Пран Натх

Время действия: три года после начала нового столетия. Красная пыль, что некогда была плодородной горной почвой, дрожит в воздухе. Она оседает на всадника, который медленно продвигается по оврагам, избороздившим равнины к югу от гор. Пыль сушит горло, тонкой пленкой покрывает одежды, забивает поры розового потного английского лица.

Его зовут Рональд Форрестер, и пыль — его специальность. Точнее сказать — борьба с пылью. Членам Европейского клуба в Симле[1] не надоедает эта шутка: Форрестер — лесник[2]. Пару раз он пытался объяснить это подчиненным-индусам, но они не поняли юмора. Индусы полагают, что имя пришло к нему вместе с работой. Лесник-сахиб[3]. Как инженер-сахиб или мистер судья.

Форрестер-сахиб борется с пылью. Семь лет он провел в горах, высаживая защитные пояса молодых деревьев и добиваясь исполнения запретов на вырубку леса и нелицензированный выпас скота. Даже сейчас, в отпуске, работа следует за ним по пятам.

Он делает глоток солоноватой воды из фляжки и напрягается в седле, когда камни из-под копыт катятся по крутому, сухому склону. День клонится к вечеру, жара спадает. Небо испятнано иссиня-черными тучами, которые пригнал муссон, — со дня на день начнется сезон дождей. Он хочет, чтобы это случилось поскорее.

Форрестер приехал в эту страну именно потому, что здесь не было деревьев. На службе, посиживая на веранде правительственного бунгало, он полагал, что отсутствие деревьев сделает его путешествие тихим и спокойным. Теперь все вокруг ему не нравится. Безотрадная страна. Единственные растения здесь — пучки острой желтой травы и чахлые терновые кусты. В этом пейзаже он чувствует себя неловко, не на месте.

По утрам, когда солнце раскаляет его палатку, Форрестер видит сны. Сны о деревьях. Полки гималайских кедров шагают по долинам и по взгорьям. Этакие хвойные «красные мундиры»[4]. Баньяны, разметав корни-щупальца, черной листвой застят синеву неба. Дубы причудливых форм и плакучие ивы видоизменяются на грани сна и яви, пока он ворочается в постели. И он просыпается — потный, утомленный, раздраженный. Он едва успевает побриться, как пот и пыль уже снова сбегают со лба красными ручейками. Форрестер знает: кроме себя, винить некого. Все говорили ему, что он выбрал дурацкое время для путешествий на юг.

Если спросить, что он здесь делает, Форрестер затруднится с ответом. Возможно, он приехал из упрямства, потому что в это время года все остальные едут на север, в прохладу предгорий. Он провел в седле три недели. В поисках чего? Чего-то такого, что заполнило бы брешь.

Более опытный человек сказал бы, что эта брешь имеет форму женщины, и посвятил бы свою жизнь в Симле охоте на невест — на чаепитиях и матчах поло. Вместо этого Форрестер, неуживчивый, молчаливый, скачет по оврагам — воплощенная пустота, обернутая в хаки, видящая сны о деревьях, пустота, ждущая чего-то, что заполнило бы ее.

То, чего он ждет, находится от него не более чем в миле. Когда опускается солнце, Форрестер замечает вдали отблески металла и ярко-розовое пятно. Он останавливается и смотрит. За последние полтора дня он не встретил ни одной живой души. Постепенно он различает целый отряд. Скорее всего, это — землевладельцы-раджпуты[5]. Они ведут за собой верблюдов и сопровождают занавешенный паланкин, подпрыгивающий на плечах четверых носильщиков.

К тому времени как процессия оказывается на расстоянии оклика, солнце уже почти погрузилось за горизонт. Форрестер ждет. Его лошадь бьет копытами по берегу высохшего русла реки. Носильщики паланкина останавливаются немного поодаль и опускают свой груз. Головы их обмотаны огромными розовыми тюрбанами, у них ухоженные длинные усы. Они смотрят на потеющего англичанина, как покупатели на молодого бычка. Восемь пар черных глаз, любопытных и бесстрастных.

Из-за спин неожиданно выныривает худой мужчина средних лет, одетый в набедренную повязку-дхоти и неопрятную белую рубашку; под мышкой у него зажат черный зонтик. Его внешность кажется неуместной посреди оголенной земли. Очевидно, что здесь он главный, и он, похоже, раздражен тем, что его слуги остановились, не дождавшись его указаний. Протискиваясь вперед, он приветствует Форрестера по восточному обычаю. Форрестер собирается заговорить на хинди, но мужчина здоровается с ним по-английски:

— Похоже, будет дождь, а?

Оба поднимают глаза к небу. Как бы в ответ, увесистая капля воды разбивается о лицо Форрестера.

* * *

Внутри паланкина жарко и тесно. Запахи пищи, грязного тела и розовой воды смешиваются с другим запахом, острым и горьким. Рука Амриты снова протягивается к маленькой сандаловой коробочке с пилюлями. Она смотрит на руку так, как смотрела бы на змею, скользящую по каменному полу, — отрешенно, на грани отвращения. Да, это ее рука, но только сейчас, только на время. Амрита знает, что она — не тело. Это кто-то другой, играющий коробочкой, и ключиком, и шариками липкой черной смолы.

Глухой удар. Остановились. Голоса снаружи. Амрита радуется. Ей девятнадцать лет, это ее последнее путешествие, и любая отсрочка — повод для праздника. Она глотает еще одну пилюлю опиума, чувствуя на языке горечь смолы.

Как это бывает каждый год, ветер долго дует с юго-запада, перекатывая груз густого воздуха по равнине, чтобы затем крепко ударить им по горам. Теперь висячие гроздья облаков созрели настолько, что не выдерживают собственной тяжести и падают.

Итак, дождь.

С невообразимым напором он обрушивается на горы. Застигнутые на открытом месте пастухи и дровосеки, накинув платки на голову, бегут в укрытие. Затем дождь обрушивается на подножия гор, заливая костры, сминая крыши, вызывая улыбки у тех, кто выбежал из дома — поприветствовать воду, которую ждали так долго.

Наконец дождь приходит в пустыню. Форрестер слышит собственные слова: «Да, самое время, чтобы разбить лагерь». Возможно, Моти Лал оскорблен его бесцеремонностью, но Форрестеру не до него. Его глаза прикованы к паланкину. У вышитой занавески суетится служанка. Обитательница паланкина не осмелилась даже выглянуть наружу. Форрестер гадает, больна ли она или просто очень стара.

Вскоре дождь становится размеренным. Набухшие капли шлепаются в пыль, как маленькие бомбы. Стреноженные верблюды нервничают и ворчат. Слуги бегают взад-вперед, распаковывая поклажу. Пока Форрестер спешивается и расседлывает лошадь, Моти Лал непрерывно болтает. Моти Лал здесь не начальник, о нет, всего лишь доверенное лицо семьи. Ему выпало сопровождать молодую госпожу к дяде в Агру. Крайне необычно, да, но на то есть причины.

На что этот чертов идиот намекает? Форрестер спрашивает, откуда они пришли. Мужчина называет маленький городок, по меньшей мере, в двухстах милях к западу от их стоянки.

— И вы прошли весь этот путь пешком?

— Да, сэр. Молодая госпожа сказала: только пешком.

— Но почему вы не поехали на поезде? Агра отсюда в сотнях миль.

— Таковы особые обстоятельства. Понимаете?

Форрестер не понимает. В этот момент он гораздо больше озабочен тем, чтобы успеть поставить палатку, — похоже, ливень усиливается с каждой секундой. Моти Лал поднимает зонт и держит его над англичанином, пока тот вбивает колышки. Стоит, не обеспечивая при этом никакого укрытия. Форрестер ругается вполголоса, но все это время в его голове крутится единственная мысль: так, значит, она молода.


Дождь сочится сквозь крышу и капает ей на колени. Амрита запрокидывает голову и высовывает язык. Снаружи темно, и ей становится холодно. Чтобы избавиться от этого ощущения, она вспоминает, как в самую жару ходила по крыше отцовского хавели[6]. Она явственно чувствует прикосновение обжигающего воздуха к рукам и лицу. Она слышит глухие удары, с которыми выбивают ковры, и свист метелок — это служанки выметают песок с пола. Но жара ведет к мыслям об отце, о том, как она шла вокруг погребального костра, а жрец бросал в него гхи[7], чтобы пламя горело ярче. И она возвращается в темноту и холод. Капли воды падают ей на лоб, на скулы, на язык. Теперь уже дождь льет сплошным потоком. Промокшие занавески неуклюже шлепают. За ней никто не приходит. Никто даже не объяснил ей, что случилось. Без матери и отца она теперь — госпожа. Только бы ей хватило сил отстоять свои права.

Амрита отпирает свою коробочку, заслоняя ее от воды. Ее доставят к дяде, и это будет конец. Дядя пишет, что уже нашел ей мужа. Старуха-служанка говорит: по меньшей мере, ты приедешь с хорошим приданым. Ты намного богаче других девушек. Ты должна благодарить Бога.


За полчаса пыль превращается в грязь. Несмотря на палатку, Форрестер вымок насквозь. Он взбирается на вершину холма и озирает пустыню, покрытую путаным узором долин и кряжей. Укрыться негде. Когда ветер ударяет его по шлему, он вдруг понимает, что, пожалуй, сглупил. Красно-коричневый мир стал серым, вода плотной завесой затемнила горизонт. Он стоит в самом эпицентре, и ни одного деревца в поле зрения. Он — самое высокое, что есть в этом пейзаже. Оглядываясь на палатку, поставленную на дне глубокого оврага, он задается вопросом: сколько продлится буря? Индусы, пытаясь соорудить себе убежище, все еще возятся с веревками и колышками. Удивительно, но паланкин стоит там, где его оставили.

Вскоре мутный ручей пробегает по оврагу, разделяя армейскую палатку Форрестера и укрепления индийцев, сделанные из брезента и бамбука. Носильщики, похожие на стаю унылых птиц, жмутся друг к другу, съежившись на корточках, и курят биди[8]. Моти Лал поднимается на холм, чтобы вовлечь Форрестера в новую беседу, затем следует за ним по пятам вниз по склону и приседает у входа в палатку. В конце концов Форрестер вынужден сдаться и заговорить:

— Так кто именно ваша госпожа?

Лицо Моти Лала мрачнеет.


Она всегда была неуправляемой, еще до того, как умерла ее мать. Но, как бы она себя ни вела, отец не обращал на нее внимания — ростовщик, он был слишком занят, чтобы волноваться о том, что происходит за пределами гроссбухов в матерчатых переплетах. Когда слуги сообщали ему о том, что девочка запустила чашкой в носильщика, что она отказалась от еды, что ее видели у Ворот кремации, где она говорила с женщиной из племени биканери, он пожимал плечами. По утрам служанка вычесывала из ее волос столько песка, будто она провела ночь в пустыне.

Девочка навлекала позор на семью. А поскольку господин предпочитал этого не знать, ее воспитание целиком ложилось на плечи старшего клерка. Сначала Моти Лал прибегал к словам. Затем, найдя лепешку липкой черной смолы в ее шкатулке, он вытащил девчонку во внутренний двор и побил резной палкой, которой обычно отпугивали обезьян. Три дня Амрита просидела взаперти в своей комнате. Оторвавшись от обдумывания земельной сделки, господин рассеянно поинтересовался, кто это плачет в его доме. Узнав, что плачет его дочь, он удивился. Она что, хочет чего-нибудь? — спросил он.

Как только засов отодвинули, Амрита исчезла; вернувшись, путано рассказывала о деревьях и стремительно несущейся воде. Моти Лал так и не смог выяснить, кто приносил ей наркотики. Постепенно она потеряла интерес ко всему остальному. Просто легла в постель и перестала разговаривать. Как будто удалилась в другой мир. Ему пришлось трясти ее за плечи и бить по щекам, прежде чем до нее дошла весть об отце…

Его убийца использовал кусок проволоки, аккуратно обмотанный вокруг шеи. Тело нашли на куче мусора за пределами городских стен, подошвы ступней были обращены к небу, как две бледные рыбы. Никто не выразил удивления. Ростовщики не пользуются популярностью в обществе. «Ты понимаешь или нет, — кричал на нее Моти Лал, — теперь ты совершенно одна!»


Амрита знала: близится потоп. Земля утонет, но, подобно первочеловеку Ману[9], она сама переплывет океан и спасется. Она складывает ладони лодочкой и видит, как крохотная рыбка извивается и переворачивается в дождевой воде. Этой рыбкой Господь дает ей знак, и, хотя она продрогла до костей, маленькая рогатая рыбка означает, что она уцелеет.

За ней по-прежнему никто не приходит. Вода заполняет паланкин, пропитывая занавески и подушки, непрерывным потоком бежит по деревянной раме. У Амриты нет шали. Тонкое сари облепляет кожу и не защищает от холода. Она и не ждет, что кто-то придет. Моти Лал ненавидит ее и желает ей смерти. Он и не должен ей помогать. Ей самой нужно что-то предпринять, но что? Потоп неизбежен.


Когда пришло время отправляться в путь, Моти Лал приказал запереть дом и упаковать ценные вещи в сундуки, чтобы доставить их на конечную станцию железной дороги. Лавочники сидели у своих весов и сплевывали сок бетеля в сточную канаву, показывая друг другу пальцами на имущество убитого кашмирца-ростовщика: ковры, весы. Волы помахивали хвостами, погонщики почесывались. Все было готово. И тогда девчонка отказалась ехать.

Когда Моти Лал ударил ее, она легла на пол и сказала, что покончит с собой. Моти Лал снова ударил ее и сказал, что ему наплевать, что она с собой сделает, но он дал слово ее дяде доставить ее в Агру для бракосочетания. Она сказала, что у нее нет в Агре никакого дяди, а брак ничего для нее не значит, потому что она скоро умрет. Моти Лал бил ее до тех пор, пока у него не заболела рука. Когда ее лицо распухло и зуб зашатался в десне, она сказала, что согласна, но только не на поезде. В конце концов он сдался.

Моти Лал сдался, и теперь он идет по стране, неделя за неделей, пот струится с его лысеющей макушки, в паланкине лежит неподвижная Амрита, и к ней приходят видения. Каждый день, просовывая ноги в пыльные чаппалы[10], он все больше убеждается в том, что это абсурдно. Он, уважаемый человек, занимающий положение в обществе, имеющий аттестат об образовании, тащится по пустыне, как нищий. Каждый день он приседает для утреннего испражнения, и одна и та же мысль всплывает в его голове: ее воля сильнее, чем его воля. Этой девчонке плевать на собственную смерть. Она будто издевается над ним.

Она, все чаще думает Моти Лал, заслуживает того, чтобы ее оставили тут, в холоде и под дождем. Тогда он сможет спокойно сесть на поезд, зная, что все уже позади. Сейчас же его изумляет, что эта дрянная и упрямая девчонка не позаботилась даже о том, чтобы перетащить свою клетку в укрытие, туда, где сухо. Вода хлещет с невиданной силой, вырываясь из неба, как кровь из открытой раны.


Форрестер понимает, что наступил конец света. Вода движется с невероятной скоростью, как будто гигантская рука толкает ее вниз. Она обрушивается на пустыню, ломится сквозь узкие трещины в почве и наконец достигает оврага, где Форрестер стоит на коленях, пытаясь воткнуть колышек от палатки обратно, в раскисшую мокрую почву. Он поднимает глаза, и огромная белая стена возникает перед ним.

— О, Господи… — начинает он. Затем стена поглощает его.

* * *

Паланкин раздавлен, как детская игрушка. Амрита улыбается. Верблюды ревут и напрягают мышцы в своих путах, поворачиваясь так и эдак в отчаянных попытках освободиться. Людей и тюки засосало внутрь потока. На мгновение Моти Лал удерживает свой зонтик, стоя очень прямо посреди взбаламученной пены. На его лице — удивление. Затем поток подхватывает его, и зонт скользит прочь по поверхности. Пока легкие Моти Лала наполняются водой, он озабоченно думает о том, как дорого ему обойдется замена зонта.

Затем он тонет.

На этом все должно закончиться. Но маленькие чудеса вплетены в узор каждого крупного события. Форрестеру удается за что-то зацепиться. Белая вода ревет вокруг него, но голова остается на поверхности, рот и нос открыты для дыхания. Когда маленькие руки хватают его за запястья и помогают выбраться из потока, он перестает понимать, что происходит. Его сознание плывет по воле волн.

Он карабкается по склону и, задыхаясь, падает на четвереньки. Постепенно он осознает, что находится в каком-то сухом и темном месте, и поднимается на ноги. Вход в пещеру. Прикосновение маленьких пальцев. Он отшатывается, затем собирается с духом и позволяет кому-то взять себя за руку. Его ведут дальше. Он снова падает, его ноги еще не вполне слушаются приказов. Он пытается дышать медленнее. Когда в темноте вспыхивает огонь, он решает, что уже умер.

Богиня-мать стоит перед ним в отсветах костра. Вид ее ужасен. Ее тело вымазано в грязи. Спутанные волосы свисают на лицо. Она абсолютно нага. Стоя на коленях, он краснеет и отводит глаза, трепеща перед темными кончиками грудей, изгибом живота, маленьким треугольником внизу. Она куда более реальна, чем девушки, населявшие его ночи в горах.

Форрестер понимает: это мираж. Он умер во время потопа. Теперь перед ним какое-то явление, вроде тех, которые обычно вызывают с помощью верчения столов и спиритических планшеток. Но она кажется реальной, эта богиня. Вылепленная потоком из сырой глины. Неужели он ее создал, изваял в бессонные ночи блужданий по пустыне? Такое возможно — если человеку чего-то недостает, он может призвать это «что-то» к жизни.

Она делает шаг по направлению к нему и начинает расстегивать его рубашку. Он чувствует усилия пальцев на пуговицах, и прикосновение мокрых волос к щеке, и чистый густой запах женщины, и грязи, и масла для волос. Его руки скользят по ее телу и касаются кожи, исцарапанной камнями и ветками; он понимает, что вовсе не создал ее. Она откидывает волосы назад, смотрит прямо на него, и Форрестер, содрогнувшись, понимает: все наоборот. Он не создавал ее. Это она создала его. У него нет и никогда не будет другого смысла, чем тот, что она вкладывает в него.

Она стягивает с него одежду, потрескивающий огонь сушит его кожу, и он больше не удивляется тому, что находится в этом теплом пыльном месте, где медные горшки для воды и связки хвороста аккуратно уложены вдоль стен. Снаружи беснуется буря, а в пещере маленькие ладони округляются вокруг его бедер, тянут его, и Форрестер, сплетаясь с девушкой ногами, падает на пол.


Потоп пришел и смыл весь мир, кроме Амриты. Вода встряхнула и ощупала ее, выпутала из сари, подталкивая со всех сторон, как огромный грубоватый пес. Затем отпустила — и она выбралась на берег, дрожа от обжигающего прикосновения ветра к голой коже. Мимо нее проносились в тусклом свете люди, животные, пожитки — все вещи усопшего мира, сметаемые в забвение.

Это старый мир, а она — мать нового. Она вглядывается в мокрую темноту и вытаскивает из потока мужчину с жемчужной кожей. Он дышит часто, как младенец. Грубый, тяжелый звук его дыхания возбуждает ее.

Амрита тащит жемчужного человека вверх, и свод пещеры смыкается над ними. Он падает на пол. Амрита смотрит по сторонам. Здесь есть все, что им может понадобиться. Так что мать мира присаживается на корточки с кремнем и трутом, зажигает огонь и смотрит на свою находку. У него вообще нет цвета, лицо и волосы чисто вымыты и прозрачны, как молоко. Амрита освобождает его от тяжелой и мокрой одежды фиранги[11]. Он беспомощно поднимает руки, чтобы ей легче было снять с него рубашку, опирается на ее плечо, перешагивая шорты цвета хаки.

Теперь он обнажен и, несмотря на беспомощность, очень красив. Амрита проводит рукой по его бедру, по стрелке волос, ведущей вниз от его пупка. Мало-помалу его руки начинают возвращать ей прикосновения, и вскоре она делает то, о чем всегда мечтала.

Их секс неискушен и неистов, больше похож на борьбу, чем на секс; они катаются и терзают друг друга на утоптанном земляном полу. Все происходит быстро, и затем они долго лежат, сплетясь ногами и руками, тяжело дыша. Небывалое ощущение близости тел заставляет их начать все заново. Еще дважды они катаются и царапают друг друга, затем лежат без движения — без сил, блаженно… После третьего раза огонь начинает гаснуть, и пот с пылью окрашивает их кожу в одинаковый буро-красный цвет. Цвет земли.

Они лежат, пока огонь не гаснет окончательно. И тут крошечная искорка мелькает в сознании Форрестера. Затем она разрастается во что-то большее, угрожающее. Он подыскивает этому имя и не может найти. Возможно, это — неназываемое нечто потерянного человека, единственное предназначение которого исполнено. Форрестер смотрит на девушку и понимает: он только что изменил все в своей жизни и не знает, к чему это может привести.

Поэтому Форрестер выходит из пещеры и спускается к воде, которая обрела форму быстрой красной реки. У него кружится голова. Протирая глаза, выпрямляя спину и пытаясь справиться с паникой, он видит нечто узнаваемое: огромный кедр плывет по затопленному оврагу. Форрестер делает шаг, поскользнувшись, падает, грязевой поток подхватывает его и уносит прочь. Последнее, что видит Амрита, — ветви кедра, и среди ветвей — тело в полосках грязи, плывущее вниз по течению, продолжая путешествие, которое она прервала несколькими часами раньше.

________________

В 1918 году в Агре проживает триста тысяч человек — плотно прижатых друг к другу вокруг изгиба реки Джамна. Широкая и ленивая река течет на юго-восток, где в конце концов соединяется с Гангом и впадает в Бенгальский залив. Этот город вырос здесь пять столетий назад, когда моголы, пришедшие с севера, обосновались в этом крае, чтобы строить гробницы, рисовать миниатюры и замышлять новые, еще более кровавые войны.

Если бы вы могли освободиться от силы тяжести и посмотреть на мир с небес, вы увидели бы Агру как нагромождение прессованных кирпичей и песчаника. К югу клубок спутанных улочек разбивается о военную решетку Британского барачного городка (для официальной корреспонденции грубо сокращенного до «Бараков»), Он составлен из геометрических элементов, как детский конструктор; рациональные авеню, строевые плацы и, разумеется, казармы для солдат. На севере это армейское пространство зеркально отражается в Гражданских линиях — рядах побеленных бунгало, в которых живут административные работники и их жены. Жесткость этой второй решетки стерта и смягчена временем, былая стройность планировки тихо увядает на индийской жаре.

Центральная точка Агры — это Форт, кольцо брутально-красных стен в милю длиной, охватывающее мешанину дворцов, мечетей, водонапорных башен и общественных мест. Железнодорожный мост, проходящий возле Форта, доставляет в город пассажиров со всех концов Индии. Хлопотливая толпа на станции Форт никогда не исчезает, даже в ранние утренние часы. Толпа — это часть великого замысла железной дороги, воплощенная в жизнь имперскими дизайнерами, часть театра величиной с континент. Как и сто три тоннеля, пробитые в горах до самой Симлы, и двухмильный пролет моста через Ганг в Бихаре, и стосорокафутовые сваи, вбитые в грязь Сурата, толкотня на вокзале провозглашает власть британцев — технологов, под контролем которых — вся Индия.

Агра — оживленный город, но на нем лежит печать смерти. По большей части это вина моголов, которые всерьез беспокоились о загробной жизни и о том, что теряется при переходе из одной в другую. Они повсюду оставляли за собой гулкие мечети, эти прохладные памятники своему отсутствию. За изгибом реки, если смотреть от Форта, находится Тадж-Махал. Несмотря на массивную мраморную красоту и облегчение, которое дарят палящим днем его холодные полы и сумрак внутренних помещений, это место предназначено для меланхолии ценой в сорок миллионов рупий и невесть какого количества человеческих жизней. Император Шах Джахан любил Мумтаз Махал, и вот боль его утраты высится на краю города, одетая в труд бесчисленных рук, окруженная регулярным садом, который все еще служит местом свиданий для начинающих любовников. Почему-то у милующихся здесь парочек несколько подавленный, задумчивый вид.

Сегодня над городом нависла смерть. На этот раз — не осада и не голод, а эпидемия инфлюэнцы, прокладывающая себе путь на восток от американского военного лагеря, на задворках которого она мистическим образом зародилась. Покидая Агру, эпидемия заберет с собой треть населения города: треть всех этих базарных сапожников, гончаров, шелкопрядильщиков и чеканщиков; треть женщин, отбивающих белье о плоские камни речного берега; треть от шестисот рабочих рук на хлопковой фабрике Джона; треть заключенных, плетущих циновки в городской тюрьме; треть крестьян, везущих товары на рынок; треть носильщиков, между сменами спящих на вокзальной платформе; треть мальчишек, играющих в крикет на спекшейся грязи во дворах своих многоэтажных домов. Раджпуты, брахманы, чамары[12], джаты[13], бании[14], мусульмане, католики, члены Арья-самадж[15] и прихожане Англиканской церкви — никто не устоит перед одной и той же цепочкой: усталость, потливость, лихорадка и темнота.

Количество летальных исходов по всему миру превосходит даже бойню, развернувшуюся в Европе. Здесь смерть поднимается миазмами над клубком улиц возле Драммонд-роуд — этот квартал ювелирных лавок носит имя Джохри-Базар. А теперь, подобно пилоту Рою[16], оставляющему шлейф черного дыма над далеким Лондоном, отвесно падайте вниз, где стоит просторный, внушительный дом, отсеченный от уличного шума высокими кирпичными стенами. Переберитесь через парапет, утыканный осколками стекла, на низкую плоскую крышу, где некий мальчик откинулся на чарпаи[17], равномерно двигая рукой внутри пижамных штанов.


Его зовут Пран Натх Раздан. Пран Натх Раздан не думает о смерти. Базары могут опустеть, коридоры Томасонского госпиталя — принимать все новые десятки трупов — все это не будет иметь к нему никакого отношения. Ему пятнадцать, и мир его уютно очерчен стенами родного дома. Будучи единственным сыном выдающегося судебного адвоката пандита[18] Амара Натха Раздана, он со временем унаследует состояние из многих сотен тысяч рупий и в будущем станет владельцем крыши, на которой сейчас лежит, равно как и многих других двориков и садов, прохладных комнат с высокими потолками, комнат для прислуги и суперсовременного туалета в европейском стиле. Далее, за пределами дома, есть у его отца и другие дома, пара деревенек, фирма по производству обувной ваксы в Лахнау и доля в шелкопрядильном концерне. Когда бы он ни задумался о будущем, оно выглядит многообещающим.

Вздохнув, он смотрит на шатер из шелковой пижамы. Многообещающе. Ему приятно, что его все любят. Отец не хочет слышать о нем ни одного дурного слова. Слуги улыбаются, когда тащат наверх воду для его ванны. Когда тетки приезжают погостить, они так и норовят ущипнуть его за щеку и воркуют, как взволнованные голуби. Пран Натх! Такой красивый! Такой бледный! Совершенный кашмирец! Разве нет?

Пран Натх и впрямь хорош собой. Его волосы отливают медью. В глазах есть капля зелени. У него высокие и выступающие скулы, и на них, как на дорогом барабане, натянута кожа. Не коричневая и даже не пшеничная, а белая. Кожа Прана Натха — источник гордости для всех родных. Ее белизна совершенна. Это не тот отвратительный блеклый цвет с синими кляксами, который бывает у ангрези[19] только-что-с-корабля, а идеальный молочный тон, подобный мрамору, из которого ремесленники высекают затейливые перекрытия, там, у Таджганджа. Кашмирцы с гор всегда были светлокожими, но у Прана Натха — исключительный цвет лица. Это, кудахчут тетки, свидетельство превосходной фамильной крови.

А кровь имеет первостепенное значение. Разданы, как кашмирские пандиты, принадлежат к одной из высших и наиболее привилегированных каст Хиндустана. Пандиты известны по всей стране благодаря своей интеллигентности и культуре. Их часто приглашают на службу государственными министрами, и говорят, что именно кашмирский пандит положил на бумагу первые Веды. Семейный гуру Разданов может прочесть на память их многовековую родословную, начавшуюся раньше, чем мусульмане заполнили собой горную долину и пандитам пришлось уйти оттуда и поселиться на равнинах. Кровь, придающая жесткость бугру под пижамой Прана Натха, — кровь высшего качества.

Пран Натх на крыше не один. Чоли[20] на девочке-служанке задралась, оголяя полосу гладкой темной плоти и линию позвоночника. Она потеет, эта девочка, ее кожа блестит на солнце. Она держит метлу в руках и глубоко вдыхает запах сырого лука, наплывающий из спальни господина. Под застиранным хлопковым сари угадывается изгиб ягодиц, из-за которого Пран развязал пижаму. Боже, как ему хочется… поймать ее и завалить на подушки. Конечно, поднимется шум, но отец сможет все уладить. В конце концов, она всего лишь служанка. А он…

Гита не подозревает об опасности. Ее взгляд прикован к обезьянке, и думает она о том, что было бы, если бы обезьянка вдруг заговорила. А что, если ее прислал принц, чтобы присмотреть за Гитой? И она внезапно вырастет до невероятных размеров, посадит Гиту на мохнатое плечо и унесет во дворец, где будет свадьба с певцами и танцорами? Если принца нет, пусть обезьянка превратится в хорошенького мальчика, который приходит убираться к толстому аптекарю-бании. Если она не умеет менять обличья, тогда наверняка это говорящая обезьянка, которая сможет предсказать ей будущее. Ну а если обезьянка — не предсказательница, тогда она сделает еще что-нибудь, чтобы отвлечь Гиту от болей в спине, просто поможет ей, вместо того чтобы сидеть вот так, почесывая огненно-красный зад и раскатывая взад-вперед губы над отвратительными зубами. Гита выпрямляется и вытирает лоб рукой. Впереди еще столько работы.

Это что касается девочки Гиты. Что касается обезьяны, та не намерена менять обличье. Основной интерес у нее вызывает крепкий луковый запах, щекочущий ноздри. Лук съедобен. Обезьяна сидит на осыпающейся стене и искоса смотрит на тень за открытой дверью, пытаясь определить, опасна ли она.

Эта тень — горничная Анджали, которая пытается остаться незамеченной. Какая удача, что она пришла. Что-то подсказало ей, какая-то тяжесть в висках, что сегодня надо бы последить за дочкой. Полюбуйтесь только на этого грязного мальчишку! Она читает его мысли. Ну нет! Если хотя бы волосок упадет с головы маленькой Гиты, парень за это поплатится. И это не пустая угроза. Горничная Анджали знает кое-что о Пране Натхе Раздане. Она знает гораздо больше, чем он сам. Одно его прикосновение к девочке, и она все расскажет. И тогда…


Анджали выросла на краю пустыни, в доме ростовщика. Будучи на несколько лет старше его дочери, она стала ее служанкой, как только научилась заплетать волосы и обращаться с утюгом. Она видела, как молодая госпожа отошла от мира, и ухаживала за ней все то время, пока та безразлично лежала в кровати. Слуги поговаривали, что сумасшествие Амриты священно и приоткрывает завесу над иллюзорной природой мира. Некоторые женщины старались притронуться к ее одежде, когда приносили чай. Но Анджали была не из таких. Девушка путала ее. Пытаясь заставить Амриту выпить глоток воды или съесть пригоршню дала[21], она держалась как можно дальше от кровати, чтобы злые духи не перепрыгнули на нее с одержимого тела. Узнав, что ей предстоит сопровождать Амриту по пути в Агру, Анджали первым делом отправилась к хироманту, который велел ей остерегаться воды.

Возможно, этот совет ее спас. После наводнения выжили только она и двое носильщиков — по крайней мере, так они думали. В поисках других уцелевших они бродили по оврагу, пока не обнаружили разбойничью пещеру, возле которой сидела Амрита, одетая в рубашку-хаки и шорты. Тело англичанина они вытащили из грязи несколькими милями южнее. Нетрудно было догадаться, что произошло.

Амрита бормотала невнятные слова о деревьях и о воде. Анджали закутала ее в сари и привела в порядок, непрерывно твердя заговоры, чтобы оградиться от дурного глаза. В кармане рубашки нашелся непонятный документ с фотографией мертвого англичанина. Она сунула бумагу в свои юбки. Когда они наконец достигли Агры в вагоне третьего класса, Анджали, не теряя времени, рассказала шокирующую новость слугам нового господина. Ей было все ясно: девушка осквернила себя. Конечно же, ее отошлют прочь.

Пока что Амриту заперли в комнате наверху. Сам дядя совещался с братьями и кузенами. Затем один из них призвал Анджали и подарил ей серебряный браслет, украшение для носа и тяжелые серьги. Анджали поняла, что нужно держать язык за зубами. Родные нашли Амрите мужа и не потерпят никаких препятствий для брака. Если бы кто-нибудь спросил ее, Анджали сказала бы, что у этой пары плохая судьба. Она часто видела девушку обнаженной. Она хорошо изучила ее тело. У нее было родимое пятно на животе, прямо посередине, под грудью. Понятно, к чему это, шептала она садовнику-мали[22]. Невеста умрет молодой.

Женихом оказался очень серьезный молодой человек по имени Амар Натх, который недавно начал юридическую практику и был членом различных обществ, проповедовавших о пользе гигиены, традиций, чистоты культуры, а также обществ в защиту коров и ратовавших за соблюдение религиозных обычаев. Недавно он опубликовал статью в «Пионере»[23] по вопросам утраты кастовости из-за заграничных путешествий, резко критикуя саму идею ухода с индийской почвы.

Во время учебы у Амара Натха оставалось слишком мало времени на то, чтобы приобрести простейшие жизненные навыки. При первой встрече со своей невестой он выдавил из себя несколько слов, а затем уставился на собственные ботинки и смотрел на них до тех пор, пока спутники невесты не попросили прервать чаепитие. Амрита не сказала ничего. На ее лице играла тень странной, улыбки. Она была очень красива, и это помогло делу. Амар Натх был послушным сыном, а его пожилые родители беспокоились о том, что сын не проявляет интереса ни к чему, кроме книг и незыблемости национальных устоев. Они приняли объяснения ее дяди, и процесс сватовства продолжался как положено.

Благоприятный час был определен, и церемония совершена должным образом. Жрец правильно прочел мантры, улыбка невесты, пока ее украшали драгоценностями, была скромной и застенчивой. Сласти были розданы невероятному числу родственников, жених выглядел более или менее эффектно, когда прибыл во главе свадебной процессии. Одна только вещь категорически не понравилась Анджали: сапфиры в ожерелье невесты. Сапфиры — коварные камни, способные как отразить, так и усилить вредоносные лучи Сатурна.

Амар Натх был польщен усердием супруги на брачном ложе. Анджали, вошедшая в его дом вместе со своей госпожой, бодрствовала допоздна, слушая вздохи удивления и приглушенные игривые звуки, долетавшие из окна до крыши, на которой она лежала. Как позднее заметила Анджали в разговоре с продавцом бетеля, она готова была ручаться, что этот серьезный мальчик не ожидал от своей молчаливой невесты такой манеры исполнения супружеских обязанностей. На ее счастье, он оказался совершенно неискушенным. Любой другой заподозрил бы неладное. Но, кроме того, Амар Натх и его семья были слишком надменны для того, чтобы слушать болтовню евнухов или слуг. Надежно разместив новобрачную в доме, жених вернулся к изучению вопроса о спорных территориях и значимости изучения персидского для юного джентльмена. Так прошли девять месяцев или, может быть, чуть меньше; пока молодой муж посещал общественные собрания, молодая жена все полнела. Анджали опутывала ее изысканной сетью рассуждений и слухов, пока однажды громкий крик не отозвался эхом во внутреннем дворике. У Амриты начались роды. Губительные силы сапфира и родимого пятна вступили в действие.


Задолго до того, как Пран Натх появился на свет, послали за астрологом. Его усадили под опахалом на тенистой веранде; там он и сидел, попивая сладкий чай и не выпуская из рук футляра с таблицами.

Он ждал очень долго.

Он допил чай. Аккуратно положил футляр на стол перед собой. Угостился фруктами, осторожно очищая их острым ножом. Отказался от чая. Встал и потянулся, удовлетворенно чувствуя, как позвонки с хрустом становятся на места. Отказался от лайм-соды. Крики роженицы разносились по всему саду.

Позднее астролог отправился на короткую прогулку. Нюхал жасмин, наслаждался тенью деревьев. Садовник как раз поливал клумбу нежных белых лилий, и астролог остановился, чтобы похвалить работу. Мали сиял от гордости. Затем оба помолчали, слушая, как хрипы и рыдания из родильных покоев становятся все более мучительными.

Когда солнце нырнуло глубоко за крыши, астрологу предложили прилечь и отдохнуть. Он согласился, но задремать не смог. Несмотря на то что все его благосостояние зависело от рождений и их значения, само событие всегда тревожило его. Кровь и боль. Это было нечто женское, недоступное мужчине — даже тому, кто обучен ведической астрологии Джйотиш, для кого прозрачны были все небесные и земные таинства. Астролог привык думать о рождении как о математическом событии, величественном шествии планет и созвездий сквозь ясно определенные дома и координатные углы безвоздушного пространства. Эта агония, эта беготня служанок, кутерьма и ужас, которые, без сомнения, царили в комнате наверху, — все это было крайне неприятно. Нехорошо было от одной мысли о том, как жестоко сражаются планеты, воздействуя на матку этой несчастной женщины. Астролог всегда представлял себе звездное влияние чем-то эфирным, легковесным.

Затем наступила зловещая тишина. В сгущающейся тьме он напрягал слух, но слышал лишь бесконечный треск насекомых и скрежет попугаев, ссорящихся в листве деревьев. И ничего больше. Ничего человеческого. Вскоре служанка принесла масляную лампу и поставила на стол перед ним. В тот же миг мотыльки стали биться о стеклянные бока светильника.

— Ребенок родился, — сказала служанка с непонятным, торжествующим выражением лица. — Мальчик. Мать умерла.

Астролог безропотно кивнул. Затем посмотрел на часы, открыл футляр, вытащил перо и бумагу и сел за работу.

Карта получалась странной и страшной. Звезды искажали сами себя, принимая пугающие формы. Рисунок влияний, лишенный равновесия, был перекошен в сторону страстей и перемен. Такое распределение аспектов казалось астрологу невозможным. Силы действовали во всех направлениях, пагубные качества Луны и Сатурна предрекали всевозможные катаклизмы. Это была карта смены форм. Карта, полная лжи. Он то и дело сверял результаты с каталогом, покрывая расчетами лист бумаги в коричневых пятнах.

Будущее мальчика было туманным. Астролог не мог предсказать ничего из обычных вещей — продолжительность жизни, брачные перспективы, богатство. Рисунки рождались только для того, чтобы померкнуть, когда он начинал размышлять над следующим значением конъюнкций. Планеты словно летели сквозь дома, колеблясь между благоприятными и вредоносными положениями. Грозди возможностей возникали и распадались. Никогда прежде чтение карты не заводило его в такой тупик.

Возможно (хотя он не рискнул бы поклясться), через хаос вел какой-то путь. Если так, то это был, несомненно, причудливый путь. Как могут столько иллюзий вести к обратному, к рассеянию иллюзий? Он поднял глаза к освещенному квадрату окна над головой. Этого ребенка ждут страдания и потери. Сможет ли он сказать об этом отцу? Отцу, который в эту минуту оплакивает жену. Вокруг лампы на столе высилась горка из обугленных мотыльков. Астролог подумал о мертвой женщине и содрогнулся.

Когда служанка вернулась, она застала его над новой, аккуратной картой, рисующей новорожденному утешительное будущее — долгую жизнь, множество сыновей и удачу в делах. Разорванные куски первого гороскопа астролог убрал с глаз долой, в футляр.


Когда астролог принес ему карту новорожденного сына, пандит Раздан был удовлетворен, хотя всем известно, что астрологи говорят то, что от них хотят услышать. Но Анджали было не обмануть. Как только она увидела белокожего младенца, она поняла, что звезды над ним — дурные.

Дитя пищало и пускало пузыри, рассыльный мчался за жрецом, а повитухи сжигали кровавые простыни в саду. Казалось, никто не уделил покойной должного внимания и не испытывал ничего, кроме желания побыстрее избавиться от ее тела. Эта девушка была аномалией, раздражителем для хорошо отлаженного домашнего уклада. Теперь, по негласному уговору, с ней обходились как с видением, временным феноменом, который попросту улетучился.

Анджали тоже думала, что смерть Амриты — к лучшему. Удивительно еще, что она продержалась так долго. Казалось, семейство вне себя от радости по поводу рождения сына. Такой большой! Такой здоровый! Но Анджали, глядя на него, не могла удержаться от мысли о том бледном мужчине с фотографии. И все было бы терпимо, если бы ребенок не вырос в такого монстра.

________________

Это стало очевидно, еще когда Пран Натх был совсем маленьким. Он впадал в неописуемую ярость, стоило кому-то попробовать его наказать. Хорошую одежду он изорвал в лохмотья, целую комнату игрушек вдребезги расколотил. Родным подарки заменяли общение с ребенком, отец редко говорил с ним — и то лишь в форме кратких наставлений, подобных отрывкам из книги по ведению домашнего хозяйства. Держи волосы в чистоте. Заучи различные способы начать письмо.

Когда Прану исполнилось шесть лет, к нему был нанят учитель, согласившийся применить тройственную программу морального, интеллектуального и физического обучения, описанную Амаром Натхом Разданом в статье «На пути к процветанию индусской педагогики». Учитель уехал через неделю, оберегая лодыжку, сломанную при невыясненных обстоятельствах. Следом пришел отставной сержант, впавший в депрессию, когда обнаружил, что бережно хранимые им в тайнике любовные письма сожжены дотла; за ним последовал бенгалец с косоглазием и алкоголик из Синдха — большой поклонник Китса, два или три запуганных университетских студента и даже англичанин, который сбежал после первого же урока.

Анджали объясняла эти неудачи дурной кровью и была готова грудью отстаивать свою точку зрения, хотя поначалу у Прана Натха были и защитники. Но со временем всех их отталкивали его высокомерие или непривлекательные розыгрыши. Были и те, кто утверждал: мальчик совсем не глуп. Но они видели, что ум его направлен в основном на разрушение. А если на поиск чего-то нового, то еще более отвратительного, чем прежде. Талант к мимикрии — еще одно потенциально положительное качество — служил ему для жестоких пародий на хромоту чоукидара[24] или на то, как сын дарзи[25], мальчик с заячьей губой, ест дал. Люди пытались вразумить его, но проще было бы накормить обезьяну солью. Один за другим они соглашались с кухаркой: мальчик — настоящее проклятие.

И тем не менее он был единственным сыном. Все, что он говорил или делал, по определению было совершенным. Кроме того, поскольку отец его постоянно запирался в своем кабинете и не было ни матери, ни брата, мальчик всегда был предоставлен сам себе. Домашние предпочитали жить прикусив язык. Да и Пран Натх не обращал внимания на их неодобрение и был абсолютно убежден, что занимает центральное положение в этом мире. Этому способствовало восхищение всей его обширной семьи. Но спустя несколько лет даже они начали отворачиваться от него. Одна за другой тетки умирали или переставали наносить визиты. Дядю по отцовской линии хватил удар; поговаривали, что виной тому Пран Натх, взвывший однажды ночью голосом дикого животного под дядиным окном.

________________

Так что, когда Пран протягивает руку к дочери Анджали, он не подозревает, что мир его гораздо более хрупок, чем он думает. Великие силы напряжены и готовы вступить в действие. В воздухе, пропитанном запахом сырого лука.

К концу Великой войны выдающийся судебный адвокат — пандит Амар Натх Раздан — гордится авторством 276 статей, которые появлялись в печатных изданиях начиная с памфлетов Общества кашмирской молодежи и заканчивая национальными газетами. Его интересы широки и многообразны. В политическом аспекте он — сторонник осторожного национализма и выступает в защиту разграничения идентификаций всех сообществ. В вопросах религии он придерживается взглядов консервативного крыла Сообщества кашмирских пандитов, уравнивая социальный и моральный статус и резко порицая любое ослабление кастовых ограничений. Что касается важнейшего вопроса индивидуального здоровья, он — стойкий и плодовитый поборник строгой гигиены, которая, на его взгляд, должна быть подкреплена местными распоряжениями властей, а то и оплачиваемым штатом контролеров, жалованье которым начислялось бы из казны Департамента здоровья. В области этикета он оплакивает упадок формальных канонов традиционной вежливости. В области языка он — яростный противник сниженной лексики или неверного словоупотребления, непристойностей, сквернословия и сленга. В сфере литературы он предпочитает современным писателям древних. В живописи и пластических искусствах — аналогично. Еда, считает он, должна быть простой и питательной, в приготовлении ее следует избегать прихотливости, инноваций или чрезмерной жирности соуса. В вопросах одежды его девиз — индивидуальная скромность и недопущение слишком дерзких комбинаций из узоров, особенно безрассудного сочетания клеток и полосок.

В целом мнения пандита Раздана воспринимаются слушателями вежливо и внимательно. Если же порой на судебном заседании соперники-адвокаты или люди из публики клюют носом или закрывают глаза во время его замечательно подробной заключительной речи, это приписывается жаркой погоде, тяжелой пище или каким-то другим столь же понятным причинам.

Зоркий наблюдатель, тот, например, кто следил за публикациями пандита Раздана на протяжении нескольких лет, мог бы заметить некий лейтмотив, пронизывающий все его статьи. Этот же лейтмотив, пожалуй, более очевиден тем, кто стирает его одежду, подметает его полы и готовит его пищу — питательную и без лишних соусов. Пандит панически боится грязи. Грязь — его главный враг, неприятель, с которым он сражается ежедневно в каждом аспекте своей жизни. Поддержание непроницаемых границ между собой и мирской грязью постепенно оттянуло на себя большую часть его энергии, времени и любви.

Когда приходит эпидемия инфлюэнцы, кажется, будто сама вселенная бросила Амару Натху Раздану вызов. Большего ужаса нельзя было придумать. Первая жертва, которую он видит, — житель его же улицы, лежащий на краю дороги, в окружении плачущих родных. У трупа искаженное, иссиня-черное и распухшее лицо. Позднее, когда рушатся общепринятые системы соблюдения приличий, он видит умирающую англичанку, которую выносят из дома в Гражданских линиях. Ее лицо имеет тот же иссиня-черный цвет, все признаки расы стерты болезнью. Коллапс категорий ужасает его почти так же, как сам факт смерти.

По ночам пандит видит сны о заражении. Распухшие лица и звуки кашля преследуют его на улицах, где сами дома и лавки, кажется, перетекают друг в друга, теряют целостность, пораженные своими собственными необратимыми архитектурными болезнями. Люди во сне ужасны и неопределенны. От взгляда или прикосновения они сливаются, превращаясь друг в друга: женщина — в мужчину, черный — в белого, низкий — в высокого. Кажется, что эпидемия сотрет все мыслимые различия, превращая мир пандита в одну кошмарную недифференцированную массу.

Из запертой спальни пандит Раздан зовет доктора и продолжает звать до тех пор, пока тот не приходит. На докторе надета белая маска, он отказывается ступить за порог. Он продает пандиту какие-то дорогие лекарства и советует держаться подальше от грязного воздуха и людных мест. Предупреждение излишне. На большую часть публичных мероприятий и процессий власти уже наложили запрет. Работа суда приостановлена генеральным ордером районного офицера здравоохранения. С сообщением об этом к пандиту отправили младшего клерка, но Раздан отказался впустить того в дом.

Однажды утром, во время водных процедур, в критический период продленных еще на час, пандит Раздан испытывает головокружение. Он пытается справиться с приступом паники, сжимающим грудную клетку, однако чем больше он борется, тем хуже ему становится. В конце концов пандит вынужден вернуться в постель и ждать, пока не ослабеет это ощущение. Оно усиливается. Через час у пандита разыгрывается головная боль, столь острая и столь болезненная, что нельзя отделаться от мысли — это весть о неминуемой смерти. Через два часа, несмотря на несколько выпитых стаканов воды, он чувствует жар и лихорадку. Когда он проводит пальцем по верхней губе, палец увлажняется.

С течением времени паника усиливается. Боль в голове распространяется дальше, окутывая руки и ноги. Пандит чувствует начало новой барабанной дроби в основании позвоночника. Беленые стены и открытые ставни его спальни как будто отражают кризис, насмешливо видоизменяясь на пороге восприятия, словно и они оживлены лихорадкой. Около полудня он начинает звать слуг на помощь.

У пандита Раздана есть последнее противогриппозное средство — мера, которую он приберегал на тот случай, если дела зайдут слишком далеко. Спустя час или около того он впускает к себе несколько человек, несущих корзины лука и эмалированную ванну. Позабыв о скромности, господин обнажается и залезает в нее. Молоденькая служанка выбегает из комнаты, приходится всячески уговаривать ее вернуться к работе. Лук мелко рубят и высыпают в ванну. Сюда принесли практически весь лук, какой только нашли на сабджи манди[26], и почти вся прислуга занята тем, что крошит его. Постепенно тонкие конечности пандита Раздана скрываются под луком, только голова и кончики коленей торчат наружу. Лук плотно утрамбован, все тело пандита измазано луковой мякотью и соком. Наконец, вокруг ванны крепко натягивают белые простыни, сложенные под его головой. Пандит превратился в луковую мумию, крепко спеленутую, истекающую потом. Слуги — слезы ручьем из глаз — один за другим покидают комнату и захлопывают дверь, чтобы лекарство творило свои чудеса без помех.

Теоретическая основа лукового лекарства проста. Лук, как известно, горячий и огненный овощ, заставляющий тело плакать и потеть, чтобы противостоять влиянию инфекции. Силы одной сырой луковицы достаточно для того, чтобы отпугнуть нежелательных собеседников и очистить внутренности едока от всех родов сырости или разлитой желчи. Испанка — одна из самых влажных болезней. Значит, лук — действенное оружие против нее. Пандит Раздан надеется вывести болезнь из тела, сжигая паразита в очистительном овощном огне. Для усугубления эффекта он жует пригоршни своего лекарства, отчаянно борясь с паникой, непрерывно растущей внутри его дрожащей плотской оболочки.

Вот как Амар Натх предпочел встретить свою болезнь: отдельно взятый ипохондрик лицом к лицу встретился с воплощением самых худших своих страхов, которое явилось в ожерелье из черепов. Пандит теребит свою грудь, воображая помутившимся сознанием, что может выщипать возбудителей гриппа из своего тела, как клещей. Он непрерывно потеет, и стены мерцают, и лихорадка заставляет его тело вибрировать, как молоток, ударяющий по металлической струне.

В отдалении он слышит крик, грохот перевернутой кровати. Голос его сына, голос Анджали, энергично бранящих друг друга. Он поворачивает голову, пытаясь разобрать, что они говорят. Но звук доносится с другой стороны мира. В луковой ванне пандит Амар Натх Раздан ведет свое последнее дело.

________________

Гита, рыдая, бежит по лестнице, ведущей во двор, а ее мать (олицетворяющая фатум, судьбу, справедливость, карму и все прочее) лупит Прана по спине тростью. Тот сгибается пополам, а она умело целится своим орудием в колени и локтевые суставы, и каждый меткий удар приносит Прану неожиданную и мучительную боль.

Победа Анджали стремительна и абсолютна. Стесненный пижамными штанами, которые перекрутились вокруг его лодыжек, Пран не способен сопротивляться. Он пытается заползти под спасительную раму чарпаи. Анджали осыпает его отборными проклятиями, ловит его ухо пальцами, за годы шелушения гороха и рубки окры[27] превратившимися в тиски, и тащит Прана к отцу.

Она стучится в дверь. С той стороны доносится неясный хлюпающий звук.

— Господин? Господин, вы там? Как вы?

Ответа нет. Она нетерпеливо дергает за щеколду, дверь распахивается. На Анджали обрушивается луковое зловоние такой силы, что из глаз ее ручьем бегут слезы. Идет тридцатый час луковой ванны. Теперь ясно: пандит Раздан определенно, решительно болен. Он потеет и дрожит, как во время припадка. Над белой простыней торчит его голова, похожая на голову недоношенного младенца, — с воспаленно-красными глазами, покрасневшей и неприятно сморщенной кожей. Пандит выглядит так, будто его замариновали. Что в каком-то смысле похоже на правду.

— Я умираю, — тихо говорит он.

— Может быть, оно и так! — бесчувственно констатирует Анджали, натягивая паллу[28] своего сари на лицо. — И я думаю, что знаю причину.

Здесь выражение лица пандита Раздана становится заинтересованным, и он кивает, показывая, что она может продолжать. Исполненная значимости момента, Анджали поднимает руку к небесам.

— Этот дом, — произносит она нараспев, — во власти проклятия.

Хозяина дома сотрясает жестокий приступ кашля.

Какое-то время служанка молчит. Как сказать больному человеку, что его единственный сын, сын, которого он холил и лелеял пятнадцать долгих лет, по сути дела — просто ублюдок бескастового поедателя отбросов? Англичанина, да еще неведомо какого. Дар такта и чувствительности дается немногим, и Анджали не входит в их число. И она открывает рот. А начав, она ничего не упускает: ни одна догадка не оставлена при себе, включая самые грязные. Служанка порочит память Амриты с хорошо продуманной, но мнимой деликатностью, избегая лишь того, что может вызвать у рогатого мужа желание защитить покойную жену. В итоге, когда она рисует отвратительную, не слишком преувеличенную картину проделок Прана, она подводит адвоката к неоспоримому выводу: мальчик проявляет все признаки испорченной крови.

Большинству людей этого было бы достаточно, но Анджали, начав, не в силах остановиться. Она развивает тему межрасовых связей и всех ужасающих последствий этого. Не говорил ли сам господин, что именно из разбавленной крови непременно проистекают скверна, смешение, загрязнение, размытость и всевозможная порча, нарушающие все догмы ортодоксальной религии. Немудрено, что Агра страдает от испанки. Анджали не удивилась бы, если бы во всей эпидемии, во всех двадцати миллионах смертей по всему миру был виновен Пран. Этот мальчик… он насквозь прогнил. Под конец она выкладывает козырь: потрепанный документ с фотографией. Рональд Форрестер, IFS[29].

— А теперь скажите, на кого он похож, — требует она.

Руками, покрытыми коркой лука, адвокат Раздан берет снимок. На него смотрит лицо Форрестера. Он узнает этот нос, эту аккуратную форма рта. За исключением кожи, лицо могло бы принадлежать индийцу. Мужчина с фотографии как будто улыбается ему далекой, подмигивающей улыбкой, которая действует на его лихорадку, как кислота на металлическую пластину, растравляя нанесенную смертельную рану. Впервые с того момента, как Анджали притащила Прана Натха в комнату, отец поворачивается, чтобы посмотреть на него.

Мальчик стоит на коленях, из царапины на его виске течет кровь. Взъерошенный и жалкий, он вызывает смутное отвращение. Наконец Раздан осознает, почему избегает его. Он всегда думал, что это из-за матери. Она любила разговаривать… сама с собой. Как ему казалось. Когда он входил в комнату, он чувствовал, что прерывает ее беседу. Теперь он знает, с кем она говорила. Вот с этим… Но было еще одно обстоятельство. Несмотря на публичные выступления в пользу чистоты, со времени ее смерти он время от времени наносил тайные визиты в освещенные комнаты верхних этажей у базара. Там он просил женщин вести себя определенным образом, трогать его в таких местах, которые он даже себе самому не может назвать из-за смущения. Теперь ясно: этот ублюдок всегда был непрошеным напоминанием о матери, которая посеяла в его сознание преступное зерно, гнилостный признак порабощенности плотью.

Нет. Все еще проще.

На мгновение ясность сознания возвращается к нему. Пандит понимает: служанка говорит правду. Пран Натх и фотография — две версии одного образа. Это не его сын. На этом месте что-то ломается. Вся его методичная жизнь рассыпается, как перевернутый вверх дном деревянный поднос с литерами у печатного пресса. Он обесчещен. Навеки. Все напрасно. Здесь дыхание покидает его тело в долгом разочарованном вздохе.

— Отец? — жалобно взывает к нему Пран Натх.

Ответа нет. И не будет.

________________

Они не стали дожидаться даже, когда остынет тело адвоката, чтобы вышвырнуть Ирана вон. Слуги тащат его прямо ко входной двери и выбрасывают на улицу.

Пран лежит в пыли, чувствуя, как от одежды несет луком. Вокруг него собирается толпа. Ее привлекли беспрецедентные события, развернувшиеся перед их глазами. Чоукидар размахивает своей латхи[30], а Анджали патетически повторяет речь о смешении рас, добавляя, что дурной мальчишка, известный всей округе, только что стал причиной преждевременной смерти пандита Раздана. Затем дверь с треском захлопывается, и через нее с тяжелым металлическим скрежетом протягивается засов.

Пран встает на ноги и стучится в дверь — знакомую дверь со всеми ее железными заклепками и петлями, обшарпанную, с осыпающейся голубой краской. Толпа охотно изучает его в поисках признаков английского происхождения, указывая друг другу на чужеродные черты, которые вдруг кажутся столь очевидными.

— Пожалуйста! — просит он. — Впустите меня!

Чоукидар из-за двери рычит:

— Убирайся вон!

— Пожалуйста! Откройте!

Нет ответа.

— Мой дядя, — кричит мальчик дрожащим голосом, — приедет и выпорет вас! Тогда вы пожалеете…

Здесь засов отодвигается обратно. Голубая дверь приоткрывается, образуя узкую щель. Из-за двери на миг появляется чья-то рука и швыряет в пыль маленький квадратик цвета сепии. Затем дверь снова захлопывается. Пран подбирает фотографию и продолжает барабанить по двери кулаками, плача и угрожая. В смятении он оборачивается к толпе, но оказывается лицом к лицу с людьми, у которых нет причин любить его. Эти люди — продавец сластей, старуха из соседнего дома, торговец галантерейными товарами, помощник аптекаря — смотрят на него без всякого сочувствия с одинаковой волчьей улыбкой. Он, увы, не вспоминает сейчас о том, что сыграл с ними столько злых шуток.

Из толпы по дуге взмывает кусок коровьего навоза, который горячо и влажно ударяет его по затылку. Пока Пран стряхивает дерьмо с шеи, другой такой же снаряд попадает ему в лицо. Он делает выпад, и шайка мальчишек бросается врассыпную, подвывая в притворном страхе. Взрослые снисходительно смеются. И тут же Пран растягивается на земле, запнувшись о чью-то подставленную ногу.


День он проводит, скрываясь от людей в окрестностях своего дома, и в голове у него пусто, как в школьной тетради. Тем временем вереница посетителей стучится в голубую дверь. Это члены общины, которые услышали о трагической смерти Пандита Раздана и пришли засвидетельствовать почтение. Похоже, что все они уже знают о бесчестии Прана. Он бросается к ним, умоляет о помощи, но большинство не хочет даже смотреть ему в глаза. Одного за другим посетителей впускают в дом, и дверь наглухо закрывается. Он не в силах этого понять. Он — Пран Натх Раздан: красавец, сын и наследник. Все, что с ним происходит, похоже на дурной сон.

Когда наступает ночь, лоточники вывешивают над товарами масляные лампы. В воздухе царствует запах древесного дыма — люди готовят пищу. Аромат еды просто пронизывает воздух. Пран очень хочет есть и просит у лоточника немного пакоры[31]. Карманы у него абсолютно пусты. Неужели никто не одолжит десяток-другой рупий ему, наследнику миллионов? Некоторое время Пран бродит поблизости, недалеко от дома, надеясь, что кто-нибудь его пожалеет. Напрасные надежды. Он бродит по округе. Избитое тело болит. От одежды, покрытой коркой грязи, поднимается вонь сухих экскрементов. Стоя на углу под высокой стеной особняка, он вжимается в нее, чтобы пропустить похоронную процессию. Кучка плакальщиков с фонарями следует за погребальными носилками, которые несут полдюжины людей в белых масках. Тело того, кто так долго был его отцом, туго обернутое полосками хлопчатобумажной ткани, усыпано лепестками календулы. Пара толстых жрецов семенит впереди, торопясь побыстрее покончить со всем этим.

За спиной мальчика раздается хриплый голос:

— А, гадкий полупропеченный кусок хлеба? Пришел попрошайничать на мой угол?

Голос звучит резко, насмешливо. Пран смотрит вниз и видит нищего старика с высохшими ногами. Этот человек сидел здесь всегда. Его вытянутое лицо шершаво от грязи, кожа цвета угля усыпана оспинами от какой-то детской болезни. Он сидит перед чашкой, сделанной из апельсиновой кожуры; в чашке пара мелких монет. Пран прячет от него глаза. Однажды, повинуясь импульсу злобного озорства, он схватил монеты попрошайки и убежал. Тогда это казалось ему очень забавным. Сейчас он переминается с ноги на ногу и смотрит на землю и на пару культей, выставленных в мир немым укором.

— Вспоминаешь, как украл мою чашку и смеялся, потому что я не мог догнать тебя?

Пран издает горлом некий уклончивый звук.

— Теперь моя очередь смеяться, — говорит нищий.

Пран кивает. Похоже, что попрошайка настроен поболтать, так что Пран решается задать вопрос, не идущий у него из головы:

— У вас, случайно, не найдется какой-нибудь еды?

Попрошайка смотрит на него с изумлением и тихо произносит несколько строк из молитвы. Пран принимает это за ответ.

— Я не ел с утра… — тихо говорит он.

Нищий смеется так громко, что прохожие оборачиваются. Он смеется, и хлопает себя рукой по бедру, и барабанит культями по настилу.

— Он хочет есть! — кричит он. — Он голоден! Вы слышали? Он хочет есть!

Прохожие улыбаются. Некоторые смеются: «Он хочет есть…»

— Когда приедет мой дядя… — начинает Пран, но нищий хохочет еще громче. — Что мне делать? — растерянно спрашивает Пран.

Нищий согнулся от смеха.

— Дядя… он тебя накормит…

Когда попрошайка наконец обретает контроль над собой, он изгибает губы в гадкой усмешке:

— Иди к своим и ешь с ними.

— Кто это — мои?

Нищему это кажется еще более забавным.

— Ты найдешь их в Клубе телеграфа. Ладно, маленький ублюдок, я научу тебя. Когда набьешь живот, не забудь обо мне. Договорились?

________________

Клуб почты и телеграфа Агры — не самый роскошный в городе. Это обычное здание в викторианском стиле, функциональная коробка красного кирпича, к фасаду которой приспособлен каменный портик. Внутри витает неистребимый запах жареной пищи, от которого никак не удается избавиться, сколько бы уборщики ни терли и ни полировали. Уборщики трут и полируют усердно, обезжиривая поверхности, натирая воском полы, смахивая пыль, пока у них не начинают болеть руки. Ничего не помогает. Здесь по-прежнему стоит запах пищи, жаренной в гхи, — густой безошибочно узнаваемый запах Индии.

Членов клуба объединяет многое. Женщины разделяют друг с другом увлечение хлопчатобумажными платьями с цветочным узором, которые, пусть и не лучшего качества, всегда чисты и отглажены, даже в жаркую погоду.

Кроме того, женщины Клуба почты и телеграфа носят шляпы. То же делают и мужчины. Даже когда на небе тучи. Даже, издеваются некоторые, в помещении. Видели, как жена полковника артиллерии делала это. Жена политического резидента в Бхаратпуре клянется, что однажды видела, как несколько этих (под этими она подразумевает членов Клуба почты и телеграфа Агры) играли партию в бридж — в шляпах. В помещении. После наступления темноты. Солнце давно уже опустилось, а они все сидели, качая топи на головах, как будто летним утром катались на лошадях. Жена резидента любит рассказывать эту историю. Ее друзьям нравится слушать. Только чхи-чхи[32] так могут — носить шляпы ночью! Эту историю всегда встречают смехом. Но, невзирая на шутки, мужчины и женщины Клуба телеграфа носят шляпы при любой возможности: экстравагантные, дорогие шляпы с широкими полями, гарантирующие, что их лица всегда-всегда закрыты от солнца. Солнце — определенно Плохая Вещь.

Для членов Клуба почты и телеграфа Агры большая часть жизни проходит по категории Плохих Вещей. Таково, по меньшей мере, мнение жены резидента и ее друзей, которые считают членов клуба раздражительными, обидчивыми и высокомерными. Практически невозможно говорить с ними, не вызвав у них обиды по тому или иному поводу. На самом деле с ними никто и не хочет разговаривать, кроме разве что Ронни, Клайва, Питера и некоторых других мужей — им приходится работать вместе. Если ты что-то значишь на железной дороге или, разумеется, на почте и телеграфе, чхи-чхи практически не избежать. Что же касается (напоминают друг другу леди, потягивая чай в более престижном и более эксклюзивном Клубе Управления гражданских служащих) их ужасного акцента, ужасной раздражительности и абсурдной манеры постоянно говорить о родине — они просто зануды.

Родина, родина, родина! Милая Англия! Все знают, что никто из них ни разу не был даже близко к Англии. Кому-то это покажется милым. Но в конечном счете эти люди, скорее, отвратительны. Они украдкой жуют бетель, их девушки бегают за рядовыми и сержантским составом и частенько сидят на корточках, а не как положено в креслах, когда думают, что их никто не видит. Если кто-то стоит восемь анн[33], это всегда будет видно. Кровь берет свое.

Брр, эти ужасные, ужасные черно-белые полукровки…

Но в Клубе почты и телеграфа Агры ужасные черно-белые собираются для того, чтобы обменяться собственными представлениями об отвратительности — о том, как отвратительны туземцы, отвратительны индийские привычки и манеры, а также о жесткости, в которой они (мужья) держат своих подчиненных и с которой они (жены) наказывают своих слуг, если те у них есть. Местные жители хитры, ненадежны и склонны к злодейству. Их сладострастие вошло в поговорку. Какой контраст с родиной, с северной чистотой английских обычаев и манер! Они-то, англоиндийское сообщество, знают, к чему привязано их сердце. Они знают, какую половину себя ценить. Они носят шляпы и читают по-английски все, что удается достать, о родине, избегают солнца как чумы и страдают, когда в их коже вырабатывается меланин. Разумеется, они не называют его так. У них есть другие имена. Грязь, неухоженность. Ах, у нее такая неухоженная кожа! Никто к ней и близко не подойдет. И этот ее нос. Такой плоский и широкий. Не как у тебя.

Только внутри клуба они могут быть самими собой. Они могут танцевать и играть в хаузи-хаузи[34] и не обращать внимания на враждебные взгляды местных и насмешливые перешептывания младших офицеров, направляющихся к Клубу Управления гражданских служащих, в двери которого никогда не впустят ни одного англоиндийца. На какое-то время их уши могут отдохнуть от неуклюжих шуток и плохих стишков. Таких, например:

Одна леди по имени Старки

Полюбила индийского Дарки[35],

Результатом грехов

Стало девять сынков,

Двое черных, два белых, пять хаки.

Вот, к примеру, человек по имени Гарри Бегг. Сколько раз он слышал это? И каждый раз убеждался: это так несправедливо. Оттенок его кожи, точный оттенок его кожи, вытравлен в мозгу Гарри Бегга, как серийный номер. Кожа Гарри имеет цвет конверта из манильской бумаги. Или чуть темнее. У него очень даже неплохой почерк, если сравнивать с другими. Он хорошо ладит с девушками, хотя, разумеется, большинство из тех, с кем он гуляет, бросят его не раздумывая, если какой-нибудь младший клерк или английский рядовой проявит к ним интерес. Одна или две уже сделали это. Чертовски несправедливо. Ведь дела не всегда обстояли так. Скиннер, тот Скиннер, который основал Бенгальских уланов[36], тоже был таким, как Гарри. Более того — лорд Робертс[37], командовавший войсками во время бурской войны. Даже лорд Ливерпуль[38], да-да, тот Ливерпуль, который был премьер-министром, — он тоже был таким. Его бабушка по материнской линии была родом из Калькутты. Это написано в книгах по истории. Любой может посмотреть. Когда-то смешанный брак был, можно сказать, обычным делом — во времена Кампании[39], до того, как биологи и евангелисты заставили всех бояться черной крови.

Когда неопрятный белый мальчишка заговаривает с ним, Гарри, слегка сутулясь, будто от груза своей манильской кожи, как раз выходит из клуба. Огни мерцают, и он отправляется на встречу с Дженнифер Кэш, у которой тонкие черты и лицо цвета пергамента. Может быть, этим вечером ему удастся почувствовать себя приличным человеком. Пока они никуда не ходят, могут появиться другие мужчины — другие, более белые. Дженнифер так легко увести от него. Одна лишняя нашивка. Зарплата в фунтах, а не в рупиях. Все это так хрупко. Но этим вечером он полон надежд.

И тут маленький ублюдок все портит.

Мальчишка делает шаг вперед и самым непринужденным образом хватает его за рукав.

— Хелло! — говорит он на приторном базарном английском. — Я тоже черно-белый, как и ты. Я хочу есть. У тебя есть какая-нибудь еда?

Кожа у парня, пожалуй, светлее, чем у Гарри, хотя трудно сказать точно из-за слоя грязи. У него английское лицо, лицо, которое можно даже назвать красивым — в другом месте, при других обстоятельствах. Его приятная внешность и белизна кожи вызывают у Гарри ярость. Двадцать три года раздражительности и ношения шляп, двадцать три года попыток подняться над цепким болотом черноты стремительно подступают к горлу. Его тошнит от надменности в этом лице и самодовольно-просительного выражения на нем. Гарри рычит:

— Убери от меня свои грязные лапы, ты, гомик!

Мальчишка отшатывается. Гарри смотрит на него широко раскрытыми глазами. Самое ужасное, что они, вероятно, одной крови. Может быть, Гарри немного удачливее его, правильнее говорит по-английски и обладает подобием хороших манер. И тем не менее одна кровь. Гарри и уличный мальчишка наполнены ею примерно до одного уровня, как два стакана чая. Это последнее, что он хотел бы испытать по дороге к Дженни Кэш, в этот прекрасный вечер, когда он чувствует себя таким благородным и белым — белым, как снег, белым, как теннисная туфля, белым, как золоченый ангелок в этом чертовом пушистом небе. Пропади он пропадом, маленький паршивец!

В левой руке Гарри держит ракетку для бадминтона в деревянном футляре. Слегка качнув ею в руке и примерившись к весу, он без раздумий, с треском бьет мальчишку по голове, сшибая с ног. Он ударяет по поверженному телу еще несколько раз, пинает его со всей ненавистью. Гарри смутно осознает, что кричит «К черту! К черту! К черту!». Оглянувшись, он видит, как несколько человек из клуба остановились на безопасной дистанции и наблюдают за ним с неприкрытой смесью любопытства, ужаса и жалости в глазах. Какие-то местные жители, похоже, намереваются подойти к нему, и он, размахивая ракеткой, как саблей, приказывает им держаться, черт побери, подальше и не лезть не в свое дело.

Пока Гарри объясняется с туземцами, ошеломленный мальчик, спотыкаясь, пускается наутек — так быстро, как только может. Он оглядывается один раз, затем его лицо, обиженное и злое, исчезает в толпе. Гарри опускает ракетку и вытирает пот со лба грязным носовым платком. Еще не успев начаться, этот его вечер загублен.

________________

И снова Пран стучится в обшарпанную голубую дверь особняка. Чоукидар открывает, и за ним Пран успевает увидеть знакомый дворик, залитый лунным светом. Затем дверь снова захлопывается.

Нищий попрошайка только что не катается от хохота, видя, как Пран, шатаясь, идет к нему. Огромный рот раскрывается широко, показывая невероятно красную глотку, больше похожую на рану, чем на горло. Хорошенький маленький принц, поет он фальцетом, передразнивая девушек-танцовщиц. Смотри, как красивы его одежды! Смотри, как сверкает его кинжал, когда он проезжает мимо!

Лицо Прана все в грязи, залито слезами и кровью. Его одежда разорвана и смердит. Все тело болит. Когда он слышит издевательскую песню нищего, внезапный гнев охватывает его, совсем как некогда, до беды. Он подбегает к попрошайке и пинает его чашку. Несколько крошечных монеток тонут в грязи.

— Они тебя не покормили? — издевательски спрашивает нищий, ловко уклоняясь от ударов Прана.

— Ублюдок! — огрызается тот, всхлипывая.

— Такова моя судьба, — равнодушно признает нищий. — Твоя тоже, если я правильно помню.

— Я голоден! Го-ло-ден! — Пран уже почти кричит. — Ты понимаешь, идиот?

— Может быть, тебе попытать счастья еще где-нибудь? — размышляет нищий с выражением лица, означающим, по его представлению, отеческую заботу.

Пран свирепо смотрит на него. Нищий произносит, очень медленно, некий адрес на ювелирном базаре.

— Иди туда, сделай то, о чем тебе скажут, и тебя покормят, — говорит он. — Ручаюсь за это.

— Я должен тебе доверять?

— Или да, или нет, — говорит нищий, пожимая плечами. — Если быть честным, ты должен сказать спасибо, что я с тобой вообще разговариваю, черно-белый засранец. Посмотри на себя. Ты ведь совсем провонял.

С этим не поспоришь. Пран удрученно опускается на землю.

— Со мной там случится что-то плохое?

Нищий размышляет об этом с минуту.

— Да, — говорит он наконец. — Может случиться.

— Вот видишь! — Пран в отчаянии.

— С другой стороны, — раздумывает калека, — кто знает? Может быть, это плохое и есть хорошее.

— Что? Как это? Как это понимать?

— А никак. Немного философии. — Нищий ухмыляется, обнажая корешки разрушенных зубов.

Несмотря на все усилия, Прану не удается больше ничего из него вытянуть. Нищий расчесывает свои струпья. Он выбирает вшей из свалявшихся волос. Он выкрикивает невероятные непристойности продавцам пищи, которые убирают свои товары. Один из них вместо ответа грубо чиркает большим пальцем по зубам.

— Господи всемогущий! — неожиданно выкрикивает нищий, ни к кому определенно не обращаясь. — Ты прав! Ты действительно справедлив!

Пран сверлит его испепеляющим взглядом:

— Ты благодаришь Бога за такую жизнь? Ты псих!

— И ты должен благодарить Бога! — предлагает нищий. — Ведь ты жив. Он дает тебе такую возможность!

Он вращает глазами и, задохнувшись, отхаркивается в пыль. Затем, одним волнообразным движением, перебрасывает высохшие ноги назад, к зловонной канаве, идущей вдоль края улицы, приседает над ней и выдавливает из себя продолговатый кусок дерьма. По завершении операции он ложится на помост и засыпает. Мускулы его уродливого рта расслабляются и обретают поразительную гладкость, спокойствие, которое можно было бы даже описать как благородное.

Боль в кишках заставляет Прана бодрствовать. Он втягивает и мнет живот, надеясь как-то убедить себя, что это пространство может заполниться самостоятельно. Через некоторое время он встает и оглядывается в поисках монет, которые упали из чашки попрошайки, но не может их найти. В последней надежде он роется в мусоре возле заколоченных прилавков, но не находит ничего такого, чего бы уже не съели другие голодные дети или ловкие покрытые язвами неприкасаемые собаки, которые шныряют вокруг в поисках съестного. Удрученный, он ложится рядом с нищим, который храпит басом.

Он старается не думать о том, что случилось с ним. Его отец мертв. Не столь важно, что на деле он не был его отцом. Его отец был англичанин с фотографии, но он тоже мертв. Делает ли это его самого англичанином? Он не чувствует себя англичанином. Он индиец, кашмирский пандит. Его родословная насчитывает века. Он знает, кто он. Он чувствует это.

Голодный и измученный, он старается проанализировать проблему. Ты то, что ты чувствуешь. Или если не так, то ты должен чувствовать себя сообразно тому, что ты есть. Однако если ты — нечто, чего ты не знаешь, как это понять? Каково это ощущение — что ты не тот, кем, по собственному мнению, являешься? Если его матерью была его мать, а отцом — странный англичанин с фотографии, тогда, логически рассуждая, он половинка на половинку, черно-белый. Но он не чувствует ничего общего с этими людьми. Они ненавидят индийцев. Они ненавидят его, это уж наверняка. Он вспоминает взмах бадминтонной ракетки и лицо человека, который пинал его и ругался. Он не таков, как эти люди. Он не думает, что Англия — его дом. Дом — здесь. Здесь, по ту сторону голубой двери.

Он долго плачет и в конце концов забывается беспокойным, непрочным сном.

А город полной жизнью бурлит вокруг него. Неприкасаемые собаки продолжают сопеть в кучах мусора и сточных канавах. Полицейские, воры, гуляки, перевозчики нечистот, тонгаваллы[40], вокзальные носильщики и другие достойные люди занимаются своими ночными делами на улицах, которые местами почти так же оживленны, как днем.

________________

Утром Пран просыпается растерянный и замерзший. Над ним неясно вырисовываются тощие ягодицы. Возле его головы рикши и лоточники уселись в ряд над сточной канавой, сплевывая, сплетничая, очищая зубы и облегчая кишки. Он отдергивает голову на безопасное расстояние и с ужасом вспоминает, где он.

Нищий все еще спит; задумчивая муха ползет по его веку. Пран ежится, обхватив себя руками, и толкает калеку ногой:

— Поднимайся. Уже утро.

Нищий не двигается. Пран снова толкает его. Ничего. Он нагибается и трясет попрошайку за руку. Рука холодная и твердая. Он отступает на шаг, начиная понимать, что произошло. Иногда инфлюэнца приходит очень быстро.

У него нет времени на траур по старику, потому что в этот момент к двери особняка Раздана подъезжает тонга. Наружу выходит строго одетый человек, на нем ачкан[41] и вышитая шапка. Борода аккуратно подстрижена. На выдающемся фамильном носу сидят очки в проволочной оправе. Пран Натх бросается к нему, все его существо исполнено радости:

— Дядя! Дядя!

Пандит Бхаскар Натх Раздан, младший брат умершего адвоката, оглядывается и смотрит с выражением отвращения:

— Убирайся прочь от меня, подлая тварь!

Пран Натх останавливается как вкопанный. Дядя выглядит крайне взволнованным и прижимает шелковый носовой платок к лицу.

— Чоукидар! — кричит он. — Чоукидар, где ты?

Чоукидар появляется в дверном проеме. Серые усы дрожат от возмущения.

— Чоукидар, — приказывает пандит, — видишь этого паразита? Чтобы я его больше не видел. Не хочу, чтобы он болтался возле дверей, покрывая имя нашей семьи позором. Сделай так, чтобы он не возвращался.

— Да, сэр! — говорит чоукидар и, как положено старому солдату, встает по стойке «смирно».

Пран Натх не хочет, чтобы его снова били. Он убегает не разбирая дороги, его глаза полны слез. Теперь ясно, что это правда. Он один на целом свете.

Мыча и всхлипывая, как помешанный, он бежит в узкие улочки. Люди расступаются, когда он, спотыкаясь, движется в их направлении. Он останавливается, чтобы посмотреть, как фудвалла[42] делает джалеби[43], выдавливая спирали сахарного теста в огромную сковороду пузырящегося масла. Поджарившиеся завитки он поднимает половником, макает в карамельную глазурь и снова обжаривает. Макает и обжаривает, макает и обжаривает. Очень аппетитно. В отчаянии Пран бросается к сластям, хватает полную пригоршню и бежит прочь. За спиной он слышит ругань продавца, но несется вперед так быстро, как только может. Вскоре гневные крики стихают вдалеке. Удача. В безлюдном переулке Пран набивает рот джалеби, облизывая сок с пальцев, не заботясь о том, что сажа и грязь могут тоже попасть вовнутрь. Сахар приносит ему краткий прилив возбуждения.

Подкрепившись, Пран чувствует себя достаточно уверенно для того, чтобы двинуться на поиски адреса, который дал ему нищий. Нужный дом расположен в конце особенно узкой и зловонной улочки с оспинами из мусорных куч и луж неизвестного происхождения.

Сама дверь — очень прочная, она обита железом и толстыми квадратными гвоздями; двери такого типа невозможно взломать. Пран стучит. Еще и еще. За дверью слышен звук шаркающих шагов, и с другой стороны смотрового отверстия появляется глаз.

— Мы закрыты, — говорит бесстрастный голос.

— Я хочу есть, — говорит Пран.

— И что? — говорит голос. — Ты полагаешь, что это дает тебе право стучать в неприемные часы?

— Мне сказали, что, если я приду сюда и сделаю то, что вы скажете, вы меня покормите.

Пауза. Долгая. Равная вечности для Прана.

— Кто сказал?

Пран молчит. Он никогда не спрашивал у нищего, как его зовут.

— Я не знаю, — бормочет он.

Похоже, что человек за дверью размышляет над этим. Слышен звук кашля, затем звяканье ключей и лязганье отодвигаемого засова. Дверь распахивается, и Пран видит перед собой человека размером с быка. На нем лишь клетчатая набедренная повязка. Очевидно, он только что покончил с утренними омовениями, и все его тело лоснится от масла. Его густые волосы блестят так же, как и роскошные черные усы, образующие фантастические завитки по обеим сторонам лица. Маслянистый огромный живот надвигается на Прана. Человек прислоняется к дверному косяку и закручивает кончик уса.

— Что ж, давай на тебя посмотрим, — говорит он и заходится в приступе кашля.

Пран смотрит на него. Огромный человек мрачнеет.

— Повернись спиной, маленький идиот! Покажи, что у тебя там есть!

Пран смущенно поворачивается к нему задом.

— Снимай! — кричит человек, достаточно резко для того, чтобы оторвать еще один кусок легкого. После мучительных усилий он наконец отхаркивает мокроту под ноги Прану.

Пран возится с завязками своих штанов, затем спускает их, обнажая дюйм или два ягодиц с синяками.

— Еще! Больше… Больше! — рычит человек.

Пран, дрожа, подчиняется. Человек дышит с присвистом и кашляет еще какое-то время, затем издает хрюкающий звук, который можно считать более или менее одобрительным.

— Неплохо. Ну заходи.

Пран следует за ним во двор, полный женщин. Там есть женщины, стирающие одежду, женщины, чистящие рис, женщины, крошащие овощи и сбрасывающие отходы в кучу. Вокруг верхнего этажа проходит балкон, он тоже полон женщин: других женщин, бегающих взад-вперед из комнаты в комнату, болтающих друг с другом в дверях. Здесь несколько молодых девушек перегнулись через балюстраду, они развешивают огромные шелковые квадраты сари на веревке, которая тянется через весь двор. Громадный человек прокладывает себе путь через женский термитник со скучающим, но гордым видом быка в поле, полном первотелок.

Пран никогда не видел такого количества женщин в одном месте. Все они кажутся ему юными и необычайно красивыми, некоторые частично обнажены. Мысли мальчика путаются от голода, и это место представляется ему много лучшим, чем улица. Он решает, что, если судьба ему поможет, он готов оставаться здесь долго. Только бы его накормили…

Тут он осознает, что девушки говорят о нем. Группа на балконе выкрикивает что-то. Что-то нелестное о размере его детородного органа. В ответ нижний этаж бушует: Прана оценивают. Здесь, там, везде… Он отчаянно краснеет и спешит за большим человеком, который скрывается в коридоре, отходящем от одной из сторон двора. Не замечая насмешек, градом сыплющихся из всех углов, человек удаляется широким шагом. Бросив быстрый взгляд назад, на дворик, Пран трусит за ним.

К его радости, Прана сажают в комнату перед тхали[44], полным риса и дала. Не теряя ни секунды, он торопливо запихивает пищу в рот, пока другие обитатели комнаты обсуждают его самого. Он ничего не понимает и ест, ест. К большому человеку, теперь одетому в свежевыстиранную курту-пижаму[45], присоединилась женщина. В то время как он внушителен и плотен, она похожа на лишенный плоти скелет. Ее лицо состоит из одних скул и глазниц, у нее хрупкие руки-прутики, отягощенные опасно тяжелым грузом пальцев в золотых кольцах. Толстая красная линия отмечает ее пробор, и рот ее испачкан кроваво-карминным соком бетеля. Можно сказать, что ею заинтересовался бы только прозектор. Пару раз она протягивает руку, чтобы ущипнуть и потереть кожу Прана, оценивая ее текстуру, как оценивала бы кусок ткани у портного. Пран слишком занят едой, чтобы обращать на это внимание.

Ни мужчина, ни женщина не утруждают себя лишними объяснениями. Объективный наблюдатель (к несчастью, как это часто бывает, отсутствующий) мог бы различить в их глазах особую искорку, когда они смотрят на мальчика, сидящего перед ними. Под слоем уличной грязи мальчик все еще очень хорош собой. Мужчина и женщина кажутся необычайно довольными и, когда он завершает еду звучной отрыжкой, сияют так, будто он только что рассказал им что-то очень смешное.

— Зови меня Ма-джи, — говорит женщина доброжелательно.

— А я Балрадж-борец, — говорит мужчина. Глаза его блестят. — А кто ты?

Пран называет им свое имя и, по просьбе Ма-джи, рассказывает историю того, как он оказался на улице и как добрый попрошайка объяснил ему, где их найти.

— Так, значит, ты, можно сказать, одинок? — задумчиво говорит Ма-джи.

Пран кивает. Если его семья не изменит своих убеждений, он действительно совершенно одинок.

— А этот нищий ничего не сказал о той работе, которую мы тут делаем? — спрашивает Балрадж.

— Нет, вообще ничего. А что вы делаете? — Ему и вправду очень интересно, почему под одной крышей живет столько молодых привлекательных женщин.

— У нас что-то вроде благотворительной организации, — туманно объясняет Ма-джи. — Мы даем приют этим бедным девочкам, а они делают кое-какую простую домашнюю работу и, понимаешь ли, легкую работу другого рода. — Она качает головой, чтобы подчеркнуть символическую природу этой занятости.

— Обычно мы не берем мальчиков, — замечает Балрадж. — Но в твоем случае мы можем, пожалуй, сделать исключение. Да, сможем… Конечно, тебе придется делать то, что тебе скажут, и принимать любые трудности с улыбкой.

Пран искренне обещает сделать все, что в его силах. Он уже рисует себе жизнь, состоящую из погони за поцелуями и других стимулирующих игр, в которые вплетаются мелкие поручения — пойти, принести или постоять на страже, когда Балрадж окажется не в форме. Разумеется, это выглядит намного лучше, чем блуждание по городу. Похоже, что удача улыбнулась ему.

— Попробуй мой особый ласси[46], — вкрадчиво говорит Ма-джи, похлопывая Прана по щеке, и передает ему металлический стакан. — Он очень хорош.

Пран выпивает йогуртовый напиток залпом. Мужчина и женщина довольно улыбаются и встают. Ма-джи и Балраджу пора идти по своим делам, но они советуют мальчику прилечь, прежде чем он приступит к вечерней работе. Они встают, закрывают дверь и оставляют его в одиночестве. Вскоре Пран чувствует чрезвычайную, непреодолимую усталость и, свернувшись на чарпаи, крепко засыпает.

________________

Пран спит и видит сны о стране, состоящей из сотен и тысяч лепешек чапати[47] и банок йогурта, стране, населенной овощными девушками — у них пальцы из окры, груди из баклажанов и дерзкие глаза из зеленого горошка. Их отношения с Праном запутанны, но восхитительны, и блюдо за блюдом проходит мимо в обеденной гармонии, пока нищий, который мертв, не начинает скакать вокруг, хватая порции сотоварищей Прана, заталкивая их в свой красный от бетеля рот. Это досадно, но Пран полагает, что здесь хватит на всех, и готов честно делиться, пока нищий не начинает ощипывать руки и ноги самого Прана (что уже чересчур) и не превращается в конце концов в Ма-джи, которая с помощью девочки-служанки одевает Прана во что-то вроде шелкового костюма.

У него болит голова и нет ни малейшего представления о времени. Он предполагает, что сейчас вечер, потому что едва видит комнату вокруг. Все освещение составляют пара свечей и красная лампа, тревожно пульсирующая в углу. Пран странно чувствует себя, словно от мира его отделяет несколько слоев ватина. Его конечности тоже из ваты или состоят из субстанции, которая отказывается реагировать на неистовые команды, посылаемые мозгом. Недоумение его только усиливается, когда он видит себя в зеркале: он одет в просвечивающую робу из розового шелка с каким-то цветочным узором.

— Держи голову ровно! — рявкает на него Ма-джи, и Пран обнаруживает, что его челюсть зажата между пальцами-тисками, в то время как что-то — нет, не может быть! — но да! — румяна — наносится на его щеки, и линии черного карандаша обводят его глаза.

Пран пытается вывернуться, но его держат крепко. Попробовав увернуться от палочки для макияжа, он моментально получает пощечину. Ма-джи зовет Балраджа, который приходит, кашляя, как больной слон, и локтем захватывает Прана в жесткий замок. Когда Пран протестует, Балрадж делает что-то с его шеей, а Ма-джи шипит — тоном, шокирующе не похожим на ее прежний мягкий голос: «Заткнись, дурак!»

Вскоре его отпускают — временно, чтобы он мог посмотреться в зеркало. В этих легких одеждах, с широко расставленными глазами, зрачки которых увеличены каплями белладонны, он абсолютно не похож на грязного мальчишку, вошедшего в дверь из переулка. Под нос ему суют еще один стакан особого ласси. Он мотает головой, но Балрадж заставляет его открыть рот, и Ма-джи вливает в него все до последней капли. Они уходят, заперев за собой дверь, и Пран остается один.

Он пытается думать. В ходе размышлений, которые постоянно прерываются и заходят в тупик, он заключает, что Ма-джи и Балрадж задумали что-то недостойное. Каковы именно их цели, его затуманенный мозг вычислить не в состоянии. Ему становится страшно. Очень. И он понимает — еще понимает: нужно бежать.

Двигаясь, как будто он плывет сквозь сироп, Пран исследует окно на улицу и обнаруживает, что оно не заперто, но расположено на высоте трех этажей, и поблизости нет ничего, за что он мог бы ухватиться, если он как-нибудь выберется наружу. Даже если бы там были какие-нибудь перила, его водянистое бессильное тело вряд ли удержится на них. Он обдумывает возможность позвать на помощь, но шум базара заглушает все. Никто не услышит. Бежать через дверь? Надежно закрыта и прочна. Он оглядывается в поисках полезных предметов. Оружие? Нет. Веревки? Нет. Может быть, ему удастся разорвать простыню и использовать ее. Простыня. Хорошая идея. Очень хорошая.

Пран стягивает с кровати простыню и готовится разорвать ее на полосы. Это поношенный и засаленный квадрат ткани с рисунком из батика, едва различимым в тусклом свете. Что это за узор? Пран переворачивает его в руках, ощупывая ткань. У нее необычная текстура. Достаточна ли ее прочность? Как смешно, что вся его жизнь зависит сейчас от простого куска материи. Материальность, вещественность трепещут в его пальцах с такой остротой, что у него захватывает дух. Как если бы внутри этой маленькой вещи, этого ничтожного куска ткани обнаружились миры — целые вселенные смысла.

Пран осознает, что додумался до чего-то важного, но в эту минуту не имеет представления о значении своего открытия. Ему кажется, что все изменилось. Мир неожиданно пришел в движение. Зачем его одевали таким образом? У них должна была быть причина.

Затем Пран переживает минуту, в которой ему чудится ответ, и он таков: вторая порция особого ласси как-то с этим всем связана. Только сейчас он понимает, что второй особый ласси — крайне и весьма особый. Тут он слышит, как поворачивается дверная ручка, и в комнате появляется некая фигура. После этого он уже ни в чем не уверен.

В последующие дни особый ласси играет постоянную и все большую роль в жизни Прана. Его заставляют пить ласси, по крайней мере, три раза в день, так что в результате он не может сказать с уверенностью, что из того, что с ним происходит, реально, а что — галлюцинации. В основном все это настолько неприятно, что ему безразлично, как именно обстоят дела в реальности.

Когда он впервые просыпается, мрачный и измятый, после ночи смятения, он обнаруживает, что его переместили в маленькую грязную комнату, в которой есть только чарпаи и эмалированный ночной горшок. Пол здесь покрыт слоем пыли, и грязное крошечное окно открывает вид на часть потрескавшейся стены примерно в пятнадцати футах от него. В отсутствие чего-либо другого квадрат стены и диагональная трещина, которая плетет свою паутину из правого верхнего в левый нижний угол, становятся основными объектами его интереса. Часы разглядывания трещины, часы подогретого ласси. Они теперь единственные свидетели того, как трещина превращается в речное русло, в пчелиные соты, в яму, из которой выбираются крохотные скелеты, в запутанную сеть крикетных щитков и бит, в портрет короля с бледно-голубым лицом и шафранными волосами, в муравьев, и в рынок, и в декорации к бесчисленным эпическим драмам любви и победы.

Порой его фантазии прерывает какой-нибудь посетитель. Большую часть времени это Балрадж. Его ритуал всегда один и тот же. Бренча ключами, борец отпирает дверь, вваливается в комнату, угрюмо смотрит на Прана воспаленными глазами, затем поворачивается и тщательно запирает дверь за собой. Иногда он приходит с едой или очередным стаканом ласси. В другой раз он приходит, чтобы привязать Прана к кровати и избить его. Он делает это кожаным ремнем, кашляя и пыхтя во время своих трудов. Кажется, что для него это одновременно и обязанность, и удовольствие, которые он исполняет методично и неспешно. Пран визжит и кричит, но Балрадж игнорирует эти крики, ударяя сильно и ритмично, пока его утомленное дыхание не превращается в низкий булькающий стон; после этого он останавливается, сплевывает на пол и уходит.

Приходят иные люди, различной степени реальности. Притаскивается нищий, чтобы посмеяться. Заходит пандит Раздан, чтобы покачать головой и отчитать его за грязные привычки и дурную компанию, с которой он связался. Мать тоже приходит, конец ее сари накинут на лицо, ее тяжелые серебряные украшения музыкально позвякивают в такт движениям. Она никогда ничего не говорит, просто стоит в углу, угасая и вспыхивая, как пламя свечи, пока Пран задает ей злые вопросы. Приходят и другие фигуры, с зияющими вонючими ртами, с кривыми ножами в руках. Они нагибаются и начинают освежевывать его, стягивая кожу со спины, как тесную куртку. Иногда они приходят с его родителями или одеты в их одежды — дородные мужчины, закутанные в свадебные сари с золотой каймой или втиснутые в аккуратные ачканы. Их розовые лица, похожие на спелые фрукты, вспучиваются над высокими воротничками. Девушки из дворика приходят по три, по четыре, чтобы склониться над его кроватью и поиграть с ним. Это единственные визиты, которыми он наслаждается, хоть они и завершаются всегда разочарованием.

По временам он скребет стену ногтем. Щербатая стена покрыта рисунками — картинами его сновидений. Все они составляют ритм дневного света и темноты, жары и холода, сменяясь все быстрее. Когда он не ковыряет стену и не принимает посетителей, он лежит и смотрит в пространство, глотая воду из бутылки, которую Балрадж ставит на подоконник раз в день. Бутылка невелика, и, хотя Пран старается растянуть ее надолго, к вечеру она всегда пуста. Ночь означает пересохшее горло и чувство ужаса, когда исчезает последний глоток ласси.

Рано или поздно мир снаружи темнеет. И Прану кажется, что уличный шум, который просачивается в душную комнатушку, доносится из другой страны.

Однажды Балрадж не приходит. Вместо него приходит Ма-джи в сопровождении тощего, нервозного с виду мужчины, который стоит, подпирая дверь, со стиснутыми кулаками, будто ожидая, что Пран вот-вот на него бросится. Пран лежит, свернувшись клубочком на кровати, его колени подтянуты к подбородку. Он смотрит на новых посетителей с некоторым любопытством. Он не видел Ма-джи с тех пор, как она одевала его для первой ночи. Она еще больше похожа на мертвеца. Зайдя в комнату, она прижимает надушенный платочек к своему носу и кривит лицо. Пран согласен, что запах нехорош. Его ночной горшок вот уже несколько дней никто не выносил.

Ма-джи протягивает Прану стакан ласси:

— Пей.

Пран пьет. Знакомый солено-кислый вкус напитка царапает его горло.

— Балрадж умер, — напрямик говорит Ма-джи.

Впервые на своей памяти, может быть в первый раз в жизни, Пран улыбается от всей души. Мускулы его лица принимают новое, незнакомое выражение. Ма-джи поднимает руку, как если бы хотела ударить его, но не бьет. Резким, стремительным движением она поднимается и уходит.

Когда дверь за ней закрывается, Пран достает из тайника кровати фотографию своего английского отца и смотрит на нее, впитывая в себя линии лица, форму глаз и рта. Этому противостоят тысячи воспоминаний о другом его отце — ибо он не может называть Амара Натха иначе: отец разглядывает свои ногти, совершает пуджа[48] в храме, моет подмышки, зовет слугу, чтобы что-то поднять. Маленький квадратик плотной бумаги — ничто по сравнению с грузом этой памяти. Но куда все это девалось? А фотография — вот она. Пран обращается с ней так, будто это волшебный предмет, будто его будущее каким-то образом содержится в химикалиях и бумаге, пронизанных энергией добра и зла. Он поворачивает фотографию снова и снова, разглядывая, как серебрение под определенным углом отражает свет. На этот краткий миг серебро становится белизной, той ослепительной белизной, которую новый отец подлил в его жизнь. Он проводит часы, наклоняя карточку так, чтобы она ловила свет, повторяя это так и этак, снова и снова, каждый раз испытывая трепет, благоговейный страх перед иллюзией, которую порождает мельчайшее движение его рук.


Что происходит со временем? Что происходит с Ираном? Как долго он уже в этой комнате? Достаточно долго для того, чтобы задать себе эти вопросы. И он задает их себе. Время остановилось, время движется, время несется.

Вот раздается звук отодвигаемого засова, знакомый, как крик муэдзина с ближайшей мечети, знакомый, как трещина на ночном горшке или колонна муравьев, которые так долго уже используют левую стену вместо караванного пути между одним муравьиным мегаполисом и другим. Он не поднимает глаз.

Две высокие женщины смотрят на Прана из дверного проема. Ма-джи топчется у них за спиной, ломая руки; пальцы проворачиваются сквозь пальцы, как извивающиеся личинки насекомых. Женщины оценивают обстановку. Затем, не дрогнув от ужасного запаха или густой, хоть режь ножом, атмосферы отчаяния, которая застоялась в крошечной комнате, они ставят Прана в вертикальное положение и полуведут-полунесут вниз по лестнице.

Гости свечного пламени? Апсары?[49] Сколько раз Пран мечтал об этом. Но запах розовой воды, но прерывистое от усилий дыхание, крепкие пальцы, стиснувшие его плечи, — все кажется реальным.

Как и шуршание шелка. Ма-джи, словно пойманный в клетку мангуст, верещит о деньгах. Одна из женщин поворачивается к ней и говорит укоризненно: «Вам очень неплохо заплатили».

Вот и все. Плеск воды. Шуршание шелка. Исхудалое тело Прана тщательно растерто. Его вибрирующие чувства атакованы самой новизной другой комнаты, нового места. Он одет в чистые одежды, накормлен чем-то давно забытым, с ним поговорили как с человеком. Все позади. Дело пойдет на лад.

Одна маленькая загвоздка.

Одежда. Шуршание шелка. Тяжелая чадра, нависающая над его лицом. Новый мир видится ему через хлопковую решетку, вшитую в чадру. Это пурда[50]. Женская одежда.

— Ну же, моя дорогая, — говорит одна из его новых хозяек, — мы отправляемся в путешествие.

Загрузка...