В конце июня, когда установилось лето, дойных коров угнали на дальние выпасы, за семь километров от деревни. И туда, в только что отстроенный летний домик, переехали доярки со всеми своими подойниками, бидонами, с прибором для измерения жирности, с сепаратором[24]. Там же поселился и пастух Николай Иванович со своим внуком Витькой.
— Гармонь бы еще сюда! — сказала доярка Тоня, притопывая на новых досках пола. — Вот бы совсем хорошо! Очень плясать люблю!
— И Сережку бы Рублева! — подсказала ей тетка Аграфена и лукаво подмигнула.
Тоня чуть-чуть покраснела, но задорно ответила:
— А что ж? МТС отсюда недалеко, на пути… можно сбегать пригласить!
Барак был незатейливый, только стены да крыша над головой. Но вошли в него женщины, и тесовые комнатки очень скоро приняли уютный и нарядный вид. Мешки, набитые сеном, превратились в постели, на маленьких окошках запестрели ситцевые занавески, крепкий запах свежих березовых веников побрел по всему дому, сладко мешаясь с запахом свежего теса и смолы.
Катерине было весело и в первые дни немножко странно. Вот какая жизнь — и день и ночь среди лугов, и леса, среди шелеста листвы и яркого цветения трав, среди спокойной и ясной тишины подмосковного лета… Прасковья Филипповна будила доярок в четыре часа, в те сладкие минуты, когда человеку снятся самые лучшие сны.
В первое утро Катерина, проснувшись, никак еще не могла понять сразу, где она. Розовые от зари исструганные стены, пестрая занавеска, отдуваемая ветерком, и какая-то особая бескрайная тишина… Но, стряхнув с ресниц последнюю дрёму, Катерина оглянулась на Тоню, которая зевала и потягивалась на своей постели, и засмеялась:
— Совсем забыла, где я! Думала — еще сон снится!
Таисья Гурьянова уже оделась и, стоя перед маленьким зеркальцем, повешенным на стене, расчесывала на прямой пробор свои темные, тронутые сединой волосы.
Аграфена натягивала кофточку и еле слышно ворчала:
— И что это за ситцы пошли! Раза два выстираешь — уж и не напялишь: садятся…
— Толстеешь, матушка! — отозвалась из кухни Прасковья Филипповна. — Сама как тесто на дрожжах, а ситцы виноваты.
Тоня поднялась нехотя и несколько минут, не раскрывая глаз, неподвижно сидела на краю топчана.
— И что за жизнь! Никогда поспать не дают — ни зимой, ни летом… Самая противная работа!
Катерина живо надела платье, поспешно, не щадя тонких прядей, принялась расчесывать свою русую косу. Ах, уж эта коса! Если бы не мать, давно бы остриглась. Услышав жалобные и досадные Тонины слова, Катерина улыбнулась:
— «Противная работа»! Скажешь тоже! Какая же противная? А коровы?
— Ну, и что — коровы? — возразила Тоня. — То их корми, то их дои. Так и вся жизнь!
— Ну, так ведь это и на всякой работе вся жизнь! — сказала Катерина. — Только у нас лучше… веселее! Ведь все-таки живое существо, все чувствует, все понимает. С ними даже и поговорить можно. Ох, нет, я бы о своих коровах скучала, если бы вдруг куда уйти пришлось с фермы!
Тоня поджала тонкие губы, и острый подбородок ее приподнялся:
— Скучала бы!.. Есть о ком скучать — о коровах! Так я тебе и поверила!
Катерина заплела косу и, закинув ее за спину, поспешила к умывальнику. Ей не хотелось отвечать Тоне — пусть не верит. А не верит другому только тот, кто сам может говорить неправду.
Умывальники висели на задней стене домика, недалеко от крыльца. Катерина открыла дверь и, внезапно охваченная безмолвной красотой зачинающегося утра, остановилась на пороге. Что происходит в мире? Какой праздник празднует сегодня земля? Пышное сияние восходящего солнца, озаренный первыми лучами, словно просыпающийся перелесок, свежесть еще облитых росой трав, свежесть неба, чистого и еще прохладного… Каждый свой день начинает природа таким вот праздником, а как редко люди видят его!
Катерина вприпрыжку сбежала с крыльца, проворно умылась и, не дожидаясь, когда соберутся остальные, напевая песенку, поспешила в стадо.
Коровы паслись возле самого перелеска, на солнечном склоне. Солнце только что оторвалось от горизонта, но косые длинные лучи уже были ярки и горячи. Трава, позолоченная лучами, казалась желтоватой, и силуэты коров, словно обведенные золотым карандашиком, бросали от себя длинные тёмно-зелёные тени. Стадо отдохнуло за ночь и теперь паслось, медленно передвигаясь по свежей траве. Катерина шла и заранее радовалась: вот сейчас коровы увидят ее и узнают. Глаза ее щурились от солнца, и короткая верхняя губа вздрагивала от улыбки.
«Не буду звать, — решила она, — пускай сами увидят».
Но коровы усердно щипали траву и не поднимали голов. Катерина слегка огорчилась:
«Даже и не чувствуют, что доиться пора! Вот ведь какие! И моих шагов не слышат…»
Но огорченье ее тут же прошло. Рыжая корова Красотка подняла голову, увидела Катерину и сразу замычала, вытянув шею и запрокинув рога.
— Иду, иду! — заулыбалась Катерина. — Иду, моя красавица! — И полезла за корочкой в карман.
Пастух Николай Иванович, немолодой ясноглазый человек с русой бородой, разделенной надвое, стоял в сторонке, около стада, опершись на резной посошок.
Катерина весело поздоровалась с ним.
— Вот, Николай Иваныч, сколько раз смотрю на тебя — и всегда ты без кнута, — сказала она. — Ну, а если корова побежит, чем ты ее воротишь?
— Хорошему пастуху кнут не нужен, — ответил Николай Иваныч, — корове лишь пастбище дай. А куда же она с хорошего пастбища побежит? Никуда не побежит. Ну, конечно, есть пастухи, которым лень и пастбище найти и накормить скотину лень — соберет да кружит где-нибудь на выбитом толчке, — ну, тогда, конечно, корова побежит. Тогда, конечно, и длинный кнут нужен.
Рыжая Красотка между тем подошла к Катерине. Катерина погладила ее, дала корочку и села доить. И тут одна за другой Катеринины коровы, выбираясь из стада, начали подходить к ней. Медленно, как бы жалея расстаться с пастбищем и еще на ходу хватая траву, подошла белая Сметанка. Подошла важная черно-пестрая Краля и остановилась около Катерины, опустив рога — ждала, чтобы Катерина почесала ее за рогами, — и тихонько сопела и фыркала от нетерпения. Седая Нежка подошла и остановилась в трех шагах — ее очередь доиться была еще не скоро, и она кротко ждала, ласково и спокойно глядя на Катерину своими влажными нежными глазами. А маленькая бурая Малинка, оттиснув круглым брюхом важную Кралю, подошла к своей доярке и лизнула в ухо, потом в плечо… Катерина, смеясь, закричала:
— Да отойди ты, лизуха ты этакая! Отойди, говорят тебе!
Только Золотая поглядывала издали. Поднимет голову, посмотрит — нет, ещё занята Катерина, еще очередь далеко — и снова уткнется в траву. Что зря терять хорошее время!
— А ведь и правда — сторож Кузьма говорит, что у тебя коровы дрессированные! — сказал Николай Иваныч. — Ты гляди, какая картина!
— А как же? — отозвалась Катерина. — У меня с ними договор: я — не опаздывать, а они — молоко дочиста отдавать. Вот люди смеются, что я спешу, чтобы минута в минуту, а как-то опоздала на полчаса, так двух литров и не додали!..
Тем временем пришли и другие доярки и разошлись по стаду. Зазвенело молоко о стенки подойников. Прасковья Филипповна чистой цедилкой закрыла горло большого бидона, приготовила ведро с измерителем. Рабочий день начался.
Солнце уже поднялось, стало меньше и горячее. Укоротились тени, неслышно улетела роса с позеленевшей травы. А старая Дроздиха, которая увязалась с доярками в табор, уже растопила печку и развела на лужке перед домом медный самовар. Самовар этот жарко блестел на солнце и тихо струил в небо кудрявый синий дымок.
Хороши были ясные утра! Жарки и радостны полнотой жизни цветущие летние полдни. Задумчиво, тихо и лучезарно догорали вечера. В такие вечера Катерине казалось, что все живое, славно натрудившись за день, с чувством сладкой усталости и удовлетворения отходит на покой. И, увидев первую звезду, сама усталая и счастливая, Катерина повторяла давно полюбившиеся строчки:
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход…
— разумея не тьму смерти, но звездную синеву летнего вечера, несущего покой и отдых.
Незаметно наступил июль. Спокойная, несколько монотонная жизнь текла в таборе. В солнечные полдни доярки ходили на реку купаться. Потом спали, разомлев от жары.
В сумерки, после третьей дойки, часто затевали песни. Тоня пела тонким голосом и всегда стремилась всех перекричать. И тогда тетка Аграфена говорила:
— Ты кричи — не кричи, все равно Сережка Рублев отсюда не услышит.
— А услышит, так подумает, что поросенка режут, — определяла старая Наталья Дроздова.
Тоня обижалась:
— Ну и пусть одна ваша Катерина поет!
— Вот еще! — возражала Катерина. — Не буду я одна. Все вместе давайте.
И опять начинали петь все вместе, и опять Тоня кричала изо всех сил, и тонкий голос ее вонзался в вечернюю тишину.
«Как верещит! — ворчала про себя Дроздиха, хлопотавшая по хозяйству. — Ишь ты, старается! Не услышит Рублев, не услышит, — как хочешь голоси! А вот кабы Катерина спела, хоть бы и потихоньку, так он бы скорей услышал. А ей-богу, скорей бы услышал, чувствует мое сердце! Уж больно девка складна и поет складно».
В свободные часы, которых здесь было гораздо больше, чем дома, Катерина читала. Книги у нее были и под подушкой, и на подоконнике, и в молочной, где стоял сепаратор. Выпадет минутка — Катерина хватается за книгу. Книги все больше и больше брали Катерину в плен. И каждую прочитанную историю она применяла к себе. А как бы она поступила? А смогла б она так бороться с врагами, как Уля Громова? А хватило бы у нее мужества умереть так, как умерла Зоя?.. И надолго задумывалась, решая для себя эти вопросы.
Иногда какая-то горячая радость жизни охватывала Катерину. Все было хорошо, все радовало: подоить коров, пробежаться на реку, поболтать с доярками, с Натальей Дроздовой, с Николаем Иванычем, с кудрявым синеглазым Витькой. Все они как-то ближе и роднее стали здесь, в тишине таборной жизни. Катерина охотно толковала с Витькой насчет всяких его мальчишеских дел. Уж очень хороши у Витьки товарищи! Ему пришлось с дедом на пастбище идти, так эти товарищи то и дело прибегают навестить его, книги ему приносят из школьной библиотеки, а пока коровы на полднях отдыхают, они с ним на речку бегают купаться, а иногда и коров пасти помогают.
У Витьки — товарищи. А вот у Прасковьи Филипповны уж очень внук хорош! Еще только ходить начинает, а уж песни поет — просто как соловей! Наверно, такой песенник будет, каких еще и в округе не было.
— Может, еще в театре будет петь! — поддакивала Прасковье Филипповне Катерина. — А что ж? У нас это ничего особенного — пошлем учиться, да и всё!
И толстая Аграфена Ситкова здесь стала ближе, роднее. Может, потому, что привыкла дома заботиться о детях, о муже, о старой свекрови, она здесь так же тепло заботилась обо всех, а особенно о Витьке и Катерине. То выстирает Витьке рубашку, то набьет Катеринин матрац помягче. А то вздумает побаловать весь табор — напечет пирогов с земляникой или наделает вареников. И — сама румяная, круглолицая — смотрит и радуется, как едят ее стряпню, и все повторяет своим грубоватым голосом:
«Ешьте, ешьте, поправляйтесь! Человек должен толстым быть!..»
Только здесь, как-то в сумерки, когда отдыхали доярки сидя на крылечке, разглядела Катерина, что у молчаливой стареющей тетки Таисьи глаза синие, с грустинкой и с какой-то неизменной думой, которая тихо светится из их синей глубины.
— Ты о чем задумалась, тетка Таисья? — спросила Катерина.
— А ни о чем, просто так… сижу, — ответила тетка Таисья, но тут же улыбнулась, и морщинки побежали вокруг ее красивых глаз.
— Небось, молодость вспомнила, — сказала Аграфена. — Что ей? Мужа нет, детей нет — только и вспоминай молодые годы да прежнюю любовь.
— Ну да, любовь! — оборвала Тоня. — На шестой десяток, а все будут любовь вспоминать!
Тетка Таисья промолчала, опустив глаза, и Катерина вдруг поняла, что эта бледная, тихая женщина все еще держит в своем сердце тоску о давно погибшем муже. Мужа убили на войне в четырнадцатом году, а прожила она с ним всего месяц. Но прошла жизнь, а тетка Таисья так ни на кого больше и не взглянула, так и донесла до седых волос свою верную любовь…
«Вот живет и живет себе тихонько, — думала Катерина, глядя на совсем примолкшую тетку Таисью, — кажется, совсем обыкновенный человек, а ведь такое сердце разве часто встречается?»
Только с Тоней Кукушкиной не ладилась у Катерины дружба. Тоня часто задирала ее. Впрочем, Катерина не сердилась. Она как-то не могла рассердиться — слушала, улыбалась да отмалчивалась. Слишком счастливой чувствовала она себя по сравнению с Тоней. Катерина любит свою работу.
А любить свою работу — разве это не величайшее счастье для человека? Но вот этого-то счастья и нет у Тони. Ну так что ж, ну пусть цепляется, если от этого ей полегче!..
В свободные дневные часы доярки ложились отдыхать. Но Катерина не ложилась — ей жалко было отдавать сну такое хорошее время. Она бежала в лес — то набрать ягод, то наломать веников. А из лесу не уйдешь скоро, когда красуются на полянках голубые цикории и цветущая таволга разливает медовые запахи над высокой лесной травой.
Так было и в тот жаркий день, когда она после второй дойки ушла в лес. Она пошла посмотреть, не появились ли в ельнике грибы. Кажется, уж пора бы… Но грибов не нашла. Значит, рано еще. Она медленно шла все дальше и дальше, глядела на облитые зноем елки и березы, слушала птиц, которые изредка подавали голоса где-то в вершинах. Прозрачно-желтые бубенчики вставали перед ней, словно маленькие круглые фонарики, высоко приподнятые над травой. Ярко и нарядно краснели цветы лесной дрёмы. На открытых полянках, ближе к тропке, грелись на жарком солнце розовые и белые кошачьи лапки[25], которые казались теплыми не от солнца, а сами по себе — встречались сырые ложбинки, голубые от густой россыпи незабудок. Катерина не рвала цветов — зачем? Разве мало того, чтобы ходить и глядеть на них и радоваться их нежной прелести?
Немножко усталая, разморенная жарой, Катерина вышла к лесной дороге. По обе стороны густо и пестро цвела иван-да-марья. Где-то она уже видела эту поляну? Ах да, во сне, приснившемся ей однажды в морозную ночь. Катерина шла в своем голубом платье по пестрой полянке, солнце золотило ее непокрытую голову с тяжелой растрепавшейся косой, шла счастливая, с румяным загаром на щеках, неизвестно чему улыбающаяся… И оттого, что сердце было полно радости, Катерина запела. Запела во весь голос, всей своей сильной грудью, не стесняясь, не сдерживаясь:
Ой, туманы мои, растуманы,
Ой, родные леса и луга!
Уходили в поход партизаны,
Уходили в поход на врага.
Катерина любила эту песню за то, что она была раздольная и протяжная, на большой голос, и Катерине нравилось, что можно разлиться и тянуть, тянуть и переливать этот вольный и немножко печальный напев.
На прощанье сказали герои:
«Ожидайте хороших вестей».
И на старой Смоленской дороге
Повстречали незваных гостей.
Но вышла Катерина на дорогу, остановилась, и песня ее оборвалась. Прямо перед ней, на пеньке, сидел Сергей Рублев, младший сын старухи Рублевой, который работал в МТС.
Сергей был похож на Марфу Тихоновну: тот же орлиный профиль, тот же смелый и яркий взгляд, те же брови вразлет, придающие лицу открытое и гордое выражение. Только рот, крупный, энергичный и по-доброму улыбающийся, ничем не напоминал тонких, сухих губ матери.
Сергей, свертывая цигарку, с усмешкой в блестящих глазах посматривал на Катерину, словно подсмеиваясь над ее смущением. Около него в траве стояла гармонь.
— Что ж замолчала? — спросил Сергей. — Ну и голосок у тебя! От самой МТС слышно.
— А ты чего тут сел? — спросила Катерина и, отвернувшись, нагнула широколистную ветку калины с шапкой кремовых цветов.
— Да слышу — ты идешь, вот и сел.
— И так и будешь сидеть?
— Нет, зачем же? Пойду.
— А куда пойдешь?
— Да вот куда ты, туда и я.
Катерина подняла глаза от цветка калины, который пристально разглядывала, и засмеялась:
— В табор пойдешь? Коров доить? Ну что ж, я тебя в подсменные доярки возьму. У меня коровы красивые, рогастые!
— А тут табор устроили? — удивился Сергей. — О, так это я заходить буду!
— А зачем гармонь несешь? — спросила Катерина.
— В отпуск иду на недельку. Перед уборочной. Вот и взял гармонь. А ты, значит, в таборе?
— В таборе.
— Брось, пойдем домой!
— Зачем?
— А так, мне веселее!
— Ах, вот что! Ну, раз тебе веселее, то как же не пойти? Бегом побегу!
— Смеешься все!
— А ты разве плачешь?
— Что-то говорят, ты с моей матерью шибко сражаешься? — спросил Сергей.
Катерина насторожилась.
— Да, — ответила она, без улыбки глядя ему прямо в глаза, — сражаюсь.
Сергей засмеялся:
— Ох, как вскинулась сразу! Уж кажется — сейчас и со мной в драку бросишься?
— А что ж? И с тобой. Если мешать будешь.
Сергей подошел к ней:
— Ну что ж, сражайся. Хоть ты с моей родной матерью воюешь, но надо признать: правда на твоей стороне. Ничего не скажешь.
Катерина не знала, шутит он или говорит серьезно. И неужели не сердится?..
Яркие золотисто-карие глаза Сергея глядели на нее мягко и ласково. И какая-то особая радость светилась в их теплой глубине, будто он только сейчас увидел и узнал Катерину и удивился: как это он до сих пор жил на свете и никогда не думал о ней?
Катерина почувствовала, что лицо и шея у нее заливаются румянцем, и, смутившись, покраснела еще больше и снова уткнулась в калиновый цветок. Потом вдруг поглядела на небо и сказала безразличным голосом:
— И что это я тут с тобой стою? Доить скоро.
— Значит, так и уйдешь?
— А как же?
— Ну, хоть подари мне что-нибудь на прощанье.
— А что ж я тебе подарю? Ветку калины?
— Да хоть ветку калины. Вот эту самую, что в руках держишь!
Ветка, вырвавшись из рук Катерины, прошумела листвой. Катерина, заглянув в его горячие яркие глаза, отвернулась.
— А что ж одну ветку? — засмеялась она. — Я тебе весь куст подарю — возьми, пожалуйста!
— Подожди… А ваш табор далеко?
— Недалеко, да не дорога… До свиданья!
Катерина махнула рукой и побежала обратно через пеструю лужайку, заросшую иван-да-марьей, прямо через лес к табору.
Сергей, задумчиво сузив глаза, проводил ее взглядом.
— Через недельку обратно пойду! — крикнул он, когда голубое платье уже мелькало среди дальних елочек, росших на поляне. — Встречай тогда!
— Ладно-о!..
Сергей снял с плеча гармонь и, негромко наигрывая, пошел по дороге.
«Откуда она взялась?.. Когда выросла?..»
А перед глазами, пока шел до села, мелькало голубое платье и золотисто-русыми струйками тяжело падала и текла и шевелилась растрепавшаяся коса. И, усмехаясь сам на себя, Сергей от времени до времени повторял:
«Да… Бывает!»
А вечером домашние удивлялись: что это Сергей калиновую ветку принес? Неужели лучше цветов в лесу не нашел?