Он не понял, как очутился в этом месте. Сначала Виктор ощутил мягкий тёплый ветерок, потом его лицо согрели ласковые солнечные лучи. Он почувствовал лёгкий аромат цветущего клевера. Вокруг было удивительно тихо, только где-то неподалёку попискивали цыплята. Пушистые жёлтые комочки высовывали клювики через ячейки сетки, огораживающей угол покосившейся сараюшки, и просили клевера. Стайка, вдруг вспомнил Виктор, такие сараюшки в его городе детства называли стайками. В маленьких городах они обычно громоздились вокруг панельных многоэтажек, и жители хранили в них разный скарб, а некоторые даже заводили домашнюю живность. Вот и сосед дядя Коля, рыбак и матерщинник, завёл себе цыплят, а проходящие мимо ребятишки забавлялись, прикармливая клевером будущих петушков и курочек.
За стайками — небольшой скверик с двумя песочницами, качелями и старыми вязами с ветвями, отполированными ребячьими животами. По ним очень удобно было лазать, по старым вязам, которые в его, Виктора, краях называли карагачами. А ещё в скверике есть беседка с лавочками, попорченными перочинными ножами: ребятня постарше тут играла в ножички, а старушки из соседней пятиэтажки гоняли их. По вечерам в беседке можно было застать целующуюся парочку. Виктор с мальчишками как-то приноровились пугать влюблённых: из старых простыней сделали себе костюмы привидений, и стоило парочке начать целоваться, юные хулиганы выскакивали из кустов и сгоняли страшным воем очередных Ромео и Джульетту. Но однажды попался кавалер не из робкого десятка; не испугавшись нечистой силы, он догнал одного из «привидений» и насовал ему полные штаны крапивы, начисто отбив охоту подражать Карлсону.
Восемь панельных пятиэтажек-«брежневок» — это его, Виктора, двор, где он провёл своё детство. Отличный по нынешним меркам двор: несколько сквериков, очень много зелени, а перед каждым домом — палисадник с сиренью, берёзками и железными штуковинами, на которых жители выхлопывали ковры. Посреди двора — хоккейная коробка, где в июне, за неимением льда, пацаны играли в мини-футбол, пытаясь забить мяч в маленькие хоккейные ворота. За двором — частный сектор и несколько красивых двухэтажек, которые в наше время называются таунхаусами. В те времена это было «элитное» жильё: четыре двухэтажные квартиры в доме, в каждой — собственная веранда и небольшой садик под окнами.
За таунхаусами — «неофициальный» пляж, на котором ребятам строжайше запрещалось купаться из-за ямок и водоворотов, но они всё равно купались — не тащиться же на городской в летнюю жару! У тайного пляжа было своё название — Шум; его так назвали из-за сильно шумящей воды на перекате, где водились большие и злющие раки. Вокруг Шума густо росли ивы, за которыми начинался небольшой лесок, а на том берегу была старица, где можно было вдоволь наесться камышовых безвкусных луковиц.
Может, Виктор умер? Убили его судороги идущего в разнос пропоса, и он попал в Загранье? Есть среди учёных-мемористов сторонники теории Загранья, скорее даже не теории, а научной легенды. Мол, если финитум — это предел всех мечтаний, конечная грань истории, то если перескочить эту грань, мы попадём в загадочное и странное, поэтично звучащее Загранье, лежащее за пределами времени. Там материя не существует, а пересуществует. Любой объект нашего мира обязательно ломается или умирает, если он живой, а там, за пределами финитума, ему даётся второй шанс. Умерший человек, побывший некоторое время в мемориуме, перерождается в Загранье и живёт второй раз, помня прежнюю свою жизнь. Мироздание даёт ему возможность прожить новую жизнь, исправив все ошибки прежней.
Хотя, как знать, может, после пересуществования есть ещё и перепересуществование? Эдакая реинкарнация с памятью, которая в отличие от обычной позволяет запомнить прежнюю жизнь. Иначе что толку перерождаться, если ты не помнишь себя прежнего, а, значит, без разницы, ты ли это переродился или родилась новая личность? Интересно, сколько жизней человеку даёт природа?
Хотя чушь всё это! Загранье, если оно есть на свете, выглядело бы странно и непонятно. Ведь папа Виктора, исправляя ошибки молодости, мог жениться не на маме, а на маминой подруге. И тогда Виктор не должен был переродиться, но тогда его бы природа лишила второго шанса по вине отца. Либо Холодов родился бы и не родился одновременно, и подобных ему полурожденцев были бы миллионы. И выглядел такой мир бы не так, как это место.
Сколько ему лет? Невозможно понять. Может, он — первоклашка Витенька, чистенький и опрятный, а, может — старшеклассник Витька, отличник и активист, которого учителя родной школы «ведут на медаль». Или подающий большие надежды студент Холодов, приехавший в родной городишко на каникулы. А время какое сейчас? На родные девяностые из детства не похоже: слишком всё благополучно и спокойно. Какие-то идеализированные семидесятые: для кого-то эпоха застоя, а для кого-то — период подлинной стабильности.
Он уже в родном дворе, по нынешним меркам пустынном, не забитым кредитным автохламом всех марок. Вот и знакомый подъезд с деревянной дверью, на которой чья-то хулиганистая рука выцарапала «Витька + Маринка = любовь до гроба». Он увидел в окне бабушку, живую и здоровую. Пока молодые родители на работе, старушка хлопотала на кухне: стряпала пирог с капустой, чтобы покормить пришедшего из школы голодного внука Витеньку, единственного и поэтому балованного. Сильно сжало сердце, и Холодов понял, что он не сможет сейчас подняться на второй этаж, позвонить в дверь и обнять бабушку: слишком много эмоций свалилось на него в последние дни. Он сделает это позже.
Обогнув родной дом, Виктор прошёл к частному сектору. Дорожка вывела его на берег Шума. Он знал куда идти: нужно дойти до старой ивы, наклонившейся к воде, в дупле которой старшие парни прятали запретные сигареты, и возле которой они с Маринкой когда-то дали клятву в вечной, нет, не любви, а дружбе. О любви тогда он, бойкий с парнями и косноязычный с девушками, не решился бы сказать.
Там, за памятной ивой, возле подвесного моста, у которого поломана доска посередине, есть маленький домик. Когда-то там жила прабабушка Виктора, которую он не знал. Она умерла давно, и родители использовали домик как дачу. Там был приличный огород, где они сажали картошку всей семьёй, и несколько яблонь с очень вкусными яблоками. Домик и сейчас стоял там: покосившаяся избушка со скрипучими воротами. Виктор открыл калитку и по-хозяйски вошёл во двор. Клубника уже поспела, и он сорвал на ходу несколько ягод. Когда-то в школе пятиклассник Витя умничал, доказывая, что «Виктория» — это не клубника, а садовая земляника.
Ключ, как всегда, лежал на своём месте, под крыльцом, а в избушке пахло какими-то травами и выпечкой. Видимо, запах въелся в стены навсегда. Войдя в комнату, Холодов огляделся и заметил несколько чужеродных предметов, которых не могло быть в той, «настоящей» избушке. Одну стену занимал высокий стеллаж с книгами: русская и зарубежная классика, справочники по матанализу, дифурам и общей физике… Целую полку занимал многотомник «Теоретическая и прикладная мемористика», которого не существовало ни в Витином детстве, ни в юности. А на стареньком неустойчивом трёхногом столе, покрытом скатертью с бахромой, лежал чужеродным телом новенький ноутбук.
И только тогда Виктор понял, куда он попал, но не понял почему. Его занесло в личный пропос, его интимную и сугубо личную частичку финитума, его персональный предел мечтаний. Вот почему он чувствовал невероятное спокойствие и умиротворение.
Он устал общаться, устал от толкотни, от людей и от собственной бестолковой жизни. Подавал надежды в школе, отличник, гордость родителей, в институте — победитель сначала студенческих олимпиад, потом — участник научных конференций, споривший на равных с преподавателями. А затем — оступившийся, вставший на скользкую дорожку жулик, уставший в первую очередь от себя, злой на весь белый свет.
Холодов всегда был общительным и обаятельным, но ненавидел общение. У него не было близких друзей, и всю свою сознательную жизнь он прожил одиноким волком. Общаться ему приходилось по необходимости; это получалось, но он этого терпеть не мог. Будь его воля, он бы заперся с книгами и не выходил бы сутками во внешний мир, витая в облаках теоретической мемористики. Кто знает, будь другие времена, он, быть может, и не стал бы преступником, а был бы если не учёным с мировым именем, то забавным странноватым сумасшедшим гением. Теперь его личный пропос давал ему такую возможность.
У него осталось одно-единственное желание: никогда не возвращаться отсюда в реальный мир. Может, мироздание сжалится и, используя какие-то свои законы, оставит его здесь? Он будет много работать: разработает какую-нибудь теорию, например, связывающую континуум, мемориум и потенциариум воедино. А повезёт, так теоретически выведет ещё какой-нибудь «чегониум»: у материи ведь бесконечное количество свойств, ибо она сама бесконечна. Она не только движется и отражается, не только может и хочет, но и чего-то ещё делает. Возможно, у неё бесконечное количество «чегониумов», и над этим следует поработать.
А утрами он будет рано вставать, спускаться к реке, купаться, а потом делать какую-нибудь грубую физическую работу: полоть грядки, колоть дрова, чтобы затопить старенькую баньку, стоящую в конце огорода. Он будет навещать родителей и бабушек-дедушек, а, может, иногда, редко-редко встречаться со школьными друзьями, если захочется. Но сейчас он настолько вымотан жизнью, что ему никого не хочется видеть, а хочется только одного: умиротворения и покоя.
Когда-то он, дурачок, спорил с учительницей литературы, грубо высмеивая булгаковского Мастера. Мол, как может писатель — знаток душ человеческих — в такое сложное время желать покоя, да ещё и с бабой! Виктор в силу юности и живости характера считал, что место писателя, тем более гениального — не где-то в уединении, а среди народа, в гуще страстей и событий. Только там настоящий мастер сможет понять людей и творить шедевры. Но теперь он сам в роли Мастера: финитум предоставил ему покой, только без Маргариты.
Виктор прилёг на ободранный топчан в углу, укрылся рваным полушубком, уютно свернулся клубочком и забылся крепким, как в детстве, сном.