Вскоре ношение на комбинезоне значка с именем стало обязательным. Жуффю оказалось не по силам опознавать в прямом смысле слова обезличенных кладовщиков. Конечно, Жуффю узнавал некоторых по их поступкам, походке, телосложению, по отдельным жестам, но когда вместе собиралось больше трех рабочих без головы, он терялся.
За три месяца восемь кладовщиков лишились голов, и несмотря на слухи (поговаривали о некоем веществе, которое в столовой якобы подмешивали в вино), было нелегко обнаружить во всем этом некий смысл и найти хоть какое-то объяснение происходящему. То, что продажа склада вызвала досаду и разочарование у рабочих, было очевидно. То, что у большинства из них пропали мотивация и желание работать, не вызывало сомнения; но причины массового обезглавливания оставались неясными. Впрочем, все, казалось, было сделано для того, чтобы никто ничего не понимал: Ратана, юркий, маленький кладовщик, которого прозвали «самым быстрым кладовщиком Мексики», был единственным из рабочих, кто плакал в день продажи склада. Однако, хотя он был крайне неловок и частенько стукался об острые углы поддонов, голова его и не собиралась отваливаться. Другие кладовщики, зачастую довольно депрессивного вида, за сдержанностью поведения которых читалась слабость, против всякого ожидания тоже сохраняли свои головы на плечах, относясь к этому как к отсрочке или же свято веря в свою удачу.
Среди служащих список обезглавленных начался с Бобе. Судя по всему, он не испытывал особого желания распространяться на эту тему; на расспросы о том, как это произошло, он отвечал однотипно, заранее заготовленной фразой:
— Да глупо получилось, пошел за дровами, споткнулся да и грохнулся о землю…
Со стороны собеседника следовал какой-нибудь комментарий, обычно сочувствующего характера, на который Бобе неизменно отвечал:
— Да мне вроде бы так даже идет…
Репутация Бобе была явно не в его пользу. С приходом в компанию Грин-Вуда Бобе нисколько не изменился. Он постоянно — с большой долей цинизма — демонстрировал всем полное отсутствие энтузиазма по отношению к новой команде и новым методам управления. Даже если Бобе и отрицал всякую мысль о том, что речь идет о наказании, — несчастный случай произошел у него дома, — тем не менее подобные идеи продолжали бродить в умах близких ему людей: это, наверное, они расправились с ним, они сломили его сопротивление, сравняв его с остальными.
Вопреки тому, что можно было бы предположить, новый внешний вид Бобе не улучшил его отношений с Уарнером и Грин-Вудом. Нет, Бобе стал еще более невоздержан на язык, еще более откровенен и резок с начальством, возможно, окончательно убежденный в том, что ему больше нечего терять.
Разъездные служащие тоже теряли головы. Из четырнадцати не менее шести лишились голов примерно за полгода, что стало для компании своеобразным рекордом. Все больше и больше дизельных машин с логотипом компании на боку ездили, управляемые этими компактными телами. Когда они, безголовые, садились в свои машины, выезжали на дорогу и, разогнавшись, уносились прочь, становилось страшно не только за них, но и за других людей.
Изменилась и привычная атмосфера перед автоматом с кофе. Теперь к Бобе, Консу и Валаки часто присоединялся Уарнер, но разговаривали мало: обычно дело ограничивалось обсуждением новостей, услышанных накануне по телевизору, или же рабочих вопросов. Быть может, Уарнеру или Бобе недоставало общительности (они садились в уголке, снимали шейные платки и чуть ли не залпом вливали в себя теплый напиток). Меретт и Валаки могли только вспоминать о тех критических стрелах, что они столько лет пускали в Бедоша за его спиной: теперь их упреки казались смехотворными. Странно, но теперь, когда им столько всего нужно было бы обсудить, они буквально не находили слов. Изменения в компании потрясли их. Огромное количество происшествий, случившихся за последнее время, нарушило их способность критически мыслить: не могли же они все время думать о том, что шло наперекосяк. Необходимо было двигаться дальше, как-то приспосабливаться к новым обстоятельствам, чтобы не оказаться за бортом.
Мысли о возможной потере головы также не способствовали разговорчивости. В подавленности служащих чувствовалась смесь страха и суеверия. Плохо говорить о новых направлениях развития означало бы бросать вызов судьбе и тому невидимому мечу, который опускался время от времени на шеи служащих и рабочих. Тень Грин-Вуда неотступно витала над всеми даже во время перерывов на кофе, и все эти несколько минут, которые теперь все чаще проходили в полном молчании, служащих мучила смутная мысль о том, что Грин-Вуду удалось повсюду распространить чувство страха. Люди запрещали себе думать о потерянных привилегиях, в частности, о том, что невозможно вычислить в цифрах, а именно об атмосфере. А что мог сделать обычный служащий в этой ситуации? Пойти к Грин-Вуду и высказать ему прямо все свое недовольство тем злом, которое он причиняет? Нет, ему приходилось, как и прежде, встречать Грин-Вуда в коридорах, слышать от него слова приветствия и делать вид, что все замечательно.
По тем же самым причинам стали необычайно редки разговоры о головах, которые все продолжали падать. Складывалось впечатление, что на эту тему наложен запрет. Встреча с сослуживцем, лишившимся головы, теперь уже не имела той силы эмоционального воздействия, какой бы обладала в иной ситуации. Конечно, человека жалели, осведомлялись, при каких обстоятельствах это произошло, но потом звонил телефон, и все снова принимались за работу. Удивиться происшедшему означало вступить на путь мятежа, итог которого всем был известен заранее, так что, не желая прибавлять себе лишних забот, служащие один за другим теряли головы среди всеобщего равнодушия.
Случалось, что некоторые даже радовались очередному случаю обезглавливания: так однажды у автомата с кофе без головы появилась Сальми. Она была такой же веселой, как всегда, что не могло не удивить служащих: разве нормальный человек не стал бы переживать потерю? Сальми рассказала историю, в которой фигурировало разбитое зеркало, но — вероятно, в этом был виноват ее извечно игривый тон — ей не слишком поверили. Не желая изменять своему амплуа деловой женщины, она быстренько покинула коллег, поскольку очень спешила. Те, кто еще мог, не удержались от улыбки: да, все подумали, что Сальми сделала это сама: сама отрезала себе голову, чтобы еще сильнее сблизиться с ними, стать похожей на них и больше не раздражаться из-за части тела, которая могла вызывать у них комплекс неполноценности. Ведь хотя и считалось, что головы теряли самые неудачливые, однако вместе с тем ее отсутствие являлось очевидным отличием тех, в чьих рунах находилась власть.
Служащие компании все реже высказывали в разговорах личное мнение: и в этом чувствовалась рука Уарнера. Человек, которого все считали недалеким и у которого не было замечено никаких культурных или духовных потребностей, выступил в данном случае настоящим первооткрывателем, или же он просто лучше других оказался — самым естественным образом — приспособлен к новой атмосфере в компании. Последние события показали сотрудникам, что выставлять напоказ личную жизнь небезопасно. Следовало как можно меньше рассказывать о себе, потому что, в противном случае, кто мог им гарантировать, что данная информация не будет использована против них? Все перестали делиться рассказами о своей жизни, и многие сожалели о том, что когда-то слишком много откровенничали. Так, больше ничего не было слышно о дочерях Меретт; Равье в свою очередь оставил при себе радость от рождения сына. Он хотел защитить его и надеялся, что имя малыша никогда не прозвучит в этих стенах: мальчик казался слишком слабым, слишком невинным, упоминание о нем не должно было превратиться в нелепую формулу вежливости для какого-нибудь служащего без головы.
Что касается Конса, то сохранение личной жизни в тайне было для него весьма желанным, поскольку в это время он переживал тяжелый период разрыва. Что сказал бы он коллегам, если бы мог с ними об этом заговорить? Что он больше не живет с Таней? Что переехал недавно в однокомнатную квартиру? Что одиночество давит на него, и по вечерам он часто ничего не делает, просто валяясь на кровати? Беби Джен теперь приходила к нему, и они могли наконец лечь вместе, лечь рядом друг с другом, не чувствуя ни холода, ни страха. Лежать, прижавшись друг к другу, какое же это счастье! Это было почти так же хорошо, как заниматься любовью. И что бы все-таки сказал Конс своим коллегам? Что ради Беби Джен он готов на все? Что он ждет, когда же она окончательно станет принадлежать ему? Или что он тоскует, как и все несчастные любовники, которые принимаются мечтать, чтобы забыть про супружескую жизнь своей возлюбленной? А может быть, что из-за тоски он часто не спит по ночам и бессонница заставляет его задумываться над многими вещами?
Однажды утром, придя на работу, Конс спросил себя, не грезит ли он. И дело было не в том, что он вдруг осознал всю серьезность последних событий, просто навстречу ему попался Грин-Вуд, которого служащие наверняка назвали бы «новый Грин-Вуд», если бы у них осталась хоть капля критического мышления.
Накопившаяся у Конса усталость обостряла его восприятие коллег. Физическое изнеможение становилось умственным. Поскольку он постоянно думал о своих начальниках, наблюдал за ними, пытался понять, что в них не так, они превратились для него в полуреальные, полувымышленные им самим создания.
Однако в существовании человека, которого Конс увидел выходящим из кабинета Грин-Вуда, сомневаться не приходилось. Это был высокий, крепкий мужчина со светлыми волосами и ясными глазами. Еще Конс отметил необыкновенно правильные черты его лица и короткую стрижку. Этот человек несколько раз вошел в кабинет Грин-Вуда и вышел оттуда; когда же Конс встретил его в коридоре, то узнал голос начальника. Высоким блондином оказался Грин-Вуд. Он пересадил себе голову.
— Привет, Конс!
— Здравствуй, Грин-Вуд, прости, не узнал тебя… — сказал Конс, и слова его невольно прозвучали как насмешка.
— И не мудрено… Позволь тебе представить мою новую голову…
— Очень приятно, — пробормотал Конс, не уверенный в том, что Грин-Вуд шутит…
— Значит, ты решился на операцию… — продолжил молодой служащий.
— Да, в прошлую субботу, все прошло замечательно, врачам понадобился всего час… Смотри, я могу открывать и закрывать глаза…
И Грин-Вуд тут же продемонстрировал, как ловко он это делает. Его глаза медленно закрылись, затем снова открылись. Конс подумал, что Грин-Вуду есть еще над чем поработать, но, как бы то ни было, поздравил начальника со столь значительными достижениями. В ответ Грин-Вуд признался, что тема протезирования дает ему прекрасную возможность говорить о чем-то, помимо работы, позволяя выглядеть человечнее.
Молодой директор выбрал себе «мозговой» протез, то есть такой, в котором специальные электронные схемы обеспечивали соединение протеза с нервными окончаниями шеи. Это был самый дорогой и самый совершенный среди всех головных протезов: в шее находились микрочипы с программным управлением, которые Грин-Вуд мог менять по своему усмотрению. Ни в коем случае не стоило путать «мозговой» протез с протезом «черепным», ведь в последнем использовались гидравлические механизмы, отчего движения рта и глаз получались у людей убыстренными и прерывистыми. Конс сообразил, что «черепные» протезы предназначались для людей со средним достатком. Едва какой-нибудь товар выбрасывают на рынок, сразу же появляются различные его виды для разных социальных классов.
Беседа с Грин-Вудом стала для Конса кульминацией его впечатлений последних дней, и без того похожих на сновидения. Говорить о голове как о товаре, обсуждать цену на нее и особенности ее устройства — было в этом какое-то сумасшествие. Но гораздо сильнее самой темы разговора Конса поразило лицо Грин-Вуда: он просто не мог от него оторваться. Несмотря на безупречность черт и чистоту кожи, воссозданной идеально (ни черных точек, ни прыщей!), несмотря на прекрасную стрижку, отсутствие перхоти и все те детали, что могли бы придать этому лицу человеческий вид, оно ужасало: взгляд у Грин-Вуда был леденящий. Конечно, начальник Конса, не упускавший из виду мелочей, украсил уголки глаз маленькими морщинками, которые подчеркивали его улыбку и говорили о неизменной доброжелательности, но он не мог постоянно смотреть прямо на Конса. Иногда глаза Грин-Вуда глядели куда-то мимо собеседника, и это придавало ему вид человека, который всегда думает о своем и не слушает того, о чем ему говорят, человека, который не следит за разговором. Кроме того, движение губ Грин-Вуда, тоже великолепно обрисованных, не всегда совпадало с ритмом его речи: разговаривая, он напоминал персонаж плохо дублированного телесериала. Чаще всего его губы начинали двигаться уже после того, как первые слова были произнесены. И что бы он ни говорил, движение его челюстей не воспроизводило тонкостей артикуляции. Рот лишь открывался и медленно закрывался: ну, вы видите, все работает, разве не это главное? Когда снова наступала тишина, губы Грин-Вуда послушно возвращались в первоначальную позицию, складываясь в легкую улыбку. Конс не верил своим глазам. Молодой директор отдела продаж, полагаясь на свой вкус, выбрал для себя самую лучшую голову. Он стал блондином, со светлыми глазами, энергичным подбородком и широким лбом — знак большого ума, — кроме того, он установил программу, благодаря которой на его лице всегда сияла улыбка. Когда он спал, он улыбался. Когда он вставал утром, он улыбался. Когда шел в туалет, тоже улыбался. Можно было бы оскорблять его, плевать ему в лицо, он по-прежнему сохранял бы на лице улыбку.
Новая голова директора отдела продаж имела большой успех. В течение всего дня разговоры с Грин-Вудом то и дело прерывались восклицаниями: «Нет, но ваша голова… Она просто замечательная».
Именно в это напряженное время администрация компании установила в вестибюле, в глубине комнаты служащих, огромный шкаф. Валаки положил туда несколько больших подушек и маленький радиоприемник. Утром Валаки, как и все, шел пить кофе. Потом, когда в отделе требовался его совет, он приходил на помощь тому или иному служащему. Но дальше ему было абсолютно нечего делать, и он куда-то исчезал. Впрочем, все знали куда: ему было не всегда удобно закрывать изнутри двери огромного шкафа, и иногда Валаки просил кого-нибудь оказать ему маленькую услугу. Изредка по утрам, когда ненадолго смолкали звонки факсов и телефонов, сквозь двери шкафа до служащих доносились звуки радио. Валаки выбирал не музыкальные передачи — это выглядело бы несерьезно, — он предпочитал выпуски новостей. Таким образом он мог притворяться, что на нем по-прежнему лежит определенная ответственность и любые изменения касаются и его. Во второй половине дня радио уже не звучало, и когда служащие торгового отдела около четырех часов замечали, что их бывший начальник выбирается из шкафа, всем становилось понятно: Валаки там спал, переваривая обильный обед, который съел в столовой.
Никто не отреагировал на поведение Валаки. Все-таки это был особый случай, поскольку речь шла о бывшем начальнике отдела. Быть может, там наверху решили, что его любезность и преданность компании заслуживают какого-то вознаграждения. Во всяком случае, именно так считал он сам.
Так что теперь, когда служащие проходили мимо шкафа, они не без зависти думали о Валаки. Они представляли себе, как он лежит, свернувшись калачиком, посреди подушек и успокаивающего глаза и душу полумрака.
День начался для Конса неважно. Накануне он смог заснуть только к трем часам ночи, но не прошло и двух часов, как лай собаки из квартиры этажом ниже его разбудил. Конс встал и пошел в туалет.
За окном стеной лил дождь: на улице в такую погоду вмиг промокнешь с ног до головы. Конс подумал о том, что зонта у него нет, а машину он вчера поставил слишком далеко от дома. Конечно же, снова заснуть ему не удалось. Уже утром, собираясь бриться, Конс заметил, что накануне выбросил последнее лезвие. Встав на колени, он принялся рыться в мусорной корзине.
В свою очередь, Беби Джен в эту ночь спала не лучше. Уже несколько недель роман с Консом действовал ей на нервы. Поведение Конса и его постепенная деградация никак не позволяли осуществить их планы совместной жизни. Конс сильно изменился. Из молодого, решительного, горячего, но и весьма чувствительного парня, которым он был, Конс превратился в человека, полного сомнений и меланхолии. Однако не это больше всего волновало Беби Джен. Способность мужчины сомневаться в ее глазах выглядела почти достоинством. Однако Консу неуверенность шла плохо, она приводила его в состояние озлобленности и тоски: как следствие, молодой человек терял и свой шарм, и свою энергию. Кроме того, надо было признать, что Конс оказался не готов к непредвиденным ситуациям. Он всегда рассчитывал только на лучшее: прекрасный дом, большая семья, собака; казалось, что его нынешняя однокомнатная квартира, да еще этот беспрерывный дождь, который преследовал его даже под крышей — черепица протекала, и Конс спасался тем, что подставлял под капли тазы, — все это угнетало его. Таков уж был его характер: иметь или все, или ничего. Вид молодого человека в его квартирке возбуждал Беби Джен все меньше и меньше. Он ничего там не прибирал; ведь он привык, что сначала мама, а потом Таня делали это за него. Видеть его опрятным в течение рабочего дня было удивительно для Беби Джен, которая прекрасно знала, в каких условиях он живет. Из-за бардака у него дома вкупе с вечно встревоженным и слишком требовательным выражением его лица безголовая женщина стала отдаляться от своего возлюбленного.
Накануне Беби Джен приехала к Консу. Она села на кровать, но не стала раздеваться. Конс ничего не сказал. Он просто расплакался. Обхватив голову руками, Конс пробормотал несколько слов в качестве объяснения, хотя на самом деле, с трудом понимая значение слова «психология», был совершенно неспособен адекватно оценить происходящее. Беби Джен промолчала. Она уехала, в этот раз они так и не притронулись друг к другу.
Теперь же Конс рылся в мусорной корзине, которая напомнила ему о непрочности его связи с Беби Джен: он наткнулся на старые кусочки ваты и на пустой флакончик от краски для ногтей. Через некоторое время он нашел выброшенное лезвие и наконец-то смог побриться. Лезвие было еще вполне острое, и Конс порезал себе в нескольких местах щеки и подбородок. Руки молодого человека дрожали, дыхание было учащенным. С какой бы радостью Конс больше никогда не ходил бы на работу. Волоски на шее сбриваться не хотели, он прошелся по ним бритвой один раз, потом второй и еще раз порезался.
Конс был истощен до предела, на работе он чувствовал себя посторонним. Люди разговаривали с ним, кладовщики рассказывали ему о своих пари, но он ни разу не смог выжать из себя улыбки: у него было ощущение, словно он оказался на другой планете.
В полдень Конс сел в машину и поехал в центр города. Обедать он был не в состоянии. Он бросил машину, отправился бродить пешком и случайно наткнулся на оружейный магазин. Конс зашел внутрь и, уточнив у продавца некоторые технические детали, купил револьвер.
Несколько раз во второй половине дня сердце Конса начинало биться учащенно. Стоило ему увидеть Грин-Вуда, рука сама собой тянулась к револьверу, спрятанному в куртке. Но Грин-Вуд, как всегда, был необычайно занят и тотчас же куда-то уходил. Конс тяжело вздыхал. У него в голове возникали тысячи вариантов. В какой-то момент он внимательно посмотрел на Уарнера, но, поразмыслив, решил, что на того нечего было обижаться. Уарнер был всего лишь исполнителем, причем неплохим исполнителем. Время показало, что он даже не склонен злоупотреблять своим положением. В общем, он был пустым, неловким и бестактным человеком, но в глубине души совсем незлым.
Около трех Конс позвонил матери. Та была приятно удивлена. Конс задал ей несколько вопросов, довольно коротких, ответы его как будто не интересовали. Как дела у папы? А твоя спина, тебе уже лучше? Выслушав мать, он повесил трубку. Взял листок бумаги и принялся писать. В течение часа ему ничто не мешало, но потом обстановка резко изменилась. Меретт, сама того не подозревая, своим присутствием ускорила развитие действия. Нужно было, чтобы Меретт видела это, нужно было, чтобы она стала свидетельницей.
Выглядело все так: Меретт с Бобе разговаривали о завершении одного дела. Чуть подальше Равье и Уарнер обсуждали какое-то вчерашнее происшествие, в то время как Грин-Вуд остановился посередине комнаты служащих, болтая с кем-то по мобильному телефону. Условия были идеальными. Конс встал.
Со склада рабочие услышали один единственный сильный хлопок. Но в компании время от времени раздавались звуки и похуже, так что этому никто не удивился. И только минут через двадцать один из кладовщиков сообщил остальным о том, что случилось. На месте трагедии уже толпился народ, приехала полиция, скорая помощь.
— Конс застрелился на глазах у всех, кажется, он встал со стула, попросил тишины, а потом сказал Грин-Вуду: «Я мог бы сказать вам о многом, об очень многом, но думаю, что это ни к чему», а затем приставил револьвер к сердцу и выстрелил…
— Он умер?
— Не знаю…
Больше вопросов рабочие не задавали. Даже Абель, который стоял рядом, и рта не открыл. Только через некоторое время кладовщики сообщили Жуффю, что сегодня, вероятно, работать больше не смогут. Некоторые пошли к зданию торговых служащих, чтобы посмотреть на тело молодого человека. Остальные собрались вместе у прилавка и курили, перебирая свои лучшие воспоминания о Консе.
Клочки плоти разлетелись по всему кабинету, они были на факсах, бумагах, телефонах и даже между дверями шкафов. Спустя две недели, хотя уборщики давно уже все вычистили, служащие время от времени продолжали натыкаться на эти настырные кусочки мяса.
Как только коллеги Конса узнали, что он выстрелил себе в сердце, главный орган человеческого тела, многие из них поспешили попрощаться со своим коллегой. Однако сперва в машине скорой помощи, а затем и в реанимации лежавший с развороченной грудью Конс через датчики, соединенные с осциллографами, по-прежнему подавал некоторые признаки жизни, позволявшие утверждать, что ничего еще не решено. Несколько хирургов зашли к нему, чтобы обследовать этого «чудом спасшегося» человека. Они осматривали его со всех сторон и восклицали: «Не может быть, не может быть…» Врачам приходилось констатировать, что пуля сделала свое дело, разрушив тело Конса, но тем не менее он скорее всего будет жить. День за днем хирурги сшивали то, что еще могли сшить. К этому их, без сомнения, подталкивала необходимость быть до конца последовательными в своих поступках: да, в теории подобные случаи приводят к смерти, но раз сейчас этого не произошло, нужно было пытаться что-то сделать.
Врачи суетились вокруг пациента, лежащего с закрытыми глазами; он был в коме, но черты его лица словно бы говорили: «Ему хорошо, он ждет выздоровления». Лицо Конса выражало какую-то особую мягкость, душевное спокойствие — коллеги молодого служащего даже не помнили, когда видели его таким в последний раз, — и невероятное облегчение, наверное, от того, что он больше не принадлежал к миру компании, от того, что он высказал свои мысли и избавился наконец от терзавшего его страха. Он казался весьма довольным этой неожиданной передышкой в работе, его душа парила над телом, и он был счастлив, что ему не нужно давать никаких объяснений, сообщать всем, кто заботился о нем, точную дату окончания этого «отпуска», наконец, счастлив тем, что он может просто хорошенько отдохнуть. Врачи осматривали его, оценивали его состояние, вслушиваясь в мерное пищание электрокардиографа и не подозревая, что этими звуками Конс рассказывает им истории своей жизни, истории, которые никто и никогда не захотел бы слушать.
Меретт первой из коллег Конса пришла к нему в больницу. Постепенно у нее выработалась привычка заходить к нему раз в два или три дня около шести вечера. Теперь покидая по вечерам компанию, Меретт следовала порой по совершенно новому для нее маршруту, и ее мужу приходилось дома все делать одному: он узнал, что такое вечерний поход в магазин, а кроме того, был вынужден ознакомиться со всем содержимым кухонных шкафчиков, разыскивая кастрюли, к которым никогда раньше не притрагивался. Что касается Меретт, то она заходила в палату Конса и, если была одна, принималась с ним разговаривать: очень спокойно, по-матерински, избегая любых тем, которые могли бы его разволновать. Она позволяла себе долгие паузы, что давало ей возможность передохнуть. Ведь после полного рабочего дня вид безжизненного тела молодого служащего, да не простого служащего, а ее коллеги, располагал к глубоким размышлениям.
Меретт старалась держать Конса в курсе всего, что происходило в компании. Как же она плакала вечером после его попытки самоубийства: как же ей было жалко Конса — боже мой, настоящий маленький мальчик! Врачи даже вкололи ей для успокоения морфий. Эти слезы, как признавалась Меретт Консу, позволили ей выплеснуть наружу все то, что приходилось сдерживать в течение стольких месяцев, а особенно ненависть к некоторым типам.
— Когда ты рухнул на пол, я посмотрела на Грин-Вуда и подумала, вот, это он… Я не могла даже думать ни о ком другом. Словно это в его руке находилось оружие и это он выстрелил тебе в сердце.
«Да идите вы!» — сказала тогда Меретт Грин-Вуду, направившемуся было к ней с видом участливого начальника. Она была не в состоянии выносить его расчетливые, «корыстные» поступки. Она бы только посмеялась, случись что с ней самой, могла бы спокойно пережить потерю головы, ног, своих больших грудей, ей было наплевать на все, кроме души; она только и твердила санитарам, пытавшимся оказать ей помощь: «Не надо, не надо, это лишнее». Но пока Меретт плакала, что-то щелкнуло в голове этой обычно такой улыбчивой женщины. Она поняла: теперь все будет по-другому — она больше ничего не боится.
На следующий день и потом в течение некоторого времени служащие ходили по предприятию с озабоченными лицами и здоровались друг с другом без улыбки. Между прочим, Меретт была не единственной, с кого слетела подавленность и страх. Равье осмелился высказать Уарнеру всю правду в глаза.
— Вы спрашиваете у меня, как дела у Конса, но зачем? Вы никогда никого не спрашивали, как дела… Вас раньше не интересовала жизнь ни одного человека… Вы только теперь поняли, что ваши служащие тоже люди? Я не одобряю ваше поведение… Я не одобряю того, как вы обходитесь с мужчинами и женщинами вашего отдела…
А ведь Равье разговаривал со своим начальником!
— Вот так, слово в слово, он и сказал, — закончила Меретт свой рассказ Консу о резком отпоре, который дал Уарнеру Равье.
Меретт даже сама улыбнулась. До чего же приятно было сообщить Консу о некоторых разрозненных случаях бунта, какими бы смехотворными они ни казались. Меретт свято верила, что именно такие вести доставляют Консу наибольшее удовольствие.
Целых три дня проход к кабинету Конса ограничивали пластиковые заграждения. На следующий день после выстрела человек с головой, о котором позднее Меретт узнала, что он работает в полиции и зовут его Гуч, долгое время возился на месте происшествия. Любое самоубийство является причиной открыть расследование, с этого и начал Гуч, когда появился в компании. Он разговаривал довольно тихо. Собеседники инспектора, сдерживая раздражение, просили его повторять некоторые слова, а то и целые предложения, и как бы менялись с ним местами: Гуч брал на себя роль робкого человека, часто моргал, опускал голову и бормотал слова себе под нос, который, к слову сказать, был ничем не примечателен, отчего собеседник его словно по мановению волшебной палочки становился более доверчивым. Как же Гуч удивился, встретив одного человека без головы, а затем еще одного. Стоит отметить, что инспектор частенько предавался скромным радостям своей нелегкой профессии, например, весьма ценил тот момент, когда следователь в одиночку начинает размышлять над обстоятельствами самоубийства и приходит к выводу, что не все так просто, как могло показаться на первый взгляд.
Грин-Вуд был с Гучем довольно сух и лаконичен:
— Послушайте, вы говорите, что проводите расследование, отлично, я не против, но могу лишь сообщить, что он выстрелил в себя в присутствии шести человек. У Конса сдали нервы, мне очень жаль его. Но я не могу вам сказать, почему он это сделал, хотя мне кажется, вам скорее следует обратить внимание на его личную жизнь. Да, я замечал у него иногда беспричинную грусть, но никогда бы не подумал, что он склонен к самоубийству. У Конса не выдержали нервы, но я к этому никакого отношения не имею: я прекрасно отношусь к своим подчиненным.
У Гуча холодок пробежал по спине. Инспектор не знал, что у его собеседника ненастоящая голова; он еще ничего не слышал обо всех этих историях с головами, а уж тем более о головных протезах. Поэтому безжалостные слова Грин-Вуда вкупе с его стеклянным взглядом, направленным куда-то вбок, а также (словно от презрения) едва двигающиеся при разговоре губы лишь укрепили в Гуче уверенность, что он не ошибся в своем выборе профессии. Инспектор был как никогда доволен тем, что когда-то прошел по конкурсу в полицию и поэтому не имел сейчас никаких дел с начальниками, подобными Грин-Вуду.
— По вашим словам… но письмо… почему? — вопрос Гучу не слишком удался.
— Письмо, которое он оставил? Надеюсь, вы не собираетесь придавать значение тем жалким оскорблениям, адресованным мне, что содержатся в этом письме… Признаться, мне жаль Конса. Он нравился мне, я хорошо его знал, и судить других людей было не в его стиле. Впрочем, это доказывает лишь то, что в нем что-то надломилось в последнее время. Считаю, таким письмом он сильно подпортил впечатление от своего поступка. Не знаю, но если бы я решил покончить с собой, то не стал бы поливать грязью своего начальника; расставаясь с жизнью, ты, конечно, тем самым выводишь себя за рамки компании, но ведь это не означает, что можно себе все позволить, — в противном случае все принялись бы ругаться друг с другом, и все пошло бы вкривь и вкось… Нет, если бы я решил покончить с собой, я бы постарался все сделать так, чтобы после меня осталась хорошая память, чтобы обо мне потом отзывались только положительно…
— Но Конс еще жив, — набравшись смелости, сказал Гуч, перед тем как оставить директора отдела продаж.
Следователь Гуч был первым человеком со стороны, с которым Меретт заговорила об истинном положении дел в компании — положении, опасность которого служащие напрасно старались приуменьшить. Ее слова полились одно за другим, и ничто не могло заставить ее остановиться. Меретт возлагала на Гуча большие надежды, ведь он был способен объективно взглянуть на явно ненормальное соотношение в компании людей безголовых и людей с головой и удивиться этой аномалии. Она нашла человека, на которого не давила личная трагедия и трагедия всего коллектива и который поэтому был в состоянии отличить добро от зла. Во время разговора с Гучем ее голос так дрожал, что следователь воспринял это как следствие шока, вызванного попыткой самоубийства Конса. Но если это и было так, то все же в первую очередь волнение Меретт объяснялось слишком сильными и слишком долго сдерживаемыми эмоциями.
Меретт ждала от инспектора какой-то особой реакции на свои слова. Но характер Гуча был не таков. Он и так уже соглашался с ней, раз сидел молча и задумчиво слушал, когда она рассказывала ему о массовом обезглавливании служащих компании, о Грин-Вуде, который сделал себе головной протез, будучи первым безголовым среди руководства.
— Протез, вы говорите? Вы хотите сказать, у него ненастоящая голова?
— Вот именно, ненастоящая!
Гуч посмотрел на Меретт, думая о том, сколько же всяких событий происходит на одном предприятии. Его поражало, как много ненависти и откровенной вражды может вместить в себя небольшой рабочий коллектив; да и вообще вся эта куча свалившейся на него информации явно поставила его в тупик.
В течение двух недель, пока Гуч беседовал со служащими компании, к разбирательству подключилась и вся юридическая пирамида: сперва главный начальник, комиссар, которому было за пятьдесят и не долго оставалось до пенсии, потом гораздо более мелкие судейские чиновники. Состоялось несколько совещаний, и Гуч, ведь он был довольно мелкой сошкой, ходил весьма гордый тем, что именно он раскрутил всю эту историю.
Поскольку попытка самоубийства Конса оставалась единичным случаем, у всех этих служителей Фемиды не было никаких причин самим вести расследование. Пока закон не нарушался, они не могли вмешиваться в дела компании. Но судейские чиновники озадачились вопросом, в какой мере утрата головы нарушает законность? И пришли к выводу, что оно является преступлением, лишь будучи следствием непосредственного воздействия, то есть исключительно в случае физического контакта жертвы с вероятным преступником. Однако в данном случае преступник отсутствовал. Затем чиновники задались другим вопросом: в какой степени утрата голов — при том, что «такое вообще случается», — в данной компании происходит по естественным причинам, ведь уровень обезглавливания необычайно высок? На этот вопрос, если не считать констатации факта, что правосудие всегда несколько отстает от развития нравов общества, ответа не нашлось. Но даже после того, как в компании было выявлено резко отклоняющееся от нормы количество безголовых служащих, даже после того, как подозрения пали на одного человека, можно ли было обвинять его, не имея никаких доказательств? Конечно же, нет. Требовалось большое количество жалоб, а также довольно много свидетелей. Делу нужен был какой-то толчок. Необходимо было, чтобы люди в компании осознали себя жертвами и предъявили иск директору отдела продаж. Судейские чиновники подумали о Консе, но что мог сделать этот молодой человек в том состоянии, в котором он находился?
Все это время Гуч чувствовал себя солидарным с Меретт и некоторыми другими служащими, с которыми общался в рамках следствия. Когда инспектор столкнулся лицом к лицу с начальником Конса и Меретт, тот просто уничтожил его и растер в порошок, так что у Гуча лишь прибавилось желания «вывести Грин-Вуда на чистую воду». Не много надо было и Меретт, чтобы она начала действовать. Гуч всего лишь рассказал ей о возможных вариантах поведения в сложившейся ситуации и, в частности, о юридическом пути развития дела, по которому советовали пойти судейские чиновники. Теперь по вечерам Меретт и Гуч иногда довольно долго разговаривали по телефону, пока муж Меретт убирал после ужина стол и включал посудомоечную машину.
Первым, кому Меретт сообщила о своем намерении объявить Грин-Вуду войну, стал Валаки. Произошло это примерно месяц спустя после попытки Конса покончить с собой. Закрывшись на ключ, Меретт с Валаки расположились в кабинете Меретт. Валаки курил, посматривая в окно.
— Слушай, — сказала Меретт. — Я позвала тебя сюда, и мы заперлись, потому что я хочу серьезно с тобой поговорить. Раньше мы любой вопрос могли обсудить в коридоре, нам было наплевать, слышит ли нас кто-то или нет, но ты знаешь не хуже меня, что времена нынче другие, все сильно изменилось, и я не уверена, что долго смогу сохранять такое же равнодушие, как прежде. Я не уверена, что смогу ходить на работу, ничего не говоря и никак не выражая свое возмущение, потому что все то зло, что я вижу кругом, я больше не в состоянии терпеть, я больше не в состоянии чувствовать свою к нему причастность. Не знаю, как ты, но я не перестаю думать о попытке Конса покончить с собой… Я знала Конса, я разговаривала с ним, и ты понимаешь, как и я, что его поступок напрямую связан с изменениями, произошедшими в компании после прихода Грин-Вуда. Я хотела бы, чтобы все услышали правду Конса, правду молодого человека, не выдержавшего напряжения… Его правда — она ведь также и наша. Теперь я не просто не согласна с этими людьми и с той жизнью, которую они заставляют нас вести… Я поддерживаю отношения с неким инспектором Гучем, он занимается расследованием неудавшегося самоубийства Конса… Я могла бы очень легко — потому что постоянно ощущаю беспокойство и тревогу — подать жалобу на «оказание на меня морального давления, которое влечет за собой тяжелые физические и психологические последствия»; я могла бы запустить всю эту процедуру, но если я буду одна, то, поскольку я женщина и не была непосредственной жертвой этого морального давления, мне не хватит сил все это осуществить, тем более что мнение судей известно: нужно, чтобы некоторое число служащих собралось вместе, должен существовать определенный коллектив, а заявление одного человека не будет иметь никакого веса и не сможет восполнить отсутствие доказательств, которое характеризует данный случай…
Валаки курил, наблюдая за привычной суетой во дворе компании. Он думал о том, что довольно опасно ввязываться в подобное дело за пять лет до выхода на пенсию. Он подумал также, что, несмотря на свой возраст, всегда поддерживал с Грин-Вудом неплохие отношения и что, вероятно, он не сильно рискует лишиться головы, продолжая покорно гнуть шею и тихо заканчивая карьеру в своем шкафу. Но относиться ко всему лишь с позиции личных интересов Валаки не мог, и никогда не смог бы отказаться от участия в общем деле хотя бы потому, что был неспособен сказать Меретт «нет» и выказать себя перед ней трусом. Повернувшись к ней и затушив сигарету, Валаки еще раз подумал о пенсии, о возможной безработице и о бесчестии, которое, быть может, ждет его работодателя; а затем, вопреки собственной воле становясь героем, улыбнулся и сказал:
— Все, что ты захочешь сделать, мы сделаем вместе… Я буду с тобой и помогу тебе, насколько это в моих силах, склонить на нашу сторону как можно больше людей…
Они посмотрели друг на друга, и хотя ни один из них не произнес больше ни слова, каждый понял все, что чувствовал другой. Нет, ни для кого это решение не было легким; Меретт уже не одну ночь провела, ворочаясь в постели без сна: ее неотступно преследовали мысли о своем неопределенном будущем, о тех мерах, что должны последовать со стороны начальства, о той жестокости, которую могла породить ее собственная жестокость. Когда же ей все-таки удавалось заснуть, ей снились кошмары: мертвенное лицо Грин-Вуда с пустыми глазами наклонялось над ней, а его руки старались искалечить ее и в особенности ее шею. Несколько раз Меретт просыпалась в слезах и была вынуждена включать свет, чтобы проверить, по-прежнему ли ее голова и тело составляют единое целое.
Этель, мать Конса, была женщиной небольшого роста с неизменно безупречной прической. Она никогда не подчеркивала свои формы, предпочитая носить кофты и прямые юбки, которые давно вышли из моды, вернее, вообще не имевшие к моде никакого отношения. Когда кто-нибудь звонил в дверь их с Моранже домика, на террасе, благодаря которой жилище не казалось совсем уж крохотным, тотчас принималась лаять маленькая собачонка по кличке Скиц. Окно кухни распахивалось, и слегка гнусавым голосом хозяйка дома спрашивала: «В чем дело?» Посетитель понимал, что она готовит обед или ужин, но если ему нужна была ее подпись для какой-либо бумаги, для расписки в получении, например, то Этель выходила к нему аккуратно одетая, причесанная — застать ее врасплох было невозможно, — в то время как Скиц обнюхивал ботинки незваного гостя.
В доме хранилось множество фотографий Конса со Скицем, а также фотографий, на которых единственный сын Этель задувал свечки на торте в окружении его дядей и тетей, лица которых от огромного количества выпитого имели багровый оттенок.
С тех пор как с сыном Этель произошло несчастье, звонить к ним в дом было бессмысленно, дверь никто не открывал. Мать Конса много времени проводила в больнице, когда же оставалась дома, то не выходила из гостиной, устало сидя в своем кресле. Теперь она порой целый день тупо смотрела телевизор, но, кроме того, — и это было невозможно представить себе раньше — она позволяла Скицу забираться на диванчик и оставлять на нем клочья шерсти. Когда звонили в дверь, Этель больше не шла открывать окно на кухне; а ее волосы после стольких лет применения средств для укладки сами казались удивленными тем, что теперь могли торчать, как им вздумается.
Как часто бывает в подобных случаях, родительская любовь, это простое и чистое чувство, все преодолела. И Этель, и Моранже забыли о честолюбивых планах, которые строили в отношении Конса и которые всегда были для них взрывоопасной темой.
С той поры, как Консу исполнилось шестнадцать, у членов его семьи (у Конса в отличие от многих других подростков никогда не было переходного возраста) сложилось четкое представление о том, что мальчик просто обязан добиться в жизни успеха.
Зная о том, что Конс получает хорошие отметки, каждый из его родственников принимался рисовать перед мальчиком то многообещающее блестящее будущее, которое ожидало его впереди. Подобные прогнозы не оставляли равнодушными ни самого Конса, которого, несмотря на крепкие родственные узы и доброе согласие между членами его семьи, начинала манить более насыщенная, не домашняя жизнь, ни его родителей — ведь для них не могло быть лучшего подарка от Бога, чем одаренный сын, который быстро сделает карьеру и не будет вкалывать лет тридцать, чтобы погасить заем на покупку собственного дома.
Конс видел в торговле основу для своего будущего. Возможно, к этому его невольно подтолкнули окружающие, когда однажды на ежегодной распродаже подержанных вещей в его родном городке шутки ради он торговался со всеми подряд и все хвалили его за то, что у него это здорово получается. Вскоре его героями стали те, кто благодаря хорошо подвешенному языку, уму и умению чередовать хвалу и хулу сумели добиться в жизни больших успехов. Сама торговля оставалась для Конса довольно расплывчатым понятием. Перед его мысленным взором часто проходили люди в костюмах и галстуках, проносились дорогие машины, хотя они отнюдь не обязательно являются признаком исключительно торговых служащих, а скорее даже наоборот. Когда же Конс поступил в специализированное училище, его представления о будущей профессии несколько прояснились, и в конце концов он стал видеть себя работником компании, почти такой же, как та, в которую он и был впоследствии принят.
Все верили в то, что он преуспеет. Родители, тети, соседи, девушка, с которой он жил. Почетные грамоты и дипломы украшали стены его пустой комнаты в родительском доме. Этель любила воображать блестящую судьбу, ожидающую ее сына, и свое будущее положение, которое в какой-то момент стало почти таким, о каком она мечтала: она была матерью служащего престижной компании.
Но Конс вдребезги разбил все мечты своих родителей, и единственным, что теперь имело значение, было его возвращение к нормальной жизни, он должен был снова стать тем человеком, которого они так любили. Задача эта выглядела непростой, потому что последствия выстрела Конса оказались весьма тяжелыми. Этель приходилось довольствоваться тем, что у нее оставалось, например слабым биением сердца сына. Матери Конса нужно было приучать себя к тому, что теперь он больше походил на куклу, которой врачи регулярно делали перфузию, которую они изучали, зашивали, перемещали и взвешивали. О том, чтобы обсуждать все это с соседями, конечно, и речи быть не могло. Ведь Этель всегда считала себя гордым человеком. Она слишком превозносила успехи сына, чтобы теперь отказаться от всего сказанного.
Она ездила в больницу каждый день, и это позволяло ей не замечать того, как медленно, но верно ухудшается состояние тела Конса, в отличие от Моранже, который бывал у сына только по выходным, а потому каждый раз выходил из палаты, потрясенный увиденным. Несмотря на внутривенные вливания, Конс терял вес, его члены худели, слабели, а спустя месяц некоторые из них приобрели тот нехороший оттенок, который говорит о том, что кровь туда почти не доходит. Вскоре Этель стала постоянно прикрывать тело Конса покрывалом, но стоит отметить, что голова молодого человека оказалась абсолютно не подверженной тому иссушению, которое охватило прочие части его организма. Лицо Конса по-прежнему выглядело замечательно: красивая розовая кожа, румяные щеки.
Как-то вечером, во время одного из своих многочисленных посещений, Меретт рассказывала Консу о том, как у нее прошел день.
— Сегодня ко мне зашел Бруйю и спросил, не нужны ли нам деньги… Раньше я плохо его знала, а он оказался очень милым человеком… Я ему сказала, конечно, нам нужны деньги, ну хотя бы на адвоката… И тогда он достал кошелек и все, что у него было, даже мелочь, отдал мне…
Между тем, пока Меретт описывала Консу свои встречи с разными работниками склада, у того дернулась — словно судорогой свело — сначала левая щека, потом несколько раз правая, как будто из-за недостатка энергии ему никак не удавалось придать своему лицу некое определенное выражение, к которому он стремился.
Так продолжалось несколько минут, а затем — позднее Меретт сравнивала этот момент с первой радостью младенцев — лицо Конса озарила улыбка.
В тот день, когда Грин-Вуду стало известно, что группа из девятнадцати человек подала на него жалобу, его глаза лихорадочно замигали, но он этого даже не заметил. Внутренний перегрев, произошедший от чрезмерного волнения, вывел из строя электронную систему, управляющую «мозговым» протезом. Губы Грин-Вуда по-прежнему складывались в привычную улыбку, но те, кто с ним сталкивался, по всем этим внешне противоречивым признакам могли догадаться, что он в ярости. В середине рабочего дня Грин-Вуд подошел к Уарнеру, чей протез тоже временами давал сбои (в частности, у него то и дело закрывался один глаз, но это объяснялось тем, что Уарнер за свой протез заплатил куда меньше, чем его начальник), и обратил его внимание на неисправность:
— Мой дорогой, тебе следует проверить правый глаз, — сказал Грин-Вуд, весьма довольный своей фразой.
— Спасибо, — ответил Уарнер. — Но тебе, кстати, следовало бы проверить оба глаза… Причем срочно…
Минуту спустя в уборной Грин-Вуд и сам наконец увидел случившееся.
— Чертова система, — ругался директор, открыв находящуюся в шее коробку со всей электроникой и пытаясь самостоятельно устранить неполадку.
Выключив и заново запустив программу, он обнаружил, что теперь у него не закрывается рот, а глаза смотрят исключительно в потолок. Это было ужасно. Лицо оставалось неподвижным, и можно было подумать, что Грин-Вуда ударило током. Тогда он стукнул по электронному механизму кулаком, но это привело лишь к тому, что изо рта у него высунулся язык. Именно в этот момент у Грин-Вуда зазвонил мобильный телефон. Директор по персоналу хотел срочно видеть своего подчиненного. Фиссон находился в своем кабинете с одним из членов совета директоров. Темой их разговора была поданная на Грин-Вуда жалоба.
— Вы понимаете, что если так будет продолжаться, мы в конце концов придем к судебному процессу…
— Да, да, — ответил до крайности обеспокоенный Грин-Вуд, лицо которого окончательно пришло в негодность.
Фиссон повесил трубку. Грин-Вуд почувствовал, как у него под мышками обильно выступил пот. Времени было в обрез. Он перешел к решительным мерам и вырвал из шеи программирующее устройство, но вид у него от этого стал еще ужаснее. Ко всем бедам прибавились новые: язык завалился набок, глаза теперь смотрели в разные стороны (один в потолок, а другой в пол!), а брови шевелились от статического напряжения.
— О черт! — выругался Грин-Вуд… пытаясь оторвать себе голову.
Позже он отдаст ее в починку, сколько бы ему это ни стоило! Только бы сейчас, в самый ответственный момент, получилось ее оторвать! Вначале Грин-Вуд попробовал тянуть ее двумя руками, но быстро осознал (отдав должное врачу, который ее ставил), что прикреплена она довольно крепко. Даже если сильно дернуть, просто так не вырвешь. Тогда Грин-Вуд решил поменять тактику, и за неимением лучших вариантов, по примеру умельцев на все руки, которым не впервой обходиться без инструментов, стал крутить ее сперва в одну, потом в другую сторону.
Послышался хруст, затем звук соскакивающих пружин, и это был хороший знак, однако две минуты спустя, несмотря на бешеные усилия Грин-Вуда, его голова по-прежнему оставалась на месте. Время шло. В конце концов Грин-Вуд зажал голову дверью туалетной кабинки и, зацепившись подбородком за ручку, всем телом подался в сторону рукомойников: на этот раз его успехи были ощутимее, он услышал, как падают на пол оторвавшиеся заклепки. Грин-Вуд поднатужился и в три приема отодрал-таки от шеи протез, который, отвалившись, покатился по полу. Грин-Вуд выпрямился, тыльной стороной руки стряхнул с плеч, словно перхоть, остатки электронного механизма и, достав из кармана платок, повязал его на свою истерзанную шею, из плоти которой торчали оставшиеся детали протеза. Облегченно вздохнув, он поспешил в кабинет к Фиссону.
Среди тех, кто заходил в туалет после своего начальника, немногие удержались от того, чтобы, стоя с членом в руке и видя голову Грин-Вуда, валяющуюся у унитаза, не направить струю мочи на протез.
И это было не все: один служащий, припомнив некоторые футбольные приемы, не устоял перед соблазном выкатить голову из туалета. Он промчался с ней по коридору, на скорости обвел Меретт, а затем показал просто чудеса техники: поднял голову ногой с пола, подбросил ее коленом, затем последовали антраша, кульбит, внезапное ускорение — и вот голова Грин-Вуда красиво и стремительно вылетела в окно. Она проскакала между аккуратно припаркованных машин, а затем, последний раз отскочив от земли, перелетела через забор, при этом от нее отвалилось то, что условно можно было бы назвать челюстью. В конце концов «мозговой» протез Грин-Вуда приземлился на проезжую часть, где водители нескольких машин почувствовали себя виноватыми оттого, что переехали нечто похожее на человеческую голову, но все они лишь увеличили скорость, чтобы не влипнуть в грязную историю, ведь их легко могли обвинить в умышленном неоказании помощи попавшему в беду человеку.
Два часа спустя, когда Грин-Вуд снова зашел в туалет, он, конечно, понял, что с головой его разобрались подчиненные. Он догадался, что некоторые служащие выместили свою обиду на него на этом протезе, на этом шаре из латекса, и такой способ мести показался ему нелепым. Подобные действия, равно как и все эти объединившиеся против него люди, были просто проявлением того, что Грин-Вуд называл «ненавистью неудачников» или же «заговором против тех, кто добился успеха».
С этого дня поведение молодого директора резко изменилось. С шутками было покончено. Он прекратил играть роль любезного и обаятельного начальника, отказался от напускной вежливости и притворных слов дружбы. Голова, которую он надел на следующей неделе, вполне соответствовала переменам: на губах больше не играла улыбка, лицо было совершенно бесстрастным. Теперь, когда он приезжал на работу, он и не думал здороваться со служащими, которых встречал на пути, или как-то подбадривать их. Он проходил мимо, не обращая внимания ни на какие приветствия, от него буквально веяло холодом (как от Остина с самого первого его дня в компании), что являлось отличительной чертой всех людей без головы. Но зачем ему надо было притворяться вежливым, если он чувствовал, что его предали? Стоило ли продолжать как ни в чем не бывало общаться с теми, кто мечтал от него избавиться? И вообще, зачем поддерживать человеческие отношения с подчиненными?
Грин-Вуд позаботился о том, чтобы некоторых служащих перевели на другие объекты; и этого права никто у него оспорить не мог (ведь все они входили в одно промышленное объединение, разве нет?). В числе служащих, которых коснулись последние решения Грин-Вуда, оказалась Сальми, что удивило тех, кого еще можно было чем-то удивить. Этой девушке, душой и телом преданной начальству, дали всего полдня на то, чтобы собрать свои вещи и попрощаться с коллегами. Забежав в торговый отдел, Сальми призналась служащим, что была полной дурой; и всех позабавило услышать от нее высказывания типа: «Я даже не предполагала… Я не могла себе представить…» Но хотя раскаиваться было поздно и никто из служащих не жалел о ее переводе — она вполне заслужила такое отношение, — все же коллег поразил ее прощальный жест: она передала людям, подавшим жалобу на Грин-Вуда, довольно крупную сумму. «Я буду вам помогать во время судебного процесса, ведь я многое могу рассказать», — пообещала Сальми. Но эти обещания следовало рассматривать скорее как последнюю попытку придать себе хоть какую-то значимость и ощутить свою принадлежность к группе людей, которые находятся сейчас в центре всеобщего внимания. Стоит отметить, что жизнь быстро заставила Сальми забыть свой благородный порыв.
Не так давно Уарнер по собственной инициативе взялся примирить служащих и Грин-Вуда, он разъяснял сомневающимся, что директор «отдавал работе всего себя», что он выбивался из сил, выправляя счета компании, чтобы его подчиненные, так сказать, продолжали получать зарплату. Но никто на подобные уговоры не поддался, по крайней мере среди служащих торгового отдела. Сама система их больше не устраивала. На них больше не действовали доводы, связанные с оплатой труда или с сохранением места, настолько ухудшились условия работы, — иначе говоря, поднялась та «цена, которую приходится платить», чтобы получать зарплату. Готовы ли они были пожертвовать всем, послать компанию к черту, только бы не получать эту милостыню, только бы не зависеть больше от такого типа, как Грин-Вуд? Наверное, да. Наметился непоправимый раскол между дирекцией отела продаж и рядовыми служащими, между головой и телом отдела.
Дабы избежать судебного разбирательства, Уарнер и Фиссон пробовали подкупить некоторых недовольных. Видели, как в кабинет директора по персоналу заходил Бобе, правда, уже через полминуты он оттуда вышел. Даже кладовщикам Фиссон устроил «королевский прием». Стюп слушал своих начальников довольно долго. Он улыбался, спокойно смотрел по сторонам, разглядывал деревянный стол и кресло Фиссона, раз даже нагнулся, чтобы потрогать ковер. Неужели Стюп собирался принять заманчивые предложения, которые ему делала дирекция компании? Во всяком случае, именно так казалось уже Фиссону и Уарнеру, но только до тех пор, пока Стюп не поднялся и не ответил им:
— Вы в самом деле нас за придурков держите… Нет, я не пойму, вы что и впрямь подумали, что я возьму все эти деньги, когда мы скоро по-честному добьемся полной компенсации? О чем вы думаете? Вы считаете, то, что вы сделали, поправимо? Вы играли людьми, их судьбами, а теперь, под тем предлогом, что вся эта история с возможным судебным процессом не нравится дирекции компании и всякое такое, вы хотите, чтобы мы поверили вашим сожалениям? Вот вы сейчас извиняетесь, говорите, что методы воздействия на нас были «несколько жестки»… Могу вам только сказать, что, если бы у вас была возможность надавить на нас еще сильнее, вы бы ее использовали… Если бы служащие никак не отреагировали, не возмутились бы, вы пошли бы еще дальше: никому нельзя было бы иметь ни головы, ни яиц, ни кишок, ничего… Если бы производительность труда повысилась, вы бы нас, как кур, выпотрошили. Как же приятно высказать вам все, что мы думаем, нашу точку зрения на вашу манеру ведения дел! Вы думаете, что деньги заменят мне голову, которую я потерял? Я вам сейчас расскажу, я пришил ее себе обратно… Да… Обратно пришил голову… С мертвенно-бледным лицом, отвислыми губами и закрытыми глазами… А моя жена мне говорит, послушай, без головы ты мне как-то больше нравишься… Ну пришлось эту голову отпороть… И вот что я вам скажу: в данный момент я думаю только об этом проклятом процессе… Больше всего на свете мне хочется выговориться перед людьми, которые бы выслушали и поняли меня!.. Рассказать им о том, как вы с нами обращались, чтобы и они возмутились вашим отношением к подчиненным… Да, господа, за ваше предложение я вам спасибо не говорю, так что до скорого свидания!
Как-то одна из медсестер, зайдя в палату Конса, испустила крик, совершенно не похожий на что бы то ни было. Так не кричат ни при смерти пациента, ни при виде больного, решившего прилюдно обнажиться. Это был долгий душераздирающий крик.
Медсестре сразу бросилась в глаза красноречивая прямая на экране осциллографа. А ведь до сих пор все было нормально. Она нажала на звонок вызова дежурного врача, ведь только он имел право засвидетельствовать кончину пациента, потом откинула одеяло и обнаружила омертвелое, застывшее тело Конса. Головы при нем не оказалось, но медсестра этому не удивилась. Она уже встречала людей без головы, такие попадались и среди навещавших Конса, в частности, ей запомнилась одна женщина, Беби Джен, под майкой и обтягивающими штанами которой угадывалось «роскошное тело». Несколько вечеров подряд, когда больные наконец утихомиривались, давая передышку медсестрам и сиделкам, те собирались в маленькой столовой в конце центрального больничного коридора и обсуждали фигуру Беби Джен.
— Ты что бы выбрала? Чтобы у тебя было тело, как у нее, но не было головы? Или же остаться с головой… Но и со всеми твоими жировыми складками и целлюлитом? — спрашивала одна.
— Мне бы ее тело да мою голову, — со смехом отвечала другая, тогда как третья напомнила о том, что отсутствие головы не имеет непременным следствием улучшение фигуры.
— А почему нет? — возразила ей коллега. — Все может быть, ведь когда у тебя остается только тело, наверное, начинаешь уделять ему больше внимания…
Стоит добавить, что в этой больнице работали двое безголовых врачей. Поэтому не одиноко торчащая шея Конса так поразила медсестру, ее потряс вид головы, застрявшей между ночным столиком и кроватью. Женщина с первого взгляда поняла, что случилось: голова каким-то образом отделилась от тела и скатилась с подушки. Легкий холодок пробежал по спине медсестры. Она собралась уходить, но тут услышала голос, который обращался к ней: «Мадам, простите, пожалуйста…» Когда она определила, что звук идет как раз из угла, который образуют кровать и ночной столик, когда увидела, как шевелятся губы Конса в такт словам, тогда-то и завопила.
В сопровождении санитарок в палату вбежал дежурный врач. Был ли он всегда таким находчивым в необычных ситуациях или же просто перед лицом стольких свидетелей, в частности, перед санитарками, за некоторыми из которых он ухлестывал, он постарался не ударить в грязь лицом? Как бы то ни было, непринужденным движением он высвободил голову из ловушки и положил на постель.
— Спасибо, — сказал ему Конс, потому что голова и была Консом.
Никто из присутствовавших в тот момент в палате людей никогда не видел молодого человека в сознании. Никто не представлял себе звучание его голоса, никто не заглядывал ему в глаза. Да и только три дня тому назад в больнице увидели, как он улыбается.
— Не за что, — ответил врач. — Как вы себя чувствуете?
— Хорошо, я чувствую себя хорошо… Я сознаю, что нахожусь в довольно необычном положении (глаза Конса посмотрели на отделившееся тело как на теперь уже бывшее свое основание)… Но все-таки я чувствую себя вполне нормально…
Собравшиеся стояли, замерев на месте. Ни одна из медсестер ни за что на свете не согласилась бы сейчас покинуть палату, тем самым упустив редчайший шанс раз в жизни увидеть что-то необыкновенное, чтоб отправиться к какому-то там обычному больному. Что до дежурного врача, то ему пришлось нелегко, ведь только что рухнули многие фундаментальные теоретические положения, касающиеся человеческого тела, на которых основывалась вся медицинская наука. Врачу, однако, удалось стоически перенести это крушение.
— Вы позволите?.. — спросил он у Конса, прежде чем поднять голову.
— Да, пожалуйста, — ответил молодой человек, который за три месяца комы нисколько не позабыл хорошие манеры.
Врач стал осматривать голову Конса и обнаружил на том месте, где раньше она соединялась с шеей, несколько хрящевых окончаний, удивительно гладких, которые могли служить голове в качестве маленьких ножек для опоры.
— Очень интересно, — заметил врач, аккуратно положив ее обратно на постель.
Все вздрогнули от ужаса, когда, решив проверить свои двигательные способности, голова стала бегать, словно маленький зверек, по постели, причем с поразительной скоростью.
Позднее в столовой одна из медсестер, что присутствовали при этом зрелище, так рассказывала о своих ощущениях.
— Наверное, никогда в жизни мне не было так страшно. Он принялся бегать точь-в-точь как паук. Ну а я смертельно боюсь пауков, так что ты легко поймешь мой ужас… А он нам улыбался, с нами разговаривал… Ты знаешь, мне стало за него так больно… Потому что я спросила себя, что с ним будет дальше, с этим маленьким человечком, какой женщине он окажется нужным, что станет делать в жизни? Ты можешь себе представить, что он пойдет за покупками? Как он будет расплачиваться? Взобравшись на движущуюся ленту перед кассой? Нет, совершенно невозможно нормально вести себя, если перед тобой одна голова… Страшно. И потом, не знаю, пойдет он через улицу, так его любая машина раздавит…
Несмотря на простой факт, что у пациента по всем правилам должна была наступить клиническая смерть, врач, доверившись очевидности, стал действовать по заведенному порядку. Сначала он попросил всех выйти: нужно было сделать все возможное, чтобы у Конса, «чья жизнь, очевидно, находилась под угрозой», сохранились шансы на выживание. Нельзя было поручиться, что пациент, например, не заразится гриппом от одной из медсестер, карманы халата которой превратились в кладбище бумажных платочков. А пища? Нужно ли питаться подобному человеку? Если да, то чем? И каким образом?
Эти вопросы привели врача к мысли, что Конса необходимо подвергнуть карантину. Голову молодого человека перенесли в специальную комнату с большой стеклянной конструкцией, используемой для недоношенных детей, всякие действия внутри которой осуществлялись только в резиновых перчатках.
Впрочем, голова Конса выглядела очень даже неплохо и обладала «красноречием» людей, лечить которых показалось бы страшной глупостью. Молодой человек позволил поместить себя в стеклянный куб, но с первого же дня своего пребывания там начал упрашивать тех, кто о нем заботился, по капельке давая ему воду и собирая для последующего изучения под микроскопом продукты его жизнедеятельности, выпустить его из больницы.
— Прекратите… — очень серьезно говорил Конс врачам. — Зачем все это, дайте мне испытать мои шансы в борьбе с микробами… В самом деле, если вы обнаружите, что я не перенесу ни одного микроба, неужели вы думаете, я соглашусь до конца своих дней жить в продезинфицированной коробке?.. Мне было раньше так хорошо на моей кровати, я дышал воздухом, нормальным воздухом. А теперь в этой штуковине я задыхаюсь: рано или поздно вы меня насмерть замучаете… Не забывайте, я всего лишь голова, поэтому самое главное для меня настроение и моральный дух…
Между тем нужно было сообщить о происшедшем семье Конса. Эту задачу взял на себя врач, который первый разговаривал с ним. Он принял Этель у себя в кабинете.
— Скажите, мой сын, он жив или умер? — спросила Этель, которой быстро надоели осторожные слова собеседника, решившего сперва подготовить ее к новости.
— Да, он жив, но от него осталась одна голова…
Наступило молчание.
— Ну и что же? — ответила она, про себя обвиняя врача в одной из разновидностей расизма.
Потребовалось не более трех секунд, чтобы Этель свыклась с этими новыми обстоятельствами — и во многом благодаря невероятной энергичности, с которой она тут же принялась высвобождать Конса из больницы: в коридорах здания был слышен только ее голос, прямо-таки созданный для перепалок, споров в магазинах и бытовых ссор… Не прошло и недели, как терпение врачей кончилось и они дали Консу подписать — ручку он держал зубами — бумагу, в которой он снимал с них всяческую ответственность за свою дальнейшую судьбу.
К назначенному дню выписки Конс попросил у матери купить ему бейсболку и несколько жевательных резинок. Бейсболка со знаком одного из бейсбольных клубов на голове без тела смотрелась довольно нелепо. Словно недоразумение. Но, как и многие другие инвалиды, Конс просто отстаивал свое право вести себя так же, как обычные люди.
Чтобы не привлекать внимание, Этель повезла Конса домой в корзине, которую она прикрыла тряпкой. Можно было подумать, что женщина отправилась на пикник или же везет своего кота к ветеринару: но нет, в корзине находился ее сын, который спокойно жевал жвачку. Этель положила сына на заднее сиденье машины, и он не удержался от искушения снова увидеть город, автомобили, автобусы, настоящую жизнь… Маленький зверек, которым стал Конс, подобрался к заднему стеклу и так проехал, в задумчивости глядя в окно, весь путь — словно автомобильная принадлежность, голова в бейсболке покачивалась на поворотах и подпрыгивала на неровностях дороги. Этель улыбалась. Ее сын возвращался домой.
В тот вечер Моранже шел домой с плохо скрываемым волнением. Он и представить себе не мог, что Скиц провел этот день, бегая за Консом, который к величайшему удовольствию собаки появился дома в виде мячика. Моранже и в голову не приходило, что Консу вместо положенной реадаптации пришлось целый день выносить Скица, постоянно лизавшего ему лицо. Первые пять минут, проведенные дома, оказались для Конса настоящим испытанием: едва вырвавшись из рук врачей, он попал, словно какой-то клубок шерсти, в пасть своей собаки. Молодому человеку пришлось повысить голос, и было любопытно наблюдать, как угроза, исходившая от этого мелкого и легкого существа, заставила пса отпустить «игрушку». Когда с работы вернулся Моранже, спокойствие в доме было давно восстановлено. Сняв пальто, Моранже обратился к жене:
— Где он?
— В своей постели…
Моранже направился в комнату Конса: тот его уже ждал. Этель подложила под одеяло несколько подушек, так что складывалось впечатление, что Конс — и голова, и тело — целиком лежит на кровати. Моранже сел и заговорил с сыном о больничном персонале, о компетенции медиков, о своей двоюродной бабушке, которая была врачом и сделала хорошую карьеру. Они вспоминали о произошедшей драме, но щадили свои чувства; именно таким образом и проходили в дальнейшем их вечерние разговоры; если они и затрагивали темы страдания, одиночества, различия между собой, то старались в них не углубляться.
Таня как сквозь землю провалилась. Она так и не простила Консу его поведения до попытки самоубийства. Не простила она ему и саму эту неудачную попытку, и то, что он уничтожил свое тело, благодаря которому могли пойти в гору его дела, обеспечивая их паре материальное и финансовое благосостояние. Какое совместное будущее могла она создать с головой? Что это была бы за семья? И если бы каким-то чудом родились дети, какое представление они имели бы о своем отце?
Само собой, любые упоминания об этой девушке из хорошей семьи, которая в свое время была любимицей Этель и Моранже, полностью исчезли из их разговоров и их умов. Никто не думал, что Таня повела себя подло, просто нужно было жить дальше, сохраняя отношения только с теми, кто продолжает считать Конса достойным и интересным человеком.
Беби Джен входила в число таких людей. Нельзя было сказать, что они с Консом «вместе» или любят друг друга, поскольку это означало бы слишком упростить их отношения. Однако Беби Джен виделась с Консом. Она приезжала к нему, они вместе выходили и ехали к ней домой. В первый вечер, когда они оказались у Беби Джен, им не пришлось прятаться, потому что три месяца назад она оставила своего «друга». Конс и Беби Джен расположились на кровати, в единственном месте, где могли свободно общаться, чувствуя себя непринужденно.
Могли бы они нормально разговаривать, если бы голова Конса лежала на столе, а Беби Джен неестественно растянулась бы на диванчике? Вряд ли. Кровать сглаживала их различия, устраняла заблуждения, страхи, освобождая место чувствам. В тот вечер между Консом и Беби Джен не было никаких сексуальных контактов. Но молодая женщина совершенно непринужденно разделась и скользнула под одеяло. Ведь все-таки раньше они довольно часто занимались с Консом любовью, поэтому неплохо знали тела друг друга и между ними не могло существовать никакого стеснения. Лежа рядом в кровати, Конс и Беби Джен почувствовали себя лучше и долго разговаривали. Часто, говоря о притягательной силе человека, о его ауре, высказывается мнение, что эта аура независима от его воли; благодаря своему уединению во время болезни Конс приобрел эту притягательную силу. Он стал лучше говорить, сделался более уравновешенным, вдумчивым, его характер окреп. Кроме того, Конс избавился от честолюбия и желания походить на кого бы то ни было. Он больше не испытывал постоянного страха, а его желания перестали выражаться в поспешных поступках.
Что касается Беби Джен, то ей, несмотря на некоторое отвращение — она, как и медсестра из больницы, где лежал Конс, боялась пауков, — нравилось бывать с Консом. Он никому не уступил, следуя отжившим свое моральным ценностям, но, кто знает, может быть, как раз они и спасли ему жизнь? Беби Джен улыбалась: разве не безумие общаться с таким «недомерком», как Конс? За то чисто интеллектуальное удовольствие, которое он ей доставлял, приходилось платить большую цену. Косые взгляды, осуждение со стороны окружающих, неловкость от того, что Конс не в состоянии идти с ней рядом по улице, не может придержать ей дверь при входе в ресторан или рука об руку гулять с ней по пляжу, — от всех этих банальностей трудно было абстрагироваться.
Однако в присутствии Конса Беби Джен погружалась в невероятно благостное состояние, и, несмотря на некоторые колебания с ее стороны, он стал ей очень близок. Говоря конкретней, в первый день это выразилось в том, что она позволила голове-Консу лечь ей на плечо. Посторонний человек был бы шокирован подобным зрелищем, этим возникшим на короткое время двуполым существом, а между тем согласие Конса и Беби Джен было полным. Им больше не нужно было разговаривать. Они расслабились и заснули, составляя вместе единое целое.
У Беби Джен по-прежнему оставались некоторые опасения, но лишь потому, что она была склонна недооценивать успехи медицины в вопросах протезирования. Вместе с тем, если хирурги занимались пересадкой голов, если с помощью электроники удавалось — за некоторыми исключениями — передавать из тела в голову информацию в реальном времени, то не было причин, чтобы обратная операция была невозможна. К тому же выбор тела казался менее затруднительным, нежели поиск подходящей головы, заняться которым решались далеко не все безголовые, большинство из которых предпочитали сохранять свою индивидуальность с пустотой вместо головы.
Конечно, цена такой операции была необычайно высокой, но когда выяснилось, что вероятность положительного исхода оценивается довольно высоко, Моранже, чувствовавший себя — больше, чем кто другой, — ответственным за тело сына, решительно выложил все свои сбережения, которые с огромным трудом накапливал всю свою жизнь, и, без сомнения, представить себе не мог, на какие цели они пойдут.
В качестве модели для протеза послужила фотография Конса в купальном костюме. Тело, лежавшее на столе и напоминавшее труп, подготовленный для судебно-медицинской экспертизы, было «собрано» за десять дней. Оно состояло из туловища и четырех конечностей, нижних и верхних, которые крепились на шарнирах. В туловище можно было заглянуть, как под капот автомобиля: оно открывалось сбоку, поэтому сначала надо было его положить, а затем установить в вертикальном положении специальный металлический стержень, который позволял копаться в теле, не придерживая створку. Внутренности во многих отношениях напоминали механизм компьютера: тонкие металлические пластинки, к которым были припаяны десятки транзисторов, модульных схем, проводков и на месте половых органов — генератор. Это был единственный в своем роде протез, так как питание его осуществлялось за счет солнечной энергии. Однако чтобы все четыре конечности действовали одновременно, ее требовалось немало. Поэтому на спине протеза крепилась пластина сорок на тридцать сантиметров для поглощения солнечной энергии. Конс не хотел, чтобы однажды из-за каких-то батареек ему сперва пришлось двигаться все медленнее, а потом и вовсе остановиться. Мысль о том, что он был бы вынужден время от времени подзаряжаться от сети, ему не нравилась вовсе… У основания каждой конечности была встроена электронная схема, соединявшая ее с туловищем так же, как головные протезы с шеями. Разумеется, Конса предупредили, что он сможет совершать только простейшие движения. Он сможет ходить, но вот, как в гимнастике, описывать ногами круги ему вряд ли удастся.
Хорошо закрытый, протез напоминал манекен. Наружная часть обошлась дешевле внутренней. Протез обтянули светло-каштановым латексом, одинакового оттенка по всему телу, чего в жизни никогда не бывает. Оттенок этот напоминал легкий загар, к которому стремятся многие, отправляясь летом на пляж. В процессе работы над протезом постепенно исправлялись недостатки. Сильнее подчеркнули некоторые мускулы, убрали некоторые непристойные кости, хотя сказать, что делалось это с намерением создать совершенное тело, было бы неправильно. Оно получилось красивым, но без особых претензий. И так же, как и у мужских манекенов, в одежде с бирками выставленных в витринах магазинов, у Конса на месте гениталий находилось не их буквальное воспроизведение, а что-то вроде небольшой выпуклости, которая под плавками должна была создавать видимость наличия полового члена. Кроме того, протезист не стал делать анальное отверстие, а привинтил маленький болтик, на случай, если понадобится прицепить какие-нибудь приспособления, что, впрочем, было не к спеху.
Словно тест-пилот гоночного автомобиля, работающий, чтобы подсказать механикам необходимые доработки в машине, Конс провел много часов с протезистом, участвуя в испытаниях протеза, высказывая мнение по той или иной его части, по той или иной функции своего будущего тела. Поэтому он не был удивлен в тот день, когда, помещенный на протез, сделал свои первые шаги: раньше он несколько раз падал, когда у механизма наступала перегрузка и протез становился неуправляемым, а некоторые его части выходили из строя. Конс не был удивлен, но чувствовал себя счастливым. Движения его оставались прерывистыми, походкой своей он донельзя напоминал робота, но вид лица, такого человеческого, улыбающегося и при этом даже несколько взволнованного, смягчал резкость движений.
Консу фактически пришлось заново учиться ходить. Первое время ему требовалось пять минут, чтобы пройти десять метров — и то только благодаря предельной концентрации. Конса часто спрашивали, чувствует ли он свое тело, поскольку ведь он им управляет; и он отвечал утвердительно.
— Такое ощущение, словно у меня на шее висят большие тяжелые гири и мне нужно силою мысли согласовывать их движения…
Однажды Конс натолкнулся на одного из родительских соседей, от которого Этель скрыла правду о сыне. Человек протянул руку Консу, но прошло несколько секунд, прежде чем у того получилось запустить процесс рукопожатия, и в течение этих нескольких секунд сосед Этель задавал себе вполне законные вопросы о состоянии Конса. Внезапно локоть Конса распрямился и его раскрытая ладонь (стоит сказать, что пальцы Конса не были особенно подвижными, а сгибал он только большой) встретилась с уже давно протянутой рукой. Последовавшее за этим рукопожатие было, наверное, самым загадочным в жизни соседа Этель, который знал Конса еще совсем маленьким мальчиком.
— Как дела? Все в порядке? — спросил он, подозревая, что его вопрос может показаться смешным.
— Да, все в порядке, — ответил молодой человек, чья неподвижность говорила скорее об обратном, о том, что с ним далеко не все хорошо.
Мужчина еще долго смотрел вслед Консу, пытаясь понять, зачем тот нацепил себе на спину какую — то солнечную батарею.
Несмотря на эти неприятные встречи, весьма, впрочем, незначительные и, в конечном счете, гораздо менее тяжелые для Конса, чем в то время, когда он был всего лишь головой, несмотря на несколько падений, не имевших серьезных последствий, прогресс был налицо. Разуму удалось подчинить себе машину, а постоянные тренировки делали движения молодого человека все более и более мягкими и слаженными. У Конса стало получаться управлять своим телом с удивительной ловкостью. А некоторые движения, как, например, рукопожатие, он научился осуществлять с поразительной естественностью. Конечно, избегать перебоев в работе механизма оказалось сложнее, но Конс научился легонько встряхивать ногой — так, чтобы отдавалось в туловище, — и благодаря этому приему ему частенько удавалось избежать «зависаний».
Иногда за столом никто и не замечал разницы между Консом и остальными людьми, если не считать того, что молодой человек почти ничего не ел и не пил, ограничиваясь ложечкой одного блюда, ложечкой другого и буквально несколькими каплями воды.
Уже через два месяца Конс проходил свои контрольные десять метров быстрее чем за минуту. Ему даже почти не требовалась помощь, чтобы спускаться по лестнице.
Он жил теперь с Беби Джен. И каждый вечер именно она открывала маленький ящичек, расположенный на месте солнечного сплетения, и очищала его от продуктов жизнедеятельности головы-Конса. Именно Беби Джен мыла молодого человека, то есть брала ватку и, смочив ее в спиртовом растворе, протирала запылившийся за день латекс протеза.
Быть может, тому было причиной новое телосложение, как-никак от Конса осталась одна голова, но у него появилось отчетливое ощущение того, что он стал больше мечтать и видеть больше снов. По ночам он видел теперь самые разнообразные, правдоподобные, невероятно красочные сны, а днем, по крайней мере в первое время, он словно грезил наяву, много времени проводя без движения. Порой ему чудилось, будто он в палящий зной бредет по пустыне, имея при себе только фляжку с водой. Или проще: он отправляется путешествовать налегке, без всякого багажа. Как же все-таки удобно не зависеть от желудка, спать где угодно — хоть на скамейке, не боясь ни холода, ни нападений. Но чаще всего Консу рисовался такой сюжет: как настоящий герой, он идет прямо на вооруженного человека, тот угрожает ему, но он, не ведая страха, легко справляется со своим противником.
Иногда Конс целые дни проводил не двигаясь с места. Его нынешнее положение являлось неисчерпаемым источником размышлений. Он попробовал даже — возможно, потому, что книги неразрывно связаны с идеей о главенстве разума, — взяться за чтение. Нынешние физические данные Конса как нельзя лучше подходили — он мог часами оставаться в одной и той же позе, по телу не начинали бегать мурашки, он не чувствовал себя разбитым, не ощущал ни капли усталости, из-за которой стоило бы прерывать свое занятие. Но обычно книга, которую Конс держал в своих слишком гладких пальцах, была всего лишь предлогом для его собственных фантазий: он ни разу не прочел подряд и трех страниц, всегда забываясь и начиная придумывать свои истории, в которых всегда сам играл главного героя.
Весьма ощутимо изменилась и речь Конса. Действительно, было бы нелогично, если бы он сохранил прежними манеру изъясняться и взгляды на жизнь. Новый образ мыслей смягчил и характер его рассуждений о людях: он старался избегать однобоких, резких и жестких характеристик. Конс стал гораздо терпимее к окружающим, словно то, что теперь он был всего лишь головой, помогало ему общаться с людьми, не осуждая и не презирая их.
Судебное заседание должно было проходить на втором этаже здания суда. Поднявшись по широкой мраморной лестнице и миновав длинный коридор, человек оказывался перед залом 4П — обозначение, казавшееся весьма загадочным, поскольку ни цифра, ни буква не смогли бы помочь найти этот зал людям, впервые попавшим в здание. В этом помещении, способном вместить не более шестидесяти человек, заседала так называемая арбитражная комиссия. Стол судьи не возвышался, как это обычно бывает, над залом; вероятно, так было сделано для того, чтобы не смущать возможных правонарушителей, или же потому, что служащих компании считали людьми ответственными и серьезными. Чуть в стороне стоял широкий стол, предназначавшийся для двух судебных заседателей, секретаря и помощника судьи; рядом с ним — место, отведенное для дачи показаний, где выступали или, как говорили здесь, представали перед судом истцы, жертвы преступлений и свидетели; а напротив, немного поодаль, располагались два больших стола, за которыми, обложившись кипами бумаг, сидели адвокаты судящихся сторон (зачастую вместе с клиентами). В этом зале не было, как в суде присяжных, скамьи подсудимых, и полицейские не стояли у дверей. Свидетели сидели вместе с обычными посетителями, пришедшими поприсутствовать на процессе.
Стюп был разочарован:
— И что это они нам подсунули этот жалкий зал, лично я бы предпочел, чтоб это был большой зал заседаний, с деревянной отделкой, с париками и всем прочим… И чтобы репортеры с камерами толпились у входа. Ясное дело, на второй этаж ни один оператор не потащится… Они не дали нам ни одного шанса!
Адвокат Долло, представлявший интересы служащих, всячески старался ободрить своих клиентов. Этот молодой человек с головой — ангельского вида — построил свою защиту на многочисленных свидетельских показаниях не только самих пострадавших, но и некоторых видных специалистов.
В день судебного заседания еще до восьми утра зал наполнился людьми. Целый ряд со стороны Долло занимали безголовые мужчины и женщины. Их общий вид произвел некоторое впечатление на судью, когда тот вошел в зал. Это была масса загадочных, безликих людей, хотя взгляд знающего человека, как, например, Конса, с легкостью отличал одного от другого: Стюп ни минуты не мог посидеть на месте, Бобе же, наоборот, выдавала безропотная неподвижность (а так же галстук из вискозы), а Беби Джен была сама безмятежность и изящество — благодаря таким подробностям они выглядели как совершенно нормальные люди. Сзади расположились Конс, Валаки, Меретт, Равье и еще несколько не лишившихся головы служащих, которые, набравшись смелости, взяли на работе выходной, чтобы поддержать своих коллег перед лицом начальства, которое представлял Фиссон, сидевший в зале с непроницаемым лицом. Головной протез Грин-Вуда тоже казался специально подобранным для данной ситуации — абсолютно невозмутимое выражение лица уверенного в своей невиновности человека. Адвокат защиты мэтр Лоребран выглядел не более приветливо. У него был удивительно круглый, лысый череп, а весь его важный вид так и говорил о том, что он заранее со всем не согласен и что «это дело вообще не следовало открывать, а процесс этот, построенный на нелепейших обвинениях, представляет собой угрозу правам и свободам честных граждан, которых судят даже не за дело, а за приписанные им намерения».
Маленькая деталь: профессор Родж, специалист по «безголовости», согласился выступить в качестве независимого свидетеля, не принявшего ни одну из сторон. Поэтому судебные заседатели поставили между столами противных сторон дополнительный стул, который этот старый чудак и занял. Многие из присутствующих читали его последнюю работу, посвященную безголовым людям, — несколько экземпляров книги лежали сейчас на столах у судей, — поэтому в течение всего заседания профессору было не избежать многочисленных вопросов.
В своей довольно объемистой книге, значительную часть которой составляли примечания и таблицы, Родж настаивал на том, что отсутствие головы никак не отражается на физическом состоянии человека. Напротив, складывалось впечатление — хотя было еще рановато делать какие-либо выводы, — что продолжительность жизни людей без головы значительно выше. Кстати сказать, в своей работе профессор Родж использовал для удобства следующие обозначения: ЛГ (лишенный головы) и ИГ (имеющий голову). «ЛГ, — писал профессор, — не может заболеть ни одной из тех болезней, которые локализуются в голове и которым может быть подвержен ИГ. Менингит, синусит — заболевания, опасные только для ИГ. То же самое можно сказать и о сифилисе. Если сифилисом заболеет ЛГ, появление сыпи на гениталиях будет единственным проявлением болезни, в то время как долгий инкубационный период заболевания, в течение которого вирус достигает мозга и обыкновенно приводит к прогрессивному параличу больного, никогда не коснется ЛГ. ЛГ может стать переносчиком вируса, но смертельный исход болезни для него исключен. На недавнем медицинском симпозиуме мы сравнивали имеющиеся у нас цифры с данными зарубежных коллег и с уверенностью можем утверждать, что ЛГ никогда не страдали болезнью Альцгеймера».
О психологических последствиях отсутствия головы Родж знал гораздо меньше. В своей книге он ограничился сведениями о том, что частотность самоубийств среди безголовых людей ниже, чем среди имеющих голову. «Голова, в той же степени, в какой является очагом так называемых соматических заболеваний, является очагом и болезней психических, иначе говоря, церебральных, а также ран души, способных привести к самоубийству. Нервные расстройства случаются и с ЛГ, но гораздо чаще его жертвами становятся ИГ».
Среди людей, пришедших поприсутствовать на заседании, Долло заметил нескольких заместителей прокурора и адвокатов, не имевших никакого отношения к делу: их интересовала тема процесса. Уже давно «обезглавливание» являлось важным вопросом для правосудия страны. Со временем отношение к вопросу менялось в пользу все более мягкого наказания. Но по-прежнему это слово многих не оставляло равнодушными: люди пришли узнать, что же означает весь этот судебный процесс.
Пора было начинать. Судья постучал молоточком и объявил заседание открытым. Поднялся следователь и в течение часа знакомил присутствующих с делом: представил судье обоснование жалобы, определил роль каждого служащего в ее составлении и вкратце изложил факты, которые упоминались в документах, поданных обеими сторонами. Когда он кончил говорить, наступила пауза. И в этой тишине Меретт поднялась, прошла вперед и в качестве главного свидетеля приготовилась отвечать на вопросы судьи.
— Госпожа Меретт, вы одна из тех, кто подписался под жалобой, поданной на господина Грин-Вуда, который, согласно этой жалобе, ответственен за преступное калечение служащих компании; вы могли бы рассказать суду, что вам известно по этому поводу?
— Господин судья, мои наблюдения не сводятся к описанию какого-то одного рабочего дня, но основываются на периоде примерно пятнадцать месяцев…
— В своих показаниях вы утверждаете, что ваш начальник тиран, но не в обычном смысле этого слова. Вы могли бы пояснить, что имеете в виду?
— Я назвала господина Грин-Вуда тираном нового типа, поскольку ни разу не видела, чтобы он делал хотя бы что-то из того, что мы традиционно вкладываем в это понятие: при мне он ни разу не унизил, не оскорбил ни одного служащего, ни разу не перешел на крик; Грин-Вуд никогда с нами грубо не разговаривал; он был скорее мил и приветлив, и мы считали, что он всегда готов выслушать наше мнение. Но, как бы это выразиться поточнее, его план, если в данном случае можно говорить о некоем плане, то есть не считать все произошедшее в компании чередой случайностей, его план заключался в том, чтобы всегда оставаться со служащими безупречно любезным, при этом увольняя или смещая тех людей, которые были нам близки. Сперва Ондино, за ним Валаки… А потом Грин-Вуд внезапно продал склад: думаю, как раз тогда я и поняла, как же все вокруг изменилось. И я перестала чему-либо верить…
Понимаете, для прежних руководителей нашей компании первоочередными задачами всегда были стабильность и социальная защищенность служащих. Много лет мы работали в обстановке взаимного доверия, и вдруг все стало рушиться. Появились новые люди, и мы знаем теперь, что в один прекрасный день они могут взять и выбросить нас на улицу просто из-за нашего возраста или же модернизации методов продаж…
После увольнения Ондино, могу вам сказать, что со мной стало твориться, у меня начались боли в шее. Однажды утром я проснулась и не могла даже пошевельнуться, мужу пришлось отвезти меня к врачу. Возможно, это меня и спасло: я чувствовала себя плохо, потому заботилась о своем здоровье; в отличие от меня многие, особенно работники склада, люди гораздо более крепкие и выносливые, считали, что это все пустяки, и к врачу не обращались. Должна еще сказать, что боли в шее сопровождались у меня головокружением. Порой, когда я слышала все эти истории, в которых никто больше никому не верил, Грин-Вуд действовал как хладнокровный убийца, а затем старался уверить в том, что он хороший, любезный начальник, у меня начинало все плыть перед глазами; появлялось ощущение, что голова вот-вот отвалится. И именно в этом соединении боли и головокружения и нужно искать ответ на вопрос, который остается для меня, для всех нас, одновременно загадкой и искренним убеждением…
— Ваша честь, — прервал Меретт мэтр Лоребран, — разрешите задать свидетельнице один вопрос…
— Разрешаю…
— Сколько вам лет? — спросил Лоребран, поглаживая лысый череп.
— Мне пятьдесят лет…
— Сожалею, что вынужден перед стольким количеством людей задавать вам подобный вопрос… Наступила ли у вас уже менопауза?
Меретт покраснела и посмотрела на Долло…
— Нет, у меня еще есть менструации, — ответила она.
— Вы к хорошему врачу обращались по поводу тех болей, которые вы описали?
— Да…
— И каков был диагноз?
— Он считает, что дело в переутомлении.
— А заставлял ли вас мой клиент работать больше, чем его предшественник?
— Да нет, не особенно…
— В таком случае, господин судья, — возвысил голос мэтр Лоребран, — я не понимаю, каким образом мой клиент мог повлиять на здоровье госпожи Меретт… Кроме того, я не вижу, какое отношение имеют к нему все эти ощущения, догадки и измышления…
— Но, господин Лоребран, — ответил судья, — речь в принципе идет об ощущениях, и вам будет предоставлено время, чтобы ознакомить суд с вашей точкой зрения. Продолжайте, госпожа Меретт…
— Причины переутомления, господин судья, могут быть не только физические, но и психологические… Эта чистая правда, я не переставала думать о том, что происходит в компании, и ничего не понимала… Быть может, я наивный человек, но я не понимала, почему Грин-Вуд так пренебрежительно к нам относится, почему он улыбается нам и в то же время говорит о нас, словно о существах низшего порядка… Едва ли в компании существует что-то более драгоценное, более важное, чем взаимное доверие, а в нашем случае, оно исчезло полностью. Мне казалось это ненормальным. С вашего позволения я приведу пример: нельзя построить крепкую семью с человеком, которому не доверяешь. Если вы заметили, что он действует против вас, если вы знаете, что он вам изменяет и при этом продолжает говорить «дорогая, я тебя люблю», ваш брак становится нелепой игрой. С Грин-Вудом все было очень на то похоже, только вот никто из служащих не мог просто так прекратить с ним отношения, надо было продолжать выслушивать привычную ложь, продолжать в свою очередь говорить ему «дорогой, и я люблю тебя».
За время моей службы в компании сменился не один директор отдела продаж, часто встречались и с непростыми характерами: вспыльчивые, резкие, иногда даже грубоватые, но все они по крайней мере оставались откровенными. Грин-Вуд же все время скрывал свою жестокость, но она явственно проявлялась во всех этих увольнениях, в решениях, которые он принимал, в незначительных, казалось бы, замечаниях, которыми он потом делился с другими, — и вы спрашивали себя, случайно ли все это, не старается ли он дать вам понять, что и о вас пойдет речь рано или поздно. Поймите меня, жестокость бывает гораздо сильнее, когда она не явная, а скрытая.
— Почему же вы так долго не обращались в суд? Как вы отреагировали, когда первый человек в компании лишился головы? — спросил судья.
— Однажды я узнала, что двое работников склада лишились голов… А склад являлся частью нашего отдела, хотя и находился немного в стороне… Кроме того, благодаря тому, что я часто сталкивалась с людьми без головы, видела, что они нормально живут — во всяком случае, от этого не умирают, — а также замечала, что среди руководящего звена компании подавляющее число составляют безголовые, я стала в некотором роде фаталисткой… Я знала, что когда-то это должно будет произойти…
— Что заставляет вас так думать?
— Все очень просто… Склад всегда существовал немного сам по себе, кладовщики всегда настаивали на особых условиях работы, все были членами профсоюза, часто бастовали. Забастовки иногда невероятно нас раздражали, потому что страдали от них мы… И о кладовщиках часто говорили как о сборище бунтовщиков, для которых не существует никаких законов… Мы понимали, что вечно так не может продолжаться, что рано или поздно придет тот менеджер, который прибегнет к радикальным мерам и сможет-таки сломить их и обуздать. Именно этого и добился Грин-Вуд, продав склад: он подорвал их моральный дух, так что когда Стюп и Балам лишились голов, меня это ни капельки не удивило…
— Если я вас правильно понимаю, господин Грин-Вуд вначале продал склад, а потом, по вашим словам, обезглавил кладовщиков. Но зачем ему это было нужно, раз склад он уже продал?
— Речь не шла о какой-то конкретной цели, я думаю, у Грин-Вуда даже не было ясно выраженного намерения обезглавить работников склада: обезглавливание явилось следствием его поступков, того духа, что он привнес в компанию: он отнял у каждого из нас надежду, лишил интереса к работе, заставил жить в страхе. Не думаю, что стоит представлять себе Грин-Вуда сидящим с ножом в засаде… Это в корне неверно: всему виной его склад ума, его бесчеловечность. Да, Грин-Вуд никогда не вел себя просто, по-человечески. Спросив, как идут дела, он никогда не слушал ответа. Все, что он говорил, казалось, было всего лишь частью его обязанностей начальника. А когда начальник перестает быть нормальным человеком, это обесчеловечивание распространяется и на его подчиненных. Именно об этом мы и хотим заявить в первую очередь, именно от этого мы и устали больше всего.
— А когда господин Бобе лишился головы… Какая была ваша реакция тогда?
— Ее не было… На нас тогда свалилась куча работы, в этом была вся хитрость. К тому же Бобе и сам никак не реагировал, и поскольку он старался представить все так, словно ничего не произошло, то с чего уж нам-то было лезть на рожон? Однако как раз с того момента события стали развиваться все быстрее, и уже поздно было давать задний ход. Я больше ничего не понимала.
— Что именно вы не понимали?
— Логику развития событий… В том, что происходило, не было никакого смысла: у наших начальников напрочь отсутствовала мораль, но работа шла по-прежнему. Я лично поражалась: Грин-Вуд действовал совершенно бесстыдно, но стал начальником отдела, и ему никто ничего не говорил. Однако хуже всего была полная тишина наверху, ведь она означала своего рода благословение, молчаливое одобрение всего происходящего дирекцией компании. Ас какой стати им было возражать? Ведь производственные показатели по сравнению с прошлым годом увеличились…
Наступил черед отвечать на вопросы людям без головы. Наиболее убедительно говорил Стюп. Присутствующие на процессе адвокаты, давно привыкшие ко всему, обсудив в перерыве заседания ответы этого работника склада, дружно пришли к выводу, что он необычайно живой и одаренный человек. А мэтр Лоребран высказал свою точку зрения тут же, в зале суда, заявив, что отсутствие головы, конечно же, не имеет следствием «низкий уровень человечности».
Стюп говорил не меньше часа. Подобно многим болтливым людям, в глубине души он всегда мечтал суметь убедить как можно больше народу. Правда, поначалу, когда он только вышел отвечать на вопросы судьи и повернулся лицом к залу, который между тем не был забит битком, он словно окаменел. Ему потребовалось добрых десять минут, чтобы успокоить дыхание. И лишь выступление мэтра Лоребрана, желавшего с особым пристрастием допросить его, заставило Стюпа забыть о своем страхе.
— Постойте, — сказал он адвокату защиты, — вы хотите, чтобы я согласился с тем, что я счастлив без головы? Ну да, я пытаюсь свыкнуться с этим, нужно же как-то жить дальше… Мне повезло с характером, я всегда был оптимистом, и поэтому я справился со своей бедой, но скажи я кому угодно, что я стал счастливее теперь, когда у меня нет головы, никто мне не поверит, вы понимаете, мэтр Лоребран, никто… Я мог бы встать на колени, мог бы клясться всеми существующими богами, но мне не поверит ни одна душа в этом зале. И даже вы, привыкший ко всему адвокат, если бы я вам такое сказал, вы бы мне не поверили… И знаете почему?
— Нет, — ответил адвокат, которого позабавило то, что Стюп перевернул допрос с ног на голову.
— А между тем ответ находится прямо рядом с вами, — сказал кладовщик, — в лице господина Грин-Вуда… Разве его протез не является свидетельством того, что безголовые люди мечтали бы иметь голову?
Стюпу удалось сделать своим сообщником адвоката противоборствующей стороны. Тут он превзошел самого себя. Стюп говорил, обращаясь к мэтру Лоребрану: «Постойте, я вижу, куда вы клоните…» Через полчаса любой новоприбывший на заседание человек решил бы, что речь идет о двух старых коллегах. «Допустим, но вам легко говорить, вы свое дело знаете. Разумеется, вы должны защищать вашего клиента…» А после выпада мэтра Лоребрана, постаравшегося доказать Стюпу, что Грин-Вуд не может быть причастным к падению его головы, кладовщик заявил:
— Постойте, в компанию приходит безголовый начальник, служащие начинают один за другим лишаться головы, а вы хотите убедить нас в том, что он тут ни при чем… Нет, вы головой подумайте… Даже у меня, хотя и нет больше головы, это получается…
— Господин Стюп, — отвечал мэтр Лоребран, — правосудие не приветствует ни догадок, ни бездоказательных обвинений…
— Простите, но я и есть доказательство, живое подтверждение своих слов, и не только я: все эти люди ждут своей очереди, чтобы высказать свое мнение, чтобы суд наконец помыслил здраво и осознал некоторые очевидные вещи… Вам здесь всем не хватает здравого смысла! Вы так долго изучали и разбирали законы, что словно потеряли чувство реальности…
Выступления Бобе, Бруйю и Абеля были менее забавными, и так было только лучше. Не стоило превращать суд в шутовское действо, ведь тогда дело обернулось бы против служащих. Появление Бруйю, который пришил себе обратно голову, вернуло все на крути своя. Его вид наводил страх. Лицо кладовщика, больше похожее на застывшую скорбную маску, успокоило мэтра Лоребрана, и тот задал ему всего один вопрос: о связи между Грин-Вудом и обезглавливанием. Бруйю ответил довольно сдержанно.
— Я лишился головы через три недели после продажи склада… Не знаю, как это случилось… Единственное, о чем я хотел бы сказать, это о своем отвращении к тому, как некоторые с нами обращались… Я проработал в этой компании семнадцать лет, а меня продали, словно вещь. У меня были привычки, чувство собственного достоинства, и вдруг в одночасье я лишился всего… Вот, что я могу вам сказать… Я потерял голову, и тут же забросил все остальное: мысли, заботы, меня даже не заботит, что я потерял. Знаете, когда вы унижены до такой степени, вам уже все равно, что с вами будет дальше… И это самое ужасное… За своей головой я просто не следил… Но неважно… Что сделано, то сделано…
Все говорило о внутренней драме Бруйю. Что касается Валаки, то он выступил весьма неудачно, его никто не понял, и он никого не взволновал. Когда Валаки рассказал о том, что значит проводить целые дни в шкафу, защита сочла это не относящимся к делу, и судья согласился. Балам имел больший успех, сообщив о том состоянии пассивности, которое охватывает человека, едва он распрощается с головой.
— Понимаете, господин судья, — говорил Балам, пока присутствующие на заседании любовались его мускулами, — мне боевого духа всегда было не занимать, ради защиты своих прав я мог со всем светом сразиться, спросите, кого хотите, мы на складе умели за себя постоять… Но когда у вас нет головы, все становится по-другому. Вы чувствуете себя опустошенным, уставшим от всего… Спросите у Тюрлэна, у Абеля, у остальных…
Потом судья вызвал Бобе и спросил его, почему тот не постарался отомстить за себя, когда лишился головы?
— У меня и мысли такой не было, — ответил Бобе.
— Я всегда считал, что именно Грин-Вуд виновен в обезглавливании служащих, но ничто не вернет мне мою голову… И притом ни один безголовый человек — думаю, не ошибусь, если так скажу, — никогда бы не решился на подобную затею… Мы должны сказать спасибо тем людям, которые осознали нависшую над всеми опасность, увидев, каким покорным делается человек, когда лишается головы…
Потом на вопросы судьи вышла отвечать Беби Джен. От того оживления, которое вызвали выступление Стюпа и некоторые последовавшие за ним, не осталось и следа. У тех, кто не был знаком с Беби Джен раньше, после первых же ее слов к горлу подступил комок.
— Мадемуазель Джен… Я хотел бы попросить вас сообщить суду все, что вы знаете по поводу калечения своих служащих, в которых обвиняется господин Грин-Вуд.
— Я могу рассказать вам только о том, что пережила сама, я имею в виду, что постараюсь объяснить вам, каково это лишиться головы и жить без нее.
— Именно этого мы от вас и ждем, — сказал судья.
— Хорошо, — вздохнула Беби Джен. — Чтобы человек лишился головы, совсем не обязательно применять силу, иногда достаточно и морального насилия. Я расскажу вам, как лишилась головы, когда мне было тринадцать лет… Мой отец был очень суровый человек, невероятно требовательный к самому себе. Он обладал удивительной силой воли и энергией, которую, между тем, всю отдавал работе, и мы видели его довольно редко. Он работал в многонациональной компании в отделе связей с общественностью. Часто в выходные дни, когда он бывал дома, ему удавалось одним взглядом, движением плеч, нескрываемым раздражением или сжатыми в кулаки руками прекратить любую нашу с мамой ссору, но он ни разу не поднимал на нас руку, ни разу до того дня. У него были неприятности на работе — позднее я узнала о том, что от него хотели избавиться и оказывали определенное давление. В тот вечер я и мой брат, мы стали спорить с ним, он нам запрещал куда-то идти… Мне было тринадцать лет, наверное, впервые в своей жизни я попыталась воспротивиться отцовской воле; громко закричав, он сильно ударил кулаком по столу. Отец был просто в ярости. Он стал брать тарелки и кидать их об пол, мы говорили ему, что он сошел с ума, что он ведет себя глупо, тогда он двинулся к нам и начал наносить удары направо и налево. Моя мать громко кричала. Конечно, отец не бил нас очень сильно, и уже через две минуты все закончилось. На мне не осталось ни следов от ударов, ни синяков, но вечером, ложась спать, я почувствовала, что мой привычный мир рухнул, а неделю спустя, когда я принимала ванну, моя голова отделилась от тела и медленно погрузилась в теплую и пенистую воду… Меня это не удивило. Скорее, учитывая мое психологическое состояние, я была поражена тем, что вслед за головой не отвалились и другие части тела.
Я рассказываю вам все это не для того, чтобы вы меня жалели, а чтобы вы лучше меня поняли. Не удары отца явились причиной моего обезглавливания. А осознание того, что отныне я стану опасаться человека, с которым говорю. Смотря на чужие руки, я все время буду настороже, страшась резких выпадов, внезапных взмахов, слушая кого-то, я всегда буду готова к резким словам, даже к оскорблениям. Глядя на них, я не смогу отделаться от мыслей об этом непонятном мне стремлении непременно унизить другого, подчинить его себе, раздавить…
Перед вторым и последним днем заседания служащие были полностью уверены в своем успехе. Каждый знал, что защита страдает отсутствием новых идей, да и судья, по-видимому, находится на их стороне. Утром зал заседания наполнился людьми еще до того, как пришли судейские. Стюп, словно футболист, блистательно отыгравший первую половину матча, вторую половину проводил среди зрителей и время от времени оборачивался к залу, высматривая возможных журналистов.
После того как адвокат защиты зачитал доклад о реорганизации, которая произошла в компании (служащие обнаружили, что дирекция ничего не делала случайно), потом еще раз ознакомил суд с деятельностью компании, представил счета, финансовые отчеты, а в заключение уточнил намеченные направления развития, с длинной речью выступил профессор Родж. Он сообщил много полезных вещей, но — наверное, в этом был главный недостаток этого специалиста — не сказал суду главного, то есть того, может или нет утрата головы представлять собой опасность. В самом деле, Родж слишком любил всех безголовых, своих пациентов, чтобы считать их ущербными по сравнению с другими.
Вслед за профессором Роджем для дачи показаний был вызван Конс. Судья сперва удивился было, как странно ходит и двигается молодой человек, но, вздохнув, напомнил себе, что именно этот служащий и пытался покончить с собой.
— Как вы можете объяснить свой поступок? — задал судья первый вопрос.
Конс слегка наклонил вперед свое негнущееся тело и ответил.
— Я считал это единственным выходом из положения. Прежде всего, потому, что не был убежден, то есть, я хочу сказать, не понимал, кто прав, кто виноват во всей этой истории… Я чувствовал себя неспособным пойти к Грин-Вуду и высказать ему в лицо все, что я думаю… И потом в компании «то, что думает какой-то там служащий», не имеет никакого значения, я догадывался — Грин-Вуд поднимет меня на смех…
— Почему вы чувствовали необходимость высказать свое мнение?
— Просто несколько месяцев подряд мне было очень плохо. Моя жизнь целиком состояла из разочарований, предательств, мне постоянно приходилось идти на сделки с собственной совестью. Когда Грин-Вуд продал склад, ни слова не сказав кладовщикам, я почувствовал свою причастность к этому… В конце концов, я же был членом команды, которая так грубо от них избавлялась — вышвыривала как паршивых псов! А с этими людьми я бок о бок работал каждый божий день.
Долгое время я спрашивал себя, не стоит ли мне уволиться, но это было бы слишком нелепым, слишком романтическим поступком. Теперь я думаю, именно так мне и следовало поступить. Сделать это сразу же, чтобы потом не жалеть, проявить солидарность с работниками склада и одновременно остаться в согласии с самим собой… В те дни я даже мечтал взять рупор и пойти сражаться за них. Я представлял себе, как обращаюсь к Грин-Вуду с требованиями. Иногда у себя дома, замечтавшись, я во весь голос обращался к нему, словно он был рядом, излагал ему свою точку зрения, свою веру в некие вечные общечеловеческие ценности… Я говорил: «Не кажется ли вам, что никто не имеет права считать себя человеком, поступив так, как поступили вы…» Оставаясь один, какие только пышные фразы я не произносил, но перед Грин-Вудом я молчал.
— Почему?
— Я мог бы сказать, что из трусости, но это была бы не вся правда. Одной только трусостью нельзя объяснить мое поведение. Я думаю, что мое положение служащего, который занимает промежуточное место между руководством и рабочими, позволяло мне видеть все, что происходит в обоих лагерях, и, к несчастью для меня, понимать, все то, что там происходит… Если бы я появился в компании чуть позже, я бы не столь часто соприкасался в работе со складом и никогда бы не понял причин обозленности кладовщиков, равно как и их требований… В конце концов я бы стал одним из руководителей компании. Но мое частое присутствие на складе все усложнило. Надо сказать, господин судья, что у меня изначально была психология управляющего: и если бы я случайно оказался на месте Грин-Вуда, я бы, наверное, действовал так же, как и он. Я окончил торговое училище, в котором мир компании изучался с точки зрения руководителей… Не исполнителей. Вот почему еще я молчал. Я подозревал, что продажа склада — решение не лично Грин-Вуда, а еще более высокого начальства. Много раз я размышлял над тем, что делал бы на месте Грин-Вуда; может, больше бы разговаривал с подчиненными, пытался бы что-то объяснить, хотя, конечно, некоторые поступки делают всякие дальнейшие разговоры бессмысленными…
Если бы я все-таки решился высказать все Грин-Вуду, наверное, я бы стал говорить не о нем, а об иерархической структуре компании. Всем понятно, что выше всех находятся акционеры, и именно за ними остается последнее слово. Этих акционеров интересует только одно: как повыгоднее перепродать свои акции, и совершенно естественно, что они очень ценят таких людей, как Грин-Вуд, которые способны глазом не моргнув избавиться от не приносящего доход склада и заменить его предприятием сферы обслуживания. Если бы я решился поговорить с Грин-Вудом, к концу разговора мы бы, наверное, пришли к общефилософским вопросам. Мне случалось смотреть на него и шептать себе под нос: в кого ты такой уродился? Ты же человек, как и все мы, и когда-нибудь ты умрешь, разве не так? Но почему ты не интересуешься ничем, кроме прибыли, которую приносит твой отдел? Почему, вместо того, чтобы изображать из себя позитивно настроенного и раскованного парня, ты не можешь нормально, по-человечески общаться со мной, с другими служащими, с кладовщиками? Вы понимаете, господин судья, во мне столкнулись довольно противоречивые чувства… А потом еще много раз мне приходилось идти на сделку с собственной совестью.
— Что вы имеете в виду?
— Я был вынужден лгать и походить на тех, кого ненавидел за то, что они поступали не как порядочные люди. Я улыбался, как они, старался казаться всегда активным и оптимистично смотрящим на жизнь… Но все духовные ценности, в которые я раньше верил и которым следовал, я терял их одну за другой. И не только честность, верность, искренность, но и мужество, ведь я в самом деле не пытался отреагировать на то, что происходило вокруг, а смотрел и молчал. За время работы в компании я сильно изменился, и не в лучшую сторону. Тот «чистый человек», которым я когда-то считал себя, постепенно превратился в последнего труса и подлеца… Кроме того, моя личная жизнь была не в порядке, я больше не любил свою подругу, я стал ей лгать, мной все чаще овладевали мрачные мысли.