II

— От чего страдает женщина, так это от избытка комплиментов, — заметил философ. — Они кружат ей голову.

— То есть вы допускаете, что голова у женщины есть? — полюбопытствовала выпускница Гертона.

— Согласно моей версии, — ответил философ, — природа наделила женщину головой. А вот воздыхатели всегда представляли женщину безмозглой.

— Почему у умной девушки обязательно прямые волосы? — спросила светская дама.

— Потому что она их не завивает, — ответила выпускница Гертона, на мой взгляд, резковато.

— Я как-то об этом не подумала, — прошептала светская дама.

— Надо бы отметить в свете нашей дискуссии, — я решился внести свою лепту, — что мы практически ничего не слышим о женах высокоинтеллектуальных мужчин. А если слышим, как в случае Карлейлей,[2] то лучше бы и не слышать вовсе.

— Когда я был моложе, — вмешался малоизвестный поэт, — я много думал о семейной жизни. Моя жена, говорил я себе, будет женщиной умной. И однако, что удивительно, ни одна из девушек, в которых я влюблялся, не отличалась высоким интеллектом — присутствующие, понятно, не в счет.

— И как так вышло, что в самом наисерьезнейшем поступке нашей жизни — создании семьи, важные аргументы никогда не рассматриваются всерьез? — вздохнул философ. — Ямочка на подбородке позволяет девушке заполучить лучшего из мужей, тогда как добродетели и ума зачастую не хватает, чтобы найти самого плохонького.

— Я думаю, тому есть простое объяснение, — ответил малоизвестный поэт. — Супружество считается естественной частью нашей жизни, а потому в выборе второй половины мы руководствуемся инстинктами. Супружество — попытка прикрыть цветами риторики тот факт, что речь идет о животной стороне нашей личности. Мужчину тянут к семейной жизни первобытные желания, женщину — врожденное стремление стать матерью.

Тонкие белые руки старой девы тревожно задвигались на коленях.

— Почему мы стремимся найти объяснение всему самому прекрасному в этой жизни? — заговорила она с не свойственным ей пылом. — Застенчивый юноша, такой скромный, такой трепетный, благоговеющий, будто в храме какого-то таинственного святого; юная дева, зачарованно блуждающая среди грез! Они думают только друг о друге и ни о чем больше.

— Прослеживая путь горной речушки к ее источнику, важно не нарушить музыку, которой она радует нас, протекая по долине, — указал философ. — Тайный закон нашего существования питает каждый листок нашей жизни, точно так же, как сок растекается по всему дереву. Полупрозрачный лепесток, созревающий фрукт — всего лишь изменяющаяся наружная форма.

— Терпеть не могу докапываться до сути! — воскликнула светская дама. — Бедный дорогой папан это так любил. Объяснял нам воспроизводство устриц, когда мы наслаждались ими. После этого бедная маман не могла заставить себя к ним прикоснуться. За десертом начинал спорить с дядей Полом, какая кровь более предпочтительна для виноградных вин, свиньи или бычка. За год до того как Эмили вышла замуж, я это хорошо помню, умер ее любимый пони. Ни о ком она так не скорбела ни до, ни после. Она спросила папан, не позволит ли он похоронить бедняжку в саду. Ей хотелось изредка приходить на его могилу и поплакать на ней. Папан принял ее желание близко к сердцу, погладил ее по головке. «Конечно, дорогая моя, мы похороним его за новой клубничной грядкой». В этот самый момент к нам подошел старик Пардоу, наш главный садовник, снял шляпу и высказал свое предложение: «Я как раз собирался спросить мисс Эмили, не позволит ли она похоронить бедняжку под персиковым деревом. В последнее время они почему-то не очень хорошо плодоносят».

Он хотел как лучше, даже добавил, что поставит там могильный камень, но к тому времени бедную Эмили уже не волновало, где именно похоронят умершее животное, и мы ушли, оставив отца и садовника выбирать место для могилы. Я сейчас не скажу, чем закончилась эта история, однако следующие два года мы обе не ели ни клубники, ни нектаринов.

— Всему свое время, — согласился философ. — С влюбленным, прославляющим в стихах дивные алые щечки своей возлюбленной, мы не обсуждаем цвет крови и ее циркуляцию. Однако тема интересная.

— Мы, мужчины и женщины, — продолжил малоизвестный поэт, — любимцы природы, ее надежда, те, для кого она пошла на жертву, отказавшись от многих своих убеждений, говоря себе, что она старомодная. Природа позволила нам уйти от нее в странную школу, где смеются над всеми ее представлениями. Там мы обучились новым, необычным идеям, которые ставят это добрую даму в тупик. И однако, вернувшись домой, любопытно заметить, сколь мало в некоторых особенно важных аспектах жизни мы отличаемся от других ее детей, которые никогда не уходили от нее. Наш словарный запас стал более объемным и продуманным, но при столкновении лицом к лицу с реалиями существования он становится ненужным. Цепляясь за жизнь, стоя рядом с мертвым, мы по-прежнему срываемся на крик. Наши желания стали более сложными; банкет из десяти блюд, со всеми составляющими, заменил пригоршню ягод и орехов, собранных без особого труда; забитый бычок и масса хлопот вместо обеда из трав и ленивого времяпрепровождения. Так ли высоко поднялись мы над нашим меньшим братом, который, проглотив сочного червячка, устраивается на ближайшем сучке и, не страдая несварением желудка, начинает возносить хвалу Господу? Квадратная кирпичная коробка, по которой мы передвигаемся, наступая при каждом шаге на дерево, завешанная тряпками и полосами цветной бумаги, заставленная всякой ерундой из расплавленного кремния и обожженной глины, заменила не требующую никаких затрат, привычную пещеру. Мы одеваемся в шкуры животных, вместо того чтобы позволить нашей коже приспосабливаться к естественным условиям. Мы обвешиваемся вещичками из камня и металла, но под всем этим остаемся все теми же маленькими двуногими животными, сражающимися с остальными за жизнь и пропитание. Весной под каждой зеленой изгородью мы можем увидеть в развитии те самые романтические отношения, которые так нам знакомы: первое закипание крови, пристальный взгляд, чудесное открытие второй половины, ухаживание, отказ, надежду, кокетство, отчаяние, удовлетворение, соперничество, ненависть, ревность, любовь, горечь, победу и смерть. Наши комедии, наши трагедии разыгрываются на каждой травинке. Это тоже мы, только в шерсти и перьях.

— Знаю, — кивнула светская дама. — Я так часто это слышала. Все это ерунда, я могу вам это доказать.

— Ну разумеется, — ответил философ. — Ведь доказывалось же, что и Нагорная проповедь — ерунда. Причем даже епископом. Ерундой называют и обратную сторону рисунка на ткани, и болтающиеся спутанные концы ниток, которыми вышивает Мудрость.

— В колледже со мной училась некая мисс Эскью, — вмешалась выпускница Гертона. — Она соглашалась со всеми. С Марксом становилась социалисткой, с Карлейлем — сторонницей прогрессивного деспотизма, со Спинозой — материалисткой, с Ньюманом — фанатичкой. Однажды я долго беседовала с ней перед тем, как она покинула колледж, пытаясь ее понять. Интересная была девушка. «Думаю, я могла бы выбрать между ними, — поделилась она со мной, — если бы они могли отвечать друг другу. Но они не могли. Не слушали другого. Повторяли только свое!»

— Ответа нет! — воскликнул философ. — Сердцевина каждого искреннего мнения — истина. Жизнь содержит только вопросы — ответы будут опубликованы в будущем издании.

— Эта молодая женщина относилась к тем, кто хотел знать все, — улыбнулась выпускница Гертона. — Мы смеялись над ней.

— В это я легко могу поверить, — кивнул философ.

— Все это как поход за покупками, — вставила старая дева.

— Поход за покупками? — Глаза выпускницы Гертона широко раскрылись.

Старая дева покраснела:

— Я просто подумала… Звучит, наверное, глупо, но мне в голову почему-то пришла эта идея.

— Вы подумали о трудности выбора? — предположил я.

— Да, — ответила старая дева. — В магазинах так много разного и интересного, что иной раз с правильным выбором возникают проблемы. Во всяком случае, я знаю это по собственному опыту. Случается, так злюсь на себя. Кажусь себе слабоумной, но ничего не могу с собой поделать. Платье, которое сейчас на мне…

— Великолепное платье, — прервала ее светская дама. — Я им просто восхищаюсь. Хотя, должна признаться, думаю, на вас лучше смотрелся бы более темный тон.

— И вы совершенно правы, — ответила старая дева. — Лично я просто его ненавижу. Но вы знаете, как это происходит? Приходишь в магазин, проводишь там все утро, чувствуешь себя такой уставшей и не можешь… — Старая дева резко замолчала. — Простите меня, боюсь, я помешала вам договорить.

— Меня так порадовало сказанное вами, — улыбнулся ей философ. — Знаете, мне представляется, это похоже…

— На что? — спросила выпускница Гертона.

— На то, как многие из нас выбирают свое мнение, — ответил философ. — Просто мы не любим уходить из магазина с пустыми руками. — Тут он повернулся к светской даме: — Но вы собирались объяснить… доказать свою точку зрения.

— По поводу того, что я говорил ерунду, — напомнил ей малоизвестный поэт. — Если, конечно, это вас не утомит.

— Отнюдь, — ответила светская дама, — все очень просто. Дары цивилизации не могут быть никчемным мусором, каким их пытаются представить адвокаты первобытной дикости. Я помню, как дядя Пол привез к нам в дом молодую обезьянку, которую поймал в Африке. Из палок и досок мы соорудили для нее подобие дерева и поставили в оружейной комнате. Получилась отличная имитация того места, на котором ее предки прожили тысячи лет, и первые две ночи обезьянка действительно спала на этом псевдодереве. А на третью ночь эта маленькая дикарка вышвырнула бедного кота из его корзины и улеглась спать на подстилку из гагачьего пуха. К концу третьего месяца, если мы предлагали ей арахис, она выхватывала его из наших рук и швыряла нам в лицо, потому что отдавала предпочтение имбирным пряникам и некрепкому, но очень сладкому чаю, а когда мы хотели увести ее с кухни, чтобы она могла насладиться прогулкой по саду, нам приходилось тащить ее силой, и при этом она страшно ругалась. И я ее очень хорошо понимаю. Я тоже предпочитаю стул, на котором сижу, пусть вы и назовете его деревяшкой, самой удобной глыбе песчаника, какую только можно отыскать в пещере. И я достаточно выродилась, чтобы считать, что в этом платье я смотрюсь очень неплохо — гораздо лучше моих братьев и сестер, которые жили в пещерах. Они бы и не поняли, как его нужно носить.

— Вы бы выглядели очаровательно, — пробормотал я совершенно искренне, — даже…

— Я знаю, что вы собираетесь сказать, — прервала меня светская дама. — Пожалуйста, не надо. Это шокирует, а кроме того, я с вами не соглашусь. Толстая, грубая кожа, спутанные волосы и никакой возможности переодеться — это не для меня.

— Я утверждаю следующее, — гнул свое малоизвестный поэт. — То, что мы называем цивилизацией, дало нам слишком мало, если не считать потворства нашим животным инстинктам. Ваши аргументы только подтверждают мою теорию. Ваши заявления в поддержку цивилизации сводятся к тому, что ей по силам разжечь аппетиты обезьяны. И вам не стоило уходить так далеко. Современный благородный дикарь отказывается от родниковой воды, чтобы прильнуть к бутылке миссионерского джина. Он даже отбросит головной убор из перьев, по крайней мере такой живописный, ради шляпы-цилиндра. А потом придет черед клетчатых брюк и дешевого шампанского. И где тут прогресс? Цивилизация снабжает нас все большей роскошью для тела. В этом я с вами полностью согласен. Но принесла ли она нам реальное улучшение?

— Она дала нам живопись, — указала выпускница Гертона.

— Когда вы говорите «нам», — ответил малоизвестный поэт, — то, как я понимаю, подразумеваете одного человека на полмиллиона, для которого живопись нечто большее, чем слово. Оставляя за скобками бесчисленные орды, которые никогда не слышали этого слова, и сосредоточив внимание на тех нескольких тысячах, разбросанных по Европе и Америке, которые болтают о ней. На скольких людей, по-вашему, искусство действительно оказывает влияние, входит в их жизнь, облагораживает, расширяет кругозор? Понаблюдайте за лицами тех, кто жиденьким потоком струится по милям наших художественных галерей и музеев. Или, разинув рот, с путеводителем в руке, таращится на развалины замка или кафедральный собор; стремится с одержимостью мученика ощутить восторг при взгляде на картины старых мастеров (над которыми, предоставленные самим себе, они бы только посмеялись) или на статуи-обрубки (их, если бы не путеводитель, они бы ошибочно приняли за поврежденные поделки из пригородной чайной). Только один из десяти действительно наслаждается тем, что видит, и он, несомненно, должен быть лучшим из этого десятка. Нерон был истинным ценителем искусства, а в более близкие нам времена Август Сильный из Саксонии, «человек греха», как называл его Карлейль, оставил после себя неопровержимые доказательства того, что он превосходно разбирался и в живописи, и в искусстве вообще. Можно назвать и другие имена, еще более близкие к нам по времени. Вы действительно считаете, что искусство облагораживает и развивает?

— Вы говорите все это ради того, чтобы говорить, — упрекнула его выпускница Гертона.

— Некоторые могут говорить и ради того, чтобы думать, — напомнил ей малоизвестный поэт. — И это тоже надо учитывать. Но, допуская, что искусство служило человечеству в целом, что оно ответственно, как заявлялось, за одну десятую основополагающих ценностей, — и я считаю, что это излишне щедрая оценка, — его влияние на мир в целом остается крайне несущественным.

— Влияние это расширяется, — указала выпускница Гертона. — От отдельных распространяется на многих.

— Но процесс, как мне представляется, очень уж медленный, — ответил малоизвестный поэт. — А результата, каким бы он ни был, мы могли достичь гораздо быстрее, обходясь без посредника.

— Какого посредника? — пожелала знать выпускница Гертона.

— Художника, который превращает живопись в бизнес, торговца, продающего эмоции. Картины Коро и Тернера, в конце концов, жалкая халтура в сравнении с весенней прогулкой по Шварцвальду или с видом на Хэмпстед-Хит в ноябрьский день. Если бы люди меньше занимались приобретением «благ цивилизации», не тратили бы столетий на создание городских трущоб и ферм с крышами из ржавого железа, то могли бы найти время, чтобы научиться любить красоту природы. Но мы так стремились стать «цивилизованными», что забыли, как жить. Мы похожи на старую даму, с которой я однажды ехал в карете через Симплон.

— Между прочим, — вставил я, — в ближайшем будущем уже никому не придется так мучиться. Я слышал, что практически закончено строительство новой железной дороги. По ней поездка из Домо в Бриг займет чуть больше двух часов. Мне говорили, что там удивительные тоннели.

— Будет очаровательно, — вздохнул малоизвестный поэт. — Я с нетерпением жду будущего, в котором, спасибо цивилизации, с путешествиями будет покончено раз и навсегда. Нас будут зашивать в мешок и выстреливать из одного места в другое. Но я говорю о том времени, когда приходилось пользоваться дорогой, вьющейся по самой замечательной части Швейцарии. Я в полной мере наслаждался поездкой, однако моя спутница не могла оценить ее по достоинству. И не потому, что с безразличием относилась к изумительному ландшафту. Как следовало из ее слов, природу она любила безмерно. Но багаж постоянно требовал внимания. Он состоял из семнадцати предметов, и всякий раз, когда древний экипаж подпрыгивал или покачивался, а такое происходило каждые тридцать секунд, она боялась, что часть ее багажа упадет и останется на дороге. Полдня уходило у нее на то, чтобы считать и перекладывать многочисленные баулы и коробки. Интересовало ее только облако пыли, поднимаемое каретой. И одна коробка со шляпкой действительно сумела незаметно раствориться в этой пыли, после чего старая дама сидела, обхватив руками чуть ли не все шестнадцать предметов оставшегося багажа, и вздыхала.

— Я знала одну итальянскую графиню, — заговорила светская дама, — которая ходила в школу с моей маман. Она бы и полмили не прошла пешком, чтобы полюбоваться пейзажем. «С какой стати? — говорила она. — А для чего существуют художники? Если там есть что-то хорошее, они изобразят, и я посмотрю». Графиня говорила, что предпочитает картину реальности, потому что первая — произведение искусства. Если же брать реальный пейзаж, жаловалась она, то можно не сомневаться, что на заднем плане окажется труба или на переднем — ресторан, которые испортят общее впечатление. Художник их опустит. А если необходимо, добавит корову или прелестную девочку, чтобы усилить эффект. Настоящая же корова, если уж попадется на глаза, будет стоять не тем боком, а девочка, пусть и живая, окажется толстухой или простушкой, а может, и вообще будет в совершенно неподходящей шляпке. Художник же точно знает, какой должна быть девочка, и изобразит ее именно так, чтобы она соответствовала месту и времени. Графиня говорила, что сталкивается с этим всю жизнь: афиша всегда лучше спектакля.

— Все к этому и идет, — кивнул малоизвестный поэт. — Природа, как однажды сказал хорошо известный художник, недостаточно быстро «ползет», чтобы успевать за нашими идеалами. В просвещенной Германии улучшают водопады и красят скалы. В Париже в ходу косметика для детей.

— В этом нельзя винить цивилизацию, — упрекнула его выпускница Гертона. — Древние бритты души не чаяли в синем красителе из вайды.

— Это первые робкие шаги человека вверх по тропе искусства, — согласился малоизвестный поэт. — Высшей точки он достиг, когда создал румяна и краску для волос.

— Да перестаньте! — рассмеялась старая дева. — Вы очень узко мыслите. Цивилизация дала нам музыку. Вы же не можете не признать, что от музыки нам только польза!

— Милая моя, — ответил малоизвестный поэт, — вы говорите о достижении, к которому цивилизация имеет очень малое, а то и вовсе никакого отношения. Это единственный вид искусства, дарованный человеку природой наряду с птицами и насекомыми, интеллектуальное наслаждение, которое мы разделяем со всем животным миром, за исключением разве что семейства псовых. Но даже собачий вой — хотя уверенности в этом и нет — может рассматриваться как искренняя, пусть и неудовлетворительная, попытка создания собственной музыки. У меня был фокстерьер, который всегда подвывал в такт музыке. Иувал помешал нам, а не помог. Именно он заглушил музыку проклятием профессионализма. И теперь, как дрожащие от холода приказчики, заплатившие за спортивную игру, в которой они не могут участвовать, мы молчаливо сидим в наших ложах и слушаем оплаченного нами же исполнителя. Но для музыканта музыка может быть универсальной. Человеческий голос по-прежнему прекраснейший инструмент, и им мы владеем все, за малым исключением. Хотя и позволили ему заржаветь, чтобы лучше слышать трубы и литавры. Выражение «музыкальный мир» ранее понималось буквально. Цивилизация свела его к кружку лиц, объединенных общими интересами.

— Между прочим, — повернулась к нему светская дама, — раз уж речь зашла о музыке, вы слышали последнюю симфонию Грига? Мне прислали ее с недавней почтой. Я ее уже разучила.

— Так позвольте нам ее послушать, — обратилась к ней старая дева. — Я обожаю Грига.

Светская дама поднялась и открыла пианино.

— Лично я всегда придерживался мнения… — начал я.

— Пожалуйста, не отвлекайте, — прервал меня малоизвестный поэт.

Загрузка...