Бледное утро смотрело в окна. Фельдшер, понурив голову, дремал на табуретке; больной, укутанный тремя одеялами, также задремал. Стало тихо. В низкой комнате было темно и душно, несмотря на открытые окна; керосинка тускло освещала грязную, промасленную поверхность стола и выступ печи; пахло тараканами и керосином. Я сидел на постели Черкасова и под одеялом водил горячею бутылкою по его ногам. В люльке лежал под кучею красных тряпок грязный, блед-ный ребенок, с огромными ушами. Он не спал; подняв безволосые брови, он молча и пристально смотрел на меня, изредка двигая по одеялу худыми, как спички, ручонками. Я тоже смотрел на него... Для чего любовь этих двух сильных, красивых людей, дающая в результате таких жалких, рахитических уродцев? И для чего вообще они трудятся, поддерживает их в их тяжелой работе? Неужели забота об этом смрадном угле?
Черкасов начал тихонько всхрапывать. Я велел фельдшеру полить сулемою пол, а сам с Акси-ньей и Павлом вышел из комнаты, чтобы дезинфицировать отхожее место. Увы! Его не оказалось, и пришлось полить чуть не весь дворик.
Когда мы воротились, больной по-прежнему тихо спал. Фельдшер, сидя на табуретке, в сонливой задумчивости смотрел в одну точку и клевал носом. Я отпустил его с Павлом домой и остался один. Аксинья прикорнула на сундуке и тоже задремала. Я еще с час просидел на завалин-ке, куря и любуясь восходом солнца. Черкасов крепко спал. Он был вне опасности. Дезинфекцию приходилось отложить, чтобы дать больному выспаться. Я разбудил Аксинью, еще раз повторил ей, чтоб посуду, белье, одежду она не трогала до нашего прихода, и отправился домой.
В десять часов утра мы явились произвести дезинфекцию. Черкасов, в чистой топорщившейся ситцевой рубахе и блестящих сапогах, стоял у ворот, держа на руках ребенка.
- Вот уж как! - с радостным удивлением воскликнул я.- Вы ли это, Черкасов? Ну, моло-дец!.. Здравствуйте.
- Здравствуйте, ваше благородие!
- Как вы себя чувствуете?
- Да как есть здоров. Спасибо, ваше благородие, что отходили. А намедни так уж и думал, что помирать пора пришла.
- Ну, так вот же что, Черкасов, вы теперь будьте поосторожнее с едою, не ешьте зелени и ничего тяжелого. Лучше всего съешьте сегодня яичко всмятку да чаю выпейте с коньяком, я вам дам.
- Слушаю-с! Да вы пожалуйте в горницу.
Я вошел в комнату - и остановился. Боже мой, что я увидел! Земляной пол был подтерт чисто-начисто, посуда, вся перемытая, стояла на полке, а Аксинья, засучив рукава, месила тесто на скамейке, стоявшей вчера у изголовья больного. У меня опустились руки.
- Ну, скажите, пожалуйста, Аксинья, что вы такое сделали? - спросил я, через силу сдержи-ваясь.
- Что я такое сделала?
- Ведь я же вам сегодня утром несколько раз говорил: не подтирайте пола, отставьте всю посуду в сторону...
- Да что же ей грязной стоять?
- А то вот, что вы теперь по всему дому заразу разнесли! Понимаете вы это?.. Эх!..
Я махнул рукою и обратился к Черкасову:
- Ну, вот что, Черкасов: все-таки нужно будет комнату от заразы очистить. Все подушки, одеяло, которым вы вчера покрывались, дайте нам, мы их вам завтра отдадим. И комнату нужно будет хорошенько полить и обрызгать.
Фельдшер взял в руки бутыль с сулемой. Глаза Черкасова враждебно засветились, и он быстро сказал:
- Ну, нет, ваше благородие, это вы велите оставить!
- Вот-те раз!.. Да вы знаете ли, Черкасов, что у вас было? Ведь у вас холера была, заразите-льная болезнь; если не полить комнату, так зараза во все стороны поползет, по всему Заречью пойдет.
- Да окончательно сказать, у меня одни пустяки были: поел вчера щей с молоком, только и всего. Нешто это холера?
- Скажите, Черкасов, а вы видали когда-нибудь холеру?
- Н-нет, не видал.
- А я видал, и говорю вам, что это холера. Ведь нельзя же так об одном себе думать! Не убьешь заразы, она пойдет дальше; и соседей всех заразите и жену. Подумайте сами - ну, разве же можно так?
В комнату вошла приходившая ночью соседка Черкасовых и остановилась у дверей.
- Да ни за что не дам поливать! - сказала Аксинья.- Польете карбовкой, вонь пойдет...
- Какая карболка? Сулема это, а не карболка! Понюхайте,- разве есть вонь?
Я протянул ей бутыль, Аксинья понюхала.
- Конечно, есть!
- Ну, да понюхайте же хорошенько! Ведь ничем не пахнет, как вода. Мы же ночью этим самым поливали.
- У меня вон дети и так еле дышат,- сказал Черкасов.- Польете карболкой, все перемрут.
- Да Иван Андреич, от карбовки вреда нету,- вмешалась соседка.- Вот у меня на Всех святых дитё умерло от горла; все карбовкой полили,- отлично! Это заразу убивает.
- Э, все это от бога! - сказала Аксинья.- Бог не захочет, ничего не будет.
- От бога?.. Скажите, Аксинья, зачем же вы меня ночью позвали? спросил я.- Бог-то богом, а я вам говорю: если бы не позвали меня, ваш муж теперь в гробу лежал бы, знаете вы это? Ведь он уж кончался, когда я пришел.
- Кончался, как есть кончался! - подтвердила соседка.- Прихожу я,- уж холодать начал, и глаза закатил...
- За это я вам по гроб своей жизни благодарен,- сказал Черкасов и поклонился.
- Да что мне от вашей благодарности! Как самому плохо, так доктора поскорее звать, а как дело до других, так сейчас: "Все от бога"... И вам не стыдно, Черкасов? Ведь вы же не в поле живете, кругом люди! Если теперь кто поблизости заболеет, вы знаете, кто будет виноват? Вы один, и больше никто!.. О себе позаботился, а соседи пускай заражаются?
- Да. ведь я все только насчет детей,- сказал Черкасов, понизив голос.
- Ну, послушайте, Черкасов, подумайте немножко, хоть что-нибудь-то можете вы сообра-зить? Я над вами всю ночь сидел, отходил вас,- хочу я вам зла или нет? Что мне за прибыль ваших детей морить? А заразу нужно же убить, ведь вы больны были заразительною болезнью. Я не говорю уже о соседях,- и жена ваша, и дети могут заразиться. Сами тогда ко мне прибежите.
- Ну, ну, Иван, чего ты, в самом деле? - сказал фельдшер.- Словно баба какая, ничего не понимаешь!
Он взял бутылку и стал поливать пол.
- Да не дам я поливать! - крикнула Аксинья и бросилась к нему.
Черкасов стоял, угрюмо и злобно закусив губу.
- Ну, матушка, ты здесь не слишком-то бунтуй! - сказал фельдшер.- А то мы полицию позовем.
- Дело не в полиции,- прервал я его, нахмурившись.- Полиции я звать не стану. Но скажите же, Черкасов, объясните мне, отчего вы не хотите дать полить?
- Так, ваше благородие, нет моего согласу на это.
- Да отчего же?
- Да окончательно сказать, не нужно это. Бог даст, и так все живы будем.
- Вот на пасху у машиниста то же самое было,- сказала Аксинья.- Никакой карбовкой не поливали, все живы остались. А то карбовкой все обрызгаете... Ведь мы как живем? И сами у соседей то-другое занимаем и им даем. А тогда нешто кто нам даст?
- Эк вам эта карболка далась! Да понюхайте же, господа, разве это пахнет карболкой?
Черкасов махнул рукою.
- Нет, ваше благородие, что разговаривать? не дам я поливать!
- Ну, как хотите. Заставлять я вас не стану. Но помните, Черкасов: если теперь кто поблизо-сти заболеет, вы будете виноваты! Прощайте!
Фельдшер удивленно вскинул на меня глазами и покорно последовал за мною.
И вот мой первый дебют. Скверно и тяжело на душе, мучит совесть: произвести дезинфекцию было необходимо, но что же я мог сделать? Оставалось только прибегнуть к полиции; дезинфек-цию мы бы произвели, а дальше? Если из ничего создалась легенда о сапожнике, разоренном врачами и полицией, то какие слухи пошли бы теперь? Холерные скрывались бы до последней возможности, зараженные ими вещи прятались бы подальше и разносили заразу все шире... И все-таки я знаю, что на Ключарной улице, в том маленьком домике, гнездится очаг заразы, она, может быть, расползется по всему городу; я, врач, знаю это и ничего не предпринимаю... Боже мой, как все скверно!
23 июля
Амбулатория у меня полна больными. Выздоровление Черкасова, по-видимому, произвело эффект. Зареченцы, как передавала нам кухарка, довольны, что им прислали "настоящего" докто-ра. С каждым больным я завожу длинный разговор и свожу его к холере, настоятельно советую быть поосторожнее с едою и при малейшем расстройстве желудка обращаться ко мне за помощью.
Холера, по-видимому, подворилась в Заречье: было еще три случая заболевания (подтвержде-но бактериоскопически). Но начинается она мягко и слабо, не справляясь с книжками, по которым именно вначале она должна быть наиболее жестокой: все трое заболевших уже поправляются. Один из них, сторож грызловского огорода, когда мы явились к нему, сам попросился в барак; это деревенский парень лет двадцати пяти, звать его Степан Бондарев. Мы ухаживали за ним всю ночь, и теперь он поправляется, хотя еще очень слаб. Разумеется, всем, желавшим проведать его, я давал свободный доступ в барак, что опять-таки сильно смутило фельдшера. Но, благодаря этому, зареченцы увидели, что барак ничуть не страшнее обыкновенной больницы. Когда на следующий день "схватило" жестянщика Андрея Снеткова, то мне не стоило большого труда уговорить его лечь в барак. Острый приступ у него прошел, но поносы продолжаются, он сильно исхудал и глядит апатично и вяло.
Оба они лежат рядом. Степан, стройный парень с низким лбом и светлыми усиками, старается разговорами расшевелить неподвижно-задумчивого Андрея. Когда им приносят обедать, Степан, уплетая сам свой бульон или яйцо всмятку, увещевает соседа:
- Чего не ешь? И так вон как отощал,- гляди, помрешь! Не хочется есть,ешь поверх своей силы-мочи... Чудак человек!
Каждый день к Андрею приходит его брат, низенький человек с редкою бороденкою, с огром-ным багрово-синим рубцом на щеке. Всхлипывая и утирая рукавом глаза, он сует в руку Андрея гривенник.
- Небось, кисленького хочется тебе; купи огурчиков или чего такого... Ах, Андрюша, Андрюша!
- Чего же ты плачешь? - спрашивает Степан Бондарев, с любопытством и как-то недовер-чиво глядя на него.
- Да ведь один у меня брат-то, как же не плакать? Кабы много было... Уж вылечите его, господин доктор! Вы люди ученые! - обращается он ко мне и низко кланяется.
Андрей лежит, подперев голову рукою, и с безучастною улыбкою следит за братом...
Вчера я получил письмо от Наташи. Вот оно:
"Митя! Ты знал, какие ужасы происходят в Заречье, и все-таки отправился туда. Как хорошо, что ты так поступил! Я этому очень рада. Я знаю, что ты поехал туда не шутки шутить, я очень хорошо знаю, чему ты себя подвергаешь, и все-таки я рада. Какая это жизнь, если постоянно забо-титься только о своей безопасности! Пусть будет, что будет, но там ты делаешь дело, настоящее дело. В каком настроении ты поехал туда? Что тебя там встретило? Какие твои первые сношения с зареченцами? Как ты себя чувствуешь между ними? Пиши мне, пожалуйста, Митя! Зареченцы эти грубы и дики, как звери, но разве они в этом виноваты? Пиши, пожалуйста; пожалуйста, пиши мне! Ведь нетрудно же тебе написать несколько строк. Буду ждать".
27 июля
Вчера после обеда в барак привезли нового больного. Фельдшер отправился произвести де-зинфекцию в его квартире и взял с собой Федора. Я остался при больном. Это был старик громад-ного роста и плотный, медник-литух Иван Рыков. Его неудержимо рвало и слабило, судороги то и дело схватывали его ноги. Он стонал и метался по постели. Я послал Павла готовить ванну.
- Дайте мне походить! - слабым голосом сказал больной.- Сводит ноги, мочи нет.
Я хотел помочь ему встать. Рыков своим тяжелым телом оперся на меня и, не устояв, снова сел на постель. Он вздохнул и покачал головою.
- Нет, барин, не сдержишь меня один!
Я это и сам видел... Уж и теперь, когда больных было мало, то и дело приходилось ощущать недостаток в людях; а прибудь сейчас в барак хоть двое новых больных,- и мы остались бы совершенно без рук. Я отправился в отделение для выздоравливающих и предложил Степану Бондареву поступить к нам в служители,- он уже поправился и собирался выписываться из больницы. Степан согласился.
Ванна была готова. Я велел посадить в нее стонавшего Рыкова. Судороги прекратились, боль-ной замолк и опустил голову на грудь. Через четверть часа он попросился в постель; его уложили и окутали одеялами.
- О-о, господи-батюшка! - тяжело вздохнул Рыков и прижался головою к краю подушки.
- Ай томно тебе? - с любопытством спросил Степан, словно проверяя на нем пережитые им самим ощущения.
- То-омно!..
- Под сердцем горит?
- Горит, парень, сил нету... Смерть пришла.
Степан уверенно сказал: - С чего помирать? Не помрешь!
Рыков закрыл глаза и вытянулся. Вскоре его опять стало рвать, потом начались судороги... Степан пощупал под одеялом сведенные икры Рыкова.
- Ишь, словно яблоки! - сказал он про себя. - Ох, и где же это ветерок?! Душно мне! - с тоскою проговорил Рыков.- Дайте мне походить. Помоги, Степа!
Степан и Павел взяли его под руки и стали водить по комнате. Походив, он снова сел в ванну.
- Воды погорячей! - отрывисто сказал он.
Я велел подлить кипятку.
- Хорошо так?
- Лейте, ради бога! - нетерпеливо произнес Рыков. Сначала покорный и за все благодар-ный, он становился все капризнее и требовательнее.
- Нельзя ли ванну подлиннее? - сердито ворчал он, ворочаясь и поджимая ноги.
Вечерело. Рыкову становилось хуже. Приехал священник и исповедал его. Рвота и понос не прекращались, больной на глазах спадался и худел; из-под полузакрытых век тускло светились зрачки, лоб был клейкий и холодный; пульс трудно было нащупать. Меня удивило, как часто Ры-ков просился в ванну: сидит в ней полчаса, затем походит по комнате, полежит - и опять в ванну; и все просит воды погорячей. Степан не отходил от него, он изредка переговаривался с Рыковым сиплым, грубоватым голосом, и что-то такое братски-заботливое сквозило в его коротких замеча-ниях, во всем его обращении.
В час ночи меня сменил выспавшийся тем временем фельдшер. Я сделал нужные распоря-жения, сказал, чтоб ванн больному давали, сколько бы он их ни просил, а сам отправился домой.
В пятом часу утра я проснулся, словно меня что толкнуло. Шел мелкий дождь; сквозь оклад-ные тучи слабо брезжил утренний свет. Я оделся и пошел к бараку. Он глянул на меня из сырой дали - намокший, молчаливый. В окнах еще горел свет; у лозинки под большим котлом мигал и дымился потухавший огонь. Я вошел в барак; в нем было тихо и сумрачно; Рыков неподвижно сидел в ванне, низко и бессильно свесив голову; Степан, согнувшись, поддерживал его сзади под мышки.
- Ну как больной? - спросил я.
Степан поднял на меня бледное, усталое лицо, медленно выпрямился и повел плечами.
- Ничего,- коротко ответил он.- Блюет все да воды погорячей просит.
За эти несколько часов Рыков изменился неузнаваемо: лицо осунулось и стало синеватым, глаза глубоко ввалились; орбиты зияли в полумраке большими, черными ямами, как в пустом черепе.
- Ну, что, Иван, как? - спросил я.
Рыков чуть повел головою, не поднимая век.
- Говори дюжей, не слышу! - сказал он сиплым, еле слышным голосом.
- Как дела? - громче повторил я.
Больной помолчал.
- Воды погорячей! - пробормотал он и тяжело переворотился в ванне на другой бок. Пульса у него не было.
Я спросил Степана:
- Где же фельдшер?
- Он ушел: его к больному позвали.
- Давно?
- Часа три будет.
- Отчего же он за мною не послал?
- Пожалел: говорит, вы и так мало спали.
Оказывается, вскоре после моего ухода фельдшера позвали к холерному больному; он взял с собою и Федора, а при Рыкове оставил Степана и только что было улегшегося спать Павла. Как я мог догадаться из неохотных ответов Степана, Павел сейчас же по уходе фельдшера снова лег спать, а с больным остался один Степан. Сам еле оправившийся, он три часа на весу продержал в ванне обессилевшего Рыкова! Уложит больного в постель, подольет в ванну горячей воды, попра-вит огонь под котлом и опять сажает Рыкова в ванну.
Я пошел и разбудил Павла. Он вскочил, поспешно оправляясь и откашливаясь.
- Кто это вас, Павел, отпустил спать?
- Я сейчас только... гм... гм... на минуту прилег...- Он продолжал откашливаться и избегал моего взгляда.
- Послушайте, не врите вы! - повысил я голос.
- Не сутки же целые мне не спать! - проворчал он, скользнув взглядом в угол.
- Человек умирает, а вы его без помощи бросаете! Вы и двое суток должны не спать, если понадобится.
- Это я не согласен.
- Ну, так вы сегодня же получите расчет.
Лицо Павла сразу приняло независимое и холодное выражение. Он поднял голову и, прищу-рившись, взглянул мне в глаза.
Я прикусил губу.
- А если вы сейчас не пойдете в барак, вы ни копейки не получите из жалованья.
Павел закашлял и снова забегал взглядом по сторонам.
- С чего же не идти-то? - пробормотал он, обдергивая рукава на пиджаке.- Сейчас иду.
Я воротился в барак. Рыков по-прежнему сидел в ванне. Степан пошел подлить воды в котел и передал больного Павлу. Павел, виновато улыбаясь, почтительно взял громадного Рыкова под мышки и стал его поддерживать.
Тяжело и неприятно было на душе: как все неустроено, неорганизовано! Нужно еще отыскать надежных людей, воспитать их, внушить им правильное понимание своих обязанностей; а дело тем временем идет через пень-колоду, положиться не на кого...
Часы шли. Рыков почти не выходил из ванны. Я опасался, чтобы такое продолжительное пребывание в горячей воде не отозвалось на больном неблагоприятно, и несколько раз укладывал его в постель. Но Рыков тотчас же начинал беспокойно метаться и требовал, чтобы его посадили обратно в ванну. Пульс снова появился и постепенно становился все лучше. В одиннадцатом часу больной попросился в постель и заснул; пульс был полный и твердый...
Около четырнадцати часов Рыков, почти не выходя, просидел в ванне,- и я вынес впечатле-ние, что спасла его именно ванна.
29 июля
Не знаю, испытывают ли это другие: всё, что мы делаем, всё это бесполезно и ненужно, всем этим мы лишь обманываем себя. Какая, например, польза от нашей дезинфекции? Разве не ясно, что она лишь тогда имеет смысл, когда само население глубоко верит в ее пользу? Если же этого нет, то единственный выход - введение какого-то прямо осадного положения: пусть всюду рыс-кают всевидящие сыщики, пусть царствует донос, пусть дезинфекция вламывается в подозритель-ные жилища и ставит все вверх дном, пусть грозный ропот недовольства смолкает при виде штыков и казацких нагаек... Да и таким-то путем много ли достигнешь?
И вот приходится играть комедию, в которую сам не веришь. Обрызгивать сулемою место, где лежал больной, отбирать пару кафтанов и одеял, которыми он покрывался. Я знаю, нужно бы всех выселить из зараженного дома, забрать все вещи, основательно продезинфицировать отхожее место и все жилище... Да, но куда выселить, во что одеть выселенных? Главное, как заставить их убедиться в пользе того, что для них делаешь? Как дезинфицировать отхожее место, если его нет, и зараза беспрепятственно сеялась по всему двору и под всеми заборами улицы? А между тем ви-дишь, что будь только со стороны жителей желание,- и дело бы шло на лад и можно бы принести существенную пользу... Тонешь и задыхаешься в массе мелочей, с которыми ты не в состоянии ничего поделать; жаль, что не чувствуешь себя способным сказать: "Э, моя ли в том вина? Я сде-лал, что мог!" - и спокойно делать, "что можешь". Медленно, медленно подвигается вперед все - сознание собственной пользы, доверие ко мне; медленно составляется надежный санитарный отряд, на который можно бы положиться.
1 августа
Эпидемия разгорается. Уж не один заболевший умер. Вчера после обеда меня позвали на дом к слесарю-замочнику Жигалеву. За ним ухаживала вместе с нами его сестра - молодая девушка с большими, прекрасными глазами. К ночи заболела и она сама, а утром оба они уже лежали в гробу. Передо мною, как живое, стоит убитое лицо их старухи матери. Я сказал ей, что нужно произвести дезинфекцию. Она махнула рукою.
- Да что? Вы вот известку льете, льете, а мы всё мрем... Лейте, что ж!
3 августа
Весело жить! Работа кипит, все идет гладко, нигде ни зацепки. Мне удалось, наконец, подо-брать отряд желаемого состава, и на этот десяток полуграмотных мастеровых и мужиков я могу положиться, как на самого себя: лучших помощников трудно и желать.
Не говорю уже о Степане Бондареве: глядя на него, я часто дивлюсь, откуда в этом ординар-нейшем на вид парне сколько мягкой, чисто женской заботливости и нежности к больным. Но вот, например, Василий Горлов, это мускулистый молодец с светло-голубыми, разбойничьими глаза-ми; говорят, он бьет свою мать, побоями вогнал в гроб жену. И этот самый Горлов держится со мною, как кроткая овечка, и работает как вол. Он дезинфектор. С каким апломбом является он в жилище холерного, с каким авторитетным и снисходительным видом объясняет родственникам заболевшего суть заразы и дезинфекции! И его презрение к их невежеству действует на них сильнее, чем все мои убеждения.
Андрей Снетков выздоровел и также служит у нас в санитарах.
Для женского отделения у меня есть две служительницы, одна из них соседка Черкасовых, которая в ту ночь заходила к ним проведать больного.
Всем своим санитарам я говорю "вы" и держусь с ними совершенно как с равными. Мы нередко сидим вместе на пороге барака, курим и разговариваем, входя в комнату, я здороваюсь с ними первый. И дисциплина от этого нисколько не колеблется, а нравственная связь становится крепче.
Однажды, в минуту откровенности, Василий Горлов заявил мне:
- Ей-богу, Дмитрий Васильевич, я вас так полюбил! Для вас все равно, что благородный, что простой, вы со всеми равны. С вами говорить не опасно, не то что другие - серьезные такие... Конечно, по учению вы и опять же таки, например, по дворянству. А все-таки я к вам, как к брату родному... Имейте в виду.
Я чувствую, что с каждым днем становлюсь в их глазах все выше. Работать я заставляю всех много и в требованиях своих беспощаден. И все-таки я убежден, что никто из них не откажется из-за этого от службы, как Павел, чем я горжусь всего более, это тем, что их дело стало для них высоким и благородным, им стыдно было бы взглянуть на него с коммерческой точки зрения.
- Дмитрий Васильевич! - говорит мне Горлов,- А позвольте вас спросить: ведь вот начальство за вами не смотрит,- зачем вы так уж себя утомляете?
- Голубчик мой, да разве это для начальства делается? Ну, судите по самому себе: вот вы пришли к заболевшему, все обрызгали, дезинфицировали; без этого, может быть, и другие бы заболели, а теперь, благодаря вам, останутся живы. Разве вам это не приятно?
И Горлову начинает казаться, что ему это действительно чрезвычайно приятно.
В Заречье обо мне говорят с любовью и благодарностью. Когда я вспоминаю чувство, с каким в первое по приезде утро смотрел на расстилавшееся передо мною Заречье, мне смешно становит-ся: я скорее двадцать раз умру от холеры, чем хоть волос на моей голове тронет кто-нибудь из чемеровцев.
Да, весело жить! Весело видеть, как вокруг тебя кипит живое дело, как самого тебя это дело захватывает целиком, весело видеть, что недаром тратятся силы, и сознавать,- я не хочу стесня-ться,- сознавать, что ты не лишний человек и умеешь работать.
4 августа
Все это так: обо мне говорят в Заречье с любовью и благодарностью, меня слушаются... Но могу ли я сказать, что мне доверяют? Если мои советы и исполняются, то все-таки исполняющий глубоко убежден в их полной бесполезности. Он делает одолжение мне лично потому что я "хороший человек", мои же советы и всю мою "господскую" науку он не ставит ни в грош. Я указываю ему на факты, значения которых он не может не понимать,- факты, ясные десятилет-нему ребенку; он принужден согласиться со мною; но согласие остается внешним, оно не в силах ни на волос пошатнуть того глубокого, слепого недоверия к нам, которое насквозь проникает душу зареченца.
А скажи ему то же самое прохожая богомолка или отставной солдат,- и он с полною верою станет исполнять все, ими сказанное, он не станет притворяться фаталистом и говорить: "Бог не захочет, ничего не будет". Вот про бараки ему давно уже наговорили всевозможных ужасов идущие с Волги рабочие,- и он старательно обходит наш барак за сотню сажен.
6 августа
Вчера вечером я воротился домой очень усталый. Предыдущую ночь всю напролет пришлось провести в бараке, днем тоже не удалось отдохнуть: после приема больных нужно было посетить кое-кого на дому, затем наведаться в барак. После обеда позвали на роды. Освободился я только к девяти часам вечера. Поужинал и напился чаю, раздеваюсь, с наслаждением поглядывая на пост-ланную постель,- вдруг звонок: в барак привезли нового, очень трудного больного. Нечего делать, пошел...
Фельдшер с санитарами суетился вокруг койки; на койке лежал плотный мужик лет сорока, с русой бородой и наивным детским лицом. Это был ломовой извозчик, по имени Игнат Ракитский. "Схватило" его на базаре всего три часа назад, но производил он очень плохое впечатление, и пульс уже трудно было нащупать. Работы предстояло много. Не менее меня утомленного фельдшера я послал спать и сказал, что разбужу его на смену в два часа ночи, а сам остался при больном.
Покорный и робкий, Игнат беспрекословно подчинялся всему. Он принял лекарство, дал по-ставить высокую клизму; не пошевельнулся, когда я впрыскивал ему под кожу камфару; впрочем, он все время был в полубессознательном состоянии.
Я сел на табуретку. В ушах звенело, голова была словно налита свинцом. Игнат лежал на спине, полузакрыв глаза, и быстро, тяжело дышал. Вдруг он вздрогнул и поспешно приподнял голову с подушки. Степан, сидевший у его изголовья, подставил ему горшок для рвоты. Но голова Игната снова бессильно упала на подушку.
- Что же не блюешь? Аль не хочешь блевать? Гм...- Степан вздохнул и опустил горшок.
Игнат зашевелился на постели, стал подниматься на карачки.
- Что же это живот не унимается? Дюже болит живот! - выкрикнул он и снова свалился на бок.
Я подошел к нему.
- Дайте помочи!.. Печет под сердцем...- пробормотал он в промежутке между вздохами, вдруг задрожал, стиснув зубы, и стал подтягивать сводимые судорогами ноги. Степан и Андрей схватились за горячие бутылки. Игнат смотрел в потолок мутящимися от боли глазами. Его посадили в ванну. Степан шепнул мне:
- Сегодня утром шесть арбузов съел натощак, товарищи его сказывали; к обеду еще совсем здоров был, над докторами смеялся.
- Напиться!..- с трудом выкрикнул больной, не поднимая понуренной головы.
Степан осторожно приподнял его голову и стал подносить кружку с ледяной водой. Игнат дернулся всем телом, и рвота широкою струей хлынула в ванну. Его снова перенесли на постель и окутали несколькими одеялами.
Час шел за часом - медленно, медленно... У меня слипались глаза. Стоило страшного напря-жения воли, чтоб держать голову прямо и идти, не волоча ног. Начинало тошнить... Минутами сознание как будто совсем исчезало, все в глазах заволакивалось туманом; только тускло светился огонь лампы, и слышались тяжелые отхаркивания Игната. Я поднимался и начинал ходить по комнате
Игнат выкрикивал хриплым, неестественным голосом
- Пузо болит!
"Пузо"... так только в псевдонародных рассказах мужики говорят,подумал я с накипавшим враждебным чувством к Игнату.- Половина второго... Скоро можно будет разбудить фельдшера"
Я снова поставил больному клизму и вышел наружу. В темной дали спало Заречье, нигде не видно было огонька. Тишина была полная, только собаки лаяли, да где-то стучала трещотка ночного сторожа. А над головою бесчисленными звездами сияло чистое, синее небо; Большая Медведица ярко выделялась на западе... В темноте показалась черная фигура.
- Эй, почтенный, где тут доктора найтить? Нельзя ли помочи поскорей? Девку схватило, помирает.
"Господи, еще!" - с отчаянием подумал я.
Разбудили фельдшера. Он вышел бледный, широко пяля заспанные глаза.
- Подойдите, пожалуйста, посмотрите, что там такое,- сказал я ему.Если что серьезное, пришлите за мною...
Фельдшер почтительно возразил:
- Дмитрий Васильевич, да вы идите спать. Я один управлюсь; ведь вы и всю прошлую ночь не спали...
- Э, да идите уж! - нетерпеливо оборвал я его и пошел в барак.
Игнат сидел в ванне. Степан поддерживал его под мышки и грубовато-нежно переговаривал-ся с ним, прикладывал ему лед к голове, давал пить. Игнат беспокойно ворочался в ванне и принимал самые неудобные позы; то и дело грозя захлебнуться.
Через минуту он снова попросился в постель. Степан и Андрей взяли его под мышки и припо-дняли. Он хотел перешагнуть через край ванны, занес было ногу,- она упала назад, и Игнат, с вывернувшимися плечами, мешком повис на руках санитаров. Я взял его за ноги, мы понесли больного на постель. Все время его продолжало непроизвольно слабить; теперь это была какая-то красноватая каша с отвратительным кислым запахом.
- Ишь, арбузы пошли! - кивнул Степан.
Это действительно были арбузы; Игнат ел их с зернышками, с зеленью... И сколько он их съел! Лилось, лилось без конца, почти ведрами. Мы уложили его в постель.
Я ходил по комнате и давил в себе неистовую ненависть к Игнату: ведь он знал, что не должно есть арбузов, а все-таки ел, смеясь над докторами... Сам теперь виноват! И как все кругом отвратительно и мерзко, и как тяжело в голове...
Игнату становилось хуже. С серо-синим лицом, с тусклыми, как у мертвеца, глазами, он лежал, ежеминутно делая короткие рвотные движения. Степан подставлял ему горшок, больной отворачивал голову и выплевывал красную рвоту на одеяло. Время от времени Игнат приподни-мался, с силою опирался о постель и, шатаясь, становился на карачки
Степан осторожно поддерживал его.
- Дядя Игнат! Ляжь, как следовает!
- Пузо дюже болит! - быстрым, шелестящим шепотом произносил больной, и следовал глубокий вздох, подводивший живот далеко под ребра.
Ведь вот на постели может же он подниматься, как хочет; а из ванны вынимать - висит мешком, ноги поднять не хочет. И зачем он плюет на одеяло, когда ему подставляют горшок?
Светало. В бараке было тихо, и только слышно было, как порывисто дышал Игнат. Лицо его стало серо-свинцового цвета, сухие губы чернели под редкими усами. Иногда он быстро припод-нимал голову с подушки и вдруг устремлял на меня блеснувшие глаза - большие, грозные и испуганные... Пульса у него давно уже не было.
Мне вдруг показалось, что кровать с Игнатом взвилась под потолок, окна комнаты заверте-лись. Я схватился за стол, чтоб не упасть. Еще раз сделав над собою усилие, я впрыснул больному камфару и вышел наружу.
Туман клубами поднимался с соседнего болота, было сыро и холодно. Я присел на лавку и закурил папиросу. На сердце было одно чувство - тупое, бесконечное отвращение и к этому больному и ко всей окружающей мерзости, рвоте, грязи. Все вздор - вся эта деятельность для других, все... Одно хорошо: прийти домой, выпить стакан горячего чаю с коньяком, лечь в чистую, уютную постель и сладко заснуть... "И почему я не делаю этого? - со злостью подумал я.- Ведь я врач, а исполняю роль сестры милосердия. Моя ли вина, что я не могу добиться от управы помо-щника врача или студента, что я все один и один? Буду утром и вечером посещать барак,- чего еще можно от меня требовать? Так все и делают. У врача голова должна быть свежа, а у меня..." Я стал высчитывать, сколько времени я не спал: сорок четыре часа, почти двое суток.
У околицы залаяли собаки. Я с надеждою стал вглядываться в туман: может быть, фельдшер идет. Нет, прошла баба какая-то... Вдали поют петухи, из барака доносятся глухие отхаркивания Игната. Я заметил, что сижу как-то особенно грузно и что голова совсем уже лежит на плече. Я встал и снова вошел в барак.
Игнат неподвижно лежал на спине, закинув голову. Между черными, запекшимися губами белели зубы. Тусклые глаза, не моргая, смотрели из глубоких впадин. Иногда рвотные движения дергали его грудь, но Игнат уже не выплевывал... Он начинал дышать все слабее и короче. Вдруг зашевелил ногами, горло несколько раз поднялось под самый подбородок, Игнат вытянулся и замер; по его лицу быстро пробежала неуловимая тень... Он умер.
Я стоял, прикусив губу, и неподвижно смотрел на Игната. Лицо его с светло-русою бородою стало еще наивнее. Как будто маленький ребенок увидал неслыханное диво, ахнул, да так и застыл с разинутым ртом и широко раскрытыми глазами. Я велел дезинфицировать труп и перенести в мертвецкую, а сам побрел домой.
И вот прошло всего каких-нибудь полсуток. Я выспался и встал бодрый, свежий. Меня позва-ли на дом к новому больному. Какую я чувствовал любовь к нему, как мне хотелось его отстоять! Ничего не было противно. Я ухаживал за ним, и мягкое, любовное чувство овладевало мною. И я думал об этой возмутительной и смешной зависимости "нетленного духа" от тела: тело бодро и дух твой совсем изменился; ты любишь, готов всего себя отдать...
14 августа
Я уже давно не писал здесь ничего. Не до того теперь. Чуть свободная минута, думаешь об одном: лечь спать, чтоб хоть немного отдохнуть. Холера гуляет по Чемеровке и валит по десяти человек в день. Боже мой, как я устал! Голова болит, желудок расстроен, все члены словно дере-вянные. Ходишь и работаешь, как машина. Спать приходится часа по три в сутки, и сон какой-то беспокойный, болезненный, встаешь таким же разбитым, как лег.
Кругом десятками умирают люди, смерть самому тебе заглядывает в лицо,и ко всему этому относишься совершенно равнодушно: чего они боятся умирать? Ведь это такие пустяки и вовсе не страшно.
18 августа
Буду рассказывать по порядку.
Это произошло на Успение. Пообедав, я отпустил Авдотью со двора, а сам лег спать. Спал я крепко и долго. В передней вдруг раздался сильный звонок; я слышал его, но мне не хотелось про-сыпаться: в постели было тепло и уютно, мне вспоминалось далекое детство, когда мы с братом спали рядом в маленьких кроватках... Сердце сладко сжималось, к глазам подступали слезы. И вот нужно просыпаться, нужно опять идти туда, где кругом тебя только муки и стоны...
Колокольчик зазвенел сильнее и окончательно разбудил меня. Я встал и пошел отпереть. В окно прихожей видно было, что звонится Степан Бондырев. Он был без шапки, и лицо его глядело странно.
Я отпер дверь. Степан медленно шагнул в прихожую, слабо пошатнувшись на пороге.
- Дмитрий Васильевич, к вам!
Он коротко и глухо всхлипнул. Лицо его было в кровоподтеках, глаза красны, рубаха разод-рана и залита кровью.
- Степан, что с вами?!
- К вам вот пришел. Ребята убить грозятся; ты, говорят, холерный... Мол, товарищей своих продал... с докторами связался...
Он опять глухо всхлипнул и отер рукавом кровь с губы.
- Да в чем дело? Какие ребята? Войдите, Степан, успокойтесь!
Я ввел его в комнату, усадил, дал напиться. Степан машинально сел, машинально выпил воду. Он ничего не замечал вокруг, весь замерши в горьком, недоумевающем испуге.
- Ну, рассказывайте, что такое случилось с вами.
Неподвижно глядя, Степан медленно заговорил:
- Говорят: холерный, мол, ты!.. Это зашел я сейчас в харчевню к Расторгуеву, спросил ста-канчик. Народу много, пьяные все...- "А, говорят, вон он, холерный, пришел!" Я молчу, выпил стаканчик свой, закусываю... Подходит Ванька Ермолаев, токарь по металлу: "А что, почтенный, нельзя ли, говорит, ваших докторей-фершалов пообеспокоить?" - На что они, говорю, тебе? - "А на то, чтоб их не было. Нельзя ли?" - Что ж, говорю, пускай доктор рассудит, это не мое дело.- "Мы, говорит, твоего доктора сейчас бить идем, вот для куражу выпиваем".- За что? - "А такая уж теперь мода вышла докторей-фершалов бить".- Что ж, говорю, в чем сила? Сила большая ваша... Как знаете...
Я дрожал крупною, частою дрожью. Мне досадно было на эту дрожь, но подавить ее я не мог. И сам не знал, от волнения ли она или от холода: я был в одной рубашке, без пиджака и жилета.
- Как холодно! - сказал я и накинул пальто.
Степан, не понимая, взглянул на меня.
- "Ишь, говорят, тоже фершал выискался! - продолжал он.- Иди, иди, говорят, а то мы тебя замуздаем по рылу!" - Что ж, говорю, я пойду! Повернулся, вдруг меня кто-то сзади по шее. Бросились на меня, начали бить... Я вырвался, ударился бежать. Добежал до Серебрянки; остановился: куда идти? Никого у меня нету.. Я пошел и заплакал. Думаю: пойду к доктору. Скучно мне стало, скучно: за что?..
Он замолчал, глухо и прерывисто всхлипывая. У меня самого рыдания подступили к горлу. Да, за что?
Ясный августовский вечер смотрел в окно, солнце красными лучами скользило по обоям. Степан сидел, понурив голову, с вздрагивавшею от рыданий грудью. Узор его закапанной кровью рубашки был мне так знаком! Серая истасканная штанина поднялась, из-под нее выглядывала голая нога в стоптанном штиблете... Я вспомнил, как две недели назад этот самый Степан, весь забрызганный холерною рвотою, три часа подряд на весу продержал в ванне умиравшего больно-го. А те боялись даже пройти мимо барака...
И вот теперь, отвергнутый, избитый ими, он шел за защитою ко мне: я сделал его нашим "сообщником", из-за меня он стал чужд своим.
Степан заговорил снова:
- "Завелись, говорят, доктора у нас, так и холера пошла". Я говорю: "Вы подумайте в своей башке, дайте развитие,- за что? Ведь у нас вон сколько народу выздоравливает; иной уж в гроб глядит, и то мы его отходим. Разве мы что делали, разве с нами какой вышел конфуз?.."
В комнату неслышно вошел высокий парень в пиджаке и красной рубашке, в новых, блестя-щих сапогах. Он остановился у порога и медленно оглядел Степана. Я побледнел.
- Что вам нужно?
Он еще раз окинул взглядом Степана, не отвечая, повернулся и вышел. Я тогда забыл запе-реть дверь, и он вошел незамеченным.
Я закинул крючок на наружную дверь и воротился в комнату. Сердце билось медленно и так сильно, что я слышал его стук в груди. Задыхаясь, я спросил:
- Что это, из тех кто-нибудь?
- Ванька Ермолаев и есть. Сейчас все здесь будут.
Что было делать? Бежать? Но одна мысль о таком унижении бросала меня в краску, выско-чить в окно, подобно вору, пробираться задами... Да и куда было бежать?
Я молча ходил по комнате. Ноги ступали нетвердо, по спине непрерывно бегала мелкая, быстрая дрожь. Мне вдруг во всех подробностях вспомнилась смерть доктора Молчанова, недавно убитого толпою в Хвалынске... Беспричинность и неожиданность случившегося не удивляли меня теперь: мне казалось, в глубине души я давно уже ждал чего-нибудь подобного... На сердце было страшно тоскливо. Но рядом с этим гордо-уверенное, радостное чувство поднималось во мне: я не знал еще, что буду делать, но я знал, что заслоню и защищу Степана.
Случайно я увидел в зеркале свое отражение: бледное, искаженное страхом лицо глянуло на меня холодно и странно, как чужое. Мне стало стыдно Степана и досадно, что он видит меня в таком состоянии... Ну, да теперь уж все равно...
Я остановился у окна. Над садом в дымчато-голубой дали блестели кресты городских церк-вей; солнце садилось, небо было синее, глубокое... Как там спокойно и тихо!.. И опять эта неприя-тная дрожь побежала по спине. Я повел плечами, засунул руки в карманы и снова начал ходить.
В наружную дверь раздался сильный удар, в то же время оглушительно зазвенел звонок - раз, другой, и звонок оборвался.
- Они! - апатично сказал Степан.
В дверь посыпались удары.
Со мною произошло то, что всегда бывало, когда я шел на что-нибудь страшное: во мне вдруг все словно замерло, и я сделался спокоен. Но что-то странное в этом спокойствии: как будто другой кто уверенно и находчиво действует во мне, а сам я со страхом слежу со стороны за этим другим.
- Оставайтесь здесь,- сказал я Степану, вышел в прихожую и запер комнату на ключ. Ключ я положил себе в карман.
Наружная дверь трещала от ударов, за нею слышен был гул большой толпы. Я скинул крючок и вышел на крыльцо.
Как взрыв, раздался злобно-радостный рев. Я быстро спустился с крыльца и вошел в середину толпы.
- Что это, господа, чего вы?
- Фершала давай своего!
Серьезно и озабоченно я спросил:
- Фельдшера? Зачем он вам?
Маленький худощавый старик с красными глазами, торопливо засучивая рукава, протиски-вался ко мне сквозь толпу.
- Зачем?.. Зачем?..- бессмысленно повторял он и рвался ко мне, наталкиваясь на плечи и спины.
Я шагнул навстречу.
- Ну вот, он мне объяснит, погодите кричать... Пропустите же его, дайте дорогу!.. Вот... Ну, в чем дело? - коротко и решительно обратился я к старику.
Мы очутились друг против друга. Старик опешил и неподвижно смотрел на меня.
- Что такое случилось?
Он быстро и оторопело пробормотал:
- Вы чего народ морите?
Я удивленно поднял голову.
- Что такое? Мы - народ морим?! Откуда это ты, старик, выдумал? Народу у меня в больнице лежало много,- что же, из них кто-нибудь это сказал тебе?.. Не может быть! Спросить многих можно,- мало ли у нас выздоровело! Рыков Иван, Артюшин, Кепанов, Филиппов... Все у меня в больнице лежали. Ты от них это слышал, это они говорили тебе? - настойчиво спросил я.
Старик странно морщился и дергал головою.
- Мы, господин, знаем... Мы все-е знаем!..
- Ну, нет, брат, погоди! Дело тут серьезное. Если знаешь, то толком и говори. Где мы народ морили, когда?.. Господа, может быть, из вас кто-нибудь это скажет? - обратился я к окружаю-щим.
Никто не ответил. Отовсюду смотрели чуждые, враждебно выжидающие глаза. Сзади вытяги-вались головы с нетерпеливо хмурившимися лицами. Ванька Ермолаев, закусив губу, с насмешли-вым любопытством следил за мною.
- Ну, хорошо, вот что! - решительно произнес я.- Пойдемте сейчас все вместе в барак, спросим тех, кто там лежит, что они скажут: делаем мы им какое худо или нет. Если что скажут против меня,- я в ответе.
- Да пойдем, чего там! Думаешь, боимся барака твоего? - быстро сказал Ванька Ермолаев и двинулся с места.
- Пойдемте!
Толпа колыхнулась, и мы направились к бараку.
Я закурил папиросу и заговорил:
- Ведь вот, господа, пришли вы сюда, шумите... А из-за чего? Вы говорите, народ помирает. Ну, а рассудите сами, кто в этом виноват. Говорил я вам сколько раз: поосторожнее будьте с зеле-нью, не пейте сырой воды. Ведь кругом ходит зараза. Разорение вам какое, что ли, воду прокипя-тить? А поди ты вот, не хотите. А как схватит человека,- доктора виноваты. Вот у меня недавно один умер: шесть арбузов натощак съел! Ну, скажите, кто тут виноват? Или вот с водкой: говорил я вам, не пейте водки, от нее слабеет желудок...
- Нет, господин, вино не вредит! - вмешался шедший рядом мастеровой.Она эту самую заразу убивает, она в пользу.
- В пользу? А вот приходите-ка в больницу после праздника: как настанет праздник, выпьет народ, так на другой день сразу вдвое больше больных; и эти всего легче помирают: вечером принесут его, а утром он уж богу душу отдает.
- И похмелиться не поспевши, го-го! - засмеялись в толпе.
- Чего смеетесь? Дурье! - строго остановил Ванька Ермолаев.
Вдали виднелся барак. Чтоб не беспокоить больных, я решил взять с собою только двух-трех человек, а остальных оставить ждать у барака.
Вдруг из-за угла мелочной лавки показался приземистый фабричный в длинной синей чуйке. Он, видимо, искал нас и, завидев толпу, побежал навстречу. Я живо помню его бледное лицо с низким лбом и огромною нижнею челюстью... Все произошло так быстро, как будто сверкнула молния. Толпа раздалась. Человек в чуйке молча скользнул по мне взглядом и вдруг, коротко и страшно сильно размахнувшись, ударил меня кулаком в лицо. У меня замутилось в глазах, я отшатнулся и схватился за голову. В ту же минуту второй удар обрушился мне на шею.
- Го-о... Бе-ей!! - неистово завопил говоривший со мною старик и ринулся на меня, и все кругом всколыхнулось.
От толчка в спину я пробежал несколько шагов; падая, ударился лицом о чье-то колено; это колено с силою отшвырнуло меня в сторону. Помню, как, вскочив на ноги и в безумном ужасе цепляясь за чей-то рвавшийся от меня рукав, я кричал: "Братцы!.. голубчики!..." Помню пьяный рев толпы, помню мелькавшие передо мною красные, потные лица, сжатые кулаки... Вдруг тупой, тяжелый удар в грудь захватил мне дыхание, и, давясь хлынувшею из груди кровью, я без созна-ния упал на землю.
19 августа
Я уж третий день лежу в больнице. У меня открылось сильное кровохарканье, которое еле остановили; дело плохо. Меня два раза навестил губернатор, навестили еще какие-то важные лица. Все они говорят мне что-то очень любезное, крепко жмут руку. Я смотрю на них, но мало пони-маю из того, что они говорят. Гвоздем сидит у меня в голове воспоминание о случившемся, и сердце ноет нестерпимо. И я все спрашиваю себя: да неужели же вправду это было?.. И, однако, это так: я лежу в больнице, изувеченный и умирающий; передо мною, как живые, стоят перекоше-нные злобой лица, мне слышится крик "бей его!..". И они меня били, били! Били за то, что я пришел к ним на помощь, что я нес им свои силы, свои знания - всё... Господи, господи! Что же это - сон ли тяжелый, невероятный или голая правда?.. Не стыдно признаваться,- я и в эту минуту, когда пишу, плачу, как мальчик. Да, теперь только вижу я, как любил я народ и как мучительно горька обида от него.
Нужно умирать. Не смерть страшна мне: жизнь холодная и тусклая, полная бесплодных угры-зений,- бог с нею! Я об ней не жалею. Но так умирать!.. За что ты боролся, во имя чего умер? Чего ты достиг своею смертью? Ты только жертва, жертва бессмысленная, никому не нужная... И напрасно все твое существо протестует против обидной ненужности этой жертвы так и должно было быть...
20 августа
Мне не спится по ночам. Вытягивающая повязка на ноге мешает шевельнуться, воспоминание опять и опять рисует недавнюю картину. За стеною, в общей палате, слышен чей-то глухой ка-шель, из рукомойника звонко и мерно капает вода в таз. Я лежу на спине, смотрю, как по потолку ходят тени от мерцающего ночника,- и хочется горько плакать. Были силы, была любовь. А жизнь прошла даром и смерть приближается - такая же бессмысленная и бесплодная... Да, но какое я право имел ждать лучшей и более славной смерти?
Они били меня, как забежавшую бешеную собаку,- меня, против которого ничего не могли иметь. Пять недель работая среди них, каждым шагом доказывая свою готовность помогать и служить им, я не смог добиться с их стороны простого доверия, я принуждал их верить себе, но довольно было рюмки водки, чтоб все исчезло, и проснулось обычное стихийное чувство. Пять недель! Я в пять недель думал уничтожить то, что создавалось долгими годами. С каких это пор привыкли они встречать в нас друзей, когда видели они себе пользу от наших знаний, от всего, что ставило нас выше их? Мы всегда были им чужды и далеки, их ничто не связывало с нами. Для них мы были людьми другого мира, брезгливо сторонящимися от них и не хотящими их знать. И разве это не правда? Разве иначе была бы возможна та до ужаса глубокая пропасть, которая отделяет нас от них?
Я знаю: то, что я здесь пишу, избито и старо; мне бы самому в другое время показалось это фальшивым и фразистым. Но почему теперь в этих избитых фразах чувствуется мне столько тяже-лой правды, почему так жалко ничтожною кажется мне моя прошлая жизнь, моя деятельность и любовь? Я перечитывал дневник: жалобы на себя, на время, на всё... этим жалобам не было бы места, если бы я тогда видел и чувствовал то, что так ярко и так больно бьет мне теперь в глаза...
23 августа
Трудно писать, рука плохо слушается. Процесс в легких идет быстро, и жить остается не много. Я не знаю, почему теперь, когда все кончено, у меня так светло и радостно на душе. Часто слезы безграничного счастья подступают к горлу, и мне хочется сладко, вольно плакать.
Я часто впадаю в забытье. И когда я открываю глаза, я вижу сидящую у моих ног молчали-вую, понурую фигуру Степана. Как он сюда попал? Я вскоре узнал, он пришел к главному врачу больницы, поклонился ему в ноги и не встал с колен, пока тот не позволил ему оставаться при мне безотлучно. Я не знаю, когда он спит: днем ли проснешься, ночью,- Степан все сидит на своей табуретке - молчаливый, неподвижный... Я смотрю на этого дважды спасенного мною человека, и мне хочется крепко пожать его руку. Я пошевельнусь - он встает и поправляет сбившуюся подо мною подушку, дает мне пить. И я опять забываюсь...
Передо мною стоит Наташа. Она горько плачет, закрыв глаза рукою. Мне странно,- неужели Наташа тоже умеет плакать? Я тихо глажу ее трепещущую от рыданий руку и не могу оторвать от нее глаз. И я говорю ей, чтоб она любила людей, любила народ; что не нужно отчаиваться, нужно много и упорно работать, нужно искать дорогу, потому что работы страшно много... И теперь мне не стыдно говорить эти "высокие" слова. Она жадно слушает и не замечает, как слезы льются по ее лицу. А я смотрю на нее, и тихая радость овладевает мною; и я думаю о том, какая она славная девушка, и как много в жизни хорошего, и... и как хорошо умирать...
1892-1894
ПОВЕТРИЕ
Эпилог*
I
* Рассказ этот в свое время вызвал со стороны критики немало нареканий за то, что лишен действия и состоит из одних разговоров. Нарекания были вполне законны. Но показать представи-телей молодого поколения в действии было по тогдашним цензурным условиям совершенно не-мыслимо Даже в предлагаемом виде рассказ мог появиться в свет только после долгих мытарств. Время действия относится к лету 1896 года, когда в Петербурге вспыхнула знаменитая июньская стачка ткачей, отметившая собою нарождение у нас организованного рабочего движения. - Автор.
Богучаровский земский врач Сергей Андреевич Троицкий только что произвел горлосечение задыхавшейся от крупа девочке. Он накладывал швы на разрез раны, фельдшерица Ольга Петров-на, с сухим, желтоватым лицом, в белом фартуке, придерживала вставленную в трахею трубочку.
Больная еще не проснулась от хлороформа; она лежала неподвижно, изредка делая глубокие, свободные вдыхания; только когда Ольга Петровна шевелила трубочку, ребенок начинал кашлять, и тогда из отверстия трубочки с дующим шумом вылетали брызги кровавой слизи, а Сергей Андреевич и Ольга Петровна отшатывались в стороны.
Ольга Петровна зажмурила левый глаз, ощупала мизинцем щеку, на которой повисли две алых капельки, и сказала:
- Чуть-чуть мне сейчас в глаз не попало!
- Эка штука! - с шутливым пренебрежением ответил Сергей Андреевич.
Ольга Петровна обиженно протянула:
- Да-а! Я вовсе не хочу ослепнуть.
- С чего вам, Ольга Петровна, слепнуть? Мы с вами люди привычные: нас никакая зараза не смеет тронуть.
Ольга Петровна, скрывая улыбку, отвернулась, чтоб достать баночку с йодоформом; она дивилась, что такое сталось с Сергеем Андреевичем: всегда сумрачный и молчаливый, он сегодня все время шутил и болтал без умолку.
Больная медленно раскрыла большие, отуманенные глаза.
- Ну, Дунька, как дела? - спросил Сергей Андреевич, наклонился и ласково потрепал ее по пухлой, загорелой щеке.
Девочка вздохнула и, отвернув голову, молча закрыла глаза. Сиделка взяла ее на руки и понесла из операционной. Сергей Андреевич тщательно вымыл сулемою лицо и руки, простился с Ольгой Петровной и пошел из больницы домой.
Через дорогу, за канавою, засаженною лозинами, желтела зреющая рожь. Горизонт над рожью был свинцового цвета, серые тучи сплошь покрывали небо. Но тучи эти не грозили дождем, и от них только чувствовалось уютнее и ближе к земле. С востока слабо дул прохладный, бодрящий ветер.
Сергей Андреевич шел по дороге вдоль заросшей канавы, растирал ладонями цветки полыни и с счастливым, жизнерадостным чувством дышал навстречу ветру.
Сегодня у Сергея Андреевича был большой праздник: ему предстояло провести вечер с двумя гостями, каких он редко видел в своей глуши. Мысль об этих гостях рассеяла в Сергее Андреевиче обычные его заботы и горести, он чувствовал себя бодро, молодо и радостно.
Один из гостей уже со вчерашнего вечера находился у Сергея Андреевича и теперь ожидал его дома. Гость этот был его старый университетский товарищ Киселев, знаменитый организатор артелей. О нем в последнее время много писали в газетах. С Нижегородской выставки*, где он экспонировал изделия своих кустарей, Киселев по дороге заехал на сутки к Сергею Андреевичу и сегодня вечером уезжал. Сергей Андреевич проговорил с ним до поздней ночи и все утро после амбулаторного приема он не мог наслушаться Киселева, не мог наговориться с ним; глядя на этого человека, всю свою жизнь положившего на общее дело, Сергей Андреевич преисполнялся горде-ливою радостью за свое поколение, которое дало жизни таких деятелей.
* Нижегородская выставка - Нижегородская всероссийская художественно-промышленная выставка была открыта 28 мая 1896 года и работала по 1 октября 1896 года.
Другой гость, которого сегодня ждал Сергей Андреевич, была дочь соседнего помещика, Наталья Александровна Чеканова. Сергей Андреевич не видел ее четыре года. В то время Наташа только что кончила в гимназии и готовилась к аттестату зрелости для поступления на медицинс-кие курсы; это была девушка сорвиголова, с бродившими в душе смутными, широкими запросами, вся - порыв, вся - беспокойное искание. Осенью, против воли отца, она неожиданно уехала в Швейцарию и с тех пор как в воду канула; дошли слухи, что через два года она переехала в Петер-бург. Отец надеялся, что без денег Наташа долго не выдержит и сама воротится домой, но, нако-нец, потерял надежду; этой весною он написал ей в Петербург и приглашал приехать на лето в деревню. Наташа ответила, что очень занята и что навряд ли ей удастся скоро приехать. Тем не менее в начале июля она совершенно неожиданно явилась домой, не успев даже предупредить о приезде. По пути со станции она заехала к Сергею Андреевичу. Когда он увидел Наташу, у него сжалось сердце от жалости; видимо, за эти четыре года ей пришлось пережить немало: она сильно похудела и побледнела, выглядела нервной; но зато от нее так и повеяло на Сергея Андреевича бодростью, энергией и счастьем. Он с горячим интересом слушал торопливые, оживленные рассказы Наташи, наблюдал ее и думал: "Она нашла дорогу и верит в жизнь". Наташа пробыла у него не долее получаса, и Сергей Андреевич не успел поговорить с нею как следует. Вчера он известил ее о пребывании у него Киселева, и Наташа обещала приехать.
"Что-то стало из нее?" - с любопытством думал Сергей Андреевич, потирая руки.
И он улыбался при мысли о сегодняшнем вечере и радовался случаю освежиться и встряхну-ться, вздохнуть чистым воздухом того мира, где не личные заботы и печали томят людей.
Сергей Андреевич подошел к стоявшему против церкви ветхому домику. Из-под обросшей мохом тесовой крыши, словно исподлобья, смотрели на церковь пять маленьких окон. Вокруг дома теснились старые березы. У церковной ограды сын Сергея Андреевича, гимназист Володя, играл в городки с деревенскими ребятами.
Вдоль боковой стены тянулась широкая, потемневшая от дождей терраса с покосившимися столбиками и подгнившими перилами. На террасе блестел самовар. Дочь Сергея Андреевича, Люба, разливала чай. За столом сидели Киселев и сын богучаровского дьячка, студент-технолог Даев.
II
Когда Сергей Андреевич взошел на террасу, между Киселевым и Даевым кипел ярый спор, и на него почти не обратили внимания.
- Ну-ка, Любушка, плесни-ка и мне чайку! - обратился Сергей Андреевич к дочери.
Он взял налитый стакан чаю, положил в него лимон и со стаканом в руках подсел к спорив-шим.
Киселев был плотный и приземистый человек лет за сорок, с широким лицом и окладистою русою бородой; из-под высокого и очень крутого лба внимательно смотрели маленькие глазки, в которых была странная смесь наивности и хитрой практической сметки. Всем своим видом Киселев сильно напоминал ярославца-целовальника, но только практическую сметку свою он употреблял не на "объегоривание" и спаивание мужиков, а на дело широкой помощи им.
Взволнованно барабаня толстыми пальцами по скатерти, Киселев внимательно слушал студента.
- Что спорить? Сама по себе артель, разумеется, дело хорошее,- говорил Даев, стройный парень с черною бородкою и презрительно-надменною складкою меж тонких бровей.- Я не сомневаюсь, что этим путем вам удастся поднять на некоторое время благосостояние нескольких десятков кустарей. Но все силы, всю свою душу положить на такое безнадежное дело, как под-держка кустарной промышленности,- по-моему, пустая трата сил и времени.
- Почему же это кустарная промышленность - такое безнадежное дело? спросил Киселев.
- Потому что существует более совершенная форма производства, с которою не нашему кустарю бороться. Вы посмотрите, он уже по всей линии отступает перед фабрикою, и вовсе не по каким-нибудь случайным причинам машина с неотвратимою последовательностью вырывает из его рук один инструмент за другим, и если кустарь покамест хоть кое-как еще конкурирует с нею, то только благодаря своей пресловутой "связи с землей", которая позволяет ему ценить свой труд в грош.
- Так что, значит, и пускай себе "машина вырывает у него один инструмент за другим", пускай себе развивается фабрика? Так с этим и нужно примириться? - спросил Киселев, юморис-тически подняв брови.
- Миритесь не миритесь, а фабрика все равно задавит кустаря.
- Возмутительно! - Киселев ударил кулаком по столу.- Для вас это теория, а для меня это трупом пахнет!
- Полноте, какая тут теория! Нужно быть слепым, чтоб не видеть умирания кустарничества, и - вы меня извините - нужно не знать азбуки политической экономии, чтоб думать, что артель способна его оживить.
Сергей Андреевич, наклонившись над стаканом и помешивая ложечкой чай, угрюмо и недо-брожелательно слушал Даева. То, что он говорил, не было для Сергея Андреевича новостью: и раньше он уже не раз слышал от Даева подобные взгляды и по журнальной полемике был знаком с этим недавно народившимся у нас доктринерским учением, приветствующим развитие в России капитализма и на место живой, деятельной личности кладущим в основу истории слепую эконо-мическую необходимость.
Слушая теперь Даева, Сергей Андреевич начинал раздражаться все сильнее. Но ему хотелось удержать свое тихое и радостное настроение, и он постарался прекратить спор.
- Эх, Иван Иванович, ну, что ты с ним связываешься? - обратился он к Киселеву, обняв его за плечи, и шутливо махнул рукою в сторону Даева.- Эти новые люди - народ отпетый, с ними, брат, не столкуешься. Нам их с тобою и не понять - всех этих декадентов, символистов, марксис-тов, велосипедистов... Ну, а вот она, наконец, и Наталья Александровна.
Сергей Андреевич встал и шумно отодвинул стул.
III
К калитке, верхом на буланой лошади, подъехала девушка в соломенной шляпке и розовой кофточке, перехваченной на талии широким кожаным поясом. Она соскочила на землю и стала привязывать лошадь к плетню.
Сергей Андреевич радостно пошел навстречу.
- Наталья Александровна!.. Наконец-то!.. Здравствуйте!
Наташа с быстрою, немного сконфуженною усмешкою ответила на его пожатие и взошла на террасу. От кофточки падал розовый отблеск на бледное лицо, и от этого Наташа казалась свежее и здоровее, чем тогда, когда Сергей Андреевич видел ее в первый раз. Она поцеловалась с Любой, Сергей Андреевич представил ей Киселева и Даева.
- Какая вы уж большая стали! - сказала Наташа, с улыбкою оглядывая Любу.- Вы в каком теперь классе?
- Перешла в восьмой,- краснея, ответила Люба и стала наливать ей чай.
На минуту все замолчали.
- Ну, вот, Наталья Александровна, опять вы в наших краях,- заговорил Сергей Андреевич, с отеческою любовью глядя на нее А нам тут Иван Иванович рассказывал об организованных им артелях. Я вам вчера писал о нем.
- Вы давно уже ведете это дело? - спросила Наташа, украдкою приглядываясь к Киселеву.
- Четыре года веду,- неохотно ответил Киселев, еще полный впечатлений от разговора с Даевым.
Наташа нерешительно сказала.
- Вам, вероятно, уж надоело рассказывать?
- Да рассказывать-то нечего... Вот, если хотите, посмотрите наш артельный устав, там все сказано.
Он достал из бумажника сложенный вчетверо лист бумаги и передал Наташе. Наташа быстро развернула лист и с любопытством стала читать.
- Здесь сказано, что члены артели должны жить между собой "по божьей правде". А как поступает артель с членом, если он перестанет жить по правде? - спросила она.
- Разно бывает. Чаще всего урезонишь его,- мужик и одумается, сам поймет, что не дело затеял. Ну, случается, конечно, что иного ничем не проймешь,- такого приходится исключить, шелудивая овца все стадо портит.
Наташа стала расспрашивать, как часты у них вообще случаи исключения участников, на каких условиях принимаются новые члены, насколько сильна в артелях самодеятельность. Кисе-лев мало-помалу оживился и начал рассказывать. Он рассказывал долго и подробно.
Сергей Андреевич слушал с наслаждением. Ему уж было известно все, что рассказывал Киселев, но он был готов слушать еще и еще, без конца. На душе у него опять стало тихо, хорошо и радостно. Вечерело, небо по-прежнему было покрыто тучами; на западе, над прудом, тянулись золотистые облака фантастических очертаний. Теплый ветер слабо шумел в березах.
- Да, господа, это дело - живое и плодотворное дело,- закончил Киселев.- Оно доставля-ет столько нравственного удовлетворения, дает такие осязательные результаты, так много обещает в будущем, что я всякому скажу: если хотите хорошего счастья, если хотите с пользою употребить свои силы, то идите к нам, и вы не раскаетесь... хотя вот господин Даев и не согласен с этим.
Наташа быстро и внимательно взглянула на Даева.
- Я с этим также не согласна,- сказала она, опустив глаза
Сергей Андреевич насторожился.
- Почему?
- Это дело хорошее, но мне не верится чтоб оно много обещало в будущем. Из рассказов самого же Ивана Ивановича видно, что все держится только его личным влиянием: устранись Иван Иванович,- и его артели немедленно распадутся, как было уже столько раз.
- Почему же бы это им непременно распасться? - спросил Киселев.
- Потому что вы слишком много требуете от человека. Ваши артельщики должны жить "по божьей правде"; конечно, на почве мелкого производства единение только при таком условии и возможно; но ведь это значит совершенно не считаться с природою человека: "по божьей правде" способны жить подвижники, а не обыкновенные люди.
- Вот как! - протянул Сергей Андреевич и широко раскрыл глаза.- "При мелком произво-дстве единение невозможно". Наталья Александровна, да уж не собираетесь ли и вы по этому случаю выварить нашего кустаря в фабричном котле?
- Ни у меня, ни у кого нет столько сил, чтобы сделать это,- с усмешкой ответила Наташа. - А что исторический ход вещей его выварит,- в этом, разумеется, не может быть сомнения.
- Опять этот "исторический ход вещей"! - воскликнул Киселев.- Господа, да постыдитесь же хоть немного! Вы почтительно преклоняетесь перед всем, что готов сделать ваш "историчес-кий ход вещей". Если он обещает расплодить у нас фабрики, задавить кустаря, то и пускай будет так, пускай кустарь погибает?
Вмешался Даев.
- Сейчас, Иван Иванович, вопрос не о мерзостях, которые проделывает исторический ход вещей. Вопрос о том,- что можете вы дать вашим кустарям? В лучшем случае вам удастся поставить на ноги два-три десятка бедняков, и ничего больше. Это будет очень хорошим, добрым делом. Но какое же это может иметь серьезное общественное значение?
Сергей Андреевич почти с ненавистью слушал Даева. Даев говорил пренебрежительно-учительским тоном, словно и не надеясь на понятливость Киселева, и Сергею Андреевичу было досадно, чтот тот совершенно не замечает ни тона Даева, ни его резкостей.
Киселев глубоко вздохнул и поднялся с места.
- Я вижу только одно, господа,- сказал он,- вы не любите человека и не верите в него. Ну, скажите, неужели же вправду так-таки невозможно понять, что дружная работа выгоднее работы врозь, что лучше быть братьями, чем врагами? Вы злорадно указываете на неудачи... Что ж? Да, они есть! Но знаете ли вы, в каких условиях приходится жить мужику? Могут ли широко развить-ся при них те задатки любви и отзывчивости, которые заложены в его душе? А задатки в нем зало-жены богатые, смею вас уверить! Вы смеетесь над этим. Но меня вот что удивляет: вы молоды, жизни не знаете, знакомы с нею только из книг - и в рабочих людях видите зверей. Я знаю их, живу среди них вот уже пятнадцать лет,- и говорю вам, что это - люди, хорошие, честные люди! горячо воскликнул он.
- И я могу подтвердить это! - торжественно произнес Сергей Андреевич.
- Люба! Не знаешь ты, который теперь час? - вдруг громко спросил Володя.
Он уже с десять минут стоял на террасе, нетерпеливо и выразительно поглядывал на отца, но тот, занятый спором, не замечал его.
Киселев поспешно вынул часы.
- Ого, уж восьмой час! Пора, Сергей Андреевич, лошадь запрягать, а то я к поезду не поспею.
- Папа, Нежданчика запрячь? - быстро спросил просиявший Володя.
Все засмеялись.
- Э, брат, у тебя тут, я вижу, тонкая политика была! - протянул Даев, схватив Володю сзади под мышки.- То-то его вдруг заинтересовало, который теперь час!
- Папа, Степану нужно в ночное ехать! - крикнул Володя.
- Да уж придется тебе отвезти Ивана Ивановича,- ответил Сергей Андреевич.- Пускай только Степан лошадь запряжет.
- Ни одного ведь словца, разбойник, без политики не скажет! проговорил Даев, щекоча Володю.- Бить, брат, тебя некому, вот что.
- А вам? - возразил Володя, ежась и стараясь поймать пальцы Даева.
- Да ведь ты не даешься, злодей!
- Ну, например, за что вы меня щекочете?
- Скажи ты мне, к какой собственно мысли этот твой "пример" служит иллюстрацией?
Володя вывернулся из рук Даева и взобрался на перила.
- Никакой я вашей балюстрации не понимаю!
Он спустился на землю и через куртины помчался в конюшню.
Даев взял свой пустой стакан и подошел к Любе.
IV
Сергей Андреевич ревниво поглядывал на Даева. Он видел, как радостно вспыхнула Люба, когда Даев заговорил с нею: неужели он и его взгляды не возмущают ее?.. Даев сел на конце стола возле Любы и вступил с нею в разговор.
- Как для вас, господа, все эти вопросы с высоты теории легко решаются! - говорил между тем Киселев.- Для вас кустарь, мужик, фабричный все это отвлеченные понятия, а между тем они - люди, живые люди, с кровью, нервами и мозгом. "Они тоже страдают, радуются, им тоже хочется есть, не глядя на то, разрешает ли им это "исторический ход вещей"... Вот я в Нижнем получил от моих палашковских артельщиков письмо...
Киселев достал из бумажника грязную, исписанную каракулями бумагу, медленно надел на нос пенсне и, откинув голову, стал читать:
- "Дражайшему благодетелю нашему Ивану Ивановичу Киселеву от Ерофея Тукалина, Ивана Егорова и т. д. письмо". Письмо! - с улыбкою повторил он, мигнув бровями.- "Писали мы вам, что Косяков Петра продал кузницу ценою за 81 р. сер. и хотит, чтоб взять деньги в свою пользу. То поэтому, Иван Иванович, как хотите, так и делайте с ним. Но мы же оным не нуждаем-ся, потому что в той кузне еще не работали и не нуждаемся оной, а вы, как знаете, так делайте распоряжение"... Ну, и так дальше... "И еще кланяемся вам с благодарностью и просим не оставлять нас, за это будем об вас бога молить за ваши благодетельства нас, бедных людей"... Подписано: "братья артели" такие-то... Да, господа, и что вы там ни говорите, а я их не оставлю! - произнес он прерывающимся голосом, снимая пенсне.
- Какое письмо славное! - сказала Наташа с заблестевшими глазами.
- Ну, во-от! Не правда ли? - спросил Киселев.- Ведь невозможно, господа, так относить-ся! Книжки вам говорят, что по политической экономии артелями революции вашей нельзя достигнуть,- вам и довольно. А ведь это все живые люди; можно ли так рассуждать?.. Мне и не то еще приходилось слышать: переселения, например тоже вещь нежелательная, их незачем поощрять, потому что, видите ли, в таком случае у нас останется мало безземельных работников.
- Ну, это вы слышали от какого-нибудь молодца с Страстного бульвара!* с улыбкою сказала Наташа.
В глазах Киселева мелькнул лукавый огонек.
- Нет, я это полчаса назад за этим столом слышал,- медленно произнес он, вежливо улыбаясь.
* На Страстном бульваре находилась редакция реакционной газеты "Московские ведомости".
Наташа вспыхнула и в замешательстве наклонилась над чашкою.
- На очную ставку готов стать с господином Даевым,- прибавил Киселев.
- Я в этом отношении не согласна с Даевым,- Наташа выпрямилась и глядела в глаза Кисе-леву с неуспевшею еще сойти с лица краскою.- По-моему, переселения прямо желательны, по-тому что они повысят благосостояние и переселенцев, и остающихся, а это поведет к расширению внутреннего рынка.
Киселев слушал с чуть заметной усмешкою. "Не хочет раскрыть карт!" думал он. Сергей Андреевич откинулся на спинку стула и с беспощадным, вызывающим ожиданием глядел на Наташу.
- Ну-с, и что же дальше? Для вас это - только маленькое "разногласие" с господином Дае-вым?.. Странно! - Он усмехнулся и пожал плечами.- Сейчас только сами же вы признали его взгляды достойными Страстного бульвара, а теперь вдруг выходит, что это для вас - так себе, лишь незначительное разногласие!.. Гм! Ну, теперь мне совершенно ясно, почему именно на этом-то бульваре вы и встретили самое горячее сочувствие!
Даев, со стаканом в руках, подошел и остановился, помешивая ложечкою в стакане.
- Скажите, пожалуйста, Василий Семенович, как вы относитесь к переселенческому вопро-су? - обратился к нему Сергей Андреевич. Спросил он самым невинным голосом, но глаза его смотрели мрачно и враждебно.
- Слава богу, у нас, оказывается, и переселяться-то некуда,- ответил Даев, видимо забавля-ясь негодованием Сергея Андреевича.- Можно ли серьезно говорить у нас о переселении? Куль-тура земли самая первобытная, три четверти населения околачивается вокруг земли; этак нам скоро и всего земного шара не хватит. Выход отсюда для нас тот же, что был и для Западной Европы,- развитие промышленности, а вовсе не бегство в Сибирь.
Наташа стала возражать.
Сергей Андреевич слушал, горя негодованием. По такому существенному вопросу они спорили неохотно, с готовностью делали друг другу уступки,видимо, чтоб только поскорее столковаться и прийти к концу.
- К чему вы, Наталья Александровна, упоминаете о "живых людях", что они для вас? - воскликнул Сергей Андреевич.- Будьте же откровенны до конца: говорите о вашей промышлен-ности и оставьте живых людей в покое. Если бы они грозили, остановить развитие вашего капитализма, то разве вы стали бы с ними считаться? Что значит для вас эта сотня тысяч каких-то "живых людей", умирающих с голоду!
И сейчас же оба они соединились против него, доказывая, что если бы кто-нибудь мог остановить развитие капитализма, то и разговор был бы другой, при данных же условиях ничто остановить его не в силах.
Сергей Андреевич стал яро возражать, но положение его в споре было довольно неблагопри-ятное: в экономических вопросах он был очень не силен и только помнил что-то о рынках, отсут-ствие которых делает развитие русского капитализма невозможным. Противники же его, видимо, именно экономическими-то вопросами преимущественно и интересовались и засыпали его доказа-тельствами. Сергей Андреевич чувствовал, что они видят слабость его позиции, и его одинаково раздражал и снисходительный тон возражений Даева, и сожаление к нему, светившееся в глазах Наташи.
К спорящим присоединился и Киселев. Спор тянулся долго,- горячий, но утомительно-бесплодный, потому что спорящие стояли на слишком различных точках зрения. Для Сергея Андреевича и Киселева взгляды их противников были полны непримиримых противоречий, и они были убеждены, что те не хотят видеть этих противоречий только из упрямства: Даев и Наташа объявляли себя врагами капитализма - и в тоже время радовались его процветанию и усилению; говорили, что для широкого развития капитализма необходимы известные общественно-политиче-ские формы,- и в то же время утверждали, что сам же капитализм эти формы и создаст; истори-ческая жизнь, по их мнению, направлялась не подчиняющимися человеческой воле экономичес-кими законами, идти против которых было нелепо,- но отсюда для них не вытекал вывод, что при таком взгляде человек должен сидеть сложа руки.
- Разве все это не ясные до очевидности противоречия? - спрашивали Сергей Андреевич и Киселев.
Даев и Наташа в ответ пожимали плечами, удивляясь, как можно так плоско понимать вещи.
Впрочем, серьезно спорить и доказывать продолжала только Наташа; Даев больше забавлял-ся, наблюдая, какую нелепо-уродливую форму принимали их взгляды в понимании Сергея Андре-евича и Киселева.
Сергей Андреевич молча прошелся по террасе.
- Нет, господа, чтоб до такой можно было дойти узости, до такой чудовищной черствости и бессердечия,- этого я не ожидал! Ну, и времечко же теперь, нечего сказать,- довелось мне дожить!
- На время грех жаловаться,- серьезно возразил Даев,- время хорошее и чрезвычайно интересное. Великолепное время. А что касается ваших упреков в бессердечии, то, уверяю вас, Сергей Андреевич, убедить ими кого-нибудь очень трудно. Мы утверждаем, что Россия вступила на известный путь развития и что заставить ее свернуть с этого пути ничто не в состоянии; дока-жите, что мы ошибаемся; но вы вместо этого на все лады стараетесь нам втолковать, что наш взгляд "возмутителен". Странное отношение к действительности! Пора бы уж перестать судить о ее явлениях с точки зрения наших идеалов.
Сергей Андреевич с любопытством спросил:
- Вы полагаете, что пора?
- Да, я думаю, давно уже пора. Жизнь развивается по своим законам, не справляясь с ваши-ми идеалами; нечего и приставать к ней с этими идеалами; нужно принять те, которые диктует сама действительность.
- Боже мой, боже мой! И это - молодежь, надежда страны!..- воскликнул Сергей Андре-евич.
Он схватился за голову и взволнованно зашагал по террасе.
Наташа с неопределенною улыбкою смотрела на скатерть. Даев следил за Сергеем Андрееви-чем с нескрываемою ирониею.
- Если об этом говорить, то... Не завидую я стране, которой приходится довольствоваться надеждою на молодежь,- сказал он.- Слава богу, наша страна в этой надежде уж не нуждается. Вырос и выступил на сцену новый глубоко революционный класс...
- Да не на вас же, конечно, рассчитывать...
Голос Сергея Андреевича сорвался. Он махнул рукою и отошел к концу террасы.
Облака на западе сияли ослепительным золотым светом, весь запад горел золотом. Казалось, будто там раскинулись какие-то широкие, необъятные равнины; длинные золотые лучи пронизали их, расходясь до половины неба, на севере кучились и громоздились тяжелые облака с бронзовым оттенком. Зелень орешников и кленов стала странно яркого цвета, золотой отблеск лег на далекие нивы и деревни.
Сергей Андреевич, угрюмо прикусив губу, смотрел на торжествующе горевшее небо. Слезы душили его: так вот что стало из Наташи, вот в чем нашла она выход и успокоение!.. На Даева Сергей Андреевич давно уж махнул рукою. Прежде он недоумевал, как могла боевая натура Даева примириться с таким апофеозом квиетизма, потом, однако, решил, что жестокость нового учения вполне соответствовала черствому и недоброму характеру Даева. Но Наташа!..
Сергей Андреевич, вспомнил, как однажды, четыре года назад*, она заехала к нему с прогул-ки верхом, вместе с своим двоюродным братом, доктором Чекановым. Столько в ее глазах было тогда жизни и счастья, столько молодости, радостно рвущейся на простор, отзывчивой и любя-щей! Сергей Андреевич сам весь тот день чувствовал себя как бы помолодевшим. Потом он увидел Наташу два месяца спустя. Она только что воротилась из Слесарска, где на ее руках умер доктор Чеканов, насмерть избитый толпою во время холерных беспорядков. Изменилась она страшно: глаза ее горели глубоким, сосредоточенным огнем, всеми помыслами, всем своим существом она как бы ушла в одно желание - желание страдания и жертвы. В то время Наташа часто бывала у Сергея Андреевича и настойчиво расспрашивала его, что теперь всего нужнее делать, на что отдать свои силы. Он полюбил ее, как дочь, и жизнь для него стала светлее; никогда он не работал столько, как в то время, и работал радостно, без обычного раздражения и ворчаний. Вскоре Наташа уехала на юг сестрою милосердия, затем, по окончании холеры, за границу... И вот что теперь стало из нее!
* Впереди про это рассказано в дневниковой записи за 1 июля (стр. 34).
А между тем по-прежнему она была симпатична Сергею Андреевичу... Что же это за прокля-тая зараза, откуда забрала она столько всепокоряющей силы?!
Из-за сарая выехал на шарабане Володя. Он нахлестывал кнутом Нежданчика, поглядывая на балкон, не следит ли за ним отец, и лихо подкатил к калитке. У стола раздался шум отодвигаемых стульев. Сергей Андреевич воротился к гостям.
Киселев застегивал пальто и надевал дорожную сумку.
- Ну, прощайте, господа! - сказал он, протягивая свою широкую руку Наташе и Даеву.- Желаю вам всего хорошего. Делайте ваше "историческое" дело - открывайте фабрики, старай-тесь обезземелить крестьян, разрушить артель и кустарные промыслы,- может быть, вам когда-нибудь и станет стыдно за это. А мы - мы с нашими "братьями-артельщиками" не боимся вас... Вы не обижайтесь на меня!..- быстро прибавил он, добродушно улыбаясь и крепко пожимая обеими руками руку Даева.- Сердца у вас хорошие, только теория вас душит, вот в чем горе!
Даев рассмеялся и горячо пожал в ответ руку Киселева.
- А мне позвольте совершенно искренно пожелать вам возможно большего успеха.
Киселев спустился с террасы. Сергей Андреевич после всего происшедшего чувствовал к нему прилив особенной любви и нежности; он не спускал с Киселева мягкого, любовного взгляда. Киселев, ощупывая наполненные карманы пальто, остановился перед шарабаном.
- Доедет молодой человек? - спросил он, оглядывая маленькую фигурку Володи.
Володя покраснел и с обиженною улыбкою быстро взглянул на отца. Ничего, доедет... Только, брат, вот что,- сурово обратился Сергей Андреевич к Володе,- кнут пускай в дело пореже и. назад возвращайся через Басово, а не через Игнашкин Яр.
Лицо Киселева внезапно стало серьезным.
- Ну, Сергей Андреевич, оставайся здоровым! - вздохнул он и раскрыл объятия.- Бог весть, когда теперь свидимся.
Они крепко поцеловались три раза накрест. Потом Сергей Андреевич еще раз прижал к себе Киселева и долго, горячо поцеловал его, как бы желая этим поцелуем выразить всю силу своего уважения и любви к нему.
Киселев ступил на подножку шарабана, тяжело накренившегося под ним, уселся и еще раз ощупал карманы. Володя тронул Нежданчика.
V
Сергей Андреевич воротился на террасу. В душе у него кипело. Его мучило, что на все его упреки Наташа и Даев отвечали только пожиманием плеч и сдержанной улыбкой; и ему хотелось хоть в чем-нибудь пристыдить их.
Наташа, Люба и Даев сидели у самовара и разговаривали. Сергей Андреевич, насупившись, несколько раз прошелся по террасе.
- Извините, господа,- сказал он.- Ну, можно ли было завязывать с Иваном Ивановичем такой спор? Неужели вы не чувствовали, до чего это было грубо и бестактно?
Даев удивленно поднял брови.
- Почему?
- Какая была у вас цель? Неужели - убедить Ивана Ивановича, что дело всей его жизни - пустяки, что от него надо отказаться?
- Я решительно не могу понять такого страха перед свободным обсуждением. Тогда и я вас упрекну: зачем вы с нами спорите? Может быть, и вы нас убедите отказаться от нашей деятель-ности? А относительно Киселева вы напрасно беспокоитесь: он настолько верит в свое дело и настолько туп, что его никто не переубедит. И вы меня извините, Сергей Андреевич, я думаю, что возражения наши больше огорчили не его, а вас, потому что вы в душе и сами не слишком-то верите в чудеса артели.
- Никто о чудесах и не говорит,- устало произнес Сергей Андреевич.- Но дело это, во всяком случае, хорошее, и к нему непозволительно относиться так свысока, как вы делаете.
- Позвольте, Сергей Андреевич, Иван Иванович говорил именно о чудесах,возразила Наташа.- Но мне хотелось бы знать вот что: вы все время возражали нам, защищали Киселева; как же, однако, сами вы смотрите хоть бы на ту же общину или артель? Мне это осталось неясным.
- Не знаю, Наталья Александровна! Это только для вас будущее ясно, как на ладони; по-моему, жизнь сложнее всяких схем, и никто, относящийся к ней сколько-нибудь добросовестно, не возьмется вам отвечать.
- Но ведь выдвигает же эта жизнь какие-нибудь исторические задачи? Во что же верить, каким путем идти? Что нужно делать?
Это были те же вопросы, которые Сергей Андреевич слышал от Наташи и четыре года назад. Тогда она с тоскою ждала от него, чтоб он дал ей веру в жизнь и указал дорогу,- и ему было тяжело, что он не может дать ей этой веры и что для него самого дорога неясна. Теперь, когда На-таша верила и стояла на дороге, Сергея Андреевича приводила в негодование самая возможность тех вопросов, которые она ему задавала.
Волнуясь и раздражаясь, он стал доказывать, что жизнь предъявляет много разнообразных запросов и удовлетворение всех их одинаково необходимо, а будущее само уж должно решить, "историческою" ли была данная задача, или нет; что нельзя гоняться за какими-то отвлеченными историческими задачами, когда кругом так много насущного дела и так мало работников.
- Ну да, то же самое я слышала от вас и четыре года назад,- сказала Наташа,- "не знаю" - и поэтому всякое дело одинаково хорошо и важно; только тогда вы не думали, что иначе и не может быть...
Наташа быстро прошлась по террасе.
- Как вы можете с этим жить! - произнесла она и с дрожью повела плечами.- Киселев наивен и живет вне времени, но он по крайней мере верит в свое дело; а во что верите вы? В окружающей жизни идет коренная, давно невиданная ломка, в этой ломке падает и гибнет одно, незаметно нарождается другое, жизнь перестраивается на совершенно новый лад, выдвигаются совершенно новые задачи. И вы стоите перед этим хаосом, потеряв под ногами всякую почву; старое вы бы рады удержать, но понимаете, что оно гибнет бесповоротно; к нарождающемуся новому не испытываете ничего, кроме недоверия и ненависти. Где же для вас выход? На все вы можете дать только один ответ: "не знаю!" Ведь перед вами такая пустота, такой кромешный мрак, что подумать жутко!.. И во имя этой-то пустоты вы вооружаетесь против нас и готовы обвинить чуть не в ренегатстве всех, кто покидает ваш лагерь! Да оставаться в вашем лагере невозможно уж по одному тому, что это значит прямо обречь себя на духовную смерть.
- И не оставайтесь, Наталья Александровна, ищите дорогу! Когда вы ее найдете, мы первые же с радостью пойдем за вами. Но вместо того чтоб искать, вы зажмуриваете глаза, самоуверенно объявляете: "мы знаем!" там, где знать ничего не можете, и с легким сердцем готовы губить все, что не подходит под вашу схему. Разве это значит найти дорогу?.. Нет, Наталья Александровна, колоссальный успех вашей, с позволения сказать, "программы" я могу лишь объяснить совсем другим - тем всеобщим одичанием, которое вызвано теперешним безвременьем.
- Я думаю, успех ее объясняется тем, что сама жизнь слишком неопровержимо доказала ее правильность. Если бы вы видели, какие радостные, кипучие родники борьбы и жизни бьют там, куда пошли мы!.. А за все то, что мы будто бы собираемся губить, вы можете быть совершенно спокойны: как можем мы что-нибудь губить? Мы никакой силы собою не представляем!
Сергей Андреевич молча оглядел Наташу и едко усмехнулся.
- Да, резюме во всяком случае получается весьма поучительное,- и уж, конечно, где ж тут может быть речь о "духовной смерти"! Мы силы никакой не представляем. Идеалы наши подчиняем действительности. Нигде никому помочь не можем...
Наташа хотела возразить, нервно пожала плечами и замолчала. Даев, посмеиваясь, следил за нею.
- Я думаю, спор давно уж пора кончить,- сказал он.- Ясно, что мы говорим на разных языках и никогда не столкуемся.
- Действительно, пора кончить: мне уже давно время ехать.- Наташа быстро встала.
- Вот-те раз! Наталья Александровна, полноте, куда это вам? всполошился Сергей Андреевич.- Сейчас ужин готов. Много ли вам ехать-то, всего пять верст!..
Наташа улыбнулась.
- Нет, не пять, а тридцать пять. Я в город еду, к вам по дороге заехала.
- В таком случае, ехать уж слишком поздно. Когда вы теперь в город приедете,- завтра на заре! Ведь вы не мужчина, Наталья Александровна: мало ли что может случиться по дороге! Ночи теперь темные. Оставайтесь-ка лучше у нас ночевать. Переночуете с Любой, а завтра утром напьетесь себе чаю и поедете.
- Вот еще! - рассмеялась Наташа.- Какая, подумаешь, опасная дорога! У меня в городе дело есть, завтра утром непременно нужно быть; да и жарко ехать днем.
Сергей Андреевич помолчал.
- Ну, господь с вами!
Наташа спустилась с лесенки и стала отвязывать от загородки лошадь. Сергей Андреевич, задумчиво теребя бороду, молча смотрел, как Наташа взнуздывала лошадь, как Даев подтягивал на седле подпруги. Наташа перекинула поводья на руку.
- Спасибо вам, Наталья Александровна, что заехали,- медленно произнес Сергей Андрее-вич.- Но должен сознаться,- с горечью прибавил он,- не такою думал я вас увидеть.
- Какая есть! - ответила Наташа с своею быстрою усмешкою.
Сергей Андреевич нахмурился и молча пожал ее протянутую руку.
VI
Наташа уехала. Сергей Андреевич постоял, засунув руки в карманы, надел фуражку и медле-нно пошел по деревенской улице.
Запад уже не горел золотом. Он был покрыт ярки-розовыми, клочковатыми облаками, выгля-девшими, как вспаханное поле. По дороге гнали стадо; среди сплошного блеянья овец слышалось протяжное мычанье коров и хлопанье кнута. Мужики, верхом на устало шагавших лошадях, с запрокинутыми сохами возвращались с пахоты. Сергей Андреевич свернул в переулок и через обсаженные ивами конопляники вышел в поле. Он долго шел по дороге, понурившись и хмуро глядя в землю. На душе у него было тяжело и смутно.
Дорога мимо полос крестьянской ржи сворачивала к Тормину. Сергей Андреевич присел на высокую межу, заросшую икотником и полевою рябинкою. Заря гасла, розовый цвет держался только на краях облаков и, наконец, исчез. Облака стали скучного свинцово-серого цвета. По широкой равнине, среди хлебов, мягко темнели деревни, в дубовых кустах Игнашкина Яра зами-гал костер. Мужик, с полным мешком за плечами, шел по тропинке через рожь. По-прежнему было тепло, и чувствовалась близость к земле, и по-прежнему медленно двигались в небе серые тучи, не угрожавшие дождем.
Мужик с мешком вышел на дорогу и повернул по направлению к Тормину.
- Прогуляться вышел по холодочку? - ласково обратился он к Сергею Андреевичу, порав-нявшись с ним.
- Это ты, Капитон! Добрый вечер! Откуда бог несет?
Капитон спустил мешок на землю и достал из кармана кисет.
- Ходил к мельничихе, вот мучицы забрал до новины...
Он набил табаком трубку и спрятал кисет.
- Ну, дай посижу с тобою, передохну маленько,- сказал он, сел на межу рядом с Сергеем Андреевичем и стал закуривать.
- Как старуха твоя поживает? - спросил Сергей Андреевич.
- Опух в ногах уничтожился, слава богу. Под сердце нет-нет да подкатит, а только работает нынче хорошо, дай бог тебе здоровья.
Они помолчали.
- Вот рожь-то какая уродилась! И косить нечего будет,- сказал Сергей Андреевич и кивнул на тянувшуюся перед ним полосу; редкие, чахлые колосья ржи совершенно тонули в море густых васильков и полыни.
Капитон поглядел на полосу и неохотно ответил:
- Скосишь, брат, и такую. Моя вот полоска такая же точно.
- Посеялся поздно, что ли?
- А то с чего же?.. Приели к Филиппову дню хлебушко, ну, и набрал по четверти - у мель-ничихи, у Кузьмича, у санинского барина. Отдать-то отдай четверть, а отработать за нее надо ай нет? Там скоси десятину, там скоси;ан свой сев-то и ушел. Вот и коси теперь васильки... А тут еще конь пал у меня на Аграфенин день,- прибавил он, помолчав.
- Ну, брат, плохо твое дело! Как же ты теперь жить будешь?
- Да уж... как хошь, так и живи,- медленно ответил Капитон и развел руками.
Сергей Андреевич угрюмо возразил:
- "Как хошь"... Ведь как-нибудь надо же прожить!
- Как же не надо? Знамо дело,- надо.
- Так как же ты проживешь?
- Как! Н-ну...- Капитон подумал.- Кабы сын был у меня, в люди бы отдал: все кой-что домой бы принес
- Так ведь нет же сына у тебя!
- То-то что нет! Вот я же тебе и объясняю: как хошь, мол, так и живи.
Сергей Андреевич замолчал. Капитон тоже молчал и задумчиво попыхивал трубкою.
- Жизнь томная, это что говорить. То-омная жизнь! - произнес он словно про себя.
Сергей Андреевич, угрюмо сдвинув брови, смотрел вдаль. Он припоминал сегодняшний спор и думал о том, что бы испытывали Наташа и Даев, слушая Капитона. Сергей Андреевич был убежден, что они ликовали бы в душе, глядя на этого горького пролетария, которого даже по недоразумению никто не назвал бы самостоятельным хозяином.
Капитон докурил трубку, простился с Сергеем Андреевичем и пошел своею дорогою.
Равнина темнела, в деревнях засветились огоньки. По дороге между овсами проскакал на ночное запоздавший парень, в рваном зипуне. Последний отблеск зари гас на тучах. Трудовой день кончился, надвигалась теплая и темная облачная ночь.
Сергей Андреевич стоял, оглядывая даль; он чувствовал, как дорога и близка ему эта окружа-ющая его бедная, тихая жизнь, сколько удовлетворения испытывал он, отдавая на служение ей свои силы. И он думал о Киселеве, думал о сотнях рассеянных по широкой русской земле безвестных работников, делающих в глуши свое трудное, полезное и невидное дело... Да, ими всеми уже сделано кое-что, они с гордостью могут указать на плоды своего дела. Те, узкие и черствые, относятся к этому делу свысока... Что-то сами они сделают? И тяжелая злоба к ним шевельнулась в Сергее Андреевиче, и он почувствовал, что никогда не примирится с ними, никогда не протянет им руки...
Через всю свою жизнь, полную ударов и разочарований, он пронес нетронутым одно - горя-чую любовь к народу и его душе, облагороженной и просветленной великою властью земли. И эта любовь, и его тоска перед тем, что так чужда ему народная душа,- все это для них смешно и непонятно. Им смешны сомнения и раздумье над путями, какими пойдет выбивающаяся из колеи народная жизнь. К чему раздумывать и искать, к чему бороться? Слепая историческая необхо-димость - для них высший суд, и они с трезвенною покорностью склоняют перед нею головы...
- Да, что-то они сделают? - повторял Сергей Андреевич, мрачно глядя в темноту.
1897