Вересаев В Без дороги

ВИКЕНТИЙ ВЕРЕСАЕВ

Без дороги

Повесть

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

20 июня 1892 года. С-цо Касаткино

Теперь уже три часа ночи. В ушах звучат еще веселые девические голоса, сдерживаемый смех, шепот... Они ушли, в комнате тихо, но самый воздух, кажется, еще дышит этим молодым, разжигающим весельем, и невольная улыбка просится на лицо. Я долго стоял у окна. Начинало светать, в темной, росистой чаще сада была глубокая тишина; где-то далеко, около риги, лаяли собаки... Дунул ветер, на вершине липы обломился сухой сучок и, цепляясь за ветви, упал на дорожку аллеи; из-за сарая потянуло крепким запахом мокрого орешника. Как хорошо! Я стою и не могу насмотреться; душа через край переполнена тихим, безотчетным счастьем.

И грудь вздыхает радостней и шире,

И вновь кого-то хочется обнять...*

* Из стихотворения А. А. Фета "Еще весна,- как будто неземной какой-то дух ночным владеет садом..." (1847).

Кругом все так близко знакомо - и очертания деревьев, и соломенная крыша сарая, и отпря-женная бочка с водой под липами. Неужели я целых три года не был здесь? Я как будто видел все это вчера. А между тем как долго шло время...

Да, мало что хорошего вспомнишь за эти прожитые три года. Сидеть в своей раковине, со страхом озираться вокруг, видеть опасность и сознавать, что единственное спасение для тебя - уничтожиться, уничтожиться телом, душою, всем, чтоб ничего от тебя не осталось... Можно ли с этим жить? Невесело сознаваться, но я именно в таком настроении прожил все эти три года.

"Зачем я от времени зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня"*. Мне часто вспоминаются эти гордые слова Базарова. Вот были люди! Как они верили в себя! А я, кажется, настоящим образом в одно только и верю это именно в неодолимую силу времени. "Зачем я от времени зависеть буду!" Зачем? Оно не отвечает; оно незаметно захватывает тебя и ведет, куда хочет; хорошо, если твой путь лежит туда же, а если нет? Сознавай тогда, что ты идешь не по своей воле, протестуй всем своим существом,- оно все-таки делает по-своему. Я в таком положе-нии и находился. Время тяжелое, глухое и сумрачное со всех сторон охватывало меня, и я со страхом видел, что оно посягает на самое для меня дорогое, посягает на мое миросозерцание, на всю мою душевную жизнь... Гартман** говорит, что убеждения наши - плод "бессознательного", а умом мы к ним лишь подыскиваем более или менее подходящие основания; я чувствовал, что там где-то, в этом неуловимом "бессознательном", шла тайная, предательская, неведомая мне работа и что в один прекрасный день я вдруг окажусь во власти этого "бессознательного". Мысль эта наполняла меня ужасом: я слишком ясно видел, что правда, жизнь все в моем миросозер-цании, что если я его потеряю, я потеряю все.

* Из VII главы романа И. С. Тургенева "Отцы и дети" (1860).

** Гартман Эдуард (1842-1906) - немецкий реакционный философ-идеалист, которого В. И. Ленин назвал "истинно-немецким черносотенцем" (В. И. Ленин, Соч., т. 14, стр. 273).

То, что происходило кругом, лишь укрепляло меня в убеждении, что страх мой не напрасен, что сила времени - сила страшная и не по плечу человеку. Каким чудом могло случиться, что в такой короткий срок все так изменилось? Самые светлые имена вдруг потускнели, слова самые великие стали пошлыми и смешными; на смену вчерашнему поколению явилось новое, и не верилось: неужели эти - всего только младшие братья, вчерашних. В литературе медленно, но непрерывно шло общее заворачивание фронта, и шло вовсе не во имя каких-либо новых начал, - о нет! Дело было очень ясно: это было лишь ренегатство - ренегатство общее, массовое и, что всего ужаснее, бессознательное. Литература тщательно оплевывала в прошлом все светлое и сильное, но оплевывала наивно, сама того не замечая, воображая, что поддерживает какие-то "заветы"; прежнее чистое знамя в ее руках давно уже обратилось в грязную тряпку, а она с гордо-стью несла эту опозоренную ею святыню и звала к ней читателя; с мертвым сердцем, без огня и без веры, говорила она что-то, чему никто не верил... Я с пристальным вниманием следил за всеми этими переменами; обидно становилось за человека, так покорно и бессознательно идущего туда, куда его гонит время. Но при этом я не мог не видеть и всей чудовищной уродливости моего собственного положения: отчаянно стараясь стать выше времени (как будто это возможно!), недо-верчиво встречая всякое новое веяние, я обрекал себя на мертвую неподвижность; мне грозила опасность обратиться в совершенно "обессмысленную щепку" когда-то "победоносного кораб-ля"*. Путаясь все больше в этом безвыходном противоречии, заглушая в душе горькое презрение к себе, я пришел, наконец, к результату, о котором говорил: уничтожиться, уничтожиться совер-шенно единственное для меня спасение.

Я не бичую себя, потому что тогда непременно начнешь лгать и преувеличивать; но в этом-то нужно сознаться, - что такое настроение мало способствует уважению к себе. Заглянешь в душу, - так там холодно и темно, так гадко-жалок этот бессильный страх перед окружающим! И кажет-ся тебе, что никто никогда не переживал ничего подобного, что ты - какой-то странный урод, выброшенный на свет теперешним странным, неопределенным временем... Тяжело жить так. Меня спасала только работа; а работы мне, как земскому врачу, было много, особенно в последний год, - работы тяжелой и ответственной. Этого мне и нужно было; всем существом отдаться делу, наркотизироваться им, совершенно забыть себя - вот была моя цель.

Теперь служба моя кончилась. Кончилась она неожиданно и довольно характерно. Почти против воли я стал в земстве каким-то enfant terrible;** председатель управы не мог равнодушно слышать моего имени. Подоспел голодный тиф; я проработал на эпидемии четыре месяца и в конце апреля свалился сам, а когда поправился... то оказалось, что во мне больше не нуждаются. Дело сложилось так, что я должен был уйти, если не хотел, чтоб мне плевали в лицо... Э, да что вспоминать! Я взял отставку и вот приехал сюда. Забыть все это!..

* Из лирической драмы А. Н. Майкова "Три смерти" (1852) "...И незаметно ветер крепкий потопит нас среди зыбей, как обессмысленные щепки победоносных кораблей..."

** Буквально: ужасный ребенок; здесь - человек, позволяющий себе то, на что другие не отваживаются (франц.).

Большая зала старинного помещичьего дома, на столе кипит самовар; висячая лампа ярко освещает накрытый ужин, дальше, по углам комнаты, почти совсем темно; под потолком сонно гудят и жужжат стаи мух. Все окна раскрыты настежь, и теплая ночь смотрит в них из сада, зали-того лунным светом; с реки слабо доносятся женский смех и крики, плеск воды.

Мы ходим с дядей по зале. За эти три года он сильно постарел и растолстел, покрякивает после каждой фразы, но радушен и говорлив по-прежнему; он рассказывает мне о видах на урожай, о начавшемся покосе. Сильная, румяная девка, с платочком на голове и босая, внесла шипящую на сковороде яичницу; по дороге она отстранила локтем полузакрытую дверь; стаи мух под потолком всколыхнулись и загудели сильнее.

- А вот у нас одно есть, чего у вас нету,- сказал дядя, улыбаясь и смотря на меня своими выпуклыми близорукими глазками.

- Что это? - спросил я, сдерживая улыбку.

- Мухи!

Когда я еще студентом приезжал сюда на лето, дядя каждый раз слово в слово делал это же замечание.

Тетя Софья Алексеевна воротилась с купанья; еще за две комнаты слышен ее громкий голос, отдающий приказания.

- Палашка! возьми простыню, повесь на дверь в спальне! Да зовите мальчиков к ужину, где они?.. Котлеты подавайте, варенец, сливки с погреба... Скорей! Где Аринка? А, яичницу уже подали,- говорит она, торопливо входя и садясь к самовару.- Ну, господа, чего же вы ждете? Хотите, чтоб остыла яичница? Садитесь!

Софья Алексеевна одета в старую синюю блузу, ее лицо сильно загорело, и все-таки она всем своим обликом очень напоминает французскую маркизу прошлого столетия; ее поседевшие воло-сы, пушистою каймою окружающие круглое лицо, выглядят как напудренные.

- А как же? Разве без барышень можно? - спросил дядя.

- Можно, можно! Пускай не опаздывают!

- Нет, это нельзя. Как же ты нас заставляешь нарушить рыцарский кодекс?

- Да ну, будет тебе! Ведь Митя голоден с дороги. Тоже - рыцарь! сказала Софья Алек-сеевна с чуть заметной усмешкой.

- Ну, нечего делать: приказано, так надо слушаться. Что ж, сядем, Дмитрий? Вот выпьем водочки - и за яичницу примемся.

Он поставил рядом две рюмки и стал наливать в них из графинчика полыновку.

- А как водка будет по-латыни - aqua vitae? - спросил он.

- Да.

- Гм! "Вода жизни"...- Дядя несколько времени в раздумье смотрел на наполненные рюмки.- А ведь остроумно придумано! - сказал он, вскидывая на меня глазами, и засмеялся дребезжащим смехом.- Ну, будь здоров!

Мы чокнулись, выпили и принялись за еду.

- Где же, однако, барышни наши? - спросил дядя, с аппетитом пережевывая яичницу.- Я беспокоюсь.

- Ешь яичницу и не беспокойся. Барышни наши уж выкупались,- ответила тетя.

В саду под окнами раздались голоса, стеклянная дверь балкона звякнула и распахнулась.

- Ну, вот тебе и барышни наши: слава богу, за полверсты слышно.

Они шумно вошли в залу. Лица их после купанья свежи и оживленны, темные волосы Наташи влажны, и она длинным покрывалом распустила их по спине. Дядя увидел это и пришел якобы в негодование.

- Наташа, что это значит, что у тебя волосы распущены?

- Я ныряла,- быстро ответила она, садясь к столу.

- Так что ж такое?

- Соня, передай ветчину... Ну, так вот нужно, чтоб волосы просохли.

- Зачем это нужно? - изумленно спросил дядя и юмористически поднял брови.- Нет, взрослым девицам вовсе не подобает ходить с распущенными волосами! - сказал он, качая головой.

Но поучение его пропало даром; все были заняты едой и, удерживаясь от смеха, трунили почему-то над Лидой. Лида краснела и хмурилась, но когда Соня, проговорив: "спасайся, кто может!", вдруг прорвалась хохотом, то и Лида рассмеялась.

- Что это вы, Лида, в большой опасности находились? - вполголоса спросил я, невольно и сам улыбаясь.

Наташа быстро взглянула на меня и незаметно повела взглядом на отца; значит, здесь тайна, которую мне объяснят потом.

- А что же ты, Дмитрий, макарон к котлетам не взял? - спохватился дядя.- Дай я тебе положу.

Он наложил мне в тарелку макарон.

- У итальянцев макароны - самое любимое кушанье.- сообщил он мне.

Очень радушный хозяин дядя, но - признаться - скучновато сидеть между "большими", и, право, я давно знаю, что итальянцы любят макароны.

Пришли и мальчики. Миша - пятнадцатилетний сильный парень, с мрачным, насупленным лицом - молча сел и сейчас же принялся за яичницу. Петька двумя годами моложе его и на класс старше; это крепыш невысокого роста, с большой головой; он пришел с книгой, сел к столу и, подперев скулы кулаками, стал читать.

- Ну, Митечка, рассказывай же, что ты это время поделывал,- сказала Софья Алексеевна, кладя мне руку на локоть.

Наташа подняла было голову и в ожидании устремила на меня глаза. Но мне так не хочется рассказывать...

- Ей-богу, тетя, ничего нет интересного; служил, лечил - вот и все... А скажите,- я сейчас через Шеметово ехал,- кто это там за околицей новую мельницу поставил?

- Да это же Устин наш, разве ты не знал? Как же, как же! Уж второй год работает мельни-ца...

И начался длинный ряд деревенских новостей. В зале уютно, старинные, засиженные мухами часы мерно тикают, в окна светит месяц. Тихо и хорошо на душе. Все эти девчурки-подростки стали теперь взрослыми девушками; какие у них славные лица! Что-то представляет собою моя прежняя "девичья команда"? Так называла их всех Софья Алексеевна, когда я, студентом, приез-жал сюда на лето...

С конца стола донесся ярый рев, от которого все вздрогнули.

- Что такое? - грозно крикнула тетя.- Кто это там?

- Это - я! - торжественно объявил Петька.

- Ну, конечно, так и есть: кому же еще? Я тебе, дрянь-мальчишка!

- Это я читать кончил,- объяснил Петька.

Дядя поднял голову и, словно только что проснулся, повел кругом глазами.

- Э... э... Что это? - спросил он, покрякивая.- Должно быть, Петька опять дикие звуки испускает, а?

Ему никто не ответил. Он крякнул и подложил себе в чай сахару. Петька сидел, развалясь на, стуле, и широко ухмылялся.

- Крик могучий, крик пернатый... я в своем сердце ощутил... Крик ужасный, крик... неяс-ный... я из себя испустил... Кхе-кхе-кхе! Как хорошо вышло!

И, совершенно довольный, Петька придвинул к себе тарелку и стал накладывать творогу. Кругом смеялись, а он старательно разминал ложкою творог с сахаром, как будто не о нем совсем шло дело.

Чай отпили.

- А что, Вера Николаевна, усладите вы сегодня наш слух своею музыкой? спросил дядя.

Вера, племянница Софьи Алексеевны,- стройная, худощавая блондинка с матово-бледным лицом и добрыми глазами; она собирается осенью ехать в консерваторию, и, говорят, у нее дей-ствительно есть талант.

- Да, да, Вера,- сказал я.- Сыграйте-ка что-нибудь после ужина; я в Пожарске столько слышал о вашем таланте.

Вера встрепенулась.

- Ах, господи! Митя, я вам наперед говорю: если вы такие вещи говорить будете, я н-ни за что не стану играть!

- Да не беспокойтесь, пожалуйста, я вот сначала послушаю. Очень может быть, что после этого и не стану говорить,

Дядя засмеялся и встал из-за стола. - Ну, кажется, все уже кончили. Докажите ему, Вера Николаевна, что и Пожарск может собственных Невтонов рождать!*

* Пожарск может собственных Невтонов рождать! - Из "Оды на день восшествия на Всерос-сийский престол ее величества государыни императрицы Елисавсты Петровны, 1747 года" М. В. Ломоносова. Невтон - Исаак Ньютон (1643-1727), великий английский физик и математик.

Все перешли в гостиную. Вера села за рояль, быстро пробежала рукой по клавишам и с размаху сильно ударила пальцем в середине клавиатуры.

- Что же вам сыграть? - спросила она, повернув ко мне голову.

- Это всегда так знаменитые музыканты начинают! - почтительно произнес Петька и ткнул указательным пальцем в Верин палец, нажимавший клавишу.

- Да ну, Петя, будет! - рассмеялась она, стряхивая его руку.

Тетя отогнала Петьку от рояля.

Я попросил играть Бетховена. Наташа широко распахнула двери балкона. Из сада потянуло росой и запахом душистого тополя; в акации щелкал запоздалый соловей, и его песня покрылась громкими, дико-оригинальными бетховенскими аккордами. В зале, при свете маленькой лампоч-ки, убирали чай. Дядя сопел на диване и слушал, выкатив глаза.

Я мало понимаю в музыке; я даже не мог бы сказать, горе или радость выражены в сонате, которую играла Вера; но что-то накипает на сердце от этих чудных, непонятных звуков, и хорошо становится. Вспоминается прошлое; многое в нем кажется теперь чуждым и странным, как будто это другой кто жил за тебя. Я мучился тем, что нет во мне живого огня, я работал, горько смеясь в душе над самим собою... Да полно, прав ли я был? Все жили спокойно и счастливо, а я ушел туда, где много горя, много нужды и так мало поддержки и помощи; знают ли они о тех лишениях, тех нравственных муках, которые мне приходилось там терпеть? А я для этого сознательно отказался от довольной и обеспеченной жизни... И принес я с собой оттуда лишь одно - неизлечимую болезнь, которая сведет меня в могилу.

Вера играла. Ее бледное лицо смотрело сосредоточенно, только в углах губ дрожала лукавая улыбка; пальцы тонких, красивых рук быстро бегали по клавишам... О да! теперь бы и я мог уверенно сказать: сколько задорного, молодого счастья в этих звуках! Они знать не хотят никакого горя: чудно-хороша жизнь, вся она дышит красотою и радостью; к чему же выдумывать себе какие-то муки?.. Вершины тополей, освещенные месяцем, каждым листиком вырисовывались в прозрачном воздухе; за рекою, на склоне горы, темнели дубовые кусты, дальше тянулись поля, окутанные серебристым сумраком. Хорошо там теперь. Дядя по-прежнему сопел, понурив голову Дремлет ли он или слушает?

Ко мне неслышно подошла Наташа.

- Митя, пойдем мы сегодня гулять? - шепотом спросила она, близко наклонившись и блестя глазами

- Конечно! - тихо ответил я.- А что, вам еще и теперь не позволяют гулять по вечерам?

Наташа с улыбкой наклонила голову, указала взглядом на отца и отошла.

Пальцы Веры с невозможною быстротою бегали по клавишам; бешено-веселые звуки крутились, захватывали и шаловливо уносили куда-то. Хотелось смеяться, смеяться без конца, и дурачиться, и радоваться тому, что и ты молод... Раздались громовые заключительные аккорды Вера опустила крышку рояля и быстро встала.

- Славно, Вера, ей-богу, славно! - воскликнул я, обеими руками крепко пожимая ее руки и любуясь ее счастливо улыбавшимся лицом.

Дядя поднялся с дивана и подошел к нам.

- Вера Николаевна своей музыкой, как Орфей в аду... укрощает камни...любезно сказал он.

- Именно, именно, камни укрощает! - с мальчишеским чувством подхватил я.- За вашу музыку я вас сегодня гулять с собой возьму,- шутливо шепнул я ей.

- Благодарю! - ответила она, улыбаясь.

Дядя зевнул и вынул часы.

- Ого! уже скоро одиннадцать!.. Пора и на боковую. Как ты думаешь, Дмитрий? В деревне всегда надо рано ложиться и рано вставать. Покойной ночи! Как это?.. э... э... Leben Sie wohl, essen Sie Kohl, trinken Sie Bier, lieben Sie mir!..* Ххе-хе-хе-хе? - Дядя засмеялся и протянул мне руку.Немцы без бира никогда не обойдутся.

* Живите хорошо, ешьте капусту, пейте пиво, любите меня! (Немец. поговорка.).

Он простился и ушел. Я стал перелистывать лежавшую на столе "Ниву"; остальные тоже делали вид, что чем-то заняты. Тетя окинула всех нас взглядом и засмеялась.

- Ну, Митя, вы, я вижу, гулять собираетесь! - сказала она, лукаво грозя пальцем.

Я расхохотался и захлопнул "Ниву".

- Тетя, посмотрите, какая ночь!

- Да Митечка, ведь ты же больше суток в дороге был! Ну, где тебе еще гулять?

- Речь тут не обо мне, тетя...

- Стал ты доктором, а, право, все такой же, как прежде...

- Ну, значит, позволяете! - заключил я.- А мальчиков можно с собой взять?

- Э, да уж идите все! - махнула она рукой.- Только, господа, потише, чтоб папка не слышал, а то буря будет... Я велю вам в зале кринку молока оставить: может быть, проголодае-тесь... Прощайте! Счастливого пути!

Мы спустились в сад.

- Ну, что же, господа, на лодке поедем? - шепотом спросил я.

- Конечно, на лодке!.. В Грёково,- быстро сказала Наташа.- Ах, Митя, ночь какая! Прогуляем сегодня до утра?..

Все были как-то особенно оживлены - даже полная, сонливая Соня, старшая сестра Наташи. Мы свернули в темную боковую аллею; в ней пахло сыростью, и свет месяца еле пробивался сквозь густую листву акаций.

- Вот, Митя, потеха была сегодня! - смеясь, заговорила Наташа.Выкупались мы перед ужином и переехали в лодке на ту сторону; возвратились назад,- я весла выбросила на берег, выпрыгнула сама и нечаянно ногою оттолкнула лодку. Лида сидела на корме,- вдруг как вскочит: "Ах, господи-батюшки! Спасайся, кто может!" - и как была, одетая,- в воду! - Я испугалась: как бы мы без весел к берегу подъехали? - краснея, стала оправдываться Лида, сестра Веры.

Странная эта Лида, молчаливая и застенчивая, она краснеет при самом незначительном обра-щенном, к ней слове.

- И вся, вся замочилась, выше пояса! - хохотала Наташа.- Пришлось сбегать домой, принести ей сухое платье.

- "Спасайся, кто может!" Ххо-ххо-ххо! - в восторге засмеялся Петька и обеими руками крепко обнял Лиду за талию.

- Да ну, Петька, пошел прочь! - с досадой сказала Лида.- Вешается ко всем.

- Ах, Лида, Лида! За что ты меня ожесточаешь? - меланхолически произнес Петька.- Если бы ты могла знать чувства мужского сердца!

- Ну, Петька! Шут! - лениво засмеялась Соня.

Аллея кончалась калиточкой. За нею по косогору спускалась к реке узкая тропинка. Наташа неожиданно положила руки на плечи Веры и вместе с нею быстро побежала под гору.

- Ай!.. Ната-а-аша!!! - закричала Вера, испуганно смеясь и стараясь остановиться. Петька помчался следом за ними.

Когда мы сошли к реке, Вера, обессилевшая от смеха и усталости, сидела на лавочке под черемухой и, свесив голову, громко, протяжно охала. Петька сидел рядом и тоже старательно охал.

- Да ну, Петя... Ради бога!.. Ох! - стонала она, хватаясь за грудь.Будет!.. Ох, не могу!.. О-о-ох!

- О-о-ох! - вторил Петька.

Вера морщилась и бессильно махала руками и все-таки смеялась.

- Ну, Верка, размякла совсем! - презрительно сказала Наташа, стоя на корме лодки.- Настоящая рыба!

- Господа! Ведь нас не только в доме, а и в Санине слышно,запротестовал я.

- Ну, садитесь скорей в лодку, а то мы одни уедем! - крикнула Наташа.

- О-ох, Наташа, Наташа! - вздохнула Вера, поднимаясь и еле бредя к лодке.- Что ты со мною делаешь!

- Да ну же, садитесь скорей! - повторила Наташа, нетерпеливо раскачивая лодку.

Мы с Мишей сели за весла, Вера, Соня, Лида и Петька разместились в середине, Наташа - у руля. Лодка, описав полукруг, выплыла на середину неподвижной реки; купальня медленно отош-ла назад и скрылась за выступом. На горе темнел сад, который теперь казался еще гуще, чем днем, а по ту сторону реки, над лугом, высоко в небе стоял месяц, окруженный нежно-синею каймою.

Лодка шла быстро; вода журчала под носом; не хотелось говорить, отдавшись здоровому ощущению мускульной работы и тишине ночи. Меж деревьев всем широким фасадом выглянул дом с белыми колоннами балкона; окна везде были темны: все уже спят. Слева выдвинулись липы и снова скрыли дом. Сад исчез назади; по обе стороны тянулись луга; берег черною полосою отражался в воде, а дальше по реке играл месяц.

- Ах, какая чудная луна! - томно вздохнула Вера. Соня засмеялась.

- Вот, смотри, Митя, она всегда такая: просто не может равнодушно видеть месяца. Раз мы с нею шли в Пожарске через мост: на небе луна тусклая, ничего хорошего; а Вера смотрит: "Ах, великолепная луна!.." Такая сентиментальная!

- Сентиментальная! А вот Наташа только что говорила, что я - рыба. Разве рыбы бывают сентиментальные? - спросила Вера с своею медленною и доброю улыбкою.

- Отчего же нет? Высунула рыба нос из воды, смотрит на луну: "Ах, ах! великолепная луна!"

Соня сострила неожиданно для себя и залилась смехом. Я сложил весла и передохнул.

- Господа, давайте голоса ночи слушать,- предложила Наташа.- Миша, брось весла.

Лодка медленно проплыла несколько аршин, постепенно заворачивая вбок, и наконец остано-вилась. Все притихли. Две волны ударились о берега, и поверхность реки замерла. С луга тянуло запахом влажного сена, в Санине лаяли собаки. Где-то далеко заржала лошадь в ночном. Месяц слабо дрожал в синей воде, по поверхности реки расходились круги. Лодка повернула боком и совсем приблизилась к берегу. Дунул ветер и слабо зашелестел в осоке, где-то в траве вдруг забилась муха.

Я закурил папиросу и стал держать горящую спичку над водой. Из черной глубины быстро вынырнула рыба, оторопело уставилась на огонь выпученными, глупыми глазами и, вильнув хвостом, юркнула назад. Все рассмеялись.

- Как Вера на луну! - сказала Лида, лукаво дрогнув бровью.

Все засмеялись сильнее, а Лида покраснела.

- Ну, господа, дальше можно ехать,- сумрачно проговорил Миша, все время зевавший. Он снова взялся за весла.

Наташа перебралась с кормы на середину лодки.

- Митя, расскажи, за что тебя со службы выгнали,- сказала она, с детскою ласкою загляды-вая мне в глаза.

- За что выгнали? О, голубушка, это история долгая...

- Ну, все-таки расскажи!..

Я стал рассказывать. Все теснее сдвинулись вокруг. Между прочим, рассказал я и о своей первой стычке с председателем, после которой я из "преданного своему делу врача" превратился в "наглого и неотесанного фрондера"; приехав в деревню, где был мой пункт, принципал прислал мне следующую собственноручную записку: "Председатель управы желает видеть земского врача Чеканова; обедает у князя Серпуховского". Ну, я ему на обратной стороне его записки ответил: "Земский врач Чеканов не желает видеть председателя управы и обедает у себя дома".

Все рассмеялись.

- Что же он? - быстро спросила Наташа.

- Да ничего. Ответа моего он никому не мог показать, потому что тогда бы прочли и его письмо: ну, а так врачу не пишут.

- Я не понимаю, Митя, как можно было так ответить,- сказала Вера.- Ведь он же ваш начальник?

- Да ну, Вера! всегда вот такая! - нетерпеливо повела Наташа плечами.Так что ж такое?

- Как - что ж такое? Вот из-за этого Митя потерял место. Хорошо еще, что он неженатый человек.

- Голубушка, Вера, и женатые отказывались от мест, сказал я.- Читали вы в газетах о саратовской истории? Все врачи, как один человек, отказались. А нужно знать, какие это горькие бедняки были, многие с семьями,- подумать жутко!

Мы несколько времени плыли молча.

- Свобода вероисповедания...- задумчиво произнес Петька.

- К чему ты это сказал? - с усмешкою спросила Соня.

Петька помолчал.

- К чему я это, правда, сказал? - проговорил он с недоумевающей улыбкой.- А все-таки есть смысл.

- Какой же?

- Го-го! Какой! Свобода вероисповедания,- из-за нее в средние века сколько войн происхо-дило.

- Ну, так что ж?

- Ну, так вот.

Я снова сел за весла. Лодка пошла быстрее. Наташа лихорадочно оживилась; она вдруг охва-тила обеими руками Веру и, хохоча, стала душить ее поцелуями. Вера вскрикнула, лодка накрени-лась и чуть не зачерпнула воды. Все сердито напали на Наташу; она, смеясь, села на корму и взя-лась за руль.

- Господи, вот сумасшедшая девчонка! Я так испугалась! - говорила Вера, оправляя прическу.

- Скорей, господа, скорей гребите! - говорила Наташа, откидывая распущенные волосы за спину.

Лодка вдруг с шуршащим шумом врезалась в тростник; нас обдало острым запахом аира, его початки закачались и раздались в стороны.

- Сильней гребите, сильней! - смеялась Наташа, нетерпеливо топая ногами. Весла путались в упругих корнях аира, лодка медленно двигалась вперед, окруженная сплошною стеною мясис-тых, острых, как иглы, стеблей.Ну, вот, приехали! Вылезайте!

- Спорить трудно: действительно приехали! - засмеялся я.

Вера переглянулась с Лидой.

- Одн-нако! Довольно-таки по-суворовски! - сказала она, поднимаясь.

- Ничего! Суворов был умный человек. Вылезай! Я вас в грёковской роще ужином накор-млю.

- Да, если так, то.. Ай, Наташа, осторожнее! Не качай лодку!

Мы вышли на берег. Спуск весь зарос лозняком и тальником. Приходилось прокладывать дорогу сквозь чащу. Миша и Соня недовольно ворчали на Наташу; Вера шла покорно и только охала, когда оступалась о пенек или тянувшуюся по земле ветку. Петька зато был совершенно доволен: он продирался сквозь кусты куда-то в сторону, вдоль реки, с величайшим удовольствием падал, опять поднимался и уходил все дальше.

- Не стоните, тут сейчас тропинка должна быть,- сказала Наташа.

Она остановилась и, подобравши волосы, широким узлом заколола их на затылке.

- Ах, Митя, если бы ты знал, как я рада, что ты приехал! - вдруг вполголоса сказала она и с быстрой, радостной улыбкой взглянула на меня из-под поднятой руки.

- Эй, вы... акафисты! - донесся из-за кустов голос Петьки.- Идите сюда: тропинка!

- Ну, слава богу! - облегченно вздохнула Соня, и все повернули на голос.

Мы поднялись по тропинке вверх. Над обрывом высились три молодых дубка, а дальше без конца тянулась во все стороны созревавшая рожь. Так и пахнуло в лицо теплом и простором. Внизу слабо дымилась неподвижная река.

- Ох, устала! - проговорила Вера, опускаясь на траву.- Господа, я не могу дальше идти, нужно отдохнуть... Ох! Садитесь!..

- Фу ты, безобразие! Как старуха охает! - сказала Наташа.- Сколько раз ты сегодня охнула?

- Старость приходит, о-ох!..- вздохнула Вера и засмеялась.

Опершись на локоть, она закинула голову кверху и стала смотреть в небо. Мы все тоже сели. Наташа стояла на самом краю обрыва и смотрела на реку.

Ветер слабо дул с запада; кругом медленно волновалась рожь. Наташа повернулась и подста-вила лицо навстречу ветру.

- Господи!.. Наташа, смотри, где ты стоишь! - испуганно вскрикнула Вера.

Край обрыва надтреснул, и Наташа стояла на земляной глыбе, нависшей над берегом. Ната-ша медленно посмотрела под ноги, потом на Веру; задорный бесенок глянул из ее глаз. Она качну-лась, и глыба под нею дрогнула.

- Наташа, да сойди же сию минуту,- волновалась Вера.

- Ну, Верка, не сентиментальничай! - засмеялась Наташа, раскачиваясь на колыхавшейся глыбе.

- Ах, господи, бешеная девчонка!.. Наташа, ну ради бо-ога!..

- Наташа, да ты вправду с ума сошла! - воскликнул я, поднимаясь.

Но в это время глыба сорвалась, и Наташа вместе с нею рухнула вниз. Вера и Соня истерически вскрикнули. Внизу затрещали кусты. Я бросился туда.

Наташа, оправляя платье, быстро выходила из кустов на тропинку. Одна щека ее разгорелась, глаза ярко блестели.

- Ну можно ли, Наташа, так?!. Что, ты больно ушиблась?

- Да ничего же, Митя, что ты! - ответила она, вспыхнув.

- Не может быть ничего: с этакой вьсоты!.. Эх, Наташа! Если ушиблась, так скажи же.

- Ах, Митя, какой ты чудак! - рассмеялась она.- Ну, что это - из-за каждого пустяка такую тревогу подымать!

Она быстро стала подниматься по тропинке вверх.

- Это бог знает что такое! - сердито встретила ее Соня.- Право, ведь всему есть мера. Этакая глупость!.. Недоставало, чтобы ты себе сломала ногу.

Наташа широко раскрыла глаза и медленно спросила:

- Кому до этого дело?

- Ах, господи! - всплеснула Вера рукам!. - Вот меня всегда в таких случаях возмущает Наташа!.. "Кому дело"! Папе и маме твоим дело, нам всем дело!.. Как это так всегда, постоянно и постоянно о себе одной думать!

- Всегда, постоянно и постоянно...- благоговейно повторил Петька и задумался, словно стараясь вникнуть в глубокий смысл этих слов.

- Ну, ну! просто - постоянно! - улыбнулась Вера.

Петька захихикал.

- Всегда, постоянно и постоянно! Как хорошо выходит: всегда, постоянно... и постоянно!

- Ну, господа, довольно сидеть! Идем дальше! - сказала Наташа.- Вот так, прямо через рожь, всего полверсты будет до рощи.

- О, Петя, Петя! Всегда-то ты меня обижаешь! - вздохнула Вера, опираясь о его плечо и поднимаясь.

Мы пошли через рожь по широкой меже, заросшей полынью и полевой рябинкой.

- Вот и дома тоже: когда я рассержусь, я начинаю говорить очень неправильно,- сказала Вера.- И мальчики сейчас этим пользуются.

- Вера, неужели вы тоже умеете сердиться? - удивленно спросил я.

- О, да еще как! - улыбнулась она.- Только мальчики совсем не боятся. Я заговорюсь, скажу что-нибудь,- они сейчас подхватят, я и рассмеюсь. Особенно Саша,- он такой остроумный; и у него совсем какой-то особенный юмор.

Вера начала рассказывать о своих братьях. Знала она их удивительно: столько в ее рассказах сказалось наблюдательности, столько любви и тонкого психологического чутья, что я слушал с действительным интересом. Остальные довольно недвусмысленно выражали желание переменить разговор.

- Ну, ну я сейчас кончу! - торопливо возражала Вера и продолжала рассказывать без конца.

Вдруг в темноте раздался звонкий подзатыльник, что-то охнуло, и Петька кубарем покатился в рожь.

- Дурак! - послышалось изо ржи.

Миша гневно крикнул:

- Я тебе еще не так влеплю, дрянь!

Петька вышел на межу и стал счищать с себя пыль.

- Думает, что сильнее, старший братец, так может что хочет делать! сердился он.

- Да в чем дело? Миша, за что ты его? - спросила Соня.

- Черт знает что такое! Иду,- вдруг он меня за нос хватает!.. Попробуй-ка еще раз!

- А я почем знал, что это твой нос? Ты бы сказал. А то я вижу, морква какая-то торчит - длинная, мокрая... Мне, конечно, интересно.

- Глупо-с, Петенька! - ядовито заметил Миша.

- Склизкая такая, холодная...

Кругом смеялись. Петька был отомщен. Миша презрительно процедил:

- Шут гороховый!

- О-о-о-хо-хо! - глубоко вздохнул Петька, подтянул брюки и огляделся по сторонам.- У Наташи в глазах две курсистки сидят,- объявил он.- В каждом глазу по курсистке: одна в очках, другая без очков,

- Ну, оставь, Петя! - недовольно остановила Наташа.

- А ты разве на курсы собираешься? - быстро спросил я.

- Н-нет... не знаю,- ответила она и взглянула вперед.- Вот она, грёковская роща!

Средь светлой ржи, отлого тянувшейся вниз, широкою, неправильною полосою вилась грёко-вская лощина; на склоне ее, вся залитая лунным светом, темнела небольшая осиновая роща.

Лощинка была уже выкошена. Ручей, густо заросший тростником и резикой, сонно журчал в темноте; под обрывом близ омута что-то однообразно, чуть слышно пищало в воде. Из глубины лощины тянуло влажным, пахучим холодком.

Мы перебрались через ручей и вошли в рощу. В середине ее была сажалка, вся сплошь зацве-тшая. Наташа спустилась к самому ее берегу и из глубины развесистого липового куста достала небольшой холстинковый мешочек.

- Господа, костер нужно будет разводить! Вот вам ужин,- с торжеством заявила она.

В мешочке оказалось десятка три сырых картофелин, четыре ржаных лепешки и соль. Все расхохотались.

- Откуда это у тебя тут?

- Очень просто: я часто хожу сюда читать; проголодаюсь - разведу костер, спеку картофе-лю и позавтракаю.

- Г-ге-ге! это нужно вперед знать,- сказал Петька, почесав за ухом.

Все рассыпались по роще, ломая для костра нижние сухие сучья осин. Роща огласилась треском, говором и смехом. Сучья стаскивались к берегу сажалки, где Вера и Соня разводили костер. Огонь запрыгал по трещавшим сучьям, освещая кусты и нижние ветви ближайших осин; между вершинами синело темное звездное небо; с костра вместе с дымом срывались искры и гасли далеко вверху. Вера отгребла в сторону горячий уголь и положила в него картофелины.

Сначала все шутили и смеялись, потом примолкли. Костер догорал, все было съедено. Петька, положив вихрастую голову на колени Веры, задремал; она с материнскою заботливостью укутала его своим платком и сидела, не шевелясь. И опять, как тогда за роялем, ее лицо стало красиво и одухотворенно. Мы долго сидели у костра; под пеплом бегали огненные змейки, листья осин слабо шумели над головой. Я рассказывал о своей службе, о голоде и голодном тифе, о том, как жалко было при этом положение нас, врачей: требовалось лишь одно - кормить, получше кормить здоровых, чтоб сделать их более устойчивыми против заражения; но пособий едва хвата-ло на то, чтоб не дать им умереть с голоду. И вот одного за другим валила страшная болезнь, а мы беспомощно стояли перед нею со своими ненужными лекарствами... Вера сидела, задумчиво глядя на лицо спящего Петьки; кажется, она мало слушала: мысли ее были далеко, в Пожарске, и она думала о своих братьях.

Наконец мы собрались домой. Месяц уже давно сел, на востоке появилась светлая полоска; лощина тонула в белом тумане, и становилось холодно. Было поздно, приходилось возвращаться домой по самой короткой дороге; Наташа взялась сходить завтра утром за лодкой и пригнать ее домой. Мы поднялись на гору, прошли через рожь, потом долго шли по пару и вышли, наконец, на торную дорогу; круто обогнув крестьянские овсы, она мимо березовой рощи спускалась вниз к Большому лугу. Весь луг был покрыт густым туманом, и перед нами как будто медленно колыха-лось огромное озеро. Мы спустились в это туманное озеро. Грудь теснило сыростью, тяжело было дышать; на траве по бокам дороги белела роса. Мы шли, рассекая туман.

- Слушай! - сказала вдруг Наташа, схватив меня за локоть.

Мы остановились. Тишина кругом была мертвая; и вдруг, близ рощи, в овсах, робко, неувере-нно зазвенел жаворонок... Его трель слабо оборвалась в сыром воздухе, и опять все смолкло, и стало еще тише.

Вдали начали вырисовываться в тумане темные силуэты деревьев и крыши изб; у околицы тявкнула собака. Мы поднялись по деревенской улице и вошли во двор. Здесь тумана уже не было; крыша сарая резко чернела на светлевшем небе; от скотного двора несло теплом и запахом навоза, там слышались мычание и глухой топот. Собаки спали вокруг крыльца.

- Ну, господа, потише теперь, а то всех разбудим! - предупредил я.

В голове звенело, нервы были напряжены; у всех глаза странно блестели, и опять стало весело.

- Что ж, Митя, будем мы молоко пить? - спросила Наташа.

- Уж лучше не надо: разбудим мы всех.

- А мы вот как сделаем: мы к тебе наверх молоко принесем и там будем пить.

Мысль эту все одобрили. Мы пробрались наверх. За молоком откомандировали, конечно, Наташу. Она принесла огромную кринку молока и целый ситный хлеб.

- Господа, извольте только все молоко выпить! - объявила она.

- Почему это?

- А то мама увидит, что не всё выпили, и вперед будет меньше оставлять.

- Эге! На этом основании, значит, каждый раз придется все выпивать!

Однако через четверть часа кувшин был уже пуст. Теперь, когда шуметь было нельзя, всеми овладело веселье неудержимое; каждое замечание, каждое слово приобретало необыкновенно смешное значение; все крепились, убеждали друг друга не смеяться, закусывали губы - и все-таки смеялись без конца... Мне с трудом удалось их выпроводить.

Однако засиделся же я! Солнце встало и косыми лучами скользит по кирпичной стене сарая, росистый сад полон стрекотаньем и чириканьем; старик Гаврила, с угрюмым, сонным лицом, запрягает в бочку лошадь, чтоб ехать за водою.

Спать!

21 июня

Проснулся я в начале двенадцатого и долго еще лежал в постели. В комнате полумрак, яркое полуденное солнце пробирается сквозь занавески и играет на стекле графина; тихо; снизу издалека доносятся звуки рояля... Чувствуешь себя здоровым и бодрым, на душе так, хорошо, хочется улыбаться всему. Право, вовсе не трудно быть счастливым!

Миша и Петя пришли звать меня купаться. Я оделся, мы наперегонки сбежали к реке. Небо - синее и горячее, солнце жжет; тенистый сад на горе, словно изнемогши от жары, неподвижно дремлет. Но вода еще свежа, она охватывает тело мягкою, нежною прохладою; плывешь, еле двигая руками и ногами, в этой прозрачно-зеленой, далеко вглубь освещенной солнцем воде. Мы купались около часа, пока не зазвонили к завтраку. Почти все уж были в сборе; на столе благодать: пирог, варенец, рубцы, редиска, ветчина, свежие огурцы. Я опять сидел возле дяди, и он любезно сообщил мне несколько очень новых и интересных сведений: что гречневая каша - национальное русское блюдо, что есть даже пословица: "Каша - мать наша", что немцы предпочитают пиво, а русские - водку и т. п.

Вошла Наташа и села к столу.

- Что ж ты, Наташа, с Митею не здороваешься? - сказала Софья Алексеевна.- Ведь он с твоими "принципами" не знаком и может обидеться.

По губам Наташи скользнула быстрая усмешка; она протянула мне руку.

- У тебя какие же на этот счет "принципы"? - спросил я.

Наташа засмеялась.

- Я не знаю, о каких мама принципах говорит,- ответила она, садясь рядом со мною.- А только... Смотри: мы восемь часов назад виделись; если люди днем восемь часов не видятся, то ничего, а если они эти восемь часов спали, то нужно целоваться или руку пожимать. Ведь, правда, смешно?

- Ничего смешного нет,- поучающе возразила Софья Алексеевна.- Это известное условие между людьми, которое...

- Нам все смешно, нам все решительно смешно! - вдруг вскипятился дядя, враждебно глядя на Наташу.- Здороваться и прощаться - это предрассудок; вести себя, как прилично взро-слой девушке,- предрассудок... А вот начитаться разных книжонок и без критики, без рассужде-ния поступать по ним - это не предрассудок! Это идейно и благородно.

Наташа с усмешкою наклонилась над своею чашкою и молчала. Видимо, между нею и отцом лежало что-то, не раз уже вызывавшее их на столкновения.

После завтрака я узнал от Веры о положении дела. Последние два года Наташа усердно гото-вилась по древним языкам к аттестату зрелости, который, как передавали газеты, будет требовать-ся для поступления в проектируемый женский медицинский институт*. Дядя был очень недоволен занятиями Наташи; двадцатитрехлетней Соне, по-видимому, уже нечего было рассчитывать на замужество; Наташа была живее и красивее сестры, и дядя надеялся хоть от нее дождаться внучат. Между тем Наташа, с головою ушла в своих классиков; она в Пожарске никуда не выезжала и даже не выходила к гостям, которые приглашались специально для нее. Чтобы совершенно изба-виться от всех этих выездов и гостей, она прошлою осенью решила остаться на всю зиму в дерев-не. Произошла очень тяжелая сцена с дядей; под конец он объявил Наташе, что пусть она живет, где хочет, но пусть же и от него не ждет ни в чем уступки. Наташа всю зиму прожила в деревне; по утрам она набирала в залу деревенских ребят и девок, учила их грамоте, читала им; по вечерам зубрила греческую грамматику Григоревского и переводила Гомера и Горация. Этою весною проект о женском медицинском институте был возвращен Государственным советом; решение вопроса отодвинулось на неопределенное время. Наташа решила ехать хоть на Рождественские курсы лекарских помощниц. Но для поступления туда требуется родительское разрешение. Когда Наташа заговорила с дядей о курсах, он желчно рассмеялся и сказал, что просьба Наташи его очень удивляет: как это она, "такая самостоятельная", снисходит до просьб! Наташа возразила, что просит она у него только разрешения, содержать же себя будет сама (у нее было накоплено с уроков около трехсот рублей). Дядя отказал наотрез. За Наташу вступился доктор Ликонский, отец Веры и Лиды, единственный человек, имеющий влияние на упрямого и ограниченного дядю; но и его убеждения ничего не могли поделать. Дядя решительно объявил, что боится отпустить Наташу с ее характером в Петербург.

* Женский медицинский институт был открыт в Петербурге в 1897 году.

26 июня

Может быть, это - лишь следствие того подъема жизненных сил, который обыкновенно замечается после благополучно перенесенного тифа,- что до того? Я знаю только, что я глубоко счастлив, счастлив так, без всякой причины... Ясные дни, теплые, душистые ночи, музыка Веры, - чего мне больше? Не замечаешь, идет ли время или стоит. Никакие вопросы не мучают, на душе тихо и ясно. Я даже книг современных теперь не читаю: дед дяди был очень образованный человек и оставил после себя огромную библиотеку; теперь она свалена в верхней кладовой и слу-жит пищею мышам. Я целые часы провожу там, разбираю и привожу в порядок книги и бумаги. Мне нравится с головою уходить в эту давно исчезнувшую жизнь, где Вольтер уживался с жития-ми святых, Руссо - с крепостным правом, "Les liaisons dangereuses"* - с Фомою Кемпийским**, - жизнь жестокую, наивную, сладострастную и сентиментальную.

* "Опасные связи" - роман в письмах французского писателя Шодерло де Лакло (1782), показывающий разложение французского светского общества конца XVIII века.

** Фома Кемпийский (1379-1471) - средневековый философ-мистик, автор книги "Подра-жание Христу" (1427).

Наташа навела ко мне массу больных. Все в деревне ей знакомы, и все ей приятели. Она сопутствует мне в обходах, развешивает лекарства. Странное что-то в ее отношениях ко мне: Наташа словно все время изучает меня; она как будто не то ждет от меня, чего-то, не то ищет, как самой подойти ко мне. Может быть, впрочем, я ошибаюсь. Но какие славные у нее глаза!

От разговоров ее веет чем-то старым-старым, но таким хорошим; она хочет знать, как я смотрю на общину, какое значение придаю сектантству, считаю ли возможным и желательным развитие в России капитализма. И в расспросах ее сказывается предположение, что я непременно должен интересоваться всем этим. Что же? Я ведь действительно интересуюсь; однако, правду говоря, разговоры эти мне крайне неприятны. Я с величайшим удовольствием прочту книгу, где дается что-нибудь новое по подобному вопросу, не прочь и поговорить о нем; но пусть для моего собеседника, как и для меня, вопрос этот будет холодным теоретическим вопросом, вроде вопроса о правильности теории фагоцитоза* или о вероятности гипотезы Альтмана**. Наташа же вносит в дело слишком много страстности, и мне становится неловко. Я неохотно отвечаю ей и перевожу разговор на другое. И еще в одном отношении я часто испытываю неловкость в разговоре с нею: Наташа знает, что я мог остаться при университете, имел возможность хорошо устроиться,- и вместо этого пошел в земские врачи. Она расспрашивает меня о моей деятельности, об отношени-ях к мужикам, усматривая во всем этом глубокую идейную подкладку, в разговоре ее проскаль-зывают слова: "долг народу", "дело", "идея". Мне же эти слова режут ухо, как визг стекла под острым шилом.

* Теория фагоцитоза - открытая в 1883 году И. И. Мечниковым способность особых клеток живого организма, фагоцитов, защищаться от посторонних частиц, в том числе микробов.

** Гипотеза Альтмана - реакционная теория (1890) строения живого вещества, выдуманная немецким медиком Альтманом и отвергнутая впоследствии наукой.

27 июня

Со станции привезли газеты. В Баку - холера. Она медленно, но непрерывно поднимается вверх по Волге.

28 июня

Писать, так уж все писать, хоть гадко и противно вспоминать. После завтрака мы с Верой, Соней и Наташей играли на дворе в крокет. Разговор случайно зашел о тургеневской Елене; Соня, перечитывавшая недавно "Накануне", назвала Елену "самым светлым и сильным образом русской женщины". Я напал на такую незаслуженно высокую оценку Елены. Елена - это разновидность типа очень старого: неопределенные порывания в даль, игнорирование окружающего, искание чего-то эффектного, яркого, необычного,в этом она вся. Инсарова она полюбила не за то, что он указал ей дело, а просто потому, что он окружен ореолом, что он - "замечательный человек": для нее Инсаров совершенно заслоняет собою то дело, которому он служит. Конечно, выбор Елены делает ей честь, но... право, полюбить, например, героя Гарибальди - "невелика штука", как выражается Шубин; невелика штука и умереть за Италию из любви к Гарибальди. Когда Инсаров опасно заболевает, Елена может найти утешение лишь в одной мысли: "Если он умрет,- и меня не станет". Вне ее любви для нее ничего не существует, и понятно, что после смерти Инсарова она должна была поехать непременно в Болгарию...

Нет, Елена вовсе не "самый светлый образ русской женщины".

Неужели действительно все дело женщины заключается в том, чтобы отыскивать достойного ее любви мужчину-деятеля? Где же прямая потребность настоящего дела? Пусть это дело темно и невидно, пусть оно несет с собою одни лишения без конца, пусть на служение ему уходят моло-дость, счастье, здоровье,- что до того? Ведь это не забава и не фон для поэтического романа; это - тяжелый труд, красный лишь сознанием, что живешь не напрасно. И у нас много было и есть женщин, для которых это сознание дороже самых блестящих героев...

Уж тогда, когда я говорил, во мне шевельнулось отвращение к моему приподнятому тону; но меня подчинило себе то жадное внимание, с каким слушала Наташа. Она не спускала с меня радостно-недоумевающего взгляда, и столько в этом взгляде было страха, что я оборву себя, по обыкновению замну разговор. Ну, вот,- я не остановился, не свел разговора на другое... О, мерзость!

И напрасно я стараюсь убедить себя, что говорил я искренно, что есть что-то болезненное в моей боязни к "высоким словам": на душе скверно и стыдно, как будто я, из желания пустить пыль в глаза, нарядился в богатое чужое платье.

11 час. вечера

Весь вечер я просидел наверху в кладовой, разбирая книги. Солнце опустилось в багровые тучи, и несколько раз принимался накрапывать дождь. Дядя за ужином был угрюм и молчалив: он собирался начать назавтра возку сена, а барометр неожиданно сильно упал; на Выконке сено не успели скопнить, и оно осталось на ночь в кругах. Окна были раскрыты, в темном саду тихо шумел дождь. Наташа тоже была молчалива. Я несколько раз ловил на себе ее внимательный и нерешительный, словно выжидающий взгляд. После ужина, когда я прощался с нею, она, протяги-вая руку, вдруг взглянула на меня и тихо проговорила:

- Митя, мне так много хочется у тебя спросить.

И я - я не спросил, что именно; я только серьезно кивнул головою и, не глядя не Наташу, ответил, что я всегда к ее услугам. Как будто я в самом деле не знаю, что она хочет спросить...

30 июня

Все время я провожу в кладовой за книгами. Небо обложено тучами, дождь моросит без конца; в мутной сырой дали тянутся черные пашни, мокрые галки кричат на крыше... Я напрасно стараюсь подавить в себе беспричинное, глухое раздражение, не оставляющее меня ни на минуту. Раздражает и надоедливый шум дождя по крыше, и эти ветхие окна, из щелей которых дует нестерпимо, и несущийся от книг противный запах мышей и прелой бумаги. Когда я вспоминаю о своем гаденьком вилянье перед Наташей, меня злость берет: уж два дня прошло; как мальчик, шалость которого открыта, я боюсь разговора с нею и стараюсь избегать ее. И Наташа сразу заметила это. Она держится в стороне, но глаза ее смотрят печально и недоумевающе. Бог весть, как объясняет она мое поведение. Сегодня утром я случайно встретился с нею в коридоре; она пугливо оглядела меня и молча прошла мимо. Голова тяжела, в груди тупая, ноющая боль, и опять появился кашель...

1 июля

Я лег вчера спать еще до ужина. Сегодня проснулся рано. Отдернул занавески, раскрыл окно. Небо чистое и синее, солнце горячим светом заливает еще мокрый от дождя сад; на липах распус-тились первые цветки, и в свежем ветерке слабо чувствуется их запах; все кругом весело поет и чирикает... На душе ни следа вчерашнего. Грудь глубоко дышит, хочется напряжения, мускульной работы, чувствуешь себя бодрым и крепким.

Я пошел в конюшню и оседлал Бесенка. Он застоялся, мне с трудом удалось сесть на него. Бесенок сердито ржал и, весь дрожа от нетерпения, рвался подо мною и вперед и в стороны. Я нарочно, чтоб побороться с ним, проехал тихим шагом деревенскую улицу и весь Большой луг. От седла пахло кожею, и этот запах мешался с запахом влажной луговой травы.

Проехав плотину, я свернул на Опасовскую дорогу и пустил Бесенка вскачь. Он словно сорва-лся и понесся вперед, как бешеный. Безумное веселье овладевает при такой езде; трава по краям дороги сливалась в одноцветные полосы, захватывало дух, а я все подгонял Бесенка, и он мчался, словно убегая от смерти.

Слева над рожью затемнел Санинский лес; я придержав Бесенка и вскоре остановился совсем. Рожь без конца тянулась во все стороны, по ней медленно бежали золотистые волны. Кругом была тишина; только в синем небе звенели жаворонки. Бесенок, подняв голову и насторожив уши, стоял и внимательно вглядывался в даль. Теплый ветер ровно дул мне в лицо, я не мог им надышаться...

Ясное небо, здоровье да воля,

Здравствуй, раздолье широкого поля!..

Ласточка быстро пронеслась мимо ног лошади и вдруг, словно что вспомнив, взмахнула крылышками, издала мелодический звук и крутым полукругом вильнула обратно. Бесенок опустил голову и нетерпеливо переступил ногами. Я повернул на дорогу, вившуюся среди ржи по направ-лению к Санинскому лесу.

"Здоровье"... Здоров я не был,- я чувствовал, что грудь моя больна, но мне доставляло даже удовольствие это совершенно безболезненное ощущение гнездящейся во мне болезни, и весело было заглядывать ей прямо в лицо: да, у меня легкие усеяны тысячами тех предательских желтень-ких бугорков, к которым я так пригляделся на вскрытиях,- а я вот еду и дышу полною грудью, и все у меня в душе смеется, и я не боюсь думать, что болен я - чахоткою...

Вспомнился мне профессор N., у которого я два года работал,- хмурый старик с грозными бровями и добрейшей душой; вспомнились мне его предостережения, когда я сообщил ему, что поступаю в земство*.

* Земство - местное (земское) самоуправление. Земская ре-форма 1864 года - "это,- по определению В. И. Ленина,- именно такая, сравнительно очень маловажная, позиция, которую самодержавие уступило растущему демократизму, чтобы ... разделить и разъединить тех, кто требовал преобразований политических..." (Соч., т. 5, стр. 59). В 1890 году было введено новое земское положение, лишавшее земство даже видимости всесословности в избирательной системе.

- Да вы, батенька, знаете ли, что такое земская служба? - говорил он, сердито сверкая на меня глазами.- Туда идти, так прежде всего здоровьем нужно запастись бычачьим: промок под дождем, попал в полынью,- выбирайся да поезжай дальше: ничего! Ветром обдует и обсушит, на постоялом дворе выпьешь водочки - и опять здоров. А вы посмотрите на себя, что у вас за грудь: выдуете ли вы хоть две-то тысячи в спирометр? Ваше дело - клиника, лаборатория. Поедете - в первый же год чахотку наживете.

Я знал, что все это правда, и тем не менее поехал же; я и под дождем мокнул, и в полыньи проваливался, спеша в весеннюю распутицу к роженице, корчащейся в экламптических судорогах. Когда ночные поты и утренний кашель навели меня на подозрение и я нашел в своей мокроте коховские палочки,именно сознание, что я добровольно шел на это, и не дало мне пасть духом. И вот теперь я стыжусь... чего? - стыжусь говорить, что нужно жить не для себя одного! Передо мною встало побледневшее личико Наташи с большими, печальными глазами... Да неужели же я не имею права хоть настолько-то уважать себя, чтоб не бояться разговора с нею, не бояться того вопроса, с которым она хочет ко мне обратиться? А как я ее мучил!

Рожь кончилась, дорога вилась среди ореховых и дубовых кустов опушки и терялась в тенистой чаще леса. Меня отовсюду охватило свежим запахом дуба и лесной травы; высоко вверх взбегали кругом серые стволы осин, сквозь их жидкую листву нежно синело небо. Дорога была заброшенная и наполовину заросшая, ветви липовых и кленовых кустов низко наклонялись над нею; в траве виднелись оранжевые шляпки подосинников, ярко зеленела костяника; запахло папо-ротником... Угомонившийся Бесенок шел щеголеватым шагом, изогнув красивую черную шею; вдруг он поднял голову и, взглянув вперед, громко заржал. На повороте дороги, в нескольких шагах от меня, показалась Наташа верхом на своем буланом Мальчике.

Увидев меня, она отшатнулась на седле и, нахмурившись, затянула поводья; лошадь прижала уши и, оседая на задние ноги, подалась назад.

- Наташа! ты каким образом здесь? - радостно крикнул я и поспешил ей навстречу.- Здравствуй, голубушка! - Я перегнулся с седла и крепко пожал ей руку.

Наташа слабо вспыхнула и оглядела меня быстрым, робким взглядом.

- Вот хорошо, что мы с тобою встретились! Если бы я знал, я бы нарочно именно сюда поехал. Посмотри, утро какое: едешь и не надышишься... Неужели ты уже домой? Поедем дальше, хочешь?..

Я говорил, а сам не отрывал глаз от ее милого, радостно-смущенного лица. Я видел, как она рада происшедшей во мне перемене и даже не старается скрыть этого, и мне неловко и стыдно было в душе, и хотелось яснее показать ей, как она мне дорога.

- Поедем, мне все равно, - в замешательстве ответила Наташа, поворачивая Мальчика.

- Ну, вот спасибо!.. И как это мы с тобою именно здесь съехались? Как хорошо - правда? Голубушка, поедем куда-нибудь... Хочешь в Заклятую Лощину?

Я с трудом удерживал Бесенка, он косился и грозно ржал на шедшего бок о бок Мальчика. Дорога была узкая, мокрые ветви осиной то и дело обдавали нас брызгами, и мы ехали совсем близко друг от друга. - Я там была сейчас, сказала Наташа, - ручей разлился и весь обратил-ся в трясину; пробовала проехать, - нельзя.

Я взглянул на Наташу: она была там!.. Заклятая Лощина - это глухая трущоба, которая, говорят, кишит волками; ее и днем стараются обходить подальше. А эта девчурка едет туда одна ранним утром, так себе, для прогулки!.. Не знаю, настроение ли было такое, но в эту минуту меня все привлекало в Наташе: и ее свободная, красивая посадка на лошади, и сиявшее счастьем, смущенное лицо, и вся, вся она, такая славная и простая.

- Ну, как хочешь, а я тебя сегодня не скоро пущу домой, - засмеялся я. - Попалась, так уж такая судьба твоя! Поедем хоть куда-нибудь.

Мы свернули на широкую дорогу, пересекавшую лес. Прямая, как стрела, она бежала в зеле-ной, залитой солнцем просеке.

- Вот дорога, как раз для скачек,- сказал я и с улыбкою взглянул на Наташу.

Наташа встре-пенулась.

- А ну, давай опять перегоняться! - предложила она, поправляясь на седле. - Теперь наши лошади одинаково устали.

Мы как-то уж перегонялись с Наташей и обогнала она; но я перед тем проехал на Бесенке десять верст.

- Ну, ну, посмотрим!

Мы пустили лошадей вскачь. Но только что они расскакались и мой Бесенок начал наддавать, все больше опережая Мальчика, как явилось довольно неожиданное препятствие. На краю дороги бродили в кустах два больших поросенка, безмятежно взрывая рылами земли. Завидев нас, они испуганно шарахнулись из кустов, хрюкнули и пустились улепетывать по дороге. Мы ждали, конечно, что они сейчас свернут вбок, и скакали по-прежнему; но поросята неуклюже все мчались перед нами, всхрюкивая и отчаянно махая коротенькими, тонкими хвостиками.

- Они теперь все время так бежать будут, ни за что не свернут! крикнула Наташа, смеясь.

Мы стали задерживать разогнавшихся лошадей. Поросята побежали медленнее, взволнованно хрюкая и трясь боками друг о друга.

Мы попытались осторожно объехать их; поросята взвизгнули и опять как угорелые бросились вперед. Мы переглянулись и расхохотались.

- Вот так задача! - сказал я.

Наташа сдерживала, смеясь, рвавшегося вперед Мальчика. Теперь последняя неловкость между нами исчезла, Наташа оживилась, и было неудержимо весело.

- Ничего, все равно, поедем! - сказала Наташа.- Это Дениса свиньи, лесника; их и без того следовало пригнать домой: вон куда они забрели, их еще волки съедят! Поедем к Денису, он нас молоком напоит. Его сторожка сейчас там, на полянке.

Мы поехали шагом, предшествуемые поросятами.

- Ты еще не видел этого Дениса, он всего два года здесь лесником. Такой потешный стари-чок - маленький, худенький... Как-то, когда он только что поступил, мама случайно заехала сюда; увидала его: "Голубчик мой, да что же ты за сторож? Ведь тебя всякий обидит!" А он отвечает: "Ничего, барыня, меня не найдут"...

Никогда еще я не видел Наташу такою; ее лицо так и дышало детскою, беззаветною радос-тью... Я не мог оторвать от нее глаз.

Лесная сторожка стояла в глубине широкой, недавно выкошенной поляны. Денис, в белой холщовой рубахе и лаптях, вышел нам навстречу.

- Денис, голубчик, здравствуй! К тебе мы! - сказала Наташа, соскакивая с лошади.

- А-а, барышня касаткинская, - воскликнул Денис, щурясь.- Просим милости, пожалуй-те.- Сунув шапку под мышку, он взял за повод наших лошадей.

- Голубчик, надень шапку!.. И привяжем мы сами... А уж если хочешь быть другом, напои нас молочком... Едем мы сюда,- вот он и говорит: не даст нам Денис молока! Кто, я говорю, Денис-то не даст?

- Господи! Да неужто ж мы какие-нибудь? Слава богу, найдется молочко, будьте покойны. Пожалуйте в горницу. Девка-то моя на деревню побежала, так уж сам услужу вам.

Было в Денисе что-то чрезвычайно комичное: он то и дело самым степенным образом гладил свою жидкую бороденку, серьезно хмурил брови, и все-таки ни следа степенности не было в его сморщенном в кулачок личике и всей его миниатюрной фигурке; получалось впечатление, будто маленький ребенок старается изобразить из себя почтенного, рассудительного старичка.

Мы вошли в избу. Денис поставил перед нами две чашки и кринку парного молока, нарезал ситнику. Наташа следила за ним радостно-смеющимися глазами и болтала без умолку.

- А чтой-то я вот барина этого раньше не видал никогда? - сказал Денис.- Смотрю, смот-рю,- нет, чтой-то словно...

- Он недавно только приехал...

Денис поглядел на Наташу.

- Они что же, барышня,- уж не обессудьте на вопросе,- не женишком ли вам приходятся?

- Ну, да же, конечно, женихом!

- То-то я все смотрю... Чтой-то, думаю,- с чего такая радость?

- Да как же, Денис, не радоваться? Ведь сам знаешь, в нынешние времена жениха найти - дело нелегкое. Не найдешь их нигде, словно вымерли все.

Денис развел руками.

- Да ведь... О том и толк, барышня! Куда, мол, подевались все? неизвестно!

- Вот-вот. Ну, а я вот нашла себе.

- Ну, дай вам бог счастливо!.. Они, что же, по акцизной части* служат?

Наташа расхохоталась.

- Голубчик Денис, да почему же ты думаешь, что именно по акцизной?!

- Ну, ну, господь с тобой, матушка... Хе-хе-хе! - рассмеялся и Денис, глядя на нее.

Узнав, что я доктор, он придал своему лицу страдальческое выражение и стал сообщать мне о своих многочисленных болезнях.

Мы просидели у него с полчаса. Попытался я ему заплатить за молоко, но Денис обиделся и отказался наотрез.

От него мы поехали на Гремучие колодцы, оттуда в Богучаровскую рощу. В Богучарове, у земского врача Троицкого, пили чай... Домой воротились мы только к обеду.

* Акцизная часть - управление, ведавшее акцизом - видом косвенного налога на произво-дителей или продавцов товаров массового потребления (табак, чай, сахар, спички и т.д. )

2 июля, 10 час. утра

Перечитал я написанное вчера... Меня опьянили яркое утро, запах леса, это радостное, моло-дое лицо; я смотрел вчера на Наташу и думал: так будет выглядеть она, когда полюбит. Тут была теперь не любовь, тут было нечто другое; но мне не хотелось об этом думать, мне только хотелось, чтоб подольше на меня смотрели так эти сиявшие счастьем глаза. Теперь мне досадно, и злость берет: к чему все это было? Я одного лишь хочу здесь отдохнуть, ни о чем не думать. А Наташа стоит передо мною - верящая, ожидающая...

11 час. вечера

Ну, произошел, наконец, разговор... После ужина Вера с Лидой играли в четыре руки какой-то испанский танец Сарасате. Я сидел в гостиной, потом вышел на балкон. Наташа стояла, присло-нясь к решетке, и смотрела в сад. Ночь была безлунная и звездная, из темной чащи несло росою. Я остановился в дверях и закурил папиросу. Наташа обернулась на свет спички.

- Ах, это ты, Митя! - тихо сказала она, выпрямляясь.- Хочешь, пойдем в сад?.. Посмотри, как... хорошо...

Голос ее обрывался, и она взволнованно теребила кружево на своем рукаве.

Мы спустились в цветник и пошли по аллее.

- Помнишь, Митя,- вдруг решительно заговорила Наташа,- помнишь, ты говорил недавно о сознании, что живешь не напрасно,- что это самое главное в жизни... Я и прежде, до тебя, мно-го думала об этом... Ведь это ужасно жить и ничего не видеть впереди: кому ты нужна? Ведь это сознание, о котором ты говорил,- ведь это самое большое счастье...

Я молча шел, кусая губы. В душе у меня поднималось злобное, враждебное чувство к Наташе; должна же бы она, наконец, понять, что для меня этот разговор тяжел и неприятен, что его беспо-лезно затевать; должна бы она хоть немного пожалеть меня. И меня еще больше настраивало против нее, что мне приходится ждать сожаления и пощады от этого почти ребенка.

Наташа замолчала.

- Я слышал, что ты прошлую зиму занималась здесь с деревенскими ребятами,- прогово-рил я.- Ну, как ты, с охотою занималась, нравится тебе это дело?

- Д-да,- сказала Наташа, запнувшись.

- Ну, вот и дело Если хочешь совершенно отдаться ему, поступи в сельские учительницы. Тогда ты будешь близко стоять к народу, можешь сойтись с ним, влиять на него...

Я говорил, как плохой актер говорит заученный монолог, и мерзко было на душе. Мне вдруг пришла в голову мысль: а что бы я сказал ей, если бы не было этой спасительной сельской учите-льницы, альфы и омеги "настоящего" дела?

Наташа шла, опустив голову.

- Голубушка, это дело мелко, что говорить,- сказал я, помолчав.- Но где теперь блестя-щие, великие дела? Да не по ним и узнается человек. Это дело мелко, но оно дает великие результаты.

Я почти физически страдал: как все фальшиво и фразисто! Мне казалось, теперь Наташа видит меня насквозь; и казалось мне еще, что и сам я только теперь увидел себя в настоящем свете, увидел, какая безнадежная пустота во мне...

- Вот это прелестно! - раздался в темноте голос Веры.- Мы с Лидой играем для них, стараемся, а они себе ушли и гуляют здесь! Стоит вам играть после этого! Никогда не стану больше!

Вера, Лида и Соня подошли к нам. Я был рад, что кончился разговор.

3 июля

Привезли газеты. На меня вдруг пахнуло совсем из другого мира. Холера расходится все шире, как степной пожар, и захватывает одну губернию за другою; люди в стихийном ужасе бегут от нее, в народе ходят зловещие слухи. А наши медики дружно и весело идут в самый огонь навстречу грозной гостье. Столько силы чуется, столько молодости и отваги. Хорошо становится на душе... Завтра я уезжаю в Пожарск.

4 июля

Я в Пожарске. Приехал я на лошадях вместе с Наташею, которой нужно сделать в городе какие-то покупки. Мы остановились у Николая Ивановича Ликонского, отца Веры и Лиды. Он врач и имеет в городе обширную практику. Теперь, летом, он живет совсем один в своем большом доме; жена его с младшими детьми гостит тоже где-то в деревне. Николай Иванович - славный старик с интеллигентным лицом и до сих пор интересуется наукой; каждую свободную минуту он проводит в своей лаборатории.

Приехали мы вечером, к ужину. Я расспрашивал Николая Ивановича о холере. Она серпом окружила нашу губернию, и кое-где были уже единичные случаи заболевания. В самом Пожарске во врачах не нуждаются, но в уездах недостаток; в уездном городе Слесарске не могут найти врача для зареченской стороны, Чемеровки, заселенной мастеровщиной. Завтра пошлю туда заявление.

5 июля. Воскресенье

На заборах и фонарных столбах расклеены объявления, приглашающие жителей города Пожарска принять участие в имеющем произойти сегодня в соборе "молебствии об избавлении от болезни, называемой холерой, за коим последует торжественный крестный ход по всему городу". Я был на молебне. На улицах словно все вымерло; огромная соборная площадь была покрыта несметной толпой; пробраться в самый собор нечего было и думать. Ласточки со звоном кружили вокруг колоколен; солнце играло на золоте прислоненных, к стенам хоругвей; из церкви чуть слышно доносилось пение. Я стоял и смотрел на толпу. Может быть, вот эта бледная красивая девушка, так благоговейно-гордо держащая образ Тихвинской божией матери, этот маленький человечек с курчавою головою и в пиджаке, этот нищий,- всех их через неделю свалит холера.

Кругом говорили о недавней смерти местного архиерея, о том, по каким улицам пойдет ход; о самом предмете молебна - ни слова; разве только какой-нибудь веселый мастеровой подмигнет соседу на проходящую дряхлую старушонку с трясущеюся головою и сострит:

- Собрались холеру отмаливать, а холера вон она идет!

Слоняясь в толпе, я столкнулся с Виктором Сергеевичем Гастевым. Он служит акцизным в Слесарске и приехал в Пожарск на какой-то акцизный съезд. Разговорились. Я ему сообщил, что послал заявление к ним в Слесарск. Он вытаращил на меня глаза.

- В Слесарск? Ну, батенька, посылайте телеграмму, что отказываетесь.

- С какой стати?

- Да не слыхали вы, что ли, что такое мастеровщина наша зареченская? Укокошат вас там через три дня и оглядеться не дадут.

- Разве так народ возбужден?

Виктор Сергеевич вскинул плечами и молча стал закуривать сигару. Потом, таинственно подняв брови, наклонился ко мне и зашептал:

- Туда бы, батенька, теперь полк солдат впору поставить, да на руки им боевые патроны раздать, чтоб каждую минуту были готовы к делу. А у нас, ведь знаете, как делается: пока гром не грянет, никто не перекрестится; а там и пойдут телеграммами губернатора бомбардировать: "войска давайте!" И холеры-то пока, слава богу, у нас нет никакой, а посмотрите, какие уже слухи ходят: пьяных, говорят, таскают в больницы и там заливают известкой, колодцы в городе все отравлены, и доктора только один чистый оставили - для себя; многие уже своими глазами видели, как здоровых людей среди бела дня захватывали крючьями и увозили в больницу... Они и не скрывают ничего, прямо говорят: если у нас холера объявится, мы всех докторов перебьем. Шутки, батюшка мой, плохие! Да чего ж вам лучше? Из местных врачей в Чемеровку никто не хочет идти.

На паперти показались священники в золотых ризах; пение вдруг стало громче. Народ завол-новался и. закрестился, над головами заколыхались хоругви. Облезлая собачонка, отчаянно визжа, промчалась на трех ногах среди толпы; всякий, мимо которого она бежала, считал долгом пихнуть ее сапогом; собачонка катилась в сторону, поднималась и с визгом мчалась дальше. Ход потянулся к кремлевским воротам.

- Ну, пойдем и мы следом! - сказал Виктор Сергеевич.- А как у вас там все в деревне поживают? Через недельку поеду в отпуск в Смоленск, заеду к вам крестницу свою проведать. (Он крестный отец Сони.)

Прощаясь, Виктор Сергеевич еще раз настоятельно посоветовал мне заблаговременно взять свое заявление назад.

6 июля

Я воротился в Касаткино, так как, может быть, придется ждать больше недели. Вчера вече-ром, перед отъездом из Пожарска, мы пили у Николая Ивановича чай. Наташа разливала. Николай Иванович рассказывал мне о своих исследованиях над вопросом об обмене веществ у подагриков. Вошла горничная и доложила ему, что его хочет видеть "один человек".

- Чего ему? Скажи, чтоб сюда вошел! - сказал Николай Иванович.

В дверях залы показался высокий человек в мещанском пиджачке и стоптанных сапогах. Он поклонился и смиренно остановился у порога.

- Чего тебе, братец? - спросил Николай Иванович.

- Вот карточка вам от Владимира Владимировича.

Николай Иванович пробежал несколько строк, написанных на оборотной стороне визитной карточки, слегка покраснел и нахмурился.

- Ах, виноват! Очень приятно познакомиться! - и он протянул вошедшему руку.- Пожа-луйста, садитесь! Не хотите ли чаю? Господин Гаврилов! отрекомендовал он его нам.

На тонких губах вошедшего мелькнула чуть заметная усмешка. Он поклонился и так же сми-ренно сел к столу на кончик стула. Это был худощавый человек лет тридцати пяти, с жиденькой бородкой и остриженный в скобку; выглядел он мелким торгашом-краснорядцем или прасолом, но лоб у него был интеллигентный.

Николай Иванович еще раз прочел карточку и спросил:

- Вы чего же собственно хотите?

- В этом году, как вы изволите знать,- начал Гаврилов с тою же чуть заметною усмешкою, - Россию посетил голод, какого давно уже не бывало. Народ питается глиною и соломою, сотня-ми мрет от цынги и голодного тифа. Общество, живущее трудом этого народа, показало, как вам известно, свою полную нравственную несостоятельность. Даже при этом всенародном бедствии оно не сумело возвыситься до идеи, не сумело слиться с народом и прийти к нему на помощь, как брат к брату. Оно отделывалось пустяками, чтоб только усыпить свою совесть: танцевало в пользу умирающих, объедалось в пользу голодных, жертвовало каких-нибудь полпроцента с жалованья. Да и эти крохи оно давало народу как подачку и только развращало его, потому что всякая милос-тыня разврат. В настоящее время народ еще не оправился от беды, во многих губерниях вторич-ный неурожай, а идет новая, еще худшая беда холера...

Николай Иванович слушал, забрав в горсть свою длинную седую бороду, и смотрел в окно.

- Общество, разумеется, по-прежнему остается достойным себя,- продолжал Гаврилов.- В этой новой беде, которая грозит уж и ему самому, оно забыло обо всем и бежит спасаться, куда попало. В народе остались только медики, а этого слишком мало. Народ нуждается в материаль-ной помощи, а еще больше в духовной. Ни того, ни другого нет.

Николай Иванович положил голову на руку и стал смотреть на кончик своего сапога.

- Общество должно, наконец, прийти в себя. Оно всем обязано народу и ничего не отдает ему. "Другие трудились, а вы вошли в труд их",- говорит Иисус...

- Извините, пожалуйста,- прервал его Николай Иванович.- Я вот все слушаю вас... и мне все-таки неясно, чего вы, собственно, от меня желаете?

- Я обратился к вам потому, что мне Владимир Владимирович сказал, что вы хороший человек. В настоящее время на таких только людей и надежда.

- Вы хотите, чтоб я... пожертвовал в пользу голодающих? - медленно спросил Николай Иванович, подняв брови.

- Нам нужны ваше сердце, ваш ум,- сказал Гаврилов, чуть улыбнувшись, на небрежный вопрос Николая Ивановича.- Деньги - это последнее; только деньги нам не нужны. И во всяком случае я пришел просить у вас не денег.

- А чего же-с?

- Вашего нравственного содействия, активной работы в пользу несчастных.

- Вот как!.. Однако работа-то работой, а ведь, согласитесь,- прежде всего для этого все-таки нужны деньги.

- Миром управляют идеи, а не деньги. Прежде всего нужна любовь.

- Ну, а после нее - деньги? Ведь за хлеб купцу нужно заплатить деньгами, а не любовью.

- За деньгами дело не станет, их всегда легко собрать. То и горе у нас, что от всякого дела люди откупаются деньгами.

- Вы думаете? Ну, так я вам вот что скажу: у меня тут три четверти города знакомых, а я много собрать не возьмусь.

Гаврилов пожал плечами.

- Странно! Я здесь никого не знаю, всего только три дня назад приехал, а берусь вам собрать в месяц пятьсот рублей.

- Ну, исполать вам!..- засмеялся Николай Иванович.- Я расскажу вам один случай. Был у нас тут в городе студент-юрист; кончает курс, а средств никаких; выгоняют за невзнос платы. Ну, вот я и вздумал устроить сбор. Заезжаю, между прочим, в одну богатую купеческую семью, в ко-торой состою врачом около пятнадцати лет. Барышни сидят - в брильянтах, в кружевах. Говорю им. Они поморщились. "Посмотрим, говорят, может быть, что-нибудь найдем". Я к брату их: "Там с ними не сговоришься; вы, Платон Степаныч, энергичный человек,- возьмитесь за дело как следует, ведь сами понимаете, нужно помочь!" И знаете, какой из этого вышел результат?

- Какой же вышел результат?

- Ну, как вы думаете?

- Ну-с?

- С тех пор меня перестали приглашать в этот дом! - отрезал Николай Иванович и стал закуривать папиросу.

Гаврилов внимательно посмотрел на него.

- Зачем вы лечите таких? - спросил он, чуть дрогнув бровью.

Николай Иванович запнулся от неожиданности вопроса и пожал плечами.

- Странное дело! Врач обязан лечить всякого.

Гаврилов продолжал лукаво смотреть на него и беззвучно смеялся.

- Какого же рода "активной работы" желаете вы от меня? - спросил Николай Иванович, нахмурившись.- Прикажете идти в деревню, в народ?

- Народ не только в деревне, а и в городах, везде,- и везде он нуждается в помощи. Нужно только одно: чтоб не господа благодетельствовали мужичью, а братья помогали братьям. Когда погорелец приходит к мужику, мужик сажает его за стол, кормит обедом и дает копейку,- погорелец знает, что он товарищ, потерпевший несчастие. Когда погорелец приходит к барину, барин высылает ему через горничную пятачок, погорелец - нищий и получает милостыню. А милостыня есть худший из всех развратов, потому что она одинаково деморализует и дающего, и берущего. Господа съезжаются с разных концов города и с увлечением спорят о шансах Гладсто-на* на избирательную победу или об исполнимости проектов Генри Джорджа**, а тут же в подвале идет не менее ожесточенный спор о том, какая божья матерь добрее - Ахтырская или Казанская, и на скольких китах стоит земля. Это - два различных мира, не имеющих между собою ничего общего...

* Гладстон Уильям Юарт (1809-1898) - по определению В. И. Ленина, "...герой либераль-ных буржуа и тупых мещан..." (Соч., т. 20, стр. 131), был премьер-министром Англии в 1868-1874, 1880-1885, 1886 и 1892-1894 годах.

** Джордж Генри (1839-1897) - американский мелкобуржуазный экономист "буржуазный национализатор земли", как писал В. И. Ленин (Соч., т. 13, стр. 367).

Николай Иванович нетерпеливо закачал ногою. Гаврилов со смиренною улыбкою спросил:

- Извините, может быть, я вам наскучил?

- Нет, что же-с? Сделайте одолжение. Но только... Я вот все время очень внимательно слушаю вас и все-таки никак не могу понять, что же я... обязан делать.

- Ближе стать, к братьям, больше ничего; помогать им, а не благодетельствовать, не беречь для себя знаний, которые должны быть достоянием всех...

- Да-с? - выжидательно сказал Николай Иванович.

- Приближается холера. Народ голодает - это лучшая почва для нее; народ невежествен - и это отнимает у него последние средства защиты. Пора. Пора же сознать, что когда люди кругом умирают, стыдно роскошествовать. (Гаврилов беглым взглядом оглядел стол с стоявшими на нем закусками.) Я всего три дня здесь, но уж видел прямо ужасающие картины нищеты - нищеты стыдливой и робкой, боящейся просить. Люди десятками ютятся в зловонных конурах, а мы занимаем по пяти-шести комнат; люди рады, если раздобудутся к обеду парою картофелин, а мы наедаемся так, что не можем шевельнуться. И если такие люди приходят к нам, мы смотрим на них не со стыдом, а с пренебрежением и не пускаем их дальше передней. Выход только один: сознать, что нечестный человек тот, кто не хочет понять этого, братски разделить с обиженными свой дом, стол, все; доказать, что мы действительно хотим помочь, а не убаюкивать только свою совесть.

- Если я вас понял,- проговорил Николай Иванович, сдерживая под усами улыбку,- вы мне предлагаете пригласить к себе в дом три-четыре нищих семьи, поселить их здесь, кормить, поить и обучать... Так?

- Да-с! - ответил Гаврилов, и по губам его снова пробежала чуть заметная усмешка.

Николай Иванович с любопытством смотрел на своего гостя. Наташа, подперев рукою подбо-родок и нахмурившись, также не спускала глаз с Гаврилова.

- Ну, скажите, господин Гаврилов,- увещевающим тоном заговорил Николай Иванович,- неужели же вам не стыдно говорить такой вздор?

- Почему вы полагаете, что это вздор? - спросил Гаарилов с своею быстрою усмешкою, нисколько не обидевшись.

- Мне бы еще было понятно ваше предложение, если бы дело шло просто о какой-нибудь определенной семье, которой нужна помощь. Но вы, насколько я вас понимаю, видите во всем этом прямо какое-то универсальное средство.

- Если вы одни так поступите, то этого, разумеется, будет мало. Но важна идея, пример. Вы - один из наиболее уважаемых людей в городе; ваш почин сначала, может быть, вызовет недоу-мение, но затем найдет подражателей. Потому и не удается у нас ничего, что все руководствуются лживою, но очень удобною пословицею: "Один в поле не воин".

- Д-да, картина во всяком случае довольно умилительная: мы работаем, выбиваясь из сил, втрое больше прежнего, а "братья"-постояльцы бьют себе баклуши на готовых хлебах... Вообра-жаю, какую массу "братьев" мы расплодим по городу!

- Они вовсе не должны бить баклуши, они должны работать. Дайте им работу.

- Где мне ее прикажете взять?

- Работа всегда найдется. Пусть они чистят у вас сад, подметают двор, колют дрова. Они сами будут рады.

Николай Иванович с усмешкою махнул рукою.

- Ну, хорошо! Допустим, что все это легко исполнимо, что им найдется работа, что они сами будут рады; допустим, что этим путем мы в состоянии обновить мир. Но что прикажете в таком случае делать всем с собственными семьями? - И он в комическом недоумении развел руками.

- Семьи можно бы в настоящее время и не иметь,- сказал Гаврилов, понизив голос.

Николай Иванович быстро поднял голову и пристально посмотрел на Гаврилова.

- А-а! - расхохотался он, вставая.- Теперь, батенька, я вас узнал. Это - известная Zweik-indersystem или, еще лучше, "Крейцерова соната"! Только, батюшка, вы немножко опоздали: уже и в Западной Европе давно доказана вздорность всего этого. Вы - толстовец!

Гаврилов чуть заметно улыбнулся.

- Я не слыхал, чтоб "всё это" давно было опровергнуто в Западной Европе, a Zweikindersys-tem тут ни при чем. Это - старая истина, которая не может быть опровергнутой. "Я пришел разделить человека с отцом его и дочь с матерью ее. И враги человеку - домашние его",- сказал Иисус*...

* Цитата из евангелия от Матфея, гл 10, 36.

Николай Иванович резко прервал его:

- Извините, пожалуйста! Я не знаю, что это за Иисус, я знаю только Иисуса Христа.

- Виноват! - почтительно ответил Гаврилов.- Я хочу сказать, что в настоящее время, когда все общество построено на крайне ненормальных отношениях, явления, сами по себе нормальные, становятся противоестественными и греховными. На человеке лежит слишком много обязанностей, чтоб он мог позволить себе иметь семью.

Гаврилов стал говорить о ненормальности строя теперешнего общества, о разделении труда и проистекающих отсюда бедствиях, об аристократизме науки и искусства, о церкви, о государстве. Говорил он, подняв голову и блестя глазами, голосом проповедника-фанатика. Николай Иванович слабо зевнул и вынул часы.

- Господа, однако уж восьмой час! - обратился он к нам.- Нужно велеть подавать лоша-дей, а то вам придется ехать совсем в темноте.

Гаврилов поднялся с места.

- Я, кажется, слишком долго засиделся,- сказал он со смущенной улыбкой.- Извините меня. Честь имею кланяться. Так на вас, значит, мы рассчитывать не можем?

- Мы? - переспросил Николай Иванович и поднял брови.- У вас что же, партия целая есть?

- Да, "партия" людей, которые думают, что общее благо должно ставить выше личного.

Когда Гаврилов ушел, Николай Иванович облегченно вздохнул.

- Господи, боже ты мой! - воскликнул он, оглядывая нас.- Сколько чуши можно нагово-рить в какие-нибудь короткие полчаса!

Наташа сумрачно взглянула на него и молча наклонилась над чашкой. Мне было неловко: правда, нелепостей было сказано достаточно, но... мне вдруг глубоко антипатичен стал Николай Иванович, и я не думал раньше, чтоб он был таким мещанином.

Подали лошадей. Мы простились и уехали. Город остался назади. Мы долго молчали.

- Да, этот человек по крайней мере знает, чего хочет, и верит в это,сказал я, наконец.

Наташа быстро подняла голову, взглянула на меня и снова начала смотреть на тянувшиеся по сторонам поля.

- И все-таки он лучше всех, которые там были,- процедила она сквозь зубы, с злым, угрю-мым выражением на лице.

Всю остальную дорогу мы лишь изредка перекидывались незначащими замечаниями. Наташа упорно смотрела в сторону, и с ее нахмуренного лица не сходило это злое, жесткое выражение. Мне тоже не хотелось говорить. Солнце село, теплый вечер спускался на поля; на горизонте вспыхивали зарницы. Тоскливо было на сердце.

7 июля

Довольно было этой случайной встречи, чтобы все так долго созидаемое душевное спокойст-вие разлетелось прахом,- и вот я опять не знаю, куда деваться от тоски. Мне вспоминается страстная речь этого человека, вспоминается жадное внимание, с каким его слушала Наташа; я вижу, как карикатурно-убога его программа, и все-таки чувствую себя перед ним таким маленьким и жалким. И передо мною опять встает вопрос: ну, а я-то, чем же я живу?

Время идет - день за днем, год за годом... Что же, так всегда и жить,жить, боясь заглянуть в себя, боясь прямого ответа на вопрос? Ведь у меня ничего нет. К чему мне мое честное и гордое миросозерцание, что оно мне дает? Оно уже давно мертво; это не любимая женщина, с которою я живу одной жизнью, это лишь ее труп; и я страстно обнимаю этот прекрасный труп и не могу, не хочу верить, что он нем и безжизненно-холоден; однако обмануть себя я не в состоянии. Но почему же, почему нет в нем жизни?

Не потому ли, что все мое внутреннее содержание - лишь красивые слова, в которые я сам не верю? Но разве же можно бояться слов больше, чем я боюсь, разве можно больше верить, чем я верю? И я не "лишний человек". Я ненависть чувствую ко всем этим тунеядцам, начиная с темно-го Чулкатурина* и кончая блестящим Плошовским**, я не могу простить нашей чуткой славян-ской литературе, что она благоуханными цветами поэзии увенчала людей, заслуживающих лишь сатирического бича. Меня не пугает нужда, не пугает труд; я с радостью пойду на жертву; я рабо-таю упорно, не глядя по сторонам и живя душою только в этом труде. И все-таки... все-таки мне постоянно приходится повторять себе это, и я ношусь со своею чахоткою, как молодой чиновник с первым орденом. Пусто и мертво в сердце; кругом посмотришь,- жизнь молчит, как могила.

* "Дневник лишнего человека" И. С. Тургенева.

** "Без догмата" Сенкевича.

8 июля

Сегодня после ужина Вера с Лидой играли в четыре руки пятую симфонию Бетховена. Стра-шная эта музыка: глубоко-тоскующие звуки растут, перебивают друг друга и обрываются, рыдая; столько тяжелого отчаяния в них. Я слушал и думал о себе.

Наташа стояла на балконе, облокотясь о решетку, и неподвижно смотрела в темный сад. Да, и ей нелегко.. В речах этого Гаврилова на нее пахнуло из другого мира, далекого и светлого,- мира, в котором нет сомнений, в котором все живо и сильно. Но где путь туда? Я смотрел на Наташу, и у меня сжималось сердце: как грустно опущена ее голова, сколько затаенного страдания во всей ее фигуре... Почему так дорога стала мне эта девушка? Мне хотелось подойти к ней и крепко пожать ей руку. Но что я скажу ей, и на что ей мое сожаление? Она его отвергнет.

А звуки по-прежнему горько плакали. Чище и глубже становилось от них горе. И мне каза-лось, я найду, что сказать...

Я вышел на балкон. Недавно был дождь, во влажном саду стояла тишина, и крепко пахло душистым тополем; меж вершин елей светился заходящий месяц, над ним тянулись темные тучи с серебристыми краями; наверху сквозь белесоватые облака мигали редкие звезды.

- Хочешь, Наташа, на лодке ехать? - спросил я, помолчав.

Наташа очнулась и оглядела меня недоумевающим, отчужденным взглядом.

- Пойдем,- сказала она.

Мы спустились по влажной тропинке к реке.

- Как река прибыла! - тихо сказала Наташа, видима, чтоб только сказать что-нибудь.

- Да. И посмотри, какая тишина кругом: голосов ночи совсем нет. Эта так всегда после дождя.

- А ну! - Наташа остановилась и стала слушать. Потом пошла дальше.

Теперь я видел, что обманулся в себе: я не знал, как начать и о чем говорить. Мы сели в лодку и отплыли. Месяц скрылся за тучами, стало темней; в лощинке за дубками болезненно и прерыви-сто закричала цапля, словно ее душили. Мы долго плыли молча. Наташа сидела, по-прежнему опустив голову. Из-за темных деревьев показался фасад дома; окна были ярко освещены, и торже-ствующая музыка разливалась над молчаливым садом; это была последняя, заключительная часть симфонии,- победа верящей в себя жизни над смертью, торжество правды и красоты и счастья бесконечного.

Наташа вдруг подняла голову.

- Митя! Помнишь, мы раз с тобою шли по саду, я тебя спрашивала, что мне делать? Ты говорил тогда про сельскую учительницу. Скажи мне правду: ты верил в то, что говорил?

Я несколько времени молчал; я не ожидал, что она так прямо, ребром, поставит вопрос.

- Что тебе сказать на это? - ответил я, наконец.- Верил ли я? Да, Наташа, я верил. Но... Ты хочешь правды. Я видел, как ты смотрела на меня, когда я сюда приехал, видел, что ты чего-то ждала от меня. Меня это очень мучило, но что я мог сделать? Ты от меня ожидала разрешения своих вопросов! Голубушка, ты ошиблась. Рассказывать ли тебе, как я прожил эти три года? Я только обманывал себя "делом"; в душе все время какой-то настойчивый голос твердил, что это не то, что есть что-то гораздо более важное и необходимое; но где оно? Я потерял надежду найти. Боже мой, как это тяжело! Жить - и ничего не видеть впереди; блуждать в темноте, горько упре-кать себя за то, что нет у тебя сильного ума, который бы вывел на дорогу,- как будто ты в этом виноват. А между тем идет время...

Есть силы,- боже, гибнут силы!

Есть пламень честный,- гаснет он!

Ты подозреваешь, что я сам не верю... Не верю? Наташа, голубушка, я верю, всею силою души верю,- это ты ошибаешься. Люби ближнего твоего, как самого себя,- нет больше этой заповеди. Если бы ее не было, мне страшно, что бы было со мною. И ты доверишь, что я не фразы говорю. Но тебе нужно другое. Жить для других, работать для других... Все это слишком общо. Ты хочешь идеи, которая бы наполнила всю жизнь, которая бы захватила целиком и упорно вела к определенной цели; ты хочешь, чтоб я вручил тебе знамя и сказал: "Вот тебе знамя,- борись и умирай за него"... Я больше тебя читал, больше видел жизнь, но со мною то же, что с тобой: я не знаю! - в этом вся мука.

Наташа сидела, подперев подбородок рукою, и сумрачно слушала. Как не похожа была она теперь на ту Наташу, которая две недели назад, в этой же лодке с жадным вниманием слушала мои рассказы о службе в земстве! И чего бы я ни дал, чтобы эти глаза взглянули на меня с прежнею ласкою. Но тогда она ждала от меня того, что дает жизнь, а теперь я говорил о смерти, о смерти самой страшной,- смерти духа. И позор мне, что я не остановился, что я продолжал говорить...

Я говорил ей, что я не один такой: что все теперешнее поколение переживает то же, что я; у него ничего нет,- в этом его ужас и проклятие. Без дороги, без путеводной звезды оно гибнет невидно и бесповоротно... Пусть она посмотрит на теперешнюю литературу,- разве это не литература мертвецов, от которых ничего уже нельзя ждать? Безвременье придавило всех, и напрасны отчаянные попытки выбиться из-под его власти.

Наташа все время не выронила ни слова. Она взялась за руль и повернула лодку. Назад мы плыли молча. Месяц закатился, черные тучи ползли по небу; было темно и сыро; деревья сада глухо шумели. Мы подплыли к купальне. Я вышел на мостки и стал привязывать цепь лодки к столбу. Наташа неподвижно остановилась на носу.

- Я все-таки думаю, что ты ошибаешься,- тихо сказала она, глядя вдоль реки, тускло свер-кавшей в темноте.- Неужели, правда, необходимо быть таким рабом времени? Мне кажется, что ты перенес на всех то, что сам переживаешь.

Я с усмешкой пожал плечом.

- Дай бог!

Я вышел на берег. Наташа по-прежнему неподвижно стояла в лодке.

- Ты еще не пойдешь домой?

- Нет,- коротко ответила она.

Я стал подниматься по крутой, скользкой тропинке. Когда я был уже в саду, я услышал внизу, по реке, ровный стук весел: Наташа снова поехала на лодке.

И вот уже час прошел, а я все сижу у стола,- без мысли, без движения, в голове пустота. На дворе идет дождь, черный сад шумит от ветра, тоскливо и однообразно журчит вода в дождевом желобе... Наташа еще не возвращалась.

10 июля

Наташа все эти дни избегает меня. Мы сходимся только за обедом и ужином. Когда наши взгляды встречаются, в ее глазах мелькает жесткое презрение... Бог с нею! Она шла ко мне, страст-но прося хлеба, а я - я положил в ее руку камень; что другое могла она ко мне почувствовать, видя, что сам я еще более нищий, чем она?.. И кругом все так тоскливо! Холодный ветер дует не переставая, небо хмуро и своими слезами орошает бессчастных людей.

9 час. вечера

Сейчас нарочный привез мне со станции телеграмму из Слесарска: городская управа уведом-ляет, что я принят на службу, и просит приехать немедленно. Слава богу! Еду завтра вечером.

11 июля. 12 час. ночи

Я в Слесарске: приехал я всего полчаса назад. Ну и городишко! Гостиниц нет, пришлось остановиться на постоялом дворе. Мне отвели узенькую комнату с одним окном. Синие потрес-кавшиеся обои; под тусклым зеркальцем - стол, покрытый грязной скатертью с розовыми разводами; щели деревянной кровати усеяны очень подозрительными пятнышками. Кругом все глубоко спит, пальмовая свеча слабо освещает стены; потухающий самовар тянет тонкую-тонкую нотку; замолкнет на минутку, словно прислушиваясь, поворчит - и опять принимается тянуть свою нотку. Спать еще не хочется; буду вспоминать сегодняшний день.

К обеду приехал в Касаткино Виктор Сергеевич Гастев. Я укладывался у себя наверху и сошел вниз, когда все уже сидели за столом.

- А-а, доктор! Здравствуйте! - встретил меня Виктор Сергеевич, высоко поднял руку и мягко опустил ее мне в ладонь.- Все ли в добром здоровье?

- Вот, Виктор Сергеевич,- сказал дядя с тем юмористическим выражением на лице, которое у него всегда является при гостях,- сей молодой человек, не желая спасать от холеры нас, уезжает на войну с холерными залитыми в ваш Слесарск.

Виктор Сергеевич поднял брови.

- Вы таки едете в Слесарск?! - недоверчиво спросил он.

- Разумеется,- ответил я, невольно улыбнувшись.

Он взял стоявшую перед ним рюмку с водкой и взглянул в нее на свет.

- А вы что же, Виктор Сергеевич, разве не сочувствуете сему геройскому подвигу? - спросил дядя тем же тоном.

Виктор Сергеевич опрокинул рюмку в рот и закусил селедкой.

- Отчего не сочувствовать? - равнодушно произнес он, вытирая салфеткой усы.- Убьют его там через неделю,- ну, так ведь это пустяки: он человек одинокий.

Тетя замахала руками.

- Да ну, Виктор Сергеевич! Типун вам на язык! Что это такое - "убьют"!

- Да очень просто! Вы не знаете, что такое наша слесарская мастеровщина, а я знаю хорошо. Вы вот раньше спросите-ка, что это за народ.

Он заткнул себе салфетку за жилет и принялся за борщ.

- Что же это за народ, Виктор Сергеевич? - спросила Соня.

Наташа, подняв голову, с ожиданием смотрела на него.

- Да вот, душенька, какой народ. Недели две назад позвали за реку доктора Чубарова к старухе одной; оказалась дизентерия. Он прописал ей лекарство, а кроме того - карболки, чтоб вылить в отхожее место. Старушка-то святая и рассуди: зачем "лекарствие" в такое место выли-вать? Да стаканчик раствору и хватила. Ну, к вечеру, разумеется, и лежала под образами. Назавтра приезжает доктор, собрался народ, окружил его и начал расправу; били его, били - насилу поли-ция отняла. И теперь еще больной лежит. Розыски пошли, расследования... Четверых арестовали.

- О боже ты мой! - в ужасе воскликнула тетя.- Ну, слава богу еще, что этого так не оставили: все-таки на них теперь страх будет.

- Страх? - расхохотался Виктор Сергеевич.- Да, да-а... Через два дня после этого вдруг в чистом поле загорелся барак; весь сгорел, до последней щепочки. Теперь уже новый строят, конча-ют. Опять полиция нагрянула, опять аресты, розыски... Народ возбужден и озлоблен до крайности. И не скрывает никто, прямо говорят: пусть к нам доктора пришлют, мы с ним разделаемся. А слу-хи, слухи идут,- один другого нелепее. Недавно рассказывает мне горничная: доктора с полицией вломились к одному сапожнику, у которого болела голова; самого его уволокли в больницу, а инструменты его, товар все пожгли; теперь сапожника выпустили, но он совершенно разорен и стал нищим... Торговки на базаре громко рассказывают: дескать, выписывают к нам трех докто-ров, чтоб народ травить. Вчера еще приходит ко мне моя прачка, плачет. "Горе, говорит, мне, барин, с сыновьями моими! Пришли они намедни с фабрики, рассказывают: ребята сговорились,- если докторов в Заречье пришлют, всех их разнести. Мы, говорят, тоже пойдем. Никаких моих уговоров не слушают, погубят свои головы..." Ведь это уж сознательный заговор! закончил Виктор Сергеевич, значительно мигнув бровями, и снова принялся за борщ.- И ведь говорил я все это Дмитрию Васильевичу, предупреждал его в Пожарске,- нет! Пришла охота на нож лезть!

Наташа быстро и пристально взглянула на меня; встретившись с моим взглядом, она отвела глаза в сторону, но я успел в них прочесть что-то странное: Наташа словно была удивлена тем, что я, посылая заявление из Пожарска, уже знал обо всем этом.

- Не так это, Виктор Сергеевич, страшно, как издали кажется,- неохотно заметил я.

- Да? - рассмеялся он.- А читали вы, что в Астрахани и Саратове делается? _

- Нет. А что такое? (Последние газеты были только что привезены со станции, и я их еще не просматривал.) Виктор Сергеевич стал рассказывать о разразившихся на Поволжье беспорядках, где толпа, обезумев от горя и ужаса, разбивала больницы и в клочки терзала людей, шедших к ней на помощь.

- Ну, вот видите! - закончил он.- Если там такие вещи происходят, то у нас и подавно произойдут, за это я вам ручаюсь. Помочь вы, все равно, ничего не поможете,- никто к вам и не обратится,- а погибнете совершенно напрасно. Пользы от этого никому ведь не будет, не так ли?.. Ну, во-от!..- И он добродушно захохотал.

- Да нет, Митечка, это ты, правда, в таком случае лучше не поезжай! взволнованно сказа-ла тетя.

Наташа встрепенулась.

- Ну, мама!..

- Да как же, душечка! Ведь они и в самом деле убьют его там: он даже и пользы никакой не принесет... А ну их совсем, не нужно и жалованья их в полтораста рублей!

- Да уж поздно теперь, тетя! - засмеялся я.- Не отказываться же, раз поступил!

Разговор перешел на другое.

После обеда подали кофе. На дворе уж запрягали тарантас. Мне было как-то особенно весело, и я с любовью приглядывался к окружавшим лицам. Завязался общий разговор; шутили, смеялись. Я вступил с Верою в яростный спор о Шопене, в котором, как и вообще в музыке, ничего не пони-маю, но который действительно возбуждает во мне безотчетную антипатию. Я любовался Верою, как она волновалась и в ужасе всплескивала руками, когда я называл классика Шопена "салонным композитором".

Наташа все время молчала; мы с нею не перемолвились ни словом. Но иногда, случайно обернувшись, я ловил на себе ее взгляд, быстрый и пристальный,- и у меня в душе все начинало смеяться.

Лошадей подали. Все вышли провожать меня на крыльцо. Пошло прощание. Тетя три раза перекрестила меня и, обнимая, тихо всхлипнула.

После всех я подошел к Наташе. Она растерялась и робко подняла на меня глаза - детски-восторженные, любящие... Я обнял ее. Наташа вдруг охватила мою шею руками и крепко, горячо поцеловала меня. А всегда она целует неохотно и отрывисто, словно кусает.

Я ехал в вагоне, высунувшись из окна, смотрел, как по ночному небу тянулись тучи, как на горизонте вспыхивали зарницы, и улыбался в темноту.

3 часа ночи

Лег было спать, но заснуть не удалось. Тысячи голодных клопов так и облепили тело. Прово-рочался два часа. Все равно не заснешь. Светает, в окно видна широкая, пустынная улица; малень-кие домики спят беспробудно...

Я хочу искренно ответить себе на вопрос: боюсь ли я? Нет, и мне это очень странно. Раньше я не представлял себе, как можно жить, окруженным всеобщею ненавистью; когда я видел раненых и изувеченных, мне порою приходила в голову мысль: неужели и со мною может когда-нибудь случиться подобное? Теперь же я представляю себе все это очень ясно - и только улыбаюсь. Как будто я теперь совсем другим стал. На душе светло и бодро, кругом все так необычно хорошо, хочется борьбы и дела.

Вот оно, в холодном утреннем тумане тянется Заречье... Покорю ли я его или оно меня раздавит?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

15 июля

Я уже три дня в Чемеровке. Вот оно, это грозное Заречье!.. Через горки и овраги бегут улицы, заросшие веселой муравкой. Сады без конца. В тени кленов и лозин ютятся вросшие в землю трех-оконные домики, крытые почернелым тесом. Днем на улицах тишина мертвая, солнце жжет; из раскрытых окон доносится стук токарных станков и лязг стали; под заборами босые ребята играют в лодыжки. Изредка пробредет к реке, с простынею на плече, отставной чиновник или семинарист.

К вечеру улицы оживляются. Кустари заканчивают работы, с фабрик возвращается народ. Поужинав, все высыпают за ворота. Вдали, окутанный синим туманом, глухо шумит город; под лучами заходящего солнца белеют колокольни, блестят кресты церквей. Сумерки сгущаются. Я люблю в это время бродить по Чемеровке. У покосившихся ворот, под нависшею ивою, стоит девушка и, кутаясь в платок, слушает говорящего ей что-то мастерового; мне нравится ее открытая русая головка, нравятся счастливый, смеющийся взгляд исподлобья, который она порою бросает на собеседника. Где-то мычит корова, из чащи сада несется заунывная песня... Гаснет заря, яркие звезды зажигаются в небе; темно на улицах, но в темноте чувствуется жизнь, слышен говор, сдержанный женский смех... К одиннадцати часам все смолкает; ни огонька во всем Заречье, везде спят, и только собаки бесшумно снуют по пустынным улицам.

Я нанял квартиру на конце Заречья у мещанина, содержащего фруктовый сад; весь домик в три комнаты я занимаю один. Крыльцо и окна приемной выходят на улицу, из спальни виден сад с яблонями и длинными рядами кустов черной смородины, крыжовника, барбариса.

Барак стоит за городом, на лугу, рядом с обугленными развалинами прежнего барака. В нем уютно и весело, пахнет свежим деревом. При бараке фельдшер-хохол Харлампий Алексеевич Прищепенко. Говорит он медленно и почтительно, высоко поднимая брови и припечатывая каж-дую фразу словом "да!". Расспрашивал я фельдшера о настроении зареченцев, о пожаре барака; он рассказывал обо всем обстоятельно и спокойно, как о чем-то вполне обычном; . потом перешел к тому, что нужно бы сделать кое-какие закупки для барака... Признаться, совестно мне стало за мое повышенное настроение духа.

Все бы хорошо в бараке, но низший персонал!.. Интересно, откуда к нам набрали таких. Один служитель, Павел,- маленький человек c мутными, блудливыми глазами, которыми никогда не смотрит в лицо; одет он в пиджак и штаны навыпуск, по всему видно - прощелыга, прельстивши-йся высокой платой. Сегодня под моим руководством он приготовлял серно-карболовый раствор. Когда я сказал ему, чтоб он поосторожнее обращался с серной кислотой,- на руку попадет, так всю руку разъест,- в глазах Павла мелькнуло что-то, что трудно описать; но я голову даю на отсечение, что поступил он к нам в барак, как поступил бы... в шайку разбойников. Другой служи-тель, Федор,неповоротливый деревенский парень с сонным и глуповатым лицом. И вот весь наш, с позволения сказать, "санитарный отряд".

17 июля

Я уже несколько дней назад вывесил на дверях объявление о бесплатном приеме больных; до сих пор, однако, у меня был только один старик эмфизематик, да две женщины приносили своих грудных детей с летним поносом. Но все в Чемеровке уже знают меня в лицо и знают, что я док-тор. Когда я иду по улице, зареченцы провожают меня угрюмыми, сумрачными взглядами. Мне теперь каждый раз стоит борьбы выйти из дому; как сквозь строй, идешь под этими взглядами, не поднимая глаз.

18 июля

Всё вокруг как будто спокойно, но что-то зловещее носится в воздухе, нервы напряжены. Через фельдшера, через кухарку, отовсюду до меня доходят странные слухи: меня будто видели ночью у молчановского колодца, видели, что я сыпал в него какой-то порошок; молотобойцы из кузницы погнались за мною, но я перепрыгнул через забор в баташовский сад и скрылся. Другие видели, как ночью провезли в барак целый обоз гробов и крючьев. Собираются, будто, вторично поджечь барак, перебить полицию и медицинский персонал. Я стараюсь уверить себя, что не боюсь, но при каждой пьяной песне на улице, при каждом стуке сердце неприятно вздрагивает.

19 июля. Воскресенье

Сегодня вечером я получил по почте безграмотное письмо. Анонимный доброжедатель предварял меня, что этою ночью "ребята" собираются разгромить мою квартиру. Когда я читал письмо, за мною прислали от покровского священника, с дочерью которого случился припадок. Возвращался я домой по Ключарной улице. Было темно; тучи низко нависли над городом; накра-пывал дождь. Дверь кабака раскрылась, тусклая полоса света легла на дорогу и отразилась в луже. Две тени неслышно перешли улицу и скрылись около пустыря. Мне приходилось идти мимо. Оборванный, босой мужчина в широких штанах прятался в углублении калитки, молча и внима-тельно следя за мною взглядом; я невольно выпрямился и, проходя, сжал в руке палку. Сзади опять появились две тени; до меня донеслось слово "доктор". Я свернул на Мотякинскую улицу, потом на Серебрянку. Тени следовали за мною по ту сторону улицы, прячась у заборов.

Воротился я домой. Перепуганная кухарка сообщила, что сейчас приходила кучка пьяных чемеровцев и спрашивали меня. Ее уверениям, что меня нет дома, они не поверили и начали ломиться в дверь. Прохожий сказал им, что только что видел меня у церкви Николы-на-Ржавцах. Они все двинулись туда по Ямской улице.

- Вы бы, барин, до завтраго уехали бы в город,- посоветовала кухарка.Долго ли до греха? Народ пьяный, в голове бог знает что...

- Эх, Авдотьюшка, не так все это страшно! - засмеялся я, потрепав ее по плечу.- Что они мне сделают? И здесь переночуем, не велика беда.

Уехать в город... Не захватить ли мне с собою кстати и фельдшера с служителями, чтобы в случае заболевания никого из нас не могли найти?

Авдотья улеглась спать. Мне не спится, и я сижу за письменным столом.

Что скрываться перед собою? Мне тяжело и страшно. Страшно этой темноты, страшно того, что нельзя защищаться. Когда я подумаю: вот сейчас ворвутся сюда эти люди,- безумный ужас овладевает мною, и я не могу примириться с мыслью: да как это возможно?! За что?

Дождь тихо капает по листьям, в темном саду слышатся смутные шорохи. И я тут один...

21 июля

Я лег вчера спать в первом часу ночи. Только что задремал, как в комнату раздался стук. Авдотья просунула голову в дверь и доложила, что пришел фельдшер. У меня в предчувствии ёкнуло сердце; я велел позвать его и зажег свечу.

В комнату медленно и неслышно вошел Харлампий Алексеевич, бледный, с широко раскры-тыми глазами. Гробовым голосом он объявил:

- Дмитрий Васильевич, у нас в Заречье холера!

- Да ну?

- Настоящая: с рвотой, с судорогами... На Ключарной улице. Слесарь Черкасов.

- Что, вы сами видели? Были вы уж там?

- Был-с. За мною в барак присылали. Я велел воду греть и вот к вам пришел.

Я стал торопливо одеваться. По груди и спине бегала мелкая, частая дрожь, во рту было сухо; я выпил воды. "Нужно бы поесть чего-нибудь,мелькнула у меня мысль.- На тощий желудок нельзя выходить... Впрочем, нет: я всего полтора часа назад ужинал". Я оделся и суетливо стал пристегивать к жилетке цепочку часов. Харлампий Алексеевич стоял, подняв брови и неподвижно уставясь глазами в одну точку. Взглянул я на его растерянное лицо,- мне стало смешно, и я сразу овладел собою.

- Ну, вот и практика у нас с вами появилась! - сказал я с улыбкой.- Вы все захватили, что нужно?

Мы вышли на улицу. Передо мною, отлого спускаясь к реке, широко раскинулось Заречье; в двух-трех местах мерцали огоньки, вдали лаяли собаки. Все спало тихо и безмятежно, а в темноте вставал над городом призрак грозной гостьи...

На Ключарной улице мы вошли в убогий, покосившийся домик. В комнате тускло горела керосинка. Молодая женщина с красивым, испуганным лицом, держа на руках ребенка, подклады-вала у печки щепки под таганок, на котором кипел большой жестяной чайник. В углу, за печкой, лежал на дощатой кровати крепкий мужчина лет тридцати - бледный, с полузакрытыми глазами; закинув руки под голову, он слабо стонал.

- Добрый вечер! - сказал я, снимая пальто.

- Здравствуйте! - ответила молодая женщина, взглянув на меня, и сейчас же снова повер-нулась к печке.

Я подошел к больному и пощупал пульс. Рука была холодная, но пульс прекрасный и полный.

- Давно его схватило? - спросил я молодую женщину.

- После обеда сегодня,- ответила она, не глядя на меня.- Пришел с работы, пообедал, через час и схватило.

Говорила она неохотно, словно старалась отвязаться от тех пустяков, с которыми я к ней приставал. И вообще держалась она со мною так, как будто я был случайно зашедший с улицы человек, только мешавший ей в ее важном деле.

- Ну, что, Черкасов, как себя чувствуете? - спросил я больного.

- Нутро жжет, ваше благородие, мочи нет; тошно на сердце.

- Хотите воды со льдом?

Фельдшер подал ему ковш. Он припал губами к краю, жадно глотая воду.

- С чего это случилось с вами? - спросил я.- Не поели ли вы сегодня тяжелого?

Черкасов снова лег на спину.

- С молока это, ваше благородие: пришел я с работы уставши, поел щей, а потом сейчас две чашки выпил.

Он замолчал и закрыл глаза. Фельдшер готовил горчичник. Я вынул из кармана порошок каломеля.

- Ну, Черкасов, примите порошок! - сказал я.

Его жена быстро подошла ко мне и остановилась, следя за каждым моим движением. Черка-сов решительно ответил:

- Нет, ваше благородие, это вы оставьте: не стану я порошков принимать!

Я сдерживал улыбку.

- Вы думаете, я вас отравить хочу? Ну вот вам два порошка, выбирайте один; другой я сам приму.

Черкасов поколебался, однако взял порошок; другой я высыпал себе в рот. Жена Черкасова, нахмурив брови, продолжала пристально следить за мною. Вдруг Черкасов дернулся, быстро поднялся на постели, и рвота широкою струею хлынула на земляной пол. Я еле успел отскочить. Черкасов, свесив голову с кровати, тяжело стонал в рвотных потугах. Я подал ему воды. Он выпил и снова лег.

- Ну, Черкасов, примите же порошок!

- А ну, выпей-ка допрежь того воды вашей,- проговорила жена Черкасова, враждебно глядя на меня.

- Ты, матушка, слишком-то не дури! - строго прикрикнул фельдшер.- С чего это доктор вашу воду пить станет?

- Вода наша, я знаю, а лед-то ваш!

Я улыбнулся и взглянул на фельдшера.

- Ну, что ты с нею станешь делать? Давайте вашу воду.

У меня смутно шевелилась надежда, что воду она мне даст в чистой посуде. Жена Черкасова взяла ковш, стоявший у постели мужа, и протянула его мне. У меня упало сердце.

"Да ведь отсюда только сейчас холерный пил!" - со страхом подумал я, поднося ковш к губам. Мне ясно помнится этот железный, погнутый край ковша и слабый металлический запах от него. Я сделал несколько глотков и поставил ковш на стол.

Черкасов принял порошок. Фельдшер положил ему на живот горчичник. Стало тихо. Больной лежал, неподвижно вытянувшись. Керосинка, коптя и мигая; слабо освещала комнату. Молодая женщина укачивала плакавшего ребенка.

- Вы скажите, Черкасов, когда горчичник станет жечь,- сказал я.

- Ничего, ваше благородие, оно жжет, только приятно,- тихо ответил он.

Я сидел на табуретке, свесив голову. Теперь у меня в желудке тысячи холерных бацилл; есть там еще соляная кислота или нет? В животе слабо бурчало и переливалось.

- Опять ревматизм появился в ногах! - быстро проговорил Черкасов, начиная ежиться и двигаться на постели.- Аксинья! Три, ради бога!.. Три скорей!

Я пощупал под одеялом его ноги: мускулы икр судорожно сокращались и были тверды, как камень.

- О-ооо!.. О-ооо!..- протяжно стонал больной, дрожа и вытягиваясь во весь рост. Мы стали оттирать его горячими бутылками и камфарным спиртом.

Судороги постепенно слабели. Черкасов закинул за голову мускулистые руки и лежал с полу-открытыми глазами, изредка тяжело вздыхая. Павел подавал ему воду, и он жадно пил ее целыми ковшами.

В комнату вошла толстая немолодая женщина, с бойким лицам и черными бровями.

- Здравствуйте, господин доктор!.. Ну, что, соседушка, как муженек?

- Да лежит вот!

- Говорите-ка вот с ними, господин доктор!.. Ни за что за вами не хотели посылать: пройдет, говорят, и так. А я смотрю, уж кончается человек, на ладан дышит. Что ты, я говорю, Аксиньюш-ка, али ты своему мужу не жена? Тут только один доктор и может понимать.

- Чем раньше будете за мною посылать, тем лучше,- сказал я.- Ведь это такая болезнь: захватишь в начале - пустяками отделаешься. А у вас как? "Пройдет" да "пройдет", а как уж плохо дело, так за доктором. После обеда схватило, сейчас бы и послали. Давно бы здоров был.

- Да ведь... миленький! Ну, как же иначе? Вон, говорят, кругом болезнь ходит. Доктора учатся, они понимают. А что пустяки-то разные болтают в народе, так нешто все переслушаешь?

Больной пошевелился на постели.

- Уж больно жжет горчичник, прикажите снять, ваше благородие!

Вскоре опять началась рвота. Больной слабел, глаза его тускнели, судороги чаще сводили ноги и руки, но пульс все время был прекрасный. Мы втроем растирали Черкасова. Соседка ушла. Аксинья сидела в углу и с тупым вниманием глядела на нас.

Светало. Я сполоснул руки сулемою и вышел наружу покурить. На улице было безлюдно; в березах соседнего сада чирикали воробьи. Аксинья тоже вышла.

- Вот что, голубушка,- сказал я,- вы всю эту посуду, из которой пил больной, отставьте в сторонку и не пейте из нее сами, а то заразитесь. И одеяло, и пальто, которым он покрыт, отложи-те. Нужно будет все это в горячей воде прокипятить.

- Нам что ж? Кипятите.

Аксинья помолчала.

- Ему весть была дана,- проговорила она, глядя вдаль.

- Какая весть?

- Утром вчера шел через мост, его ласточка крылом задела. Пришел к обеду, сказывал.

- Ну, пустяки! Какая там весть! Бог даст, выздоровеет.

Я воротился в комнату. Больной затих и лежал спокойно, закрыв глаза и держа в руках горя-чую бутылку; иногда только судороги схватывали его ноги и лицо болезненно перекашивалось.

Загрузка...