Книга четвертая

По правде говоря, с Францем Биберкопфом ничего страшного не случилось; рядовой читатель удивленно спросит: в чем же дело? Но Франц Биберкопф — не рядовой читатель: он начинает понимать, что его план, при всей кажущейся простоте, таит какую-то ошибку. В чем она состоит, Франц не знает, но уже одно то, что она есть, повергает его в глубочайшее уныние.

Наш герой запил горькую; он вот-вот пойдет но дну. Но это еще полбеды, Франц, подожди, самое страшное впереди.

КТО ПРЕДСТАВЛЯЕТ НА АЛЕКСЕ РОД ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ

На Александерплац разворотили мостовую — прокладывают новую линию подземки. Прохожие идут по дощатому настилу. Трамваи проезжают через площадь на Александерштрассе и дальше по Мюнцштрассе до Розентальских ворот. Направо и налево от площади — улицы. На улицах — дом к дому. И дома эти, от подвалов до чердаков, набиты людьми. В первых этажах — магазины.

Пивные, рестораны, фруктовые и овощные лавки, бакалея и гастрономия. «Контора перевозок». «Художественное оформление витрин». «Дамское платье». «Мука, крупа, отруби». «Гараж». «Страхование от огня». «Рекомендуем пожарный насос с небольшим двигателем — прост в обращении, мал по габариту»…

«Германцы! Братья по крови! Никогда ни один народ не обманывали так подло, ни одну нацию не предавали так позорно и гнусно, как предали нас! Помните, как 9 ноября 1918 года Шейдеман из окна рейхстага обещал нам мир, хлеб и свободу? И что же мы получили?»

«Сантехническое оборудование». «Уборка квартир, мытье окон. Оплата по таксе». «Сон — лучшее лекарство, в кровати Штейнера ты спишь сном праведника».

«Книжный магазин. «Библиотека современника» включает полные собрания сочинений выдающихся писателей и мыслителей! Сокровищница европейской культуры открыта для всех!»

«Закон о защите прав квартиронанимателей — жалкий клочок бумаги. Квартплата растет; мелких торговцев и ремесленников выбрасывают на улицу — им нечем платить за квартиру; судебный исполнитель пожинает обильную жатву. Среднее сословие под угрозой гибели! Мы требуем предоставления каждому торговцу и ремесленнику государственного кредита в размере до пятнадцати тысяч марок и немедленной отмены описей имущества в ремесленных мастерских».

«Роды — ответственный момент в жизни каждой женщины. Готовиться к этому испытанию — долг будущей матери. Все помыслы и чувства ее обращены к не рожденному еще ребенку. Поэтому правильный выбор напитков для будущей матери приобретает особое значение. Настоящее карамельно-солодовое пиво Энгельгардта полезно беременным. Оно отличается приятным освежающим вкусом, питательно, легко усваивается организмом».

«Застраховав свою жизнь в Швейцарском Обществе страхования жизни в Цюрихе, вы обеспечите свою семью».

«У вас душа радуется — вы обставили свою квартиру мебелью известной фабрики Геффнера! Вы мечтали о комфорте, о домашнем уюте? Действительность превзошла ваши мечты! И много лет спустя эта мебель по-прежнему будет ласкать ваш взор! Ее прочность и практичность всегда будут вам утешением в житейских невзгодах».

«Общество «Ночная охрана» — ваш ангел-хранитель! Оно вездесуще и всевидяще — его служащие несут охрану и ночные дежурства в Берлине с пригородами и в других городах. В общество входят: «Всегерманское товарищество по охране складских помещений», «Охрана складов и помещений в Берлине и пригородах», бывший отдел охраны при Объединении берлинских домовладельцев, союз ночных сторожей «Берлин — Вестей», общество «Сторож», общество «Шерлок»; Конан-Дойль — «Записки Шерлока Холмса»».

«Прачечная фирма «Аполлон» — прокат постельного белья, прачечное заведение «Адлер» принимает в стирку носильное и постельное белье, а также, с особой гарантией, фасонное белье, мужское и дамское».

А над торговыми заведениями и позади них — квартиры, дальше идут дворы, жилые корпуса, флигели, пристройки. Это — Линиенштрассе; а вот и дом, куда, как в нору, забился Франц Биберкопф после скверной истории с Людерсом.

В первом этаже — шикарный обувной магазин с четырьмя большими окнами-витринами. Шесть девушек-продавщиц обслуживают покупателей — если есть кого обслуживать. Получают они около восьмидесяти марок в месяц каждая, а если повезет — сто марок, и то, когда доживут до седых волос. Магазин большой, роскошный, принадлежит он одной старухе, которая вышла замуж за своего управляющего. С тех пор она спит в маленькой каморке за магазином, и живется ей неважно. Управляющий — орел мужчина, дело поставил на широкую ногу, но вот беда: ему нет еще и сорока лет, и когда он поздно возвращается домой, старуха лежит, ворочается — никак не может заснуть от огорчения.

На втором этаже живет адвокат. Относится ли дикий кролик в герцогстве Саксен-Альтенбург к животным, на которых распространяется «Положение об охоте»? Ответчик не прав, оспаривая мнение суда о том, что дикого кролика в герцогстве Саксен-Альтенбург следует причислить к животным, на которых распространяется означенное «Положение». В германских землях по-разному решают вопрос о том, на каких животных разрешена свободная охота. При отсутствии особых указаний в законе вопрос этот решается на основании обычного права. В проекте «Положения об охоте» от 24 февраля 1854 года дикий кролик еще не упоминается.

В шесть часов вечера в конторе появляется уборщица, моет линолеум в прихожей — господин присяжный поверенный все еще пылесос не удосужился купить, денег у него не хватает, этакий сквалыга, а ведь он даже не женат — фрау Циске все еще в «экономках» ходит. Уборщица старается вовсю — чистит, моет и трет; она невероятно худа, но гибка, трудится в поте лица для своих двоих детей.

Значение жиров для питания: жировой слой в организме покрывает выступы костей и защищает ткань от давления и толчков, поэтому сильно исхудавшие люди жалуются на боль в подошвах при ходьбе. К данной уборщице это, впрочем, не относится.

Сейчас семь часов — присяжный поверенный Левенхунд сидит за письменным столом; работает он при двух настольных лампах. Слава богу, хоть телефон не трезвонит.

Ходатайство по уголовному делу № А 8778-27 г. по обвинению Гросс Евгении. Представляя при сем заявление моей подзащитной фрау Гросс, которым она доверяет мне ведение своего дела, честь имею просить о выдаче мне разрешения на свидание с ней в тюрьме.

Фрау Евгении Гросс, Берлин. Многоуважаемая фрау Гросс, я уже давно намеревался навестить Вас; к сожалению, мне это до сих пор не удавалось: я завален работой и, кроме того, был не совсем здоров. Рассчитываю быть у Вас в следующую среду и прошу Вас вооружиться до тех пор терпением. С совершенным почтением.

На письмах, денежных переводах и почтовых посылках заключенным должен быть указан адрес отправителя и номер заключенного. Адресовать следует так: Берлин NW 52, Моабит, 12-а.

Господину Тольману. Я вынужден просить у Вас увеличения гонорара по делу Вашей дочери на сумму в 200 марок, каковую сумму Вы можете внести частями по своему усмотрению.

Многоуважаемый господин присяжный поверенный! Мне очень хотелось бы навестить мою несчастную дочь в Моабите, но я не знаю, к кому обратиться; поэтому убедительно прошу Вас устроить, чтобы я могла туда поехать. Не могли бы Вы также составить прошение о том, чтобы мне разрешили носить дочери два раза в месяц передачу. В ожидании Вашего скорейшего ответа в конце этой или в начале будущей недели остаюсь фрау Тольман (мать Евгении Гросс).

Присяжный поверенный Левенхунд встает, попыхивая сигарой подходит к окну — за неплотно задернутой шторой яркие огни Линиенштрассе. Позвонить к этой особе или не звонить, — думает адвокат.

Заражение венерической болезнью по собственной вине — выдержка из постановления Окружного суда во Франкфурте I, vC 5. «Если даже менее строго, с точки зрения этической, судить о допустимости случайных половых связей для неженатых мужчин, необходимо все же признать, что в правовом отношении налицо имеется элемент виновности — ибо внебрачное половое общение, по мнению Штауба, экстравагантность, связанная с известным риском, и нести последствия должен тот, кто позволяет себе такую экстравагантность. Основываясь на этом, Планк также рассматривает заражение военнообязанного венерической болезнью в результате внебрачного сожительства как частный случай умышленного членовредительства». Н-да! — Левенхунд снимает трубку. Дайте, пожалуйста, станцию Нейкельн; называет номер. Вы ошиблись, это — квартира Бервальда. На третьем этаже живут управляющий домом и две толстые супружеские четы — его брат с женой и его сестра с мужем и больной девочкой.

Четвертый этаж: полировщик мебели, мужчина шестидесяти четырех лет, с лысиной. С ним живет его разведенная дочь, ведет хозяйство. Каждое утро старик с грохотом спускается по лестнице, того и гляди упадет; сердце у него плохое; он скоро выйдет на пенсию по инвалидности (склероз коронарных сосудов, перерождение сердечной мышцы). В молодости он занимался греблей, а сейчас только и осталось, что читать по вечерам газету да покуривать трубку, а дочь в это время, ясное дело, — судачит с соседками на лестнице. Жены у него нет — умерла на сорок шестом году жизни, была бой-баба, горячая, прямо, знаете ли, ненасытная, а потом она раз влипла — надо же, ведь у нее через год-другой, наверное, уже климакс начался бы; никому ничего не сказала, пошла к одной старушке, а от нее — в больницу, да так оттуда и не вышла.

Рядом живет токарь, человек лет тридцати, с маленьким сынишкой; у него одна комната с кухней; жена умерла от чахотки, сам он тоже кашляет, ребенок весь день в детском очаге, а вечером отец заходит за ним. Уложив мальчика, он готовит себе грудной чай, а потом возится до поздней ночи со своим радио, он председатель местного клуба радиолюбителей и не заснет, пока не соберет очередной приемник по новой схеме.

На том же этаже и кельнер с сожительницей. У них комнатка с кухней, очень чистенькая, а на газовом рожке — колпак с бисерной бахромой. Кельнер бывает дома до двух, спит или играет на цитре, а присяжный поверенный Левенхунд тем временем носится высунув язык в своей черной мантии по коридорам суда из комнаты присяжных поверенных в зал заседаний и обратно. Дело откладывается! Я ходатайствую о вынесении решения в отсутствие ответчика. «Невеста» кельнера служит в контроле в одном универмаге. Так она по крайней мере говорит. Этот кельнер был раньше женат, и жена изменяла ему направо и налево. Но каждый раз ей удавалось успокоить его, пока он наконец не сбежал. Он снял где-то угол и все время бегал к жене, а в довершение всего, когда они стали разводиться, — суд признал его виновной стороной, потому что он ничего не мог доказать и следовательно «бросил жену, не имея на то основания». После этого он познакомился в Хоппегартене со своей теперешней, которая охотилась там на мужчин. Ясно, того же типа дамочка, что и его первая, только похитрее. А он и теперь ничего не замечает, когда его «невеста» чуть ли не каждую неделю уезжает якобы по делам службы; с каких же это пор контролерши из магазина разъезжают по командировкам? Она, изволите ли видеть, пользуется «особым доверием» начальства. Но в данную минуту кельнер сидит у себя на диване с мокрым полотенцем на голове, плачет, и ей приходится волей-неволей за ним ухаживать. Он поскользнулся на улице, упал и сильно ушибся. Так он по крайней мере говорит. Наверно, ему кто-то что-то сболтнул. На свою, с позволения сказать, службу она сегодня не идет. Неужели он что-нибудь заметил, было бы жаль, такой славный дурачок. Ну, да ничего, как-нибудь с ним уж поладим.

На самом верху живет торговец требухой. Там, конечно, скверно пахнет; шум, гомон. Жена его часто рожает, а сам он пьет. Наконец, рядом с ними — пекарь с женой, она работает накладчицей в типографии и страдает воспалением яичника. Что эти двое имеют от жизни? Ну, во-первых, друг друга, потом — иногда ходят в театр или кино, как в прошлое воскресенье, а иногда на собрание в союз или в гости к его родителям. Это и все? А вы не больно-то нос задирайте, тоже барин выискался! Есть и еще кое-что — к примеру, хорошая погода и плохая погода, поездки за город; а погреться у печки или, скажем, позавтракать — чем плохо? А вы-то сами что имеете от жизни, господин капитан, или вы, господин генерал, или вы, господин жокей, взявший приз на последних скачках? Не обманывайтесь на этот счет!

ФРАНЦ, КАК ПОД НАРКОЗОМ, ЗАБИЛСЯ В СВОЮ НОРУ, НИЧЕГО НИ ВИДЕТЬ, НИ СЛЫШАТЬ НЕ ЖЕЛАЕТ

Берегись, Франц, берегись, добром это не кончится. Совсем ты опустился. Валяешься день-деньской на кровати и коли не дрыхнешь, так пьешь горькую.

Кому какое дело до меня! Хочу и буду хоть неделю валяться. Он грызет ногти, стонет, зарывается головой в мокрую от пота подушку, тяжко сопит. Захочу — неделю не встану с кровати. Только бы хозяйка топила получше. Ленивая баба, только о себе и думает.

Он отворачивается от стены; на полу какая-то кашица, лужа. Блевотина. Моя, стало быть, чья же еще? И что только человек у себя в желудке таскает. Тьфу! В сером углу — паутина. Эх, жаль, пауки мышей не ловят. Водички бы выпить. Кому какое дело? Ох, поясницу ломит. Войдите, фрау Шмидт. Откуда-то сверху, из угла, затянутого паутиной, надвинулось черное платье; торчат длинные зубы. Ведьма! С потолка спустилась! Тьфу! Какой-то идиот спросил давеча, почему я вечно торчу дома. Во-первых, говорю я, идиот вы этакий, какое вам до этого дело, а во-вторых, как это «вечно», когда я дома только с восьми и до двенадцати. Велико ли счастье торчать в этой норе? А тот в ответ: я, мол, пошутил. Хороши шутки! И Кауфман тоже туда же — ну пусть и выясняют друг с другом, чего это я дома сижу. Вот подожду до февраля, а пожалуй и до марта, — да, лучше до марта…

* * *

…Не отдал ли ты свое сердце природе? Нет, не отдал… Правда, когда я стоял у подножья альпийских исполинов или лежал на берегу рокочущего моря, мне казалось, что передо мной открываются вечные тайны мироздания. Душа рвалась ввысь к горным вершинам, сливалась с набегавшей морской волной. Глубокое волнение овладевало мной в эти минуты, и все же я не оставил свое сердце ни там, где гнездятся орлы, ни там, где рудокопы добывают сокровища, скрытые в недрах земли…

Но где же оставил ты сердце свое?

Не отдал ли ты его спорту? Не унес ли его бурливый поток молодежного движения? Не сгорело ли оно в жарком пламени политической борьбы?

Нет!

Значит, ты равнодушен? Значит, ты из той породы людей, которые нигде не оставляют своего сердца, никому не отдают его, а тщательно оберегают и консервируют?

«Путь в сверхчувственный мир» — цикл лекций. Воскресенье, день поминовения усопших: «Все ли кончается со смертью?» Понедельник, 21 ноября, начало в 8 часов вечера: «Возможна ли в наше время истинная вера?» Вторник, 22 ноября: «Может ли человек изменить свою природу?» Среда, 23 ноября: «Кто праведен перед господом? Особо рекомендуем нашу музыкально-литературную композицию «Апостол Павел» — воскресенье, начало в 7 часов 45 минут.

* * *

Добрый вечер, господин пастор. Так что я, рабочий Франц Биберкопф, живу случайным заработком. Прежде был грузчиком, а сейчас — безработный. Вот я у вас хотел спросить, что принимать от рези в животе? Изжога, проклятая, замучила. Вот опять, бр! Тьфу! Горечь во рту, чистая желчь. Конечно, от пьянства это. Вы уж извините за беспокойство, привязался к вам на улице. Вы — при исполнении служебных обязанностей, это мы понимаем. Но изжога вот донимает, и опять же горечь во рту, желчь, что с ней поделаешь? А христианин должен помочь ближнему своему. Так ведь? Вы хороший человек, правильный. А я не попаду в царствие небесное. Почему? Кто его знает. Спросите об этом у фрау Шмидт — она ведь откуда-то сверху спускается, с потолка. То спустится, то поднимется, а ты каждый раз вставай, впускай ее, выпускай. Какое кому дело до меня? Я уж сам разберусь, кто преступник, а кто нет. Преданный до гроба: «Мы Карлу Либкнехту на верность присягали и не забудем Розу Люксембург».

А все же я попаду в рай, когда помру, и они преклонят колена пред моей могилой и скажут: это — Франц Биберкопф, преданный до гроба, истинный германец, человек неопределенных занятий, но преданный до гроба. «Гордо реет стяг наш, черно-бело-красный»… Ему, Францу Биберкопфу, все это в душу запало, он не стал преступником, как прочие, которые немцами себя называют, а сами ближних своих за грош продают… Эх, ножа нет, всадил бы я ему нож в брюхо. И всажу еще, будьте уверены. (Франц ворочается с боку на бок, мечется по кровати.) Дожил, того и гляди на исповедь к пастору побежишь. Хорош, нечего сказать! Что ж, беги, если нравится, беги, пока ноги не протянул. Нет, господин пастор, честь своя дороже, не буду марать рук об него, не стоит. Таких мерзавцев и в тюрьму пускать нельзя, я-то был в тюрьме, я-то это во как знаю, хорошее место, первый сорт, не для подлецов, в особенности не для таких, как этот, — посовестился бы хоть перед своей женой, а заодно и перед всеми добрыми людьми.

Дважды два — четыре, тут ничего не попишешь. Вы видите перед собой человека… простите, что я вас… при исполнении служебных обязанностей… живот болит — смерть прямо!.. Нет, я уж возьму себя в руки, будьте покойны! Стакан воды, фрау Шмидт. И всюду эта дрянь сует свой нос!

ОТБОЙ. ФРАНЦ ИГРАЕТ ПРОЩАЛЬНЫЙ МАРШ СВОИМ СТАРЫМ ЗНАКОМЫМ ЕВРЕЯМ

Франц Биберкопф силен, как удав, но на ногах стоит сегодня нетвердо. Встал он и пошел на Мюнцштрассе к евреям. Пошел он туда не прямым путем, а сделал огромный крюк. Сегодня он хочет со всем покончить. Начисто.

Топай Франц, топай! Погода сухая, холодная, ветреная, кому охота стоять теперь где-нибудь в воротах торговать вразнос чем ни попадя и отмораживать себе ноги. Честь дороже… Слава богу, хоть выбрался из своей конуры ― бабы там галдят, до сих пор в ушах звенит! Топай, Франц Биберкопф, шагай по улице. Все пивные пусты. С чего бы? Вся шпана еще спит. Пусть хозяева пивных свою бурду сами пьют. А нас увольте.

Мы дуем водку.

Франц Биберкопф-тяжелый, грузный мужчина в серо-зеленой солдатской шинели протискивается сквозь толпу — толкотня, давка, хозяйки покупают с возов овощи, и селедку. Кому луку зеленого, кому луку!

Что ж, жить-то надо. Дома у них дети, голодные рты, птичьи клювики: хлоп-хлоп, стук-стук, есть хочу, есть хочу!

Франц прибавил шагу, завернул за угол. Свежо, хорошо! Мимо больших витрин он прошел спокойнее. Интересно, сколько сейчас ботинки стоят? Лакированные туфельки бальные, должно быть красиво выглядят на ноге; загляденье — этакая цыпочка в бальных башмачках. Обезьяна-то Лиссарек, старик чех, тот, с большими ноздрями, в Тегеле, чуть ли не каждый месяц получал от жены, или кем там она ему приходилась, пару чудных шелковых чулок, то пару новых, то пару ношеных. Смехота! Подавай ему чулки, и, все тут. Где хочешь бери — хоть укради. Вот раз мы его и накрыли — напялил стервец чулки на грязные ноги, сидит и доходит — пыхтит, красный весь, умора! «Мебель в рассрочку. Кухонная мебель. Продажа в кредит с рассрочкой на двенадцать месяцев».

Доволен Франц. Идет дальше, не торопится. Только вот время от времени надо на тротуар смотреть — не качается ли? Посмотрел себе под ноги — вроде нет, не качается, асфальт гладкий, твердый, прочный! А потом быстро, воровато оглядел фасады домов: и здесь порядок, стоят дома — не шатаются. А надолго ли? Окон-то, гляди, сколько, перетянут они, дома и накренятся. А там и крыши не удержатся, поедут вниз, поползут, как песок, так и соскользнут на землю, слетят, как шляпа с головы. Крыши-то ведь все, сколько их есть, укреплены под уклоном, косо лежат. Правда, не так просто лежат, их стропила держат, и что там еще… Мы встанем крепкою стеной, не отдадим наш Рейн родной… Здравия желаем, господин Биберкопф! Голову выше, грудь вперед! Шагай по Брунненштрассе! «Бог милостив, и ты как-никак германский гражданин», — говаривал начальник тюрьмы.

Какой-то тип в кожаной фуражке, с дряблым бледным лицом, выпятив нижнюю губу, сцарапывал мизинцем маленький прыщик у себя на подбородке. Рядом, немного наискосок от него, стоял другой человек, с широкой спиной и отвислым задом брюк, Они загородили проход, Франц обошел их. Обладатель кожаной фуражки ковырял пальцем в правом ухе.

Франц доволен — все в порядке, — прохожие шли по улице спокойно, возчики выгружали товар, дома не разваливаются — ремонтируют их, стало быть как положено… несется клич, как грома гул, что ж, все идут — пойдем и мы! На углу, на тумбе для афиш, красовались желтые плакаты с большими черными надписями: «Король полузащиты» и «На чудных рейнских берегах». Пять человек стояли тесным кругом на мостовой и, взмахивая молотами, скалывали асфальт. Э, да того, в зеленой шерстяной фуфайке, мы знаем, определенно, нашел, значит, работу; что ж, это и мы можем, когда-нибудь в другой раз, работа немудреная: молот держишь в правой руке, взмахиваешь им, подхватываешь левой и — р-раз! «Мы молодая гвардия рабочих и крестьян…» Правой поднимай, левой подхватывай, р-раз! «Внимание: проход закрыт. Строительство ведет Штралауская асфальтовая компания».

Сошел Франц с тротуара, зашагал по мостовой — мимо, громыхая, проезжали трамваи. «Соскакивать во время движения опасно для жизни! Сходите только на остановке!» Полицейский взмахнул жезлом, пропуская машины. Какой-то почтальон успел все же перебежать через улицу. А нам спешить некуда, подождем — евреи не убегут. Сколько грязи пристало к сапогам! Впрочем, они и так не чищены — кому же их чистить, от Шмидтши не дождешься, палец о палец не ударит (паутина на потолке, кислая отрыжка), Франц прищелкнул языком, обернулся к витринам: «Автомобильное масло Гаргойль», «Вулканизация резины», «Модные прически», «Пиксафон, патентованное средство для ращения волос». А не сходить ли к Лине-толстухе? Та бы небось начистила сапоги… Франц ускорил шаг.

Людерс, мошенник, припомню я тебе письмо, всажу тебе перо в бок. Ох, господи, господи, Франц, об этом и думать забудь, возьми себя в руки, о такую сволочь мараться не стоит, довольно с нас, насиделись в Тегеле! Ну, что тут еще? «Мужское платье, готовое и на заказ», — так и запишем, дальше — «Авторемонт. Окраска кузова, обивка сидений, запасные части». Тоже нужное дело! Особливо для быстрой езды. Впрочем, тише едешь, дальше будешь.

Левой, правой, левой, правой, вперед, не толкайтесь, фрейлейн, торопиться некуда, разойдись, не толпись! А это еще что? Тише едешь, дальше будешь — от того места, куда едешь. Автомобили гудят — ишь раскричались, как петухи. Франц повеселел, и встречные лица казались ему привлекательнее.

Теперь он уже с радостью углубился в знакомую улицу. Холодный ветер, проносясь мимо домов, подхватывал душный смрад подвалов, запахи фруктов, пары бензина, впитывал их, уносил вдаль. Асфальт зимой не пахнет.

У евреев Франц просидел на диване с добрый час. Они говорили, и он говорил, они удивлялись, и он удивлялся. Чему же он удивлялся, сидя на диване, слушая их, разговаривая с ними? Да все тому же, что вот он сидит тут и говорит и их слушает — себе самому удивлялся. А чему же тут удивляться? Было чему! Он подметил в себе кое-что, подметил и принял к сведению, как бухгалтер ошибку в расчете.

Решено и подписано! Когда это он успел все обдумать и решить — разве не удивительно? Сидит вот тут, глядит на хозяев, улыбается им, спрашивает о чем-то, сам отвечает — и знает, что все уже решено и подписано. Вот он что решил: пускай говорят что хотят — они ведь не пасторы, даром что в сутанах, да ведь не сутаны это вовсе — а так, лапсердаки, ведь они же из Галиции, из-под Львова, сами рассказывали; они хоть и хитрые, но меня не проведешь. Я сижу у них здесь на диване, но по-ихнему жить не буду. Точка. Пробовал, да не вышло!

В последний раз, когда Франц был тут, он сидел с одним из них на полу, на ковре. А что, еще раз попробовать? Нет, теперь уже не получится, дело прошлое. Сижу теперь, на чем сидеть положено, да на евреев гляжу.

Что ж, человек не машина, дает что имеет, больше не выжмешь. Одиннадцатая заповедь гласит: не будь дураком. Так, что ли? А хорошая у них, чертей, квартира, простая, без затей, ничего лишнего. Ну, да этим Франца не удивишь. Его теперь ничем не удивишь! Прошло то времечко.

Спать, спать, у кого есть — на кровать, у кого ее нет, ложись на паркет. Шабаш! Теперь с работой покончено.

Работы от меня не дождетесь! Если в насос набьется песок, то сколько ни качай — ничего не выйдет. И вот Франц уходит в отставку, на покой, но без пенсии. Вот поди же ты, — думает он про себя, поглядывая на краешек дивана, — в отставку, на покой, а без пенсии!

— А если у человека столько силы, — говорил рыжий, — как у вас, если он такой здоровяк, то он должен благодарить создателя. Что ему сделается? И зачем ему пить? Может заняться не тем, так другим. Может, например, пойти на рынок, — носить покупки людям, или на вокзал… Как вы думаете, сколько содрал с меня такой вот человек, когда я на прошлой неделе ездил на один день в Ландсберг, ну, как вы думаете, сколько? Угадай, Нахум. Человек с эту дверь, настоящий Голиаф, храни меня бог. Пятьдесят пфеннигов. Да, да, пятьдесят пфеннигов! Слышите — пятьдесят пфеннигов! За малюсенький чемоданчик, снести, как отсюда до угла. Я-то сам не хотел нести — день был субботний. И вот этот человек содрал с меня пятьдесят пфеннигов. Я на него так посмотрел… Вот и вы могли бы — постойте, я знаю дело для вас. Что, если пойти к Фейтелю, тому, что зерном торгует, ты ведь знаешь Фейтеля, Элизер?

— Самого Фейтеля — нет. Знаю его брата.

— Ну да, он же торгует хлебом. А кто его брат?

— Сказано — брат Фейтеля.

— Что, я знаю всех людей в Берлине?

— Брат Фейтеля? Человек с капиталом, как у… — Элизер от восторга не нашел слов, только головою замотал. Рыжий воздел руки и втянул голову в плечи.

— Ой, что ты говоришь? А ведь он из Черновиц!

Они совершенно забыли про Франца, крепко задумались над богатством Фейтелева брата. Рыжий, шмыгая носом, в волнении шагал по комнате. Элизер мурлыкал, как сытый кот, саркастически улыбался ему вслед, прищелкивая пальцами.

— М-да!

— Замечательно! Скажи пожалуйста!

— Все, что идет из той семьи, — золото. Золото — это даже не то слово. Зо-ло-то!

Рыжий походил взад и вперед и, потрясенный, сел у окна. То, что происходило за окном, преисполнило его презрения. Два человека, сняв пиджаки и засучив рукава, мыли автомобиль, старый, обшарпанный. У одного из них подтяжки отстегнулись, болтались вокруг ног. Они как раз принесли еще два ведра воды; весь двор был залит водою. Как зачарованный, рыжий уставился на Франца, во взоре его — жаркая мечта о золоте.

— Ну? Что вы на это скажете?

Да что он может сказать? Горемыка, и в голове у него не все в порядке. Что такой голоштанник понимает в деньгах Фейтеля из Черновиц? Он и в подметки Фейтелю не годится.

Франц выдержал взгляд рыжего. С добрым утром, господин пастор, трамваи все трезвонят, — надоели, но мы уже знаем, в чем дело, и ни один человек не может дать больше, чем имеет. Теперь — шабаш, снег загорится — и то палец о палец не ударю! Будет, довольно!

Змей, шурша, сполз с дерева. Проклят будь перед всеми скотами, будешь ползать на чреве своем, будешь есть прах во все дни жизни твоей. И вражду положу между тобою и женою. В муках будешь рожать ты детей, Ева. Адам, проклята земля за тебя, терние и волчцы произрастит она тебе, и полевая трава будет пищей твоей.

Поработал, и хватит! Снег загорится, и то палец о палец не ударю!

Мысль эта — словно железный лом в руках Франца. С ним сидел, с ним и ушел. Губы его беззвучно шевелились. А шел ведь сюда нехотя. Из тюрьмы в Тегеле его выпустили уже несколько месяцев тому назад, тогда он ехал на трамвае, дзинь-дзинь по улицам, вдоль домов, и крыши сползали ему на голову. Потом он сидел у евреев. Он встал, ну-ка, пойдем теперь дальше, в тот раз я пошел к Минне. Здесь мне делать больше нечего — пойдем к Минне, вспомним, как все это было, по порядку.

Он ушел. Долго слонялся перед домом, где жила Минна.

Впрочем, какое ему дело до нее? Пускай себе милуется со своим стариком. Репа и капуста выгнали меня, было б дома мясо, не ушел бы я. Здесь кошки гадят тоже не иначе, чем на даче. Пропади, зайчишка, как в шкафу коврижка. Чего ему тут, как идиоту, торчать да на дом глядеть? И вся рота — кругом марш! Кукареку!

Кукареку! Кукареку!

Так сказал Менелай, неумышленно скорбь пробудив в Телемаке. Крупная пала с ресницы сыновней слеза; в руки пурпурную мантию взяв, ею глаза он закрыл… Той порою к ним из своих благовонных высоких покоев вышла Елена, подобная светлой с копьем золотым Артемиде.

Кукареку! Есть много куриных пород. Но если спросить меня по совести, каких кур я больше всего люблю, я чистосердечно отвечу: жареных. К семейству куриных относятся еще и фазаны, а в «Жизни животных» Брэма говорится: карликовая болотная курочка отличается от болотного кулика не только меньшим ростом, но и тем, что самец и самка имеют весною почти одинаковое оперение. Исследователям Азии известен также мониал, или монал, называемый учеными «блестящим фазаном». Яркость его оперения не поддается описанию. Его приманный зов — протяжный жалобный свист — можно услышать в лесу во всякое время дня, однако чаще всего перед рассветом и к вечеру.

Впрочем, все это происходит весьма далеко отсюда, между Сиккамом и Бутаном в Индии, и для Берлина является довольно бесплодной книжной премудростью.

ЧТО ЧЕЛОВЕК, ЧТО СКОТИНА — СМЕРТЬ У НИХ ОДНА

Берлинские бойни. В северо-восточной части города, между Эльденаерштрассе и Таерштрассе, через Ландсбергераллее вплоть до самой Котениусштрассе, вдоль окружной железной дороги тянутся здания, корпуса и хлевы скотобойни и скотопригонного двора.

Бойни занимают площадь в 47,88 гектаров; постройка их обошлась, не считая зданий за Ландсбергераллее, в 27 093492 марки, из которых на скотопригонный двор приходится 7 682 844 марки, а на бойни — 19 410 648 марок.

Скотопригонный двор, бойни и оптовый мясной рынок образуют в хозяйственном отношении одно нераздельное целое. Для управления ими создана специальная комиссия, в состав которой входят 2 члена городского магистрата, 1 член районного магистрата, 11 депутатов городского собрания и 3 представителя от населения. На бойнях работают 258 человек, в том числе ветеринары, санитарные врачи, клеймовщики, помощники ветеринаров, помощники санитарных врачей, штатные служащие, рабочие. Правила внутреннего распорядка от 4 октября 1900 года содержат общие положения, регулирующие порядок пригона и содержания скота и доставку фуража. С владельцев скота, пригнанного на бойни, взимается: рыночный сбор и сбор за стойловое содержание, за убой и, наконец, за уборку кормушек в свинарниках.

Грязно-серая каменная ограда, с колючей проволокой поверху, тянется вдоль всей Эльденаерштрассе. Деревья за ней стоят голые. Время зимнее, и деревья в ожидании весны берегут свой сок, прячут его в корни. Повозки для мяса, с желтыми и красными колесами, запряженные сытыми лошадьми, подкатывают на рысях. За одной повозкой трусит тощая кобыла; начинается торг, кто-то с тротуара кричит: «Эй, Эмиль! Погоди, 50 марок за кобылу и магарыч на восьмерых!» Кобыла вертится на месте, дрожит, грызет кору с дерева, возница дергает вожжи. «50 марок, Отто, и магарыч, не то проваливай!» Покупатель еще раз ощупывает кобылу: ладно, по рукам!

Желтые здания администрации, обелиск в память убитых на войне. А справа и слева длинные бараки со стеклянными крышами, это — хлевы, где скот ожидает своей участи. Снаружи на стенах черные доски с надписями: «Собственность объединения берлинских мясоторговцев-оптовиков. Объявления на этой доске вывешиваются лишь с особого разрешения. Правление».

В длинных корпусах — ряды дверей для загона скота, черные отверстия с номерами: 26, 27, 28… Стойла для крупного рогатого скота, свинарники, самые бойни — место казни животных, царство обрушивающихся топоров, — живым отсюда не уйдешь! К бойням примыкают мирные улицы — Штрасманштрассе, Либихштрассе, Проскауерштрассе, бульвары, скверы, где народ гуляет. Вообще люди живут скученно, в духоте, и если кто захворает, горло, скажем, заболит, то сейчас же бегут за врачом.

А с другой стороны протянулась на пятнадцать километров ветка окружной железной дороги. Скот прибывает сюда из провинций; из Восточной Пруссии, Померании, Бранденбурга, Западной Пруссии едут представители овечьей, свиной и бычьей породы. Блеют, мычат, спускаясь по сходням. Свиньи хрюкают и обнюхивают землю, не знают ведь, куда их гонят. В стойлах они лежат плотно прижавшись друг к другу, белые, жирные; спят, всхрапывают. Ведь их так долго гнали, потом везли в тряских вагонах, теперь хоть ничего не отучит под брюхом, только очень уж холодно на каменных плитах; свиньи просыпаются, напирают на соседей. Лежат чуть ли не в два яруса. Вот две свиньи подрались из-за места в загоне, хрипят, наскакивают друг на друга, каждая норовит укусить противницу в шею или в ухо; то завертятся волчком, то затихнут, лишь изредка огрызаясь. Наконец одна, не выдержав, обращается в бегство, перелезая через других; победительница лезет за нею, кусает всех направо и налево, нижний ярус приходит в движение, расползается, и враги проваливаются вниз, ищут друг друга в потемках.

Но вот в проходе появляется человек в холщовой куртке, отпирает загон и разгоняет свиней дубинкой; дверь открыта, животные устремляются в нее — визг, хрюканье. Скорей на волю, на свет божий! Белых забавных свинушек, с кругленькими, потешными ляжками, с веселыми хвостиками завитушкой и зелеными или красными пометками на спине гонят по дворам куда-то между бараками. Вот вам и солнышко, дорогие свинки, и земля. Нюхайте, ройте ее — недолго вам осталось; сколько минут? Впрочем, нельзя же всегда жить по часам. Нюхайте, ройте пятачками! Зарежут вас, для этого и привезли; здесь, изволите видеть, бойни, здесь свиней режут. Есть тут и старые бойни, но вы попадаете в новейшие, оборудованные по последнему слову техники. Здание большое, светлое, выстроено из красного кирпича, по внешнему виду его можно принять за канцелярию или за конструкторское бюро. Ну, пока, дорогие мои свинки, я пойду с другого хода, я ведь человек, и пройду вон в ту дверь, а внутри мы снова встретимся.

Толкнул дверь, тяжелую, с противовесом, войдешь — сама закроется. Ух, какой пар! Что это они там парят? Все помещение заволокло паром словно в бане, это, может быть, свиней парят в русской бане? Идешь наугад, очки запотели, а не раздеться ли догола — пропотеешь, избавишься от ревматизма, ведь одним коньяком не вылечишься; идешь, шлепаешь туфлями. Ничего не разобрать, пар слишком густой. Со всех сторон — визг, хрипенье, шлепанье, мужские голоса, лязг каких-то приборов, стук крышек… Здесь где-то должны быть свиньи — они вошли с той стороны, со двора. Пар — густой, белый… Э, да вот и свиньи, вон, вон висят, уже мертвые, обрубленные, почти готовые в пищу. Рядом с ними стоит человек и поливает из шланга белые, рассеченные надвое свиные туши. Они висят на железных кронштейнах, головами вниз, некоторые целиком, между задними ногами деревянная распорка; что ж, убитое животное ничего уже не может сделать, оно не может и убежать. Отрубленные свиные ноги лежат целой грудой. Два человека проносят средь облаков пара на железной штанге только что освежеванную, выпотрошенную свинью, поднимают ее на блоке, подвешивают на крючья. Там покачиваются уже много ее товарок, тупо уставившись в каменные плиты пола.

Словно в тумане проходишь по залу. Каменные плиты пола — рифленые, сырые; кое-где кровь. Между железными стояками ряды белых, выпотрошенных животных. А за ними видны убойные камеры, так и есть — оттуда доносятся негромкий стук, шлепанье, визг, крики, хрипы, хрюканье. А вон там стоят клубящиеся котлы, чаны, откуда и идет весь этот пар, рабочие опускают убитых животных в кипяток, ошпаривают их и вытаскивают красивыми, белыми, один рабочий счищает щетину ножом — свиная туша становится еще белее и совершенно гладкой. И вот тихо и мирно, ублаготворенные, словно после горячей ванны или удачной операции или массажа, лежат свинки рядами на скамьях, на досках. Белые, чистенькие, словно в новых сорочках; неподвижные — застыли в сытой истоме. Все они лежат на боку, у некоторых виден двойной ряд сосков; сколько у свиньи сосков? Плодовитые, должно быть, животные. Но что это? У всех на шее прямой красный шрам, — странно, очень странно!

Но вот снова шлепанье, где-то сзади открывается дверь, пар оседает, рассеивается — загоняют новую партию свиней; бегите, забавные розовые свинушки с потешными ляжками, веселыми хвостиками завитушкой и пестрыми отметинами на спине. У каждого свой путь — вас впустили здесь, а я прошел через главный вход. Бегут они и нюхают воздух в новой камере. В ней холодно, как и в старой, но вдобавок сыро, по всему полу какие-то скользкие, красные пятна. Что бы это могло быть? В недоумении свиньи трутся пятачками об эти пятна.

Вот стоит бледный молодой человек — белокурые волосы прилипли ко лбу, во рту — сигара. Обратите внимание, свинки: это последний человек, с которым вам придется иметь дело. Не судите его строго — он делает лишь то, что ему по службе положено. Ему, видите ли, надо урегулировать с вами кое-какие формальности. На нем сапоги, штаны, рубаха и подтяжки; сапоги выше колен. Это его спецодежда. Он вынимает сигару изо рта, кладет ее на прибитую к стене полочку и достает из угла длинный топор. Вот он — символ его должности и звания, символ его власти над вами, словно жетон у сыщика. Сейчас он вам его предъявит. Вот молодой человек поднимает длинную деревянную рукоятку на высоту плеча, заносит топор над визжащими у его ног свинками. Они там безмятежно роются, нюхают, хрюкают, а молодой человек похаживает, опустив глаза книзу, и словно что-то ищет… Разыскивается некий N для допроса по делу А против Б… Хрясь! Вот ему подвернулась одна, хрясь! — еще одна. Молодой человек весьма расторопен: он предъявил свой мандат, и топор опустился с быстротой молнии, окунулся в самую гущу, обухом на одну голову, еще на одну… Вот здорово! Как они бьются внизу! Мечутся, взбрыкивают ногами, валятся набок. Упала свинья и больше уж ничего не видит, не слышит — упала и лежит. А что выделывают ее ноги, голова! Но свинья уж тут ни при чем, это все ее ноги, это, так сказать, их частное дело.

И вот два молодца заметили из шпарни, что им тоже пора за работу — приподняли заслонку в стене убойной камеры и вытащили оглушенное животное; быстро навели нож на точильном бруске, опустились на колени и чик-чик свинью по горлу, — разрез длинный, во всю шею, вскрыли животное, как мешок. И снова — чик-чик, второй разрез, еще глубже, — животное дергается, трепещет, бьется в судорогах, оно без сознания; пока еще только без сознания, но скоро будет хуже; свинья взвизгивает — ей вскрывают шейные артерии. Сознание ее угасло навсегда — мы вступаем в область метафизики и теологии, дитя мое, ты ходишь уже не по грешной земле, мы витаем теперь в облаках. Скорее подвигай плоскую лохань — струится в нее горячая темная кровь, пенится, пузырится; мешайте ее, живо! В организме кровь свертывается: говорят, образует тромбы. И, вырвавшись из тела, она все еще по привычке свертывается. Словно ребенок, который зовет маму на операционном столе: о маме не может быть и речи, мама далеко, а он чуть не задыхается под маской с эфиром и зовет, зовет до изнеможения: мама! мама! Чик, чик, вскрыты артерии справа; чик — артерии слева… Живее мешайте кровь в лохани! Так! Судороги затихают. Теперь ты лежишь неподвижно. С физиологией и теологией покончено, мы вступаем в область физики.

Мясник, стоявший на коленях, поднимается. Колени у него болят. Свинью надо ошпарить, выпотрошить, разрубить, все делается по порядку. Упитанный заведующий прохаживается среди клубов пара взад и вперед, попыхивает трубкой, иной раз заглянет в распоротое свиное брюхо. А на стене рядом с поминутно хлопающей дверью висит афиша: «Сегодня в танцзале Фридрихсхайн бал мясников 1-й категории. Играет оркестр Кермбаха». Снаружи висит объявление о состязаниях по боксу в залах «Германия», Шоссештрассе, ПО, входные билеты от 1,50 марок до 10 марок. В программе — четыре квалификационные встречи.

* * *

Сегодня на скотопригонный двор поступило 1399 голов крупного рогатого скота, 2700 телят, 4654 овцы, 18 864 свиньи. Рыночная конъюнктура: особый спрос на крупный рогатый скот мясных пород и на телят. На овец — спрос обычный, свиней вначале брали охотно, но к концу дня — спрос упал; откормленные свиньи не в спросе.

По скотопригонным трактам гуляет ветер, льет дождь. Мычат быки и коровы, гуртовщики гонят ревущее стадо. Животные упрямятся, останавливаются, разбегаются в стороны, погонщики носятся за ними с батогами. Бык покрывает посреди гурта корову, корова убегает от него, шарахается то влево, то вправо, а он не отстает и, ярясь, все снова и снова наскакивает на нее.

В помещение бойни загоняют крупного белого быка. Здесь нет пара, нет камер, как для суматошных свиней. По одному входят большие, могучие быки в сопровождении погонщиков в открытые ворота. Перед белым быком простирается окровавленный зал с развешанными в нем половинами и четвертями туш с разрубленными костями. Бык склоняет широкий лоб. Его пинают, подгоняют батогами к мяснику — тот слегка ударяет быка плашмя топором по задней ноге, чтобы подошел поближе. Потом один из погонщиков обхватывает быка снизу за шею. Бык стоит покорно, до странности покорно, как будто он на все согласен и не желает сопротивляться — словно увидел все и понял: от судьбы не уйдешь. А может быть, он решил, что погонщик просто приласкал его — со стороны и впрямь похоже на то. Погонщик повис у него на шее, и бык поддается, нагибает голову наискосок в сторону, приподняв морду немного кверху.

Но мясник за его спиной уже занес молот. Не оглядывайся! Молот в сильных руках, навис над ним, над его затылком, и — б-б-бах вниз! Вся мускульная сила здоровенного мужчины вбивает стальной клин в затылок животного. И не успел еще мясник отдернуть молот, все четыре ноги животного вскидываются кверху и грузное тело словно взлетает на воздух. А затем, будто у него уже нет ног, бык всей тушей рушится на пол, на судорожно сведенные ноги, застывает на миг в таком положении и медленно валится набок. А палач заходит справа и слева, добивая его все новыми и новыми ударами, по темени, в виски; спи, спи, ты больше не проснешься. Тогда второй мясник выплевывает окурок сигары, сморкается в пальцы и, вынув из ножен длинный, как шпага, нож, опускается на колени у головы животного. Судорога уже отпустила конечности животного — бык сучит ногами, вскидывает заднюю часть туловища. Мясник, отложив нож, что-то ищет на полу, кричит, чтобы ему подали лохань для крови. Бычья кровь пока еще спокойно бежит по жилам под ровными толчками могучего сердца. Правда, спинной мозг раздавлен, но кровообращение еще не нарушено, легкие дышат, кишки сокращаются. Но вот сейчас будет пущен в ход нож, и кровь стремительно рванется наружу — представьте себе только, — хлынет, как из шланга, широкой струей — черная, ликующая кровь… И погаснут огни, стихнет веселье, разойдутся загулявшие гости, прощальная сутолока в дверях — и дом опустел; нет больше привольных пастбищ, теплого хлева, душистого корма, все исчезло, словно растаяло, — остались только зияющая пустота и жуткий мрак — вот он, путь в иной мир. Ого, на сцене появился вдруг господин, купивший этот дом, — здесь прокладывают новую улицу, и дом пойдет на снос — конъюнктура требует!

Приносят большой чан, придвигают его. Огромное животное взбрыкивает задними ногами. Нож вонзается ему в шею возле самого горла, надо осторожно нащупать острием артерию, у такой артерии очень прочная оболочка, она хорошо защищена. Но вот она вскрыта, потом еще одна, и горячим, дымящимся, черным, исчерна-красным ключом бьет из-под ножа буйная, ликующая кровь, заливает руки мясника… гости, гости едут.

Чудесная метаморфоза, кровь твоя — сгусток солнечного света, луч солнца таился в твоем теле, и вот он вновь вырвался на волю. Животное судорожно втягивает воздух, словно от удушья или нестерпимого зуда, хрипит, задыхается… Да, сносят дом, трещат стропила… Бока животного ходят ходуном; один из мясников решил сослужить ему последнюю службу. Падающего — толкни! Он вскакивает на бычью тушу, танцует на ней, уминает, топчет брюшную полость, подпрыгивает раз-два, раз-два, — чтобы кровь вытекла скорее, вся до последней капли. И предсмертный хрип нарастает. Это — долгий, бесконечно долгий выдох. Бык и впрямь издыхает. Его задние ноги вздрагивают, отталкиваясь от пола. Жизнь с силой выходит из тела, дыхание останавливается. Задняя часть тела грузно переваливается, оседает. Вот она, сила земная, сила притяжения. Мясник соскакивает с туши. Его товарищ тут же принимается отделять кожу вокруг шеи.

Где вы, привольные пастбища, душный, теплый хлев…

Об устройстве освещения в мясных лавках. Освещение лавки и витрин должно по возможности гармонировать. Рекомендуется прямой или полурассеянный свет. Вообще же прямой свет целесообразен, потому что хорошо освещает прежде всего прилавок и чурбак, на котором рубят мясо. Искусственный дневной свет для мясных лавок непригоден, ибо мясные продукты при таком освещении теряют свой естественный сочный цвет. Фаршированные ножки. Ножки ошпарить, очистить, разрезать продольно, не снимая кожи, затем наполнить фаршем, перевязать ниткой и варить…

* * *

Послушай, Франц, вот уже две недели сидишь ты безвылазно в своей конуре. Хозяйка скоро выставит тебя вон! Платить ты не платишь, а она сдает комнаты вовсе не ради своего удовольствия. Если ты не возьмешься за ум, придется тебе перебраться в ночлежку. А дальше что? Свою конуру ты не проветриваешь, к парикмахеру не ходишь, оброс густой каштановой щетиной — пятнадцать пфеннигов на бритье мог бы, кажется, наскрести!

БЕСЕДА С ИОВОМ. ДЕЛО ЗА ТОБОЙ, ИОВ. НЕ ХОЧЕШЬ — НЕ НАДО!

Когда Иов лишился всего, чего может лишиться человек, ни больше и ни меньше, он лежал на огороде.

— Иов, лежишь ты на огороде, у собачьей будки, как раз на таком расстоянии от нее, что сторожевой пес не может до тебя дотянуться. Слышишь, как он щелкает зубами? Пес лает, как только заслышит шаги. Когда ты поворачиваешься, хочешь приподняться он рычит, бросается вперед, рвется на цепи, скачет, брызжет слюной, захлебывается лаем.

Иов, а ведь это — дворец, и сады, и поля, которые когда-то принадлежали тебе. Ты и не знаешь, наверно, что твоим был этот пес и огород, куда тебя теперь бросили; никогда не видел ты и коз, которых теперь по утрам гонят мимо тебя? Они на ходу щиплют траву, пережевывают, уплетают за обе щеки. И они принадлежали тебе…

Иов, теперь ты всего лишился. Ночевать тебе позволено в старом сарае. Все боятся твоей проказы. Бывало, радостный, ты объезжал верхом свои владения, и люди толпились вокруг тебя. Теперь у тебя деревянный забор перед носом, забор, по которому ползут улитки. Ты познакомился ближе и с дождевыми червями. Это — единственные живые существа, которые не боятся тебя.

Изъеденные проказой глаза ты, горемыка, живое гноище, открываешь лишь изредка.

Что мучит тебя больше всего, Иов? Что потерял ты сыновей и дочерей, что нет у тебя теперь ничего, что мерзнешь ты по ночам? Что у тебя язвы в горле, в носу? Что, Иов?

— Кто это спрашивает меня?

— Я только голос.

— Нет голоса без горла.

— Значит, ты думаешь, что я человек?

— Да, и потому не хочу тебя видеть. Уходи.

— Я только голос, Иов, открой глаза пошире, и ты все равно не увидишь меня.

— Ах, значит, это бред! Моя бедная голова, теперь я схожу с ума, у меня отнимают даже мои мысли.

— А хоть бы и так, разве тебе их жалко?

— Но я не хочу.

— А ведь все страдание твое в мыслях. И ты не хочешь их лишиться?

— Не спрашивай, уходи!

— Я и не собираюсь их у тебя отнимать. Я хочу только знать, что тебя больше всего мучает?

— Никому нет до этого дела.

— Никому, кроме тебя? Никому?

— Да, да! И тебе тоже!

Пес лает, рычит, щелкает зубами. Немного времени прошло, и вновь раздался тот же голос…

— Сыновей ли ты оплакиваешь?

— За меня никому не придется молиться, когда я умру. Я отрава для земли. Все плюют мне вслед. Иова надо забыть.

— Быть может, дочерей?

— Дочери — увы! Они тоже умерли. И я завидую им. А были красавицы. Они подарили бы мне внуков, но их похитила смерть. Они погибали одна за другой, словно бог, схватив их за волосы, поднимал и бросал вниз, в пропасть.

— Иов, ты не можешь открыть глаза, они гноятся, слиплись. Ты жалуешься и горюешь, потому что лежишь в огороде, собачья будка да болезнь — все, что тебе осталось.

— Голос, голос, откуда ты?

— Не пойму, чего ты убиваешься!

— Ох, ох.

— Ты стонешь, и сам не знаешь почему, Иов.

— У меня…

— Что у тебя?

— У меня нет сил. Вот в чем дело.

— А ты бы хотел, чтобы вернулись они?

— Нет сил надеяться, нет желаний. У меня нет зубов. Я дрябл, и стыдно мне.

— Значит, у тебя нет сил?

— Да, это так.

— Вот видишь, ты сам это знаешь. И это страшнее всего!

— Да, у меня это на лбу написано. Боже, какая я тряпка!

— Вот это, Иов, и есть то, от чего ты больше всего страдаешь. Ты не хочешь быть слабым, хочешь бороться. Если не бороться, то лучше уж прогнить насквозь, разума лишиться, лишиться мыслей и стать безмозглым скотом. Пожелай чего-нибудь!

— Ты меня уж так много спрашивал, голос, теперь я верю, что ты имеешь на это право. Исцели меня! Если можешь… Сатана ли, или бог, или ангел, или человек — исцели меня!

— Ты от любого принял бы исцеление?

— Исцели меня!

— Иов, подумай хорошенько, ты ведь не видишь меня. Если ты откроешь глаза, ты, быть может, испугаешься меня. Быть может, я заставлю тебя заплатить за исцеление страшной ценой.

— Это мы увидим. Ведь, судя по твоим словам, ты не шутишь.

— А если я сатана, дух зла?

— Исцели меня!

— Я — сатана.

— Исцели меня!

Тогда голос отступил, стал слабее, умолк. Пес залаял. Иов в страхе прислушался: умолк! где ты? Хочу исцеления или смерти! Он визгливо закричал. Наступила страшная ночь, и снова раздался голос:

— А если я — сатана и ты никогда от меня не избавишься?

— Ты не хочешь меня исцелить. Никто не хочет мне помочь — ни бог, ни сатана, ни ангел, ни человек! — закричал Иов.

— А ты сам?

— Что я?

— Ты же сам не хочешь!

— Что?

— Кто может помочь тебе, раз ты сам не хочешь?

— Нет, нет, — захныкал Иов. А голос в ответ:

— Бог и сатана, ангелы и люди — все хотят тебе помочь, но ты сам не хочешь… Бог — по милосердию, сатана — чтоб впоследствии тобой завладеть, ангелы и люди — потому что они помощники бога и сатаны, но ты сам не хочешь.

— Нет, нет! — снова захныкал Иов, потом взвыл и бросился наземь.

Он кричал всю ночь, и голос не умолкал больше.

— Бог и сатана, ангелы и люди хотят тебе помочь, но ты сам не хочешь!

А Иов твердил свое:

— Нет, нет!

Иов кричал, старался заглушить голос, но голос усиливался, становился все громче, говорил все быстрей, и он не поспевал за ним. Так прошла ночь. К утру Иов пал ниц.

Безмолвно лежал Иов.

С того дня язвы его стали заживать.

И У ВСЕХ ОДНО ДЫХАНИЕ — ЧТО У ЧЕЛОВЕКА, ЧТО У СКОТИНЫ…

На скотопригонный двор поступило: свиней 11543 штуки, крупного рогатого скота 2016 голов, телят 1920, баранов 4450.

Смотри, какой славный теленок. Что это хотят с ним сделать? Человек ведет его куда-то на веревке, вот они прошли в огромный зал, где ревут быки; человек подводит теленочка к скамье. Таких скамеек там целый ряд, и возле каждой лежит деревянная дубина. Обеими руками он подымает глупышку теленка и кладет его на скамью; тот покорно лежит. Он подхватывает его еще снизу и придерживает левой рукой за заднюю ножку, чтоб не брыкался. А затем берет веревку, на которой привел теленка, и крепко привязывает ее к кольцу в стене. Теленочек терпеливо лежит и ждет. Он не знает, что с ним будет, но ему неудобно лежать на деревянной скамье, он колотится головой о какой-то твердый предмет. Ему и невдомек, что это такое! Это — кончик дубины, которая прислонена к скамье; скоро она опустится ему на голову. Это будет его последним соприкосновением с сим миром. И вот этот старый, простой человек, который стоит тут один-одинешенек, этот тихий старичок с мягким голосом, что-то ласково говорит теленку, потом берет дубину, заносит ее, не очень высоко, много ли требуется силы для такого нежного создания, и с размаху опускает ее беспомощному животному на затылок. Так же спокойно, как и привел его сюда и уговаривал лежать смирно, он наносит ему смертельный удар по затылку, без злобы, без возбуждения, но и без всякого сожаления — что ж поделаешь, раз уж так заведено, а ты у нас теленочек хороший, знаешь ведь, — чему быть, того не миновать…

А теленочек: фр-р-р, фр-р-р, и уже неживой, оцепенел, замер, и ножки вытянулись. Черные бархатные глаза его вдруг расширились, потом застыли, подернулись белой каймой и медленно закатились. Человека этим не удивишь. Да, такие уж у них глаза, у мертвых! Ну, поторапливайся, брат, дела еще много — он шарит под теленочком на скамейке, вытаскивает свой нож, придвигает ногой лохань для крови. А затем — чик ножом поперек шеи по горлу, одним взмахом перерезаны все хрящики и шейные мускулы, воздух выходит со свистом, голова потеряла опору, откинулась назад на скамью. Брызжет кровь, темно-красная, густая, с пузырьками воздуха. Так все как будто? Нет, еще не все, человек спокойно, все с тем же благодушным видом, режет все глубже и глубже, что-то нащупывает острием в глубине — мясо еще молодое, такое нежное, — рассекает позвоночник. Но вот старик наконец выпрямился, бросил нож на скамейку, вымыл руки в ведре и пошел прочь.

И вот теленочек сиротливо лежит на боку, как его привязали. В зале слышен веселый шум: там работают, что-то таскают, перекликаются. Уродливо свисает на полоске шкуры отделенная от туловища голова, залитая кровью и слюною. Распухший и посиневший язык торчит между зубами. Жуткий, жуткий хрип, бульканье доносится со скамьи. Голова теленка трепещет на полоске шкуры. Туловище сводит судорогой. Ножки дергаются, вздрагивают — длинные, тоненькие ножки, как у ребенка. Но глаза у него остекленевшие, слепые. Мертвые глаза. Животное мертво.

Благодушный старичок стоит с черной записной книжечкой в руках возле колонны, издали поглядывает на теленочка и что-то подсчитывает. Ох-хо-хо, тяжелые времена, много не насчитаешь, за конкурентами не угонишься.

ФРАНЦ — У ОТКРЫТОГО ОКНА, НУ И ЗАБАВНЫЕ ЖЕ ВЕЩИ СЛУЧАЮТСЯ НА СВЕТЕ

Солнце всходит и заходит, дни становятся светлее, по улицам возят малышей в колясках, на дворе — февраль 1928 года.

До начала февраля пропьянствовал Франц Биберкопф с горя, из отвращения ко всему миру. Пропил все, что у него было, — о том, что будет дальше, и думать не хотел. Попробуй стать тут порядочным человеком, когда кругом одни подлецы, мерзавцы и негодяи! И Франц Биберкопф не желает ничего ни видеть, ни слышать — ни до чего ему дела нет. И хотя бы пришлось ему сдохнуть под забором, все равно он пропьет свои деньги до последнего пфеннига.

Пьянствовал Франц Биберкопф таким манером до начала февраля, и вот однажды ночью проснулся он от шума во дворе. На заднем дворе помещался склад какой-то оптовой фирмы. Франц, как обычно, еще не протрезвел с вечера — открыл окно да как гаркнет на весь двор: «Вон, пошли со двора, ишь разгалделись, дурачье чертово!» — и снова лег и сразу же забыл об этом, а тех словно ветром сдуло.

Неделю спустя та же история. Франц хотел было уже распахнуть окно и чем-нибудь запустить в нарушителей тишины, а потом вдруг подумал: «Время позднее, около часу, надо бы взглянуть, чего они здесь шляются по ночам? Что они тут потеряли? Здешние они или нет? Посмотрим, чем тут дело пахнет!»

Глядит, и верно: крадутся люди вдоль стены, вроде прячутся от кого. Франц высунулся в окно, смотрел-смотрел, чуть себе шею не свернул. Один из них стоит у ворот, на стреме, значит, и вообще они, надо думать, вышли на дело, — возятся втроем возле большой двери в склад. Ломают замок. Ишь ты, и не боятся ведь, что увидят! Вот что-то скрипнуло — готово, дверь открыта, один остается во дворе, в нише, а двое других уже там, на складе. Тьма кромешная, на это они, видно, и рассчитывают.

Франц потихоньку закрыл окно. Ночной воздух освежил его, голова прояснилась. Вот какими делами занимаются люди, и средь бела дня и по ночам; жулье чертово, взять бы цветочный горшок да пустить бы в них! И надо же, чтобы такое творилось в доме, где поселился он, Франц. Этого еще не хватало!

Все стихло. Франц ощупью добрел до кровати, сел, потом не выдержал, снова подошел к окну — какого черта, в самом деле, шпана эта хозяйничает на дворе, где живет он, Франц. Зажег он свечу, потянулся было к бутылке с водкой, да так и не налил. Летит шальная пуля — чья-то смерть летит…

А в обед Франц спустился во двор. Там уже толпа народу, и плотник Гернер, Францев знакомый, тоже тут как тут. Постояли они, поговорили. Опять, мол, покража. Тут Франц этого Гернера толк в бок.

— Я, — говорит, — всю их компанию видел. Полицию я звать не буду, но только в доме, где я живу и где я сплю, делать им нечего, если они явятся еще раз, то я сойду вниз во двор и, не будь я Биберкопф, я их так разделаю, что костей не соберут. Пусть их хоть двое будет, хоть трое!

Плотник удержал его за руку.

— Если ты что-нибудь знаешь, то вон там агенты уголовного розыска, ступай к ним, может подработаешь.

— Отвяжись. Я еще никого не продавал. Пускай себе агенты сами справляются, им за это деньги платят.

И пошел своею дорогою. А Гернер не успел отойти, как подошли к нему два агента — подавай им Гернера-плотника, и все тут! Его самого, стало быть. Вот влип! У Гернера душа в пятки.

— Кого вам, говорите? Гернера? Ах, Гернера! Ну да, как же, знаю, плотник он! Пойдемте, я вас проведу.

И, не говоря больше ни слова, повел их в свою квартиру. Позвонил. Жена открыла дверь, и вся компания ввалилась в прихожую. Последним вошел Гернер, незаметно подтолкнул жену в бок и палец к губам — молчи, дескать, — жена-то не знает в чем дело, — а сам руки в брюки, смешался с вошедшими; кроме агентов, тут были еще двое каких-то; потом оказалось, что они из страховой компании. Ну, осмотрели квартирку, поинтересовались, какой толщины стены, да какой пол, простукали стены, промерили все, записали. Потому что, видите ли, дело больно далеко зашло, здесь это уже не первая кража, воры настолько обнаглели, что даже пытались проломить стену, после того как на двери и на лестнице была устроена сигнализация, успели каким-то образом и это пронюхать! Да, стены чертовски тонки, дом чуть держится, ни дать ни взять — скорлупа от пасхального яйца!

Затем все снова выкатились во двор, и Гернер за ними следом, словно рыжий в цирке. Стали осматривать новые железные двери склада. Гернер от них ни на шаг. А когда двинулись все в погреб, он посторонился, дорогу хотел дать и вдруг задел за что-то ногой; слышит, что-то падает, хвать, а это бутылка — упала-то она на бумагу, никто и не услышал. Коньяк! С каких это пор коньяк во дворе оставляют? Видно, воры забыли; отчего же ее в таком случае не прибрать к рукам, хозяева от этого не обеднеют. Гернер нагнулся вроде шнурок завязать, а сам цоп бутылку вместе с бумагой!

И дала Ева яблоко Адаму, а не упади оно с дерева, оно не досталось бы Еве и Адам бы его не получил.

Сунул Гернер бутылку себе за пазуху и шасть через двор, к жене.

Та увидела, просияла.

— Откуда это у тебя, Пауль?

— Купил, когда в лавке никого не было.

— Шутишь!

— Да ты только взгляни, коньяк! И какой! Данцигский — «Золотая марка». Что ты на это скажешь?

А жена вся сияет, как медный таз. Задернула занавеску и говорит:

— Там небось много их, таких бутылок? Это у тебя оттуда, да?

— Стояла у стенки. Не я, так другой бы взял.

— Послушай, надо ее вернуть.

— С каких же это пор возвращают коньяк, если уж его найдешь? В кои веки мы можем позволить себе бутылочку коньяку, мать. Сама знаешь, какое сейчас время, а ты — «вернуть»! Курам на смех!

В конце концов уговорил жену — одна бутылка, подумаешь, велика важность, от этого такая богатая фирма не разорится. И потом, мать, по правде говоря, бутылка эта принадлежит уже не фирме, а грабителям, не беречь же ее для них! Это было бы даже противозаконно. И вот у супругов пир горой — сидят потягивают коньячок и рассуждают, что в жизни нельзя зевать и что не в одном золоте счастье — серебро, скажем, тоже вещь стоящая.

А в субботу опять явились воры, и вот тут-то и началось самое интересное. Они вдруг заметили, что по двору кто-то ходит, вернее заметил тот, кто на стреме стоял у забора; ну, те моментально, словно нечистая сила, выскочили со своими потайными фонариками вон из склада и во все лопатки к воротам, наутек. Но Гернер стал у ворот, так что те, как борзые, перемахнули через стену в соседний двор. Гернер за ними, бежит что есть мочи, боится, что совсем уйдут.

— Эй, постойте, чего боитесь! Я вас не съем, боже мой, вот остолопы!..

Но те не слушают, один за другим лезут через стену. У Гернера сердце кровью обливается. Двое уже смылись, только их и видели, вот чумовые! И лишь последний, уже сидя верхом на заборе, пустил ему свет фонарика прямо в лицо. Ну, спрашивает, чего тебе? Подумал, что, может, конкуренты нашлись, и все дело портят!

— Да я же с вами заодно, — говорит Гернер.

— Чего-чего?

— Ну да, заодно. А вы смываетесь!

Вор, подумав немного, слез с забора, пригляделся к плотнику и заметил, что тот пьян. Ишь нализался, то-то храбрый такой. Но и верзиле вору, хоть он и один, теперь не страшно, видит — у плотника нос сизый и от него водкой так и разит. Гернер руку протянул ему.

— Руку, товарищ. Идем со мной!

— Купить хочешь?

— Как так, купить?

— На пушку берешь?

Гернер обиделся — видит, не принимает тот его всерьез; эх, только бы не убежал опять, коньяк-то уж больно был хорош, да и жена на него напустится, ох и напустится, если вернется ни с чем. И Гернер принялся канючить:

— Да нет же, с чего ты взял, поди хоть сам посмотри, тут я живу.

— Да кто ты такой?

— Управляющий домом я, вот кто; думаю — может же и мне кой-что в этом деле перепасть.

Вор призадумался. Чего, кажется, лучше — самое верное дело, если этот управляющий войдет в компанию! Только не было бы тут подвоха! Э, была не была, на крайний случай револьвер имеется.

Оставил он у забора свою приставную лестницу и пошел за Гернером по двору. Товарищей его давно уж и след простыл, думают, верно, что он засыпался. Гернер позвонил в квартиру в первом этаже.

— Послушай, к кому ты звонишь? Кто тут живет?

— Я и живу, кто же еще! — гордо отозвался Гернер. — Вот, смотри!

Он вынул из кармана плоский ключ и с шумом отпер дверь.

— Ну что, убедился теперь?

Гернер повернул выключатель, видит — жена стоит в дверях кухни, вся трясется. Гернер снисходительным тоном представил ей гостя:

— Так что разрешите, — моя жена, а это, Густа, мой коллега.

Та сначала все дрожала, не решалась подойти, а потом вдруг расцвела, закивала, заулыбалась, — смотри, какой симпатичный молодой человек, и видный такой, представительный. Подошла и затараторила как ни в чем не бывало:

— Что же ты, Пауль, не приглашаешь господина в комнату? Не стоять же в коридоре; пожалуйста раздевайтесь, заходите, будьте гостем!

Тот охотнее всего ушел бы подобру-поздорову, но радушные хозяева ни за что не отпускали его. Жулик глазам не верит. Вот поди же ты, кто мог подумать, кажется, такие порядочные люди, — верно, туго им живется, ясное дело, всем ремесленникам сейчас приходится туго — инфляция была и тому подобное. А бабенка-то ничего — ишь как поглядывает.

Выпил он с холоду стакан пунша и отчалил. В тот раз так и не разобрался до конца в этом деле. Пес их знает, что за люди…

Как бы то ни было, этот молодой человек, видимо, по поручению всей шайки, явился к Гернерам на следующее утро. Он весьма деловито осведомился, не забыл ли чего у них. Самого Гернера не было дома, зато жена встретила гостя приветливо, даже подобострастно, поднесла ему рюмочку, которую он милостиво изволил выкушать.

Но потом, к великому огорчению обоих супругов, воры не показывались всю неделю. Тысячу раз принимались Пауль и Густа обсуждать положение — не спугнули ли они чем-нибудь этих молодцов. Вроде нет, не в чем им было себя упрекнуть.

— Может быть, ты что-нибудь сказал не так, Пауль, ты бываешь иногда такой грубый.

— Нет, Густа, я тут ни при чем, уж если кто виноват, так это ты, — состроила такую постную физиономию, что твой пастор, это молодого человека и оттолкнуло, потому что он не знал, как себя с нами держать. Ужасно! Что нам теперь делать?

Густа готова была расплакаться. Ах, хоть бы пришел опять кто-нибудь из них! И все она виновата — уж, кажется, она ли не старалась!

И верно, в пятницу пришел желанный миг. Густа снова была одна. Стучат. Да, стучат… Она бросилась открывать, второпях даже свет забыла зажечь, сразу почуяла, кто пришел! Так и есть, тот самый, длинный, представительный. Сухо так спросил, дома ли муж, — ему нужно переговорить с ним кое о чем. А сам смотрит холодно, недоверчиво… Густа в ужас пришла: уж не случилось ли чего? Но гость успокаивает ее:

— Нет, нет, разговор будет чисто делового характера.

А потом разговорились — о квартире, об обстановке и что, дескать, под лежачий камень и вода не течет. Они уселись за стол в гостиной, Густа была в восторге, что уговорила его остаться: теперь Пауль уж не посмеет сказать, что она отвадила гостя, она все поддакивала, мол, и она так думает — это уж как ни верти, а под лежачий камень вода не течет! Они обсудили этот вопрос во всех подробностях; по ходу действия выяснилось, что оба могут сослаться на опыт своих родителей и родственников, близких и дальних, в подтверждение того, что под лежачий камень и вода не течет. Не течет — это уж точно, хоть сейчас под присягу, оба они с этим совершенно согласны! Они приводили друг другу пример за примером из своей собственной жизни, из жизни соседей и так увлеклись разговором, что едва опомнились, когда раздался звонок. В комнату вошли двое мужчин, предъявивших удостоверения агентов уголовного розыска, и с ними три страховых агента. Один из агентов уголовного розыска без дальнейших предисловий обратился к гостю, приняв его за Гернера.

— Послушайте, господин Гернер, вы должны нам помочь в этом деле — я имею в виду повторные кражи со взломом на складе, что здесь во дворе. Было бы желательно, чтоб вы приняли участие в особой его охране. Владельцы фирмы, вместе со страховым обществом, не откажутся, конечно, возместить все расходы.

Потолковали они этак минут десять, — жена Гернера все слушала; в двенадцать часов они ушли. После этого хозяйка и гость впали в такое игривое настроение, что в начале второго между ними произошло нечто, о чем ни говорить, ни писать не принято. Потом даже застеснялись, хозяйке-то было уже тридцать пять лет, а молодому человеку — от силы двадцать. Тут дело, собственно, было не только в возрасте или в том, что он ростом 1,85 метра, а она — 1,50, а в том, что вообще такое случилось! Так уж оно вышло, с разговорами этими, с треволнениями, а тут еще дураки сыщики насмешили. В общем-то было вовсе не плохо, только потом как-то конфузно, по крайней мере ей; впрочем, пустяки, бывает! Во всяком случае в два часа, к приходу Гернера, все было уже в наилучшем виде — оба сидели за столом, тихо, мирно, поглядеть — одно умиление. Он и сам тотчас же к ним подсел.

Так просидели они до шести часов, и Гернер с таким же восторгом, как и его жена, слушал, что рассказывал длинный. Даже если в том, что он говорил, была лишь доля правды, приходилось сознаться, что они, друзья его, ребята хоть куда; Гернер только диву давался, какие у нынешних молодых людей разумные взгляды на жизнь. Вот он сам, например, уже немало пожил на свете, а ведь только теперь у него глаза открылись. Когда гость ушел и они стали в девять часов укладываться спать, Гернер заявил, что не понимает, как это такие башковитые ребята не брезгуют его, Гернера, компанией, — уж наверное (и Густа должна это признать) в нем есть что-то такое особенное, и он, стало быть, может пригодиться! Густа не стала спорить, и старик живо улегся и захрапел.

А утром, перед тем как вставать, он сказал жене:

— Знаешь, Густа, пусть я не я буду, если еще раз наймусь к подрядчику на стройку. У меня было собственное дело, пока в трубу не вылетел, так скажи сама, разве это работа для человека, который был сам себе хозяин? К тому же, не успеешь наняться — тебя того и гляди рассчитают, стар стал. Почему бы мне, в самом деле, не поработать налево, фирма богатая, а? Видишь, парни-то какие ловкие? А кто нынче не словчит, тому крышка. Вот я что скажу. А ты как считаешь?

— А я тебе это давно уж говорю.

— То-то же. Мне бы, понимаешь, тоже хотелось пожить по-человечески, не отмораживать ноги на работе.

Густа на радостях обняла его, в порыве благодарности за все блага, которыми он ее наделил и собирался наделить вскорости.

— А знаешь что, старуха? — Тут Гернер ущипнул ее за ногу так, что она взвизгнула. — Ведь у нас для тебя, пожалуй, дело найдется.

— Бог с тобой!

— А я говорю, найдется! Небось скажешь, что можно и без тебя обойтись?

— Конечно! Ведь вас уже пятеро, и все такие сильные мужчины. (Сильные — это уж она сама убедилась…) Я даже постоять покараулить не могу, — продолжала она жалобно, — у меня, сам знаешь, расширение вен на ногах. Куда я гожусь?

— Боишься, Густельхен?

— Боюсь? С чего ты взял? А ты попробуй побегай с расширением вен. Такса кривоногая и та тебя обгонит. А если сцапают меня, то и ты попадешься, потому что я твоя жена.

— А чем я виноват, что ты моя жена? — Он снова с чувством ущипнул ее за ногу.

— Перестань, Пауль. Не возбуждай меня, пожалуйста!

— Нет, ты только подумай, мать, ты же совсем другим человеком станешь, если выберешься из этой плесени.

— Да разве мне самой не хочется? Еще как хочется — слюнки текут!

— Погоди, все будет, старуха, это еще что, так, пустяки, а ты вот послушай, повесь ухо на гвоздик! Знаешь, что я надумал? Я это дело обделаю сам, один.

— Как так? А другие? (Вот тебе и раз!)

— В том-то и штука, Густа. Мы и без них обойдемся. Знаешь, с компаньонами ни одно дело не выгорает, это уж старая история. Что, прав я или не прав? Так вот, я и хочу работать в одиночку. Нам сам бог велел — раз у нас квартира в первом этаже, а склад в нашем же дворе. Верно я говорю, Густа, или нет?

— Да ведь я ж тебе не смогу помогать, Пауль, у меня же расширение вен.

А вообще это ее и по другим соображениям не очень устраивало. Да, жалко. И «старуха» с кислой улыбкой согласилась на словах, но в душе про себя решила: нет, нет и нет!

На следующий день служащие в два часа ушли со склада, а под вечер Гернера заперли там вместе с женой; часов в девять, когда в доме все затихло, он собрался было приняться за дело — самое время, пока сторож ходит у ворот. И тут вдруг — на тебе! В дверь склада постучали! Стучат… Как будто стучат, а? Кто бы это мог быть? Кто его знает — стучат, и все тут! Ведь некому ж стучаться-то! Склад закрыт. А стучат! Опять стучат. Супруги — ни гугу, забились в угол, не отзываются. Опять стучат. Гернер подтолкнул жену в бок.

— Стучат! Слышишь?

— Да.

— Что бы это значило?

А она, странное дело, ни капли не испугалась.

— Пустяки, — говорит, — не убьют же нас.

Нет, убить не убьют. Того, кто там стучится, она хорошо знает; он ее не убьет, нет, этот длинноногий с маленькими усиками, — пусть приходит, ей будет только приятно. И тут опять постучали, негромко, но настойчиво. Господи, да это же условный знак.

— Э, да он нас знает! Сдается мне, мать, что это кто-то из наших парней.

— Чего же ты молчишь?

Гернер петушком к входной двери. Откуда они узнали, что мы с женой здесь? Вот дела! А из-за двери шепот:

— Гернер, открывай!

Хочешь не хочешь — приходится открывать. Вот сволочи, свинство какое, так бы и расколотил все кругом вдребезги. Пришлось открыть. Так и есть, это он, ее кавалер, — длинный, с усиками, один. Гернер ничего не замечает, ему и невдомек, что жена выдала его своему кавалеру. Долг платежом красен! Завидев длинного, она просияла, не могла скрыть своей радости, а муж волком глядит, ругается…

— Чего зубы скалишь, а?

— Ах, я так боялась, что это кто-нибудь из жильцов или сторож!

Теперь скорей за работу! А там — делить добычу. Ругань горю не поможет. Этакое свинство!

Попробовал Гернер еще раз попытать счастья; старуху свою дома оставил — глаз у нее дурной! Но ночью снова стук! На сей раз пришли все трое, будто он их звал! Что ты с ними поделаешь — на своем дворе и то не хозяин! Попробуй сладь с этой шпаной. Лопнуло у Гернера терпение, совсем из себя вышел: ладно, думает, сегодня еще поработаем вместе, раз уж я с ними связался, но завтра — шабаш! И если эти сволочи еще раз явятся в дом, где я управляющий, и станут нос совать в мои дела, я моментально полицию вызову: ишь вымогатели, эксплуататоры проклятые!

Битых два часа трудились они не покладая рук. Все, что под руку попадется, волокут в квартиру Гернера: мешки с кофе, сахаром, коринкой. Обобрали всю бакалею подчистую, потом за ящики со спиртным взялись — вина, коньяки, настойки всякие. Перетащили чуть ли не полсклада. Мечется Гернер, злится, что все это не ему одному достанется. А старуха его успокаивает.

— Я же все равно, — говорит, — не смогла бы столько перетаскать, у меня ведь расширение вен. — А те все носят да носят, старик аж слюной брызжет.

— Расширение! Сходи в аптеку да купи себе резиновые чулки, а то экономию наводишь там, где не надо!

Но Густа не слушает. Она глядит не наглядится на своего длинного, и он тоже на ребят гордо посматривает. Знай, дескать, наших! Ведь все это дело он провернул! И бабеночка недурна.

Таскали они, пока из сил не выбились, а как ушли, Гернер закрыл за ними дверь, заперся и давай с Густой пьянствовать. Как говорится, с паршивой овцы хоть шерсти клок! Да и время нечего терять — надо успеть все перепробовать и, что получше, завтра же с утра сплавить какому-нибудь торгашу. Развеселился даже, дело стоящее. И Густа тоже довольна, как ни говори, а муж у нее хороший, ее ведь муж, не чей-нибудь, она уж для него постарается. Так они с двух часов до пяти утра всего перепробовали, да не как-нибудь, а с чувством, с толком. Надрызгались и завалились спать. Что и говорить, славная была ночка.

А около полудня — звонок! Звенит, надрывается. Но Гернеры и ухом не ведут. Куда уж им после такой попойки. А звонки не прекращаются, вот уж в дверь кто-то колотит — ногами, что ли? Наконец Густа очухалась, вскочила и давай тормошить Пауля. — Пауль, Пауль, стучат, иди открой. Тот еле глаза продрал: «Где? что?» — но она живо растолкала его. Скорей, мол, скорей, ишь как стучат, того и гляди дверь разнесут в щепы! Верно, почтальон! Встал Пауль, натянул штаны. Только успел отпереть, как в комнату ввалились трое. Что за банда? Неужели ребята за товаром, в такую рань? Нет, не то!.. Это ж лягавые, сыщики из уголовной полиции! Ну на сей раз им долго разыскивать не пришлось. Они глаза вытаращили от изумления. Ай да управляющий домом, хорош! — на полу навалены целые горы краденого добра. Повсюду — в коридоре, в комнате, все как попало, вперемежку: мешки, ящики, бутылки, солома. Комиссар говорит:

— Такого свинства я в жизни не видывал!

Ну, а Гернер? Ему говорить нечего. Стоит молчит! Уставился на лягавых. Мутит его еще к тому же. Кровопийцы, сволочи, будь у меня револьвер, я бы живым не дался. Неужели ж всю жизнь гнуть спину на стройке, а господа будут денежки загребать? Эх, дали бы хоть винца глотнуть… Ничего не поделаешь, надо одеваться. «Успеете, дайте хоть подтяжки пристегнуть!»

А жена его нюни распустила, хнычет.

— Ах ты господи, мы ничего не знаем, господин комиссар, мы ведь порядочные люди, это нам, верно, кто-нибудь подкинул, вот все эти ящики, потому как мы крепко спали, вы и сами видели, вот кто-нибудь и сыграл с нами такую штуку! Не иначе, кто-нибудь из нашего же дома, господин комиссар! Пауль, что же теперь с нами будет?

— Все это в полиции расскажете.

— Это, значит, и к нам ночью воры забрались, старуха, — вмешивается в разговор Гернер. — Верно, те же самые, которые склад очистили, а нас в полицию тащат.

— Вот все и расскажете там или потом на следствии.

— Не пойду я в полицию.

— Не пойдете, свезем.

— Боже мой, Густа, я же ни звука не слыхал, как к нам воры забрались. Спал как убитый.

— Да ведь и я тоже, Пауль.

Густа хотела было под шумок достать из комода два письма, от длинного, да один из агентов заметил.

— Ну-ка, покажите-ка! Или нет, положите обратно. Обыск потом проведем!

Она в азарт вошла.

— Что ж, ваша сила… постыдились бы врываться в чужую квартиру!

— Ну, кончай разговоры, пошли!

Тут Густа и начала ломать комедию — на мужа не смотрит, голосит, катается по полу, — пришлось ее силой тащить. А муж ругается на чем свет стоит, вырывается, кричит:

— Не смейте женщину оскорблять!

Что же это творится? Грабители настоящие скрылись, вымогатели проклятые, а его, бедного, впутали в эту грязную историю!

ГОП, ГОП, ГОП, С ТИХОЙ РЫСИ НА ГАЛОП!

Во дворе, у ворот, собралась толпа. Толки, пересуды. Франц не вмешивался в разговоры. Засунул руки в карманы, поднял воротник, втянул голову в плечи, по самую шляпу. Ходит от одной группы к другой и молча слушает. А когда плотника с его толстенькой супругой повели по двору на улицу, зеваки расступились, стали шпалерами. И Франц стоял — смотрел. Застукали, значит. Что ж, ведь и ему пришлось когда-то идти таким манером. Только тогда было темнее. Ишь как глядят, — прямо перед собой. Стыдно им поди! А другие что, лучше? Лясы-то каждый может точить. Поди знаете, каково человеку в таком положении! А сами-то, сами хороши — жульничают по тихой, а потом забьются за печку, и все шито-крыто, хапуги мещанишки! Вон теперь открывают дверцу «зеленого Генриха»[6]. Лезьте не стесняйтесь. Вот и бабенку втолкнули — она вроде выпивши, что ж, ее право-полное право! А эти — пусть смеются. Сами бы попробовали, каково это… Ну, трогай.

А люди не расходятся, все стоят, судачат. Пошел Франц со двора, за воротами стужа лютая. Обернулся посмотрел на ворота, потом улицу оглядел… Ну, что делать будешь? Как жить? Потоптался на месте. Ух черт как холодно, собачий холод! Но наверх к себе все равно не пойду. Куда же идти-то?

Стоит так, переминается с ноги на ногу. Сам не заметил, как ожил! Что ему до всей этой сволочи? Стоят, лясы точат! И знать он их не желает! Надо будет подыскать себе другую комнату. Все равно отсюда выживут.

И Франц бодро пустился в путь, вниз по Эльзассерштрассе, вдоль забора, где метро ремонтировали, сначала к Розенталерплац, а там — куда глаза глядят.

Так вот и случилось, что Франц Биберкопф выполз наконец из своей норы. Управляющий, которого прогнали сквозь строй зевак, его кругленькая, подвыпившая жена, кража со взломом, «зеленый Генрих» — все это не выходило у него из головы. Но еще он до площади не дошел, как на пути его попалась первая пивная. Тут-то оно и началось. Рука потянулась в карман, хвать, а бутылки пустой и нет. Нет и нет! Забыл! Вот черт! Наверху у себя в комнате забыл! Задурили голову! Как началась вся эта катавасия на дворе, он мигом накинул пальто и айда вниз, а про бутылку-то и не вспомнил. Будь она проклята! Не назад же топать! И пошло: нет, да! Да, нет… Ни туда, ни сюда. Ругается на чем свет стоит, сам себя уговаривает, топчется на месте. «Ну заходи, чего стал!» — «Да ну его к черту!» Никогда еще с Францем такого не было. «Зайти? Или не заходить? Очень уж пить хочется! Выпей сельтерской!

А то ведь зайдешь — опять назюзюкаешься, и все. Да, выпить-то ведь хочется, до смерти хочется! Нет, не пойду, лучше уж на улице постою, а то опять день-деньской проваляешься в каморке у старой Шмидтши». И снова перед глазами «зеленый Генрих» и Гернер с женой. «Ну нет, шалишь! Налево кругом, нечего здесь торчать, может быть когда-нибудь в другой раз, а теперь — пошли куда-нибудь в другое место!»

И вот Франц чуть не бегом на Алекс пустился. В кармане 1 марка 55 пфеннигов. Хлебнул он одного только чистого воздуха и побежал. Через силу заставил себя как следует пообедать в кухмистерской: заказал телячье рагу с картофелем, впервые за несколько недель плотно поел. После еды жажда стала как будто меньше. Оставалось еще семьдесят пять пфеннигов. Франц задумчиво поиграл монеткой. Не пойти ли к Лине? Да ну ее, что она мне? Язык обложило, во рту кисловатый вкус, в горле пересохло, словно огнем жжет. Сельтерской, что ли, выпить?

Стал пить. Жадно глотал прохладную воду. Пузырьки газа приятно щекотали язык. И тут вдруг понял, куда его тянет. К Минне! Как он ей тогда телятину прислал. А от передников она не отказалась. К Минне, куда же еще!

Сказано — сделано! Встал Франц, пошел прихорашиваться к зеркалу. Поглядел на себя неодобрительно. «Хорош! — бледный, в угрях весь, щеки обвисли. Ну и морда! Какие-то полосы красные на лбу — это еще откуда, наверно от шапки! А нос? Чисто слива — красный, вспухший. Впрочем, это не от водки, а просто мороз сегодня сильный. Ну чего глаза пялишь — тусклые, тупые, как у коровы? И что это у меня, скажи, глаза какие телячьи — выпучил их, будто закрыть не могу! Словно сахарным сиропом меня облили. Ну ничего, для Минны сойдет. Так, теперь волосы пригладим. Порядок! И — к ней. Авось даст пару пфеннигов до четверга, а дальше видно будет».

Пулей вылетел из обжорки. Ну и мороз! А людей-то, людей! Сколько народищу на Алексе, и все бегут куда-то. Подумаешь, какие занятые… Припустил и наш Франц, чуть не бежит, а сам на ходу по сторонам поглядывает. Бывает, лошадь поскользнется на мокром асфальте, поднимут ее пинками в брюхо, и она с отчаяния пускается во весь опор и скачет как бешеная. Так вот и Франц. Что ж, мускулы у него дай боже, мужчина он крепкий, недаром когда-то в спортивном клубе состоял. Топает по Александерштрассе и подмечает, что и у него шаг другой стал — твердый, четкий, как у гвардейца на параде. Стало быть, и мы не хуже других, с ног не валимся.

Сводка погоды на сегодня: переменная облачность с прояснениями. В ближайшие сутки холода удержатся, но в дальнейшем ожидается повышение температуры. Солнышко робко выглядывает из-за туч. Скоро потеплеет.

Сядьте за руль нашего нового шестицилиндрового «оппеля», — он не обманет ваши ожидания. Ты знаешь край, где апельсины зреют… туда, туда…

И вот Франц уже в доме, где живет Минна. Стоит перед знакомой дверью, глядит на звонок, потом широким жестом сорвал с головы шляпу, позвонил, ждет пока откроют. Кто откроет? Она, кому же еще! Поклонимся ей, шаркнем ножкой — все чин чинарем. Если у барышни есть кавалер… Она и откроет, кому же еще, тюли-тюли! Защекочу! И вдруг — на тебе! Мужчина! Ее муж! Ну да, это же Карл! Господин слесарь! Ну, не беда. Ишь какую кислую морду состроил!

— Это ты? Чего тебе нужно?

— Ты бы впустил меня, Карл, я ведь не кусаюсь! И — в дверь. Вот и мы! Везет, скажи, как утопленнику.

— Слушай-ка, уважаемый, хоть ты и слесарь высшего разряда, а я чернорабочий, ты все же фасон не дави. Можешь ответить, когда с тобой здороваются.

— А я что, звал тебя? Я и на порог тебя не впускал — сам вломился!

— Ладно, ладно! Жена-то твоя дома? Хочу поглядеть на нее, поздороваться.

— Нет ее сейчас дома. А для тебя никогда не будет. Для тебя у нас никого дома нет!

— Вот как?

— Да! Нет и не будет!

— Ты же вот дома, Карл!

— Нет, меня тоже нет. Я только поднялся за свитером и сейчас же назад в мастерскую.

— Что ж, от клиентов отбою нет?.

— Не жалуюсь!

— Выгоняешь, значит?

— Да я тебя и не впускал вовсе. Что ты здесь потерял, а? Постыдился бы на глаза показываться позорить меня только, тебя же здесь весь дом знает.

— Пускай их лаются, Карл. Плевали мы на всех. Я же в их дела нос не сую! Знаешь, нечего бояться, что люди скажут. Видали мы их! Вот намедни лягавые забрали такого, плотник первой руки, еще у нас был управляющим домом. Представляешь? С женой. Забрали. Крали они, понимаешь, как сороки. А я что украл? А?

— Послушай, некогда, мне пора идти. Проваливай! Нужное дело — с тобой разговаривать. А Минне и на глаза не попадайся, прогонит она тебя поганой метлой!

«Скажите, пожалуйста, много ты понимаешь! Наставил я тебе рога, а ты еще рассуждаешь! Животики надорвешь. Если у барышни есть кавалер, она его любит на свой манер…»

Карл подошел к Францу вплотную.

— Ну, чего ждешь? Мы тебе не родня, Франц, запомни! Раз уж тебя выпустили из каталажки, живи как знаешь, а на меня не рассчитывай!

— Я, кажется, у тебя денег не просил.

— Просить не просил, а Минна не забыла Иду, сестра ведь ей, и никогда мы тебе этого не забудем! Ты для нас — пустое место, понял?

— Да. А Иду я не убивал. Я себя не помнил — вот рука и сорвалась. Это с каждым может случиться.

— Ида умерла, а ты ступай своей дорогой. Мы люди честные.

«Пес ты, пес, да еще рогатый, гадина ядовитая. Возьму вот и скажу, как было дело с Минной, куда ты годишься — я же твою жену, коли захочу, у тебя из постели возьму».

— Я свои четыре года минута в минуту отсидел. Суд присудил, а тебе мало?

— Что мне твой суд? Проваливай раз и навсегда. Забудь сюда дорогу! Раз навсегда!

«Что это с ним, с господином слесарем, того и гляди в драку полезет?»

— Последний раз говорю тебе, Карл, — отсидел я свой срок и хочу теперь помириться с вами. Вот тебе моя рука.

— Не возьму я ее!

— Так, теперь все ясно. (Эх, взять бы его за ноги да башкой об стенку!) Вот теперь ясно, как на бумаге.

И тем же лихим жестом, что у дверей, нахлобучил шляпу.

— Ну, в таком случае счастливо оставаться, Карл. Будь здоров, господин слесарных дел мастер! Поклонись Минне и скажи ей, что я приходил узнать, как дела. А ты, свинья супоросая, самая что ни на есть последняя сволочь. Заруби это себе на носу, и полегче на поворотах, а то кулак мой понюхаешь. Дерьмо ты собачье, и как это Минна с тобой живет!

Сказал, и прочь из квартиры. Спокойно, без шума. Медленно спустился по лестнице. Пусть-ка тот попробует пойти следом! Где ему, не посмеет.

В пивной напротив Франц опрокинул рюмку водки, одну-единственную, чтобы душу отвести. Посидел, подождал немного — не явится ли Карл. Да где уж ему… И весьма довольный собою, Франц отправился дальше. Деньги? Деньги мы раздобудем где-нибудь в другом месте. Напряг мускулы, повел плечами — ничего, живы будем, не помрем!

* * *

— Ты встаешь у меня на пути и хочешь повергнуть меня наземь? Я задушу тебя своими руками, — тебе не справиться со мной! Ты грозишь мне, осыпаешь меня насмешками, презираешь, в грязь хочешь втоптать, — не на такого напал, сил у меня хватит! К насмешкам твоим я равнодушен. Не кусай — зубы сломаешь! Не боюсь я змеиных укусов. Не знаю, кто натравил тебя на меня, но я сумею постоять за себя. Бог сокрушит врагов моих, выдаст мне их с головой.

— Болтай, пожалуй. Так вот щебечет пташка, спасшись от когтей хорька. Пусть себе щебечет — хорьков много на свете. До поры до времени тебе не дано видеть меня. Да пока в этом нет и нужды. Ты слышишь болтовню людей, шум улицы, лязг трамвая. Живи, дыши, слушай. Среди всего этого ты услышишь и меня.

— Кого «меня»? Кто говорит со мной?

— Не скажу. Сам увидишь. Сам почувствуешь. Закали свою душу. Тогда поговорим. Вот тогда ты увидишь меня и выплачешь глаза свои.

— Говори, коли не надоело. Говори хоть сто лет подряд. Мне смешно, да и только!

— Не смейся! Ох, не смейся!

— Плохо ты меня знаешь! Не знаешь ты, что за человек Франц Биберкопф. Ничего не боюсь, ничего! Мой кулак меня не подведет. Гляди, какие у меня мускулы, — полюбуйся!

Загрузка...