Лес застыл в своем вековом сне. Над ним проходили дни и ночи, блистало летнее солнце, лили зимние дожди. В лесу было много столетних деревьев, вечнозеленая растительность простиралась далеко за холмами, вторгалась в равнину и терялась где-то в бесконечной дали. Чаща леса была похожа на море, никем еще не изведанное, замкнувшееся в своей тайне. Она была подобна девственнице, тело которой еще не испытало порыва страсти. И, как девственница, она была прекрасна, весела и молода, несмотря на свои столетние деревья. Она была таинственна, как тело девушки, которой еще не обладали. И так же горячо желанна.
Когда всходило солнце, из леса доносились трели птиц. Над деревьями летали ласточки. Обезьяны как сумасшедшие носились с ветки на ветку, прыгали вниз, вверх. Кричали филины, взывая тихой ночью к желтой луне. Но их крики не предвещали несчастья, потому что люди тогда еще не проникли в лес. Змеи самых разнообразных видов бесшумно скользили в сухой листве. В ночи весенней течки устрашающе рычали ягуары.
Лес спал. Огромные вековые деревья, переплетенные лианами, болотистые топи и острые колючки охраняли его сон.
Тайна леса наполняла страхом сердца людей. Когда они, пройдя через болота и реки, прорубив просеки в чаще, однажды к вечеру появились здесь и увидели девственный лес, они оцепенели от страха. Наступила ночь, она принесла с собой черные тучи, июньские проливные дожди. Крик филинов казался в эту ночь зловещим — он предвещал несчастье. Он отозвался в лесу странным эхом, разбудил животных: зашипели змеи, зарычали ягуары в своем логове, ласточки замерли на ветвях, обезьяны пустились наутек. А с бурей, разразившейся в лесу, пробудились и призраки. Но откуда они взялись? Прибыли ли с людьми в их обозе, вместе с топорами и серпами, или они обитали в лесу с незапамятных времен? В эту ночь они оказались разбуженными: то были оборотень и каапора, мул священника и бойтата[11].
Люди съежились от страха; лес вызывал у них почти религиозный трепет. В чаще не было ни одной тропы, здесь обитали лишь звери и призраки. Люди остановились, сердца их сжались от ужаса.
Разразилась буря. Небо прорезали молнии, звучали раскаты грома, словно то скрежетали зубами лесные духи, которым угрожала опасность. Молнии на мгновение освещали лес, но люди не видели ничего, кроме темно-зеленой стены из деревьев: они все превратились в слух; вместе с шорохом убегающих змей и рычанием перепуганных ягуаров им слышались страшные голоса призраков, бродящих по чаще. Огонь, перебегавший по самым высоким ветвям деревьев, исходил, несомненно, из ноздрей бойтата. А что за страшный шум слышался по временам? Разве это не топот пробегавшего через лес мула священника? Самка мула была прежде девушкой; жажда любви отдала ее в кощунственные руки некоего священника. Люди не слышали больше рычания ягуаров. Теперь это был крик страшного оборотня — получеловека, полуволка с огромными когтями, — он стал таким потому, что его прокляла мать. Страшный танец каапоры, с одной ногой, одной рукой, половина лица смеется. Страх сжимал сердца людей. Дождь лил с такой силой, словно это было начало второго потопа. Все напоминало сотворение мира. Непроходимая и таинственная, древняя, как время, и молодая, как весна, лесная чаща возникла перед людьми как самый страшный из призраков, пристанище и убежище оборотней и каапор. Огромная лесная чаща. Люди казались маленькими на фоне леса, крошечными испуганными зверьками. Из глубины сельвы[12] доносились страшные голоса. Но вот буря, словно злая фурия, сорвалась с черного неба, на котором для пришельцев не блистало ни одной звездочки; и тогда стало еще страшнее.
Эти люди пришли из иных краев, с иных морей, из иных лесов. Лесов уже освоенных, прорезанных дорогами, уменьшившихся в своих размерах, потому что много деревьев было выжжено. Лесов, где исчезли ягуары и где змеи были редкостью. И вот теперь они очутились перед девственным лесом, где еще никогда не ступала нога человека, где не было дорог под ногами, звезд над головой. Там, откуда они пришли, старухи в лунные ночи рассказывали страшные истории о призраках. «В некоторой части света, в некотором никому не известном месте, неведомом даже странникам, которые пересекают дороги сертанов, неся пророчества, в этом далеком краю живут призраки». Так говорили старые люди, а они знают жизнь.
И неожиданно в эту ночь бури люди открыли трагический уголок вселенной, где обитали призраки. Здесь, в лесу, на лианах, вместе с ядовитыми змеями, свирепыми ягуарами и зловещими филинами обитали те, кого проклятия превратили в фантастических зверей и кто платил за совершенные преступления. Отсюда отправлялись они безлунными ночами поджидать возвращающихся домой путников. Отсюда отправлялись они устрашать мир.
Остановившиеся перед чащей маленькие человечки прислушивались к доносящемуся сквозь шум бури гулу голосов пробужденных призраков. И когда молнии перестали освещать лес, они увидели огонь, вырывавшийся изо рта призраков; по временам им являлся невообразимый силуэт каапоры, исполняющей свой страшный танец. Сельва! Это не тайна, не опасность, не угроза. Это божество!
Здесь не дуют холодные ветры с океана. Он далеко, этот океан с зелеными волнами. В эту ночь с дождем и молниями здесь не дуют холодные ветры. И все же люди содрогаются и трепещут, их сердца сжимаются. Перед ними лес — божество. Людей обуял страх. Они роняют топоры, пилы и серпы, их руки немеют при виде этого ужасного зрелища. Их широко раскрытые глаза видят перед собой разъяренное божество. Там звери — враги человека, зловещие животные, там призраки. Дальше идти нельзя. Никакая человеческая рука не может подняться на божество. Люди в страхе медленно отступают. Сверкают молнии над лесом, льет дождь. Рычат ягуары, шипят змеи. Но особенно буря, стоны оборотней, каапор и мулов священника защищают тайну и девственность лесной чащи. Перед людьми лес, он — прошлое мира, он — начало мира. Они бросают ножи, топоры, серпы, пилы; есть лишь одна дорога — вернуться назад.
Люди отступают. Им потребовались дни и ночи, чтобы добраться сюда. Они пересекли реки, шли почти непроходимыми тропами, прокладывали дороги, застилали болота, одного из них укусила змея, и его похоронили недалеко от только что проложенной дороги. Грубый крест на глиняном холмике — вот и все, что напоминало о погибшем переселенце из Сеара. Даже имени его не поставили на кресте: нечем было написать. Это был первый крест на дороге в краю какао; потом их много выстроилось по обеим сторонам дороги; они напоминали людям о тех, кто погиб при завоевании этой земли. Другого путника трепала лихорадка, он схватил ту самую лихорадку, что убивает даже обезьян. Еле передвигаясь, он все-таки добрел, а теперь и он отступает назад, в лихорадке его преследуют галлюцинации. Он кричит:
— Вон оборотень!..
Они отступают. Сначала медленно. Шаг за шагом, пока не доходят до того места, где дорога немного расширяется — здесь меньше колючек и трясин. Июньский дождь льет на них; одежда промокает насквозь; они дрожат от холода. Перед ними лес, буря, призраки. Они отступают.
Вот они дошли до тропы, остается лишь один переход — и они доберутся до реки, где их ожидает лодка. Они могут облегченно вздохнуть. Тот, у кого лихорадка, уже не чувствует жара. Страх придает новые силы изнуренному телу.
И тут перед ними с парабеллумом в руке, с лицом, перекошенным от ярости, появляется Жука Бадаро. Перед ним тоже стоял лес, он тоже видел молнии и слышал раскаты грома, рычание ягуаров и шипение змей. И его сердце сжималось от зловещего крика филина. И он знал, что в лесу жили призраки. Но Жука Бадаро видел перед собой не лес, начало мира. В его глазах стояло другое видение. Он видел черную землю, лучшую в мире землю для разведения какао. Он видел перед собой не лес, освещаемый молниями, полный странных голосов, переплетенный лианами, закрытый столетними деревьями, населенный свирепыми животными и призраками. Он видел аккуратно посаженные деревья, увешанные золотыми плодами, спелыми, желтыми. Он видел плантации какао, раскинувшиеся там, где раньше был лес. Это было красивое видение. Нет ничего прекраснее в мире! Очутившись перед таинственным лесом, Жука Бадаро улыбнулся. Скоро здесь появятся деревья какао, увешанные плодами, бросающие на землю мягкую тень. Он не видел охваченных страхом людей, которые отступали. А когда увидел, сразу выбежал навстречу и властно загородил дорогу, держа в руке парабеллум:
— Я пущу пулю в лоб первому, кто сделает еще хоть шаг назад…
Люди остановились. Мгновение они простояли так, не зная, что делать. Позади был лес, впереди — Жука Бадаро, готовый стрелять. Больной лихорадкой крикнул:
— Это оборотень!.. — и ринулся вперед.
Жука Бадаро выстрелил; еще одна молния прорезала ночной мрак. Лес откликнулся эхом на выстрел. Понурив головы, все столпились около упавшего. Жука Бадаро медленно подошел, все еще держа парабеллум в руке. Антонио Витор нагнулся, приподнял голову раненого. Пуля прошла через плечо. Жука Бадаро сказал совершенно спокойным голосом:
— Я стрелял не для того, чтобы убить; я хотел показать, что вам следует повиноваться мне… Поди принеси воды промыть рану, — приказал он одному из работников.
Он оставался там все время, пока ухаживали за раненым, сам перевязал ему плечо куском материи и помог отнести его в лагерь, неподалеку от леса. Людей пробирала дрожь, но они все же шли. Они уложили раненого; он бредил. В лесу носились призраки.
— Вперед! — приказал Жука Бадаро.
Люди переглянулись. Жука поднял парабеллум.
— Вперед!
Монотонные удары топоров и ножей прорезали тишину, отдаваясь далеко в лесу, нарушая его покой. Жука Бадаро смотрел перед собой. Он снова видел эту черную землю, засаженную деревьями какао, снова видел плантации, увешанные золотыми плодами. Июньский дождь лил на людей, раненый прерывающимся голосом просил воды. Жука Бадаро спрятал парабеллум.
Солнечное утро золотило еще зеленые плоды на деревьях какао. Полковник Орасио не спеша расхаживал среди посаженных в строгом порядке деревьев. Эта плантация давала уже первые плоды; молодым деревцам исполнилось пять лет. Раньше здесь тоже был лес, такой же таинственный и устрашающий! Орасио со своими людьми прошел его, расчистил огнем, ножами, топорами и серпами, вырубил огромные деревья, отогнал далеко ягуаров и призраков. Потом он разбил плантации, делая все самым тщательным образом, чтобы получить как можно больший урожай. И через пять лет деревья какао зацвели. В это утро маленькие плоды уже висели на стволах и ни ветках. Первые плоды! Их золотило солнце. Полковник Орасио прогуливался среди деревьев. Ему было около пятидесяти лет, и его лицо, изрытое оспой, было замкнуто и угрюмо. В больших мозолистых руках он держал жгут табака и нож, которым он его нарезал. Эти руки долгое время орудовали кнутом, еще когда полковник был простым погонщиком ослов и работал на одной плантации в Рио-до-Брасо; эти руки орудовали револьвером, когда полковник сделался завоевателем земли. О нем ходили легенды, даже сам он не знал всего, что рассказывали о его жизни в Ильеусе, Табокасе, Палестине, Феррадасе, Агуа-Бранка и Агуа-Прета. Богомольные старухи, молившиеся святому Сан-Жорже в церкви Ильеуса, поговаривали, что полковник Орасио из Феррадаса держит в бутылке под кроватью дьявола. Как он его захватил — это длинная история; известно было, что в один из дней, когда бушевала буря, полковник продал душу дьяволу. И дьявол, ставший послушным рабом Орасио, выполнял все его желания — он увеличивал состояние, помогал против врагов. Но придет день — старухи крестились, говоря это, — Орасио помрет без покаяния, и дьявол, выйдя из бутылки, утащит его душу в глубины ада. Полковник Орасио знал об этой истории и посмеивался над ней своей короткой и сухой усмешкой; и смех этот пугал больше, чем яростные крики, которыми он разражался по утрам.
Рассказывали и другие истории, более близкие к истине. Адвокат доктор Руи, подвыпив, любил вспоминать о том, как он много лет тому назад защищал полковника в одном процессе. Орасио обвинялся в трех убийствах, в трех варварских убийствах. Он не удовлетворился простым убийством одного из своих врагов, он отрезал ему уши, язык, нос и кастрировал его. Прокурор был подкуплен, он должен был обеспечить оправдание полковника. Доктор Руи блеснул на процессе, подготовив красивую защитительную речь, в которой говорилось о «возмутительной несправедливости», о «клевете, состряпанной анонимными врагами, лишенными чести и достоинства». Это был триумф, эта речь принесла ему славу отличного адвоката. Доктор Руи отозвался с большой похвалой о полковнике — одном из самых процветающих фазендейро, который не только построил часовню в Феррадасе, но и начал сейчас сооружение церкви в Табокасе; это человек, уважающий законы, он дважды избирался членом муниципального совета Ильеуса, является обер-мастером масонского ордена. Мог ли этот человек совершить подобное отвратительное преступление?
Все знали, что он его совершил. Началось все с контракта на какао. На землях Орасио негр Алтино, его свояк Орландо и кум Закариас по контракту с полковником засадили плантацию. Они вырубили и выжгли лес, посадили деревья какао, а также маниоку и кукурузу, которыми должны были кормиться три года, пока подрастут какаовые деревья. Прошло три года, арендаторы явились к полковнику, чтобы сдать ему плантацию и получить деньги — по полмильрейса за каждое посаженное и принявшееся дерево. На эти деньги они собирались приобрести участок в лесу и, расчистив и обработав его, развести свою маленькую плантацию. Они были веселы и по дороге к полковнику распевали песни. Неделю назад Закариас приносил в лавку фазенды кукурузу и маниоковую муку, чтобы обменять на сушеное мясо, кашасу и фасоль. Он встретил там полковника; они переговорили, Закариас дал отчет о состоянии плантации. Полковник напомнил ему, что остается уже немного до окончания срока. Потом Орасио на веранде каза-гранде[13] поднес ему стаканчик и спросил, что они думают делать дальше. Закариас рассказал, что они собираются купить участок в лесу и вырубить его под плантацию. Полковник не только одобрил этот план, но и любезно выразил готовность помочь им. Разве Закариас не знает, что у него есть отличные леса на превосходных землях? Во всей зоне Феррадас, на этой огромной принадлежащей ему территории они могут выбрать себе великолепный участок леса для посадки какао. Так будет выгоднее и для него: не придется расплачиваться наличными деньгами. Закариас вернулся на ранчо сияющий. По истечении срока они отправились к полковнику. Подсчитали деревья, которые принялись, выбрали участок леса под свои плантации. К соглашению с полковником пришли быстро, затем выпили по нескольку стопок кашасы. Орасио сказал:
— Вы можете начинать работу в лесу; на днях я поеду в Ильеус. Я предупрежу вас заранее, поедем вместе и скрепим сделку, как полагается, черным по белому, в нотариальной конторе…
Так называли там подписание купчей на землю. Полковник сказал, чтобы они не беспокоились, примерно через месяц они непременно побывают в Ильеусе. Арендаторы ушли, поблагодарив полковника и тепло распрощавшись с ним. На другой же день они отправились на намеченный участок и начали рубить лес и строить хижину. Прошло некоторое время, полковник успел дважды или трижды побывать в Ильеусе, земледельцы уже начали посадку, а купчая все еще не была подписана. В один прекрасный день Алтино набрался храбрости и обратился к полковнику:
— Простите, сеньор полковник, но нам хотелось бы знать, когда мы сможем подписать купчую на землю?
Орасио сначала вознегодовал, что ему не доверяют. Но так как Алтино стал извиняться, он объяснил, что уже отдал распоряжение своему адвокату доктору Руи заняться этим делом. Ждать придется недолго, в один из ближайших дней их пригласят съездить в Ильеус и с делом будет покончено. Время, однако, шло, на засеянной земле стали появляться всходы, скромные побеги, которые вскоре должны были стать деревьями. Алтино, Орландо и Закариас любовно поглядывали на молодые деревца. Это была их плантация, посаженная их руками, на возделанной ими самими земле. Плоды вырастали желтыми, как золото, как деньги. Земледельцы перестали даже вспоминать о купчей. Только негр Алтино иногда задумывался. Он давно знал полковника Орасио и не доверял ему. И как же они были поражены, когда узнали, что фазенда Бейжа-Флор продана полковнику Рамиро и что их плантация включена в сделку. Они решили найти полковника Орасио и поговорить с ним. Орландо остался, пошли двое других. Полковника они не застали, он был в Табокасе. На следующий день они вновь пошли к нему, он был в Феррадасе. Тогда Орландо решил сходить сам. Для него эта земля была всем, он не мог ее потерять. Ему сказали, что полковника нет: он в Ильеусе. Орландо кивнул головой, но все же вошел в дом — полковник сидел в столовой, обедал. Орасио взглянул на земледельца и сухо произнес:
— Хочешь перекусить, Орландо? Садись…
— Нет, сеньор, спасибо.
— Что тебя привело сюда? Какая-нибудь новость?
— Да, и очень дурная новость, сеньор. Полковник Рамиро явился к нам на плантацию и утверждает, что эта земля его, что он ее у вас купил, полковник.
— Ну что ж, если полковник Рамиро так говорит, значит, это правда. Он не любит лгать…
Орландо посмотрел на Орасио, — тот продолжал есть. Взглянул на большие мозолистые руки полковника, на его суровое, замкнутое лицо. Наконец он сказал:
— Значит, вы продали?
— Это мое дело…
— Но разве вы не помните, что продали этот участок нам? В счет платы, которая нам полагалась за разбивку для вас плантации?
— А купчая у вас есть? — и Орасио опять принялся за еду.
Орландо вертел в руках огромную соломенную шляпу. Он осознал всю глубину несчастья, постигшего его и компаньонов. Он понимал, что с помощью закона ему нечего и пытаться бороться с полковником. Ему стало ясно, что им не видать земли, не видать плантации, что у них ничего не осталось. Глаза его налились кровью, он уже не мог сдержаться:
— Пропадать так пропадать, полковник. Я вас предупреждаю, что в тот день, когда сеньор Рамиро вступит на нашу плантацию, вы заплатите сполна… Подумайте хорошенько.
Он сказал это и, отстранив рукой мулатку Фелисию, которая прислуживала полковнику, вышел. Орасио продолжал есть как ни в чем не бывало.
Ночью Орасио со своими жагунсо ворвался на плантацию трех друзей. Они окружили ранчо; говорят, Орасио сам прикончил всех троих. А потом ножом, которым рассекают плоды какао, вырезал Орландо язык, отрезал ему уши и нос и, сорвав брюки, оскопил его. Он вернулся на фазенду со своими людьми. Когда один из них был схвачен в пьяном виде полицией и выдал его, полковник только рассмеялся. И он был признан невиновным.
Его жагунсо говорили, что он настоящий мужчина; для такого стоит работать. Он никогда не допускал, чтобы его человек попал в тюрьму, а если уж кто попадал за решетку в Феррадасе, он специально выезжал в город, чтобы освободить его. После того как Орасио освобождал своего наемника из заключения, он тут же в полиции рвал на части его дело.
Много историй рассказывали про полковника Орасио. Говорили, что, прежде чем стать руководителем оппозиционной партии, он, чтобы занять этот пост, приказал своим людям устроить засаду на прежнего руководителя — торговца из Табокаса — и убить его. Потом свалил вину за это преступление на своих политических противников. Теперь полковник был одним из наиболее видных политических деятелей штата и крупнейшим из местных фазендейро, мечтавшим со временем расширить свои владения еще больше. Какое ему дело до всех этих историй? Люди — фазендейро и рабочие, арендаторы и владельцы небольших плантаций — уважали его, у него было несметное число приверженцев.
В это утро он прохаживался среди молодых деревьев какао, давших первые плоды. Он только что скрутил своими мозолистыми руками папиросу и не спеша покуривал, ни о чем не думая — ни об историях, которые про него рассказывали, ни о недавнем прибытии доктора Виржилио, нового адвоката, присланного партией из Баии для работы в Табокасе, ни даже об Эстер, своей жене, такой красивой и такой молодой, воспитанной монахинями в Баие, дочери старого Салустино, торговца из Ильеуса, который с радостью отдал дочь в жены полковнику. Это была его вторая жена; первая умерла, когда он был еще погонщиком. Эстер была печальна и красива, худа и бледна, и она единственная могла заставить полковника Орасио улыбаться необычной для него улыбкой. Но в этот момент он не думал даже о ней, об Эстер. Он ни о чем не думал, он видел лишь плоды какао, еще зеленые, небольшие — первые плоды на этой плантации. Полковник взял один из них в руку и нежно, сладострастно погладил. Нежно и сладострастно, как если бы он ласкал юное тело Эстер. С любовью. С безграничной любовью.
Эстер подошла к роялю, стоявшему в углу огромной залы. Положила руки на клавиши, пальцы машинально начали наигрывать какую-то мелодию. Старинный вальс, обрывки музыки, напомнившей ей праздники в пансионе. Она вспомнила Лусию. Где-то сейчас ее подруга? Лусия уже давно не присылала ей своих сумасшедших, забавных писем. Это, впрочем, и ее вина — она не ответила на два последних письма Лусии… Не поблагодарила ее за новые французские книги и журналы мод, которые та ей прислала… Они и сейчас еще лежат на рояле вместе со старыми, забытыми нотами. Эстер грустно улыбнулась, взяла новый аккорд. К чему журналы мод здесь, на краю света, в этих дебрях? На праздниках Сан-Жозе в Табокасе, на праздниках Сан-Жорже в Ильеусе местные дамы появлялись в платьях, которые на несколько лет отставали от моды, и она не могла показаться здесь в нарядах, в которых ее подруга щеголяла в Париже… Ах, если бы Лусия хоть отдаленно представила себе, что такое фазенда, дом, затерявшийся среди плантаций какао, шипение змей в лужах, где они пожирают лягушек!.. А лес!.. Он стоял позади дома, огромные стволы деревьев, густо переплетенные лианами, делали его неприступным. Эстер боялась этого леса, как врага. Она никогда к нему не привыкнет, в этом она была уверена. И она приходила в отчаяние, потому что знала, что вся ее жизнь пройдет здесь, на фазенде, в этом чуждом мире, которого она так боялась.
Эстер родилась в Баие, в доме бабушки, куда ее мать приехала разрешиться от бремени. Мать умерла во время родов. Отец ее, ильеусский торговец, в то время только начинал свое дело, и Эстер осталась у стариков, которые всячески баловали, лелеяли внучку и делали все для нее. Отец процветал в Ильеусе — он держал там магазин бакалейных товаров — и лишь изредка, раза два в год, приезжал по делам в столицу штата. Эстер училась в лучшем женском пансионе Баии при монастыре; сначала она жила дома, а потом — когда бабушка и дедушка умерли — ее отдали заканчивать обучение в интернат. Старики скончались один за другим в течение месяца, Эстер надела траур.
Но тогда она не почувствовала себя одинокой, потому что у нее было много подруг. Все они любили мечтать, зачитывались французскими романами, историями о принцессах, о красивой жизни. Все они строили наивные и честолюбивые планы на будущее: богатые любящие мужья, элегантные платья, путешествия в Рио-де-Жанейро и в Европу. Все — за исключением, впрочем, Жени, которая собиралась стать монахиней и проводила дни в молитвах. Эстер и Лусия, считавшиеся в пансионе самыми элегантными и самыми красивыми девушками, в мечтах давали волю своему воображению. Они подолгу беседовали между собой во время прогулок во дворе пансиона, во время перемен, вечерами в тишине дортуаров.
Эстер перестала играть, последний аккорд замер в чаще леса. Счастливое было время в пансионе! Эстер вспомнила об одной фразе сестры Анжелики, самой симпатичной из всех монахинь. Как-то подруги говорили о том, что им хотелось бы как можно скорее закончить пансион и зажить бурной светской жизнью. Сестра Анжелика положила Эстер на плечи свои нежные, тонкие руки и сказала:
— Нет лучше времени, чем это, Эстер, сейчас вы еще можете мечтать.
Тогда она не поняла ее. Понадобились годы, чтобы эта фраза пришла ей на память, и теперь Эстер вспоминала ее почти ежедневно. Счастливое было время!..
Эстер подходит к гамаку на веранде. Отсюда она видит дорогу, где время от времени появляется и исчезает какой-нибудь рабочий, направляющийся в Табокас или Феррадас; видит баркасы, где на солнце сушится какао, перемешиваемое черными ногами рабочих.
Закончив обучение, Эстер приехала в Ильеус; ей не пришлось побывать даже на свадьбе Лусии с доктором Алфредо, врачом, пользующимся широкой известностью. Подруга сразу же уехала в свадебное путешествие — сначала в Рио-де-Жанейро, а затем в Европу, где муж специализировался в лучших больницах. Осуществились планы Лусии: дорогие платья, духи, пышные балы — все было к ее услугам.
Эстер размышляет о том, как непохожи оказались их судьбы. Ее, Эстер, судьба забросила в Ильеус, в совсем иной мир. Маленький городок, который в то время едва начинал расти, город авантюристов и земледельцев, где только и говорили о какао да об убийствах.
Они жили в бельэтаже над магазином. Из своего окна Эстер наблюдала скучный пейзаж города — со всех сторон холмы. Ее не соблазняли ни жизнь в Рио-де-Жанейро, ни море. Для нее красота заключалась только в такой жизни, какую ведет Лусия: Париж, балы. Даже в дни, когда приходили пароходы, когда весь город оживлялся, когда появлялись столичные газеты, когда бары заполнялись людьми, спорившими о политике, даже в эти похожие на праздник дни Эстер не переставала грустить. Мужчины восхищались ею и оказывали знаки внимания. Один студент-медик написал ей во время каникул письмо и прислал свои стихи. Но Эстер не переставала оплакивать смерть дедушки и бабушки, заставившую ее жить в этом изгнании. Сообщения о драках и убийствах пугали ее, причиняли душевные страдания. Понемногу она все же вошла в жизнь города, перестала заботиться о своих нарядах, которые вызвали такой шум, даже что-то вроде скандала, когда она появилась в городе. И вот в один прекрасный день отец обрадовано сообщил ей, что полковник Орасио, один из самых богатых людей в округе, просит ее руки. Она только расплакалась.
А теперь поездки в Ильеус были для нее праздником. Мечты о больших городах, о Европе, о балах у императора и о парижских нарядах остались позади. Все это представлялось ей сейчас чем-то далеким, далеким, потерявшимся во времени, в том времени, «когда они еще могли мечтать»… Прошло немного лет. Но казалось, будто жизнь пронеслась с быстротой галлюцинации. Ее самой большой мечтой теперь было поехать в Ильеус, побывать на церковных празднествах, на крестном ходе, на раздаче даров.
Она тихонько покачивается в гамаке. Перед ней до самого горизонта простираются, то подымаясь, то опускаясь, холмы, покрытые какаовыми деревьями, увешанными плодами. На дворе копошатся в мусоре куры и индюки. На площадках работают негры — перемешивают бобы какао. Солнце, выходя из-за облаков, озаряет все это. Эстер вспоминает свадьбу. В тот день она приехала на фазенду. И теперь, лежа в гамаке, она вздрагивает при одном воспоминании: это самое ужасное, что она когда-либо испытывала в жизни.
Она вспоминает, что еще раньше, до объявления помолвки, по городу поползли всякие слушки и сплетни. Одна сеньора, никогда до того не бывавшая у нее, пришла как-то с визитом, чтобы рассказать ей разные истории. До того к ней уже наведывались старые ханжи, с которыми она познакомилась в церкви, и рассказывали ей всякие легенды о полковнике. Но то, что сообщила эта женщина, было ужасно; она заявила, что Орасио убил плетью свою первую жену, потому что застал ее в постели с другим. Это случилось в то время, когда он был еще погонщиком и пробирался по недавно проложенным тропам в сельву. Об этой истории потом забыли, и только много времени спустя, когда Орасио разбогател, она вновь всплыла в Ильеусе, разнеслась по дорогам края какао. Возможно, именно потому, что весь город втихомолку судачил об Орасио, Эстер с некоторой гордостью и одновременно с досадой продолжала отношения, которые должны были привести к помолвке. Она виделась с Орасио в те редкие воскресенья, когда он бывал в городе и приходил к ним обедать — это были молчаливые встречи. Они уже были объявлены женихом и невестой, но не было ни поцелуев, ни нежных ласк, ни романтических слов; все это так не походило на то, что представляла себе Эстер в тиши монастырского пансиона.
Ей хотелось, чтобы свадьба была скромной, а Орасио старался устроить все на широкую ногу: свадебный ужин, бал, фейерверк, торжественная месса. Но, в конечном счете, все получилось очень интимно, обе брачные церемонии — церковная и гражданская — были проведены дома. Священник произнес проповедь, судья с обрюзгшим лицом пьяницы поздравил их, доктор Руи сказал красивую речь. Свадьба состоялась утром, а к вечеру они уже были в каза-гранде фазенды, проехав через болота верхом на ослах.
Работники, собравшиеся во дворе перед домом, при приближении процессии дали залп из ружей. Они приветствовали новобрачных, но сердце Эстер сжалось, когда она в вечерних сумерках услышала грохот выстрелов. Орасио велел угостить всех работников кашасой. А немного погодя он уже оставил ее одну, пошел узнать, в каком состоянии находились плантации, выяснить, почему пропало несколько арроб[14] какао, из-за дождей сушившегося в печи. Только когда он вернулся, негритянки зажгли керосиновые лампы. Эстер была напугана криком лягушек. Орасио почти не говорил, он с нетерпением ждал, чтобы поскорее прошло время. Услышав, как опять закричала лягушка в трясине, Эстер спросила:
— Что это?
Он равнодушно ответил:
— Лягушка, в пасти змеи…
Наступил час ужина; негритянки, подававшие на стол, недоверчиво посматривали на Эстер. И, едва закончился ужин, Орасио набросился на нее, разрывая одежду и тело, и неожиданно и грубо овладел ею.
Потом она ко всему привыкла. Теперь она хорошо ладила с негритянками, а Фелисию даже уважала — это была преданная молодая мулатка. Она свыклась даже с мужем, с его угрюмой молчаливостью, с порывами его страсти, с взрывами ярости, повергавшими в страх самых отъявленных жагунсо, свыклась с выстрелами по ночам на дороге, с печальными кортежами плачущих женщин, проносивших время от времени трупы в гамаках. Не привыкла лишь к лесу, что возвышался позади дома; по ночам там в трясине по берегам речки испускали отчаянные крики лягушки, схваченные змеями-убийцами. Через десять месяцев у нее родился сын. Сейчас ему уже было полтора года, и Эстер с ужасом видела, что ее ребенок — воплощение Орасио. Он во всем походил на отца, и Эстер мучилась, считая себя виновной в этом, потому что не участвовала в его зачатии — ведь она никогда не отдавалась ему добровольно, он всегда ее брал, как какую-то вещь или животное. Но все же она горячо любила сына и таким и страдала из-за него. Она привыкла ко всему, заглушила в себе все свои мечты. Не могла она привыкнуть только к лесу и к ночи в лесной чаще.
В ночи, когда бушевала буря, ей становилось жутко: молнии освещали высокие стволы, валились деревья, гремели раскаты грома. В эти ночи Эстер сжималась от страха и оплакивала свою судьбу. То были ночи ужаса, нестерпимого страха, похожего на что-то реальное, осязаемое. Он возникал уже в мучительные часы сумерек. О, эти сумерки в чаще леса, предвестники бурь!.. Когда наступал вечер и небо покрывалось черными тучами, тени казались неотвратимым роком, и никакой свет керосиновых ламп не мог распугать их, помешать им окружить дом и сделать из него, из плантаций какао и из мрачного леса одно целое, связанное между собой сумерками, темными, как сама ночь.
Деревья под таинственным воздействием теней вырастали до гигантских размеров; Эстер причиняли страдания и лесные шумы, и крик неведомых птиц, и рев животных, доносившийся неведомо откуда. Она слышала, как шипели змеи, как под ними шелестели листья. А шипение змей, шелест сухих листьев, когда змеи проползают!.. Эстер казалось, что змеи, в конце концов, заползут на веранду, проникнут в дом и в одну из бурных ночей доберутся до нее и до ребенка и обовьются вокруг горла, подобно ожерелью.
Она сама не в состоянии была даже описать ужас этих мгновений, которые переживала с наступлением сумерек и до начала бури. А когда буря разражалась и природа, казалось, хотела все разрушить, Эстер искала места, где свет керосиновых ламп сиял ярче. И все же тени, бросаемые этим светом, внушали ей страх, заставляли работать ее воображение; и тогда она верила в самые невероятные истории, о которых рассказывали суеверные жагунсо. В эти ночи она вспоминала колыбельные песни, которые напевала бабушка в далекие времена детства, убаюкивая ее. И Эстер, сидя у кроватки ребенка, тихонько повторяла их одна за другой, перемежая слезами и все больше веря в то, что они обладают волшебной силой. Она пела ребенку, глядевшему на нее своими суровыми темными глазенками, глазами Орасио, но она пела и для себя — ведь она тоже была испуганным ребенком. Она напевала вполголоса, убаюкивая себя мелодией, и слезы текли по ее лицу. Она забывала о темноте на веранде, об ужасных тенях там снаружи, о зловещем крике сов на деревьях, о грусти, о тайне леса. Она пела далекие песни, простые мелодии, оберегающие от бед и напастей. Как будто над ней еще простиралась тень-хранительница бабушки, такой ласковой и понимающей.
Но вдруг крик лягушки, пожираемой в трясине змеей, проносился над чащей, над плантациями, проникал внутрь дома; он был громче крика совы и шума листвы, громче свистящего ветра; он замирал в зале, освещенной керосиновой лампой, заставляя Эстер содрогаться. Замолкала песня. Эстер закрывала глаза и видела — видела во всех мельчайших подробностях — медленно подползавшую змею, скользкую, отвратительную, извивающуюся по земле в сухой листве и неожиданно бросающуюся на невинную лягушку. И крик отчаяния, прощания с жизнью сотрясал спокойные воды речушки, наполняя ночь страхом, злобой и страданием.
В эти ночи змеи чудились Эстер в каждом углу дома. Она видела их ползущими по черепичной крыше, вылезающими из всех щелей пола, из всех трещин в дверях. Она с закрытыми глазами видела, как ползет, осторожно приближаясь к лягушкам, змея, пока не наступает момент рокового прыжка. Она всегда с дрожью думала, что на крыше может притаиться змея, ловкая и бесшумная, осторожно подползти ночью к кровати из жакаранды[15] и обвиться вокруг шеи. Или проникнуть в колыбель ребенка и обвиться вокруг него. Сколько ночей проводила она без сна; ей неожиданно начинало казаться, что по стене спускается змея… Дикий страх и ужас охватывали ее: она вскакивала, сбрасывала одеяло и кидалась к кроватке сына. Убедившись, что он спокойно спит и ничто ему не угрожает, она с широко открытыми от страха глазами начинала поиски по всей комнате со свечой в руке. Орасио иногда просыпался и ворчал, лежа в кровати. Она же больше не могла заснуть. Ждала и ждала с ужасом, что змея вот-вот приползет, появится неожиданно, бросится к кровати, и она уже не сможет ничего поделать. Она дошла до того, что стала чувствовать удушье в горле, ей казалось, что змея обвила его. Она уже видела сына мертвым, в голубом гробу, похожего на ангелочка, со следами укусов змеи на лице.
Как-то раз она неожиданно увидела в темноте кусок веревки и вскрикнула; крик этот, подобно крику лягушки, пронесся над плантациями, над трясиной и замер в чаще леса.
Эстер вспоминает и о другой ночи. Орасио уехал в Табокас, она осталась с ребенком и прислугой. Все уже спали, когда стук в дверь разбудил их. Фелисия пошла посмотреть, кто стучит, и, вдруг громко вскрикнула и стала звать Эстер. Та прибежала и увидела рабочих; они держали Амаро, которого укусила змея. Эстер смотрела с порога, боясь подойти ближе. Люди просили лекарств; один из них хриплым голосом сказал:
— Это сурукуку-апага-фого, самая ядовитая змея из всех.
Ногу Амаро перетянули веревкой повыше укуса. Фелисия принесла из кухни раскаленные угли. Эстер видела, как ими прижигали рану. Горелое мясо шипело. Амаро стонал, странный запах распространился по дому. Один из работников начал седлать лошадь, чтобы съездить в Феррадас за сывороткой. Но действие яда оказалось очень быстрым. Амаро умер на глазах у Эстер, негритянок и работников. Лицо у него позеленело, глаза широко раскрылись. Эстер не в состоянии была уйти от умирающего; она слышала, как из этих навсегда умолкших уст перед смертью вырвались вопли страдания, похожие на крик лягушек, пожираемых в трясине.
Когда глубокой ночью прибыл из Табокаса Орасио и распорядился, чтобы труп отнесли в одну из хижин работников, с Эстер началась истерика; она, рыдая, стала умолять мужа уехать отсюда, перебраться в город. Иначе змеи приползут сюда, их будет множество, и они всю ее искусают, задушат ребенка, а потом и ее. Она уже чувствовала на шее холод мягкого липкого, тела змеи, ее охватила нервная дрожь, и она зарыдала еще сильнее. Орасио посмеялся над ее страхом. И когда он отправился проститься с телом Амаро, она побоялась остаться дома одна и пошла вместе с ним.
Вокруг покойника собралось много людей; они пили кашасу и рассказывали разные истории, связанные со змеями. Эстер услышала рассказ о Жозе да Тараранга, который много пил. Однажды ночью он возвращался домой, сильно шатаясь, потому что напился кашасы. В правой руке у него был зажженный фонарь, а в левой — бутылка. На повороте сурукуку прыгнула на фонарь, от толчка Жозе потерял равновесие и упал. Почувствовав первый укус змеи, он открыл бутылку и выпил содержимое до дна. На другой день люди, проходившие по дороге на плантации, нашли Жозе да Тараранга. Он мирно спал, сурукуку тоже спала, обвившись вокруг его груди. Змею убили, у Жозе да Тараранга оказалось семнадцать укусов, но благодаря кашасе с ним ничего не случилось: алкоголь растворил яд. Жозе проходил две недели распухший, как лошадь, а потом все прошло.
Рассказывали также о людях, заговоренных от змеиных укусов. Когда они наталкивались на дорогах на змей, те им ничего не делали. Рядом с фазендой проживал некий Агостиньо, который был заговорен; змеи не причиняли ему никакого вреда, хотя ради забавы он и подставлял руку, чтобы они его кусали.
Жоана, жена погонщика, которая пила не меньше мужчин, рассказала, что на одной фазенде, в сертане, где она жила до того, как приехать сюда, на юг, как-то произошла печальная история. Змея проникла в каза-гранде, когда хозяева были в отъезде. Они обычно возвращались на фазенду в конце года; на этот раз они приехали счастливые — у них родился ребенок. Но приползла змея и спряталась в колыбели их первенца (они поженились лишь немногим более года назад). Ребенок плакал, прося материнской груди, и наивно принялся сосать хвост змеи. На утро его нашли с хвостом спавшей жарарака во рту, однако он уже не сосал, потому что был мертв. Мать выбежала в поле, распущенные белокурые волосы ее развевались по ветру, босые ноги — таких ног Жоана никогда не видела — ступали по колючкам. Говорят, разум ее помутился настолько, что она так уже и не пришла в себя, стала идиоткой; она подурнела, потеряла всю свою прежнюю красоту — и лица и тела. Раньше она походила на одну из этих иностранных куколок, а после случившегося стала хуже простой тряпичной куклы. Каза-гранде была закрыта навсегда, хозяева никогда больше туда не возвращались, на верандах выросла трава, она забралась и на кухню. И проходя близко от дома, люди слышали теперь шипение змей, свивших себе там гнезда.
Жоана кончила свой рассказ, выпила еще глоток кашасы, сплюнула, поискала глазами Эстер. Но ее уже не было: она убежала домой к сыну, как будто тоже потеряла рассудок.
Сейчас, сидя на веранде, где беззаботно играет солнце, Эстер вспоминает те ужасные ночи. Лусия писала ей из Парижа письма, приходившие месяца через три. В них она говорила об иной жизни, об иных людях, об иной цивилизации и праздниках. Здесь же были только ночи, окруженные лесом, бурями и змеями. Ночи, чтобы оплакивать свою несчастную судьбу. Сумерки, сжимавшие сердце, отнимавшие всякую надежду. Надежду на что? Все ведь в ее жизни было уже окончательно решено…
Она плакала и в другие ночи. Плакала, когда, видела Орасио выезжающим во главе своих жагунсо в какую-нибудь экспедицию. Она знала, что в эту ночь где-то прогремят выстрелы, знала, что люди умрут за свой клочок земли, что фазенда Орасио, которая была и ее фазендой, увеличится еще на какой-то участок леса. Лусия писала ей из Парижа о балах в посольстве, о театрах и концертах. Здесь же в их доме рояль тщетно ожидал настройщика, который, вероятно, так никогда и не появится.
О эти ночи, когда Орасио выезжал во главе своих людей в вооруженные экспедиции! Иногда после его отъезда Эстер ловила себя на том, что думала о смерти Орасио… Если бы он умер… Тогда фазенды будут принадлежать ей одной. Она передаст их отцу, чтобы он управлял ими, и тут же уедет… Она отправится в Европу, отыщет Лусию… Однако эта мечта недолго тешила ее. Для Эстер Орасио был бессмертен, он был господин, хозяин, полковник… Она знала наверняка, что умрет раньше него… Он распоряжался землей, деньгами, людьми. У него было железное здоровье; он никогда не болел; пули, казалось, тоже знали его и в страхе отскакивали… Поэтому она не убаюкивала себя этой мечтой, такой дурной и вместе с тем такой прекрасной… У нее не было никакого выхода, не было надежды. Значит, такова ее судьба. Между тем какая девушка в Ильеусе не завидовала ей? Ведь она — дона Эстер, жена самого богатого человека в Табокасе, политического деятеля, хозяина бескрайних земель, засаженных какао, и огромных пространств девственного леса…
Орасио подходит к гамаку. Эстер едва успевает вытереть слезы. Он принес ей первый плод с новой плантации. Полковник улыбается.
— Плантация начинает плодоносить…
Он останавливается, не понимая, почему она плачет. Сначала даже рассердился.
— Какого чорта ты ревешь? Разве при твоей жизни плакать надо? Разве ты не имеешь все, что бы ты не пожелала? Чего тебе не хватает?
Эстер сдерживает рыдание:
— Это пустяки… Так просто… глупость…
Она берет плод — знает, что это обрадует мужа. Орасио уже весело и счастливо улыбается, взор его скользит по ее телу. Эстер и какао — вот все, что он любит. Он присаживается рядом с ней в гамак и спрашивает:
— Что же ты плачешь, дурочка?
— Я уже больше не плачу…
Орасио задумывается, потом, устремив взор в сторону плантаций и держа в мозолистой руке плод какао, говорит:
— Когда мальчик вырастет, — он всегда называл сына мальчиком, — здесь всюду должны быть плантации. Все должно быть обработано… — И после минутной паузы продолжает: — Моему сыну не придется прозябать в дебрях, как нам. Я пущу его по политической части: он станет депутатом и губернатором. Ради этого я и делаю деньги.
Он улыбается Эстер, проводит рукой по ее телу. Потом замечает:
— Вытри глазки, закажи хороший обед, сегодня у нас в гостях доктор Виржилио — это новый адвокат в Табокасе, он пользуется покровительством доктора Сеабры. Приоденься. Надо показать этому молодцу, что мы не какие-нибудь дикари…
И он смеется своим коротким, сухим смехом. Затем, оставив Эстер с плодом какао в руках, уходит отдать распоряжения работникам. Эстер задумывается о предстоящем обеде с каким-то адвокатом, похожим, по всей вероятности, на доктора Руи, который обычно напивается и к десерту начинает плевать по сторонам и рассказывать сальные анекдоты… А Лусия пишет из Парижа о праздниках и театрах, о нарядах и банкетах…
Два человека переступили порог, один из них — негр — спросил:
— Вы нас звали, полковник?
Жука Бадаро хотел было предложить им войти, но брат жестом велел подождать на веранде. И они послушно уселись на деревянную скамью. Жука ходил по зале, покуривая сигарету. Он ждал, чтобы брат заговорил. Синьо Бадаро, глава семьи, отдыхал в высоком австрийском кресле, представлявшем контраст не только с остальной мебелью — деревянными скамьями, плетеными стульями, гамаками по углам, — но и с грубыми выбеленными стенами. Часы в столовой пробили пять. Синьо Бадаро о чем-то размышлял, полузакрыв глаза; длинная черная борода свисала ему на грудь. Он поднял глаза, взглянул на Жуку, нервно расхаживавшего по зале с хлыстом в руке и дымящейся сигаретой во рту, но тут же отвел взор и уставился на единственную висевшую на стене картину, — цветную репродукцию, изображавшую европейский деревенский пейзаж. На мягком лазурном фоне паслись овцы. Пастухи играли на рожках, похожих на флейты, и белокурая красивая крестьянка танцевала среди овец. С картины веяло миром и спокойствием. Синьо Бадаро вспомнил, как он ее купил. Как-то случайно зашел в Баие в магазин сирийца, чтобы прицениться к золотым часам. Увидел картину, а дона Ана давно уже поговаривала о том, что хорошо было бы чем-нибудь оживить стены в зале. Поэтому он и купил картину, но только сейчас рассмотрел ее внимательно. Спокойное лазурное, почти небесного цвета поле, пастухи пасут овец, красивая крестьянка танцует под звуки рожка. Их поле, поле Бадаро, совсем не такое. Здесь — земля какао. Почему же она не такая, как это европейское поле?
Жука Бадаро нетерпеливо расхаживал взад и вперед: он ожидал решения старшего брата. Синьо Бадаро чувствовал отвращение, когда проливали человеческую кровь. Однако ему уже много раз приходилось принимать решения, подобные тому, какое Жука ожидал от него сейчас. Не впервые ему приказывать своим жагунсо засесть в засаду и выждать кого-то, кто должен пройти по дороге.
Он снова взглянул на картину. Красивая женщина… розовые щечки, голубые глаза, пожалуй, красивее доны Аны… И пастухи, конечно, совсем не такие, как погонщики на его фазенде… Синьо Бадаро любил землю, любил возделывать ее. Он любил разводить животных: крупных флегматичных быков, быстрых, порывистых коней, нежно блеющих овец. Но он чувствовал отвращение, когда приходилось убивать людей. Поэтому-то Синьо и оттягивал решение, он выносил его лишь тогда, когда видел, что другого выхода нет. Он был главой семьи, он сколачивал состояние Бадаро, ему нужно быть выше того, что Жука называл «его слабостями». Никогда раньше он не обращал внимания на эту картину. Голубая лазурь — просто прелесть… Эта репродукция куда лучше, чем любая картинка в календаре, а там бывают красивые листки… Жука Бадаро остановился против брата.
— Я уже сказал тебе, Синьо: другого выхода нет… Этот тип упрямее осла… Не желает продавать плантацию да и все тут, говорит — дело не в деньгах, он в них не нуждается… И ты хорошо знаешь, что Фирмо всегда славился своим упрямством… В самом деле, другого выхода нет.
Синьо Бадаро с грустью оторвал взор от олеографии.
— Мне жаль его… Этот человек никогда не делал нам зла… Я бы не пошел на это, если бы можно было найти другой способ расширить нашу фазенду в сторону Секейро-Гранде… иначе эта земля попадет в руки Орасио…
Он даже повысил голос, произнося ненавистное ему имя. Жука воспользовался этим.
— Если этого не сделаем мы, это сделает Орасио. А кому будет принадлежать плантация Фирмо, у того будет и ключ к лесам Секейро-Гранде…
Синьо Бадаро снова весь ушел в созерцание картины. Жука продолжал:
— Тебе ведь известно, Синьо, что никто лучше меня не знает, какая земля больше подходит для какао. Ты провел молодые годы в других местах, а я здесь родился и с детских лет научился понимать, какая земля хороша под какао. Могу сказать тебе не хвалясь, что достаточно мне ступить на землю и я уже знаю, годится она для какао или нет. Это у меня прямо в подошвах ног. И вот что я тебе скажу: нет лучшей земли для какао, чем земли Секейро-Гранде. Ты знаешь, я провел немало времени в этой лесной чаще, изучая землю. И если мы немедленно не завладеем плантацией Фирмо, Орасио доберется до леса раньше нас. У него тоже есть нюх…
Синьо Бадаро погладил свою черную окладистую бороду:
— Смешно, Жука, ты — мой брат; твоя мать — та же старая Филомена, царствие ей небесное, что родила и меня. Твой отец, покойный Марселино, был и моим отцом. А мы такие разные, как только вообще могут отличаться два человека в мире. Ты любишь все решать сразу, при помощи выстрелов и убийств. А я бы хотел, чтобы ты мне сказал: Как, по-твоему, хорошо ли убивать людей? Неужели ты ничего не чувствуешь здесь, внутри? Вот тут! — и Синьо Бадаро показал на сердце.
Жука закурил сигарету, ударил хлыстом по грязному сапогу и снова зашагал взад и вперед. Потом сказал:
— Если бы я тебя не знал, Синьо, так, как я тебя знаю, и если бы я не уважал тебя, как старшего брата, я мог бы подумать, что ты трусишь.
— Но ты не ответил на мой вопрос.
— Нравится ли мне видеть, как умирают люди? А я и сам не знаю. Когда я на кого-нибудь зол, то способен искромсать его на части. Ты ведь это знаешь…
— А когда злости нет?
— Когда кто-нибудь становится мне поперек дороги, я должен убрать его, чтобы самому пройти. Ты мой старший брат и ты решаешь семейные дела. Отец все оставил на тебя: плантации, и девчонок, и меня самого. Ты создаешь богатство Бадаро. Но я должен сказать тебе прямо, Синьо: будь я на твоем месте, у нас уже было бы вдвое больше земли.
Синьо Бадаро поднялся. Высокий — почти два метра ростом, — на грудь свисает черная как смоль борода. Глаза его загорелись, голос загремел на всю залу:
— А когда ты видел, Жука, чтобы Синьо чего-нибудь не сделал, если это было необходимо? Да, я не отличаюсь кровожадностью, как ты. Но назови мне случай, чтобы я не велел кого-нибудь уничтожить, если это действительно было необходимо?
Жука не ответил. Он относился к брату с почтением, и тот был, пожалуй, единственным человеком в мире, которого он побаивался.
Синьо продолжал, понизив голос:
— Все дело в том, что я, в отличие от тебя, не убийца. Я иду на такие дела только в случае крайней необходимости. Мне приходилось отдавать приказания уничтожать людей, но, бог тому свидетель, я это делал только тогда, когда не было другого выхода. Знаю, что, когда придет день держать ответ там наверху, — он указал на небо, — это не будет иметь никакого значения. Но это важно для меня самого.
Жука подождал, пока брат не успокоился.
— И все это из-за Фирмо, из-за этого упрямого идиота… Ты можешь называть меня как тебе угодно, мне на это наплевать. Я скажу только одно: нет лучше земли для какао, чем земли Секейро-Гранде, и если ты хочешь заполучить их для Бадаро, то в самом деле другого выхода нет… Фирмо плантацию не продаст.
Синьо махнул рукой. Жука понял, позвал людей, дожидавшихся на веранде. Но, прежде чем те вошли, он сказал:
— Если ты не хочешь, я могу сам им все объяснить.
Синьо снова сел в свое высокое кресло и полузакрыл глаза.
— Когда я что-нибудь решаю, то беру на себя и всю ответственность. Я сам с ними поговорю.
Он посмотрел на картину, такую спокойную, всю дышащую миром. Если бы эта земля, изображенная на цветной гравюре, подходила для возделывания какао, ему, Синьо Бадаро, пришлось бы посадить своих наемников в засаду за дерево, и они перебили бы пастухов, играющих на рожках, убили бы и эту румяную девушку, которая так весело танцует… Люди ждали его распоряжения, он сделал усилие, чтобы забыть пленившую его картину и девушку, которая перестала бы танцевать, если бы по его приказанию грянул выстрел. Он отдал распоряжения своим обычным размеренным голосом, звучавшим спокойно и твердо.
Вечерний ветер поднял красную глинистую пыль на дороге, по которой шли два человека, оба с ружьями на ремне. Вириато, светловолосый мулат, прибывший из сертана, предложил пари:
— Ставлю пять мильрейсов, что он появится с моей стороны.
Дело в том, что неподалеку от плантации Фирмо дорога раздваивалась. Поэтому-то Синьо Бадаро и послал двоих — по одному на каждую дорогу. Негру Дамиану, — на которого полковник особо полагался, ибо тот отличался точным прицелом и был ему предан как охотничья собака, — он велел стать у тропинки, рассчитывая, что Фирмо скорее всего пойдет по ней, чтобы сэкономить время в пути. Вириато будет ожидать его на большой дороге, позади развесистой гойябейры[16], где уже был подстрелен не один человек. Мулат предложил пари, но негр Дамиан не принял его, хотя Фирмо почти наверняка должен был поехать по тропинке. Вириато удивился:
— Я тебя, братец, не узнаю, что у тебя денег нет, что ли?
Но Дамиан отказался от пари не потому, что у него не было пяти мильрейсов — его двухдневного заработка. Много раз, сидя вот так по вечерам в засадах, он спорил и на большие суммы. Но сегодня что-то мешало ему согласиться.
Ночь опустилась над пустынной дорогой, по которой шли двое людей. Пока они встретили лишь одного человека верхом на осле; он долго всматривался в них, потом сразу дал шпоры и умчался что было мочи. Кто здесь в округе не знал негра Дамиана, наемника, пользующегося особым доверием Синьо Бадаро? Слава о нем разнеслась по всему краю, она уже давно вышла за пределы Палестины, Феррадаса и Табокаса. Из баров Ильеуса, где обсуждались его подвиги, слава о негре-убийце докатилась на небольших пароходах до столицы штата; одна из газет Баии даже опубликовала его имя крупным шрифтом. И, так как это была оппозиционная газета, она отозвалась о нем очень резко, наделив его разными оскорбительными эпитетами. Дамиан прекрасно помнит этот день: Синьо Бадаро позвал его к себе. Был час завтрака. За столом сидело много народу, и по тому, что было откупорено много бутылок вина, можно было сразу догадаться, что там присутствовал судья. Был и доктор Женаро, адвокат Бадаро, это он и привез газету. Доктор Женаро был не таким блестящим адвокатом, как Руи: он не умел произносить столь красивых речей, но зато отлично знал все запутанные статьи закона и умел их обойти. Поэтому Синьо Бадаро предпочитал его любому из адвокатов Ильеуса. Синьо Бадаро улыбнулся Дамиану и представил его присутствующим:
— Вот это чудовище, полюбуйтесь…
Так как Синьо Бадаро при этом засмеялся, то и Дамиан расплылся в невинной улыбке; его красивые белые зубы ярко блестели на фоне широкого черного лица. Пьяный судья весело расхохотался, но доктор Женаро еле улыбнулся, было такое впечатление, что он это сделал просто из вежливости. Синьо Бадаро продолжал, обращаясь теперь к Дамиану:
— Ты знаешь, негр, что тобой занялись столичные газеты? Они говорят, что во всем нашем крае нет лучшего убийцы, чем Дамиан, наемник Синьо Бадаро.
Он сказал это гордо, и Дамиан тоже самодовольно ответил:
— Да, это верно, сеньор. Я не знаю человека, который стреляет лучше меня, — и он снова самодовольно засмеялся.
Доктор Женаро, пытаясь скрыть недовольство, налил себе вина. Судья смеялся вместе с Синьо Бадаро. Плантатор прочел Дамиану газетное сообщение, но тот понял его только наполовину — в нем было слишком много трудных для него слов. Однако он был удовлетворен, так как Синьо Бадаро крикнул:
— Дона Ана! Дона Ана!
Дочь пришла из кухни, где она руководила приготовлением завтрака; это была смуглая, крепкая девушка, настоящий дикий лесной цветок.
— Что, папа?
Судья посматривал на нее с вожделением. Синьо Бадаро распорядился:
— Возьми из шкатулки пятьдесят мильрейсов и дай Дамиану. О нем уже пишут в газетах…
Потом он отпустил негра, и беседа в столовой продолжалась. Дамиан отправился в Палестину, чтобы истратить там полученные деньги с проститутками. Всю ночь он им хвастался, что одна из газет Баии назвала его самым метким стрелком во всем этом крае.
Вот почему человек пришпорил осла, узнав Дамиана. Он знал, что выстрел негра — это верная смерть, знал, что наемник Синьо Бадаро — бандит, пользующийся безнаказанностью, потому что полиция для него не существовала. Судья был ставленником Бадаро, и они даже засадили для него плантацию. Бадаро заправляли местной политической жизнью. И правосудие было в их руках. Когда человек пришпорил осла, Вириато весело рассмеялся. Но негр Дамиан остался серьезен, и мулат повторил:
— Я тебя, братец, не узнаю…
Дамиан тоже не узнавал себя. Много раз он уже бывал в засадах, поджидал людей, чтобы убить их. А сегодня он чувствовал себя так, будто делал это в первый раз.
Они подошли к тому месту, где дорога раздваивалась. Вириато настаивал:
— Так что же, не хочешь держать пари, негр?
— Я уже сказал, нет.
Они разделились. Вириато удалился насвистывая.
Настала ночь, в небе поднималась луна. Хорошая ночь для засады! Дорога теперь была видна как днем. Негр Дамиан направился к тропинке, он знал там хорошее место для засады. Развесистая жакейра на краю дороги как будто нарочно была посажена для того, чтобы прятаться за нее и стрелять в проходящего человека. «Никогда я еще ни в кого не стрелял из-за этого дерева», — подумал Дамиан. Он шел грустный: с веранды он слышал разговор братьев Бадаро. Этот разговор и взволновал его. Сердце невинного негра сжалось. Никогда еще негр Дамиан не чувствовал себя так скверно. Он не понимал, в чем дело; ведь у него ничего не болело, он был здоров, и все же он чувствовал себя так, словно заболел.
Если бы раньше кто-нибудь сказал ему, что страшно сидеть в засаде в ожидании человека, которого ты должен убить, он бы просто не поверил. В его невинном сердце не было злобы. Дети на фазенде обожали негра Дамиана: он сажал самых маленьких на плечи, лазил для них за плодами на высокие жакейры, пробирался за связками золотистых бананов в заросли, где обитали змеи, ребят постарше катал на смирных лошадях, водил всех купаться на речку, учил плавать. Дети его обожали, для них не было никого лучше негра Дамиана.
Убийство было его профессией. Дамиан не знал даже, как он собственно начал. Полковник приказывает — он убивает. Дамиан не знал, скольких он уже отправил на тот свет: он не умеет считать дальше пяти, и то только по пальцам. Да это его и не интересует. Он ни к кому не питает ненависти, никому никогда не сделал зла. По крайней мере, так он думал до сегодняшнего дня. Почему же все-таки сейчас у него так тяжело на сердце, словно он болен? Он добродушен при всей своей грубости; если на фазенде заболевает работник, тотчас же появляется Дамиан — он развлекает больного, учит составлять снадобья из трав, зовет к нему знахаря Жеремиаса.
Иногда коммивояжеры, останавливавшиеся в каза-гранде, заставляли его рассказывать о совершенных им убийствах. И Дамиан рассказывает своим спокойным голосом; он не считает, что совершил какое-то зло. Для него приказ Синьо Бадаро не подлежит обсуждению: если тот приказывает убить, значит надо убить. Так же, как если полковник велит оседлать своего черного мула, надо немедля выполнить приказание. И к тому же тебе не угрожает тюрьма: наемников Бадаро никогда не арестовывали. Синьо умеет обеспечить безопасность своих людей; работать для него — одно удовольствие. Это не то что полковник Клементино: посылал в засаду, а потом выдавал своих людей полиции. Дамиан презирал этого полковника. Такой человек — не хозяин для храброго жагунсо. Негр служил у него очень давно, когда еще был молодым парнем. У Клементино он и научился стрелять, по его приказанию и убил первого человека. Но в один прекрасный день негру пришлось бежать с фазенды, потому что за ним явилась полиция, а полковник даже не счел нужным предупредить его об этом… Негр укрылся на землях Бадаро и теперь стал верным наемником Синьо. Если в его сердце и есть какое-нибудь плохое чувство, то это глубокое презрение к полковнику Клементино. Иной раз, когда в хижинах работников упоминают его имя, негр Дамиан сплевывает и говорит:
— Это не мужчина. Он трусливее бабы… Ему надо носить юбку…
Говорит, а потом смеется, обнажая свои белые зубы, прищуривая свои большие глаза, смеется всем лицом. Счастливый и задорный смех, невинный, как смех ребенка. Этот смех разносится по фазенде, и никто не отличит его от смеха детей, с которыми Дамиан играет во дворе каза-гранде.
Негр Дамиан приблизился к жакейре. Снял ружье, приставил его к дереву, вытащил из кармана своих холщовых брюк жгут листового табака, нарезал его ножом и стал скручивать папиросу. Луна теперь была огромная и круглая; такой Дамиан никогда ее не видел. Он чувствовал, как у него внутри что-то сжимается, будто его рука, огромная черная рука, давит ему на сердце. В ушах все еще звучали слова Синьо Бадаро: «Хорошо ли убивать людей? Неужели ты ничего не чувствуешь здесь, внутри?» Дамиан никогда не думал, что можно вообще что-то ощущать. Но сегодня он что-то чувствует; слова полковника давят ему на грудь, как бремя, от которого невозможно освободиться даже такому сильному человеку, как Дамиан. Он всегда ненавидел физическую боль, но легко переносил ее. Однажды, разрубая на плантации плоды какао, он глубоко рассек себе ножом левую руку, почти до кости; он ненавидел боль и продолжал насвистывать, пока дона Ана заливала ему рану йодом. В другой раз его ранили ножом. Такую боль он понимал, это было нечто осязаемое. Но то, что он чувствует сейчас, ни на что не похоже. Никогда раньше с ним этого не было. Его огромную, как у быка, голову заполнили какие-то мысли. Ему крепко запали слова Синьо Бадаро, они вызывали видения и чувства, старые, уже позабытые; видения, и новое, ранее не известное ему чувство.
Негр скрутил папиросу. Свет от спички блеснул в чаще леса. Он закурил. Ему никогда в голову не приходило, что полковника могли мучить угрызения совести. Оказывается, есть такое выражение — «угрызения совести». А что это значит? Однажды какой-то коммивояжер спросил Дамиана, не мучает ли его совесть. Дамиан попросил его объяснить, что это такое. Коммивояжер пояснил, и Дамиан с самым невинным видом заявил:
— Но почему она должна меня мучить?
Коммивояжер уехал пораженный и до сих пор рассказывает об этом знакомым в столичных кафе, когда речь заходит о человечестве, о жизни, о людях и о прочей философии. А как-то на рождестве Синьо Бадаро привез монаха отслужить мессу на фазенде. На веранде соорудили красивый алтарь; при одном воспоминании о нем Дамиан улыбается — это его единственная улыбка в эту ночь засады. Дамиан старательно помогал в подготовке к празднеству доне Ане, покойной Лидии — супруге Синьо и Олге — жене Жуки. Монах прибыл к вечеру. Был устроен обед с бесчисленным количеством блюд, с курами, индейками, свининой и бараниной, дичью и даже нежной рыбой, за которой посылали в Агуа-Бранка. Был также этот холодный камень, который называется льдом, и дона Ана, тогда уже почти взрослая девушка, дала Дамиану кусочек этого камня, и он обжег ему рот. Дона Ана смеялась до упаду при виде испуганного лица негра.
На другой день отслужили мессу; помолвленных обвенчали, детей окрестили; посаженными родителями, как обычно, были члены семьи Бадаро. В заключение монах прочел проповедь, — это была красивая речь, такой даже доктор Руи не произносил в суде Ильеуса. Правда, говорил он не совсем понятным языком, потому что был иностранец, но, возможно, именно поэтому он заставлял трепетать сердца людей, когда упоминал об аде и об огне, сжигающем осужденных навеки грешников. Даже Дамиан испугался. Он никогда до этого не думал об аде, да и потом тоже. Он только сегодня вспомнил монаха, его голос, с ненавистью осуждавший тех, кто убивал своих ближних. Монах много говорил об угрызениях совести, — об аде жизни. Дамиан уже знал, что такое угрызения совести, но и тогда эти слова не произвели на него большого впечатления. Однако на него сильно подействовало описание ада, вечного огня, в котором горят грешники. На запястье у Дамиана сохранился след от раскаленного уголька, который как-то упал на него, когда он помогал негритянкам на кухне. Тогда Дамиану было нестерпимо больно. А что если все тело горит в огне, в непрерывном, вечном огне? А монах сказал, что достаточно убить одного человека, чтобы наверняка попасть в ад.
Дамиан даже и не знает, скольких он убил, знает только, что больше пяти, так как до пяти он считать умеет, а потом потерял счет, и он и не думал, что так уж необходимо уметь считать. Однако сегодня, сидя в засаде с папиросой, он безуспешно пытался вспомнить всех их. Первым был тот погонщик, что оскорбил полковника Клементино. Эго случилось неожиданно: Дамиан ехал вместе с полковником, оба были верхом; им повстречалось стадо ослов, которое гнали в Банко-да-Витория. Погонщик, увидев Клементино, хлестнул его по лицу длинным бичом, которым понукал животных. Клементино побелел и крикнул Дамиану:
— Прикончи его!..
Негр выстрелил из револьвера, который всегда носил за поясом. Выстрелил, погонщик упал, ослы прошли через его труп. Клементино направился на фазенду, на лице у него остался красный след от бича. Дамиан не успел и поразмыслить толком о случившемся, потому что через несколько дней появилась полиция и ему пришлось бежать.
Потом он начал убивать для Синьо Бадаро. Зекинья Фонтес, полковник Эдуарде, те двое наемников Орасио, которых он убил во время стычки в Табокасе, — вот пять; но уже о следующем — Силвио да Тока — негр Дамиан не мог сказать, какой он был по счету. И о человеке, который хотел выстрелить в Жуку Бадаро в публичном доме в Феррадасе, но не сделал этого только потому, что его опередил Дамиан, моментально разрядивший в него свой револьвер. Не знал он, сколько еще последовало за этими людьми. Каким по счету будет Фирмо? «Попрошу дону Ану, чтобы она научила меня считать и на другой руке». Есть же ведь работники, которые умеют вести счет на пальцах рук и на пальцах ног, но это ученые люди, а не такие ослы, как негр Дамиан. Все же надо уметь считать, по крайней мере, на обеих руках. Сколько людей он уже убил?
Луна поднялась над жакейрой и осветила тропинку, по которой поедет Фирмо. Да, он наверняка проедет здесь, а не по большой дороге, где засел Вириато. Эта тропа сокращает путь почти на лигу[17]. Фирмо, вероятно, будет спешить, чтобы поскорее попасть домой, снять башмаки и улечься в постель со своей женой доной Терезой. Дамиан знал ее, он несколько раз останавливался у их дома во время поездок, чтобы попросить кружку воды. И дона Тереза однажды даже поднесла ему стопку кашасы и перекинулась парой слов. Она красива, кожа у нее белее бумаги, на которой пишут. Ее нельзя сравнить с доной Аной! Та темная, загорелая, а дона Тереза будто и не бывала на солнце: оно не опалило ее щек, ее белого тела. Она приехала из города, отец ее итальянец, и у нее красивый голос; когда говорит, кажется, будто поет. Фирмо наверняка будет торопиться домой, чтобы поскорее улечься с женой, насладиться ее белым телом. Женщины в этих дебрях были редким явлением. Если не считать проституток — по четыре-пять в каждом поселке, и то преждевременно состарившихся из-за болезней, — мужчины редко имели здесь женщин. Конечно, это относилось к работникам, а Фирмо не был работником. У него был небольшой участок земли, он процветал и, если бы дали ему волю, в конце концов он сделался бы полковником и имел бы много земли. Фирмо обзавелся небольшой плантацией, затем поехал в Ильеус подобрать невесту. Женился он на дочери итальянца-пекаря. Она — женщина белая и красивая, и даже поговаривали, что Жука Бадаро — он ведь большой бабник — заглядывался на нее. Дамиан не знал в точности, так ли это. Но даже если это и так, то можно с уверенностью сказать, что она ничего такого не хотела, потому что Жука вскоре отстал и всякие сплетни прекратились. Да, Фирмо непременно поедет по тропинке. Он не будет удлинять себе дорогу, когда его ожидает белая молодая жена. Впрочем, если говорить правду негр Дамиан предпочел бы, чтобы Фирмо поехал по большой дороге… С ним впервые происходит такое. В смятении, охватившем его, он чувствует какое-то непонятное унижение.
Или у него нет опыта в таких делах? Он вел себя, как Антонио Витор, этот батрак, приехавший из Эстансии, который, убив человека при стычке с людьми Орасио в Табокасе, трясся потом целую ночь и дошел до того, что разревелся, точно баба. Впоследствии Антонио Витор привык к такой работе, и теперь он — телохранитель Жуки Бадаро, всегда сопровождает его в поездках. Но в эту ночь негр Дамиан был похож на Антонио Витора: он выглядел новичком, которому впервые приходится просиживать всю ночь в засаде в ожидании человека. Если бы об этом узнали, над ним бы посмеялись, как смеялись над Антонио Витором в ту ночь, когда произошла схватка в Табокасе. Дамиан закрыл глаза, чтобы попытаться забыть все это. Он докурил папиросу и теперь размышлял, стоит ли скрутить новую. У него мало табаку, а ждать, может быть, придется долго. Кто знает, в котором часу появится Фирмо? Дамиан колеблется, он почти доволен, что ни о чем другом, кроме табака, он не думает сейчас. Хороший табак… Отличный табак из сертана… а тот, что в Ильеусе, никуда не годится, просто дрянь — сухой, не крепкий… Но что теперь делает Тереза? Она — белая; Дамиан думает о черном табаке, причем же тут белое лицо доны Терезы? Кто просил ее напоминать о себе? Негр Дамиан приходит в ярость. Женщины всегда во все вмешиваются, всегда появляются там, где их никто не просит. И к чему понадобилось Синьо Бадаро сегодня рассказывать обо всем этом брату? Хоть бы, по крайней мере, отослал его и Вириато подальше. Они ведь слышали с веранды весь разговор.
«Как, по-твоему, хорошо ли убивать людей? Неужели ты ничего не чувствуешь здесь, внутри?»
Негр Дамиан чувствует. Раньше он никогда ничего не ощущал. Скажи это не сам Синьо Бадаро, а хотя бы даже Жука, Дамиан, возможно, и не обратил бы внимания. Но Синьо Бадаро был для Дамиана чем-то вроде бога. Он почитал его больше колдуна Жеремиаса, заговорившего негра от пуль и от укусов змеи. И слова Синьо крепко запали в голову Дамиана, они давят, словно тяжелая ноша, ему на сердце. Сейчас они вызвали перед ним белое лицо доны Терезы, поджидающей мужа, повторяющей слова Синьо Бадаро и монаха. Дона Тереза, как и монах, была почти иностранкой. Только голос монаха был проникнут гневом, он предсказывал всякие ужасы, а голос доны Терезы был нежен, как музыка.
Дамиан уже не думал больше о табаке. Он думал о доне Терезе, поджидающей Фирмо на супружеском ложе, о белом теле, которое ожидает мужа. У нее доброе лицо. Однажды она поднесла кашасы негру Дамиану… И перекинулась с ним несколькими словами… о том, как сильно припекало солнце в тот день. Да, она хорошая женщина, такая простая. Ведь она могла бы и не разговаривать с негром Дамианом, негром-убийцей. У нее своя плантация какао, она могла бы держаться так же гордо, как и другие. Но она поднесла ему кашасы и поговорила с ним о палящем солнце. Она не побоялась его, как многие… Как многие женщины, которые, едва завидев приближающегося негра Дамиана, прятались в дом, а к нему посылали своих мужей. Дамиан всегда смеялся над их страхом; он даже гордился этим — значит, слава о нем разнеслась по свету. Но сегодня Дамиан впервые подумал, что убегают не от храброго негра, убегают от негра-убийцы…
Негр-убийца… Он повторил эти слова тихо-тихо, медленно, и они прозвучали трагически. Монах сказал, что никто не имеет права убивать своего ближнего, что это смертный грех, за который расплачиваются адом. Дамиан не обратил тогда внимания на эти слова. А сегодня Синьо Бадаро сказал то же самое. Негр-убийца… А дона Тереза — добрая, на редкость красивая, белая, такой другой не сыщешь на ближайших фазендах… Она, видно, любит своего мужа, коли отвергла ухаживания Жуки Бадаро, богача, на которого женщины так и зарятся… А его, негра Дамиана, убийцу, женщины боятся… Теперь он припомнил много подробностей: женщины исчезали со двора при его появлении; другие женщины со страхом смотрели на него через щели оконных жалюзи; проститутка в Феррадасе ни за что не захотела спать с ним, хотя он и показал ей бумажку в десять мильрейсов. Она не сказала почему, придумала, будто больна, но на ее лице Домиан увидел страх. Тогда он не придал этому значения, улыбнулся своей широкой улыбкой и пошел к другой женщине. Но сейчас воспоминание об этом больно отзывается у него в душе, и без того потрясенной в этот день. Только дона Ана относилась к нему хорошо, она не боялась негра. Но дона Ана — храбрая женщина, она из семьи Бадаро.
И совсем его не боялись только дети: они еще ничего не понимают, не знают, что он убийца, который поджидает в засаде людей, чтобы метким выстрелом отправлять их на тот свет. Он любил детей и лучше управлялся с ними, чем со взрослыми. Ему нравилось играть с господскими детьми в их невинные игры, и он с охотой исполнял любые прихоти детей работников. Он хорошо ладил с ребятами… И вот внезапно ему в голову пришла ужасная мысль: а что если дона Тереза беременна, что если у нее во чреве ребенок? У него не будет отца, отец его падет от выстрела негра Дамиана… Дамиан сделал страшное усилие… Голова у него была тяжелой, как после большой попойки… Нет, дона Тереза не беременна, он ее хорошо разглядел в тот день, когда они обменялись парой слов на пороге дома Фирмо. У нее не было заметно живота. Нет, нет, она не была беременна. Да, но ведь это было полгода назад, кто знает, что с нею сейчас? Возможно, она собирается стать матерью… И ребенок родится без отца, а когда подрастет, узнает, что отец его пал на дороге в лунную ночь, сраженный пулей негра Дамиана. И он воспылает ненавистью к негру, он будет не похож на остальных ребят, которые приходят играть с Дамианом, карабкаются ему на спину — они еще не могут забираться даже на самого смирного осла… Ее ребенок не будет есть плодов жакейры, сорванных негром Дамианом, не будет есть золотых бананов, которые негр приносит из зарослей. Он будет с ненавистью смотреть на негра, потому что Дамиан в его глазах всегда останется убийцей отца…
Негр Дамиан чувствует какую-то странную, непонятную тоску. Луна освещает его, но с дороги негра не видно, жакейра скрывает его; ружье приставлено к стволу. Другие отмечали зарубкой на ложе ружья каждого убитого человека. Он же никогда этого не делал: не хотел портить оружие. Он любил свое ружье, и оно всегда висело над дощатым топчаном без матраца, на котором спал негр. Иногда ночью Синьо Бадаро нужно было срочно куда-нибудь ехать, и он вызывал негра, чтобы тот его сопровождал. Дамиану достаточно было только снять ружье и дойти до каза-гранде. Ослы уже бывали всегда оседланы. Когда Синьо выезжал верхом, то и Дамиан ехал на осле позади хозяина, на луке седла висело ружье — на дороге мог спрятаться человек Орасио. Случалось, что Синьо Бадаро подзывал негра к себе, и тогда они ехали рядом, разговаривали о плантациях, об урожаях, о какао и о многих других вещах, связанных с фазендой. То были счастливые для негра Дамиана дни. Счастливыми они были еще и потому, что, когда путники приезжали к цели поездки — в Рио-до-Брасо, Табокас, Феррадас или Палестину, полковник давал ему бумажку в пять мильрейсов, и он отправлялся к женщине и проводил с ней остаток ночи. Он и там ставил ружье в ногах кровати, потому что Синьо мог пожелать вернуться в любой момент, и мальчишка из поселка бегал тогда по притонам в поисках негра. В таких случаях он вскакивал с постели — однажды ночью ему пришлось оторваться от женщины, — схватал ружье и отправлялся снова в путь. Он с нежностью относился к своему оружию, держал его в чистоте, любо смотреть! Сегодня, однако, негру не хотелось даже взглянуть на ружье, его глаза искали другое. Луна взошла высоко в небе. Почему на луну можно смотреть, но ни одни глаза не могут смотреть на солнце? Раньше никогда Дамиан об этом не думал. Но сейчас голова его занята этим вопросом. И хорошо — так он, по крайней мере, не видит перед собой, ни дону Терезу, ни ребенка, который должен у нее родиться, не слышит голоса Синьо Бадаро, спрашивающего Жуку: «Как, по-твоему, хорошо ли убивать людей? Неужели ты ничего не чувствуешь здесь, внутри?»
Почему никто не может смотреть на солнце, когда оно в зените? А Дамиан никогда не смотрел на убитых им людей. Да, по правде сказать, у него не было на это и времени: сразу же после того, как работа сделана, нужно было уходить. С ним никогда не было такого, чтобы кто-нибудь из его жертв остался в живых, как это случилось с покойным Висенте Гарангау, который пользовался громкой славой, но погиб от руки человека, в которого стрелял. Висенте не посмотрел, мертв ли человек, поэтому сам был умерщвлен ужасным способом: его искромсали на мелкие куски… Дамиан никогда не смотрел на тех, кого убивал. Что с ними происходило? Ему пришлось на своем веку видеть немало мертвецов, но только не тех, кого он убивал сам.
Что будет с Фирмо сегодня ночью? Упадет ли он лицом вниз и осел, убегая, понесет его, или свалится сразу на землю и кровь хлынет у него из груди? Когда на другой день найдут тело с простреленной грудью, его отнесут домой. Дона Тереза в это время уже будет метаться в тревоге из-за того, что Фирмо задержался. А что с ней будет, когда она увидит, что мужа принесли уже остывшего, убитого негром Дамианом? Слезы потекут по ее белоснежному лицу. Может быть, это отразится даже на ее беременности. Может быть, в результате нервного потрясения произойдут преждевременные роды. А может, она даже умрет: ведь она такая слабенькая, такая худенькая, беленькая… Так, вместо того чтобы убить одного, негр убьет двоих… Он убьет женщину, а храбрый негр этого не делает… А ребенок? С ребенком, — Дамиан сосчитал по пальцам, — будет трое… Теперь он уже не сомневался, что дона Тереза беременна. Он был в этом уверен. Ему предстояло убить в эту ночь троих… мужчину, женщину и ребенка. А дети такие славные, они так хорошо относятся к негру Дамиану, так любят его. Этим выстрелом ему предстоит убить одного из них… И дону Терезу; белое тело ее будет лежать в гробу, похороны, наверное, состоятся на кладбище в Феррадасе — оно всего ближе.
Сколько человек понадобится, чтобы нести три гроба. Будут собирать людей в округе, возможно, обратятся и на фазенду Бадаро. Тогда пойдет и Дамиан; он понесет голубой гробик ребенка, которого оденут как ангелочка… Когда на фазенде умирал кто-нибудь из детей, Дамиан ходил за лесными цветами, убирал ими гробик и нес его на плече к кладбищу. Но ребенка Фирмо он не сможет отнести на кладбище… Потому что он — его убийца… Негр Дамиан снова сделал над собою усилие. Голова не слушается его. Отчего бы это могло быть? Ведь на самом деле он не убил ребенка, не убил дону Терезу, не убил еще и Фирмо.
И вот тут-то в голове негра Дамиана и зародилась впервые мысль: а что если не убить Фирмо? Эта мысль пока еще не оформилась. Дамиан еще не был уверен, что не следует убивать. Она возникла мимолетно в его мозгу и тут же исчезла, но все-таки она встревожила его. Как можно не выполнить приказ Синьо Бадаро? Он человек справедливый, Синьо Бадаро. К тому же хозяин любит его, негра Дамиана. По дороге он беседует с негром, обращается с ним почти как с другом. И дона Ана тоже. Они дают ему деньги. Его жалованье — два с половиной мильрейса в день, но на деле он получает гораздо больше: за каждого убитого человека ему дают хорошее вознаграждение. И к тому же он мало работает: уже давно не ходил на плантации, оставался все время в каза-гранде, выполняя мелкие поручения, сопровождал полковника в его поездках, играя с детьми в ожидания приказа убить человека.
Его профессия — убийство. Теперь Дамиан прекрасно отдает себе в этом отчет. Ему всегда казалось, что он — работник фазенды Бадаро. Теперь ему ясно, что он попросту наемный убийца, что его профессия — убийство, что если бы не было людей, которых надо уничтожать, ему вообще нечего было бы делать. Он сопровождал Синьо, но только затем, чтобы охранять его жизнь, чтобы убивать любого, кто захотел бы подстрелить полковника.
Дамиан — убийца… Так Синьо Бадаро назвал в сегодняшнем разговоре Жуку. Но это относится и к нему, Дамиану. Вот хотя бы сейчас. Что он делает? Разве он ждет человека не для того, чтобы подстрелить его? Что-то внутри причиняет ему ужасные страдания. Он ощущает боль, будто его ранили кинжалом. Над молчаливым лесом сияет луна. Дамиан вспоминает, что он может скрутить папиросу — так у него будет чем скоротать время.
Когда он наконец закурил, к нему вновь вернулась мысль: а что если он не убьет Фирмо? Теперь это была уже вполне определенная мысль. Дамиан поймал себя на том, что думает об этом. Нет, это невозможно! Дамиан прекрасно знал, что смерть Фирмо нужна была Синьо Бадаро, чтобы легче было завладеть его плантацией и продвинуться к лесам Секейро-Гранде. А когда у Бадаро окажутся эти леса, они станут владельцами крупнейшей фазенды в мире; будут иметь больше какао, чем все остальные плантаторы, вместе взятые, станут богаче даже полковника Мисаэла. Нет, не убить Фирмо этой ночью — значило бы не оправдать доверия Синьо. Если хозяин послал его — значит доверяет ему. Значит, нужно стрелять. Дамиан старался вбить себе в голову эту мысль. Он уже стольких уничтожил на своем веку, почему же сегодня ему так тяжело? Больше всего ему мешает Тереза, белая дона Тереза, которая ждет ребенка. Она наверняка умрет, и ребенок тоже. Вот она — дона Тереза; раньше это была полная луна, теперь это белое лицо жены Фирмо. Нет, Дамиан ведь не пил… ни капли. Другие пропускают стопку перед тем как идти убивать. Ему в этом никогда не было необходимости. Он шел всегда спокойный, уверенный в меткости своего глаза. Никогда ему не приходилось, как другим убийцам, опрокидывать стопку, чтобы, не колеблясь, подстрелить человека. Но сегодня он чувствовал себя так, будто здорово выпил и голова его закружилась от кашасы. Теперь белое лицо доны Терезы виднеется и на земле. Только что это был лунный, молочно-белый свет, разливавшийся по дороге. Теперь он стал доной Терезой с белым озабоченным лицом, застывшим в трагическом удивлении; она ожидала мужа для любви, судьба прислала ей мертвеца с пулей в груди. Она отрывает свой взор от земли и обращает его на негра Дамиана. Она просит его не убивать Фирмо, ради бога, не убивать… На земле, освещенной лунным светом, негр отчетливо видит лицо доны Терезы. Он весь дрожит, его огромное тело трепещет. Нет, он не может исполнить эту просьбу доны Терезы. Синьо Бадаро приказал — негр Дамиан обязан выполнить распоряжение. Он не может обмануть доверие такого справедливого человека, как Синьо Бадаро. Если бы еще приказал Жука… Но ведь это приказ Синьо, дона Тереза, и тут негр Дамиан ничего не может поделать. Виноват ведь и ваш муж… Какого чорта он не продает плантацию? Неужели он не понимает, что он бессилен против Бадаро? Почему он не продал плантацию, дона Тереза? Не плачьте, дона Тереза, не то негр Дамиан может сам заплакать. А храбрый убийца не может плакать, он опозорит себя. Негр Дамиан клянется, что не хочет убивать Фирмо, что он с радостью выполнил бы ее волю. Но ведь это приказ Синьо Бадаро, а негр Дамиан обязан ему повиноваться…
Кто сказал, что дона Тереза добрая? Ложь! Теперь и она своим мелодичным голосом повторяет все те же слова Синьо Бадаро: «Как, по-твоему, хорошо ли убивать людей? Неужели ты ничего не чувствуешь здесь, внутри?»
Голос ее мелодичен, но он и страшен. Он звучит в испуганном сердце негра подобно проклятию в лесу. Папироса потухла, он не осмеливается зажечь спичку, чтобы не разбудить лесных призраков. Только теперь он подумал о них, потому что лицо доны Терезы, вырисовывающееся на земле, конечно, колдовство.
Дамиан знает, что родственники людей, которых он убил, посылали по его адресу в минуту страдания и ненависти страшные проклятия. Но то были далекие проклятия, Дамиан знал о них лишь понаслышке. Тут другое дело. Дона Тереза здесь, он видит ее грустные глаза, ее белое лицо, слышит ее мелодичный и страшный голос, проклинающий негра Дамиана. Этот голос спрашивает, не чувствует ли он что-нибудь здесь, внутри, в глубине сердца? Да, чувствует, дона Тереза. Если бы негр Дамиан мог, он не убил бы Фирмо. Но выхода нет, не потому, что он хочет этого, совсем нет…
А что если сказать, будто он промахнулся? Это новая мысль блеснула в мозгу Дамиана. На секунду он увидел лунный свет там, где раньше было лицо доны Терезы. Он бы опозорил себя, ведь жагунсо должен стрелять метко, тем более не может промахнуться негр Дамиан! У него самый меткий глаз во всей округе. Никогда он не тратил двух пуль, чтобы убить одного человека; он всегда обходился одним выстрелом. Он был бы опозорен, все, даже женщины, даже дети стали бы смеяться над ним. Синьо Бадаро возьмет на его место другого, а он станет простым работником, будет собирать какао, погонять ослов, танцевать на баркасах, перемешивая зерна какао, которые сушатся на солнце. Все будут над ним смеяться… Нет, он не может пойти на это. Он не может не оправдать доверия Синьо Бадаро. Полковнику нужно, чтобы Фирмо умер. В этом виноват сам Фирмо: нельзя быть таким упрямым.
Дона Тереза знает все на свете, она сама призрак, потому что лицо ее, снова заменившее лунный свет на дороге, напоминает негру, что Синьо колебался в этот вечер и послал людей только потому, что его принудил Жука. Дамиан пожал плечами… Разве Синьо Бадаро принимает какое-нибудь решение только тогда, когда на этом настаивает Жука?.. Думать так — значит не знать Синьо Бадаро… Конечно же, дона Тереза его не знает… Но она напоминает ему кое-что, и негр Дамиан сам начинает колебаться. А что если Синьо Бадаро тоже не хотел смерти Фирмо? Что если и ему жаль доны Терезы? Жаль ребенка, которого она носит под сердцем? А что если и Синьо Бадаро чувствует что-то там внутри, как и негр Дамиан? Дамиан сжимает голову руками. Нет, это неправда. Это все ложь доны Терезы, ее колдовство. Если Синьо Бадаро не желает смерти Фирмо, зачем он послал его? Синьо Бадаро всегда делает только то, что хочет. Потому что он богат и он глава семьи. Жука боится его, несмотря на всю свою храбрость, которой он так хвастается. Кто не боится Синьо Бадаро? Только негр Дамиан… Но если оставить Фирмо в живых, Дамиан всю жизнь будет бояться Синьо Бадаро, никогда не посмеет взглянуть ему в глаза.
Дона Тереза на дороге смеется над негром: «Значит, он убьет Фирмо только из страха перед Синьо Бадаро? И это тот самый негр Дамиан, который выдает себя за самого храброго жагунсо в округе?..» Дона Тереза смеется, ее ясная и насмешливая улыбка выводит негра из себя. Он весь содрогается. Смех слышится с земли, из леса, с дороги, с неба, отовсюду; и все говорят, что он боится, что он малодушен, что он трус; это он-то, негр Дамиан, о котором пишут в газетах!..
«Дона Тереза, перестаньте смеяться, не то я выстрелю в вас. Я никогда не стрелял в женщину, настоящий мужчина не делает этого. Но если вы не перестанете смеяться, я спущу курок. Не насмехайтесь над негром Дамианом, дона Тереза. Негр не боится Синьо Бадаро… Он его уважает, он не хочет обмануть его доверие… Видит бог, это так… Не смейтесь или я выстрелю, всажу пулю в ваше белое лицо…»
Что-то сжимает ему грудь. Что это на него взвалили? Это колдовство, проклятие, которое на него накликали. На негре лежит проклятие женщины. Из леса доносится голос, повторяющий слова Синьо Бадаро: «Как, по-твоему, хорошо ли убивать людей? Неужели ты ничего не чувствуешь здесь, внутри?»
Весь лес смеется над ним, весь лес выкрикивает эти слова, давит ему на сердце, танцует у него в голове. Впереди дона Тереза… не вся, а только ее лицо. Это колдовство, это проклятие, которое накликали на негра. Дамиан хорошо знает, чего они хотят. Они хотят, чтобы он не убивал Фирмо…
Дона Тереза просит, но что он может сделать? Синьо Бадаро человек справедливый… У доны Терезы белое лицо. Она плачет… Но что это? Кто плачет — дона Тереза или негр Дамиан? Плачет… Эта боль сильнее, чем от удара ножа или от раскаленного угля…
Его руки в плену: он не может убить. Его сердце в плену: он должен убить… По черному лицу Дамиана текут слезы голубых глаз доны Терезы… Лес содрогается от смеха, содрогается от рыданий, колдовство ночи окружает негра Дамиана. Он садится на землю и плачет тихо, как наказанный ребенок.
А топот осла на дороге все ближе. Он уже совсем рядом, вот в лунном свете появляется силуэт Фирмо. Негр Дамиан пытается взять себя в руки, он чувствует, как к горлу подступает комок, руки его, держащие ружье, дрожат. Лес кричит вокруг. Фирмо приближается.
— Баккара…— объявил Орасио, постучав по бокалу, и над столом раздался мелодичный, тихий звон. — Эти бокалы стоили мне немалых денег… Я купил их к своей свадьбе. Посылал за ними в Рио.
Виржилио пригубил из бокала; капли португальского вина, словно кровь, окрашивали прозрачный хрусталь. Он поднял бокал:
— Какой утонченный вкус…
Он обращался ко всем, но его взгляд задержался на Эстер, как бы говоря ей: он, Виржилио, прекрасно знает, у кого такой хороший вкус. Адвокат говорил красивым, сочным и мелодичным голосом, тщательно подбирая слова, как если бы выступал на конкурсе ораторского искусства. Он смаковал вино с видом знатока, пил маленькими глотками, чтобы лучше оценить качество вина. Его изысканные манеры, томный взгляд, белокурая шевелюра — все это представляло контраст с залой. Орасио смутно чувствовал это. Даже Манека Дантас отдавал себе в этом отчет. Но для Эстер не существовало залы. Появление молодого адвоката сразу вырвало ее из теперешней обстановки и унесло в прошлое. Она почувствовала себя так, словно она еще в монастырском пансионе, на большом новогоднем празднике, когда они, воспитанницы, танцевали с самыми изысканными и благовоспитанными юношами Баии. Она всему улыбалась, старалась казаться остроумной и изящной. На нее нашла тихая, почти радостная задумчивость. «Это вино во всем виновато», — решила Эстер. Действительно, вино слегка ударило ей в голову. Она подумала и выпила еще, но пьянела она больше от слов Виржилио.
— Тут был как-то праздник в доме сенатора Лаго… Бал, которым отмечалось его избрание. Какой это был праздник, дона Эстер! Что-то неописуемое! Общество собралось самое аристократическое. Были там и сестры Пайва. — Эстер была знакома с Пайва, они вместе учились в пансионе. — Мариинья была просто очаровательна в платье из голубой тафты. Прямо мечта…
— Она красивая… — отозвалась Эстер, и в голосе ее послышалась некоторая сдержанность, не ускользнувшая от Виржилио.
— Однако говорят, что в свое время она была не самой красивой девушкой в пансионе… — заметил адвокат, и Эстер покраснела. Она выпила еще вина.
Виржилио продолжал разглагольствовать. Он заговорил о музыке, упомянул название одного вальса, Эстер припомнила мелодию.
Вмешался Орасио:
— Знаете, Эстер — прекрасная пианистка.
В голосе Виржилио прозвучала нежная мольба:
— Если так, после обеда, надеюсь, мы будем иметь удовольствие послушать дону Эстер… Дона Эстер не лишит нас этого наслаждения…
Эстер начала отказываться: она давно не играла, пальцы ее потеряли гибкость, и к тому же рояль в таком состоянии, что просто ужас… Расстроен, заброшен… Здесь, на краю света… Однако Виржилио не принял ее отказа и обратился к Орасио с просьбой «уговорить дону Эстер, чтобы она перестала скромничать и наполнила дом гармоническими звуками». Орасио стал настаивать.
— Не упрямься, сыграй, доставь удовольствие молодому человеку. Я тоже хочу послушать… В конце концов ведь я истратил огромные деньги на этот рояль, самый большой, какой только нашелся в Баие, я задал людям дьявольскую работу, чтобы перевезти его сюда, а чего ради? Выброшенные деньги… Шесть конто…
Он повторил, и это прозвучало чересчур откровенно:
— Шесть конто на ветер… — и посмотрел на Манеку Дантаса, — этот был способен понять Орасио… Манека решил, что должен поддержать друга:
— Шесть конто — это большие деньги… Целую плантацию можно купить…
Виржилио почувствовал, что здесь он может вести себя безнаказанно.
— Что такое шесть конто, шесть жалких конто, если они употреблены на то, чтобы доставить радость вашей супруге, полковник?.. — и он поднял палец кверху, приблизив его к лицу полковника, палец с тщательно наманикюренным ногтем, с вызывающе поблескивающим рубином адвокатского перстня. — Полковник жалуется, но уверяю вас, что никогда он не тратил шесть конто с таким удовольствием, как покупая этот рояль. Не правда ли?
— Ну что ж, это правда: мне было приятно. Она играла на рояле в доме отца… Я не хотел, чтобы она привезла оттуда их малюсенький, плохонький, дешевый рояль, — он сделал своей огромной рукой пренебрежительный жест. — Я купил этот, но она на нем почти не играет. Всего один раз…
Эстер слушала молча. В ней нарастала ненависть. Еще более сильная, чем та, которую она испытала в первую брачную ночь, когда Орасио сорвал с нее одежду и набросился на нее. Вино слегка подействовало на Эстер; слова Виржилио пьянили ее; глаза снова стали мечтательными, беспокойными, как в те далекие годы, когда она училась в пансионе. Орасио стал напоминать ей большого грязного борова, вроде тех, что валялись у них на фазенде в грязи около дороги. А Виржилио показался ей странствующим рыцарем, мушкетером, французским графом, каким-то смешением персонажей из романов, которые она читала в пансионе, — все эти герои были благородными, отважными и красивыми… И все же, вопреки всему, несмотря на то, что в ней кипела ненависть — или именно из-за этой ненависти? — сегодняшний обед показался ей восхитительным. Она налила еще бокал вина и, улыбаясь, заявила:
— Ну что ж, я сыграю… — она сказала это Виржилио и тут же обратилась к Орасио. — Ты ведь до сих пор никогда меня не просил… — ее голос был мягок и нежен, и бушевавшая в ней ненависть получила удовлетворение, потому что теперь Эстер поняла, что сможет отомстить мужу. Она продолжала говорить, ей хотелось причинить ему боль.
— Я даже думала, что тебе не нравится музыка… Теперь, когда я знаю, что ты ее любишь, рояль не будет отдыхать.
Мгновенно все изменилось для Орасио. Это были непривычные, непритворные слова, и Эстер была не та; она неожиданно стала совсем другой, она думала о нем, о его желаниях. Орасио овладело доброе чувство, разорвавшее оболочку, которой было покрыто его сердце. Он начал думать об Эстер с лаской. Может быть, он был несправедлив к ней… Он не понимал ее, она была из другого круга… Орасио решил пообещать Эстер что-нибудь очень большое, очень хорошее, что доставило бы ей удовольствие.
— На праздники мы поедем в Баию… — он обращался к ней, только к ней, будто за столом больше никого не было.
Потом беседа снова приняла обычный светский характер… Разговор велся почти исключительно между Эстер и Виржилио. Они говорили о праздниках, обсуждали моды, рассуждали о музыке, литературе. Орасио любовался женой, Манека Дантас поглядывал на нее своими лукавыми глазами.
— Мне нравится Жорж Оне… — заявила Эстер. — Я плакала, читая его «Великого промышленника».
Виржилио принял несколько грустный вид:
— Не потому ли, что нашли в нем кое-что из своей биографии?
Орасио и Манека Дантас ничего не поняли, да и сама Эстер не сразу сообразила, на что он намекает. Но когда поняла, закрыла лицо рукой и нервно пробормотала:
— О нет, нет!
Виржилио вздохнул.
Ей показалось, что она зашла слишком далеко.
— Это еще не значит…
Однако он не хотел ничего знать. Он был взволнован, его глаза блестели.
— А Золя? Вы читали Золя? — спросил он.
Нет, она не читала: монахини в пансионе им не позволяли. Виржилио сказал, что действительно это не совсем подходящая литература для девушек, но для замужней женщины… У него в Ильеусе есть «Жерминаль». Он его пришлет доне Эстер.
Негритянки подавали самые разнообразные сладости. Эстер предложила пить кофе в гостиной и встала. Виржилио быстро поднялся вслед за ней и отодвинул назад ее стул, чтобы она могла пройти. Орасио смотрел на адвоката, и в нем пробуждалось что-то похожее на зависть. Манека Дантас восхищался его манерами. Он считал, что воспитание — это великое дело. Он вспомнил о своих детях; ему захотелось, чтобы они, когда вырастут, были похожи на Виржилио. Эстер вышла в гостиную. Мужчины последовали за ней.
Шел дождь, мелкий дождик, через который пробивался свет луны. На небе, несмотря на тучи, были видны яркие звезды. Виржилио направился к веранде. Фелисия вошла с подносом кофе, Эстер стала накладывать сахар в чашки. Виржилио повернулся и сказал, как бы декламируя стихи:
— Как прекрасны ночи в селве…
— Да, прекрасны… — согласился Манека Дантас, помешивая кофе. Он обернулся к Эстер. — Еще ложечку, кума. Я люблю очень сладкий кофе… — Он снова обратился к адвокату. — Какая прекрасная ночь… и этот дождик придает ей еще больше прелести… — он силился поддерживать разговор в том же духе, что и Виржилио с Эстер. И остался доволен, потому что ему показалось, что он произнес фразу, похожую на те, которыми обменивались они.
— А вам, доктор? Побольше сахара или поменьше?
— Поменьше, дона Эстер… Довольно… большое спасибо… Вы не находите, сеньора, что прогресс убивает красоту?
Эстер передала сахарницу Фелисии. Мгновение она медлила с ответом. Лицо ее было задумчиво и серьезно.
— Я считаю, что прогресс несет с собою и много красивого…
— Но дело в том, что в больших городах при ярком освещении не видно звезд… А поэт любит звезды, дона Эстер… Звезды неба и звезды земли…
— Бывают ночи, когда на небе нет звезд… — теперь голос Эстер был глубоким, он шел от сердца. — Когда бушует буря, здесь страшно…
— Это должно быть потрясающе красиво… — Виржилио произнес эту фразу громко, на всю залу. И добавил: — Чертовски красиво…
— Возможно… — ответила Эстер. — Но я боюсь этих ночей, — и она посмотрела на него молящим взглядом, как на старого друга.
Виржилио видел, что она уже не играет роль, и ему стало жаль ее, очень жаль. И он устремил на нее взгляд, полный нежности и ласки. Прежние его легкомысленные и коварные планы исчезли, их заменило нечто более серьезное и глубокое.
Орасио вмешался в разговор:
— Знаете, доктор, чего она боится, дурочка? Крика лягушек, когда змеи проглатывают их на берегу реки…
Виржилио уже слышал эти крики, и его сердце тоже леденело от ужаса. Он сказал лишь:
— Понимаю…
Это был счастливый момент, глаза ее были чисты и в них отражалась радость. Теперь они уже оба не играли. Это длилось всего лишь одну секунду, но и этого было достаточно. У нее не осталось даже ненависти к Орасио.
Она подошла к роялю. Манека Дантас начал излагать Виржилио свое дело. Это крупный кашише, который пахнет кучей денег. Виржилио силился слушать полковника внимательно. Иногда Орасио, который имел в этом вопросе немалый опыт, вставлял замечания. Виржилио напомнил, что гласит по этому поводу закон. В эту минуту в зале раздались первые аккорды. Адвокат улыбнулся.
— Послушаем дону Эстер, а уж потом займемся расширением вашей фазенды…
Манека Дантас кивнул соглашаясь. Виржилио направился к роялю. Музыке вальса было тесно в стенах залы, она разносилась по плантации, доходила до лесной чаши. Сидя на диване, Манека Дантас заметил:
— Воспитанный малый, а? И такой талант! Говорят, еще и поэт… А как рассуждает!.. С адвокатом у нас теперь дело в шляпе… Светлая голова.
Орасио вытянул свои большие руки, потер их одна о другую и усмехнулся.
— А Эстер? Что ты скажешь, кум? У кого в Ильеусе и даже в Баие, — он повторил, — даже в Баие, есть такая образованная жена? Знает толк во всех этих штучках — французском, музыке, модах, во всем… У нее есть ум, — он постучал себя по лбу, — а не только красота…
Орасио говорил с гордостью, как хозяин о своей собственности. Голос его был преисполнен тщеславия. И он был счастлив, воображая, что Эстер играла только для него, играла потому, что он попросил.
— Да, она образованная женщина! — согласился Манека Дантас.
Стоя у рояля и нежно глядя на Эстер, Виржилио тихонько подпевал. Когда Эстер кончила играть, он подал ей руку, чтобы помочь подняться. Она встала и очутилась совсем близко от него. Пока все аплодировали ей, Виржилио прошептал так, чтобы услышала только она одна:
— Вы сама как птичка в зубах змеи…
Манека Дантас восторженно попросил, чтобы она еще что-нибудь сыграла. Подошел и Орасио. Эстер сделала огромное усилие, чтобы сдержать слезы.
На опушке леса негр Дамиан в засаде ожидал человека. Он испытывал тяжелые страдания; в свете луны ему мерещились галлюцинации. А неподалеку, с другой стороны леса, в гостиной каза-гранде Виржилио отдавал свои знания закона в распоряжение корыстолюбивых полковников и искал любви в испуганных глазах Эстер.
На опушке леса, спускавшегося по склону холма, на фазенде Санта-Ана да Алегрия — владении Бадаро — Антонио Витор тоже ожидал кого-то; он сидел на берегу реки, опустив ноги в воду. Река была небольшая, тихая и светлая, и в ее водах смешивались листья, упавшие с деревьев какао, и листья, упавшие с больших деревьев на противоположной стороне реки, росших здесь с незапамятных времен. Эта река служила границей между лесом и плантациями. И Антонио Витор, ожидая, раздумывал о том, что пройдет немного времени, и топоры и огонь уничтожат лес. Повсюду здесь будут разбиты плантации какао, и река перестанет быть рубежом. Жука Бадаро поговаривал о вырубке леса уже в этом году. Рабочие ждали, когда им прикажут выжигать лес, готовили саженцы для посадки на землях, которые сейчас еще покрыты лесом.
Антонио Витор любил селву. Его родной городок Эстансия, такой далекий теперь, тоже стоял среди лесов; его окружали две реки, и деревья врывались даже на его улицы и площади. Антонио Витору с детства больше полюбился лес, где в любое время дня царит полумрак, чем плантации какао, пестревшие яркими и блестящими плодами цвета старого золота. В первое время, окончив работы на плантациях, он всегда приходил к лесу. Здесь он отдыхал. Здесь вспоминал Эстансию, которая вставала перед ним как живая; вспоминал Ивоне, лежащую у моста на берегу реки Пиаутинга. Здесь тосковал по родному городу. Первое время ему было нелегко: он грустил, работа на плантации оказалась тяжелой, гораздо более тяжелой, чем на кукурузном поле, которое он возделывал вместе с братьями до того, как уехал на юг, в эти края.
На фазенде приходилось подыматься в четыре часа, готовить сушеное мясо, которое он съедал в полдень с маниоковой мукой; выпивал кружку кофе, и в пять часов, когда солнце едва начинало выходить из-за холма позади каза-гранде, надо было отправляться на работу, собирать какао. Солнце подымалось до вершины горы и немилосердно жгло голые спины Антонио Витора и других работников, особенно тех, которые прибыли вместе с ним и еще не привыкли к здешнему солнцу. Ноги вязли в трясине, клейкий сок зерен какао прилипал к ним; когда шли дожди, было совсем грязно, потому что вода, проходя через расположенные выше плантации, захватывала с собой листья, ветки, насекомых и всякий мусор. В полдень — время узнавали по солнцу — работы прекращались. Наспех проглатывали завтрак, срывали с жакейры спелый плод на десерт. А надсмотрщик, сидя на своем осле, уже гнал людей на работу. И они снова трудились до шести часов вечера, когда солнце уходило с плантации.
Наступал печальный вечер. Тело ломило от усталости, не было женщины, с которой можно было отдохнуть, не было Ивоне, чтобы приласкать ее, не было моста, как в Эстансии, не было и рыбной ловли. Говорили, что здесь, на юге, можно заработать большие деньги. Огромные деньги. А вот за всю эту дьявольскую работу платят каких-то два с половиной мильрейса в день, которые к тому же целиком поглощает лавка фазенды, так что к концу месяца остаются жалкие гроши, если только вообще что-то остается. Наступал вечер, а с ним возвращались тоска по родине, всякие мрачные мысли.
Антонио Витор приходил к лесу, садился на берегу реки, опустив ноги в воду, закрывал глаза и предавался воспоминаниям. Другие работники расходились по своим глинобитным хижинам, валились на деревянные топчаны и засыпали, разбитые усталостью. Иные затягивали тоскливые мелодии. Стонали гитары, звучали песни других краев, воспоминания о мире, который остался далеко, музыка, щемящая сердце. Антонио Витор со своими воспоминаниями приходил к лесу. Снова, в сотый раз, он обладал Ивоне у моста в Эстансии. И всегда это было как в первый раз. Он снова держал ее в своих объятиях и снова окрашивалось кровью ее вылинявшее платье с красными цветами. Его рука, огрубевшая от работы на плантации, была подобна женскому телу с его нежной кожей; она заставляла его вспоминать Ивоне, которая отдалась ему. Его рука казалась ему теплым, ласковым и нежным телом женщины. Она вырастала здесь, у реки, превращаясь в возбуждении Антонио Витора в отдающуюся девственницу. Так бывало здесь, на берегу реки, в первое время. Затем река все омывала — тело и сердце — в вечернем купании. Не отмывался лишь клейкий сок какао, въевшийся в подошвы ног и становившийся все толще, словно подметки башмаков.
Антонио Витор попал в милость к Жуке Бадаро. Он завоевал его расположение прежде всего тем, что, когда вырубали лес, где теперь находится плантация Репартименто, он не струсил, как другие, прибывшие вместе с ним в ту ночь бури. Это он, Антонио Витор, срубил тогда первое дерево. Сейчас саженцы какао на этой плантации превратились в тонкие деревца, на которых скоро начнется первое цветение. Потом в Табокасе во время схватки Антонио Витор ради Спасения Жуки убил человека — это было его первое убийство. Правда, вернувшись на фазенду, он в отчаянии долго плакал; правда, в течение многих ночей перед его глазами стоял этот человек, схватившийся рукой за грудь, с высунувшимся языком. Но это прошло. Жука освободил его от изнурительного труда на плантации для гораздо более легкой работы убийцы. Теперь он сопровождал Жуку Бадаро во время объездов фазенды и в частых прогулках в поселки и в город; Антонио Витор окончательно сменил серп на ружье. Он познакомился с проститутками Табокаса, Феррадаса, Палестины, Ильеуса, заразился дурной болезнью, однажды получил пулю в плечо. Ивоне теперь была для него далекой, расплывчатой тенью, Эстансия — почти забытым воспоминанием. Но у него сохранилась привычка приходить по вечерам на опушку леса и сидеть у реки, опустив в воду ноги. И поджидать там Раймунду. Она приходит на реку с бидонами из-под керосина, чтобы набрать воды для вечерней ванны доны Аны Бадаро. Раймунда спускается, напевая, но как только замечает Антонио Витора, сразу перестает петь и недовольно хмурится. Она сердито отвечает на его приветствие, а единственный раз, когда он хотел схватить ее и прижать к себе, она оттолкнула его с такой силой, что он в мгновенье ока очутился в реке — она была сильная и решительная, как мужчина. Но все же он по-прежнему ходил сюда каждый вечер, только уже не пытался больше приставать к ней. Антонио Витор здоровался, получал в ответ приветствие, произнесенное сквозь зубы, и начинал насвистывать песенку, которую Раймунда напевала по дороге к реке. Она наполняла речной водой бидон, он помогал ей поставить его на голову. И Раймунда исчезала среди деревьев какао. Ноги у нее были большие, темные, темнее, чем ее лицо мулатки, они утопали в грязи тропинки. Он бросался в воду. Если в ближайшие дни не предвиделось спать с женщиной в поселке, он обладал в своем воображении Раймундой, которая появлялась обнаженной, в виде его руки, снова уподобившейся женскому телу. Затем он возвращался через плантацию к Жуке Бадаро — получать распоряжения на следующий день. Иногда дона Ана приказывала дать ему стопку кашасы. Антонио Витор слышал шаги Раймунды на кухне, ее голос отвечал на зов доны Аны:
— Иду, крестная.
Раймунда была крестницей доны Аны, хотя они были одного возраста. Мулатка родилась в тот же день, что и дона Ана. Ее мать Ризолета, красивая негритянка с пышными бедрами и упругим телом, служила кухаркой в каза-гранде. Раймунда родилась светлой, с почти гладкими волосами. Никто не знал, кто был ее отцом. Поговаривали, что это был не кто иной, как старый Марселино Бадаро, отец Синьо и Жуки. Несмотря на эти слухи, дона Филомена все же не прогнала кухарку. Наоборот, именно Ризолете с ее объемистой черной грудью доверили выкормить новорожденную «синьорочку», первую внучку старых Бадаро. Дона Ана и Раймунда вначале росли вместе: в одной руке Ризолеты «синьорочка», в другой — Раймунда, у одной груди одна, у другой — другая. В день крещения доны Аны крестили и мулаточку Раймунду. Негритянка Ризолета избрала крестным отцом Синьо, который был в то время еще молодым человеком, двадцати с небольшим лет, а крестной матерью — дону Ану, которой не было и году. Священник не стал протестовать, потому что уже тогда Бадаро представляли собой силу, перед которой склонялись и закон, и религия.
Раймунда росла в каза-гранде, она была молочной сестрой доны Аны. И так как дона Ана появилась на свет, когда дедушка и бабушка были уже почти совсем старыми и прошло ни много ни мало два десятка лет с тех пор, как последняя девочка Бадаро наполняла дом своим детским звонким голоском, то она стала общим баловнем семьи. А на долю Раймунды доставались остатки этих ласк. Дона Филомена, которая была женщиной религиозной и доброй, обычно говорила, что дона Ана отобрала мать у Раймунды и поэтому Бадаро обязаны что-то дать и мулаточке. И это правда, негритянка Ризолета ни на кого больше не хотела смотреть, кроме как на свою «белую дочку», свою «синьорочку», свою дону Ану. Ради этой малютки Ризолета даже осмеливалась поднимать голос против Марселино, если старик пытался наказывать выкормленную ею непослушную внучку. Ризолета приходила в неистовство, когда слышала плач доны Аны. Она прибегала из кухни со сверкающими глазами и встревоженным лицом. Излюбленным развлечением Жуки — в ту пору еще мальчугана — стало заставлять племянницу плакать, чтобы наблюдать взрывы ярости Ризолеты. Негритянка называла Жуку «чортом», относилась к нему непочтительно, иногда даже ругала его, заявляя, что он «хуже негра». У себя на кухне она, утирая глаза, говорила другим негритянкам:
— Это не ребенок, чума какая-то…
Для доны Аны кухня была лучшим убежищем. Когда она слишком уж напроказит, то скрывается там, у юбок своей «черной мамы», зная, что туда за ней никто не придет, даже дона Филомена, даже сам старый Марселино, даже ее отец Синьо. В таких случаях негритянка готовилась к отпору, чтобы защитить свою «синьорочку».
Раймунда выполняла мелкие домашние работы, готовила, но, кроме того, в каза-гранде ее обучили шитью, вышиванию, научили немного читать, писать свою фамилию, а также складывать и вычитать. Бадаро были уверены, что таким путем они оплачивают свой долг. Ризолета умерла с именем доны Аны на устах, глядя на свою «белую дочку», которая не отходила от нее. Старый Марселино же был похоронен два года тому назад, а спустя год умерла и его дочь, вышедшая замуж за торговца и скончавшаяся в Баие, так и не привыкнув к далекому городу. Она ослабела, у нее начался туберкулез. Дона Филомена взяла Раймунду с кухни и сделала ее служанкой. И она покровительствовала мулатке все время, до самой своей смерти. Потом, когда жена Синьо умерла от чахотки, остались двое крестных — Синьо и дона Ана; и вскоре для Раймунды началась обычная жизнь домашней прислуги: она стирала, чинила белье, ходила на реку за водой, готовила сладости. Разве только на праздниках дона Ана дарила ей кусок материи на платье, а Синьо — башмаки и немного денег. Она не получала жалования, да и на что ей были деньги, если в доме Бадаро она имела все необходимое? Когда Синьо давал ей на праздник Сан-Жоана и на рождество по десять мильрейсов, то обычно говорил:
— Сохрани это себе на приданое…
Ему даже и в голову не приходило, что у Раймунды могут появиться какие-то желания. Между тем с детства сердце Раймунды было полно неосуществимых грез. Сначала она мечтала о куклах и игрушках, какие выписывались для доны Аны из Баии: Раймунде запрещалось их брать. Сколько шлепков заработала она от негритянки Ризолеты за то, что трогала игрушки своей молочной сестры. Потом это было желание вскочить, подобно доне Ане, на хорошо оседланную лошадь и поскакать по полям. И, наконец, она хотела иметь, как и та, красивые вещи — ожерелье, сережки, испанский гребень. Она добыла себе один такой гребень, роясь в мусоре, выброшенном доной Аной, но у него были сломаны зубья, их осталось всего два или три. И вот, сидя в своей комнатушке, освещавшейся по вечерам небольшой лампой, она втыкала гребень в волосы и улыбалась самой себе. Вероятно, это была ее первая улыбка за день, потому что у Раймунды лицо всегда оставалось серьезным и сердитым, замкнутым для всех.
Жука, не пропускавший ни одной женщины, будь то проститутка, или замужняя сеньора из города, или мулаточка с плантации, никогда не приставал к Раймунде, — возможно, он находил ее дурнушкой — приплюснутый нос, представлявший контраст с почти белым лицом. Она была злая, сама дона Ана это замечала. И на фазенде говорили, что у Раймунды недоброе сердце. Она, казалось, ко всем относилась одинаково, жила своей молчаливой жизнью, работала за четверых, получала то, что ей давали, бормоча при этом слова благодарности. Так она выросла, стала уже девушкой. У нее начали появляться женихи, потому что все были уверены, что Синьо Бадаро непременно поможет тому, кто женится на его крестнице, молочной сестре доны Аны. Претендовал на нее белобрысый приказчик, служивший в лавке на фазенде и приехавший из Баии, — он знал бухгалтерию и почитывал книги. Приказчик был худ и немощен, носил очки. Раймунда не дала своего согласия, расплакалась, когда Синьо заговорил с ней об этом, и заявила:
— Нет, нет!
Синьо пожал плечами, давая понять, что ему это, собственно, безразлично.
— Не хочешь, ну и делу конец… Я не собираюсь тебя неволить…
Жука попробовал было вмешаться:
— Но ведь это хорошая партия для тебя… Образованный парень, белый… Другого такого не встретится. Не знаю, что только он нашел в мулатке.
Однако Раймунда стала умолять Синьо, и тот сообщил приказчику об ее отказе. Жука Бадаро при случае не преминул спросить приказчика, что тот нашел хорошего в этой вечно нахмуренной мулатке.
Не прочь был на ней жениться и Агостиньо, надсмотрщик с одной из плантаций Бадаро. Он пробовал об этом заговорить с Раймундой, но она грубо ему ответила. Дона Ана нашла этому объяснение:
— Раймунда никогда нас не покинет. Она ходит всегда хмурая, но она любит нас…
И неожиданно она растрогалась, вспомнила Ризолету. В такие дни она всегда дарила мулатке какое-нибудь старое платье или монетку в два мильрейса. Но подобные разговоры о Раймунде были редкими, у Бадаро не всегда было время думать о будущем молочной сестры доны Аны.
Антонио Витор уже давно на нее заглядывался. На фазенде женщина — роскошь, а его молодому телу нужна была женщина. Ему недостаточно было любви проституток из поселков, куда он иногда ездил. Ему хотелось, чтобы чье-то тело согревало его в течение долгих холодных месяцев зимы — с мая по сентябрь, когда непрерывно шли дожди.
Антонио Витор поджидал ее на опушке леса. Пройдет немного времени и послышится голос Раймунды, а затем на тропинке появится и она сама. Может быть, лицом она и не красавица, но у Антонио Витора не выходило из головы ее крепкое тело, пышные ягодицы, упругие груди, широкие бедра.
В сумеречном небе чувствовалось приближение ночи. Река текла спокойно. На воду падали листья. Возможно, ночью будет дождь. В лесу запели цикады. Сколько было разговоров об огромных богатствах, которые можно нажить здесь на юге… Антончо обещал вернуться в один прекрасный день богатым, хорошо одетым, в ботинках со скрипом. Теперь он уже об этом не думал. Теперь он — жагунсо Жуки Бадаро, прославившийся меткостью своих выстрелов. Воспоминания об Эстансии, об Ивоне, отдавшейся ему у моста, улетучились из его памяти. Теперь он уже не мечтает, как в ту ночь на борту парохода. Теперь у него только одно желание — жениться на мулатке Раймунде и зажить с нею вдвоем в глинобитной хижине. Жениться на Раймунде, иметь ее около себя, чтобы отдохнуть с ней после утомительного дня работы, после долгих поездок по тяжелым дорогам, после какого-нибудь убийства. Отдохнуть, прижавшись к ней… Склонить ей на плечо голову и ни о чем не думать.
На тропинке послышался голос Раймунды. Антонио Витор поднял голову и привстал, готовый помочь ей наполнить бидон водой.
Ночь окутывает лес, спокойно течет река.
Люди остановились перед каза-гранде Обезьяньей фазенды.
Официальное ее название было гораздо красивее — Фазенда Аурисидия. Так назвал ее Манека Дантас в честь жены, толстой и ленивой матроны, единственным интересом которой в жизни были дети да еще сладости, которые она умела готовить, как никто. Но, к великому огорчению полковника, это название не привилось, и все продолжали именовать фазенду Обезьяньей, по имени первой разбитой там небольшой плантации, вкрапившейся в леса Секейро-Гранде, между обширными владениями Бадаро и Орасио, где носились стада обезьян. Лишь в официальных документах на владение землей удержалось название Аурисидия. И только Манека Дантас говорил: «Там, в Аурисидии…». Все прочие, упоминая о фазенде, называли ее Обезьяньей.
Люди остановились, опустили на землю гамак с продетым через него шестом: в нем совершал свое последнее путешествие покойник. Из слабо освещенной залы послышался голос доны Аурисидии, лениво сдвинувшей с места свое жирное тело:
— Кто там?
— С миром, дона, — ответил ей один из пришедших.
Сын Аурисидии сбегал на веранду и вернулся с известием:
— Мама, там стоит двое каких-то людей с мертвецом… Покойник такой тощий.
Прежде чем подняться, дона Аурисидия, бывшая в свое время учительницей, мягко поправила сына:
— Надо говорить не стоит, Руи, а стоят…
Она направилась к двери, мальчик ухватился за ее юбку. Младшие дети спали. Люди сидели на веранде, на полу виднелся гамак с покойником.
— Пошли вам господи доброй ночи… — сказал один из них, старик с седыми курчавыми волосами.
Другой снял дырявую шляпу и поклонился. Дона Аурисидия ответила на поклон и осталась стоять, выжидая. Юноша объяснил:
— Мы несем с фазенды Барауна, он там работал… Несем хоронить на кладбище в Феррадас…
— Почему же вы не похоронили его в лесу?
— Ну, как же можно, у него три дочери в Феррадасе… Мы его туда несем, чтобы передать им. Если вы позволите, мы тут чуточку передохнем. Путь долгий, дядя вот уже обессилел… — сказал юноша, указывая на старика.
— Отчего же он умер?
— Лихорадка… — ответил на этот раз старик. — Зловредная лихорадка, что свирепствует в лесу. Он работал на вырубке и подцепил там лихорадку… Всего три дня болел. И никакие лекарства не помогли…
Дона Аурисидия отступила назад на несколько шагов и отстранила сына. Она размышляла. Труп худого старика лежал в гамаке на веранде.
— Отнесите его к кому-нибудь из работников… Отдохните там… Здесь нельзя. Осталось совсем немного пройти, вы вскоре увидите хижины. Скажите, что я прислала. Здесь нельзя; у меня дети…
Она боялась заразы; никто не знал, как и чем лечить эту лихорадку. Лишь много лет спустя стало известно, что это был тиф, эпидемия которого свирепствовала по всей округе.
Дона Аурисидия наблюдала за тем, как люди подняли гамак, положили его на плечи и ушли.
— Доброй ночи, дона…
— Доброй ночи…
Она взглянула на то место, где лежал труп. И все ее тучное тело пришло в движение. Она кликнула из дома негритянок, велела принести воды и мыла и тщательно вымыть веранду, хотя был уже поздний вечер. Она увела сына и принялась мыть ему руки с таким усердием, что ребенок едва не расплакался. В эту ночь она так и не заснула, то и дело вставала посмотреть, нет ли у мальчика жара. Да к тому же еще Манеки не было дома: он отправился ужинать к Орасио…
Люди с гамаком подошли к хижине работников. Старик с трудом передвигал ноги, спутник его заговорил:
— Как, дядя, тяжел покойничек-то?
Это старику пришла в голову мысль отнести мертвеца в Феррадас. Они были друзья с покойным. Старик решил передать труп дочерям, чтобы те «похоронили его по-христиански», — пояснил он. Но нужно было пройти пять лиг, и вот они шли при лунном свете уже несколько часов. Сейчас они снова опустили гамак; юноша стал вытирать пот; старик постучал палкой в неплотно прикрытую дверь, сколоченную из неровных досок. Мелькнул свет, и чей-то голос спросил:
— Кто там?
— С миром…
Негр, открывший дверь, все же держал в руке револьвер: в этих краях нужно быть всегда осторожным. Старик рассказал все как было. В заключение он заявил, что их прислала дона Аурисидия. Появившийся позади негра худой человек заметил:
— У себя она вот не захотела оставить… Ее дети могут заразиться лихорадкой… А здесь все нипочем, — и он усмехнулся.
Старик решил, что отсюда их, видно, тоже погонят и снова начал свои объяснения, но худой человек прервал его:
— Ладно, старина. Можешь войти. Нас лихорадка не берет. У работников шкура дубленая…
Они вошли. Спавшие там люди проснулись. Их было пятеро, и все помещались в одной-единственной комнате этой глинобитной хижины, с обитой жестью крышей и земляным полом. Здесь была и столовая, и спальня, и кухня; уборной служило поле, плантации, лес.
Мертвеца положили на топчан. Все столпились вокруг покойника, старик вытащил из кармана свечу, зажег и поставил у изголовья. Свеча уже наполовину сгорела — ее зажигали перед выносом тела и ее предстояло еще зажечь, когда они придут в дом к дочерям покойного.
— А что они там делают в Феррадасе? — спросил негр.
— Они проститутки… — объяснил старик.
— Все три? — удивился худой.
— Да, сеньор, все три.
Минуту стояло молчание. Мертвец лежал весь высохший, заросший седой бородой. Старик продолжал:
— Одна была замужем… Потом муж помер…
— Что, он старый был? — спросил худой, показывая на труп.
— Шесть десятков верных…
— Не считая того времени, когда он кормился грудью… — пошутил один из работников, до того не вмешивавшийся в разговор. Однако никто не засмеялся.
Худой поставил на стол бутылку кашасы. В доме была всего одна кружка, она переходила из рук в руки. После того как выпили, все оживились. Один из находившихся в доме прибыл на фазенду как раз в этот день. Он поинтересовался, что это за лихорадка, от которой умер старик.
— Никто толком не знает. Это лесная лихорадка; от нее помирают в два счета. И ни одно лекарство не помогает… Даже настоящий врач ничего не может поделать. И даже Жеремиас, который лечит травами…
Негр объяснил вновь прибывшему (он приехал из Сеара), что Жеремиас — это знахарь, живущий в дремучих лесах Секейро-Гранде, где он укрылся в полуразвалившейся хижине. Лишь в самых крайних случаях люди отваживались отправляться туда. Жеремиас питался корнями и дикими плодами. Он заговаривал людей от пуль и укусов змеи. В его хижине змеи свободно ползали, и каждая из них имела свое имя, как если бы она была женщиной. Он давал лекарства против телесных страданий и любовных мук. Но с этой лихорадкой даже он не мог справиться.
— Мне говорили там, в Сеара, но я не поверил… Столько историй рассказывают об этих краях, что все кажется чудом!..
Худой поинтересовался, что же там рассказывают.
— Хорошее или плохое?
— И хорошее, и плохое, но больше плохого. Из хорошего говорят лишь, что здесь много денег, что любой может разбогатеть сразу, не успев еще высадиться с парохода, будто тут деньгами улицы мостят, будто денег здесь, что пыли на дороге… А из плохого — что тут лихорадка, жагунсо, змеи… Много говорят плохого…
— И все-таки ты приехал…
Пришелец из Сеара не ответил. Заговорил старик, принесший труп:
— Если есть деньги, человек не замечает ничего, даже подлости. Человек — это такое животное, которое видит только деньги; стоит почуять деньги, ничего другого уже не видит и не слышит. Оттого столько несчастий в этих краях…
Худой кивнул головой в знак согласия. Он тоже оставил отца и мать, невесту и сестру, чтобы отправиться на заработки в эти края. И вот прошли годы, а он все еще собирал какао на плантациях для Манеки Дантаса. Старик продолжал:
— Денег много, но мы-то их не видим…
Свеча освещала осунувшееся лицо покойника. Казалось, он внимательно слушал, о чем говорили собравшиеся вокруг него люди. Кружка с кашасой еще раз обошла всех. Начался дождь, негр закрыл дверь. Старик долго смотрел на бородатое лицо мертвеца и потом сказал усталым, лишенным всякой надежды голосом:
— Вот он умер. Больше десяти лет проработал покойный в Бараунасе у полковника Теодоро. У него ничего не осталось в жизни, даже дочерей… Десять лет прошло, а он так и не выпутался из долгов полковнику… Теперь лихорадка унесла его, а полковник не захотел дать ни гроша, чтобы помочь дочкам похоронить его…
— Он еще сказал, что хорошо, если не потребует с дочерей уплаты долгов старика. Девки, мол, зарабатывают много денег… — добавил юноша, когда старик замолчал.
Худой с отвращением плюнул. Покойник, казалось, внимательно все слушал. Сеаренец немного встревожился; он прибыл только сегодня, надсмотрщик Манеки Дантаса завербовал его в Ильеусе вместе с другими крестьянами, высадившимися с того же парохода. Они добрались до фазенды уже к вечеру и были распределены по хижинам. Негр сказал, опрокинув кружку кашасы:
— Вот погоди, завтра увидишь…
Старик, принесший покойника, вздохнул:
— Нет хуже участи, чем быть работником на плантации какао…
Худой заметил:
— Наемники живут, конечно, получше… — он повернулся к сеаренцу. — Если у тебя меткий глаз, можешь считать, что ты устроился в жизни. Здесь деньги водятся только у того, кто умеет убивать…
Глаза сеаренца расширились. Он со страхом посмотрел на покойника, наглядно подтверждавшего слова собеседника:
— Кто умеет убивать? — спросил он.
Негр засмеялся, худой сказал:
— Наемник с метким глазом пользуется привилегиями у богача… Он живет в поселке, у него есть женщины, у него всегда водятся деньги в кармане и никогда не бывает, чтобы за ним числились долги. Но тот, кто годится только для плантации… В общем завтра ты сам все увидишь…
Теперь худой пугал его этим завтрашним днем: сеаренец поинтересовался, что же с ним будет. Любой из присутствующих мог бы ответить; взялся объяснить все тот же худой.
— Завтра рано утром приказчик из лавки позовет тебя и предложит забрать все, что тебе нужно на неделю вперед. У тебя нет инструмента — тебе понадобится приобрести его. Ты покупаешь серп и топор, покупаешь нож, покупаешь мотыгу… И все это тебе обходится в сотню мильрейсов. Потом ты покупаешь муку, мясо, кашасу, кофе на всю неделю. На еду ты истратишь десять мильрейсов. В конце недели тебе начислят заработанные тобой пятнадцать мильрейсов. — Сеаренец подсчитал про себя: шесть дней по два с половиной, пятнадцать, — и мотнул головой, соглашаясь. — У тебя останется пять мильрейсов, но тебе их не дадут, — они пойдут в погашение долга за инструмент… Тебе понадобится год, чтобы выплатить сто мильрейсов, причем ты не увидишь ни гроша. Возможно, к рождеству полковник одолжит тебе десять мильрейсов, чтобы ты истратил их с проститутками в Феррадасе…
Худой говорил полунасмешливо, с циничным и в то же время унылым, трагическим видом. Потом попросил кашасы. Пришелец из Сеара как будто онемел, он безмолвно смотрел на покойника. Наконец сказал:
— Сто мильрейсов за нож, серп и мотыгу?
Старик пояснил:
— В Ильеусе нож жакаре стоит двенадцать мильрейсов. В лавке фазенды ты его получишь не меньше, чем за двадцать пять…
— Год… — промолвил сеаренец и стал прикидывать, когда пройдут дожди в его родном краю, страдающем засухой. Он рассчитывал заработать здесь на корову и теленка и вернуться сразу же, как только первые дожди оросят раскаленную землю. — Год… — повторил он и взглянул на мертвого, который, казалось, улыбался.
— Это ты так думаешь… Еще до того, как ты закончишь выплату, твой долг уже увеличится… Ты приобрел холщовые брюки и рубашку… Истратился на лекарства, которые, помоги нам господи, обходятся очень дорого; ты купил револьвер — единственное стоящее вложение денег в этом краю… И тебе никогда не выплатить долга… Тут все в долгу, — и худой обвел рукой присутствующих — и тех, кто работал на «Обезьяньей фазенде», и тех двоих, что пришли с мертвецом из Бараунаса, — тут ни у кого нет никаких сбережений…
В глазах сеаренца отразился испуг. Свеча бросала на мертвого свой желтоватый свет. На дворе все еще моросил дождь. Старик поднялся.
— Мальчишкой я еще застал рабство… Мой отец был рабом, мать тоже… Фактически с тех пор ничего не изменилось. Все, что нам обещали, осталось только на словах. А, может быть, стало даже хуже.
Сеаренец оставил на родине жену и дочь. Он поехал, рассчитывая вернуться, когда пойдут дожди, привезти заработанные на юге деньги и заново построить жизнь в своем родном краю. Теперь его обуял страх. Мертвый улыбался, свет свечи то озарял, то гасил его улыбку. Худой согласился со стариком:
— Да, ничего не изменилось…
Старик потушил свечу и спрятал ее в карман. Он и юноша медленно подняли гамак. Худой открыл дверь, а негр спросил:
— Дочери его — проститутки?..
— Да, — сказал старик.
— …А где они живут?
— На улице Сапо… Второй дом…
Потом старик обернулся к сеаренцу:
— Никто не возвращается отсюда. С самого первого дня приезда всех приковывает лавка фазенды. Если ты хочешь уйти, то уходи сегодня же, завтра уже будет поздно… Пойдем с нами, ты, кстати, сделаешь доброе дело — поможешь нести покойника… Потом уже будет поздно…
Сеаренец все еще колебался. Старик и юноша подняли гамак на плечи. Сеаренец спросил:
— А куда же мне идти? Что мне делать?
Никто не мог на это ответить, такой вопрос никому не приходил в голову. Даже старик, даже худой, говоривший насмешливо и цинично, не могли ответить. Моросил дождь, и капли стекали по лицу мертвеца. Старик и юноша поблагодарили всех, пожелали доброй ночи. С порога все смотрели на них, негр перекрестился в память покойника, но тут же подумал о трех дочерях, трех распутных девках. Улица Сапо, второй дом… Когда он попадет в Феррадас, он непременно зайдет… Пришелец из Сеара смотрел на людей, исчезающих в ночном мраке. Вдруг он сказал:
— Ладно, я тоже пойду…
Он лихорадочно собрал свои пожитки, быстренько попрощался и побежал догонять. Худой закрыл дверь.
— Куда он пойдет? — И так как никто не отозвался на его вопрос, он ответил сам: — На другую фазенду, где его ждет то же самое, что здесь.
И потушил лампу.
Он потушил лампу одним дуновением.
Перед тем, как закрыть дверь в коридор, Орасио пожелал спокойной ночи доктору Виржилио, которого поместили в комнате напротив. Мягкий голос адвоката ответил:
— Спокойной ночи, полковник.
Эстер, в тишине своей комнаты, слышала эти слова; она прижала руки к груди, как бы желая сдержать биение сердца. Из залы доносился размеренный храп Манеки Дантаса. Кум спал в гамаке, подвешенном в гостиной, — он уступил адвокату комнату, в которой обычно ночевал. Эстер в темноте следила за движениями мужа. Она ясно чувствовала присутствие Виржилио там, в комнате напротив, и это сознание, что он рядом, все нарастало в ней. Орасио начал раздеваться. Он еще весь был переполнен радостью, каким-то почти юношеским ощущением счастья, которое охватило его во время обеда, когда она по его просьбе сыграла на рояле.
Сидя на краю кровати, он слышал дыхание Эстер. Орасио разделся, надел ночную сорочку с вышитыми на груди цветочками. Затем поднялся закрыть дверь из спальни в детскую, где под присмотром Фелисии спал ребенок. Эстер долго противилась тому, чтобы ребенка перевели из ее комнаты и оставили его спать под наблюдением няни. Уступив, она все же потребовала, чтобы дверь оставалась всегда открытой, так как боялась, что змеи спустятся ночью с потолка и задушат ребенка.
Орасио медленно прикрыл дверь. Эстер с открытыми глазами в темноте следила за движениями мужа. Она знала, что этой ночью он собирается обладать ею; всегда в таких случаях он закрывал дверь в детскую. И впервые — это было самым странным из всего странного, что происходило с ней в этот вечер, — Эстер не ощутила того глухого чувства отвращения, которое появлялось у нее всякий раз, когда Орасио брал ее. В другое время она бессознательно съеживалась в постели: все в ней — живот, руки, сердце — холодело. Она чувствовала тогда, что вся сжимается от страха. Сегодня же она не ощущала ничего подобного. Потому что, хотя ее глаза неясно различали в темноте движения Орасио, мысленно она была в комнате напротив, где спал Виржилио. Спал? Возможно и нет, возможно он даже думает о ней, глаза его проникают сквозь темноту и через дверь, коридор и через другую дверь, стараясь разглядеть под батистовой рубашкой тело Эстер. Она задрожала при этой мысли, но не от ужаса; это была приятная дрожь, пробегающая по спине, по бедрам, и умирающая там, где зарождается желание.
Никогда раньше она не чувствовала того, что ощущает сегодня. Ее тело, перенесшее столько грубости Орасио, тело, которым он обладал всегда с одинаковым неистовством, тело, отвергавшее его всегда с неизменным отвращением, тело, замкнувшееся для любви, — за что она обычно награждалась эпитетом «рыба», который после короткой борьбы бросал ей со злостью Орасио, — это тело раскрылось теперь, как раскрылось сегодня и ее сердце. Сейчас она не сжимается, не прячется в раковину, подобно улитке. Одно лишь сознание, что Виржилио находится рядом в комнате, всю ее раскрывает, от одной лишь мысли о нем, о его больших, тщательно подстриженных усах, о таких понимающих глазах, о белокурых волосах, она чувствует озноб, ее охватывает невыразимо приятное ощущение. Губы Виржилио оказались близко от уха Эстер, когда он прошептал ей это сравнение с птичкой и змеей, но оно отозвалось у нее в сердце. Она закрывает глаза, чтобы не видеть приближающегося Орасио; перед ней возникает Виржилио, она слышит, как он говорит красивые слова… А она-то думала, что он такой же пьяница, как доктор Руи… Эстер улыбнулась. Орасио решил, что эта улыбка предназначается ему. Он тоже был счастлив в эту ночь. Эстер видит Виржилио, его нежные руки, чувственные губы, и она ощущает в себе то, чего раньше никогда не ощущала — безумное желание. Желание обнять его, прижаться к нему, отдаться, умереть в его объятиях. У нее сжимается горло, как при рыдании. Орасио касается ее руками. Это Виржилио ласкает ее своими тонкими и нежными руками, она готова лишиться чувств. Рядом с ней Орасио, но это Виржилио, — тот, кого она ждала еще с далеких дней пансиона… Она протягивает руки, ища его волосы, чтобы погладить их; впивается в губы Орасио, но это желанные губы Виржилио… И она готова умереть, жизнь истекает из ее воспламененного тела.
Орасио никогда не видел ее такой. Сегодня его жена — совсем другая женщина. Она играла для него на рояле, отдалась ему со страстью. Она кажется умершей в его объятиях… Он сжимает ее еще сильнее, готовится снова обладать ею… Это заря, неожиданная весна, счастье, на которое Орасио уже не надеялся. Он поддерживает ее красивую голову.
В наружную дверь стучат. Орасио замирает и напряженно прислушивается. В соседней комнате поднимается Манека Дантас; снова стучат; отпирается дверной засов, голос кума спрашивает, кто там? В руках Орасио голова Эстер. Она медленно открывает глаза. Орасио слышит приближающиеся шаги Манеки, он покидает нежную теплую Эстер. И чувствует внезапную злобу против Манеки, против непрошеного пришельца, который явился в этот счастливый час; глаза его суживаются. Из коридора доносится голос Манеки Дантаса:
— Орасио! Кум Орасио!
— Что там такое?
— Выйди на минутку. Серьезное дело…
Из другой комнаты доносится голос Виржилио:
— Я нужен?
Манека отвечает:
— Идите тоже, доктор.
С постели слышится приглушенный голос Эстер:
— Что там такое, Орасио?
Орасио поворачивается к ней. Улыбается, подносит руку к ее лицу.
— Пойду посмотрю, сейчас вернусь…
— Я тоже выйду…
Орасио выходит, Эстер тут же вскакивает с постели, надевает поверх рубашки халат, ей удастся этой ночью еще раз увидеть Виржилио. Орасио вышел, как был, с зажженной лампой в руке, в рубашке до пят, со смешными цветочками на груди. Виржилио и Манека Дантас уже находились в зале, когда туда вошел Орасио. Он сразу узнал пришельца: это был Фирмо, плантация которого граничит с лесами Секейро-Гранде. Фирмо выглядел усталым, он присел на стул, сапоги его были в грязи, лицо перепачкано. Орасио, услышав шаги Эстер, сказал:
— Принеси-ка нам выпить…
Она едва успела заметить, что Виржилио не надевает на ночь рубашку, как другие. На нем была элегантная пижама, и он нервно курил. Манека Дантас воспользовался тем, что Эстер вышла, и стал натягивать брюки поверх длинной сорочки. В этом наряде он выглядел еще смешнее, потому что рубашка вылезала из брюк. Фирмо принялся снова объяснять Орасио:
— Бадаро послали убить меня…
Манека Дантас в своем одеянии выглядел смешным и встревоженным.
— И как это ты еще жив? — вопрос его говорил о том, что ему хорошо известно, что такое наемники Бадаро.
Орасио тоже недоумевал. Виржилио взглянул на полковника, — полковник наморщил лоб, он казался огромным в этой комичной ночной сорочке. Фирмо пояснил:
— Негр испугался и промазал…
— Но это действительно был человек Бадаро? — Орасио просто не мог поверить.
— Это был негр Дамиан…
— И он промахнулся? — голос Манеки Дантаса был полон недоверия.
— Промахнулся… Похоже, что он был пьян… Он убежал по дороге, как сумасшедший. Сейчас полнолуние, я хорошо разглядел лицо негра…
Манека Дантас неторопливо заговорил:
— Тогда ты можешь велеть поставить несколько свечей святому Бонфиму… Спастись от выстрела негра Дамиана — это просто чудо, великое чудо…
Все замолчали. Эстер пришла с бутылкой кашасы и стопками. Она налила Фирмо. Тот выпил и попросил еще. Залпом опрокинул и эту стопку. Виржилио любовался затылком Эстер, склонившейся, чтобы налить вина Манеке Дантасу. Под распущенными волосами виднелась белая шея. Орасио стоял неподвижно, теперь Эстер наливала ему. Виржилио взглянул на них, и ему захотелось засмеяться, настолько полковник был смешон в этой вышитой сорочке и с лицом, изрытым оспой, — он походил на клоуна. За столом он выглядел застенчивым, казалось, он не понимал многое из того, о чем говорили Виржилио и Эстер. Теперь же он был просто комичен, и Виржилио почувствовал себя хозяином этой женщины, которую судьба забросила сюда, в неподходящую для нее среду. Великан фазендейро казался ему слабым и ничтожным, неспособным оказать сопротивление планам, зародившимся в мозгу Виржилио. Голос Фирмо вернул его к действительности:
— И подумать только, я тут распиваю кашасу… А мог бы в это время лежать мертвым на дороге…
Эстер вздрогнула, бутылка задрожала у нее в руке.
Виржилио тоже неожиданно оказался в центре событий. Перед ним был человек, спасшийся от смерти. Впервые он воочию увидел то, о чем ему рассказывали друзья в Баие, когда он собирался ехать в Ильеус. Но он все же не отдавал себе полного отчета в значительности случившегося. Он полагал, что нахмуренное лицо Орасио и встревоженный взгляд Манеки Дантаса вызваны лишь видом человека, спасшегося от убийства. За то короткое время, которое Виржилио пробыл в краю какао, он слышал разговоры о многом, но еще не сталкивался лицом к лицу с конкретным фактом. Стычка в Табокасе между людьми Орасио и людьми Бадаро произошла, когда он уезжал повеселиться в Баию. По возвращении ему рассказывали всякие истории, которые показались ему небылицами. Он уже слышал про леса Секейро-Гранде, слышал, что и Орасио и Бадаро хотят завладеть ими, но никогда не придавал этому серьезного значения. А тут еще Орасио в своем ночном одеянии, похожий на клоуна; его комический вид дополнял образ, который Виржилио нарисовал себе, когда наблюдал, как Орасио вел себя за обедом и в гостиной. Если бы не выражение лица Фирмо, Виржилио не осознал бы всего драматизма этой сцены. Поэтому он удивился, когда Орасио повернулся к Манеке Дантасу и сказал:
— Ну что ж, ничего не поделаешь… Раз они этого хотят, пусть получают…
Виржилио не ожидал от Орасио такого твердого и энергичного тона. Это не соответствовало тому представлению, которое он составил себе о полковнике. Виржилио вопросительно взглянул на него, и Орасио объяснил ему положение вещей:
— Вы нам будете очень нужны. Когда я просил доктора Сеабру рекомендовать мне хорошего адвоката, я уже предвидел, что так случится… мы сейчас в оппозиции и не можем рассчитывать на судью, но нам нужен адвокат, который бы хорошо разбирался в законах… А на доктора Руи я больше не полагаюсь… Скандалист, переругался со всеми — с судьей, с нотариусами… Говорит хорошо, но это единственное, на что он способен… А нам сейчас нужен адвокат с головой и к тому же умелый и ловкий…
Эта откровенность, с которой Орасио говорил о юристах, адвокатуре и юстиции, энергичные слова, проникнутые презрением, все это снова поразило Виржилио. Образ полковника, этого отвратительного, смешного клоуна, созданный воображением адвоката, рушился. Виржилио спросил:
— Но в чем дело?
Странная это была группа. В центре Фирмо, промокший под дождем и запыхавшийся от скачки. Огромный Орасио в белой сорочке. Нервно курящий Виржилио. Бледный Манека Дантас, не замечающий, что из-под брюк у него видна ночная рубаха. Эстер, не сводящая глаз с Виржилио. Она тоже была бледна, потому что знала, что теперь начнется борьба за завоевание Секейро-Гранде. Но важнее этого было для нее присутствие Виржилио; и сердце билось по-новому, несказанная радость овладела ею. В ответ на вопрос Виржилио Орасио предложил:
— Сначала давайте сядем…
В его голосе послышалась незнакомая до сих пор Виржилио властность. В нем звучали нотки приказа, который не подлежал обсуждению. Виржилио вспомнил того Орасио, о котором толковали в Табокасе и Ильеусе, Орасио, который славился столькими убийствами, полковника, о котором богомольные старушки говорили, что он держит дьявола в бутылке. Виржилио колебался между двумя образами, которые он создал в своем воображении: хозяина и господина, и невежественного, смешного клоуна, слабого человека. Орасио, усевшись в кресло, заговорил, и образ клоуна постепенно исчез.
— Дело вот в чем: в Секейро-Гранде — хорошая земля для какао, лучшая во всей округе. Никто еще никогда не разводил там плантаций. Единственно, кто там сейчас живет, это полоумный знахарь… С этой стороны леса — я с моими владениями. И я уже вонзил зубы в лес. С другой стороны — Бадаро со своей фазендой. И они тоже вонзили свои зубы в лес. Но как с той, так и с другой стороны успехи пока очень незначительны. Этот лес — край света, и тот, кто будет им владеть, станет самым богатым человеком на землях Ильеуса… Это все равно, что стать сразу хозяином Табокаса и Феррадаса… всех поездов и всех пароходов…
Все внимательно слушали полковника. Манека Дантас кивал головой. Виржилио начинал понимать, в чем дело. Фирмо понемногу оправлялся от испуга. Орасио продолжал:
— Перед лесом, между мной и Бадаро, фазенда Манеки Дантаса. Дальше Теодоро дас Бараунас. Только эти две фазенды крупные, остальные — мелкие плантации, такие, как у Фирмо, их около двадцати… Все понемногу покусывают лес, но никто не решается вступить в него… У меня уже давно созрел план вырубки Секейро-Гранде. Бадаро это хорошо знают… И, тем не менее, лезут…
Он взглянул перед собой, последние слова его прозвучали как предвестники непоправимых бед. Манека Дантас объяснил:
— Дело в том, что мы в оппозиции, а Бадаро заправляет всей политической жизнью округи, поэтому они и осмеливаются…
Виржилио, желая понять все до конца, спросил:
— Но при чем же тут Фирмо?
Орасио снова заговорил:
— Его плантация лежит между лесом и владениями Бадаро… Сначала они охаживали его, предлагали продать плантацию. Давали ему даже больше того, что она стоит. Но Фирмо — мой друг, в течение многих лет мой избиратель, он со мной посоветовался, и я, зная о замысле Бадаро проникнуть в лес, рекомендовал ему не продавать. Но я не представлял себе, что они осмелятся пойти на убийство Фирмо… Это значит, что они окончательно решили… Они хотят…
В его голосе послышалась угроза, все опустили головы. Орасио усмехнулся про себя. Виржилио понял, что это человек невероятной силы. При звуках его властного голоса, казалось, стали незаметными смешные цветочки на его ночной рубашке. Он сделал знак, Эстер снова налила всем кашасы. Орасио обратился к Виржилио:
— Вы в самом деле полагаете, что Сеабра победит на выборах?
— Я в этом не сомневаюсь…
— Отлично… Я вам верю, — он говорил так, словно только что принял окончательное решение. И это действительно было так. Он поднялся и подошел к Фирмо. — Все будет в порядке, Фирмо. Как твое мнение? А твое, кум? — повернулся он к Манеке Дантасу. — Кто из владельцев плантаций на границе с лесом будет против меня?
Он опять пояснил Виржилио:
— Все владельцы плантаций знают, что если лес будет моим, я оставлю их на месте… А если они мне помогут, то даже отдам им часть земли… Мы уже об этом договорились. Теперь Бадаро хотят заполучить все… и лес и плантации… Однако они хотят больше, чем могут проглотить…
Он посмотрел на Манеку и на Фирмо, ожидая ответа на заданный вопрос. Фирмо заговорил первым:
— Все за вас, сеньор…
Манека сделал оговорку:
— Я не могу, пожалуй, поручиться за Теодоро дас Бараунас. Он очень близок к дому Бадаро… только повидавшись с ним…
Орасио быстро принял решение:
— Ты, Фирмо, возвращайся к себе. Я пошлю с тобой людей для охраны… Поговоришь с остальными: с Бразом, Жозе да Рибейра, с вдовой Миранда, с Коло, со всеми. Не забудь кума Жарде, он смелый человек. Скажи, чтобы утром все приехали ко мне завтракать. Здесь как раз доктор Виржилио, и мы все скрепим черным по белому. У меня останется лес до реки, а остальное — все, что по ту сторону, — пойдет в раздел… То же и с землями, которыми мы завладеем… Идет?
Фирмо согласился и начал собираться в путь. У Виржилио голова шла кругом, он смотрел на Эстер, которая была белее белого, бледнее бледного и за все время не произнесла ни слова. Орасио говорил теперь с Манекой Дантасом. Он по-хозяйски отдавал ему распоряжения:
— А ты, кум, поезжай и переговори с Теодоро. Объясни ему, в чем дело. Если он захочет, пусть приезжает. Я с ним заключу соглашение. Если же не захочет, пусть готовится: скоро на этих двадцати лигах начнется пальба…
Он вышел во двор. Виржилио следил за ним глазами, полными восхищения. Затем робко взглянул на Эстер — она была уже далекая, почти недоступная. Орасио позвал работников из хижины:
— Алжемиро! Жозе Дединьо! Жоан Вермельо!
Затем все вышли на веранду. Во дворе стояли уже оседланные ослы, люди вооружались. Манека, Фирмо и трое жагунсо уехали вместе; в наступающем утре ясно был слышен топот копыт. Пришел надсмотрщик. Орасио стал объяснять ему существо дела. Виржилио и Эстер вошли в залу. Эстер приблизилась к нему; она была бледна, говорила торопливо, слова вырывались у нее из груди:
— Увезите меня отсюда… Далеко, далеко…
Они услышали шаги Орасио прежде, чем Виржилио успел ответить. Полковник вошел и сказал жене и адвокату:
— Этот лес будет моим, хотя бы пришлось залить кровью всю землю… Готовьтесь, доктор, теперь дело начнется…
Он обратился к охваченной страхом Эстер:
— Ты отправишься в Ильеус, так будет лучше… — Орасио был целиком захвачен грядущими событиями. — Доктор, вы увидите, как уничтожают бандитов… Потому что Бадаро не что иное, как бандиты…
Он взял Виржилио под руку, повел его на веранду. Тусклый, печальный свет раннего утра освещал землю. Орасио показал вдаль, на едва различимый горизонт.
— Вот они, леса Секейро-Гранде. Скоро там раскинутся плантации какао. Это так же верно, как то, что меня зовут Орасио да Силвейра…
Дона Ана Бадаро вздрогнула, сидя в гамаке, когда во дворе завыла собака. Это не был страх — в городе, в поселках, на фазендах люди говорили, что Бадаро не знают страха. Она ощутила тревогу, потому что весь вечер ее мучило сознание, что от нее что-то скрывают, что у отца и дяди появился секрет, который не известен женщинам в доме. Она заметила отсутствие Дамиана и Вириато, спросила о них Жуку, но тот отговорился, что послал их по делу. Дона Ана уловила ложь в голосе дяди, но ничего не сказала. В воздухе носилось что-то серьезное. Она это чувствовала и это беспокоило ее. Собачий вой повторился, пес тоскливо выл на луну, как воет самец без самки в ночи желания. Дона Ана взглянула на лицо отца; сидя с полузакрытыми глазами, он ожидал, чтобы она начала чтение. Синьо Бадаро держался спокойно. Спокойствие было в его глазах, в бороде, его большие руки опирались на колени, все в нем дышало уверенностью и миром. Если бы Жука не ерзал беспокойно в кресле, дона Ана, возможно, и не реагировала бы так нервно на завывание собаки.
Они находились в гостиной. Наступил час чтения библии. Это было традицией, установившейся еще при жизни покойной доны Лидии, матери доны Аны. Она была религиозна и любила находить в библии слова совета для мужа — как поступить ему в том или ином деле. Когда она умерла, Синьо сохранил этот обычай и относился к нему с религиозным почтением. Где бы он ни находился — на фазенде, в Ильеусе, даже в Баие, в деловой поездке, — каждый вечер кто-нибудь непременно должен был читать ему вслух выбранные наудачу отрывки из библии, в которой он пытался искать советы для своей деятельности. После смерти Лидии Синьо становился все более религиозным, к его католицизму примешивалось теперь немного спиритизма и много суеверий. И особенно прочно укоренился этот обычай чтения библии. Сплетники в Ильеусе насмехались над Синьо на этот счет и рассказывали в кафе, как однажды вечером полковник, находясь проездом в Баие, решил посетить публичный дом. И вот, перед тем как улечься с проституткой, он вытащил из кармана потрепанную библию и заставил женщину прочитать ему отрывок. По этому поводу Жука Бадаро устроил дебош в кафе Зека Трипа, избив аптекаря Карлоса да Силва, который с насмешками рассказывал эту историю.
После смерти доны Лидии дона Ана заменила мать, и теперь она постоянно читала и на фазенде, и в Ильеусе грязную и местами порванную ветхую библию, которую Синьо Бадаро ни за что не соглашался заменить другой, так как верил, что именно эта обладает магической способностью направлять его в делах. Он не согласился на замену даже тогда, когда каноник Фрейтас, однажды ночевавший на фазенде, обратил внимание на то, что библия Синьо издана протестантами, и сказал, что не годится, мол, католику читать книгу, преданную анафеме. Синьо Бадаро не понял, что это значит, но не стал просить объяснений. Он ответил, что не видит, собственно, большой разницы; у него всегда все хорошо получалось и с этой книгой, и «библия — не альманах, чтобы ее менять каждый год». Каноник Фрейтас не нашел веских аргументов и предпочел замолчать, решив, что уже сам по себе факт, что полковник ежедневно читает библию, имеет немаловажное значение. Синьо Бадаро возражал также, когда дона Ана, заменив мать, попыталась было навести порядок в чтении библии. Дона Ана предложила начать с первой страницы и читать все до конца. Но Синьо стал возражать; он верил в то, что библия должна открываться наугад; для него она была волшебной книгой, и в открытой случайно странице он должен найти для себя что-то поучительное. Если он не был удовлетворен прочитанным отрывком, то приказывал дочери открыть библию на другой странице, затем еще и еще до тех пор, пока не находил связи между прочитанным отрывком и тем делом, которое его заботило. Он уделял все внимание словам — многие из них он не понимал, — пытаясь определить их смысл, истолковывая их по-своему, так, как ему было выгодно. Нередко он отказывался от осуществления того или иного дела, ссылаясь на слова Моисея или Авраама. Он обычно успокаивал себя тем, что это никогда ему не приносило вреда. И горе тому родственнику или гостю, который в час чтения библии вздумал бы подшучивать над этим или протестовать. Синьо Бадаро выходил тогда из себя и разражался гневом. Даже Жука не решался возражать против этого обычая, который считал крайне нудным. Он слушал, напрягая внимание, смакуя те места, где говорилось об отношениях между мужчиной и женщиной — здесь он еще понимал некоторые слова, действительный смысл которых ускользал от Синьо и доны Аны.
Дона Ана взглянула на отца, спокойно восседавшего в своем высоком кресле. Ей казалось, что он смотрит из-под опущенных век на висящую на стене картину, которую он привез из Баии, когда она попросила чем-нибудь украсить залу. Она тоже взглянула на репродукцию, и на нее повеяло глубоким миром, которым дышала вся картина. Но тут же заметила, что Жука нервничает, что его не интересует газета, которую он читает, баиянская газета двухнедельной давности. Собака снова завыла, и Жука сказал:
— Когда буду возвращаться из Ильеуса, обязательно захвачу оттуда суку. Пери скучно одному…
Дона Ана нашла, что эта фраза прозвучала фальшиво: Жука сказал ее лишь для того, чтобы как-нибудь скрыть свое волнение. Но им не удастся ее обмануть, тут кроется что-то очень серьезное. Где Дамиан и Вириато? Много уже таких вечеров провела дона Ана в тревоге и неведении. Иногда она узнавала спустя много дней, что убит человек и владения Бадаро увеличились. Ее очень огорчало, что от нее скрывали происходящее, будто она еще девочка.
Она отвела взгляд от дяди, которому так никто и не ответил; ею неожиданно овладело чувство зависти к спокойствию Олги, жены Жуки, которая, сидя в кресле рядом с мужем, тихо себе вязала. Олга редко бывала на фазенде, и когда, по настоянию Жуки, садилась в Ильеусе на поезд и приезжала на месяц в усадьбу, она не переставала сетовать и плакать. Вся ее жизнь в Ильеусе проходила в сплетнях. Она выставляла себя мученицей перед богомольными старухами и подругами, дни и ночи жаловалась на любовные похождения Жуки. Раньше она пыталась как-то реагировать на постоянные измены мужа. Она подсылала жагунсо, и те угрожали женщинам, которые вступали с Жукой в близкие отношения; однажды она велела даже обрить одну мулаточку, которой Жука построил дом. Но Жука жестоко расправлялся с женой; соседки утверждали, что он ее избивал; и она со временем утихомирилась и уже не шла дальше причитаний и жалоб, с которыми обращалась ко всем с видом покорной жертвы. В этом для нее заключалась вся жизнь: ей нравилось жаловаться, слушать перешептывания и сожаления старых ханжей. Возможно, она даже почувствовала бы себя обманутой, если бы Жука вдруг превратился в образцового супруга. Она ненавидела фазенду, где Синьо не хотел слушать ее сетований, а дона Ана, целый день занятая, почти не имела времени на то, чтобы выражать ей соболезнование. К тому же дона Ана смотрела на жизнь глазами Бадаро и не видела ничего плохого в похождениях Жуки, раз он предоставлял жене все, в чем та нуждалась. Таким был ее отец, такими должны быть все мужчины, думала дона Ана. Кроме всего прочего, Олга, не интересовавшаяся делами Бадаро, враждебно относившаяся к земле, незнакомая со всем, что связано с выращиванием какао, казалась доне Ане совершенно чужой их семье, далекой от нее и даже опасной. Дона Ана чувствовала, что Олга дышит другой атмосферой, не той, что она, Синьо и Жука. Однако сейчас она даже чуточку завидовала ее спокойствию, ее безразличию к тайне, незримо присутствовавшей в зале. Дона Ана чувствовала, что происходит что-то очень серьезное, и возмущалась, что ее не посвящают в тайну, не отводят ей того места в доме, которого она заслуживает. Вот почему она оттягивала с чтением библии, и взгляд ее поочередно останавливался на лицах отца и дяди.
Закончив свои дела по кухне, пришла Раймунда, села на пол позади гамака и начала перебирать волосы доны Аны. Пальцы мулатки щелкали, убивая воображаемых насекомых. Но даже эта нежная ласка не успокоила девушку. Какой секрет утаивают от нее Синьо и Жука, ее отец и дядя? Где Вириато и негр Дамиан? Почему Жука так нервничает, почему он так часто смотрит на часы?
Вой собаки прорезает эту ночь страдания.
Синьо медленно открыл глаза и остановил взгляд на дочери:
— Почему ты не начинаешь, дочка?
Дона Ана открывает библию, Олга смотрит как и всегда, не проявляя интереса, Жука кладет газету на колени, дона Ана начинает читать:
«Мадианитяне же и амаликитяне и все жители востока расположились на долине в таком множестве, как саранча; верблюдам их не было числа, много было их, как песку на берегу моря».
Это была история борьбы Иисуса, и дона Ана удивилась, что Синьо не велел ей открыть другую страницу. Отец слушал очень внимательно, и тогда она тоже попыталась вникнуть в смысл этих слов и найти связь между ними и занимающей ее тайной. Синьо, боясь пропустить хоть единое слово, подался вперед, согнувшись настолько, что борода его легла на колени. Он еще раз взглянул на Жуку. Дона Ана читала медленно, она тоже старалась выбраться из мира сомнений.
Синьо попросил повторить один стих, тот, в котором говорится:
«И поразил Иисус всю землю нагорную и полуденную, и низменные места и землю, лежащую у гор, и всех царей их».
Дона Ана замолкла — отец сделал ей знак подождать. Он размышлял, правильно ли понял божественное благословение его семье и его планам. Он почувствовал, что на него снизошли великое спокойствие и абсолютная уверенность. Он сказал:
— Библия никогда не лжет. Никогда мне не было вреда от того, что я следовал ее указаниям. Мы вступаем в леса Секейро-Гранде — такова воля божья. Еще сегодня у меня были сомнения, сейчас у меня их нет.
И дона Ана сразу все поняла; теперь она знала, что лес Секейро-Гранде будет принадлежать Бадаро, на этих землях поднимутся деревья какао, и, как однажды обещал Синьо, она выберет название для будущей фазенды. Лицо ее осветилось радостью, она была счастлива.
Синьо Бадаро поднялся. Он выглядел величественно, словно древний пророк, с длинными, начавшими седеть волосами, с черной бородой, ниспадающей на грудь. Жука взглянул на старшего брата.
— Я всегда говорил тебе, Синьо, что нам нужно войти в этот лес. Когда мы им завладеем, никто не сравнится могуществом с Бадаро…
Дона Ана расплылась в улыбке. Она была согласна с дядей.
Вдруг послышался испуганный голос Олги:
— Что, опять начнутся столкновения? Если так, я немедленно уезжаю в Ильеус… Такая жизнь не для меня… Видеть, как убивают людей…
В этот момент дона Ана ненавидела Олгу. Она бросила на нее взгляд, полный безграничного презрения и злобы; Олга была из другого мира, бесполезного и мерзкого, по мнению доны Аны.
Пробили часы. Синьо сказал дочери:
— Иди спать, дона Ана, пора уже. И ты тоже, Олга… Я хочу поговорить с Жукой.
Радость исчезла с лица доны Аны. Олга и Раймунда поднялись, а она искала повод, чтобы упросить Синьо разрешить ей остаться. Но в это время послышался лай собаки, значит, кто-то появился во дворе; все остановились. Минуту спустя в дверях веранды появился Вириато, собака следовала за ним, но, как только узнала его, перестала лаять. Жука подался вперед и спросил;
— Ну, как?
Мулат опустил глаза и торопливо заговорил:
— Наверно, человек поехал по тропинке, мимо меня он не проезжал. Попадись он мне, я бы конечно сбил его!..
— Что же произошло? Что-нибудь случилось с Дамианом? Говори скорей…
— Он промазал…
— Не может быть!
— Промазал? — Жука был поражен.
— Похоже, что так, сеньор. Не знаю, что с ним стряслось. Он вел себя как-то чудно с тех пор, как вышел из дому. Просто непонятно, что с ним произошло. Это не кашаса, я бы знал…
— Ну и что дальше было? — спросил Синьо.
Мулат снова опустил глаза.
— Фирмо даже не ранен. Все уже прознали об этом. Говорят, Дамиан спятил. Никто не знает, куда он делся…
— А Фирмо? — настороженно спросил Жука.
— Я натолкнулся на двух людей, несших покойника. Они сказали, что Фирмо поехал по направлению к каза-гранде полковника Орасио. Он поскакал галопом, остановился только, чтобы сказать, что вы посылали убить его, но Дамиан промахнулся. Он не хотел больше разговаривать, торопился вовсю… Когда я встретился с этими людьми, вокруг них уже собралась толпа, обсуждали случившееся…
Женщины стояли как вкопанные, дона Ана с библией в руке жадно следила за разговором. Теперь она поняла все и оценила значение этого события. Она знала, что в эту ночь поставлено на карту будущее Бадаро. Синьо прошелся по зале широкими шагами.
— Что же случилось с негром? — спросил он.
Вириато попытался объяснить:
— Похоже, что он испугался…
— Я тебя не спрашиваю…
Мулат съежился. Жука потирал руки, стараясь скрыть свое волнение:
— Теперь уже другого выхода нет… Лучше начать нам прежде, чем выступит Орасио… Это — война…
Услышав слова мужа, Олга сделала испуганный жест. Синьо снова сел. Прошла минута молчания. Он думал о том, что дочь прочитала в библии. Казалось, все было ясно, но он захотел еще раз удостовериться:
— Ну-ка, почитай еще, дона Ана…
Она взяла книгу, раскрыла ее наугад и, стоя, прочла. Ее руки немного дрожали, но голос звучал твердо:
«А если будет вред, то отдай душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу».
Синьо поднял голову, у него уже не оставалось никаких сомнений. Знаком он велел женщинам выйти. Олга и Раймунда пошли к дверям, но дона Ана не двинулась с места. Те были уже в коридоре, а она все еще стояла в зале с библией в руке, смотря на отца. Жуке хотелось поскорее ее спровадить, чтобы поговорить с братом наедине. Синьо сказал суровым голосом:
— Я ведь велел тебе идти спать, дона Ана. Чего ты ждешь?
И тогда она процитировала на память, не заглядывая в библию и устремив глаза на отца:
«Не иди против меня, вынуждая меня покинуть тебя и уйти, ибо куда бы ты ни пошел, туда пойду и я; и где бы ты ни остался, там останусь и я».
— Это не женское дело… — начал было Жука.
Но Синьо прервал его:
— Пусть она останется. Она — Бадаро. Придет день, когда ее дети, Жука, станут собирать какао на плантациях Секейро-Гранде. Можешь остаться, дочь моя.
Жука и дона Ана сели рядом с ним. И они начали разрабатывать планы борьбы за овладение лесами Секейро-Гранде. Дона Ана была довольна, и эта радость делала еще красивей ее смуглое личико с горящими черными глазами.
В эту ночь разнузданных страстей, чаяний и грез вокруг леса зажглись огни. Керосиновые лампы в доме Орасио и в доме Бадаро. Свеча, которую дона Ана поставила у подножья статуи богородицы в алтаре каза-гранде, моля помочь Бадаро. Свеча, зажженная у тела покойного, которого несли к дочерям в Феррадас. Огни на фазенде Бараунас, куда почти одновременно прибыли Жука Бадаро и Манека Дантас, чтобы переговорить с Теодоро. Красный и дымный свет коптилок в хижинах работников, проснувшихся раньше обычного, чтобы послушать рассказы о негре Дамиане, который дал промах и скрылся неизвестно куда. Свет в доме Фирмо, где дона Тереза на кровати из жакаранды ожидала мужа. Огни в домах мелких землевладельцев, разбуженных неожиданным прибытием Фирмо с жагунсо Орасио: Фирмо привез им приглашение на завтрак к полковнику. Вокруг леса горели огни фонарей, светильников, ламп и коптилок. Они обозначили границы леса Секейро-Гранде с севера и с юга, с востока и с запада.
Люди верхом или пешком кое-где пересекали небольшие участки леса, чтобы сократить путь. Они ездили с фазенды на фазенду, с плантации на плантацию и приглашали на переговоры, которые должны были состояться на следующее утро. Людские страсти зажгли вокруг леса огни, люди галопом поскакали по дорогам. Но ни огни, ни топот не разбудили лес Секейро-Гранде; вековой сон лежал на его стволах и ветвях. Отдыхали ягуары, змеи и обезьяны. Не проснулись еще птицы, чтобы приветствовать зарю. Только светлячки — фонарики призраков — освещали своим изумрудным огнем густую зелень деревьев. Лес Секейро-Гранде спал, а вокруг жадные до денег и власти люди строили планы его завоевания. В сердце сельвы, в самом укромном месте леса, освещенном мигающими и мерцающими огнями светлячков, спал колдун Жеремиас.
Ни деревья, ни животные, ни колдун не подозревали, что лес находится в опасности, что он окружен корыстными и честолюбивыми людьми, что дни гигантских деревьев, диких животных и страшных призраков уже сочтены. Колдун спал в своей убогой хижине, спали деревья и животные.
Сколько лет могло быть этому негру Жеремиасу с седыми курчавыми волосами, с затуманившимися незрячими глазами, с согбенным телом, тощему, с лицом, изрезанным морщинами, с беззубым ртом, неясно бормотавшим какие-то слова, смысл которых надо было угадывать?
На двадцать лиг вокруг Секейро-Гранде никто не знал этого. Для всех Жеремиас — лесное существо, такое же грозное, как ягуары и змеи, как стволы, переплетенные лианами, как сами призраки, которыми он управляет и которых выпускает на волю. Он хозяин и властелин этого леса Секейро-Гранде, который оспаривают Орасио и Бадаро. От морского побережья, от порта Ильеуса до самого отдаленного поселка на дорогах сертана люди говорили о Жеремиасе, о колдуне, который излечивает от болезней и заговаривает от пуль и укусов змей, дает лекарства от любовных недугов и знает колдовство, заставляющее женщину привязаться к мужчине сильнее, чем клейкий сок зерен какао к ногам. Слава о нем дошла до города и поселков, которых он сам никогда, не видел. Люди издалека приходили к нему за советом.
Жеремиас обосновался в сельве много лет назад, когда лес занимал гораздо большее пространство, когда люди еще и не помышляли вырубать его под плантации какао, в то время еще не завезенное сюда с Амазонки. Он был тогда молодым негром, бежавшим от рабства. Охотники за беглыми рабами преследовали его. Он скрылся в лесу, где жили индейцы, и больше уже не выходил оттуда. Он бежал с плантации сахарного тростника, хозяин которой избивал своих рабов кнутом. В течение многих лет он ходил с рубцами на спине — следы побоев. Но даже когда эти рубцы исчезли, даже когда он узнал, что рабство отменено, он не захотел выйти из леса. Вот уже много лет, как он живет здесь. Жеремиас даже потерял счет времени, события далекого прошлого улетучились из его памяти. Он сохранил лишь воспоминание о черных богах, привезенных его предками из Африки, богах, которых он не захотел сменить на католических святых — покровителей владельцев сахарной плантации. В лесу он жил в обществе своих богов — Огума, Омолу, Ошосси и Ошолуфана. От индейцев он узнал секреты лечения травами. Он путал своих негритянских богов с туземными идолами, и, когда кто-нибудь приходил к нему в сердце сельвы просить совета или лекарства, он обращался и к тем, и к другим богам. А народу приходило много, приезжали даже люди из города, и со временем к его хижине уже вилась дорожка, протоптанная больными и страждущими.
Он видел, что белые люди подобрались близко к его лесу, наблюдал, как вырубались другие леса, как индейцы бежали отсюда в далекие края, как зарождались первые плантации какао, как создавались первые фазенды. Жеремиас уходил все дальше и дальше вглубь сельвы, и понемногу его обуял страх, боязнь, что в один прекрасный день придут люди и вырубят лес Секейро-Гранде. Он предсказывал, что тогда произойдут неисчислимые беды. Всем, приходившим к нему, он говорил, что в лесу живут боги и каждое дерево в нем священно; если люди наложат руку на сельву, боги безжалостно за это покарают.
Он питался корнями и травами, пил чистую воду из протекавшей в лесу реки, в его хижине были две ручные змеи, пугавшие посетителей. И даже самые грозные полковники, даже Синьо Бадаро — политический лидер и всеми уважаемый человек, даже сам Орасио, про которого рассказывали столько историй, даже сам Теодоро дас Бараунас с его страшной славой злодея, даже сам Бразилино, символ храбрости, — никто не внушал большего страха в краю Сан-Жорже-дос-Ильеус, чем колдун Жеремиас. Ему были подчинены сверхъестественные силы, те, что отклоняют полет пуль, останавливают руку убийцы, занесшего кинжал, превращают в обычную воду самый опасный яд самой страшной змеи.
Спит в своей хижине колдун Жеремиас. Но его уши, привыкшие к лесным шумам, даже во сне различают приближающиеся торопливые шаги. Он открывает усталые очи, поднимает покоящуюся на земле голову. Старается разобрать что-нибудь в тусклом свете едва зарождающейся зари, выпрямляет свое худое тело, одетое в лохмотья. Шаги слышатся все ближе, кто-то бежит по тропинке, ведущей к хижине. Кто-то, ищущий лекарства или совета, либо кто-то с отчаянием в сердце. Жеремиас уже привык различать тревогу людей по тому, с какой скоростью они пересекают лес. Этот явно в отчаянии — он бежит по тропинке, на душе у него, видно, очень тяжело. Сквозь ветви пробивается тусклый свет, который слабо освещает змею, ползущую по хижине. Жеремиас садится на корточки и ждет. Тот, что приближается, не несет с собой огня, чтобы осветить дорогу, его страдание освещает ему путь, ведет его. Колдун бормочет невнятные слова.
И вдруг в хижину врывается негр Дамиан, он падает на колени и целует Жеремиасу руки.
— Отец Жеремиас, со мной случилась беда… У меня нет слов, чтобы рассказать, чтобы выразить… Отец Жеремиас, я пропал…
Негр Дамиан весь дрожит, его огромное тело кажется тонким бамбуком, раскачиваемым ветром на берегу реки. Жеремиас кладет на голову негра свои исхудалые руки.
— Сын мой, нет такой напасти, от которой нельзя излечить. Расскажи мне все, старый негр даст тебе лекарство…
Его голос слаб, но слова обладают силой убеждения, Дамиан на коленях подползает еще ближе.
— Отец мой, не знаю, как это случилось… Никогда этого не было с негром Дамианом. С тех пор как ты заговорил мое тело от пуль, я ни разу не промахнулся, не испытывал страха, когда убивал… Не знаю, что со мной, отец Жеремиас, это прямо какое-то наваждение…
Жеремиас слушал молча; руки его спокойно лежали на голове Дамиана. Змея перестала ползать, свернулась клубком на теплом месте, где недавно спал колдун. Дамиан дрожал, он то торопливо рассказывал, то останавливался, с трудом подбирая слова:
— Синьо Бадаро послал меня убить Фирмо — его плантация близехонько отсюда. Я засел на тропинке, и вот мне явился призрак — его жена, дона Тереза, и я лишился разума…
Он ждал. Сердце его сжалось, неведомые раньше чувства переполняли грудь. Жеремиас промолвил:
— Рассказывай дальше, сын мой.
— Я сидел в засаде, поджидая человека, и вот появилась женщина, беременная женщина; она стала говорить мне, что ребенок погибнет, что негр Дамиан убьет всех троих… Она меня уговаривала, приставала, забивала мне голову; она лишила мою руку силы, глаз меткости. Наваждение, отец мой! Негр Дамиан промахнулся… Что теперь скажет Синьо Бадаро? Он — хороший человек, я предал его… Я не убил человека, это наваждение, меня околдовали, отец мой!
Жеремиас замер, его почти незрячие глаза застыли. Он понял, что за историей негра Дамиана кроется что-то гораздо более важное, что за его судьбой стоит судьба всего леса Секейро-Гранде.
— Почему Синьо послал тебя, сын мой, расправиться с Фирмо?
— Фирмо не хотел продавать плантацию, как же Синьо мог войти в лес, в этот лес, отец мой? И вот я предал его, я не убил человека. Глаза женщины, отняли у меня смелость. Клянусь, я все это видел, негр не лжет, нет…
Жеремиас выпрямился. Сейчас ему не нужен был посох, чтобы удерживать на ногах свое столетнее тело. Он сделал несколько шагов по направлению к выходу. Теперь его почти слепые глаза отлично видели лес во всем его великолепии. Он видел его с далекого прошлого до этой ночи, обозначившей его конец. Он понял, что люди проникнут в сельву, вырубят деревья, перебьют зверей, станут сажать какао на земле, где сейчас находился лес Секейро-Гранде. Он видел уже, как огонь выжигает лес, извивается по лианам, лижет стволы, слышал рычание преследуемых ягуаров, визг обезьян, шипение обожженных змей. Он видел людей с топорами и ножами, вырубавших то, что осталось после огня, расчищавших все дочиста, выкорчевывающих не только пни, но и самые глубокие корни деревьев. Он видел не негра Дамиана, предавшего своего хозяина и оплакивавшего теперь свой поступок. Он видел опустошенный, вырубленный и сожженный лес, видел молодые деревья какао. И его охватила лютая ненависть. Он уже не бормотал, как обычно; он обращался уже не к трясущемуся и рыдающему негру Дамиану, ждущему слов, которые освободят его от страданий. Слова Жеремиаса были обращены к его богам, привезенным из Африки, — к Огуму, Ошосси, Иансану, Ошолуфану, Омолу, к Эшу — дьяволу. Он взывал к ним, чтобы они обратили свой гнев на тех, кто собирается нарушить мир там, где он живет. И он промолвил:
— Око сострадания помутилось, потому что враги смотрят на лес оком злобы. Теперь они проникнут в лес, но сначала погибнет много мужчин, женщин и детей, много птиц. Их погибнет столько, что не хватит ям, чтобы похоронить их; даже хищные урубу не смогут пожрать столько падали; земля покраснеет от крови; кровь потечет рекой по дорогам, и в ней утонут близкие, соседи и друзья убитых, все без исключения. Люди проникнут в лес, но они пройдут через трупы, топча мертвых. Каждое срубленное дерево отомстит за себя убитым человеком, и столько появится урубу, что они заслонят солнце. Трупы людей удобрят почву для деревьев какао, каждый росток будет полит их кровью, кровью всех их, всех до единого.
И он вновь выкрикнул имена своих любимых богов. Выкрикнул также и дьявола Эшу, моля его о мщении; голос Жеремиаса разносился по лесу, пробуждая птиц, обезьян, змей и ягуаров. Он крикнул еще раз, и это прозвучало как страшное проклятие:
— Сын будет сажать свое какаовое дерево на крови отца!..
Затем он устремил пристальный взгляд вверх; над Секейро-Гранде взошла заря. Лес наполнился щебетаньем птиц. Тело Жеремиаса стало ослабевать, слишком велики были его усилия. Он весь обмяк, глаза его потускнели, ноги подкосились, и он упал на землю перед негром Дамианом, который похолодел от страха. Уста его не испустили ни единого вздоха, ни единой жалобы. В предсмертной агонии Жеремиас силился еще раз произнести свое проклятие, ненависть исказила его немеющие уста. На деревьях птицы пели свою утреннюю песню. Свет зари осветил лес Секейрс-Гранде.