БЕСПОКОЙНИК (Повесть)

Необходимое предисловие

Эта маленькая повесть была написана в 1957 году в г. Новороссийске. Потом я несколько раз к ней возвращался, переделывая, в основном сокращая. Все мои попытки опубликовать ее в советских изданиях были безрезультатны.

После моей эмиграции «Беспокойник» был напечатан в двух немецких изданиях, но переводчики потеряли русский текст. Мне пришлось восстанавливать оригинал с немецкого, и в процессе работы я старался избежать соблазна «осовременить» рукопись.

Думаю, «Беспокойник» представляет собой интерес как литературный, так и, можно сказать, «исторический» — это первый «самиздат» моего литературного поколения. Ведь в 1957 году мои будущие коллеги еще только начинали свою писательскую деятельность.

А. Гладилин

ГЛАВА 1

Я умер седьмого декабря 1956 года. В семь часов утра я почувствовал резкую боль в сердце и сразу же понял, что мое сердце останавливается. Потом был провал в темноту и пустоту. Прошла целая вечность. Постепенно я опять начал видеть и слышать. Я мог видеть — наверно, мне недостаточно крепко закрыли глаза. Когда мне стало ясно, что ко мне опять вернулось сознание, у меня вдруг появилась мысль — может, я жив? Но я не обрадовался, не рассердился. Мысль появилась и ушла, нисколько не взволновав меня. Нет, решил я, я действительно мертв. Я ничего не чувствовал, и ничего не шевелилось во мне. Меня могли резать, жечь, рубить на куски — я был трупом. Но мой мозг продолжал работать. Тут я подумал, что идеалисты правы: есть высший разум, есть моя бессмертная душа. В любой момент сюда должен спланировать какой-нибудь ангел-командировочный, на опереточных крыльях и показать мне путь в рай. Это, наверно, забавная вещь — увидеть свою душу! Какого она хоть цвета? Однако райский посланник не спешил. «Итак, — сказал я самому себе, — материалисты не ошиблись, души нет». Я просто по-другому представлял себе смерть. И все описания смерти, которые дает классическая литература, — наглое вранье. Оказывается, мозг не сразу умирает, человек продолжает думать, видеть и слышать. Наверняка мозг отключится через какое-то время, но пока я вижу и слышу. Только живым это неведомо, живые, когда они умрут, узнают то же самое, что и я, но и они не смогут об этом никому рассказать. Мертвые не рассказывают.

Я лежал на кровати. На этой кровати я спал последние десять лет. В эту постель я лег вчера последний раз в жизни. Моя жена сидела рядом со мной. С момента моей смерти, наверно, прошло несколько часов, потому что она уже не плакала. Она молчала и куталась в теплый платок. Я еще раз убедился в том, что я мертв, ведь по отношению к жене я не ощущал ни грусти, ни сожаления. Я был как каменный, а камень ко всему равнодушен.

Судя по бликам на обоях, день был солнечный, и, очевидно, это придавало моему лицу розовый оттенок, потому что моя жена вдруг прошептала: «Он не ледяной, он совсем не холодный, он теплый. Он словно дышит и лежит как живой». И она громко заплакала. Сразу из соседней комнаты вышло несколько моих товарищей по работе. Лица у них были скорбные, глаза покрасневшие. Они начали хором утешать мою жену, но, так как все утешения были напрасны, раздавалось лишь неясное бормотание: «Ну, что делать, Нина Владимировна, перестаньте, Нина Владимировна, мы все должны умереть... Может, вы пойдете в соседнюю комнату к детям?» Наконец ее увели. Комната опустела. Перед тем как выйти последним, Палиевский, мой бывший зам, с шумом втянул носом воздух.

Внезапно в коридоре послышались какие-то громкие голоса. Из обрывков речи мне стало ясно, что пришли работники похоронного бюро. Вскоре в комнату ввалились двое отвратительных жалких пьянчужек. Они надели белые халаты, достали маленький таз и попросили никого не входить. Чего они только со мной не делали! Раньше я думал, что с покойниками обращаются все же с уважением. А эти еще ворчали, дескать, я слишком тяжелый. И конечно же, они поставили свой диагноз — третий инфаркт, хотя я умер после второго. Когда они меня одевали, один из них сказал напарнику: «Посмотри, ты ему оцарапал щеку». — «Ничего, до свадьбы заживет, наложим пластырь», — и я услышал короткий тихий смешок. Потом они положили меня в гроб. Вошел Палиевский.

— Ну как, все в порядке?

— В порядке. Год полежит, с гарантией.

Палиевский дал им сто рублей[1]. (Если бы я был жив, я бы скорее умер, но не платил бы таких денег.) И пьянчуги тут же смылись, сославшись на то, что их ждут другие клиенты.

Мои сослуживцы уехали на работу, чтобы заняться организацией похорон, а жизнь вокруг меня — если это можно было назвать жизнью — продолжалась. Рядом с моим гробом положили несколько телеграмм с соболезнованиями. Одна из них — ее прочли тихо — была от нашего замминистра. Все были тронуты. Но мне показалось, что эту телеграмму составлял не замминистра, а его секретарша Верочка, с которой у меня когда-то были хорошие отношения. Наше главное управление тоже направило письмо с выражением соболезнования. Масса подписей, в том числе многих высоких ответственных товарищей. Я, конечно, знал, что некоторых из них сейчас нет в Москве, они в командировках, но так принято, должны быть все подписи.

У кого-то появилась идея: отправить младших детей к нашим знакомым. И очень кстати, так как вскоре квартира превратилась черт знает во что — начали собираться мои родственники. Сколько же их оказалось! Да еще старых знакомых. Мне лично, в принципе, должно было быть приятно это массовое проявление соболезнования, но как раз мне было все равно — ни тепло, ни холодно. Однако для моей жены и старшей дочери Ирочки это выливалось в дополнительную муку. В конце концов сколько слез может быть у человека? Как только жена и дочь успокаивались, врывалась какая-нибудь моя очередная родственница, седьмая вода на киселе, и рыдала страшно. Получалось, вроде бы посторонние люди все в слезах, а у близких сухие глаза! Это же просто неприлично! Хочешь не хочешь — надо плакать. Тетка, выплакавшись рядом со вдовой, сразу же успокаивалась и отваливала, она честно выполнила свой долг. Но что было делать моей жене? Знакомых и родственников — огромное количество, и с каждым надо рыдать! Господи, вы лучше подумали бы о покойном, который был веселым человеком и не любил слез...

Вечером у моей жены и дочери уже не было сил плакать. Палиевский догадался отправить их в соседнюю комнату и сам стал принимать гостей. Палиевский всегда был надежным другом. А гости все еще шли. Появился наш знакомый по даче, на которого я был страшно зол: ведь именно по его совету и с его помощью мы провели последнее лето в такой страшной дыре, что я всю осень чертыхался. Сейчас он вместе со своей женой стоял у моего гроба. Они читали телеграммы. Он увидел телеграмму от замминистра и показал жене: вот смотри, какие у него были важные знакомые. Потом эта парочка стала рассказывать Палиевскому, как они недавно хоронили своего родственника. Они так долго и подробно описывали все бедному Палиевскому, что я уже хотел закричать: «Прекратите, в конце концов это мои похороны!» Но приходили и другие, кто был искренне опечален моей смертью. Пришла и Она, все еще молодая женщина, которую я когда-то любил. Нет, ее слезы не могли меня тронуть. Мне, покойнику, горе моей жены и моих детей было безразлично, ничто не могло меня задеть, я ничего не ощущал. Но мне было приятно знать, что она, именно она, все еще меня любит.

Наступила ночь. Моя жена и дочка и еще две родственницы легли в соседней комнате. Четверым им там было довольно тесно, но никто не соглашался спать в одной комнате со мной, а жена и дочь ни за что не хотели оставаться одни. Покойник — странный объект: днем его оплакивают, ночью его боятся...

Моя дочь... В жизни я ее любил больше всех. Мои два сына были очень шумными, эгоистичными, и, честно говоря, у меня уже не хватало сил и времени, чтобы заниматься ими как следует. Но моя дочь... Если бы я мог сейчас встать, чтобы сказать ей несколько слов, успокоить ее, поцеловать в лоб, как я всегда это делал, когда был жив. Однако веселая была бы сценка! Представьте себе: я встаю, подхожу к Ирочке, нагибаюсь, она вскрикивает от испуга, истерически смеется и падает в обморок. Нет уж, покойник должен вести себя смирно — раз умер, лежи и не рыпайся.

За ночь женщины немного отдохнули, но утром вновь принялись плакать. Еще целый день продолжалась эта канитель — родственники, знакомые, рыдания моих близких. Но мне это сильно надоело. Скорей бы на кладбище, на заслуженный отдых! Наконец, на следующее утро меня отвезли в главное управление. Меня положили в зале заседаний, и я стал самым важным человеком нашего ведомства. Гроб обложили искусственными цветами и венками, люди говорили обо мне с большим уважением: «Он...» Потом началась торжественная церемония. Зал был полон, и я слышал, как моя жена сказала дочке: «Посмотри, сам директор управления».

Надгробные речи. Говорили, что я был хорошим человеком — все покойники хорошие люди. Говорили, что я много работал, что надо беречь и щадить людей при жизни. Короче, речи были именно такими, как принято на торжественных похоронах.

Заиграл оркестр. С чувством, с надрывом. Многие заплакали, и даже мне вдруг стало немножечко себя жалко. Потом меня понесли к похоронному автобусу. Гроб был тяжелым, но, даже если бы это было в моих силах, я бы и пальцем не пошевелил, чтобы им помочь. Хватит, я свое отработал! Всю жизнь на мне ездили! Пусть хоть раз на чужом горбу в рай въеду. Впрочем, какой рай? Меня привезли в крематорий. Гореть мне в адском пламени. Ну и хрен с вами! Мне-то без разницы.

Хуже было другое — я увидел, что здесь я далеко не единственный. Я уже привык быть в центре внимания, но в крематории было много других покойников. Их всех выстроили в очередь. Слезы, рыдания, похоронные марши. Очень оживленное место... Проклятая жизнь — везде надо стоять в очереди. Ничего в этой жизни не получишь даром, за все надо бороться, прикладывать усилия, ждать, когда наступит твоя очередь. Даже умирать можно только в порядке общей очереди.

Между тем сияло солнце. День почти весенний, даже снег начинал таять. Небо было таким голубым, что мне стало несколько досадно, не рановато ли я умер? Я прислушался, что говорят мои друзья? Вначале я удивился, но потом их понял. Они потеряли друга. Сейчас им надо было бы огорчаться, переживать, ведь я был, надеюсь, хорошим человеком. Но в этот яркий солнечный день люди, живые здоровые люди, несмотря на все усилия, были просто не в состоянии плакать и грустить. И поэтому они начали утешать друг друга. «В первый момент потеря товарища не воспринимается очень остро, — говорили они, — но потом мы будем страдать и только через некоторое время как следует все поймем». Они это говорили совершенно честно, забывая, что через какое-то время все равно все отойдет в прошлое, особенно в нашей повседневной суете, с ее заботами и обязанностями.

И я вспомнил, что на похоронах моих друзей я вел себя точно так же. Конечно, грустят о друзьях, но закон жизни требует иного. Каждый из нас должен умереть, к потерям надо привыкать, не сентиментальничать. Если все время думать о мертвых, можно, действительно, помереть с тоски. Нет, к моим друзьям у меня нет претензий, хотя, вероятно, Палиевский где-то, не признаваясь самому себе, радовался: ведь он теперь займет мое место заведующего. Словом, мои сослуживцы хотели покончить с этой грустной историей как можно скорее. И я на их месте вел бы себя точно так же.

Но мои бедные родные! Если бы я мог, я бы постарался их успокоить. Невозможно представить себе для них худшей муки: после того, что было, — опять очередь, музыка, слезы.

Наконец меня вносят внутрь крематория. Навстречу валит толпа с предыдущих похорон. Довольно громко переговариваются, и кто-то замечает в мой адрес: «Как он посинел, бедняга!» Ага, значит, я стал синим — ничего, в конце концов я не молодая красотка и могу с такой рожей жить или, вернее, сгореть. Но какой там дурак играет на скрипке! Что он тянет нервы из моих родных! Честно говоря, если бы я предвидел все это, то постарался бы остаться в живых...

Слава Богу, кажется, конец. Я опускаюсь. Зеленая шторка надо мной закрывается. Все. Я попрощался с этим миром. Мои близкие там, на земле, расходятся домой. Им сейчас нужен покой. Ведь все было нелегко для них, хотя, откровенно говоря, они не так занимались мною, как утешали друг друга. И моя жена должна чувствовать облегчение. Лучше потерять мужа сразу, чем годами ухаживать за тяжелобольным. В конце концов все не так плохо: она не одна, есть дети. Будет получать как моя вдова высокую пенсию. Пусть отдыхает от меня.

Однако и мне нужен отдых. Скорей бы все кончилось! Любопытно бы знать — я уже на том свете или все еще на этом? Впрочем, света почти не было. Темный длинный коридор, и на конвейере стоят гробы. Сожгут нас, очевидно, только к вечеру, когда наступит наша очередь. Кстати, это, наверно, самая спокойная очередь в мире.

Сколько прошло времени, я не знаю. Вдруг близко от меня открылась дверь. Вошли двое рабочих, сняли пальто и надели, насколько я мог видеть в полутьме, халаты. «Черт побери, — сказал один, — во всех моих карманах дыры, и в штанах тоже». Последовала неприличная шутка. «Выложи все из карманов в пальто, чтоб не затерялось, — посоветовал его напарник. Он поглядел на гробы и засмеялся: — Сколько же вас здесь сегодня! Может, скинемся, ребятки, по семь рваных и выпьем?»

Рабочие исчезли неизвестно куда. Дверь хлопнула — и потянуло свежим воздухом. Да, свежим воздухом! Но как же я почувствовал свежий воздух? Значит, я дышу? Да, конечно, я дышу. И тут же я понял, что могу двигаться. Я приподнялся на локтях, сел, осторожно вылез из гроба. Я сделал несколько шагов. Что-то заставило меня обернуться. Я увидел, как мертвец, которого хоронили непосредственно передо мной, вдруг приподнялся — у него был огромный шишковатый нос.

Если бы я был жив, я бы удивился. Если бы я был жив, я бы испугался. Если бы я был жив, я, может быть, помог бы мертвецу встать. Но я был мертв, и я не хотел терять времени. Я быстро надел пальто одного из рабочих, совершенно автоматически, ведь мне нечего было бояться простуды.

Я открыл дверь. Передо мною была низкая ступенька. За ней — другая дверь, которая, наверно, выходила на улицу. Но я не успел ее открыть. В коридоре послышались шаги и голоса рабочих. Я застыл, не шевелясь. Как я и ожидал, внезапно воцарилась мертвая тишина, потом раздался робкий голос: «Ну да, точно, он исчез». — «Может быть, его потеряли по дороге?» — спросил другой голос. «Странно, по какой это дороге? — ответил его напарник. — Не ломай голову. Скорее всего отдали в музей, ну, как он называется? Туда, где выставляют скелеты». — «Ну, да, конечно, но как мы обойдемся без праха? Что-то ведь надо отдавать его родным?» — «Ну и что! Мы просто сожжем гроб и отдадим им пепел. Пойдем спросим у директора». И они побежали обратно по дороге.

Если бы я был жив, у меня дрожали бы колени. Но сейчас я все воспринимал хладнокровно. А как могло быть? И потом, право, мне порядком надоели дрожь, сердцебиение и повышение кровяного давления. Один раз это уже привело меня к смерти. Сейчас я даже не знал, есть ли у меня хоть какая-то сердечная деятельность.

Неважно, зато я знал, что начинается вторая жизнь. Из нагрудного кармана пальто я вынул пакет. Отлично! Паспорт, еще какие-то бумажки и деньги.

Итак, в новую жизнь. И ни в коем случае не возвращаться на старую квартиру. Во-первых, все человеческие привязанности умерли во мне. А во-вторых, я не хотел начинать свою вторую жизнь с убийства — ведь у моих родных был бы разрыв сердца, если бы я появился на пороге. Итак, я возвращаюсь в старый мир, в котором мне нечего бояться. Ведь люди больше всего боятся смерти. Но как может покойник умереть еще раз?

Я открыл дверь и очутился на кладбище крематория. Минуту спустя я был уже у забора. Я поднял воротник, пальто немножечко жало в плечах. Я поднял воротник не потому, что мне было холодно, а потому что хотел закрыть свое лицо.

Напоследок я оглянулся. По темному небу неслись черные облака. Дул холодный, резкий, влажный ветер. Я увидел густой дым, который повалил из трубы крематория. Мир моему праху! Наступала ночь.

ГЛАВА 2

Газета «Вечерняя Москва». Заметка из раздела происшествий — «Всему виной пьянство».

«Советские органы охраны общественного порядка образцово выполняют свой долг перед народом. Ночью, в холод, мороз, в метель они всегда на посту, чтобы охранять народное достояние. Однако, как говорится, в семье не без урода.

Поздно вечером 26 декабря сержант Матвеев, находясь на дежурстве, увидел, как кто-то выходил из магазина ювелирных изделий. Это показалось сержанту Матвееву подозрительным. Он хотел остановить неизвестного надлежащим образом и крикнул: «Стой!» Но неизвестный удалялся быстрыми шагами. Сержант был вынужден воспользоваться служебным оружием. Он выстрелил в воздух, но неизвестный даже не обернулся. Потом сержант выстрелил три раза, и согласно его показаниям он ясно видел, как все три пули попали неизвестному в спину, но тот спокойненько завернул за угол и бесследно исчез.

Во время расследования происшествия оказалось, что ночной сторож магазина, очевидно, был пьян до такой степени, что потерял сознание. Ночной сторож оправдывался, уверяя, что он сделал всего только маленький глоток, как вдруг увидел перед собой мертвеца, поэтому и упал в обморок. Старая песенка! Естественно, можно напиться и до чертиков! К сожалению, надо полагать, что и сержант Матвеев находился в подобном же состоянии. Иначе как объяснить тот неимоверный факт, что он на расстоянии десяти шагов три раза не попал в цель. Совершенно невозможная вещь для опытного милиционера.

Из сейфа магазина украдено 84 тысячи рублей. Ночной сторож и сержант привлечены к уголовной ответственности».

* * *

После смерти все люди надеются попасть в рай. Что такое рай?

Это некое буколистическое место, где человек живет без страха, сомнений и забот лишь для собственного удовольствия. В рай, в принципе, должны попадать те, кто достаточно настрадался в жизни. Если рай — это компенсация за страдания, то я законный кандидат на место в райских кущах.

Страдал ли я? Господи, моя жизнь состояла из сплошных мучений. В этом смысле пребывание в аду не принесло бы мне ничего нового, а казалось бы естественным продолжением нашей прекрасной советской действительности. Вся моя прошлая жизнь состояла из бесконечной нервотрепки, напряженной работы, борьбы с разными «измами», очередных пропагандистских кампаний, когда надо было выявлять, обличать, вскрывать, клеймить, а если уклонишься, то тебя самого так обличат, вскроют и заклеймят, что очутишься в местах не столь отдаленных, откуда люди стали возвращаться только после разоблачения культа личности. Впрочем, оттуда возвращаются не все и не люди — тени людей.

Я пережил коллективизацию, 37-й год, войну, борьбу с низкопоклонством и иностранщиной, расформирование министерств, совнархозы, а трудности не уменьшались, лишь прибавлялись, и все время придумывали что-то новое на нашу голову. Теперь мне представляется чудом, как я все это выдержал до самой смерти? Одно лишь утешение: не я один, все так жили.

В бумажнике я храню свой некролог, вырезку из «Московской правды». Это все, что у меня осталось от предыдущей жизни. Меня самого наверняка уже забыли, а газеты с некрологом в лучшем случае можно найти лишь в уборной на гвоздике.

Теперь я многое вижу гораздо яснее. Я помню, как я жил в последние годы. Господи, если б я знал, что меня ожидает после моей официальной смерти, я бы поспешил умереть!

И верно. Сейчас я живу как в раю, я веду спокойную растительную жизнь. Мне все совершенно безразлично, ничто меня не волнует. Работник похоронного бюро дал мне гарантию на год, надеюсь, что потом найдется способ продлить этот срок заморозки. Единственное, что мне нужно, — есть и пить.

Обеспечить себе еду, питье и одежду совсем нетрудно. Деньги у меня есть, и немалые. Однако я вряд ли еще когда-нибудь решусь, как говорится, «брать сейф». И не потому, что боюсь. Повторяю, я ничего не боюсь. Но в следующий раз пуля может перебить мне позвоночник, а я не хочу ходить искривленным. Зачем же рисковать? Есть тысячи законных способов добывать деньги. 26 декабря я несколько погорячился. Горячиться мне сейчас совсем не к лицу. Это был рецидив прежних лет.

Короче говоря, сегодня я имею все, что мне нужно.

А что у меня было раньше? Семейное счастье? Кажется, я его никогда не испытывал. Единственное, что я запомнил из семейного счастья, — это похороны. Все время я должен был кого-то хоронить.

Сначала жену моего брата, затем мою мать, отца. Во время войны погибли самые близкие моя друзья. Потом мы похоронили нашего первого ребенка, затем моего брата, родителей моей жены, чуть позже — двух ее теток.

Короче говоря, на каждые два года моей жизни приходилось трое похорон. Я всегда с большой тревогой спрашиваю родственников об их здоровье. Боже сохрани, чтоб кто-нибудь захотел перейти в лучший мир!

Похороны были травмой для моей жены, после них она не могла прийти в себя много месяцев. Она стала истеричной, худела, съеживалась и, поднимая свои маленькие сжатые красные кулаки к небу, беззвучно рыдала. От ее настроения страдал и я, ко мне она цеплялась за каждую мелочь. В этом отношении она была мастерицей. И это понятно. Ей был нужен кто-то, на ком можно сорвать злость. Но в чем же моя вина? Разве я мог уберечь кого-нибудь от смерти?

И вообще, что это была за жизнь! С трудом засыпаешь каждую ночь, с трудом просыпаешься каждое утро, ешь невкусную, наспех приготовленную пищу. А между прочим, я неплохо зарабатывал, я всегда много работал, старался сделать карьеру, был отличным специалистом в своей области.

Ну и что толку? Жизнь — это не книга с благополучным концом. После свадьбы идут первые семейные ссоры, потом скучный быт, а тебя тянет к другим женщинам. Жизнь каждый день приносит неприятности. Даже если ты быстро справился на службе с каким-то заданием и получил награду, назавтра все начинается сызнова — новая работа, новые трудности. Ты боишься ссоры с начальством, дрожишь от страха сделать ошибку, оторваться от коллектива, быть обвиненным в бюрократизме. Когда ты опаздываешь на работу, тебя могут уволить. Если ты вечером задерживаешься на работе, это тоже может привести к увольнению. К тому же в последнее время наше управление, в котором я работал, постоянно децентрализовывали, реорганизовывали и опять централизовывали.

И потом, что в моем возрасте могли мне дать деньги? Здоровье пошатнулось, много мяса есть нельзя, острых соусов тоже не рекомендуется. Короче, ничего вкусного. Я отказывался от алкоголя, от развлечений, от женщин. Я с тревогой прислушивался к каждому своему сердцебиению, со страхом ждал очередного визита к зубному врачу.

А хлопоты с детьми чего стоят! Маленькие получают плохие отметки — естественно, вина родителей. Старшая дочь не может выйти замуж — конечно, виноват отец.

И вообще, мы попали в сумасшедший век революций и так называемых справедливых войн, атомных бомб и гамма-лучей, телевидения и детских радиопередач. Спасаясь от уличного шума и вони бензина в городах, мы вдыхаем запах навоза и мусора в клопяных сараях, которые нам сдают под дачи. Идиотское создание — человек! С каждым новым поколением жизнь становится только сложнее. А для чего?

И не говорите мне, что продолжительность жизни увеличилась. Я так и не достиг возраста моего отца. В наше время уже сорокалетние умирают от инфаркта. Раньше такого слова не знали, инфаркт — это достижение прогресса.

Я жил в постоянных заботах и страхе: не дай Бог попасть под сокращение штатов, не дай Бог попасть под колеса автобуса, не дай Бог попасть в больницу, не приведи Бог потерять кого-нибудь из детей! А с ними в любой момент может что-то случиться: собьет машина, проглотят иголку, взорвут на кухне газовый баллон, сожгут квартиру, играя спичками...

И от тебя все время кому-то что-то надо. Надо давать деньги на семью, платить квартплату и по счетам, платить всевозможные членские взносы, посещать вечерний университет марксизма-ленинизма, курсы повышения квалификации, регулярно читать всю муть в центральной прессе и при этом — не разбивать семью, не бросать жену, не разлагаться, не спиваться и оставаться морально чистым. Ну, как не подохнуть от такой жизни!

Нет, мою вторую жизнь я проживу совсем по-другому.

Кстати, сейчас меня зовут Иван Петрович Сидоров. Так значилось в паспорте, который я унес в чужом пальто из крематория. Рожа на фотографии такая невыразительная, что вполне сойдет и за мою. И год рождения, указанный в паспорте, близок к моему. Настоящий владелец паспорта заявит о потере не сразу, ведь за утрату паспорта надо платить штраф — сто рублей. А для алкаша (в том, что этот Сидоров был алкаш, я не сомневаюсь) сто рублей — большие деньги. И потом, Иванов Петровичей Сидоровых в Москве, наверно, 10 тысяч. Мне нечего волноваться. Впрочем, волноваться я физически не могу. Не забывайте, я все-таки мертвец.

Главное теперь — найти работу, спокойную и не пыльную.

Вот и решил я стать банщиком. Точнее говоря, это называется не банщик, а пространщик — человек, который выдает простыни и следит за порядком в раздевалке. Но все равно в простонародье его называют банщиком. Ну что ж, банщик так банщик. Эта идея пришла мне в голову после того, как в бумагах Сидорова я нашел трудовую книжку с указанием его предыдущей работы.

Раньше, в моей первой жизни, посещая баню, я часто присматривался к банщикам и находил, что у них довольно простая служба. Кроме того, они получают большие чаевые.

Там, где связано с дополнительным заработком, так просто место не находят. Поэтому я отправился к начальнику отдела кадров городского управления коммунальных услуг.

Я пришел незадолго до конца приема, и меня впустили последним. За окнами уже стемнело. Две слабые лампочки с матовыми стеклами освещали комнату. Лысый человек с беспокойными живыми глазами предложил мне сесть, взглянув при этом на часы. Было слышно, как в коридоре хлопали двери — служащие торопились домой. Я дал ему свои бумаги. Он склонился над моей трудовой книжкой. Очевидно, он был близорук. Наверняка моя солидная наружность его смутила. Он очень долго изучал записи в трудовой книжке, время от времени бросая на меня короткие взгляды. За моей спиной начали бить часы. Я обернулся. Большие настенные часы, которых я раньше не заметил, показывали половину седьмого.

— Нет, к сожалению, ничего не могу для вас сделать. У нас нет свободного места.

В комнате вдруг наступила абсолютная тишина, что совершенно необычно для такого большого учреждения. Начальник посмотрел на меня. Он ожидал, что я встану, попрощаюсь и тут же уйду.

Я встал. Только письменный стол, заваленный деловыми папками, разделял нас. Письменный стол с деловыми бумагами... Я закрыл глаза и представил себя сидящим за таким же столом и ждущим, когда же уйдет последний посетитель. Когда я открыл глаза, я увидел ужас на лице начальника. Он побелел, его руки дрожали.

— Вы получите работу, — прошептал он очень испуганно.

Он отклонился назад, не отрываясь смотрел на меня остановившимся взглядом. Потом опять же дрожащими пальцами вытащил анкету и подтолкнул ее ко мне. Я взял анкету и, не сказав ни слова, пошел к двери.

Через неделю после устройства на работу я посетил райжилотдел. Я хотел получить комнату. Сначала надо мной чуть ли не смеялись. Какая дополнительная жилплощадь? В Москве жилищный кризис. Живите по месту прописки и становитесь в очередь на общих основаниях.

Но я все же пробился к начальнику. Причем это было опять вечером.

Когда мы остались одни, я встал, навис над столом и закрыл глаза.

Эффект превзошел мои ожидания. Заплетающимся языком начальник проблеял, что тут же подпишет мне ордер, только чтоб я больше его не беспокоил. А ордер я сейчас получу в регистратуре.

Слабые нервишки у живых людей...

* * *

Как-то в один из дней в моей раздевалке появились двое знакомых из нашего главного управления. Я увидел их удивленные лица и услышал приглушенные слова:

— Погляди, как этот банщик похож на покойного Сергеева...

Я вспомнил, что во время моих похорон эти двое совершенно нагло болтали и кадрились к нашей секретарше Верочке. Поэтому я содрал с них лишних три рубля чаевых за полотенце и простыню.

* * *

Вывеска: «ПАЛАШЕВСКИЕ БАНИ. Открыты ежедневно с 8 до 22 часов. В понедельник — с 8 до 20 часов. Выходной день — вторник. Работает парикмахерская».

ГЛАВА 3

Лишь сейчас мне стало ясно, почему меня всю жизнь любили в ресторанах, гостиницах и банях. Приятно иметь дело с серьезными мужчинами. Я не терплю школьников и студентов. Они всегда берут билетики в кассе за мыло и полотенце. Они отказываются от помощи — мол, спасибо, не надо. Ну что с них возьмешь?

С солидным мужчиной совсем по-другому. Для него сходишь за мылом, простыней и веничком, поможешь вытереть спину, сложишь одежду. И вот он дает тебе в руку 10 рублей. Из них 7 рублей идут в твой карман. Во время одной рабочей смены иногда набирается до тридцати таких посетителей. Это 210 рублей чистой прибыли.

Правда, солидные мужчины ходят в баню в определенные дни. В другое время приходит одна молодежь. Но некоторые из них тоже благодарят — смущенно протягивают рублевку, очень собой довольные.

Иногда появляется клиент, который действует всем на нервы. Ничего ему у нас не нравится. Дескать, лавки грязные, веники потрепанные, на полотенцах жирные пятна. Он всем морочит голову, изображая важную персону: «Прошу вас, как следует обслужите меня». И при этом — маленький, худенький, плюгавый, из тех, кто при моей жизни никогда бы не осмелился войти в мой кабинет.

Все это, конечно, неприятно. Но если раньше у меня было то, что называется честолюбием, чувством собственного достоинства и так далее, то сейчас мне плевать. И даже самые нахальные клиенты смолкают в моем присутствии, они понимают, что от меня все отскакивает, как от стенки.

Больше всего наш банный персонал любит почтенных старичков с козлиными бородками. Все делают вид, что их уважают и внимательно слушают. Эти дедушки обожают вспоминать, как было в банях до революции, а ты сидишь рядом, киваешь головой, поддакиваешь — и получаешь на чай.

Чего только не увидишь, работая в бане! Например, приходят солидные товарищи, по виду — руководящие работники среднего звена. Но как только они начинают раздеваться — носки с дырками, грязное нижнее белье. Да, сразу все можно понять про их отношения с женами. И в обнаженном виде какая уж солидность! От них остается только огромный живот, худые ноги и впалая грудь. Такой человек стесняется своего голого вида и скорее бежит в парную.

Молодежь, конечно, хорошо выглядит, но и среди них я что-то не замечал атлетов. Когда я был молодым, мои сверстники были сильнее и лучше сложены. Сегодняшние молодые люди — интеллектуалы! — худенькие, с большими рыжеволосыми головами на тонких шеях. И до чего шумные! Уже при входе в раздевалку начинается:

— Слушай, Бобров-то молодец!

— Бобров — молоток! А Шувалов — старая галоша. Пора ему ноги приделать...

Поразительно, в бане все первым делом начинают говорить о хоккее. Федор охотно вмешивается в спор. Федор — черный, как цыган, лет тридцати, один глаз у него косит, другой глаз стеклянный. Среди банщиков он самый молодой, но по стажу — самый опытный. За словом в карман не лезет и в любом споре становится главным. Но некоторым из ребят это не нравится. И вот один из них ругается матом. Федор отвечает спокойно:

— А, ты уже получил аттестат зрелости? Отмечаешь свое образование?

Парень смущен. Другой, желая выручить товарища, предлагает Федору:

— Давай поборемся, посмотрим, кто сильней.

— С младенцами не связываюсь.

И впрямь, одной рукой он свободно кладет любого. Да, Федор знает, как обращаться с ребятами. И вообще, он может осадить кого угодно, даже нашего заведующего баней. Лишь со мной он держится почтительно. И другие банщики относятся ко мне с некоторой робостью — видимо, на них производит впечатление мое потрясающее хладнокровие.

Когда нет клиентов, все банщики собираются у больших весов, обсуждают разные истории — кражи, грабежи, рассказывают о смертных случаях в парилке или о том, как они ловко отделываются от клиентов, требующих книгу жалоб. Потом они обсуждают новости политики. Вот тут, если бы я не был уже мертвым, то каждый раз помирал бы со смеху.

Если в течение смены нет выгодных клиентов, а идет лишь мелкая рыбешка, то есть нет работы и время тянется томительно, Федор впадает в лирику и начинает скучать по весне:

— Скоро весна, — обычно говорит он. — Господи, какая настанет красота!

Не понимаю, чего он там нашел красивого. Когда я был жив, я тоже всегда ждал весны, и лета, и осени, и зимы. И они наступали — и весна, и лето, и осень, каждый год. И с каждым годом я старел. И наконец умер. Ну и что? Люди всегда чего-то ждут. А мне ждать нечего. У меня все есть: и деньги, и комната, еда и питье. Больше мне ничего не надо. Может быть, летом поеду в деревню и заведу огород. Хотя зачем он мне? Я не ем свежих овощей, они мне без пользы.

В ресторанах я всегда заказываю лишь заливную рыбу. В «Метрополе» ее делают отлично. Когда я был жив, я очень редко мог позволить себе такое лакомство. Я предпочитаю ужинать в ресторанах. Благодаря этому мне не надо толкаться у прилавков продуктовых магазинов и возиться на коммунальной кухне. Я купил себе несколько хороших костюмов, и с тех пор в «Метрополе» меня принимают как важную шишку, с почтением и уважением. Тем более я знаю, сколько и как надо давать чаевые. Сейчас уже все официанты называют меня по имени-отчеству. А швейцар, даже если у входа стоит очередь, пропускает меня с поклоном.

Я с удовольствием бываю на чужих похоронах. Мне приятно сознавать, что вот еще кто-то умер. Бедняга, небось цеплялся за жизнь, был полон планов, ловчил, интриговал, пытался ухватить кусок пожирнее, отпихнуть локтем соперника. И наверняка он боялся смерти. А сейчас он лежит трупом. Зачем же надо было суетиться? Пешеходы на улице не обращают на него внимания, водитель похоронного автобуса думает только о том, чтобы поскорее отделаться и вернуться к своей бабе. Даже у близких умершего лишь одна мысль — скорей бы все это кончилось!

Неужели еще кто-то рассчитывает на людскую благодарность?

Иногда я посещаю так называемые культурные мероприятия. Как-то я собрался в консерваторию на концерт. В программе был «Реквием» Моцарта. Когда-то я проливал слезы, слушая траурные марши Бетховена и Чайковского. Кстати, Чайковский считается у нас великим оптимистом. И это несмотря на его Шестую симфонию! Бетховен — тоже оптимист, потому что связан с народом, «оптимист трагический».

Ну, ладно, хватит официальной пропаганды. Во всяком случае, Бетховена и Чайковского я знал почти наизусть, но мне никогда не удавалось услышать «Реквием» Моцарта. Все не хватало времени. Теперь у меня времени навалом, передо мной — вечность.

Короче, я пошел на концерт. Знакомый Большой зал консерватории. Со стен взирают классики — семь русских, семь иностранцев, все поровну, никакого низкопоклонства перед иностранщиной.

Концерт начинается. На эстраде появляется человек — бурные аплодисменты. Но это только ведущий, который объявляет программу. Потом выходит дирижер — аплодисменты повторяются. Потом, извиваясь, как дождевые черви, на сцену вползает хор: женщины в белом, мужчины в черном. Некоторые женские лица мне сначала понравились, но когда я посмотрел в бинокль, лишь одно лицо показалось действительно интересным. Блондинка посередине, с модной короткой прической.

И вот «Реквием». Певцы открыли рот — и хорошенькая блондинка сразу же потеряла свою привлекательность. Нет, пока это на меня не производило впечатления. Слава Богу, что пел Эстонский хор — я с трудом представляю, как бы это все звучало по-русски. Дирижер очень часто делал паузы, давая отдых оркестру, и вытирал платком потный лоб.

Неожиданно зазвучала очень красивая мелодия. Я внимательно слушал. Да, действительно, выразительное место. Если бы такая музыка играла на моих похоронах! Я ожидал, что тема повторится, но нет, она не вернулась. Жаль. Зато в финале в оркестре так гремели тромбоны и ударные, что, наверно, разбудили всех мертвых в радиусе 20 километров.

Домой с концерта я возвращался пешком. Я шел по вечерним улицам и смотрел на окна домов, на проезжающие машины, на вывески, на рекламы, на пешеходов, даже на небо, желая найти что-нибудь новое, что-то, что могло бы меня удивить. Теперь я чувствовал себя настоящим пришельцем с другого света и хотел понять, что же изменилось за мое отсутствие на земле.

Нет, мир все тот же. Люди все так же куда-то спешат, перебегают улицу в неположенном месте, милиция их штрафует. Молодежь по-прежнему целуется в подъездах. У гастрономов мужская часть населения соображает на троих. И пьяницы поют все тот же старый репертуар.

Улицы, боясь темноты, зажигают окна домов, пряча свет за занавесками, но — «уходя, гасите свет, экономьте электроэнергию!» — и улицы постепенно погружаются в темноту, и к часу ночи все окна ослепнут.

Так оно было, так оно и будет. Как всегда, деревья растут на земле, а не на крышах, и ночью все кошки серы, и по-прежнему продается пианино, и по-прежнему ищут няню к двухлетнему ребенку, и меблированную комнату для одинокого холостяка. Завтра опять наступит день, и поезда пойдут по расписанию, и все дороги ведут к коммунизму. Уважайте труд уборщиц! Юный пионер — всем ребятам пример! Что посеешь, то и пожнешь! Пейте советское шампанское! Храните деньги в сберегательных кассах! Люди все еще стоят на ногах, а не на голове.

Когда же я действительно умер? Мне начинает казаться, что это произошло значительно раньше моей физической смерти.

ГЛАВА 4

Самое интересное в моей жизни то, что у меня нет никаких интересов. Я ем, пью, хожу на работу, стараюсь развлекаться. А что еще? Я знаю, что я всегда буду есть, пить и спать. У меня больше нет никаких забот.

Раньше меня увлекала работа, я даже ночами просиживал над какими-то проектами, а теперь?

Я знаю, что наша баня никогда не сможет вымыть всех людей, а если бы это когда-нибудь произошло, то вымытые люди через неделю стали бы грязными.

Развлечения? Ну, каждый развлекается по-своему. Например, можно развлекаться над глупыми и спесивыми клиентами.

Любовь? Я же не могу ничего чувствовать. И вообще утверждают, что все женщины — потаскушки, а все мужчины — сволочи. Любви нет, ее просто выдумало министерство культуры для утешения некрасивых девушек.

Правда, сейчас я много читаю, но и это постепенно надоедает. Ведь вся мудрость древних греков заключается в двух заповедях: «Не спи с женой ближнего своего» и «Не сожительствуй с животными». Средневековье нашло лишь одну истину: «Наслаждайся данным моментом». Старый китаец, который жил в каком-то веке, написал по этому поводу:

День уходит за днем,

Чтобы к старости срок приближать.

Год за годом идет.

Но весна возвратится опять.

Насладимся вдвоем,

Есть вино в наших поднятых чашах,

А цветов не жалей —

Им еще предстоит расцветать...

Но и это не для меня.

Зачем мне радоваться цветам, которые вновь расцветут? Меня уже один раз забросали цветами. С меня хватит. Что же касается мудрости нашего времени, то я ею наелся доотвала еще в прошлой жизни. В моей прежней квартире, если жена не выбросила, должны храниться многочисленные конспекты четвертой главы «Краткого курса» и ленинских работ «Государство и революция», «Детская болезнь левизны», «Шаг вперед, два шага назад». Когда-то я даже конспектировал «Капитал», хотя сам капитала не нажил.

Впрочем, хватит об идеологии. Я был таким же ослом, как и все, и нечего сейчас изображать из себя умного. Все передовые идеи нашего времени в конце концов приведут человечество к атомной войне. Если меня не сожжет атомный огонь, то на радиацию я чихал.

Бани, естественно, закроются, некого будет мыть. Что ж, разведу натуральное хозяйство.

Пока же ежедневно я возвращаюсь домой в шесть вечера, варю себе кофе и пью его из чашки Людовика XIV. Я сажусь в старинное дворянское кресло, которое я по дешевке купил у антиквара, беру с полки перевод старого французского романа. Или переставляю в шкафчике фарфоровые безделушки. Или включаю телевизор.

Если в программе нет кинокомедии, я надеваю один из шести своих вечерних костюмов, белоснежную рубашку, модные черные туфли, аккуратно повязываю галстук и иду в ресторан.

Но иногда мне хочется поужинать дома. Тогда я покупаю бутылку коньяка, икру, несколько других закусок, а в «Кулинарии» — готовую заливную рыбу.

Кстати, я никогда не напиваюсь, от алкоголя мне становится только теплее, и я чувствую, как приятно согревается все мое тело. Мои соседи мне не мешают. Я без споров плачу все, что с меня причитается за газ и электричество.

Соседям я ежемесячно даю сто рублей, и они делают за меня всю уборку в квартире. Соседи меня ценят, потому что я никогда не вожусь на кухне. Мои фарфоровые чашки моет соседка, естественно, за особую плату, а когда набирается много грязных тарелок, я их просто выбрасываю и покупаю новые.

Рубашки я не отдаю в прачечную, туфли не отношу в починку. Гораздо проще покупать новые вещи. Кроме того, нижнее белье остается на мне чистым и через неделю.

В свободные дни я хожу по антикварным, ювелирным и букинистическим магазинам. После каждой такой прогулки в моей комнате появляется какая-нибудь интересная штучка. Поздно вечером я включаю радио и слушаю все станции, говорящие по-русски.

Повторяю, политика меня не волнует, но мне любопытно, как по-разному подают одни и те же события советская пресса и так называемые вражеские голоса.

Джазом я не увлекаюсь, современными песенками — тем более. Но у меня набралась хорошая коллекция пластинок классической музыки. Я предпочитаю Чайковского и Вагнера. Последнюю часть Шестой симфонии или «Сумерки богов» я проигрываю целыми вечерами. Приятно слушать хорошие траурные марши.

Ко мне никто не приходит в гости, и я сам ни к кому не хожу. Если мне хочется высказать свои сокровенные мысли, я их записываю в дневник. Вот и все. Очень редко я предаюсь воспоминаниям. Однако, вспоминая, я пытаюсь понять одну вещь: если бы в последние годы моей жизни у меня был тот же комфорт, что и сейчас, тот же материальный достаток, та же беззаботность, то где разница между моим прежним и теперешним существованием? Тогда возникает вопрос: когда же я на самом деле превратился в покойника?

Однако если уж вспоминать, то, пожалуй, самым счастливым в моей жизни был тот год, когда я работал в райкоме комсомола, в сельхозотделе. Коллективизация и борьба с кулаками тогда были в самом разгаре. Это не так романтично, как теперь стараются изобразить. Но я был молод и во все верил.

Однажды мне пришлось ночевать в пустом амбаре. Крысы бегали по моему телу, и это для меня было страшнее, чем выстрелы в спину. Кстати, я не боялся анонимных угроз, хотя уже получил два письма, в которых меня обещали зарезать.

Молодость... Нас было трое друзей — Васька Лазутин, Сашка Пахомов и я. Васька вовсю ударял за девушками, а Сашку увлекали только книги. Он изучал философию.

С образованием у нас у всех было довольно плохо, и нас удивляла эта Сашкина страсть. Однажды мы спросили Сашку, понимает ли он что-нибудь в философии. Он ответил: «Я люблю все то, что непонятно». Забавно было слушать историю человечества в Сашкиной интерпретации. Мы веселились до упаду.

— Дело было так, — объяснял Сашка. — Перед тем как покинуть деревья, обезьяны устроили профсоюзное собрание. Во время бурной дискуссии выявились две фракции: оптимисты — большевики и пессимисты — меньшевики. Оптимисты хотели идти на поиски нового жизненного пространства, а пессимисты возражали: «Зачем уходить отсюда, — говорили они. — Наша жизнь и так тяжела. Бананов все меньше, змей — все больше. Куда еще тащиться в неизвестность на поиски приключений? Если бы где-то был рай, наши предки его бы давно обнаружили». И обезьяны разделились. Оптимисты стали людьми, хозяевами своей жизни, а пессимисты превратились в южноамериканских обезьян-ленивцев, которые висят на деревьях, зацепившись хвостами за сучья, и питаются случайно пролетающими мухами.

Однако в каждом новом поколении людей, продолжал развивать свою историю Сашка, опять рождались пессимисты. Они тоже не хотели работать, но так как висеть на деревьях неприлично, да и хвоста нет, то они пугали народ, предсказывая скорое наступление конца света, а сейчас они пророчат скорую гибель советской власти и ворчат: «Зачем надо поступать в колхозы? Если бы в них был рай, то наши деды и прадеды уже давно бы объединились...»

— Ну, а среди тех пессимистов твоих южноамериканских, что висят на деревьях, зацепившись за хвост, так вот, среди них уже что, не рождаются оптимисты? — ехидно спрашивал Васька.

— Как же, рождаются, — живо парировал Сашка. — Только они хитрые и сразу становятся буржуями...

Они были веселыми парнями, Васька Лазутин и Сашка Пахомов. Да и я, кажется, был не промах. На деревенских гулянках, помнится, отплясывал до зари. Потом мы вместе с Васькой записались в аэроклуб и оба стали летчиками.

Но это было тоже не так романтично, как изображают сейчас. Иногда часами сидишь на аэродроме в дикий ветер, в мороз, мерзнешь в самолете, ждешь летной погоды. А на каких самолетах мы летали, смешно вспоминать! Кажется, дунешь — и он рассыплется на составные части.

Васька вскоре женился, и каждый вечер я приходил к нему домой. Его жена Нюра поила нас чаем, а мы прокладывали маршруты и занимались теоретическими спорами — мы собирались ни больше ни меньше как покорять Северный полюс. Мы были уверены, что станем известными летчиками.

Да, это была молодость, и у меня были прекрасные друзья.

Сашка погиб во время коллективизации. Васька разбился в тренировочном полете. Я ушел из авиации и поступил учиться в вуз.

* * *

Недавно мне понадобилась справка из домоуправления за подписью начальника конторы. Я за этим начальником гонялся целую неделю. В приемные часы его нет, он присутствует на каких-то совещаниях и конференциях, а в остальное время — нет приема. Хоть на стенку лезь с отчаяния!

В общем, получать справки в домоуправлении — это не занятие для живых людей. Тут нужны стальные нервы. И вообще, мне кажется, в домоуправлении сидят механические куклы, их заводят, и они двигаются. Но двигаются по своему замкнутому бюрократическому кругу, куда простым смертным доступа нет.

Но у меня нет нервов, и ждать я могу бесконечно. Короче говоря, наконец-то я застал начальничка. Мне неведомо, что он делал в прежней жизни, но я его сразу узнал по носу, огромному шишковатому носу, второго которого не существует. Так вот где ты укрылся, дорогой покойничек!

Через месяц мы случайно столкнулись с начальником конторы на городской конференции служащих коммунального хозяйства. Меня послали туда делегатом. Федор объяснил: «Ты у нас личность представительная, заметная фигура. Вот и заседай». Мы мило поздоровались с начальничком и завели разговор о Ближнем Востоке.

ГЛАВА 5

Я знал, что когда-нибудь меня потянет посетить старые места, эту улицу, этот дом, где прошли последние годы моей жизни.

И вот как-то вечером, в конце октября, когда выпал первый снег, я оказался на знакомой улице. И мне даже почудилось, что я просто возвращаюсь домой с работы, из главного управления.

В неоновой рекламе над угловым домом по-прежнему не горели две первые буквы, и получалось: «...рите сигареты «Прима». На углу, как и раньше, стояло несколько одиноких фигурок, этот угол всегда был местом для свиданий.

Я остановился около освещенной витрины булочной, здесь я покупал батоны за 1 рубль 35. За прилавком суетилась все та же продавщица. В воздухе танцевали снежинки и таяли под ногами пешеходов, превращаясь в грязь.

Мимо прокатил автобус, и лицо шофера показалось мне тоже знакомым. Неудивительно, я же ездил по этой линии.

Зажглись уличные фонари, толпа на тротуарах густела, все куда-то спешили, толкали друг друга, весело переговаривались или проклинали погоду, кто-то наступил мне на ногу. И все это казалось мне таким родным и привычным...

Я поднял воротник пальто, надвинул шапку на лоб и свернул в свой переулок. Но внезапно я замер. На противоположном тротуаре появился молодой человек в модном ратиновом пальто с широкими плечами. Он шел, чуть раскачиваясь, и на его узких губах я угадывал насмешливую улыбку.

Я пропустил его и последовал за ним в некотором отдалении. Я знал этого парня, жениха моей дочери. Интересно, что же ее привлекло в нем? Наверно, бойкий характер, наглая самоуверенность, плохо скрытое пренебрежение к людям старшего поколения. Он утверждал, что «предки» — мы для него тоже были «предками» — не в состоянии понять современную молодежь. Возможно, у него были достоинства. Он с отличием окончил МАИ и уже устроился в каком-то «ящике». Но я его не любил. Не любил за вызывающее поведение, меня раздражали его совиные глаза и хищный, с горбинкой нос. Я прозвал его «стервятник». Правда, ко мне он относился вежливо и с уважением, но про себя, конечно, догадывался, что я про него думаю, ведь не дурак был. И, разумеется, платил мне той же монетой. Они с Иркой хотели пожениться, но я ей сразу же сказал: «Свадьбы не будет, пока ты не закончишь институт».

Жалко, что во время похорон я не видел лица этого типа. Теперь-то мне ясно, что моя смерть была ему на руку.

У меня возникло побуждение догнать «стервятника», схватить ею за шиворот, тряхнуть...

Но ярко горят фонари и окна домов, по тротуару шастает народ. И потом, парень может не испугаться, а спокойно, полувопросом со мной поздороваться: «Здравствуйте».

И что мне отвечать, мол, впрямь здравствую? А на следующий день он расскажет своим дружкам: «Вот какую глупую шутку отколол Иркин предок!»

И потом, имею ли я право сейчас вмешиваться в личную жизнь своей дочери? И потом, вдруг они уже поженились? Мое возникновение из небытия плохой подарок для семьи. Мало ли что? Возьмут и отменят мою пенсию. А у Ирки еще нет собственной зарплаты. Ладно, пусть идет своей дорогой.

Парень исчез в подъезде, в моем подъезде. Я остановился на тротуаре напротив.

Здесь каждый камень должен был меня помнить. Мой дом нависал надо мной темной огромной глыбой. В окне моей комнаты горел свет. В другом окне приоткрыта форточка и желтая занавеска чуть сдвинута влево.

Я вспомнил последние часы своей жизни: непрекращающиеся боли в сердце, потом провал, потом лицо врача, тревожное озабоченное лицо, на котором я читаю свой приговор — конец! И я еще тогда подумал: «Вот как оно происходит». Люди почему-то уверены, что перед глазами умирающих проносится вся их жизнь! Глупости! Я видел перед собой только желтую занавеску. Я не смотрел на жену, я боялся ее испугать. Я смотрел на темное пятно на занавеске и считал минуты — одна, две... Сколько еще минут мне осталось смотреть на это пятно?

Дом, где меня любили, где когда-то проливали надо мной слезы, где должны меня вспоминать...

Снежинки планировали на карниз окна и не таяли. Снежинки опускались на мое лицо и не таяли. А что произойдет, если я сейчас поднимусь, войду в свою комнату, полистаю бумаги на столе, погляжу на свою фотографию в черной рамке на стене? Рукавом я вытер снег с лица. Еще раз взглянул на желтую занавеску за окном, на которой отпечаталась тень чьей-то головы. На один миг я сосредоточенно прислушался и облегченно улыбнулся: нет, мое сердце не билось.

Твердым шагом я пошел дальше, но внезапно остановился. Послышалась знакомая мелодия. Кто-то включил проигрыватель на полную мощность. Я обернулся — из форточки моего окна на улицу лились звуки веселой итальянской песенки: «Чао, чао, бамбино...»

* * *

На столике дымится чашка кофе и блики верхней лампы застыли в начатой бутылке коньяка. Неторопливо кружится пластинка, наполняя комнату глухими раскатами траурного марша Вагнера «Гибель богов». Я перебираю китайские фарфоровые безделушки.

Итак, я побывал в гостях у прошлого, побывал там не в своих воспоминаниях, а наяву. Прошелся по реальным улицам. Вон еще ботинки не высохли...

Грустно? Нисколько. И это самое удивительное. Мне совсем не захотелось возвращаться в жизнь. А ведь были времена, когда я был полон жажды жизни, отчаянно цеплялся за нее. Сегодня в это верится с трудом.

Когда я еще работал в райкоме комсомола и проводил коллективизацию, мне однажды приснился сон, который я навсегда запомнил.

Мы с Сашкой Пахомовым идем по лесной дороге в деревню Березки. Ветер шелестит в листве, птицы поют, солнце припекает... Словом, все как наяву. Тем более ходили мы в Березки по той же дороге много раз. Но мы почему-то останавливаемся на маленькой полянке, которая вся покрыта содранной березовой корой, а из-за сломанной березы навстречу нам выходят четверо парней. Парни загорелые, широкоплечие. Они идут на нас, как будто нас не видят, но они идут точно на нас. Когда первый поравнялся со мною, я узнал его — это был Семка, в принципе, тихий, робкий парень, сын кулака Комарова, но сейчас он казался почти в два раза выше меня. И вот дальше все куда-то исчезают, а мы остаемся с Семкой, и он мне начинает подробно рассказывать, как меня убивали:

— Ну, с тобой мы быстро покончили. При первом же ударе ты упал, мы чуть добавили, и ты уже не шевелился. Но вот Сашка оказался крепким парнем. Он дрался отчаянно, как бешеный, но мы его окружили и били со всех сторон. А наши девушки смотрели из-за кустов. Это была, наверно, забавная картинка. Он перелетал от одного к другому, он кричал, он задыхался, мы умирали со смеху. В конце концов, затих голубчик.

— Какие девушки? — спрашиваю я.

— Ну, моя сестра Марфа с подругой.

Я хорошо знал его сестру Марфу, красивую крепкую девицу. Может быть, я бы за ней всерьез и приударил, если бы она не была дочерью кулака. И вот тут меня охватили горечь и обида: значит, она смеялась, когда видела, как меня сбили, как валили Сашку, как он обливался кровью...

— Вас будут судить, — говорю я. — Вас всех арестуют и расстреляют.

— Не пойман — не вор, — отвечает Семка. — Нет свидетелей. Никто не докажет, что это мы вас убили.

— А если я пойду в милицию и все сам расскажу?

— Ты? Как ты пойдешь? Ты же мертвый.

— Ну ладно, хватит мне сказки рассказывать.

— Нет, голубчик, все правда. Сам убедишься. И все-таки это было забавно. К сожалению, ты сразу свалился. Но Сашка, тот прыгал, словно его кусали шершни. А теперь мы отсюда уматываем к моему брату в Ярославль.

Все это Семен рассказывал тихо, монотонным голосом. Я смотрю в его глаза, они светло-голубые, добрые, и чуть не вою от беспомощности.

Я не могу рассказать на суде, что это они нас убили, я не смогу отомстить ни за себя, ни за Сашку. А он ведь издевается над нами, ведь он хвастается передо мной...

— Семен, — спрашиваю я, — но почему меня? Ведь я же хотел жениться на твоей сестре.

Семен отвечает все так же спокойно и меланхолично:

— Знаешь, я лично против тебя ничего не имею, мне даже тебя было жалко, но ведь ты работаешь в райкоме комсомола, и именно ты приехал в нашу деревню на раскулачивание. Как ты сам не понимаешь, что ты несешь нам смерть?

И вот Семен исчезает, а я думаю — нет, это не может быть, я наверно жив, просто в следующий раз, когда мы пойдем в Березки, надо будет позвать на помощь милицию или надо взять с собой оружие. Но ведь мы часто ходим в Березки. Когда же нас будут ждать с засадой? Угадать трудно. А если каждый раз приходить в Березки с милицией, это глупо, и потом, нас засмеют деревенские девки.

А может, вообще мне просто никогда не ходить в Березки, придумать что-нибудь, чтобы никогда больше там не появляться... И вот большего отчаяния, страха и стыда, которые я в тот момент чувствовал, я не переживал никогда.

Когда я проснулся, когда я осознал, что это был только сон, помню, я встал, выпил воды из ведра, закурил папироску и начал хладнокровно рассуждать — почему это все мне приснилось? Вечером, перед тем как лечь, я долго думал о Марфе, даже строил волнующие планы о «свиданке» за околицей. Понятно, что Марфа появилась во сне, а за ней ее брат. Но ведь брат пришел не как сват, а как убийца. Я вспомнил, что недавно на сельском сходе в Березках я выступал с речью, громил кулаков, высмеивал богатеев. Я говорил, кажется, удачно, крестьяне смеялись, но я услышал голос из угла, где сидели сыновья кулаков: «Посмотрим, кто посмеется последним!» А в этой группе как раз и был Семен. Потом — еще раньше, — именно в Березках мне подложили два угрожающих анонимных письма, а в соседнем районе с месяц назад уже убили комсомольца, убили в лесу. Кто? Поди догадайся.

Конечно, надо было бы забыть этот сон, как кошмар, но я решил, что это судьба подает мне знак, предупреждает. Ну, хорошо, можно не верить в судьбу, но есть реальные приметы. Надо трезво просчитать варианты. (Это выражение я услышал недавно, и оно мне очень понравилось: просчитать варианты.) Пути жизни вроде бы непредсказуемы, но есть математика. На развилке двух дорог, продолжал рассуждать я, написано: «Налево пойдешь — полено найдешь, направо пойдешь — голову сложишь». Надпись из сказки. Но если из десяти человек, пошедших направо, вернулось лишь два, то при помощи простой арифметики становится ясно: лучше свернуть налево за дровами.

И вот после этой ночи я совершил свой первый рациональный поступок. Но с тех пор, кажется, что-то во мне надломилось, погасло.

* * *

В последние годы моей жизни я стал бояться одиночества. Дни у меня были заполнены работой, общественными поручениями, конференциями и прочей суетой, вечером — домашние хлопоты, телевизор.

Я старался днем как можно больше уставать, чтобы ночью скорее засыпать и спать как убитый. Раньше этому помогали алкоголь и любовные утехи с женой, но потом, когда по состоянию здоровья мне стало нельзя ни того ни другого, когда часами лежишь с открытыми глазами, смотришь в темноту и видишь только самого себя, чувствуешь ноющую боль под правой лопаткой и прислушиваешься к собственному сердцебиению — тогда страшно. Ведь именно в часы бессонницы ты остаешься наедине с самим собой, ты один в этом мире, чувствуешь себя совершенно изношенным, измотанным, как старая кляча, и понимаешь, что жизнь твоя на исходе и никто не в силах тебе помочь, и скоро тебя вообще не будет.

Говорят, на Западе люди в 60 лет еще бодры, женятся, играют в теннис, ходят в бассейн, путешествуют. Там другая жизнь, что ли? А я, не достигнув 50 лет, был уже живым трупом. Почему? Мне кажется, все дело в том, что все устои нашего общества противоречат нормальному человеческому существованию. Мы привыкли делать одно, а говорить другое, совершать поступки, противоположные нашему желанию, подавлять порывы, лицемерить, понимая, что лицемерим, казня себя за это, продолжать врать. Наша жизнь — это борьба с бесконечными табу. Например, есть одна вечная истина: своя рубашка ближе к телу. Но попробуй об этом где-нибудь заикнись — тебя заклеймят, раздавят. Человек инстинктивно живет согласно этой истине. Но ему от этого стыдно, он сам себя презирает и, занимаясь самоедством, сам себя разрушает как личность. Человек по природе собственник. Мне всегда хотелось иметь свой домик, сад, огород, машину. И ни от кого не зависеть! Однако советский человек не имеет права об этом даже мечтать, иначе тебя всенародно объявят мещанином. А попробуйте работать в так называемом советском коллективе с ярлыком мещанина! Заклюют! Правда, среди моих сослуживцев были такие, которые незаконно построили себе дачи за государственный счет. Но никто из них никогда честно не признался — мол, хочу иметь свой участок земли, свою крышу над головой. Нет, они прятались за пышными фразами — мол, лишь высшие интересы заставляют их обносить свою дачку штакетником. Они делали карьеру, бесцеремонно расталкивая других локтями, а прикрывались словами о бескорыстном служении Партии и Отечеству. Впрочем, чего уж мне валить все на идеологию — я сам был хорош. Когда мне после войны дали ордер на двухкомнатную квартиру, вдруг выяснилось, что есть еще один очередник, Иванов, который живет в подвале с тремя детьми. Мне намекнули, что я должен уступить одну из комнат Иванову. Будь я совершенно искренним, я бы ответил, что я понимаю — у Иванова трое детей, но я не хочу опять скандалов на коммунальной кухне. Хватит, я всю жизнь прожил в коммуналке, я ждал долго своей квартиры, и пусть Иванов тоже подождет. Во всяком случае, я был бы честен. Но я знал хорошо правила игры, и я сказал другое. Я сказал, что я беру много работы домой. Я имею второй допуск. На бумагах, которые я приношу домой, стоит гриф «Секретно». А Иванов не имеет этого допуска. Так что, дорогие товарищи, смотрите сами, не произошла бы утечка государственных тайн. Вот этот довод подействовал, с ним все согласились. И так я въехал в двухкомнатную квартиру.

Признаюсь, какое-то время мне было стыдно смотреть Иванову в глаза, но потом я нашел для себя утешение. Ну представьте себе, что тонет в ледяной воде человек. И вы — этому свидетель. Что вы сделаете? Ну, конечно, только последний подлец уйдет, спокойно насвистывая. Нет, вы будете бегать по берегу, давать утопающему советы, может быть, бросите ему веревку, если найдете, или протянете ему длинный шест, если найдется на берегу что-нибудь подходящее. Или вы побежите к телефонной будке звонить в милицию. Только одного вы не сделаете — сами не прыгнете в ледяную воду. Почему? Да потому, что прыгать в ледяную воду — это чистое самоубийство.

А ведь я не самоубийца. Я ведь простой, нормальный человек, воспитанный в определенной системе, умеющий рассчитывать варианты. В этом отношении меня многому научил тридцать седьмой год. Как раз тогда я заканчивал университет, и нашего декана объявили врагом народа. Собирали подписи под соответствующим заявлением. И меня попросили подписать. Я не спал несколько ночей. Я знал, что декан порядочный человек и никакой не враг, не троцкист, не шпион, не убийца, но я уже понял, что нельзя переть против системы. Система — это как асфальтовый каток, попадешь под нее — раздавит. А вот мой товарищ Юрка Щукин не поставил свою подпись. Более того — выступил на собрании. Ну и что? В 54-м году Щукина реабилитировали, но он вернулся из лагерей больным человеком, с хроническим туберкулезом. Может быть, он поступил как герой, но кому польза от этого геройства? А я, оставаясь в Москве, я работал, приносил пользу стране. Убежден, что на лесоповале от меня было бы меньше толку.

Нет, великое дело — правильно рассчитать варианты. Я не думаю, что я жил как мещанин. Я не увиливал от работы, я просто делал то, что делали все. И когда все кричали «ура», я тоже кричал «ура». И когда все проявляли «трудовой героизм», я тоже его проявлял. Но при этом я не старался выходить вперед. Я предпочитаю быть где-то в серединке. И вообще, лучше жить обыкновенным, средним человеком, чем умереть героем.

ГЛАВА 6

Вчера я познакомился с очень живым, очень подвижным, любящим жизнь человеком. Произошло это так. В разговоре с банщиками я сказал, что хочу купить хорошую норковую шапку. Конечно, мне сейчас уже не нужна теплая шапка, наоборот, чем холоднее моя голова, тем лучше. Но когда я еще жил, я часто мечтал о такой шапке. И вот случайно вспомнил об этом. Федор покосился на меня своим единственным глазом и сказал, что знает кое-кого, кто сможет мне достать такую вещь, и дал мне адрес.

Вечером я пошел к этому человеку. Он мне сразу же понравился. Насколько я понял, он работал в меховой артели. Его квартира была похожа на музей. В комнате, в которую он меня ввел, мне сразу же бросились в глаза две высокие тахты, покрытые пестрыми восточными коврами. Я долго к ним присматривался, что-то меня заинтересовало в них, и потом догадался, что под коврами и постелями скрываются два больших сундука.

Насчет шапки мы быстро сговорились. Я не стал торговаться, и это понравилось меховщику. Он сказал, что много слышал об мне от Федора и уже давно хотел со мной познакомиться.

Слово за слово он стал рассказывать о себе. Когда-то он был инженером на большом заводе, но это было давно. С тех пор он работает в артели, причем в отличие от других меховщиков, он действительно понимает свое дело. Он достал из шкафчика бутылку коньяка и соорудил на столе довольно изысканную закуску. Мы выпили по одной, потом по другой. Я заметил, что он хотел меня напоить. Напрасное старанье. Но сам он несколько опьянел и говорил со мной весьма откровенно. Согласитесь, довольно странно в наши дни слышать от малознакомого человека такие признания: «Моя работа — не бей лежачего. Мех — он и в Африке мех, и цена на него только растет. Я делаю ровный, аккуратный шов — и нет отбоя от клиентов. Все хотят иметь красивые, теплые шубы, начальство в первую очередь. Мне смешно, когда ругают чиновников, бюрократию, когда говорят, что начальники — сволочи, что власть прижимает. Кого, когда? У меня всегда будут деньги, а на начальство мне плевать, да и на подчиненных тоже. Лучшие времена — они никогда не наступят, надо жить, как живется. Хватит лозунгов. И не говорите мне про борьбу, про жертвы... Я хочу жить спокойно, и чужие слезы — это меня не касается. Сказками о светлом будущем пускай кормятся те, кто не умеет зарабатывать деньги».

Потом он начал хвастаться своими историями с бабами. Он рассказывал об этом живо и с юмором, я даже несколько раз смеялся. Когда мы расставались, он сказал мне: «Я преклоняюсь перед вами и вам завидую — вас ничто не может лишить спокойствия. Вы холоднокровны». — «А я завидую вам», — ответил я. И это была чистая правда. Потому что мне, действительно, трудно было понять, как он мог по-настоящему убедительно играть роль живого человека. Да еще остряка! И его истории о женщинах были как будто абсолютно достоверны. И как прекрасно сыграл роль пьяного! Замечательный актер. На следующий день я спросил Федора, давно ли он знает меховщика. Я ожидал, что Федор скажет: «Ну, где-то полтора года...» Но Федор ответил: «Я знаю его лет десять», — и потом начал мне выкладывать подробности из жизни меховщика. Действительно, создавалась иллюзия, будто меховщик был живым человеком. Кончив сплетничать, Федор вздохнул:

— Да, этот умеет жить, срывает цветы удовольствия. Этот своего не упустит.

И опять загадка. Так что же меховщик — живой или мертвый? Ведь наша психика, наш образ мышления совершенно идентичны. Неужели он умер десять лет тому назад? Кто знает! Может, и я через десять лет буду производить впечатление очень жизнерадостного человека. Нужно лишь немного практики. А может быть, меховщик таким и родился? Все-таки удивительное создание — человек. Даже в моем, мертвом состоянии у меня есть еще какие-то иллюзии. Я, например, был уверен, что я — уникум, исключительное явление. Но вот уже встречаю таких же, как я. Конечно, меховщик, пожалуй, самая колоритная фигура, конечно, мертвецы умеют приспосабливаться. Но опять же, повторяю — вдруг меховщик таким и родился? Он не мучился, как все мы, и с самого начала жил только для себя самого. Счастливый человек. Счастливый.

А что это вообще — счастье? Ведь и я сам был когда-то счастливым. Во всяком случае, мне так казалось. Вот я вспоминаю молодость, своих друзей Сашку, Ваську... Конечно, в молодости все счастливы. Во всяком случае, так кажется в старости.

Это было в далеком и страшном сорок первом году. Распевая бодрые песни, мы топали на Запад. Ура, мы прорвали оборону немцев! Но фриц совершенно спокойно обошел нас и замкнул за нами кольцо. Так мы попали в окружение. Окружение — ясное дело для каждого — это конец, это смерть. Мы забились в спешно вырытые окопы и гадали, что же делать дальше? Нас осталось три четверти роты, продуктов и махорки — кот наплакал, патроны можно было сосчитать по пальцам. Где фронт, никто не знал.

Мы сидели, считали патроны, считали пачки махорки, считали варианты. Первый вариант и, наверное, самый разумный — расходиться по деревням, прятаться у крестьян, пока не вернутся наши. Второй, очень неопределенный — отсиживаться в лесу, заниматься партизанщиной. Третий — самый безнадежный — пробиваться к нашим. Мы, в конце концов, приняли третий вариант.

Эти дни оставили глубокий след в моей памяти. Я помню, как однажды на рассвете мы вышли на поле. Поле было покрыто туманом, и мы нырнули в это белое ватное море. Мы предполагали, что где-то за полем должен быть лес, спасительный, долгожданный лес. И желательно было достичь леса, пока туман не рассеялся. Мы шли цепями. Те, кто шел впереди, исчезали, растворялись в тумане. Мы передвигались осторожным шагом. Наверху стало светлее, туман голубел. Выцветшая гимнастерка моего товарища Борьки Макарова, за которым я двигался след в след, тоже отливала синеватым светом. Туман поднимался, стал тоньше, и я уже мог различить собственные ноги и голубоватую траву. И потом вдруг нам попалась маленькая голубая ель, и над нами засияло синее небо. И тогда Борька сказал: «Голубой поход». Так нам все это и запомнилось: голубой поход.

Нас гнали, как зайцев на охоте, нас загоняли в ловушку, но мы вырывались. И еще я помню: сначала я нес Макарова на спине, потом он нес меня. А потом Борьку убили. А мы все шли и шли. Над лесами висел серый дождевой пар. Сухое время кончилось. Дни были бесконечными, ночи — угрожающе короткими. Кроны деревьев стали редеть, трава желтеть. Серое болото, черно-коричневая глина — какой уж там голубой поход!

Но мы прошли. И у нас еще остались силы ударить немцам в спину, и мы погнали их, и они улепетывали от нас так же, как когда-то мы улепетывали от них. И когда мы, наконец, увидели наших солдат, мы поняли, что такое счастье. Мы стояли в грязных, порванных шинелях, в дырявых ботинках, еле держались на ногах, обессиленные от голода и лихорадки, но мы были счастливы. Я уверен, что мой новый знакомый, меховщик, никогда не испытывал такого чувства.

«Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед...» Это были любимые стихи и Сашки Пахомова, и Васьки Лазутина, и Борьки Макарова. «Боевые лошади уносили нас, на широкой площади убивали нас...» Да, я был молод, я считал себя строителем новой жизни, я участвовал в раскулачивании, я летал на истребителях. Потом, почти в тридцать лет, я заставил себя закончить институт, а ведь это было трудно. Мы с женой жили только на стипендию и на случайные заработки. Потом был фронт, и я прошел, я пережил «голубой поход». «Но в крови горячечной поднимались мы, но глаза незрячие открывали мы...» Нет, мои друзья не встали и не открыли глаза. Сашку Пахомова убили около деревни Березки. Прах Васьки Лазутина развеялся по лесу, когда его самолет не долетел до полевого аэродрома, зацепился за вершины деревьев и взорвался. Борька Макаров не вернулся из разведки.

А я ведь тоже был в Березках, у меня тоже была аварийная посадка, когда шасси моего самолета заклинило, я ведь тоже ходил в разведку... Да, я был как все, а может быть, и не как все. Я, наверно, лучше других умел рассчитывать варианты и выбирать правильные решения.

Однако неужели вся моя история с Наташей была тоже одним из вариантов? Я любил ее, и она любила меня. В этом я мог убедиться, когда она пришла на мои похороны. Да, она меня любит до сих пор, надеюсь. Но почему же я не ушел к ней тогда, когда я еще был живым человеком? Может быть, и сейчас еще не поздно прийти к ней и сказать: «Ты права, Наташа, давай начнем все сначала». И она мне скажет: «Подойди ко мне, обними меня, мне холодно».

Что ж, разве я могу ее согреть? Ведь на моем лице даже снежинки не тают...

Я замечаю, что всю ночь провел в кресле. Да, я не спал всю ночь. Я встаю и, не зажигая света, подхожу к окну. Я смотрю на улицу — ночь уходит. Снег становится все более серым. Темный квадрат дома напротив моего окна пробуждается, уже смотрит на меня двумя оранжевыми глазами. И еще один глаз зажигается, голубой. Странный свет от абажура... Вот уже открылось несколько глаз, а вот уже и все окна на третьем этаже освещены. Они отражаются на мостовой резко очерченными светлыми квадратами и прямоугольниками. С сугробов ветер поднимает белые хвосты. Из подъезда быстро выходит человеческая фигурка, поднимает воротник пальто, исчезает за углом танцующей походкой. Постепенно светлые квадраты и прямоугольники на мостовой выцветают. Я перевожу взгляд на крыши. Они, как могильные плиты, покрытые снегом.

Боязливо, цепляясь за выступы фасадов, за балконы и карнизы, пробирается день — день, когда мы, мертвые, пробуждаемся. Дичь, чушь — однако первая бессонная ночь в этой новой моей жизни! Зачем я ворошил прошлое, зачем я вспомнил Наташу? Неужели я опять хочу стать живым? Господи, сколько мороки! Ну, допустим, я приду к Наташе, а у нее новый друг? Плюс — я испугаю ее смертельно. И даже если все уладится, надо будет расхлебывать дело со своей первой семьей. Хлопоты, нервотрепка, истерики. К тому же дружный коллектив банщиков меня обвинит в моральном разложении. Ведь и в бане местком не дремлет.

Повторяю — зачем мне это все нужно? Я достиг того состояния, о котором мечтал, — абсолютное спокойствие и полное равнодушие ко всему. И вдруг... Нет, наверно, я попросту подтаял. Надо бы мне заново заморозиться.

* * *

Странный случай произошел в декабре 57-го года с Осипом Кочетовым, рабочим городского коммунального хозяйства. Когда на улице был вечер и трещал мороз, он возвращался домой. Прохожие словно вымерли, ни души. Фонари почему-то не горели, и лишь луна светила сквозь бегущие облака. Дорогу Осипу перешла черная кошка, что было — видит Бог — недобрым знаком. К тому же кошка зловеще мяукнула. Громадная сосулька упала перед Осипом и разлетелась вдребезги.

Высокий мужчина, выросший как будто из-под земли, бросил на Осипа внимательный взгляд. Этот взгляд мог бы внушить тревогу кому угодно, но не Осипу. Дело в том, что он только что пропустил пару стаканчиков и был в том приподнятом состоянии, когда вспоминаешь — мол, «бывали дни веселые» и еще про «одну возлюбленную пару», которая всю ночь гуляла до утра... Тем временем мороз крепчал и тротуары постепенно превращались в каток. Осип, привыкший возвращаться домой в пьяном виде, все еще мужественно держался на ногах, хотя ему и приходилось, как лыжнику, сгибать колени и, как конькобежцу-фигуристу, махать артистически руками, чтоб не грохнуться окончательно.

Вот Осип завернул в узкий переулок между темным зданием школы и забором, и тут он услышал за собой шаги. Если б Осип обладал хоть малой частью интеллигентности, он бы без труда угадал, что так обычно шагают Командоры, когда они наносят светский визит своей донне Анне. Но, во-первых, Осип ушел из школы после седьмого класса, а с тех пор — это было уже лет тридцать тому назад — он не читал ни одной строчки, кроме объявлений в «Вечерней Москве». А во-вторых, Осип сам был немножечко Дон-Жуаном, ибо как раз намеревался завернуть к своей давней подружке дворничихе Катьке. Приятные мысли несколько усыпили его бдительность, он сделал неверный шаг, поскользнулся и упал кому-то на руки. Осип сразу протрезвел. Ведь руки, которые крепко его держали, ни в коем случае нельзя было назвать Катькиными. Осип поднял глаза и увидел над собой незнакомое, не особенно приветливое лицо в меховой шапке. Незнакомец нахмурил брови.

— Ну, здравствуй, я тебя нашел. Ты меня не помнишь? Еще бы, как тебе помнить? Ведь через твои руки прошли тысячи. Посмотри, это твоя работа? — Незнакомец еще ниже склонился, и Осип увидел на его щеке царапину.

«А, это мертвец», — понял Осип и почему-то сразу почувствовал себя немного лучше. С трупами он привык иметь дело. Да, несомненно, это был покойник, и лицо как после третьего инфаркта. «Явно я клал его в гроб, — подумал Осип. — А теперь, наверно, он воскрес и решил взять обратно свои сто рублей. Да плюс еще чемоданчик с инструментом прихватить! Грабитель!»

Осип осторожно отстранил чемоданчик, как будто это и не его.

— Подыми, — скомандовал мертвец.

Осип послушно взял чемоданчик.

— Идем! — Покойник взял Осипа за воротник и поволок его к зданию школы, потом ткнул в раму одного из окон первого этажа. Окно распахнулось. — Давай влезай, — скомандовал мертвец.

«Вот оно что, — подумал Осип, — он меня не только ограбит, он меня еще и разденет». Осип почувствовал себя глубоко оскорбленным. Действительно, работаешь, стараешься, вкладываешь в них, можно сказать, всю душу, а они, гады...

— У тебя с собой инструмент? — спросил мертвец.

«Вот начинается», — горько вздохнул Осип.

— Ну, давай замораживай, — властно произнес покойник. — Только с годовой гарантией, понятно?

— Это мы сделаем! А сто рублей?..

— Какие сто рублей? — изумился покойник. — Ты уже один раз подхалтурил.

— Ну нет, нет, что вы, — не стал спорить Осип. — Я только хотел сказать: «Вам не холодно? Вы не простудитесь?»

Покойник с усмешкой посмотрел на Осипа, и Осип даже сконфузился. Но войдя в привычную работу, Осип совершенно успокоился. Через полчаса все было готово.

— Так, значит, в наилучшем виде, с гарантией, — сказал Осип. — Извините, как вас звали?

— Иван Петрович.

— Иван Петрович, может быть, того?..

— А почему бы и нет?

Они споро дошли до оживленной улицы и еще успели проскользнуть в гастроном до закрытия. Осип крикнул на весь зал: «Кто третий?» Мрачный железнодорожник молча выложил семь рублей, и через пару минут они в стремительном темпе раздавили на троих бутылку водки.

ГЛАВА 7

В последние годы моей жизни меня бесконечно мучили денежные проблемы, точнее, вот эта постоянная необходимость зарабатывать деньги. До пенсии надо было еще потеть и потеть. А потом, разве пенсия — это выход, когда нам не хватало моей зарплаты? Пенсия — это в два-три раза меньше. Каждый день мы записывали наши расходы, считали, пересчитывали, экономили, откладывали деньги на отпуск, на новый костюм, на новые ботинки. Вот моя дочь хочет новую юбку, вот моя жена хочет новое платье, вот надо купить шапку, которую я так и не купил для себя. И я думал, когда же это все кончится, когда же я смогу жить спокойно, без того, чтобы все время подсчитывать и записывать: два рубля — хлеб, пятнадцать рублей — мясо, двенадцать рублей — носки... Постепенно я понял, что это никогда не кончится. И даже если бы я зарабатывал в два раза больше, все равно моя семья тратила бы точно так же — в два раза больше. Где выход? А с другой стороны, я помню, что когда я ушел из авиации и начал вести жизнь бедного студента, когда я женился и мы жили на случайные заработки, у меня было довольно легкомысленное отношение к моему материальному положению. Нет денег? Ну и ладно, к черту! Это мне не мешало, как говорится, наслаждаться жизнью. А почему? Потому что тогда я жил надеждой: конечно, сейчас нелегко, но вот после окончания института, через несколько лет...

Да, в молодости я много работал, причем за нищие заработки. Во время войны, попав в окружение, я голодал — ну и что? Я был готов терпеть еще большие лишения, ибо был убежден: когда-нибудь мне все это зачтется, наступит и для меня спокойная обеспеченная жизнь. Подчеркиваю: именно жизнь, а не беззубая немощная старость. Шли годы. Я получил солидную должность, приличную, по общим понятиям, зарплату, но о том, чтобы жить в свое удовольствие, не могло быть и речи. Я не только стал ощущать постоянную нехватку денег, я понял, что их будет всегда не хватать. Тем временем работать мне было все труднее — слабела память, участились головные боли, я просто не выдерживал темпа и на прежнюю работу расходовал больше сил. Какой уж тут заслуженный отдых!

А требования росли. Я видел, что молодежь, вчерашние мои ученики, меня обгоняют. Прилагая неимоверные усилия, я старался не отставать. Пожалуй, лишь иллюзия, что когда-нибудь станет лучше, сохраняла мне жизнь. «Утраченные иллюзии!» Я мечтал, что получу более просторную и удобную квартиру, я жил этой мечтой, а кончилось тем, что в мою старую квартиру однажды внесли мой гроб. Я не подозревал, что хорошенькое лицо любимой девушки застынет в тоскливой гримасе и станет как бы маской, неизменяемой в течение двадцати лет нашего супружества. Я не подозревал, что молодая девушка постепенно превратится в женщину, которую я изучил до мелочей и которая все знала обо мне — каждое мое слово, каждое мое действие. Не подозревал, что моя должность в управлении, которую я считал только первой ступенькой на пути наверх, со временем станет моим «вторым я», что последние девять лет моей жизни я буду уже не Николаем Александровичем Сергеевым, не человеком с определенными свойствами и чертами характера, а только «начальником отдела Сергеевым». И эта должность — начальник отдела — определяла и исчерпывала всего Сергеева. Сергеев любил смотреть кинокомедии, читать книги по истории, выключал телевизор во время спортивных передач, тяжело сопел при быстрой ходьбе, любил выпить за едой стопку водки, постоянно вспоминал веселых ребят Сашку Пахомова и Ваську Лазутина, обсуждал повышения и переводы сотрудников в своем управлении, ругал современную молодежь, мечтал о рыбалке, каждый вечер перед сном проверял, выключен ли газ на кухне...

Господи, когда же я все-таки умер?

* * *

В тот день солнце сверкало так ярко, что болели глаза. Асфальт, как зеркало, отражал солнечные лучи с удвоенной силой. В темном поношенном пальто я брел на работу. Половину ночи я провел у Наташи, а вторую половину шлялся по городу. На рассвете я остановился на Каменном мосту, сплюнул в воду и стал смотреть, как занимается день. В семь часов утра я вздремнул на скамейке Гоголевского бульвара. Сейчас солнце уже припекало, но меня знобило. Мне надо было решать, как жить дальше. Обычно в подобных случаях люди оттягивают решение, размышляют неделями, месяцами, советуются с друзьями и, как правило, поступают вопреки полученным советам. Им просто нужен повод поговорить о своих проблемах. Кажется, человек находится на перепутье, а на самом деле все давно решено. И эта отсрочка, разговоры с друзьями, выслушивание чужих мнений — все это просто толчея воды в ступе. Просто человек должен внутренне подготовить себя к четкому «да» или «нет».

Солнце слепило до боли в глазах. Мне казалось, что я еще не принял решения, но я предчувствовал, я подозревал, что с Наташей у меня все кончено. Может быть, сказывалась привычка выбирать разумные варианты, вовремя останавливаться? Действительно, зачем в моем возрасте резко менять жизнь? И дело не в том, что я не получу обещанной мне новой квартиры, что меня будут разбирать на работе, упрекать в моральном разложении, что меня даже могут уволить — нет, не это удерживало меня... А может быть, именно это? Нет, не думаю. Просто мне было страшно отказаться от того Сергеева, которым я уже стал. Я полностью израсходовал свои жизненные силы. Я хотел беречь свое здоровье и как-то дожить эту жизнь.

В темном потертом пальто я шел к себе на службу, шел, как тысячу раз в своей жизни. Потом я полдня провел в своем кабинете — читал бумаги, сортировал бумаги, подписывал бумаги. И время от времени меня начинало знобить, как утром на скамейке Гоголевского бульвара. После обеда зашел мой юный приятель Редькин и спросил: «Ты готов?» Тут я вспомнил, что на сегодняшнем заседании коллегии управления он, Редькин, должен представить новый проект, а мне было поручено изучить эти предложения и доложить свое мнение.

Я изучил проект — он полностью взрывал нашу сегодняшнюю практику. И если признать правоту Редькина, то требовалось перестроить всю нашу работу в течение ближайших двух лет. Но проект был отличный, я Редькину об этом сразу так и сказал и обещал ему, что в любом случае буду на его стороне.

Заседание началось. Начальник управления восседал на своем обычном месте и морщился, потому что гладкое покрытие стола отражало солнечные лучи прямо ему в лицо. Секретарша Верочка точила карандаши. Она сидела, положив ногу на ногу, и эти ноги в белых чулках тоже отражали солнечные лучи. Мы обменялись с Верочкой заговорщицкими взглядами. Я знал, что она мне симпатизирует, я догадывался и о многом другом — о том, что может завязаться у нас с Верочкой, не нарушая спокойствия моей семейной жизни. Верочка еще раз улыбнулась мне. Я вспомнил сегодняшнее утро, пробуждение которого я наблюдал с Каменного моста, и потом отбросил все эти мысли и сосредоточился на докладе Редькина.

Редькин говорил взволнованно и, на мой взгляд, слишком быстро. Заместитель начальника управления Хренов его иногда перебивал, причем подавал свои реплики громко, властно, подчеркивая каждое слово, как будто произносил эти слова по слогам. Между Хреновым и Редькиным уже давно шла борьба в управлении. Я любил Редькина, он был молодым, еще не очень опытным, но с энергией атомного реактора. И откуда берутся такие ребята? Мне было ясно, что со временем он обгонит не только Хренова, но и меня. Мы же были как застоявшаяся вода. Кроме того, Редькин напоминал мне одновременно и Сашку Пахомова, и Ваську Лазутина, и Борьку Макарова. Как будто они все трое одновременно родились в лице этого темпераментного, остроумного, молодого инженера. Но, повторяю, к сожалению, Редькин не умел достаточно точно сделать доклад, он был слишком занят своими мыслями и как будто произносил монолог. Ему казалось, что многие вещи не нуждаются в подробном объяснении, и это мешало ему. И я чувствовал, что моя задача как содокладчика как раз и состояла в том, чтобы последовательно восстановить то, что Редькин пропустил как само собой разумеющееся. Я знал, что старый Хренов умело воспользуется всеми ошибками докладчика и что многие на коллегии поддержат Хренова.

С Хреновым мы давно работали. Это был очень опытный и очень властный начальник. И характер у него был железный. Бросать вызов Хренову — дело очень рискованное. Конечно, мы могли победить, но могли и сломать себе шею.

Половину ночи я провел у Наташи, половину ночи шлялся по Москве. Я наблюдал восход солнца с Каменного моста, потом вздремнул на скамейке на Гоголевском бульваре, потом подписывал бумаги, потом позвонил домой, чтобы сказать какую-то нелепую ложь. И я все время думал, как же моя жизнь пойдет дальше? И в то же время предчувствовал, что все уже давно решено. И меня знобило, как утром на скамейке Гоголевского бульвара, а секретарша Верочка с ногами, перекрещенными, как две сабли, ослепляла меня своей улыбкой. И вообще было много солнца. Солнечные зайчики танцевали на стенах, на моем лице. Редькин кончил доклад. Все откашлялись, поерзали на своих стульях, застыли.

Наступала моя очередь.

* * *

Отработав смену в бане, я помылся, переоделся и вышел на улицу. Я шел с четкой целью, я знал, что мне надо, я хотел просто положить конец этому беспокойному существованию. Хватит ломать себе голову над загадками своей прошлой жизни. Пора становиться обыкновенным покойником — живым или мертвым, это совершенно неважно.

Я взял такси и поехал в крематорий. Но вход на кладбище был уже закрыт. Сторож ни за что не хотел меня пускать. Я его пытался просить, убеждать, но все было напрасно.

— Куда вы спешите? Успеете! Что вы торопитесь? Приходите завтра, не бойтесь, на кладбище никогда не поздно...

У всех сторожей склонность к философии! Пройдя вдоль кладбищенской стены, я нашел удобное место и, оглянувшись, когда не было прохожих, перелез через стену. На надгробных плитах лежал тонкий слой снега. Черные надгробные камни стояли, как вымершие дома. Ветки деревьев застыли в ледяном панцире, и лишь изредка далекий звонок трамвая нарушал тишину.

Я быстро нашел знакомую аллею. Где-то здесь лежит та надгробная плита, под которой покоится прах моей матери. Я прошел мимо могильных плит, мимо пирамид, увенчанных звездой, мимо каменных крестов. Вот она, эта могила. Я зажег спичку. Под старой надписью появилась новая, выбитая крупными буквами: «Сергеев Николай Александрович. Август 1908 — декабрь 1956».

С минуту я стоял молча, а потом пошел по снежным аллеям в сторону черного здания крематория. И пока я шел мимо памятников чужим жизням, я как бы проходил мимо памятных дней своей жизни.

Да, Сашка Пахомов поехал вместо меня в Березки, и там его убили. А я остался жить, но все равно что-то, видимо, тогда со мной случилось, и я медленно начал умирать. Васька Лазутин сел в мой самолет и разбился. Нет судьбы, есть только арифметика, просчет вариантов. Два раза смерть проходила мимо меня. Один раз она блокировала шасси моего самолета, второй раз она подкралась в кабину управления. Я почему-то испугался в тот день совершать очередной полет, и вместо меня мой самолет повел Васька Лазутин. Да, он погиб, а я остался жив, но опять же, какая-то часть моей жизни ушла. Да, я прошел тот легендарный «голубой поход», в котором я регулярно участвовал в разведках, но наступил момент, когда я почувствовал — хватит, я больше не могу. И вместо меня в разведку ушел Борька Макаров. Ушел и не вернулся. А я жил, я умел просчитывать варианты. Я не смог начать новую жизнь с Наташей — еще бы, к тому времени я превратился в осторожного, равнодушного человека.

Но почему? Где я совершил ошибку, где я просчитался?

Около котельной крематория я нашел кусок угля и вернулся к своей могиле. В конце концов, сейчас все это было неважно. Я определил день своей действительной смерти. Я вытер иней с надгробной плиты и исправил дату: с 1956 года на 1950-й. Да, это произошло в майский день пятидесятого года, в тот момент, когда наступила моя очередь делать содоклад на коллегии управления. И пока я перебирал страницы своей экспертизы, мне стало ясно, что у меня нет сил бороться против Хренова. Черт с ними со всеми! Хрен редьки не слаще! Мне плевать на все! Я хотел просто спокойствия.

Итак, я выступил против Редькина, и я сделал это умело и элегантно, я отдал должное смелым мыслям докладчика, но подчеркнул его торопливость и некомпетентность, и члены коллегии потом все хвалили меня за обстоятельный разбор. Обсуждение проекта принесло мне личный триумф.

Но как бы там ни было — я умер в тот день.

Да, именно в тот день.

После этого я еще шесть лет ходил на службу, был переведен в третий отдел с повышением, купил себе шубу, организовал тот знаменитый день рождения с грибами и водкой, снимал дачу в Кирсановке, и были неприятности с моей женой, флирт с Верочкой, посещение ресторанов с друзьями, были маленькие радости, маленькие огорчения и многое другое. Все то, что обычно называется жизнью.

1957-1970

Загрузка...