Гюнтер Грасс — Пьер Бурдьё Безответственность — определяющий принцип неолиберальной системы Диалог 1999 года

Гюнтер Грасс. То, что социолог и писатель собрались для беседы, — для Германии дело необычное. Здесь чаще всего философы сидят в одном углу, социологи в другом, а в задней комнате ссорятся писатели. Такое общение, как между нами, происходит слишком редко. Когда я думаю о вашей книге «Людские беды» и о своей последней книге «Мое столетие», то прихожу к выводу, что в наших работах есть общее: мы рассказываем истории, глядя на события «снизу». Мы не проходим мимо проблем общества, не судим о них с позиций победителей, мы уже по профессиональным причинам на стороне проигравших, исключённых из общества или выброшенных на его обочину.

В книге «Людские беды» вам и вашим сотрудникам удалось подавить свою индивидуальность ради того, чтобы понять события, не глядя на них свысока – определённо, такой взгляд на французские социальные условия применим и к другим странам. Рассказанные вами истории соблазняют меня, как писателя, использовать их в качестве сырого материала. Например, описание улицы Нарциссов, где рабочие-металлисты, которые трудились на своих заводах уже в третьем поколении, а теперь оказались безработными и как бы исключенными из общества. Или история молодой женщины, которая приехала из села в Париж и сортирует письма в ночную смену. Всем девушкам, которых туда наняли, обещали, что через пару лет их мечта исполнится, и они вернутся в деревню разносить почту, но этого так и не происходит: они остаются сортировщицами. При описании рабочего места проясняются социальные проблемы, хотя при этом они и не выпячиваются, как на плакате, на первый план. Это мне очень понравилось. Я хотел бы, чтобы такая книга об общественных отношениях была в каждой стране. Или, скорее, целая библиотека, которая бы заключала в себе подробное исследование последствий политической неудачи – политика теперь полностью вытеснена экономикой. Единственное, что у меня вызывает замечание, относится, возможно, к специфике социологии: в таких книгах нет юмора. Отсутствуют комизм неудачи, который в моих рассказах играет большую роль, абсурдность ситуаций, возникающих в результате определенных коллизий. Почему?

Пьер Бурдьё. Думаю, причина в том, что когда слышишь подобные истории непосредственно от людей, их переживших, они производят потрясающее впечатление. При этом почти невозможно сохранить необходимую дистанцию. К примеру, некоторые истории мы не смогли включить в книгу, они были слишком проникновенны, исполнены надрыва и боли….

Грасс. Разрешите вас прервать? Когда я говорю о комическом, то подразумеваю, что комическое и трагическое не исключают друг друга, границы между ними подвижны.

Бурдьё. В конечном счете, мы хотели, не гоняясь ни за какими эффектами, представить читателю жестокую абсурдность жизни. Перед лицом человеческих драм часто поддаются искушению писать «красиво». Вместо этого мы попытались быть, насколько возможно, беспощадными, чтобы показать грубую сторону действительности. В пользу этого говорили научные и литературные доводы... Конечно, были и политические причины. По нашему ощущению, насилие, осуществляемое ныне неолиберальной политикой в Европе, Латинской Америке и многих других странах, столь велико, что с помощью лишь теоретического анализа нельзя воздать ему должное. Критическая мысль не находится на высоте, позволяющей оценить результаты этой политики.

Грасс. Задавая свой вопрос, я должен был бы начать несколько издалека. Мы оба, вы как социолог и я как писатель, — дети Просвещения, той традиции, которая сегодня повсюду — во всяком случае, в Германии и Франции — ставится под вопрос, как будто процесс европейского Просвещения потерпел крах. У меня другое мнение. Я вижу неверные тенденции в процессе Просвещения, например, ограничение разума рамками того, что осуществимо чисто технически. Многие аспекты, имевшиеся изначально (вспомним хотя бы о Монтене), в течение столетий потеряны. Среди прочего и юмор. К примеру, «Кандид» Вольтера и «Жак-фаталист» Дидро — книги, в которых описывается ужасное состояние общества того времени. И все же в них показано, как проявляется способность человека, несмотря на боль и поражения, быть ироничным и в этом смысле торжествовать. Думаю, это один из признаков упадка Просвещения – мы забыли, как смеяться сквозь слёзы. Торжествующий смех побеждённого утерян.

Бурдьё. Но ощущение того, что мы теряем традиции Просвещения, связано с переворотом всего понимания мира, который осуществлен благодаря господствующим сегодня неолиберальным взглядам. Неолиберальная революция — это глубоко консервативная революция в том смысле, в каком о консервативной революции говорили в Германии в тридцатые годы. Такая революция — в высшей степени странная вещь: она восстанавливает в правах прошлое и при этом выдает себя за нечто прогрессивное, так что те, кто борется против возвращения к старым порядкам, сами слывут людьми вчерашнего дня. Нам обоим часто приходится с этим сталкиваться, порой с нами обращаются, как с «вечно вчерашними». Во Франции таких людей относят к «ржавым железякам».

Грасс. К динозаврам.

Бурдьё. Совершенно верно. Вот она, мощная сила консервативной революции, «прогрессивной» реставрации. Даже ваш аргумент может быть истолкован таким образом. Нам говорят, что у нас нет чувства юмора. Но ведь и времена нешуточные! Нет ничего, над чем можно было бы смеяться.

Грасс. Я не утверждал, что мы живем в веселые времена. Язвительный смех, который вызван литературными средствами, — это тоже протест против существующего порядка вещей. То, что сегодня выдается за неолиберализм, — на самом деле возвращение к методам манчестерского либерализма XIX века[1], вера в то, что время можно повернуть вспять.

Еще в пятидесятые, шестидесятые, даже семидесятые годы во всей Европе предпринималась относительно успешная попытка цивилизовать капитализм. Я исхожу из того, что и социализм, и капитализм являются гениально неудавшимися детьми Просвещения, и поэтому они в отношении друг друга выполняли определенные контрольные функции. Даже капитализм был принужден к ответственности. Мы в Германии называли это социальной рыночной экономикой, и даже христианские демократы были согласны с тем, что ни в коем случае нельзя допускать повторения Веймарской республики[2]. Этот консенсус в восьмидесятые годы был нарушен.

С тех пор как рухнули коммунистические режимы[3], капитализм в новом облике неолиберализма, выйдя из-под контроля, вообразил, что может вести себя, как ему заблагорассудится. Никакого противовеса больше нет. Сегодня даже немногие ответственные капиталисты предостерегающе поднимают палец, поскольку замечают, что инструменты, которыми они пользуются, выходят из-под их власти, что неолиберализм повторяет ошибку коммунизма, устанавливая свои символы веры, претендуя на непогрешимость.

Бурдьё. Однако сила неолиберализма в том, что его идеи осуществляются людьми, которые называют себя социалистами. Шредер, Блэр или Жоспен[4] — все это люди, которые ссылаются на социализм для того, чтобы проводить неолиберальную политику. И поскольку все выглядит, как в зеркальном изображении, анализ и критика становятся чрезвычайно трудным делом.

Грасс. Происходит капитуляция перед частным бизнесом.

Бурдьё. В то же время невероятно трудно сформировать критическую позицию левее этих социал-демократических правительств. В 1995 году во Франции прошли крупные забастовки, которые послужили мобилизации значительной части рабочих, служащих, а также интеллектуалов[5]. Затем последовали выступления безработных, организовавших общеевропейский марш, иммигрантов, не имеющих права на проживание в стране. Происходили своего рода перманентные беспорядки, которые принудили стоящих у власти социал-демократов, по меньшей мере, сделать вид, будто они ведут социалистическую дискуссию. Однако на практике это критическое движение очень слабо, в частности, потому, что остается в национальных границах. Нужно сделать жизнеспособной на международном уровне позицию левее социал-демократических правительств, с которой можно было бы на них влиять. До сих пор имели место лишь предварительные попытки создать европейское социальное движение. Спрашивается, что можем мы, интеллектуалы, сделать ради такого движения? А ведь оно совершенно необходимо: что бы ни считали неолибералы, любые социальные достижения исторически являются результатом активной борьбы. Стало быть, если мы хотим, как говорится, «социальной Европы», нам нужно европейское социальное движение. Я считаю, что именно интеллектуалы должны помочь ему появиться на свет, поскольку власть господствующих кругов носит не только экономический характер, это также интеллектуальная, духовная власть. Именно поэтому нужно «подать свой голос», восстановить общую утопию (в данном случае это слово употребляется в смысле «проект будущего» и лишено негативного оттенка. — А. Т.), ибо неолиберальные правительства способны убивать утопии, представлять их как нечто устаревшее.

Грасс. Вероятно, дело ещё и в том, что социалистические и социал-демократические партии и сами частично поверили в тезис о том, что с закатом коммунизма[6] исчез также и социализм, и потеряли доверие к рабочему движению, которое существует гораздо дольше, чем коммунизм. А тот, кто прощается с собственными традициями, капитулирует, приспосабливается к таким самопровозглашённым «законам природы», как неолиберализм. Вы упомянули забастовки 1995 года во Франции. В Германии предпринимались разве что робкие попытки организовать безработных. В течение нескольких лет я пытаюсь сказать профсоюзам: вы же можете опекать рабочих не только тогда, когда они еще имеют работу, но и тогда, когда они ее потеряли и лишились почвы под ногами. Вы должны создать европейский союз безработных. Мы сокрушаемся по поводу того, что объединение Европы происходит только в экономической области, но профсоюзы не предпринимают никаких усилий к тому, чтобы выйти из национальных рамок и перейти к таким формам организации и действий, которые не знали бы границ. Лозунг глобализации требует симметричного ответа. А мы ограничены отдельными странами, и даже если они соседние, как Франция и Германия, мы не только не берём на вооружение опыт успешных французских экспериментов, но и не находим им соответствия в Германии или где бы то ни было еще, чтобы противостоять глобальному неолиберализму.

Между тем многие интеллектуалы проглатывают все. От такого проглатывания можно получить язву желудка, ничего более. Нужно высказываться о положении вещей. Поэтому я и сомневаюсь, что можно полагаться только на интеллектуалов. В то время как во Франции (так мне по крайней мере кажется) все еще с несокрушимой верой говорят об «интеллектуалах», мой немецкий опыт свидетельствует о том, что полагать, будто быть интеллектуалом одновременно значит быть левым, — недоразумение. История XX столетия, включая историю национал-социализма, доказывает обратное: Геббельс также был интеллектуалом. Интеллектуал, с моей точки зрения, — это еще не знак качества. Могу лишь предполагать о том, что касается всей Европы, но в Германии есть люди, которые в 1968 году считали себя гораздо левее меня, а теперь правее их только стенка. Например, Бернд Рабель, бывший студенческий лидер, вращается ныне в праворадикальных кругах. Есть и ещё одна причина критически относиться к термину «интеллектуал». Как раз ваша книга «Людские беды» показывает, что люди, которые приходят из рабочей среды, из профсоюзов, обладают гораздо большим опытом в социальной области, чем интеллектуалы. Сегодня они либо без работы, либо на пенсии и, похоже, никому не нужны. Их сила остается совершенно неиспользованной.

Бурдьё. Книга «Людские беды» — это попытка возложить на интеллектуалов скромную, но полезную обязанность. В странах Северной Африки, насколько я знаю, некоторые люди, умеющие писать, ставят эту свою способность на службу другим, с тем, чтобы зафиксировать вещи, о которых эти другие знают лучше. У нас в особом положении находятся социологи: это люди, которые, в отличие от других интеллектуалов в большинстве случаев — но не всегда — могут слушать, «расшифровывать» то, что им говорят, излагать соответствующим образом и доводить до сведения общества. Возможно, это покажется «цеховой» точкой зрения, но я считаю важным, чтобы все интеллектуалы, у кого есть время на то, чтобы думать и писать, приняли участие в этой работе, требующей слишком редкой среди интеллектуалов способности отбрасывать свой эгоизм и самовлюблённость.

Грасс. Но это означало бы и обращение к интеллектуалам, которые близки к неолиберализму. Я замечал, что даже в капиталистических, неолиберальных кругах найдётся пара человек, которые, то ли благодаря интеллектуальным задаткам, то ли благодаря принадлежности к традиции Просвещения, начинают сомневаться в том, что нельзя возражать против совершенно неконтролируемого обращения денег вокруг глобуса, против охватившего капитализм безумия. Например, против лишенных цели и смысла слияний фирм, в результате чего то 5, то 10 тысяч человек лишаются работы. А биржа отражает лишь максимизацию прибыли. Нужно вести диалог с этими усомнившимися.

Бурдьё. Увы, речь идет не просто о том, чтобы противоречить господствующему мнению, рядящемуся в одежды общепризнанной мудрости. Чтобы при этом добиться успеха, нужно уметь распространять критические взгляды, сделать их доступными для общества. Мы сейчас с вами беседуем с надеждой быть услышанными за пределами узкого круга интеллектуалов. Я бы охотно взломал стену молчания, это не просто стена денег. Телевидение играет двоякую роль: это инструмент, который позволяет нам говорить и в то же время принуждает нашего брата к молчанию. Мы непрерывно подвергаемся атакам господствующего мнения. Журналисты в своем громадном большинстве, зачастую непроизвольно, являются соучастниками утверждения господствующих взглядов, и это единодушие едва ли возможно сломать. Во Франции, если не иметь в виду некоторых высокоавторитетных персон, очень трудно выступить перед общественностью. Разорвать этот порочный круг могут лишь посвящённые, но, увы, обычно они посвящены именно потому, что довольны и молчаливы, и остаются такими. Только некоторые используют свой символический капитал, чтобы говорить, в том числе и за тех, кто лишен слова.

Грасс. <…>У телевидения, как и у всех крупных институтов, есть свое собственное суеверие — рейтинг передач, квота включений, чьему диктату оно подчиняется. Поэтому такие разговоры, как наш, едва ли покажут по ведущим каналам, скорее они появятся на АРТЕ[7]. Даже эту дискуссию сперва отверг «Норддойчер рундфунк», пока «Радио Бремен», ушлое, как многие маленькие СМИ, не вмешалось и не свело нас за столом у меня в квартире. Публичные дискуссии пятидесятых и шестидесятых уступили место ток-шоу.

Я никогда не принимаю участия в ток-шоу. Я считаю такую форму передачи неприемлемой, поскольку она ничего не дает. В этой болтовне верх одерживает тот, кто дольше всех говорит или самым грубым образом игнорирует других. Как правило, из этого ничего не получается также потому, что ведущий прерывает беседу именно тогда, когда она становится интересной или более острой.

Мы оба обращаемся к традиции, которая берет начало из средних веков, — к диспуту. Две личности с взаимодополняющим опытом, два различных мнения — из этого, если приложить старание, может кое-что выйти. Возможно, этому молоху — телевидению — все же стоило бы порекомендовать порой обращаться к такой испытанной, позволяющей обострить тему форме диалога, как диспут.

Бурдьё. Согласен. К сожалению, требуется совпадение особых обстоятельств, чтобы производители идей — писатели, деятели искусства, исследователи — снова овладели своими средствами производства. Я совершенно сознательно выражаюсь на несколько архаичном языке марксизма. Парадоксальным образом люди, имеющие дело со словом, не обладают никаким контролем над средствами производства и путями распространения своей продукции; они должны уединяться в своих нишах, искать обходные пути. Наш разговор могут показать только в 11 вечера по предназначенному для интеллектуалов телеканалу вещания на ограниченную аудиторию. Если бы мы попытались сказать на большом публичном канале то, что говорим сейчас, нас, как вы верно заметили, немедленно прервал бы, фактически отцензурировал ведущий.

Грасс. Но не будем жаловаться. Мы всегда были в меньшинстве. И если всматриваешься в исторические процессы, то удивляешься, сколь многого можно достигнуть, будучи в меньшинстве. Конечно, нужно разработать соответствующую тактику, чтобы быть услышанным. Я, например, как гражданин вынужден нарушать главное правило писателя: никогда не повторяться. В политике нужно, почти как попугаю, повторять какой-то оправдавший себя тезис, что утомительно, поскольку все время слышишь эхо собственного голоса. Но, очевидно, только так можно найти слушателей в этом многоголосном мире.

Бурдьё. Что меня восхищает в ваших произведениях, например, в «Моём столетии», так это поиск выразительных средств, с помощью которых можно передать критическое послание широкой публике. <...> Я думаю, однако, что сегодняшние обстоятельства сильно отличаются от тех, которые имели место в эпоху Просвещения. Средством коммуникации, оружием против обскурантизма тогда была «Энциклопедия». Ныне мы должны бороться с совершенно новыми проявлениями обскурантизма.

Грасс. И опять-таки будучи в меньшинстве.

Бурдьё. Только тогда противостоящие силы были несравненно слабее. Сегодня мы имеем дело с мощными транснациональными медиаконцернами, свободными от их влияния остаются разве что маленькие острова. В издательском деле, например, публикация трудных для усвоения или критических книг всегда становится проблемой. Мне странно, что до сих пор никто не попытался создать что-то вроде Интернационала писателей, будь то научных или художественных, вовлечённых в какую-то форму исследований. Вы можете сказать, что каждый должен бороться в рамках своего поля деятельности, но я не думаю, что в настоящих условиях это действенно. И если разговор с вами я считаю столь важным, то потому, что надеюсь найти новые формы, в которые можно было бы облечь идеи и передавать их дальше. Вместо того чтобы быть орудием в руках телевидения, мы должны сделать само телевидение инструментом взаимопонимания.

Грасс. Да, пространство для манёвра ограниченно. И вот что меня самого удивляет: я никогда не думал, что однажды буду требовать усиления роли государства. У нас, в Германии, эта роль всегда была слишком велика, в особенности в том, что касается «порядка». Были причины поставить государство под демократический контроль. И вот теперь мы ударились в другую крайность. Неолиберализм, не руководствуясь при этом никакими идеологическими соображениями, перенял представление анархизма о том, что государство надо демонтировать, вытеснить его на обочину. Он говорит «Долой государство, мы справимся лучше!». И во Франции, и в Германии, когда необходима какая-то реформа (я говорю лишь о реформах, не о революционных мерах), она не тронется с места, пока промышленники и частный бизнес её не одобрят. О таком лишении власти государства анархисты могли лишь мечтать, но оно налицо. И я — возможно, и вы тоже — нахожусь сегодня в курьезной ситуации: я должен заботиться о том, чтобы государство снова взяло на себя ответственность, играло регулирующую роль.

Бурдьё. Именно такое искажение порядка вещей я имел в виду. Мы вынуждены защищать то, что защитить невозможно. Но можем ли мы ограничиться требованием «больше государства»? Чтобы не попасть в ловушку консервативной революции, следует задуматься над тем, не изобрести ли нам другое государство.

Грасс. Чтобы между нами не возникло недоразумения, добавлю: неолиберализм хочет, конечно, присвоить себе те функции государства, которые ему интересны с экономической точки зрения. Государству позволено и впредь содержать полицию, оно по-прежнему представляет собой государство порядка. Но если у государства отнимают его регулирующую роль по отношению к слабым слоям общества — имеются в виду не только дети, которые еще не включены в рабочий процесс, и старики, которые уже исключены из него, — а частный бизнес уходит от всякой ответственности, ссылаясь на требования «глобализации», то общество должно вмешаться, чтобы восстановить благополучие и социальное обеспечение с помощью государства. Безответственность — вот определяющий принцип неолиберальной системы.

Загрузка...