Никто не играл на скрипке так хорошо, как Стась-горбун, и никто не понимал так нежно и глубоко голоса природы, как он. Разве не он сочинил о куме Юзефе веселую песенку, которую односельчане его распевали на всех вечеринках, свадьбах и крестинах? Дар песни был ему отпущен Богом и уменье веселить людей, а что может быть прекрасней чистого веселья и радости, которые начинают бродить в душе человека как молодое вино от звуков скрипки и смешной песенки? Правда, некрасив был Стась… Крохотное, обезображенное горбом туловище было посажено на тоненькие, как у водяного паучка, ноги; длинные и худые руки, болтавшиеся по бокам, казались совершенно ненужным и случайным придатком, без которого тело могло бы свободно обойтись, а голова, маленькая и угловатая, как-то просто и нескладно приложенная к несуразному туловищу, ничем замечательным не отличалась, кроме разве глаз… больших и голубых, как озеро в ясный весенний день. Но под безобразной внешностью Стася жила прекрасная душа, которая не любила своего тела и часто улетала из него в страну сказок и радостей.
Очень любил Стася за игру на скрипке патер Сигизмунд — деревенский ксендз; всякий раз, когда проходил мимо избы старой Брониславы, — матери Стася, останавливался, чтобы перекинуться словцом, и замечал:
— Как поживаете, пани Бронислава? А ваш сын в прошлое воскресенье особенно хорошо играл «Ave Maria»… Надо бы его в Варшаву послать учиться…
На что неизменно следовал ответ, сопровождавшийся вздохом:
— Куда уж нам, патер Сигизмунд. Мы люди бедные, и хорошо еще, что с голоду не умираем…
— Да, это верно… Ну, помогай вам Матка Бозка, — заканчивал ксендз и шел дальше. А патер Сигизмунд считался человеком ученым, знал толк в музыке и даром не любил хвалить.
Вот каков был Стась-горбун.
За речкой, что протекает возле деревни, на высоком холме дремлют развалины старинного польского замка. Давно прошло то время, когда под мрачными сводами замка, за дубовыми столами, на которых в тяжелых кубках пенился столетний мед, собирался цвет шляхетства Речи Посполитой, когда в дремучих лесах, вырубленных теперь, раздавались звуки охотничьих рогов и на породистых конях в красных раззолоченных жупанах мчались, догоняя борзых, «ясновельможные» паны…
От замка уцелели только стены, массивные, серые; все остальное: крыша, подъемный мост, угловые башни — кроме одной, — рухнуло, сгнило, превратилось в мусор.
Стась приходил сюда со своей скрипкой провожать солнце, и седые стены, по которым скользили алые лучи заката, долго по вечерам слушали нежную, тоскливую мелодию, звуки которой, то усиливаясь, то ослабевая от внезапной боли, уплывали в ясный вечерний воздух, стремясь к далекой черте, за которой исчезал красный огромный диск.
Когда же солнце тонуло и наступали сумерки, с болота, что находилось в долине, поднимался синеватый ажурный туман, начинало нести прелой сыростью, а в камышах, окаймлявших болото, просыпалась какая то особенная ночная жизнь, томно квакали лягушки, пуская по временам длительную, мелодичную трель, протяжно и жутко кричала выпь…
И тогда скрипка Стася, проникаясь торжественной и мрачной красотой наступавшей ночи, начинала петь серьезно, медленно и печально, и звуки уже не стремились к солнцу, в вышину, как прежде, а низко стлались по земле, припадали к стенам старого замка и глухо рыдали.
На границе уже грохотали немецкие пушки и лилась кровь, а в поездах в глубь России перевозились раненые и пленные…
Деревня Стася наполовину опустела: ушли запасные на станцию, чтобы ехать на сборный пункт в сопровождении опечаленных жен и матерей… Но война была еще где-то далеко, и не хотелось верить, что призрак ее молча надвинется на мирное селение, скомкает тихий и дремотный уклад деревенской жизни и раздавит слабых людей, чтобы шагнуть дальше к новым жертвам. И потому скоро все успокоилось, вошло в колею, а война и ужасы как-то тушевались, и только ксендз, получавший из Варшавы газету, был единственным источником сведений в деревне, из которого можно было всегда почерпнуть новое о войне. В костеле по-прежнему шли службы, а Стась, как и раньше, играл «Ave Maria» или веселил смешной песенкой о куме Юзефе притихших обывателей деревни, собирая не столь щедрую, как до войны, но все же достаточную для жизни доброхотную дань натурой и деньгами. Поэтому темный, непроверенный слух о том, что в развалинах замка бродят по ночам привидения, явился громом в ясном небе и сразу приковал к себе внимание и интересы, отодвинув на задний план остальное.
Замок, благодаря этому, быстро поднялся в цене, вырос в глазах крестьян и отвоевал утраченное давно уже значение излюбленного места привидений…
Дело обстояло так. Как-то на закате одна из коров Стефана Заглобы отделилась от стада, пасшегося на лугу, и убежала в лес. Заглоба приказал сынишке своему Владеку гнать остальных коров домой, а сам отправился разыскивать беглянку. Было совсем темно, когда он возвращался с пойманной коровой, и с болота тянуло уже сыростью, а лягушки в тростниках заводили ночную песню. Далеко за рекой приветливо маячили огоньки деревни, четко выделялись черные контуры костела, а совсем близко, на пути Заглобы, высился холм и мрачные развалины старого замка с причудливыми изломами стен на нем. И вот, когда Заглоба, огибая с правой стороны холм, случайно взглянул наверх, он почувствовал, как в жилах его застыла кровь и сердце перестало биться. Там, наверху, вдоль полуразвалившейся стены медленно двигалась черная фигура и не фигура даже, а тень, так смутны и призрачны были ее очертания, такими легкими и воздушными казались ее движения…
Тень, как уверял Заглоба, легко отделившись от земли, исчезла в амбразуре окна, после чего внутри замка вспыхнул призрачный синий свет; потом свет погас, и снова появилась прежняя тень, но уже не одна, а в сопровождении целого сонма других привидений, которые заплясали в воздухе какой-то дьявольский танец, испуская тихие жалобные стоны.
Скрываясь в тени холма, Заглоба дождался исчезновения теней и бросился со всех ног бежать, подгоняя корову хворостиной. И так бежал он до самой деревни, где силы оставили его и он свалился, как подкошенный, не отвечая на вопросы окруживших его односельчан. Белой горячкой нельзя было объяснить случай с Заглобой, потому что шинок Лейбы Соловейчика был давно закрыт, а сам шинкарь со всем своим скарбом уехал в Варшаву — искать новых занятий; общественное мнение поэтому единодушно склонилось в пользу чертовщины, и привидения замка сделались излюбленной темой сельских бесед. К замку боялись теперь приближаться даже днем, а поздним вечером или ночью самый безрассудный смельчак ни за какие деньги не решился бы на это.
Что касается Заглобы, то он, оправившись от испуга и учтя момент, удобный для поднятия своего престижа, принялся варьировать случай с такой игривостью фантазии, что можно было удивиться, где его простой, честный мозг почерпнул богатство воображения и способность импровизации.
Чем больше он рассказывал, тем дальше уходил он от правды, и чем меньше в рассказе его было этой правды, тем многочисленнее становилась аудитория. И тени уже не были просто тенями, а вестниками чего-то рокового и неизбежного, ибо Заглоба ясно слышал, что они голосами гневными и страшными восклицали:
— Смерть немцам!
Нет лгуна или фантазера, который, рассказывая какую-нибудь небылицу, в конце концов — не поверил бы в нее сам. Поверил и Заглоба. И когда слух о происшествии дошел до чутких ушей патера Сигизмунда, последний призвал к себе в дом Заглобу и велел рассказать обо всем подробно.
— Непостижимо! — воскликнул патер Сигизмунд, услышав сказку о привидениях, и на лбу священнослужителя прорезались две глубокие морщины, означавшие, что обладатель их чем-то озадачен.
Небо, бывшее последние дни ясным, вдруг заволокли косматые тучи, и стал сеять мелкий, нудный, осенний дождь. Даль поблекла, потускнела; границы горизонта сомкнулись теснее вокруг деревни, а луг, лес и старый замок растаяли в студенистом, тяжелом тумане. И ветер подул.
К вечеру дождь перестал, но ветер усилился, и порывы его начали мощно сотрясать стоявший на краю деревни домик Брониславы, словно пытаясь сорвать его с места и закружить в воздухе, как упавший с дерева лист. Надвигалась осень — серая и грустная, а за нею шли дни зимы — короткие и скучные, ночи долгие и черные. Бронислава готовила ужин, а Стась, сидя на скамье у закрытого ставнями окна, прилаживал к грифу скрипки лопнувшую струну. Вдруг страшный порыв ветра с бешеной силой, свистом и воем ринулся на избу, — где-то глухо хлопнул сорванный ставень, и из трубы повалил загнанный обратно, густой едкий дым; потом все стихло, языки пламени снова взметнулись вверх, и в наступившей внезапно тишине отчетливо раздался энергичный, резкий стук в дверь.
— Кто тут? — спросил подозрительно Стась, выйдя в переднюю.
— Странник, — отвечал сильный, грубоватый голос, — который застигнут непогодой и просит ночлега.
— Мы люди бедные, — начал было Стась; неизвестный прервал веско и решительно:
— Я заплачу. Неужели и за деньги вы не хотите согреть и накормить человека? — Последняя фраза, проникнутая насмешкой и обидным удивлением, возымела свое действие, и Стась, оглянувшись на мать и прочтя в ее взгляде согласие, отодвинул засовы. Незнакомец оказался человеком среднего роста, плечистым, одетым в городской, но потертый простенький костюм и легкое демисезонное пальто.
Не было в его внешности ничего замечательного. Самое обыкновенное лицо; бритое, без резко очерченных линий; нос был у него неправильный, немного монгольский; лоб широкий и низкий; глаза бесцветные, водянистые; рот большой с сильно выдающейся вперед нижней губой. Но в его, некрупной в общем, фигуре угадывалась большая тренированная сила, а в том, как он шел, — чувствовался хищник, ловкий и беспощадный.
Пока он сидел на скамье, беседуя с хлопотавшей у очага Брониславой — Стась молча наблюдал за ним из своего угла, где, натянув наконец лопнувшую струну, проверял ее тон.
— Играете на скрипке? — спросил незнакомец.
— Да.
— Хорошо?
— Говорят, что хорошо.
— Сам патер Сигизмунд, — вмешалась мать, — очень хвалит игру Стася…
— Ого! — удивился гость, — сам патер! Интересно, однако, послушать, как вы играете. Я кое-что смыслю в музыке.
— Сыграй «Ave Maria», — посоветовала старая Бронислава.
Стась пристально взглянул на гостя, как бы проверяя его компетентность, — потом взял, не говоря ни слова, скрипку, и в тишине, прерываемой только глухим воем ветра за окном, родились нежные, серьезные и благоговейные звуки прекрасной молитвы. И с первой, спорхнувшей со струн нотой Стась забыл все, что было кругом: и гостя, и мать, — и вообще жизнь, и весь погрузился в тайну звуковых сочетаний, таких гибких и мощных, стремительных и медлительно-плавных. А гость слушал, жестами и мимикой выражая Брониславе свое одобрение. Когда Стась кончил, он сказал:
— Очень хорошо. Но школы нет.
— Я окончил только деревенскую, — заметил Стась.
— Не о такой школе я говорю, — мягко пояснил незнакомец, — о другой… Вас как зовут? Станислав? Так вот, видите ли, Станислав, школа, о которой я упомянул, это наука о звуке. Звук, как буква музыкального языка — подчинен также известным законам, подобно слову. Наука о звуковых сочетаниях — называется — гармонией, и это своего рода грамматика. Поняли?
Стась кивнул головой.
— Так вот, — продолжал гость, — эту науку проходят в больших городах — в особых училищах… У вас есть талант, но нет школы… Поняли теперь?
Стась с еще большим любопытством начал всматриваться в незнакомца. Несомненно — это был человек образованный, городской, и казалось загадочным то обстоятельство, что он внезапно появился в этой, отдаленной от железной дороги деревне, неизвестно откуда пришедший и куда направлявшийся. Поужинав, гость закурил папироску и предоставил слово Брониславе, которая рассказала ему и о том, сколько ушло из деревни на войну, и как от этого пошатнулся заработок Стася, и о разных пустяках; когда очередь дошла до привидений, гость заметно оживился, на губах заиграла ироническая улыбка, а в глубине глаз вспыхнул странный огонек.
— Привидения, — сказал он, выслушав, — плод воображенья. Мертвые не встают из могил; но, — и лицо его стало сразу серьезным, — в глазах потух огонек, — может быть, в рассказе Заглобы есть правда… А что, если покойники воскресают? Что — если в один ненастный вечер, — на губах незнакомца засветилась странная, жуткая улыбка, а в глазах снова вспыхнул огонек, — они покинут кладбище и толпами бросятся на вашу деревню?
— Бог с вами, господин, — отмахнулась Бронислава, — скажете же вы такое. — А гость рассмеялся и заметил:
— Я шучу, хозяйка; могу сказать только, что мертвые не встают, что если бы какой-нибудь покойник осмелился меня беспокоить, я с ним особенно бы не церемонился…
Незнакомец исчез так же неожиданно, как появился. Когда утром Стась и Бронислава проснулись, его уже не было, но на столе лежал новенький рубль — доказательство честности гостя. Личность последнего в представлении Стася быстро очистилась от всего земного, облеклась в легкие дымчатые одежды тайны, и уже не человек это был, а дух, который неведомо зачем посетил домик Брониславы. Добрый или злой? Наверное, злой, потому что улыбка у него была острая, колючая, и глаза странно так загорались, когда он смеялся.
День выдался на славу. Уже ранним утром тучи начали медленно сдвигаться, громоздясь одна на другую, а к полудню сочно вспыхнуло солнце, резнув лучами края разорвавшейся пелены, и быстро закурились поля синеватыми струйками водяных испарений. Весело было на душе Стася, когда он зеленым лугом шел к старому замку, и не страшно ему было. «Мертвые не встают» — вспомнил он слова незнакомца; тогда кого же бояться? Неужели этого солнца и этих лугов, жадно пьющих его лучи? Скрипка — душа Стася — соскучилась по замку и одиночеству, — а старые стены, наверное, тосковали по звукам, слушая которые, так безмятежно и воздушно вспоминается прошлое. И вот Стась знакомой тропинкой взбирается на холм, идет среди развалин к любимому камню, на котором так удобно сидеть и с которого так хорошо видны и долины, и солнце, и голубая прояснившаяся даль.
Обогнул Стась стену, за которой находится его камень, и вдруг остановился, как вкопанный: лежит на камне большой лист бумаги, а подле на коленях стоит вчерашний незнакомец и что-то чертит на нем. Услышал шаги, вскочил на ноги, и Стась увидел, как бледно его лицо, как испуганно уставились на него глаза человека…
Незнакомец почти сразу успокоился, к лицу прилила кровь, а тонкие, плотно сжатые губы зазмеились вчерашней улыбкой. Повеселел даже.
— Ба, скрипач! — и, шагнув вперед, он протянул Стаею руку, сжав пальцы последнего с такой силой, что тот вскрикнул.
— Это что у вас? — спросил Стась, взглянув на чертеж.
— Это? — засмеялся незнакомец. — План местности. Взгляните, пан Станислав, поближе.
Как ни доверчив был горбун, но при этих словах смутное подозрение закралось в его душу, и стало жутко, как ночью. Странно было уже то, что человек этот оказался здесь в развалинах замка. Зачем ему понадобился план местности? И отчего незнакомец так испугался, когда услышал шаги?
— Это… по-немецки? — спросил вдруг удивленно Стась, указывая на надписи на некоторых пунктах плана.
— Ну, конечно. По-немецки и для немцев.
— Так вы — немец? — и холодок испуга пробежал по спине бедного скрипача. — …Вы, может быть…
— Шпион? Вы угадали, пан Станислав, — рассмеялся незнакомец, — вот это план местности, по которой скоро пройдут наши войска… немецкие войска, — пояснил он.
Стась хотел бежать, но шпион схватил его за руку и, приблизив к нему свое лицо, низким голосом спросил:
— Неужели тебе, дурачку, не нравится говорить со мной? Или ты хочешь побежать в деревню и прокричать всем уши, что в замке шпион? Ты не сделаешь этого, дурачок, — и, внезапным толчком в грудь повалив не выпускавшего из рук скрипку Стася на землю, незнакомец принялся его душить.
Несколько мгновений Стась видел над собой лицо шпиона, на котором играла жуткая улыбка, и слышал, как он говорил:
— Ты не придешь ко мне, жалкий скрипач… мертвые не встают…
Потом все исчезло.