Торанглы первой его обычно встречала Огульбиби-тувелей, и Овез-ага без сопротивления выкладывал ей все, что успевал за день узнать. Но однажды осадил ее за излишнее любопытство: «Чего ты петушишься, Огульбиби? Иди и занимайся своими делами. Муж у тебя дома, ни сына, ни брата на фронт не проводила. Зачем в чужие раны пальцы суешь? Твоя болтовня людям хуже горькой соли на ссадине!»
Огульбиби обиделась и перестала бегать навстречу почтальону. Однако неуемный зуд любопытства не оставил ее, и она постоянно торчала вечерами возле калитки в дувале, наблюдая, к кому свернет Овез-ага. И если не допытывалась тем пли иным способом, какие вести привез почтальон, всю ночь вертелась на постели, будто на колючке спать легла.
Вот и сейчас видит она, что к дому Атабек-аги направил своего ишачка Овез-ага. «От Керима вести… давненько не было», — сообразила она, и сердце ее затрепыхалось пойманным воробьем: до того захотелось узнать, о чем же пишет Керим.
Как и всегда, старик ехал с опущенной головой, и потому тревожным ожиданием были пронизаны напряженные фигуры Атабек-аги и Акгуль. Но старый почтальон улыбнулся, показал треугольник письма — и они повеселели, вести не должны быть плохими, если Овез-ага улыбается.
— Все ли у тебя в порядке, ровесник? — вежливо осведомился Атабек-ага, хотя по обычаю спрашивать первым должен младший по возрасту, но при чем тут такая мелочь, если вести от Керима добрые. — Здоров ли ты?
Почтальон ответил, что все в порядке. На приглашение войти в дом, выпить глоток чая ответил, что время вечернее, а побывать надо во многих домах, ибо для многих есть сегодня добрые «треугольные» весточки. Атабек-ага понимающе покивал: конечно, нельзя заставлять людей ждать, даже если новость и добрая.
Проводив Овез-агу, они вошли в дом, и Атабек-ага сразу же приступил к Акгуль:
— Читай быстрее, доченька, читай, что Керим-джан пишет! Не балует он нас своими письмами, много дней Овез дом наш стороной объезжал. Читай, доченька!
Они прочитали письмо много раз подряд. А потом к ним стали собираться соседи, и каждый поздравлял старика и молодую женщину с большой радостью: Керим награжден медалью «За отвагу».
— Свет очам твоим, Атабек-ага!
— Смотри, какой молодец Керим!
— За от-вагу! Это тебе не что-нибудь, отважный, значит, воин наш Керим.
— Да ты, дочка, не мни письмо-то, ты толком объясни, какой подвиг совершил Керим? За что его начальство такой большой наградой отметило?
— Своими словами расскажи, как там дело было.
— С подробностями растолкуй!
Акгуль растерянно поворачивалась по сторонам.
— Что объяснить? Я там не была, он вот что пишет: «Когда на аэродром напали „мессершмитты“, я проявил находчивость и героизм, так сказал комиссар, за это и наградили». Вот и все, подробностей не сообщает.
— Ах, сукин сын! — от души, но беззлобно ругнулся Атабек-ага. — Неужто не понимает, что у нас тут каждое слово его на вес золота! Что ему стоило побольше написать! А теперь ломай голову, догадывайся о его героизме. Ну что ты станешь делать с таким человеком!
— В тебя уродился, не жалуйся, — кольнула Огульбиби, — из тебя тоже слова клещами не вытащишь. И больше ничего он не пишет? — повернулась она к Акгуль.
— Пишет, что учится на стрелка-радиста, много раз прыгал с парашютом и скоро ему разрешат вылетать на боевые задания. Спрашивает, поправился ли Ораз, и передает привет всем. Большой привет.
При этих словах Атабек-ага приосанился, огладил бороду и обвел присутствующих горделивым взглядом — смотрите, мол, какой у меня почтительный внук, никого не обошел вниманием, никого не обидел. И слушатели покивали утвердительно, одобряя законную горделивость старика.
— Вот! — поднял палец старик. — И там радио свою изучал. Дома все время по крыше лазил, машипу-бахпш… как ее… питипон свой ковырял все время…
— Патефон, — поправила Акгуль, улыбаясь.
— Я и говорю — питипон, — подтвердил Атабек-ага. — А что такое пирчут и зачем с ним прыгать надо? Куда прыгать?
— С самолета прыгать.
Огульбиби-тувелей округлила глаза:
— А ну как разобьется с такой высоты! Это же повыше любой нашей мазанки!
Акгуль засмеялась.
— Верно, тетушка Огульбиби, повыше. Но с парашютом не страшно, мне бы дали — тоже прыгнула.
— Ты?! — Огульбиби снисходительно, с чувством превосходства оглядела молодую женщину, однако спорить не стала и только спросила: — А он какой, пирчут этот?
Акгуль замялась, потом сказала:
— Вроде большого полога от комаров. К нему веревки привязаны. Он за спиной у человека сложен и привязан. А когда человек прыгает сверху, то эта штука растопыривается и падает как сухой лист с дерева.
Ей дружно внимали и дружно ахали.
Осень сорок первого года была на исходе. Фашистские орды топтали землю Белоруссии, Украины, Прибалтики, вплотную подошли к Москве. Наши заводы, перебазированные в восточные районы страны, делали все, что могли, выбивались из сил, но работали пока не на полную мощность, явно ощущалась нехватка танков, самолетов. Она возмещалась беспримерным героизмом наших воинов. Газеты писали, что один наш истребитель вступил в бой с шестью истребителями противника и вышел победителем. Сообщалось о беспримерном подвиге капитана Гастелло, о том, что летчики под командованием полковника Преображенского бомбили военные объекты Берлина и успешно вернулись обратно…
Шесть раз уже вылетал Керим Атабеков на боевое задание. Сегодня был седьмой вылет. Казалось, можно было уже привыкнуть ко всем особенностям полета, по Керим все равно воспринимал детали взлета бомбардировщика словно впервые. Вот пилот Николай Гусельников дал полный газ — и стремительно побежали назад деревья, окаймляющие взлетную полосу. Вот перестала трястись мелкой дрожью турельная установка пулемета — это самолет оторвался от земли. Слабо, чуть слышно стукнуло — самолет убрал шасси. «Как засыпающий ребенок поджимает ноги», — подумал Керим, хотя тяжелый «СБ» совершенно не подходил для такого сравнения.
— Как дела, Абдулла? — осведомился Гусельников через переговорное устройство.
— Нормально, командир! — тотчас отозвался штурман из своей носовой кабины, отозвался быстро, точно ждал вопроса, хотя он вообще отвечал так, словно боялся, что его перебьют и не дадут договорить. — Над целью будем вовремя.
Гусельников удовлетворенно кивнул: хороший штурман Абдулла Сабиров, грамотен, точен, никогда не ошибается с прокладкой курса, с начала войны летаем вместе. А вот стрелок-радист — новичок, всего несколько вылетов, но держится вроде ничего, уверенно держится, не суетится. И стреляет прилично.
— Как у тебя, Керим? Что видно?
— Ничего не видно, товарищ лейтенант.
— Мерзнешь?
— Наоборот, жарко. Каракумы вспомнил.
— Ты там не очень в воспоминания углубляйся, наблюдай внимательнее и докладывай немедля. А то твой предшественник…
Командир не договорил, но и так ясно было — предшественник Керима недоглядел, просмотрел выскочивший из-за облака «мессер», и в результате Гусельников с трудом дотянул поврежденный «СБ» до аэродрома, на маленьком кладбище которого и похоронили незадачливого стрелка-радиста.
Поворачиваясь на турели, Керим до боли в глазах всматривается в холодную голубизну, ожидая появления врага, чтобы влепить в него хорошую пулеметную очередь, по «мессеров» не видать, исчезли даже облачка, за которыми любят таиться эти хищники, и Керим невольно переводит взгляд вниз, на землю. А там виднеются разрушенные деревни, чем-то напоминающие ледяные глыбы во время ледохода. Черные поля, подернутые наволочью дыма, похожи на раны, нанесенные войной земле, и черные трубы пепелищ словно просят помощи у неба. Мелькнула мысль: если бы в огне войны сгорел аул Торанглы, такой ли вид был бы у пожарища?
Керим тут же одернул себя за недобрую мысль, ибо сразу же в дымной наволочи появились фигуры деда и жены, фигуры аульчан, мечущихся в отчаянии среди руин. Керим поежился, стараясь думать о другом, Например, о чем расспрашивал его Николай Гусельников, когда они бродили по вечернему аэродрому. Каракумами пилот интересовался, живностью, которая там водится. Смешные иногда вопросы задавал: правда ли, что шакалы обгрызают только сапоги у спящего человека, а самого спящего не трогают? А правда ли, что очень много людей умирают от змеиных укусов? А почему Амударью именуют Джейхуном?
Керим с удовольствием вспоминал родные края, обстоятельно отвечал Гусельникову на все вопросы: шакалы вообще людей боятся, близко к ним не подходят, разве что кур да дыни воруют; змеи людей не кусают, они живут в таких местах, где людей нет, а при встрече уступают Дорогу, змея существо безобидное, не то что фашист; «Джейхун» — название старое, так реку за ее своенравный норов прозвали «Бешеная», значит, то и дело русло меняет…
— Атабеков, как небо? — Это голос командира в переговорном устройстве.
— Все в порядке, товарищ командир! — рапортует Керим.
— Смотри внимательней. С нами истребителей нет, прикрывать некому.
— Смотрю.
— Скоро линия фронта, штурман?
— Скоро, командир. Пройдем во-он тот полог облаков — увидим.
— Как настроение, Абдулла?
— Нормальное настроение, командир… Гляди вниз.
Облачная пелена внизу поредела, стала рваться, показалась линия фронта. Отсюда, с высоты, ничего страшного или просто впечатляющего, и дула орудий торчат — будто спички, воткнутые ребятишками в бороздки на огороде. Если бы оно было так на самом деле!
Штурман озабоченно вглядывается в расстилающийся перед глазами рельеф, делает пометки на карте. Он на три года старше Керима по возрасту, но держится так, словно старше на все десять лет. Высокий, худой, губы тонкие, поджатые, будто все время что-то на уме держит. Он туркмен, но родом из Казани, куда отец переехал из Ставрополя. Отец — жестянщик первой руки, великий мастер по всяким переносным печуркам, чайникам, тазам и прочему жестяному хозяйству. Его изделия пользовались хорошим спросом на рынке, он и сына ладился к своему рукомеслу пристроить — хлебное. Да Абдулла не захотел — его небо манило, сумел, когда на действительную взяли, на курсы военных штурманов попасть. Сестре Розии фотографии слал — бравый парень в форме летчика, даже улыбнуться пытается. Но улыбка у Абдуллы почему-то не получалась, в отца пошел, за них обоих Розия улыбалась — и губки у нее розовым бантиком были, не в ниточку, как у брата и отца, и личико круглое, и фигурка — хоть на обложку спортивного приложения к журналу «Огонек» или на плакат — «Готов к труду и обороне». Она не питала особого пристрастия к деньгам, как старый Сабир или Абдулла, безделушками не увлекалась, хотя и загорались глаза, когда брат дарил какую-либо ерундовину — серьги там или колечко. Отец до этого не снисходил, он копейку берег и детей наставлял в той же вере.
Руки пилота — как продолжение штурвала, ноги в меховых унтах ощущают малейшее движение педали. Думать почти не надо — движения автоматические, как и должны быть у хорошего пилота, а Гусельников пилот не из худших. Еще в школе он учился, попалась в руки книга, написанная Николаем Бодровым, «Хочу быть летчиком». Он прочитал ее — и заболел небом. С тех пор, кроме спорта и авиации, его не интересовало ничего. Он записался в авиакружок. Сперва это были модели самолетов, потом прыжки с парашютной вышки, потом полеты на учебном игрушечном самолетике и, наконец, военное авиационное училище. Здесь и застала его война. Программу в училище сократили, выпуск был досрочным, курсантов аттестовали недоученными, но летчиков не хватало позарез, как, впрочем, и самолетов. Тот же «СБ», за штурвал которого пришлось сесть, еще в Испании показал себя и тихоходным и уязвимым, но лучших пока не было.
— «Четверка», как дела? — Это вопрос ведущего, полковника Брагина.
— Я «четверка», все в порядке.
— Следите, скоро цель.
Цель — городок, в котором разведка обнаружила сосредоточение вражеских войск, штаб, склад горючего и боеприпасов.
— По курсу цель, — докладывает штурман.
Гусельников отжимает штурвал, самолет идет на снижение. Теперь только прямо и прямо. А зенитки бьют остервенело, все небо вокруг самолета в белых хлопьях снарядных разрывов. Вперед! Прямо! Вперед! Не упустить момент, когда надо нажать кнопку бомбосбрасывателя!..
Самолет дернулся — словно градом сыпануло по корпусу. Потом он дал крен, разворачиваясь, снова заходя на цель, а внизу уже рвалось пламя, такое маленькое и безобидное, если глядеть сверху.
— Цель накрыта! — сообщает бесстрастный голос штурмана Сабирова.
— Второй заход! — отвечает напряженный голос Гусельникова.
И снова стокилограммовые бомбы летят вниз, туда, где панически мечутся крошечные человеческие фигурки, где растет и ширится, наливается багровым и черным игрушечное пламя.
Тяжелый молот с грохотом бьет по кабине Керима. Его рвануло, ремни лопнули, он сильно ударился обо что-то, невидимое в густом дыму, заполнившем кабину, и потерял сознание.
Очнулся от ледяной струи воздуха, врывающегося в пробоину. Первая мысль была: сбили, падаем!.. Но мотор самолета работал ровно, лишь воздух в пробоине свистел. Взгляд упал на тягу руля поворота — и сердце оборвалось, стало падать быстрее самолета: тяга была надкусана осколком вражеского снаряда и держалась на «честном слове». Того и гляди лопнет.
— Командир! — закричал Керим, кашляя и задыхаясь от дыма. — Тягу перебило, командир!
Никто не отозвался.
«Погиб Гусельников?» — похолодело внутри у Керима.
Самолет выровнялся — нет, жив Николай! Жив! Но тяга-то, тяга… И почему не отвечает Гусельников? И голова кружится… соль во рту… странная соль… Свиста из пробоины не слыхать — необычный звон заполняет уши…
— Гусельников! Командир! Сабиров!
Не отвечают ни командир, ни штурман. Откуда знать Кериму, что перебито переговорное устройство, что целы и Абдулла, и Николай. Звенит, поет у Керима в ушах, тошнотно кружится голова, а мысль стучит, как дятел: «Тяга… тяга… тяга…» Он с трудом дотягивается до «надкусанной» дюралевой трубы. Пальцы его стискивают «надкус» и костенеют на нем — в тисках сильнее не сожмешь. Удержать разрыв, удержать во что бы то ни стало, иначе самолет потеряет управление и упадет! Удержать!..
И эта мысль была последней перед провалом в забытье.
Когда после попадания вражеского снаряда Керим перестал отвечать на вопросы, Гусельников понял, что со стрелком-радистом что-то случилось, и повел машину к аэродрому. Колеса уже коснулись земли, когда внезапно ослабла тяга руля поворотов, и Гусельников мысленно возблагодарил судьбу, что случилось это не в воздухе.
И он, и штурман, и подбежавшие технари бросились к развороченной кабине стрелка-радиста. Керим лежал скорчившись, а руки его намертво застыли на разорванной трубе тяги. Такая судорога сжимала его пальцы, что их с величайшим усилием разогнули, хотя Атабеков был жив.
— Ты смотри! — дрогнувшим голосом сказал Гусельников. — Это он перебитую тягу увидел и удержать ее хотел!
— Тут попробуй удержи, — усомнился один из технарей.
Однако уже после, когда детально проверяли повреждение, было установлено, что последние «жилки» металла лопнули при посадке, в воздухе они еще держались, и вполне возможно, что держаться им помог Керим, потому что врач в госпитале сказал Гусельникову: «Правда редко, но бывают такие экстремальные ситуации, когда возможности человека, в том числе и сила, возрастают многократно — человек может перепрыгнуть через трехметровую преграду, поднять свой удесятеренный вес, и… вообще на многие чудеса он способен в такую минуту». И Гусельников свято поверил, что именно Керим помог ему в целости и сохранности довести «СБ» до земли, горячо утверждал это и даже подрался с одним скептиком, когда стали его разыгрывать. Абдулла тоже верил, но немножко сомневался: «Здоровыми руками можно удержать, а у него все ладони до кости заусенцами „надкуса“ разрезаны были. Такими руками спичку не удержишь, не то что самолетную тягу».. — «Не забывай, что врач говорил: в некоторых случаях человек сильнее самого себя становится, и боль ему нипочем». Абдулла соглашался, но все же покачивал головой, посматривая на свои по-женски изящные руки музыканта и прикидывая, сумел ли бы он в нужный момент проявить такую нечеловеческую силу и вытерпеть такую боль, как это сделал Керим. И странно все-таки, как это у потерявшего сознание человека руки могут настолько буквально прикипеть к металлу, что ни развести их в сторону, ни пальцы разжать сил человеческих не хватает, отвертку подсовывали, чтобы разжать.
В небе ни единой тучки, лишь палящий клуб солнца, и день на хлопковом поле проходил в одуряющем полузабытьи. Сами собой двигались ноги, сами собой двигались руки, сгибалась и разгибалась спина. А мысли плавились, мысли струйками пота текли по лбу, по щекам, по шее — не застывали соленой щиплющей корочкой. И лишь вечерами, когда тягучее желе воздуха разжижалось порывами ветерка, люди немножко приходили в себя.
На поле работали все, от стариков, у которых не сгибалась поясница и не разгибались колени, до семилетних малышей. Хлопок, посаженный грядами от края песков до берега реки, был низкоросл — детям собирать сподручно, взрослому — трудно. Атабек-ага приспособился работать на корточках, он и перемещался так от куста к кусту, не поднимаясь. Акгуль, работавшая на другом конце поля, жалела его, да чем могла помочь…
На перерыв собрались у трех развесистых старых ив. Акгуль проворно заварила чай, поставила перед стариком чайник и пиалу.
— Спасибо, дитя мое.
Он всегда благодарил ее за любую услугу, и всякий Акгуль потихоньку обмирала: почему благодарит? Не принято так в семье. Хорошо это или плохо?
Тут же расположились бригадир Ораз и Гуллы-налогчы[17]. Прежде он был завскладом, его величали Гуллы-склад, и мальчишки неуважительную песенку про него сочинили:
Сам Гуллы косой,
А ишак босой,
Одним глазом луну цепляет,
Другим глазом персики сшибает.
Стишок был непритязательный, но едкий, ибо у Гуллы глаза действительно, как у зайца, в разные стороны глядели. Однако когда заведующему складом доверили собирать государственный налог — шерсть, шкуры, масло, мясо, — шуточки прекратились. Тех, кто не смог вовремя сдать причитающееся, он немедленно вызывал в правление колхоза и, не глядя на возраст, на обстоятельства, помешавшие уплатить налог, распекал провинившегося такими «государственными» словами, что с бедняги семь потов сходило. Перед Гуллы заискивали, приглашали на угощение, прося отсрочки, и он иногда милостиво соглашался подождать. Естественно, что родители строго-настрого запретили детям подшучивать над таким важным человеком. Вот и сейчас пьет, отдувается, а чай не зеленый, а черный, как кровь раздавленного клеща, и такой же горький. Кто пьет подобный чай — того угощают предварительно жирным мясом, потому что сам в нынешние времена не шибко разгонишься. Ишь, разлегся, посматривает своим косым глазом, будто держидерево цепляется за платье!
А Гуллы смотрел, как Акгуль скользит туда-сюда, отдувался и думал: «Вот глупая женщина! Согласилась бы пойти за меня замуж, спала бы сейчас с мужем, а не вкалывала на поле под палящим, солнцем. Вот Огульбиби-тувелей раз в неделю покажется — и то говори слава аллаху, а у тебя от пота спина не просыхает. Не в жидкий чай, а в каурму макала бы свой кусок хлеба, глупая женщина!»
Гуллы до сих пор не мог простить ей своего позора. Еще до Атабек-аги засылал он сватов в дом Меретли-аги. Тот с женой приняли сватов, обычая не нарушили, однако уперлись: «У дочери спросим, по ее слову поступим», — как будто не поступали так когда-либо умные люди! Ну и что получилось? Ничего не получилось, счастье свое профукали — уперлась Акгуль.
Особенно оскорбилась Хаджар-эдже, мать Гуллы, до сих пор камень за пазухой носила, при любом случае ушибить старалась. «Она злосчастна, эта гордячка, и другим зло приносит, — говорила Хаджар-эдже, — из-за ее рождения мать не смогла больше детей иметь, Меретли-ага при одном ребенке остался. Ошибку мы сделали, что их порог переступили, от другой ошибки — аллах спас. Стала бы она бедой на нашу голову! Пусть глупый человек трясется над своей плешивой рабыней, а нам она и даром не нужна».
Когда на свадьбе Керима и Акгуль случилось несчастье с Ораз-пальваном, Хаджар-эдже ликовала: «Вот вам! Вот вам! Говорила я, что это часоточная несчастье приносит! Попомните еще мои слова. Ораз-пальван — только начало. Она и Керима счастливым не сделает, и Атабек-аге горе в пиале поднесет, и всем нам от нее не поздоровится». Когда резонно замечали, что Хаджар-эдже несет чепуху, она только отмахивалась: сами посмотрите, кто прав окажется. При объявлении о начавшейся войне пыталась было взяться за свое, но тут ей, правда, быстро рот заткнули, пригрозив, что дойдет ее болтовня куда следует — и тогда ищи-свищи Хаджар-эдже. Она и прикусила язычок. Но нет-нет да и бросала вслед проходящей Акгуль: «Тьфу на тебя, короста овечья! Пусть твое имя луком прорастет!»
Напившись, Гуллы отвалился от чайника и некоторое время пыхтел. Потом уселся поудобнее. Огульбиби-тувелей сунулась к нему с новым чайником, он отказался:
— Некогда, во многих местах побывать надо, много нерадивых у нас развелось, забывают о нуждах Родины, о своем брюхе больше думают.
Уселся поудобнее, покрутил носком хромового сапога, любуясь, как тот поблескивает, пощелкал по голенищу и по галифе плеткой. Легонечко так пощелкал, предупреждающе.
— Война идет, люди. В первую очередь помнить об этом надо, не ждать, когда Гуллы-налогчы напомнит.
— Верно говоришь, Гуллы.
— Истина на устах твоих.
— Все помнят, только самый бессовестный человек позабыть может.
— Как думаете, куда собранное идет? — продолжал наслаждаться властью Гуллы. — У себя дома я его складываю? Все идет для фронта! Поэтому не надо заводить разговоры об отсрочке. Лично председатель райисполкома товарищ Баллыбаев вызвал меня к себе в кабинет и сказал: «Вы правильный человек, товарищ Гуллы Шихлиевич, вы нужный для государства человек, однако с людьми вы либеральничаете. Если кто отказывается уплатить налоги, записывайте фамилию и сообщайте мне, а я буду передавать дело в суд». Так прямо и сказал, я ничего не выдумал, можете проверить!
Он обвел присутствующих строгим взглядом. Все потупились, чувствуя себя виноватыми, даже те, у кого долгов не было. Но Гуллы не к этим обращался, он иных на примете держал.
— Я не стал тогда называть фамилии, не стал порочить своих земляков, однако, если имеются недовольные, станем разговаривать в другом месте. — Он открыл портфель, вытащил большую амбарную книгу. — Здесь, как на камне, все записано, кто сколько должен уплатить. Начнем с яшули, Атабек-ага, когда собираешься сдавать шерсть? — Его карандаш указывал на Атабек-агу, один глаз смотрел на Огуль-биби-тулевей, второй — на Ораза. — Война идет, яшули, советские воины погибают из-за того, что ты шерсть не сдаешь.
— Мы лучше тебя знаем, что война идет, — опустил голову Атабек-ага и тяжело вздохнул. — Знаем.
— Коли знаешь, не нарушай закон, цока уважением тебя не обошли. Близится такой суровый враг, как зима. В России холода не то что у нас. Фронту нужна шерсть, нужны овчины. Лично самому товарищу Баллыбаеву из самой Москвы звонили и приказали форсировать сдачу шерсти. Когда сдавать будешь, яшули? Точный день назови. У самого нет — иди к Меретли, он родственник твой, при овцах обретается, у него шерсть есть, поможет в долг. Называй срок!
Атабек-ага молчал, ковыряя кошму. Акгуль с сердцем бросила:
— Через неделю внесем, успокойся! Ты как в пословице: попросишь сильного — устыдится, попросишь труса — возгордится. Чего наседаешь, словно обидели мы тебя?
— Ну и язычок у твоей невестки, яшули! — сокрушенно помотал головой Гуллы. — Ишь как выгораживает!
— Если не я, то кто его защитит! — не сдавалась Акгуль. — Керим на фронте, по тылам в диагоналевых галифе не ошивается, шкуру с бедных людей не сдирает!
— Но-но, ты полегче, полегче, молодка, начальство знает, что кому поручить можно, что доверить… Пишу: через педелю… А за тобой, Садап, большой должок масла накопился. Когда долг гасить будешь.
Садап вспыхнула.
— Все знают, что моя корова в этом году яловая! Где молока возьму, чтобы масло сбить? Не телилась корова, чтоб у нее рога отвалились!
— На рога не ссылайся, а масло фронт требует. И обманывать не надо — сама Огульбиби говорила, что корова много молока дает, Огульбиби видела, как ты ее доила, подойник фартуком прикрывала.
— Это не она, это Набат доила, ты не так меня понял, — стала поправлять его Огульбиби-тувелей.
— Я доила, — скромно подтвердила Набат.
— Неважно! — отрезал Гуллы. — Садап тоже должна доить. Не мое дело, яловая корова или не яловая, мое дело — масло собрать, я и собираю, а откуда ты его возьмешь, меня это меньше всего касается.
— Да ты не человек, что ли! — в отчаянии вскричала Садап, которой уже не впервые пришлось сталкиваться с Гуллы.
— Я налогчы! — поднял он палец. — Понятно? Я государственный человек, а не просто человек. Телилась твоя корова или не телилась, фронту до этого дела нет, фронту нужно масло, которое ты обязана — понимаешь? — о-бя-за-на сдать!
— Вах, да понимаем мы, только взять где?..
— Раз понимаешь, то и тебе неделя сроку. Я, что ли, место быка коров ваших обслуживать должен?
Гуллы еще не понял, что сморозил глупость, как вокруг сперва прошелся легкий шелест, затем грохнул откровенный хохот.
Сборщик налогов сперва хлопал глазами, затем заалел и сам захихикал тоненьким смешком:
— Хи-хи-хи-хи… Эх, как я вас развеселил, а то все приуныли, норы повесили… Хи-хи-хи-хи… Ты что, Ораз, веселишься? Думаешь, если бригадир, то я про тебя позабыл? А вот и не позабыл! Сколько там у тебя яиц недосдано? Посчитай получше, а то не погляжу, что ты бригадир… хи-хи-хи-хи…
Подрагивая животом от смеха, Гуллы направился к своему коню. Бригадир Ораз, прихрамывая — сказывался вывих берцовой кости, — провожал его. Ртойдя подальше от людей, сказал:
— Ты, Гуллы, важное дело делаешь, нужное тебе поручили дело, но не забывай, что плетка, которая нынче в твоей руке, завтра в чьей-нибудь еще оказаться может… у той же Акгуль, например.
Гуллы повел плечами и опасливо оглянулся.
А Акгуль уже шла по рядкам хлопчатника, колола пальцы об острые выступы цветоложа, выдирая легкий пух волокна, но к боли она уже притерпелась. Другая боль точила ее — давно не было писем от Керима; и когда этот дурашливый Гуллы заговорил о погибающих на фронте воинах, ей показалось, что он именно о Кериме говорил, его имел в виду, потому что к Атабек-аге обращался. А тот смолчал, не ответил. Может, ему известно что о Кериме, а он помалкивает? Хмурый стал последнее время, вялый какой-то. Неужто знает, а молчит? Он ведь плакал потихоньку, стараясь, чтобы она не заметила. А разве из такой саксаулины, как Атабек-ага, слезу выжмешь! И сны нехорошие последнее время сниться стали. Вчера не выдержала, Набат-эдже поплакалась, та успокоила:
— Они что, без дела там сидят, что ли? Когда о письмах думать, если врага бить надо! Попробуй-ка ты целый день на самолете полетай — посмотрю, сколько сил у тебя на письма останется.
— Он же понимает, как мы переживаем… Хоть бы словечко одно… нам бы только знать, что жив-здоров.
— Жив, жив, не выдумывай глупостей. Кончится война эта проклятая — и вернутся наши: и Керим-джан, и Бегенч-джан, и остальные. Все станет как прежде, потерпи, глупенькая.
Говорят, для верблюда и окрик подмога. После разговора с Набат-эдже полегчало на душе, попросторнело, туман зловещий отполз в сторону, и с отчаянной радостью окунулась она в прошлое.
…А прошлое было чудом, золотой искрометной радостью, цветущим весенним лугом, над которым вразнобой, но так слаженно гудят пчелы, шмели, жуки, порхают сорванными ветром цветами бабочки, на все голоса стрекочут, щебечут, высвистывают птицы. Ах ты, господи, до чего же все это прекрасно и как же не ценилось оно в свое время! Один глоток того воздуха вдохни — от десятка недугов избавишься, а мы, глупые, все о какой-то птице счастья мечтали. Да с нами она была, птица Хумай, с нами, на нашей голове тень ее лежала!
Вот светлый лик солнца только до пояса приподнялся над песками, а Акгуль уже закончила доить верблюдиц — они ведь с причудами, верблюдицы эти, но коровы, к ним подход да подход нужен, а то другая и подпустит к себе, а молоко зажмет, ни капли не выцедишь из нее.
Забухал басом Алабай, встречая урчащий мотором «ЗИС-5». А в кузове сидел Керим. И улыбался.
Акгуль отнесла молоко под навес из ветвей саксаула, прикрикнула на Алабая. Керим спрыгнул на землю, отряхнул с одежды пыль, поздоровался: «Настоящей красавицей стала ты, Акгуль, можно подумать, что мы целый год не виделись». Она смутилась, но смущение было радостным и мимолетным. Не виделись они, в общем-то, давненько. До седьмого класса вместе учились, потом Керим на курсы механизаторов потянулся, а Акгуль переехала с отцом в пески, — большую тогда отару Меретли-аге, отцу ее, доверили, а помощников не было, она и решила рискнуть — где наша не пропадала!
Постояли, поговорили о том о сем. «Знал бы, что такая красавица меня ждет, давно бы сватов заслал», — пошутил Керим, а ей показалось, что шутка не к месту. «От Гуллы-гышыка сваты приходили», — упрекнула она. «Согласилась?!» — в притворном ужасе воскликнул он. Она хотела подразнить его, да не набралась духу, лишь головой потрясла. «А волки к вам не наведываются?» Шофер услышал последние слова, ощерился: «Ну и парень-гвоздь! С девушкой встретился — о волках речь завел!» Выглянула из кибитки мать, Энеджан-эдже, тоже улыбнулась: «Сразу видать атабековскую породу. Давай-ка, Акгуль, побыстрее с чаем управляйся для гостей, а на руки им я сама солью».
Потом они сидели в чистой-пречистой кибитке. На сундуке с резьбой стопкой лежали не бывшие ни разу в употреблении цветастые кошмы и стеганые, обшитые атласом одеяла. «Где сам яшули?» — интересовался шофер, и мать объясняла: «Чуть свет в пески отару увел. Утверждает, что овцы только утром да вечером пасутся, день для них — не день, а в утреннее время змею съедят, если она им попадется». — «Все по-прежнему бодр яшули?» — «Стареет потихоньку, покряхтывать начал, садясь и вставая; говорит, в аул перебираться надо, пусть на мое место кого помоложе подыскивают». — «Ну, покряхтывают, эдже, не только от боли в пояснице, покряхтывают и тогда, когда приходит пора дочку определять», — лукаво покосился шофер на Акгуль и Керима.
А они не прислушивались к разговору взрослых, у них происходил свой, слышимый только им двоим разговор.
Потом закусывали агараном[18] и мягким теплым чуреком, пили чай, ждали отца…
Еще немного хлопка — и фартук будет полон, можно нести на харман. Акгуль выпрямила затекшую спину. Где же Атабек-ага? А-а, вон его тельпек виднеется среди кустов хлопчатника! Пусть действительно завтра к отцу съездит — мама даст мешок шерсти, у них всегда запас есть, зачем зря выслушивать попреки Гуллы-гышыка.
После захода солнца отправились по домам, и там ждала Акгуль нечаянная радость — письмо. Но едва она взглянула на конверт — сердце сразу заныло: не керимовский почерк был, другой кто-то писал из керимовской полевой почты, а это значит, что несчастье стряслось. Неспроста сны снились, неспроста предчувствие мучило, и свекор хмурился неспроста.
Она одним дыханием пробежала строчки письма. И сразу по щекам заструились слезы.
— С Керимом? — схватился за косяк двери старик, другой рукой шаря ворот рубахи.
— Шив он!.. Жив!
— Чего ж ты… — У старика был такой вид, словно он только что из омута вынырнул, из водоворота амударьинского. — Что ж ты, дочка… Нельзя так… Читай!.. — И присел на корточки, обдирая спиной дверной косяк, — сил не было держаться на подламывающихся ногах.
Писал командир Керима лейтенант Гусельников. Он сообщал, что самолет был подбит вражеским снарядом, однако благодаря невиданному (он так и написал «невиданному») мужеству и героизму Керима, который во время полета держал руками перебитую тягу управления самолетом, приземлились они благополучно. Керим был ранен и совершил свой подвиг, будучи без сознания, однако в госпиталь его не отправили, а лечат в санчасти авиаполка, потому что главные его раны — это изрезанные о заусенцы тяги ладони. Писать сам не может, карандаш в пальцах не держится, больно. Скоро все заживет, и он напишет сам, а пока пишет за него командир и передает от себя и командира части полковника Брагина сердечную благодарность Атабек-аге и всем его землякам за то, что сумели воспитать настоящего героя — достойного сына Советской Родины, награжденного орденом Красной Звезды.
Все шли поздравить Атабек-агу и Акгуль. Забыты были тяготы тяжелого трудового дня, никто не думал, что завтра чуть свет опять идти на хлопковое поле. Все радовались вместе со стариком и молодой женщиной, устроили импровизированный пир и разошлись лишь далеко за полночь. Никого еще в Торанглы не награждали такой высокой наградой — орденом Красной Звезды. «Это высокий орден, — сказал Атабек-ага, — во время схваток с басмачами им награждали самых отважных, самых могучих героев. В нашем отряде — пятьсот сабель отряд! — наградили только двоих, да и то один погиб, прежде чем успел получить награду, зато на другого ходили смотреть, как на самого Кср-оглы[19]».
На следующий день Атабек-ага, по настоянию Акгуль, отправился на отгонное пастбище к Меретли-аге, и на поле его не было, но Акгуль работала за двоих, — на хармане весовщик даже глаза вылупил, когда она собранный сырец сдавать принесла, и не поверил, что одна собирала.
Возвращалась домой вдоль берега реки неспешно. Куда торопиться было? Старика нет, а одного кусочка чурека достаточно да глотка чая.
Остановилась, глядя на холодные мутно-желтые волны. Давно ли унесли они лодку, на которой уплыл в райцентр Керим и его друзья? Теперь Керим уже прославленный воин, две прекрасных награды у него. А она? Акгуль смущенно потрогала свой живот, огляделась по сторонам: не заметил ли кто? А чего стыдится! Украденное, что ли? И все же неловко как-то привыкать к округляющемуся стану, к тому, что кто-то ворочается там, внутри, — мягкий, сердитый, нетерпеливый. Надо бы платья немного уширить — и еще месяца с два никто не догадается о предстоящем событии. Когда-нибудь оно, конечно, станет явным, однако надо привыкнуть, свыкнуться с мыслью, что на тебя совсем другими глазами станут смотреть твои родные и знакомые — хорошими глазами, но немножко необычными. И от этого чуточку тревожно. От предстоящих взглядов? Нет, скорее от того, что за ними кроется.
Она смотрит на желтые волны, что-то ищет среди них. Она просит реку хоть на мгновение показать облик того, кто уплыл по ней в неведомое и страшное, имя которому — Война. Она смотрит и ждет, а пальцы ее — чуткие, запоминающие пальцы ковровщицы, исколотые острыми краями хлопковых соплодий, именуемых в просторечье коробочками, но не утратившие от этого своей живой души, — они сами собой проводят линии на влажном песке. И вот уже из линий возникает лицо: брови, глазницы, скулы, нос, губы, подбородок — все такое же, но в обратной последовательности, как возникало оно в ту памятную, в ту неповторимую ночь!
Она перестала смотреть на равнодушные желтые волны и стала смотреть на песок. Она не поняла, что нарисовала лицо сама, немножко испугалась его возникновению, но испугалась совсем мало, потому что очень хотела увидеть его. Подправила рисунок в одном, в другом месте. Но воровато крадущиеся сумерки накрыли своим черным халатом дорогое изображение, и Акгуль, вздохнув, кивнула головой: до свидания, Керим, до свидания, радость моя, к твоему возвращению я сделаю тебе сюрприз. То есть не один сюрприз, а целых два! Понял — какие?
Беспокоясь об Акгуль, Атабек-ага не остался ночевать на коше, а по ночи отправился обратно и к рассвету вернулся домой. Сгрузил с верблюда мешок с шерстью, прислонил его к териму[20]. «Не стану будить дочку, пусть поспит еще немного», — подумал он и пристроился возле наружного очага ощипывать нескольких рябчиков и качкалдаков, подстреленных по дороге. Ощипал, опалил тушки, выпотрошил, посолил. Теперь надо было что-то из посуды, и он, тихонько кашлянув — я, мол, иду, не пугайся, — приоткрыл дверь.
Кибитка была пуста. Матрацы, одеяла, подушки — все сложено так, как обычно складываются на день. «Не ночевала дома? Где же она была ночь?» — обожгло старика.
Можно предположить всякое, но старик не думал о дурном. Вероятно, побоялась оставаться в доме одна и переночевала у кого-то из соседок. У кого? У Набат, что ли? Или у Садат? Или у Марал? Но не побежишь же ранним утром по соседям, спрашивая: «Не у вас ли невестка?» А вдруг она в ином месте?
Он постоял на пороге и вышел наружу. Тревога одолевала его — не знал, что предпринять, а ожидать сложа руки было не в его обычае.
От реки тянуло холодком, он поежился. И вдруг в легкой туманной наволочи на берегу заметил движущуюся фигуру. Кто там, что делает в такой час?
Прячась за тальником, он пошел к реке и разглядел, что по берегу ходит Акгуль. Наклоняется, присаживается, что-то чертит прутиком на песке. Атабек-ага прислонился спиной к иве, перебирал в пальцах бороду, смотрел и недоумевал: что она потеряла здесь, что ищет на берегу в такую рань, что рисует на песке? Не догадаться было ему о родившемся у невестки в минувший вечер замысле, который не дал ей спать всю ночь и погнал к реке ни свет ни заря, не мог предположить он, что замысел этот станет прекрасной и горькой лебединой песней ее любящего сердца.
Высокие здания, позолоченные купола московских церквей просматривались с немецких позиций, и враги ликовали — до Москвы оставалось каких-нибудь тридцать семь километров, а если поддаваться магии цейсовской оптики, и того ближе. Второго октября Гитлер обратился к войскам с короткой зажигательной речью, смысл которой сводился к тому, что через несколько дней, после взятия большевистской столицы, наступит конец войне и доблестные солдаты вермахта получат долгожданный отдых.
Но фюрер просчитался. Москва спокойно готовилась к обороне. Полторы тысячи зенитных орудий смотрели в небо, стерегли его более семисот прожекторов и шестисот истребителей, аэростаты воздушного заграждения вставали на пути асов «люфтваффе». Не меньшие силы копились и для наземного контрудара — силы не только для обороны, но и для того, чтобы нанести первый сокрушающий удар по хребту фашистского хищника.
В это время в части, где служил Керим, проводились испытания нового самолета — пикирующего бомбардировщика «Пе-2», который по своим тактико-техническим данным значительно превосходил устаревший «СБ».
Город на Волге продувался зимними ветрами. Гусельников, Сабиров и Атабеков, воспользовавшись краткосрочной увольнительной, поскрипывали унтами по снежку, направляясь к Дому-музею Владимира Ильича Ленина. Это была идея Гусельникова, ее горячо поддержал Керим, а Абдулла согласился, заметив, между прочим, что в этом музее он уже бывал и что куда интереснее Центральный ленинский музей в Москве. «О Ленине все интересно, — сказал Гусельников, — а именно в Казани он становился и утверждался как революционер. Что из того, что жил он здесь всего два года? Я пошел бы даже туда, где Владимир Ильич один час провел». Керим был полностью солидарен с Николаем — его сжигало неуемное любопытство.
Морозец был легкий, но Керим то и дело потирал руки и согревал их дыханием, несмотря на то что был в вязаных перчатках.
— Ты их в карман сунь, — посоветовал Абдулла, — на них у тебя кожица новая наросла, она к холоду чувствительна.
— Верно, — поддержал Николай, — и наушники шлема опусти, нечего форсить. Хотя солнышко и блестит, но блеск у него холодный.
— О таком мой дед говорит: «Солнышко, убившее осла».
— Как понять?
— Буквально. Не думай, что Туркмения — это сплошная жара, зимой у нас знаешь какие холода бывают, особенно в Ташаузе! Бесхозные ослы, поверив зимнему солнцу, выходят греться к стене мазанки или к дувалу и замерзают там. Не веришь?
— Почему же, — сохраняя серьезный вид, пожал плечами Гусельников, — у нас в Сибири тоже бывает такое: идешь по улице — ухо человеческое лежит. Ты его и гонишь перед собой, как в футбол.
И засмеялся. Засмеялись и Абдулла с Керимом.
— Значит, у вас в Сибири одни безухие живут?
— Зачем? Нормальные люди живут. Безухими становятся те, кто из Каракумов приезжает и форсит, а потом домой безухим уезжает. Правда, говорят, что у них потом уши отрастают заново, как хвост у ящерицы. Это верно?
— Слыхал. Но самому наблюдать не пришлось. Вот у собак наших, у волкодавов, уши и хвосты в щенячьем возрасте обрезают для того, чтобы им в драке сподручнее было, так хвосты заново не отрастают, могу гарантию дать.
На перекрестке их задержал регулировщик движения — колонна солдат шла слитной массой, дружно и четко ставя ногу. Хрум-хрум-хрум-хрум — звонко хрустел снег под новенькими кирзовыми сапогами. И шинели были новенькие, необмятые, и голубого искусственного меха ушанки, и трехлинейки, и круглые котелки. Хрум-хрум… хрум-хрум… хрум-хрум…
— Необстрелянные, — сказал Абдулла, провожая взглядом колонну, — желторотики.
— Сибиряки! — жестко, обрывая всякий повод к дискуссии, отрезал Гусельников. — Эти — как морская пехота: живой — вперед, а если на месте, то, значит, уже не живой.
Возле Дома-музея вилась очередь, и друзья стали за желтобородым стариком в полушубке. Впереди стояли несколько закутанных в черно-коричневые клетчатые шерстяные шали женщин, группа морячков постукивала каблук о каблук, полтора десятка мальчиков и девочек в пионерских галстуках переступали с ноги на ногу, тихонько переговаривались.
«Странно, — подумалось Кериму, — война, нехватка продуктов, у каждого хлопот полон рот, а вот идут сюда, выкраивают время. Или это так важно: взглянуть своими глазами на то, что видел Ленин, прикоснуться к тому, к чему прикасались его руки?»
Вот и комната — теплая, уютная. И худенькая женщина с указкой в руке. Рукописи, фотографии, чернильница на столе, ручка. Такое впечатление, что за этим столом только что напряженно работал хозяин. Он просто вышел узнать, как идут дела на фронте, сейчас вернется, снова сядет за стол, начнет расспрашивать у Керима, как идут испытания нового самолета, скоро ли на нем полетят громить коварного врага. «Откуда вы родом, молодой человек? Из Туркмении? Это Туркестан? Знаю, знаю, прекрасный край, богатейших возможностей. Вы кто, хлопкороб? Это очень ценная и важная культура, хлопок, мы еще недооцениваем его значение, и правильно, что ваши земляки все силы вкладывают, чтобы сдать больше хлопка, спасибо им передайте. Вижу, что и воюете вы неплохо — орден, медаль. За отвагу награждают людей действительно отважных…»
— Керим, Керим! — толкает его в спину Абдулла. — Заснул, что ли? Двигайся потихоньку, на улице тоже люди ждут.
И он двигается и смотрит. Во все глаза смотрит. Книги, книги, книги… «Капитал» Маркса, «Что делать?» Чернышевского, «Социализм и политическая борьба» Плеханова. И журналы, масса различных журналов — «Современник», «Отечественные записки», «Вестник Европы», «Русское богатство». И неожиданно — зачитанный томик стихотворений Некрасова.
Да, здесь Ленин жил перед поступлением в Казанский университет, здесь писал свое замечательное заявление в ректорат: «Не признавая возможным продолжать мое образование в университете…» Отсюда под конвоем полицейского был препровожден в тюремную камеру, а затем — в ссылку в деревню Кокушкино под надзор полиции…
— Да очнись ты, Атабеков! Выходить пора!
Уходит он неохотно, оглядываясь на комнату, где восемнадцатилетний юноша делал свои первые шаги будущего вождя мирового пролетариата. До свиданья, Владимир Ильич!..
Экзамены они сдали уверенно: их «девятка» получила высшую оценку. Полковник Брагин и комиссар Онищенко перед строем поздравили командира корабля пилота Гусельникова, штурмана Сабирова и стрелка-радиста Атабекова, объявили им благодарность и наградили суточным отпуском.
Абдулла сразу же встрепенулся:
— Едем к моим! Недалеко, километров сорок, на попутной машине за полчаса доберемся!
Керим заколебался, тогда штурмана поддержал Гусельников:
— Это в Кокушкино, что ли? Поехали, Атабеков, там тоже Дом-музей Ленина есть.
И Керим согласился.
Машина им подвернулась быстро, дорога была накатанной, и когда они добрались до темноватого бревенчатого дома с синей жестяной крышей, из трубы которого валил дым, всегда бесстрастный Абдулла приостановился смуглое лицо его вспыхнуло, потом побледнело.
Из калитки с лаем выскочила собака, лай перешел в повизгивание, собака с разбегу кинула передние лапы на грудь Абдулле, а он гладил её подрагивающими руками.
Потом, отталкивая собаку и выкрикивая что-то невнятное, на шее Сабирова повисла, болтая ногами, обутыми в козловые сапожки, и белея молочно-белыми икрами ног, русоволосая девушка.
На крылечко вышла пожилая женщина в накинутой на плечи пуховой оренбургской шали и таких же, как у дочери, козловых сапожках, сказала что-то. Девушка отпустила Абдуллу, подошла к его товарищам, поочередно поцеловала в щеку Керима и Николая. Последний поцелуй несколько затянулся, так как Гусельников, в свою очередь, вознамерился поцеловать любезную хозяйку, а та вроде бы и не возражала, лишь после строгого оклика женщины и оренбургской шали высвободилась из крепких объятий пилота и пояснила по-русски:
— Это, мама, самые близкие друзья нашего Абдуллы, его боевые соратники — стрелок-радист Керим и командир Николай. Правильно я говорю? — повернулась она к Русельникову.
И тот с улыбкой охотно подтвердил:
— Правильно.
— А меня зовут Розия, — сказала девушка. — Идемте в дом.
В доме бросался в глаза образцовый порядок. Комод с фигурными латунными накладками, кровать с блестящими шарами и горой подушек, полированный платяной шкаф, цветастый самодельный половик — все блестело новизной и чистотой. Пол был некрашен, но выскоблен до бело-янтарной желтизны. И не вдруг среди этой стерильности возник мрачнобровый немногословный хозяин с коротко подстриженной бородкой, крепко пожал гостям — и сыну в том числе — руку, представился:
— Сабир Каюмов.
Розня гремела посудой, звякала чем-то на кухне, то и дело выглядывая из-за ситцевой в горошек занавески. Гусельников переглядывался с ней и даже вознамерился идти на кухню помогать, да Абдулла придержал, за локоть, указав глазами на отца. Николай уже знал, что Розия окончила десятилетку и поступила в медицинский институт.
Несмотря на протесты хозяев, гости выложили на стол свою армейскую снедь.
— Когда приходят в гости, свою снедь оставляют дома, — упрекнула сына мать.
А хозяин сказал:
— Ладно, у каждого свои порядки.
И попытался неумелой улыбкой сгладить неловкость и двусмысленность фразы.
Гусельников тоже сделал вид, что ничего не произошло.
— Не тащить же нам все это обратно, — миролюбиво кивнул он на банки консервированной американской колбасы и бекона.
— У нас свинину не едят, — не удержался хозяин, досадливо крякнул за промашку и потянулся за бутылкой — разлил водку по граненым рюмкам.
Пошли тосты за тостами, постепенно наладилась беседа.
Как-то сами по себе собрались гости, пришедшие поздравить жестянщика Сабира и его жену с нечаянной радостью, и время промелькнуло так быстро, что Гусельников несколько раз прикладывал к уху часы — идут ли, когда пришло время прощаться. В начале застолья Абдулла, правда, обмолвился, что сутки — дело долгое, можно бы даже заночевать, а поутру, позавтракав, отправиться восвояси. Однако постепенно настроение у него тускнело, он неодобрительно поглядывал на откровенное кокетничанье сестры с Гусельниковым и на то, как свободно ведет себя Николай с Розией. Из-за стола он поднялся первым, заявив: «Пора!»
Их толпой провожали до самой железнодорожной станции. Возвращаться они хотели тоже на попутной, однако Сабир не согласился, заявив, что начальник станции его знакомый и доставит друзей сына в Казань самым наилучшим образом, в мягком вагоне. Гусельников долго жал маленькую теплую ручку Розии, она не вырывалась, лишь кивала: пиши, буду отвечать.
Зима была студеной. Сразу после обильного снегопада ударил мороз. Мерзли руки и ноги, холод пробирал до костей. Казалось, что сами барханы замерзли и превратились в ледяные торосы, скелеты саксаула, сюзена, черкеза, кандыма были как прорисованы тушью на снежно-белом холсте, и ветер посвистывал в их тонких, гнущихся костях.
Голодные волки, лисы, шакалы рыскали вокруг в поисках добычи, подбирались поближе к аулам, к чабанским кошам. Овцы беспокоились, не спали по ночам, резко теряли в весе. Доходили слухи, что в одной-двух отарах, где чабаны и собаки прохлопали серых разбойников, волки сильно побезобразничали — не только зарезали много овец, но и обгрызли курдюки всем оставшимся.
Так это было или нет, но колхоз снабдил всех своих опытных охотников боеприпасами и сильными верблюдами для передвижения по степи. Порох и свинец были дефицитны, однако овцы ценились дороже — это было продовольствие для фронта, и поэтому в райцентре на боеприпасы не скупились.
Получил их и Атабек-ага, хотя он и не ездил к дальним чабанским становищам, опасаясь надолго оставлять Акгуль одну. Дел, однако, хватало и поблизости, так как хищники рыскали и вокруг Торанглы.
Как-то затемно вернулся домой. Приговаривая «чек, чек», уложил верблюда, снял с седла две заячьих тушки и волчью шкуру. Собака, сунувшаяся было навстречу, заскулила, поджала хвост, попятилась к стогу сена, — это была не боевая чабанская собака, просто дворняжка, и ее трясло от волчьего запаха.
Старик приладил шкуру на распялку, пристроенную на старой, треснувшей от мороза иве, прихватил заколеневшие, постукивающие, как чурбачки, заячьи тушки, пошел в дом. Поставил ружье подальше, чтобы не задеть ненароком.
— Подстерег сегодня серого бродягу, — похвалился он невестке, раздеваясь. — Два дня караулил, а он все вокруг меня петлял. До чего хитрой всякая живая тварь стала! И нахальства набралась больше, чем надо. В прежние годы вон где аул обходили, а нынче прут напрямик, что твои фашисты. Ну да ничего, мы им спуску не дадим, как-нибудь, слава аллаху, ружье в руках держать умеем.
Акгуль тем временем бросила в оджак еще две саксаулины попрямее, подвинула ближе к огню закипающую тун-чу[21], насыпала, в чайник заварку, протерла полотенцем пиалу старика. Тот уселся поближе к теплу, грел сухие со вздувшимися синими венами ноги, покряхтывал от удовольствия.
— Ну и холодина нынче! Сколько лет прожил на свете, а такого мороза не видал. Климат, наверно, меняется. Старые люди говорили, что погода тоже по своему кругу идет: теплые зимы бывают, за ними — средние, потом — холодные, а там — все заново, только долог круг, сто лет ждать надо, а то и больше.
— Нам-то, дедушка, ничего, мы перетерпим, а вот Кериму каково, — посетовала Акгуль. — В России зимы не то что у нас, там, говорят, сплюнутая слюна льдинкой на землю падает.
— Ничего, дитя мое, российские морозы не один Керим терпит, от них врагам нашим еще больше достается. О наших же воинах правительство заботится. Да и весь народ теплые вещи им посылает. Мы шерсть овечью шлем, шкурки — это им и перчатки, и носки, и полушубки, и портянки шерстяные. Не волнуйся, дитя мое, тебе сейчас нельзя волноваться.
Сказав это, Атабек-ага немножко смутился, стал суетливо возиться с чайником, а Акгуль зарделась, — хорошо, что в оджаке ало полыхали дрова, румянца не заметно было. Атабек-ага, наливая в пиалу чай, думал, что в доме обязательно должна быть пожилая женщина, которая наставляет молодую, учит ее уму-разуму. Была бы жива старуха, сказала бы невестке все, что положено говорить в таком положении, да поторопилась старая вернуть аллаху взятое на подержание. Хорошо хоть, что изредка Энеджан дочку проведывает. Набат да Огульбиби забредают — они тоже женщины опытные, не одного мальца вскормили, знают, что к чему. Надо бы Кериму написать, какая радость ожидает его, да уж лучше погодить, пока родится ребенок. Вдруг да сын! Вот тогда настоящая радость для Керим-джана будет. Правда, есть такая песенка:
Сын иль дочь — решает случай.
Мальчика джигиту надо.
Сын залог благополучья.
Но — и дочь душе отрада.
Песенка неплохая, а все же лучше, если сын.
Волновал этот вопрос и Акгуль. Прислушивалась она к себе, как «оно» там ворочается, внутри, соответствует лп приметам о сыне. Говорят, если тихонько лежит, значит, девочка, если брыкает ножонками — это непременно мальчик. Мать однажды гостила, сказала вдруг: «Быстро покажи мне руки!» Акгуль даже струхнула малость — чего это она? — но руки протянула. Мать засмеялась потихоньку, довольная: «Жди сына!» На расспросы дочери пояснила: «Вверх ладонями ты руки протянула — это к сыну. А если бы девочка — то ладони были бы вниз».
Напившись чаю, Атабек-ага попросил:
— Подвинь лампу поближе, дитя мое, посмотрим газеты. — И нацепил на нос старенькие, связанные ниткой очки. — М-да… бомбят наши немцев под Москвой… Может, и Керим среди сталинских соколов летает на бомбежку фашистов.
— Может, — согласилась Акгуль, помешивая в казанке аппетитно потрескивающую зайчатину. — Может, дедушка, да как узнать… «Полевая почта» — пишет. Почему так непонятно пишут? Кажется, легче на душе было бы, знай точно, где твой близкий воюет.
— А враг — это тебе шуточки? Плакат видела: «Болтун — находка для шпиона»? Нельзя, дочка, это называется военная тайна.
Старик последнее время постоянно интересовался всем, что относилось к фронту, читал газеты и постепенно овладевал расхожей терминологией.
Атабек-ага снял очки. Акгуль выложила поспевшую зайчатину в миску. Они поели. Потом молодая женщина вымыла посуду, убрала ее на полку и пошла в соседнюю комнату.
Там на специально сделанной Атабек-агой широкой плоской доске стояло скульптурное изображение Керима из глины. Это был не просто бюст, а скульптурное изображение человека, напрягшегося так, словно он сдерживает на аркане необъезженного коня.
Акгуль сняла с глины влажное покрывало, которым служило ее старенькое платье, и долго смотрела на скульптуру. Сколько бессонных ночей провела она возле сырого куска глины, пока он стал принимать облик Корима! Сколько раз в слезах бросала работу и, выплакавшись, принималась за нее снова, доверяясь не столько глазам, сколько пальцам, работала как бы ощупью.
И вот стало вырисовываться то, что жило в ее воображении.
То ли?
Она всматривается, будто хочет проникнуть взглядом внутрь глиняного кома. Лицо, пожалуй, получается. А вот все остальное… Но она ведь ни разу не видела близко самолета, на котором летает Керим, неведомо ей, как выглядит тяга руля поворота, которую он сжимал в своих израненных, окровавленных руках, чтобы она не лопнула!
Тихонько покашливая, вошел Атабек-ага. Акгуль не оглянулась, лишь подвинулась чуть в сторону, чтобы свет из маленького окошка падал на изображение и старику было виднее.
Подслеповато щурясь, Атабек-ага вглядывался в глиняное лицо внука. Достал из кармана тыковку-табакерку, постучал по ладони, вытрясая щепоть наса, бросил табак под язык. И вновь смотрел, заходя то справа, то слева. Акгуль уже не на работу свою смотрела, а на свекра, пытаясь определить, нравится тому или нет то, что вышло из-под ее пальцев. Сутки он, что ли, стоять будет и молчать!
— Похож, — нарушил наконец молчание Атабек-ага. — Совсем похож.
Акгуль вспыхнула, расцвела, засветилась вся.
— Похож… Но…
— Не томи, дедушка! Говори сразу!
— Молод он слишком, дитя мое.
— Но Керим действительно молодой!
— Я не о том. У этого, понимаешь, не лицо мужчины, совершающего подвиг, а лицо, понимаешь, мальчика… ну, юноши, думающего о девушке, а не о подвиге. Вглядись как следует.
— Да… — согласилась, ошеломленная проницательностью свекра, Акгуль, — да… он думает обо мне…
— Вот видишь… Когда человек совершает большой подвиг, он весь в своем порыве, ему нет необходимости думать о другом, он думает только о том мгновении, в котором свершается самое важное деяние его жизни. Ты поняла меня, дочка? И если даже у него мелькнет какая-то мысль об ином, то она не отразится на его лице.
«Да, — размышляла Акгуль, — дедушка прав, здесь именно тот Керим, который приезжал в „ЗИСе“ на кош, которого обнимали мои руки в свадебную ночь, а пальцы, двигаясь в темноте по его лицу, запоминали каждую любимую черточку. А здесь нужно лицо повзрослевшее, лицо героя, лицо мужчины, сражающегося с фашистами, и я сделаю его!»
— Самолета я не знаю, — пожаловалась она свекру, — не выходит у меня.
— Немножко так, — осторожно, чтобы не обидеть сноху, согласился Атабек-ага. — Мы поищем картинку самолета.
Акгуль оживилась.
— Хочется, чтобы при взгляде на него каждый человек почувствовал ту невыносимую боль, которую ощущал Керим, когда сжимал в руках колючее железо!
— Да, дочка, ему было больно… очень больно, однако он держал… потому что не мог поступить иначе… Картинку самолета мы добудем…
— Ты что-то еще хочешь сказать, дедушка?
— Да так, мысли, стариковские, может, и неправильные…
— Скажи.
— Думается так: нужно ли другому человеку чувствовать боль героя?
— Почему же не нужно?
— Боль не вдохновляет. Она вызывает сочувствие, даже ответную боль — у того, кто смотрит, может кровь на пальцах показаться, — а по моему стариковскому разумению, подвиг должен сиять как солнце и вдохновлять другого человека тоже на подвиг. Так я думаю.
Акгуль долго молчала. Потом прошептала:
— Мне боль его больна, дедушка… не подвиг. Когда хлопок собираю, коробочки пальцы колят, иной раз до крови, а я думаю: «Каково же Кериму моему было, когда он в подбитом самолете израненными руками тягу держал, если мои руки сами от коробочек отдергиваются и боль с кончиков пальцев в сердце перемещается?»
Атабек-ага вздохнул. Ему захотелось обнять Акгуль, как сына, крепко прижать ее к груди. По делать так, к сожалению, было нельзя — не полагалось.
Мела поземка. Ветер зудел тонко и непрерывно, словно кто-то занудливо тянул смычком одну ноту на скрипке.
Полк стоял в каре на плацу. Полковник Брагин говорил:
— Знаю, что все вы вымотались до предела с этой передислокацией, все ожидаете отдыха, но отдыха, к сожалению, не будет, настраивайтесь на полоты. Не дает нам передышки враг, и мы не должны давать ему передышки. Обстоятельства требуют, чтобы мы находили у себя второе и третье дыхание. Ну а у кого сил недостанет…
— После войны отдохнем, товарищ полковник! — выкрикнули из строя.
Это был голос Гусельникова. Его поддержали еще несколько голосов. Лицо Брагина просветлело, Конечно, он был уверен, что возражений не услышит, и все же нужные слова всегда поднимают настроение. Брагин подошел ближе к Гуселышкову. И майор Онищенко подошел.
— Как твои руки, сержант? Зажили?
— Как ствол шелковицы, товарищ майор! — бодро ответил Керим. — Хоть дутар из них делай.
— А разве музыкальные инструменты у вас из шелковицы делают?
— Так точно! Из отборной тутовой древесины.
— Это хорошо, что вы поправились и чувствуете себя на боевом взводе, — улыбнулся комиссар, — дел предстоит много.
После команды Брагина экипажи побежали к своим самолетам, накрытым сетями и лапником, стали быстро сбрасывать маскировку. Взвилась зеленая ракета, вычертив в воздухе дымную трассу, самолеты один за другие стали взлетать.
У каждого свои мысли. Керим вспоминает Торанглы и дедушку, который целится из своей одностволки в блудливого шакала, утянувшего курицу. А Керим вот так же к своему «шкасу» прильнул — не вынырнет ли внезапно вражеский «мессер». Интересно, чем занимается сейчас Акгуль? Зимой в колхозе работы мало, однако время военное, сложа руки наверняка не сидит, чем-нибудь занимается. Может, рукавички или носки для фронтовиков вяжет?
У Гусельникова мысли с Розией — лицо ее вспоминает, волосы русые, руки теплые и мягонькие. А у Абдуллы на уме полковничье звание. А что? Полковник Сабиров! — звучит! И тут же наметанный глаз фиксирует изменившуюся обстановку.
— Истребители справа!
— Это наши, «Яки», — успокаивает Гусельников.
Настроение у экипажа «девятки» боевое. Тем более что приятно сознавать: летишь не в одиночестве, а под надежной охраной. И самолет новенький, отличный. Первый вылет.
«Пе-2» продемонстрировал свои отличные боевые качества и не испортил настроения экипажу. Отбомбились хорошо, прицельно, вернулись благополучно, без происшествий.
Вечером из землянок доносились взрывы смеха вперемежку с музыкой — это Назар Быстров, стрелок-радист с «шестерки», показывал свое мастерство. Вообще у них в «шестерке» все с музыкальным слухом: штурман Вася Самоваров лихо играет на губной гармошке; командир, плечистый светловолосый богатырь белорус Геннадий Холмич, — признанный бас; ну а Назар — на все руки: и на аккордеоне, и на гитаре, и даже на ложках марш отстучать может. Их экипажу даже прозвище подходящее дали — «консерватория». Но не только этим отличались, они были одним из лучших экипажей в полку.
Керим, пользуясь свободной минутой, сел за письмо. Он описывал, как они в Казани и Кокушкине посетили ленинские места, как побывали в гостях у Абдуллы, и Николай, кажется, втрескался в Розию, как им дали новый преотличный самолет, на котором они собираются закончить войну в самом берлинском логове фашистского зверя, как сегодня впервые…
Но тут хрустнул графит, и Керим достал дедушкин подарок — нож, чтобы очинить карандаш.
Подошел штурман «тройки», поглядел, посвистывая сквозь сжатые губы, предложил:
— Давай на часы меняться, сержант?
Керим сделал вид, что ничего не слышал.
— Придачу дам, — видать, очень глянулся штурману нож. — Смотри, какой портсигар клевый!
— Нельзя, — качнул головой Керим. — Дедушка говорил: «С конем и ножом мужчина не расстается». Его мне дедушка подарил, когда я в армию уходил. А ему — его отец.
— Семейная реликвия вроде?
— Да. И вообще в наших краях подаренное не дарится, не обменивается и не продается.
— Жаль… Эти часы мне, между прочим, тоже отец подарил, идут как хронометр.
— А ну покажи, — заинтересовался Абдулла. — Часы так себе, «цилиндрушка», до «анкера» им далеко, на базаре полсотни дадут — и то спасибо. А ну портсигар… Э-э, да он у тебя самоварного золота, хоть и весом с килограмм. Не дури парню голову, у него нож чистой дамасской стали, старинный, музейный, можно сказать, а ты ему всякое барахло предлагаешь.
— Тебе бы, Сабиров, не штурманом на бомбардировщике летать, а в ломбарде служить, — огрызнулся штурман «тройки», — во всем выгоду ищешь, как лавочник дореволюционный.
Задетый за живое, он вырвал из рук Абдуллы часы и портсигар и отошел, ворча. Абдулла же, нисколько не обидясь, растянулся на койке, подложив руки под голову. В землянке дружно поддержали Назара Быстрова, запевшего «На позицию девушка провожала бойца».
Наступила весна. Керим и его друзья вели отсчет дням по боевым вылетам, по количеству бомбовых ударов и по числу сбитых «мессеров» — этих тоже было немало.
Однажды, когда «девятка» вернулась с задания, ее встретили хмурые технари, и по их виду можно было догадаться, что произошло несчастье.
— Кто не вернулся? — спросил моториста Гусельников.
— «Шестерка», — ответил тот. — В воздухе, говорят, взорвался, в бензобак, видать, попало.
Сердце Керима больно сжалось — погиб первый боевой друг, погиб Назар Быстров, не услышишь больше переборов его аккордеона, замолчала навсегда «консерватория».
В придорожной луже отражались облака, обгоревшие ветви берез. Воробьи прыгают на своих ножках-спичках, чирикают, выясняют отношения, туалет наводят — плещутся в луже. Замутили ее, исчезли облачка, исчезли обгорелые ветки, но они снова появятся — и облака, и ветви, потому что корни у берез уцелели, живые корни, а вот Назара с ребятами не оживить…
В землянке тихо. Не то что шуток, громкого слова не слышно — все переживают случившееся. На кровати Керима лежит письмо. В другое время он кинулся бы к нему с радостным криком, а сейчас не до воплей, из души сукровица сочилась.
Он снял ремень с кобурой, стащил комбинезон и лишь после этого развернул исписанный листок.
— О чем добром сообщают? — полушепотом поинтересовался Гусельников.
— Сын родился! — не сдержал невольной улыбки Керим.
— Первый?
— Первый!.
— Поздравляю от души!
— Спасибо, друг! Той же радости и тебе желаю дождаться.
— Мне еще бабушка надвое сказала.
— Ничего! Все будет хорошо, все сбудется!
— О чем вы? — полюбопытствовал Абдулла и, узнав, крепко стиснул ладонь Керима своими тонкими, немужскими, но неожиданно сильными пальцами. — Ребята! У Керима сын родился!
Этот крик был некстати, Керим рассердился на Абдуллу. Но в землянке восприняли новость как событие, разрядившее тягостную обстановку, — к Кериму стали подходить, поздравлять, жать руку. Показалось даже, что в землянке просторнее стало, ведь такая новость приходила сюда впервые.
— Славяне, признавайтесь, кто еще отцом именуется? Руки, руки поднимайте! Раз, два, три… шесть… Кто еще? Значит, шестерка отцов у нас.
Но слово «шестерка» напомнило о свежей потере, и опять потускнели оживившиеся было лица. Однако на сей раз молчание тянулось недолго.
— Как назовешь? — спросил Гусельников.
— У нас есть традиция называть новорожденного сына именем лучшего друга, — ответил Керим. — Не сердись, Николай, но первым другом в полку был для меня Быстров. Он и к летному делу меня приобщил, из технарей помог выбраться. Точнее даже не из технарей, в БАО я был. Так что в память о нем назову сына Назаром. Сегодня же письмо напишу. Думаю, ни дедушка, ни жена возражать не станут, такие имена и у нас, у туркмен, в обиходе. Не обижайся, Николай.
— Правильно, — сказал Гусельников. — Обижаться мне не с чего. Пусть фашисты думают, что убили Назара, а он, оказывается, живой, в далеких Каракумах солнышку радуется.
Полку дали задание: уничтожить узловую станцию, на которой скопилось много вражеских эшелонов. На задание Пошло самое боевое звено, руководимое полковником Брагиным. Их поддержали «Яки» и, самое главное, только что появившиеся штурмовики «Ил-2» — «летающие танки», или, как их называли немцы, «летающая смерть».
Первым на цель спикировал самолет Брагина. Мелькнули черные капли бомб, полыхнуло в скопище эшелонов пламя взрывов. Маневр ведущего повторили «тройка» и «девятка», падали, словно вертикально поставленные косточки домино. Заградительный огонь был плотен, зенитки били как сумасшедшие, однако из пике самолеты вышли невредимыми.
— Вторая атака! — прозвучал в шлемофонах голос Брагина.
Самолеты легли на боевой разворот. Абдулла ахнул: летевший перед ними самолет вспыхнул белым облаком взрыва.
— Кто? — выдохнул в микрофон Гусельников.
— «Тройка».
— Сволочи!
Керим не видел гибели «тройки». Но перед его глазами задымил и круто пошел вниз «Як». Он так и не вышел из глубокого виража, врезавшись в эшелоны.
Железнодорожный узел напоминал огненное море. Ничего, кроме огня, нельзя было различить.
— Ложимся на обратный курс! — прозвучала команда Брагина.
А Керим как зачарованный смотрел на мелькающие над огненным полотнищем станции «Илы», прошивающие взрывами своих реактивных снарядов огненное море пожара.
— Связь, радист, связь! — настойчиво бился в уши голос Гусельникова.
Связи не было, рация молчала.
— Ты-то хоть сам жив?
— Жив, командир, ногу слегка задело.
— Потерпи, сейчас вернемся.
Из облака, как чертики из табакерки, выскочили пять «мессершмиттов», навстречу «Пе-2» тянулись светящиеся трассы. Гусельников отвернул в сторону, но где было бомбардировщику, даже такому, как «Пе-2», состязаться в маневренности с «мессерами»!
Задымил правый мотор, плоскость лизнуло бледное пламя. А рядом — бензобак.
— Всем прыгать! Быстро! — прозвучала команда.
Сперва почти одновременно два, затем еще один с небольшим интервалом раскрылись над сгустком огня, бывшего только что самолетом, купола парашютов.
А внизу вражеская территория.
Гуллы-гышык гордился своими должностями. Теперь он был одновременно и секретарем сельсовета, и налоговым инспектором. Это давало почет. Но кроме почета следовало извлечь из должностей и материальную пользу. У Гуллы уже было кое-что на уме.
К мысли о войне как-то притерпелись. Об окончании ее завтра или послезавтра, как в первые дни, уже не заговаривали, понимали, что это пустопорожний разговор; главное, интересовались, какой населенный пункт сдали, какой взяли обратно, что надо сдавать в помощь фронту, что оставлять себе.
И вот однажды, никому не сказавшись, Гуллы-гышык оседлал своего мерина и направился к северо-востоку от Торанглы.
Каракумы, еще недавно одетые в веселый весенний наряд, сбросили его, как человек снимает одежду с чужого плеча, и облеклись в свои обычные блеклые краски. Казалось, только вчера радовала глаз зелень илака, а теперь тут желтела высохшая трава, «сено на корню», как ее образно называют. И заросли саксаульников, и кусты кандыма красовались в одинаковых темно-коричневых халатах, ящерицы не прятались в их тени, а перебирались с ветки на ветку, подальше от раскаленного песка — на кустарнике их обдувало ветерком.
На высоту птичьего полета поднялось солнце, когда косоглазый Гуллы добрался до становища пяти казахских семейств. Два старых казаха встретили его, вежливо поприветствовали, взяли мерина под уздцы. Всаднику помогли сойти с седла, повели в юрту, поставили перед ним жирный чай с молоком.
От чая Гуллы отказался, потребовал, чтобы ему заварили такой, какой пьют туркмены. Снял пиджак, сбросил сапоги, прилег, опершись локтем о подушку. Лицо его чем-то напоминало морду быка, для которого на большом базаре не нашлось покупателя. Он пил свежезаваренный чай, отдувался, стряхивая с кончика носа капельки пота, но мрачнел все больше и больше, и казахи невольно тревожились, не понимая, чем недоволен гость.
А гость только пыхтел, не спешил объяснять хозяевам цель своего приезда. И один из казахов осторожно начал:
— Все ли живы-здоровы в Торанглы?
— Все, — икнул Гуллы. — Война спать спокойно не дает, а вы живете тут… попиваете чай с молоком…
Казах нервно помял в пальцах короткую бородку, уже сожалея, что начал разговор. Второй казах спросил:
— Гуллы-шура[22], здоров ли?
Такой титул будто маслом по душе потек у Гуллы, он надулся как варан[23], важно засопел.
— Жители Торанглы трудятся не жалея сил и все, что имеют, отправляют на фронт.
— Гуллы-шура, мы тоже работаем и тоже отправляем.
— Языком отправляете. А на деле? Торанглинцы все свои золотые и серебряные вещи сдали в фонд обороны. Ваш вклад по сравнению с ихним — вот, с кончик ногтя от мизинца. А мне даже спать спокойно не дают, то из Ашхабада звонят, то из самой Москвы. «Гуллы-шура, постарайтесь…» — говорят. А как могу постараться, если не все люди совесть имеют?
Гуллы отпустил ремень на две дырочки. Хозяева смекнули — и вскоре возле гостя появился вместительный жбан с вином. Но Гуллы трудно было угодить.
— В глуши живете, а где достаете такие вещи? Изворотливый вы народ, ни с какого конца вас не ухватишь… Ну-ка плесни!
Ему наполнили пиалу, он выпил ее, обливая подбородок, пятная рубашку. Утерся рукой, вытер ее о колено.
— Пей сам, не пить же мне одному!
— Не могу, Гуллы-шура, пейте сами.
Гуллы не заставил себя дважды просить, опрокинул одну за другой две пиалы, запустил пятерню в подставленное блюдо с бешбармаком[24]. Прожевал, шумно чавкая, глотнул.
— Ночью сегодня из Москвы звонили…
Казахи торопливо закивали.
— Постарайся, мол, Гуллы Кельджаевич. Постараюсь, говорю, понимаю, что и танки нужны, и самолеты, чтобы успешно бить врага…
— Мы же собирали на танк! — перебил Гуллы одноглазый молодой казах. — Совсем недавно тебе деньги на танк отдали!
Гуллы подскочил как ужаленный.
— Ты что хочешь сказать, косой?.. Я присвоил эти деньги, что ли? Или тебе хочется, чтобы в наши края фашист пришел? Так сразу и говори!
— Не сердитесь, Гуллы-шура, он молодой, глупый, говорит не подумавши, — успокаивал гостя старый казах, незаметно подмигивая молодому. — Пейте еще вино, давайте я вам налью.
— Молодой! — сердито отдувался Гуллы. — Все равно веди себя пристойно, а то не погляжу, что ты одноглазый… в рабочих батальонах и с одним глазом принимают.
— Простите его, шура-ага.
— Ладно, прощаю пока… Налей-ка… Уф!.. Хорошо пошло… Да-а… звонят, значит, мне из Москвы: «Дорогой Гуллы Шихлиевич…»
— Вы сказали давеча «Кельджаевич», — не удержался от ехидной реплики одноглазый.
Но Гуллы сразил его испепеляющим взглядом.
— Кельджаев — это моя фамилия, давно запомнить надо. А Шихлы — отца моего так звали… И говорят мне из Москвы: «Деньги на танк, которые ты прислал, мы получили. Теперь шли на самолет, самолетов не хватает, помогай, пожалуйста». Разве я могу сказать: «Нет, наши люди жадничают, прячут деньги под кошмой, не хотят государству помогать»? Хорошо, отвечаю, соберем деньги и на аэроплан, вышлем немедля… Наливай-ка, что ли, пока еще не тридцатки отсчитываешь, хоть и то красненькое, и это… Ух, пошла!
— А сколько стоит аэроплан, Гуллы-шура?
Гуллы пожевал губами, поднял глаза к тюйнуку[25].
— Сколько? Аэроплан… то есть самолет стоит… он стоит… двадцать тысяч рублей он стоит!
— Нам столько не собрать, Гуллы-ага, — переглянулись казахи. — Даже если всю свою домашность продадим, нам никто таких денег не даст. Так и передайте.
— Хорошо, — миролюбиво согласился Гуллы, — так и передам. При вас передам. Прямо сейчас. У меня аппарат есть для прямой связи с Москвой.
Он вытащил из бокового кармана пиджака трофейную, купленную по случаю авторучку. Отвинтил колпачок. Не жалея позолоченного пера, воткнул его в землю возле края кошмы, на которой сидел. Колпачок поднес к уху. Казахи следили за ним как завороженные.
— Але, Москва, — заговорил Гуллы, и не понять было, куда он смотрит — то ли перед собой, то ли по сторонам. — Москва?.. Гуллы Шихлиевич беспокоит вас… Попросите мне…
— Погодите, Гуллы-шура, — торопливо остановил его кто-то за руку, — погодите, Гуллы-ага!
— Эй, не зовите пока… тут казахи что-то удумали… сказать что-то хотят… Ну, что вы хотите сказать?
— Не торопитесь, Гуллы-шура, — сказал самый пожилой казах. — Мы поговорим между собой немножко, посоветуемся, подсчитаем, у кого сколько есть… Вы угощайтесь пока, пейте вино, а мы пойдем потолкуем.
— Сразу не могли по-человечески сказать! — прикрикнул на них Гуллы, выдернул авторучку из земли, очистил ее аккуратно, навинтил колпачок, спрятал в карман пиджака, а пиджак положил рядышком — ненадолго, мол, отсрочка, быстрее думайте да подсчитывайте. — Идите. Но если без денег вернетесь…
— Не беспокойтесь, Гуллы-шура…
Один за другим казахи вышли из юрты, а Гуллы начал пировать вовсю. Посмеиваясь над простаками, опрокидывал пиалу за пиалой, ронял кусочки жирного мяса на рубашку, на кошму, на пиджак. Веки его постепенно тяжелели, голова то и дело соскальзывала с руки, на которую он пристраивал ее. Наконец он уснул, всхрапывая как баран, которому надрезали горло.
И приснилось ему, что справляет он большой той. Шестой сын у него родился — по этому случаю той. Костры горят, бахши поют, люди улыбаются, а сам Гуллы хохочет во все горло — ему можно, он хозяин. Жарко ему от костров, раздеваться он начинает и раздевается догола. Но совсем не стыдно ему, а, наоборот, гордость из, него прет. Сына голенького подают ему — принимает сына, а жар от костра все сильнее, пот глаза заливает, все расплывается… Не выдержав, кидается он в хауз[26]. Но и вода жжется. Размахивает руками, чтобы поплыть, — не получается, что-то горячее и зловонное плещет в лицо…
Проснулся Гуллы, отфыркивается, пытаясь сообразить, где он и что с ним. Голова раскалывалась от боли, и сам он себя чувствовал так, будто его в двух крутых кипятках сварили. Жбан рядом валяется и красная лужа… А-а, это он, значит, руками махая во сне, жбан опрокинул, Вино пролилось. А вином казахи угощали.
Где казахи?
Ни живой души вокруг. Лишь понурый мерин стоит, привязанный к вбитому в землю колу. Но ведь уснул-то Гуллы в юрте, на добротной кошме! А ни юрты, ни кошмы, как во сне они приснились…
А солнце не приснилось — печет оно сверху вовсю, и Гуллы от него распух, как дохлая собака на солнцепеке. Во рту сухо: горошину брось — зазвенит, будто бычий пузырь, горько во рту, мерзко. Даже встать сил нет, встал на четвереньки.
«Обманули, проклятые казахи! — изумился Гуллы. — Меня обманули, Гуллы-гышыка, меня провели! Ах, собачьи дети! Ну погодите, попадетесь вы мне теперь, у слепого только один раз посох крадут… А кто это там на ишаке едет? Уж не сам ли святой Хидыр — покровитель путников?»
Подъехал, однако, не Хидыр-ата, а Атабек-ага. Он повстречался недавно с откочевывающими казахами, те рассказали, что их окончательно допек налоговый инспектор Гуллы-гышык и они решили переселиться в соседний район. Поэтому Атабек-ага смотрел неприветливо, ни капли жалости к распухшему от вина и солнца Гуллы не было в его глазах, одно осуждение.
— Что стоишь на четвереньках? — спросил он, подъезжая. — По-человечески встать на ноги не можешь?
— А это действительно ты, Атабек? — перестраховался на всякий случай Гуллы. — Казахи чертовы бросили меня одного. Разве так порядочные люди поступают? Дай воды напиться!
Атабек-ага протянул обшитую сукном военную флягу — подарил когда-то командир пограничников хорошему проводнику и следопыту во время погони за остатками банды курбаши Джунаид-хана. Долго булькал Гуллы-гышык, захлебывался, кашлял, давился. Наконец пришел в себя, остатки воды из фляги на голову вылил.
— Хорошо-о-о…
— Мало хорошего, — сердито сказал Атабек-ага, — ведешь себя неправильно, должность государственную порочишь. Ты кривой тропкой идешь — люди думают, что вся власть кривой тропкой идет. Плохо. Завтра же поеду в район к Баллыбаеву, выясню, что он тебе разрешает делать, а что ты сам придумываешь, ссылаясь на Баллыбаева. Не говори потом, что не слышал!..
Керим камнем летел вниз. Сперва рука дернула было кольцо вытяжного парашюта, да вспомнилось наставление инструктора: не спешите зависать, помните о падающем самолете, считайте до десяти, если высота позволяет.
Высота позволяла, и Керим начал считать, а потом дернул кольцо. В тот же миг промелькнул объятый пламенем самолет, на котором уже никому не придется летать. Атабеков проводил его глазами до самого конца, когда полыхнул на земле еле слышный хлопок взрыва. Потом огляделся вокруг и увидел два парашютных купола — Гусельников и Сабиров тоже успели прыгнуть. Он порадовался, что спаслись все, но долго размышлять было некогда, потому что верхушки леса летели навстречу, и он едва успел прикрыть лицо локтем, как врезался в крону дерева. Последним ощущением была острая боль в раненой ноге.
Первое, что он увидел, открыв глаза, — оранжевая в крапинках божья коровка, сидящая на стебельке зеленой травы. Вот она пошевелилась, растопырила жесткие надкрылья, выпростала большие прозрачные крылышки и полетела по своим делам.
Керим перевел дыхание, прислушиваясь, не укусит ли где-либо боль. Но боль пока затаилась. Зато рядом, у самого лица, появился сапог — рыжеватый, потертый: видимо, из очень твердой кожи. Таких сапог у наших не было, это был явно вражеский сапог. Но почему он тут стоит?
Не двигаясь, скосив глаза, Керим увидел черный зрачок «шмайссера», потом кисть руки, сжимавшей рукоять автомата; рука густо поросла желтым волосом. Появилось лицо и колючие блестящие глаза под необъятной крышей каски.
— Ауфштеен!
Керим лежал так, что можно было попытаться достать наган, однако кобура оказалась пустой — то ли выпал наган, то ли вытащили.
— Ауфштеен! Встават!
Опираясь руками о землю, цепляясь за ствол дерева, Керим встал. Нога заныла, но не так чтобы чересчур, стоять можно было.
Немцев было двое. Один долговязый, злой, тот, что кричал «Ауфштеен!.», его лошадиное лицо щерилось крупными желтыми зубами. Другой был низенький, полнотелый и круглолицый; когда длинный ощутимо ткнул Керима стволом автомата в бок и что-то приказал, низенький остановил его движением руки.
— Ком зюда, зольдат.
Подволакивая ногу, Керим подошел, лихорадочно соображая, что же делать, как поступать. Долговязый снова ткнул «шмайссером» в спину.
— Шнель, ферфлюхтер!
Коротышка внимательно оглядел Керима, даже вокруг него обошел, посвистывая. Комбинезон на Кериме был порван, шлем сорвало ветвями дерева, в которое он угодил, приземляясь; по щеке шла глубокая царапина — кровь на ней уже запеклась.
— Кто ест ти?
Керим смотрел непонимающе. Коротышка стволом автомата пошевелил его волосы.
— Юде? — Жестко надавливая пальцами, ощупал голову пленного, вытер пальцы о пятнистые камуфляжные брюки, повернулся к долговязому — Найн… — И снова Кериму: — Кто тебе ест? Руссиш?
— Советский я, — сказал Керим, примеряясь, как ему лучше вмазать коротышке. Долговязый гад со своим автоматом на изготовку сбоку торчит! Не получится ничего.
— Найн совет! Армениш! Цигойнер?
— Не цыганер, туркмен я, — сказал Керим. — Туркмен, понимаешь, Турк-мен!
— Турк-майн? — В голосе немца было удивление. — Кто есть турк-майн?
Они быстро заговорили между собой. А Керим сел и стал закатывать штанину, чтобы посмотреть и перевязать, если надо, ноющую рану — она постепенно разбаливалась. Немцы посмотрели на него, но возражать не стали.
Ранение было легким, касательным, не стоило внимания. Однако Керим вытащил из кармана комбинезона перевязочный пакет, стал тщательно бинтовать голень, — он вспомнил о дедушкином ноже и тянул время, прикидывал, как его незаметно для немцев достать. Нож был за голенищем правого сапога, на голенище опущена брючина комбинезона, поэтому немцы нож не обнаружили.
Они стояли, склонившись над картой; коротышка все время тыкал в нее пальцем и что-то объяснял. А долговязый то соглашался, то нет, но «шмайссер» закинул за спину, не держал его на изготовку.
Керим наконец извлек нож, зажал его в ладони лезвием вверх, приспустил с плеча рукав комбинезона.
Немцы кончили обсуждение.
— Эй, зольдат… Туркестан… давай-давай зюда!
Он приблизился.
— Смотреть!
Перед глазами была карта. Коротышка водил желтым ногтем где-то в районе Алма-Аты, но рядом был Каспий, рядом были Каракумы, Ашхабад, Тораиглы… Сердце заныло, застучало, поднялось к самому горлу. И почти не думая, что делает, он коротким и страшным ударом снизу вверх ударил долговязого под ребро, успев перехватить нож лезвием вперед, — запомнились уроки инструктора-десантника…
Долговязый хрюкнул и стал валиться на коротышку. Тот удивленно подхватил его, сминая, комкая, рвя карту. И тут же сам осел, зевая широко раскрытым ртом, — нож Керима, снова перехваченный, вошел ему между шеей и ключицей.
…Керим дышал как загнанная лошадь, позывы к рвоте выворачивали наизнанку, хотя желудок был пуст. Он уперся лбом в дерево и мучительно рычал, не в силах облегчиться: враг врагом, но не так просто своей рукой убить человека, даже если он и фашист.
Наконец отпустило. Керим отплевался, вытер нож пучком травы, сунул его вновь за голенище и заковылял к лесу — приземлился-то он и встретился с немцами на краю полянки. На полдороге вспомнил что-то, остановился, побрел назад, Подобрал вражеские «шмайссеры»; обшарив тела врагов, нашел свой наган. Подумав, оттащил немцев в ложбинку, присыпал палой листвой и хвоей.
Николай затянул прыжок до предела, — взрывом от упавшего «Пе-2» его швырнуло в сторону, и он едва не лишился сознания. Однако выдержал.
Два парашютных купола плыли в сторону озера. А его несло на жёлтое пшеничное поле. И шлейфы пыли по дороге тянулись туда же — это к месту его предполагаемого приземления спешили мотоциклисты. Его собирались взять живым, потому что в противном случае парашютиста легко было расстрелять в воздухе из автоматов или пулемета.
Гусельников стал подтягивать стропы, чтобы приземлиться побыстрее и в иной точке, да немцев перехитрить было трудно. Не успел он принять спружинившими ногами толчок земли, как близкая автоматная очередь погасила купол парашюта. Николай проворно отполз к старым дубам и стал отстреливаться из ТТ.
Немцы не торопились. Когда, по их расчетам, у русского кончились патроны, они спокойно предложили ему поднять руки и выйти из укрытия.
— Катитесь к чертовой бабушке, полудурки мамины! — на чистом диалекте гамбургских докеров послал их Николай.
Они опешили, залопотали между собой.
А Гусельников помянул добрым словом Карла Францевича — учителя немецкого языка в школе.
Гусельникову язык давался легко — Карл Францевич постоянно «очхорами»[27] его баловал и в пример другим ставил, Как-то на майские праздники встретил он Карла Францевича подвыпившим, тот затащил его на свою холостяцкую квартиру, стал показывать разные альбомы тех времен, когда еще работал докером в гамбургском порту и имел семью. Расчувствовался старик, всплакнул, угостил ученика домашней выделки вишневкой.
С тех пор и подружились не по-школьному. И Карл Францевич стал обучать способного ученика гамбургскому диалекту. «Язык Шиллера и Гёте ты обязан знать в первую очередь, но весьма неплохо, когда человек в совершенстве владеет одним из многочисленных диалектов немецкого языка, это уже высшая ступень профессионализма». Интереса ради, научился Гусельников разговаривать по-гамбургски, да так, что учитель только головой тряс: «Закрою глаза — Мартин и Мартин говорит, как живой». — «А может, это в самом деле он?» — смеялся Николай. «Нет, — печально тряс обвисшими щеками Карл Францевич, — убили его. Когда Баварская коммуна[28] была — он туда метнулся. Там и убили… вместе с коммуной».
— Эй, камрад! — окликнули со стороны немцев, и из-за укрытия приподнялась голова в пилотке.
Гусельников повел пистолетом; сдерживая дыхание, нажал на спусковой крючок — голова в пилотке клюнула носом. Донесся возмущенный разнобой голосов, несколько коротких очередей резанули по дубу, на голову Николаю посыпались ветки, желуди, куски коры. «Осталось три патрона, — невесело констатировал он. — Два для них, а последний…»
— Эй, парень! — снова, закричали оттуда. — Говори по-немецки… отвечай, ты немец или русский?.. Не стреляй!
Гусельников разразился самой отборной бранью. У немцев кто-то даже восхищенно прищелкнул языком, — не вмещалось в сознание, что человек, столь виртуозно ругающийся на гамбургском диалекте, может оказаться не гамбуржцем, а русским. Бессмыслица какая-то! И почему он стреляет, почему не хочет подойти?
А Николай тем временем, безрезультатно обшарив еще раз все карманы и не найдя ни единого завалящего патрона, подумал: «Последний… свой… не сдаваться же…»
Ствол пистолета, прижатый к виску, показался холоднее холодного. «Как январский лед в Сибири!» — поежился Гусельников. Ужасно не хотелось стрелять в себя, до слез обидно было. «А надо ли? — мелькнула мысль. — В себя стрельнуть и дурак сумеет, пусть лучше на одного фрица меньше станет, а там поглядим!»
Он тщательно прицелился и с удовлетворением услышал болезненный вскрик. Шесть мотоциклистов было, три осталось. Правда, вскоре выяснилось, что один был только ранен, но и это на худой конец сгодится!
Поглядев печально на отброшенный отдачей и не закрывшийся затвор пистолета, свидетельствующий о том, что ТТ разряжен, Гусельников продул ствол, сунул пистолет под листву и поднялся.
Его ждали, не предвидя, что он с ходу кинется в драку. А дрался Гусельников отчаянно, припомнив все детские и юношеские драки, все наставления инструктора-десантника. Но их, в конце концов, было трое, и каждый здоровила — что твой Николай Королев[29]. Гусельникову намяли бока, расквасили нос, поставили «фонарь» под глазом. Повалив на землю, пинали сапогами.
Но и он не пай-мальчиком показал себя. Когда драка затихла, один немец то и дело плечом поводил, не мог шею повернуть — по ней от души приложился Гусельников. Второй сплевывал крошево выбитых зубов, у третьего была вывихнута рука. «А ничего я поработал!» — с удовлетворением подумал Гусельников и лающим тоном приказал:
— Гиб мир шпигель!
Немцы снова недоуменно переглянулись. Стрелял, дрался как бешеный, теперь зеркало просит, словно модница из мюзик-холла.
— Чертов медведь! — пробурчал себе под нос фельдфебель, который с трудом двигал поврежденной шеей, покопался в нагрудном кармане кителя, вытащил зеркальце, протянул.
Гусельников критически оглядел свою изукрашенную физиономию, увидел в зеркальце наблюдающий глаз фельдфебеля и неожиданно для себя подмигнул ему. Фельдфебель вздернул брови, но ответно улыбаться, не стал — не до улыбок было. Гусельников потребовал воды — ему дали флягу. Носовым платком он обтер горлышко сделал несколько глотков; смочив платок, стер с лица кровь. За ним внимательно наблюдали, и он был предельно осторожен, чтобы не выдать себя случайным движением.
Тоном, не терпящим возражений, приказал отвести себя в штаб. Это отбило охоту у немцев расспрашивать его. «Видать, какая-то важная птица с секретным заданием, — подумал контуженый фельдфебель, — поэтому и сдаваться не хотел, дрался как сто чертей».
Двое осторожно подняли раненого, стали устраивать его в люльке мотоцикла, один стал выкатывать на дорогу второй мотоцикл, крикнув Гусельникову, чтобы тот шел помогать, потому как поедут вместе.
Гусельников не успел еще составить план действия, как из густых зарослей лощины ударил автомат. Это не была скороговорка ППШ, это строчил уверенно и гулко девятимиллиметровый «шмайссер», и держала его уверенная рука, потому что немцы один за другим повалились как подкошенные. Последним попик на борт люльки раненый. Он пытался дотянуться до автомата, но не успел: сразила очередь.
Из орешника бежал Керим. В руках у него был «шмайссер», второй болтался на груди.
— Керим! Чертушка! Краток! — стиснул его в объятиях Гусельников. — Как ты вовремя объявился! Абдулла с тобой?
— Нет, один я.
— Ничего, найдется и Абдулла! Нас теперь двое, а это сила!
Они собрали все магазины от автоматов, прихватили один лишний «шмайссер» — для Абдуллы, нагрузились гранатами с длинными деревянными ручками.
— Однако! — уважительно произнес Гусельников, оглядывая себя и товарища. — Что и говорить, сила!
Керим вознамерился было подорвать или поджечь мотоциклы, но Гусельников решил не задерживаться — и так шуму много, чтобы рассчитывать, что его никто не услышал и никто из немцев не появится здесь. Надо было спешно уходить, и они пошли.
— Где-то здесь поблизости озерцо должно быть, на карте оно обозначено, да и поблескивало, когда летели, — сказал Гусельников, — будем на него держать, как-никак ориентир.
В лесу было душно. Керим прихрамывал, обливаясь потом. Лило в три ручья и с Гусельникова. Натолкнувшись на родничок, они, не сговариваясь, сбросили комбинезоны, с наслаждением вымылись, не заботясь, что в таком виде их любой, самый никудышный фриц прищучить может.
После этого стало легче. Керим на ходу рассказал о своей встрече с немцами.
— Не слышно было выстрелов, — усомнился Гусельников и покосился на Керима. — Как сумел удрать?
— Не было выстрелов, — пробормотал Керим, снова ощущая, как в желудке поднимается волна тошноты. — Я их… ножом…
— Обоих?
— Да…
Помолчали.
Меж стволами деревьев блеснула прозелень озерной воды.
— Вот оно! Дошли!
— Точно, озеро… А дальше куда? Может, обойдем его: ты с одной стороны, я — с другой.
— Нет, парень, расходиться нам нельзя, в одиночку только богу, говорят, сподручно, да и то как сказать. Вместе пойдем.
Шли долго и осторожно, ожидая оклика или выстрела — территория все-таки была вражеская, — но кругом царило спокойствие, отдаленная стрельба, редкое аханье пушек, скрип «ванюш» — немецких шестиствольных минометов — все это находилось за какой-то гранью и не воспринималось всерьез.
Остановились передохнуть.
— Пожевать бы что-нибудь, — мечтательно сказал Гусельников.
Керим промолчал — ему есть нисколько не хотелось, жажда мучила, а фляги с водой они не догадались у немцев прихватить.
В кустах зашуршало. Керим мгновенно вскинул автомат на изготовку. Гусельников замешкался на полсекунды.
Из кустов подали голос:
— Это я, ребята… не стреляйте!
Голос был сабировский, но они продолжали стоять Напряженно, пока из кустарника не вылез штурман.
Поздоровались, похлопали друг друга по спинам, радуясь, что весь экипаж снова в сборе.
У Керима невольно вырвалось:
— Самолетик бы наш сюда!
Помрачнели, наново переживая гибель своего «Пе-2».
У Сабирова обошлось все благополучнее, чем у его товарищей, — приземлился нормально, в схватки вступать не пришлось.
— В рубашке родился, — позавидовал Гусельников. — Ты карту сохранил?
— Какой же я штурман без карты! — обиделся Сабиров. — Конечно, сохранил!
— При тебе? Или… в кустах спрятал?
— Не знаю, на что ты, командир, намекаешь, но карта со мной — вот она!
— Не сердись, Абдулла, это я к тому, что больно тихо ты в кустиках сидел… Ну да ладно, не сердись, давайте привязочку сделаем.
И они склонились над картой.
— Вот здесь мы, — сказал штурман, — если напрямую, то километров сто десять — сто двадцать от линии фронта.
— Мы ж не на самолете, — сказал Гусельников, — петлять придется.
— Тогда еще больше.
— М-да-а…
— Дед говорил, что, если спрямить заячьи петли, путь в три раза удлинится.
— Умный у тебя дед, Керим, да жаль, что опыт его нам не поможет… Сто двадцать километров — это всего-навсего двенадцать минут на «Петлякове». А ежели ножками…
— Ничего, Абдулла, дойдем и ножками, не журись. Верно, Керим? Азимут возьмем вот на это село. Придем — оглядимся. Я иду первым, Абдулла — вторым, Керим — замыкающим. Никаких разговоров, а то мы вроде как на пикник выбрались — никакой осторожности, гуляем себе разлюли-малина. Подниму руку — замирайте на месте. «Мессеров» тут, понятно, нет, но из-за любого дерева фриц может выскочить, а везение, оно такая штука, что раз повезло, два повезло, а на третий — загремел с колокольчиками.
— Давайте я впереди пойду, командир!
— Окажись мы в Каракумах, слова бы поперек не сказал. Однако в лесу, дружище, я немножко больше твоего разбираюсь. Веришь?
— Верю.
— Вот и молодец. Топаем полегоньку.
Много лет не ступала тут нога человека, листва палая слежалась толстым ковром и пружинила под ногой — идти одно удовольствие, не будь так душно. Но приходилось терпеть. Теперь если бы даже и встретился родничок, Гусельников вряд ли разрешил бы купаться. Он старательно обходил полянки, шел так, чтобы его тень ложилась на тень дерева. Керим даже позавидовал легкости, с какой ориентировался в вековом лесу Николай. Одно слово — сибиряк!
Внезапно он поднял руку.
Абдулла и Керим замерли, автоматы — на изготовку.
Заминка оказалась недолгой — Гусельников махнул рукой, и они двинулись дальше. «По своей земле идем как волки — след в след, — подумалось Кериму, — крадучись идем, вроде на разбой вышли, а разбойники-то — совсем другие». Тихо шелестели березки, словно шепотом передавали друг другу вести об идущих по лесу людях, а птиц почему-то не было слышно. Странно, почему затаились пичуги?..
Вышли на дорогу, виляющую между деревьями. Четко отпечатались на колеях протекторы грузовых автомашин, кое-где виднелись следы танковых траков.
По дороге идти легче, чем ломить напрямую по лесу, но и опаснее, поэтому они пошли по обочине, таясь, насколько получалось, за деревьями и кустарником: он по обочинам рос жидковато, не торная дорога была, новая, военная.
Предосторожность оказалась нелишней — на дороге заурчала машина. Они упали на землю, затаились, готовые стрелять. Машина двигалась в ту сторону, откуда они шли, и была полна солдат.
— Нас разыскивают, — предположил Гусельников.
Сабиров зябко передернул плечами.
— Хорошо, что без собак, — заметил Керим. — Наши туркменские волкодавы за пять километров человека чуют.
— У вас там воздух чистый, ни гари, ни бензина, а тут ваша не потянет, тут немецкая овчарка нужна — ей бензин нипочем, она на человеческую плоть натаскана. Ну, двинулись, ребята, поторопимся.
Вскоре вышли к деревне. Лес кончился, начались огороды.
Некоторое время наблюдали, однако ничего подозрительного не заметили — немцев в деревне не было. Из крайней избы вышла женщина с ведром, направилась к колодезному срубу, возле которого горбился журавель. Вернулась с водой — и снова безлюдье. Ни курицы, ни собаки, ни корова не мыкнет, ни петух не заквохчет, собирая свой гарем.
— Надо разведать… — сказал Гусельников.
— Разрешите мне! — не дал ему докончить Керим.
— Нет, — возразил командир, — пойдет Сабиров. Ты пойдешь, Абдулла. Осторожненько, ящерицей между грядок. Не видать никого, а может, где-то наблюдатель сидит. До крайней хаты дойдешь, попытаешь, что и как в деревушке, в округе. Если все в порядке, дашь знак — мы за тобой.
— Понятно, командир… пусть у тебя планшетка с картой останется.
— Давай. А ты пару гранат лишних прихвати, чем черт не шутит…
Абдулла пополз. Он двигался как на учениях, по-уставному, приятно было смотреть, как он ползет: не ползет — скользит.
— Чего ты меня не пустил? — спросил у Гусельникова Керим. — Не доверяешь, что ли?
— Наоборот, — ответил Николай, — надо точно знать, кто из нас почем стоит. Тебя я уже знаю, себя — тоже, а вот Абдулла… Абдулла, понимаешь, обидеться может, если мы его в стороне держать станем, не дадим себя проявить. Он знаешь какой самолюбивый? У-у-у! Для него не столько важно то, что мы делаем сообща, сколько то, что личным подвигом, личным мужеством именуется. Понял? Вот и пусть проявляет мужество, будет потом чем похвастаться дома, перед девушкой знакомой.
— А у него разве есть? Что-то не видел я, чтобы он письма девушкам писал.
— Нет, так будет. Он, брат, человек серьезный, обстоятельный, нам с тобой не чета… Впрочем, ты тоже самостоятельный, женатый и даже палаша. Назаром, говоришь сына назвали?
— Назаром.
— Хорошее имя… Да-а, жаль Быстрова… да и вообще всех ребят жаль… Гляди, Абдулла уже с кем-то беседует.
Абдулла беседовал со старушкой.
Вдоль грядок, вдоль щелястого плетня добрался он до избы, прислушался, легонько постучал в дверь. В избе зашлепали разношенной крупной, не по ноге, обувью. Створка дверная приоткрылась, выглянула крошечная старушка в немыслимой какой-то кацавейке. Сама она была вроде высохшей камышинки, и шейка тоненькая, морщинистая, черепашья шейка. «Двумя пальцами перекрутить можно», — непонятно почему подумал Абдулла, и ему стало неприятно от этой нелепой мысли.
— Кого тебе, служивый?
— Здравствуй, бабушка.
— Здорово и тебе, солдатик.
— Немцы есть в деревне?
— Господь миловал. Два полицая — это точно, это имеются в аккурат. А немцы — так, проходящие, на постое нету. А полицаи только и знают что самогонку глушить… не обожрутся никак ею… Да ты заходи, служивый, заходи, не стой на пороге, передохнешь, кваском тебя попотчую — ссохлось, поди, в грудях-то?
— Не один я, мать, товарищи со мной.
— А ты и товарищей покликай, им тоже место найдется.
Когда по знаку Абдуллы Гусельников и Атабеков зашли в избу, хозяйка перво-наперво предложила им умыться, даже ведерный чугун теплой воды из печи ухватом вытянула, — как только управилась своими паучьими лапками, цепкая старушка оказалась.
Вымылись до пояса с величайшим удовольствием.
— Портянки сымите, ноги ополосните, — предложила Авдотья Степановна — так звали хозяйку.
Они послушались и, даже не обуваясь, босиком со двора потянули в избу. По чистым домотканым половикам прошли к столу, сели чинно, ожидая. Хозяйка, подперши щеку ладонью, а локоть поддерживая рукой, скорбными глазами смотрела на них. Спохватившись, поставила на стол большую миску вареной в мундире картошки, достала из потайного уголка ржавый от времени кусочек сала.
— Хлебом не богата, не обессудьте, сынки.
Пока они утоляли голод, она рассказывала о своих невзгодах. Два ее сына-погодка были призваны в армию почти одновременно и погибли в первые же дни войны. Потом призвали мужа — этот пропал без вести. Дочь угнали в Германию…
Она не то чтобы жаловалась, она просто вспоминала вслух; однако, расстроившись, иногда чисто русскую речь перемежала белорусскими фразами.
— Одна бяда не ходзиць — другую за сабою водзиць. Полный дом был до войны — одна головешка осталась старая. Кому я нужна? На кого порадуюсь? Кто возле меня угреется? Вы, дзетки май, яще маладыя, добраго у житти яще побачице, а мне уж радости не видать.
— Не горюйте, Авдотья Степановна, — утешал ее Гусельников, — доведется и вам хорошее увидеть: и муж отыщется, и дочка вернется.
Старушка всплакнула.
Отдохнув, они двинулись дальше. И вскоре уперлись в большак, по которому то и дело сновали автомашины и мотоциклы.
— Как по своей земле гуляют, сволочи! — выругался Гусельников.
— Эх, пулеметик бы мне май сейчас! — мечтательно сказал Керим. — Эх, пулеметик бы!
— Бросьте вы пустые разговоры, давайте подумаем, как дальше быть, — трезвым голосом сказал Абдулла. — Пешим ходом двигаться — далеко не уйдем, места людные пошли.
— Этих гадов за людей считаешь? — вспыхнул Керим.
Абдулла промолчал.
— Машину достать бы, — предложил Гусельников.
— Машину не машину, а мотоцикл не помешал бы, — более реалистично отнесся к предложению Керим. — На мотоциклах втроем они ездят — и нас трое. Можно ихнюю форму надеть. Тем более что ты по-немецки здорово шпаришь.
— А мы будем сидеть воды в рот набравши, если к нам обратятся? — высказал сомнение Абдулла.
— Николай выручит!
— При таком оживленном движении патрулей много будет, — стоял на своем Абдулла.
— Что же ты предлагаешь?
— Может, рассредоточиться… может, порознь пробираться к фронту?..
— Ну вот, Атабеков, нашлись у тебя единомышленники! — саркастически бросил Гусельников.
Керим горячо возразил:
— Нет единомышленников! Тогда, у озера, я глупость сморозил, теперь так не думаю, теперь считаю, что каждый палец — это палец, а много пальцев — кулак.
— Вот это правильно. Слыхал, Сабиров?
— Я только высказал мнение, а мнения могут быть разные, и не обязательно каждое из них — директива, — суховато ответил Абдулла. — Давайте решать с мотоциклом.
— А что решать! Дождаться одиночного, дать пару очередей — и порядок в танковых войсках!
— После такого шума на магистральной дороге? Нет, друг Керим, порядка после пары очередей для нас не будет. Но Абдулла прав — чесаться нечего, решать надо.
— Одну штуку вспомнил, — улыбнулся скуповато Абдулла. — Из детства. Мальчишки на ослах за травой в степь ездили. Возвращались поздно и частенько скачки устраивали. А мы, жившие на другой улице и враждовавшие с ними, натягивали поперек дороги веревку. Лихо они слетали со своих ослов и ничего не понимали, потому что веревку мы сразу же утягивали, — пойди разберись, что тебя сшибло. Вот сейчас бы такую штуку мотоциклисту устроить можно.
— Можно бы, — одобрил Керим, — да где найти веревку… Если бы раньше сообразить, от парашюта стропы прихватили бы.
— Связь! — сказал Гусельников.
Товарищи не поняли, а он повторил с загоревшимися глазами:
— Связь! Хоть одна нитка связи должна здесь быть? Должна! Смотрите, братцы, во все глаза — либо вдоль дороги, либо поперек замаскирована.
Он оказался прав, — Керим шел, загребая сапогами, и первый свалился, запнувшись за телефонный кабель в пластмассовой зеленой изоляции.
— Есть!
— Два добрых дела сделаем! — обрадовался Гусельников. — Мы сейчас и транспорт себе добудем, и связь фрицам подпортим. Метров триста кабеля вырежем — пусть поищут.
— Не сразу, — остановил его Абдулла. — Не станем пока панику поднимать раньше времени. Смотрите, кабель через дорогу проложен, давайте и используем его в целом, так сказать, виде. А когда мотоцикл добудем, можно будет перерезать провод и один конец за собой уволочь. Тогда очень трудно им будет порыв найти, легче новую нитку протянуть.
— Умно! — похвалил Гусельников. — Не зря тебя в штурманы определили, головастый ты мужик, Абдулла.
Они освободили провод от маскировки, чтобы легко его было в нужный момент вздернуть кверху. Серо-зеленый, он и так был мало заметен среди крошева листвы. На противоположной стороне дороги его закрепили за ствол дерева, и возле должен был замаскироваться Керим. Гусельникову и Абдулле предстояло поднять и натянуть провод, однако в последний момент командир «переиграл» — Абдуллу отправил на противоположную сторону дороги (там работы, собственно, не было особой), а Керима оставил с собой: «У тебя, паря, мускулатура покрепче».
Ждали долго. Шли легковушки, грузовики, транспорты с солдатами, бензовозы (руки чесались фейерверк приличный устроить, но сдерживались), а вот мотоциклистов как корова языком слизнула — ни одного.
Наконец затарахтел где-то вдали. И повезло, что большак на какое-то время обезлюдел.
Водитель и тот, что сидел позади него, вылетели сразу — мотоцикл шел со скоростью не меньше ста километров. А дремавший в люльке попробовал было брыкаться, но и его быстро утихомирили. Трупы оттащили подальше, присыпали тем, что под рукой оказалось. Кабель перерезали, и Керим один конец не поленился потащить в сторону, так как неизвестно, откуда пойдут связисты по линии. А второй конец они прикрепили к мотоциклу и на малом газу тащили его до тех пор, пока тащился. Ребячеством это, конечно, попахивало немножко: ведь кто гарантировал, что не застукает какой-нибудь транспорт на месте преступления… Да уж если везет, то везет до конца — поток машин на какое-то время иссяк.
В немецкой форме они чувствовали себя скованно, особенно Керим, — под мышками отчаянно жало, а брюки — неловко сказать — подпирали так, что казалось, на горбыле, сидишь. Однако все компенсировал пулемет — отличный, мощный, безотказный, с металлической лентой «МГ» — «машиненгевер» по-немецки, «машина-винтовка». И винтовки у них были машиной, и люди — машиной, и идеология — какой-то машинной, нечеловеческой.
«Дом с детьми — базар, дом без детей — кладбище» — так гласит старая пословица, и Атабек-ага спорить с ней не собирался, потому что базар нравился ему куда больше, нежели последнее прибежище человеческое.
Внуку (а точнее — правнуку) Назару исполнилось девять месяцев, а он прекрасно узнавал деда и немедленно вцеплялся ему в бороду, едва старик наклонялся над колыбелькой, которая уже становилась тесна для малыша. В этой колыбели лежал когда-то его отец, воюющий ныне где-то на далеком фронте с врагами Родины, а теперь она мала ему, Назарчику, названному так по имени лучшего друга отца, сложившего свою голову в смертельном бою.
Мерно натягивая ногой и отпуская пеструю веревку, покачивающую колыбель, старик пил чай и думал.
Не баловала его жизнь, нет, не баловала. До 1930 года он получил две пули от интервентов и одну от басмачей. Четвертая досталась жене. Басмач — он как волк, как фашист, как каракурт[30]; для него неважно — старик, женщина, ребенок; не зря их так ненавидели в округе, хотя и боялись. А Атабек не боялся, вот и получилось, что овдовел раньше положенного аллахом срока. А потом сын Батыр, на которого все надежды были, утонул в реке, в бешеной Амударье, пытаясь в буран спасти колхозную отару. А жена его, глупенькая Арзы, влюбленная в него как кошка, не выдержала горя, облилась керосином и подожгла себя, погибла страшной смертью.
Один-одинешенек остался Атабек-мерген с шестилетним внуком Керимом. И как звезда надежды, сияя на высоком небосводе, сопутствует заблудившемуся в ночи охотнику, так и Керим освещал душу Атабека, главным занятием которого стала охота. Он был подобен воздуху, наполняющему легкие, когда их иссушил летний зной, глотком воды в полуденный час пути, призывным огоньком чабанского костра в ночи.
Всюду они были вместе, Атабек не отпускал от себя внука ни на миг. Таскал его по степи и по барханам, учил различать по следам животных, кто здесь прошел и что совершилось, рассказывал о повадках и хитростях зверей учил снаряжать патроны и капканы, учил стрелять, учил выдержке, учил любить человека. Любого человека, кроме басмача или интервента. И каждое слово Атабека становилось законом для маленького Керима, он был смышленым, запоминал все, и Атабек втайне гордился внуком, хотя внешне старался не проявлять своих чувств.
Постепенно Керим взрослел, и они с дедом становились парой быков в одной упряжке, а это не так-то просто, потому что, если быки в ярме тянут не дружно, борозда вкривь пойдет Атабек понимал, что в паре с ним молодой «бычок», и налегал покрепче. Внук этого не замечал, а когда заметил, сам налег так, что дед отставать начал, и ему пришлось сдерживаться. А если говорить вообще, то жили они душа в душу и ничего не желали, как жить так же и дальше…
Потягивая за веревку от колыбели, попивая чай, Атабек-ага мысленно благодарил всевышнего: «О аллах, милостивый, милосердный, хвала тебе, что ты дал мне внука, и дал невестку — женщину с нежной душой, и дал правнука — цветок всей моей жизни. Что я стал бы делать без них? В одном ты ошибся, о всемогущий, зачем ты создал фашистов? Конечно, на земле цветы и навоз уживаются рядом, но ты создал отраву… Зачем ты создал отраву, о всемилостивый? Разве мало тебе было змей и каракуртов? Разве мало того, что слишком коротким сотворил ты человеческий век и слишком шершавым? Плохие советники у тебя, о вездесущий, отстрани их от должности, уволь их, дай им в руки лопаты, чтобы они шли возделывать землю».
Где-то неподалеку заорал ишак. Атабек-ага вздрогнул, испуганно глядя на правнука: так и есть, разбудил, проклятый, малыша! Чтоб у тебя уши отвалились!
Старик взял Назарчика на руки.
— Разбудили нас, сыночек? Ничего, мы еще поспим. А то сядем на этого дурного ишака и поскачем на нем, понукая, погоняя хворостиной. Верно, батырчик? В пески на охоту поедем, в тугаи, дичи раздобудем, а мама нам жаркое сготовит. Ух, какое вкусное жаркое!.. Да ты, однако, потненький, малыш. Или с нами что-то приключилось?.. Нет, просто испарина. Мы тебя прикроем одеяльцем… А то давай-ка я тебя полой халата своего прикрою, чтобы не просквозило… во-от так… Чайку отведаешь? Давай-ка хлебни! После сна опо куда как хорошо чайку попить…
Назарчик гукал и лопотал что-то не очень вразумительное, ловил прадеда за бороду.
Доверительную их беседу прервал приход почтальона Овез-аги.
— Достал я вещь, которую ты просил.
Покопался в сумке, извлек вырезанный из журнала рисунок самолета «Пе-2».
Атабек-ага отставил его подальше от глаз, рассматривая.
— Тут вроде два человека сидят, а Керим писал, что втроем летают.
Овез-ага поскреб в бороденке, склонил голову к одному плечу, к другому, тоже вглядываясь в изображение.
— Третий, может, не успел сесть… — Подумал немного. — А то, знаешь, сейчас кругом — военная тайна, кругом о бдительности толкуют. Может, третьего потому и не показали?
— Может, — согласился Атабек-ага, но в голосе у него было сомнение. — Садись чай пить. Зайчатиной угощу.
— Аллах тебе воздаст за доброе намерение, а только времени, к сожалению, нет засиживаться, есть еще письма неврученные.
— Нам что-то перестал ты письма от Керима носить.
Овез-ага виновато развел руками.
— Нету пока, всякий раз справляюсь на почте… Да ты жди, принесу и тебе!
После ухода Овез-аги Атабек-ага вновь принялся рассматривать рисунок. Протянул ручонки Назарчик, но старик не дал.
— Глазками смотри, миленький, ручками не надо. На этой железной птице папа твой в небе летает. Вы-соко летает! Мама твоя увидит — обрадуется… Не надо ручками, верблюжонок мой, ты лучше деда, деда за бороду хватай!
Вечером Акгуль рассматривала рисунок и так, и эдак, вздыхала.
— Не то? — осторожно допытывался Атабек-ага. — Другое надо?
— Маленькое тут очень все, дедушка, и штуки этой не видно, которую Керим держал.
— Маленькое, — сочувствовал старик.
— Может, в райцентр съездить? Там, говорят, в военном комиссариате на стенке изображения всех самолетов висят.
— Думаешь, там эта штука видна?
— Не знаю, взглянуть надо.
Назарчик захныкал, потянулся к матери.
— Проголодался, мое сокровище? Сейчас мама тебя накормит… сейчас, маленький… сейчас, мой хороший…
Отвернувшись от свекра, она развязала тесемки на вороте платья, обнажила небольшую, налитую как дыня-скороспелка грудь, Назарчик с наслаждением зачмокал, засопел.
Помедлив немного, Атабек-ага спросил:
— Так и собираешься самолет из глины лепить?
— Нет, дедушка, не самолет… Как бы это тебе объяснить. Мне нужно почувствовать себя Каримом в тот момент, понимаешь? А для этого необходимо… Ну я же тебе все рассказывала! Не найду я слов, чтобы понятней объяснить!
Он промолчал.
— Большим даром тебя аллах наделил, дочка. То, что ты делаешь из глины, под стать настоящему мастеру. Говорят, этому делу в Ашхабаде учатся… в Москве…
Снова помолчал, повозился с насвайкой[31], бросил под язык щепоть табака. Акгуль любовно наблюдала, как наевшийся Назарчик чмокал все ленивее, пока наконец отвалился от груди и уснул. Она осторожно перенесла его в колыбель.
— Кушать будем, дедушка?
Старик, приподнявшись, сплюнул к порогу жвачку.
— Кушай, дочка, я зайца сготовил. Надо бы сходить силки проверить, — может, рябок попался… Слушай, дочка, ты же хорошая ковровщица, слыхал… дома ткала…
— Ткала немножко.
— А если я тебе станок ткацкий сделаю?
— Некогда сейчас заниматься этим делом, дедушка.
— Оно так… Однако можно выбрать время… А то глина, она, знаешь, глина и есть…
— Вы хотите, чтобы я выткала Керима на ковре? — догадалась Акгуль.
— Наверно, на ковре это у тебя лучше получится.
— Н-не зна-аю…
— А ты попробуй, доченька. Не надо самолета, не надо этой штуки, просто лицо Керима вытки — лицо мужчины. А станок я тебе хороший сработаю… хочешь, даже вертикальный. Наши ковровщицы, по слухам, кое-где стали на вертикальных станках ткать. Я, правда, не видел таких, но можно расспросить.
— Непривычна я на вертикальном, дедушка.
— Ну и не надо. Тогда на обычном поработай. Согласна?
— Не знаю…
— Подумай, доченька… А когда Керим-джан наш вернется, мы пошлем тебя учиться в Ашхабад. Или в Москву. Будешь ты там лепить из глины. А то, говорят, из большого камня вырубают лица. Но камень — это для мужских рук, глина — она помягче…
На губах Акгуль появилась неуверенная улыбка.
«Девятка» мчалась как на крыльях. Мощный двухцилиндровый карданный «цундапп» глотал дорогу, ветер свистел в ушах, стволы придорожных деревьев мелькали, словно спицы в колесе. Поддавая газу, Гусельников думал: «Классная машина, здорово чертовы фрицы работать умеют, какого черта воевать полезли… все жизненного пространства хапугам не хватает, на чужое глаза завидущие…»
— Скоро Тереховка, — прокричал в ухо командиру Сабиров.
Гусельников сбросил газ.
— Двигаем напрямую. Надвиньте каски поглубже и сидите сычами, помалкивайте, словно вам белый свет не мил, — к фронту ведь направляетесь, не в тыл, настроение паршивое должно быть. Разговаривать я сам буду.
— Нарвемся мы… — пробормотал себе под нос Абдулла и подумал: «Зря мы затеяли эту авантюру с мотоциклом. В тыщу раз лучше было двигаться пешком. Пусть дольше, зато спокойнее. Лес до самой линии фронта, а фрицы не больно охотно по лесам шастают, партизан опасаются. Может, и нам партизаны встретились бы, помогли до своих добраться…»
На дорогу падали косые тени деревьев, желто-серые полосы пятнали дорогу, и она напоминала Кериму какого-то сказочно огромного варана. Вот сейчас поворот — и пасть его разверстая появится, чтобы глотнуть мчащийся мотоцикл. А мы его из пулеметика… из пулеметика… из пулеметика!
У Гусельникова же было впечатление, что посадил он свой «СБ» на полевой аэродром, сейчас заглушит мотор, выберется из кабины, разминая косточки, встретится с товарищами по эскадрилье…
Дорога круто забрала вверх — и как на ладони появилась Тереховка. Это было большое село, гаснущее солнце сияло на куполе церкви, можно было разглядеть не бревенчатые под соломой, а кирпичные, с железными крышами дома. Село было вольно разбросано на пригорке, спадающем к реке. При въезде в село шлагбаума не было, но стояли двое полицаев с желтыми нарукавными повязками и немецкий солдат, сгорбившись, сидел на пеньке. Он только что останавливал машину, в которой оказались какие-то важные чины, получил разнос за придирчивость в проверке документов и был не в духе, считая, что пусть оно в таком случае катится все к свиньям собачьим: ты же стараешься — тебе же старание твое в нос тычут! На подкатывающий мотоцикл с тремя вояками он поэтому смотрел недружелюбно, однако предпринимать ничего не собирался, — может, тоже какие-нибудь штабисты с пакетом…
— Как проехать в комендатуру? — торопливым и злым топом осведомился Гусельников, притормаживая.
Полицаи смотрели бараньими глазами; немец поднял голову, махнул лениво рукой в направлении села:
— Дорт!.. Форвертс, данн рехтс…
— Там! — перевел машинально Гусельников. — Вперед, потом направо.
— Бестен данк, — поблагодарил он, забывшись на мгновение, что в подобной ситуации излишняя вежливость неуместна и опасна. Исправляя ошибку, грубо выругался на жаргоне, рвя стартер заглохшего «цундаппа».
Глаза у немца просветлели, заулыбались:
— О-о, колоссаль!
Глядя вслед отъезжающему мотоциклу, один полицай сказал другому:
— А все-таки документы надо было проверить. Подозрительные какие-то типы. Тот, что в коляске, вообще на немца не похож.
— На американца, что ли?
— Не скалься. Не похож, и все тут.
— В комендатуре проверят.
— А ты уверен, что они туда доедут?
— Слушай, катись-ка ты подальше! Вечно со своими подозрениями. Вон этому, — кивок на немца, — выдали по первое число, хочешь, чтоб и тебе по шее дали? Беги и догоняй, ежели приспичило, проявляй свою бдительность. — Слово «бдительность» он произнес издевательски, вставив в него лишнюю букву.
Недоверчивый полицай оказался не так далек от истины — за первым же поворотом Гусельников приглушил мотоцикл. Остановились они неподалеку от школы, где разместилась немецкая казарма. Некоторые солдаты торчали в окошках, дымя сигаретами; другие пиликали на губных гармошках; третьи занимались мелкой постирушкой и, гогоча как гуси, плескали друг на друга водой у колодезного сруба. На проезжающих они не обращали никакого внимания, и это было на руку беглецам.
На малом газу протатакал Гусельников мимо казармы, приостановился там, где дорога длинно шла под уклон, до самого моста.
— Высказывайтесь, — предложил Гусельников.
— Через мост нам не проехать, — сказал Абдулла, — с обеих сторон шлагбаумы… документы проверять наверняка будут не так, как те лопухи.
— Может, с боем прорвемся? — предложил Керим.
Гусельников задумался. Сабиров торопливо сказал:
— Там поворот есть, вдоль берега реки. Если по нему поехать, а? Не один же мост через реку… брод где-нибудь есть…
Гусельников посмотрел на штурмана со странным выражением, приподнял каску, отер обильный пот на лбу.
— Нет, Абдулла, не пойдет так. Поворот у самого моста, враз подозрение вызовем… Да и откуда знать насчет брода — был бы брод, так и мост не наводили бы. Не-ет, что-то другое надо.
— Есть предложение, — сказал Керим, — пристроиться в хвост какой-нибудь штабной машине — их не проверяют, за ней и проскочим, тем более что к фронту, а не наоборот.
— Сердце чует, что мы хотим нарваться! — с надрывом произнес Абдулла.
— Кроме сердца голова на плечах имеется! — повысил голос и. Гусельников. — У Керима дельное…
— Внимание! — сказал Керим. — Отставить пререкаться! Полицай к нам направляется.
К ним действительно направлялся тот самый полицай, что у заставы в село смотрел желтыми коршунячьими глазами, недоверчиво смотрел, выжидающе. У него и сейчас такой же взгляд был, словно буравчики из-под лохматых бровей поблескивали.
— Всем сидеть спокойно… я разговариваю, — предупредил Гусельников. И широко улыбнулся навстречу подходящему полицаю, потряс фляжкой: — Шнапс!.. Ферштеес ду? Во ист шнапс?
Полицай оскалился, показывая желтые прокуренные зубы.
— Понимаю, понимаю! Есть! Тута вон есть самогонка!
Он тыкал рукой в сторону, но глаза были внимательные, хищные глаза. Его подозрения усилились оттого, что «немцы» вели себя странно: суетился один, а другие отворачивались, не глядели в глаза. Особливо этот черный, что в коляске сидит. Ни итальянцев, ни румынцев поблизу нету, а он — как бог свят — не немец: ишь, черномазый, бычится, исподлобья зыркает! Чего же делать, чего же делать?!
Путая немецкие и русские слова, он зачастил:
— Найдем шнапс… ком со мною, пан… близко тута, нихт вайт… Я вот на запасном колесе позади пристроюсь… покажу… фарен шнель-шнель, быстро-быстро ехать… чистый как слеза самогон, дух перехватывает!..
— Зецен зи, — разрешил Гусельников и вновь тут же опять поймал себя на том, что употребляет вежливый оборот речи, снова «в молоко»!
А полицай даже как будто обрадовался:
— Зецен, зецен, сейчас сяду… пристроюсь…
Керим не вмешивался в разговор командира с полицаем, но все больше каменели руки, все оглушительнее бухало сердце. Он не понимал, на чем основано предчувствие, но знал точно: полицай их заподозрил и подобру-поздорову не выпустит.
Машинально рука потянулась к голенищу — и все похолодело внутри: ножа не было. Испуганной ящерицей метнулась мысль — и он явственно увидел нож на скамье у Авдотьи Степановны, когда она перевязывала ему ногу. Забыл нож! «Дурак, тупица, осел!» — нещадно ругал он себя, но ругать было поздно. И он яростно косился на полицая, который пристроился за Абдуллой и вцепился в штурмана, как клещ в овечий хвост.
У двух сгоревших хат, от которых остались только печи да закопченные трубы, Гусельников притормозил, свернул к пожарищу.
— Эй, эй, пан, не туда! — забеспокоился полицай.
— Айн момент, — бросил Гусельников. — Хватай его, Керим!
И Керим, словно ожидавший этой команды, изогнулся самым причудливым образом, схватил полицая обеими руками за голову, едва не свалив Абдуллу, рванул на себя. Полицай хрипел, пытался вывернуться, крикнуть, но руки Керима превратились в клещи. За брыкающие ноги поймал полицая Гусельников.
— Крути башку влево!
А сам повернул полицаевы ноги вправо.
Через несколько секунд все было кончено. Запыхавшиеся Гусельников и Керим смотрели друг на друга, а на них уставился бледный, ничего не успевший попить Абдулла.
— Вот так! — выдохнул Гусельников. — Волоки его, Керим, сюда… в пепле зароем… Никого не видать?
— Никого…
— Волоки!
Абдулла стоял неподвижно, потом кинулся помогать, греб пепел куда попало, расчихался.
— Притихни, — придержал его Гусельников, — не психуй, все уже кончилось.
Абдуллу била дрожь. Керим тщательно вытирал ладони о свои немецкие брюки, оставляя на них следы сажи и пепла. Понимал, что делает не то, что надо, да уж больно противно было ощущать на руках полицаевы слюни и предсмертную испарину.
— Молодцы мы с тобой, Корим, верно? — подмигнул взволнованный Гусельников.
Абдулла стоял как потерянный, ожидая реплики в свой адрес, но Гусельников только повторил:
— Молодцы мы с тобой, Керим Атабеков!
— Нож я позабыл в доме! — буркнул Керим и просяще поднял глаза. — Смотаем за ним, командир, а?.. Или вы подождите здесь, а я сбегаю, а?
— Не дури! — прикрикнул Гусельников. — Поумнее ничего не придумал? Оружия у нас хватит, а нож твой Авдотья Степановна догадается припрятать, сбережет… А ну садитесь, вон две машины к мосту идут.
Солдаты ехали, видимо, издалека — их мундиры и каски были не зелеными, а серыми от толстого слоя пыля. Гусельников пристроился в густой пыльный шлейф, тянущийся за машинами.
Возле шлагбаума передняя просигналила, а офицер высунул голову и прокричал что-то сердитое замешкавшемуся солдату. Тот поднял шлагбаум. На другом конце моста дежурили сообразительные — они подняли полосатое дышло шлагбаума, не дожидаясь сигнала. Гусельников воспользовался этим и прибавил газу, обгоняя машины. Солдаты из машин кричали вслед, махали руками:
— Лос, лос! Давай, давай!
Гусельников добросовестно последовал совету, вскоре мотоцикл намного оторвался от машин, даже рева моторов их не слышно было.
— Вечереет, — многозначительно произнес Гусельников.
— Да? — непонимающе отозвался Абдулла.
— Вечереет… — неопределенно поддержал Керим.
— Скоро темно будет, а их всего человек пятьдесят — шестьдесят, — продолжал Гусельников.
Керим внезапно понял, загорелся:
— Чесанем из пулеметика, да?
— И гранатками, гранатками, — кивнул Гусельников, — запасец приличный везем. Куда его везти?
— Рубанем фрицев по всем правилам! — ликовал Керим.
— Да уж не к теще на блины заехали, — усмехнулся Гусельников, — пора бы…
Абдулла смотрел на них как на сумасшедших.
— Вы что, в самом деле, ребята? Их — шестьдесят, а нас — трое!
— Они — фрицы, а мы — русские! — с вызовом сказал Керим. — Мы — на своей земле, они — на чужой!
— Молодец, парень, — стукнул его по плечу Гусельников и подмигнул, — правильно котелок варит. Стемнеет скоро, а ночью они в лес нипочем не полезут, так что не дрейфь, Абдулла, не каждый маршрут на штурманской карте рассчитать можно. А к утру мы умотаем, ищи-свищи.
Сабиров потряс головой, пожал плечами и даже руками развел. Гусельников построжел, в голосе появились командирские нотки:
— В общем, перекур кончен, славяне. Выбираем местечко для засады… Да вот она, лощина, лучше не выбрать. Заляжем с той стороны, где подъемник, — и лады.
Вскоре заурчали машины.
— Без команды не начинать! — предупредил Гусельников.
— Поближе подпустим, чтоб — гранатами, — добавил Керим, пристраивая поудобнее снятый с мотоцикла пулемет..
Абдулла смолчал, раскладывая поудобнее гранаты и автоматные рожки.
Садящееся солнце светило низко и со спины, стрелять было удобно, только тени немножко мешали, да ведь не на снайперском же полигоне, для пулемета и автоматов — сойдет, мишень кучная.
Начало было удачным — машины спускались в лощину, когда взорвались первые гранаты. Две из них угодили в наполненный солдатами кузов, одна громыхнула на капоте передней машины. Вторая машина, идущая почти вплотную, пыталась отвернуть, но попала в выбоину и завалилась. Из нее горохом посыпались немцы. Истерические вопли «Рус!.. Партизан!», суматошная пальба — все это продолжалось считанные минуты. Потом немцы опомнились, заняли круговую оборону, деловито застучали и с их стороны пулеметы.
Гусельников отдал приказ отходить, намереваясь улизнуть, пока атакованные не сообразили, что к чему. И тут их ждала первая неудача: мотор мотоцикла был покалечен случайной пулеметной очередью. Пришлось отходить пешком.
Шли до самого рассвета с короткими передышками, стараясь подальше оторваться от места схватки. Они выбились из сил, от жажды потрескались и кровоточили губы, но воды не было ни капли. А Гусельников торопил, не давал передышки, — впереди уже явственно слышалась канонада переднего края.
Вышли на опушку. Дальше тянулось открытое поле. Километрах в двух маячила рощица.
— Доберемся до нее, там и привал, — решил Гусельников. — Обзор оттуда отличный, никто не подберется незамеченным.
— Зато и рощица как бельмо на глазу торчит, у любого подозрение вызовет, — не согласился Абдулла.
— Ерунда! — уверенно сказал Николай. — Кому придет в голову проверять дюжину деревьев, стоящих в открытом поле как на ладони!
— Не мы одни умные, командир.
— Что ж, по-твоему, по лесу крюк давать? Рискнем…
Тучи ворон носились над Торанглы. Они забирали все выше и — выше, их непрерывный грай наводил тоску. Для человека знающего понятно было, что следует ожидать затяжной непогоды. Несколько дней уже небо было затянуто сплошной серой пеленой, до которой никак не могли добраться вороньи стаи, холодный ветер нёс сырой промозглый дух дождя. Не успевало свечереть, как сразу наваливалась тьма, я лишь воронье еще некоторое время продолжало надсадно каркать, пока наконец не успокаивалось на деревьях, и деревья казались покрытыми сажей: сгустки тьмы во тьме.
В поле работали дотемна — торопились убрать высохшие кусты хлопчатника, подготовить поле под новый посев. Преодолевая тупую боль в пояснице, взмахивала тяжелым кетменем и Акгуль. Она ни о чем не думала, настолько одолевала усталость; единственное желание теплилось — услыхать возглас бригадира, объявляющего конец рабочего дня. Тогда можно будет так же отрешенно и бездумно добираться до дома, где ждут старый свекор и маленький сынишка, накормить их и провалиться в беспамятство сна.
С хрустом крошило сухие стебли широкое лезвие кетменя, руки онемели. Акгуль казалось, что не мотыгу, а самое себя поднимает она и ударяет о землю. Но ни на одну секунду не посетила ее мысль, что можно не работать, дать себе хоть кратковременную передышку, — работа была необходима, как дыхание, ибо это была та посильная помощь, которую вносила маленькая туркменская женщина в великое горнило войны, в напряженную борьбу Родины с лютым врагом, и помощь эта приближала миг встречи с человеком, по которому плакало истосковавшееся сердце.
— Эй, бушлук!.. Эй, солдат приехал!.. Эй, бушлук!..
Скакал на ишаке мальчишка, размахивая папахой, кричал во все горло. И женщины приостановили работу, перестали срубать гузапаи, выпрямились — и у каждой замерло дыхание: кому весть? Кому счастье? Кетмени выпали из рук, поле превратилось в сплошное ожидание.
— Бегенч-солдат вернулся!.. Бегенч!..
Одна из женщин качнулась, ловя воздух руками, упала на колени, но тут же вскочила. Ее головной платок зацепился концом за сухой куст хлопчатника. Она не стала отцеплять, рванула его с головы, пренебрегая всеми обычаями, побежала простоволосая.
Через минуту за ней, не сговариваясь, но единым порывом поднятые, побежали все женщины, — Бегенч был первым, кто уходил на фронт. Он и вернулся первым.
Народу собралось столько, что пришлось во дворе расстелить кошмы и циновки, чтобы разместились все, жаждущие услышать военные новости от очевидца. Всего два десятка дворов было в Торанглы, но почти из каждого двора ушел один, а то двое или трое, узнать же об их судьбе желало вчетверо больше людей.
Бегенч рассказывал до тех пор, цока голос не потерял и только сипел, а его все расспрашивали, в десятый раз допытывались, не встречал ли Джуму, Мердана, Сапара…
Он только головой тряс, пытался руками разводить, да это у него неловко получалось, так как левый рукав был пуст.
— Большая штука война, — покачивали папахами аксакалы. — Столько времени находиться на ней и не встретить ни одного земляка!.. Наверно, столько в ней парсангов[32], как от нас до Ашхабада.
— Больше! — синел Бегенч и тянулся к пиале — горло промочить. — Больше, яшули! В десять раз… в сто раз больше!
— Ай-вай! — качали тельпеками[33] аксакалы. — Какая большая война!
Маленький Назарчик топтался возле Атабек-аги, приглядывался к однорукому солдату — таких он еще не видал.
— Внук ваш, ага? — свистел осевшим голосом Бегенч.
— Правнук, — уточнял Атабек-ага.
— Зовут как?
— Назаром зовут. Друг такой у Керима был. Русский человек, а по имени — Назар.
— Хорошо назвали. Когда Керим вернется, радоваться станет.
От этих слов Акгуль расцвела, прикрывая яшмаком[34] свое неприлично заалевшее лицо, но не радоваться она не могла.
— Оказывается, и у русских есть имя Назар, — произнес один из стариков, — и у других народов есть. Еще когда басмачи были, пришел в Торанглы один человек, раненый, убежища искал, мы его прятали от головорезов Ибрагим-бека. Его тоже Назаром звали, как и вот этого маленького джигита… Подойди сюда, Назар-джан!
Атабек-ага вдруг испугался, что Назарчика сглазят, порадовался догадливости невестки, которая прижала сынишку к себе, скрыла в своих объятиях, поспешил перевести разговор на другое:
— Одинаковое имя может в разных местах встречаться… Ты, Бегенч, лучше о войне расскажи. Когда она, проклятая, кончится… Есть такие слухи или нет слухов? Сколько ей еще продолжаться, нас и других людей мучить? Сломят шею этому в недобрый час рожденному Гитлеру или у него еще сил много? Сколько месяцев ты в больнице лежал?
— В госпитале, яшули, я полтора месяца пробыл. А война, что ж, идет война, трудно угадать, когда ей срок выйдет. Ясно одно: нынче фашисты не прут напролом, как прежде, вдохновляясь легкой победой. Слабеет их напор. А наши все больше сил набирают. Значит, рано иля поздно сломаем врагу шею.
— Как гусенку? — бодро подсказал Гуллы.
— Ну-у… гусенку, конечно, легче голову отвернуть, чем фашисту, — просипел Бегенч, и голос его вдруг окреп, набрал полную силу. — Но и фашиста в нору загоним, затравим, как шакала, нашкодившего на бахче!
— Керим писать перестал, — пожаловался Атабек-ага.
— Напишет, — успокоил Бегенч. — На фронте, яшули, не всегда руки до писем доходят.
Маленький Назарчик незаметно прикорнул на груди у матери. Где-то прокричал петух. Вторя ему, заикал осел. Сельчане пожелали Бегенчу доброй ночи и разошлись.
Молочно-белая вывалилась из прорехи серой пелены небес луна, осветила дорогу золотистым светом, Атабек-ага и Акгуль шли молча. Глухая тишина царила вокруг, лишь звук шагов слышался, да мирное посапывание Назарчика.
Недавнее приподнятое настроение Акгуль уступило место тоске, молодая женщина приуныла, сама не зная, почему такое случилось. Ей плакать хотелось, и она дышала прерывисто, с трудом сдерживая слезы.
— Дитя мое, — прервал молчание старик, — а что, если мы напишем командиру Керима? Пусть хоть он сообщит нам, что с Керимом, почему молчит.
— У командира… у командира и без нас… без нас дел хватает, — рвущимся голосом ответила Акгуль. — Зачем станем на Керима его неудовольствие направлять? Подождем немножко. Напишет Керим, когда свободную минуту выберет.
Их тени раньше них дотянулись до порога дома и перелились через него.
Акгуль обернулась — в доме Бегенча еще мерцал свет. Он был слабый из-за яркой лупы, но от него в сердце Акгуль засветился маленький огонек — ничего, скоро и Керим вернется…
Еле волоча ноги, бредут по дороге пленные. Гонят их конвоиры, словно стадо баранов, хотя и отстающих баранов не бьют так безжалостно, как пленных: коваными сапогами, прикладами, палками, плетьми. Могут и пристрелить ни за что ни про что.
Полуденный зной палит. Озеро бы сейчас, возле которого Абдуллу нашли! Родничок бы, в котором искупались с Керимом! Лечь бы ничком, припасть к воде губами — и пить, пить, пить без конца, лишь дыхание переводя!
Вспоминает минувшее Николай Гусельников — и муторно на душе становится. Плечо разболелось, надкусанное вражеской пулей. В горячке боя не заметил, что ранило, а сейчас ноет, дьявол его побери. Заражения бы не было!
Керим прихрамывает. По мякоти зацепила пуля, скорее кожу сорвала, чем мякоть, а все равно наступать больно. А ступать надо твердо — отстающих конвоиры пристреливают без предупреждения.
Абдулла идет потупясь, не смотрит ни вперед, ни по сторонам. Ноги сами по себе шагают, несут туловище, а головы нет, голова в той рощице осталась. «И зачем только я не настоял на своем! Зачем нас в рощицу эту дурацкую понесло, а не в лес! Пусть дальше, пусть крюк, зато целы бы остались, на свободе…»
…Они сменялись через каждые два часа — часы были и у Гусельникова, и у Абдуллы. Первым в карауле стоять вызвался Керим. Товарищи как прилегли, так сразу и сморил их сон. А он, преодолевая сонливость, сквозь невольно смежающиеся веки поглядывал на солнце, поглядывал на часы. Мысли были о далеком, за тысячи километров отсюда…
Вот такое же солнышко светит и над Торанглы, то же самое солнышко — как в сказке это. И тут оно — и там. Смотрит ли на него дедушка? Смотрит ли Акгуль? А Назарчик? Какой он — трудно представить. Что они там сейчас делают? Вспоминает ли дедушка о подаренном ноже? При первой же возможности заверну к Авдотье Степановне, заберу его… А родители Акгуль, вероятно, уже к осенней стрижке овец приступили. Акгуль тоже мастерица с овцами управляться, теперь ей на хлопковом поле работать приходится — на отгонное пастбище с маленьким не уедешь, да и дом ей нельзя бросать, дедушка дома, присматривать за ним обязана… Интересно, залечил ли Ораз свою ногу? Может, и его в армию призвали? С Бегенчем мы как расстались на пересыльном пункте, так ни слуху о нем, ни духу…
Опять к сыну мысли вернулись — в груди ворохнулась, булькнула нежность. В марте родился сыночек, семь месяцев ему от роду. Говорит ли? Ходит ли? Не вспомнить, какими бывают дети в возрасте семи месяцев. Если не стоит на ножках, то, наверное, хоть ползает. Быстрее бы война эта кончилась, на сыночка бы поглядеть! Мне, несомненно, повезет, когда жребий тянуть станем, к кому в первую очередь ехать: к Николаю, к Абдулле или ко мне! Втроем и завалимся в Торанглы — как там все обрадуются!
Он зевнул во весь рот, взглянул на часы, которые дал Николай. Сейчас его очередь часовым становиться, прошло время, а жалко будить, вон как сладко похрапывает. Наверно, правильно дедушка говорит, что спящего и змея не трогает. Однако приказ командира есть приказ, надо его выполнять, надо будить Николая.
Гусельников проснулся сразу, будто и не спал вовсе. Сел, потрогал плечо рукой, поморщился.
— Болит? — сочувственно осведомился Керим.
— Терпится, — шепотом отозвался. Николай. — Тише укладывайся, Абдуллу не разбуди ненароком, пусть поспит парень, умаялся от своих переживаний…
Керим осторожно лёг. И великий полководец-сон, ведя свое несокрушимое войско, повис у него на ресницах, веки стали свинцовыми, и Керим, засыпая, успел удивиться, как он выдерживал до сих пор. Темный, глубокий, непроницаемый туман окутал его неизведанным наслаждением.
Гусельников сделал легкую зарядку, насколько позволяло раненое плечо, отошел на край рощи и затаился под кустарником, вглядываясь в ту сторону, откуда они пришли. Там кто-то ехал на одинокой телеге. И все.
Пригнувшись, перебежал на другое место. И замер — близкий такой родной звук послышался в небе! Аж мурашки по спине побежали. Это подавали голос «Петляковы» и «Яки», — может быть, даже брагинцы летели. И впервые в полную силу пожалел Николай, что нельзя в самом деле «сказку сделать былью», — нельзя взлететь, махая руками, догнать свой родной самолет и пристроиться там хотя бы в бомбовом отсеке. Счастливые ребята летят! А нам вот не повезло, судьба задницей повернулась. Ну да мы еще живые, мы еще повоюем и судьбе фигу с маком покажем! Летайте, милые, кидайте бомбы в фашистов! Мы тоже не все время будем в этих кустиках хорониться, завтра же линию фронта перейдем. Мы тоже продолжаем бой, друзья!..
Надумавшись всласть о том, как они вернутся в свою часть и, получив новенький самолет, вылетят на боевое задание, Гусельников вспомнил о Казани — увидел милое, нежное, с персиковым пушком на щеках личико Розии. Красивая она девушка. Вот кончится война, наступит мирное время, и он поедет к ней. Он так обещал в письмах, и она писала, что ждет, каждую ночь во сне видит. Ну, каждую ночь — это, положим, для красного словца, а что ждет — в это хочется верить, не такая девушка Розия, чтобы над фронтовиком посмеиваться, тень на плетень наводить.
В положенное время Гусельникова сменил Абдулла. Николай уснул, продолжая мечтать, и увидел во сне Розию. А Сабиров, зевая до хруста в скулах и не чувствуя себя выспавшимся, поплелся туда, где они оборудовали наблюдательную точку. Ноги волочились как чужие, носки сапог загребали листья. Если бы он мог взглянуть на себя со стороны, то устыдился бы и сразу подтянулся, но со стороны он себя не видел и потому брел как в полусне.
Шорох заставил его отпрянуть в сторону и схватиться за автомат. Он чуть не вскрикнул от неожиданности. Но это была всего-навсего белка, высунувшая свою любопытную усатую мордочку из-за ствола ели. Заметив, что на нее смотрят, метнулась вверх по стволу рыжим комочком молнии и исчезла.
Абдулла постоял, давая успокоиться суматошно стучащему сердцу, прошел к наблюдательной точке, сел, откинулся на вытянутые руки. До чертиков хотелось спать. Керим хитрецом оказался, подумал он, надо было мне первым дежурить, а сейчас спал бы да спал себе.
Он чувствовал себя куском сахара, брошенным в стакан кипятка. Нигде ни звука. Словно мир вымер, словно ни войны, ни стрельбы, ничего не существует, кроме расслабляющего зноя, который просачивается сквозь кроны деревьев, — ничего, кроме желания спать.
Опасаясь уснуть в самом деле, он встал и принялся расхаживать между деревьями, хотя командир строго-настрого приказывал не маячить, сидеть неподвижно. Сам бы попробовал посидеть, когда тебя буквально с ног валит!
Абдулла снова присел. И сам не заметил, как уснул.
А спустя малое время из высокой пшеницы поднялись одна, вторая, четвертая, шестая каски. Их владельцы, переглядываясь и делая друг другу знаки, призывающие к осторожности, стали приближаться к рощице. Автоматы они держали на изготовку, но автоматы не потребовались — спящие были захвачены врасплох и обезоружены…
…Их присоединили к колонне других пленных, и они, грязные и оборванные за время своих приключений, сразу же растворились в массе таких же неудачников. Удача кончилась.
К вечеру их загнали на обнесенный колючей проволокой пустырь. Что за городок был, на окраине которого их остановили, никто не знал. Строений на пустыре не было, зато торчал кран водоразборной колонки. И несколько сторожевых вышек поблескивали, прожекторами, а возле прожекторов стояли автоматчики.
Ошалевшие от жажды овцы не бросаются так к водопою, как бросилась к крану толпа пленных. Сильные отталкивали слабых, здоровые работали локтями, тесня раненых. Керим остолбенел, не понимая, что творится с людьми, еще вчера с гордостью носившими военную форму советского солдата. Что сместилось в их сознании, что страшное произошло за те сутки, или двое, или трое, пока они были в плену?
Давка возле колонки продолжалась, пока не гаркнули:
— Смир-р-рна!
Очень быстро толпа утихомирилась. Все потрясенно переглядывались. Тут не было знаков различия и воинских званий, многие были без гимнастерок и без обуви, но в душе все-таки каждый оставался солдатом, и команда для каждого была командой..
Высокий плечистый человек в нижней рубашке, порванных бриджах, босой смотрел хмуро, исподлобья.
— Вы что, озверели? Раненых вперед пустите! А сами — в колонну по два, быстро!
Видно было, что он привык командовать, привык, чтобы ему подчинялись. Обычно такой сноровкой обладает старшина, но этот, похоже, чином был повыше.
— В колонну по два становись!
Пленные сперва нерешительно, потом, словно обрадовавшись команде, стали строиться.
— Кончай бодягу! — подал реплику рыжий верзила с желтыми редкими зубами, которые он все время щерил — как укусить собирался.
— Кто сказал? — осведомился плечистый. — Выйди из строя!
— А я и не в строю! Кто ты такой, чтобы я тебе подчинялся? Небось такой же, как все!
Конвойные смотрели заинтересованно, не вмешивались.
Плечистый повысил голос:
— Фамилия, звание, какой части?
Рыжий подозрительно засмеялся, сделал движение к водоразборной колонке.
— Катись-ка ты подальше, пока не подвесили!
— Еще раз спрашиваю: фамилия, звание, часть?
Рыжий тряхнул плечом, сбрасывая руку спрашивающего, развернулся для удара.
Плечистый, не размахиваясь, ударил его тычком, и он свалился, будто его обухом по лбу стукнули. Плечистый поднял его за треснувший ворот гимнастерки.
— Будь при мне оружие, застрелил бы как собаку! Сволочь! Ну?!
— Рядовой Ситников… Сто двадцать третий полк… артиллерист…
— Какой разгильдяй тебя в артиллеристы пустил!.. Я капитан Дроздов, комбат!.. Товарищи, есть кто-нибудь старше меня по званию и должности? Тогда принимайте команду… Нет такого?.. Тогда меня слушайте… Сейчас мы в плену, но мы были и остаемся советскими солдатами!
— Поосторожнее, капитан, — придержал его Гусельников и кивнул в сторону, конвоиров.
— Эти? — Дроздов презрительно сморщил нос. — Пусть и они слушают, не слиняют!
— Глупая бравада, — сказал Николай.
— Не осторожничай, переодетый, не знаю, кто ты на самом деле…
— Лейтенант я!
— Плохо, что лейтенанты у нас такие хиляки.
— Ладно, капитан, оставь свои иголки, не в ту сторону метишь.
— Мне лучше знать, куда метить… Товарищи! Мы остаемся советскими солдатами и в плену. Не думаю, что есть среди нас такие, кто сдался добровольно, поэтому давайте и впредь не позорить свое звание. А когда совсем плохо станет, пусть каждый вспомнит, что он человек, а не пресмыкающееся, на ногах стоит, а не на брюхе ползает. Вот так! А теперь подходи по очереди к колонке, пей не задерживаясь и освобождай место товарищу.
У Керима до того сердце защемило, что слезы подступили к глазам, — захотелось подойти и крепко обнять капитана: он в этот момент был куда более по душе, чем Николай.
Дроздов тем временем разыскал среди скопища пленных двух военфельдшеров, приказал осмотреть раненых. А сам пошел по толпе, устроившейся на пустыре кто как смог, приглядываясь. Иногда останавливался, заговаривал — с одними покороче, с другими подольше.
Подошел к Гусельникову.
— Будем знакомиться, лейтенант?
— А чего же, — отозвался Гусельников, — будем.
— Меня Сергеем Васильевичем зовут. А тебя?
— Меня Николаем Парменычем. Попросту — Николаем.
— Давай попросту, я постарше буду. Доложишь, как в плен попал? Только без вранья, начистоту, иначе вообще помолчи.
— А мне врать не с руки, по глупости попал…
И Гусельников рассказал обо всем не таясь. Конечно, будь он поопытнее, не спешил бы с откровенностью, — кто его знает, кто он, этот капитан горластый, может, провокатор, если поглубже копнуть. Но Николай о дурном не думал, среди пленных только своих видел, даже того дурака рыжего, рядового Ситникова. Не сдержался, на Абдуллу пожаловаться: из-за него в плен попали, злости на такого не хватает.
— Бывает, ребятки, — проговорил капитан, выслушав Николая, в рассказ которого Керим то и дело вставлял, реплики. — Бывает… Конь, он об четырех ногах, да спотыкается. Не держите зла на приятеля своего. Споткнулся парень нечаянно… не по дурному же умыслу. Он и так, гляжу, переживает. Вы тут сидите разговариваете, а он как потерянный бродит. У него же на душе черным-черно, поддержать его надо, а не отталкивать, падающего толкать — самое последнее дело. Он сам свою вину искупит.
— Товарищ капитан! — после некоторого молчания решился Гусельников. — Скажите правду: если бы вам на моем месте оказаться, застрелились бы или подняли руки?
Капитан помедлил с ответом.
— Каждый должен на своем месте решать, лейтенант. Тут советовать да судить сложно, задним умом все мы бываем крепки… Думаю, что нет, не застрелился бы. Смерть ведь — это не только демонстрация, она и пользу какую-то принести должна. А какая польза от меня убитого? Никакой. Зато пока я жив, я имею возможность маленько насолить фрицам. Не согласен?
— А как же приказ Верховного. Главнокомандующего? — спросил Керим, которого тоже живо интересовала затронутая тема.
— Приказ, он, конечно, приказ, но ведь и он не машинам отдается, а живым людям… его, по-моему, тоже не с бухты-барахты выполняют.
— Когда вернемся, спросят, почему, мол, не выполнили…
— Надо сперва вернуться, ребятки, а там ответим, почему да отчего. Спросят, понятное дело, по спинке не похлопают, по головке не погладят. А мы ответим. Раньше времени не расстраивайтесь. Самое главное — духа не терять, верить в свои силы. Тот, кто духом ослаб, уже мертв, даром что не застрелился…
С наступлением ночи погода стала портиться. Поднялся ветер, понес всякий мусор, бумажки, тряпки — откуда только все это бралось! Потом налетела пыльная буря. «Прямо как наш „афганец“, — подумал Керим, прикрывая лицо рукавом. — И спрятаться некуда, голый пустырь. Вон парод в кучу сбился — чем не отара в Каракумах, когда буря застает?»
С полчаса немилосердно пылило, йотом хлынул ливень и вымочил всех до нитки. Дроздов разыскивал Гусельникова и Керима, к ним присоединились Сабиров, Ситников и еще несколько отчаянных голов. Совещание было коротким: решили воспользоваться непогодой и попытаться вырваться из лагеря. Этому, казалось, благоприятствовало все, даже прожектора на вышках почему-то не горели.
Под проливным дождем они ползли к колючей проволоке. Земля раскисла, превратилась в сплошное месиво, в котором ворочались пытающиеся хоть как-то укрыться от ливня люди.
До ограды оставалось совсем немного, как вдруг ударили с вышек пулеметы, вспыхнули прожектора, вырвав из тьмы несколько распластанных фигур у самой проволоки, — отчаянная мысль пришла в голову не одному Дроздову.
В снопы прожекторного света вбежали автоматчики. Пулеметы на вышках смолкли, их сменила скороговорка «шмайссеров». Распластанные у ограды тела дергались под ударами пуль и замирали…
…Их перебрасывали из лагеря в лагерь, как ветер гонит по степи перекати-поле. В каждом лагере — выматывающая силы и душу работа. Они усохли и почернели, лихорадочный блеск в их глазах тускнел. «Держитесь, ребята, держитесь зубами! — не уставал повторять капитан Дроздов. — Если сил нет, все равно держитесь».
Больше всех сдал Абдулла. Он перестал быть похожим на человека, как привидение ходил. Ни о чем не думал, ничего не желал — добраться бы до барака, рухнуть на голую доску, заменяющую, кровать, забыться до рассвета. Руки у него истончились, висели будто плети арбузные, глаза смотрели в пустоту. Николай и Керим ободряли его, пытались вдохнуть уверенность, что, мол, и на нашей улице будет праздник. Он не внимал ничему. «Он потерял себя, — догадался Керим, — потерял лицо мужчины!»
Наверно, это так и было. Абдулла вообще был неулыбчив, а тут и вовсе разучился смеяться. Ситников старался вовсю, народ кругом, несмотря на свое тоскливое положение, за животики держался — смех, правда, нервозный скорее был, чем настоящий, — Абдуллу ничего не трогало. Лишь однажды, когда при разгрузке картошки надсмотрщик швырнул в толпу несколько картофелин, он сунулся было за ними.
— Назад, Сабиров! — успел крикнуть Дроздов.
Он послушно замер.
Вместо него картофелины схватил Ситников.
Простучал автомат. Ситников упал, прижимая к груди четыре картофелины:
Их потом подняли другие. И грызли сырыми, а Керим видел, что картофелины в крови, подумал, что ему станет дурно, но нет, не замутило, тошнило от голода, а не оттого, что люди грызли испачканную кровью картошку.
Как-то в предрассветной тьме их вывели из бараков, построили. Обычное место Абдуллы оказалось пустым.
— Куда он подевался? — забеспокоился Керим.
Гусельников не ответил, плечом только дернул.
Дроздов сказал:
— Наверно, по ошибке на другое место встал, — но в голосе капитана было такое, что заставило Керима усомниться в правоте его слов.
Больше о Абдулле не заговаривали. А сам он так и не появился.
Пленных привели на железнодорожную станцию, загнали в вагоны. Когда все расселись кто где сумел, Керим позвал вполголоса:
— Капитан!..
Дроздов нашел его впотьмах. Подобрался и догадливый Гусельников. Говорили еле различимым шепотом.
— Дай руку…
— Что за железяка?
— Монтировка шоферская.
— Как рискнул пронести с собой? Ведь нас обыскивали, пристрелили бы на месте!
— Ничего, капитан, туркмена перехитрить трудно.
— Для чего тащил ее?
— Доску в полу вагона отдерем — выпрыгнем на ходу.
— А ты прыгал когда-нибудь?
— Я, Николай, с парашютом прыгал, неужели тут промашку дам. Верно, капитан?
— Верно, сержант. Дай-ка ее сюда.
— Сам отковырну доску.
— Тут умеючи надо за дело браться. Потом поможешь… когда сила потребуется…
Вечером поезд остановился на небольшой станции — паровоз набирал воду.
Гусельников пробрался к зарешеченному окошку. Вцепившись в прутья, жадно вдыхал свежий воздух — тяжел был застоявшийся спертый воздух в вагоне. Подошел старичок железнодорожник, постучал длинным молоточком по бандажу, наклонился, всматриваясь. Выпрямился, посмотрел наверх, встретился глазами с Гусельниковым. Взгляд был испуганным.
Гусельников сообразил, что железнодорожник обнаружил полуоторванную доску, и заговорщицки прижал палец к губам.
Старичок оглянулся воровато вокруг, присел на корточки, написал ручкой молотка на земле слово «вилы» и тут же затер его ногой.
Гусельников сделал непонимающие глаза. Железнодорожник кивком головы указал на хвостовой вагон и пошел дальше постукивать.
— Что там увидел интересного? — осведомился снизу капитан Дроздов. — Дай и нам с Керимом посмотреть.
Гусельников спрыгнул с верхних нар.
— Старичок тут проходил. «Вилы» — написал и на хвост поезда кивнул. Не понимаю, что он хотел этим сказать. При чем тут вилы?
— Поезжай в колхоз — там узнаешь, — иронически ответили из темноты вагона.
Кто-то хихикнул:
— Вилками интеллигенция котлеты кушает!
— Можно и бифштекс с яйцом.
— Ладно, морская душа, если знаешь, то говори, а зубоскалить нечего.
— Скажу, пилот, не постесняюсь. Это такая сволочная штука — крючья стальные под хвостовым вагоном крепятся, дюймов на пять-шесть над шпалами. Если что-нибудь мягкое попадет на них — расшматует в лоскуты.
— Фью!.. А мы прыгать собирались. Вот прыгнули бы!
— Да откуда он знает про вилы, морячок этот сухопутный… На своей шкуре, что ли, пробовал?
— Если бы на своей, с тобою, салага, баланду бы не травил!
Повисло молчание, лишь тяжелое дыхание в вагоне, словно запаленные лошади дышат.
«От всего, кроме смерти, есть свое средство, свой выход, — думал Керим словами Атабек-аги. — Но где выход в данном случае?»
— Надо думать, славяне, — нарушил тишину капитан Дроздов, — надо мозгой шевелить. Насколько известно, везут нас в Германию, на военный завод. Условия работы там не слишком каторжные, но суть в другом: персонал там работает месяц-два от силы. Потом привозят новую рабочую силу.
— А старую — по домам… с выходным пособием?
— Точно. Старая слишком много военных секретов знает, чтобы ее без пособия отпускать. Девять грамм в затылок — и весь разговор. А то, говорят, газ какой-то придумали — еще проще: в бункер загонят, вроде бы баня перед отпуском, газу напустят — и привет вашей бабушке. И так и так смерть впереди. Надо что-то решать.
— А что решать! Прыгать — и все тут!
— На вилы? На крючья?
— Поезд не все время быстро идет, бывают подъемы, там он сбавляет скорость, — высказал свою мысль Керим.
— Ну и что с того?
— А то, что, спрыгнув, можно постараться между колесами в сторону проскочить. Наш вагон идет вторым от паровоза, а «вилы» — на последнем вагоне, не проскочишь сразу, можно на следующем вагоне попытку сделать.
— Голова, однако, наш азиат!
— Не азиат он — цыган!
— Какая разница! Дело говорит!
— Хорошенькое «дело»! Разве все успеют выскочить на одном подъеме?
— Подъем не один, решайте, товарищи, времени нет тянуть резину.
— А кто первым прыгать будет?
— Я буду, салага! Уже у дырки стою!
— И я!
— И я!
— Меня пропустите!
Желающих оказалось много. Капитан Дроздов сказал:
— Морячок первым вызвался, первым и прыгнет. За ним прыгает Гусельников, третьим — инициатор всей этой затеи. Не сдрейфишь, Атабеков?
— Нет!
— Дальше — поочередно. Я выхожу последним. Справа у нас лес, попытаемся сосредоточиться там, чтоб по-тараканьи не расползаться. Все ясно? Ну, давай, моряк, благословись. Удачи тебе!
Из дыры в полу вагона ворвался холодный сквозняковый ветер. Моряк повозился, повис на руках, прыгнул. Поезд шел совсем медленно, морячку должна была сопутствовать удача, если не растеряется.
Гусельников нашарил в темноте Керима, обнял его, поцеловал в колючую щетину небритой бороды, шагнул к пролому. Керим, не задерживаясь, чтобы не растерять мужества, протиснулся за ним.
— До встречи в лесу, — напутствовал капитан Дроздов.
«Неужели это последние слова, которые мне доведется услышать?» — подумал Керим и разжал руки.
Оставшиеся в вагоне напряженно прислушивались, ожидая услышать страшный крик прихваченного крючьями человека. Однако лишь ветер шипел в проломе да постукивали колеса набирающего ход поезда.
— Следующий, — сказал Дроздов.
Следующего почему-то не оказалось, хотя поначалу возле пролома толпилось много желающих.
— Есть следующий? Не тяните!
— Сам прыгай!
— Ладно. Только теперь уже ждите следующего подъема.
— Давай! Ни пуха тебе, капитан…
Голова Дроздова исчезла в проломе.
Встречный поток воздуха швырнул его на шпалы, больно ударил подбородком обо что-то твердое. «Надо было повременить… подъем мал», — мелькнула мысль, и Дроздов сжался, нащупывая ногами опору, чтобы бросить тело в мерцающий просвет между двумя парами рокочущих вагонных колес. Они были совсем близко и мелькали все чаще…
Настали дни, когда люди хоть немного могли передохнуть от колхозных работ. Однако они не радовали ни Атабек-агу, ни Акгуль. Плохое письмо пришло от командования части, где служил Керим. В нем сообщалось, что «сержант Атабеков Керим Батырович продал без вести». Акгуль постоянно держала глаза на мокром месте, а старик ворчал: «Как это „без вести“? Человек не иголка, чтобы потеряться. Иголку и ту хорошая хозяйка находит, а тут — человек».
Но ворчанье не успокаивало, как не приносило успокоения и участие односельчан. Тяжкое ожидание поселилось в доме Атабек-аги.
Он уходил в степь, много охотился, и каждый клочок земли напоминал о молодости. Будь то возвышенность или лощина, такыр[35] или как[36], будь то бескрайние пески, нем-то похожие на только что остриженную овцу, или луговина с бело-бирюзовыми кустиками верблюжьей колючки — на всем был след его молодости, и это приносило некоторое облегчение от невеселых дум.
Вечером он возвращался домой. Шкурки пойманных лисиц сдавал как положено, зайчатина шла в домашнее хозяйство.
Черный казан стоит на трехногом тагане, булькает потихоньку. Но не еда там варится, а капканы, иначе лисы, корсаки, шакалы учуют запах железа и человеческих рук, обойдут ловушку стороной.
В булькающей воде капканы тихонько постукивают друг о друга. Старик сидит, сложив ноги калачиком, и думает, что его старые кости издают тот же звук, когда он поднимается или садится. «Высохли они от времени, отработали свое, их если шакалу кинуть — тот даже не понюхает. А у Керима кости молодые, сочные, крепкие, им еще долго носить по земле своего хозяина. Не бывает такое, чтобы молодой крепкий парень — и без вести: Отыщется обязательно!»
В соседней комнате стучит дарак[37] — Акгуль все-таки послушалась совета, оставила свою глину, взялась за ковер. Каждую свободную минуту ткет, ночи без сна проводит, особенно с тех пор, как дурное письмо пришло о пропаже Керима.
Атабек-аге хочется взглянуть, как у невестки идут дела, но он не хочет мешать ей, боится сглазить работу, хочет, чтобы портрет Керима получился хорошим. «Пусть трудится, а мы пока позабавим Назарчика, как забавляли его отца Керима и Керимова отца… Судьба ты, судьба, как я просил тебя не касаться черными пальцами своими деток моих, лучше меня возьми и успокойся, просил я тебя. Нечестно ты поступаешь, щадя отжившее и не щадя молодое!»
Акгуль вышла из своей «мастерской», подсела к свекру, послушала булькающий котел, в котором варилось железо.
— Сон мне приснился тревожный, дедушка… Керима видела.
— Пусть сон твой окажется пророчеством эренов[38], дитя мое, — успокоил старик.
— Плохой мне Керим приснился… голый совсем. На верблюде сидел и охотился. В руках у него ваше ружье. А вокруг змеи ползают и шипят…
Старик помял в ладони бороду, будто воду из нее выжимая.
— Думаю, сон к добру. Я говорил тебе, что Керим наш жив. Случись с ним что, аллах дал бы знак. Но он жив, и свидетельство тому — твой сон. Голого видеть — это к страданиям, к переживанию. Значит, он жив и переживает, что не может нам написать письмо. Ружье означает весть — скоро получим мы весточку от него.
— А змеи?
— Змеи внизу, а он на верблюде, змея не достанет ужалить. Мне так хорошо стало, словно мир попросторнел. Надо тебе было об этом с самого утра рассказать — и весь день ходил бы я с хорошим настроением.
— От вас же слышала, что сон нельзя сразу рассказывать, погодить надо, чтобы он устоялся.
— Разве я так говорил?
— Да.
— Вероятно, это о плохом сне шла речь. А ты видела хороший сон… Как у тебя с ковром дела двигаются, дочка?
— По-моему, получается.
— Дай-то… А у Бегенча сын родился, слыхала? Вот радость-то!
Действительно, месяц реджеп[39] принес в дом Бегенча-однорукого большую радость. Младенца конечно же назвали Реджепом, как часто по традиции ребенку дают имя по названию месяца, в который он впервые увидел свет.
Бегенч поспешил в сельсовет к Гуллы-гышыку за свидетельством о рождении сына. После случая с кочевыми казахами Атабек-ага сдержал свое слово, съездил в райцентр, и проказливого пройдоху Гуллы освободили от должности налогового инспектора. Но секретарем сельсовета он остался — выдавал свидетельства о рождении и смерти, выплачивал пособия многодетным.
Узнав о причине прихода Бегенча, Гуллы вежливо усадил его, раскрыл толстенную амбарную книгу.
— Какую фамилию запишем мальчику?
— Как всегда писали, так и запишем, — ответил Бегенч.
— Значит, записываем: Ред-жеп Бе-ген-чев… Реджеп Бегенчев. Поздравляю, Бегенч!.. Одна тысяча… девятьсот… сорок третий год… двенадцатое июля… Двенадцатого июля, стало быть, сын твой родился, Бегенч-джан…
В скрипнувшую дверь несмело позвали Гуллы:
— Выйди, ага, на минутку просят.
Гуллы засопел, надулся важно, положил ручку на амбарную книгу актов гражданского состояния.
— Погоди, Бегенч, сейчас вернусь. Докончим запись, а потом обмоем, как принято. Свидетельство завтра-послезавтра получишь.
Он вышел.
Не зная, чем заняться, Бегенч смотрел по сторонам. Случайно взгляд его упал на раскрытую страницу амбарной книги. Сперва он не поверил глазам, потом охватил книгу. Несколькими строчками выше было написано: «Бегенчева Огульгерек. Родилась 31 мая 1942 года, умерла 1 декабря 1942 года».
Бегенча как кипятком окатили. «Как же это получается? В июне я ушел на фронт, а через двенадцать месяцев у моей Бостан родилась дочь. Верблюдица она, что ли, целый год вынашивать?»
У него аж в глазах потемнело, и он кинулся домой, не слыша, что кричит ему вслед Гуллы. «Смотри-ка, чем она занималась в мое отсутствие! Мы на фронте под дождем и снегом спали, под огнем спали, а она тут жила в свое удовольствие. А люди-то, люди хороши! Никто словом не обмолвился, никто не намекнул даже! Сегодня же из дому ее выгоню! Как только вернусь, сразу же чувяки ее с той стороны порога поставлю! Ну соседи, ну соседи! Хоть бы кто обмолвился!»
— Аю, Бегенч! На тебе лица нет. Что случилось? — встретила его Бостан.
— Замолчи, бесстыжая! Какой позор ты на мою голову обрушила? Признавайся сразу, пока живая!
— Опомнись, Бегенч! Уходил из дому — сыну радовался, вернулся — хуже тучи черной. Что дурное тебе сказали?
— Не крути, подлая! Шила в мешке не утаить! Думала, не дознаюсь я?
— Да скажи ты понятнее, в чем дело?
— Не ждал я от тебя такого, Бостан! На месте помереть, если хоть раз в голове мысль мелькпула, что ты меня обесчестишь. Прочь от меня, недостойная, прочь!
— О аллах всемогущий, джинн его ударил, не иначе, рассудок из головы вышиб!
— Натворила дел, а теперь причитаешь? Не помогут причитания. Как людям в глада смотреть стану? У-у, проклятая! Убил бы на месте!
— Убей, Бегенч, убей, но только объясни! Терпеть не могу этой неопределенности…
— Раньше могла терпеть, а теперь не можешь? Сама натворила дел, а расхлебывать другому? «Жду» писала, «люблю» писала. Лучше б не ждала!
— Бегенч, кто-то оклеветал меня, не иначе. Я чиста перед тобой, как мой ребенок, который лежит в колыбели и еще не вышел из чиля[40]. Приведи сюда того, у кого язык змеи!
— Зачем приводить? Вон в сельсовете в государственной книге запись сделана о девочке Огульгерек, которую ты нашла под кустом… Что молчишь? То-то!
— Пойдем, покажи запись!
— Не стыдно будет?
— Если родила — не стыдилась, то и сейчас стерплю!
Когда они ворвались в сельсовет, Гуллы сидел и писал что-то. При виде посетителей льстиво улыбнулся.
Бостан решительно подступила к нему.
— Не скалься как собака, запись показывай!.
— Какую запись? — прикинулся непонимающим Гуллы, хотя уже сообразил, что попался как воробей на мякине.
— Показывай! Не то я вот эту амбарную чернильницу о твою дурную башку расколю!
— Да что показывать?
— Запись насчет девочки Огульгерек! — И Бостан схватила Гуллы за шиворот. — Показывай, джинном ударенный!
— Пусти воротник, милая… пусти, задушишь… Бегенч! Убери свою жену, если ты мужчина!.. Пусти, гелин, все объясню… По ошибке эта запись сделана, по ошибке, по недосмотру…
— Ворон косоглазый! Чтоб крыша твоя на голову тебе рухнула не по ошибке! Зачем чужой дом разрушаешь?
— Не разрушаю, гелин, не разрушаю! Никому не собирался запись показывать, случайно ее кто-то увидел! Зачем сделал это? — впервые за все время подал голос Бегенч.
— Скажу, братишка, скажу! Денег маловато — жить трудно, а на новорожденного государство отпускает, Вот я и того… брал потихоньку себе. Ни у кого изо рта не вырывал кусок, никого не обделял, брал себе потихоньку. Ты уж прости, не говори никому, не позорь меня перед людьми. Если хочешь, отдам тебе ту сумму, что за девочку Огульгерек получил, только не говори!..
Бегенч плюнул и шагнул через порог. За ним последовала Бостан, предварительно поискав глазами, чем бы это запустить в Гуллы. Ее взгляд был настолько красноречив, что Гуллы заслонил голову руками. Однако массивный чернильный прибор Бостан кинуть не решилась и только погрозила кулаком.
Они никому не рассказывали, но ведь правда, что шила в мешке не утаить, — и вскоре все в Торанглы знали о новых проделках Гуллы.
— Смотри, какой дрянной человек! — возмущался Атабек-ага. — Сперва людей на кочевье обманывал, теперь аульчан не стесняется! Другие люди воюют против врага, Родину обороняют, а этот как шакал — только и знает выгоду свою искать.
Но ругался старик без особого запала. У него такое настроение было, что впору с горой в единоборстве схватиться. Письмо пришло от «без вести пропавшего» Керима! Писал Керим только о хорошем и лишь одно сожаление высказывал — разлучен, мол, с дедушкой любимым, разлучен с женой, разлучен с сынишкой. «Да, внучек ты мой золотой, все это — временное! Хвала аллаху, что сам жив-здоров, а разлука пролетит как хазан[41], моргнуть не успеешь!»
Посадив Назарчика впереди себя, едет старик на осле туда, где работает Акгуль. Теперь он спокойно может появиться на людях, спокойно разговаривать с ними. Не чувствует он себя обделенным, обойденным судьбой!
Едет старик — и белая борода его развевается на ветру.
И воды Амударьи текут спокойно, как веками текли. И солнечные блики на них мерцают. И Назарчик, оборачиваясь, норовит, сорванец, прадеда за бороду словить…
Старший лейтенант с малиновыми петлицами в глаза не глядел. Он в сторону глядел и слегка дымил папиросой, почти не затягиваясь.
— Говорите, говорите, сержант Атабеков, — поторапливал он. — Рассказывайте все как было. Значит, говоришь, выпрыгнули в пролом вагона, на шпалы, а потом — между колесами. Ты сам веришь в это или нет?
— Верю, потому что было! — едва не крикнул расстроенный недоверием Керим.
И сразу же его поправили:
— Не повышайте голос, спокойно говорите. Ваши россказни на сказки похожи. А как было на самом деле — вот что мне важно знать. Продолжайте.
У Керима кружилась голова, и табуретка, на которой он сидел, кружилась по комнате, и старший лейтенант с дымящейся папиросой, плотно сжатой уголком твердых губ, тоже кружился. Странное было впечатление от этого всеобщего кружения, подташнивало даже.
— Не помнишь, что дальше было?
— Помню.
— Тогда рассказывай честно, не жуй мочалку.
«Не верят… не верят… все равно ничему не поверит этот человек со стальными немигающими глазами… не зря Абдулла утверждал, что при всех условиях нас в виноватые запишут…» Слова Абдуллы звучали в мозгу настойчиво, как игла патефона по заезженной пластинке, попавшая в неисправную бороздку: «Не поверят… не поверят… не поверят…» Трахнуть кулаком хотелось по этому дурацкому патефону!
— Так и будем играть в молчанку?
— Все равно вы ничему не верите!
— Не повышайте голос… По-вашему, я должен по плечу похлопывать человека, с оружием в руках сдавшегося в плен? Конечно, не верю.
— Зачем тогда говорить заставляете?
— Ваша обязанность — говорить, моя — слушать…
Керим с ненавистью посмотрел в лицо человека, который не верил, но тем не менее задавал вопросы, заставлял говорить, чтобы снова не верить. Бессмыслица какая-то!
Старший лейтенант смотрел на допрашиваемого. Точнее, не на него глядел, а сквозь него. Но это только казалось Кериму, следователь был человек опытный, на своем деле собаку съел, однако не считал, что надо слишком хитрить с простоватым человеком, — расколется и так.
…В лицо, по всему телу бил холодный ветер. Может, даже не ветер, а внутренняя дрожь била. Что-то ерзануло по спине — Керим в ужасе замер: сейчас рванет крюк, «вилы» проклятые! Нет, не рванули, — наверно, слишком уж плотно влился он в промазученные шпалы. И только потом дошло, что «вилы» — на самом последнем вагоне.
И все равно не было сил оторвать лицо от ароматных шпал. Возле самой руки постукивали колеса. Медленно постукивали, а впечатление было, что мелькают с головокружительной скоростью, Но «вилы» приближаются!
Керим метнулся в просвет между двумя парами колес — едва простучало рядом с локтем одно колесо, сразу же кинулся не раздумывая, как прыгал первый раз с парашютной вышки. Кинулся, покатился по насыпи вниз, прижался лицом к земле, не веря, что самое страшное уже позади.
Ноздри защекотал запах травы. Керим вдохнул этот запах полной грудью, поцеловал его, поцеловал землю. Сорвал зубами травинку, пожевал — родная травинка, прекрасная травинка!
Перестук вагонных колес отдалялся. Наступила тишина. Керим поднял голову и увидел зловещий красный глазок последнего вагона.
Он заставил себя подняться и идти. Можно было нарваться на патруль, контролирующий линию, — Керим об этом не думал. Сейчас была одна мысль, одно желание — встретиться с товарищами, которые выпрыгнули следом, помочь им, если они нуждаются в помощи.
Из-за облака проглянул краешек луны. Он был совсем маленький, но и его света хватило, чтобы разглядеть две темные фигуры. Керим побежал к ним:
— Командир!
— Керим! Братишка! — В голосе Гусельникова — необычная теплота и взволнованность. — Спасибо тебе, что цел!
Они крепко обнялись, и сердца у них бились как птицы, посаженные в клетку.
Потом они обнялись с матросом.
И пошли, разговаривая полушепотом:
— Вправо надо подаваться, там лес. Наши сообразят в сторону леса пойти, там их и встретим.
— Сорок человек в вагоне было. Не найдешь всех потемну.
— Найдем, если у всех духу хватило прыгнуть. У меня, например, так сердце зашлось, что зубами пальцы от досок пролома отрывал.
— Веселый ты мужик, морячок, а и у меня сердце зашлось, словно мне без парашюта с самолета прыгать надо.
— А прыгнул бы, доводись такая необходимость?
— Кто его знает… А ты как, Керим, боялся?
— Нет, командир, — немножко покривил душой Керим: какой это мужчина признается, что он трусил! — Неудобно было на шпалах лежать, запах от них нехороший шел…
Моряк перхнул хрипловатым смешком.
— …А когда вспомнил про «вилы», то меня прямо какая-то посторонняя сила через рельсу перекинула.
Там, где подъем кончался и начиналась ровная линия, они натолкнулись на Дроздова. Капитану не повезло — ему отрезало обе ноги, он истекал кровью, и помочь ничем было нельзя. Керим чуть не плакал от горя. Подозрительно часто сморкался морячок.
— Сколько вас? — задыхаясь, спрашивал Дроздов Трое?.. Километра… через два… еще подъем… туда идите, а потом… потом в лес… партизан ищите… Гусельников! Ты — за старшего… Со мной уже все… жаль, кончено…
— Товарищ капитан! — вырвалось у Керима как рыдание.
— Молчи, сержант… не падай… дай… ду… хом.
Это были последние слова капитана Дроздова.
Руками, срывая ногти, они копали могилу. Керим оторвал от нижней рубахи лоскут — для памяти, — придавил его камнем.
Потом они пошли по линии, забирая ближе к лесу, и действительно повстречали еще троих смельчаков.
Дроздов не ошибся насчет партизан — партизаны остановили их на рассвете, когда они вышли на их заставу. И это «Стой! Кто идет?» прозвучало райской музыкой для измученных людей.
Трое решили остаться в партизанском отряде без колебаний. Подумав, к ним присоединился и морячок: «Что партизаны, что морская пехота — один бог!» Гусельникову же и Кериму повезло, как случается один раз в жизни, — малень-кий «У-2», случайно — из-за неисправности в моторе — севший поблизости от партизанской стоянки, пилотировал летчик, лично знавший полковника Брагина. Конечно, было много сомнений и почесываний в затылке, однако в конце концов дело кончилось тем, что в двухместный самолетик как-то чудом втиснулись трое…
Следователь приподнял очки, потер красную полоску на переносице и впервые за все время посмотрел на Керима по-человечески.
— Хотелось бы верить вам… И все же трудно представить, как здоровый, сильный, волевой человек с исправным оружием сдается на милость заклятого врага.
— Без оружия был! О дерево ударился! — с сердцем бросил Керим.
— Я это помню, что о дерево. А может, нарочно ударились, а? Вы ж не впервые прыгаете, знаете, как парашютом управлять при помощи строп. Есть у вас свидетель, что все произошло именно так, как вы рассказываете?
— Откуда ему взяться! Я один был.
— Вот видите. А я должен верить вам на слово… Какие отношения связывали вас со штурманом Сабировым?
— Нормальные отношения. Хорошие. На одном самолете летали.
— Та-ак… значит, хорошие отношения с предателем были? С человеком, изменившем Родине. Может, и вы собирались последовать его примеру, да не успели?
— Не собирался! И не верю я, что Абдулла — предатель. Вместе на бомбежки летали, вместе фашистских автоматчиков в лесу громили… Вот разве что заснул он…
— Не он, сержант, заснул, это бдительность ваша спит! — назидательно поднял палец следователь.
И у Керима сновь закружилась голова и зазвенело в ушах — старший лейтенант жужжал как комар, слова бились о барабанные перепонки, не доходя до сознания.
Когда ему разрешили идти, он сразу же разыскал Николая. Тот сказал, что его допрашивали тоже и что он решил идти к комиссару полка и выложить все, что думает об этом махровом бюрократизме. Его, Николая Гусельникова, подозревают в том, что он мог продаться, что вернулся со специальным заданием от фрицев!
Керим заявил, что тоже пойдет к комиссару.
Майор Онищенко выслушал их внимательно, вздохнул.
— Понимаю ваше возмущение, други, но и вы меня поймите правильно. Разве нет среди пленных таких, кто, дрогнув духом, продал Родину за немецкую чечевичную похлебку? Таким немцы дают спецзадания, засылают к нам. Поэтому не стоит обижаться на старшего лейтенанта Шишмарева. У него такая работа, должность такая, он свой служебный долг выполняет.
— Но он же человек! — воскликнул Керим. — Он все время требует признания. В чем признаваться, если я ему все как было рассказал!
— Как на духу, — подтвердил Гусельников. — Спрашивает, почему, мол, не застрелился, когда в плен брали. Ну, во-первых, не успел бы — сонного брали, обезоруженного. А во-вторых, какая польза от моей смерти? Сейчас я воевать могу, врагов уничтожать! И знаете, что мне в голову пришло, товарищ майор? В старой армии офицера, сбежавшего из пленам награждали почетным темляком[42], не допытывались, с каким вражеским заданием он воротился.
— Разные времена, разные порядки, — пожал плечами Онищенко. — Вы, товарищ Гусельников, не в старой армии, вы офицер Советской Армии, и извольте соблюдать те положения, которые в ней приняты.
— Я соблюдаю, товарищ майор, — пробормотал Гусельников, сообразив, что сморозил глупость. — Это я так… к слову.
— К слову тоже надо подходящие слова подбирать… В общем, можете быть свободны. Отдыхайте, залечивайте раны и благодарите старшего лейтенанта Шишмарева, что он вас под стражу не взял, — значит, все-таки верит. Полковник Брагин о вас знает, к нему можете не ходить, ограничьтесь разговором со мной. Ваш вопрос окончательно решится у генерала. Идите, товарищи… — Он на мгновение запнулся. — Идите и благодарите случай, что вернулись в свою часть, а не в какую-либо другую.
Вышли они от комиссара в хорошем настроении.
А потом вновь раздумья одолевать стали. «Вот если бы дед оказался в моем положении, какой выход нашел бы? Или — в положении старшего лейтенанта Шишмарева. Поверил бы он мне сразу, без сомнений? Думаю, что поверил бы, хотя и любит повторять: „Змея пестра снаружи, а человек — изнутри“. В людях он разбирается, Николаю тоже поверил бы, и морячку, и тем, которые вместе с ним в партизанах остались. Он ведь все звериные и птичьи повадки знал, по следам мог определить, кто в какую сторону пошел, что на тропе произошло. Он верил в естественность намерении и поступков, — неужто человеку естественно подлецом быть?»
— Слушай, Николай, давай деда письмом сюда вызовем, а? Пусть он им покажет, что черное, а что белое.
— Неплохо бы свести твоего старика с Шишмаревым, пускай посидел бы, послушал.
— Хоть майор и нахваливает Шишмарева, а я уверен, что, будь его воля, давно бы в трибунал дело направил!
— Не спеши сказать «гоп», пока не перепрыгнул, не спеши судить. Мы — свое знаем, а у него — свои печки-лавочки, с него, по другому счету спрашивают.
— Это верно. Старше комара, говорят, слон есть.
— Терпи, жди.
— Другого не остается. Дед утверждал, что терпеливый раб шахом становится.
— Правильно утверждал, и у нас поговорка есть: «Тише едешь — дальше будешь».
Время шло, и все наконец закончилось так, как и должно было закончиться. Гусельникову дали новый самолет, восстановили в должности и Атабекова. Штурманом с ними летал теперь Опанас Кравченко — хмуроватый украинец, под кустистыми бровями которого поблескивали веселые живчики глаз.
Как-то раз, когда они, отбомбившись, уничтожив колонну вражеских танков, возвратились на аэродром, Керима ждало письмо. Не треугольное, как обычно, а в большом, склеенном из оберточной бумаги, твердом конверте. Там оказалась фотокарточка Атабек-аги, Акгуль и Назарчика.
У расчувствовавшегося Керима даже слезы на глазах появились. Назарчик! Славный ты мой сынишка! Даже странно как-то слово это произносить!.. Акгуль похудела, осунулась, глаз не разобрать на фотографии, но понятно: грустные глаза, печальные… А дедушка почти не изменился — та же гвардейская выправка, та же борода во всю грудь… Здравствуй, дедушка! Здравствуй, Акгуль моя! Здравствуй, Назар-джан!
И казалось Кериму, что сам он маленьким стал, в ребенка превратился. И так хочется ему прижаться к людям, изображенным на фотографии, почувствовать руки их на своей голове. Где они только ухитрились сфотографироваться? Фотографа даже в райцентре нет! Неужто в область для этого ездили!
Не догадаться было Кериму, что приезжал в Торанглы корреспондент из Ашхабада, взял на заметку лучшую сборщицу хлопка Акгуль Керимову, лучшего охотника Атабек-агу. Заодно и фотокарточку им на намять сделал. С Назарчиком вместе, который пока еще ничем не отличился, но, несомненно, отличится в будущем.
Фотокарточка пошла по рукам. Все одобрительно цокали языком, говорили Кериму приятные слова. А новый штурман Кравченко аж руками развел: «Ну и борода! Ну и папаха! Сроду таких не видал! Надо бы и им нашу фотографию послать».
Керим читал и перечитывал письмо. Новостей оказалось много. Колхозники заканчивают сев хлопчатника. Вернулся в аул потерявший на фронте руку Бегенч. Нога Ораза давно зажила, и он назначен бригадиром. Назар-джан уже бегает и произносит «папа», «деда», «мама», «леб» и множество других важных и полезных слов. Аульчане интересовались здоровьем Николая и Абдуллы, передавали привет командиру Брагину и комиссару Онищенко. Только Кравченке не передавали. О его существовании им было неведомо, но Керим обиделся и в ответном письме в первую голову о новом штурмане рассказал, не упомянув о судьбе Абдуллы. Да и что кому толком известно об этой судьбе!
Экипаж получил боевое задание. Теперь Гусельников — разведчик: в бомбовом отсеке установлен специальный фотоаппарат, с которым работает старший сержант Атабеков. Да-да, старший сержант — такое звание ему присвоено, хотя полковник Брагин, поздравляя, оговорился, что надо бы офицерские погоны вместо лычек.
Он остался стрелком-радистом. Одновременно освоил фотографирование, и некоторые из его фотографий, но оценке штабистов, стоили десятка комплектов бомб. Может быть, подобное совмещение и противоречило уставным требованиям, но так уж получилось, что Керим приобрел две воинских специальности. И управлялся успешно с обеими.
Самолет прорывался сквозь черно-сизое облако. Иногда в разрывах виднелась земля — искалеченная, изуродованная, обезображенная, со сквозными остовами выгоревших домов, с переломленными хребтами мостов.
— Одна минута до объекта, — звучит в шлемофоне голос штурмана.
— Есть одна минута до объекта! — отзывается Гусельников и медленно, очень медленно отжимает штурвал, начиная снижение.
— Командир, вражеские самолеты на аэродроме вижу! — Это уже Керим, и защелкал, заработал затвор фотоаппарата.
— Идем на снижение, — предупреждает Гусельников, отжимая штурвал еще больше.
Сверкающие и белесые трассы пуль и снарядов скорострельных автоматических пушек потянулись гибельными щупальцами к самолету — заработали зенитные установки.
— Самолеты выруливают на взлет, командир!
— Ничего, Кравченко, встретим… Керим, бросай съемку, готовь пулемет!
— Есть пулемет!
Гусельникову ввязываться в бой не предписывалось — после съемки он должен был как можно скорее «уносить ноги», потому что штаб ждал материалы. Он, собственно, и не собирался затевать перестрелку, команду к бою дал просто по привычке, хотя обидно было удирать, не подравшись.
— Два «мессера», командир!
— Катайте их, ребята, в хвост и гриву! Ложимся на обратный курс!
Из облачной завесы вывалились еще два истребителя противника, пошли на сближение — это были «фоккеры».
Сдерживая дыхание, Керим двигал турель. Вот вражеская машина в крестовине прицела. Гашетка! Еще очередь! Еще!
«Фоккер» задымил, выпустил серый шлейф, стал терять высоту.
— Есть один, командир!
Тупой горячий удар отбросил Керима на спинку кресла. Колючая спазма стиснула горло — ни вдохнуть, ни выдохнуть…
…А что это движется перед глазами? Белобородый, степенный, в большой коричневой папахе старик босиком идет по горячему песку Каракумов. И мальчика за руку ведет — тот тоже перебирает ножонками, горячо ему, видно, босому…
…Песок уже не песок, он сплошь покрыт пунцовыми маками. А мальчик кто? Может, это я сам? Может, это моим ступням горячо на полуденном каракумском песке?
… Не маки это, а заросли алых-преалых роз. У них такие мелкие и жесткие колючки, все горло раздирают, если ими дышать. И выплюнуть невозможно, сил нет.
…Навстречу Акгуль идет из розовых колючих зарослей. Улыбается, разводит руки, чтобы обнять, но силуэт ее тускнеет, растворяется в ослепляющих кольцах солнечного света. Кольца кружатся все быстрее и быстрее, уменьшаются, окрашиваются в красное. И уже кажется, что смотришь на мир сквозь камышинку — и мир багровеет…
«Что происходит со мной?» — мелькнула у Керима мысль.
Не мысль — вспышка мысли.
Потом не было уже ничего.
Совсем ничего…
Знойный летний день. Солнце вскарабкалось на самую крутизну и печет оттуда немилосердно; маленькая железнодорожная станция, несмотря на довольно приличные и даже не поникшие от кинжальных ударов солнечных лучей деревья, кажется насквозь пронизанной светом и зноем, пышет как тамдыр. Поезд стоит на ней всего несколько минут, и с него сошел только один человек. Высокий и широкоплечий, посверкивая орденами и медалями, он прошел в тень деревьев, поставил чемодан на древнюю — неизвестно, сколько ей лет — скамью. Сняв фуражку с голубым околышем, отер платком мокрое лицо.
— Ну и жарынь! Только веника не хватает, а баня — вот она, под открытым небом, парься до упаду. Верно, отец?
Обращение относилось к дежурному по станции — щупленькому человечку в затертом и застиранном, выцветшем добела форменном кителе, остроносых галошах на маленьких сухих ногах. Он радушно улыбался, и выражение лица его было таким, что невольно вызывало ответную улыбку.
— Верно, товарищ военный. Жарко у нас… А вы нездешний, я своих всех знаю.
— Неужто всех?
— Вы бы с мое проработали, тоже знали бы. Поселок у нас — по пальцам дома сосчитать можно, окрестных сел тоже раз-два и обчелся. Так что приезжих сразу примечаем.
— Вы, догадываюсь, тоже не местный родом?
— Верно. От голода в тридцать втором спасались — сюда и приехали, тут и осели, старожилами стали, местными стали. Издалека к нам?
— Сейчас из Берлина. А вообще-то я сибиряк. Обь слыхали? Есть такая река в Сибири, самая большая река. Вот оттуда я.
— Слыхал. Она вроде нашей Амударьи… Чего ж мы сидим здесь? Пойдемте ко мне, чайком угощу. Зеленый чай доводилось нить?
— Не привел случай.
— Ну вот у меня и попробуете.
Рослый и плечистый приезжий сразу заполнил целиком крошечную дежурку. Хозяин быстренько расстарался насчет чая, выложил на чистое полотенце чурек.
— Отведайте что бог послал. На разносолах — извините.
— Ничего, — успокоил майор и достал из чемодана банку тушеной говядины, кусочек масла, немного кускового сахара.
Железнодорожник при виде такой роскоши только руками развел.
Приезжий подумал, посомневался и выудил из вместительного чемодана бутылку с яркой наклейкой.
— Ну и дела-а! — протянул вконец пораженный железнодорожник. — С той норы как с гражданской в Сурск такую привез, видать не приходилось.
— А вы пензяк?
— Да, из Сурска, Сура — река такая у нас…
— Слышал.
Они выпили тягучего, липкого, но очень вкусного ликера. За победу выпили, за фронтовиков и за тех, кто сложил свою голову, защищая честь и независимость Родины. Потом чаи пили с вкуснейшим чуреком, о фронтовых делах говорили, о восстановлении порушенного войной хозяйства. Потом беседа иссякла, и приезжий спросил, далеко ли отсюда до селения Торанглы.
— Янында[43], рядышком, километров пять, не больше. А вам кто требуется?
— Да есть там Атабек-ага. Охотник. Знаете такого?
— Кто ж у нас не знает Атабека!.. А вы, случаем, не командир, с которым Керим летал? — догадался хозяин.
— Был командиром.
В глазах дежурного плеснулась радость и тут же погасла.
— Погиб Керим… — В тоне железнодорожника были и утверждение, и вопрос: а может, жив Керим? Может, командир что-то новое о Кериме знает? На войне всякое случается?
Однако помрачневшее лицо майора пресекало радужные надежды.
— Погиб, — подтвердил он.
Дежурному хотелось услышать подробности, но он понимал, что расспросы неуместны, а сам майор не расположен был к подробностям — ему еще предстоит говорить о них, когда состоится самая главная встреча. Трудная встреча.
— Самая жара сейчас, — сказал железнодорожник, — прилягте в боковушке до вечера, а вечерком раздобудем подводу. Вот радости будет у Атабека.
— Какая уж там радость! — невесело улыбнулся майор. — Вместе с Керимом собирались сюда приехать…
— Война… — тяжело вздохнул дежурный. — Мой сын тоже не вернулся. Многие возвращаются, а он — нет. Еще в первый год войны погиб… под Москвой.
В тоне железнодорожника была незарубцевавшаяся боль, и майор посочувствовал ему. Предстояло еще сочувствовать… у Атабек-аги. Как смотреть ему в глаза? Как разделить горечь потери Акгуль? Ведь он командир, отвечает за своих подчиненных, и любой вправе задать ему вопрос: как же, мол, ты остался жив и невредим, а подчиненный твой погиб? Конечно, такие наивные вопросы задают либо ослепленные болью, либо просто неумные люди, но их задают, и к этому нужно быть готовым. Конечно, никто его в шею не гнал в эту дальнюю даль, можно было ограничиться письмом. Подробным, теплым письмом. Но он поехал, он посчитал, что не имеет права не поехать. И не потому, что был уговор с Керимом. Не будь этого уговора, все равно это было его обязанностью.
Вечерело — и зной заметно спал, когда тронулись в путь. Дорога вилась между барханами, Гусельников узнавал места, о которых с такой любовью рассказывал Керим: и самый заметный бархан на полпути от станции до аула, и небольшой такыр, и заросли саксаульника. Все оставалось таким же, как при Кериме, только самого Керима не было.
Шустрый мальчишка-арбакеш плохо знал русский язык. Однако не стеснялся этого и всю дорогу пытался втянуть приезжего летчика в разговор. Расспрашивал о фронте, о самолетах, заявил, что сам собирается стать летчиком.
Гусельников машинально отвечал, а мысли неслись впереди, там, где уже виднелись верхушки деревьев селения Торанглы. Мальчишка-арбакеш знал дом охотника Атабек-аги и доставил проезжего к самому порогу.
В этом доме жили те, для кого Керим был солнцем. И, может быть, оно бы светило, теплилась бы слабая надежда, да приезд Гусельникова окончательно гасил этот подрагивающий на ветру сомнений огонек. Ибо возвращаются даже без вести пропавшие, но не встают мертвецы из могил, а могилу Керима своими руками закапывал его командир…
Они стояли друг перед другом: высокий, широкоплечий майор с боевыми наградами на груди и такой же высокий белобородый старик. И тот и другой не раз представляли себе эту встречу, а встретившись, немного растерялись.
— Здравствуйте, Атабек-ага! — почтительно произнес Николай.
— Алейкум ассалам, — тихо ответил Атабек-ага.
Гусельников протянул было руку, но, повинуясь неосознанному желанию, крепко обнял старого охотника и крепко трижды расцеловал — словно самого Керима встретил.
Старик несколько смутился — не принято у мужчин так откровенно выражать свои чувства, — но и приятно было.
Они молчали — и у того, и у другого в горле ком стоял, мешал говорить. Гусельникову показалось, что это не он, а Керим приветствует своего любимого дедушку. Старик же подумал, что вскоре Николай так же обнимет своего отца, а вот Керима уже не доведется обнять никому.
В дверях показалась Акгуль с сыном на руках. Она бросила быстрый взгляд на приезжего, и глаза ее тут же наполнились слезами, прозрачные соленые бусинки покатились по щекам. Гусельников не понял, почему она как бы заглядывает через его плечо, а ей просто показалось, что за спиной летчика стоит Керим — присел немножко, прячется, шутит. Писал же в письмах, что вместе с командиром приедут после войны. И вот командир приехал, а Керим…
— Здравствуй, Акгуль!
— Здравствуйте, — еле слышный шепот в ответ.
И ее протянутая для пожатия маленькая загрубелая рука буквально утонула в широкой ладони Николая. Он задержал рукопожатие, она мягко и настойчиво высвободилась.
— Иди ко мне, Назарчик! — поманил Гусельников.
Малыш прижимался к матери, но поглядывал через плечо любопытными глазенками. Его привлекали блестящие штучки на груди гостя, и он, вероятно, ожидал, что незнакомый дяденька — его папа. Он видел папу и на фотокарточке, и на ковре, который выткала мама. Даже неоконченный глиняный бюст видел. Есть у дяденьки сходство с ними? Может, Назарчик и усматривал это сходство, но в три года от роду трудно решать подобные проблемы, спокойнее оставаться на руках у мамы и держаться за ее шею.
Атабек-ага взял правнука, передал его Гусельникову:
— Поди к дяде, верблюжонок мой… иди поздоровайся…
Назарчик сморщил нос, собираясь зареветь от такой бесцеремонности, однако не заплакал, лишь судорожно глотпул воздух и потянулся к медалям. Они тихо позвякивали от его прикосновения, и он заулыбался, посмотрел на мать, на деда. А когда ему были вручены подарки: новенький яркий костюмчик, цветной мячик, шоколад и — главное — модель самолета «Пе-2», сработанная полковыми умельцами, — сердце мальчика было побеждено, и он уже не отходил от Гусельникова, семенил за ним как привязанный.
— Смотри-ка, привык! — удивлялся Атабек-ага. — Он у нас к чужим не шибко идет, а тебя сразу признал.
Когда развернула свой подарок Акгуль, лицо ее вспыхнуло — большой цветастый платок очень шел ей и красил ее.
— Ай, не надо было… — прошелестела она, разглядывая диковинные цветы на черном фоне.
— Надо, — сказал Гусельников, — обязательно надо!
— Бери, дочка, — поддержал его и Атабек-ага, — не кто-нибудь дарит, друг нашего Керима дарит.
— Спасибо, — сказала Акгуль и благодарно вскинула глаза на Гусельникова.
Из чемодана Николай извлек чехол, вынул из него стволы и ложе охотничьего ружья, ловко сощелкнул их.
— Это вам, Атабек-ага. «Зауэр — три кольца», лучшее охотничье ружье в Европе.
— Дорогой подарок, — качнул папахой старик.
— Берите! — настаивал Гусельников. — Считайте, что это Керим вам дарит. Еще когда мы у партизан были, у него на «зауэр» глаза разгорелись — от немецкого генерала оно к партизанам попало. «Вот бы, — говорит, — моему дедушке такое!» Так что пусть это ружье будет подарком Керима и памятью о нем.
Старик бережно, обеими руками, принял ружье, осмотрел его: переломив, заглянул в стволы; взвел и спустил курки; поводил пальцем по замысловатой насечке на металле. И Назарчик тоже поводил по узорам своим пальчиком — самолета он не выпускал из рук, а мордашка его была уже измазана шоколадом.
— Спасибо тебе, Николай, спасибо, сынок, — поблагодарил старик. — Пусть это будет и от Керима, и от тебя, вы же как побратимы были… Пойдем, взгляни на него, если хочешь.
Они прошли в комнату, где стоял ткацкий станок, и Николай долго всматривался в портрет, ища сходство с оригиналом и поражаясь мастерству ковровщицы. Атабек-ага о чем-то спрашивал — он не слышал вопроса. Тугие желваки катались у него по скулам, он снова переживал боевые эпизоды, схватки, побеги из плена, последний вылет, возглас Керима: «Есть один, командир!»
— Чьих рук работа?
— Вот она делала, — кивнул старик на притихшую рядом Акгуль. — Долго ткала, почти два года, а может, три.
Молчание затянулось. Назарчик ползал по ковру и показывал деду модель самолета, лепетал что-то свое. Он не впервые разговаривал с отцом — и на ковре, и со скульптурой, — поверял ему свои горести и надежды. Ведь ему же втолковывали и мама и дедушка, что отец все слышит и все понимает, только ответит тогда, когда с фронта вернется.
— Да, я вам последнюю фотографию привез! — вспомнил Гусельников. — Снимались перед тем, как сбили нас.
— Нам Керим вроде присылал.
— Эту не мог прислать. Армейский корреспондент приезжал к нам. Потом его ранило, долго в госпитале он лежал. Только выписавшись из госпиталя, прислал снимок… Куда же я его засунул?..
Готовый к вылету, с пристегнутыми парашютами стоял экипаж «девятки» у самолета. Все молодые, красивые, улыбающиеся. Штурман и командир смотрели на стрелка-радиста, рассказывающего что-то смешное, — у всех рты до ушей растянуты были. Никто из них в этот момент не думал о смертельной опасности, подстерегающей их в небе.
Внимательно рассматривали снимок Атабек-ага и Акгуль. Им не мешали, они имели первоочередное право. Потом фотокарточку брали в руки набившиеся в кибитку аульча-не — всем не терпелось узнать о судьбе Керима из уст его сослуживца. И люди смотрели на парня, на мальчишку, который взлетел в небо и навсегда остался молодым.
Негромко, одному Гусельникову, воспользовавшись тем, что внимание людей отвлечено, сказал Атабек-ага:
— Писал нам Керим, что ваш штурман Абдулла вроде предателем оказался. Как это могло быть?
— Уснул он на посту, — так же негромко ответил Николай, — что верно, то верно. А что до остального — одни домыслы, толком никто ничего не знает. Я лично не верю что Абдулла изменник. Иногда так складываются обстоятельства, что на человека всех черных собак вешают, и так вешают, что не поверить трудно, а норой и рискованно. Убежден, что пройдет какое-то время — и выплывет правда о Сабирове. Не надо торопиться с осуждением вслепую только потому, что нам в данный момент так подходит.
И старик согласно кивнул:
— Не надо, сынок.
Напряженное внимание царило в доме старого охотника. День за днем живописал Гусельников жизнь летчиков, в рассказе были и горечь отступлений, и боль потерь, и радостная ярость атак, и торжество успеха, и, наконец, Победа, Победа с большой буквы. Перед слушателями все ярче и четче рисовался образ их земляка — старшего сержанта Керима Атабекова. Это был рассказ о жестокой правде войны, в горниле которой закалялись характеры, обгорали судьбы, и человеческая жизнь не стоила ни копейки и одновременно стоила несказанно дорого.
Не все знали русский язык, но Атабек-ага, Акгуль и Бегенч были хорошими переводчиками, а Николай не торопился с рассказом. Он понимал, что чем больше людей в доме, чем дольше они тут сидят, тем легче старику и молодой женщине утвердиться в мысли о невозместимой и окончательной утрате. Среди людей боль вроде бы растворялась, как растворяется комок земли, брошенной в Амударью.
Гусельников говорил и говорил, и казалось, что в этот тихий вечер в аул, затерявшийся в бескрайних Каракумах, пришли и капитан Дроздов, и рядовой Ситников, и полковник Брагин, и комиссар Онищенко — много людей, судьбы которых так или иначе переплелись, совместились с судьбами экипажа «девятки».
— …Трое их в тот день погибло, и Керима в братской могиле похоронили. Дали салют, по горсти земли каждый бросил. Как сейчас помню, снег повалил. Плакать-то мы разучились, но девчата — прибористки, телефонистки, официантки — они плакали. Да и из нас, может, тоже кто всплакнул — за снегом не видать было: то ли слезы на щеках, то ли снежинки тают. Любили очень Керима — обходительный и веселый, парень был, каждому готовый помочь в трудную минуту. И вас, Атабек-ага, в полку хорошо знали, чуть возникнет спорный вопрос, Керим сразу же: «А мой дедушка в таких случаях говорил…» Крепко он был к вам привязан, Атабек-ага.
Женщины приглушенно вздыхали. Рокотала за окном река. Что-то царапалось в стекло, словно войти просилось.
— Место запомнил?
— А как же! В Белоруссии это… Съездить хотите?
— Все его товарищи по горсти земли бросили. Отвезу и я ему горсть родной земли… каракумской.
— Еще одну вещь передать вам должен — нож. Вот он. Я за ним специально в Осиновку заезжал, к колхознице одной. У нее Керим нож позабыл, когда она ему раненую ногу бинтовала. Нож она сохранила. И старика своего, кстати, «без вести пропавшего», дождалась — возвратился он из плена. Покалеченный весь, полчеловека — а вернулся.
Искорки надежды загорелись в глазах Акгуль. Что-то дрогнуло, промелькнуло тенью и в зрачках Атабек-аги. А проснувшийся Назарчик потянулся к блестящему ножу.
— Сразу за оружие хватается — джигитом будет, — предрек кто-то.
— Атабек-аги порода и Керима, — поддержал Бегенч.
Как ни упрашивали Атабек-ага и Акгуль, Николай прогостил в Торанглы всего два дня. Напоследок они поехали попробовать «зауэр» в пески втроем — Атабек-ага, Гусельников и маленький Назарчик. За это короткое время они с Николаем так привязались друг к другу — прямо водой не разлить, Гусельников малыша с рук не спускал, а тот тянулся к нему как подсолнух, как зеленая ладошка хлопкового листа к солнцу.
В песках Атабек-ага предложил Гусельникову сперва выстрелить из хырли.
Николай промазал, повинился:
— Не привык к таким тяжелым винтовкам.
— А из этого? — протянул старик «зауэр».
Из «зауэра» Гусельников стрелял без промаха, ружье било мягко и кучно. Выстрелил, почти не целясь, и Атабек-ага, — черепок разлетелся вдребезги.
— Хотите из ТТ? — предложил Гусельников.
Старик повертел в руках пистолет.
— Из винтовки стрелял, из нагана стрелял, из «мак-симки» стрелял — из такого не доводилось.
После выстрела дернулась тряпочка на ветке саксаула.
— Отлично! — похвалил Гусельников.
— Тяжелый, — сказал старик, — руку оттягивает книзу. И отдача сильная. Наган удобнее. А ты стрельнешь?
— Да мне что, — пожал плечами Гусельников, — мне привычно.
И сажал пулю в пулю, Атабек-ага только языком цокал.
Назарчик все время тянулся к пистолету. Разрядив его, Николай протянул мальчику ТТ. Тот деловито поднял его обеими руками, но спустить курок сил недостало.
— Любит парень оружие, что яснее ясного, — заметил Николай.
— Все мальчишки любят, — вздохнул старик, — да лучше бы в другие игрушки играли. А все эти пушки, пулеметы, пистолеты, новые бомбы, которые на Японию кидали, — их в песок зарыть в самом центре Каракумов, чтоб никто никогда не нашел.
— Защищаться чем, если нападут?
— Нападать не надо, в мире нужно жить.
— Нужно, да жаль, что не все это понимают.
— В армии останешься, сынок Николай?
— Вряд ли, отец. Осточертело все это: стрелять, бомбы бросать… В гражданскую авиацию перейду — буду пассажиров возить, разные полезные грузы.
— Жена хорошая? Русская?
— Пока нет, но будет.
— Кто она?
— Туркменка она, зовут Розия. Только она живет в Казани. Сестра Абдуллы.
— Тебе спасибо, сынок, что не посчитал за труд заехать к нам. Теперь я знаю, что Керим настоящим мужчиной оказался, не опозорил свой род.
— Не опозорил, отец. Приезжайте и вы к нам в гости, отец. Встретим как родного.
— Стар я до Сибири твоей добираться, может, Назар-джан когда-нибудь приедет.
— Пусть только подрастает. Но и вы помните, что у вас в Сибири второй родной дом. Разве это плохо?
— У человека, сынок, должно быть много друзей, а дом должен быть один, — вот тогда хорошо.
— Тогда считайте, что у вас в Сибири друзья.
— А ты считай, что у тебя в Каракумах друзья.
Медленно догорали краски заката. Солнце сползало за барханы, подернутые ветровой рябью, и синие тени ложились на склоны. Монотонное однообразие песков нарушали лишь три пары следов — между тяжелыми отпечатками сапог и чокаев тянулась цепочка крохотных детских следов. Следы взрослых словно бы охраняли ее с двух сторон, не давали свернуть, направляли на вершину бархана, откуда еще долго можно видеть солнечный диск…
Перевод В.Курдицкого
Шли годы, похожие и разные, как облака; летели, словно в беспамятстве, над бурыми водами Амударьи. Летели над песчаными берегами, заросшими матерым камышом, над притаившимися в камышовых дебрях кабаньими выводками, над обмирающими от сонной одури пучеглазыми лягушками, распластавшимися у самой воды, над корявыми саксаульниками, над мирными крышами прибрежных аулов, в которых уже народилось новое поколение и готовилось вступить в жизнь, полную тревог и надежд, готовилось шагнуть от родного порога за дрожащую в зыбком мареве черту горизонта.
В тот летний день, как всегда, собрались на берегу реки аульские мальчишки — ловили и надували через камышинку лягушек, жарились под палящими лучами солнца, строили из камыша шалашики, в неверной тени которых можно было спрятать голову; зарывали друг дружку в песок, прыгали через костер. Все было как обычно, ничто не предвещало ни событий, ни перемен в жизни мальчишеской ватаги, где все сложилось, казалось, раз и навсегда. Здесь каждый знал свое место: от Хемры, негласного, но общепризнанного верховода аульских мальчишек, до маленького слабосильного Реджепа.
Сын косого Кули, Хемра, держал всех в повиновении не столько своею силой, сколько редким жестокосердием. Ему ничего не стоило ударить головой в лицо, укусить, подставить подножку. Вероломство Хемры давно уже вызывало среди мальчишек тщательно скрываемую ненависть. Но бунтовать пока что никто не осмеливался. Да и кому из них это было по плечу, кроме Назара… Но так сложилось, что его Хемра никогда и пальцем не трогал.
Особенно подрос и окреп Назар в это последнее лето. Сейчас он стоит на высоком обрыве и собирается прыгнуть с кручи в реку, — все знают, что под обрывом глубоко и вода вскипает в воронках крутящейся желтой пеной. Замершая на обрыве фигурка Назара казалась маленьким черным столбиком на фоне белесого от зноя неба. До воды метров пятнадцать, а может, и все двадцать — никто не мерил. Даже большие парни никогда не прыгали с этого обрыва. А Назар решил, что прыгнуть можно, и вот он стоит сейчас на самой кромке обрыва, высоко над головами мальчишек, стоит и как будто чего-то ждет — то ли когда проплывет мимо коряга, то ли когда успокоится дыхание, сбившееся при подъеме на крутизну.
— Назар, ну давай! Чего стоишь?
— Прыгай!
— Боишься?! — крикнул Хемра, презрительно вскидывая свое маленькое, загорелое до черноты личико, кривя в усмешке тонкие губы.
Голова у Хемры удивительно маленькая и круглая, а плечи прямые, не по годам широкие, и руки длинные с твердыми как дерево пальцами. Когда Хемра бьет щелбан, кажется, что ударили по лбу палкой. Многим они знакомы — эти знаменитые шелбаны Хемры. Больше всего достается маленькому Реджепу.
— Боишься! — словно эхо повторяет Хемра. — Ишь-ся… ишься!.. — летит по безмолвной реке, будто камень, пущенный вскользь.
И в ту же секунду черная маленькая фигурка на обрыве надает в пропасть. Назар прыгает не солдатиком, что было бы гораздо проще и на что все рассчитывали, а ласточкой — широко раскинув по сторонам руки, вниз головой. На какую-то долю секунды он зависает над темной водой реки, четко отпечатывается на фоне светлого неба, успевает соединить руки впереди, головы и исчезает в темной мутной воде, едва не попав в воронку.
— Прыгнул! Прыгнул! — захлебываясь от радости, первым закричал маленький Реджеп. — Ай молодец, Назар!
— Ура! — подхватили другие мальчишки и кинулись за маленьким Реджепом вдоль берега, ближе к тому месту, где должен был вынырнуть смельчак.
Только Хемра остался на месте все с той же вызывающей и немного презрительной ухмылкой на маленьком лице.
— А вдруг его закрутит воронка?.. — беспокойно глядя на речные водовороты, обронил кто-то из мальчишек.
— Не закрутит, — уверил Реджеп, — он знаешь как плавает?! Как рыба, даже еще лучше!
И в ту же секунду черная голова Назара показалась из мутно-бурой тяжелой воды. Мальчишки увидели, как Назар, отплевываясь, встряхнул головой, рассмотрел, где берег, и поплыл к нему широкими саженками.
— Назар, а страшно?! — почтительно заглядывая в глаза, спросил его маленький Реджеп.
— Немного, — просто ответил Назар, выходя на берег, — чуть-чуть. Подумал, а вдруг брюхом упаду или воронка затянет…
— И сом мог схватить — они там глубоко живут, большие такие! Говорят, у дяди Непеса в прошлом году теленка утащили, он пить пришел, а они его утащили, — забегая вперед, тараторил словоохотливый Реджеп.
— Брехня это все, нет там никаких сомов! — зло крикнул Хемра, не желающий приветствовать победителя.
— Нет? А ты сам попробуй! — съязвил Реджеп и инстинктивно спрятался за спину Назара.
— Надо будет — и прыгну, хоть десять раз, — запальчиво бросил Хемра, догадываясь по лицам мальчишек, что они ему не верят. Никто не верит, даже маленький Реджеп.
Хемра понимает, что дело его плохо, что надо что-то немедленно предпринять, — например, взбежать на обрыв и прыгнуть точно так, как прыгнул Назар. Но высоко… А воронки? А коряги?.. А сомы? Хемра лихорадочно соображает, что же ему делать, как спасти свой авторитет? Промедление смерти подобно. Если он не ответит ничем на прыжок Назара, то мальчишки, пожалуй, отвернутся от него. Самые трусливые уже жмутся к Назару, даже этот сопляк Реджеп.
«Ага», — вдруг соображает Хемра, когда взгляд его падает на тлеющий костер, что развели недавно мальчишки.
— Эй, Атаджан, Ходжа, Непес, быстро наловить мне лягушек! — приказывает Хемра голосом, не терпящим возражений, и мальчишки ему подчиняются.
Пока все лежали на песке и расспрашивали Назара, не страшно ли на глубине, пока все восхищались и цокали языками, Хемра нанизывал лягушек на острый прут, как на шампур, и поджаривал их на углях костра. Зеленое лягушачье мясо противно дымилось, лягушки пищали.
— А ну-ка, Реджеп, иди сюда, попробуй моего шашлыка, — вдруг тихо позвал Хемра.
Мальчишки, лежащие на песке вокруг Назара, замолкли. Глаза маленького Реджепа испуганно округлились, он спрятался за спины товарищей.
— Реджеп! Я кому сказал, иди покушай — ты проголодался, — с издевкой повторил Хемра и подошел к Реджепу.
— Я не хочу! Не хочу! — вскрикнул Реджеп и побежал по берегу.
Хемра догнал его в несколько прыжков, схватил за руку и поднес к его губам прутик с дымящимися, противно воняющими лягушками.
— Эй, Хемра!
Хемра обернулся на голос с деланным равнодушием, как будто бы хотел сказать: «Кто-то меня окликнул или мне показалось?»
— Хемра! Отпусти Реджепа! — крикнул Назар, лежа на песке.
— Пусть сначала покушает мой шашлык. Когда скажет, что вкусно, тогда и отпущу… Ну, Реджеп, бери, пока не остыл…
— Отпусти! — вскочил Назар и подбежал к Хемре со сжатыми кулаками.
— А может, ты хочешь попробовать? — усмехнулся Хемра. — Попробуй, Назар, тогда и Реджепа отпущу.
— Сейчас ты его сам попробуешь! — Назар ударил Хемру головой в живот, прут с нанизанными лягушками отлетел в сторону, упав на песок у самой кромки воды.
Сцепившиеся мальчишки покатились по песку, изо всех сил тузя друг дружку кулаками. Назар бился за справедливость, защищал слабого, хотя, по правде сказать, Хемра давно уже надоел ему. Он только и ждал повода для драки. Хемра тоже понимал, что от исхода этой драки зависит его положение. Если победит Назар, то он станет верховодом аульских мальчишек.
Силы казались равными.
Мальчишки молча наблюдали за поединком, только маленький Реджеп покряхтывал от восторга, когда Назару удавалось особенно ловко залепить по уху Хемре или уйти от ответного удара.
Хемра, рыча и ругаясь, бил Назара ногами и руками куда попало.
Назар сражался молча. Наконец ему удалось захватить шею Хемры так, как он хотел, в зажим локтевого сгиба, — теперь он покажет, что значит сын фронтовика, — и стал сжимать изо всех сил, сцепив кисти обеих рук в замок мертвой хваткой. Хемра бил его кулаками по голове, норовил поддать коленкой в живот, но Назар как будто не замечал сыпавшихся на него ударов. Вдруг он бросил вконец обессилевшего противника спиной на песок и уселся ему на грудь.
— Отпусти! — прохрипел Хемра.
— Сейчас, — спокойно уверил его Назар, заламывая правую руку противника. — Эй, Раджеп, давай-ка сюда шашлык!
— Реджеп, убью! — заорал поверженный Хемра.
— Не бойся, Реджепчик, ничего он с тобой не сделает. Да и никому он больше ничего не сделает. — Назар еще сильнее заломил руку Хемры и прошептал: — А ну говори, что никому ничего не сделаешь. Говори быстро!
Хемра медлил и, только когда боль стала невыносимой, выдавил:
— Никому… ничего… не сделаю.
Как ни старался Хемра увернуться, Назар все-таки натер ему губы лягушачьим шашлыком. Хемра отплевывался; плача, орал, что убьет Назара.
— А теперь вставай, лягушатник, чего разлегся! — властно сказал Назар, вскакивая на ноги. — Вставай!
Мальчишки радостно захохотали над позором своего бывшего заводилы и главаря. Хемра не только потерпел поражение, но еще и получил кличку «Лягушатник», которая прилипла к нему навсегда.
В тот же вечер отец Хемры, косой Кули, пришел к Атабеку.
— Здравствуй, Атабек, — сказал он, — плохо воспитал ты своего правнука, вот что я хочу тебе сказать.
— Проходи, дорогой Кули, — приветствовал соседа старик. — Зачем ругаешь меня с порога, садись и ругай как следует. В чем дело?
— Слушай, Атабек, ты не поверишь, да, но твой Назарка избил моего Хемру.
— Почему не поверю, Кули, ведь и отец Назара тебя поколачивал… или не помнишь? — Добродушная улыбка осветила лицо старика. — Ох, давно это было. Давным-давно!
— Слушай, Атабек, но он не только избил Хемру, но и накормил его лягушачьим шашлыком. Такой злой — побил моего Хемру да еще натер ему губы лягушачьим мясом!
— Да-а, лягушачьим — это нехорошо, — думая о чем-то своем, сказал старик, — лягушачьим совсем нехорошо…
В эту минуту в саклю вошел Назар и почтительно поздоровался с гостем.
— Откуда у тебя синяки? — спросил Атабек.
— Подрался с Хемрой.
— Вот видишь, Атабек, он признался, накажи его так, чтобы на всю жизнь запомнил! — обрадовался косой Кули. — Шкуру с него спусти!
— Из-за чего ты подрался? — спросил правнука Атабек.
Назар молчал, переминаясь с ноги на ногу.
— Кули говорит, что ты хотел накормить его сына лягушачьим шашлыком. Так это или нет?
— Так…
— Я же тебе все рассказал, — вскинулся косой Кули, — я же все тебе, рассказал, дорогой Атабек! Накажи его! Прямо сейчас при мне пакажи!
— Ты бил Хемру?
— Бил…
— А лягушатиной накормил?
Назар молча кивнул головой.
— Вот видишь, дорогой Атабек! — снова вскинулся косой Кули. — Шкуру с него, шкуру надо спустить! И не откладывая! Лучше всего при мне!
— Подожди, Кули, не горячись, — оборвал его старый охотник, — надо же выяснить, как дело было. Ну что скажешь, Назар?
— Пусть другие рассказывают…
— Кто это — другие?
— Другие мальчишки, которые там были. Вы же сами учили меня заступаться за слабых. Учили?
— Ну, учил. Так и что? Рассказывай…
Назар молчал.
— Ладно, — решил старик, — иди-ка ты домой, дорогой Кули, а мы тут сами разберемся. Вижу, дело не такое простое, может, врет твой Хемра. Я знаю Назара…
— Послушай, Атабек, я так на тебя надеялся! — обиженно пробурчал косой Кули, подталкиваемый старым охотником к двери. — Хоть подзатыльник можешь ему дать?
— Иди, иди, дорогой Кули, мы без тебя разберемся.
Но дед ошибся, Назар так и не сказал ни единого слова.
— Мой характер, — в сердцах бросил старый Атабек. — А сына косого Кули бойся — такое не забывается всю жизнь. Попомни мои слова, — сказал старый охотник, вздохнул и, покачав головой, велел Назару принести со двора воды.
А косой Кули, возвратившись от старого Атабека, так выдрал своего Хемру, как давненько не драл. «Не позорь отца, не поддавайся в драке. Постоял бы за себя — не опозорился бы на весь аул!»
То, что правнук решил стать летчиком, старый Атабек знал давно, с тех пор, как они побывали в Белоруссии. Там, на могиле своего отца, сказал ему об этом Назар. Навеки запомнил старый охотник и зеленый холм, и голубое небо, и рыжие сосны с густым запахом хвои, стоящие, словно в почетном карауле, над братской могилой. Скромный обелиск, сваренный из листового железа, с пятиконечной звездочкой наверху, а рядом с обелиском трехлопастный погнутый винт от бомбардировщика — знак того, что покоятся здесь летчики. Три фамилии на обелиске, и среди них — Атабеков — фамилия отца Назара… Их фамилия…
Высыпали они с Назаром на родную могилу привезенную из дому каракумскую землю и долго-долго стояли в молчании — маленький мальчик в тюбетейке и высокий седобородый старик в черном тельпеке…
Казалось, вчера это было! Но время летит быстрей самолета — вон Назар уже какой вымахал. «Если судьба идти ему в авиацию, то без среднего образования не обойтись, — решил старый Атабек, — в авиации нужны крепкие знания. Десятилетки в ауле нет, так что придется отдавать правнука в школу-интернат. Придется отпустить его одного в райцентр». Так думал не только Атабек, но и сам Назар. Когда узнала об этом Акгуль, то очень удивилась и опечалилась. Так и сказала она тогда старому Атабеку:
— Я думала, будет Назар при матери, а вы сбиваете его с пути!
— Я его ставлю на путь, — ответил старый охотник.
— И то правда, — всплакнула Акгуль, — простите меня, это я так, сгоряча. — И тут же добавила с обычной женской непоследовательностью: — Но разве обязательно быть летчиком, чем хуже шофером! Шоферу и у нас в колхозе работа найдется.
Но как ни сопротивлялась Акгуль, как ни уговаривала сына остаться дома, Назар и Атабек настояли на своем, и поехал внук старого охотника в райцентр, в школу-интернат, чтобы шагать оттуда дальше и дальше, в большую жизнь, до самого неба… Назар представлял свою будущую жизнь только в авиации, только за штурвалом самолета в синем небе.
Первым, кого увидел Назар в интернате, был Хемра-лягушатник. Кличка, полученная им от Назара на берегу Амударьи, так и приклеилась к нему и никакими подзатыльниками, отпускаемыми малышне, никакими уговорами не удалось ему восстановить свое прежнее имя. Первое время, едва только услышав «Ляга!», Хемра бросался с кулаками на обидчика, а потом мало-помалу привык, смирился. Но каждый раз вспоминал ненавистного Назара, лелеял в душе надежду на отмщенье. Ох уж он отомстит ему, ох отомстит! Отольются Назарке слезы Хемры!
Увидев Назара в интернате, Хемра улыбнулся ому стараясь изо всех сил показать свое дружелюбие, а желтые глаза светились ненавистью.
— Хочешь жить в нашей комнате? — угодливо спросил он. — У нас есть свободная койка.
— Хочу, — простодушно согласился Назар, обрадовавшийся даже Хемре, — хоть и Лягушатник, а все-таки знакомый. Других знакомых в интернате не было.
Хемра и сам не знал, как получилось, что он предложил Назару койку в своей комнате, не отдавал себе отчета в том, что сделал это инстинктивно, в расчете на то, что близость Назара облегчит возможность будущей мести. Назар же давным-давно забыл о своей драке с Хемрой, сейчас он уже девятиклассник — а разве взрослые люди помнят мальчишеские обиды?
Комната, в которой поселился Назар, была большая, на двадцать коек, и жили в ней ребята со всех колхозов района. Жилось ребятам дружно и весело: длинными зимними вечерами, приготовив уроки, рассказывали каждый о своем доме, мечтали о будущем. Одни хотели стать механиками, другие агрономами, третьи собирались строить дома и рыть в пустыне каналы.
— А я буду летчиком, — сказал Назар в первый же вечер. — У меня отец был летчик, и я буду…
— А-а, — согласились ребята, — если отец, тогда конечно…
— А ты кем будешь, Хемра? — спросили Лягушатника.
— Я? Я буду завмагом, — блеснув глазами, сказал Хемра.
— Завмагом? — насмешливо переспросил Назар.
— Да, завмагом, — отвечал Лягушатник.
И с тех пор так и приклеилась к Хемре новая взрослая кличка — Завмаг. А потом эта новая кличка объединилась со старой, и с чьей-то легкой руки стали его звать — Завляг.
И ненависть Хемры к Назару с тех пор удесятерилась. Можно сказать без преувеличения, что месть стала для него чуть ли не главным делом. Как Назару хотелось взлететь в небо, так Хемре хотелось втоптать его в грязь. Но Хемра помнил не только свой позор на берегу реки, он помнил и то, как отец бил его ремнем, приговаривая: «Не умеешь постоять за себя — терпи позор! Не хочешь терпеть позор — должен отомстить за себя…»
Назар проснулся в то утро радостный — вчера сдан последний экзамен, получена еще одна пятерка, завтра выдадут табель, и можно будет ехать домой. Назар прикрыл веки, и перед ним промелькнули берега Амударьи с высокими обрывами и дорогое лицо старого Атабека, его лукавые глаза; почувствовался запах молока и войлока, — показалось, сидит он среди своих на кошме и пьет душистый, крепкий, горячий чай из своей любимой пиалы. Назар знал, что через минуту в комнату войдет дежурный и крикнет, как всегда: «Подъем!» Он уже приготовился вскочить с койки, подобрался всем телом, прислушиваясь. Побудка всегда начиналась с комнаты старшеклассников. Вошел дежурный. Но вместо привычного «Подъем!» Назар услышал: «Украли».
— Украли! Украли! — еще и еще раз раздалось в тишине комнаты, и все повскакивали со своих мест.
— Мама сказала купить большой казан, и купить мыло, и купить сахару, и купить рису, а все украли! — плакал шестиклассник Тельпек. — Пятьдесят рублей украли! Что маме скажу?
Через некоторое время на место происшествия явился директор интерната, выстроил ребят в одну шеренгу и сказал:
— Чужой к вам прийти не мог, это вы сами понимаете. Так что лучше сознаться. Обещаю, что не буду наказывать. Может, кто-то из вас пошутил — это бывает. Но шутка зашла слишком далеко…
Ребята стояли молча, недоуменно и растерянно поглядывая друг на друга. Сколько времени жили вместе, и никогда ничего не пропадало…
— У нас таких нет, — заявил Хемра.
— Конечно, нет! Может, кто-то из другой комнаты? Наши не могли! — дружно поддержали Хемру ребята, глядя на него с благодарностью.
Директор, дождавшись, когда схлынет шум, поднял руку:
— Я тоже уверен, что среди вас нет воров и это просто недоразумение, но где же деньги? — Директор на минуту задумался, а потом предложил: — Если вы не против, давайте сделаем так: сейчас каждый по очереди подходит ко мне, выворачивает карманы и выходит в коридор. А потом поищем уже здесь, в комнате. Выберем из вас троих — и пусть ищут. Я предлагаю: Тельпека, Хемру и Назара. Согласны?
— Согласны! — дружно ответили ребята. Такой поворот дела начинал им нравиться — это было похоже на игру.
Один за другим выворачивали ребята карманы брюк и курток — торопливо, конфузливо, — что и говорить, процедура не из приятных. Директор и подошедшие учителя отводили глаза в сторону, им тоже было не по себе.
Пять радужных бумажек выпали из вывернутого кармана Назаровой куртки. Он побледнел, недоуменно обвел взглядом разлетевшиеся по полу десятирублевки, очумело взглянул на директора. Вылети из карманов Назара по дюжине голубей — удивления не было бы больше.
— Атабеков! — прошептал директор, и его без того длинное лицо вытянулось еще больше. — Как же ты мог, Назар?!
— Я не брал, — чуть слышно выдавил из себя Назар и почувствовал, как горячая кровь прилила к щекам, как побежали по спине ледяные мурашки.
— Я тебе верю, — сказал директор. — Но как это все объяснить?
— Не знаю, — ответил Назар.
Счастливый Тельпек подбирал с пола радужные бумажки. Теперь он привезет домой и казан, и рис, и сахар, и мыло. Какое счастье! Эх и задала бы ему мать трепку!
Мальчишки гудели возмущенно, каждый высказывал свою версию, каждый норовил перебить другого. Только один Хемра молчал, скорбно опустив глаза и поджав губы, показывая всем своим видом, как тяжело, как стыдно ему за позор земляка.
— Ну что ж, Атабеков, — устало сказал директор, — пойдем в учительскую…
Разговор в учительской ничего не дал. Назар продолжал стоять на своем: денег не брал, а как они попали к нему в карман — не знает.
— Брал не брал, но они же у тебя в кармане. Факт есть факт, — приподнимая над низким лбом тяжелые роговые очки, говорил физик, — они у тебя в кармане, Атабеков. Факты — упрямая вещь!
Директор хмуро глянул на физика, и тот, замолчав, поспешил выйти из учительской.
— Я-то тебе верю, Атабеков, — обращаясь к Назару, сказал директор, — и из школы мы тебя не исключим. Но факт есть факт…
Возвращались домой Назар и Хемра вместе, на попутном грузовике. Хемра сам навязался ему в попутчики. Стояли в кузове между бочками с соляркой, подставив лица плотному потоку встречного воздуха. Эх, какое это было бы счастье возвращаться домой с табелем, полным пятерок и четверок… если бы… Если бы не произошло все, что произошло… С тяжелым сердцем ехал домой Назар. А тут еще этот Хемра…
— Не бойся, я никому не скажу в ауле! — отводя глаза в сторону, выкрикнул Хемра, стараясь перекричать шум ветра.
Назар ничего не ответил, только до крови прикусил губу. «Скажет Хемра или нет, какая разница? Все и без него станет известно. Хорошо бы самому сказать… во всяком случае, матери, чтобы хоть она узнала все от меня, а не из чужих уст…»
Хемра торжествовал победу. Если он — Хемра-лягушатник, Завляг, то к Назару теперь приклеится — вор, а это хуже Завляга… куда хуже… Можно считать, что песенка Назара спета, и спел ее он, Хемра!
Старого Атабека не было дома — уехал надолго далеко в Каракумы на отстрел расплодившихся волков, что наносили все более ощутимый урон колхозным отарам.
Выслушав сына, Акгуль всплеснула руками, расплакалась, причитая:
— Такого еще не было в нашем роду! Никогда не было!
— Неужели и ты мне не веришь, мама?! — воскликнул Назар.
— Верю, сынок, верю! Но не все в ауле знают тебя так, как я… Атабек-ага приедет еще не скоро, а мой отец не всегда понимает тебя…
Все это было правдой; действительно, дед по линии матери — старый чабан Меретли — недолюбливал внука, особенно был он недоволен тем, что Назар непочтительно относился к мулле, а однажды (какой позор!) даже забрался к нему в сад… Тогда Атабек еле спас Назара от тяжкой порки, еле отбил у разъяренного Меретли. Но теперь-то Атабек-ага далеко… в песках… в Каракумах…
Меретли явился в тот же вечер, — давно сказано, что слухи быстрее ахалтекинского скакуна.
Акгуль засуетилась, наливая чай отцу, но Меретли отодвинул от себя пиалу и глухо спросил, глядя в глаза Назару:
— Сначала к мулле в сад, а теперь уже и по чужим карманам пошел?
— Что ты, отец, — поспешила заступиться за сына Акгуль, — не брал мой Назар этих проклятых денег!
— Сами они к нему в карман залетели, — мрачно усмехнулся Муратали. — Отвечай, щенок, зачем воруешь?
— Не воровал, — выдерживая дедов взгляд, твердо отвечал Назар, — а как они ко мне попали, не знаю…
— Врешь, щенок! — оборвал его Меретли и, не приподнимаясь, вдруг ударил его ладонью по щеке.
— Отец, не надо! — вскрикнула Акгуль, заслоняя сына.
Рука старого чабана была твердой, и щека Назара сразу запылала огнем. Но горькая обида сжала сердце так сильно, что он не почувствовал боли. Впервые его ударил взрослый человек — ни мать, ни старый Атабек-ага никогда не поднимали на него руку. Атабек-ага учил отвечать ударом на удар, Но сейчас его ударил отец матери, ударил дед, пожилой человек, уверенный в собственной правоте…
— Не брал он этих проклятых денег, не брал! — закричала Акгуль.
Меретли плюнул в сердцах и вышел из дому.
— Мама! Но почему он не верит мне? — уткнувшись в материнское мягкое плечо, прошептал Назар. — Почему, мама?!
— Мама, я уеду в Сибирь, к дяде Коле, — едва слышно сказал Назар, когда мать стелила ему постель.
— Уедешь? Ты что, сынок! — испуганно оглянулась Акгуль. — Ты что, сынок… Завтра я попрошу председателя, чтобы ты работал в колхозе, а если хочешь — поезжай на помощь к Атабек-аге в Каракумы, он будет рад тебе. Я слышала, в те края машина пойдет, привет ему передашь от меня. Второе ружье он оставил дома, так что можешь ехать с ружьем. Ты ведь хороший стрелок!
«Конечно, хорошо бы поехать и к прадеду, но это не выход из положения, — думал Назар, — это только отсрочка. Нет, надо ехать в Сибирь, окончить там десятилетку — и в лётное…»
Наутро, едва мать вышла из дому, Назар уложил в хурджун несколько чуреков, тельпек, носки из верблюжьей шерсти, пару рубашек. На самое дно спрятал фамильный нож в деревянных ножнах. Нож этот был для Назара будто живым существом. Глядя на его отливающее синевой лезвие, он вспоминал всякий раз отца… Больше ничего не осталось в доме отцовского, ни единой вещи, все унесло безвозвратно голодное, тяжкое время военных и первых послевоенных лет. Взял он с собой и чайник тунче — слышал Назар от деда, что на каждой станции обязательно есть кипяток, а с кипятком и с чуреками разве пропадешь?! Денег было немного, но, по его подсчетам, должно бы хватить до Новосибирска. Собирался Назар торопливо, боялся, вдруг вернется мать и все поломает — начнет плакать, умолять, а этого он не выдержит, сдастся. Прыгающими буквами, кое-как написал записку, схватил хурджун — и за дверь. А там дворами за аул, к железнодорожной насыпи. Залег у семафора и стал ждать…
На товарняке добрался он до Чарджоу, оттуда — таким же образом до Ташкента и только тут купил билет на пассажирский поезд до Новосибирска.
Никогда не думал Назар, что Родина так велика. Он учил в школе географию, знал расстояние в километрах, но не представлял, какая это необозримая ширь… Чимкент с его блестящими на солнце арыками, с его садами и темно-зеленым морем клевера сменился. Джамбулом — пролетели в окошке вагона свечи пирамидальных тополей на фоне белесого, словно выгоревшего от жары неба; и вот уже перед глазами прильнувшая к подножию синих гор красавица Алма-Ата; а там пошли бескрайние казахстанские степи, по иссушенной глади которых словно метлой метет — гонит по растрескавшейся земле тучи пыли да сухие шары перекати-поля, сухие до полной бестелесности, почти призрачные. Тяжело отдуваясь, тащит за собой мощный «СО» длинную вереницу зеленых вагонов. «СО» — локомотив особый. Кондиционер — тендер его — похож на жалюзи, отработанный пар охлаждается в нем и вновь превращается в воду. Вода — величайшая драгоценность в здешних местах.
Тяжелый, густой, горячий воздух врывается в открытые окна вагонов, но не приносит людям облегчения. Наверно, во всем составе один Назар чувствует себя как рыба в воде — каракумская закалка берет свое, и, главное, так много вокруг любопытного, что о жаре и думать некогда!
Еще на подъездных путях к Новосибирску пошли заводские корпуса, высокие кирпичные трубы с клубами белого дыма, многоэтажные здания. Могучая Обь поразила воображение Назара. Никогда и не видел он такой реки и не представлял, что такие бывают.
Пассажиры общего вагона, в котором ехал Назар, засуетились, потянулись к своим мешкам, чемоданам, баулам, заспешили, будто чем быстрее они соберутся и столпятся в проходе, тем быстрее подойдет поезд к перрону железнодорожного вокзала.
А вот и вокзал!
Никогда прежде не бывал Назар внутри такого огромного здания — лестничные марши словно улицы, а пароду столько, что и не сообразишь, как отсюда выбраться. Будто в водоворот на Амударье попал, и так его закружило, что голова, казалось, вспухла, а глаза разбежались в разные стороны.
— Что, сынок, завертели? — с улыбкой спросил его высокий старик, похожий осанкой на его родного Атабек-агу. — Тут, брат, держи карман и варежку не разевай. Понял?
Назар не совсем понял его, но кивнул на всякий случай.
— Откуда приехал?
— Из Туркмении. Скажите, как мне попасть на улицу Иркутскую?
— На Иркутскую? Да чего проще, садись на трамвай, на «двойку», она и довезет. А по-русски чисто говоришь, молодец!
— Спасибо, — поблагодарил Назар и подумал: «Как хорошо, что прадед обучил меня русскому с детства, — даже незнакомый человек заметил, что я хорошо говорю».
Полчаса отстоял у кассы.
— Сколько стоит билет до Иркутской? — спросил миловидную девушку-кассиршу.
— До Иркутска… сейчас скажу. Девяносто рублей сорок пять копеек.
Назара бросило в холодный пот.
— Сколько?
— Я ведь уже сказала, а если мягким, то дороже — сто тридцать два рубля. Вам какой? Спальный?
— Нет, я стоять буду…
— Двое суток?
— А разве трамвай до Иркутской идет так долго?
— Трамвай? Вы куда едете?
— Я уже приехал, мне нужен билет до улицы Иркутской. Там дядя Коля живет…
Трамвай уже минут десять мчался по городу, а Назар все еще вспоминал, как рассмешил кассиршу и всю очередь…
Нужный дом на Иркутской он нашел без труда, вошел в подъезд и остановился перед железной клеткой, забранной наполовину густой решеткой. «Кто же здесь может жить?» — подумал он удивленно.
— Вам на какой этаж? — раздался за спиной женский голос.
— Квартира семьдесят два, — смущенно сказал Назар, оборачиваясь и видя перед собой моложавую белокурую женщину.
— Семьдесят два — это на шестом. — Женщина открыла дверь железной клетки. — Проходите…
Назар неуверенно вошел. Женщина захлопнула дверь, нажала на стене какую-то кнопку. Назар невольно присел — пол дернулся у него под ногами, и кабина лифта поплыла вверх.
— Небось первый раз на лифте? — приветливо спросила женщина.
— Первый.
А вот и обитая черным дерматином дверь с цифрой семьдесят два.
Назар перевел дух и робко постучал по обивке — косточки пальцев проваливались в мягкое, и стука не получалось. Он постучал сильнее, тишина за дверью — как в родных Каракумах. Тогда он постучал еще сильней — сначала ладонью, а потом уже кулаком…
— Чего тарабанишь? Звонок есть! — Вдруг дверь перед ним широко распахнулась, на пороге предстал паренек его лет.
— Гусельниковы здесь живут?
— Здесь.
— А я могу видеть Гусельникова? — робко спросил Назар, растерявшись от недружелюбного тона паренька.
— Ты его и видишь.
— Ты?
— Я. А что, не похож?
— Мне нужен Николай-ага.
— Слышь, а ты не из Туркмении? — вдруг оживляясь, спросил паренек.
Назар кивнул.
— Так проходи в дом, чего стоишь! Ты верно сын дяди Керима?
— Да.
— Ну ты даешь! Какой молодец, что приехал! — подталкивая Назара в комнату, радовался парнишка. — Меня Сергей зовут, — сказал он, протягивая руку.
— Назар.
— Отец рассказывал про дядю Керима.
Назар кивнул.
— Отец в полете, завтра прилетит. Мама придет часа через два. Располагайся как дома. Может, с дороги примешь душ?
Назар согласно кивнул головой, пристально оглядывая комнату, в которую ввел его Сергей: все здесь было другие, а чем-то напоминало дом. И сразу он почувствовал себя легко, свободно.
Когда пришла хозяйка дома Розия, Назар уже сидел на диване в чистой рубашке, его промытые шампунем иссиня-черные волосы не топорщились вихрами, как прежде, а лежали волосок к волоску, аккуратно причесанные.
Высокая стройная женщина легкой походкой подошла к Назару, крепко обняла его и поцеловала в щеку.
— Вот ты какой, сын Керима! Настоящий джигит!
Голову матери Сережи Розии венчала корона каштановых волос, и в каждом ее движении, во всей осанке чувствовалось благородство натуры, подлинная красота. А глаза у нее были такие же, как у сына, — большие, серые, иногда вдруг голубеющие до василькового цвета, особенно в те минуты, когда она смеялась.
В том, что Розия приняла Назара как своего, не было никакой фальши, ни тени наигранности или ханжества.
Ни сын, ни мать не спрашивали Назара, зачем он приехал и надолго ли.
И Назар был благодарен им за это.
На следующее утро Сергей позвонил в аэропорт.
— Отец прилетает через полтора часа, айда встречать, а?
— Айда, — радостно согласился Назар, и сердце его учащенно забилось, ведь предстояла главная встреча. Что скажет Николай-ага? Как встретит? Что подумает, когда Назар объяснит ему ситуацию? А объяснить, рассказать надо все без утайки — все…
Попетляв по окраинам города, лепта шоссе нырнула на дно глубокой лощины, заросшей медноствольными соснами, и вдруг, выскочив на пригорок, привела к широкому летному полю аэродрома.
Серебристый «Ил-14» мягко коснулся колесами бетонки и покатил по посадочной полосе, гася ход.
— Классно посадил, молодец, папка!
— Еще бы! — гордо сказал Назар. — Это для него семечки! — Он сказал это так, будто за штурвалом самолета был человек, которого он, Назар, знает лучше, чем Сергей.
Николай Гусельников сразу узнал Назара, буквально с первого взгляда.
— Боже мой, до чего ты похож на Керима! — приговаривал он, тиская паренька своими огромными ручищами. — Я, как тебя увидел, прямо обалдел. Думаю — до чего дожил старый, уже в глазах мерещится! Поразительно ты на отца похож! Если бы кто сказал — не поверил! А мама и Атабек-ага тоже с тобой приехали?
— Нет, он один, — ответил за Назара Сергей.
— Ребята, знакомьтесь, — повернулся Гусельников-старший к своему экипажу (второму пилоту, бортрадисту, штурману), — это Назар, сын моего лучшего фронтового друга Керима Атабекова. Не будь Керима, не летать бы мне сейчас, косточки давно б уже сгнили в земле! Ну, Назар, до чего похож! До чего похож!
Долго еще не мог прийти в себя Николай Гусельников и по дороге домой, и дома все удивлялся небывалому сходству, отца и сына.
— Смотрю на тебя, и кажется — сейчас козырнет Керим и доложит: «Порядок, командир!» Замечательный был у тебя отец, золотой! Слушай, Назар, а ты помнишь, как я приезжал к вам в поселок? Прямо с фронта, помнишь? Тебе тогда годика три было.
— Не помню, — смущенно потупясь, произнес Назар.
— Ну! Я ж говорю — копия отец; нет чтоб соврать: мол, конечно, я тебя помню, дядя Коля… Так и батя твой… Эх, сколько же ему доставалось из-за честности! Ни на вот столечко, — и Гусельников показал кончик мизинца, — не мог ни в чем соврать, даже в самом малом.
Допоздна засиделись они в тот вечер за ужином. Гусельников рассказывал о родном гвардейском полке пикирующих бомбардировщиков, а Назар, Розия, Сергей слушали его, боясь лишний раз пошевелиться, боясь спугнуть дорогие сердцу воспоминания.
Особенно напряженно и взволнованно слушал Гусельникова Назар.
— Твой отец был лучший стрелок-радист не только в нашей эскадрилье, но и во всем полку. Отличный у нас был экипаж. — Николай перехватил печальный взгляд своей жены Розии, тяжело вздохнул и добавил решительно, веско: — И Абдулла был хороший штурман, специалист отличный, что и говорить… Человека мы в нем, похоже, просмотрели — это факт… просмотрели, а могли…
— Дядя Коля, а где сейчас штурман Абдулла? — спросил Назар, нарушая затянувшееся молчание.
— Я думаю, что мой брат погиб, — ответила за мужа Розия, — будь он жив, обязательно бы подал весточку…
— Скажешь тоже, — запальчиво вставил Сергей, — был бы жив, еще б подальше спрятался, чтобы не пришлось отвечать…
— Молод ты еще об этом судить, — оборвал сына Гусельников-старший. — Абдулла был неплохим парнем, просто не выдержал…
— Вы его оправдываете? — тихо спросил Назар.
— Нет. Но это мы виноваты, мы просмотрели…
— Папа, но он же был старше тебя и дяди Корима, почему вы должны были его воспитывать? — не унимался Сергей.
— Разве дело в годах, Сережа? — задумчиво проговорил Гусельников-старший.
И снова наступило молчание. Долгое, тягостное.
— Мы с дедушкой на могилу отца ездили, — сказал в наступившей тишине Назар. — Лес там сосновый, деревья высокие-высокие, у нас в Туркмении таких нет. А на могиле винт от бомбардировщика, погнутый…
— Это винт с боевой машины Лени Гвоздарева. Он шасси выпустить не смог при посадке — зенитки всю систему изуродовали, вот и сел на брюхо и погнул винт… умер через два часа… В одной могиле он с твоим отцом.
— Я знаю, — сказал Назар.
За разговором забыли зажечь в комнате свет, и в сгустившихся сумерках уже было не разобрать лиц, но зоркий Назар все-таки заметил, как катились слезы по прекрасному лицу тети Розии.
— Ну что, братец, пойдем-ка прогуляемся перед сном, — неожиданно предложил дядя Николай Назару. — Вижу, есть у тебя разговор.
Спустившись на лифте, вышли во двор многоэтажного дома, сели на скамейку, помолчали…
— Выкладывай, сынок… — сказал наконец Николай.
Запинаясь от волнения, Назар рассказал все начистоту, как и задумал.
— Подстроила тебе какая-то гадина — обыкновенная провокация. Не переживай…
— Дядя Коля, но у меня нет врагов!
— Так не бывает, подумай, вспомни.
— Н-нет, не знаю… а вы мне верите? — вырвалось у Назара.
— Я? О чем разговор! Ты что, сынок, я ведь тебе рассказывал о честности Керима, ну а ты его копия! Как же это я не поверю сыну своего фронтового друга?!
Спазмы сжали горло Назара.
— Что думаешь делать?
— Домой пока не вернусь, не могу… не хочу я всем объяснять, что я не верблюд!
— Понимаю. Ну что ж, поживи у нас, окончишь десятый — и в летное…
— Ой, правда! — совсем по-детски вырвалось у Назара. — Я так и думал! Я так и знал, что вы мне поможете!
— Атабек-ага и мать в курсе, куда ты запропастился?
— Записку написал, что к вам…
— Пойдем-ка, — вставая со скамьи, весело сказал Гусельников, — пойдем-ка, братец, со мной.
— Куда?
— На телеграф. Здесь недалеко. Отобьем телеграммку о благополучном прибытии…
Мощные лучи прожекторов выхватывали из темноты зимнего парка черные, словно литые, ветви деревьев с причудливыми шапками снега, низкое вечернее небо над аллеями, мириады танцующих в цветных лучах, плавно падающих снежинок, стремительные фигурки конькобежцев, на залитой светом огромной поляне катка, блики медных труб духового оркестра. Все это кружилось в ритме старинного вальса, плыло, катило, дышало праздником, молодостью и свежестью.
— Назар! Наклоняйся вперед, Назар! Сколько раз я тебе говорила! — звенел в боковой аллее девичий голос. — Эх, Назар! Опять шлепнулся!
— Держись, джигит! Раз, два, взяли! — подавая Назару руку, командовал Сергей.
— Нет, я никогда не научусь, — отряхивая снег, смущенно бормотал Назар.
— Еще как научишься! Москва тоже не сразу строилась! — подбодрила его белокурая стройная девушка с прелестными ямочками на раскрасневшихся щеках.
— Ну что, Ниночка, поехали! — Сергей подхватил Назара под один локоть, Нина — под другой, и они покатили так по аллее к сверкающему впереди катку и скоро влились в его живой, разноцветный, стремительный и веселый хоровод.
…После нескольких писем от Николая и Розии Гусельниковых, от самого Назара Атабек-ага и Акгуль смирились с тем, что беглец пока будет жить в Новосибирске.
С классом Назару повезло. 10-й «А», в который он попал, считался в школе самым дружным. Ребята приняли новичка хорошо. Вызывала уважение легкость обращения Навара с двухпудовой гирей, да и на турнике он подтягивался больше любого другого пария в классе — семнадцать раз. Во всей школе только один девятиклассник побивал Назара в этом деле, но тот парнишка был уже кандидатом в мастера по гимнастике. Вскоре ребята убедились, что новичок не только «накаченный», но еще и «соображает», — Назар удивил их своими бесспорными успехами по математике, химии, физике. Словом, паренек из далекой республики не затерялся среди своих русских сверстников-горожан. Единственным слабым местом в его подготовке были грамматика и синтаксис, — говорил по-русски он почти без акцента, и запас слов был у него не маленький, а писал с ошибками. Поэтому и было решено прикрепить к нему отличницу Нину Трояновскую. Их посадили вместе за одну парту. С первых же дней Назар покорил девушку своей скромностью и безропотным подчинением. Нине нравилась роль покровительницы, и постепенно они стали неразлучны. Назар, Нина, Сергей — так и ходили втроем. А как только залили каток в городском парке, было решено научить Назара кататься на коньках.
— Назар, наклоняйся вперед, а то опять плюхнешься на спину! Вперед, всем корпусом! Вот так, молодец! — весело командовала Нина. Сама она каталась на коньках виртуозно, как будто и не скользила по льду, а парила над ним, невесомая, стремительная, изящная. Когда Назар смотрел на нее, у него перехватывало дыхание!
Возвращались домой веселые, голодные, раскрасневшиеся на морозе и счастливые. А снег все валил с небес, снежинки все крупнели, и уже тянуло поземкой по мглистой улице, и круговерть нарождающейся метели так густо застила фонарный свет, что уже не было видно в пяти шагах. Нина шла между ребятами, Назар нёс ее коньки.
— Назар, — спросила Нина, — а у вас в Туркмении бывает такой снег?
— На моей памяти не было, но дедушка рассказывал, что однажды были большие снегопады. Помню, дедушка взял горсть хлопка, наделал снежинок, подбросил вверх, и они тихо падали на раскаленный песок, а дедушка говорил: «Смотри, Назар, вот так идет русский снег…»
Жмурясь от бьющей в лицо поземки, Назар прикрыл глаза, и в памяти тотчас мелькнул желтый берег Амударьи, поселок, темный от каракумских горячих ветров, мудрое и такое родное лицо дорогого Атабек-аги, натруженные руки матери Акгуль… Почему-то, когда Назар хотел представить мать, всегда виделись ему прежде всего ее руки… Сквозь нарождающуюся русскую метель послышался ему звук дутара…
— Назар, — вырвал его из забытья голос Сергея, — а ты бы променял свои пески на наши снега?
— Глупый вопрос, Сережа, — вставила Нина, — все в мире нужно — и снег, и песок, и моря, и земли, — все должно быть. Правильно, да, Назар?
— Красиво у вас в Сибири, — не отвечая приятелям, сказал Назар, — красиво… Но у нас говорят — отчий край для человека, все равно что в пустыне вода для дерева.
— Вот я и дома. Цока, мальчики! — неожиданно для Назара и Сергея остановилась Нина. — До завтра! — И, взяв из рук Назара свои коньки, скрылась в подъезде многоэтажного дома.
— Назар, тебе нравится Нина? — вдруг спросил Сергей.
— Не понял, — сказал Назар, отворачиваясь и нарочито заслоняясь рукавом от ветра.
— Врешь, все ты понял, и не отворачивайся — и так понятно: влюблен ты по уши!
— Я-а? Тебе показалось… Чем болтать, лучше догони! — И Назар вприпрыжку пустился по улице…
Нину Трояновскую хорошо знали в семье Гусельниковых. Особенно зачастила в их дом она с приездом Назара. То помогала мальчикам готовить уроки, то советовалась с Розией по кулинарным делам. Потом пришло новое увлечение — танцы.
Как-то, возвратившись из очередного рейса, Николай Гусельников застал в квартире настоящий танцевальный вечер. Гремела радиола, кружились пары: Розия вальсировала с Назаром, не отставали от них и Сережа с Ниной.
— Куда это я попал, — улыбаясь крикнул Гусельников-старший с порога, — это квартира Гусельниковых или танц-клуб?
— Клуб, клуб, пожалуйста, подключайтесь, товарищ пилот! — весело подыграл отцу Сергей. — Милости просим!
— Да, но я не вижу свободных дам.
— Сережа, с тебя хватит, — решительно отстранила своего кавалера Нина, — Николай Иванович, разрешите пригласить вас на тур вальса!
— С удовольствием! — Гуселышков-старший галантно поклонился своей юной партнерше, и они закружились в вихре вальса.
— Сдаешь, Коля, — подзадоривала Розня мужа, — крутись веселей!
— Папа, прибавь обороты! — смеялся Сергей. — Сейчас она запросит пощады!
Но скорее пощады готов был просить Гуселышков-старший — он уже с трудом сдерживал дыхание, когда на помощь мужу пришла Розия. Не ожидая, когда окончится пластинка, она подняла руку и громко объявила:
— Первое место присуждается Нине Трояновской! Ура в честь победительницы!
— Ура! — подхватили Сергей с Назаром.
Ужин сопровождался оживленной беседой; Гуселышков-старший рассказывал о полете, Розия обмолвилась несколькими словами о своем приеме в поликлинике, ребята, как водится, говорили о школе.
После чая Розия занялась посудой, Нина хотела помочь, но хозяйка ласково выставила ее из кухни:
— Иди, Ниночка, иди, чего мы здесь вдвоем будем толкаться?
— Нина, иди к нам, — позвал из глубины квартиры Гусельников-старший.
Раньше Нине не приходилось бывать в комнате Назара и Сергея, мальчики обычно принимали ее в гостиной. Войдя в комнату, с интересом оглядывала девушка полки с книгами, радиодетали на столике. Взгляд ее остановился на ноже, что висел над раскладушкой Назара.
— Личное оружие?.. — усмехнулась Нина. — Можно посмотреть?
Назар осторожно снял нож с гвоздя и бережно протянул Нине.
— Мне он достался от отца, отцу — от деда, деду — от прадеда, прадеду… в общем, ему много лет…
Приняв нож, девушка внимательно осмотрела со всех сторон потемневшие от времени ножны, медленно вытащила клинок, тускло блеснувший в электрическом свете. Дотронулась пальцем до острия.
— Осторожно, — предупредил Назар.
— Я чуть-чуть…
— И чуть-чуть нельзя, — сказал Сергей, — это такой нож, что сам режет!
Нина зачарованно глядела на отливающее синеватым блеском смертоносное лезвие с двумя дорожками, на костяную, пожелтевшую от времени рукоять, отделенную от лезвия позеленевшим медным ободком.
— Этим ножом отец Назара двух фашистов прирезал, — нетерпеливо сообщил Сергей то, что давно уже вертелось у него на языке. — Верно, папа?
— Все правильно, Сережа, — вздохнул Гусельников-старший. — Выручил нас этот ножичек! Считай, от верной смерти спас.
Нина вложила клинок в ножны. Гусельников-старший взял его у нее из рук, понянчил на широких своих ладонях и, как эстафету, передал сыну, а Сергей — в руки законному хозяину.
— Семейная реликвия, — сказал Назар, — а по-нашему — родовой нож… Атабек-ага прославил его, когда отбивался от басмачей, отец — от фашистов, а сейчас висит… просто висит, — сказал Назар, но все поняли, что он имел в виду.
— Не горюй, — усмехнулся Гусельников-старший, — слава богу, что живем в мире!
— А я бы не смогла ударить человека ножом, даже врага, — едва слышно обронила Нина.
— Врага?! — переспросил Сережа. — Ну, это ты зря!.
— Сложное дело, ребята, — вздохнул Николай Иванович. — Твой отец, Назар, рассказывал, что дома даже курицу не мог зарезать. А на войне сразу двух фашистов заколол, и рука не дрогнула. Война, ребята, на многое заставляет взглянуть другими глазами…
— Ну, а без войны, как проверить себя или друга? — запальчиво спросил Сергей.
— По-твоему, подвиг обязательно должен быть боевым, со стрельбой, с жертвами? А повседневный труд — не в счет? — постарался перевести разговор Гусельников-старший.
— Все это так, да не так, — ответил за друга Назар, — повседневный труд, отличная учеба, зарядка по утрам. — Назар улыбнулся, — понятно, куда вы клоните… А если честно, как вы думаете — способны на подвиг мы: Сергей, Нина, я?
— Если честно — не знаю, — отвечал Гусельников-старший, — поживем — увидим. Думаю, что вы настоящие ребята.
— Спасибо! — расплылись в улыбке польщенные Назар и Сергей, а по лицу Нины почему-то пробежала тень, и она зябко повела плечами.
Отец Нины умер, когда девочке едва исполнилось семь лет, но она помнила его очень хорошо, и чем дальше, тем отчетливее, как будто с годами он не уходил от нее, а приближался из радужного туманного далека ее детства. Отец работал машинистом на паровозе, водил скорые пассажирские поезда. В те времена это была довольно редкая профессия. На всю жизнь запомнила Нина запах угля и машинного масла, которыми пропиталась форменная тужурка отца, и этот запах навсегда стал для нее романтическим запахом ветра странствий. Еще и по сей день сердце ее начинало гулко колотиться, стоило ей оказаться на вокзале, вдохнуть запахи угольного шлака, мазута, услышать лязг колес на стыках, увидеть дрожащие огоньки семафоров. А когда, проезжая на поезде, видела она в полосе отчуждения скромные полевые ромашки, казалось, это отец разбросал их вдоль дороги, устлал ее путь цветами. Всякий раз, возвращаясь с рейса, отец привозил огромную охапку полевых цветов; особенно любил он ромашки и буквально осыпал ими дочь и жену. А как любила она большие, надежные руки отца, как высоко подбрасывал он ее! К самому потолку их скромной хижины, в которой они жили в те военные годы. Сколько ни порывался отец уйти на фронт, всякий раз ему отказывали — железнодорожники должны были работать на своих местах. Слишком ценны были эти люди в то время, тем более профессионалы такого класса, каким был Нинин отец. Работали они на износ, буквально день и ночь. Отец умер в одночасье — сердце не выдержало бешеной нагрузки. Остался на память отцовский железный сундучок, который брал папка в дорогу, да добрая память на всю жизнь, да горечь утраты в сердце Лидии Васильевны, учительницы русского языка.
Лидия Васильевна овдовела совсем молодой. После смерти мужа многие мужчины предлагали руку и сердце красавице вдове, но она твердо решила посвятить свою жизнь дочери. Она была из тех, кто способен полюбить единственный раз в жизни, а выходить замуж просто так, чтобы, как говорится, «устроить жизнь», Нинина мама не могла и не хотела.
Дочь унаследовала от отца твердость характера, сметливый здравый ум, а от матери — исключительную честность и веру в жизнь, желание видеть в человеке прежде всего хорошее.
Когда Назар и Сергей впервые пришли к Трояновским, их поразила удивительная чистота, царившая в квартире.
— Ого! — брякнул Сергей, осматриваясь. — У вас стерильно, как в операционной!
— А ты там был? — стараясь сгладить бестактность друга, спросил Назар.
— Еще бы, а аппендикс кому вырезали?!
— У нас всегда одинаково, — улыбнулась Нина. И это была правда — не к приходу гостей навели они с матерью образцовый порядок в своей маленькой уютной квартирке. Страсть к чистоте и порядку в равной мере владела матерью и дочерью.
— Не верю я грязнулям, — говаривала Лидия Васильевна, — если человек может ходить с оторванными пуговицами в нечищеных ботинках, небритый, если он неряха в быту, то и в душе у него наверняка такая же неразбериха. Если в квартире свалка, то и в сердце ничего хорошего — пустота и бессмысленность. Жизнь любит порядок, а смерть — хаос. На то мы и люди, чтобы содержать в порядке себя и свои жилища. Плохо у тебя на душе, возьми-ка тряпку да вымой хорошенько полы — замечательное лекарство от хандры, прямо-таки бальзам!
Нина не раз убеждалась в правоте матери. Она и к Назару присматривалась с этих позиций — по душе была ей аккуратность Назара, его пунктуальность, нравилось, что и в тетрадях у него нет ни одной кляксы, ни одной неряшливой помарки, не то что у Сергея…
Матери Нины не было дома.
— Мама еще в школе, — сказала Нина, — она всегда задерживается. Давайте пока чайку выпьем, а?
— Можно, — согласился Сергей.
Пили чай с малиновым вареньем, потом Нина играла на фортепьяно и пела. Голос у нее оказался чудесный — сильный, чистый и очень хорошего тембра.
Чайка смело пролетела
Над седой волной,
Окунулась и вернулась,
Вьется надо мной…
Назар прикрыл глаза: в далеком далеке несла свои тяжелые бурые воды Амударья, мимо высокой кручи, мимо домов его родного поселка, вперед и вперед к Аралу….
Они не слышали, как вошла в квартиру Лидия Васильевна. Назар и Сергей вскочили с дивана, неожиданно увидев ее в дверях комнаты, но Лидия Васильевна остановила их движением руки, подошла к сидевшей за фортепьяно Нине и, выждав такт, подхватила песню:
Ну-ка, чайка, отвечай-ка:
Друг ты или нет?
Ты возьми-ка, отнеси-ка
Милому привет…
Мать и дочь были очень похожи друг на друга: тот же овал лица, та же синь в глазах, те же русые, гладко зачесанные волосы. И чувствовалось, что спелись они давно, что песня для них — радость и поют они ее не для гостей, а в большей степени для себя.
Когда прозвучал последний аккорд, Назар и Сергей дружно ударили в ладоши.
— Нина, что же ты скрываешь свой талант?! — восхищенно воскликнул Сергей.
— Какой там талант, — отмахнулась Нина, — просто мы с мамой любим петь.
— Лидия Васильевна, — представилась гостям хозяйка дома. — Так вот вы какие! Очень приятно, очень! Ниночка, вы ужинали?
— Ждали тебя.
— Ну, это вы зря, а в общем славно, давайте-ка, ребята, мыть руки да за стол! — властно распорядилась хозяйка.
— Они уже мыли, перед чаем, — улыбнулась Нина, — но пусть еще разок — шкура не слезет, а, Назар?
— Можно, — засмеялся Назар. Ему стало легко и просто в этой семье, как дома.
За ужином Лидия Васильевна расспрашивала Назара о Каракумах, рассказывала о своем родном сибирском селе Шиян, что раскинулось на берегу широкой Оби. Словом, не прошло и пяти минут, а хозяйка дома сумела не только расположить ребят к себе, но и снять налет робости, скованности, который обычно сопровождает первые часы знакомства.
— Ну что, Назар, нравится тебе в городе? — спросила Лидия Васильевна.
— Нравится. Хорошего здесь много. — Назар задумался на минутку, видно соображая, как ему получше сказать, как выразить словами то, что давно наболело. — Нравится, только дома здесь всё загораживают…
— Понятно, — улыбнулась Лидия Васильевна, — простора тебе не хватает.
— Точно, — радостно подтвердил Назар, — у нас в песках — смотри в любую сторону — далеко видно!
— Мама, его обязательно надо познакомить с тетей Тоней и Митричем! — воскликнула Нина. И, обернувшись к Назару, добавила: — Вот уж вы поймете друг друга. Они когда из Шияна к нам приезжают, только и разговоров, что дышать нечем!
— А мне по душе город, — вступил в разговор молчавший до этого Сергей, — чего хорошего в лесу — одни комары! Был я как-то с отцом на рыбалке, так они меня чуть не съели!
— Какой нежный, — усмехнулась Нина. — А хорошо бы летом закатиться в Шиян! Да в этом году, видно, не получится!
— Что и говорить, год трудный, — подтвердила Лидия Васильевна, — пока экзамены на аттестат сдадите, пока выберете, кому куда поступать…
— А мне выбирать нечего, я в педагогический — решено с первого класса, — сказала Нина, с любовью и нежностью посмотрев на улыбающуюся мать. — А вы куда? — обратилась она к ребятам.
— Я еще думаю, — сказал Сережа.
— А у меня тоже все с детства решено, — обронил Назар, — пойду в летное.
— Да, — улыбнулась Лидия Васильевна, — как время летит, как летит! Казалось, еще вчера были вы совсем крошки, а теперь уже на пороге большой жизни.
Торопливо несет свои желтые воды Амударья, как будто боится, что расплещет все по пескам, оскудеет и не добежит до Арала. Жадно толпятся у реки переулки поселка; от каждого двора протоптана к берегу тропинка — живая связь каждого дома с водой, а значит, и с жизнью.
На другой день после возвращения из песков решил пройтись старый Атабек-ага к реке, посидеть, поразмыслить на ее бережку о житье-бытье. Навстречу старому охотнику попалась ватага ребятишек. Они торжественно тащили старый деревянный плуг-омач, облепив его со всех сторон. Поравнявшись с Атабек-агой, приостановились и почтительно поздоровались.
— Куда это вы омач тащите? — удивился старик. — Неужели пахать собрались?
Мальчишки засмеялись.
— Не пахать, Атабек-ага, а в музей… Нам его дал Курбан-ага, тот, что у реки живет, говорит: зачем он теперь нужен? А мы его в музей!
— В музей? В область, что ли?
— Зачем в область? — радостно загалдели мальчишки. — Теперь у нас в поселке свой музей! Колхоз уже дом выделил! Из района начальник приезжал — толстый, с портфелем!
— Если толстый и с портфелем, тогда будет дело, — улыбнулся старик. — Всего два месяца дома не был, а столько перемен!
— А Тезегуль кумган дала, — продолжали докладывать мальчишки. — Он от старости аж позеленел! А дядя Курбан сумку немецкую обещал дать, которую он у фашистского офицера на войне отнял! А тетя Бостан свой старый дыгырман притащила!
— Дедушка Атабек-ага, а вы что-нибудь дадите? — вдруг спросил самый маленький.
— Я? — старик задумался. — Что-нибудь дам, обязательно.
— Ура! — закричали мальчишки и дружно поволокли свою добычу.
Ушли все, кроме маленького Реджепа.
— Дедушка Атабек-ага, я знаю, кто Назару деньги в карман подложил…
— Кто, дорогой Реджеп? Говори, не бойся. — Старик наклонился так низко, что губы мальчугана пришлись как раз на уровне его уха. — Я слушаю…
— Хемра… Он хвастался, что отомстил Назару за «лягушатника»…
— Ты это слышал сам или тебе рассказали?
— Сам. Нас двое было: я и еще Рахман, сын Дурды.
— А что же ты не сказал об этом раньше?
— Я ждал, когда вы вернетесь из песков. Хемра сказал, что, если мы проговоримся, он нас убьет!
— А ты сможешь повторить свои слова при людях или побоишься?
— Смогу.
— А Рахман?
Реджеп задумчиво сморщил свой маленький носик, а потом заявил решительно, непреклонно:
— И он сможет. Не боимся мы этого Лягушатника, хоть он и сильный как бык и дерется больно!
— Спасибо тебе, Реджеп, ты настоящий друг. Беги, и пока никому ни слова. Договорились?
— Договорились! — расплываясь в улыбке, подтвердил Реджеп и припустил вдогонку за своими товарищами.
Сказанное маленьким Реджепом настолько взволновало и обрадовало старика, что он, повернув от реки, быстрым шагом направился к своему дому. Звенящая радость, казалось, наполнила все его существо, он вдруг помолодел на добрый десяток лет, словно живой воды напился. Вчера, когда Акгуль рассказала ему обо всем, Атабек-ага не поверил в возможную вину своего правнука Назара.
— Не верю, чтобы Назар мог пойти на такое, — сказал старик, выслушав плачущую Акгуль, — не верю! И зря ударил его твой отец Меретли. Зря. Но мы еще с ним поговорим, — закончил он угрожающе, — тот, кто сомневается в своих близких, может быть, и сам… — Атабек-ага не закончил фразу, пожалел дорогую его сердцу невестку Акгуль.
И вот сейчас он спешил в дом, чтобы обрадовать Акгуль, снять камень с ее души.
— Я так и знала, отец! Я так и знала! — счастливо запричитала невестка. — Не мог пойти на такое грязное дело мой сын Назар! Я так и знала! Где же этот маленький Реджеп? Когда же он скажет всем?
— Не торопись, — довольно улыбнулся Атабек-ага, — теперь можно не торопиться. Соберу стариков, поговорим… Слушай, Акгуль, оказывается, в нашем поселке открылся музей, слышала?
— Слышала. Но забыла сказать вам… вчера не до этого было.
— Хорошее дело, — продолжал старик, — замечательное дело, я удивляюсь, как это нам раньше не пришло в голову? Сколько вещей пропало даром! А что же подарим музею мы?
Акгуль пожала плечами.
— М-да, — старик запустил пальцы в длинную, седую бороду, — м-да, дело серьезное, что же подарим…
— Может быть, ваш хырли, — робко спросила Акгуль, — вы ведь сейчас с новым ружьем охотитесь?
— Нет, хырли еще послужит… Привык я к нему, да оно и дальше бьет, чем новое. Из него и Назар хорошо стреляет. Может быть, отдадим в музей соллончак — люльку? Вещь красивая и со смыслом.
— Что вы, отец! — всплеснула руками Акгуль. — В ней же Керим рос! И Назара вы в ней качали! Соллончак я ни за что на свете не отдам!
— Правильно, — лукаво усмехнулся старик, — к тому же соллончак нам еще пригодится — Назар уже, считай, жених. Будешь в нашем соллончаке внуков нянчить, а я праправнуков. Хотя вряд ли дождусь этого часа, — вздохнул Атабек-ага, — слишком стар стал…
— Что вы, дорогой отец, до старости вам еще далеко. Я знаю, что за день вы по пескам столько можете пройти, сколько другой молодой по пройдет.
— Может, ты и права, дочка, — задумчиво произнес Атабек-ага, — может быть, мне только кажется, что я такой старый? Вот иногда думаю: вроде и не жил на свете, вроде все только начинается… А где мои очки? — живо спросил он невестку. — А ну подай-ка мне очки, и ручку, и листок бумаги — напишу я, не откладывая в долгий ящик, письмо Назару. Пусть парень порадуется. Пусть снимет тяжесть со своего сердца!
Давно не видела Акгуль старого охотника таким веселым, жизнерадостным — он как будто и впрямь помолодел на добрый десяток лет.
Сколько помнила его Акгуль, никогда не жаловался старый охотник на здоровье, никогда в жизни ни от чего не лечился. Правда, замечала невестка в последние годы: нет-нет да и подержится старик рукой за сердце, подержится так, будто хочет проверить — там ли оно еще, на месте ли. И отпустит как ни в чем ни бывало и снова примется за свои дела. А дел у него всегда было много. Не мог он, как другие старики, сидеть и беседовать часами в тени деревьев. Не по нему были такие посиделки. С зари до зари двигался Атабек-ага как заведенный, и видно было, что это неутомимое движение доставляет ему подлинную радость жизни, наполняет смыслом его существование.
Старик дописывал письмо правнуку, когда во двор их дома вошли четверо: председатель колхоза, парторг колхоза и двое самых уважаемых после Атабек-аги стариков.
По ритуалу гостя не спрашивают, зачем он пришел, а тот, в свою очередь, не выкладывает главное свое дело прямо с порога, а подходит к нему медленно, исподволь, с азиатской учтивостью и уважением к хозяевам дома, поэтому долго пили чай, говорили о погоде, о видах на урожай хлопка, о том, сколько волков уничтожил в песках Атабек-ага.
Наконец председатель колхоза отставил очередную пиалушку с чаем в сторону и сказал:
— Дорогой Атабек-ага, дорогая Акгуль, мы к вам с просьбой…
— Слушаю, — с готовностью отозвался старик.
— Музей мы решили организовать, чтобы дети знали о родном селе, знали о людях, которые жили здесь раньше. Потихоньку собираются разные вещи — то один принесет что-нибудь старинное, редкостное, то другой…
— Понятно, — сказал Атабек-ага, — мы уж с Акгуль думали… правда, пока ничего не решили.
— Ай, слушай, Атабек, — сказал седобородый старик — ровесник хозяина дома, — что тут раздумывать… Ясно, что надо сдать в музей Керима!
— Керима? — вздрогнула и, побледнев, переспросила Акгуль. Сердце ее оборвалось, руки похолодели. — Керима…
— Конечно, дочка, — поддержал старика председатель колхоза, — Керим не только твой муж, не только внук Атабека — он гордость всего нашего аула. Мы поместим Керима на самое почетное место. Пусть все знают, какой замечательный человек вырос в нашем ауле. Да и работа твоя, Акгуль, прекрасна! Такой работе любая мастерица позавидует!
— В Кериме словно воплотились все наши ребята, что не вернулись с фронта, — вступил в разговор парторг. — Керим для всех нас символ мужества и героизма. Мы понимаем: вам хочется, чтобы он всегда был в вашем доме, но в музее его увидит больше людей. Пусть приходят люди и смотрят на нашего героя. Разве мы не правы, дорогой Атабек-ага?
Атабек молчал. Молчал долго, напряженно думая о своем — о том, как привык он видеть Керима каждый день, как тяжело будет без Керима… Наконец сказал:
— Акгуль, решай! Это ведь дело твоих рук.
Все в ауле знали, сколько труда, времени, сил и таланта затратила Акгуль на ковер с портретом Керима. Она и сама не знала, как это ей удалось, но с ковра смотрели живые глаза Керима, и все его лицо было живым, — казалось, сейчас он выслушает тебя и скажет свое веское слово…
— Пусть будет так… — тяжело вздохнув, решила Акгуль, — наверное, вы правы, Керим не может принадлежать только нам одним.
— Спасибо, дочка, — растроганно произнес председатель, — мы знали, что ты так и решишь. Пусть все знают Керима.
— Верно говоришь, башлык, — задумчиво оглаживая седую бороду, обронил старый охотник. — Пусть все знают Керима. Только когда будете писать табличку, не забудьте — больше ста человек не вернулось с войны в наш аул…
Главный вопрос, по которому они пришли, был решен, и председатель поинтересовался жизнью Назара.
— Акгуль, пойди-ка, дочка, позови маленького Реджепа и его дружка Рахмана, — распорядился старик и задумчиво молчал до тех пор, пока не возвратилась невестка с двумя мальчишками.
— А ну, повтори, дорогой Реджеп, что ты мне говорил сегодня утром у реки, — попросил мальчика Атабек-ага.
— Хемра подложил деньги в карман Назару, — выпалил единым духом мальчишка, — он нам сам рассказывал. Правда, Рахман?
— Точно! — подтвердил Рахман. — Сам рассказал.
— Выходит, зря парень уехал в Сибирь, — сказал парторг. — Завтра же попрошу собрать комсомольское собрание, — заверил он старого охотника. — Пусть Назар возвращается.
— Нет уж, — сказал Атабек-ага, — теперь пусть кончает десятый класс, а там видно будет…
— Какой подлый сын у косого Кули! — возмущенно трясли бородами старики. — Сейчас мы зайдем к нему и все расскажем, все поставим на свое место!
Председатель колхоза и парторг скатали ковер с портретом Керима и, простившись, вышли. Дом опустел, как будто из него вынули душу. Наступившую тишину нарушил почтальон Овез. Он принес письмо от Назара — толстое, с красивой большой маркой. И новая радость вытеснила горечь утраты. В письме была фотография. Взглянув на нее. Атабек-ага почувствовал себя совсем молодым, и сердце забилось в груди гулко-гулко: Назар был сфотографирован с белокурой девушкой; они смотрели друг на друга и улыбались доверчиво, нежно. И понял старый охотник, как светло и радостно на душе у его правнука. Так могут улыбаться только счастливые и молодые, те, у кого впереди еще целая жизнь!
Фотография была цветной, Атабек-ага впервые видел такие. Он с удовольствием рассматривал девушку с правдивыми синими глазами. Девушка понравилась старику, и он порадовался за своего Назара. Широко улыбаясь, Атабек-ага передал фотографию невестке.
— Вот видишь, а ты хотела сдать соллончак в музей!
— Атабек-ага, но она не туркменка…
— Ну и что? Главное, чтобы любили друг друга!
— Но Назар еще совсем мальчик…
— Не моложе Керима, когда вы поженились, — усмехнулся старик, — свадьба — дело молодое. Не ждать ведь Назару до старости. Знаешь что, Акгуль, — вдруг решил старик, — давай-ка поедем в Сибирь. Давно Николай зовет. И девушку посмотрим, и с родителями ее познакомимся. Поедем?
— А почему бы и нет, — решительно поддержала старика Акгуль. — Почему бы и не поехать!
— Вот и хорошо… Напеки-ка, дочка, в дорогу чуреков, приготовь свежей каурмы, а я барана зарежу — и в путь!
Назар писал, что все у него обстоит нормально, что Гусельниковы замечательные люди и он не чувствует себя в их семье чужим. Писал, что учится кататься на коньках, что девушку зовут Нина и она очень хорошая…
Вспоминая письмо правнука, строку за строкой, блаженно улыбался старый охотник в ночи, глядел в потолок дома и вспоминал свою молодость, не знал, что отходит ко сну, чтобы никогда уже не проснуться. Не выдержало старое сердце радости. С могучего дерева жизни облетел еще один лист…
В Шияне всё из дерева: стены, крыши, изгороди; тротуары и те деревянные. Без тротуаров в Шияне беда — хлынут осенние затяжные дожди, и сразу утонешь в грязи по уши. Лес со всех сторон обступил село, прижал к высокому обскому берегу. Сразу за дальней околицей начинаются лесоразработки, уходят в тайгу лесные просеки, словно продолжение улиц Шияна.
До недавнего времени шиянцы сами заготавливали лес, сами сплавляли его по широкой Оби, и жизнь их текла размеренно и спокойно, словно приноравливаясь к могучему плавному бегу реки, неспешно несущей свои воды меж крутых берегов, густо поросших вековыми елями, пихтами, лиственницами, красавцами кедрами, зорко осматривающими тайгу с высоты своего исполинского роста.
Казалось, ничто не предвещало перемен в жизни шиянцев, но вот однажды ранним весенним утром привез пассажирский теплоход большую группу молодежи — девиц с наклеенными ресницами и размалеванными кукольными личиками, парней в узких брючках, в клетчатых пиджаках, с подкладными плечами, с непременными бакенбардами на щеках, с шаркающей стариковской походкой. Оказалось, привезли в Шиян тунеядцев. Все они были из больших городов, привыкли жить припеваючи — с утра до вечера, томясь от безделья, прожигали свою жизнь в кутежах и картежных играх, свято исповедуя принцип: «Бери все — не давай ничего! "
После коньячных и ликерных рюмок, после невесомых карт особенно тяжелыми казались им лопаты, топоры, пилы. Многие из них роптали, писали жалобы, требовали освобождения от работ, пытались симулировать, чтоб вернуться домой. Но путь к дому лежал для них только через честный труд, и не каждый из приехавших осознавал это.
Главарем прибывших в село парней был двадцатилетний хлыщ из Одессы Алекс Лосенко — он же Лось. Заводилой среди девушек была Стелла Шамраева из Ленинграда — Стелка-Ветерок.
Днем они работали на лесоповале, а точнее, делали вид, что работают, или, как говорил Лось, "обозначали движение на месте", по вечерам собирались за бутылкой в общежитии, бренчали на гитаре, пели привезенные из дому песенки, вспоминали легкую жизнь, — словом, "балдели".
Извозчик, отвези меня домой,
Сегодня я как ветер вольный.
Пусть бьют копыта дробь по мостовой,
И не хлещи коня, ему же больно!.. —
напевал, полулежа на узкой железной кровати, Лось, лениво оглядывая слушателей светлыми глазами навыкате: равнодушно длинную, вихляющуюся в танце фигуру своего верного слуги Ивана Хвоща и сидящую на стуле Стеллу Шамраеву, покачивающую носком ноги миниатюрную туфельку.
— А на Крещатике сейчас каштаны цветут, — вдруг сказал Хвощ, замедляя свое вихляние, — все рестораны и кафе нараспашку — заходи, заказывай…
— На Невском народу тьма, — подхватила Стелка, — все разряженные в пух и прах!
Она томно прикрыла глаза, и ее тонкое белокожее лицо в ореоле рыжих волос стало таким нездешним, таким далеким от этой обшарпанной общежитской комнатушки, от стола с недопитой бутылкой "плодово-ягодного", с гранеными стаканами и объедками небогатой закуски. Светлая кофта крупной вязки с высоким стоячим воротником подчеркивала стройность ее белой нежной шеи с пульсирующей голубой жилкой. Ветерок отличалась той редкой красотой, которая берет не правильными чертами лица и идеальными пропорциями тела, а неуловимой беглой живостью и переменчивостью, той игрой каждой черточки, которую невозможно запечатлеть на фотографии или передать словами.
— Выкинь из головы Крещатик, Хвощ, забудь про Невский, Стеллочка, завтра снова наденете сапоги, фуфайки и двинете лес рубить. И так еще два годка… До полного исправления. А ну налей, Ветерок, по последней, — отбросил гитару Лось. — Вперед без страха и сомненья!
— Мальчики, прошу! — разлила по стаканам остатки вина Стелка.
Выпили, закурили.
Жадно затягиваясь, Стелка прикрыла длинными ресницами глаза. Словно тень пробежала по ее лицу, и на какой-то миг оно сделалось по-детски беззащитным, жалким.
— Алекс, музыку! — отчаянно вскрикнула Стелка и, живо вскочив на стол, пнула пустую бутылку. — Музыку, Алекс!
Лось ударил по струнам, и застучали по столешнице тонкие Стелкины каблучки.
— Стелка, жми! — восхищенно заорал Хвощ и ринулся плясать на середину комнаты. — Чаще, Алекс, чаще!
Рыжие волосы разметались по хрупким плечам. Ветерок выбивала такую отчаянную чечетку, что гитарист едва поспевал за ней.
— Чаще, Алекс, чаще! — орал Хвощ.
Вдруг Стелка спрыгнула со стола и, упав на кровать, зарылась лицом в подушку.
Замолкла гитара. В наступившей тишине было явственно слышно, как всхлипывает, давится рыданиями Стелка.
— Стеллочка, что с тобой? — недоуменно спросил Лось.
— Что с вами, королева? — поддакнул ему Хвощ.
— Убирайтесь к черту, кретины проклятые! — повернув к ним мокрое от слез, злое лицо, истерически закричала девушка. — Пошли к черту, ублюдки!
— Может, мало выпила? — глумливо ухмыльнулся Хвощ.
— Заткнись, — оборвал его Алекс, — истерика у нее… с кем не бывает, — добавил он меланхолично и по-стариковски вздохнул.
— А ты, Хвощ, когда-нибудь видел меня пьяной? — с ненавистью сузив глаза, спросила Стелка.
— Н-нет, — растерянно пробормотал Хвощ.
— И не увидишь… А ты, Лось, все еще мечтаешь затащить меня в постель? — Стелка приподнялась с кровати, привычно оправила свои пышные рыжие волосы, вытерла слезу и, сложив аккуратную фигу, сунула ее под нос наклонившемуся к ней Лосю. — Вот тебе, понял!
У туркменов, как и у многих других народов, принято хоронить покойников в день смерти — и чем быстрее, тем почетнее для умершего. Так что Назар при всем желании не смог бы проводить в последний путь любимого прадеда — слишком далеко от Новосибирска родной поселок на берегу Амударьи. Когда пришло письмо от матери с известием о смерти Атабек-аги, поселок уже начал забывать об этом событии. Да и немудрено, и необидно для старого охотника — настало жаркое время уборки хлопка, день-деньской все были заняты в поле. К тому же Атабек-ага частенько отсутствовал в поселке по нескольку месяцев, вот и теперь многим казалось, что старый охотник уехал и еще вернется. Они успокаивались на этой по-детски наивной мысли.
Назару тоже не верилось, что прадеда больше нет среди живых. Умом он понимал, что непоправимое свершилось, а сердце не хотело принять жестокую весть, сердце еще надеялось… В первые дни Назар думал о прадеде постоянно, вызывал в памяти все, что помнил, но постепенно все реже и реже…
Пролетела зима, прошумев метелями. Как один день промелькнула весна. И вот уж окончена школа!
Как и тысячи других их ровесников, Назар и Нина всю ночь бродили с одноклассниками по Новосибирску, пели, танцевали на площади, потом спустились к реке. Светало. Посреди широкой Оби золотым бугорком приподнималось солнышко. Розовые блики бежали по воде, переламываясь на темных силуэтах грузных барж, рассыпаясь многоцветными искрами вдоль борта белоснежного пассажирского теплохода, сверкая в бурунах пены, поднятой юркими буксирами.
— Нам бы такую реку, — мечтательно сказал Назар, — какая огромная, особенно сейчас, утром.
— Да, велика матушка Обь, — засмеялась Нина. — Она и нам не мешает. Слушай, есть идея. Давай съездим к тете Тоне и к Митричу недельки на две, перед экзаменами?! Ты, я, Сережка. Согласен?
— С удовольствием… — Назар смутился, дух у него захватило от неожиданной возможности еще две недели — целых две недели! — каждый день видеть Нину. — А на медведя пойдем? Я нож возьму дедовский, — пошутил он, стараясь изо всех сил подавить охватившее душу ликование, чувствуя, как горят его щеки.
— Зря смеешься. Там и медведи водятся. А белочек, бурундуков — на каждом шагу. Шиян — двести сорок километров вниз по Оби. В общем, неподалеку отсюда. Митрич тайгу знает наизусть, каждая тропка у него на памяти, каждая лесина… Замечательные старики, они так будут рады, я тебе просто передать не могу! Ну что, решено? — Нина протянула ему ладошку. — По рукам?
— По рукам! — Назар весело, дурашливо шлепнул ее ладошку своей широкой ладонью, и ему захотелось поцеловать ее в губы — такие нежные, такие живые, такие близкие и такие недосягаемые! Голова сладко закружилась. В памяти мелькнул высокий берег Амударьи, желтые воды под обрывом, остро вспомнилось чувство страха, которое испытал он тогда, когда стоял на обрыве, оставшись один на один с высотой. Сейчас Назар испытывал что-то похожее. Что-то очень похожее… И он решился.
— Нина…
— Да?
— Нина…
— Я тебя слушаю, — васильковые глаза вспыхнули так ослепительно, с такой простосердечной насмешкой, с таким ожиданием…
— Нина…
— Ну говори же, — подзадоривая его, она капризно топнула ножкой. — Ну!
— Нина, я… — Сиплый гудок буксира заглушил главное из того, что сказал Назар. Сказал, как бросился в реку…
И она ответила…
А буксир все ревел — оглушительно, нагло, неостановимо… Когда наступила тишина, оба стояли растерянные, ошарашенные признанием, которое вроде было и в то же время его не было…
Молчали долго, каждый надеялся переиграть другого.
— Ты что-то сказал? — наконец будничным, равнодушным тоном спросила Нина.
— Река, говорю, широкая…
— А-а… — Нина не хотела сдаваться, хотя и поняла, что Назар оставил ее с носом. — Так прокатимся по широкой реке?!
— Прокатимся! — облегченно засмеялся Назар и крепко взял ее за руку.
Нина не отняла руки, и они пошли так по набережной, залитой чистым утренним светом, вдоль широкой реки, дышащей свежестью.
Белоснежный трехпалубный красавец теплоход поразил Назара своим великолепием. Не только таких, но даже похожих пароходов не было на Амударье.
— Как будто не корабль, а дворец! — удивился Назар, оглаживая дубовые поручни лестниц, глядя в оправленные бронзой зеркала, ступая по мягким коврам салонов. — Ты смотри, даже пианино!
— Не пианино, а рояль, — поправила его Нина, — самый настоящий рояль!
Нина села за рояль, откинула крышку и взяла первые аккорды… Они наполнили салон, вырвались сквозь открытые окна наружу, полетели к далекому берегу. Играя, Нина, казалось, забыла все окружающее. Теперь для нее существовали только, черно-белые клавиши. Ее тонкие длинные пальцы уверенно бегали по ним, и каждый при прикосновении отвечал ей своим голосом, словно благодаря за то, что она дотронулась до них…
В салон один за другим осторожно, чтоб не спугнуть пианистку, входили пассажиры, тихо присаживались в мягкие кресла, смотрели на белокурую тонкую девушку за роялем. А она, никого и ничего не замечая, неожиданно запела:
Чайка смело пролетела
Над седой волной,
Окунулась и вернулась,
Вьется надо мной…
Девичий голос летел над широкой Обью, и казалось, его слышат и лес, замерший на берегах, и лодки рыбаков, качающиеся у берега, и белые чайки, вьющиеся за кормой теплохода.
Голос Нины проникал в самое сердце Назара, ему казалось, что поет она только для него, и не было сейчас никого больше на всем свете, кроме них и белых чаек. А белые птицы взмывали вверх, падали оттуда к самой воде, касались ее и снова уходили в небо…
Отзвучал последний аккорд, и в салоне на миг наступила тишина, взорвавшаяся аплодисментами. Нина с первых часов путешествия оказалась в центре внимания пассажиров. Они откровенно любовались ее милыми чертами и слушались во всем.
Когда теплоход пристал в Шияне, Нину и ее друзей провожали почти все пассажиры.
Прибытие теплохода, тем более флагмана пассажирского флота, — всегда праздник для прибрежных сел, раскинувшихся на берегах Оби. Вот и сейчас почти все свободное население Шинна высыпало на пристань, привлеченное мощными гудками теплохода.
Вместе со всеми поспешили на пристань и шиянские тунеядцы. Для них прибытие теплохода — это встреча с "цивилизацией".
Пока Хвощ мотался в ресторан, Алекс и Стелка молчаливо разглядывали прибывших пассажиров. Их внимание привлекли двое ребят и девушка. Девушка была красива — это сразу заметили и Стелка, и Алекс. Лосенко толкнул Стелку в бок и кивнул на блондинку:
— Экстра, первый класс, приодеть как следует — в Париж можно смело мотать…
Стелка, едва увидев Нину, почувствовала горький осадок на сердце. Несмотря на простую дорожную одежду, незнакомая девушка ослепляла какой-то необъяснимой чистотой и изяществом, а глаза… Стелка даже зажмурилась, словно боясь утонуть в их синеве…
— А один из ее рыцарей — не русский, что-то среднеазиатское, — продолжал Алекс. — Сразу по роже видно…
— Ты по роже на кретина похож, — заметила Стелка, — я тебе это уже не раз говорила.
Нина, заметив Стелку, отметила, что она была бы красива, если бы не холод больших серых глаз.
Назар, ощутив на себе оценивающий взгляд Алекса, поднял глаза и в упор посмотрел на него. Губы незнакомого парня чуть скривились в презрительной усмешке, предназначавшейся, видимо, Назару. "Может, мы где-то встречались с ним? — мелькнуло в голове. — Нет, лицо совершенно незнакомое…"
А Нину уже тискали в крепких объятиях тетя Тоня с Митричем.
— Вот умница, вот молодец! — восхищался старик, поцеловав Нину в щеку. — Обрадовала на старости лет… Это сколько же мы не виделись?
— Да почти три года, — весело ответила Нина. — А вы нисколько не постарели…
— Слышь, Антонина, что она говорит… Это уж точно — не постарел. А вот ты здорово выросла. На мать больше похожа, чем на отца. Хотя и его есть что-то… Это уж верно. — Старик повернулся к Назару и Сергею. — А это, как я понимаю, друзья твои?
— Угадали, дедушка… Это вот Назар, он из Туркмении. Слышали о такой республике?
— А как же — это где басмачи в мохнатых шапках и песок…
— А это Сергей, — представила Нина младшего Гусельникова. — Он учится с нами в одной школе. Назар у них живет. Их отцы вместе воевали, на одном самолете… Только отец Назара погиб при боевом вылете…
— Вечная память, — вздохнул Митрич, лицо его сразу стало серьезным.
— А чегой-то мы стоим, — всполошилась тетя Тоня, — пойдемте, гости дорогие, нечего стоять тут, али парохода энтого не видели…
Алекс и Стелла долго смотрели вслед уходящим… Стелка продолжала молчать, а Алекс заметил:
— В гости, значит, приехали. Хорошее это дело — гости… Так, Стелка?.. Чего стоишь?
— Иди к черту, — отрезала Стелка и быстрыми шагами направилась от пристани.
— Вот чокнутая, — покрутил головой глава тунеядцев, — не с той ноги встала…
Хотел еще что-то добавить, но в это время к нему подошел Хвощ, еще издали потрясая завернутой в бумагу бутылкой.
— Армянский… Три звездочки. Еле упросил буфетчицу. Пришлось трояк переплатить…
Прошло два дня. Ребята пили парное молоко, собирали малину, помогали Митричу по хозяйству — привели в порядок двор, починили забор. Назар с детства был хорошо знаком со всеми инструментами, такими, как топор, молоток, пила. Ведь дома, в родном ауле, на его плечах лежала вся мужская работав А вот блаженство спать на свежем сене Назар испытал впервые. Скошенная трава пахла так одуряюще, что кружилась голова и тело охватывала сладкая истома.
Июнь — разгар короткого сибирского лета. В заливных лугах над Обью вымахали сочные травы, запестрели цветы. На обочинах лесных дорог повели хороводы ромашки, буйная зелень ковром одела таежные поляны.
В один из первых дней пребывания в Шияне Нина с Сергеем и Назаром отправились в лес.
Ребята брели по узкой тропинке, извивающейся среди меднокорых сосен и могучих елей. Они то останавливались, осматривая окрестности, то продолжали путь.
— По этой тропке отец с дедом всегда на рыбалку ходили, — объяснила Нина. — Еще один поворот, и к реке выйдем.
— И не забыла еще дорогу? — спросил Сергей.
— А что ее забывать — тропинка протоптана… — обронила Нина. — Скажи, Назар, есть такие леса в твоей Туркмении?
— Чего нет, того нет, — засмеялся Назар. — Это же целые сибирские джунгли!
Выбрали местечко на обрыве, присели.
— В жизни ничего подобного не видел. Не укладывается в голове, что столько леса может быть, — продолжил Назар.
— Почему песка, как ты рассказывал, может быть много, а вот леса не может? — заметил Сергей.
— Ну и как, Назар… Посмотрел, что такое тайга? — лукаво улыбаясь, обернулась к Назару Нина. — Мне это место очень нравится. Вот выстроить бы здесь дом и прожить в нем весь свой век. Ничего больше не надо! Честное слово.
— А как же цивилизация? — произнес Сергей.
— Что может с природой сравниться! Есть у нас одна знакомая молодая женщина-адвокат. Так знаете, в чем она смысл жизни видит? Придет домой — квартира у нее отличная, — ляжет в постель, закурит сигарету, заведет проигрыватель и под какой-нибудь джаз читает детектив. В этом смысл ее жизни. Мы как-то с мамой ее в лес пригласили, а она говорит: "Но там же грязно…"
— Неужели курит? — спросил Назар.
— Дымит как паровоз…
По тропинке из-под обрыва поднялся к друзьям дед Митрич с кошелкой в руке и удочками на плече. Заметив ребят, он широко улыбнулся.
— Еще раз здорово, соколики! Что, полюбоваться пришли? А я уже окуньков на уху подналовил, — открыл он перед молодежью кошелку с довольно крупными окунями. — Я сюда часто прихожу. Хорошо тут…
— А не скучно? — заметил Сергей.
— Что ты! — засмеялся Митрич. — Здесь же всегда полно народу.
— Это какого же? — удивился Назар.
— А вот, — старик обвел рукой вокруг. — Для меня все деревья — люди. Старые и молодые, мужики и бабы, болтливые и молчуны, хитрые и глупые. Они даже говорить могут. Только язык их понимать надо. Видите, сосна стоит, а рядом ель — две бабы…
— Женщины, — заметила Нина.
— Ну пусть женщины, коли ты хочешь, — миролюбиво согласился Митрич. — Скажи, Назар, какая тебе больше по душе?
— Ель… Красивая она.
— Ну, что красивая — это верно… А все же сосна лучше и дороже. Молодежь нынче больше на одежку смотрит, а в душу-то не очень заглядывает, на корни совсем не смотрит. А ведь у каждого, как у дерева, корни есть. Ими и живет человек. От них и хорошее, и плохое. Вот у елки корни поверху идут, словно зонтик у городских баб. А глубины нет, ветер ее часто выворачивает. А вот сосна — та вглубь корни пускает. На песках растет, почитай что без воды вовсе. Ее не токмо ветер — ураган сничтожить не в силах. Вот и бабы такие есть. Одни все поверху скачут, а другие вглубь идут, условий не требуют, а гиблые места красивыми делают. Если и погибнет такая, ствол переломится, а корни все одно останутся. И новые ростки от них пойдут… Вот и судите, что и кто дороже — ель или сосна!..
— Дедушка, — после молчания произнесла Нина, — это вы все про женщин… А какие характеры бывают у деревьев-мужчин?
— Ну, а что касаемо мужиков, то взять, полагаю, надо кедр и дуб… Сильные деревья, настоящие мужчины. А ежели сравнить, то, по мне, кедр все же лучше. Бесхитростный он, ствол у него прямой, а дуб крученый весь. Опять же желуди у него горькие, а у кедра орехи, вкуснее которых ничего нет. Если вы пробовали — сами знаете. Только их не жарить, а калить надо умеючи…
— А вот какое дерево самое нежное? — спросил Назар и почему-то посмотрел на Нину.
— Береза, — не задумываясь ответил старик. — Если ее ранить — вся соком изойдет. Выплачет душу и засохнет. Такие и люди есть, нельзя их ранить, нежные они очень. Беречь их надо…
— Дедушка, — неожиданно тихо произнесла Нина, — вон, смотрите, бурундук…
— Не шевелитесь, — произнес Митрич. — А то спугнете, сейчас он к нам ближе подойдет, любопытный очень…
Переведя взгляд в сторону, куда смотрела Нина, Назар увидел маленького зверька с продольными полосками вдоль туловища и маленькими настороженными ушками. Гибкий зверек удивлял своей грациозностью, своеобразием окраски, быстрыми четкими движениями. Назара, впервые видевшего бурундука, поразила его красота.
Зверек подошел ближе, встал на задние лапки и уставился на людей блестящими бусинками глаз. Его раздвоенная верхняя губа смешно шевелилась.
Но вот Сергей шевельнулся, и бурундук моментально юркнул в кусты.
— Сергей, ну что ты, не мог минуту постоять спокойно, — досадливо произнесла Нина. — Не дал Назару его как следует разглядеть…
— А я разглядел, очень симпатичный зверек, — заметил Назар.
— Тебе бы, Назар, горностая посмотреть, — заметил Митрич. — Вот это зверек так зверек… И что интересно, красоту свою дороже жизни ценит. Гонится за ним, допустим, собака или лиса, мчится он на полной скорости, а на пути грязная лужа. Горностай в грязь не полезет, повернется к тому, кто гонится за ним, и вступит в бой. Скорее погибнет, значит, чем свою шубку белую в грязи испачкает. Вот такой наш горностай…
— И правильно делает! — воскликнула Нина.
— А разве отмыться нельзя? — быстро спросил Сергей.
— Бывает такая грязь, что никакое мыло не возьмет, — задумчиво ответил Митрич. — Грязь — она, ребята, разной может быть. А у горностая нету времени разбираться в этом — его враг настигает…
— Ну, с горностаем понятно, — проговорил Назар, — у людей все это посложнее. У Нины правильный взгляд… Нельзя грязным быть среди людей. Совершишь что-нибудь не то — все время стыдно будет. Но как быть, если грязь к тебе чужая пристанет и ты не сможешь доказать, что она не твоя… Вот как в таком случае быть?..
Все замолчали. И снова, уже совсем близко, показалась из травы любопытная мордочка бурундука. Он словно прислушивался к разговору и тоже хотел принять в нем участие…
Воскресный день в Шияне.
По одной из улиц села медленно бредут Алекс, Хвощ и Сенька Фиксатый. Неразлучная троица.
Из переулка выскакивает прямо на них высокая худая женщина. Подбежав к Сеньке, она яростно потрясает перед его носом жилистым кулаком.
— Ирод проклятый, опять двух нет! Чтоб вы сквозь землю провалились! Чтоб лихоманка вас всех забрала…
— В чем дело? — глумливо спрашивает Алекс. — Чем вы так взволнованы, мадам?
— А ты, глиста одесская, помолчи! Будто не знаешь, что Сенька кур ворует, будто не ты их жрешь? Чтоб ты ослеп, паразит, погибели на тебя нет. Вот пойду к участковому…
— Чего разоралась, — подает голос Хвощ, — порядочного человека обвиняешь!
— Это кто же тут порядочный? — взвизгнула старуха. — Уж не Сенька ли? Так по нем давно тюрьма плачет. Один раз уже сидел, да, видать, мало, но понял, что к чему… Ничего, еще залетит, и вас бы вместе с ним… Тунеядцы проклятые! Чтоб вам ни дна ни покрышки, чтоб вы подавились этими курями!..
— Как я понимаю, Сеня, закуска уже есть? — хмыкнул Алекс, когда старуха наконец отстала.
— Какой может быть разговор, — подобострастно хихикнул Сенька. — Это мы могем…
— Сень, а у кого сегодня самогон высшей пробы? — спросил Хвощ.
— Наверно, у Мотьки можно достать, но она, курва, водой разбавляет.
— Шею ей за это намылить, — гневно замечает Хвощ. — Деньги дерет, а халтурит, хоть участковому заявляй!
— Внимание! — командует Алекс. — На горизонте чувихи, и среди них новенькая… Кто она, Сеня? Та, что в синем платье…
Фиксатый вглядывается в приближающихся девушек, усмехается.
— Так это же Нинка, племяшка старой Антонины. В Новосибирске живет, а к Антонине и Митричу, видать, на каникулы приехала. Знатная девка…
Поравнявшись с девушками, Алекс приостанавливается и развязно бросает:
— День добрый, девочки! А вам, Ниночка, особый привет! Не замечаете? Скажи какие важные крали!
Девушки молча проходят мимо. Алекс, Хвощ и Сенька провожают их жадными взглядами.
— Да… — мечтательно тянет Хвощ. — Вот это да!
— Три года назад я ее видел — ничего особенного, — говорит Сенька. — А сейчас — просто не узнать…
— А ты женись на ней, — насмешливо говорит Алекс.
— Куда мне до нее, — грустно роняет Сенька. — Слава-то у меня по селу сам знаешь какая…
— А ты попробуй, — подначивает Хвощ. — Может, и пойдет. Ты же как Илья Муромец… Только вот голова — как бочка пустая. Не обижайся, это не я придумал. Это Стелка так говорила. Помнишь, когда ты ей любовь предлагал?
— Не было такого, мало ли что она болтает, — хмуро бурчит Сенька. — Язык-то у нее без костей…
— Хватит, — миролюбиво замечает Алекс.
Когда девушки отошли достаточно далеко от Алекса и его компании, Нина спросила:
— Что это за женихи, один другого лучше?
— Двое — тунеядцы. Тот, что в центре шел, — Алекс из Одессы, его к нам прислали. Длинный — Хвощ из Киева. А толстый — это наш доморощенный Сенька Фиксатый. Он в тюрьме отсидел за хулиганство два года. Недавно вернулся. К вечеру они обязательно напьются и к девчатам приставать начнут. Наши ребята Хвоща уже раза три лупили. Да и Алексу доставалось. А все равно никак не уймутся…
Собутыльники выбрали уютную полянку невдалеке от села, там, где тропинка к обрыву делала крутой поворот. С тропинки поляна не была заметна, зато тех, кто проходил по тропинке, с поляны было хорошо видно. Устроились удобно. Сенька притащил из дома старое одеяло, сумку с жареными курами. Поваром в таких делах у Сеньки была одна разбитная старушка, которая брала за работу перья и потрошки. Хвощ притащил самогон и несколько селедок. Чего же еще желать? А над головой голубое вечернее небо, зеленые кроны деревьев.
— Сеня, ты в будущем кур помоложе выбирай. Опять тебе пенсионерка попалась… — обгладывая куриную ножку, заметил Алекс.
— Я паспорта у них не проверяю. Сойдут и эти. Ежели твой городской желудок не в силах — давай сюды, мы ее враз приговорим. Верно, Хвощ? — самодовольно хихикал Сенька.
Выпили еще по стакану. Все уже казалось простым и легким. Алекс обещал женить Сеньку на Стелке, а Хвоща взять директором ресторана на морской лайнер, где он, Алекс Лосенко, будет капитаном. И плавать они будут только в загранку! Хвощ сообщил "по секрету", что у его мамани — зубного техника — есть припрятанное золотишко. Где — пока он не знает, но как только вернется в Киев, обязательно постарается узнать… А потом вызовет друзей в Киев… тогда уж кутнут они так кутнут. На весь Крещатик! Горделиво икая, Сенька сообщил, что ни одна девка не может устоять перед ним. Правда, вот Стелка не поддалась, но он свое все равно возьмет…
— Стелка — что, — подзадорил Алекс, — а вот такая девка, как Нина, о которой ты говорил… Ну, эта племянница Антонины, так та и не посмотрит на такого жениха…
— Чего? — переспросил изрядно захмелевший Сенька. — Да видели мы таких… Стоит мне только захотеть, сама прибежит как миленькая!
— Ну да, держи карман, — засмеялся Хвощ, — очень ты ей нужен…
— А я говорю — прибежит, — с пьяной уверенностью твердил Сенька.
— Между прочим, эта самая Нинка, мне кажется, не так уж далеко от нас и без телохранителей… — сказал вдруг Хвощ. — Сейчас она к обрыву прошмыгнула…
При этом известии Алекс отложил в сторону куриную ножку.
— Айн момент, Хвощ… А ну, братцы, врежем еще… Потом объясню, что к чему. Хвощ, наливай, да по полной емкости. Чего мелочиться, за все, как говорят, заплачено… Поехали, за удачу!
Дружно звякнули граненые стаканы с мутным самогоном…
Всякий раз, когда Нина приезжала в село, ее неудержимо тянуло на знаменитый шиянский обрыв, с которого открывался вид на многие километры вокруг. Она знала, что здесь, на этом обрыве, любил стоять отец, смутно помнила, что когда-то они бывали там вместе. Сначала она думала полюбоваться закатом вместе с Назаром и Сергеем, а потом вдруг решила, что лучше побыть на обрыве одной, без свидетелей, и ускользнула от ребят, не сказав ни слова.
Долго стояла она на обрыве, до тех пор, пока не догорел последний луч на верхушками дальнего леса на том берегу. И сразу потемнела, померкла Обь, черной каймой резко обозначился дальний лес, и только далеко на западе еще держался в пойменных лугах розовый отблеск вечерней зари. Низовой ветер погнал по широкой реке крупную рябь, стало холодно, неуютно и почему-то страшно.
"Зря не взяла с собой мальчишек, — подумала Нина и тут же посмеялась над собой. — Эх ты, трусиха! Втроем разве увидишь такой закат как следует, разве почувствуешь всей душой такое дивное диво! А до Шияна десять минут ходу и еще ведь почти светло…"
Но все-таки возвращаться в село через лес не хотелось. Даже пришла шальная мысль — сигануть с обрыва в воду да и спуститься вниз по реке вплавь. Можно ведь доплыть к самому двору тети Тони и Митрича, к баньке, что стоит на задах их усадьбы.
Что-то пугало ее в лесу, и с каждой секундой дурное предчувствие все сильнее сжимало сердце.
"А-а, чепуха какая-то, как не стыдно! Что меня, леший съест? Кого здесь бояться?" — наконец решилась она и отчаянно бросилась бежать по знакомой тропинке в черную глубину леса, стараясь изо всех сил как можно быстрее выскочить к дальней околице Шияна.
В ту же минуту ее сшибли с ног…
Такого еще не случалось в селе за всю его многолетнюю историю. Были драки, были мелкие кражи, но чтобы трое пьяных хулиганов изнасиловали невинную девушку — такого в Шияне не видывали. Личности насильников установили быстро. Всем было ясно: Алекс, Хвощ и Сенька пьянствовали на поляне, — значит, это они… Да и кому еще, кроме этой проклятой троицы, пришло бы в голову совершить такое?! На чем свет костерили тунеядцев шиянцы. Но помнили и о том, что был среди преступников и свой, сельский, — Сенька. Конечно, можно было не сомневаться, что его подговорили тунеядцы, но от этого легче не становилось. Проклинали и самогонщиков — на поляне нашли пять пустых бутылок.
Шиянский участковый развил бурную деятельность по задержанию преступников. Версия о том, что они разбежались в разные стороны, сразу же отпала: ни Алекс, ни Хвощ тайги не знали. Их мог вывести только Сенька.
Выяснилось, что у одного из жителей ночью пропала моторная лодка, и люди не сомневались, что это дело рук преступников, Сенька знал не только тайгу, но и Обь с ее многочисленными протоками, заводями и старицами. И можно было сделать вывод, что направились они вверх по течению в населенные места, чтобы скрыться среди людей. В низовья вряд ли они поплывут — там с каждым километром все пустыннее и глуше становится местность и, значит, труднее будет укрыться. Местные жители сразу же узнают чужаков и задержат, так как будут оповещены о преступниках…
Возмущались случившимся и тунеядцы, особенно негодовали девчата. Стелка на чем свет ругала "подонка" Алекса и "недоноска" Хвоща, которые, по ее словам, оказались на самом деле в сто раз хуже, чем она о них думала.
Нину в тяжелом состоянии положили в сельскую больницу. Девушка то рыдала, то застывала в каком-то безразличном трансе. Поднялась температура, врачи опасались более тяжелых последствий. Уже с раннего утра прибежали в больницу Назар и Сергей, пришли Антонина и Митрич. Но никого из них к Нине не пустили, боясь, что встреча вызовет новое нервное потрясение. В Новосибирск к матери ушла телеграмма, в которой сообщалось, что Нина тяжело заболела, Сергей и Назар дали об этом же телеграмму Гусельниковым. Но приехать мать Нины и родители Сергея могли только не раньше как к вечеру следующего дня, теплоходы ходили не каждый день.
Приходили совершенно незнакомые люди, старики, старухи, женщины, — все интересовались состоянием девушки, спрашивали: не надо ли чего? Кто-то из старушек принес целый набор целебных трав. Принесли парное молоко, самый лучший таежный мед…
Но больше всех переживали Назар и Сергей! Ребята не находили себе места, не разговаривали друг с другом. Все окружающее казалось им словно в тумане. Только вчера еще они были вместе. Только вчера так звонко смеялась Нина… Хотелось выть, кричать, рвать на себе волосы, биться головой о стены. Да только разве это поможет, разве исправит случившееся?
Во второй половине дня врачи по просьбе Нины разрешили Назару и Сергею навестить ее. Нарядившись в белые не по росту халаты, ребята на цыпочках вошли в маленькую палату.
Нина не заметила вошедших и продолжала неподвижно лежать с открытыми глазами. Окно палаты было открыто, и слабый ветерок, долетавший из тайги, колебал белые шторы. Было тихо, пахло лекарствами.
— Ниночка, — тихо произнес Назар.
Она вздрогнула, повернула голову. Синие глаза, окруженные темными тенями, печально посмотрели на вошедших. Ребята были буквально поражены тем, как изменилась Нина. Лицо осунулось, побелели губы, на шее виднелся большой синяк.
— Ребята, — тихо прошептала она запекшимися губами и заплакала.
Сергей присел на стул, Назар — на край кровати.
Назар осторожно взял горячую беспомощную руку и, осторожно погладив ее, прошептал:
— Ну что ты, Нина… Не плачь…
Пальцы, казавшиеся такими беспомощными, судорожно сжали его руку.
Она не смотрела на них, все время отворачивалась.
— Нина, что ты отворачиваешься? — спросил Назар.
— Мне стыдно, ребята, — прошептала она, и крупные слезы покатились из ее глаз.
— Все пройдет… Все будет хорошо, — стараясь придать голосу бодрость, сказал Назар.
Она подняла на него глаза, полные слез, покачала головой.
— Нет, Назар, хорошо уже не будет….
Вошла врач. Быстро окинула всех взглядом, оценила обстановку.
— Ребята, хватит, ей нельзя волноваться…
Назар хотел встать, но Нина продолжала держать его за руку. Он вопросительно посмотрел на врача.
— Ну, пожалуйста, еще минутку…
Врач кивнула и молча вышла.
— Ребята… Сережа, Назар… Поцелуйте меня…
Назар и Сергей переглянулись в нерешительности..
Первым склонился к Нине Сергей.
Когда Назар коснулся своими губами ее нежных горячих губ, Нина обняла его обнаженной рукой за шею и на какое-то мгновение прижалась к нему так, что он ощутил, как бьется ее сердце под тонкой больничной рубашкой.
— А теперь идите, ребята… Мне хорошо…
Они вышли в гулкий коридор. Когда затихли шаги, Нина упала лицом в подушку и судорожно зарыдала…
После ребят побывали у нее тетя Антонина и Митрич. Успокаивали как могли, развлекали разговорами, и казалось старикам, что племянница оттаивает, оттаивает для жизни. Спросила о матери, поинтересовалась, когда прибывает теплоход из Новосибирска.
Когда ушли старики, Нина уже не плакала. Ей казалось, что выход найден…
В глухой предрассветный час она повесилась на старой березе в больничном дворе.
Билась в рыданиях старая Антонина. Причитала, выла по-звериному. Далеко по селу летел ее истошный голос, и, заслышав его, прижимали платки к глазам женщины, мрачнели мужчины. Глухо стонал, обхватив седую голову, Митрич. По-детски размазывая слезы по лицу и шмыгая носом, плакал Сергей.
Нина лежала на траве и казалась совсем маленькой. Назар смотрел на нее и не видел, не слышал ничего вокруг.
Потом в больнице ему передали конверт с ее последним письмом.
"Прости меня, Назар! Иначе я поступить не могла. Пойми, что я сама себе противна… Не осуждай меня — я поступила правильно. Ты говорил, что все случившееся можно забыть, но это не так. Я знаю, что ты хороший и добрый, но я никогда не смогу смотреть тебе в глаза прямо и открыто. Всю жизнь меня бы мучил и жег стыд… Я не хочу стеснять тебя и поэтому ухожу из жизни. Не забывай меня, моя первая я последняя любовь. Видимо, не для нас создано счастье! Поддержи маму, я знаю, что это будет для нее страшным ударом. Но она сама учила меня, что грязным нельзя жить на свете. А эту грязь я никогда не смогу отмыть. Похороните меня на обрыве, там любил бывать папа и оттуда далеко видно…
Целую тебя крепко-крепко!
Нина.
А страшно, Назар, ой как страшно…"
Назар опустил листок и закусил губу так, что почувствовал соленый привкус крови, потом неожиданно уткнулся лицом в плечо стоящего рядом Сергея и глухо, судорожно зарыдал… Они не стеснялись слез — русый и черноволосый юноши.
Почти все свободное население Шияна собралось у больницы. Плакали девушки и женщины, крестились старушки. В ярости сжимали кулаки мужчины.
Никто не мог представить, что будет завтра, когда приплывет на теплоходе мать Нины.
Теплоход пришел в безоблачное утро, когда омытый ночным дождем Шиян сиял под солнцем всеми своими окнами.
Увидя перед собой заплаканные глаза, осунувшиеся лица встречающих, Лидия Васильевна сразу все поняла.
— Нина?! — вскрикнула она тонко, потерянно.
Мощный гудок теплохода раздался над пристанью. Капитан теплохода, узнав о случившемся, распорядился дать траурный гудок. Он хорошо помнил синеглазую девушку, что всего несколько дней назад пела в музыкальном салоне теплохода "Чайку" и дирижировала хором пассажиров… Всего несколько дней назад…
На небольшой холмик возложили венки и цветы.
Постепенно разошелся народ, остались родные и близкие. Молча стояли у могилы, наблюдая, как Митрич и Гусельников сооружали небольшую скамейку. Вкопали два столбика, приладили чисто выструганную доску.
— Посиди, Васильевна… — сказал Митрич.
Мать Нины машинально опустилась на скамью, рядом с ней присела Розия, вслед за ней Антонина.
— С отцом она часто сюда приходила, — машинально произнесла Лидия Васильевна. — Любил он этот обрыв.
А вечером, когда на обширном дворе Митрича за составленными столами отмечались скромные поминки, приоткрылась калитка и звонкий мальчишеский голос прокричал:
— Поймали! Всех поймали… Алекса, Сеньку, Хвоща. В тайге они прятались… Ведут всех! Ведут…
Опрокидывая стулья и табуретки, все, кто находился во дворе старого таежника, кинулись к воротам.
Загребая усталыми ногами пыль, Алекс, Сенька и Хвощ шагали по широкой улице Шияна. Лица их были в ссадинах, кровоподтеках и синяках. То ли сопротивлялись они при задержании, то ли сами поранились, пробираясь сквозь таежные буреломы и завалы.
Сенька Фиксатый приволакивал левую ногу, маленькая головка Хвоща склонилась на сторону, словно кто-то порядком намял ему шею… Меньше всех пострадал Алекс — он даже пытался насвистывать что-то сквозь разбитые губы, но это ему плохо удавалось.
Задержанных вели трое: долговязый участковый с расстегнутой кобурой, широкоплечий молодой водитель лесовоза Борис Алексеев и известный в Шияне охотник Степан Усольцев.
Они шли к центру села, где при сельсовете была маленькая комнатка участкового. Там же находился крепкий амбар. В тяжелом молчании встречали их шиянцы. Остановившись перед толпой, участковый нашел глазами председателя сельсовета и доложил:
— На Власовской заимке скрывались, гады. Оказали сопротивление, так что пришлось маленько поучить… — Лейтенант улыбнулся, хотел было еще что-то добавить, но смолк, цепко оглядывая односельчан.
Никто не радовался задержанию преступников, никто не ответил на его улыбку. Все стояли угрюмые, мрачные, даже дети…
— Видать, ты еще не знаешь, лейтенант, — сказал председатель сельсовета, — повесилась девушка. Вчера схоронили.
— Ясно, — лейтенант побледнел и невольно потянулся к кобуре, — ясно…
Сенька Фиксатый трусливо, заискивающе обшарил взглядом лица односельчан и, не встретив сочувствия, низко опустил голову. Хвощ спрятался за широкую Сенькину спину. Высокомерная, глумливая ухмылка на минуту сошла с посеревшего лица Алекса, но он тут же вернулся к избранной им роли супермена, презирающего толпу, сплюнул себе под ноги и цинично промямлил:
— Д-дура!
Назар не помнил, почему так случилось, что при нем оказался нож. Не помнил он и того, как приблизился к Алексу. На всю жизнь в памяти осталась только самая последняя сцена развязки: в придорожной пыли стоит на коленях Алекс и все с той же гадливой улыбочкой пытается что-то вправить обеими руками внутрь живота, как будто рубашку заправляет в брюки. И никто не хочет ему помочь, все стоят будто каменные, не шелохнувшись, не дыша.
С окровавленным ножом в руке, пошатываясь, словно пьяный, уходил он к обрыву над рекой, к могиле Нины, и никто не пытался его остановить, задержать. Так и ушел один. И в сердце его не было ни страха, ни отчаяния, ни чувства удовлетворения — одна пустота. Удушливая волна ненависти, подняв его, бросила словно щепку в засасывающую воронку пустоты, безвозвратно оторвала от прежней жизни, где еще до недавнего времени было столько света, радости и надежды.
Навсегда кончилась для тунеядцев веселая жизнь в Шияне. Сельчане словно отгородились от них высокой стеной. Не то что доброго, но даже и худого слова не говорили о поселенцах шиянцы — как будто их и не было вовсе на белом свете. Раньше, случалось, угощали тунеядцев кто чем мог, жалели, а теперь и кружку воды никто бы не подал им напиться. Поселенцы дружно проклинали Алекса и Хвоща, а те из них, кто еще сохранил живую душу, всерьез задумывались о своей судьбе, о своем прошлом и будущем.
Частенько приходила на обрыв Стелка Шамраева. Всегда с букетом цветов. Клала на Нинину могилу цветы, садилась на скамеечку и, по-старушечьи подперев подбородок ладошкой, подолгу сидела не шелохнувшись. Куда девалась ее бесшабашность?! Словно ветром сдуло с нее все наносное и осталась одна неприкаянность.
Когда принялся старый Митрич сооружать оградку, Стелка пришла помочь ему. Работали молча. Митрич хотел было прогнать тунеядку, но душа не позволила.
— Можно, я сама покрашу, — робко спросила Стелка, — у меня есть хорошая краска.
— Ладно, крась, — сказал Митрич, закуривая и присаживаясь на Скамеечку.
Стелка быстро пошла вниз по тропинке, к Шияну. По той самой тропинке… Только теперь она стала гораздо шире — столько людей прошло здесь в последние дни, и шагали они не поодиночке, а всем миром.
Однажды Стелка, как обычно, шла на обрыв и уже издали увидела, что на скамеечке кто-то сидит. "Кто же это может быть? — подумала она. — Вроде на шиянских не похож. Ой, Сергей!"
— Здравствуй, Сережа…
— Здравствуй, — ответил паренек и, чуть помолчав, спросил: — А ты зачем сюда явилась?
Стелка растерялась, пожала плечами.
— Вот, цветы принесла…
— Катилась бы ты отсюда со своими цветами!..
— Здесь нельзя ругаться, Сережа…
Стелка прошла за оградку, положила цветы, убрала желтые листья, опавшие на могилку с ближайшей березы, вырвала желтые травинки. Потом села на скамью рядом с Сергеем.
— Презираешь меня, да?
Сергей покосился на нее и ничего не ответил.
Из-за ближайшего куста высунулась мордочка бурундука. Он глядел на людей, смешно поводя носиком, и не убегал.
— Тиша… Тиша, — тихо позвала Стелка, — или ко мне, Тиша…
Услышав голос девушки, бурундук не испугался, а подошел ближе. Стелка достала из сумочки кусочек хлеба и положила его возле своих ног. Бурундук, шаг за шагом, подходил к сидящим на скамье.
— Смелее, Тиша, — подбадривала зверька Стелка.
Вот бурундук приблизился к хлебу, смешно взял его передними лапками и стал быстро есть, уставившись бусинками глаз на Сергея и Стелку.
Сергей пошевелил ногой, и бурундук юркнул в кусты.
— Напугал ты его, — заметила Стелка, — ко мне он привык, а ты чужой для него…
— А ты вообще здесь чужая, — хмуро сказал Сергеи, — забирай своего Тишу и уматывай!
Стелка тяжело вздохнула. Ей хотелось многое сказать, но она понимала, что для Сергея она из враждебного мира. Мира Алекса, Хвоща, Сеньки Фиксатого.
"И чего она сюда ходит, — думал Сергей, — Митрич рассказывал, что постоянно здесь торчит, оградку ему помогала делать и сама красила".
— Не злись, — сказала наконец Стелка.
И голос ее вывел из задумчивости Сергея.
— А ты добренькая нашлась? — зло ответил он. — Может быть, Алекс твой добрым был или Хвощ?
— Они свое получили.
— А ты — еще нет, по получишь…
— Ну, ударь меня… Ударь, Сережа, мне легче станет… — И она заплакала, уткнувшись лицом в ладони.
Женские слезы всегда действовали на Сергея.
— Ну чего ты? — хмуро спросил он.
Она не отвечала, плечи ее вздрагивали.
Сергей искоса взглянул на Стелку. Заметил, что с тех пор как он впервые увидел ее на пристани, она сильно похудела. И что-то новое появилось во всем ее облике. Сейчас она была совсем не похожа на ту яркую девушку, что так понравилась ему тогда.
В какие бы переделки ни попадала Стелка, плакала она чрезвычайно редко. А теперь распустила нюни и сама не могла понять, что с ней происходит. Может быть, этот паренек, так прямо заявивший, чтобы она убиралась отсюда, задел как раз ту струну, что болью отозвалась в ее сердце…
— Ну, хватит тебе хныкать.
Вновь показался бурундук. Робко приблизился к Стелке, встал на задние лапки, смешно завертел мордочкой. Получив кусочек хлеба, отбежал в сторону и принялся есть.
— Приручила? — кивнул на зверька Сергей.
Стелка не ответила, думая о чем-то своем. Потом внимательно посмотрела на Сергея и неожиданно спросила:
— Хочешь, я о себе расскажу? Все как есть…
— Я не поп, чтобы тебе грехи отпускать.
Жалкое подобие улыбки появилось на красивом лице.
— Прости… Я никогда никому о себе правду не говорила, понимаешь?
— Значит, врешь всем?
— Вру, Сережа…
— Зачем?
— Не знаю, привыкла.
— А почему вдруг решила исповедаться?
— Нина мне всю душу перевернула…
Долго, сумбурно рассказывала о себе Стелка. Об отце — капитане дальнего плавания; о матери, которая была слишком увлечена собой, чтобы уделять достаточно сил и времени воспитанию дочери; о бабушке, которая души не чаяла в Стелке и позволяла ей все, что угодно. Рассказывала о том, как еще в школе пристрастилась к курению, к шумным компаниям. О том, как не прошла по конкурсу в институт, и, что называется, загуляла… Дошло до того, что однажды разбила в ресторане огромное зеркало и смела со стола всю посуду, попала за мелкое хулиганство на пятнадцать суток. Дальше — больше, пока не выслали из Ленинграда.
Сергей слушал ее молча.
— Ну вот и все, Сережа, — вздохнула Стелка. — Может, что не совсем понятно? Так ты спрашивай, не стесняйся.
— С родителями помиришься? Они же переживают за тебя!
— Завтра папе напишу… Скажу, что запуталась и была не права. Пусть простит, если может.
— А сама как думаешь?
— Не знаю, Сережа… Строгий он очень у меня. И обидела я его крепко. Ты бы простил на его месте?
Сергей смотрел на нее и думал: сколько уже повидала эта рыжая девушка с тонкими чертами лица, порывистая и быстрая в движениях! Как бы отнеслись к ее рассказу Нина и Назар? Что бы они сказали? Осудили бы или, наоборот, помогли этой заблудившейся в жизни девушке? И если да, то чем? Конечно, они не стали бы ее винить, если бы она вот так же откровенно рассказала им о себе. Но ведь на это она решилась только после той трагедии, что разыгралась здесь. Не случись этого, может быть, она так бы и осталась Ветерком…
После встречи с Сергеем, которому она буквально раскрылась, Стелка написала письмо отцу. Просила прощения. Писала откровенно о том, что случилось в Шияне, что смерть Нины глубоко потрясла ее, заставила задуматься о своей жизни, что она хочет начать все заново. Писала о Сергее — друге Нины и Назара, о его чистоте и прямолинейности, о дружбе, которая началась у нее с этим пареньком, учеником девятого класса одной из школ Новосибирска. Это было первое письмо Стелки домой за все время пребывания в Шияне.
Вслед за денежным переводом пришел обстоятельный ответ. Отец писал, что рад тому, что дочь "взялась за ум", он верит ей и надеется, что и в дальнейшем она будет писать о своих делах, обо всем, что ее волнует… Прочитав письмо, Стелка расплакалась. Но это были слезы радости, слезы очищения…
Заковало льдом широкую Обь, белоснежным ковром застлало землю, в пушистые папахи нарядились деревья. Заголосили над Шияном вьюги, затрещали морозы.
Зеленую оградку на обрыве почти полностью замело пушистым снегом. Но каждый раз после метелей вновь протаптывалась узкая тропинка к могиле: шиянцы не забывали Нину. Чаще других приходила сюда стройная рыжая девушка.
С тех пор как умер старый Атабек-ага, в доме поселилась такая тишина, что иногда Акгуль чудилось, будто и ее самой уже нет на белом свете. Казалось, вся жизнь была позади и ей в удел остались лишь воспоминания, лишь воспоминания о минувшем да мучительно долгие сны о Кериме, в которых она гналась за ним по тяжелым зыбучим пескам, а он уходил от нее все дальше и дальше, таял в дрожащем мареве Каракумов…
Единственная надежда согревала сердце Акгуль — надежда да скорую встречу с бесконечно любимым сыном.
Назар писал, что получил аттестат зрелости, что скоро приедет с семьей Гусельниковых в родной поселок. Акгуль жила ожиданием дорогих гостей, заготавливала угощения, каждое утро пекла свежие чуреки — на всякий случай: вдруг гости нагрянут без телеграммы или известие об их приезде запоздает.
В то утро она, как всегда, замесила тесто, растопила тамдыр.
Саксаульник занялся в печурке ровным огнем, сизые струи дыма поднимались к небу почти отвесно — все предвещало знойный безветренный день. Акгуль подумала, что это хорошо для хлопка, — чем больше солнца, тем богаче будет урожай. Вдруг сердце Акгуль дрогнуло, и предчувствие беды затопило, заполнило всю ее душу. "Назар! Назар! Назар! — гулко стучала в висках кровь. — Назар… Назар…"
В эту минуту и вошла во двор высокая белокурая женщина с небольшим чемоданчиком в руках.
— Здравствуй, Акгуль, — тихим певучим голосом сказала гостья.
Акгуль оцепенело молчала. Нечаянно коснувшись раскаленной стенки тамдыра, она не почувствовала боли, только отвела обожженную руку.
— Здравствуй, Акгуль, — подходя вплотную, повторила женщина, — я Розия Гусельникова, не узнаешь?
В доме Атабек-аги были фотографии семьи Гусельниковых недавних лет, и Розия с тех пор мало изменилась. Но фотография фотографией, а живой человек живым человеком.
— Да-да, я узнала тебя, — насильно улыбаясь, солгала Акгуль, а в сердце стучало: "Назар, Назар, Назар…"
— Не беспокойся, Назар жив и здоров, — торопливо молвила Розия.
— Они на станции? — с трудом разлепляя одеревеневшие губы, с надеждой спросила Акгуль.
— Они в Новосибирске, я одна к тебе…
— Одна?
— Ничего страшного. — Розия обняла ее свободной рукой, поцеловала в разгоряченную от печного жара смуглую щеку. — Ничего непоправимого не произошло. Успокойся. — Розия чувствовала, что говорит совсем не то, что хочет, слышала, что голос ее звучит фальшиво, понимала, что Акгуль различает эту фальшь не хуже ее самой.
— Входи в дом, что же мы стоим посреди двора, — первой взяла себя в руки Акгуль. — Умойся с дороги… сейчас я поставлю чай. Ты пьешь зеленый чай?
— Пью.
Сев за стол, так и не притронулась к еде. Розия хотела рассказать все по порядку, но, не выдержав, разрыдалась, и из ее бессвязной речи Акгуль поняла только то, что Назар в тюрьме, что скоро будет суд, что он убил насильника, надругавшегося над его любимой девушкой…
— У Коли есть знакомый адвокат, самый лучший в городе, он будет защищать Назара на суде. Мы уже договорились, — торопливо глотая слезы, успокаивала Розия.
— Зачем его защищать? Разве Назар не поступил как настоящий мужчина?
— Все верно, но… суд есть суд.
— Да-да, конечно, — отрешенно согласилась Акгуль.
— Когда ты сможешь поехать со мной?
— В любое время, Розия… Хоть сейчас.
— Хорошо. Значит, завтра в дорогу…
В другое время Акгуль не осталась бы равнодушной к путешествию на самолете. Никогда прежде не приходилось ей подниматься в небо, хотя и мечтала она об этом давно — ведь муж ее был фронтовым стрелком-радистом. Акгуль даже не глядела в иллюминатор — все для нее слилось в одну сплошную серую линию, в конце которой, словно свет в конце тоннеля, ждал ее Назар. Только к нему и были устремлены все ее мысли и чувства, все желания, вся боль и вся надежда на милость судьбы.
Глядя на Акгуль, Розия удивлялась, откуда берет силы эта хрупкая женщина? Она-то думала, что, узнав обо всем, Акгуль зарыдает, заголосит, а та не проронила ни слезинки да еще успокаивала, ее, Розию. Вообще-то Розия, конечно, знала, что у туркменов не принято выказывать свое горе, что они привыкли сносить беду молча. Но когда убедилась сама воочию, мужество Акгуль ее потрясло.
В Новосибирском аэропорту у самого трапа самолета их встретил Гусельников-старший.
— Прости, Акгуль, — начал было он, отводя глаза, — так уж случилось…
— Здравствуй, Николай, — прервала его Акгуль, протягивая узкую сухую ладонь. — Не надо, Николай… Лучше скажи, когда я смогу увидеть Назара?
— Следствие еще не закончилось. По закону свидания не разрешаются. Но я уже говорил, обещают в порядке исключения…
— Когда?
— Может быть, завтра.
— А суд?
— Суд будет в ближайшее время. Судить будут в районном центре, в двенадцати километрах от Шияна.
Они пересекли летное поле и через служебный выход вышли к дожидавшейся их машине.
— Как себя чувствует Лидия Васильевна? — спросила Розия.
— Плохо. Только на уколах и держится.
— Я хочу поговорить с ней, — мгновенно поняв, о ком речь, твердо сказала Акгуль.
— Обязательно, сходим, — тяжело вздохнула Розия. — Господи, какое же у нее горе!
Как и было обещано Гусельниковым-старшим, на другой день Акгуль получила свидание с сыном.
…Их оставили в узкой комнате с окошком едва ли не у самого потолка. Сказали, что для встречи отведен час времени. Один час. Назар стоял перед матерью словно чужой. Одна за другой уходили отпущенные секунды, а он все еще не решался кинуться в объятия матери, медлил, с ужасом думая, что она отвергнет его — убийцу…
Акгуль сама сделала этот первый шаг.
— Назар, родной мой…
Он уткнулся в материнское плечо и заплакал как маленький. Заплакал, не сдерживая слез, не думая ни о чем, но ощущая каждой клеточкой своего тела ту знакомую с младенчества спасительную защищенность, которую он всегда чувствовал в объятиях матери.
Акгуль гладила непривычно короткие жесткие волосы на его голове, вдыхала их запах, слушала стук его гулко бьющегося сердца…
— Прости меня, мама, я столько горя тебе принес…
— Давай-ка присядем, сынок, тебе надо поесть…
Они сели на топчан, обитый засаленным байковым одеялом. Акгуль развязала узелок с гостинцами.
— Чурек зачерствел, но все равно он из нашего тамдыра, а каурму ты всегда любил.
С благоговейной улыбкой глядела она, как ел Назар приготовленное ее руками, привезенное за тысячи километров.
Год не видела Акгуль сына, а снился он ей почему-то всегда маленьким — годовалый, привольно раскинувшийся на кошме… И сейчас в этом взрослом, крепко раздавшемся в плечах парне с твердыми чертами лица, с глубоко запавшими, отчужденно взглядывающими на нее черными глазами, в которых почти совсем не было света, она как бы не вполне узнавала своего Назара, своего мальчика.
"Слишком рано вылетел ты из родного гнезда, — горестно думала Акгуль, всматриваясь в такие знакомые и такие новые для нее черты лица Назара, — годами совсем еще мальчик, а лицо мужчины…"
— Скажи, сынок, ты ее любил?
— Да. Очень. Она бы тебе понравилась.
— Ешь, сынок, возьми еще каурмы. — Акгуль тяжело вздохнула. — Когда Атабек-ага увидел ее на фотографии, он сказал: "Ничего, что она не туркменка". Так сказал дед, ты понял?
Назар кивнул. С той секунды как они заговорили о Нине, взгляд его потеплел, наполнился живым светом, и ото не ускользнуло от Акгуль, порадовало ее сердце. "Ничего, отойдет, обмякнет, время возьмет свое, — подумала она с надеждой, — он ведь еще не жил на свете…"
— Когда Лось плюнул и засмеялся, я не мог выдержать, — скулы Назара побелели, — не мог, понимаешь?
— Твой отец сделал бы так же, — тихо обронила Акгуль.
— Спасибо, мама…
Луч солнца заглянул в высокое, забранное решеткой окно комнаты свиданий. Секунды неумолимо складывались в минуты. Отведенное время близилось к концу.
Казалось, они и двух слов не успели сказать друг другу, а в дверь уже постучали:
— Свидание окончено!
— Как он там? — спросила Розия, едва Акгуль вышла на улицу.
Розия и Николай Гусельниковы все это время дожидались Акгуль у проходной, говорили между собой о том, что казалось им сейчас самым важным: как добиться смягчения приговора…
— На всю жизнь виноват я перед тобой, Акгуль, — сказал Николай, когда они уже далеко отошли от казенного дома по широкой пыльной улице.
— Зачем говорить зря, — вздохнула Акгуль, — ты ведь не нянька, да и он не ребенок. Что случилось — то случилось, назад ничего не воротишь.
Под вечер Акгуль и Розия пошли к матери Нины — Лидии Васильевне.
Дверь им открыла изможденная, высохшая женщина неопределенных лет с потухшими серыми глазами. Для тех, кто знал Лидию Васильевну, невозможно было поверить, что это она, — куда все девалось?! Даже глаза изменили свой цвет…
— Проходите, — сказала она глухим, равнодушным голосом. — Обувь снимать не надо, — остановила она Акгуль.
— Нет-нет, я не могу, — сказала Акгуль, все-таки снимая туфли.
Лидия Васильевна наклонилась и подала ей домашние шлепанцы.
— Проходите в комнату, сейчас я поставлю чай, — сказала хозяйка Розии, — проходите, вы ведь уже своя…
В последние дни Розия так часто наведывалась в этот горестный дом, что к ней привыкли.
Ожидая, пока вскипит чай, сидели в комнате за круглым столом, покрытым скатертью с кистями. Разговор не складывался, все в нем получалось натужно. Ни Розия, ни Акгуль не знали, о чем говорить в этом доме. В доме, где каждая вещь помнила Нину, где все напоминало о юной жизни. И сейчас все эти шкафы с книгами, стулья, чайные чашки, гардины на окнах — все оскорбляло рассудок тем, что цело и невредимо, а ее уже нет… И никогда, никогда не будет…
— Назар похож на вас, — сказала хозяйка дома, не глядя в лицо своей несостоявшейся родственнице. — Хороший был мальчик.
— Он очень вырос, — сказала Акгуль, ее больно кольнуло то, что Лидия Васильевна сказала о Назаре "был", но она простила ей это. Для нее ведь Назар действительно "был"… Был когда-то милый мальчик-туркмен, который ухаживал за ее дочерью, была когда-то дочь… Для нее теперь всё "было"… и ничего не будет, а если и будет, то уже не коснется ее обуглившейся души.
"Сидим как погорельцы на руинах, — тяжело подумала Розия и вспомнила своего брата Абдуллу, которого не вспоминала уже довольно давно. — Где он, Абдулла? Среди живых или среди мертвых?"
Акгуль обратила внимание на ковер, висевший на стене комнаты.
— Сейчас машинами тоже хорошо делают, — сказала она.
— Ой, Акгуль, — встрепенулась Розия, — расскажи Лидии Васильевне про Керима!
Акгуль молчала.
— Расскажите, — подбодрила ее хозяйка, скользнув равнодушным взглядом по цветастому платку Акгуль, по броши, которой был заколот ворот ее длинного платья.
— Чего рассказывать, — Акгуль потупилась, — Керим мой муж — вы, наверное, знаете?
Лидия Васильевна кивнула сухонькой поседевшей головой.
— Всего одну ночь мы были вместе, а наутро Керим ушел на фронт. Я всегда его помнила, а когда поняла, что не вернется, выткала ковер с его лицом, по памяти… Сейчас этот ковер забрали в музей. И дом стал как пустыня… — Акгуль не сдержалась и заплакала.
Долго сидели они, не зажигая света, в комнате, освещенной лишь уличными фонарями. Сидели и плакали каждая о своем.
Маклер лондонской биржи Джон Вайтинг жил неподалеку от Темзы. В широкие окна его коттеджа была видна часть реки. В последние годы часто простаивал он долгими вечерними часами у окна своего просторного кабинета, не зажигая света, вглядывался в темные воды Темзы, провожал глазами снующие по реке буксиры, вздымающие грязножелтую пену быстроходные катера, величаво движущиеся в открытое море лайнеры. Когда случалось ему заметить на судне красный флаг, сердце его начинало биться учащенно. В такие минуты Вайтинг подходил к бару, наливал рюмку коньяка и возвращался к окну. Потягивая коньяк, он время от времени приподнимал рюмку, как бы прощаясь с кем-то невидимым там, за окном, на проплывающем мимо корабле Страны Советов. Собственно, так оно и было — Вайтинг прощался… Прощался со своей молодостью, и виделись ему в те минуты не залитая электрическими огнями Темза, не ее черные воды, а нечто совсем другое…
…Пикирующий бомбардировщик несся к земле, и он, лейтенант Сабиров, штурман, строчил из пулемета по метавшимся внизу фигуркам в темно-зеленых мундирах…
…Горели взорванные гранатами автомашины, а экипаж "девятки" из пулемета и двух автоматов, словно сорную траву, косил обезумевших фашистов. Прошли годы, но Абдулла и сейчас помнит, как бился мелкой дрожью в его руках автомат, выплевывая смертельный свинцовый дождь…
Всплывали в памяти и такие картины, которые он гнал от себя, но они возвращались снова и снова…
…Абдулла попал в разведывательную школу, готовившую диверсантов для заброски в советский тыл, но побывать в тылу ему не довелось. Благодаря своей хитрости и изворотливости, умению угождать начальству, Абдулла стал как бы необходимым человеком в школе, чем-то вроде старшины.
Он обеспечивал питание и обмундирование, следил за порядком, доносил о разговорах, что вели "курсанты". А начальнику школы — вечно недовольному генералу — пришелся по душе тем, что знал толк в коврах, хрустале, фарфоре, умел выгодно купить любую вещь и, пользуясь транспортом школы, доставал и отправлял в далекий Штутгарт всякую всячину, где ненасытная фрау Гертруда с нетерпением ждала посылок от своего Людвига, Генерал Людвиг фон Шоненфельд по достоинству оценивал коммерческие способности Абдуллы и не скупился на вознаграждения.
Когда дела третьего рейха пошатнулись, Абдулла стал задумываться о спасении собственной шкуры. О возвращении домой нечего было и мечтать — с его "багажом" прямая дорога под трибунал. А это Абдуллу не устраивало, тем более что к этому времени у него было уже приличное состояние.
Чтобы попасть в руки американских войск, Абдулла какое-то время выдавал себя за советского военнопленного. Как и прежде, выручили изворотливость, хитрость и, конечно, деньги.
Пленным, освобожденным из немецких концлагерей, предлагалось для жительства выбрать любую страну антигитлеровской коалиции. Абдулла Сабиров выбрал Англию…
Имея уже солидный капитал, он быстро пошел в гору. Играя на бирже, скупая и продавая акции, давая деньги под процент, занимаясь оптовой торговлей, Абдулла вскоре стал своим человеком среди бизнесменов. Он изменил имя и фамилию, принял английское подданство. Итак, с каждым днем все меньше оставалось в нем от прежнего Абдуллы…
За окном смеркалось, но Абдулла не включал свет. Он все стоял у окна, глядя на свинцовую в свете прожекторов воду реки. На противоположном берегу Темзы светились бесчисленные неоновые рекламы. Они мигали, переливались всеми цветами радуги, сплетались в необыкновенные фигуры и вызывали в памяти Абдуллы обжигающе жаркое пламя костров, которые разжигали мальчишки, когда выгоняли коней в ночное. На какой-то миг он ощутил запах дыма от запеченной в углях картошки и даже почувствовал ее вкус… Ни в одном ресторане не встречал он такой!
…Писать домой Абдулла опасался. Скудными были его сведения о родных: узнал, что отец был ранен под Берлином и вернулся домой живым, сестра Розия вышла замуж за его бывшего командира Гусельникова и уехала с ним в Сибирь… Вот, пожалуй, и все. А хотелось знать, что стало с их стрелком-радистом, Керимом Атабековым, командиром полка, однополчанами. Кто из друзей детства вернулся домой с фронта, а кто навсегда остался лежать на полях битв? Как распорядилась судьба многочисленными родственниками? Все это оставалось тайной для Джона Вайтинга.
Вечером шел дождь. Как обычно в безветренную погоду, струи падали вертикально, скользя по стеклу мутными потоками, сквозь которые с трудом пробивались световые пятна.
За долгие годы, проведенные в Англии, Абдулла так и не смог привыкнуть к ее влажному климату. Сырость преследовала и дождливым летом, и зимой. Из-за близости океана даже мороз был каким-то "мокрым".
Настроение Джона Вайтинга вполне соответствовало погоде. Друзей у него не было, как не было их, пожалуй, ни у одного из представителей этого круга. Разговоры в компаниях обычно велись о выгодных сделках, прибылях, конъюнктуре внешнего и внутреннего рынка.
Не всегда сопутствовала удача в финансовых делах. Однажды, когда Вайтинг оказался на грани банкротства, его спас тесть — глава крупной фирмы по обслуживанию торговых кораблей, прибывающих в Лондонский порт. С тех пор Вайтинг навсегда утратил финансовую самостоятельность.
…В комнату вошла жена — сухопарая, рано состарившаяся англичанка с постным, унылым лицом. Посмотрев на открытый бар, произнесла:
— Отец сказал, чтобы ты завтра к нему заехал…
— Зачем? — раздраженно выдохнул Джон.
— Не знаю… Дела какие-то…
"Врет, знает, — подумал Абдулла. — Вот проклятая порода!" С трудом сдерживая волной нахлынувшую ненависть, Джон Вайтинг тихо выругался по-туркменски. Жена вопросительно посмотрела на него невидящими глазами бутылочного цвета.
— Ты что-то сказал, Джон? — недоуменно спросила она.
— Да, я сказал, что обязательно заеду, — перешел на английский Абдулла.
— И еще надо завтра заехать в колледж, завезти подарок ко дню рождения мистера Риджерса. Этого требуют интересы нашего Блейна.
"Чтоб ты сдохла вместе со своим мистером Риджерсом! — мелькнуло в голове Абдуллы. — Блейн — бездельник, ему бы вкалывать, таскать кирпичи где-нибудь на стройке, узнать цену денег, а он в колледже штаны протирает. Да ведь и держат его там только из-за денег. Проклятый род…" Думал Абдулла по-туркменски всегда, но сейчас, увлеченный своими мыслями, неожиданно произнес вслух последнюю часть фразы, подкрепив ее крепким выражением. Глаза его при этом излучали такую ненависть, что, напуганная странным поведением Джона, жена поспешила покинуть комнату, машинально бросив взгляд на открытый бар.
Дрожащей рукой Абдулла наполнил очередную рюмку и, поднеся ко рту, залпом выпил. Прерванные появлением жены мысли унесли его в палисадник родного дома на зеленую скамейку. Размытыми пятнами представлялись лица близких и дальних родственников, соседей, друзей детства. Если бы он мог оказаться сейчас на родине, пройтись по знакомым с детства улицам, предстать во всем блеске своего капитала перед бывшими родными и близкими! Эта мысль в последнее время не давала покоя ни днем, ни ночью.
…С женой Абдулла никогда не говорил о своем прошлом. Знал, что не найдет ни понимания, ни сочувствия. Никому до него не было никакого дела…
Фирма Флеминга — тестя Джона Вайтинга — занималась обслуживанием торговых судов, прибывающих в Лондонский порт. Фирма поставляла все, начиная с пресной воды и кончая топливом и прочими корабельными припасами. В обслуживание входил также мелкий и крупный ремонт судовых механизмов, обеспечение загрузки и необходимый фрахт. Фирма, дорожа своим престижем, все работы выполняла четко, быстро и на самом высоком уровне. Не было случая, чтоб корабль, обслуживаемый фирмой Флеминга, не вышел в море в точно назначенный капитаном срок. Обслуживались суда всех стран из всех частей света. Грузооборот порта достигал почти двадцать миллионов тонн, и основная часть приходилась на фирму Флеминга. Глава фирмы мистер Флеминг — круглый как мячик англичанин с рыжими бакенбардами и лоснящимся лысым черепом — бывал на кораблях крайне редко. Предпочтение он отдавал судам из Советского Союза — самого верного клиента. Частенько в качестве переводчика брал с собой на русские корабли зятя — Джона Вайтинга, в совершенстве владеющего русским языком. Здесь он просматривал журналы в красном уголке, беседовал с матросами, свободными от вахты. Флеминг прекрасно понимал, почему посещение русских кораблей доставляет такое удовольствие зятю, так как знал немного его биографию. И хотя сердце ныло от тоски, посещение советских кораблей стало праздником для Абдуллы.
…Пройдя сотни километров, отделяющие Ленинград от Лондона, океанский лайнер "Балтика" медленно пришвартовался к причалу. Капитан лайнера Денис Шамраев с высоты капитанского мостика заметил толстого человека в строгом костюме с букетом цветов в руках.
— Сам Флеминг встречает, — произнес стоящий рядом с капитаном старший помощник.
— А ну посигналь ему…
Помощник прошел в рубку, и вскоре низкий раскатистый рев вспорол воздух. Капитан помахал Флемингу рукой, подтвердив таким образом, что гудок предназначен главе фирмы. Рыжий англичанин ответил на приветствие взмахом руки и, полуобернувшись к своему спутнику — высокому молодому мужчине, что-то сказал.
Поднявшись на палубу, Флеминг после крепкого рукопожатия вручил цветы капитану, а затем представил сопровождавшего его незнакомца.
— Джон Вайтинг, мой зять, бизнесмен…
— Капитал Денис Шамраев, — протянул руку моряк.
— С благополучным прибытием…
— Спасибо! Прошу ко мне…
Капитанская каюта — пример аккуратности, порядка и уюта. Такая чистота многим хозяйкам и не снилась.
Пока гости рассаживались, Шамраев достал из бара бутылку коньяка, маленькие рюмки и плитку шоколада.
— Армянский? — кивнул на бутылку Флеминг.
— Так точно, — улыбнулся капитан.
— Замечательный аромат, — пригубив коньяк, сказал Флеминг по-английски, — у нас говорят, что сэр Черчилль любил ваш коньяк.
Зять перевел слова тестя, хотя капитан Шамраев понял Флеминга и без перевода.
— У вашего премьера был хороший вкус, — ответил капитан по-русски.
Абдулла повторил его фразу на английском языке, отлично сознавая всю ложность своего положения, положения говорящего попугая. Он понимал, что собеседники вполне могут обойтись без него, он нужен им лишь для того, чтобы соблюсти этикет, придать беседе видимость международных переговоров двух торгующих стран.
Внимание Флеминга привлекла висящая на стене капитанской каюты фотография юноши и девушки. Он добродушно осклабился:
— О, вы так молоды, а у вас уже такие большие дети!
Абдулла перевел эту фразу на английский.
— Вы правы лишь наполовину, это моя дочь, а это ее знакомый, некто Сережа Гусельников, — ответил капитан по-английски.
Словно разряд электрического тока ударил Абдуллу — он даже отпрянул от фотографии.
— Что с тобой, Джоп? — вскинул густые рыжие брови тесть.
— А-а… ничего-ничего, — пробормотал Абдулла, — прострел, — и схватился рукой за поясницу, — так, вдруг…
— Может, приляжете? — спросил капитан. — Дело для меня знакомое, меня иногда тоже скручивает…
— Нет-нет, все нормально, — поспешно сказал Абдулла, — уже отпустило, все хорошо…
Флеминг и Шамраев потягивали коньяк, пауза становилась неловкой.
— Вы счастливый отец? — бесцеремонно спросил Флеминг.
— Да, — отвечал капитан, — да…
— А я, увы, не могу сказать этого о себе, — непритворно вздохнув, пробормотал Флеминг. И было неясно, кого он имеет в виду — свою дочь, вышедшую замуж за инородца, или непутевого старшего сына, которому нельзя доверить фирму, потому что, кроме гольфа, его мало что интересует на этом свете.
— Как фамилия этого юноши? — с деланным равнодушием спросил Абдулла, жадно вглядываясь в знакомые до боли черты лица…
— Гусельников, — отвечал капитан, — Гусельников Сергей Николаевич, живет в Новосибирске, не исключено, что станет моим зятем.
— Я так и понял, — изо всех сил стараясь совладать с собой, натужно улыбнулся Абдулла. Сомнений не было: перед ним фотография сына Розии, его племянника… Сына его командира.
Солнечным мартовским днем вышел Назар из ворот исправительно-трудового лагеря. Даже воздух за зоной показался ему другим. На прощанье махнул рукой товарищам по несчастью, перехватил поудобней легкий фанерный чемоданчик и бодро зашагал по дороге к станции.
Сколько раз представлял он себе этот миг свободы! И вот дождался… Какое это, оказывается, счастье — просто идти по подтаявшей дороге, идти бесконвойно, куда глаза глядят, куда душа захочет! Идти и не ждать окрика, идти и не бояться, что тебя вернут, — как это сладко!
Покрытая серой наледью неширокая дорога вилась между корабельных сосен, в верхушках которых резво играл вольный ветерок. Все отдаленнее, все глуше визжали за спиной циркулярные пилы — в зоне был обычный рабочий день. Далеко впереди гукал маневровый паровоз — на станции, к которой держал свой путь Назар, как всегда, формировали составы с пиломатериалами.
Давно уже не чувствовал Назар такого подъема душевных и физических сил, каждая жилка дрожала в нем от нетерпения в предчувствии вольной жизни, по которой он так истомился за эти два с половиной года. За добросовестную работу и примерное поведение его освободили на полгода раньше срока. В колонии для несовершеннолетних он получил специальность слесаря. Ему доставляло удовольствие разбирать механизмы, искать повреждения. Пытливому, старательному пареньку помогали все: и мастера производственного обучения, и ребята, уже получившие специальность. Работа была той отдушиной, тем спасением от горьких дум, без которой ему бы не выдержать… В лагере для взрослых он работал в ремонтно-механических мастерских лесозавода, здесь же овладел профессией бульдозериста. Тот факт, что Назар сидел за убийство, выделял его из толпы, создавал ему некое подобие авторитета: мелкие воришки, жулики и хулиганы боялись Назара — мало ли что может выкинуть этот парень, уже выпустивший кишки одному "фрайеру". Если бы они знали, как мучился Назар, как переживал он, вспоминая о содеянном, как ненавидел себя за то, что смог убить человека…
Все ближе гукал маневровый паровоз. А вот уже показались и пристанционные постройки. В привокзальном зале ожидания возбужденно шумели будущие пассажиры — многие из них, подобно Назару, давненько не ездили в пассажирских поездах, и лица их светились понятной радостью скорого прощанья с постылой неволей.
— Эй, кореш, канай сюда, — окликнули Назара.
Он обернулся на голос. Звали играть в карты. Назар отрицательно покачал головой.
— Ну, давай подваливай, не стесняйся!
— Не хочу, не приставай, — грубо ответил Назар и отвернулся к окну.
— Не хо-ч-ч-у! — передразнил его подзывавший парень. — Скажи — боишься!
Назар ничего ему не ответил, только губы скривила улыбка: знали бы они, что учил его играть сам Альфред… Знаменитый карточный шулер почему-то проникся к Назару искренней симпатией и, как тот ни отказывался, как ни упирался, научил его играть в карты почти так же виртуозно, как играл он сам.
— У тебя талант, — говорил старый Альфред, — с такими руками можно чудеса делать. Не хочешь играть — не играй. Но умение это тебе не помешает. Жизнь сложная штука — все может пригодиться.
Хриплое вокзальное радио объявило, что поезд до Новосибирска прибывает на первый путь. Назар подхватил легкий фанерный чемоданчик и двинулся к выходу на перрон. Ах, сколько раз продумывал он свой нынешний маршрут! Сколькими ночами грезилась ему эта дорога домой. Все у него было продумано до мелочи. Первым делом заедет в Новосибирск к Гусельниковым, с которыми он переписывался все это время. Потом поедет в Шиян. Посидит на обском обрыве у могилы Нины… Светлый образ Нины все эти годы неотступно стоял у него перед глазами, и он смутно чувствовал, что это была первая и последняя, единственная любовь в его жизни… Навестит Нину, а там уже и в Туркмению не грех податься, в родной аул, где ждет не дождется мать.
Неоглядная Сибирь плыла за окнами поезда, глухо постукивали колеса, звякала чайная ложечка в стакане на столике, покачивалась верхняя полка, на которой лежал Назар, все дальше и дальше уходило от него прошлое, все определеннее нацеливалась душа на будущее, на новую жизнь, до которой оставалось уже рукой подать. Как жить дальше? Только об этом и думал Назар с утра и до вечера, с вечера и до утра во всю длинную дорогу до Новосибирска. Мать писала, что стройка Каракумского канала стала Всесоюзной ударной комсомольской стройкой, что приехало много молодежи со всей страны, что, наверное, и Назару найдется там место… Конечно, мать права, самое лучшее в его положении пойти работать на стройку, заслужить авторитет примерным трудом, чтобы сняли судимость, а там… А там дело ясное — авиация. Назар не расстался с мечтой своего детства, хотя и понимал, что судьба значительно отодвинула ее исполнение. Отодвинула, но не зачеркнула. Назар по-прежнему верил в себя, испытание закалило его характер, многое дало в смысле житейской мудрости, иногда он чувствовал себя совсем взрослым мужчиной, мужчиной, что называется, "битым", пожившим и повидавшим на белом свете.
С жадным любопытством смотрел Назар на проплывающие мимо деревушки, заваленные снегом едва ли не по самые крыши домов. Над крышами поднимались ровные столбы дыма — уже по этим дымам можно было определить, какая ясная, тихая погода стоит на дворе, как там свежо и радостно. Глядя на подпирающие небо столбы дыма, Назар вспомнил маленькую птичку песков, что спит обычно на спине, — туркмены говорят, что она боится, как бы не упало небо, пока она будет спать, вот и поддерживает его на всякий случай лапками… Вспомнив о птичке и родных песках, Назар тяжело вздохнул: как странно устроен свет — жил он себе и жил в родной Туркмении, учился в интернате, мечтал, но вот подсунул ему злосчастный Хемра чужие деньги, и все полетело кувырком… Нет, не от этого толчка все перевернулось, Если вдуматься, то судьба его решилась гораздо раньше, в тот знойный день на берегу Амударьи, когда он побил Лягушатника… Да, в тот жаркий день. "А если бы не побил? — подумал Назар. — Мог ли я его оставить тогда в покое? Нет. Не мог…" Так что, как ни крути, выходит, за каждый свой шаг в этой жизни надо платить, и никогда не знаешь, где упадешь. Как говорит Гусельников-старший: "Знал бы, где упадешь, — соломки подстелил".
Тихие деревушки сменялись шумными станциями со множеством путей, забитых составами, и снова шли тихие деревушки, и опять шумные станции… Велика матушка Сибирь. "Хорошо самолетом, — подумал Назар, — когда получу паспорт, буду летать только самолетом". Он закрыл глаза, представил себя за штурвалом… А когда проснулся, поезд уже шел пригородом Новосибирска.
Знакомый вокзал встретил его обычной толкотней, гамом. Все было так, как тогда, когда он только приехал из Туркмении. Все было почти точно так же… Только теперь он уже знал, сколько стоит билет до улицы Иркутской…
Когда Назар вошел в квартиру Гусельниковых, вся семья, как обычно вечером, была в сборе. Едва успев бросить в угол фанерный чемоданчик, еще не сняв кирзовые сапоги и черную телогрейку, он сразу попал в объятия Сергея, искренне радовавшегося досрочному освобождению друга. Розня, расчувствовавшись, целовала Назара в жесткие щетинистые щеки, и слезы радости струились по ее увядающему, но все еще красивому лицу. Гусельников-старший заключил Назара в широкие объятия, прижав к своей могучей груди, и твердо, по-мужски, похлопал по спине.
Пока Назар принимал душ, Гусельниковы накрывали на стол. Ужин сопровождался молчанием, как будто не было этих двух с половиной лет и предшествующих событий. Никто не решался заговорить первым, будто боясь нарушить тишину. И только после традиционного в этом доме чая, завершавшего трапезу, Назара словно прорвало. Не останавливаясь ни на мгновение, он говорил о времени, проведенном в заключении. Прошли перед слушателями тюрьма с ее запахами параши, карболки и капустного супа; колония для несовершеннолетних преступников с ее воспитателями и психологами, пытающимися разобраться в причинах, приведших сюда подростков; шумная пересылка, где формируются этапы дальнего следования.
Побывали в лагере, затерявшемся в глубокой сибирской тайге, вместе с Назаром ходили на лесоповал и грузили бревна в вагоны… Познакомились с самыми разными людьми, встретившимися Назару в заключении. Среди них были добрые и злые, чистые как дети и совершенно разложившиеся элементы. Назар рассказывал откровенно обо всем. Этот рассказ был своеобразной исповедью, в которой он постарался передать слушателям и то, что считал самым главным для себя — образы людей и человеческие взаимоотношения. Не утаил Назар и тот факт, что ради спортивного интереса научился почти виртуозно играть в карты, но ни с кем, кроме своего "учителя" — старого Альфреда, не играл и впредь не собирался этим заниматься.
В ответ на предложение Гусельникова-старшего продемонстрировать свое мастерство, пять раз из пяти вытащил себе двадцать одно очко, чем немало удивил зрителей.
— Назар, научи меня! — загорелся Сергей.
— Даже не проси, — отрицательно помотал головой Назар, — и не потому, что слово Альфреду дал. Я считаю, что тебе это совершенно ни к чему. Карты еще никого до добра не доводили.
— А тебе к чему? — вырвалось у Сергея.
— Вспомни, где я побывал. Никому такого не желаю… И забудь, что я умею играть, забудь и никогда не вспоминай! Договорились?
— Договорились, — серьезно вымолвил Сергей.
Засиделись далеко за полночь. Гусельников думал о том, что сын его фронтового друга с честью выдержал первый удар судьбы, и доказательство тому — досрочное освобождение. Приобрел специальность и, видно, любит ее, вон с какой гордостью рассказывает о работе. А что касается игры в карты, тут можно быть спокойным — не по нем это занятие!
Как он сразу отбрил Сергея, стоило тому заикнуться о картах! С характером парень!
Розия, слушая Назара, думала о том, как повзрослел этот юноша, стал настоящим мужчиной.
Когда Назар окончил свой рассказ, в комнате воцарилась тишина. Только тяжелый маятник старинных часов, торжественный и строгий в своем неумолимом движении, медленно качаясь из стороны в сторону, мерно отсчитывал секунды.
— Как дальше думаешь? — тихо спросил Гусельников, первым нарушив молчание.
— Заеду в Шияе — и домой, на строительство Каракумского канала. Специальность у меня есть, чего же еще…
— А учиться думаешь? — перебила его Розня.
— Обязательно! Понимаете, я хочу быть летчиком, по сначала надо поработать, судимость снять…
— Все же летчиком? — улыбнулся Гусельников.
— Очень хочу летать!
— Начальник одного из авиационных училищ — однополчанин твоего отца генерал Сеславин. Чудесный человек. На фронте в одной землянке жили…
— Не хочу я памятью отца пользоваться. Не надо мне никаких скидок. Сам хочу. Я уже и срок подготовки себе определил. На следующий год думаю поступать. Я понимаю, что трудно придется, но не боюсь… Труднее было… А ты, Сергей, в этом году будешь поступать?
Сергей промолчал. За него ответила Розия:
— Он уже раздумал летчиком быть. В моряки решил пойти.
— Как в моряки? — недоуменно протянул Назар.
— Я тебе потом объясню, — смущенно произнес Сергей.
— Почему потом, давай уж сейчас, — снова вмешалась Розия. — Понимаешь, Назар, это его Стелка с толку сбила. Отец у нее капитан дальнего плавания, вот она и заморочила парню голову морем…
Сергей, неожиданно резко поднявшись, ушел в свою комнату.
— Сколько можно говорить, Розия, — с укором обратился к жене Гусельников. — Парень уже взрослый, а для тебя он мальчик в коротких штанишках. Не лезь в его дела, пусть сам решает.
— А он уже решил. Заявил мне, что любит ее.
— Ну и что?
— Да что ты говоришь, опомнись, Николай!
— Хватит, — решительно произнес Гусельников, — это я уже слышал. Поздно уже, да и Назар устал с дороги.
— Да нет, я ничего, — пробормотал Назар.
— Знаю я эти "ничего", — перебил его Гусельников. — Глаза слипаются, а все храбришься.
Глаза у Назара действительно слипались, но когда он лег спать в погрузившейся в темноту комнате, долго не мог заснуть. Ошеломляющая новость о том, что Сергей влюбился в Стелку Шамраеву, не вмещалась в голове Назара. Тунеядка Стелка, высланная из Ленинграда в Шиян на перевоспитание, и Сергей?! Немыслимо! Чем она могла завлечь Сергея? Она из компании тех, кто погубил Нину…
В предрассветные часы, когда ему все же удалось забыться, приснился Назару сон… По широкому, словно река, каналу, что пролег среди песков, плывет оранжево-красный теплоход. На капитанском мостике стоит Сергей в белоснежном костюме, а рядом с ним в траурном черном платье Стелка Шамраева. На высоком бархане появляется Атабек-ага. Вот он прилаживает на сопках свое длинное ружье и целится в тунеядку. Звучит выстрел, но падает почему-то вместо Стелки Сергей. Пароход, потеряв управление, покидает канал и плывет прямо по пескам, переваливаясь с бархана на бархан. Над ним с пронзительными криками кружат белые чайки…
Когда Назар проснулся, день был уже в разгаре. Сквозь задернутые шторы пробивалось яркое весеннее солнце. В квартире, кроме Назара, никого не было. Розия ушла на работу, Николай отправился в аэропорт — ему предстоял очередной рейс на север.
В кухне Назара ожидал заботливо приготовленный завтрак и записка, написанная рукой Розии.
Позавтракав, Назар старательно вымыл посуду, убрал в комнатах, выстирал свое белье и, открыв книжный шкаф, погрузился в изучение книг. Их было очень много! Назар брал книгу, бережно раскрывал ее, читал аннотацию, перелистывал страницы, брал следующую, снова листал, и так книга за книгой, страница за страницей. Ему хотелось читать их все одновременно. Так он соскучился по ним. Да и они, казалось, давно ждут его. Увлекшись чтением, Назар полностью отключился от реального мира, переставшего существовать для него. Он перенесся туда, где жили и действовали герои книги, Назар даже не заметил, как в гостиную вошел Сергей.
Приветствие друга вывело Назара из забытья.
— Добрый день! — вскочив с дивана, воскликнул он. — Я и не слышал, когда ты появился.
— Что бы сказал Атабек-ага, если бы узнал, что правнук знаменитого каракумского охотника потерял слух?
— Он бы сказал, что его должны спасти друзья, у которых большие уши…
— Ты хочешь сказать — как у ишаков?
— Ты удивительно догадлив…
— Смотри, Назар, будь осторожнее, я сейчас в секции боксом занимаюсь, — пошутил Сергей.
— Да и я кое-чему научился. Так что еще посмотрим, кто кого, — парировал Назар.
— Хорошо, что ты приехал, — присаживаясь рядом, горячо произнес Сергей.
— Обидел ты меня, Сережка, — после минутного молчания задумчиво сказал Назар. — Почему ты ничего не писал мне о Стелке? Или считаешь, что это не мое дело?..
— Да что ты, Назар!.. Я хотел рассказать, еще когда на свидание к тебе приезжал, да совестно как-то было…
— Отчего же совестно?
— Этого я и сам толком не знаю… Наверно, оттого, что она… Ну, Стелла… она же… она тунеядкой была… и в компании Алекса… Я думал, ты… в общем, осудишь меня…
— Ты ее любишь?
— Да!
— А она тебя?
— Не знаю…
— Ты не спрашивал ее об этом?
— Нет…
— Почему?
— А ты Нину спрашивал?
В воздухе повисло тяжелое молчание. Своим вопросом Сергей будто прикоснулся к натянутой струне, и она, жалобно застонав, забилась, забренчала, причиняя невыносимую боль Назару. Всю жизнь предстоит ему носить в себе эту боль — незаживающую рану в сердце. Всегда перед его глазами будет Нина, прощающаяся с ним и с жизнью. С каждым днем он все острее ощущал свою потерю, все сильнее чувствовал, что не было и нет на свете человека роднее и ближе ее, нет и не будет человека, способного заслонить Нину и заставить замолчать стонущую струну, залечить ноющую рану… Нет, никогда не спрашивал он Нину, любит ли она его… Сердцем чувствовал — любит.
— Где она сейчас? — после продолжительного молчания спросил Назар.
— В Ленинграде… Знаешь, она работать стала. Лучше всех! И курить бросила, и не пьет теперь совершенно. С отцом помирилась, он ее простил. Знаешь, она теперь совсем другой стала… Ты бы ее сейчас не узнал… Она к нам заезжала… по дороге домой…
— Ну и как?
— Отцу очень понравилась, а маме — нет… Она ведь по ее прошлому судит…
— Что же ты решил?
— Окончу школу и поеду в Ленинград поступать в мореходное училище.
— А как же авиация? Ты же с детства о небе мечтал, модели самолетов мастерил, считал, что не сможешь жить без неба!.. Неужели только оттого, что у нее отец капитан, сразу же на море переключился? Почему ты не заразил ее своей мечтой? Почему она тебя не поддержала?
— Да она тут ни при чем. Она хочет, чтоб я летчиком был…
— Ну тогда тем более непонятно…
— Нечего понимать. Просто хочу быть моряком, и все…
— Может, ты жениться собрался, поэтому и решил ехать в Ленинград?
— Может быть…
— А с ней говорил об этом?
— Нет еще…
— Почему?
Сергей не ответил. Он как будто сжался под пристальным взглядом Назара, не в первый раз ощутив на себе силу этого взгляда.
— Сережа! Ты мой самый близкий друг. Для меня ты и Нина — единое целое, часть меня. И мы все трое причастны к Стелле. Мы заставили ее стать лучше, под нашим влиянием она стала той Стеллой, которую ты полюбил. Так почему же ты сейчас что-то скрываешь от меня? Разве не принято между друзьями платить откровенностью за откровенность… Ведь я от тебя ничего не утаил…
Сергей согласно кивнул, не поднимая головы.
— Она тебе пишет? — продолжил свой монолог Назар.
— Конечно, по два письма в неделю… Я уже не представляю, как бы жил без ее писем.
— А чем она занимается?
— Живет с родителями, работает на фабрике, учится в университете на вечернем отделении. Археологом хочет быть… Понимаешь, Назар, не могу я без нее! Часами на ее фотографию гляжу, а когда тишина — голос ее слышу четкочетко. Письмо вскрываю, а руки дрожат… Небо, море… Да что они значат без любви?!
Назар молчал, но сердце его кричало от тоски и боли.
— Тебя интересует, почему я решил поехать учиться в Ленинград? — продолжал после небольшой паузы Сергей. — Я хочу видеть ее каждый день… Хочу, взявшись за руки, бродить по Невскому… Хочу смотреть в глаза и слышать голос… Я боюсь потерять ее… Она порвала с бывшими друзьями, представь, как ей сейчас одиноко и тоскливо… Хочешь почитать ее письма?
— Нет, Сережа… Не надо.
— Ее надо поддержать. Письма — что? Человеку нужно живое общение…
Говорили еще долго. Строили планы на будущее, вспоминали прошлое. Постепенно легче становилось на душе. Великая сила — мужская дружба, искренняя, бескорыстная, сердечная.
В старые времена, бывало, ложился мудрец на спину и замирал на иссушенной зноем земле, прислушиваясь к себе, чтобы по притоку крови определить уклон местности. И, говорят, определял не хуже сегодняшних геодезистов, вооруженных теодолитами и нивелирами. С непостижимым мастерством прокладывали наши предки свои ирригационные системы.
Не сегодня начал приручать человек и воды Амударьи. Так что за плечами строителей Каракумского канала был опыт многих поколений.
"Там, где кончается вода, — кончается жизнь" — эту восточную мудрость ни оспорить, ни опровергнуть… она так же верна для здешних земель, как и другая: "Там, где появляется вода, — появляется жизнь".
Медленно, метр за метром, продвигался Каракумский канал среди сыпучих песков пустыни. Трасса его лежала не по прямой, а шла извилисто, не только используя малейшие складки местности, но и учитывая возможность возрождения некогда плодородных земель, например земель Мургабского оазиса, знаменитой в давние времена Маргианы.
Уходя все дальше на юго-запад, канал оставлял за собой сложные гидротехнические сооружения: шлюзы, бьефы, подпорные и перекачивающие станции, водозаборы и распределители. В пустыне появлялись поселки, и первые молодые деревца уже отбрасывали робкую тень.
Ничка, Карамет-Нияз, Захмет — одно за другим рождались названия новых населенных пунктов на карте республики, и пилоты местных авиалиний ставили на полетных картах новые кружки. Порой канал превращался в водохранилища, необходимые для накопления запасов воды и равномерного ее использования. В рукотворных морях разводили рыбу, и вот уже чабаны, всю жизнь питавшиеся бараниной, с удовольствием пробовали уху.
А канал медленно, но упорно шел по пустыне. Десятки проблем рождало его строительство… Как защитить его от бурь, которые за какой-нибудь час наметали горы песка и передвигали огромные барханы, засыпающие русло канала? Как предотвратить фильтрацию воды — пески впитывали воду как губка? Как закрепить сыпучие берега, чтобы они бесконечным потоком не струились в канал, засыпая его? Как организовать нормальный быт строителей, разбросанных на десятки километров по трассе канала? Какая должна быть спецодежда в знойный летний период и зимой, когда леденящие ветры поднимали тучи песка, смешанного со снегом, и с диким воем несли его над пустыней?..
Песок скрипел на зубах и забивал уши, проникал в легкие, натирал ноги в любой обуви, будь то брезентовые сапоги или босоножки. Нестерпимым зудом отзывалось потное тело на прикосновение песчинок. Песок был на подушках и на простынях, в тарелках и кружках, в бочках и термосах. От него не было спасения.
Трущиеся части бульдозеров, экскаваторов, скреперов, автомашин, подъемных механизмов, земснарядов в два-три раза быстрее нормативного времени приходили в полную негодность. Песок умудрялся проникать даже в герметически закрытые подшипники!
И людям, и механизмам приходилось тяжело, но с каждым днем ударная комсомольско-молодежная стройка набирала темпы. На полевых вагончиках появлялись "Молнии" с именами новых победителей соревнования республиканское радио называло лучших по профессии, выполняло музыкальные заявки передовиков производства…
И вот однажды бархатный голос диктора объявил, что лирическая песня "Чайка" будет исполнена по просьбе лучшего бульдозериста управления строительства Хауз-Ханского водохранилища Назара Атабекова…
Только что вернувшийся с работы Назар переодевался, когда в комнату молодежного общежития буквально влетел молодой паренек:
— Назар! Назар! Включай скорее радио — твою заявку передают! Ну что ты стоишь, включай, говорю…
Видя, что Назар продолжает стоять, паренек подскочил к репродуктору и воткнул штепсель в розетку…
…Ну-ка, чайка, отвечай-ка:
Друг ты или нет?
Ты возьми-ка, отнеси-ка
Милому привет…
Назар надеялся, что республиканское радио рано или поздно выполнит его заявку. Ждал. И все-таки песня застала его врасплох. С пропыленным, промасленным комбинезоном в руках он застыл посреди комнаты, не обращая никакого внимания на гостя. За окном общежития урчали машины, лязгал экскаватор, но ничего этого не слышал сейчас Назар. Он был далеко-далеко: в музыкальном салоне белоснежного теплохода, что спешил вниз по Оби к Шияну.
— Чего это ты? — недоуменно спросил паренек неестественно замершего Назара.
Не глядя в сторону парня, Назар сделал знак рукой: дескать, не мешай, уходи. И паренек ушел, осторожно прикрыв за собою дверь.
Свободно и плавно лился голос певицы. Как белокрылая чайка, он то скользил над волнами музыкального сопровождения, то резко взмывал ввысь, звеня одиноко и печально.
Весь день провел Назар в раскаленной кабине бульдозера и всего несколько минут назад еще остро чувствовал, как горят подошвы, как ноют мозоли на руках, как визжит в ушах лебедка, как бесконечно противно скрипит на зубах песок и горячо, удушливо першит в горле. Всего несколько минут назад… А сейчас он забыл обо всем, каждая клеточка его тела забыла недавнюю боль и усталость. Душу его заполнила до краев светлая неизбывная печаль, и он хотел только одного — пусть песня длится как можно дольше…
Замер последний аккорд, растаял в тишине голос солистки, а Назар все еще видел перед глазами салон теплохода, всё ещё слышал тот, другой голос, голос, который он не забудет вовеки…
Строительство Хауз-Ханского водохранилища считалось одним из важнейших участков стройки. Миллионы кубометров амударьинской воды должны были здесь накапливаться, отстаиваться от ила и уходить на орошение хлопковых плантаций. Одновременно со строительством водохранилища в его зоне создавалось несколько целинных совхозов по выращиванию самого ценного топковолокнистого хлопка. Предстояло выполнить колоссальный объем работ; соорудить земляную плотину, дамбы, бетонные шлюзы, оросительные каналы, водораспределители, создать котлован для самого водохранилища, расчистить будущее дно, сделать отстойники, подвести ЛЭП, проложить дороги и коммуникации, выстроить поселок с жилыми домами, клубом, поликлиникой, яслями, столовыми… И все это — на голом месте, посреди пустыни.
Работали круглосуточно. В песчаной пыли, поднятой механизмами, солнце казалось тусклым оранжевым шаром, и его лучи не в силах были пробить тучи песка и пыли. День и ночь висел над стройкой визг и лязг, грохот и скрежет.
Юноши и девушки, приехавшие в Каракумы со всех концов страны, трудились на самых разных участках водохранилища. Были и такие, что не выдерживали изнурительной жары, трудностей быта, тяжелой работы, — таких не задерживали. Слабым здесь было не место.
…Похожий на огромного серого жука, бульдозер, сердито урча, двигал перед собой гору песка. Привстав в кабине, Назар внимательно вглядывался вперед и слушал работу мотора. Когда чувствовал, что вот-вот ой заглохнет от непомерной нагрузки, Назар чуть нажимал на рычаг, и лебедка с визгом приподнимала отвальный нож — нагрузка уменьшалась, и двигатель снова набирал обороты. И так раз за разом. Вытолкнув песок на край откоса, бульдозер на какое-то мгновение замирал, потом, грохоча блестящими траками, скатывался вниз, в котлован, чтобы захватить новую порцию грунта и снова толкать ее вверх. Когда машина скатывалась вниз, Назар опускался на сиденье, облегченно вздыхал и на какое-то время расслаблялся. Когда бульдозер шел вверх с полной нагрузкой, удобнее было стоять — лучше виделся захват грунта через маленькое смотровое окно внизу кабины. Задача бульдозериста заключалась в том, чтобы вытолкнуть наверх максимальный объем грунта и при этом не посадить двигатель. Срезать грунт нужно было с таким расчетом, чтобы его было ни много ни мало, а, как говорят бульдозеристы "под завязку". При этом нужно было точно рассчитать и глубину среза, и длину пути, во время которого происходит забор грунта. Особое мастерство требовалось при работе "двойкой" или "тройкой" — когда две или три машины шли рядом, соприкасаясь отвальными ножами, образуя как бы один нож. При этом грунта захватывалось больше, чем при работе поодиночке. Но все три водителя должны в этом случае работать совершенно синхронно. Глубина среза, длина пути забора грунта, скорость — все должно быть одинаково. Не сразу получалось это у Назара, но в конце концов научился и этому. Обычно он работал в "упряжке" с двумя бульдозеристами: коренастым крепышом из Белоруссии и долговязым парнем из Мурманска. Получалось у них хорошо, и начальник мехколонны всегда ставил, как он говорил, "святую троицу" на самые ответственные участки работ. Знал, что не подведут ребята. Когда Назар вычитал в журнале об подкрылках у ножа бульдозера, он не только оборудовал ими свою машину, но и помог сделать это ребятам. Производительность труда увеличилась на пятнадцать процентов!
Жил Назар в молодежном общежитии в комнате на трех человек. Одну из коек занимал русский парень из Тулы, вторая пока что была свободной. Ее хозяин переехал на другой участок. Каково же было удивление Назара, когда однажды, вернувшись с работы, он увидел в комнате своего односельчанина и однокашника Хемру, сына хромого Кули. Хемра сидел на койке и укладывал вещи в тумбочку. Сердце Назара неприятно всколыхнулось, но он, пересилив себя, произнес:
— Добрый вечер!..
Хемра поднял голову от тумбочки, и жалкая растерянная улыбка скользнула по его рыхлому лицу. Он вскочил с койки и как-то бочком, торопливо и вместе с тем опасливо подошел к Назару, неуверенно протянув руку:
— Здравствуй. И ты здесь живешь?
— Как видишь, — усмехнулся Назар и, словно не замечая протянутой руки, прошел в свой угол.
Назар не видел Хемру с тех пор, как уехал из родного дома в Сибирь. Уехал не по своей доброй воле, а по вине вот этого человека… Того самого, что протягивал ему сейчас руку дружбы. Назар не думал мстить, хотя и частенько вспоминал Хемру недобрым словом. Мстить не думал, но и прощать не собирался.
Хемра знал, что рано или поздно встретит Назара, и не ждал от этой встречи ничего хорошего. А когда узнал, что Назар сидит в тюрьме за убийство, настроение у него совсем испортилось, и родной поселок стал казаться капканом, который может захлопнуться в любую минуту. От греха подальше уехал Хемра на стройку канала, думая, что тут-то Назар его не разыщет. А оказалось, и разыскивать не пришлось — Хемра сам пришел к нему в руки.
"Аллах попутал, — уныло думал Хемра, — все, теперь он меня зарежет в два счета, привык в своей тюрьме. Для такого убить человека — раз плюнуть!" И так стало ему жаль себя, что он чуть не расплакался. Хемра сдержал слезы только потому, что понимал: сейчас слезами не поможешь, сейчас надо во что бы то ни стало выпросить у Назара прощение. Во что бы то ни стало…
Хемра оглянулся на закрытую дверь и решил воспользоваться тем, что они с Назаром один на один.
"Если сейчас я не выпрошу у него прощения, то потом будет поздно, — думал ошалевший от страха Хемра, — ночью он меня зарежет, и все! Обязательно зарежет…"
Хемра с размаху упал на колени и пополз к Назару.
— Назар, прости меня! Назар, прости, ради аллаха! Не убивай! Только не убивай, я тебя умоляю! Как хочешь избей, только не до смерти!
Всего ожидал Назар от своего бывшего соперника и недруга, но только не этого…
— Разве мужчины становятся на колени? — с нескрываемым презрением спросил Назар.
— Прости меня, Назар! Прости меня, Назар! — как заведенный уныло повторял Хемра, не отрывая глаз от Назара и думая про себя: "Не хочет прощать, не хочет… Надо его заставить. Обязательно надо заставить. А то, что я на коленях, никто не видит. Если Назар и расскажет кому — не поверят. Все знают, что он мой враг".
— Встань, Хемра, мы ведь из одного аула, не позорь нашу землю.
— А ты простишь? — подобострастно заглянул ему в глаза Хемра. — Прости, тогда встану!
В тишине было отчетливо слышно, как жужжит на оконном стекле муха.
Назар взял полотенце, мыло. В коридоре послышались шаги. Хемра побелел от страха.
— Ладно, — рванул его за плечо Назар, — не будь бабой. Забудем.
— Забудем, забудем! — радостно повторил вставший на ноги Хемра. — Забудем!
Шаги простучали по коридору мимо их комнаты. Назар пошел к двери — ему нестерпимо захотелось смыть с себя всю ту липкую грязь, которой, казалось, прибавилось после встречи с Хемрой.
Давно мечтал Хемра о бортовой машине, и вот наконец мечта его сбылась. С восторгом пересел он с самосвала на новенький темно-зеленый "ЗИЛ".
Для бортовой машины все пути открыты, поезжай хоть до самого Ашхабада. Это тебе не самосвал, привязанный к какому-нибудь одному объекту, — поставят, например, на вывозку грунта из-под экскаватора, вот и крутись всю смену туда-сюда. И чем короче ездки, тем сильнее выматываешься: дорога до противного знакома каждой рытвиной, каждым пятном солярки на ней. Конечно, заработки на самосвале больше, чем на бортовой, но это как считать… Одно дело — в ведомости у кассы два раза в месяц расписаться, а другое — каждый день "живые" деньги иметь. На бортовой — раздолье: халтура на каждом шагу, все спешат, всем надо что-то куда-то подвезти. Не пройдет и года, как он соберет кругленькую сумму…
Так думал Хемра, нажимая на акселератор своего темнозеленого "ЗИЛа". А серая лента шоссе стелилась под колеса, шуршали по накатанному асфальту шины, бил в кабину горячий ветер, порываясь сорвать с головы когда-то белую спортивную кепочку. За кепочку Хемра не беспокоился — не так просто ее сорвать, прочно натянута, на самый лоб. Шляпу бы точно унесло, у нее поля большие. Но шляпу Хемра надевал только в особо торжественных случаях — когда в родной аул ездил. Да и немудрено: шляпа-то самая модная — с загнутыми вниз полями спереди и поднятыми вверх, как хвост у куропатки, сзади, да еще и с пером под лентой. Как сказал продавец в Ашхабаде, тирольская…
Бывая в областном центре, Хемра обязательно заезжал в два места — на вокзал и к базару. Там всегда можно было прихватить попутчиков.
Получив на товарной станции груз — несколько больших ящиков, — Хемра подъехал к вокзалу. Не успел он притормозить, как к машине подошли, судя по одежде и багажу, двое приезжих. Один из них, молодой, широкоплечий в модном костюме и туфлях в дырочку, обратился к Хэмре:
— До Хауз-Хана не подбросишь?
— Какой разговор, — озарил его слащавой улыбкой Хемра, — ваш червонец — наши колеса!
Парень, согласно кивнув головой, забросил в кузов чемодан и влез в кабину. Второй вместе со своим мешком устроился в кузове на ящиках.
У шумного разноязычного базара посадили трех женщин. На выезде из города прихватили еще двух мужчин и двух женщин.
Хемра по-хозяйски заглянул в кузов, проверив, как разместились пассажиры, обошел вокруг машины, пнул баллон, с силой захлопнул дверцу и, нажимая на стартер, облегченно выдохнул:
— Ну, понеслись.
— А ГАИ не засечет? — спросил паренек.
— Там тоже люди, — произнес Хемра, многозначительно подняв вверх указательный палец большой руки с грязным обломанным ногтем. Обогнав очередную машину, Хемра, не поворачивая головы, спросил: — Как звать-то тебя?
— Сергей… А вас?
— Юсуп, — ответил Хемра не задумываясь. Он никогда не называл "попутчикам" своего настоящего имени. — Откуда? — снова спросил Хемра.
— От верблюда, — послышалось в ответ.
— За длинными рублями едешь?
— Ну да. Они тут, говорят, до метру!
— Это у кого как. Если голова на плечах есть, то и длиннее бывают…
Сергей рассеянно смотрел в окно на пробегающую мимо пустыню с растущими кое-где чахлыми кустиками верблюжьей колючки. Однообразный унылый пейзаж нагнал тоску на Сергея. Слова водителя напомнили ему о том, что денег осталось в обрез, да еще три рубля придется отдать этому калымщику. А вдруг он не найдет Назара?.. Последнее письмо от него получил больше месяца назад, за это время многое могло измениться…
Хемра зорко следил за дорогой, что-то напевая при этом. Судя по блуждающей на тонких губах улыбке, он пребывал в прекрасном расположении духа. Видимо, радовала предстоящая выручка.
Машина, переваливаясь с боку на бок, свернула с шоссе и запылила по проселку.
— Заскочим в этот колхоз, — объявил Хемра, — сгрузим трех женщин — и дальше…
Развязав концы платочков, женщины почти синхронно достали потертые кошельки и рассчитались с водителем. Одна из них сопровождала свои действия злобной речью, явно не нравившейся Юсупу. В заключение монолога она плюнула в лицо водителя и направилась прочь от дороги.
"Видимо, за "сервис" благодарила", — отметил Сергей.
Еще задолго до Центрального поселка строителен местность по обе стороны дороги изменилась. По всему чувствовалось, как бился здесь напряженный пульс большого строительства. Облака пыли стояли над различными объектами, доносился шум и грохот механизмов…
— Ну, вот и подъезжаем, — произнес Хемра, — это и есть наша стройка!
— А вы — ее представитель, — съязвил Сергей.
— Конечно, — пожал плечами Хемра, — самый доподлинный… Тебе куда? К главной конторе, наверно, там отдел кадров, и все начальство, и касса, где эти самые длинные рубли выдают.
— Спасибо, Юсуп, вот это самое главное — касса. Куда без нее?!
— Правильно соображаешь, без нее как без воды — и ни туды и ни сюды! Давай рассчитаемся — и до новых встреч на асфальте!
Сергей не успел и глазом моргнуть, как красной бумажки уже и след простыл. Словно и не было ее вовсе…
— Ну ты даешь, — крутнул головой Сергей, — настоящий Кио…
— Какой еще Киев? — переспросил Хемра. — Нам и тут хорошо! — Он хотел добавить еще что-то, но Сергей с силой захлопнул дверцу.
У входа в главную контору Сергей неожиданно увидел Назара… Он смотрел на него с доски Почета и улыбался. "Лучший бульдозерист 4-го участка Назар Атабеков", — прочитал под фотографией Сергей, и его охватило радостное чувство.
Оставив в отделе кадров чемодан и разузнав у симпатичной молодой туркменки, где находится четвертый участок, Сергей вышел на дорогу, ведущую в котлован будущего водохранилища.
Не успел он остановиться, как возле него, взметнув пыль и заскрипев тормозами, замер огромный самосвал.
— Куда тебе, в котлован? — спросил водитель.
— В котлован…
— Давай садись, живее…
— За трояк или рубчик?
— Не понял?
— Сколько возьмешь, спрашиваю?
— У нас не берут… Да садись ты!
Не успел Сергей еще захлопнуть дверцу, как самосвал взревел мотором и, тяжело громыхая на выбоинах дороги металлическим кузовом, покатил к выходу из поселка.
Искоса оглядев Сергея, паренек спросил:
— Приезжий?
— Точно…
— А чего в котловане нужно? Одет вроде не по-рабочему.
— Друга ищу…
— Это кого же? — повернулся к Сергею шофер.
— Назара Атабекова. Может, знаете?
Паренек, на минуту выпустив баранку, всплеснул руками.
— Так кто же его не знает! Он на четвертом участке, прямо к нему подвезу! Считай, что повезло тебе. Недавно ему звание лучшего по профессии присвоили… И вообще он парень что надо. Мы с ним в одном общежитии живем. Давай знакомиться, меня Чары звать, а тебя?
— А я — Сергей!
Сергей с удовольствием пожал руку Чары.
— Работать к нам приехал? — спросил Чары, уверенно вращая баранку.
— Конечно…
— И правильно сделал… Знаешь, как нам люди нужны! Специальность есть?
— Пока что нет…
— Научишься. Главное, чтобы желание было!
Слушая своего нового знакомого, Сергей чувствовал, что настроение его с каждой минутой улучшается. Он уже был уверен, что поступил совершенно правильно, приехав к Назару.
С высоты отвала, где остановился самосвал, было хорошо видно, как внизу, похожие на жуков, работали разные машины. Они ползали по земле, утюжили ее, перемещали грунт.
— Это и есть четвертый участок, — произнес Чары. — Вон видишь бульдозеры работают, там и Назар… Семнадцатый у него номер машины. Подвез бы тебя ближе, да не спуститься мне тут — откос слишком крутой…
— Спасибо, Чары…
— Еще увидимся.
Отфыркнувшись густым сизым дымом, самосвал укатил, а Сергей двинулся к бульдозерам.
Идти было трудно, туфли утопали в разрыхленном грунте, было жарко, но Сергей не замечал этого — впереди была долгожданная встреча.
Назар не поверил своим глазам, когда увидел, как, проваливаясь в рыхлый песок, приближается к нему русоголовый широкоплечий парень. "Да откуда здесь может быть Сергей?" — мелькнуло в голове.
А парень тем временем приветственно замахал рукой. Сомнений не могло быть — это Сергей.
Назар, кубарем выкатившись из кабины, бросился к Сергею.
— Сережка, ты? — вымолвил он.
— Назар! — воскликнул Сергей.
Они обнялись и крепко прижались плечом к плечу.
— Да откуда ты? — недоумевал Назар.
— Ты же приглашал в гости… Вот я и приехал…
— Не могу прийти в себя, — восторженно произнес Назар. — Почему не дал телеграмму? Я бы встретил.
— Я с тебя брал пример, помнишь, как ты к нам приехал?.. И первый раз, и второй…
— Когда приехал, где остановился?
— Нигде, чемодан в отделе кадров оставил — и сразу к тебе.
— И правильно сделал… Значит, так: до смены мне еще пару часов работать. Потом машину сдам напарнику — и свободен… Я тебя сейчас в вагончик наш отведу, там подождешь.
— Я лучше с тобой побуду… Можно мне в кабину?
— От жары задохнешься, пыли наглотаешься, разговаривать нельзя — грохот такой, что ничего не услышишь…
— Поговорим потом, а пока покажи, на что ты способен!
— Ну, если так — поехали… Только не ной…
А заныть было с чего. Сергей и не представлял, что можно вытерпеть одновременно грохот ножа, взвизгивания лебедки и рев двигателя, работающего на полных оборотах. От вибрации тело тряслось как в лихорадке. Случайно коснувшись стенки кабины, Сергей моментально отдернул руку — она была раскалена как сковорода на плите. Бульдозер двигался в сплошном облаке пыли, что затрудняло дыхание; на зубах скрипел песок.
Таким сосредоточенным Сергей видел Назара впервые. Все его движения приобрели необыкновенную четкость и плавность. Всецело поглощенный машиной, бульдозерист словно слился с ней воедино.
Солнце уже клонилось к западу, когда Назар, бросив взгляд на часы, выключил двигатель.
— На сегодня хватит, надо еще машину для сменщика подготовить. Очень хороший парень со мной работает…
Пока Назар привычно, осматривал бульдозер, что-то подтягивая массивным ключом, что-то проверяя и подправляя, к ним подошел высокий парень в синем комбинезоне, оказавшийся сменщиком Назара. Он поздоровался с ребятами, перебросился несколькими фразами с Назаром, и вот уже снова заурчал двигатель бульдозера…
— Точность, как в аптеке, — заметил Сергей.
— А как же! В любом деле порядок необходим!
— Знаешь, Назар, у меня до сих пор в ушах гудит и тело трясется, — произнес Сергей. — Я бы не смог так каждый день вкалывать…
— Смог бы! Привычка, конечно, нужна. А насчет "вкалывать" ты зря… Мне эта работа нравится. — Остановившись, Назар огляделся вокруг и махнул рукой в сторону котлована: — Посмотри, Сережка! Здесь скоро море будет. И все это мы с ребятами сделали. Здорово?! Стройка называется ударная комсомольская, поэтому мы не имеем права работать шаляй-валяй. Я чувствую, что можно еще сильнее нажать, есть резервы… Ну, а теперь рассказывай, как твои дела, — продолжал Назар.
Они шли по высокой дамбе, которая в ближайшем будущем должна была оградить котлован водохранилища от сыпучих песков. Постепенно снижаясь, дамба уходила далеко в глубь песков.
Лучи заходящего солнца четко высвечивали грандиозную панораму стройки.
Сергей и Назар присели на железобетонную плиту, лежащую в начале водосливной плотины. Немного помолчав, Сергей закончил свой рассказ:
— Вот как получилось… Когда срезался по математике в мореходке, понял, что готовился плохо… Стелла предлагала устроить на работу в порту и в общежитие через отца. Да не хотелось мне его услугами пользоваться… И ты бы такую помощь не принял… Домой ехать — мамины упреки выслушивать — не хочется. Она же против Ленинграда была… Вот и решил приехать к тебе. Специальности у меня, конечно, нет, но работы я не боюсь…
— "Вкалывать" придется, — заметил Назар.
— Я понимаю… Тебе не придется за меня краснеть! И готовиться будем вместе, чтоб на тот год вместе в мореходку поступить. Вот такие у меня планы, Назар…
За разговорами не заметили, как дошли до поселка.
Пройдя длинным коридором, остановились пород дверью с четкой цифрой "9".
— Вот здесь я и живу, — произнес Назар, — проходи…
— А что, очень даже неплохо устроились, — произнес Сергей, осматривая комнату.
— Это вот моя койка, здесь — Хемра живет, шофер, а это — Костя из Тулы. Мы его "самоварчиком" дразним… Сейчас он на дальнем участке, целую педелю не будет дома. Так что ложись смело… Завтра пойдем к начальнику участка Курбану Рахмановичу. Он мужик хороший, все оформит — и на работу, и в общежитие.
Когда Назар и Сергей, приняв душ и поужинав в столовой, беседовали, в комнату вошел Хемра…
Увидев Сергея, сидящего рядом с Назаром, он на какое-то мгновение растерялся, потом, кивнув, произнес:
— Здравствуйте…
— Добрый вечер! — с улыбкой ответил Сергей.
— Знакомься, Сергей, — это Хемра, водитель. Мой земляк….
Пожимая руку Сергея, Хемра умоляюще смотрел на него.
— А мне ваше лицо вроде знакомо, — поняв молчаливую просьбу, все же сказал Сергей. — Вы случайно в Ленинграде или Сибири не были?
— Не приходилось, — выдавил из себя этот большой рыхлый парень.
— Значит, я ошибся, — вздохнул Сергей.
Умоляющее выражение на лице Хемры сменилось признательностью.
— Может, я в магазин сбегаю, — предложил он, — надо же отметить приезд Сергея!
— Ты же знаешь, что я не пью, — произнес Назар, — давай лучше чай организуем. Я сейчас кипятильник принесу…
Когда Назар вышел из комнаты, Хемра горячо прошептал:
— Спасибо, Сергей…
— За что, Юсуп?
— Сам знаешь… А червонец свой возьми.
— А проценты?
— Какие еще проценты?
— Пятерка ваша — молчание наше. Давай, давай, не жмись! Бизнес так бизнес!
— Грабеж, — мотнул головой Хемра, залезая в карман, но при этом он улыбался — ему понравилась хватка молодого паренька. Такому палец в рот не клади, враз отхватит.
Видно, не зря сказал, что за длинными рублями приехал… Пять уже заработал.
…Зеленый ароматный чай пили до полуночи. Пили неторопливо, как и положено на Востоке. Сергей в подробностях рассказывал, как он срезался на экзаменах, как провел время в Ленинграде; Назар говорил о работе, Хемра — о своих поездках. Иногда Сергей и Хемра, переглядываясь, странно улыбались, а Назар не мог понять, в чем дело.
Через пару дней Сергей уже работал в комплексной бригаде Реджепа Аннамухамедова учеником бетонщика. Решился и вопрос с общежитием: туляк-"самоварник" перешел к своим землякам в другую комнату, в "девятке" остались Назар, Хемра и Сергей.
Назар, давно собиравшийся посоветоваться в обкоме комсомола о том, как снова восстановиться в комсомоле, и вообще поговорить о делах на стройке (с комсоргом участка — водителем самосвала Чары — он уже говорил, и тот одобрил намерения Назара), прошел в приемную первого секретаря обкома ЛНСМТ.
Молоденькая девушка-туркменка, приветливо поздоровавшись с Назаром, доложила о нем секретарю.
Секретарь оказался молодым энергичным парнем. Усадив посетителя в кресло, он попросил секретаршу приготовить чай и начал непринужденную беседу с Назаром. За время подробного повествования с отступлениями и паузами секретарь ни разу не перебил его. Сказал Назар и о том, что готовится к поступлению в авиашколу. В заключение рассказа Назар сообщил, что был у юриста и тот посоветовал подать заявление о снятии судимости. Потом долго говорили о делах на стройке, секретарь что-то записывал в большой Настольный блокнот и обещал в ближайшее время заглянуть на участок. Расстались они друзьями.
В отличном расположении духа шел Назар по оживленным улицам древнего города, не переставая удивляться, откуда в больших городах в разгар рабочего дня берется такое количество народу.
С интересом рассматривал он витрины магазинов, наблюдая за мчащимися автобусами.
Проходя через мост, под которым нёс свои мутные воды быстрый Мургаб, заворачиваясь в воронки и набегая на берег мелкой волной, Назар замедлил шаг. Он всегда любил реки: и дорогую его сердцу мутную Амударью, и широкую величавую Обь… И, может быть, прав Сергей, решив стать моряком, — ведь вода всегда живая. Ее можно потрогать руками, погрузить в нее лицо, ощутить свежесть и прохладу…
— Джерен! — неожиданно раздался отчаянный женский крик. — Джерен!!!
Внизу, по обрывистому берегу Мургаба, бежала молодая женщина, протягивая к реке руки и отчаянно крича:
— Помогите!!! Джерен! Джерен!.
Взглянув вниз на реку, Назар увидел под самым берегом черноволосую головку с белым бантом. Малышка еще держалась на воде, но бурный Мургаб уносил ее от берега так стремительно, что было ясно: еще несколько секунд — и все будет кончено.
— Джерен! Джерен! — металась вдоль берега женщина.
Назар даже не успел ее рассмотреть — в следующую секунду он уже вскочил на ограждающие мост перила и прыгнул в реку.
Он нарочно прыгнул ногами вниз — "солдатиком", но все равно ушел глубоко под воду, слишком высоко над рекой стоял мост. Вынырнув, Назар цепко оглядел стремительно несущиеся мимо мутно-желтые воды Мургаба и не увидел того, что искал: девочки уже не было на поверхности реки. Назар мгновенно прикинул в уме скорость течения, сориентировался по берегу, вздохнул всей грудью, набирая побольше воздуха, и с открытыми глазами погрузился под воду. Он понимал, что главное в этой ситуации — не делать резких движений, не суетиться: девочка наверняка еще в верхних слоях воды, и ее обязательно будет нести на него по течению. Другого пути нет. Если бы не привычка нырять с открытыми глазами, то вряд ли он хоть что-нибудь разглядел в мутных, косо летящих мимо его лица водах Мургаба. Но воды Амударьи в этом смысле были ничуть не лучше, а Назар привык плавать в них с малого детства. В родном ауле никто лучше него не плавал под водой с открытыми глазами, никто не выдерживал под водой больше, чем он. Секунды шли, а Назар ничего не видел, вот уже застучало в висках от недостатка кислорода, закололо в груди… больше не было сил терпеть, и в этот последний миг он увидел стремительно приближающееся к нему темное пятно. Он сделал последний рывок и ухватил девочку за платьице…
Солнце ударило по глазам, первый глоток воздуха… словно кляп застрял в горле.
К счастью, быстрое течение сносило их к тому месту, где берег был достаточно пологий, и вылезти на него Назару почти не составило труда. К тому времени он уже успел продышаться, прийти в себя, только в ушах все еще противно звенело да перед глазами бежала радужная рябь.
Перевалив через колено безвольное тельце девочки, Назар мягко, но сильно нажал на спинку, вода хлынула из маленького рта фонтаном… Откачивая девочку, Назар и не заметил, как собралась толпа.
— Джерен! — прорвалась сквозь кольцо людей мать.
Девочка открыла глаза и заплакала.
— Джерен, девочка моя! — радостно всхлипывала мать, прижимая к груди дочурку.
Назар выскользнул из толпы и торопливо скрылся в ближайшем переулке…
Тяжелый вибратор бился в руках Сергея словно живая сильная рыба. Вибратор то проваливался в бетон чуть ли не по самую рукоятку, то косо скользил по поверхности, разбрызгивая цементную жижу, с визгом и грохотом ударяясь о металлическую опалубку.
Невыносимая жара стояла в блоке — тяжелая, напоенная запахами горячего металла и мокрого цемента. Едкий пот застилал глаза Сергея, скатывался в уголки губ. Будь на то его воля, он бы давно сбросил и комбинезон, и больно сдавливающую голову пластмассовую каску, но бригадир строго предупредил, что этого делать нельзя, что тот, кто не соблюдает технику безопасности, будет немедленно отстранен от работы.
Бригадир бетонщиков Реджеп Аннамухамедов — человек суровый, слово его в бригаде закон. Вот он спускается в блок по подвесной лесенке.
Сердце Сергея дрогнуло в предчувствии разноса. Он понимал, что его проработка бетона никуда не годится, что так дело не пойдет, что сейчас бригадир наверняка пошлет его из блока наверх, куда-нибудь на подсобные работы, а ему так хочется освоить укладку бетона, так хочется стать настоящим бетонщиком…
Присмотревшись к работе Сергея, бригадир молча берет у него из рук вибратор и минут пять прорабатывает бетон по всей площадке. Бригадир узкоплеч и невысок ростом, а тяжелый вибратор кажется в его руках почти невесомым.
— Главное — не спешить, — сказал Реджеп, выключая вибратор, — главное — не загонять его слишком глубоко, — главное — работать не только руками, но и корпусом.
— У вас все главное, — усмехнулся Сергей.
— Точно, — засмеялся бригадир, обнажая белые ровные зубы, — в нашем деле ничего второстепенного нет. Плохо проработаешь бетон, могут остаться раковины, а это — гиблое дело. Построим мы канал, уедем кто куда, а вода будет давить с утра, до вечера со страшной силой, найдет нашу раковину, и все рухнет в одну минуту!
По лотку ссыпалась новая порция бетона, — значит, подошел очередной самосвал, опрокинул кузов в приемный бункер.
— Не устал? Может, прислать тебе подмогу? — спросил бригадир.
— Нет-нет, я сам, пожалуйста… — запротестовал Сергей.
— Смотри, — веселые искорки мелькнули в черных смышленых глазах Реджепа, — упрямых люблю, но чтобы дело не страдало… Главное — не спеши…
— Главное — работай корпусом, — засмеялся Сергей.
— Молодец, — похлопал его по плечу бригадир, — схватываешь на лету.
"Хороший паренек пришел в бригаду, — подумал бригадир, поднимаясь по лесенке из глубины блока, слыша за своей спиной грохот включенного вибратора. — Хороший паренек — от работы не бежит и, главное, веселый…"
Советы бригадира пришлись Сергею как нельзя кстати. Через час он уже настолько втянулся в работу, что не замечал ни жары, ни тугой пластмассовой каски на голове, ни тяжести вибратора, ставшего уже совсем ручным, послушным его воле.
Вечером ездивший в областной центр Хемра привез в девятую комнату новость.
— Несколько дней назад в Мургабе тонула маленькая девочка. Она уже скрылась в воде. Но тут какой-то молодой туркмен прыгнул с моста и спас ее. А мост там высокий — смотреть вниз страшно, — горячо рассказывал он Назару и Сергею. — Очень высокий мост — я бы ни за какие деньги не прыгнул, скажу как честный человек. А этот парень прыгнул. Говорят, молодой. Говорят, туркмен. Но я точно не знаю. Из тех, с кем я говорил на базаре, никто лично его не видел. Но дело не в том — прыгнул, не прыгнул. Дело в том, что родители девочки оказались почтенные люди. Отец — большой хаким, мать — врач или директор магази-на, точно на базаре не говорили. Они хотят разыскать этого парня, чтобы отблагодарить. Даже по радио объявили. Я своими ушами не слышал, но на базаре все слышали. Дурак, да, этот парень! Самое меньшее, я так думаю, они ему тысячу рублей дадут, а он скрывается! Ты как думаешь, Сергей, дадут тысячу?
— Не знаю, — призадумался Сергей, — если богатые, то могут и тысячу дать. Ты как считаешь, Назар?
— А я вообще не считаю, что за это дело можно брать деньги, — горько усмехнувшись, сказал Назар. — Разве жизнь девочки можно переводить на рубли?
— Интересный ты человек, Назар! — горячо вступил в разговор Хемра. — При чем здесь жизнь девочки? За жизнь девочки ничего не надо брать — я согласен. А за жизнь этого парня? Почему он не может брать деньги — он ведь рисковал жизнью?
— Правильно, — неуверенно поддержал Сергей и вопросительно взглянул на Назара.
— Чепуха, — сказал Назар, — любой человек поступил бы точно так же.
— Брось, — решительно поднял руку Хемра, — как честный человек скажу — я бы не рисковал.
— Почему? — удивленно вскинул на него широко распахнувшиеся глаза Сергей.
— Почему? Как честный человек скажу — я плохо плаваю. Назар подтвердит.
— Подтверждаю, — кивнул Назар, и недобрая ухмылка тронула его губы: видно, вспомнил старые Хемрины грехи.
— А я бы прыгнул, — сказал Сергей, — я плаваю хорошо.
— Говорят, в газете об этом деле напечатают, — продолжал Хемра. — Чокнутый этот парень, такое дело провернул — и в кусты!
— Может, ему деньги не нужны, — заметил Сергей.
— Что ты говоришь, Сережа, кому сейчас не нужны деньги! — От возбуждения Хемра даже всплеснул руками. — Ты бы отказался от денег?
— Если честно, то нет… я бы Стелле подарок купил.
— И я бы не отказался. Ни за что! — Хемра отчаянно крутанул косматой гривой. — Мне очень нужны деньги. Много денег!
— Зачем? — наивно спросил Сергей.
— На калым, — простодушно отвечал Хемра, — знаешь, сколько на это дело надо?!
— А ты комсомольскую свадьбу сыграй, — предложил Назар не без ехидства.
— Кто же мне разрешит, — сокрушенно вздохнул Хемра. — Хотя комсомольскую бы, конечно, хорошо — очень большая экономия. Нет, не разрешит отец, я уж его знаю!
— Тогда пусть он и платит калым, — сказал Сергей. — Послушай, Хемра, давай твою девушку украдем! Машина у тебя есть. А ты поможем…
— И куда же мы денемся? В Америку, что ли, уедем? — без тени юмора спросил Хемра. — От моего отца никуда не убежишь, он хоть и хромой, а везде достанет. Без калыма ничего не выйдет…
— Переходи на самосвал, там гораздо больше заработок, — посоветовал расстилавший свою койку Назар.
— На бортовой доходней, — подмигнул Хемре Сергей.
— Какие там доходы, о чем ты говоришь, Сережа?! — заныл Хемра. — Все считают, что у нас доходы, а на самом деле — кошкины слезы, а не доходы. Ты же знаешь, я как честный человек…
— Ладно, выключай свет, честный человек, — с грубоватым добродушием приказал Назар, — время позднее.
Хемра не мешкая подчинился. С тех пор как он ползал на коленях перед Назаром, Хемра ни в чем не смел ослушаться своего земляка, выполнял каждое его пожелание неукоснительно.
Огромная луна ярко освещала поселок строителей. Животворной прохладой веяло из пустыни. Было трудно поверить, что всего через несколько часов люди снова станут задыхаться от жары и мечтать о ночной прохладе.
Хотя Назар и велел погасить свет, спать ему не хотелось. Новость Хемры приятно взволновала его. Он вспомнил, как нырял в Мургаб, как увидел приближающееся к нему под водой темное пятно, услышал голос счастливой матери. Что и говорить, приятно вспомнить: не отпраздновал он тогда на мургабском мосту труса, сделал все, что мог. Но сделал все это не задумываясь, автоматически… Наверно, так же не задумываясь вел себя в решающие минуты и его отец. В такие минуты не рассуждают. В такие минуты за тебя решает вся твоя прожитая ранее жизнь, вся твоя натура. Подумав об отце, Назар улыбнулся в темноте совпадению, показавшемуся ему не случайным: отец летал вместе с Гусельниковым и с Абдуллой Сабировым на самолете с бортовым номером девять, а теперь он, Назар, Сергей и Хемра живут в комнате номер девять…
"Конечно, теперь другие времена, и нечего сравнивать с войной, но все-таки как было бы здорово, если бы экипаж нашей нынешней "девятки" был достоин такого сравнения! Сергей — парень надежный, — думал Назар, — у него есть недостатки, но, в общем, на него можно положиться. А вот Хемра… Хотя в последнее время он и меняется к лучшему, но до того, чтобы мерить его фронтовой меркой, еще очень далеко. Пока что его единственное мерило — рубль. Для Хемры чем больше у человека денег, тем он достойней. Что с ним делать? Как выбить из него страсть к наживе? Как объяснить ему, что человек не может быть жлобом, скрягой, рвачом — не имеет права".
С тех пор как Хемра поселился в комнате Назара, к нему невольно пришло чувство ответственности за аульчанина. Хотя они были ровесники, но Назар чувствовал себя взрослым мужчиной, а Хемра казался ему глуповатым переростком, которого надо направлять и воспитывать.
Работая в отделе снабжения, Хемра завел обширные знакомства с кладовщиками, прорабами, завскладами. Особенно подружился он с заведующим центральным складом строительства Тофиком Петросяном. Тонконогий, юркий Тофик чем-то напоминал черного кузнечика. Ему было тридцать лет, и он уже успел переменить десяток материально ответственных должностей, пока не осел здесь, на строительстве Каракумского канала.
Тофик жил очень скромно, но мало кто знал, что в Ереване есть у него и богатый каменный дом с надворными постройками, и "Волга", и еще многое…
Когда-то один старый жулик сказал Тофику: "Укради тысячу рублей — вором будешь, укради сто тысяч — уважаемым человеком станешь!" Тофик поверил ему всей душой и как мог стремился к тому, чтобы стать "уважаемым человеком".
Он бы и стал таковым давно, собрал наконец кругленькую сумму, если бы не его страсть к картам. Тофик не жалел проигранных денег, его опьянял сам процесс игры. Пригубляя рюмку с дорогим армянским коньяком, щурясь от сигаретного дыма, соображая, какая у партнера карта, он чувствовал себя на вершине блаженства. В такие минуты он казался себе мужественным, мудрым, всесильным — великим Тофиком Петросяном, могущество которого не знает земных пределов. Ради того, чтобы сыграть в карты, Тофик не ленился ездить за триста — четыреста километров. "Главное — солидная компания!" — говорил Тофик. Другими словами, компания таких же, как он, жуликов.
Здесь, на стройке, такой компании у Тофика не было. И чтобы сохранять форму и, как он говорил, "для разминки пальцев", Тофик иногда позволял себе сыграть со своим шофером Хемрой. Он знал, что Хемра "надежный парень", — видел, как алчно блестят его глаза при виде даже мятой трешки.
Картежное мастерство Хемры конечно же не шло ни в какое сравнение с умением Тофика. Они, что называется, выступали в разных весовых категориях: огромный увалень Хемра — в весе пера, а крохотный, тонконогий, узкоплечий Тофик исполнял роль тяжеловеса. Понимая это, Тофик иной раз нарочно проигрывал. Так было и на этот раз. Подождав, пока деньги исчезнут в необъятных карманах шофера, Тофик прихлебнул коньяк и лениво спросил:
— Сколько ты сегодня огреб?
— Тридцать четыре рубля, — расплылся в глуповатой улыбке счастливый Хемра.
— Разве это деньги, — пренебрежительно хмыкнул Тофик, — мелочь.
— Для кого как.
— Хочешь заработать пару штук? — вдруг жестко взглянув в глаза Хемры, спросил Тофик.
— Сколько? — не поверил своим ушам Хемра.
— Пару тысяч.
— Ты шутишь, Тофик.
— Я не для того здесь сижу, в вашей проклятой жаре, чтобы шутки с тобой шутить, — улыбнулся Тофик, вытирая грязным носовым платком потную шею. — Так хочешь или нет?
Хемра колебался.
— Ну, я жду ответа. — Тофик зевнул. — Ладно, не хочешь — не надо! — Ловким движением он собрал со стола карты, похлопал колодой по ладони. — Ну, будь здоров — мне пора спать.
— Я, я-а, — заикаясь, начал Хемра, — я согласен.
— Согласен, тогда давай потолкуем…
В стороне от шоссе, на малопроезжей дороге, между двух высоких барханов притаился темно-зеленый "ЗИЛ" Хемры, из-под приподнятого капота виднелась спина водителя, что-то деловито подкручивающего, налаживающего в моторе. Было ясно с первого взгляда: подвела машина своего хозяина в самом неподходящем месте — слишком далеко от большой дороги. А по этому проселку вряд ли кто ездит чаще одного раза в сутки. Так что, если; не починит Хемра свою машину, загорать ему в пустыне всю ночь. Солнце уже давно склонилось к западу, по высоким барханам побежали струистые тени, — самое время подумать о заготовке горючего для костра: пока не стемнело, набрать колючек, если повезет — наломать саксаульника. И все это надо делать, не отходя особенно далеко от машины, темнеет в пустыне быстро, и заблудиться ничего не стоит. Ночи холодные — без костра не обойтись. Хуже дело с водой — ее здесь не отыщешь. Но в крайнем случае есть вода в радиаторе, хоть и невкусно пахнет, да жажду утолить можно.
Однако Хемра почему-то никуда не спешил: покопался в моторе, вытер руки ветошью, уселся на подножку, глядя, как отходит к ночи пустыня, как догорают на гребнях барханов последние отблески солнца. Раскаленные за день пески еще не остыли, еще дышало зноем белесое небо над головой. Но с каждой минутой жара спадала, шуршали чуть слышно остывающие пески, и под эту тихую музыку пробуждались обитатели пустыни. Вон выскочил на дорогу заяц, но, увидев автомобиль и сидящего на подножке человека, задал такого стрекача, что в ту же минуту и след его простыл. Степенно выполз на вершину бархана полутораметровый варан, перекатился через дорогу ежик, скользнула вдоль обочины толстая гюрза.
Последний свет померк над песками. Хемра захлопнул капот мотора, забрался в кабину, уверенно повернул ключ зажигания. Мотор работал идеально…
Стремительно темнело, Хемра уверенно вел машину к шоссе, уже в который раз прокручивая в уме план Тофика. План этот был незатейлив: в конце рабочего дня следовало подъехать на базу, получить спирт, эмалевые краски, несколько ковров, несколько рулонов импортного линолеума, — словом, все, что числилось в накладной. Получить и… Первую часть плана Хемра уже выполнил. А вторая состояла в том, чтобы, взяв груз, отъехать километров за тридцать от областного центра, переждать до вечера где-нибудь в укромном местечке, а затем, пользуясь темнотой, вернуться в город по указанному Тофиком адресу.
Подъезжая к городу, Хемра, решив миновать пост ГАИ, не поленился сделать крюк в добрый десяток километров.
Так что когда он прибыл по указанному адресу, было уже совсем темно. Ворота двухэтажного дома, к которому он подъехал, мигом открылись. Хемра загнал машину во двор. Железные ворота на хорошо смазанных петлях тут же закрылись. Трое мужчин, даже не поздоровавшись с Хемрой, стали молча разгружать крытый брезентом "ЗИЛ". Не было произнесено ни единого слова, хозяева дома словно опасались, что Хемра может запомнить их голоса. Когда из кузова был вытащен последний рулон линолеума, ворота открылись, и Хемра подал машину задом на улицу. И по улице ехал крадучись, не включая света. Сердце Хемры бешено колотилось: это было его первое крупное дело.
Лишь отъехав метров на триста от таинственного дома, он включил свет и дал газ. По-настоящему пришел в себя Хемра только на шоссе, на выезде из города.
Тофик сказал, чтобы он не думал о накладных и о грузе. "Пусть у тебя голова не болит — это моя забота", — сказал Тофик. И Хемра верил ему.
"Тофик хитрый, Тофик оформит все чин чином, я здесь ни при чем, — успокаивал себя Хемра, — но все-таки надо, чтобы он расписался в приемке груза сегодня же, сейчас же, как только я приеду в поселок".
Тофик не подвел Хемру, сделал все, как обещал, расписался в получении груза, даже не расспросив Хемру ни о чем; что называется, подмахнул не глядя.
Представитель одной из английских торговых фирм Джон Вайтинг, приехав в Ленинград, остановился в большой гостинице, выходящей окнами на величественный монумент Александра III. Удобства номера люкс, ослепительная чистота, накрахмаленное постельное белье, кокетливые горничные в передниках и в белоснежных головных наколках — все соответствовало тому оптимистическому настроению, в котором Вайтинг пребывал с того момента, как ступил на причал Ленинградского порта. Это было не просто ощущение земной тверди после длительного пребывания на дрожащей, раскачивающейся падубе теплохода, — для Вайтинга это было первое прикосновение к родной земле после двадцатилетней разлуки…
Приняв ванну и переодевшись, он пообедал в ресторане и, вернувшись в номер, принялся за изучение толстой книги — списка абонентов ленинградской городской телефонной сети. Открыв ее на букве "Ш", он медленно водил по списку паркеровской авторучкой с золотым дером. Искать пришлось долго, но Вайтинг был терпелив. Абонентов с фамилией "Шамраев" в книге оказалось очень много, а вот с нужными инициалами — всего чуть более десяти человек. Всех их Вайтинг аккуратно переписал в солидный блокнот в кожаной тисненой обложке..
Потеряв на бирже все свои капиталы, Абдулла попал в полную финансовую зависимость от тестя. Поэтому для возможности осуществления мечты последних лет его жизни — поездки в Советский Союз — Абдулле пришлось взять некоторые обязательства от одной солидной организации, которая не только оформила его поездку, но и щедро финансировала. Львиной долей полученных денег Вайтинг мог распоряжаться по собственному усмотрению.
Тщательно одевшись, Вайтинг спустился в вестибюль и вышел из гостиницы. Пройдя несколько кварталов, он зашел в телефонную будку и, достав блокнот, стал набирать номера телефонов Шамраевых. Только с четвертой попытки он нашел то, что ему было нужно…
— Простите, пожалуйста, мне очень нужен Денис Михайлович, — неторопливо произнес Вайтинг.
— А кто его спрашивает? — услышал Джон мелодичный женский голос.
— Джон Вайтинг…
— Капитан Шамраев вернется из рейса дней через десять… — чуть помедлив, ответили на другом конце провода.
— А вы, вероятно, Стелла Денисовна? — обрадованно спросил Вайтинг.
— Да… А откуда вы меня знаете?
— Видел на фотографии в каюте вашего отца… Вы там сняты с молодым человеком… Очень веселые оба…
— Есть такая фотография, — потеплел голос в трубке. — А когда вы были у папы на теплоходе?
— Когда он был в Лондоне… Понимаете, Стелла, мне очень надо поговорить с вами об этом юноше. Вы не могли бы уделить мне полчаса?
— Хорошо. Подъезжайте к нам, мы живем на Васильевском острове, набережная Макарова, — предложила Стелла.
— За приглашение спасибо, как-нибудь обязательно воспользуюсь… А сейчас нам лучше встретиться на нейтральной территории.
— Ну что ж… Значит, сейчас четыре часа… В шесть часов у Медного всадника — знаете памятник Петру Первому?
— Спасибо, найду. Буду очень ждать.
— Договорились…
Вайтинг не стал возвращаться в гостиницу, а, спросив пожилого мужчину, как пройти к Медному всаднику, направился к Неве. Выйдя к памятнику, он внимательно осмотрел его, удивляясь мастерству скульптора. Он не раз видел его в кино, на фотографиях, картинах. Видел в то далекое время, когда был еще полноправным гражданином этой земли. И непонятная грусть вдруг неожиданно придавила его к земле, сделала как бы меньше ростом.
Из-за серых туч пробился лучик солнца, упал на свинцовые волны Невы, попрыгал на них и тут же исчез. Тучи снова затянули небо.
Облокотившись на гранитный парапет, Вайтинг немигающим взором смотрел на Неву, чувствуя, как все сильнее овладевает им тоска. Он боялся встречи со Стеллой, не знал, как вести себя с ней, хотя сотни раз продумывал в мыслях эту встречу. Знает ли она о его предательстве? Что ей рассказывал Сергей? А если прямо признаться, что он дядя Сергея, а не сочинять легенду о том, что он совершенно чужой человек и просто выполняет просьбу знакомого?.. А вдруг, когда он признается, что он не Джон Вайтинг, а предатель Абдулла Сабиров, Стелла позвонит куда надо, и его тотчас же заберут, и будут судить за предательство… Нет, лучше не отступать от придуманной легенды…
Стеллу он узнал издали. Высокая, стройная, хрупкая, она легкой походкой приближалась к памятнику, бойко постукивая каблучками по еще мокрому от недавнего дождя асфальту. Небрежно уложенные рыжие волосы делали ее еще выше. Вайтинг сразу понял, что продуманная небрежность — это ее стиль. И приподнятый воротник модного пальто с расстегнутой верхней пуговицей, и яркий шейный платок, и изящная сумочка самой последней моды — все говорило о том, что дочь капитана дальнего плавания умела одеваться… Она была красива той тонкой красотой, которую так редко создает природа. Ее лицо, чистое и ясное, без наслоения косметики, сразу понравилось Вайтингу. Он разбирался в женской красоте, насмотрелся и на Западе и за океаном. И, увидев Стеллу, невольно позавидовал племяннику. Когда она, замедлив шаги, подошла к памятнику, Вайтинг, тотчас поклонившись, приподнял шляпу:
— Добрый день, Стелла…
Серые глаза быстро и цепко оглядели его с головы до ног.
— Здравствуйте, Вайтинг.
Она не назвала его по имени, этим поставив как бы между ними грань официальности. Не подала она и руки, хотя одна из перчаток была снята. Все это отметил Вайтинг.
Солнце, как это часто бывает в Ленинграде, вдруг выглянуло из-за туч, и серый день сразу стал погожим. Засверкал шпиль Петропавловской крепости, перекинулся блеск на Адмиралтейство и Исаакиевский собор. Еще величественнее стали фигура Петра и сфинксы на гранитной набережной Невы. И сама река стала нарядной, звонче заплескалась о серый гранит.
— Как доплыли? — вежливо осведомилась Стелла.
И опять он понял, что это не дружеское участие, а простая дань вежливости. Ему стало немного обидно.
— Спасибо, все нормально.
— Расскажите немного о себе… Я же о вас совершенно ничего не знаю.
— Конечно, конечно, — подхватил Вайтинг. — Как я уже говорил, я — Джон Вайтинг из Лондона, приехал сюда как представитель одной из торговых фирм… Вас интересует, кем я работаю? Я бизнесмен… А это тоже работа, уверяю вас! Мой тесть Уилк Флеминг — глава фирмы по обслуживанию судов в портах Англии. Вместе с ним я был как-то на "Балтике" и познакомился с Денисом Михайловичем — вашим отцом. В его каюте и видел вашу фотокарточку… С Сергеем Гусельниковым…
— Понятно, — медленно шагая рядом с Вайтингом по набережной, ответила Стелла. — Так что же вы хотели рассказать мне о Сергее?
"Деловая девушка, — отметил про себя Вайтинг, — превосходно держится…"
— Скажите, Стелла, Сергей говорил вам, что у него есть дядя? — спросил Вайтинг и почувствовал, что сердце его вдруг забилось неровными толчками.
— Да, он рассказывал, что дядя Абдулла погиб на фронте. Он был штурманом на пикирующем бомбардировщике, его самолет сбили зенитки… А почему вы спрашиваете об этом?
Вайтинг остановился и, смотря на Неву, глухо произнес:
— Дядя Абдулла жив, Стелла…
— Как жив? — еще шире раскрывая свои большие серые глаза, переспросила Стелла.
— Он был ранен, попал в плен, бежал. Потом оказался в Англии. Женился, имеет детей… Вот так…
— А почему он не вернулся домой? Почему он ничего не писал?
— Этого я не знаю, — пожал плечами Вайтинг, чувствуя, как сердце все убыстряет и убыстряет свои неровные толчки…
— Постойте, — дотрагиваясь до рукава Вайтинга, произнесла Стелла, — давайте по порядку… Значит, вы были на "Балтике", у папы, и там увидели фотографию. Но при чем здесь дядя Сергея? Ничего не могу понять! Объясните, пожалуйста, Вайтинг…
— Мы хорошо знакомы с Абдуллой, он много мне рассказывал о себе. Сказал о том, что его сестра Розия вышла замуж за летчика Гусельникова, и у них есть сын. Когда ваш отец сказал, что рядом с вами на фотографии Сергей Гусельников, я невольно спросил: не летчик ли у него отец? Денис Михайлович ответил, что отец Сергея действительно пилот… Я рассказал обо всем этом Абдулле… Вот и все. Как видите, ничего сложного нет…
— Настоящая фантастика… Ну, а дальше? — встряхнув рыжими, пронзенными солнечным светом волосами, спросила Стелла.
— Когда Абдулла узнал, что я еду в Советский Союз, он попросил меня с помощью вас разыскать Сергея и рассказать ему все о себе…
— Но его сейчас здесь нет… Он в Туркмении работает на строительстве Каракумского канала. Три дня назад я получила от него письмо…
— И что же он пишет?
— Что все у него в порядке, есть друзья, работа нравится.
— А кем он работает?
— Бетонщиком.
— Простите, кем?
— Бетонщиком… А что?
— Я просто так… Скажите, Стелла, мне очень хочется выполнить просьбу друга. Нельзя ли сделать так, чтобы я смог повидать Сергея?
— Так поезжайте к нему. Самолетом до Ашхабада, а там до Мары поездом. Он трудится на строительстве Хауз-Ханского водохранилища на четвертом участке, живет в молодежном общежитии.
— Спасибо, но дело в том, что виза у меня только в Ленинград, а переоформлять — это целая канитель. И работы к тому же у меня много… А нельзя ли его вызвать в Ленинград? В отношении финансов пусть, ради бога, не беспокоится. Все расходы я беру на себя… Помогите мне, пожалуйста, Стелла… Может, следует дать ему телеграмму?
Стелла снова тряхнула своей рыжей головой. В ее серых глазах появился задорный огонек.
— А что, можно… Ну надо же — у Сережки объявился дядя! Вот уж действительно сюрприз так сюрприз! Может быть, об этом и сказать в телеграмме?
— Я думаю, что не стоит… Телеграмму надо дать от вашего имени и в замаскированном виде, чтобы не догадался. Допустим, так: "Необходимо твое присутствие. Срочно вылетай", — ну и подпись: Стелла…
— А "крепко целую"? — лукаво спросила Стелла.
— Это обязательно, — улыбнулся Вайтинг. — Знаете, Стелла, я уже волнуюсь — мне же надо его всего рассмотреть, чтобы потом Абдулле рассказать… А какой он, Сергей?
— Очень хороший…
…Вечером через четыре дня в номере Вайтинга раздался телефонный звонок. Молодой, ломающийся басок спросил Джона Вайтинга, а когда Джон назвался и в свою очередь спросил, с кем он говорит, то услышал:
— Сергей Гусельников…
Абдулла все эти дни ждал этого голоса, а теперь, услышав его, растерялся, замешкался… Голос на другом конце провода терпеливо ждал, пока Вайтинг ответит. Они договорились о месте и времени встречи.
Положив трубку, Абдулла взволнованно заходил по номеру. Двадцать лет он ждал момента, когда сможет увидеть своих родных. И вот этот момент настал. Вернее, всего один час отделял его от встречи с племянником. Мучил вопрос: знает ли Сергей о его предательстве? Судя по словам Стеллы — нет. Погиб на фронте, и все. Это, конечно, лучше. А если он знает, но не все сказал девушке? Очень хотелось обнять племянника, сына своей любимой сестренки и бывшего командира Кольки Гусельникова! Ну, а если Сергей бросит навстречу его объятиям хлесткое и обжигающее как огонь слово "предатель"?..
Чтобы успокоить расходившиеся нервы, Абдулла выпил большую рюмку коньяка.
Они встретились у Медного всадника на том же месте, где Вайтинг встречался со Стеллой. Видимо, она описала его внешность; не успел он подойти к памятнику, как от парапета набережной отделилась высокая широкоплечая фигура и двинулась ему навстречу.
"В отца пошел, — подумал Абдулла, — такой же медведь будет… Обнять бы сейчас этого еще не утратившего подростковой угловатости медвежонка, припасть к плечу…, Почему вдруг повлажнели глаза? Держись, Абдулла… Держись, бывший штурман, твой самолет лёг на боевой курс".
— Здравствуйте! — произнес Сергей и протянул руку.
— Добрый вечер, — ответил Абдулла.
Холеная ладонь бизнесмена встретилась с твердой, как подошва, ладонью бетонщика.
"Медвежонок, — снова подумал Абдулла, — силенка есть. А лицом в Розию пошел…"
Они какое-то время пристально всматривались друг в друга — дядя и племянник. И каждый находил какие-то неуловимые черты родства, отдаленного сходства.
Абдулла ожидал встретить робкого, стеснительного паренька и был приятно удивлен, когда убедился в обратном. Сергей держался свободно.
Войдя в люкс и быстро окинув его взглядом, он произнес:
— Отличный номер, у нас в общежитии раз в двадцать хуже…. Хорошо быть бизнесменом, мистер Вайтинг?
Вайтинг разложил на столике, стоящем между мягкими кожаными креслами, легкую закуску, фрукты в вазе, коробку шоколадных конфет с умопомрачительной цветной этикеткой, поставил квадратную бутылку коньяка и две рюмочки…
— Я не пью, мистер Вайтинг, — кивнув на бутылку, произнес Сергей.
— Ну, немного можно, как это называется… символически, — улыбнулся Абдулла. — Прошу к столу… Извини, что так скромно. Можно было бы в ресторан, но там слишком шумно… Вот приезжай в Лондон, так там уже все на высшем уровне будет…
— А зачем мне ваш Лондон?
— Ну, просто в гости… Разве не хочешь посмотреть, как твой дядя живет?..
И опять встретились два взгляда: один — юношеский, открытый, другой — зрелого мужчины, настороженный…
Абдулла разлил коньяк, поднял рюмку:
— За встречу!
— За встречу! — поднял рюмку и Сергей. Он чуть прикоснулся к ней губами. Абдулла выпил до дна…
— Коньяк так не пьют, мистер Вайтинг — улыбнулся Сергей, — это же не водка…
Абдулла от души рассмеялся.
— Чего это вы? — удивленно спросил Сергей.
— Да просто ты молодец, правду в глаза режешь, отвык я от этого, Сережа!
— Понимаю, как же… Какой может быть бизнес без обмана, а ведь вы бизнесмен. В переводе это — деловой человек, бизнес — дело, мен — человек.
— Все верно, Сергей, — наливая рюмку, ответил Абдулла, — а сейчас я тебе про дядю твоего расскажу… То, что он просил тебе передать… Слушай, Сережа…
Рассказ длился долго. Абдулла не просто, говорил о своей искалеченной жизни, он как бы исповедовался перед племянником, каялся в грехах, словно хотел получить отпущение. Рассказал, как уснул на посту, и о разведшколе рассказал…
Он то сидел в кресле, то ходил по номеру. Несколько раз наполнял рюмку…
Сергей слушал не перебивая и не переспрашивая. Он смотрел на человека с рано поседевшей головой, усталыми глазами, который ходил по мягкому ковру номера, то потирая руки, то сжимая их в кулаки. Постепенно догадка осенила его. Почему у Вайтинга такие же высокие брови, как у матери? Почему он иногда опускает голову и смотрит как-то снизу, как часто делает мать?.. Почему?
— Мистер Вайтинг, а почему мой дядя не вернулся домой, когда окончилась война? — тихо спросил Сергей, когда Абдулла умолк.
— Он оказался слабым человеком, Сережа… Он запутался в жизни… Его бы судил трибунал…
— Ну и что? Отсидел бы и вышел. Снова человеком стал…
— Значит, не смог он свою слабость перебороть.
Абдулла, наполнив рюмку, залпом выпил.
— Дядя, зачем вы так много пьете? — тихо спросил Сергей по-туркменски.
— Все равно уже, — по-туркменски ответил Вайтинг. Но вдруг встрепенулся и переспросил уже по-русски: — Что ты сказал?
— Мама научила меня говорить по-туркменски, дядя Абдулла…
Туркменский парень Абдулла, штурман пикирующего бомбардировщика лейтенант Сабиров, делец Джон Вайтинг — разорившийся бизнесмен — плакал перед молоденьким бетонщиком с Каракумского канала… Он плакал, склонившись и обхватив седую голову руками.
— Не надо, дядя Абдулла, — дрогнувшим голосом произнес Сергей.
— Не могу, Сережа, — комкая платок, шептал сквозь слезы Абдулла.
Хватив еще рюмку коньяка, Абдулла немного успокоился, попросил Сергея рассказать о себе, родителях, товарищах. Долго длился рассказ племянника. Узнал Абдулла и о Назаре — сыне стрелка-радиста Керима, и о трагедии, что произошла с Ниной, и о том, что Сергей готовится в этом году поступать в мореходное училище, и о его любви к Стелле…
Жадно ловил Абдулла каждое слово. Они будоражили душу, били в самое сердце, заставляли его кровоточить старыми ранами. С какой бы радостью пошел он сейчас работать простым бетонщиком на стройку, полюбил бы красивую девушку и перестал мучиться от ночных кошмаров, с фотографической точностью воспроизводящих прошлое…
— Значит, собираешься жениться на Стелле? — спросил Абдулла, когда Сергей закончил свой рассказ.
— Собираюсь. Когда поступлю учиться…
Абдулла прошелся по комнате. Подошел к шифоньеру; приоткрыв, дверцу, что-то достал… Прошелся по ковру и, приблизившись к Сергею, протянул две толстые пачки денег…
— Здесь двадцать тысяч, Сережа, мой свадебный подарок вам со Стеллой…
Сергей стоял опустив руки.
— Ну что же ты, Сережа? — продолжал Абдулла.
— Я не возьму, — тихо произнес Сергей.
— Почему?
— Не возьму и все… Хотя… постойте…
Сергей взял тугие пачки, отсчитал несколько купюр.
— Вы обещали оплатить мне дорогу, вот и беру двести рублей. Уговор дороже денег, так, кажется, бизнесмены говорят?!
Абдулла не мог удержаться от улыбки. Этот "медвежонок" действительно нравился ему все больше. Но как сделать, чтобы он взял деньги… Может, предложить ему больше?
Сергей сунул отсчитанные купюры в карман пиджака, а пачки осторожно положил на стол…
— Послушай, Сережа, — после небольшой паузы заговорил Абдулла, — невестам положено делать подарки…
"Как он догадывается, о чем я думаю?" — молча удивился Сергеи.
— Может быть, какое-нибудь украшение?
— Я в них не разбираюсь, — буркнул, глядя в сторону, Сергей.
— Я помогу тебе. Завтра пройдем по комиссионным магазинам, может, и найдем там что-нибудь подходящее…
Сергей продолжал молчать. Абдулла почувствовал его колебание…
— Какую-нибудь оригинальную вещицу, — продолжал Абдулла, — представляешь, как она обрадуется…
— Можно мне до завтра подумать? — неожиданно спроспл Сергей.
— С ней посоветуешься?
— Нет… Тогда эффект пропадет.
— Правильно, Сережа… Ну что же, подумай…
…Бизнесмен из Лондона Джон Вайтинг знал толк в драгоценностях. Когда Сергей открыл перед Стеллой солидный кожаный футляр и на черном бархате засверкали бриллиантовые колье и серьги, у нее перехватило дыхание.
— Ух ты! — только и смогла она вымолвить, качая головой. Потом вдруг, схватив футляр, выскочила в соседнюю комнату, а когда вернулась, пришло время Сергею промолвить:
— Ух ты!..
Длинное черное платье из модного панбархата удивительно шло Стелле. Оно подчеркивало стройность фигуры, делало девушку еще выше. Словно капли росы, висели на золотых подвесках серьги, и лучи солнца, что падали в широкое окно, дробились и плавились в гранях колье…
Никогда еще Сергей не видел такого удивительного сочетания: черного платья, блестящих бриллиантов, рыжих волос и ослепительно белого лица… Он был сражен этой красотой.
Стелла поворачивалась перед зеркалом, и лицо ее выражало такое восхищение, такую радость, что Сергей забыл и дядю Абдуллу, и двадцать три тысячи, оставленных в комиссионном магазине на Невском проспекте…
— Сколько же они стоят, Сережа? — продолжая поворачиваться перед зеркалом, спросила Стелла.
— Это уже мое дело, — с улыбкой ответил Сергей.
— Ну, а все же?
— Секрет фирмы!
— Чьей фирмы? Джона Вайтинга? Или дяди из Лондона?
Ой, Стелка, я все расскажу.
— Когда?
— Сегодня, потому что завтра я улетаю в свои далекие Каракумы… И давай собирайся, мы же с тобой решили по городу побродить. Посмотри, какой день! Солнце словно в Туркмении.
Бывают и в Северной Пальмире удивительные солнечные дни, когда невозможно усидеть в комнате. На них оглядывались, Стеллу и Сергея, — слишком заметной была эта пара. Стелла к удовольствию Сергея держала его за руку.
Шли не торопясь, и Сергей рассказывал о разговоре с Вайтингом. Поведал обо всем: и о том, что этот иностранец оказался не Джоном Вайтингом, а его родным дядей Абдуллой, который, совершив предательство во время войны, обучался в немецкой разведшколе…
— Ты знал об этом раньше? — спросила Стелла.
— Нет, мне говорили, что он погиб, находясь в плену. Я же тебе рассказывал…
— Ты знаешь, когда я его увидела, у меня мелькнула мысль, что он похож на твою маму… И в тебе что-то есть от него.
— Значит, и я бизнесменом буду, — улыбнулся Сергей.
— Скажи, бизнесмен, сколько стоят колье и серьги?
— Двадцать три тысячи…
— Дядя Абдулла платил?
— Конечно, где я такие деньги возьму? Это мой тебе подарок к свадьбе…
Стелла неторопливо сняла серьги, потом, закинув руки за голову, расцепила и сняла колье.
— Ты что делаешь?! — воскликнул Сергей.
— Не нужны мне подарки, купленные на деньги предателя. Твой дядя Абдулла предал отца Назара, твоего отца, он Родину предал, а ты от него деньги берешь!.. Возьми и отнеси ему!..
— Не пойду я к нему…
— Тогда вместе пойдем!
— Все равно не пойду…
— Не пойдешь?
— Нет!
Широко размахнувшись, Стелла швырнула драгоценности с высоты моста в свинцовые воды Невы. Сверкнув на солнце, они нырнули в набежавшую волну и исчезли…
Не взглянув на Сергея, Стелла повернулась, и ее каблучки быстро застучали по мосту. Он сделал движение, словно хотел догнать ее, но тут же остановился и, чуть помедлив, зашагал в противоположную сторону.
Под лучами солнца серебрилась Нева, переливалась ни с чем не сравнимым блеском…
…Когда Абдулла поднял телефонную трубку, услышал голос Сергея:
— Мистер Вайтинг?
— Да, Сережа, это я… Откуда ты звонишь?
— Из аэропорта.
— Улетаешь?
— Уже объявили посадку… Я хотел сказать, что совершил глупость, взяв у вас деньги на подарок…
— Он не понравился Стелле? — спросил Абдулла, чувствуя, как сердце забилось неровными толчками.
— Она швырнула его в Неву…
— Двадцать три тысячи в Неву? Она что, дура?
— Мистер Вайтинг, передайте Абдулле, что у него нет племянника. И вообще нет родных…
— Сережа, постой… Сережа! — кричал Вайтинг, но трубка отвечала ему короткими частыми гудками…
Вот и лопнула последняя ниточка, которая, как показалось Абдулле, еще связывала его с тем, что так дорого сердцу. Еще вчера она была живой, реальной — теперь от неё не осталось и следа. Кромешная темнота окружала его со всех сторон. Все пути к прошлому были отрезаны. Рухнула последняя надежда… Настоящее? Полный финансовый крах, нелюбимая жена, заискивание перед тестем, суровый спрос за то, что не выполнил задание, растратил деньги…
Абдулла механически выпил пару рюмок коньяка, подошел к широкому окну, с минуту постоял, всматриваясь в сырую мглу, блестящий под дождем далеко внизу асфальт. Распахнув створки, впустил в номер влажный ветер. Парусом надулись тяжелые шторы…
Абдулла зажмурился, и на какое-то мгновение ему показалось, что он в кабине бомбардировщика, что самолет горит и надает… В ушах раздался голос Гусельникова: "Экипажу покинуть машину!.. Керим, Абдулла, прыгайте!.."
— Есть, командир! — четко произнес Абдулла и, ступив одной ногой на подоконник, бросился вниз.
Ветер влетал в номер, шелестел бумагами на столе. И, словно маятник, все раскачивалась телефонная трубка, продолжая исходить короткими частыми гудками, словно посылая в эфир тревожные сигналы "SOS!".
Работы по сооружению Хауз-Ханского водохранилища подходили к концу. Началось заполнение водоема. Потрескавшаяся от зноя земля жадно впитывала первые кубометры амударьинской воды.
Глядя, как блестит в низинах вода, радуясь ей, Назар с тревогой думал о комсомольском собрании, назначенном на шесть часов вечера. Месяц тому назад с него сняли судимость и вот сегодня должны были принимать в комсомол… во второй раз.
Народу собралось в зале больше обычного — многим было любопытно посмотреть на Назара, многие знали его историю понаслышке.
— Атабеков, — поднял его председательствующий, — расскажите о себе.
Назар знал, что вызовут, готовился к этой минуте, и все же голос председателя застал его врасплох. В первую секунду он даже не понял, что обращаются именно к нему, Назару Атабекову.
Сотни глаз смотрели на него из зала, а он стоял на залитой светом сцене и говорил словно во сне, не слыша звука собственного голоса. Рассказывал о своей судьбе коротко, сдержанно, но за каждым словом чувствовался такой тяжкий груз пережитого, выстраданного, что слушали его затаив дыхание.
— Молодец! Мужчина! — выкрикивали девушки.
Одна из них попросила слова, а выйдя на сцену, так разволновалась, что не смогла ничего сказать. Подошла к Назару, крепко пожала его руку — и бегом в зал. Веселое оживление и аплодисменты были ответом на ее "выступление", и Назар почувствовал, как освободилась его душа из тисков, как легко стало ему дышать.
Председатель представил следующего выступающего:
— Товарищ Мамедов из областного центра…
— Когда я узнал о том, что у вас будет разбираться дело Назара, я специально приехал сюда, чтобы поблагодарить его и высказать свое мнение. Комсомольская организация стройки может гордиться такими ребятами, как Назар Атабеков. Он не только честный, принципиальный товарищ, хороший работник, но и скромный, порядочный, бескорыстный человек. На днях он совершил подвиг, о котором вам, вероятно, известно. Бросившись с моста в бурную реку, он спас тонувшую маленькую девочку и, не дожидаясь благодарности, исчез. Родители девочки искали его, объявляли по радио, давали объявление в газету. Облисполком потратил немало времени, чтобы найти Назара Атабекова. Подано ходатайство о награждении его медалью "За спасение утопающих"…
Мужчина крепко пожал руку Назара. Зал взорвался аплодисментами… Приняли Назара единогласно!
…Тофик оказался хозяином слова. Тугая пачка денег оттопыривала карман Хемры, с радостным ощущением мчавшегося на своем темно-зеленом "ЗИЛе". Значительная сумма денег, владельцем которой он был, кружила голову. Очень хотелось увеличить ее, и Хемра знал, как это сделать. Есть прекрасный простой способ обогащения — игра в карты. Говорят, что без риска нет удачи… А машина мчалась по шоссе, и Хемре казалось, что каждый оборот колеса приближает его к хрустящим бумажкам…
Прошло несколько дней. В один из вечеров Хемра вернулся домой раньше обычного, упал лицом в подушку да так и замер…
— Что с тобой, Хемра? — участливо спросил Назар.
Хемра продолжал лежать, не подымая головы.
— Ну чего ты молчишь? Права отобрали или еще что?
— Несчастье у меня, Назар, — глухо промолвил Хемра.
— Какое?
Не отрывая лица от подушки, Хемра произнес:
— Ты знаешь, что я собираю деньги на калым?
— Знаю…
— Так вот, нет сейчас у меня этих денег…
— Украли?
— Нет…
— Отец забрал?
— Нет.
— Так где же они?
Хемра повернул голову, шмыгнул носом, взглянул заплаканными глазами на Назара.
— В карты проиграл…
— Ты играешь в карты? — изумленно воскликнул Назар.
— Немного…
— И давно?
— Что?
— Играешь?
— Второй год… Все по мелкому… Ну там три, пять рублей…
— А сколько сейчас проиграл?
— Много… Полторы тысячи…
— Солидно! И кому же ты их проиграл?
Хемра молчал. Тофик категорически запретил ему где-либо говорить о том, что он играет в карты, предупредив, что в противном случае его ждет жестокая кара. И Хемра не говорил. Но сейчас он был страшно зол на Тофика. В тот день, когда он получил от завскладом заветную тысячу, Тофик предложил перекинуться в карты. Хемра согласился. В начале игры ему "пошла карта", и вскоре он почти удвоил свой капитал. В кармане было уже около двух тысяч, но проклятая жадность помешала вовремя прекратить игру. Фортуна вдруг изменила ему, и Хемра стал стремительно проигрывать. Он проиграл не только полученную тысячу, но сто рублей своих "кровных" денег. Попробовав взывать к совести Тофика, он услышал в ответ, что мужчина должен уметь не только выигрывать, но и с достоинством проигрывать. В проигрыше якобы закаляется характер игрока…
— С кем же ты играл, Хемра? — повторил свой вопрос Назар.
Хемра, наконец решившись, еле слышно произнес:
— Петросян… Тофик.
— Завскладом?
— Он самый…
— А где вы играли?
— Да на складе у него, есть там такой закуток. А вообще он и дома играет…
— Давно дело было?
— Сегодня…
— Понятно, — задумчиво произнес Назар.
— Понимаешь, Назар, я сначала выиграл, и очень много, но потом мне перестало везти, и я все проиграл…
— Дурачок ты, — усмехнулся Назар. — Зачем вообще играешь?
— Так я же сказал — интересно…
— Ну вот что, Хемра, я попробую тебе помочь, но ты должен дать слово, что никогда больше не сядешь за карты.
— Обещаю, Назар… Хлебом клянусь! Ведь так обидно — я же свои кровные проиграл! Сколько трудился, день и ночь вкалывал по десять часов, из-за баранки не вылезал, и вот — этот проклятый Тофик…
— А с кем он еще играет?
— Да со многими, к нему даже из Ашхабада приезжают и из Мары.
— А со мной он будет играть?
— Но знаю, он осторожный очень… Но я скажу ему, что ты мой друг и парень надежный, не подведешь…
— Хорошо, создай рекламу…
— Послушай, Назар, он же тебя в два счета обставит. Знаешь, как он играет! Не успеешь оглянуться — и все твои деньги у него будут… Он же с малых лет начинал. Сам мне рассказывал. А гы на что надеешься?
— Там видно будет… Завтра поговори с Тофиком, есть, мол, один парень, хвастается, что умеет играть, и хотел бы с ним сразиться, и не по мелочи.
— Ясно, Назар… Только боюсь я — обставит тебя Тофик…
— Что ж, посмотрим!..
Для Тофика было полной неожиданностью, когда Хемра сообщил ему, что лучший бульдозерист стройки Атабеков хочет сразиться с ним в карты. Хемра сказал, что еще в те времена, когда они вместе с Назаром учились в школе, тот уже интересовался картами. Значит, опыт у этого бульдозериста имеется… На свое же мастерство Тофик надеялся на все сто процентов… Знал Тофик, что у Назара имеются деньги — хорошо зарабатывает бульдозерист! Таким образом, встреча состоялась…
Поздно вечером Хемра и Назар явились в комнатушку Тофика, и Хемра представил своего друга. Армянин и туркмен зорко оглядели друг друга, прикидывая, кто на что способен… Хемра, сославшись на дела, хотел было уйти, но Назар неожиданно сказал, что он может присутствовать при игре и даже принять в ней участие. Не возражал против этого к Тофик.
Колода карт в руках Тофика вращалась как живая, он тасовал ее, перекидывал из руки в руку.
Назар, достав из кармана пару колод, совершенно новых, спокойно произнес:
— Твои карты устали, Тофик, давай вот на этих, только что из магазина… проверь, какой у них глянец и рисунок — высший класс.
Тофик взял колоду с недовольным видом; внимательно осмотрев ее, пожал плечами:
— Нормальные карты, но и мои не хуже…
Когда игра началась, Хемра с замирающим сердцем следил за ее ходом. Он был почти уверен, что Назар проиграет, — куда ему до Тофика!.. Опасения Хемры начали подтверждаться — Назар кон за коном проигрывал.
С первых же ходов он понял, что перед ним опытный и хитрый партнер. Тофик играл осторожно, долго обдумывая каждый ход, не спеша и не зарываясь. В начале игры Тофик поставил на стол бутылку коньяка и три рюмки, но, кроме Хемры, никто к нему не прикоснулся.
Назар старался воскресить в памяти все, чему учил его старый Альфред. Конечно, в результате длительного перерыва пальцы потеряли гибкость, но навыки и приемы, переданные старым шулером, остались. Назар хорошо усвоил, что нельзя сразу открывать противнику свое мастерство, — пусть считает, что перед ним слабый игрок, пусть потеряет бдительность и, начав выигрывать, опьянеет от азарта… Вот тогда можно начинать настоящую игру. Играть надо молча — это действует на нервы противника, не горюя о проигрыше и не радуясь выигрышу. А главное — внимание и сосредоточенность…
Глаза Тофика лихорадочно блестели. Ему чертовски везло. Не пройдет и часа, как этот бульдозерист будет полностью обчищен. Тоже еще нашелся игрок-самоучка… Подумаешь, учился играть в каком-то туркменском ауле…
Хемра опрокинул еще пару рюмок коньяка, окончательно придя к выводу, что Назар проиграет.
Руки Тофика сгребли со стола очередной выигрыш. Злорадно улыбнувшись, он спросил с явной издевкой:
— Ну что, дорогой, я чувствую, ваши финансы подходят к нулю?
— А разве ты заглядывал в мои карманы? — вопросом на вопрос спокойно ответил Назар.
— Нет, это не по мне — рабочему классу в карманы заглядывать. Просто свое предположение высказал…
— А вообще-то верно, Тофик, — финансы действительно идут к концу… — Назар, достав из кармана аккуратно сложенную сторублевку, развернул ее. — Последняя… Сразу поставить иля по частям?
— Все равно… Один черт, сейчас эта бумажка ваша, а через пару минут будет наша! Верно, Хемра?
— Наверное, — вздохнул Хемра.
Тофик выпил коньяк, вытер ладонью чернеющие на лице, словно приклеенные, усики и, смачно сплюнув в сторону, произнес:
— Ну, Назар, прощайся со своей сторублевкой…
Назар, промолчав, положил на стол купюру и, перетасовав карты, дал одну Тофику, вторую взял себе. Подрезал колоду, дал Тофику еще одну карту. Тофик, медленно приоткрыв карту, взглянул на нее и торжествующе произнес:
— Хватит, бери себе…
Назар медленно вытащил карту, присоединил к той, что уже лежала перед ним и перевернул их лицевой стороной вверх.
— Очко, — спокойно произнес он. Перед ним на столе лежало два туза…
— Ого! — восхищенно выдохнул Хемра.
— Девятнадцать, — упавшим голосом промолвил Тофик и, достав сотенную бумажку, присоединил ее к той, что лежала на столе.
Назар снова перетасовал колоду и опять протянул Тофику карту. На этот раз у Тофика было восемнадцать, а у Назара — две десятки. Еще раз Тофик добавил в банк сто рублей.
И опять в руках Назара оказалось два туза…
Спокойно взяв деньги, он положил их в карман. Хемра с вожделением перевел взгляд с денег на Назара. Лицо Тофика покрылось красными пятнами…
Налив коньяк, он радушно произнес:
— За твою удачу, Назар. Первый крупный выигрыш надо обязательно отметить.
— Да какая там удача, — усмехнулся Назар, — это просто так, мелочь… Пусть за меня Хемра выпьет… А ну, Хемра, дерни за мою удачу.
— Не откажусь! — с готовностью воскликнул восхищенно смотревший на Назара Хемра, беря рюмку.
Игра продолжалась…
Лицо Тофика постепенно из красного превращалось в белое. Один раз он было попытался передернуть карты, но Назар спокойно произнес:
— Тофик, не мудри! — Но было в этих спокойно сказанных словах столько властной силы, что Тофик сник и больше уже не пытался ловчить… Где-то в глубине души еще теплилась надежда, что он еще отыграется…
Но время шло, и с каждым коном рос выигрыш Назара. Вот счет перевалил уже за тысячу и пошел на вторую.
Когда Тофик проиграл две тысячи, деньги у него кончились, и он поставил на кон свои золотые часы. Его не покидала мысль, что не все еще потеряно, что вот-вот пойдет карта и ему снова повезет, как везло до встречи с этим чумазым бульдозеристом. Он чувствовал, что партнер где-то ловчит. Не может же вот так все время везти, дело тут в технике. Но Назар, если и ловчил, делал это так тонко, что Тофик не мог придраться… Слишком тонкой была игра Назара. Да и откуда мог знать Тофик, что учителем Назара был сам Альфред — звезда первой величины в картежном мире.
После часов Тофик поставил на кон транзистор, вскоре ставший собственностью Назара. Обведя комнату Тофика сосредоточенным взглядом, как бы прицениваясь, что можно еще выиграть, Назар остановил свой взор на кольце, блестевшем на пальце Тофика. Заметив взгляд Назара, Тофик стянул кольцо, и оно перешло к Назару…
Проигрыш был полным. Бледный Тофик пытался шутить, но шутки не получалось.
Назар примерил кольцо Тофика и, отодвинув руку, любовался на нее издали. Тофик тяжело вздохнул, а Хемра обрадованно произнес:
— С удачей тебя, Назар…
Назар посмотрел на Тофика, чуть приметно улыбнулся:
— Ну, Тофик, что ты еще можешь поставить на кон? Может, еще найдешь деньги?
— Денег нет, а вот костюм могу поставить… Вполне приличный…
— На тряпки не играю, — пренебрежительно ответил Назар. — Игра закончена. Если найдешь деньги и захочешь отыграться — можно продолжить…
— Завтра можем продолжить, денег я достану.
— Нет, Тофик, я играю только раз…
— В год?
— В десять лет!
— Значит, урвал раз — и в кусты?
— Считай как хочешь…
Назар повернулся к Хемре и, посмотрев на него с усмешкой, спросил:
— Сколько ты ему проиграл?
— Полторы тысячи…
Назар молча отсчитал из пачки полторы тысячи и протянул их Хемре.
— Держи… И если еще узнаю, что ты сел за карты… инвалидом сделаю! Ты понял?
Пересчитывая деньги, Хемра горячо произнес:
— Спасибо, Назар… Век тебя не забуду… А что касается карт — пропади они пропадом, чтобы я еще когда-нибудь сел за них!
— Слушай и ты, Тофик… По знал я, что ты играешь. Предупреждаю: кончай это, а не то придется тебе убираться со стройки на все четыре стороны. Но позорь комсомольскую стройку! Ты меня понял?
— Так ты же сам играешь?! — воскликнул Тофик, и лицо его вновь пошло красными пятнами.
— Не играю я — просто друга решил выручить… А это возьми себе на пропитание.
Назар швырнул на стол оставшиеся деньги, кинул кольцо, часы, транзистор…
— Так ты понял меня, Тофик Петросян?
Тофик молчал.
— Я спрашиваю — ты меня понял?
— Понял, — сквозь зубы выдавил Тофик.
— Ты свидетель, Хемра.
— Ясно, — ответил почему-то недовольный Хемра.
— Ну, если ясно, тогда все в порядке, — произнес Назар, — а что касается карт, то тебе, Тофик, еще учиться надо. И основательно… Ты как, Хемра, останешься Тофика успокаивать или со мной пойдешь?
— Да уже поздно, — заюлил Хемра, посматривая то на Назара, то на Тофика. — Пора и домой, а то завтра рано вставать…
Назар и Хемра возвращались в общежитие поздно. Стояла темная ночь, и только в районе стройки полыхало зарево — работа там не прекращалась ни днем, ни ночью.
Они шагали молча, и каждый думал о своем. Назар рад был тому, что, отыграв деньги, выручил Хемру, и был омрачен тем, что нарушил свое слово — никогда не играть на деньги…
Хемра с радостью ощущал тугую пачку денег, вновь оказавшуюся в его кармане…
После возвращения из Ленинграда Сергея словно подменили. Если раньше его влекло общество, друзья, веселые компании, то теперь он отдавал предпочтение одиночеству. Работать стал еще лучше. Самозабвенная работа отвлекала от мрачных мыслей, позволяла забыть происшествия последних дней — дней, проведенных в Ленинграде. Часто после работы, не торопясь в суету общежития, к раздражающе звонким голосам и смеху, он приходил на берег водохранилища, дио которого покрылось водой, и, присев на откос, молча смотрел на раскинувшееся на дне котлована глубокое блюдце с водой. Оно увеличивалось с каждым днем — канал приносил все новые и новые кубометры амударьинской воды. Сергей насиживался здесь допоздна и возвращался в общежитие, когда вечерние сумерки сгущались настолько, что невозможно было различить очертания даже близких предметов. На расспросы Назара он отвечал односложно. Неоднократно, пересиливая себя, он пытался написать Стелле, но что-то ему мешало…
Как-то вечером, сидя, как обычно, на краю откоса, погруженный в мрачные мысли, Сергей наблюдал за сгущающимися сумерками и думал о Стелле.
Неожиданно его вывели из оцепенения прорезавшие тишину приближающиеся голоса — кто-то шел по плотине. Продолжая начатый разговор, собеседники остановились как раз над тем местом, где сидел Сергей. Прислушиваясь и одновременно досадуя на прервавших размышления, Сергей явственно различил возбужденный голос, принадлежащий завскладом Петросяну:
— Почему ты не предупредил меня, что твой Назар самый настоящий картежный шулер? Он меня как липку ободрал, и где только научился…
— Так он же три года в заключении был, — приглушенным голосом Хемры ответил собеседник.
— Понятно… А почему ты не сказал мне об этом?
— А почему ты выиграл у меня полторы тысячи?
— А ты как хотел?! Все время выигрывать?! Так не бывает! И не забывай, как ты заработал эти деньги.
— Я-то помню… Перевез материалы, которые ты украл…
— Украл!.. А ты что же, в стороне стоял?! Нет, Хемра, мы с тобой теперь одной веревочкой связаны. Ты учти: загремлю я — загремишь и ты… Не надейся выкрутиться!!!
— Да за то, что я тебе перевез, ты целое состояние получил, а от меня тысячей решил откупиться… Обидно же…
— Тысяча тоже на дороге не валяется. Кстати, скоро опять помощь потребуется. Посолиднее куш будет…
— Чтобы ты опять у меня в карты выиграл?
— А ты опять Назара попросишь, он тебя выручит…
— Больше он на это не пойдет, я его знаю.
— Ну, это как сказать! Карты — они как магнит притягивают… А Назар не спросил тебя, откуда ты такую сумму взял?
— А я сказал, что это мои трудовые накопления…
— А ты уверен, что он тебе поверил?
— Конечно!
— Ну смотри, Хемра…
Сергей сидел не шелохнувшись в своем укрытии и пытался разместить в голове услышанное. "Значит, Хемра — вор. Он вместе с Тофиком украл со склада машину каких-то материалов и заработал на этом тысячу рублей. Это понятно. Деньги он проиграл Тофику, а Назару пожаловался, что Тофик выиграл у него "кровные", трудом заработанные… Это тоже ясно. Выходит, Хемра не только обманул Назара, вынудив его нарушить обещание не играть в карты на деньги, но еще и совершил преступление… И эта сволочь живет в одной комнате с нами, в комнате, номер которой соответствует номеру боевого самолета отца и дяди Керима, в комнате номер девять. Как же быть?! — думал он. — С одной стороны, конечно, я должен обо всем рассказать Назару — тот старше, опытнее и быстрее сообразит, что делать с этими подлецами; с другой стороны, получается, что Хемру мы просмотрели вместе, а всю ответственность я теперь решил переложить на плечи друга". Нет, не будет он пока посвящать Назара, попробует справиться сам.
Выбравшись из своего укрытия, Сергей медленно пошел по плотине, прислушиваясь и глядя по сторонам.
Погода неожиданно резко испортилась. Откуда-то с запада наползли тучи, затянули горизонт. Луна тоже скрылась за ними. Потянувший ветерок принес прохладу.
Стройка жила своей обычной напряженной жизнью: сновали самосвалы, вспыхивали голубоватые огоньки электросварки, рокот механизмов витал над стройплощадкой.
А Сергей возвращался в общежитие, подавленный случайно услышанной, неожиданной и страшной новостью. Он, не замечая ничего, вновь прокручивал в памяти услышанное…
Когда Сергей вошел в комнату, Хемра уже включил электроплитку и, водрузив на нее чайник, спокойно ждал, когда он закипит. Увидев Сергея, приветливо улыбнулся.
— Как раз к чаю успел. Где это ты опять задержался?
— Сообщения твои слушал и обдумывал. Значит, ты проиграл свои, как ты говоришь, "кровные", честным трудом заработанные денежки Тофику Петросяну? — подходя вплотную к Хемре, жестко произнес Сергей.
— О чем ты говоришь?
— О том, что ты играл с Тофиком в карты, проиграл ему деньги и упросил Назара отыграть их обратно… Так?
— Не совсем. — Руки Хемры дрожали, и он никак не мог всыпать заварку в чайник.
— Врешь! Мало того, ты еще мне ответишь, какие материалы украл Тофик и поручил тебе перевезти на своей машине. И от кого ты получил тысячу рублей за подлость?!
Чай рассыпался по столу, Хемра растерянно сгребал его в кучку, но руки не слушались, и кучка не получалась.
— Ничего я не крал, — потупившись, прошептал он. — Ты что то путаешь… Клянусь тебе, честное комсомольское!..
— Молчи про комсомол, сволочь!.. Я слышал ваш с Тофиком разговор на плотине… Собирайся, и пойдем!
— Куда пойдем?
— В милицию. Там все расскажешь!
Струйка пара, вырвавшаяся из носика закипевшего на плитке чайника, била в сторону Хемры. Казалось, от нее лицо его покраснело и покрылось крупными каплями нота. Поникший Хемра как бы осел, словно позвоночник не мог больше держать рыхлое тело.
— Послушай, Сергей, — с трудом выдавил он, — все сделано четко — никто никогда не узнает… Я тебе половину денег отдам, ты только молчи, и все будет шито крыто…
— Шито-крыто?! — взревел Сергей. — А совесть твоя где? Мы с Назаром тебя своим другом считали, а ты оказался подонком. Назар из-за тебя нарушил клятву, выручить тебя хотел, а оказался вроде соучастником…
— Хорошо, Сергей, я тебе больше половины отдам, только ты молчи, не выдавай меня, а то меня посадят…
— Значит, ты решил, что меня тоже можно купить?! Ошибаешься! Собирайся, и пойдем в милицию!
— А чем ты докажешь? Свидетелей-то нет, — неожиданно перешел а атаку Хемра, — мало ли что ты навыдумывал!
— Ты с перепугу, видимо, забыл, что называл адрес, по которому завозил ворованные материалы?! Все, Хемра, кончен бал, погасли свечи… Даю тебе один шанс — иди в милицию без меня. Там учтут, что явился с повинной.
Хемра, неожиданно обмякнув, грохнулся на колени. Обхватив голову руками, он закачался из стороны в сторону, как бы припевая при этом:
— Сере-ежа, проости… Про-сти, Се-ре-жа… Клянусь, больше никогда, клянусь, больше ни за что… Клянусь хлебом, отцом и матерью клянусь… Пожалей меня, Сережа…
Медленно передвигаясь на коленях, Хемра приближался к Сергею. Он протянул руки, готовясь обхватить ноги "благодетеля", не переставая при этом мотать головой и шептать клятвы…
Зрелище это не только не разжалобило Сергея, а, наоборот, прибавило к охватившему его ранее отвращению чувство омерзения. Он поспешно шагнул в сторону, словно опасаясь, что это ползущее к нему скользкое пресмыкающееся прилипнет к ногам и он уже никогда не отмоется.
— Будь мужчиной, Хемра, — презрительно произнес он, — поднимись с колен… Надо уметь держать ответ за свои делишки! Я к Назару, а ты шагай в милицию.
Сергей спешил по пустынной ночной дороге к котловану, где во вторую смену работал Назар. Его подгоняло желание как можно скорее рассказать все другу. Негодованию Сергея не было предела. "Как же после этого можно верить людям?! — думал он. — Ведь Хемра жил с нами в одной комнате, пил чай из одного чайника, принимал участие в задушевных разговорах, и это не помешало ему совершать предательства. Ведь воровство — это тоже предательство…
…Отчаянный стук в дверь разбудил сладко спавшего Тофика. Спросонья он долго не мог сообразить, что за гром поднял его с постели. Окончательно проснувшись, Тофик открыл дверь и впустил запыхавшегося Хемру, который с порога выпалил:
— Все, Тофик. Погорели мы…
— Не ори, — грубо оборвал его завскладом. — Входи, садись и давай по порядку. Что у тебя случилось?
— Не у меня, а у нас… Сергей подслушал наш разговор на плотине… Теперь он все знает. Сказал, что, если я сам до утра не заявлю в милицию, он заявит… Я ему деньги предлагал, чтобы молчал, — не берет…
— Так, — вымолвил Тофик, — значит, не берет? А если больше предложить, может, возьмет?
— Нет! Его не купишь.
— Где он сейчас?
— В котлован пошел, к Назару… Все, Тофик, тюрьма нам… Дурак я, связался с тобой… Жил бы сейчас спокойно…
— Не ной, — поморщился Тофик. — Давно он ушел?
— Минут десять… Я сразу к тебе рванул!
— Правильно сделал… Значит, так: давай быстро в общежитие!
— Зачем?
— Не знаешь, где Назар свой знаменитый нож держит?
— Знаю… Под подушкой… Что ты задумал?!
— Ничего… Пошли!
Войдя в комнату номер девять, Тофик по-хозяйски, словно прожил здесь большую часть своей жизни, подошел к Назаровой койке и вытащил из-под подушки нож в почерневших деревянных ножнах.
— Держи, — протягивая нож Хемре, прошептал Тофик.
— Да ты что! — испуганно отмахнулся Хемра.
— Ладно, — махнув рукой, Тофик спрятал нож себе за пояс. — Пошли! Надо быстро найти машину, любую, хоть самосвал… Вон их сколько у бараков стоит… Догоним!
— И что?
— Несчастный случай на дороге…
— А нож зачем?!
— Вдруг с дороги свернет, по барханам на машине не догонишь… Ноги-то у него вон какие длинные…
— Я не пойду, Тофик… Не хочу…
— А в тюрьму хочешь? Лет на десять?..
— Все равно не пойду…
— Еще как пойдешь! — произнес Тофик, неожиданно врезав Хемре звонкую пощечину. — Быстрей шевелись, сволочь, время уходит…
Сергей быстро шагал по обочине, не обращая внимания на машины, с ревом проносящиеся мимо. Поглощенный мрачными мыслями, вновь и вновь перебирая в памяти происшествия сегодняшнего вечера, он неосознанно отметил, что очередная нагоняющая его машина едет с значительным превышением скорости. Сергей инстинктивно посторонился, но было поздно… Машина ударила его бортом. Тофик, сидевший за рулем, резко нажал на тормоз.
— Быстро, — скомандовал он сидящему рядом Хемре, — посмотреть надо.
Лежавший на обочине Сергей слабо стонал.
— Жив еще, — прошептал Тофик и, достав нож, протянул его Хемре. — Стукни-ка разок для надежности.
— Нет, Тофик, нет! — испуганно прохрипел Хемра.
— Ну и черт с тобой, трус! — Тофик выхватил ножик из ножен.
В свете луны матово блеснул клинок. В это мгновение тяжелый кулак Хемры опрокинул Тофика на спину.
Врачи квалифицировали состояние Сергея как тяжелое.
— Видно, парнишка не жилец на этом свете, — заметил своему поселковому коллеге прилетевший из Ашхабада хирург, но тем не менее боролся за жизнь пострадавшего.
Десятки людей пришли в больницу в надежде, что их кровь понадобится Сергею Гусельникову, в том числе и молодой чабан, пасший свои отары неподалеку от поселка. Случилось так, что подошла именно его группа крови.
— Считай, что теперь у тебя два брата, — сказал молодому чабану Назар после того, как тот сдал свою кровь и ее перелили Гусельникову.
— Спасибо, — улыбнулся чабан, — значит, будет веселее пасти овец. А кровь у меня неплохая, я в армии донором был, так что проверено.
Впопыхах Назар даже не спросил, как зовут чабана. Все мысли его были с Сергеем.
Случилось, казалось, невероятное: Гусельников-младший не только остался жив, но с каждым часом пульс его бился все наполненнее и ровнее. Так что на третий день, когда из Ленинграда прилетела вызванная Назаром телеграммой Стелла, врачи разрешили ей посетить больного.
Испуганная и строгая вошла она в палату.
Сергей чуть скосил глаза, попытался улыбнуться.
— Сережа, не шевелись! — тревожно вскрикнула Стелла и стремительным, летящим шагом подошла к кровати. Присела на краешек. — Сережа, что они с тобой сделали! — прошептала Стелла, и слезы навернулись на ее большие, виновато вглядывающиеся в него глаза. — Сережа, прости…
Подобие улыбки тронуло его бескровные губы. Он прикрыл веки, как бы говоря: "Конечно, прощаю. Все это позади. Там, в другой жизни… далеко-далеко, когда мы еще были неразумными…"
Акгуль привезла мумиё.
— Не бойтесь, мумие самое настоящее, — уверяла она лечащего врача Сергея. — Самое-самое настоящее — без обмана. Мне его дал старый друг нашего дедушки Атабек-аги, сейчас он самый лучший охотник в песках.
Все эти дни Розия, Акгуль и Стелла по очереди дежурили у постели больного. Трудно сказать, которая из сиделок была лучше.
Кризис миновал. Молодой организм набирал силы.
Скоро врачи сочли возможным допустить в палату следователя. Сергей рассказал ему все, что знал о Тофике и Хемре. Когда следователь уходил, Сергей напомнил ему:
— Только не забудьте, что сам Хемра привез меня в больницу. Сам. Это очень важно.
— Я понимаю, — сказал следователь, — вы уже говорили об этом. У меня здесь все записано, — и он похлопал ладонью по коричневой коленкоровой папке. — Не волнуйтесь.
Хемра пришел в милицию с повинной немедленно, сразу же, как только доставил Сергея в больницу.
Тофик очухался от оглушившего его удара и сумел скрыться из поселка. Но скоро и его нашли, аж в Армении. Арестовав, Тофика привезли назад, к месту совершенного преступления.
Гуселышков-старший взял отпуск и тоже приехал в поселок. Почти месяц жили они с Назаром в одной комнате. Николай Иванович уехал только тогда, когда сын окончательно поднялся на ноги.
Бывало, и в прежние времена видели усталые путники голубые озера и тенистые рощи среди раскаленных песков пустыни. Из последних сил бредет караван, и кажется — рукой подать до зеркальной глади озера, до сочной листвы тенистой рощи. Но вдруг тает в небе, исчезает мираж, уносит последнюю надежду… Хауз-Ханское озеро не исчезнет, на века соорудили его в Каракумах молодые строители. Уже поднялись вокруг хлопковые поля, жадно потянулись к солнцу виноградные лозы, веселят глаз темно-зеленые делянки люцерны.
Летчики говорят, что с высоты кажется, будто еще одно голубое небо лежит среди бурых песков пустыни. Назар мечтает увидеть водохранилище с высоты — из пилотской кабины. Через несколько дней они с Сергеем распрощаются со стройкой. Назар поедет сдавать экзамены в авиационное училище, а Сергей — в мореходное.
Остроносая моторная лодка скользит по зеркальной глади голубого озера. Если бы не двойной шлейф пены за кормой, то можно было бы сказать: летит!
— Ребята, держитесь, сейчас прибавлю! — перекрывая шум двигателя, весело кричит Назар.
— Есть, капитан! — дурашливо вскочив, делает ему под козырек Стелла и, потеряв равновесие, шлепается на сиденье рядом с Сергеем.
Назар поворачивает рукоятку газа, мотор ревет, нос лодки задирается все выше; кажется, еще немножко — и она на самом деле взлетит.
— Полундра! — кричит Сергей.
"А-а-а!" — далеко по водохранилищу разносится эхо его молодого звонкого Голоса.
Далеко над плотиной реяли в светлом небе какие-то незнакомые птицы.
"Неужели чайки? — подумал Назар. — Откуда они здесь?"
Лодка описала дугу и понеслась к шлюзам, туда, где, вскипая, пенилась вода в нижнем бьефе. А птицы, кружившие над плотиной, вдруг полетели навстречу, и уже через две-три минуты стало ясно: конечно же чайки!
— Ребята, чайки! — крикнул Назар и выключил мотор.
— Откуда они взялись? — удивилась Стелла.
— Ничего особенного, — сказал Сергей, — канал ведь идет до самого Ашхабада, вот и прилетели.
На какой-то миг показался Назару, словно мираж промелькнул в небе, светлый лик незабвенной Нины, и будто из самой потаенной глубины его сердца прозвучал голос.
По лицу Назара ребята поняли, о чем он сейчас думает, что происходит в его душе… И в их сознании тоже возник шиянский обрыв, могила под соснами, скамеечка, на которой они впервые сидели рядом, мордочка бурундука в кустах.
"Не будь Нины — не видать мне моего счастья!" — благодарно подумала Стелла и еще крепче сжала руку Сергея.
Распрощавшись со стройкой, заехали все трое в родной аул Назара.
Как дочь встретила Акгуль Стеллу, обняла Сергея, прижалась щекой к плечу дорогого сына.
— О, да ты уже совсем выздоровел, смотри какой молодец! — похлопала она по спине Сергея. — Джигит!
— Еще бы ему не выздороветь, — засмеялся Назар, — теперь в его жилах течет туркменская кровь!
Они пробыли в поселке недолго, всего три дня. Но многое успели сделать друзья за это короткое время. Назар и Сергей починили прохудившуюся крышу дома, перевесили покосившиеся ворота, переложили печь в летней кухне, прибрали все во дворе. А Стелла помогала тем временем Акгуль и училась у нее готовить туркменские национальные блюда.
В день отъезда, празднично одетые, торжественные, все четверо пошли в колхозный музей.
— Боже мой, да это же Назар! — прошептала Стелла, никогда прежде не видевшая портрета Керима Атабекова.
Солнечный луч скользнул по ковру, словно оживив на мгновение суровое, спокойное лицо молодого мужчины. И показалось — он улыбнулся, словно хотел подбодрить друзей, наставить их перед дальней дорогой: "Все у вас хорошо, мои дорогие дети. Все хорошо. Главное в этой жизни — в любых ситуациях оставаться человеком. Главное — не потерять своё лицо".
Перевод В.Михальского