Небо Италии, небо Торквата…
Я был в Риме. Был залит светом…
«Мы с нетерпением ждали, – записал (это было в 1838 году) в своем дневнике французский священник о. Луи Ботэн, – что вот-вот увидим, как открывается вид на великий город. Но тем не менее усталость от прошедшей и предыдущих ночей приводила к тому, что всех нас то и дело бросало в состояние изнеможения; вдруг, когда мы поднялись на какую-то возвышенность, vetturino закричал нам, показав вперед своим хлыстом: «Roma!» И действительно, мы тут же увидели сквозь утренний туман купол Святого Петра. Нашим глазам в нем как бы открылся весь Рим, древний и новый».
Купол Святого Петра… «Мы простояли почти час, не сводя глаз с купола, и ни за какие деньги не ушли бы отсюда», – напишет потом Диккенс в своих «Картинах Италии». И Стендаль – в «Прогулках по Риму». Стендаль и квартиру себе в Риме всегда снимал так, чтобы из окон был виден этот купол. Трудно, а наверное, просто невозможно сказать, что именно из творений Микеланджело более совершенно. Pietà… Сикстинская капелла… Моисей в церкви San Pietro in vincoli на склоне Эсквилина… Знаменитый Davitte colla fromba – «Давид с пращой», как называет его в стихах сам художник… Воскресший Иисус из готической церкви, что находится рядом с Пантеоном… Стихи… Нет, наверное, всё-таки этот купол – последний из его шедевров, законченный лишь через десять лет после того, как его 89-летний творец скончался. La Cupola, как говорят итальянцы, непременно ставя ударение на том, что здесь слово «купол» и пишется и произносится с большой буквы.
Собор Святого Петра – сооружение странное, местами вычурное. Если вспомнить те же записки Диккенса, «это – огромное здание, где не на чем отдохнуть душою и где взор быстро утомляется». Согласен – San Pietro, но не Купол. Я тоже теперь пишу это слово с большой буквы.
Ослепительно белый, парящий, словно он и на самом деле невесом, в этой особенной итальянской дымке, которую о. Ботэн назвал «утренним туманом». Нет, это, конечно, не туман, это sfumato, sfumata luce (рассеянный свет) или легкая дымка. Леонардо да Винчи говорит о ней, что художник должен уметь, изображая здания, видимые на большом расстоянии, показать, что видны в них только светлые и освещенные солнцем части, тогда как невидимое для солнца остается «почти цвета тумана средней темноты»…
Сколько раз именно в такой дымке видел я Купол, стоя у парапета в небольшом апельсиновом садике на Авентине! Он находится у церкви Святой Сабины, в двух шагах от площади dei Cavalieri di Malta и дворца мальтийских рыцарей, в запертый сад которого можно заглянуть через замочную скважину.
Площадь эта устроена в XVIII веке по проекту Джованни Пиранези. Думаю, он придумал и эту скважину, которую в Риме знает каждый. Через нее словно в подзорную трубу видна длинная аллея внутри сада и в конце ее далеко-далеко – Купол. Но из «моего» апельсинового сада Купол и вообще вся панорама Рима видны ничуть не хуже.
А кроме того, здесь, в садике, идет своя жизнь: молодые матери и нянюшки гуляют с маленькими детьми, кто-то сидит в коляске, другие бегают, третьи – учат английский язык, повторяя отдельные слова и фразы… Школьники здесь неумело ухаживают за своими одноклассницами: так, один мальчишка вырвал из рук у своей пассии рюкзачок и забросил прямо на стену пристроенного к садику дома. Она, тоненькая как пальма и подвижная как обезьяна, забирается по отвесной стенке и, кажется, уже спасает свою сумку, но тут ее опережает вооружившийся длинной палкой кто-то из друзей моего Танкреда, и рюкзак оказывается где-то совсем в другом месте. Воинственная Клоринда не сдается и в конце концов побеждает. Смех, крики, реплики разгневанной Клоринды, звонкие реплики, похожие на пение или на урок сольфеджио, и атмосфера какой-то абсолютной невинности, детскости и чистоты.
Шумят развоевавшиеся подростки, а я, несмотря на всё это, просто упиваюсь тишиной… Тишиной, потому что во всех этих звуках нет никаких механических шумов, нет машин, никаких шумов города… Ранняя весна. Благоухают поспевшие апельсины:
L’aura, e l’odore, e l’refrigerio, e l’ombra
Del dolce lauro…
Всё, как у Петрарки («Воздух, и запах, и свежесть, и тень сладостного лавра»). Только не в тени лавра, но под апельсиновыми деревьями. В Риме – весна, в Москве идет снег.
Когда поднимаешься на Авентин, то кажется, будто ты уже не в Риме, а где-то в далекой провинции. По дороге, которая ведет от берега Тибра на вершину холма, к базилике Святого Алексия человека Божия, машины не ездят, и туристы, может быть, именно по этой причине тоже ее не знают. Встретишь, поднимаясь по ней, двух-трех монахинь, а главное, наслушаешься птиц, поющих не переставая, и справа и слева, в кустах и на деревьях. И, быть может, услышишь колокол, возвещающий, что время читать Angelus – молитву, обращенную к Святой Деве, начинающуюся словами: Angelus Domini nuntiavit Mariae et concepit de Spiritu Sancto – «Aнгел Божий возвестил Марии, и зачала от Духа Святого». В прежние времена крестьяне на поле, услышав звон колокола, вставали на колени и читали эту молитву, как изображено на известной картине Жана Франсуа Милле.
А птицы продолжают свое пение. Теnui gutture саntat avis, или по-русски: «Звучит птицы нежнейшая трель»… О, эти птицы! Их генеалогия по прямой линии восходит к тем, чье пение две тысячи лет тому назад по утрам слушал мечтательный Альбий Тибулл, настоящий римлянин, горожанин, самый римский из поэтов Древнего Рима, ибо и Вергилий, и Гораций здесь жили мало, предпочитая деревню. Кстати, это именно Тибулл назвал впервые Рим Вечным городом – urbs аеtеrnа, а ведь он, конечно, не знал, чтó ждет впереди его город, и просто считал, как все римляне, что их цивилизация будет существовать бесконечно.
Церковь Святых Бонифация и Алексия построена прямо на месте дома, где некогда жил святой – Алексий человек Божий, как обычно называют его по-русски. Сын римского сенатора, он ушел из дому и странствовал по миру как нищий. Вернувшийся через годы домой под видом неизвестного странника, последние годы он спал под лестницей, и даже она, как говорят, сохранилась. А ведь всё это было на рубеже IV и V веков! Через тысячу лет после того, как был основан Рим, и за семьсот пятьдесят лет до основания Москвы. За тысячу лет до Андрея Рублёва. (Всё-таки как же недавно началась наша, российская, история! Почти как американская.) Сохранился и колодец, из которого тогда брали воду; раньше он, разумеется, находился во дворе, теперь – оказался посреди церкви.
Не могу не вспомнить, как однажды я оказался здесь во время венчания, – церковь была вся убрана белыми цветами. Тысячи белых лилий, слегка одурманивающий их запах и грегорианское пение. Benedicat vobis Dominus ex Sion: qui fecit caelum et terram – «Благословит вас Господь от Сиона, сотворивый небо и землю». И далее бессмертные слова Иисуса: «Сего ради оставит человек отца и матерь и прилепится к жене своей, и будета оба в плоть едину»…
Счастливые лица молодых… Безупречно отглаженные костюмы гостей… Но главное – тишина и молитва. И понимаешь, когда видишь эти сияющие счастьем молодые лица и видишь счастливых матерей, что Рим – это не развалины и руины, но жизнь, которая не прекращается и сегодня бьет ключом. Важно другое: жители Вечного города – это не люди «ниоткуда», но потомки тех самых римлян, что ведут свою родословную от Ромула и Рема, пусть не в смысле генеалогии, но психологически – да. Как хочется, чтобы эти молодые были счастливы и чтобы их дети наполнили радостным криком «мой» апельсиновый садик… Кстати, было 19 марта, день памяти San Giuseppe – плотника Иосифа. Это единственный день в течение Великого поста у католиков, когда разрешается венчать новобрачных. Больной и уставший, пришел я в эту церковь и ушел здоровее, служба произвела на меня какое-то обновляющее действие…
В церкви находится и та икона Божьей Матери, перед которой молился святой Алексий. Трудно сказать, византийского она типа или нет, ибо в IV веке христианское искусство еще полностью опиралось на традиции той, сложившейся во времена поздней Античности, культуры, которая уже не разделялась на греческую и римскую, а была абсолютно единой и стилистически, и, главное, внутренне. Стоя перед этим образом, понимаешь, что не могут разделить тех, кто воспевает Тебя, Приснодева, или semper Virgo, кто прибегает за поддержкой к Тебе, Матери Его и нашей. Я смотрел на эту икону, и казалось мне, что совсем не в Риме, а действительно где-то в деревне моего детства, в каком-нибудь подмосковном храме, затерянном в пойме Москвы-реки, молюсь я сейчас.
Чтó такое присутствие и помощь Пречистой Девы, Ее защита и поддержка, помогают понять и церковные песнопения, не только их слова, но и напевы. Мне вспоминается подмосковная деревня Кривцы, расположенная на дороге, что ведет в Рязань и далее на восток России, начало августа, раннее утро, маленькая белоснежная церковь на высоком пригорке, праздник в честь Одигитрии, или Путеводительницы… Это было лет тридцать тому назад, в самом начале семидесятых годов. Старичок священник, двадцать или тридцать старушек и я, студент Московского университета, – все мы стоим на коленях, а лучи восходящего солнца, еще косые, свежие и чуть теплые, играют на серебряных окладах старых икон. Тонкою струйкой дым поднимается из кадила, и пахнет свежим хлебом – только что испеченными просфорами. Мы собрались здесь, у Ее иконы, задолго до начала обедни, чтобы просто всем вместе прочитать акафист с его бесконечно повторяющимися (словно звон колоколов над утреннею рекою) «радуйся» и помолиться. И чувствуется, что Она где-то тут, совсем рядом и вместе с нами.
Радуйся, твердое веры утверждение.
Радуйся, светлое благодати познание.
Радуйся, звезды незаходимыя Мати.
Радуйся, заре таинственного дне…
Другая, почти такая же, как в Sant Alessio, икона сохраняется совсем недалеко от Авентина, на Капитолийском холме, в храме Santa Maria in ara coeli, и с нее тоже Пречистая Дева смотрит на нас вот уже полторы тысячи лет. К церкви этой на Капитолий ведет высокая и крутая лестница (сто двадцать четыре мраморные ступени), подниматься по которой ужасно трудно, – это отличает ее от той пологой, роскошной, легкой для подъема, ренессансной во всех смыслах этого слова лестницы, что в непосредственной близости от старой построена самим Микеланджело и ведет на Piazza del Campidóglio – Капитолийcкую площадь, прямо к статуе Марка Аврелия.
…Dum Capitolium scandet cum tacita virgine pontifex – «…пока будет восходить вместе с молчащею девой на Капитолий понтифик». И хотя в древности понтифики поднимались сюда по какой-то совсем другой, не дошедшей до нас даже на рисунках лесенке, эти слова из «Памятника» Горация невозможно не вспомнить, когда сам поднимаешься на Капитолий и сердце не выдерживает, ибо холм действительно очень высок.
Сверху весь город виден как на ладони: за Тибром – собор Святого Петра, замок Святого Ангела, больница Младенца Иисуса и огромные деревья на Яникуле, там, где в церкви Святого Онуфрия похоронен Торквато Тассо, а ближе, на этой стороне реки и просто в двух шагах от нас, – современный Августу сравнительно небольшой театр Марцелла, в подражание которому будет выстроен потом огромный Колизей, круглый храм Геркулеса, непонятно каким образом сохранившийся со II века до н. э., и остров на Тибре – isola Tiberina.
Не случайно, наверное, это место называется ara coeli, то есть жертвенником Неба. Стоишь здесь, и кажется, будто смотришь на город откуда-то с края небес. Монахи-бенедиктинцы рассказывали в Средние века, что самому императору Августу, когда Сенат решил объявить его богом, именно здесь разверзлось небо, и явилась Дева с Младенцем на руках, – пораженный Август пал на землю, воспретил народу именовать себя богом и основал здесь жертвенник Неба. Предание это, скорее всего, позднее, но факт фактом: некогда именно там, где теперь стоит эта базилика, находился языческий храм. Нельзя не вспомнить, что так бывало и на Руси, где тоже первые церкви нередко воздвигались на месте языческих капищ. Место близ Новгорода, где Волхов вытекает из озера Ильмень, называется Перынь. Когда-то там поклонялись Перуну, потом построили храм и устроили скит.
Знаменитый Пантеон, или храм всех богов, – это остаток Рима императорского, круглый храм Геркулеса или развалины на Piazza Argentina – республиканского, стоящая рядом с ним церковь Santa Maria in Cosmedin представляет Рим первых веков христианства, а первая книга «Истории» Тита Ливия говорит нам о царском Риме. И везде вокруг видишь Рим – город эпохи первых семи царей, о котором рассказывает в первой книге своей истории ab Urbe condita, или «от основания Города», Тит Ливий, Рим республиканский, императорский, Рим времени Теодориха, средневековый и эпохи Возрождения, Рим Микеланджело и Рафаэля. И всё это один город, в котором всё бесконечно тесно между собой связано, переплетено и слито воедино. Рим христианский вырастает из Рима языческого, не противостоит ему, но продолжает его историю.
«Наблюдателю, – писал Гёте в своем “Путешествии в Италию”, – сначала очень трудно разобраться, как Рим образуется из Рима, не только новый из древнего, но и различные эпохи античного и нового одна из другой». Трудно сначала… Затем всё становится на свои места, но для этого необходимо всматриваться, вслушиваться, вживаться в биение сердца этого города – Рима, в котором всё всегда существует сегодня, а не когда-то. И кажется, что и Гёте путешествует с нами по Риму именно сегодня.
Есть, правда, Рим туристический. Это Капитолий, via dei Fori Imperiali, ведущая мимо Форума с его триумфальными арками прямо к Колизею улица, где продаются бесчисленные «Моисеи» – мраморные, бронзовые, пластмассовые, изображения Капитолийской волчицы, пицца, кофе и пепси-кола.
Но есть еще и Рим учебных заведений, университетов и библиотек. Это город студентов с их конспектами, мотороллерами и особым шумом, радостным и детским. Есть Рим антикваров с его магазинами, магазинчиками и совсем маленькими лавочками, с бесчисленными мастерскими, где реставрируется мебель, иногда прямо на улице или, во всяком случае, за открытыми дверями, потому что внутри жарко и душно.
И везде звучит русская нота, хотя многие думают, что Россия здесь представлена только могилами Карла Брюллова и Вячеслава Иванова (на расположенном близ пирамиды Гая Цестия у подножия Авен-тина маленьком кладбище для иностранцев – Cimitero acattolico).
Прямо на улице можно встретить какого-нибудь кардинала, сухого старика с черным портфелем. Вот Рим церковной науки и молитвы – и здесь тоже слышна русская нота. 25 марта, в день Благовещения Пресвятой Богородицы по новому стилю, в Пантеоне иногда читается Акафист Матери Божьей на итальянском языке. Объявления об этом богослужении появляются в Риме задолго и бывают расклеены по всему городу. Хор поет по-славянски, но русских среди молящихся, кажется, не бывает вообще. Всё это итальянцы, которые, будучи католиками, не считают православие для себя чем-то чужим и по-настоящему любят его. «Радуйся, Ковчеже, позлащенный Духом!» В их памяти эти слова вызывают другие – из литании Святой Деве: Foederis arca, ora pro nobis, что означает: «Ковчеже Завета, молись о нас».
Маленькая часовня, куда я однажды пришел поздравить с 75-летием одного из моих друзей, оказалась до предела строгой и лишенной каких бы то ни было украшений – кроме Распятия над престолом, здесь вообще ничего нет. И только одна икона Божией Матери, но зато – Владимирская. Не случайно, что служба с Акафистом – именно в Риме, куда святые Кирилл и Мефодий некогда привезли Евангелие в своем славянском переводе. А до недавнего времени здесь жила покойная матушка Мария Донадео, итальянка и католичка, которая перевела на итальянский язык наш Часослов, тексты основных песнопений из обеих Триодей, тропари и кондаки праздникам и святым на каждый день.
Литургия Иоанна Златоуста тоже есть по-итальянски. Она вышла не так давно в издательстве Грибауди. Книгу эту подготовила к печати Мария Бенедетта Артиоли, включившая сюда прекрасный перевод, звучащий так, что сразу встает в памяти греческий текст Златоуста, теснейшим образом связанный с языком греческой трагедии. К переводу прибавлены в высшей степени содержательные примечания.
Есть здесь и книга о старце Силуане, и множество других переведенных с русского языка книг, в том числе и «Откровенные рассказы странника» в трех разных переводах. Вообще книжные магазины Рима производят удивительное впечатление. Переступая порог любого из них, покупатель оказывается в глубинах настоящего моря, среди которого сразу находится множество книг дешевых, не дороже 1–2 евро.
Если бы я попал сюда лет в семнадцать или восемнадцать, не знаю, как бы я всё это пережил. Здесь вы с легкостью найдете всех греческих и латинских классиков, практически без каких бы то ни было исключений. Но есть тут и русские авторы. «Евгений Онегин», например, имеется в двух разных изданиях (в одном опубликован прозаический перевод, а в другом – стихотворный, но с русским параллельным текстом). Есть здесь Тургенев, Толстой, книги по русскому искусству и т. д. Прозаики продаются только в переводе на итальянский, а поэты – всегда с параллельным текстом.
А в Риме туристическом русская нота проявляется в детской бесцеремонности наших туристов, которые почему-то считают, что здесь никто не понимает по-русски, и обсуждают друг с другом свои проблемы, не выбирая выражений…
Город, что основал Ромул в 753 году до н. э., в год, который стал называться первым в римском летосчислении ab urbe condita (от основания города), располагался на Палатине. Форум, над которым возвышается Палатинский холм сегодня, был тогда долиной между двумя холмами – Палатином и Капитолием. И было всё это не более чем в километре от теперешней Piazza della Bocca della Verità. Как говорят, именно здесь Капитолийская волчица нашла младенцев Ромула и Рема… Теперь здесь стоит древняя церковь Санта Мариа ин Космедин, Арка Януса и церковь Сан Джорджио ин Велабро…
Сюда приезжают туристы, чтобы проверить себя на правдивость, и смело фотографируются у «Уст истины» – рожи древнего божества с разинутой пастью, скорее всего, фавна, который, согласно преданию, должен неминуемо укусить своими зубами засунутую в его рот руку лжеца. Но то ли лжецов не стало, то ли фавн устал… Поток туристов не уменьшается, все они толпятся на паперти храма Святой Марии, где установлена эта страшная маска, но мало кто входит в саму церковь, где пахнет настоящей историей, где сами запахи, идущие от стен, где сам холод, всегда, даже в жаркие летние дни, царствующий здесь без перемены, говорят о том, что ты стоишь лицом к лицу с самою историей…
А что было на самом деле? Была ли она, Капитолийская волчица? Царствовал ли над римлянами Ромул и решал ли государственные дела царь Нума Помпилий вместе с нимфой Эгерией где-то в ее гроте на Аппиевой дороге? Петрарка в конце 30-х годов XIV века, то есть почти семьсот лет тому назад, писал в своем знаменитом письме из Рима: «Мы бродили по великому городу… и на каждом шагу встречалось что-то заставлявшее говорить и восторгаться: здесь дворец Эвандра, здесь храм Карменты… тут воспитавшая близнецов волчица». Семьсот лет назад при Петрарке и две тысячи лет назад при Горации эти места уже знали как связанные с теми или иными событиями в жизни Ромула. Сколько поколений! Сколько туристов, и среди них Франческо Петрарка, поэт и каноник, увенчанный лаврами на Капитолии…
Даже если события римской истории VIII века до н. э., описанные в первой книге Тита Ливия, и носят наполовину сказочный характер, каждое из них так давно и так крепко приросло к тому или иному конкретному месту на карте современного Рима, что волчица, даже если она и никогда не кормила здесь Ромула и Рема, всё равно – исторический факт. И всё равно без Капитолийской волчицы, которая вскормила близнецов именно тут, близ современной паперти церкви San Giorgio in Velabro, что, между прочим, стоит здесь с VI века н. э., нет истории Рима.
Сегодня Палатин возвышается над Форумом. Седые развалины императорских дворцов, построенных здесь в первые века н. э., теперь как бы продолжают скалы, из которых они вырастают. Скалы, образующие невысокий, но почти отвесный склон холма, если смотреть на него со стороны Форума. Это напоминает афинский Акрополь и замок шотландских королей в Эдинбурге, которые тоже поднимаются высоко над землею именно как бы в продолжение естественных стен – скал. На Палатине есть музей, но лучшее здесь – это сады.
Цветы склонялись с высоты
На мрамор брошенной плиты…
Так писал Гумилёв в стихотворении «На Палатине», которое начинается словами «Измучен огненной жарой, я лег за камнем на горе». Жара в Риме, конечно же, «огненная», но только в августе, а Палатин более всего хорош весною, когда здесь всё цветет и всё благоухает, а тысячи птиц поют «на своей латыни», как сказано у Мандельштама, или молятся Богу не переставая.
Помню, как долго сидел я здесь на лавочке. Ille mi par esse deo videtur – «Богу равным кажется мне по счастью»… Цицерон и Катулл жили где-то здесь, именно на Палатине. Неужели действительно здесь?.. Когда в университете мы учили латынь и изучали римских поэтов, потом, когда я уже сам читал спецкурс по поэтам эпохи Августа, их стихи никак не связывались с конкретными местами. Пушкин и Михайловское, Лермонтов и Тарханы, Толстой и Ясная Поляна – это понятно. Лирики же древности жили для нас совсем не в историческом Риме, а в каком-то интеллектуально-художественном пространстве, существовавшем вне зависимости от реального мира. Рим с его топографией для нас тогда просто не существовал. Прекрасно понимая, что никогда и ни при каких обстоятельствах туда не попадем, мы воспринимали его как что-то нереальное, находящееся вне нашей вселенной, другое дело – стихи: они существовали, они имели свою плоть, свой размер, свои образы, в них жил целый мир, а Рим настоящий… он открылся только потом, когда рухнул «железный занавес».
«Цицерон говорил: “Мы все окружены здесь следами истории”, – пишет мадам де Сталь, не совсем верно, но по смыслу правильно цитируя римского оратора, и продолжает: – Если он говорил так в свое время, то что же сказать нам сейчас»… Здесь сам Цицерон говорил свои речи, так хорошо, до мельчайших подробностей запомнившиеся нам, филологам-классикам, со студенческой скамьи, здесь правил Август и блуждал по ночным улицам Рима влюбленный в прекрасную Делию поэт Альбий Тибулл, здесь Марк Аврелий по-гречески записывал в дневник свои мысли, здесь Петр проповедовал Евангелие, здесь Павел писал свои послания… здесь… здесь… здесь…
Страшно подумать, но всё это было именно тут, в реально существующем и живом на сегодняшний день городе, где и сегодня так безжалостно сжигает солнце наши плечи, где и сегодня всё осталось, на самом деле, как было, где, как писал где-то Лосев, «Набожный еврей при встрече говорил: “Мир тебе!”, живой и веселый грек: “Радуйся!”, практический же и здравый римлянин – только “Будь силен!” (vale) и “Будь здоров!” (salve)»… Все три эти разные цивилизации встретились здесь, именно в этом городе, и так родилась Новая Европа, а с нею и мы, европейцы, в душах которых навсегда смешались три начала – еврейское, греческое и римское…
«Стоит на месте высоком и веселом», – записал в своем дневнике, говоря о базилике Santa Maria Maggiore, неутомимый русский путешественник и паломник Василий Григорьевич Барский, бывший тут 5 сентября 1724 года. Она построена на самой вершине Эсквилина. «Галопируя к Санта Мариа Маджоре, обратите внимание на часть Эсквилинского холма по правую вашу руку; там находились роскошные сады Мецената и загородные дома Проперция, Вергилия и Горация. Это место очаровательно; по-видимому, оно когда-то отличалось здоровым климатом», – продолжает Барского Стендаль в «Прогулках по Риму».
Monte sub Esquilio multis incaeduus annis
Junonis magnae nomine lucus erat
Под Эсквилинским холмом нерушимая долгие годы
Свято хранимая там роща Юноны была, —
так перевел поэт и неутомимый издатель римских поэтов в середине XX века Ф.А.Петровский это двустишие из «Фаст» Публия Овидия Назона. Наверное, и правда здесь царила какая-то особенная атмосфера, как всегда это было в древности в самих священных рощах и вокруг них. Вершина холма тоже, должно быть, была ничем не застроена, и поэтому именно здесь ночью четвертого августа 352 года Папа Либерий увидел во сне Святую Деву, которая просила его построить ей храм на вершине Эсквилина и сказала, что в доказательство неложности Ее явления на вершине холма в ночь с 5 на 6 августа выпадет снег. Точно такое же видение было и римскому патрицию по имени Иоанн.
Снег выпал, чего действительно в августе, когда в Риме стоит душная, невыносимая и почти африканская жара, не может быть ни при каких условиях. Папа начертал план будущей церкви, а Иоанн построил ее на свои сбережения. До нашего времени от этой церкви, скорее всего, не дошло ничего. Не дошли до нас и развалины тех домов, где некогда жили знаменитые поэты. Но не тут ли Гораций написал свою оду к Левконое, или Vides, ut alta stet nive candidum?.. Впрочем, об этом мы всё равно никогда не узнаем. На склонах Эсквилина было общественное кладбище. Во времена Августа, то есть как раз в те годы, когда здесь поселился Гораций, его убрали. Поэт пишет в одной из своих «Бесед»:
Nunc licet Esquiliis habitare salubribus atque
Aggere in aprico spatiari…
(«Можно теперь уже нам жить на здоровых склонах Эсквилина и прогуливаться на открытом солнцу пригорке»). Последнее – аggere in aprico spatiari – поэт, безусловно, относит к самому себе. Как говорят, он действительно любил прогуливаться вблизи собственного домика, сочиняя стихи, которым потом будет суждено пережить тысячелетия.
Сегодня Горация читают мало. И это понятно. Поэт с трудом переводится с латыни. При переводе (даже когда его делают большие мастера) от оды остается лишь ее слепок, черно-белая фотография, не более. «Читая Горация, – писал Виктор Гюго, который, разумеется, читал его по-латыни, – мы испытываем глубокое наслаждение. Это особого рода и необыкновенно глубокое наслаждение, вызываемое только литературными произведениями. Удивительный язык невольно захватывает вас, а каждая подробность полна своеобразной прелести… Стиль Горация становится между ним и читателем – сначала в виде какой-то дымки, потом в виде сияния и, наконец, в виде чего-то другого, что не имеет уже ничего общего с самим Горацием, – в виде Прекрасного».
«Гораций, – пишет выше Гюго в той же книжке “Post-scriptum моей жизни”, – это человек, оставивший щит на поле битвы, софист, оправдывающий вожделения и ставящий себе одну цель, удовольствие; скептик, признающий только наслаждения настоящей минуты» и т. д. «Но, – говорит Гюго, – возьмите теперь его сочинения и читайте их. Этот скептик укрепит вашу душу, этот трус зажжет в ней пламя, этот развратный человек даст вам здоровье. И, читая Горация, этого нехорошего человека, вы сделаетесь лучше. Почему? Потому что Гораций есть Прекрасное»… Лучше сказать просто невозможно.
И вот в местах, где, возможно, бормоча под нос свои строчки, гулял лысоватый, с небольшим животиком и довольно низкого роста человечек – на самом деле величайший в истории поэт, – появляется церковь Святой Марии в снегах (ad nives), или Basilica Liberiana, названная так в честь Папы Либерия. В V веке, когда первая церковь обветшала, Папа Сикст III отстраивает ее заново и подносит ее в подарок римскому народу – Xystus episcopus plebi Dei. Надпись эту, сделанную на предалтарной арке базилики, можно видеть и сегодня.
А теперь слово еще одному русскому путешественнику – Петру Андреевичу Толстому, побывавшему здесь в самом конце XVII века. «Приехал я к церкви, которая называется Санта Мария Маиор… в той церкви показали мне предивное сокровище – колыбель святую, в которой Творец всего света, Господь наш Иисус Христос не воз-гнушался лежать с пречистою своею плотию по Рождестве своем во младенчестве. Та колыбель сделана из простого дерева самою простою плотничною работою, подобием тем, как ныне обретаются в деревнях… а поставлена та колыбель в серебряный ящик, у которого наверху сделан Предвечный Младенец из серебра предивною работою; и с тем серебряным ящиком ставится та святая колыбель в деревянный ящик, обитый лазоревым бархатом, и тот ящик поставлен на кафедре высоко на четырех столпах, которая кафедра сделана у левого клироса изрядною работою. В том же храме, на правой стороне, в приделе под алтарем есть ясли – те, которые были в вертепе при Рождестве Христовом… а ныне тех яслей никто видеть не может, для того что заделаны под алтарем наглухо, и около того алтаря горит масло в серебряных лампадах». Горят эти лампады и сегодня… Ясли появились здесь, как в один голос утверждают ученые, не ранее VII века. Причем до нас сегодня дошли действительно две святыни: ясли и колыбель Иисуса. Из Вифлеема и Назарета… Это и понятно. В эпоху раннего Средневековья папы стремились собрать в Риме как в столице христианского мира все те святыни, которые были связаны с евангельскими событиями. Все без исключения.
Не обходилось и без подлогов, поэтому сегодня мы не всегда знаем, чтó привезено из Палестины, а чтó стало святыней уже здесь, после того как тысячи и сотни тысяч губ верующих людей благоговейно прикоснулись к этим предметам. В конце концов, человек поклоняется не куску деревянной доски, но самому событию – Рождеству Христову. In praesepe ponitur sub foeno asinorum… – как поется в одном из средневековых гимнов. «В яслях полагается под сеном для ослятей»… Кто полагается в этих яслях? Тот, кто скажет потом: «Блаженны нищие духом…» И в свете этого на второй, на третий план отступает вопрос, а подлинны ли они, эти древние доски… Потому что подлинно то, что безмерно больше – Его Евангелие и Ее материнство…
«При Кресте Иисуса стояли Мать Его и сестра Матери…», – так в Евангелии от Иоанна описывается тот момент, когда уже на Голгофе, буквально за несколько мгновений до Своей смерти Иисус из Назарета, «увидев Мать и ученика, тут стоящего, которого любил», сказал Своей Матери: «Жено, се сын Твой», – а потом ученику: «Се Матерь твоя» (19: 25–27). Умирая, Он думает о том, чтó будет с Матерью.
«А туда, где молча Мать стояла»… Так напишет потом, в тридцатые годы XX века, в годы ГУЛага и расстрельных статей, об этом Анна Ахматова. Всего лишь одной стихотворной строчкой она нарисует образ, напоминающий по степени своей близости к евангельскому повествованию «Пьету», или «Оплакивание Христа», – скульптурную группу, которую изваял Микеланджело Буонарроти для собора Святого Петра в Риме.
«А туда, где молча Мать стояла»… Билась и рыдала Мария Магдалина, окаменел от горя любимый ученик – евангелист Иоанн, а Она… просто молча стояла у Креста. В одном слове сказано всё: «молча», как только мать может стоять рядом с умирающим сыном.
Stabat Mater dolorosa juxta Crucem, – «Мать скорбящая стояла при Кресте»… Этими словами начинается средневековый латинский гимн, обращенный к Той, кого христиане назвали Пречистой и Преблагословенной Приснодевой, Всепетой Матерью, Невестой Неневестной и Богоматерью.
Средневековый поэт, как потом это же сделает Анна Ахматова, практически ничего не прибавил к Евангелию, он только подчеркнул самое главное: Она просто стояла у Креста, Она была рядом до последнего мгновения. Была рядом. И тогда, посмотрев на Мать, Ее умирающий Сын сказал, глазами указывая на ученика: «Жено, се сын Твой». Он не просто позаботился о Матери, Он (не случайно Евангелие не называет этого ученика по имени, но только подчеркивает, что он был любимым!) ясно сказал и Ей и всем нам, каждому и каждой, что теперь Она будет Матерью уже не только Ему одному, но и каждому из тех, кто хочет быть Его учеником. Так началось Ее всемирное материнство.
Базилика называется «Большей» (Мaggiore), потому что действительно среди храмов Рима, посвященных Богоматери, она больше всех. Когда Стендаль пишет о том, что изнутри она похожа на салон, он, увы, прав. Снаружи она тоже мало похожа на храм – скорее, на какое-то роскошное палаццо или замок… И только если взглянуть на базилику сверху, можно понять ее тайну. Древняя базилика сохранилась внутри позднейших дополнений, но и изнутри ее увидеть нельзя, потому что древние стены и потолки ее интерьера полностью закрыты ренессансным декором. Увидеть можно только крышу древней церкви, если пролететь над нею на воздушном шаре, а видимой для всякого от базилики прежних времен осталась лишь ее колокольня – одна из лучших в Риме.
Вся же базилика Santa Maria Maggiore сохранилась словно прекрасная древняя икона в серебряном окладе эпохи барокко; только икона может быть заключена в один оклад, а у базилики Святой Марии их два: снаружи и изнутри. И тем не менее, когда подходишь к этой церкви, то, как писал об этом еще Барский в начале XVIII века, переживаешь какую-то особенную радость… И позднейший ее оклад, несмотря на полное несоответствие первоначальному замыслу, всё равно воспринимается как событие. Благодать… Да, наверное, всё-таки благодать и намоленность (мой компьютер не захотел согласиться со словом «намоленность», но никакого другого здесь употребить просто нельзя!) этого места действуют на путешественника вопреки внешнему ее виду…
Здесь находится древняя византийская икона Богородицы в Снегах, иначе называющаяся Salus populi Romani, или «Спасение римского народа»; жители Рима считают ее главной святыней города, и почитается она совсем как Владимирская или Казанская иконы у нас в Москве и Подмосковье…
Улица, которая называется via Merulana, ведет от Санта Мариа Маджоре к Сан Джованни ин Латерано. «Дорога, – писал Стендаль, проведший своих героев по via Merulana в противоположном направлении, – ведущая от Сан Джованни ин Латерано к Санта Мариа Маджоре, представляет собой прямую линию; расположена она довольно высоко, и потому на ней никогда не бывает грязи; она совсем не в моде; словом, здесь налицо все условия, которые делают ее чудным местом для прогулок верхом». Время сделало свое дело. Теперь это одна из самых оживленных улиц в Риме. По ней с Эсквилина можно попасть на склон Челия, где и находится базилика Сан Джованни.
Scala Santa… По ней поднимался Иисус и стоял на ней, когда Пилат показывал Его народу со словами: Ecce homo. Затем эта лестница была перевезена из Иерусалима в Рим и со временем установлена в построенной Доменико Фонтана в 1589 году капелле поблизости от Латерана. Вот как пишет о ней П.А.Толстой, побывавший здесь через сто лет после устроения этой капеллы:
«В той церкви поставлена лестница, та, которая была во Иерусалиме у палат Пилатовых, по которой лестнице к Пилату веден Спаситель наш Христос во время спасительных своих Страстей. И на той лестнице кровь Его божественная, истекшая от пречистого Его тела, в трех местах, и на тех местах, где Его пречистая божественная кровь, положены кресты медные. Та лестница сделана из белого мрамору шириною в пять аршин, а в высоту двадцать восемь ступеней, а ступени не низкие и зело широкие.
И, кто хочет по лестнице той идти вверх, тот повинен идти на ту лестницу на коленях, а ногами по тем ступеням ступать, по которым Спаситель наш шел пречистыми своими божественными ногами, ныне никто не может. И, став на первую ступень на коленях, повинен всяк проговорить молитву “Отче наш” и, поцеловав ступень, также на коленах встав на вторую ступень; и на второй ступени, стоя на коленях, тую же молитву проговоря и поцеловав третью ступень, стать на третьей ступени на коленях же – и так чинить даже до самого верху.
Так же и я на тую Святую Лестницу взойти сподобился. А кто так на тую лестницу взойти не похочет или за немощью не может того учинить, тот может идти другими лестницами, которые сделаны, две лестницы, по обе стороны той Святой Лестницы».
Это было в августе 1698 года. Надо сказать, что с тех времен Scala Santa практически не изменилась… Порфирий (Успенский), как он рассказывает об этом в «Книге бытия моего», тоже поднимался в середине XIX века, то есть через полтораста лет после Толстого, по Святой Лестнице. «По 28-ми ступеням этой лестницы я взошел наверх и там в капелле Святая Святых видел старинный мозаичный образ Спасителя»…
Порфирий (Успенский) имеет в виду, скорее всего, так называемый Ахеропитон, или Нерукотворенную икону, – образ, который, по-видимому, представляет собою раннюю копию Туринской Плащаницы и находится в капелле, которая называется Sancta Sanctorum, то есть Святая Святых. Она всегда заперта, и поэтому заглянуть туда можно только через стекло.
«Как выглядел Иисус?» – спрашивает Шатобриан в своих заметках о Риме. «Древнее изображение Иисуса Христа, воспроизведенное затем художниками, – замечает он по поводу какой-то из хранящихся в Ватикане древних икон, может быть, Плата Вероники, – восходит не более чем к VII веку». Иисус Христос – был ли он «красен добрóтою паче сынов человеческих», или же Он был неказист? Греческие и латинские Отцы расходятся во мнениях. Je tiens pour la beauté, то есть «я за Его красоту», – заканчивает Шатобриан. Отчасти Шатобриан ошибается. Если Ахеропитон и другие древние изображения Иисуса действительно восходят к копиям с Туринской Плащаницы, а похоже, что это так, то это уже не VII век.
Разумеется, слова из 44-го псалма «красен добрóтою паче сынов человеческих», или по-латыни: speciosus forma prae filiis hominum, говорят не о физической, но о какой-то другой красоте… Какой Он был, Иисус? Наверное, всё-таки эта тайна открывается каждому не из рассматривания древних икон, но из чтения Его Евангелия…
А на другой стороне площади находятся базилика Сан Джованни ин Латерано и Латеранский дворец – резиденция Римских Пап до Авиньонского пленения, то есть до 1304 года. Некогда Латеран играл ту самую роль, что теперь играет Ватикан, поэтому и сегодня базилика эта называется «матерью и главою всех церквей Рима и мира» и кафедральным собором города. Первая базилика на этом месте была построена в эпоху Константина (и это тем более важно, что сам Константин соорудил баптистерий в двух шагах от Латеранского собора). Конечно, от древнейшей церкви до нас почти ничего не дошло, но в апсиде (оставшейся от первой базилики) сохранилась мозаика, восстановленная в XIII веке, то есть во времена, когда Данте был еще совсем молод, мастерами Джакопо Торрити и Джакопо да Камерино по тем древним фрагментам, что дошли до их времени.
На этой мозаике можно найти и Иордан, полный рыб с птицами и лодками, плывущими по реке, и Животворящий Крест, которому вместе со святыми поклоняются Богородица и Иоанн Предтеча, и ангелов, и благословляющего всех Спасителя в силах. Большинство римских мозаик не древнéе XII века, но почти все они rifatti, то есть «сделаны вновь» вместо прежних, находившихся здесь же, и, как правило, эти сделанные вновь мозаики воспроизводят прежние, древние, первохристианские. Это можно сказать и про базилику Santa Maria Maggiore, и про San Clemente, и про церковь Santa Maria in Trastevere. Подобно тому как средневековые мастера переписывали от руки древние книги, они перекладывали и старые мозаики, сохраняя для нас подлинное ощущение того, что первохристианское время не умерло, но живет внутри сегодняшнего дня.
Петр Андреевич Толстой пишет про Сан Джованни ин Латерано: «Я в той церкви видел доску того стола, на котором царь славы Иисус Христос учинил Тайную Вечерю в дому Зеведеевом со святыми своими учениками. Та доска сделана простою плотничною работою из кипарисных досок и ныне от многих лет черна, а гнилости в ней нимало нет, вся цела». Эта доска скрыта сегодня за бронзовым рельефом, изображающим Тайную Вечерю и сделанным Амброджо Бонвичино. Капелла, в которой находится эта святыня, украшена четырьмя действительно великолепными бронзовыми позолоченными колоннами, как утверждают, взятыми из храма Юпитера на Капитолии.
Тайная Вечеря… «Иисус взял хлеб и, благословив, преломил и, раздавая ученикам, сказал: примите, ядите…» – так говорится в Евангелии от Матфея. Ежедневно повторяются эти слова во всех церквях мира, и здесь, в Латеране, тоже, но эта доска… Она помнит прикосновение Его рук… Я достал Евангелие, прочитал всё, что говорится о Тайной Вечере у синоптиков – Матфея, Марка и Луки – и долго оставался еще в этой капелле. Это не главное, что доску (кстати, она не кипарисовая, как говорит Толстой, а кедровая) нельзя увидеть, главное другое – прикасаясь к реальности евангельских событий, ощущая на физическом уровне нашу к ним причастность, понимаешь, что Иисус не просто Учитель и Господь, но реально мой Учитель… «Мой», конечно, в смысле каждого из нас… А христианство существует не как факт в истории, но как нечто открытое мне лично.
В 1308 году, через четыре года после переезда папского двора в Авиньон, базилика была сильно изуродована пожаром. Потом десятки раз восстанавливалась. И так существует до сих пор, украшенная в XVIII веке барочным фасадом, новая и древняя одновременно. Venite, applaudiamo al Signore, acclamiamo alla roccia della nostra salvezza – «При-идите, воспоем Господу, воскликнем твердыне спасения нашего»…
Слева от базилики расположен il Chiostro, или внутренний сад при соборе, квадратный и окруженный чудной мраморной колоннадой XIII века. Здесь всегда тихо, можно посидеть и помечтать с книгой псалмов, с Евангелием или с любой другою книгою… Часы отбивают каждую четверть часа, цветы благоухают, и царит полная тишина… Место для молитвы и медитации. И вспоминаются сразу каноник Франческо Петрарка и его бессмертные стихи…
Когда мы открываем старый сборник стихов К.Р. (непременно в сафьяновом переплете, потому что дядюшку царя Николая II издавали соответственно роскошно) и находим там тексты вроде «Растворил я окно…», или «Уж гасли в комнатах огни…», или, быть может, «О дитя, под окошком твоим…», когда берем в руки стихи Апухтина и натыкаемся там на слова «День ли царит, тишина ли ночная», то в глубинах нашего «Я» непременно начинает звучать музыка Чайковского, а быть может, и голос того или иного исполнителя. При этом мы вполне отдаем себе отчет в том, что эти стихи были написаны вне какой бы то ни было связи с будущей музыкой – музыкой, которая поглотила их и вобрала в себя просто в силу огромного дарования композитора. То же самое произошло и со стихами А.К.Толстого «Средь шумного бала случайно…» (и сразу вспоминается Сергей Лемешев), и со многими другими.
Эти слова оказались связанными с конкретной мелодией только в рамках той (в данном случае нашей) культуры, в которой романсная лирика Чайковского занимает место несравнимо большее, чем творчество К.Р. или Апухтина и даже А.К.Толстого. Однако никакой изначальной, так сказать, онтологической связи у этих текстов с теми мелодиями, которые в нашей памяти от них неотделимы, конечно, нет. Эта связь носит чисто культурный характер. Она, эта связь, невероятно значима и по-настоящему дорога для меня как для ребенка, выросшего где-то у самого хвоста старого «Бехштейна», рояля моей бабушки – филолога, певицы и педагога, временами по целым дням занимавшейся этими самыми романсами со своими ученицами… Но эта же самая связь ровным счетом ничего не скажет читателю (в том числе и самому серьезному) Толстого, Апухтина или К.Р., человеку, который по каким-то причинам не знаком с русским романсом и творчеством Чайковского.
Другое дело – Римский-Корсаков с его «Тихо порхает ветер прохладный, слышатся лютни звонкие струны… Дев чернокудрых песни несутся… Синее море, синее небо…» Эти, на самом деле никакие, слова были подобраны (именно подобраны, а не написаны!) Римским-Корсаковым к уже звучавшей в его сознании мелодии, а возможно, к уже написанной или почти написанной арии веденецкого гостя на Ярославовом дворище в Новгороде. И сразу встает в памяти голос Павла Лисициана… И бархатные кресла Большого театра… И маленький театральный бинокль в руках… «Синее море плещется тихо» и т. д. Слова здесь – это набор штампов, сам по себе (без музыки) не имеющий никакой эстетической ценности, хотя по-своему неплохо имитирующий итальянскую поэзию в ее ключевых образах.
Чайковский и Римский-Корсаков демонстрируют нам два типичных подхода композитора к тексту в европейской культуре XIX века. Либо композитор берет текст, воплощает его в музыке, но, главное, полностью поглощает его ее мощью, либо, наоборот, подбирает к музыке слова. Совсем не так относились к тексту, а равно и к музыке, греческие поэты VIII–VII веков до н. э., лирики Древней Эллады спартанец Алкман, Сапфо, Алкей из Митилены (тот самый, о котором Пушкин писал: «Проснулся в лире дух Алцея»), Ивик, известный по «Ивиковым журавлям» Шиллера и Жуковского, и все остальные. Они создавали текст и музыку одновременно, как потом будут делать Александр Галич, Окуджава или Высоцкий. И хотя сегодня поэтические тексты этих авторов издаются без нот, за ними стоит вполне конкретная, хотя и неизвестная нам, музыка. Вот уже третий, но тоже достаточно простой вариант связи между музыкой и текстом. Итак, либо музыка пишется к тексту, либо текст подбирается к музыке, либо и то и другое возникает в душе автора одновременно…
«И несется голос нежный из открытого окна»… Так бывало на подмосковных дачах, когда музыка механическая – проигрыватели, колонки и т. д. – еще не совсем выставила за двери viva voce – живой голос обитательниц дачных веранд, профессорских жен и дочек с их небольшими, но удивительно милыми голосами. Так и сегодня бывает в Италии… Идешь тихим вечером где-нибудь по сбегающим с холма или, наоборот, ведущим в гору улочкам Авентина, как раз там, где жил Вячеслав Иванов и где дочь его Лидия Вячеславовна, кажется, еще вчера (а на самом деле «так давно то было») играла на рояле, и звук его выливался в открытые окна и улетал куда-то далеко, как questa farfalla fatta di grazia e di fragilità – как «эта бабочка, сотворенная из хрупкости и красоты», как писал где-то Гвидо Гоццано, итальянский современник нашего Вячеслава Иванова.
Но есть в отношениях между музыкой и словом и четвертый, наверное, последний вариант. Когда Платон писал свою знаменитую эпиграмму «Тише, источники скал…» и далее «Разноголосый молчи гомон пасущихся стад»… Молчи, потому что сам бог Пан «начинает играть на своей сладкозвучной свирели», «скользя», как говорит Платон, своею губой, «по составным тростникам…» Эти «составные тростники», свирель, сиринга или fistula, – своего рода маленький орган, орган не Большого зала консерватории, а такой, что можно удержать в руках, – семь или десять дудочек разного размера, соединенные вместе. Платон, когда писал эти стихи, тоже имел в виду какую-то музыку. Однако это уже была не конкретная мелодия, которую можно сыграть или напеть, а какое-то представление о музыке, ее образ, ее тень или след, что должен возникнуть и отозваться в сердце у читателя, который возьмет в руки свиток папируса и прочитает эти стихи…
Именно этот тип взаимоотношений между словом и музыкой победил в эллинистической, александрийской, а затем и в римской поэзии, потом, хотя, скорее всего, не раньше чем в эпоху Возрождения, был унаследован и европейской культурой. Знаменитый Полициано, или Анджело Амброджини, бывший крупнейшим итальянским филологом второй половины XV века, писавший вполне свободно как на греческом, так и на латыни и, конечно же, знавший на память всего Вергилия, пишет в одном из своих стихотворений:
Udite, selve, mie dolce parole,
Poi che la nimfa mia udir non vuole,
La bella nimfa è sorda al mio lamento
E ‘l suon di nostra fistula non cura.
(«Услышьте, о леса, мои сладостные слова, потому что моя нимфа слышать их не хочет, прекрасная нимфа глуха к моему плачу, ее не волнует звук моей свирели»).
Здесь снова появляется fistula, и Полициано, подобно Платону, заставляет своего читателя услышать какую-то музыку, но сам мелодии ее нам не предлагает. Он призывает леса «слушать» звуки его песни, говорит, что его подруга не хочет «слушать» il suono, то есть «звук» его свирели (fistula), и «глуха» (sorda) к его плачу (al mio lamento). Здесь практически каждое слово работает на то, чтобы создать чисто звуковой образ. Как и в эпиграмме Платона. Дальше он обращается к ветрам:
Portate, venti, questi dolci versi
Drento all’orecchie della nimfa mia…
то есть «Отнесите, ветры, эти мои сладостные стихи прямо к ушкам моей нимфы». «Отнесите», но именно versi, то есть «стихи», но никак не carmi – песни. Это стихи, составленные из слов, они должны только лишь натолкнуть читателя на то, чтобы тот сам в результате своей внутренней работы сумел услышать ту музыку, тень или след которой обозначается этими стихами.
В исследованиях, посвященных греческой литературе эпохи эллинизма, то есть III–I века до н. э., достаточно подробно описано такое явление, как экфраза (дословно – «описание»). Экфраза – это текст, в котором чисто вербальными средствами создаются зрительные образы. Почти в каждом эллинистическом романе есть описания картин, словесные портреты героев и т. д. Такое «описание» кроме того, что его можно интерпретировать, имея в виду, что во все эпохи разные искусства разными способами, но практически всегда стремятся к синтезу (для новой Европы это опера), имело чисто практическое назначение. Культура выходит за рамки полиса и распространяется по всему Средиземноморью. Некогда обычный житель Афин шел в театр и слушал там стихи Софокла или Эсхила, шел на Акрополь, чтобы увидеть статуи работы Фидия… Теперь это становится невозможным.
Стихи заменяют собою открытку, репродукцию, не случайно именно в эту эпоху бурное развитие претерпевает и мелкая пластика – миниатюрные воспроизведения знаменитых статуй. Но даже такая статуэтка стоит неимоверно дорого, а стихи… Их можно просто выучить на память и унести с собой. Так рождается новый тип культуры, который в шутку можно назвать «культурой заплечной сумки», культурой, которая всегда с тобой вне зависимости от того, где ты находишься и какими средствами располагаешь. Эпиграмма (краткое, сделанное в стихах описание какой-либо скульптуры, картины или сооружения) – это текст такого рода, что он непременно чрезвычайно интенсивно вызывает в памяти зрительный образ. Такое стихотворение – своего рода видеокассета в условиях, когда видеозаписи не существовало. Но цитированные стихи Платона или Полициано – это никак не аудиокассета… Это что-то такое, до чего современная цивилизация еще не дошла. Это сигнал, который поэт посылает своему читателю, чтобы тот услышал никогда и никем еще не написанную, но всё же звучащую где-то внутри его, читателя, сердца музыку… Музыку моего собственного одиночества.
Почти об этом писал в своем «Гении христианства» Франсуа Шатобриан: «Прибавим, что христианская религия по сути своей мелодична, по той только причине, что она любит одиночество. Это не значит, что она враждебна миру. Наоборот, она является ему весьма открытой, но эта небесная Филомела предпочитает скрываться в затворе и в неизвестных местах… она любит леса, и нет песнопений более одухотворенных, чем те, что поются вместе с ветрами, с дубами и с тростником в пустынных местах. <…> Музыкант, который хочет следовать за религией… должен научиться подражать гармониям одиночества… Следует научиться слушать шум ветра у стен монастыря… его шелест под сводами готических храмов и в траве на кладбище…»
Собственно, об этом весь «Часослов» Рильке с его поэтикой одиночества. Музыка одиночества. Soledad sonora… «Звучащее одиночество»… Так назвал один из своих поэтических сборников Рамон Хименес. Об этом же у Джакомо Леопарди. Это его «Одиночество», или La vita solitaria:
E sorgo, e i lievi nugoletti, e il primo
Degli augelli susurro, e l’aura fresca,
E le ridenti piagge benedico…
(«Встаю и легкие облака, и первое птиц щебетанье, и воздух свежий, и смеющиеся луга благословляю».) Не знаю, помнил ли эти стихи А.К.Толстой, когда писал свое «Благословляю вас, леса, долины, нивы…» Не знаю. Знаю только, что это ощущение близости Бога, по имени не названного, но незримо присутствующего, есть одно из тех чувств, что дают человеку силу жить. И кажется, будто сам растворяешься в этом птиц щебетанье и легком утреннем воздухе, в этом небе, по которому пролетают легчайшие облака, не nuvole, а nugoletti. Nuvole – это «облака», а nugoletti? Не берусь переводить это слово на русский язык; быть может, облака, пронизанные солнцем, следы или тени от облака… Растворяешься и словно плывешь, а музыка, музыка, музыка нисходит на тебя с этого пронизанного солнцем неба и разливается повсюду, и тебя охватывает не радость даже, вернее, совсем не радость, а какое-то радостное и в то же время печальное и щемящее чувство, которому нет названия ни в одном языке… musica della solitudine – музыка одиночества… Oceano profondo, dove ascendendo il pensier nostro annega – «глубокий океан, где, поднимаясь, мысль наша тонет», как пишет Джованни Пасколи. Nel cuor dove ogni vision s’immilla – «в сердце, где каждое виденье превращается в тысячи…»
Это было на самом севере Италии, у австрийской границы, в маленьком городке Бассано-дель-Граппа. Поздним вечером сидел я на берегу Бренты, реки, о которой мне пела когда-то бабушка:
Тихо Брента протекала,
Серебримая луной…
Разве думал я тогда, что когда-нибудь попаду сюда и буду сидеть на ее высоком берегу? Бабушка любила этот романс, и поэтому я помню его с раннего детства… «Тихо Брента протекала»… Брента – река моего детства, это что-то из области того, чего почти что и не было. А тут действительно тихая Брента, средневековые стены крепости, изредка звон часов с колокольни и тишина. И музыка, что льется с неба. Не поддающаяся записи на пяти строках нотоносца, но звучная и строгая, нежная и величественная – как звуки старого органа.
«Тише, источники скал и поросшая лесом вершина», – как говорится у Платона. Но и без этого призыва всё молчит, всё безмолвно, всё спит, как писал когда-то Пасколи, который, быть может, подслушал эти стихи у спартанца Алкмана (ведь он прекрасно знал древних авторов и сам писал не только по-итальянски, но и на латыни), а возможно, у переведшего Алкмана на немецкий язык Гёте. «Горные вершины спят во тьме ночной» – так отозвалось это у нашего Лермонтова. Всё тихо, всё молчит, а музыка льется и льется…
Церковь Santa Maria in ara coeli была построена на месте древнего жертвенника Небу, возможно, храма Юпитера, поскольку среди множества богов Древнего Рима именно он отождествлялся с небом, как это известно из Горация…
Но есть в Риме и еще один храм, возникший на месте языческого, – Santa Maria sopra Minerva, построенный на развалинах храма Минервы; есть и другие такого же происхождения, в том числе и знаменитый Пантеон, превратившийся в церковь Святой Марии ad martyres, или «у мучеников».
Идя по Corso в сторону Piazza del Popolo, вы доходите до Piazza della Colonna, которую украшает колонна Марка Аврелия, глубокого философа и автора записок «К самому себе». Здесь вы поворачиваете направо и, пройдя мимо церквей Марии Магдалины и Санта Мариа ин Аквиро, очень быстро оказываетесь близ Пантеона.
Пантеон, или храм всех богов, был построен при императоре Августе его пасынком Марком Агриппой (как гласит надпись на его фронтоне) и затем обновлен в 20-е годы II века н. э. при Адриане. «В Италии, – говорит мадам де Сталь в романе “Коринна, или Италия”, – католицизм повсюду унаследовал черты язычества; но только Пантеон – единственный античный храм в Риме, сохранившийся в целости, единственный памятник, дающий полное представление о красоте зодчества древних и об особенностях их религиозного культа»…
В сущности, для этого нет необходимости ссылаться на мадам де Сталь; в любом руководстве по истории искусства и в каждом путеводителе по Риму сказано именно это, хотя, быть может, чуть иными словами…
Действительно, по сути, никто и никогда его не перестраивал. Однако, когда подходишь к Пантеону со стороны церкви Santa Maria sopra Minerva по улице, что так и называется – Минервой, его округлая стена кажется массивной, серой и грязной. С этой стороны храм напоминает скорее огромного бегемота, чем одно из самых замечательных архитектурных сооружений в мире. Честно говоря, то же самое впечатление остается от Пантеона, и когда смотришь на него на фотографиях: он кажется приземистым и каким-то слишком уж тяжеловесным.
Но вот что пишет о Пантеоне Стендаль: «Пантеон имеет одно большое преимущество: достаточно двух мгновений, чтобы проникнуться его красотой. Вы останавливаетесь перед портиком, делаете несколько шагов, видите храм – и всё кончено». Стендаль прав. Стоит обойти этого чудовищного бегемота и оказаться перед его фасадом, как действительно происходит чудо. Пантеон раскрывается перед вами во всей его красоте и соразмерности.
«Пантеон, – говорила мадам де Сталь, – построен таким образом, что кажется гораздо грандиознее, чем он есть на самом деле. Собор Святого Петра произведет на вас обратное впечатление: сперва он покажется вам не столь огромным, каков он в действительности. Такой обман зрения, выгодный для Пантеона, происходит, как говорят, оттого, что между его колоннами больше пространства и простора для игры воздуха, но, главное, – оттого, что он почти лишен мелкого орнамента, которым изобилует собор Святого Петра».
В середине XVIII века Жермен Суфло, когда он проектировал храм Святой Женевьевы в Париже (тот самый, что потом в эпоху революции станет и останется Пантеоном), безусловно, точнейшим образом скопировал фасад Пантеона и всё устройство его портика. Это действительно не просто шедевр, но что-то особенным образом, очищающе действующее на душу. Входишь под его своды и поражаешься снова и снова. Вы оказываетесь внутри огромного купола, в середине которого открыто круглое окно в небо. Наполеон до такой степени поразился Пантеоном, что, не посчитавшись с тем, что в Париже у него есть свой, решил демонтировать и перевезти во Францию этот. К счастью, ничего не вышло.
Окно в небо по-латыни называется oculus, или глаз, через него и свет льется особым образом, поэтому его часто называют светом богов. «Дождь часто заливает эти мраморные плиты, но и солнечные лучи часто озаряют лица молящихся», – писала мадам де Сталь…
«Купольный свод создан римским космически-социальным универсумом, – пишет Алексей Федорович Лосев. – Купол – это могучее полушарие, которое покоится или как бы плавает и которое объединяет и венчает вселенную без всякого изъятия… в нем тонет всякая отдельность, всякая обособленность… он предполагает большое здание с большим количеством людей, в то время как греческие храмы суть просто обиталища того или иного божества». Греки, говорит Лосев, молились перед храмами, под открытым небом.
В 608 году Папа Бонифаций IV превратит Пантеон в церковь Марии Девы и всех святых мучеников. Со всего Рима сюда будут перевезены кости мучеников первых столетий, и тогда именно будет учрежден день Всех Святых – 1 ноября. Lodate servi del Signore, lodate il nome del Signore – «Хвалите, раби, Господа, хвалите имя Господне»…
«В нем тонет всякая отдельность, всякая обособленность», – как говорит Лосев… «Как хорошо и как приятно жить братьям вместе», – восклицает псалмопевец… «Братьям вместе»… В этот день празднуется память не одного, не десяти, не тысячи, но именно всех святых, и это делает его совсем особенным и удивительным…
«Самое грандиозное из всех сооружений, когда-либо воздвигнутых людьми, – пишет о соборе Святого Петра мадам де Сталь, – ибо даже египетские пирамиды уступают ему в высоте». В то время это было действительно так, ибо пирамида Хеопса, высота которой почти 150 метров, тогда была довольно сильно засыпана песком и поэтому казалась ниже.
Высота купола у San Pietro – 132,5 метра, поэтому собор поражает прежде всего своею огромностью. В соборе, кажется, слишком много всего: и золота, и статуй, и картин, и колонн, и саркофагов с мощами святых, и барочного декора, и драгоценного камня, и т. д. На многих эта огромность, grandeur, как говорит в «Чайльд Гарольде» Байрон, производит даже отталкивающее впечатление, но именно Байрон, казалось бы, бесконечно далекий от того, чтобы идеализировать католичество, начинает описание San Pietro с утверждения, что огромность его не подавляет того, кто входит в двери собора.
Наоборот, с точки зрения Байрона, здесь дух человеческий особенным образом возносится к небу, здесь чувствуешь себя словно в Альпах, здесь всё это изобилие предстает перед зрителем во внутреннем единстве. Как переведено у Вильгельма Левика:
Взор не охватит всё, но по частям
Он целое охватывает вскоре.
Так тысячами бухт своим гостям
Себя сначала раскрывает море.
От части к части шел ты и в соборе,
И вдруг – о чудо! – сердцем ты постиг
Язык пропорций в их согласном хоре —
Магической огромности язык,
Где лишь сумбур ты видел в первый миг.
В древности на этом месте находился цирк, построенный при Нероне; при Константине над могилой апостола Петра была возведена первая базилика, которая, естественно, многократно перестраивалась в течение веков. В начале XIV столетия этот собор был полностью расписан Джотто, однако фрески его не сохранились, потому что при Папе Юлии II он был полностью разобран знаменитым Браманте из Урбино, начавшим в 1506 году строительство новой базилики. «И было удачей и для Браманте, и для нас, – пишет Джорджо Вазари, – что он приобрел такого патрона – а это редко удается большим талантам, – на средства которого получил возможность проявить всю силу своего таланта».
Браманте решил «поставить Пантеон на базилику Константина», то есть построить храм в форме позднеантичной базилики, но увенчать его огромным куполом. Браманте «приступил к работе, – говорит Вазари, – с мечтою о том, чтобы новый собор по красоте, искусству, выдумке и стройности (di bellezza, arte, invenzione et ordine), а также по огромности, богатству и украшенности (così di grandezza, come di ricchezza e d’ornamento) превзошел всё». Увы, этот мастер, об архитектурном гении которого можно судить хотя бы по Tempietto, маленькому круглому храму, что он воздвиг на Яникуле у стен церкви San Pietro in Montorio на месте распятия святого Петра, в 1514 году скончался.
Его продолжателями стали Рафаэль, Джулиано да Сангалло и фра Джокондо из Вероны. Но их жизни не хватило на эти работы. Брались за эту работу и другие мастера, пока Павел III не поручил в 1547 году закончить собор Святого Петра Микеланджело. «Он, – пишет Вазари, лично знавший великого скульптора, художника, архитектора и поэта, – сразу отверг все многочисленные идеи и без лишних затрат достиг такой красоты и такого совершенства (riducendolo a quella bellezza e perfezzione), о каких никто из тех не мог и помышлять… хотя он и говорил мне не раз, что считал себя лишь осуществителем замысла и проекта Браманте, ибо тот, кто спервоначалу заложил большое здание, тот и автор его».
Сегодня от проекта Браманте остались прежде всего четыре арки, на которые опирается купол. Современный фасад собора построил между 1607 и 1617 годами Карло Мадерно, а колоннаду, украшающую площадь, возвел Бернини. Так сложился весь комплекс собора, который действительно до сих пор может считаться самым величественным сооружением на нашей планете.
Но эта громада действует на нас благотворно, как писал об этом Байрон. «Я часто прихожу сюда, – говорит героиня романа мадам де Сталь, – чтобы восстановить ясность, которую порою теряю. Облик собора напоминает мне непрерывную застывшую музыку (une musique continuelle et fixée), оказывающую на вас благотворное действие, едва вы к ней приближаетесь»… «Я нарочно выбрала время, – говорит Коринна Освальду, – чтобы показать вам его в ослепительном блеске солнечных лучей»… Именно так являет обычно нам себя San Pietro.
Диккенс тоже был зачарован этим видом. «Красоту площади, на которой он расположен, с ее рядами стройных колонн и плещущими фонтанами – такой свежей, и широкой, и открытой, и прекрасной, – нельзя преувеличить, сколько бы вы ее ни превозносили», – писал он в своих «Картинах Италии».
Приходишь на площадь к собору Святого Петра и чувствуешь, что становишься моложе, и чувствуешь, что дышится легче и те проблемы, которые казались нерешаемыми, оказывается, вполне можно разрешить… И шумит вода прекрасных этих фонтанов, и радует глаз удивительная колоннада Бернини, и веселят сердце поджидающие туристов лошадки…
На шумной улице viale Trastevere, что ведет к железнодорожной станции Трастевере и маленькому отелю Villa Rosa, где я как-то однажды жил в одну из моих римских весен, по субботам и воскресеньям открывается «блошиный рынок»… Мебель всех времен и народов: письменные столы, стулья, кресла, буфеты, канапе, шифоньеры, книжные шкафы и т. д. и т. п.
Мебель, как это ни парадоксально, вошла в жизнь человечества довольно поздно. У древних греков, а равно и у жителей Рима эпохи Юлия Цезаря или его приемного сына Октавиана (ставшего Августом и, в сущности, основавшего ту империю, которая переживет и Античность, и Средневековье), за исключением кресел, кроватей и того ложа, что использовалось не для сна, а чтобы возлежать на нем во время пира или беседы, а также скамеечек и табуретов, другой мебели не было.
Посуда, зачастую великолепная, чернофигурные вазы и другие керамические и серебряные сосуды, украшающие теперь лучшие музеи мира вроде Лувра и Эрмитажа, да и вообще вся самая разнообразная домашняя утварь хранилась в нишах, устроенных прямо в стенах домов, одежда – в корзинах, а драгоценности – в небольших ларцах. Потом (это было приблизительно тысячу лет тому назад – в эпоху Средневековья) наподобие ларцов стали появляться и большие ящики, предназначенные для хранения одежды. Так появились сундуки, или, по-французски, кофры, – массивные и крепкие ящики из дерева, часто обитые металлом и снабженные ручками для того, чтобы их было удобнее переносить или передвигать с места на место. Именно отсюда пошло и само французское слово мебель – от итальянского mobile, то есть мобильный – передвигающийся или переставляемый…
«А может, переставим?» – восклицает по вечерам на экране наших телевизоров юная дама, рекламирующая лапшу быстрого приготовления, указывая на свой буфет… Но именно от слова «переставим» и появилось само такое понятие, как мебель. Прошла всего лишь тысяча лет (для истории это очень мало), и теперь без мебели мы уже просто не мыслим себе жизни. А когда-то… Было это не более чем восемьсот лет тому назад, когда неизвестный и всеми давно забытый мастер взял и поставил сундук на бок или «стойкóм», как говорит В.И.Даль в своем «Словаре великорусского языка», но так, чтобы крышка его превратилась в дверцу. Так появился первый шкаф, или армариум (отсюда французское armoire и итальянское armadio).
Это была настоящая революция… Неожиданно оказалось, что человек просто не может обходиться без шкафов, в которых можно хранить всё что угодно. Если в шкафу разместить плоские ящики, которые можно выдвигать, чтобы удобнее ими пользоваться, он превращается в шифоньер. Если этих ящиков сделать много, одни расположить ближе к дверце, а другие спрятать во втором ряду, или dietro, для драгоценностей или важных бумаг, а к тому же и так, чтобы для не посвященного в тайны этого шкафа они были просто незаметны, то получится секретер, а если…
Эти «если» можно продолжать до бесконечности. Шкаф, внутри которого устроены полки, а дверца стала двустворчатой наподобие ворот старинного замка, превращается в буфет; такие двери можно сделать и стеклянными… Когда же к концу XV века по Европе распространилось книгопечатание, книжные шкафы, или библиотеки, имевшиеся прежде только в монастырях и соборах, появляются и в частных домах.
Сверху каждый шкаф, для чего бы он ни был предназначен, можно, как настоящее здание, украсить фронтоном, а по бокам – колоннами; его можно поставить на ножки, и тогда он сразу станет выше и изящнее. Дверцы можно украсить резьбой, скульптурой, мозаикой, картинами или металлическими накладками. А делать всё это можно из дуба, бука, ореха, из дерева светлого и темного и т. д., а у разных пород дерева самая разнообразная древесина и рисунок годичных колец, что делает неисчерпаемыми возможности для фантазии мастера.
Средневековая готика с ее устремленностью ввысь и строгою геометрией и вертикалью, ренессанс с округлыми линиями, арками, богатым декором и сложной орнаментикой, барокко и рококо с их парадностью и театральностью, с опускающимися до самого пола зеркалами, дорогóю обивкой и гобеленами (именно в эту эпоху появляется мягкая мебель), классицизм и ампир, возвращающие нас в мир античной красоты и гармонии, буржуазный стиль эпохи Реставрации Бурбонов после наполеоновских войн, модерн рубежа XIX и XX веков, конструктивизм 1930-х годов – в общем, все эпохи и стили, все архитектурные формы и все материалы задействованы в искусстве мебели. А с эпохи великих географических открытий и в особенности с того времени, когда у Европы начались регулярные контакты с Японией и Китаем, в мебели появляется и восточный стиль – низкие столики, ширмы, этажерки…
Мебель создает атмосферу дома, мебель формирует стиль жизни и задает тон всему нашему быту, мебель несет в себе аромат всех эпох и всех завоеваний мировой культуры… Монолог Гаева из чеховского «Вишневого сада» на самом деле представляет собой совсем не юмористический, но по-настоящему философский текст. Действительно, мебель – это всегда целая философия. И не случайно любой из музеев в домах или усадьбах Пушкина или Блока, Чайковского или Ермоловой, Тургенева или Толстого больше всего гордится тем, что там сохранилась мебель былого времени…
Не помню, где точно это было, в Таллинне или в Тарту. В начале 1970-х годов я увидел в книжном магазине «Римские элегии» Гёте, изданные в виде изящной тетради, воспроизводящей рукопись поэта. Ту самую, что он привез из Рима в Веймар в 1788 году. Почему-то я не купил эту книжку (кажется, просто у меня не было денег), а потом грустил, и только несколько лет назад на железнодорожном вокзале во Франкфурте мне попались «Римские элегии» в другом, хотя тоже симпатичном, издании. Тогда, в книжном магазине в Эстонии, я успел запомнить только один стих, в котором поэт говорит о том, как обнимает и ласкает он свою возлюбленную: Sehe mit fühlendem Aug, fühle mit sehender Hand – «Вижу чувствующим глазом и чувствую видящей рукой». Он любит глазами – как Секст Проперций. Это я понял сразу.
Qui videt is peccat: qui te non viderit, ergo non cupiet – «Тот, кто увидел, погиб: лишь тот, кто не видел, тобою не увлечется…»
Так писал Проперций, обращаясь к своей подруге Кинфии, или, вернее, Гостии, которую он воспел под именем Кинфии, или Цинтии. «Тот, кто увидел, погиб», глаза или, как говорит Гёте, «чувствующие глаза» – вот чтó играет главную роль, когда ты любишь. Поэтому во время свидания необходима лампа, и именно ее зажечь как можно скорее требует от мальчика-слуги Гёте в другой элегии… Но лампа всегда присутствует и в стихах у Проперция – поэта, который жил где-то на склоне Эсквилина в той части Рима, где теперь находится церковь Санта Мария Маджоре. Но если глаза чувствуют, то рука видит. Этот парадоксальный тезис Гёте сумел сформулировать в одной строке. Да, он читал, и не просто читал, но с огромным увлечением читал Проперция и, собственно, благодаря ему начал свои элегии. У Гёте тот же темперамент, он так же горяч, неистов и парадоксален, так же нетерпелив и по-своему раздражителен.
В самом деле, только он с Проперцием могут потребовать от солнца, чтобы оно посветило еще совсем немного на высокие фасады, церкви, колонны и обелиски и убиралось за море, чтобы его возлюбленная смогла добежать под покровом темноты до его дома на via del Corso поблизости от Piazza di Spagna, где наш Гоголь любил посидеть в английской чайной за чашкою дымящегося чая. Имя своей подруги – Фаустина – Гёте упоминает только один раз. Имя это или псевдоним, мы не знаем. Скорее, псевдоним, потому что все четыре римские поэта-элегика (Корнелий Галл, Тибулл, Проперций и Овидий) называли своих возлюбленных ложными именами – nomine non vero, как сказал однажды Овидий.
Гёте приезжает в Рим, в город руин и развалин, и сразу обращается к его камням. Saget, Steine, mir an – «Камни, заговорите со мною». Дворцы, улицы, церкви, колонны и обелиски, почему вы молчите? Ja, es ist alles beseelt, или «здесь всё воодушевлено, – восклицает поэт, – но почему-то молчит». Причина этого молчания совсем не та, экзистенциальная, о которой писал печальный Шатобриан, когда изображал Рим как «огромное кладбище веков»; она заключается в том, что ни в одном еще окошке Гёте не увидел пока того «прелестного создания» (das holde Geschöpf), которое зажгло бы и ободрило сердце путешественника. А ночи в Риме светлее, чем дни на Севере.
Конечно же, это создание очень быстро находится. «Не сожалей, дорогая, – говорит ей поэт, – что мне отдалась ты так скоро». Неужели ты думаешь, что Венера долго раздумывала, когда увидела прекрасного Анхиза (между прочим, по Вергилию, одного из праотцев римского народа), или что сомневалась Рея Сильвия, когда к ней приблизился Марс? О последней истории Гёте тоже вспоминает не случайно. Рея Сильвия – мать близнецов Ромула и Рема, основателей Города, которых вскормило молоко Капитолийской волчицы, «волчицы с пастью кровавой», как говорится у Гумилёва. Velabro – место, на которое указывается, что именно здесь нашла она малышей, тоже неподалеку. Вот уже пятнадцать с лишним веков там находятся церкви San Giorgio in Velabro и Santa Maria in Cosmedin. В Риме всё, вся история – рядом.
Поэт ужасно не любит собак, их лай его, вечно занятого работой, страшно раздражает, но одного пса он почти обожает – это собака его соседа на Corso, лай которой поздним вечером возвещает о приближении Фаустины, когда [она] тайно крадется к своему возлюбленному. Всякий раз, восклицает Гёте, когда этот пес залает, «я вспоминаю, как ждал и как дождался ее»… Поэт всё время повторяет, что в Риме его не оставляет радость. O wie fühl ich in Rom mich so froh! – «Каким радостным чувствую я себя в Риме!» Классическая земля вдохновляет его, не только поэта, но и художника; перелистывая страницы трудов древних авторов, он всё время чувствует «новое наслаждение» – neue Genuß.
Он наблюдает за тем, как возвращаются после работы домой усталые жнецы, вспоминает античные мифы, а однажды отправляется на виноградник к своей подруге. Тут, однако, его ждет разочарование: по винограднику, как-то смешно кривляясь, разгуливает дядюшка Фаустины, и поэтому поэт исчезает: «Он отпугнул [того], что крадет плод и племянницу враз…» «Ах, почему ты сегодня, любимый, не был на винье?» – спрашивает его подружка. Сцена комическая: «дядюшка» оказывается простым пугалом, а кривлялся он, потому что оно раскачивалось на ветру. Свидание сорвалось, однако ж поэт утешает своего читателя, рассказывая, что все ночи напролет он занимается со своей возлюбленной любовью, но «мы не целуемся только, ведем и серьезные речи»… Фаустина – не просто подружка, это настоящий друг…
Еще одно ключевое слово «Римских элегий» – glücklich (счастливый, а вернее, «я счастлив»). Разрешите мне, жители Рима, восклицает поэт, разрешите мне это счастье (das Glück), а ты, моя песня, расскажи, наконец, «о прекрасной тайне одной счастливой пары» – Eines glücklichen Paars schönes Geheimnis zuletzt. Именно этим аккордом заканчиваются «Римские элегии». «Счастливая пара и ее прекрасная тайна» – вот главная тема книги.
Гёте, особенно по меркам XVIII века, уже немолод – ему тридцать восемь лет, он – человек с положением, его изображают на портретах, и эти портреты раскупаются. И вдруг такая выходка: адресованный всем без исключения рассказ не о любовных утехах, а именно о счастье, что он переживает с девушкой, которую он попросту взял на содержание, с девушкой, которая теперь может ездить в карете и ходить в оперу, потому что ей платит богатый немец. Но если бы он рассказал о девушке благородного происхождения (а возможно, всё было именно так), скандал был бы еще больше. На дворе XVIII век, и компрометировать девушек из хорошего общества не дозволяется.
«Римские элегии». Что это, шутка, что-то вроде провокации (при Августе Овидия за такие стихи навсегда выслали из Рима на Север, а Гёте в Веймаре остается вторым человеком после герцога), пощечина общественному мнению или, быть может, просто филологический опыт? И этого исключать тоже нельзя, потому что книжка эта полна скрытых цитат, аллюзий, намеков и реминисценций не только из Проперция, у отрывочных текстов которого (как и у Гёте в «Римских элегиях») нет никогда ни начала, ни конца. Есть здесь и аллюзии на отшлифованные стихи грустного Альбия Тибулла и на элегии всегда красноречивого Овидия.
Это своего рода блестящий (в лучшем смысле этого слова) и драгоценный сплав из всего того, что было в римской элегии эпохи Августа… Сплав? Что-то вроде постмодернистской игры? Не знаю. Но могу сказать одно: читать эту книжечку упоительно – аромат счастья действительно разлит на ее страницах. Счастья безоблачного, южного, римского, настоящего, полного. Все действующие лица в этих стихах давно уже умерли, а что касается Фаустины, нельзя утверждать даже то, что она вообще существовала: не забудьте, что faustus по-латыни – это «счастливый», значит, Фаустина – просто «счастливица», «та, что переживает счастье».
В начале второй книги своих Amores Овидий говорит, что читатель в его стихах непременно узнает «собственной страсти черты». И изумленный (miratus) воскликнет, quo… ab indice doctus composuit casus iste poeta meos, «узнав, от какого доносчика пересказал этот (с некоторым оттенком презрения) поэт всё, что происходит со мной». Стихи становятся зеркалом, в котором каждый узнает, а кто-то и с горечью не узнает самого себя.
Но это не просто зеркало. «Римские элегии» как магнит притягивают к себе читателя. Овидий, если быть честным, слишком риторичен, у Гёте этого нет – здесь каждое слово живо, каждое слово на месте, хотя поэт, кажется, не прикладывал к этому никаких усилий, и каждое слово здесь на вес золота. И это при том, что, приехав в Рим, Гёте считал себя скорее не поэтом, а художником. Это Анжелика Кауфманн убедила его, что живопись для него не главное. Каждое слово здесь стоит иных целых романов. Это – поэзия. Будете в Риме, не забудьте навестить Гёте в его квартире на via Corso, 18…
Нужно позвонить в звонок, и вам непременно откроют. Постучите в дверь на третьем этаже, и за ней обнаружите комнаты с видом на внутренний дворик, весь заросший южными растениями, и выставку каких-нибудь чудных пейзажей. Самого господина советника дома вы, увы, не застанете. Он где-нибудь в Caffe Greco пьет кофе и пишет стихи Фaycтинe…
«Около четырех часов пополудни, – пишет Диккенс в “Картинах Италии”, – мы въехали в Вечный город через Porta del Popolo». Именно так попадали в Рим все без исключения иностранцы, пока не была построена железная дорога и открыт вокзал Termini