Я ПОМНЮ! ПОМНЮ! (Перевод М. Зинде)

Уверен, что в решающие мгновения жизни на выбор того или иного пути нас толкает давнее желание, до поры до времени дремлющее где-то в глубинах памяти. «Я решил поступить так-то», - говорим мы себе и тут же вспоминаем, что многие годы нам именно этого и хотелось. А на горизонте уже встает давно придуманный вожделенный остров: покачивается пальма, белеет под солнцем домик, и загорелая фигурка, терпеливо улыбаясь, ждет на берегу.

Я вспоминаю Сару Коттер и ее поразительную память. Если бы Сара не была по-детски простодушна, скромна и безропотна, ее можно было бы назвать занудой, Большой Занудой, от которой никуда не денешься, как от Большой Медведицы. Сара помнит все, что когда-либо слышала, - до последнего слова, до мельчайшей подробности. Она - кадастровая книга[13] памяти всего Арда, небольшого городка, где уже около двадцати пяти лет, с тех пор, как травма позвоночника приковала ее в одиннадцатилетнем возрасте к инвалидной коляске, она, можно сказать, живет в одном и том же углу одной и той же комнаты одного и того же дома. Несчастье лишило ее возможности выбора, мечты о далеких островах стали неосуществимы. О мире она могла узнавать теперь только из чтения или рассказов друзей, и если им случается приврать, их обязательно должна мучить совесть, когда она доверчиво повторяет выдумку.

Маленькая, горбатая, с пористым, как пробка, лицом, Сара некрасива, даже уродлива, о чем, правда, вы тут же забываете, увидев ее трогательные, светящиеся добротой карие глаза и беспокойные губы. Из-за недуга ей всегда приходится смотреть на вас снизу вверх, и взгляд у нее заискивающий, как у спаниеля, словно она просит прощения за то, что живет на свете. Кроме прекрасных собачьих глаз, у нее великолепные волосы - светлые, длинные, густые; каждое утро она часами расчесывает их, перекинув на грудь, затем гребнем и шпильками сооружает большущее облако, так что ее подвижное обезьянье личико кажется под ним не больше ореха. Сару беспрестанно мучает боль, но она никогда не жалуется. Я не знаю человека, который бы не восхищался ею или находил в ней какие-нибудь недостатки, кроме, разумеется, одного - непогрешимой памяти, неотвратимой, убийственной, как сирокко, и вызывающей у всех в Арда одновременно благоговение и ужас.

Услышать от нее можно лишь две жалобы - тихие, нескончаемые, словно шелест бамбуковой рощи. Во-первых, ей хотелось бы чаще видеться со своей стройной, высокой, хорошенькой и чуть ветреной сестрой Мэри, которая двенадцать лет назад вышла замуж за американца Ричарда Картона - он закупает в Старом Свете товары для крупных нью-йоркских универмагов.

- Я ведь понимаю, что нам с сестрой еще повезло, - всегда оговаривается Сара. - Если бы у Ричарда была не такая замечательная работа, мы бы вообще не виделись.

Дважды в год Сара получает письмо или телеграмму о том, что Ричард отправляется в Европу для очередных грандиозных закупок и Мэри, сойдя в Шенноне, заедет на недельку в Арда, чтобы от души наговориться. С сияющими глазами и лихорадочным румянцем на щеках, Сара тут же сообщает новость всему городку. И тогда можно услышать вторую из ее жалоб.

- Только представьте себе, - бормочет она, - я ведь видела Ричарда всего раз в жизни. Если бы он не был так занят! Если бы они могли отдохнуть у меня подольше! Тогда и Мэри не пришлось бы уезжать через неделю. Ричарду, конечно же, без нее просто не обойтись.

Сара не знает, и Мэри хочет, чтобы она никогда не узнала (хотя и побаивается, что кое-кто в Арда уже подозревает правду, особенно она опасается Джо Шортхолла, который на своем такси привозит ее из Шеннона, и почтальонши, иногда отправляющей ее телеграммы), что последние шесть лет они с Ричардом часть года живут в Нью-Йорке, а часть - в Цюрихе, где у них небольшой изящный дом, а неподалеку в английском интернате учатся трое их детей. Так что втайне от сестры Мэри шесть раз в году ездит из Нью-Йорка в Швейцарию и обратно. И конечно, Ричард в своей работе обходится без нее совершенно спокойно: Мэри рискнула дать ему совет лишь один раз, в Риме. Он тогда взглянул на предложенное ею красивое голубое блюдо для фруктов и, перевернув его, показал клеймо калифорнийской фабрики. От более же частых визитов к сестре ее удерживает неутомимое бормотание Всепомнящего Магнитофончика, тихо повторяющего до последнего слова все сказанное с тех пор, как сестры научились говорить. Однажды Мэри неосторожно пожаловалась мужу:

- Ведь мало радости, когда тебе все время напоминают, что ты давно, годы назад, сказала, а потом выкинула из головы или попросту забыла. И если бы только это! Из нее так и сыплется всякая чепуха, которую я забыла еще в десятилетнем возрасте; словно преданный пес, она приносит со свалки и любовно кладет к моим ногам какой-то грязный дурацкий изодранный хлам и говорит: «Это ты». А я ничего не узнаю. И вообще не хочу ничего видеть. Старые куклы, старые шляпки, старые, преданные земле кости. Иногда ей приходится без конца напоминать мне что-то, а я не могу взять в толк, о чем речь. Ведь все это уже давно не моя, а ее жизнь. Она знает про меня больше, чем я сама! Никогда не могу угадать, что еще она расскажет, что еще знает обо мне, чего я сама не знаю. Моя это жизнь, черт побери, или нет, и кому решать, что помнить, а что выкинуть из головы? Я это или не я? Или я Сара? Временами кажется, болтливая сестричка овладела мною, как дьявол.

Ричард от души посмеялся, она же, слишком поздно вспомнив о той памятной роковой первой и последней его встрече с Сарой, готова была откусить себе язык. Но лишь показала его мужу. А он, тоже вспомнив встречу, захохотал еще громче. Потому что у него тоже феноменальная память и интерес к прошлому Мэри такой же жадный, как у Сары, по крайней мере был в первые годы брака. Ему тогда хотелось знать каждого ее прежнего знакомого, каждый поступок, каждую мысль, каждый уголок, где ей случалось бывать. Так что на той первой и единственной их встрече испуганная и смущенная Мэри сидела и слушала, как муж с Сарой перебирали ее юность, точно два антиквара, которые любят хвалиться своими драгоценностями, но никогда с ними не расстанутся. Они все говорили, говорили и не могли остановиться, пока Мэри в ярости не закричала:

- Я вам не первый детский башмачок, оставленный на память! Не фотография первого причастия! Не теткина свадебная фата! Слушаю - и чувствую себя старухой! Покойницей!

По-пеликаньи выпятив и отвалив подбородок, Ричард радостно захохотал неоценимый смех при его работе - и рыкнул, чтоб она убиралась и не мешала:

- Сара знает на вагон и маленькую тележку больше, чем ты рассказываешь.

Но как тут было уйти? Она сидела вся в испарине, злая и одновременно завороженная. И еще ей было страшно. Пусть Сара и знает в миллион раз больше, но в ее воспоминаниях столько же правды, сколько в полицейском протоколе, составленном из голых фактов. Точно кролик, оцепеневший в ярком, неизвестно что таящем столбе света, Мэри слушала и слушала. Ей пришла в голову чудесная фраза из дневников Стендаля: «Глубокое чувство не оставляет по себе памяти», то есть всякое глубокое чувство как персик - его нужно съесть прямо с дерева, пока его не захватали, не смяли. Позже она уверяла, что похудела за этот разговор не на один килограмм. А хуже всего ей пришлось, когда они заговорили о Корни Кэнти.

- Сара, - неожиданно попросил Ричард, - а расскажи-ка о Корни Кэнти. Видно, лихой парень. Мэри столько его расписывала. И вообще, почему бы нам с ним не встретиться?

- Ричард, дорогой, - попыталась возразить Мэри, - ну сколько раз можно слушать одно и то же...

- Постой, Мэри, постой. Пусть Сара все расскажет. Давай, Сара! Мэри говорила, что они с Корни охотились верхом. И вообще описывала их приключения. А тот чудесный день! Если память мне не изменяет, Мэри, это было в мае тридцать седьмого - когда три собаки подняли лисицу в балликулском лесу, загнали ее в старый карьер и Корни бесстрашно, не раздумывая, - вот это, я понимаю, наездник! - съехал за ней прямо по осыпи вниз. И бедняжка Мэри хотя была от страха ни жива ни мертва, посмотрите-ка, она даже сейчас побледнела от одного воспоминания, я так восхищаюсь тобой, дорогая! - бросилась за ним. И они поймали лисицу. Честное слово, я был бы рад познакомиться с этим парнем. Давайте пригласим его выпить!

- Господи, упокой его душу, - опустив глаза, пробормотала Сара.

- Неужто умер? Погиб на охоте? Такой прекрасный юноша, в расцвете лет! Ты знала об этом, Мэри?

- Вы говорите, юноша? Он умер несколько лет назад, спился. И ему было ровно семьдесят два года, - успокоила его Сара.

- Семьдесят два? - Ричард недоуменно уставился на жену.

- Сара, ты говоришь про его дядю! Или про отца! Корни было не больше сорока. А выглядел он всего на двадцать пять, - закричала она в отчаянии и резко повернулась к Ричарду. - Конечно, этому проходимцу нельзя было верить, ни единому слову. Помнишь, я рассказывала, как он подстроил, чтобы я свалилась с его серой кобылы. Специально погнал ее к каменной изгороди знал, что не возьмет. Потом встал рядом на колени, то тут меня пощупает, то там: «Ну как, ласточка, не болит? И здесь не болит?» А из меня аж дух вон, ни чер-р-рта сказать не могу!

Ричард рассмеялся, услышав знакомую историю - одну из его самых любимых. Мэри приходилось повторять ее чуть ли не на каждой вечеринке - ему нравилось, что у жены появляется ирландский акцент.

Однако заставить Сару молчать было невозможно. Четко, строгим голосом она повторила:

- Кэнти, когда он умер, было ровно семьдесят два года. Не больше. И не меньше. Первого декабря 1943 года я сама удостоверила его крестик на пенсионном бланке - он ведь был совсем неграмотный. Кэнти еще ходил тогда в поношенном плаще с красной подкладкой, в тридцать седьмом году его подарил ему наш отец, и...

- Так это же как раз тот год, - перебил Ричард, - когда они загнали лисицу.

- Верно. Он еще сказал мне: «Я ношу этот плащ шесть лет, а до меня его столько же носил твой батюшка...»

По лицу мужа - а он мог в уме умножить 113 на 113 - Мэри видела, что он сразу подсчитал, сколько было «молодому» Кэнти в те дни - далеко за шестьдесят. И когда Сара замолкла, чтобы перевести дух, короткое тревожное молчание вдруг взорвалось от его оглушительного гогота. Ричард восторженно бил в ладоши, со слепым эгоизмом влюбленного наслаждаясь жгучим стыдом жены.

- Мэри, ах ты чертовка! - давясь от смеха, еле выговорил он. - Я всегда понимал - ты не прочь присочинить. Но чтобы так...

Она яростно бросилась в бой за право чувствовать и представлять свое прошлое по-своему:

- Ничего я не сочиняю. Корни запросто мог набавить себе лет, чтобы получить пенсию. Он же тебе голову задурил, Сара. Когда мы охотились, ему было сорок, ну сорок два. Никак не больше. Не больше сорока двух.

Но ей было достаточно одного взгляда на вздрагивающие плечи и зажмуренные глаза Ричарда, на поджатые губы сестры, чтобы понять - бой проигран. Доброта не позволяла Саре продолжать спор, а честность не давала покрывать ложь, она сидела выпрямившись в своей коляске и чуть покачивала головой, словно бы говоря: «Семьдесят два. Ровно. Не больше и не меньше».

Ни тогда, ни позже Мэри так и не поняла, что Очаровательная Выдумщица устраивала Ричарда так же, как Юная Необузданная Ирландка, - он просто был с ней счастлив. Ослепленный любовью, он час за часом продолжал разговор с Сарой и понял свою ошибку лишь вечером, уже в постели. Они лежали рядом наверху, в комнате, когда-то принадлежавшей ее родителям; зеркало похожего на гроб шкафа отражало последние отсветы дня, с дальних лугов тихо доносилось блеяние овец.

- Черт! - не могла успокоиться Мэри. - Я же действительно съехала в старый карьер. Честное слово! И Корни вовсе не был стариком. А если и был, так ведь еще увлекательней. Но тебе подавай что-нибудь по-слащавее. Красивый молодой охотник! Бесстрашная юная ирландка! Прямо тошнит от всей этой романтической белиберды.

Заложив руки за голову, Ричард опять захохотал. Она стала лупить его кулаками в грудь, а он ласково обнял ее, ощущая в сердце еще большую любовь, еще большее восхищение, о чем, кстати, он недвусмысленно ей сказал, но она с обидой отвернулась, заявив, что все это недоступно ее скромному интеллекту. Потом она вывернулась из его объятий и села.

- Неужто ты хочешь меня убедить, что я тебе больше нравлюсь, когда вру? - закричала она.

- Тише, милый дикарь. Сара услышит.

- Плевать, пусть слышит. Откуда ей знать, раз ее там не было? Сама все начала, а ты и рад выспрашивать. Превратили меня в какое-то трепло.

- Чепуха, родная. Просто у тебя чудесная, чисто ирландская фантазия.

- Да не фантазирую я! Все это правда, правда, правда! До последнего слова! Я могу оговориться, спутать пустячную деталь, но это не вранье. И я не желаю, чтобы вы с этой болтушкой разворовывали мою жизнь...

К его горестному изумлению, она зарыдала в подушку, всхлипывая и вздрагивая. Словно ребенок, подумал он, тронув рукой ее мокрую щеку, ребенок, на глазах у которого автобус переехал любимую собаку.

- Ты не представляешь, Ричард, - причитала Мэри, уткнувшись ему в плечо, - до чего мучительно слушать, как она роется в моей жизни и все превращает в ложь, представляя совсем не так, как было.

- Видимо, ты ей именно так и рассказывала.

- Я пересказывала ей суть. И все, что Сара знает, - это одна суть. А у меня остались только ощущения, только то, что я чувствовала. Другого я не помню.

- Так и скажи ей. Мол, забыла.

- Это значит отнять у нее все. Что у нее есть, у несчастной болтушки? Она ведь живет моей жизнью.

Мэри плакала, пока не уснула на его плече. А он лежал, прислушиваясь к еле слышному протяжному блеянию овец, и мучился - чувство вины, врожденный ум и душевная тонкость, прикрываемая громким хохотом, привели его к решению больше никогда не приезжать в Арда.

* * *

С тех пор прошли годы, жизнь Мэри больше не похожа на ясную, полноводную реку. Да и вообще жизнь - это вряд ли река, начинающаяся с бесчисленных ручейков, а потом неудержимо несущая свои воды прямо в океан: нет, скорее она напоминает линию жизни на моей руке - сначала четкую, уверенную, но у края ладони треснувшую каскадом морщинок, так что даже непонятно, где какая начинается, где кончается. Ричарда уже не особенно интересует прошлое жены. Ее фантазии про ветер, чуть не сорвавший с нее платье, или автобус, мчавшийся по Пятой авеню со скоростью сто миль в час, редко забавляют его. Она тоже теперь далеко не такая милая и беззаботная, как прежде. И ей все труднее вникать в письма Сары про городские новости. Сара же узнает о нью-йоркской жизни сестры лишь по долгим, за полночь, разговорам во время редких и таких желанных приездов Мэри в небольшой домик на краю Главной улицы Арда. Казалось бы, их встречи должны были теперь стать чаще или по крайней мере продолжительней, но они вдруг так сократились, что все, кроме Сары, уже предвидели их конец.

Началось все с незначительного курьеза во время прошлогоднего мартовского приезда. Мэри уже давно, но безуспешно пыталась уличить сестру в какой-нибудь фактической ошибке, чтобы вырваться из пут ее памяти. И вот промозглым мартовским вечером Сара вдруг заговорила о немецком налете на ту часть ирландского побережья, где у старых друзей Ричарда, работавших в американской дипломатической миссии, был во время войны летний домик. Прекрасно зная, что ни одна бомба там не разрывалась, Мэри почувствовала, как у нее с души свалился камень. Но она не стала спорить с Всепомнящим Магнитофончиком. Ничем не выдавая своего торжества, она затаилась, словно кошка, выслеживающая мышь. В том-то и прелесть, что Сара не должна знать про ошибку. Вечер прошел как обычно, но в два часа ночи Мэри вскочила, будто ее кто растолкал, - она ясно вспомнила, что именно в той части побережья взорвалась морская мина и повредила домик друзей. Утром, прогостив всего три дня, она, несмотря на молчаливое отчаяние сестры, уехала, сославшись на нездоровье мужа («Я очень беспокоюсь за Ричарда, Сара. Он так перегружен, что боюсь, как бы ему вообще не пришлось оставить работу»).

Через шесть месяцев, в сентябре, Мэри снова приехала, в этот раз всего на два с половиной дня.

Как раз на второй день - это было воскресенье - они сидели за чаем у окна гостиной и смотрели на пустынную осеннюю улицу. Ударившись в воспоминания, Сара радостно смаковала длинную занятную историю, приключившуюся семнадцать лет назад, когда Мэри, тогда еще школьница, тишком устроила накануне Иванова дня языческую встречу солнца, встающего из-за гор. В темноте она перевезла всю компанию (их было пятеро) на другой берег реки, и они разожгли костер - не где-нибудь, а прямо на крикетном поле, рядом с женским монастырем. Проснувшись к заутрене, монахини услышали пение, увидели костер и подняли такой гвалт, что потом по городку не одну неделю ходили разговоры. Сара с энтузиазмом рассказывала о судьбе каждого, кто хоть как-то был связан со знаменитой историей. Ее рассказы всегда напоминали вереницу заупокойных молитв и забавляли Мэри, хотя она не подавала виду; получалось, будто Всепомнящий Магнитофончик по совместительству заведовал еще и вынесением высочайших приговоров («Анна Грей? Скончалась девять лет назад. Томми Морган? Неудачник. Совсем не оправдал ожиданий родных. Джо Фенелон? Спился, бедняга. Молли Кардью? Господь прибрал и ее...»). Вдруг Сара подалась вперед и, не переводя дух, спросила:

- Мэри, а как поживает Натан Кеш?

- Кто-кто? - Мэри даже вздрогнула от неожиданного перехода. Правду сказать, Сара часто нежданно-негаданно вспоминала имена или события, о которых вроде бы не должна была знать.

- Кеш, - уже громче повторила Сара (иногда люди так повышают голос при разговоре с иностранцами - тогда, мол, все станет понятнее). - Твой приятель Натан Кеш. Ну тот, управляющий телефонной компанией в Ньюарке, штат Нью-Джерси. Он еще женился на Джейн Бартер, у которой дядя компаньоном в «Чак фул о'натс», но в прошлом году развелся. Ты, кажется, говорила, он увлекся другой женщиной, а вот имени ее, между прочим, не назвала. Правда, они в конце концов так и не обручились.

- Разве? - глухим голосом спросила Мэри. Ее душила злость на себя вольно же ей было болтать про Натана.

- В последний приезд, в марте, ты говорила, что он собирается жениться на Кэрри Бриндл, богатой еврейке из Буффало. Неужели не помнишь?

Мэри выдавила жалкий смешок.

- Еще ты рассказывала в прошлый раз, в марте, когда приплыла на «Liberte», - продолжала Сара, светясь любовью и восхищением, - что в январе он подарил тебе ко дню рождения орхидеи.

- А ведь и правда, - весело рассмеялась Мэри. Ее злость, вспыхнув, прошла. Тогда, в марте, после недели одиночества на том чертовом пароходе, ей просто необходимо было хоть с кем-то выговориться о Натане.

- А какой он красивый! - мягко улыбаясь, воскликнула Сара. И когда Мэри удивленно подняла брови, добавила: - Ты мне показывала фотографию.

- Совсем забыла, - пробормотала Мэри и с безразличным видом стала рассматривать свои унизанные кольцами руки. - У нас с Ричардом куча всяких знакомых.

Сара вздохнула.

- Наверно, здорово получать в подарок орхидеи. Я-то их видела всего раз в жизни. - Она даже засмеялась от собственной серости. - Орхидеи, если не ошибаюсь, - цветы страсти. Да, забыла спросить, - и она расплылась в радостной улыбке, - мистер Кеш подарил их тебе до отплытия?

Мэри бросила на сестру подозрительный взгляд, но по счастливому лицу Сары было видно - в вопросе нет коварства, он, как всегда, задан невинно, без задней мысли. Мэри принялась хмуро разглядывать бурый гранит Северных ворот, под которыми тихая Главная улица Арда проползала в безмолвие предместья. Послышалось негромкое поскрипывание, и из арки медленно выплыла розовая, как лососина, повозка с горой торфяных брикетов. Ее тащил маленький серый ослик. Повозка неспешно проскрипела мимо и скрылась. Мэри вдруг поймала себя на том, что она так же неспешно и тихо, как и в прошлый раз, когда словно под гипнозом проболталась о Натане, бормочет сейчас:

- В марте я купила себе орхидеи сама. Не могла не купить.

- Зачем, Мэри? - Голос звучал мягко.

- Было ужасное настроение.

- Что-нибудь случилось? - В голосе появилось участие.

- Я сильно поссорилась с одним человеком.

- С кем, дорогая? - Теперь в нем чувствовалась нежность.

- Ты все равно не знаешь. С одной подругой. Ее зовут Голд, Нэнси Голд. И никто не пришел проводить меня. Ричард улетел прямо в Берн. Каюта была пустая - ни цветов, ни шампанского, ни фруктов. Когда я пошла на завтрак, то еще с лестницы увидела всех этих людей - сидят болтают, скатерти белые, женщины все с букетиками цветов, приколотыми к корсажам. Вот я и повернула назад, пошла к цветочнице и купила себе две орхидеи.

Они помолчали.

- Значит, - сказала Сара, - он в конце концов женился на этой еврейке. Ну и как, счастливо?

- Откуда мне знать? Я их не видела. Даже не уверена, что он мне по душе.

Сара преданно, с восхищением улыбнулась.

- А вот ты ему явно нравилась. Не стал бы он просто так дарить орхидеи.

- Подарил их, когда мы шли в оперу. Хотел пыль в глаза пустить. А все равно приятно. Какая женщина не любит внимание?

- Ты всегда любила все красивое. И внимание к себе ценила. Я понимаю, почему ты купила на пароходе орхидеи.

- Просто было скверно на душе.

- И Ричард из головы не шел.

- Ричард? - Мэри уставилась на сестру как на колдунью или гадалку.

- Ты ведь о нем очень беспокоилась.

- Беспокоилась?

- Он же болел. И тебе через три дня пришлось уехать к нему. Я еще с порога тогда заметила, что ты не в себе.

Мэри в отчаянии посмотрела на сестру и встала.

- Пойду, пожалуй, пройдусь. Голова раскалывается.

Она вышла на улицу и направилась к арке; в норковой шубке со стоячим воротником, меховой шапке, в сапожках на высоком каблуке она выглядела иностранкой, и редкие прохожие на воскресной улице разглядывали ее, но украдкой, искоса. Она же никого и ничего не замечала, даже не взглянула на знакомые с детства вывески закрытых ставнями лавок: «Фенелон, бакалейщик», «Райан. Ткани», «Гараж Шортхолла», «Морган и Корнайль», «Мебель и обои», «Похоронное бюро», «Больница святой Анны», «Доктор Фримен» - стертая на углах медная дощечка. Дома кончались у моста, где торчал ярко-желтый указатель, а за рекой вздымались холмы, поросшие бурым утесником.

Мэри облокотилась на каменный парапет и закурила, разглядывая медленно текущую воду, обмелевшие к осени заводи и голые пляжи.

- Невыносимо! - громко произнесла она и ударила по камню затянутым в перчатку кулачком. Пепел с сигареты полетел в реку. По правую сторону от моста, на задворках Главной улицы, длинной полосой спускались к берегу сады, а за ними, глядя в небо пустыми глазницами окон, гнили над водой землистые склады, заброшенные с тех пор, как обмелевшая река стала несудоходной. У излучины, в тихой песчаной заводи с островком, отражались францисканская колокольня и бурые холмы, они тянулись чередой к далеким горам, над округлыми вершинами которых висели облака, в давние времена часто звавшие ее уехать, уехать отсюда. Облака сейчас дыбились мерзлой, тяжелой, как надгробие, массой, и казалось, они вовсе не движутся.

В канун Иванова дня они с Энни Грей, Томми Морганом, Джо Фенелоном и Молли Кардью переплыли реку как раз у этой излучины. Мэри прихватила с собой отцовский патефон и десяток самых веселых итальянских пластинок; пластинки лежали сверху, на крышке, и вдруг одна за одной стали с легким всплеском соскальзывать в воду. Летняя теплынь, огромное звездное небо, крепко спящий Арда. До восхода они купались в заводи, а с первыми проблесками света, даже еще не света, а какой-то мутной просини, развели костер и поставили негромко «О Sole mio», и пепел от огня, поднятый ветром, падал в стаканы с вином, которое Джо Фенелон стащил в отцовской лавке. Семнадцать лет ей не приходил на память этот серый пепел в вине. Такого сестрица не помнит, в ярости подумала Мэри; разве она помнит бесшабашность Корни Кэнти или как рыжеволосая Молли щекотала Томми Моргана за шиворотом, а он, млея от удовольствия, ворчал: «Отстань, глупая лягушка», или как придурковатый Джо Фенелон затягивал приятным тенорком: «О Кэтлин, я верну тебя домой». Пепел в вине - это еще один кусочек ее настоящей жизни, замурованной вместе с останками того, что она говорила и делала, в склепах непогрешимой Сариной памяти. Когда-нибудь среди этих останков окажется и Натан Кеш. А может, он уже унес туда все, что ей пришлось из-за него пережить? И не окажется ли там полностью ее жизнь, если только она не вырвется от Сары навсегда, оставив прошлое позади?

* * *

Она длинной струйкой выпустила дым и бросила окурок в реку. На обратном пути надо забежать в гараж к Шортхоллу. Машина приедет за ней в девять утра, а к вечеру под крылом самолета уже побегут сосны на небольших холмах вокруг Цюрихского аэродрома. Белокурые стюардессы. Безупречно чистые туалеты («Ньюарк, да и только!» - как-то рассмеялся Ричард). Потом традиционная чашка cafe au lait[14] у высокой стойки, а Ричард с Донной, Бидди и Патриком будут ждать ее. Но она все стояла на мосту, пока не опустились сумерки; заморосил дождь, стало сыро, туманно. Пустые улицы. Багрово отсвечивает черепица. Больничный запах торфяного дымка. Она остановилась у гаража, прошла вперед и снова в нерешительности остановилась, чуть не повернула назад, но с тяжелым вздохом все-таки направилась домой. Поднявшись наверх, она пролежала в своей комнате до ужина, наблюдая, как в большом зеркале шкафа гаснут последние отсветы дня.

Мило болтая, они пили кофе у окна гостиной. Полуобернувшись к окну, Мэри рассеянно слушала звук шагов на улице - прихожане шли к вечерней службе во францисканский монастырь.

- Да, кстати, - сказала Сара. - До чего жаль эту твою подругу, миссис Генри Бирн.

Мэри ближе склонилась к окну, будто стараясь расслышать что-то, а на самом деле пряча глаза, в которых появился отчаянный страх. Нет, не знает она никакой миссис Генри Бирн! Она силилась вспомнить - ничего, пусто, только какое-то мутное облачко, как от капли абсента в стакане воды, вихрящийся дымок, безликий завиток эмбриона. Последние неясные шаги затихли.

- Да, очень жаль, - прошептала Мэри наугад, надеясь на подсказку. - А откуда ты знаешь?

- Было в дублинских газетах. О ней сообщили в связи с другой женщиной, близкой к епископу Килкеннийскому. Сколько ей лет? Наверное, не больше тридцати двух, да?

- Пожалуй, побольше, - все еще вслепую ответила Мэри. Она лихорадочно искала ответ. Может быть, развод? Несчастный случай? Почему Сара не скажет прямо? Или эта Бирн умерла? Мутное облачко приняло новую, столь же неясную форму.

- А что, в газете возраст не упоминали?

- Нет, конечно, но и так можно высчитать. Она окончила университет в сорок первом. В день выпуска ей было двадцать, ну, двадцать один, - кстати, ведь тогда она и познакомилась с Генри Бирном. Он предложение ей сделал в тот же день, прямо на лужайке перед университетом. А вечером ты еще танцевала с ним в отеле «Ритц». На тебе было золотистое платье с кремовой отделкой. Сколько, ты говорила, у них детей?

Расплывчатое белесое облачко вдруг приняло очертания знакомого лица, и Мэри чуть не вскрикнула: «Боже! Я не видела ее девять лет, эту стерву Люси Бербэнк».

- Детей? Четверо, - ответила Мэри уныло и тут же пожалела: говорить Саре что-нибудь определенное - значит давать повод для новых расспросов в следующем году, а то и через пять лет, когда все уже совершенно забудется. Они еще немного посплетничали о Люси Бербэнк-Бирн, но Мэри так и не выяснила, что же там такое с ней случилось.

- Пора зажечь лампу, - сказала Сара.

Стемнело. Дождь кончился и пошел снова. Шаги возвращавшихся со службы отстучали в обратную сторону. Пройдет лишь час, и с длинной змеящейся улицы будет доноситься лишь шум дождя. Ни огонька на первых этажах. Даже полицейский не выйдет патрулировать в такую ночь. Мэри собрала кофейные чашки и на сильно стершемся посеребренном подносе, который отец сорок лет назад получил за победы в гольфе, отнесла их в кухню. Потом вернулась и, стоя спиной к Саре, сняла с керосиновой лампы розовый абажур, стекло, поднесла к фитилям спичку и стала смотреть, как по неровным, обугленным краям расползается пламя. Вставив стекло на место и все еще не поворачиваясь к сестре, она сказала:

- У меня плохие новости, Сара.

- Ты меня пугаешь.

- Я как приехала, все не решусь тебе сказать.

- Что случилось, родная?

Мэри осторожно надела абажур, чувствуя, как тепло поднимается к лицу.

- Ричард бросил работу. Я приехала в Европу одна, только чтобы сказать тебе об этом. Утром мне нужно возвращаться.

Она медленно подкрутила вверх один фитиль, потом другой - комната озарилась светом. Раздался звук, схожий с шелестом дождя, или тающего снега, или капающей крови:

- Мэри, не надо, не уезжай от меня.

Она повернулась. Впервые Сара о чем-то молила ее. В темных собачьих глазах стояли слезы, смуглое личико под облаком волос казалось еще меньше.

- Я должна ехать! - судорожно сжав дрожащие руки, закричала Мэри. Должна!

- Я больше тебя не увижу!

Мэри опустилась на колени и ласково обняла сестру за талию.

- Увидишь, глупенькая, - засмеялась она, - увидишь много-много раз.

Сестры с нежностью долго смотрели друг другу в глаза. Потом Мэри встала, подошла к темному окну и с шуршанием задернула занавеси. Расправляя их складки, она приговаривала, как мать успокаивает ребенка:

- Увидишь много-много раз. Очень много раз.

За ее спиной Сара с покорностью выдохнула:

- Правда, Мэри?

Загрузка...