— Ну ладно тебе, сволочь. Ступай своей дорогой, — сказал ему Кузьма.

“Эх, кабы где устроиться на работу, — думал он. — Хорошо бы при столовке или при магазине грузчиком”. Он встал и начал большой обход столовок и магазинов, но ему везде кричали: “Проваливай отсюда!”

Дворником его тоже не взяли, сказав, что из тюрьмы не берут. В милиции дежурный, прочитав его бумажки, лениво потягиваясь, сказал: “Есть место в общественной уборной, при ней и каморка, где можешь жить”.

Уборная, которую Кузьма с трудом отыскал, была в заводском районе. Это общественное сооружение, стоящее еще, вероятно, с царских времен, было страшно запущено. Каморка оказалась крохотной, с ползущей по стенам сыростью, но Кузьма и этому был рад. Три дня он старательно чистил это грязное отхожее место, а на четвертый день, отдыхая на полу в своей каморке, услышал под дверью разговор:

— Мы этот сортир приватизировали, отремонтируем его и сделаем культурный платный туалет, а тут какой-то бомж поселился.

— Ты, хозяин, не беспокойся, мы его живо выкинем.

Дверь открылась, и в каморку втиснулись двое накачанных с наглыми рожами и бритыми затылками. Один из них пнул ногой лежащего Кузьму и заорал:

— Ну-ка, выметайся отсюда, козел, да по-быстрому!

— Да что вы, ребята, меня милиция сюда определила, — запротестовал Кузьма.

— Ах, милиция!

Его били долго и со знанием дела. Затем вытащили из каморки и положили под стенку. Через час Кузьма очнулся, сел и ощупал голову и разбитый нос. Встав, он, пошатываясь, снова побрел по улицам. Его мучили голод и жажда. Он подобрал пустую консервную банку и вычистил пальцем масло и рыбные крохи. Почерпнул этой банкой из реки и вдоволь напился, хотя вода отдавала керосином. В каком-то дворе, покопавшись в помойке, он вытащил полбуханки заплесневевшего хлеба и кусок скользкой от слизи колбасы. Хлеб он поскреб о камень, а колбасу помыл в реке. Пообедав, чем Бог послал, Кузьма вышел за пределы города и зашагал по Киевскому шоссе.

Через несколько дней он добрался до Гатчины. В Гатчине ночевал в заброшенном сарае, где ночью его укусила за палец крыса и ужасно одолевали блохи. Он шел по дорогам на юг, побираясь по пути, везде протягивая к людям свою шершавую руку. И, худо-бедно, но ему подавали: из деревенских домов больше хлебом, на городских улицах даже денежку... Однажды он за день нащелкал столько, что хватило даже на бутылку пшеничной сорокаградусной, которую он осушил на ночлеге в лесу. В другой раз его приютили в монастыре преподобного Саввы Крыпецкого — монастыре бедном, но страннолюбивом. Отец кашевар наложил ему полную миску перловой каши, дал большой ломоть хлеба и кружку крепкого чая. Кузьма ел жадно, набивая утробу крутой кашей впрок, взахлеб пил чай и по-собачьи благодарно смотрел на отца кашевара.

Тот жалел его и говорил: “Ты, Кузьма, не забывай, что все же ты человек и носишь образ Божий, покайся и не греши. Неси свой крест терпеливо и безропотно, раз уж тебе выпала такая доля. На все воля Божия. Тяжек твой грех. Убил ты человека, аки Каин окаянный, вот и неси свой крест в покаянии и смирении. Прибейся к какому-нибудь делу, трудись, молись, и, может быть, Бог отпустит твой смертный грех. Сходи-ка к нашему игумену отцу Варахиилу, вдруг он оставит тебя здесь”. Отец Варахиил, с большой апостольской бородой и добрыми синими глазами, пожалел Кузьму и дал ему червонец, но в приеме отказал, сказав, что у них уже своих бомжей под завязку. Выйдя из Крыпецкого монастыря, Кузьма шел дальше на юг, раздумывая о словах отца кашевара: кайся и неси крест свой! Трехдневное пребывание в монастыре как-то благотворно подействовало на него, и он даже перестал тайком ловить и скручивать шеи деревенским курам и сдергивать с веревок сохнущее белье.

Однажды, остановившись на ночлег в одной деревне, он взял лежащий на дворе топор, в лесу срубил молодой дубок толщиной в руку и соорудил из него большой крест от подбородка до чресел. На заброшенной колхозной МТС он нашел круглую скобу с кольцами на концах, раскалив толстый гвоздь, прожег в верхней части креста сквозную дырку, продел туда проволоку и привязал ко кресту железную скобу, окрутив ее тряпичной лентой. Выпросив у старухи-хозяйки ржавый амбарный замок, перекрестился и одел себе ошейник со крестом. Старуха продела в кольца скобы замок и ключом на два поворота замкнула его. Выходя на дорогу, Кузьма бросил ключ в деревенский пруд. И, по слову отца кашевара из Крыпецкого монастыря, отныне стал крестоносителем, удивляя народ и возбуждая в сердцах жалость и сострадание. Он ходил с этим во всю грудь и живот деревянным крестом по городам и весям, повсюду рассказывая, что это — покаянный крест за Каинов грех, который совершил по пьяной лавочке по молодости, по глупости, и теперь этот крест он не снимет никогда и ляжет вместе с ним в могилу.

Принимали его хорошо даже в городах. Настоятели после окончания богослужения, во время которого Кузьма, стоящий всегда сзади всех, басом подпевал церковному хору, приглашали его к трапезе и кормили до отвала, да еще на прощание совали в руку небольшую толику денег. Но особенно и даже с почетом принимали его в деревнях. Бабы жалели и плакали, слушая его горемычный рассказ. Кормили его хорошо. Кузьма по деревенской привычке, когда кормят “на халяву”, ел жадно и много. И бабы, жалостливо качая головами, подкладывали ему на тарелку еще и еще, пока он, одуревший от еды, не валился на лавку и храпел во всю мочь. Бабы подходили к нему на цыпочках, целовали крест и грязную руку святого странника-страдальца. Были даже случаи исцеления, особенно от беснования. От такой кормежки щеки у Кузьмы округлились и изрядно вырос живот, покаянный крест принял полугоризонтальное положение и торчал вперед, словно пулемет. Однажды в украинском селе его приняла одинокая вдова. Она приложилась ко кресту, плакала и просила Кузьму помолиться за умершего хозяина. На стол была выставлена уйма всякой снеди. Тут были и галушки, и вареники, и паляница, вареная свинина и большая бутыль с самогоном-первачом. Кузьма наелся, как барабан, опрокинул стакан первача и завалился спать, предварительно не забыв помолиться. Кровать, предоставленная вдовою, была богато уснащена перинами, подушками и пружинным матрасом, блохи и клопы изгнаны, и Кузьма сразу уснул, оглашая весь дом лошадиным храпом. Ночью пришла вдова и разбудила его. Кузьма сел на кровати, спустил на пол волосатые ноги, протер кулаком глаза и, сообразив, в чем дело, разгневался до невозможности. Он кричал так, что, наверное, было слышно на все село:

— Ах ты, блудня! Куда ты притащилась?! Ты что, слепая? Не видишь разве, что я за грехи свои распят на кресте! Ты что, хочешь, чтобы нас разразил Господь, и черти утащили меня и тебя вместе со крестом в преисподню?!

— Да шо ты, Кузьма, я ж тильки так.... хотила тоби перину поправить.

— Вот прокляну твой дом, тогда будешь знать, как поправлять перину у Божьего странника.

— Ой, лышенько, нэ проклинай, голубчику. Я тоби багато грошив дам, та всякой ижи для дорози.

— Ну, ладно, денег мне твоих не надо. От них только грех, да и убьют еще за них на дороге. А вот завтра иди в церковь и покайся батюшке, что бес тебя надоумил соблазнить Божьего странника, с покаянным крестом ходящего. Да пусть на тебя какую покрепче епитимью наложит.

— Прости, ради Бога, Кузьма. То я вид тоски и одиночества. Детей у менэ нема, а в народе кажуть, шо вид Божиих странников святи диточки нарождаются.

— Брысь отсюда, дьяволица! Я сейчас возьму свой посох и покажу тебе “святи диточки”.

Утром рано Кузьма ушел из хаты, где ему было такое великое искушение, и был рад и благодарил Господа, что удержался и не согрешил.

Однажды ночь застала его на дороге. До следующего села было еще далеко, и он решил заночевать в ближайшей роще, где росли дубки, ракиты и тополя. Войдя в рощу, он увидел в отдалении горящий костер. Он пошел на огонек и, подойдя, увидел трех бродяг, сидящих у костра. Они были изрядно пьяны и о чем-то злобно спорили. Увидев Кузьму, они замолкли и хмуро уставились на него.

— Мир вам, люди добрые, — сказал Кузьма.

— Садись, садись, погрейся с нами, — сказал один из них. — У тебя водка есть?

— Нет.

— А табак?

— И табака нет.

— А деньги?

— Тоже нет.

— Пустой, значит, ты, мужик.

— Крест зачем такой прицепил?

— А грешник я, и ношу его для искупления грехов и другим в назидание.

— А ну-ка, Петро, ошманай грешника, может, что и найдем.

— Не трогай меня, человече, Бог даже Каина запретил всем обижать, а я тоже вроде Каина.

— Сивый, да у него ничего нет. Вот кусок хлеба, да книжка какая-то церковная.

— Кидай ее в костер, — приказал мрачный бродяга.

— Бог вас побьет, нечестивцы, — сказал Кузьма.

— Ах ты нам еще угрожаешь! Хватай его, хлопцы, раздевай догола и привязывай к дереву, — приказал бородач.

— Толян, сымай крест и в костер.

— Да крест не сымается, Сивый, разве только башку ему отрезать.

— Ну-ка, я посмотрю. Да он у него на замке!

— Пока привязывайте, а я пойду лозы наломаю. Постегаем, поучим его, чтобы он знал, как шататься по ночам с таким крестом.

Кузьму привязали к дереву. Пламя костра освещало обнаженного страдальца, обмотанного веревкой с торчащим крестом.

Бородач, шатаясь, подошел к нему с целым пучком сломанной лозы.

— Ну, дядя, молись! Сейчас стегать тебя буду.

— Господи, прости им, не ведают, что творят, — 'взмолился Кузьма.

Утром, весь в багровых полосах от экзекуции, он обвис на веревках, все еще привязанный к стволу. А бродяг и след простыл. Днем сильно припекало солнце, и он кричал, призывая на помощь, но никого не было. Он поднимал глаза к небу, но и оно молчало. На следующее утро показалось стадо коров. Одна корова подошла и, жуя жвачку и пуская нити густой слюны, меланхолично уставилась на него. Кузьма, очнувшись от забытья, посмотрел на корову и, едва ворочая пересохшим языком, сказал ей: “Коровушка, матушка, видишь, я помираю, позови кого-нибудь”.

Из рощи на поляну вышел старый пастух, волоча по траве длинный кнут. Внезапно он увидел Кузьму и остолбенел.

— Свят, свят, свят. 3 нами хрестная сила! Ты чо-ловик чи хто?

Кузьма не мог говорить и только что-то шептал. Пастух потихоньку подошел к нему, тщательно разглядывая.

— Видный, бидный чоловиче, як же тэбэ эмордувалы.

Он разрезал веревки и опустил Кузьму на траву.

— Воды, воды, — прохрипел Кузьма.

Пастух отвязал баклажку и напоил страдальца. Хотел снять с него крест, но понял, что это невозможно. Он накрыл его своим ватником и сказал: “Ты, добрий чоловик, мало почекай здесь. Зараз приду с конем, та якийсь одяг принэсу”.

Целую неделю приходил в себя Кузьма в доме добросердечного пастуха. Уходя, он благословил его дом. На нем была грубая рубаха и штаны, на боку холщовая торба с хлебом. Шел он босой и отныне стал так ходить всегда.

В начале восьмидесятых годов я встретил Кузьму в Симферопольском кафедральном соборе. Он стоял среди прихожан — лохматый, с большой бородой, в холщовой рубахе и таких же штанах, из-под которых виднелись босые заскорузлые ступни. Он стоял и самозабвенно подпевал басом церковному хору. Крест был в таком же полугоризонтальном положении — почерневший и засаленный от супов и жирных подливок, однако черезвычайно чтимый народом. Между лопаток Кузьмы висел ржавый амбарный замок, закрытый на веки вечные. После службы он сидел в церковном дворе на скамейке и блаженно улыбался. Женщины подходили к нему и благоговейно прикладывались ко кресту и совали ему в руку рублевки, которые он сразу раздавал нищим. Дети не боялись его и, подойдя, охотно щупали крест и дергали Кузьму за бороду. Он не бранил их и только кротко улыбался. Я с ним заговорил, и он, не чинясь, охотно отвечал. Из церковного дома вышел псаломщик и окликнул Кузьму, чтобы шел на обеденную трапезу. Кузьма встал, перекрестился и вынул из холщовой торбы деревянную крестовую ложку с монастырской надписью: “На трапезе благословенной кушать братии почтенной”, и направился к дому. Я потом много о нем слышал от разных батюшек, которые запомнили посетившего их храмы Кузьму. Его видели и в Тбилиси, и в Вильнюсе, и в Костроме, и в Нижнем Новгороде, и на Урале, и в Сибири. Вот такой странный русский человек Кузьма Крестоноситель. Наверно, и сейчас где-то ходит по городкам и деревням и, войдя в дом, привычно кричит хозяевам: “Покайтесь, люди добрые, ибо приблизилось Царствие Небесное!”

Адский страх

Страхи бывают разные. Инфернальный страх является тяжелым страхом, от которого прыгают в лестничный пролет, лезут в петлю, бросаются под колеса поезда, но это уже в финале, а в начале, мертвецки напиваются, то есть испивают мертвую чашу, чтобы полностью отключиться от этого света и погрузиться в черную воронку бессознательного. И этот страх загоняет человека без видимых причин в инфернум — лютую преисподнюю. Короче говоря, адский страх это бесовское наваждение. Обычно страх возникает внезапно и нарастает в темпе крещендо, как смерч, охватывает душу человека, проникая до сокровенных глубин, и человек, теряя разум и ориентацию, не знает, куда спрятаться, куда бежать и как избыть этот ужас.

Матушка Русь богата этим страхом, который затаился на пыльных чердаках, на пустынных унылых болотах, на кладбищах, в больничных палатах, в подвалах заброшенных домов и серых городах-призраках, где извечно происходила массовая гибель людей. Но особенно любит обитать адский страх в темных, неправедных душах, много и упорно грешивших. Мир, который лежит во зле, распространяется также на Русь, которая уже с семнадцатого века начала терять свою святость и с нарастающей скоростью устремилась к коммунизму, но пришла к алкоголизму.

Жило да было в нашем мегаполисе одно тело. Оно было еще молодо, мужеского пола, весьма многоплотно и зело волосато. Где-то в недрах этого тела была погребена едва живая, замешенная на советском соусе душа. Это тело было учено и понимало толк в искусстве и живописи. Жило оно весело и беззаботно, приятели-собутыльники не переводились, и свободное время в жратве и пьянке они проводили блистательно. И вот однажды, это тело, которое было здоровенным 27-летним мужиком, по имени Клим, сдало.

После очередной пьянки, протрезвившисьч он почуял такую русскую тоску, что хоть вешайся. Вставши, он пошел на кухню прополоскать горло и рот и сварить, что ли, кофе. Когда он входил в большую, по старым петербургским меркам, кухню, какая-то тень внезапно мелькнула и скрылась за шкафом. Он посмотрел за шкаф и кроме серой пыльной паутины ничего там не увидел. Он взял веник и пошевелил за шкафом. Оттуда поднялись многолетние клубы пыли, и он, вдохнув ее, сильно раскашлялся. “Какая противная старая пыль, наверно, с блокадных времен никто там не чистил”, — подумал он. А тоска не проходила и все сильнее давила грудь, И вот тут, внезапно, на него накатил такой ужас, что он похолодел и ослаб. “Что это со мною? — пронеслось у него в мозгу, — ой, помираю”. Он опустился на пол, и его стал колотить озноб, дрожала челюсть и лязгали зубы. Со стоном, мыча и издавая хриплые вопли, он пополз в комнату в поисках убежища, но убежища не находилось, все сильнее сдавливало грудь и перехватывало дыхание. В животном ужасе он заполз под тахту и уперся лбом в деревянную ножку, вонявшую лаком и пылью. Как рыба, вытащенная из воды на берег, бился он в судорогах под тахтой, которая над ним дрожала и прыгала, как живая. Не зная что делать, он впился крепкими медвежьими зубами в деревянную ножку и стал ее грызть. Слышался хруст дерева, а он поминутно выплевывал мелкие щепки. Это его немного успокоило. Он вылез из-под тахты и посмотрел на себя в зеркало, которое отразило безумно перекошенное лицо с расширенными зрачками и окровавленным ртом. Несколько часов после этого он не мог прийти в себя, сотрясаемый дрожью и с помутненным разумом. Утром он уходил на работу и в повседневной суете своих рутинных занятий как будто забывал о том страшном вечернем накате. Но по мере приближения очередного вечера растущее беспокойство начинало томить душу, и чтобы забыть, и чтобы заглушить это томление, он по дороге заходил в рюмочную и, морщась, заглатывал стакан водки. Но как только настенные часы били семь, страх опять накатывал холодной мерзкой волной, и он, как затравленный зверь, метался по квартире, пока, в конце концов, опять не залезал под тахту, где снова дрожал и грыз деревянную ножку. И так повторялось каждый вечер. Однажды, не выдержав, он побежал спасаться к соседу. Сосед — старый тучный пенсионер дядя Вася, открыв дверь и мрачно посмотрев на него, сказал: “Пить надо меньше” — и захлопнул дверь.

Порой Клим чувствовал, что вот-вот умрет, и тогда кое-как одетый бежал в больницу, которая была напротив его дома и, дрожа, сидел в темном холодном вестибюле в надежде, что если уж совсем будет плохо, то его здесь спасут. Изредка мимо проходили врачи и медсестры в белых халатах. Он жадно смотрел на них, и ему становилось легче.

Но дома он явственно ощущал присутствие какой-то темной злой силы, которая с нетерпением поджидала его. Он уже начал изнемогать и перестал ходить на службу, мыться, читать и поднимать телефонную трубку. Томясь в тяжелом оцепенении, он сидел на диване и ждал наступления вечера.

Он решил основательно приготовиться к вечеру для защиты. Снял со Стены охотничье ружье и набил патроны волчьей картечью. Опять сел на диван, положив ружье на колени. И вот наступил вечер, часы натужно и глухо пробили семь. Он схватил ружье и, держа его наперевес, стал медленно прокрадываться на кухню. И когда за углом опять промелькнула тень, и он успел в нее выстрелить с обеих стволов. После грохота выстрелов из расходящегося порохового дыма кто-то махал ему черной тощей рукой и отвратительно визгливо смеялся. Он отступил к дивану, переломил стволы, вложил еще два патрона. В двери квартиры ломился и кричал пенсионер дядя Вася, но Клим ничего не слышал, ужас вновь захлестывал его волнами. Он откинул голову назад и засунул ружейные стволы себе в рот. Снял правый ботинок, большим пальцем стопы стал нащупывать холодную сталь спускового крючка. На миг он представил, как выстрелом разнесет ему череп, разбросав мозги и кровь по стене.

— Фу, какая гадость! — сказал он откинув ружье. — Нет, ты меня не возьмешь! — закричал он и выбежал на улицу. Понурив голову он поплелся к психиатру. Психиатр — вертлявый и смешливый еврей, которой делил весь мир на психиатров и сумасшедших, уложил Клима на холодную клеенчатую кушетку, сам сел в кресло в головах и повел беседу по Фрейду, сводя все на сексуальную неудовлетворенность клиента в раннем детстве. Он придавал большое значение несбывшейся половой связи Клима с какой-то чернушкой из детского садика, толковал о каких-то каловых палочках и завирался еще о чем-то. К тому же, от него сильно пахло фаршированной щукой и чесноком. Он довел Клима до позывов к рвоте и тот, вскочив с кушетки, поднял ее и положил на поклонника Фрейда, с удовлетворением услышав пронзительный заячий визг лекаря. Хлопнув дверью, он вышел на улицу и завалился в кабак, где напился до умопомрачения. Не помня как, добрался до своего дома и свалился поперек каменной лестницы, погрузившись в мертвецкий сон.

В это время одна молодая одинокая и эмансипированная особа по имени Сонька возвращалась с концерта, где давали сочинения модного композитора Шнитке. Наслушавшись в лихой аранжировке кошачьих воплей, скрипа старых дверей и урчания унитазных водопадов, она пребывала в крайне раздражительном состоянии -— было жалко зря потраченных денег. Она была худощавой миниатюрной дамочкой, но с крепким самостоятельным характером, как говорится: “маленькая птичка, но

100 коготок востер”. На лестнице в парадной пахло мочой и было довольно темно — обычная закономерность ленинградских парадных, где электрические лампочки постоянно крали алкоголики и бомжи. Поднимаясь на ощупь по лестнице и размышляя о Шнитке, она натолкнулась на что-то большое и мягкое, лежащее поперек ступенек в явной атмосфере винных паров.

— Вот, еще какой-то боров разлегся, пройти невозможно! — завизжала Сонька. Она пнула его ногой в мягкий бок.

— Прошу меня не тревожить и не будить. Я очень хочу спать... — жалобным голосом проговорило лежащее тело.

— Вот еще новость, нашел себе бесплатный отель. Вставай сейчас же, негодный мужичишка! — негодовала Сонька и еще раз пнула его ногой.

— Не надо меня пинать ногой. Во-первых, больно, во-вторых, я кандидат искусствоведения, а не какая-то там шалупень. К тому же я добрый и большой, и все меня бить остерегаются.

— Вот тебе еще! — сказала, пнув его, Сонька.

— Ой, ой, мадам, вы угодили в очень чувствительное место.

-— Буду пинать туда же, пока не встанешь и не пропустишь меня домой.

— Встаю, встаю, прошу прощения. Помогите мне. Ой, какая вы маленькая, как птичка. Это я напился от страха. Я болен страхом и сегодня хотел застрелиться из ружья.

— Ах ты, негодный мальчишка, держись за перила. Вот и моя дверь. Застрелиться из ружья? Это уже серьезно. И похороны нынче дороги, да и гроб тебе нужен с нестандартную колоду. Ну что, встал? Проходи, проходи, потерянный ты человек. Вот, садись сюда. Я сейчас сварю тебе крепкий кофе. А пока выпей средство для протрезвления.

— Ой, какая гадость!

— Смотри, не вздумай блевать, а то побью тебя веником. А вот и кофе, пей и рассказывай, что с тобой приключилось. Да, а звать-то тебя как?

— Клим.

— А меня зови Сонька.

— Ну вот, Сонечка, жил я до двадцати семи лет...

— Не Сонечка, а Сонька!

— Так вот, дожил я до этих лет и погибаю от страха. Просто ужас какой-то. Как вечер, так он и приходит. Веришь?! Забираюсь под тахту и дрожу там. Четыре деревянные ножки изгрыз у тахты, теперь хоть выбрасывай. Черт-те что делается со мной!

— Клим, пожалуйста, больше не поминай нечистого, да еще на ночь. Поэтому и заливаешься водкой?

— Заливаюсь.

— Помогает?

— Еще хуже становится.

— А у психиатра был?

— Был. Говорит, что это у меня от детской сексуальной неудовлетворенности. Прет бессознательное из глубин памяти.

— Фу, какой дурак твой психиатр.

— Конечно. Он сам чокнутый, к тому же рыбой воняет. Я его фрейдовской кушеткой придавил.

— Клим, ты веришь в Бога?

— Как-то не задумывался над этим вопросом. Пожалуй, что нет.

— Ага, вот, как говорят немцы, альзо, хир во хунд беграбен. Вот здесь и зарыта собака.

— Какая еще там собака?

— Наверное, это и есть причина твоего страха. Вот тебе матрас, я запру тебя в кухне. А завтра поведу тебя решать эту проблему.

— Куда, в синагогу?

— Нет, на монастырское подворье. Смотри, не шали, дрянной мальчишка, а то отведаешь веника. Спи!

Сонька заперла дверь в кухню на ключ и отправилась спать.

Немного пришедший в себя Клим повалился на матрас. Страха не было, и он заснул. Последней мыслью его было, что надо держаться за эту девку, что-то в ней есть успокоительное.

В монастырское подворье они пришли рано, только что закончился братский молебен. По их просьбе монастырский послушник провел их в келью настоятеля, игумена отца Прокла. Отец Прокл в подряснике, с полотенцем на шее, сидел за столом и пил для здоровья цветочный чай.

Посмотрев на них, он улыбнулся и сказал: “В келью мою вошли медведь с мышью. Садитесь на диванчик и выкладывайте, с чем пришли”.

Запинаясь и потея, Клим рассказал о своей беде. Сонька вставляла существенные замечания. Игумен выпил очередную чашку чая, обтер лысый лоб полотенцем и промолвил, что здесь дело ясное, что дело темное.

— С детства человек живет телом и только им, а по мере возрастания, человек начинает входить в духовную жизнь. Он начинает понимать, что он есть не только одно тело. Душа, жаждущая Бога, дает о себе знать. И человек так или сяк находит дорогу к Богу, находит дорогу ко храму. И особенно сильно он ищет эту дорогу, если ему доведется пострадать, вкусить различные скорби. А жизнь наша земная, как известно, без скорбей не бывает. Прямо скажу тебе, Климушка, насели на тебя и одолели тебя бесы. Жизнь ты вел неправедную, и посему Бог тебя отдал на истязание бесам. А бесы довели тебя до того, что ружье себе в рот совал и жизни себя лишить покушался. И твоя душенька тогда прямым ходом опустилась бы в адские недра на веки вечные, на муки бесконечные, где вопли, вой, скрежет зубовный и где червь неусыпаемый. Но Господь с высоты Своей призрел на тебя, пьяненького, и, пожалев, послал тебе в помощь Соньку. Она хотя и малый кораблик, но сила в ней большая Богом вложена. Она тебя вытянет из грязного житейского болота, наставит тебя в Законе Божием, примешь святое крещение, послужишь годика два при храме нашем. Ведь ты же — реставратор, а там — под венец с Сонькой. Хотя она против тебя и маленькая, но ох-хо-хо, — грехи наши тяжкие, — как говорят на Руси: “мышь копны не боится”.

— Ой, батюшка Прокл, увольте меня от него. И боюсь я этого толстого негодного мальчишки.

— Ты, Сонька, православная христианка и от меня приняла крещение. Посему, во имя Отца и Сына и Святого Духа возлагаю на тебя сие послушание для спасения этой заблудшей овцы. Аминь.

Грядите с миром, еще вы и Господу вместе достойно послужите. Благословение Божие на вас. А тебе, Климушка, быстрее надо принять святое крещение. Быть при Соньке пока, как брат во Христе. Вместе есть, пить и молиться. Молитва страх побеждает и бесов отгоняет. Возлюби Христа и Церковь Его Святую и Он возлюбит тебя, и никакая злая сила бесовская не приблизится к тебе. Старайся больше поститься, а то уж ты очень многоплотен и буен от этого.

Прошло два года. Все свободное от работы время Клим проводил в храме, реставрируя иконы, еще оставался на вечерню или на всенощную и домой приходил поздно. Но дом теперь был теплый и благодатный, и ждали его уже две души — Сонька и младенец. Они с Сонькой уже были повенчаны, страх отступил от Клима, и о тех временах напоминали только изгрызенные ножки тахты.

Как-то вечерком, на огонек к ним зашел новый приятель Клима Игорь, служивший в храме алтарником.

Сонька напекла блинов, и они хорошо попили чайку. Игорь поведал Климу, что в Псковской епархии владыка обещал ему приход и ему надо через пару недель ехать для рукоположения. Неожиданно он предложил Климу ехать вместе. Может быть, и он сгодится там в псаломщики, а может быть, даже и в дьяконы,

— Службу и Устав ты за два года изучил, к тому же — реставратор. Поедем, а там — что Бог даст,

Сонька заволновалась и обещалась крепко молиться за удачу, потому что ей давно была охота в матушках походить.

Была зима, и закутанные путешественники, благословясь и взяв корзинку с Сонькиными пирожками, добрались до вокзала и залезли в вагон. Когда поезд двинулся, они, перекрестившись и снявши пальто, принялись жевать пирожки.

Владыка — сухонький старец с окладистой седой бородой и черными густыми бровями в скуфейке и домашнем подряснике — принял их благожелательно, но немного удивился, что ждал одного, а приехали двое. Посадил их на диван, а сам сел напротив, рассматривая их каким-то косым вороньим зраком. Вначале выслушал одного, затем другого. Встав, он благословил их, причем, правую руку возложил на голову Клима, а левую — Игоря. И решение его было таково: быть на приходе священником Климу, а Игорю отправляться восвояси. Клим густо покраснел и хотел было возразить, но владыка движением руки остановил его и сказал:

— Решение окончательное и обжалованию не подлежит. Такова церковная дисциплина.

Клим проводил понурого Игоря на поезд, а сам вернулся для рукоположения и получения прихода. Владыка его проэкзаменовал и сказал: “Аксиос”, что по-русски обозначает — достоин. После рукоположения храм ему был пожалован уникальный, но в деревне, причем довольно глухой и отдаленной. Построен он был при барской усадьбе в восемнадцатом веке родителями знаменитого русского полководца. Как историческая достопримечательность храм не был разграблен, на нем висела чугунная охранная доска, но старый храм нуждался в солидной реставрации, что владыка и имел в виду, посылая сюда Клима. Храм-то был, а прихожан практически не было. Избаловался народ, совсем отбился от церкви и приходил только на двунадесятые праздники, да еще если окрестить ребеночка или отпеть покойника. Сонька не заставила себя долго ждать и вскоре приехала на специально нанятой машине с мебелью, со всеми бебехами и младенцем. В восторге она ходила вокруг храма, долго стояла, обомлев, у прекрасного, в духе русского барокко, иконостаса, а что прихожан не было — это ее мало беспокоило. На это она сказала, что не помнит и не слышала о таком случае, чтобы где на приходе поп от голода помер.

— Вот дождемся лета, разведем огород, купим коровушку и будем жить.

Сам же отец Климентий был в каком-то мистически восторженном состоянии.

Он каждый день служил Божественную Литургию, подавал возгласы, произносил ектений за дьякона. Сонька ходила со свечой и подавала кадило. Она же в единственном числе пела на клиросе всю службу. Голос у нее был тонкий, хрустальный и сильный. В церковные окна был виден крупными хлопьями медленно падающий снег, оседающий на ветвях берез, Сонькин голос был жалобный и тоскливый, и казалось, что это поет сама иззябшая, укрытая снегами матушка-Русь.

“Со страхом Божиим и верою приступите!” — возглашал батюшка Климентий. И Сонька на ходу распевая: “Тело Христово приимите...” — приступала и приобщалась. И так входила в них благодать Божия, и оба они светлели ликом и были, как Рахиль и Иаков.

Так незаметно прошла зима, весна. На Пасху народу привалило много, стояли даже во дворе. Батюшка после Златоустова огласительного слова сказал обличи-тельную проповедь. Он говорил, что нынешние люди оставили Церковь Христову и стали поклоняться идолу. А идол этот стоит в каждом доме в красном углу, где полагается быть святым иконам. И народ губит свои души, смотря на всякие бесовские представления. Тяжко народ согрешает, любуясь фильмами, где блуд, убийства и грабеж. И еще сказал батюшка, что если они не будут ходить в храм Божий, то он, убогий пастырь Климентий, сам будет приходить к ним в дома и наставлять в Законе Божием. И стал с тех пор отец Климентий постепенно обходить свой приход. В черной рясе на вате, сшитой ему Сонькой, в скуфье, в сапогах и с посохом от собак, ходил он из дома в дом.

— Мамка, опять поп к нам пришел, — глянув в окно сообщил вихрастый мальчишка обществу, сгрудившемуся около бурно работающего телевизора, где вопя, трясли друг друга за грудки мексиканские сеньоры с бакенбардами и злыми собачьими глазами.

— Батя, ты это, тово, посиди малость, пока мы сериал досмотрим, — сказал дедушка Егор.

Отец Климентий сел на лавку и просидел с полчаса, пока в телевизоре не закончился этот мексиканский содом. После еще малость пообсуждали просмотренное и спорили: брюхата иль нет мексиканская девка Перла? Вихрастый мальчишка при этом, указал на виновника — синьора с рыжими бакенбардами, за что от деда получил увесистый подзатыльник.

— Ну что, язычники, освободились?

— Да что ты, батюшка, каки-таки мы язычники, мы все крещеные, — всплеснула руками бабушка Пелагея.

— Нет, бабуля, все равно язычники, потому что этому идолу поклоняетесь и в церковь не ходите, постов не соблюдаете, Богу не молитесь.

— Какому такому идолу?! — вскричала Пелагея.

— Да вот он, перед вами, телевизор этот, что поработил вас и сожрал со всеми потрохами. А Бог-то все видит. И придет время восплачете вы за свое нечестие и отступление от Бога.

— А ты, батя, нас не пугай, — сказал дед Егор, - живем тихо, работаем, не воруем, и какой-то достаток у нас есть, а телевизор нам — развлечение. Ну, а Богу в нашем хозяйстве вроде бы места и не осталось.

— Ой, Егорушка, окстись, как бы нам всем не поколеть и не погореть за твои речи. Ведь знамо, что Бог поругаем не бывает. И Бог усматривает каждую былинку, недаром в Писании сказано, что всякое дыхание да хвалит Господа, — увещевала бабка Пелагея.

Вот так и ходил везде батюшка Климентий, беседовал с людьми. Рассказывал и про себя, что раньше тоже был безбожник, и как на него напустились бесы и замучили чуть не до смерти, и только в ограде Церкви он спасся от лютых врагов.

Призываемая Божия Благодать помогала ему. Люди задумывались над своей жизнью, некоторые оставляли пьянство. Понемногу народ стал приходить в храм на службу. Матушка Сонька подобрала и составила клиросный хор, и теперь гармоничные распевы удачно вписывались в богослужения.

Однажды батюшка Климентий решил осмотреть подвалы храма. Спустившись с Сонькой по крутой лесенке, они обнаружили сводчатый, совершенно сухой подвал со склепом, сооруженным под алтарем. В нем покоились родители великого полководца и строителя храма сего, почившие еще в восемнадцатом веке в царствование императрицы Екатерины Великой. Съеденный ржавчиной замок рассыпался в крепких ладонях батюшки.

Со скрипом отворили массивные створчатые двери. Дрожащая от страха Сонька светила фонариком. Пыль и паутина свисали с потолка серыми гирляндами. На каменном постаменте, покрытые толстым слоем пыли и обложенные тусклыми серебряными венками стояли два старинных гроба на дубовых ножках-балясинках, с массивными кистями по углам, покрытые истлевшей парчой. Батюшка поддел стамеской крышку гроба и снял истлевшую пелену. Здесь было тело старика в парике с коричневым высохшим лицом, тонким носом и запавшим беззубым ртом. Покойник был в мундире генерал-аншефа Екатерининских времен. Высохшая коричневая кисть руки сжимала позолоченный эфес шпаги, грудь опоясывала красная муаровая лента с орденской звездой на боку.

Когда батюшка отрыл второй гроб, то увидел покойную хозяйку усадьбы — старую барыню с коричневым усохшим лицом в большом парике, когда-то белым, теперь пожелтевшим, с брюссельскими кружевами и шифром флейрины на плече. Из гробов поднимался запах плесени и каких-то восточных ароматов.

— Ну, ладно, отец, отслужи литию по покойным, и уйдем отсюда.

С приходом лета, когда не стало надобности топить печи в храме, батюшка Климентий принялся за реставрацию иконостаса. Потускневшая позолота ажурной резьбы по дереву и чудные иконы фряжского письма лучших мастеров кисти восемнадцатого века требовали профессионального мастерства высокого класса, и батюшка в помощь себе пригласил знакомого живописца из Ленинграда. Ему отвели отдельную комнату в просторном поповском доме, и они с батюшкой, не торопясь, приступили к реставрации, проводя в храме целые дни от утра до вечера. Прерывались только на обед, степенно шли в трапезную, где матушка их потчевала, чем Бог послал. Хотя в деревне не очень-то разбежишься с деликатесами, но хорошие наваристые щи, гречневая каша, жареная рыба и клюквенный кисель всегда были на столе. Приохотившиеся ко храму прихожане иногда приносили и мяса, и кур, и гусей. Батюшка Климентий еще больше раздобрел и был гора горою, а хлопотливая Сонька — все такая же маленькая мышь.

Перед началом реставрации в храм приезжали какие-то фотографы и тщательно снимали интерьер и особенно — иконостас. Говорили, что для журнала. Сонька потом ругала батюшку, что документов не спросил у этих фотографов. Ох и прозорливая эта Сонька!

Однажды ненастным утром Сонька месила опару на хлебы, а мальчуган ее стоял рядом и, держась за юбку, клянчил булку со сгущенкой. Вдруг, через мутные стекла кухни она увидела подъехавший серый джип, из которого вышли трое мужчин в рабочей одежде и направились в храм.

— Какие-то помощники из города к батюшке, — подумала она.

Однако вскоре она услышала хлопки выстрелов. Из храма выбежал живописец и, обливаясь кровью, упал на траву. Когда Сонька вбежала в храм, батюшка, вооруженный короткой толстой доской, отбивался от грабителей. Одному он переломил руку, и пистолет полетел куда-то в угол. Двоих успел оглушить доской, и они лежали на полу. Бандит со сломанной рукой бросился в угол к пистолету, но Сонька, как кошка, прыгнула на него и, вцепившись мертвой хваткой, повисла на нем и не давала двинуться с места. Мощный кулак батюшки опустился на голову бандита, и тот мешком повалился на пол. Сонька от строительных лесов притащила веревку и моток электропроводов, и они вдвоем связали оглушенных бандитов по рукам и ногам. Тут батюшка захрипел, закашлял, выплевывая кровь, и опустился на солею. У него свистело в боку, и кровавая пена пузырилась на губах. “Они мне прострелили легкое”, — сказал он и потерял сознание.

— Ой, не умирай, Климушка, не умирай, негодный мальчишка! А то я тебе задам! — завопила Сонька, и опомнившись, побежала к телефону. Через полчаса прибыла милиция и скорая помощь. Батюшка был жив, и порывался сам идти в машину, но тяжело дышал и его понесли на носилках. Края рясы волочились по траве, и он иерейским благословением благословил храм, Соньку и младенца. Живописец был уже мертв. Бандитов сволокли в милицейскую машину. Набрав скорость, обе машины скрылись из вида. Батюшка пролежал в районной больнице целый месяц, его удачно прооперировали

и здоровье постепенно поправилось.

Следователь прокуратуры, навестивший его в больнице, говорил ему:

— Не надо было оказывать сопротивление вооруженным бандитам. Ну, выломали бы они иконы, ограбили ризницу и уехали.

—- Э, нет, — сказал ему батюшка, — во-первых, они сразу открыли стрельбу и убили моего товарища. Жаль его, бедного. И еще, уважаемый следователь, в мире есть такие высокие ценности духовного плана, когда их любой ценой надо защищать и отстаивать. За Мать свою, Церковь, я и впредь жизни не пожалею. Она мне новую жизнь подарила и открыла такие горизонты, о которых я даже не подозревал. Ну а пуля, вот она, я положу ее в киот под стекло к иконе Спасителя на молитвенную память.

Бесогон из Ольховки

Зима в этом году в Закарпатской Руси стояла необыкновенно суровая. По утрам, когда заиндевевшие ветви деревьев искрились и сверкали на солнце, столбик термометра зашкаливал за минус двадцать. Горы, лес, ущелье — все завалило снегом, а крестьянские хаты в Ольховке как будто наполовину осели в сугробы, накрывшись большими снежными шапками, да над каждой хатой в морозном безветрии поднимался синий печной дымок. И над всей этой застывшей зимней красой на малой горе возвышался православный храм Божии, трудами и грошами поселян возведенный из камня на века. Около храма, в больших деревянных решетчатых клетях, совсем приземленно, была устроена звонница с двумя огромными, покрытыми зеленой патиной колоколами и дюжиной подголосков мал-мала-меньше. Колокола были украшены орнаментом, барельефами святых и славянской надписью, гласившей, что колокола были отлиты в Австрии во славу Пресвятой Троицы.

Мы с приятелем Юрием Юрьевичем — коренным гуцулом — ехали в Ольховку по делам на его вездеходной “Ниве” по горной дороге, стуча одетыми на колеса цепями. С нами ехала приятельница Юрия Юрьевича, молодая красивая вдова Магда, и везла своего бесноватого сына, мальчишку лет девяти, на которого не было никакой управы. У Магды в Ольховке был родственник, которого она по-гуцульски называла “вуйко”, что, означало, что он ей — дядя. Этот вуйко был иеромонахом и целых сорок пять лет служил священником в Ольховской церкви. Когда мы вышли из машины, щурясь от яркого горного солнца, звонарь раскачивал колесо, прикрепленное к железной балке, на которой висели колокола. Здесь раскачивают сами колокола, а не железный язык, как у нас в России. Вскоре тяжелый медный гул валом прокатился по земле и, отразившись от гор, эхом прошелся по ущелью. По тропинкам в снежных сугробах ко храму потянулись прихожане в овчинных шубах и валенках. День был воскресный, и народ спешил на Божественную Литургию. Здесь в храме специального хора не было, как, впрочем, и повсему Закарпатью, и народ пел всю службу от начала и до конца, как в древние времена.

Надо сказать, что хотя зимой здесь храмы не отапливаются, прихожане в своих овчинных шубах и валенках на холод не жалуются, но я, когда из теплой машины вошел во храм в своем легком пальтишке, холод пронизал меня до самых костей. Народ пел, и пар, клубами вырываясь из глоток, поднимался к потолку. Царские врата были открыты, и я хорошо видел, как священнодействовал иеромонах. Он был стар сухой здоровой старостью, быстр и точен в движениях и легок на ногу. В отличие от закутанных в шубы прихожан батюшка был одет очень легко, судя по развивающемуся при быстрых движениях облачению и летящей походке с кадилом в руке вокруг престола. Стопы ног его, обутые в новенькие резиновые галоши, так и мелькали из-под облачения. Меня от холода стала колотить дрожь, и я сказал Юрию Юрьевичу, что замерзаю и пойду сяду в машину. В машине я включил отопление и немного согрелся. Я сидел и раздумывал о батюшке, который слыл по всему Закарпатью как решительный и удачливый экзорцист или по-русски —- бесогон.

Заклинание и изгнание нечистой силы из бесноватых — дело трудное и небезопасное для здоровья и даже для жизни. Я знал несколько таких воителей с нечистью, но все они как-то ослабевали телесно, теряли силы, заболевали и умирали преждевременно в преполовении дней своих. Только один дожил до старческого возраста, но это уже был не человек, а руина. Они все говорили, что на отчитку, во время чина бесоизгнания, уходит много энергии, и после этого действа они каждый раз чувствовали упадок сил, как после тяжелой болезни. Так что демоны тоже не дремали, подтачивая их здоровье. Но отец Мефодий, о котором наш рассказ, как я потом узнал, на это не жаловался, потому что крепкой верой, праведной жизнью и особенно смирением он, как бронежилетом, был надежно защищен от смертоносных стрел врага рода человеческого — дьявола. Между прочим, “бронежилет” особого свойства у него действительно был когда-то, во дни его первых лет иеромонашества, пожалованный ему в Киево-Пе-черской Лавре ветхим святым схимником отцом Пахомием. Старец также благословил его и черной бархатной скуфьей, сняв ее с собственной головы. Своим проницательным и прозорливым глазом отец Пахомий углядел в молодом смиренном иеромонахе великого воителя с бесовским племенем. И скуфья, и жилет имели сокровенную тайну, которую видели только нечистые духи, ведьмы, колдуны и прочая болотная нежить. Эта тайна заключалась в том, что в жилет и скуфью были вшиты множество кусочков святых мощей от Киево-Печерских угодников, почивающих в Богомзданных пещерах Киево-Печерской Лавры, которым, как гласит Киево-Печерский Патерик, была дана Божия благодать наступать и поражать невидимую силу вражию. Батюшка одевал эти святые доспехи только в особых случаях, когда чувствовал, что в бесноватом сидит не простой демон, а князь бесовский.

Я пригрелся в машине и даже стал засыпать, но дверца открылась, и я очнулся от дремоты. Передо мною стояли Юрий Юрьевич, Магда с мальчишкой и сзади отец Мефодий без пальто, в легкой темной рясе. Я вылез из машины, и по узкой снежной тропинке отец Мефодий повел нас к своей келье на обед. Спустились по косогору вниз к ветхой покосившейся избушке с маленькими окнами под почерневшей соломенной крышей, обили от снега о порог ноги и вошли в сени, где висели сухие березовые веники и стояли какие-то кадки. В полутемной прихожей я наткнулся на набитый сеном, стоящий на козлах узкий длинный ящик, похожий на гроб. В единственной комнате тоже было темновато и пахло ладаном, постным маслом и рыбным супом. От топящейся плиты по стенам играли блики пламени, да перед образами в углу теплилась лампада. Избушка была настолько старая, закопченная и ветхая, что потолок прогнулся этаким животом вниз и был подперт корявым извилистым древом с рогулькой на конце. Кроме обеденного стола у окна в келье был одежный шкаф, большой сундук, окованный полосками железа, да деревянная кровать с большими подушками и ватным лоскутным одеялом. Все это дополнялось лавкой и несколькими темными засаленными табуретками. На одной из них сидела странная старуха, как поглядеть, так сущая ведьма. Ей, наверное, было лет восемьдесят с гаком. Она ворочала в топке кочергой, и ее профиль напоминал щипцы, так как крючковатый нос почти сходился с острым подбородком. Из-под черного платка выбивались лохмы седых волос. Как я потом узнал, она была большая любительница курить трубку, набитую лютой махоркой, и прикладываться к бутылке с синим денатуратом. Она встала и хриплым голосом доложила батюшке, что обед готов. Тут я увидел, что у нее одна нога, вместо другой была приделана деревяшка. И звали старуху — Карла. Как потом рассказал батюшка, она действительно была настоящей закарпатской “босоркань” — так здесь называют ведьм, но сейчас уже в отставке. Батюшка однажды спас ее, вырвав из рук разъяренных поселян, которые тащили старую каргу, чтобы утопить в Боржаве за ее пакостные ведьмовские проделки. Избушку ее селяне сожгли, и батюшка по доброте своей взял ее к себе, чтобы она вела хозяйство и готовила ему обед. Старуха оказалась наглой особой и сразу захватила батюшкину кровать с засаленным лоскутным одеялом, так что бедному кроткому отцу Мефодию пришлось устроиться в прихожей и ночевать в ящике с сеном, покрываясь ветхой рясой.

О, великое смирение было у этого монаха, поэтому и бесы не могли его никак уязвить. Старуха, стуча деревянной ногой, быстро накрыла стол и поставила приготовленные ястие и питие. Батюшка прочитал молитву, благословил трапезу, и мы сели за стол. Вначале старая подала настоящий венгерский рыбный папри-каш — горячий и жгучий, как адское пекло. Чтобы есть этот суп, надо иметь железный желудок. В нем было столько перца, что мы все, открыв рот, дышали, как собаки на жаре, а батюшка ел, не поперхнувшись, и только слезы катились у него из глаз. Затем была подана обжаренная в яйце и сухарях капуста с бобами и рисовая каша с грибами. Поскольку в месяцеслове на этот день значилось разрешение на вино, мы выпили по стаканчику местного рислинга, страшно кислого — “вырви глаз”. Потом еще пили чай. Батюшка вкушал один раз в сутки, но основательно. Не успели мы закончить трапезу, как в окно постучали, и в избу зашла приятная пара лет этак по сорок пять с просьбой и за советом. Оба были вдовые, имели взрослых детей, которые переженились, и поэтому эта пара считалась между собой как сват и сватья. И вот, им тоже пришла фантазия обвенчаться вторым браком. Батюшка усадил их на лавку и полез в сундук, откуда достал старинную пудовую в кожаном переплете книгу “Кормчую” и зачитал им следующее: “Сват и сватья имеют родство не по крови, а по присвоению ко браку их чад, и Соборные Отцы их брак не разрешают и не запрещают, а полагаются на их собственную совесть. А если сойдутся в браке, то не порочен сей брак, но эпитимия им будет такая: не вкушать мяса один год”. Пара поклонилась батюшке, поблагодарила его и, довольная, вышла вон.

Красивая вдова Магда стала жаловаться на своего сынка, что буен, хулиганит, и нет на него управы, и просила вуйко, чтобы выгнал из мальчишки беса. Батюшка призвал мальчика, огладил его по голове и, зажав между коленями, пристально посмотрел ему в глаза. Мальчик был спокоен и улыбался. Был он также спрошен: ходит ли на исповедь и приемлет ли Святое Причастие? Мальчик ответил утвердительно.

— Нет в нем беса, — сказал батюшка, — мальчик живой, бойкий, перерастет и будет хорошим человеком и добрым христианином.

Будучи врачом, я многие болезненные состояния относил не на счет бесов, а вследствие нервных заболеваний, поэтому спросил батюшку — как он различает, что от бесов, а что от телесных и нервных расстройств. Может быть, вообще, бесы — плод больной фантазии?

— Ты, милый, — сказал батюшка, — читай Ветхий и Новый Завет и узнаешь, что издревле дьявол и его слуги допекали и губили род людской. Ты же не видишь, к примеру, и не чувствуешь радиоволны, но они пронизывают нас и реально существуют. Вот и бесы в поднебесном пространстве так и кишат. Их там легионы. Они везде и даже здесь, в моей келье. Вот смотри! Эй, дьявол, сними мне галоши!

Батюшка вытянул ноги. И вот внезапно галоши слетели с ног, покрутились в воздухе и снова оделись батюшке на ноги. Магда ахнула, и мы все, кроме Карлы, были поражены происшедшим. Что касается Карлы, то она, стуча деревяшкой, радостно запрыгала на своем табурете, посылая воздушные поцелуи куда-то в темный угол. Старец улыбнулся и крестным знамением осенил келью.

— Снимай опять! — прокричал он, но на этот раз галоши остались на ногах. — Его больше здесь нет, после того, как я ожог проклятого крестным знамением.

Что же касается отличия больного от бесноватого, то здесь надо иметь от Господа дар различения духов. Господь наделил меня этим даром, да и вы тоже можете понимать что к чему: если человек постоянно злой, угрюмый и склонен лгать и делать всем пакости, то какой в нем дух обитает?! Ну конечно, сатанинский.

А если человек исполнен любви к нашему грешному миру и смотрит на него добрым благожелательным взглядом, делает всем добро и верит во Святую Троицу, то какого духа этот человек?!

Ну конечно, Дух Божий в нем. И еще скажу вам, что бесноватый Бога не любит, постов не соблюдает, на исповеди не бывает, Святого Причастия не приемлет. Демоны к Чаше святой его не пускают. Если его насильно тащат к Причастию, то он вопит от страха, упирается, карячится, как будто его влекут на казнь. Больной же телесно человек и Бога благодарит за посланное испытание, и много молится, и Святым Причастием спасается.

— Батюшка, да как вы научились управляться с ними, как дошли до этого?

— Э-э, милый, это было давно, в первый год моего иеромонашества. Я тогда жил в монастыре около селения Иза. Монастырь был бедный-пребедный. И вот, мы с моим духовным отцом, игуменом Памвой, берем ящики с плотницкими инструментами и идем по селам на заработки для монастыря. Так делала вся братия, чтобы как-то прокормиться. Раз работали мы целый день на жаре в селении Заднее, устали, поели, что Бог послал, и легли отдыхать в тенек под дерево. А тут приходят селяне и просят идти до хаты, где буйствует и громит все одна бесноватая. Отец Памва мне и говорит:

— Мефодьюшка, голубчик, пойди изгони беса из этой несчастной. А то я очень уставши.

— Да как я пойду, честный отче, если я не приставлен к этому делу, да и не знаю, с какого конца начать.

— Вот, слушай сюда, чадо ! Прежде всего, попробуй ее подвигнуть к исповеди. Теперь удача будет зависеть от силы твоей веры во Святую Троицу, в Господа нашего Иисуса Христа. Затем дай бесноватой в руки горящую свечу, а присутствующие родственники и соседи пусть громко за нее молятся. После этого читай литию, окропляй бесноватую святой водой и клади ей на шею епитрахиль. Вот тебе мой требник, там есть лития и отдельно на бумажке написана молитва на бесоизгнание. Я тебе ее прочитаю, а ты слушай и старайся также прочитать ее, — и батюшка стал медленно читать.

Тут, внезапно прерывая батюшку, старая Карла издала оглушительный вопль и, не переставая вопить и кашлять, пулей выскочила из кельи на улицу и, взмахивая руками, начала скакать кругом избы, а потом ловко взобралась по косогору и исчезла из вида.

— Вот, допек Карлу на свою голову, — сказал батюшка, — теперь неделю буду сидеть без обеда. Ну, ладно, далее отец Памва читает молитву;

— ... Смилуйся, Господи, над нашими воздыханиями; смилуйся над слезами этой больной, полной веры в Твое милосердие. Допусти ее к таинству примирения с Тобой через Иисуса Христа, нашего Господа. Аминь.

Отец Памва остановился, подумал и затем продолжал:

— Это повторить два-три раза. Под конец больную причастить запасными дарами. Еще надо прочитать ей из Евангелия страсти Господни. Напиши также слова из Евангелия от Иоанна: “В начале бе Слово” и “Слово плоть бысть” и надень на шею женщины, и пусть все родственники ожидают от Бога благодати выздоровления.

— Ну, крокуй (Шагай (укр.)), чадо. Иди до бесноватой. И отныне это будет тебе послушанием до конца твоей земной жизни. И я пошел за послушание работать для Бога. И так стал бесогоном.

— Батюшка, а где бес сидит в человеке? Может быть, в душе?

— Бес может сидеть в человеке где угодно, но больше в голове. А вот к душе подобраться он не может, потому что в душу может войти только Тот, Кто ее создал.

“И сказал Бог сатане, отдаю всего тебе человека Иова, только душу его не трогай”.

“И сказал Господь сатане: вот он, в руке твоей, только душу его сбереги” (Иов. 2, 6).

И по слову Божиему всегда есть надежда на исцеление бесноватого.

— А вот, батюшка, если исцеление все же не получается, что тогда делать?

— Сам Господь дал ответ на твои вопрос: “Когда ученики спросили Иисуса: почему мы не могли изгнать его? Иисус же сказал им: по неверию вашему”. И действительно, вера экзорциста или по-русски — бесогона имеет решающее значение. Или еще может быть, что Бог попускает бесноватого больного еще пострадать для его последующего духовного просветления или совершенствования.

— Батюшка, а все же какие есть главные средства врачевания бесноватых?

— Можете записать. Их семь. Перечислю по порядку: пост и молитва, паломничество ко святым местам, генеральная исповедь прегрешений, начиная с семи лет, молитвенное делание с многократным осенением себя крестным знамением и набожными размышлениями, праведные обеты, бесоизгнание.

И все это венчает принятие Святого Тела и Крови Христовой. И потому чаще причащайтесь. Бес не может пребывать в человеке совместно с принятым Святым Пречистым Телом и Кровью Христовыми.

Наконец мы, получив благословение, распрощались с батюшкой и вышли. Недалеко от батюшкиной кельи я увидел обширный, прекрасной постройки дом с большими светлыми окнами и верандой. Я спросил Магду:

— Чей это такой красивый дом?

— Это батюшкин дом.

— Как батюшкин?!

— Да, это благодарные прихожане уже лет десять назад построили и обставили этот дом для своего любимого пастыря. Там полный комфорт, но батюшка предпочитает жить в своей ветхой келье и спать в гробу, а в дом пускает приезжих к нему издалека богомольцев.

Вот, пожалуй, и все о бесогоне из Ольховки. Это было в 1984 году. Не знаю, жив ли он еще. Дай-то Бог.

Любовь к отеческим гробам

Когда-то, в семидесятых годах, я лежал в одной кардиологической клинике Ленинграда и, находясь в палате, с унынием смотрел в окно, по стеклам которого, как слезы, ползли капли осеннего дождя. Сырой западный ветер с Финского залива трепал ветви деревьев, осыпая золотой листвой уже пожухшую траву больничного парка. Палата была небольшая, на трех человек. Одну койку занимало лицо кавказской национальности. Несмотря на то, что он был болен, и очень даже болен, жизнь и энергия так и кипела в нем. Сам он был уроженец Грузии, из одного большого села Внешней Кахе-тии, однако, по национальности считал себя армянином. Хотя он уже был не молод, и даже можно сказать — просто стар, от него исходил какой-то удивительный шарм, неумолимо привлекавший к нему женщин всех возрастов и сословий, летевших к нему легко и бездумно, как бабочки летят на огонь. Женщины были всякие: начиная от поломоек, шикарных буфетчиц до авантажных докториц. Он мне напоминал завзятых ловеласов довоенных времен, фланирующих по курортной набережной в широченных белых-штанах, в истоме закатив кавказские глаза и крепко прижав партнершу, выделывающую ногами модное танго. В Ленинграде он жил давно, но не сидел на месте, а постоянно курсировал между Ленинградом и Тбилиси, где вел разные маклерские дела с дельцами и начальниками крупных и богатых грузинских и армянских кладбищ. Его знали и в Тбилиси, и в Кахетии как денежного воротилу и как щедрого и веселого кутилу, что на Кавказе ценится особенно высоко. Звали его Ашот. Сейчас он лежал на больничной койке с капельницей, с подвешенной к носу кислородной трубкой и был синий и отекший. Но несмотря на свое, можно сказать, предсмертное состояние, был весел и пускал в ход руки, когда к нему подходили молоденькие докторши или медсестры. Нашим палатным врачом была молодая, статная и очень ухоженная докторша. Ашот за глаза называл ее карабахской кобылицей, а мы с другим соседом — царственной докторшей. Ашот, делая ей комплименты, говорил, что с ее фигурой, лицом и статью в Голливуде она могла бы играть русских императриц. Еще он просил пореже подходить к нему, а то он очень волнуется и у него повышается кровяное давление.

Во время обхода маститый профессор-кардиолог, демонстрируя Ашота студентам, всегда говорил открытым текстом: “Вот, перед вами больной, умышленно погубивший свое сердце непомерной выпивкой и разгульной жизнью”. Ашот же в это время подмигивал хорошеньким медичкам и в кровати изображал, что танцует лезгинку. По всем расчетам врачей Ашот должен был умереть в ближайшие дни и выйти из больницы ногами вперед, но он не умер, а пошел на поправку и вышел из больницы своими веселыми ногами — вероятно, Божиим Промыслом ему была уготована другая смерть.

Мы с ним часто вели разговор о вере, о Боге и он мне сказал:

— Что ты говоришь, генацвале, что у нас в Грузии вера ослабла. Нет. У нас в Грузии все верующие. Если бы ты мог понимать разговор наших людей, то у них Бог не сходит с языка. “Клянусь Богом!” — говорят они. Когда подходит праздник, или болеет кто, так сразу покупают барана и тащат к церкви. Там его режут во дворе и кушают шашлык, пьют вино и говорят: “Бог! Ты видишь, как мы Тебя любим, даже не пожалели такого прекрасного барана, поэтому сделай так, чтобы наш маленький бичо Зурико поправился и больше не болел”. Поп, как свидетель, тоже с нами кушает шашлык и пьет вино. Шкуру с собой не берем, а вешаем на дереве, чтобы Бог не забывал, что раз баран съеден, значит маленькому Зурико надо помочь.

Да наш народ самый верующий на земле! Если бы ты видел, что творится на Георгобу — праздник в честь святого Георгия. Всю неделю подряд в Кахетию ко храму “Алла Верды” съезжает народ. Кто на машине, кто на арбе. Все везут баранов и бурдюки с вином. Десятки тысяч окружают этот большой храм. Темная ночь, горят костры, на них кипят громадные котлы. Всю ночь трудятся мясники, режут баранов, кровь льется рекой, громоздятся горы бараньих голов, горы потрохов. Кипят котлы, варится мясо, жарятся шашлыки. В храме “Алла Верды”, таком большом, что туда может въехать грузовая машина и, сделав круг, выехать обратно — так там идет богослужение при участии целых полков попов, архиереев и двадцати трех митрополитов. Они одеты, как цари. Золото на них так и сверкает. Клубами к куполу поднимается кадильный дым иерусалимского ладана. Громадный хор ревет так, что стены дрожат и его слышно за километр. Несколько дней мы так пребываем, едим мясо, выпиваем целый океан вина, грузинским многоголосьем поем наши песни. Так мы прославляем святого Георгия. Вот такая наша вера. Это не то, что у вас, когда поставив в церкви копеечную свечку, вы думаете, что Бог вам все устроит. К примеру, возьми целого барана, возьми тысячу баранов, и что Бог скорее увидит: тысячу баранов или копеечную свечку?

Я рассердился и ответил ему:

— Бог увидит барана Ашота, который говорит такие глупости,

— Вот то-то же! Тебя заело, что я правду сказал. Наша вера старше вашей веры на 600 лет.

Так говорил умирающий Ашот, посрамляя меня древностью веры и баранами. А меж тем, он жил и кормился от неправедных дел. Уже в те, еще советские времена, он тайно занимался частным предпринимательством, за которое мог получить срок, и вероятно, немалый, но срока он не получал, потому что все у него было схвачено, везде смазано, и везде сидели чиновники, у которых глаза и рты были залеплены денежными купюрами. Под началом Ашота была целая команда, которая демонтировала на старых петербургских кладбищах ценные памятники на могилах богатых и именитых людей. В укромном месте, в мастерской шлифовки, снимали старые надписи и по желанию заказчика наносили новые, золотили их и отлично делали штриховые портреты состоятельных духанщиков, рыночных королей и вообще всех, у кого водились деньжонки. Некоторые денежные воротилы еще при жизни заказывали себе памятники впрок. Большинство памятников уходило в Закавказье, и кто посещал кладбища больших тамошних городов, уходил, пораженный роскошью и помпезностью надгробий из мрамора, гранита и лабрадорита. Так памятники обретали вторую жизнь и уже не стояли на петербургских кладбищах над прахом сенаторов, аристократов и купцов, а были воздвигнуты над прахом богатых духанщиков, коммерсантов, хозяйственных воротил и партийных бонз.

Придите сейчас на старые кладбища Петербурга и посмотрите в каком они жалком, разграбленном состоянии. Кстати, и правители города приложили к этому руку еще в советские времена, стерев с лица земли большое Митрофаньевское кладбище, Стародеревенское, урезав Никольское и Смоленское и уничтожив еще целый ряд других. Это варварство, бесспорно, было порождено политикой безбожия в стране.

Когда Ашот приезжал в свое -родное село, то из дальней древней церкви Нино-Цминдо приходил старичок-священник Мераби и укорял, и обличал Ашота, говоря, что большой грех он творит, и Бог ему этого не простит ни в этой жизни, ни в будущей. И пусть Ашот всегда помнит, что смерть грешника люта. Но Ашот и в ус не дул, а посмеивался и продолжал грабить старые ленинградские кладбища, оставляя одни аляповатые бетонные кресты. Но зато около его родного села вырастал роскошный пантеон из гранитных и мраморных надгробий.

Несмотря на его заигрывания, царственная докторша явно не благоволила к Ашоту и всегда холодно отвечала на его льстивые домогательства.

Когда он выписывался из клиники, его пришли встречать несколько молодцев, нагруженных коробками шоколадных конфет, бутылками шампанского и букетами роз. На отделении был устроен небольшой са-бантуйчик. Медсестры и врачихи были одарены коробками конфет и букетами роз. Перед отъездом он просил меня зайти к нему и осмотреть какую-то редкую икону, так как сам он в этом не разбирался и хотел об этой иконе иметь точную информацию.

Недели через две я пришел к нему. Двери открыл его сын с мутными глазами наркомана. Из недр квартиры неслись веселые граммофонные звуки вальса. Когда я вошел в просторную, полную антиквариата комнату, то увидел Ашота в широких штанах, вальсирующего на паркете с царственной докторшей. Он повел меня смотреть икону, которая оказалась малоценной, академического письма. Хорош был только ее резной кипарисовый киот.

По-прежнему неслись гнусавые звуки из антиквариатного, с громадной трубой, граммофона. Около него в кресле сидела царственная докторша, источая нежный запах парижских духов и деликатно поглощая шоколадные конфеты с ромом из большой открытой коробки.

В последний раз, примерно через год, я встретил Ашота на Кировском проспекте под ручку с пышной яркой блондинкой. Он торопился на какую-то деловую встречу, но остановился поговорить со мной, сетуя, что жизнь не удалась, здоровья нет, сын — наркоман, а дочь — шлюха. Говорил, что у него срочный и богатый заказ на отличное надгробье-люкс на могилу хозяина района, богатого деньгами и родственниками. Что из райкома по междугороднему все звонят, торопят с прибытием товара. Такой шедевр придется везти самому, чтобы было все в сохранности. Больше Ашота я не видел.

Через год поехал в Грузию к мощам святой равноапостольной Нины. На дороге во Внешней Кахетии автобус сделал остановку. Все пассажиры пошли в тень к источнику. Это было родное село Ашота. Кладбище было при дороге, и я осмотрел его. Тяжелые гранитные плиты и глыбы, мраморные памятники и черные плиты лабрадорита придавили могилы спесивых кахетинцев. Некоторые вызывали удивление своим явным язычеством. На этих могилах был поставлен дом из ажурной кованой решетки, с оцинкованной крышей и затейливыми трубами водостока. Внутри домика все было убрано и обставлено в восточном вкусе. Здесь был и диван с круглыми мутаками (Подушка цилиндрической формы.), и большой ковер на полу. Под ковром — могила покойника. Посредине стоял стол, покрытый бархатной скатертью, с кувшинами вина, бокалами и фруктами в вазах. Трубки дневного света круглые сутки испускали ртутный мертвящий свет. Электросчетчик исправно отсчитывал киловатты и беспрестанно гремела радиотрансляция. Кладбищенский сторож рассказал мне, что год назад на этом кладбище погиб уважаемый батоно Ашот из Ленинграда при разгрузке больших плит для могил секретаря райкома. С машины свалилась черная тяжелая плита и придавила его, как жабу. Пока был жив, кричал все, бедный. С большим трудом отвалили плиту от страдальца. Ноги и нижняя часть живота — в лепешку. Вон там, в стороне, и его могила под скромным грузинским камнем. Царствие ему Небесное!

— Вряд ли Царствие Небесное, как любил поговаривать игумен Прокл, — подумал я и пошел к своему автобусу.

С тех пор прошло порядочно времени, распался Советский Союз. Грузия стала самостоятельным государством, но многие скорби пришлось перенести грузинскому народу. Были и междоусобные войны, и потеря Абхазии с изгнанием грузин, землетрясения, наводнения, снежные лавины и грязевые сели, а главное — нищета и холод. В общем, почти полный набор казней египетских. Когда-то веселая и богатая столица, Тбилиси погружалась во мрак и холод. Не шумел больше богатый тбилисский рынок, где раньше, с трудом пробиваясь сквозь тысячные толпы, развозчики овощей со своими тележками кричали во все горло: “Хабарда! Хабарда!” Толстые румяные мясники в белоснежных халатах и колпаках, похожие на преуспевающих профессоров-хирургов, превратились в ветхих голодных старцев, сухими ручками приготовляющих себе скудную трапезу из хлеба, зелени и воды на давно пустующей мясной колоде.

Опять я поехал в Кахетию, в Бодби, и опять автобус сделал длительную остановку около села покойного Ашота. Я вышел из автобуса и не узнал кладбища. Где кичливые краденые мраморные и гранитные памятники? Ничего этого не было, а было только простое традиционное грузинское кладбище с простыми низкими каменными надгробиями.

Постаревший кладбищенский сторож узнал меня и в ответ на мои недоуменные вопросы рассказал мне удивительную историю. После смерти и похорон Ашота на селение и прилегающую округу навалились разные беды, как, впрочем, и на всю Грузию. То на овец напала вертячка и половина сельского стада околела, то весной их коровы в ущельях нажрались какой-то ядовитой травы, их раздуло, и от стада мало чего осталось, то в домашних хранилищах завелось такое обилие мышей, пожравших всю кукурузу, какого не помнят древние старики. Но самое плохое — это град. Каждый год летом на поля, виноградники и селения с небес выпадал густой и яростный град, побивавший все посевы и виноградники, и ничего с этим нельзя было поделать. Во избавление от града служили молебны, приносили в жертву баранов, прикатили даже зенитную пушку и стреляли в небо по тучам, но все было бесполезно. Народ приуныл и совсем обнищал. Не было на продажу вина, не было ни кукурузы, ни пшеницы. Наконец решили привезти древнего столетнего священника отца Мираба из храма Нино-Цминдо.

Старик с дороги устал. Поел чахохбили, выпил вина и лег спать. На следующий день из церкви вынесли иконы, хоругви и крестным ходом пошли в сторону кладбища слушать отца Мираба. Собралось все селение. Отец Мираб влез на арбу, помолился, поклонился народу на все четыре стороны и сказал: “Гнев Божий на наших головах за то, что забыли мы Бога и предались маммоне! Для чего вы работали, для чего трудились? Вы работали не для Царства Божия, а для плоти, вот и пожинаете скорби в плоть. Посмотрите на ваше кладбище! Оно украшено памятниками и камнями, украденными с далеких северных могил. Это великий грех — разорять чужие могилы и украшать свои. Ашот привозил вам эти камни, и вы, как бараны, бросились покупать их и ставить на своих могилах. Вот теперь за грехи ваши и Ашота эти северные камни и притягивают на землю убийственный град.

Дети мои, послушайте меня, старого священника, что надо сделать, и, может быть, тогда Господь Бог помилует вас: прах Ашота надо перенести в дальнее пустынное ущелье и там похоронить его. Туда же надо перенести все эти памятники и камни. Пусть град вечно побивает это бесплодное дальнее ущелье. Снимите и языческие дома над могилами и устройте обычное грузинское кладбище. Кроме того, для покаяния накладываю на вас сорокадневный пост. Пригласите епископа и пусть он вновь освятит ваше кладбище, Я все сказал. Благословлевие Божие на вас! Аминь”.

И народ послушал старца и сделал все, что он сказал им. С тех пор градобитие прекратилось. Нельзя сказать, что насовсем. Бывает иногда небольшой град, но такого бедственного градобития, как прежде, больше не было.

Эта маленькая, но назидательная история всплыла в моей памяти, когда недавно я посетил одно старинное петербургское кладбище и с горечью обозревал его жалкое состояние. Весь этот грабеж и мародерство совершались при попущении безбожных властей, и пусть это будет на их совести.

Загрузка...