Тотчас же после подъема флага и обычных утренних рапортов о благополучии корвета во всех отношениях господа офицеры, собравшиеся к подъему флага на шканцах, торопливо спустились в кают-компанию, вполне удовлетворенные сегодня внешним видом адмирала. Казалось, он находился в отличном расположении духа – глаза не метали молний, плечи не ерзали, и руки не сжимались в кулаки, – словом, по всем признакам, ничто не предвещало «шторма» и общих «разносов», начинавшихся обыкновенно кратким, далеко не красноречивым, хотя и энергичным по тону предисловием о том, как завещали служить такие доблестные моряки, как Лазарев, Корнилов и Нахимов.
– А вы, господа, как служите-с?
Этот вопрос был, так сказать, штормовым предвестником. Затем начинался самый «шторм», доходивший иногда до степени «урагана», если вспыльчивый гнев адмирала поднимался до высшего предела, когда у Снежкова начинало болеть под ложечкой, а у некоторых дрожали поджилки и замирали сердца.
Не лишено было благоприятного значения и то обстоятельство, что сегодня на вахте Владимира Андреевича ему ни разу не попало. Недаром же он был весел после вахты, не имел чересчур ошалелого вида и не без некоторой хвастливости рассказывал в кают-компании о любезности и приветливости адмирала, хотя подлец Васька и раздражил его, долго не подавая горячей воды для бритья.
– А я уж, признаться, было струсил. Думал, выйдет он сердитый и разнесет за что-нибудь вдребезги, – говорил с добродушной откровенностью Снежков, намазывая маслом ломоть белого хлеба.
– Нервы у вас, Владимир Андреич, того… слабы, хоть, кажется, бог вас здоровьем не обидел… Ишь ведь разнесло вас как, – заметил худой и поджарый маленький лейтенант Николаев. – Кажется, пора бы привыкнуть… Шесть месяцев мыкаемся с беспокойным адмиралом.
– То-то нервы, должно быть…
– Я вот привык, – продолжал маленький лейтенант с черными усами и бакенбардами, – и отношусь философски. Пусть себе орет как бешеный. Поорет и перестанет.
– Это вы правильно рассуждаете, – вставил пожилой белобрысый доктор, невозмутимый флегматик, которого, по-видимому, ничто никогда не трогало, не удивляло и не возмущало. – Из-за чего расстраивать себе нервы и лишать себя хорошего расположения духа?.. Из-за того, что у нас адмирал беспокойный сангвиник?.. Не стоит…
– Вам, батенька, хорошо рассуждать… Вы, как доктор, стоите в стороне… Вам что? Вам только завидовать можно! – не без досады промолвил Снежков. – А будь вы в нашей шкуре…
– Остался бы таким же философом, поверьте, господа! – насмешливо бросил с конца стола черноволосый юный мичман Леонтьев, с нервным лицом, бойкими глазами и приподнятой верхней губой, что придавало его лицу саркастическое, слегка надменное выражение.
– Конечно, остался бы! – хладнокровно промолвил доктор.
– И кушали бы адмиральскую ругань? – задорно допрашивал мичман.
– И кушал бы…
– Похвальная философия… очень похвальная… Вообще у нас, господа, слишком много философии терпения и покорности. Вот эта самая философия и плодит таких самодуров, как наш адмирал.
– Ишь какой вы прыткий петушок! Скоро, батенька, упрыгаетесь! – снисходительно заметил доктор.
Но еще не «упрыгавшийся» мичман не обратил на эти слова ни малейшего внимания и, закипая, по обыкновению, необыкновенно быстро, продолжал:
– Я еще удивляюсь нашему башибузуку. Право, удивляюсь. Он еще мало ругается и мало разносит… Он еще церемонится…
– По-вашему, мало? – простодушно удивился Снежков.
– Разумеется, шла. Будь я на месте адмирала да имей дело с такими философами долготерпения…
– Что ж бы с ними сделали? Любопытно узнать, Сергей Александрыч? – иронически спросил маленький лейтенант.
– Я бы еще не так ругал их… Каждый день унижал бы их человеческое достоинство, третировал бы их, как лакеев… одним словом… был бы вроде Ивана Грозного! – решительно объявил мичман.
– Это с вашим-то радикализмом?
– Именно с моим радикализмом…
– Зачем же такая свирепость, неистовый Сереженька? – спросил недоумевающий его товарищ.
– А затем, чтобы дождаться, когда наконец лопнет терпение и пробудится человеческое достоинство у терпеливых философов и мне дадут в морду! – не без пафоса выпалил мичман.