Эта повесть о военных водолазах. Вчерашние школьники, они взрослели и мужали в грозный для Родины час.
Автор семь лет был водолазом, провел под водой более 2000 часов, хорошо знает службу подводных мастеров, и это дало ему возможность написать правдивую повесть о безвестных и мужественных парнях, их работе на дне моря, где каждая минута требует храбрости и душевной стойкости не меньше, чем в бою.
Встретить Победу многим не привелось. Это о них сказал поэт:
Мы были высоки, русоволосы,
Вы в книгах прочитаете, как миф,
О людях, что ушли не долюбив,
Не докурив последней папиросы.
Водолазам-североморцам посвящаю
Безвестные чернорабочие моря!
Вы не брали городов, не ходили в атаки, рубки ваших катеров не носили ярких звезд по количеству потопленных вражеских кораблей, и, возвращаясь к родным берегам, вы не оповещали залпами орудий об одержанных победах.
Шли бои... Кровавые. Легендарные. Совсем рядом.
А вы чинили разрушенные бомбежкой причалы, латали продырявленные в сражениях корабли, поднимали потопленные.
Громкая воинская слава шла мимо вас, осыпая блеском орденов и медалей матросов с эсминцев, торпедных катеров, подводных лодок...
Вы завидовали им, мечтали о боях и... доставали с затонувших океанских "либерти" опостылевшую тушенку, взрывчатку, ботинки, танки, бочки с лярдом. Отбирали у моря то, что ему удалось поглотить.
И море мстило вам, мстило жестоко за каждую оплошность, за каждый неверный шаг, за минуту слабости или сомнения.
Но оно и ломало ваши характеры, пересоздавая их заново.
Вы мужали не в огне сражений, не в атаках, а в одиночку, на дне моря, в борьбе со стихией, в борьбе с самими собой. Вы теряли детские иллюзии о жизни и познавали, что такое работа, соленый пот, ранняя седина, кровь...
Утро.
Латунное небо низко, льдисто-серый залив на редкость спокоен. Над сопками в белесой дымке пробирается бледное, как слюда, полярное солнце.
Мимо плывут берега: скалистые, поросшие кривыми от свирепого "норда" карликовыми березками. А там, за сопками, — тундра, россыпь гигантских замшелых валунов, тусклая синь льда обдутых ветром озер — окоченевшая, мертвая пустыня.
От залива веет холодом, как из открытого погреба со льдом. Пахнет стылой водой, снегом, мокрым железом палубы.
Федор сидит на бухте шланга, облокотясь на медный водолазный шлем. В ватнике поверх водолазного свитера из толстой серой шерсти он кажется детиной — косая сажень в плечах. Легкий бриз шевелит смоляные кудри, выбившиеся из-под шерстяной фески.
Федор затягивается махорочной цигаркой, по-морскому держа ее в кулаке, щурит темные внимательные глаза на притихший Кольский залив.
Вдали, на просторном рейде, как скала из воды, высится камуфлированная громада линкора.
На траверзе линкора — два эскадренных миноносца, выкрашенных под цвет воды и прибрежных скал. Длинные стволы орудий, красивые обводы корпусов, высокие, откинутые назад боевые мостики. Даже когда корабли на якоре, и то кажется, что они стремительно несутся вперед.
На эсминце под гвардейским флагом отрепетовали сигнал с линкора, и в утренней чистоте далеко разнеслась команда, усиленная рупором: "По местам стоять, с якоря сниматься!"
По правому борту на полубак пробежала боцманская команда. Так бегают на настоящих военных кораблях: на полубак по правому борту, на корму по левому, чтобы море всегда было справа от матроса. А по водолазному катеру ходи как хочешь, хоть по левому на нос, хоть по правому на корму, хоть задом наперед.
Защемило сердце от давнего желания попасть на боевое судно.
Эсминец прошел мимо.
Форштевень, как лемех плуга, мягко подымал и отваливал в сторону свинцовую гладь залива, обнажая изумрудную волну. Пахнуло теплом работающих турбин. Из скошенной трубы знойным маревом струился горячий воздух.
Упруго вибрировала палуба, до глянца надраенная горько-солеными волнами; тускло поблескивала окрашенная сталь; как растопыренные пальцы, торчали стволы орудий главного калибра.
Золотыми буквами: "Гремящий". Первый гвардейский корабль на Севере.
Эх, вот бы где послужить! Поносить бы оранжево-черную — геройскую! — ленточку на бескозырке, послушать бы колокола громкого боя, почувствовать, как бьет в грудь соленый морской ветер!..
Федор подавил вздох.
Могучий красавец уже далеко, бурун за кормой стал выше и белее: эсминец набирал ход.
А тут... топай на своей калоше! Чуть зыбь покруче, начинает астматически задыхаться мотор. Отплевываясь от волны, тащится катер, как старик из бани. Эх, бандура!
Федор с ожесточением кинул за борт махорочный окурок, поводил завистливым и влюбленным взглядом далекий уже корабль-мечту.
Все тише вдали крики чаек,
Все громче винтов оборот...
Скрывается берег, и ветер крепчает,
"Гремящий" уходит в поход.
И только песня осталась. И только качнуло на лениво-пологой волне от эсминца.
Накренясь на борт, догоняет английский транспорт. Иллюминаторы вытаращены со страху. Видать, хватил лиха от немецких субмарин, пока у острова Медвежьего не встретил его советский конвой.
Транспорт сипло рявкнул простуженным в северных широтах голосом и, отдуваясь, протопал мимо. На корме курят долговязые англичане в темно-синих свитерах и регланах, гладковыбритые, с надменными сухими лицами.
Опять свиную тушенку везут англосаксы!
В Мурманске союзнички будут бродить по улицам и продавать сигареты, сульфидин, противопростудный сахар с ментолом. Будут фамильярно хлопать по плечу встречных: "Гуд дей, камарад! Рашен!" А из-под полы вытаскивать порнографические открытки и требовать за них деньги, но только с "мистер Ленин".
В канадках, в ковбойках, с яркими платками на шеях "торгаши" на улицах пляшут джигу, рожденных в духоте портовых таверн, и хватают девушек, предлагая шоколад за "быструю любовь".
Матросы с корветов в отличие от "торгашей" ходят толпами, играют на аккордеонах джазовые румбы и поют хором песенки — даже без перевода понятно, что скабрезные.
На груди каждого военного матроса повязана галстуком черная тесьма в знак вечного траура по национальному герою Англии адмиралу Нельсону. Эти не пляшут джигу, не пристают к женщинам, но спекулируют, несмотря на траур, не меньше "торгашей" и так же матерятся по-русски без акцента.
Да-а, на таких союзничков надейся, да сам не плошай! Недаром говорят: "Начерчиллили всяких планов и никаких рузвельтатов". Вторым фронтом и не пахнет, а война уже третий год...
Блеснули на солнце два "ястребка". Не то барражируют, не то на Варангер-фьорд полетели. Там сейчас каждый день воздушные бои.
Где-то на Первом Украинском летает Николай, друг детства. Студент-радист.
Федор вдруг поймал себя на том, что уже нет горькой зависти при виде самолета в небе.
А давно ли он мечтал стать знаменитым асом!
...Каждый год весной Федор с дружком Колькой, прихватив табели об окончании очередного класса, ехали за город в летную школу. Терпеливо сидели у ворот, дожидаясь начальника. Над ними летали "уточки". Курсанты делали "горку", "бочки", "мертвые петли" — все то желанное, о чем мечтали друзья.
Высокий седой полковник появлялся поздно вечером, когда над аэродромом стихал стрекот моторов. На груди его матово поблескивали два ордена Красного Знамени.
Ребята слышали, что полковник воевал в Испании, и смотрели на него, как на живое чудо. Еще бы! Этот человек видел Барселону, пил из Гвадалквивира, бывал в Гренаде и бил — сам бил! — фашистов.
— Пришли! А я думаю, где ребята в этом году? Уж не провалились ли на экзаменах? — Внимательно полковник просматривал табели. — А что это алгебра только "хорошо"? Летчик без математики — ничто! В небе все математически точно.
— А у тебя еще хуже, — говорил другому, — по литературе "посредственно". Думаешь, коль техника, то литературу побоку! Что это за летчик, который не может отличить ямба от хорея? Чтобы на следующий год одни "отлично" принесли. Не вешать носы! — приказывал полковник. — Обязательно приму. За верность мечте! Еще раза два придете — и как раз. По шестнадцать сейчас? Ну вот...
Ничего себе "ну вот"!
Оставалось ждать. Мечтать о подвиге.
Свои будущие подвиги Федор знал до тонкости.
Один из них — таран. Красиво и мужественно. Как Талалихин! Воздушный бой в разгаре, а немцы все прут. Наших самолетов осталось немного. И вот Федор уже один. Он носится как сокол, и сбивает, сбивает, сбивает... На земле все замерли. "Кто этот герой?" — "Это Черданцев", — отвечают. И вот остается пять немецких самолетов, а у Федора кончается боекомплект. Тогда он идет на таран. "Безумству храбрых поем мы песню!" Раз, два, три... падают фашистские самолеты с отбитыми хвостами и крыльями!..
Или вот другой случай. Его подобьют. Самолет горит. Внизу колонна фашистских танков и пушек. Он направит свой самолет на эту колонну. Как Гастелло! И на сладких крыльях мечты уносился в бессмертие, в бронзу памятника с надписью: "Герой Советского Союза Федор Черданцев".
Чаще, правда, он оставался живым. Прославленным летчиком, дважды, трижды Героем, маршалом авиации, даже Главным маршалом.
Судьба распорядилась по-своему.
После девятого класса Федора призвали служить на флот. Через месяц он получил от друга письмо: Колька попал-таки в летную при внеочередном наборе...
Недавно Николай прислал вырезку из газеты: награжден орденом Красной Звезды. У Федора нет даже медали. А фронт рядом. Оттуда возвращаются разгоряченные боем корабли с пробоинами и перебитым рангоутом. Федор осматривает подводную часть, заводит корабли в док или садит их на тележку слипа.
Еще ни разу настоящего фрица не видел. Так и война кончится. Люди воюют, а тут... шлепаешь по заливчику, разбомбленные причалы ремонтируешь, лазишь у берега, где воробью по колено. Камбала и то не боится. Вот тебе и "владыка морских глубин"! Вот тебе и действующий флот!
Федор вздохнул.
А ведь могло быть иначе...
В Кемерове на сборном призывном пункте кое-кто из настырных ребят добился зачисления в летную школу. Федор по своей проклятой нерешительности прохлопал момент упросить летчика-капитана, набиравшего себе команду из призывников. Так и угодил во флот.
Перед отправкой команды в часть услышал по радио: лейтенанту Черданцеву Василию Степановичу, саперу, присвоено звание Героя Советского Союза.
Почему, он и сам не знает, но только сразу подумал, что это брату дали Героя. И потом, когда передавали очерк о подвиге, когда он убедился, что это действительно брат, его больше всего удивило полное имя: Василий Степанович. Васька, рыжий его братишка, всего на два года старше, был теперь с каким-то холодным и чужим именем: Василий Степанович и Герой...
И только позднее дошло: "посмертно"...
От черной хриплой тарелки репродуктора Федор пошел к начальнику призывного пункта, майору с целым рядом желтых и красных нашивок на груди за тяжелые и легкие ранения.
— Сейчас передали? — Майор устало провел трехпалой рукой по длинному и серому от переутомления лицу. — Гордись! Вечная слава ему!
— Я на фронт хочу.
— На фронт все хотят. А кто здесь?..
— Я на фронт... — упрямо повторил Федор.
— Ну вот что! — выпрямился майор, подчеркивая этим официальность своих слов. — Ты теперь военный. Куда пошлют, туда и пойдешь.
Щелкнул красивой немецкой зажигалкой в виде пистолета, прикурил, примиряюще сказал:
— Чего надулся? Нельзя тебя вот так прямо на фронт... необученного. Прыткий какой! Сейчас не сорок первый... У меня тоже брат погиб. И отомстить не смогу.
Майор вздохнул, постучал трехпалой рукой по хромовому сапогу. По звуку Федор определил: протез.
— Не берут, — с горечью пожаловался на кого-то майор. — Я им доказывал, что и без ноги можно... Что они понимают, бюрократы!
Осекся. Нахмурился.
— Ну, ступай, ступай! Твое время еще придет.
Эшелон тащился на восток.
Двигались больше ночами. Днем останавливались на запасных путях.
Навстречу громыхали составы с зачехленными орудиями, танками, с солдатами, набитыми в теплушки, как патроны в подсумки. В открытые двери вагонов вырывался лихой перебор гармошки, дробный перестук пляски, задумчивые русские песни...
Эшелоны, эшелоны, эшелоны...
Из глубины России вставала сила, способная переломить хребет любому врагу.
Ребята провожали поезда долгим взглядом: на фронт!
На запад, на запад, на запад... Только они на восток.
Терялись в догадках. Одни утверждали: везут во Владивосток; другие — как только оденут во флотское, так сразу на запад, на фронт; третьи обещали: "Пехтурой будем, "царицей полей"! Готовь обмотки".
...Как-то ранним утром рядом с эшелоном остановился состав, на открытых платформах которого холмами лежала соль. Соль! На нее можно было выменять что угодно.
Под прикрытием тумана ребята набили солью вещевые мешки.
Федор проснулся от шума.
— Морской порядочек! — подмигивал Женька Бабкин, разбитной малый с лихими глазами и шалой улыбкой. — За стаканчик любая бабка тридцатку отвалит. А тут стакашков сто.
Он любовно похлопал по тугому вещмешку.
— На следующей станции, корешки, начнем коммерцию оптом и в розницу.
Кровь бросилась в лицо Федору: "Как он смеет! Васю убили, а он солью торговать!" Федор соскочил с нар.
— Соль надо вернуть!
— Что-о?.. — искренне изумился Женька.
— Вернуть, говорю.
Женька сузил враз захолодевшие глаза и, подражая одесскому налетчику, которого видел в кино "Котовский", издевательски вежливо спросил:
— В камере был какой-то ш-шюм, кто-то ч-что-то сказал? Или мне показалось?
В углу хихикнули, и наступила нехорошая тишина.
Федор почувствовал: ребята против — почти все запаслись солью. Гулко стукнуло сердце, так гулко, что казалось, слышат все.
— Воровать нехорошо, — неожиданно поддержал Федора Толик Малахов, вежливый, тихий мальчик.
— Заткнись, бобик! — бросил ему мимоходом Женька. — Парадом командую я.
Он вплотную — глаз в глаз — подсунулся к Федору. — Фискалить пойдешь?
— Не высыплешь — пойду, — ответил Федор, чувствуя, как отливает от лица кровь. Заметил, как дернулись Женькины губы.
— Своих продавать? — свистящим шепотом выдохнул Бабкин и вдруг сорвался в истеричном крике: — Шестерка! Полундра!
Неожиданно ударил Федора в лицо. Федор не успел дать сдачи: за него вступились, он даже не заметил кто. За Женьку тоже. Началась драка.
Прибежал кем-то вызванный военный комендант станции с двумя автоматчиками. Ребят выстроили.
Пожилой рыжеусый капитан из запасных нервно ходил вдоль строя и никак не мог справиться с одышкой. Гимнастерка на животе сбилась, шея апоплексически побагровела. Он неловко размахивал пистолетом.
— Сопляки! Ясно? Драку учинили. Дружба у солдат — первое дело. Ясно?
Строй молчал.
Капитан сдвинул на затылок фуражку, вытер со лба пот и с недоумением посмотрел на пистолет. Смущенно сунул его в кобуру и сказал тихо, очнь тихо:
— Детство ваше кончилось, ребятки. Ясно?
— Ясно, — ответил кто-то.
Комендант махнул рукой и пошел прочь, тяжело, по-стариковски опустив плечи. Федору он чем-то напомнил отца.
Ребята долго переминались, не глядя друг на друга. Никого не арестовали и не расстреляли по законам военного времени, как стращал кто-то в теплушке. Даже не спросили, почему драка.
Соль высыпали обратно на платформу. Всю. До крупинки.
— Черт! — восхищенно хлопнул Федора по плечу Женька. — Я же для всех старался, а то грызем сухарики. А вообще-то...
Грязной тачкой рук не пачкай! Ха-ха!
Это дело перекурим как-нибудь, —
пропел и протянул руку, щуря в холодном прицеле разбойничьи глаза. — Будем корешами. Люблю смелых!
Федор искренне обрадовался примирению и крепко пожал Женькину руку. Все же славный парень Бабкин! Последующее событие совсем убедило Федора в этом.
— Кореша, давайте устроим коммуну! У кого что есть — в общий котел, — предложил Женька и подмигнул Федору: мол, смотри, что сейчас будет! Обращаясь к деревенским ребятам, что держались отдельно, сказал: — Ну как, тряхнем "сидорами"?
Деревенские молчали.
Степан Кондаков, колхозник из-под Кемерова, пододвинул к себе мешок из домотканой дерюги.
— Давай, давай, чего там! — хохотнул Женька. — Что за частная собственность? Морской закон! У кого что есть — все вместе.
Потянул мешок к себе. Степан побагровел, хрипловато выдавил:
— Ты... этого... Не трожь. Вот!
— Чего там "этого"? — продолжал тянуть мешок Женька. — Набили "сидора" салом да сухарями, а другим кусать нечего.
Степан сопел, не отпуская мешок. Ребята с интересом наблюдали, явно симпатизируя Бабкину. Кто знает, чем бы кончилось все это, если б вдруг мешок не развязался и под общий хохот из него не посыпались караваи хлеба домашней выпечки, огурцы, сухари и ломти желтоватого сала, толщиною в ладонь.
— Во, видали, запасы! — торжествовал Женька. — Я же... — И осекся.
Из мешка вывалился небольшой полотняный мешочек, туго набитый и крепко завязанный. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: соль!
— Вот оно что!.. — присвистнул Женька, обводя всех глазами: — Видали?!
Ребята молчали, хмурились.
"Вот тип! — с неприязнью глядел Федор на губастого Кондакова. — Утаил, образина".
Степан с исказившимся лицом неуклюже стукнул Женьку сверху вниз по голове. На вид легко стукнул, но Женька охнул, присел и очумело затряс головой.
Степан, потный и жалкий, стоял над своим рассыпанным добром, среди которого выделялся пузатый мешочек с солью...
Ясные осенние дали, пустые поля с одинокими стогами, загустевшая от сентябрьских заморозков синева рек...
Из тонкой серебряной пряжи соткан воздух, с бездонного неба падают прямо в душу грустные капли журавлиного крика: "Кур-лы, кур-лы!"
Прощай, лето!
Прощай, родная Сибирь! Прощай!..
Этой порою в лесу тревожно шуршит под ногами лиственная пороша, распространяя едва внятный и томительно грустный запах увядания. Лес раздвинулся и посветлел. Воздух чист и звонок. И сыплются листья... С чуть слышным шепотом мягко устилают землю. Лиловые, багряные, лимонные, черные с золотым крапом...
В озябшей выси летят последние стаи птиц. Последние...
"Кур-лы, кур-лы!"
Откликаясь на журавлиный зов, кричит паровоз. Отголоски гудка закатываются за лес.
Там за холодной синевою осталось детство, жаркие дни покоса, прохладная глубь озер, ночи у костра, школа, мать, отец.
— ...Помни, Федор, погибнешь, я прямо говорю, погибнешь — легче нам с матерью будет, — голос отца дрогнул и снова окреп, — чем когда струсишь.
Они стояли на горе, у развалин старой крепости. Внизу текла кровеструйная в закатный час Томь. С горы хорошо был виден город, дымы над заводом, терриконы шахт.
— Я тебя специально сюда привел. Посмотреть, что за твоей спиной остается. Плечи твои еще жидкие, а тяжесть тяжкая навалилась. И выдержать надо. Надо, понимаешь?
— Понимаю, — тихо ответил Федор.
— Может, тебе это стариковской причудой покажется, — я и Василия сюда водил, — но ты поклонись своей земле и клятву дай. — Он помолчал, глядя на раскинувшийся в речной долине город. — Я когда на германскую уходил, вышел за околицу, поклонился в пояс своей деревушке и горсть земли в тряпочку завернул. Тяжко станет в окопах — выну щепотку, положу на язык — сил прибавится. — Пытливо взглянул на Федора. — Думаю вот все: "Что за поколение ваше? Кто вы? Дети как дети, трудностей не знали, закалиться вроде негде было вам — и вдруг вот... На заводах фезеушники сталь варят, на фронте твои ровесники танки жгут"... Каков ты? Василий вроде б ничего...
Потом, на вокзале, отец все зажигал спички, забывая прикурить, и спрашивающе глядел на сына: "Кто ты?" Твердые губы под седыми пожелтевшими от махорочного дыма усами накрепко сжимали мундштук.
А над перроном требовательно звала песня войны:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой...
..."Вставай на смертный бой", — шепчет Федор, стоя в дверях теплушки и перебирая в памяти недавнее прошлое.
А Сибирь все разворачивала и разворачивала могучие просторы с суровой, родной до боли красотой и неоглядными далями под осенним холодным солнцем.
Заиграл на гитаре Женька Бабкин. Склонив чубатую голову, поет:
Девушку из маленькой таверны
Полюбил суровый капитан,
Девушку с глазами дикой серны
И с улыбкой робкого дитя...
Он совсем оморячился: щеголяет в тельняшке, неведомо откуда взявшейся, и велит называть его Жорой. Женька "капитанит" в теплушке. Ребята обожают его. Он весельчак и балагур. Фасонистый, правда, и лезет куда не просят, но славный, компанейский парень. И красивый, черт! Кудрявый, смуглый и отчаянный, по глазам видать.
А вот Толик Малахов, сын новосибирского профессора, — хрупкий, вежливый мальчик. У него тонкая шея и аккуратный пробор в белокурых волосах, а глаза совсем девчоночьи — ясные, голубые, с длинными ресницами.
Толик везет с собой книжку на немецком языке и читает, как русскую.
— Я после школы в университет собирался, на филологический. Отец, правда, настаивал на институте иностранных языков. А мама почему-то решила, что я должен стать киноартистом. — Застенчивая улыбка трогает губы Толика. — И уж никак не прочили мне военной карьеры. Ну какой из меня моряк? Ни силы, ни ловкости. Ребята в футбол играют, на Оби плавают, а я с книжками. У нас дома библиотека большая. У меня руки дрожат, когда беру новую книгу.
Толик виновато приподнимает тонкие ласковые бровки и нежно гладит книжку.
К ним подсаживается Степан Кондаков, угловатый, не по годам сильный, с широким рябым лицом, будто влепили ему в упор хороший заряд дроби. Вытаскивает кисет.
— Курите.
— Спасибо, — отказывается Толик. — Не курю.
Федор тоже отказывается.
— Самосад-горлодер, — хвалит Степан и курит здоровенную "козью ножку". Говорит Толику: — Ласковый ты, как телок. Даже молоком парным наносит. А я вот книг не уважаю, и из пятого класса вытурили.
Пошлепал лопатистыми губами, обсасывая цигарку.
"Нашел чем хвастать!" — недовольно косится на Степана Федор.
После случая с солью Федор относится к нему с неприязнью. Дай волю такому — кулаком станет. "Сидор" какой везет и ни с кем не поделится.
— Помощником комбайнера работал, — продолжает Степан. — Председательша обещала в школу механизации послать.
Проплыло картофельное поле, на нем работают женщины и ребятишки. Степан вздыхает:
— Мальцы да бабы остались. Туго им.
Сидят ребята, молчат, думают каждый свою думу. Давно ли они ходили в школу, дергали по привычке девчонок за косы, назначали им свидания. Давно ли все они стояли на пороге жизни, и жизнь казалась ясной и простой, как детский рисунок.
Опустели старшие классы, вчерашние ученики стали воинами.
Еще только пробивался первый пух на губе, еще не познали любовь, еще не было корней, накрепко связывающих с жизнью, а судьба бросила их туда, где решается вопрос самой жизни. Еще фронт представлялся сплошной героикой, славой, орденами... Еще не понимали, что такое война. Читали о ней, смотрели в кино, слушали по радио, знали вернувшихся по ранению фронтовиков, но все это давало такое же отдаленное представление о войне, как цветок на полотне художника о живом луговом собрате с его запахом, трепетом, с прохладной росой на венчике. Еще не знали они, что такое воинское товарищество, тяжесть утрат и радость побед. Еще неизвестно было, кто останется жив, кто станет героем, кто вернется калекой, кто не вернется вовсе...
Жизнь разломилась надвое: прошлое отодвинулось, а будущего не было видно.
"Кур-лы, кур-лы!.."
Грохотали мосты, проносились будки железнодорожных обходчиков, расступалась хмурая тайга...
Сибирь!..
Нежное и горькое чувство властно сжимало сердце, чувство впервые осознанной сыновьей любви к своей земле.
Расставались. Увидятся ли?..
Эшелон шел на восток.
Ночью кто-то крикнул: "Байкал!"
Обдало сырой мглой. Не видно ни зги. Поезд остановился.
— Выходи строиться! — пронеслось по теплушкам. — Забрать все вещи! Быстро, быстро!
Федор соскочил на перрон. Приземистое, из дикого камня станционное здание, тусклый свет фонарей. Прочитал: "Слюдянка".
— Становись! — Пересчитали. — Ша-агом ма-арш! На шкентеле, подтянись!
Шли куда-то мимо вагонов, спотыкаясь о рельсы. В лицо хлестал колючий ветер.
Остановились у белого двухэтажного здания, похожего на клуб. Вход с колоннами бледно освещала лампочка.
Вышел офицер в морской форме с сине-белой повязкой — "рцами" — на рукаве. Дежурный. "Вот это да-а!.." — только и смог выдохнуть Женька.
Офицер прошел вдоль строя. У ноги бился позолоченный кортик. Ребята не спускали с кортика зачарованных глаз. Офицер остановился около Федора.
— В Ялту прибыл?
Федор переступил необутыми ногами на ледяных камнях, которыми была вымощена площадь перед штабом (ботинки у него стащили в Красноярске).
Офицер достал из кармана сложенную газету.
— На!
Федор с благодарностью подложил газету под ноги. Стало теплее, не то от газеты, не то от сочувствия офицера.
Из штаба выкатился маленький толстый капитан первого ранга. Дежурный офицер картинно откинулся и пропел высоко:
— Равня-йсь! Сми-ирно!
И скорым шагом пошел докладывать командиру.
Лихо щелкнул каблуками, красиво откозырял, сильным голосом начал рапорт. И все у него получалось черт-те как великолепно!
Из всего рапорта Федор уловил только конец: "дежурный по аварийно-спасательному учебному отряду лейтенант Орловцев!"
Капитан первого ранга стоял перед блестящим лейтенантом неуклюжий, пузатый и совсем какой-то не морской. Он вперевалочку пододвинулся к строю и спросил неожиданно строго:
— Сибиряки?
— Сибиряки, — ответили вразнобой.
— Нет, не сибиряки. — И громко, повелительно: — Сибиряки?!
— Сибиряки, — едино выдохнул строй.
— Теперь верю. — Быстро покатился на коротких ножках вдоль строя, увидел босого Федора. — Что за маскарад? Марш в штаб!
"Вот зверь! Не разобрался, а орет", — подумал Федор и сразу проникся неприязнью к командиру.
Уходя, слышал, как тот рубил:
— Жилья для вас нет. Переночуете в бараке. На полу. Завтра в баню. Получите обмундирование — и за работу. Делать нары. Нянек во флоте нет и не будет. Послезавтра — учиться. Водолазному делу. Все!
На ледяном полу барака ребята ворочались, стучали зубами, вздыхали. "Вот так раз! — думал Федор. — Вместо неба да под воду". В голову лезли: "Наутилус", капитан Немо, легенда об Атлантиде, "морские волки" со скрещенными руками на капитанских мостиках гибнущих кораблей...
— Мне цыганка гадала: от воды помру, — тоскливо сообщил Степан.
— Ложки дешевле станут, — откликнулся Женька Бабкин. — Водолаз — мировое дело! "Гибель Орла" видали? Во житуха! На кораблях сокровища всякие и вообще.
Степан засопел, укладываясь поудобнее.
— Цыганка гадала... Это как!..
С другого боку всхлипнул Толик Малахов. Женьку прорвало.
— Ты не ной, не ной! Не капай на душу, интеллигент!
Толик затих. На Федора навалилась тоска.
Так началась служба...
Вспарывая стылую фольгу залива, прошла навстречу тройка торпедных катеров. За кормой у них кипели буруны.
Водолазный катер раскачало на крутой волне, упал с бухты шланга шлем и стукнулся о фальшборт. Федор поправил шлем и долгим взглядом проводил ладно сбитые катера-скорлупки, начиненные торпедами.
Стремительный, неуловимый торпедный катер в любой момент может вынырнуть из туманной мглы, и также молниеносно исчезнуть, оставив страшный след идущей на цель торпеды.
Вот где настоящая служба! Не хуже эсминца!
Федор вздохнул.
Прощайте, скалистые горы,
На подвиг Отчизна зовет.
Мы вышли в открытое море,
В суровый и дальний поход...
Это в кормовом кубрике Женька Бабкин распевает.
"Вышли в открытое море"! — усмехается Федор. — Топаем на своей калоше.
Из кубрика на палубу вылез Толик Малахов. Ватник распахнут, рабочие штаны из чертовой кожи заправлены в кирзовые сапоги, на голове чудом держится шапка. Одет, как и Федор. Сразу-то и не разберешь: военные они или нет. Если только звездочку на шапке различишь, поймешь — военные, а так — рыбаки и рыбаки.
— Погодка, а! — довольно потянулся Толик. — "О чем задумался, детина?"
— Байкал вспомнил.
— "Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой", — продекламировал Толик.
Обветренное лицо его по-детски юно, как и год назад, на Байкале. Только на верхней губе топорщатся светлые редкие волоски, которым Толик тщетно пытается придать вид бравых усов.
Привычно окинув взглядом залив, Толик сел рядом с Федором. Огрубевшими пальцами со сломанными ногтями ловко свернул цигарку из махорки.
Федор кивнул на французский словарик, с которым Толик не расставался.
— Как успехи? Вери гуд?
— Мерси, — преувеличенно вежливо откланялся Толик, приподняв шапку. — Написал мон папа письмо на языке Вольтера и Гюго.
Толик вставил цигарку в наборный мундштук, искусно сделанный из прозрачных плексигласовых и алюминиевых колец, прикурил, зажав огонек спички в ладонях, озорно улыбнулся.
— Если б только мон папа слышал мое произношение! Сказал бы, что это выговор пьяного немецкого унтера, когда тот пытается быть вежливым где-нибудь... в парижском кабаре.
Отец Толика — профессор-лингвист — поставил перед сыном задачу: за время службы изучить английский и французский (немецким Толик владел с детства).
Отец писал письма по очереди на этих языках, и Толик обязан был отвечать на том языке, на каком получал письмо.
— Отец пишет, что мне, очевидно, приходится часто общаться с немцами, так чтобы я не упускал случая совершенствовать язык. — Толик улыбнулся. — Общаюсь. В кино. Напиши, что ни одного фрица не видел — не поверит. Мама, конечно, обрадуется. Она в каждом письме наказывает, чтобы я не промачивал ног, так как склонен к ангине.
Друзья покурили, наслаждаясь на редкость хорошим в Заполярье утром.
Заполярье!
Нигде, как здесь, природа не вызывает такой щемящей тоски, такой растерянности перед беспредельными просторами тундры, такого удивления от сознания, что вот это и есть край земли.
Но это только у того, кто здесь впервые. Стоит провести в Заполярье несколько месяцев, как потом, где бы ни был человек, его будет тянуть сюда, на скупую красками, но по-своему прекрасную землю.
От "заболевания" Севером не вылечивают ни экзотический юг, ни задумчивая средняя полоса России, ни комфорт центральных городов. Влечет сюда, где блеклые краски, где влажные хляби мхов, среди которых рассыпаны отполированные серые валуны — "бараньи лбы", где каждое карликовое растение в невероятной борьбе отстаивает свое право на существование, где живут мужественные и нежные люди.
Да, нежные.
Разве могли бы черствые люди назвать юго-западный ветер шалоником, северо-восточный — полуношником, а восточный так просто — всток? И говор их певуч и сдержан, как сама природа.
Это русский Север.
Друзья не первый месяц служили в Заполярье. В мягких, серых красках научились видеть гармонию, различать тысячи оттенков и полутонов.
— Красиво как! — сказал Толик, любуясь плавной чертой береговых сопок. — И ничего яркого, бросающегося в глаза. Между прочим, художники Серов и Коровин ездили сюда, на Север, в поисках новых красок. Коровин именно здесь нашел серебристую гамму, которую так долго искал. Приглядись, здесь нет черного цвета. Черный цвет — неживой, и его здесь нет.
Краем уха слушая друга, Федор смотрел в сиреневую даль на мягкую линию сопок. Где-то там, за горизонтом, днем и ночью пасутся несметные стада оленей, живут в чумах ненцы. Там можно идти без конца и края в голубоватом свечении тундры, хрустеть ломким на морозе мхом среди безмолвия и беспредельности.
— Ты заметил, — продолжал Толик, — что больше всего впечатляют картины, на которых нет буйства красок. У Левитана, Саврасова такие картины... В неярких тонах есть что-то потаенное, за душу берущее. Я не могу долго смотреть на полотно, с которого на меня обрушивается целый каскад красок. Все это кричит, перебивает друг друга, лезет в глаза. А у левитановского "Омута" могу простоять сутки. А когда в Третьяковке увидел "Над вечным покоем", плакал. Народ кругом, и неудобно — и, понимаешь, удержаться не могу.
Толик виновато улыбнулся и надолго замолчал.
Федор понимал. Он хорошо знал эту картину. Небывалая тишина на полотне, и впечатление такое, будто летишь в этом безмолвии над огромной и прекрасной землей. Летишь — и щемит сердце от беспредельного разлива реки, от необъятного неба, от чувства, что вот она, твоя земля, твоя Родина... В картине есть многое, что напоминает Север, его бескрайность, покой и потаенность. И название такое — "Над вечным покоем"...
— Вот не решил еще, куда идти, — прервал мысли Федора Толик, — в академию живописи или в университет. У меня все как-то не твердо. Я, наверное, человек без позвоночника, только хорда, как у рыбы.
— Я тоже, — отозвался Федор. — Хотя позвоночник вроде и прощупывается. В летчики не попал, водолаз из меня, Макуха говорит, липовый. Скорей бы победа, да учиться пойти. Или в авиационный, или в металлургический. Сам не знаю. Отец сманивает в металлургию. На заводе бывал?
— Нет.
— В нашем городе завод большой — заблудиться можно. Отец сталь варит. Говорит, и мое место у мартена.
— Смотри, смотри, тюлень! — перебил Толик.
Над водой, будто отрезанная стальной поверхностью, торчала полированная голова тюленя, удивительно похожая на собачью.
— Вон еще!
Пофыркивая, тюлени смотрели на катер, потом, как по команде, скрылись в воде.
— Помнишь, на Байкале тюлененка поймали? — спросил Федор.
— Нерпу, — поправил Толик.
— Все равно тюлень. Если б не Женька, поглядели бы и отпустили, а тот взял и пристукнул.
— Случайно, говорил.
— Может, — раздумчиво сказал Федор. И, возвращаясь к прерванному разговору, тронул Толика за рукав: — Пойдем в школу, а?
— В какую? — не понял Толик.
— В вечернюю. В Мурманске. Десятый класс закончим, потом на заочное в институт. После войны на стационаре доучимся.
—Идея, черт возьми! — загорелся Толик.
Федор часто думал, что ждет его после войны. Вернее, знал, что ждет: учеба. Но это простое дело, которым он только и занимался до службы, казалось теперь нереальным. Неужели можно будет ходить с учебниками, сидеть и слушать лекции, готовить домашние задания?..
Странно...
Не надо будет спускаться под воду, не будут болеть плечи от металлической "манишки", забудется сложный запах водолазного скафандра: запах резины, спирта, морской воды, металла и пота. Странно...
— Эй, студенты! — Из кубрика высунулось рябое лицо Степана. — Рубашки проверили?
— Пойду, у меня рукавица пропускает. А насчет школы — пожалуйста, обеими руками. — Толик встал, шутливо откланялся: — Оревуар!
— Катись!
— Какая невоспитанность! — притворно вздохнул Толик уходя.
Изменился Толик. В движениях появилась уверенность человека, познавшего почем фунт лиха, исчезла детская наивность.
Федор снова вспомнил Байкал, как шептал Толик ночью перед первым спуском в воду:
Боюсь, Федя. Как подумаю: завтра в воду, так... тошнит. Будто объелся.
Боюсь, Федя. Не дрейфь! У берега неглубоко, Боюсь, Федя. успокаивал Федор, хотя у самого сосало под ложечкой.
Боюсь, Федя. Выбросит — перепонки лопнут.
— Это с большой глубины, — неуверенно отговаривал Федор.
— И малой хватит, если насморк. А у меня хронический. Мама всегда говорила: "С таким носом неприлично находиться в обществе", — тяжело вздыхал Толик. — Нижний брас слабо затянут: не достану до золотника — выбросит.
— Дрыхни ты! Тоску наводишь.
Толик затих, а Федор до утра не сомкнул глаз.
Наутро осенний Байкал угрюмо катил холодные, с металлическим отливом волны.
С пирса спускались сразу несколько водолазов.
Федор засунул ноги в резиновый ворот водолазной рубашки и натянул ее до колен. Подошли четверо ребят и под дружную команду "Раз, два, три!" надернули на Федора водолазную рубашку, растянув ее резиновый ворот с четырех сторон. Теперь ворот оказался на шее. Потом накинули на пояс петлю пенькового сигнала и затянули.
— Водолаз номер один, на калоши! — прозвучала команда.
Федор всунул ноги в калоши со свинцовой подошвой толщиной в дюйм. На плечи надели металлическую "манишку", а к ней прицепили свинцовые грузы, в два пуда весом. Федор покачнулся под этими "медалями".
— Водолаз номер один, на трап!
Федор хотел шагнуть — и чуть не упал: ноги как пристыли. Еле отрывая от настила калоши — по шестнадцать килограммов каждая! — Федор с трудом перекинул ноги на трап и грузно спустился на несколько ступенек. Уцепился за поручни. Острвм осколком вошел в сердце страх.
"Надеть шлем!" — команда.
Голову накрыли медным круглым шлемом, прикрутили его гайками к "манишке", и стал Федор походить на фантастического марсианина. Сзади в щиток била тугая струя воздуха, шипела, обтекая голову.
Щелкнул в шлеме телефон. Голос Степана:
— Водолаз номер один, как чувствуешь себя?
— Хорошо.
А сердце холодит тревога: "Что там, внизу?"
— Как воздух?
— Хорош.
А дума все та же: "Что внизу?"
— Проверить золотник!
Федор ударил головой кнопку выпускного клапана в шлеме, тот упруго клацнул.
— Хорош золотник!
— Закрыть иллюминатор! — приказал Степан.
Перед носом завертелось толстое круглое окошечко — передний иллюминатор. "Все!" Сердце стукнуло с перебоем.
По шлему легонько шлепнули: "Пошел на грунт!"
"Пошел на грунт!" Сколько раз потом слышал эту команду Федор, привычно спускаясь с трапа! Сколько раз он чувствовал, как тяжесть снаряжения, давившая плечи, исчезала при погружении в воду и тело становилось легким, будто поплавок!
Нужно много мастерства, чтобы этот поплавок не выбросило из-за излишка воздуха "сушить лапти". И мало воздуха держать в скафандре тоже нельзя: застучит в висках от кислородного голода, замелькают круги в глазах.
Пока придет уверенность, пока водолаз станет чувствовать себя в воде как рыба, много лиха выпадает на его долю.
Много раз потом будет спускаться водолаз на дно морское, привычно проходить мимо диковинных морских звезд, мимо причудливых и хищных цветов, пожирающих рыб; будет наступать на ежей, похожих на большие ананасы, сплошь утыканные длинными шипами; будет играть с медузой, издали похожей на голубовато-белый парашют; будет наблюдать, как неподалеку скользит пятнистас, как леопард, хищная рыба — зубатка...
Все это потом, а первый раз...
Золотистые ленты солнца прошивали голубовато-зеленую толщу Байкала. Странно, но здесь, в воде, было светлее, чем можно было предположить, глядя на темную поверхность "священного моря". Над головой колыхалась серебристая крыша, вспыхивая искорками — это лучи солнца преломлялись на поверхности волн.
Перед иллюминаторами, семеня ножками, проплыл рачок-бокоплав. Федор позавидовал этой козявке: она не знает тех страхов, что никак не дают ему разжать руку и отпустить последнюю перекладину трапа.
Грунт был совсем близко, и Федор видел на нем каждую гальку. Но ему казалось, что как только отпустит трап, так полетит в пропасть. Неудержимо хотелось выйти наверх, где солнце, где вдоволь воздуха.
Ну надо же было так случиться, что он стал водолазом!
Федор застонал от тоски и обреченности. "Скажу, голова заболела, — мелькнула спасительная мысль. — Пусть вытаскивают".
— Водолаз номер один, отцепись от трапа! — прозвучал по телефону приказ Степана.
"Черт губастый! Отцепись. Тебя бы сюда!" — подумал Федор и в отчаянии отпустил перекладину. Как кусок свинца, полетел вниз, в бездну. Оборвалось сердце...
От мягкого удара о грунт закружилась голова. Некоторое время, ошалев от непривычных ощущений, Федор лежал без движения, не понимая, летит он еще вниз или уже на дне. Потом неуверенно выпрямился, и... какая-то неведомая сила потащила его вглубь, где темнела пропасть.
Нелепо взмахивая руками, он пятился против воли все глубже и глубже. Мысль лихорадочно работала: "Надо падать на грунт, зацепиться за что-нибудь. Утащит..." У Федора из головы вылетело, что если сверху не потравят шланг-сигнала, то никуда его не утащит и ничего с ним не случится. Он был на привязи, вроде какого-нибудь Тузика, только вместо цепочки шланг-сигнал.
Федор стравил весь воздух и упал на грунт лицом вниз. В золотнике зажурчала вода и стала скапливаться на переднем иллюминаторе. Другая страшная мысль ошпарила Федора: "Зальет!"
— Воздуху! — заорал он благим матом.
В щиток ударила сильная струя воздуха, на щеках почувствовалось его холодное прикосновение. Щелкнул телефон.
— Водолаз номер один, что случилось?
У Федора даже слезы навернулись от этого земного и вдруг ставшего родным голоса Степана.
— Чего ты орешь? — неофициально допытывался Степан.
— Ничего, — буркнул Федор и доложил по правилам водолазной службы: — Водолаз номер один на грунте! Чувствую себя хорошо!
Услышал, как наверху Степан, не выключив телефона, докладывал руководителю спусков лейтенанту Орловцеву: "Водолаз номер один на грунте, чувствует себя хорошо!"
"Ничего себе "хорошо"! — подумал, переводя дух, Федор. — Погоди, твоя очередь настанет: узнаешь, что такое "хорошо!"
Отдышался. Стал осматриваться.
Мерцающие широкие ленты солнца колыхались и превращали обыкновенную гальку на дне в драгоценные камни. Вокруг будто рассыпаны сокровища. Все неверно, призрачно, удивительно.
В голубовато-зеленой толще скрадывались расстояния и увеличивались размеры. Ни резких теней, ни острых углов.
Низкие заросли бурых водорослей были похожи на таинственный карликовый лес, и хотя он населен самыми безобидными проворными рыбками, рачками, моллюсками, казалось, вот-вот появится оттуда что-то необычное. Есть же меч-рыба, акулы-убийцы, с которыми (Федор сам читал и картинки видел!) водолазам приходится сражаться. Хотя и говорят,что этих рыб в Байкале не водится, а кто доподлинно знает!..
Федор повернулся — и вздрогнул: прямо на него двигалось какое-то чудовище с круглой красной головой и зелеными неправдоподобно выпуклыми глазами. Федор чуть не заорал со страху. Еле сообразил, что это тоже водолаз.
"Фу, черт! Начались подводные приключения!" Федор взмок от пережитого.
Водолаз на карачках, как краб, подполз к Федору, уцепился за него и встал. За толстым стеклом иллюминатора Федор увидал сияющую физиономию Толика. Он что-то говорил, как в немом кино, показывая рукой на глубину... и вдруг полетел вверх, взболтнув ногами перед самым носом Федора.
"Вытащили", — с завистью подумал Федор и стал делать первые шаги.
Водолаз не ходит под водой, как по земле, — прямо. Он передвигается, низко наклонясь и пробивая шлемом, как тараном, водную толщу. Он загребает руками, будто ластами. Идти тяжелее, чем в пургу против самого сильного ветра.
"Даже ходить надо учиться", — подумал Федор и сделал первый шаг, другой... и ни с места! Он греб руками, раскачивался всем телом, сучил ногами... и не двигался! Будто бежал во сне. "Что за черт!" — удивился Федор.
— Чего ты не попросишь потравить шланг-сигнал? — спросил Степан.
"Верно!" — опомнился Федор. — Шланг-сигнал держит".
— Потрави!
И пошел.
Трудные эти первые шаги водолаза и неуверенны, как первые шаги ребенка.
Федор прошел немного — вернее прополз, чуть не задевая иллюминатором грунт, — потрогал зачем-то гальку на дне, выпрямился и засмеялся, довольный. Его охватил восторг ползунка, который только что протопал впервые от стула до кровати. А дышал Федор тяжело, с хрипом, и по лицу лились ручьи едкого пота, будто нарубил здоровенную поленницу дров".
Огляделся.
У берега чернели сваи, по другую сторону густела глубина. "А если туда пойти?" От одной только мысли перехватило дыхание. Но любопытство подталкивало. Федор осторожно двинулся вглубь таинственного царства темно-зеленых красок.
Все ближе обрыв. От собственной отчаянной смелости замирало сердце. "Безумству храбрых поем мы песню!.."
— Водолаз номер один, куда пошел? — спросил Степан. — Давай обратно. Выходить время.
— Погоди.
Федор остановился на краю обрыва.
Захватило дух.
Зеленая толща воды тихо колыхалась, слегка мотая Федора, и он, как околдованный, ждал: вот-вот из-под обрыва высунутся щупальца спрута, холодные, скользкие, обовьют тело мертвой хваткой, и придвинутся вплотную магические кровожадные глаза...
По спине побежали мурашки, стало не по себе. И вдруг — о ужас! — он почувствовал, что его действительно кто-то потащил!
С трудом Федор сообразил, что его просто-напросто вытаскивают наверх.
— Выходи! — не первый раз приказывал Степан. — Оглох, что ли? Набери больше воздуха и всплывай!
Федор с радостью исполнил приказ.
Но не так-то просто было выйти из воды. Едва он высунул голову на поверхность, как на плечи будто легли мельничьи жернова.
Долго барахтался Федор у трапа, не в силах справиться с многопудовой тяжестью скафандра.
Наконец с огромным трудом поднялся по трапу. Ноги тряслись, лицо заливал пот, будто проработал целый день, не разгибая спины. Голова кружилась, как от большой потери крови. "Мало держал воздуха", — мелькнула мысль.
Но когда сняли шлем, Федор расплылся в счастливой улыбке и оттого, что видит родные лица ребят, что видит солнце, и оттого, что — слава богу! — благополучно закончился первый спуск. И хотя в ушах звенело и перед глазами мелькали оранжевые круги, Федор хвастливо заявил:
— Скоро корабли подымать буду!
— Пупок надорвешь, — сказал Степан. — Вылазь давай на палубу.
Федор с трудом перекинул чугунные ноги через последнюю перекладину трапа.
— Толика выбросило, — сообщил Степан, снимая с Федора "манишку". — "Лапти сушил".
— Не успел воздух стравить, — оправдывался Толик, помогая Степану раздевать Федора. — Смотрю, ты от меня вниз пошел. "Куда это, — думаю, — он?" А оказывается, сам вознесся. Как ангел! Свои пузыри обгонял.
— Подбуксировали его к трапу, как понтон, — продолжал Степан, развязывая обрубковатыми пальцами плетенки у калоши. — Хотим на попа поставить — и никак! Раздулся как клещ, корму нам показывает. Эх, и "фитилил" его лейтенант! "Плохо" за спуск закатил. А Женьке Бабкину — "отлично".
Дни катились бурные и короткие, как штормовые волны. Стриженные под "нуль" ребята не имели ни минуты передышки от подъема до отбоя.
С утра в седой морозной мгле шли они на пустынный и закованный теперь в ледяной панцирь Байкал. Прикипали пальцы к горячему на морозе металлу. Коченели ребята, стоя на шланг-сигнале или на телефоне, а тот, кто был под водой, обливался горячим потом, осваивая сложное водолазное ремесло.
Пилили подо льдом дерево, железо, вязали пеньковыми концами морские узлы, сложные, как гордиевы, стропили "мачты", обследовали специально затопленную баржу и докладывали командирам свои соображения по подъему затонувшей материальной части.
После спусков шли на заснеженный пустырь в сопках на огневую подготовку. Лежали в сугробах, стреляли из "трехлинейки" и автоматов по неподвижным, движущимся и появляющимся целям.
Федор стрелял метко. Лейтенант по огневой хвалил. Зато Толику доставалось.
— Малахов! Левый глаз зажмуряй, а не оба! В жмурки играешь?
Толик, покорно выслушав окрик лейтенанта, снова крепко закрывал оба глаза и палил в белый свет.
— На фронте фрица увидишь — тоже зажмуришься? — кипятился офицер. — Он тебе быстро дырку промеж глаз просверлит. Спусковой крючок не дергай, а плавно, плавно нажимай!
На этом же пустыре, бывшем кладбище, до кровяных мозолей рыли в закаменелой от стужи земле окопы. Проваливаясь в сугробах, ходили в "атаки", падали, передвигались по-пластунски и короткими перебежками.
Женька Бабкин возмущался: "На хрена это водолазам? На море окопы рыть!" Степан Кондаков, по-крестьянски смекалистый и опытный, говорил: "В хозяйстве все пригодится. И вообще: поехал за сеном на день, а хлебушка прихвати на два". — "А сольцы на сколько?" — язвил Женька. Степан замолкал.
Мокрые от пота и снега, продрогшие и изнуренные возвращались в учебный корпус, за парты. Изучали теорию водолазного дела, водолазное снаряжение, уставы, оружие...
Вечерами в казарме, собираясь в кружок возле железной печки, пели полюбившуюся всем песню:
В Цусимском проливе далеком,
Вдали от родной земли,
На дне океана глубоком
Погибшие спят корабли...
Писали домой, что спускаются чуть ли не до центра Земли, и, сгущая краски, описывали подводные страсти-мордасти.
По ночам видели страшные сны и кричали в ужасе. Просыпались в холодном поту.
Федор нажимал на учебу. Тем, кто оканчивал водолазную школу на "отлично", предоставлялось право выбора моря для прохождения дальнейшей службы. Вася погиб под Севастополем, и Федор твердо решил отомстить за брата именно там, на Черном море.
По-разному учились ребята. Толик учился с каким-то радостным изумлением, как и все, что он делал: рыл ли окопы, мерз ли на посту, чистил ли картошку на камбузе, мазал ли по мишени.
Степан упрямо грыз гранит науки. "Что я — рыжий, хоть и рябой? Докажу! У вас по девять классов, у меня — четыре да пятый коридор". Добродушно признавался: "Запрут куда-нибудь на Север, а вы в Крыму загорать будете. Обидно!
Учеба давалась ему с трудом: сказывалось малое образование. Но Степан не пользовался шпаргалками и не слушал подсказок. Ребята знали, что подсказывать ему опасно. После занятий поднесет к носу увесистый, как гиря, кулак и спросит: "Чем пахнет?"
Был еще один отличник в водолазной школе. Женька Бабкин.
Учился играючи. На самоподготовках дрых беззастенчиво, а выходил отвечать — сыпал бойко и уверенно, хватая на лету подсказки, врал безбожно, но стаким уверенным видом, что ребята только рты разевали.
— Главное — не теряться! — пояснял Женька. — Морской закон. Водолазное дело какое? Растерялся — и мокрое место от тебя. А соврал — эка важность!
Служилось Женьке весело и легко. Любил он увильнуть от наряда, от аврала, поотираться на камбузе, где перепадал лишний кусок (великолепного водолазного пайка все же не хватало молодым и здоровым ребятам).
Каждое утро раздавалась команда: "Больным построиться в санчасть!" — и во главе группы в пять-шесть человек неизменно стоял Женька.
Когда больные возвращались из санчасти, утренняя уборка была уже закончена. Женька с серьезной миной проверял качество уборки и делал замечания: "Уборочка неважнецкая. В гальюне вонь. Что за безобразие! Порядка не знаете! Я вас выучу!" — И ржал, обнажая снеговой чистоты зубы.
Федор завидовал бесшабашности Женьки, его лихой и веселой поступи по земле. Бабкин никогда не унывал, и уж если не удавалось отвильнуть от работы, то заделывался начальником.
Так было и тогда, когда разбирали бревна на берегу Байкала.
Сырые, огромные, они вмерзли в лед. Ребята выбивались из сил, отделяя одно бревно от другого, катили их к дороге, клали на подводы и увозили на станцию, где грузили железнодорожный состав.
Жала, корежила землю сибирская стужа. От стылого воздуха ломило зубы. Цигарка, вынутая изо рта, сразу покрывалась корочкой льда,
— Ночь-то какая, а? — еле выговорил Толик в одну из передышек. — Красота! Глядите, какой ровный серебристый свет.
— Малахольный ты, — буркнул Степан, торопливо, затяжка за затяжкой, дотягивая "сороковку" до пальцев. — "Красота!" С такой "красотой" минутку постоять — и в сосульку обернешься. — Выплюнул закостеневший "бычок". — А ну, навались!
Федор, Степан и Толик работали в одной группе. Им досталось бревно с огромным комлем. Ребята долго возились с ним, но бревно сопротивлялось, как живое, и двигалось совсем не туда, куда направляли. У самой обочины дороги оно упрямо замерло на месте.
— Помоги, — прохрипел Степан Женьке, — не видишь!
Женька, не отказываясь, подналег на бревно, но оно дрогнуло и поползло назад.
Женька отскочил первым. За ним — ребята. Толик не успел.
Бревно сбило Толика и, сползая юзом, вдавливало ему ногу в снег. Еще мгновение — и хрупнет, как спичка, нога, а затем бревно подомнет и самого Толика...
Первым на помощь бросился Степан. Он лег под сползающее бревно, приняв всю тяжесть на свои широкие плечи.
Опомнившись, ребята кинулись на подмогу Степану. Чувствуя, как что-то рвется в низу живота, Федор сдерживал бревно рядом со Степаном.
Подоспела еще группа матросов.
Толика подняли с истоптанного сугроба; и даже при лунном свете было видно, какой он бледный.
Степан, матерясь, двинулся на Бабкина.
— Ты чего? Ты чего?.. — пятился Женька. — Ты не маши граблями-то!
— Сволочь! — Кулаком, как кувалдой, Степан сбил Женьку в снег.
— Матрос Кондаков, прекратить безобразие! — прозвенел голос появившегося лейтенанта Орловцева.
Матросы подтянулись. Степан продолжал надвигаться на лежащего Женьку.
— Матрос Кондаков, трое суток ареста!
Степан будто на стену наткнулся.
— Есть трое суток ареста! — повторил он.
— Отправить Малахова в санчасть, — распорядился Орловцев. — Матрос Черданцев, отведите Кондакова к дежурному офицеру.
— Чего ты на Женьку попер? — с неприветливым любопытством поинтересовался Федор, ведя Степана на гауптвахту. — Мы все отскочили.
— За дружка страдаешь? — скривил губы Степан.
— Хотя бы! — ответил Федор. — Чего драться-то?
Степан потер онемевшие на морозе щеки.
— Дай "катюшу".
Федор вынул длинный фитиль, кремень и металлическое кресало для высекания огня. Степан выбил искру, прикурил, жадно затянулся. Федор видел, как нервно трепетали Степановы ноздри.
— Вот так в бою крикнет шкура: "Окружили!" — и паника. Понимаешь? Он отскочил, и я невольно отпрянул, да и все мы. Понимаешь? — зло выкрикивал Степан в лицо Федору. — Меня отведешь — дуй к Толику, что там с ним? Орловцев — ходячий устав, души у него нету. Ты про Толика дай знать как-нибудь. А та паскуда еще мне попадется!.. За все расквитаюсь!
"Не иначе, как соль Женьке припоминает. Памятливый", — подумал Федор, а вслух неожиданно для себя сказал:
— Закройся, простынешь.
— А-а! — отмахнулся Степан. — Веди давай, кутенок.
— Чего? — обиделся Федор.
— А то! Слепой ты, как кутенок. Не туда тыкаешься!
— Ты зрячий! — обозлился Федор. — Сам смотри не ошибись. Дай сюда "катюшу"!
— Я один раз ошибся: когда рябым родился, — буркнул Степан, возвращая "катюшу".
Остальную дорогу шли молча.
У Толика оказалась вывихнутой ступня и растянуты сухожилия.
Подполковник медицинской службы, маленький, сухонький старичок, похожий на мальчика, с совершенно белыми волосами, щупал ногу тонкими, неожиданно сильными пальцами.
— Больно? А здесь? Прекрасно!
Толик, боясь, что отстанет от ребят (через месяц выпуск), пытался улыбаться опаленными морозом губами и отвечал:
— Не больно.
— Так-так, — поглядывал подполковник на Толика. — Врете, молодой человек. Придется полежать. В сущности, нет ничего страшного. А выдержка у вас великолепная.
И, трогая аккуратные беленькие усики, повторил с явным удовольствием, растягивая слова:
— Ве-ли-ко-леп-ная!
Федор вышел из санчасти, потоптался, не зная, что делать, и неожиданно для себя пошел на "губу".
"Записку передам, как Толик чувствует, и все, — оправдывался почему-то перед собой. — Чего он меня кутенком назвал?"
Настал день прощания с Байкалом.
— Пошлите на Черное море, — попросил Федор при распределении. — У меня брат погиб под Севастополем.
Капитан первого ранга короткими ножками упруго мерил ковер кабинета.
— Не могу. Лучшие водолазы поедут на Север. Таков приказ из Москвы. — Остановился против Федора, взгляд построжел. — И вот что, Черданцев. Прежде чем воевать, надо научиться выполнять устав, подчиняться приказам. Без этого ты не будешь хорошим воином ни под Севастополем, ни в Заполярье.
Командир в раздумье посмотрел в окно.
— Мало ли кто куда захочет! Военный обязан идти туда, куда пошлют, а не туда, куда хочет. Важно везде быть солдатом. Знаешь, что такое солдат?
Федор, недоумевая, смотрел на командира.
— Слово это не русское и означает: защитник Отечества. Так вот — везде надо быть защитником Отечества. Куда ни пошлют.
Откуда было знать Федору, что сам капитан первого ранга не раз просился на фронт. Но ему отвечали, что он нужен здесь, что везде надо быть защитником Отечества. Откуда было знать, что командир завидует ему и говорит о долге, может, не столько для него, Федора, сколько для себя.
Ребята довольно спокойно отнеслись к известию об отправке на Север.
Толик был рад, что вовремя выскочил из госпиталя, и готов был ехать с друзьями хоть на край света. Впрочем, туда они и ехали.
Степан поцокал языком: "Хотел посмотреть Крым — не вышло. У нас перед войной доярка в Ялту ездила. Хвалила".
А Женька длинно и выразительно ругал себя за отличные успехи, так неожиданно повернувшиеся против него, и под конец пообещал: "Ну, не будь я Бабкин, если не сорвусь оттуда! Мне тундра противопоказана: я человек тонкой кости, у меня грудь слабая".
Север!
Знакомые по урокам географии названия: Кольский полуостров, Баренцево море, Новая земля... За названиями — вспоминания детства: школа, рассказы о первых открывателях Арктики, о железном Амундсене, о капитане Седове, о русских поморах, о книге "Как мы спасали челюскинцев".
Часть, куда попали ребята, носила будничное и прозаическое название: "Отряд подводно-технических работ Северного флота".
Работ! И это в то время, когда немецкие самолеты за пять минут долетают до Мурманска с финского аэродрома в Луостари, когда в Варангер-фьорде в Баренцевом море каждый день топят корабли, когда по всему Заполярью не смолкает гул орудий...
Нет, не так представлял Федор службу!
Думал, будет служить на боевом корабле, ходить в походы, биться с немцами в открытом море. Думал, раз не стал летчиком, то будет прославленным морским волком или не менее геройским морским разведчиком. Сколько раз стрелял последним снарядом из пушки на носу корабля и, держа в руке военно-морской флаг, погибал вместе с кораблем!
Дома думают: воюет! Когда ехали сюда, написал: "Еду на фронт". Приехал! Вместо первоклассного могучего корабля попал на задрипанный водолазный катеришко.
А было это так.
Где-то внизу, у черных, в ракушках, свай прижался катерок: был отлив.
— Эй, на калоше! — крикнул Бабкин, наклоняясь над краем причала. — Это корыто не захлебнется, если я спрыгну на него?
У низкой рубки стоял матрос в шапке и в рабочем бушлате без погон, сматывая в бухту пеньковый конец. Он не удостоил Женьку ответом.
— Оглох, детка? Иль у тебя вся родня такая? — полюбопытствовал Бабкин.
Матрос у рубки молча наблюдал, как ребята, цепляясь вещмешками и путаясь в полах шинелей, неумело спускались по отвесным сходням на палубу катера.
Когда ребята почувствовали под ногами твердую опору, на них смотрели уже двое. Вторым был матрос, только что выбравшийся из машинного отделения. По смуглому скуластому лицу нетрудно было признать в нем казаха.
— Позвольте доложить! — дурашливо выкатив глаза, обратился Бабкин к казаху. — Матросы Бабкин, Черданцев, Малахов и Кондаков прибыли для продолжения дальнейшей службы на ваш линкор!
Как и все механики мира, казах мял в масляных руках паклю. Он выслушал Бабкина и кивнул на матроса у рубки.
— Вон старшина, ему и докладывай.
— О, старшой! — весело подмигнул Женька и пошел к нему, будто к другу, с которым не виделся сто лет.
Старшина аккуратно домотал конец в бухту, еще какое-то мгновение наблюдал паясничание Бабкина и вдруг подал команду:
— Сми-и-р-рно!
Ребята невольно подтянулись, а Женька так и застыл с глупой улыбкой.
— Я старшина катера, старшина первой статьи Жигун, — жестким голосом представился моряк.
Невысокий, ладный старшина энергично пожал ребятам руки. Из-под черных широких бровей глядели пристальные и при его общей цыганской черноте неожиданно светло-серые глаза.
Жигун проверил документы. Бабкину сказал:
— Слова возьми обратно.
— Какие?
— Знаешь.
—Обиделся? Чудак!
— Ну! — взгляд Жигуна потяжелел.
— Беру, беру.
Жигун показал на кормовой кубрик.
— Здесь ваше место, располагайтесь.
Ушел в рубку.
— Ну и народ пошел! — покрутил головой Женька вслед старшине. — Обматеришь — обижается, в глаза плюнешь — драться лезет. Чего взъелся? Шуток не понимает!
— Не болтай чего попало, — заметил Мухтар (так звали казаха). — Язык не курдюк овечий, не тряси без толку. А катер наш не калоша, а плавединица.— Вот тут жить будете. Здесь тепло, есть печка.
По трапику в четыре ступеньки ребята спустились в кубрик. Он сверкал чистотой и порядком. Аккуратно свернутые водолазные рубашки лежали на рундуке; направо от трапика стояла железная печка; в ней с гудением пылали дрова. Горка смоляных чурок лежала рядом. Чувствовалось, что на катере есть хозяйская рука.
В кубрике было жарко натоплено, пахло суриком, олифой свежепокрашенных стен и резиной водолазных рубашек.
Напротив входа и по левому борту — двухъярусные койки. Женька критически осмотрел их, спросил неизвестно кого:
— Долго мы на этой плавединице загорать будем?
Никто не ответил.
За тонким бортом плескалась вода, поскрипывали кранцы.
Толик задумчиво посмотрел в иллюминатор на заснеженные береговые сопки, на низкое, хмурое небо, на бессильный цвет воды, иронически, с полупоклоном сказал:
— Поздравляю с началом службы в действующем флоте.
Сырой леденящий ветер воет в разрушенных этажах, зло бьет в лицо снежной порошей, жесткой, как дробь, и, перевалив сопки, уходит в тундру.
Прифронтовой Мурманск во тьме.
Тяжелые шаги патруля. Узкий луч фонарика вырвет из черноты лицо, документы — и опять мгла.
Ночь. Полярная.
В порту лес рангоута, мелодичный, как игра на ксилофоне, перезвон корабельных склянок. Снуют неутомимые буксиры, дымят, гукают, сипят паром. Дремлют океанские транспорты. Кивая длинной, как у жирафа, шеей, портальный кран выуживает из трюмов огромные тюки, бочки, ящики. В воздухе густо висят "вира!", "майна!" и заливистый свист боцманской дудки. Над всем этим властвует крепкий запах рыбы и смоляных досок.
Федор лежал на верхней койке, упираясь головой в одну стенку кубрика, а ногами — в другую. Если, лежа на спине, согнуть ноги в коленях, то они упрутся в подволок. — "Прокрустово ложе, — думал Федор. — Чуть подлиннее был бы — не уместился".
И в этом кубрике, где нет ни одного свободного сантиметра, придется жить.
Заложив руки за голову, Федор глядел в черноту иллюминатора на противоположной стенке, у ног.
На нижней койке под Федором шумно сопел во сне Степан. Спокойно дышал Женька, тоже внизу, под Толиком. А на койке Толика тихо. Может, не спит?..
Где-то рядом — фронт, а матросы и солдаты ходят без оружия, в клубе крутят кино, офицеры приходят с женами. Странно! Не так представлял себе Федор прифронтовую полосу, ведь это же почти фронт! Думал, тут все не расстаются с оружием, днем и ночью начеку, глаз не смыкают у пулеметов и пушек, и не до уставов. А сегодня он видел, как в штабе начальник строевой части майор (во флоте — и майор, а не капитан третьего ранга) дал наряд вне очереди матросу за неначищенные пуговицы на шинели. И девушек военных много. Женька уже познакомился с какой-то радисткой, уже договорился идти завтра в кино. Вот черт! Липнут к нему девчата. На Байкале тоже двум сразу голову морочил...
Катер боком терся о сваи, слегка стукался и покачивался. Поскрипывали кранцы между привальным брусом и сваями причала. Совсем рядом, за тонкой металлической стенкой плескалась чугунная вода. Федор почти физически ощущал ее тяжесть.
Тихо. Ночь.
И вдруг в немой выси родился какой-то звук. Он все нарастал и, переходя в пронзительный тошнотворный свист, забивал уши, нос, рот.
Федор, никогда не слыхав раньше такого свиста, вдруг всем своим существом понял, что это падает бомба.
Он вскочил и больно ударился головой о подволок. Хотел схватиться за голову, но рука тут же онемела от удара локтем о переборку. Морщась от боли, свалился кулем вниз.
Свист оборвался на высокой звенящей ноте тяжелым, плотным взрывом.
И вдруг захлопало, зазвенело, затрещало вокруг, озарив кубрик трепетным багровым светом.
Оцепенев, Федор прилип к иллюминатору...
И только позднее Федор восстановил по порядку всю картину ночного воздушного боя.
...Голубые мечи прожекторов в куски рубили аспидно-черное небо, то скрещиваясь в высоте, то расходясь в стороны и втыкаясь в сопки. Вслед за ними пунктирили ярко-малиновые и бело-зеленые пулевые трассы. Ровно шили зенитные пулеметы, и совсем рядом, над головой, грубо, со звоном хлопало скорострельное зенитное орудие; и Федору казалось, что он чувствует удары теплой воздушной волны в грудь.
С противоположного берега залива, с порта, доносились приглушенные пулеметной трескотней взрывы, вспыхивали зарницы. Потом где-то, как показалось, очень далеко, багровым зыбким полотном заколебался слабый свет пожара.
— По порту бьют, — шепотом выдохнул Толик.
— Сейчас нам дадут... — подал голос Женька.
Сдавив плечо Федора горячими чугунными пальцами, в затылок прерывисто дышал Степан.
— Ты куда? — спросил он Женьку, на миг оторвав взгляд от иллюминатора.
Бабкин скакал на одной ноге, натягивая на другую сапог.
— На именины! Мать твою... этот сапог!
И вдруг все смолкло. Странная плотная тишина заполнила уши, будто водой их налили.
Только два голубых луча еще долго и судорожно шарили по небу, да раз протянулась в черный зенит запоздалая тлеющая трасса.
И вновь стал слышен скрип кранцев, плеск волны за бортом.
Степан жадно курил, пуская дым в открытую дверку железной печки. Огонек то вспыхивал, озаряя черные рябинки, то гас, и лицо Степана становилось расплывчатым пятном.
Долго не спали ребята.
Уставившись в темень, вздрагивали от случайных звуков. Вот тебе и мирная жизнь! Нет, все же это и вправду прифронтовая полоса.
Под утро забылись коротким настороженным сном.
Утром сизо дымился залив, ртутно поблескивала в разрывах тумана вода. Сквозь зыбкую пелену выступали рубки стоящих у причала катеров, а дальше, на рейде, смутно вырисовывался силуэт какого-то боевого корабля: не то эсминца, не то линкора.
Глухо пробили корабельные склянки.
Шуршала на воде ледяная крошка. У борта серебрилась узкая лента ледового припая.
Поеживаясь от знобкой свежести, Федор стоял на палубе и вдруг в разрыве седой пелены увидел, что далеко в небе идет воздушный бой. Федор замер. Опять!..
Самолеты, как сумасшедшие, носились друг за друга, сшибались, вертелись, то припадая, то возникая. Слышался глухой ровный стук пулеметов.
— Опять бой! — ошалело крикнул Федор в кубрик.
Толкаясь и застревая в дверях, ребята вывалили на палубу. Уставились, куда показал Федор.
— Черт! Часто, однако... — побледнел Женька.
Однотонный ровный звук пулеметов стал еще явственнее. Которые же самолеты наши? Не разобрать.
С соседнего катера перемахнул через леера матрос в бушлате и мичманке, чудом державшейся на затылке.
— Привет, славяне! — гаркнул, как ни в чем не бывало. — Пополнение? Давай знакомиться. Старшина второй статьи Демыкин.
Был он высок, с непропорционально малой головой; лицо с мелкими чертами и красивым, тонким ртом. Из-под бушлата выпирала могучая, обтянутая тельняшкой грудь.
— А чего вы такие напуганные? — В насмешливых карих, с золотинкой глазах появилось удивление.
— Воздушный бой, — кивнул Федор, стараясь скрыть дрожь в голосе.
— Где? — насторожился старшина, цепко вглядываясь по направлению Федоровой руки. Минуту он внимательно всматривался — и вдруг раскатисто грохнул: — Ха-ха-ха!.. "Воздушный бой!" Ха-ха-ха! Это же чайки кружат!
Ребята оторопели.
— А пулеметы? — неуверенно запротестовал Федор.
— Какие пулеметы? — сразу оборвал хохот Демыкин.
— Ну вот, слушай.
Демыкин прислушался и прямо-таки застонал, хватаясь за бока.
— "Пулеметы!" Ха-ха-ха! Это же рейсовый идет с Каботажки. Рейсовый катер, славяне! Ох-ха-ха! Мотор стучит. Ой, умру!..
Федор готов был провалиться.
— Что ж, ошибиться может каждый, — раздался голос с пирса. — Я тоже сначала подумал: бой.
Ребята оглянулись.
На причале стоял офицер в "канадке" с откинутым капюшоном. Снизу он показался высоким, но когда ловко сбежал по сходням на катер, стало ясно: маленький, с Толика ростом.
— Зря смеетесь, товарищ старшина второй статьи. — В голосе послышались сухие нотки. — И почему вы одеты не по форме?
— Виноват, — вытянулся Демыкин.
— Идите и оденьтесь по форме.
— Есть! — гаркнул Демыкин и снова перемахнул через леера. Спина его вздрагивала от сдерживаемого смеха.
— Ну что ж, давайте знакомиться, — сказал офицер. — Лейтенант Свиридов, парторг отряда.
Ребята доложили свои звания и фамилии.
— Пойдемте в кубрик, — предложил лейтенант, быстро окинув взглядом раздетых ребят. Ресницы его чуть дрогнули в улыбке. — Чего тут закаляться?
В кубрике лейтенант Свиридов снял "канадку", давая понять, что располагается надолго, и ребята увидели на кителе два ордена Красной Звезды.
У лейтенанта было круглое румяное лицо, пухлые губы, белые короткие ресницы и аккуратно зачесанные набок светлые волосы.
— Ну, как расположились? Как первая ночь на Севере? Не беспокоило? — спросил парторг.
— Слегка беспокоило, — в тон лейтенанту ответил Толик. — Знаете, какой-то приглушенный шум в небе и сияние... Северное, видимо!
Лейтенант улыбнулся, принимая шутку, и сказал:
— Да, северное. Но такой кордебалет не всякую ночь и не всякий день. Даже наоборот, чаще спокойно, чем шумно. И работа наша с вами тоже не шумная.
И вдруг спросил прямо.
— Ехали сюда, думали, что сразу на фронт? Сразу немцев бить?
Федор удивился догадливости офицера.
— Значит, думали, — заключил лейтенант, коротко взглянув на молчавших ребят. — Нет, товарищи матросы, вам не придется воевать в полном смысле этлгл слова: самим стрелять, ходить в атаки, бить врага. Даже ночей таких, как сегодня, будет мало. Наши зенитчики уже сбили спесь с немецких асов.
Лейтенант обвел ребят внимательным взглядом.
— Иная будет у вас служба. И вы должны знать правду. Здесь не водолазная школа и не тренировочные спуски. Вы будете выполнять задания командования ——— опасные задания, — и выполнять их в срок и четко, как это делают на передовой. Потребуются храбрость, упорство и смекалка, как в бою. Многое на фронте зависит от вас. Вы будете чинить причалы, без которых нельзя разгружать корабли, будете с затопленных транспортов поднимать необходимое и позарез нужное фронту оружие. Будете поднимать и корабли. Корабли — это флот, а флот — действующий...
— Ниночка, с победой! — крикнул с соседнего катера Демыкин.
Перескочив через леера, он пронесся мимо Федора и взвился на стенку.
На стенке стояла девушка-матрос и улыбалась. Демыкин лихо откозырял, щелкнул каблуками.
— Надрали хвоста! Говорят, одного сбили!
— Сбили, — ответила девушка. — За Абрам-мысом упал.
— Ниночка, в знак победы над фашистскими стервятниками позволь разок в щечку! — воскликнул Демыкин, раскинув руки для объятий.
Девушка погрозила рукой в красной, не по форме, домашней варежке. Хотя она и грозила, но со свежих губ не сбегала улыбка.
Широким гостеприимным жестом старшина пригласил девушку:
— Прошу на мой лайнер. Он всегда в твоем распоряжении, как и мое разбитое сердце. Эй, ты! — крикнул Федору. — Брось швабру! Помоги даме!
Федор перестал драить палубу и протянул руки. На половине сходней девушка поскользнулась и упала прямо в руки Федору. Сохраняя равновесие, он сделал шаг в сторону и крепко прижал ее к себе. Девушка резко отстранилась и удивленно взглянула ему в глаза. Он смутился.
— Тюфяк, — пояснил сверху Демыкин. — Ниночка, не обижайся на салажонка. Новое пополнение. Сегодня утром чаек за самолеты принял. Вот бы его на наблюдательный пункт к зенитчикам — целыми сутками лупили бы из пушек по чайкам.
Девушка стрельнула насмешливо-любопытными серыми глазами. Федор покраснел.
Но Демыкин уже снова завладел ее вниманием и увлек к себе на катер.
— Кто это? — спросил Федор Мухтара, который выглядывал из машинного отделения.
— Это! — расплылся до ушей Мухтар, отчего смуглая кожа так туго натянулась на его скуластом лице, что вместо глаз остались одни щелочки, откуда сверкали антрацитовые зрачки.
— Это! — мечтательно вздохнул казах. — Это — Ниночка! Сестричка из санчасти. Форму двадцать проверять пришла.
— Что за форма двадцать?
— Букашек искать. Такой белый, жирный, восемь ног. Вошики называются.
— Сам ты "вошики"! — неожиданно озлился Федор и начал яростно надраивать палубу.
Мухтар захлопал глазами.
Медсестра пришла и на катер Федора и всех попросила в кубрик. Ребята охотно раздевались по пояс и балагурили. Женька, так тот из кожи лез, острил. Федор вспыхивал от этих шуток, а Нина хоть бы что, сама за словом в карман не лезла.
У Федора перехватило дыхание, когда Нина спокойно вывернула поясок его кальсон, быстро осмотрела и ощупала все складки.
Потом она проверяла белье в рундуках и что-то выговаривала Жигуну, а тот хмуро слушал ее.
Нина ушла.
— Бабец что надо! — восхитился Женька.
— Он тебе, Демыкин-то, покажет "что надо"! — сказал Мухтар.
— Занята? — деловито осведомился Бабкин.
— То-то и оно! — вздохнул Мухтар. — Никого к ней не подпускает, как волкодав к отаре овец. Собирайтесь, кино скоро!
Ребята заторопились. Мухтар оставался вахтенным.
— Письмо писать надо, — сказал он. — домой. Долго писать. В тишине. Думать.
В клубе набилось матросов и солдат с береговых зенитных батарей. Ребята едва нашли себе место. Женька привел девушку-матроса, или, как их здесь называют, "Эрзац-матроса".
Вслед за ними вошла Нина. Она на миг задержалась в дверях, кого-то ища глазами. В середине зала, где были лучшие места, вскочил Демыкин и крикнул на весь зал:
— Сюда, Ниночка!
Нина прошла мимо рядов с полудерзкой и полусмущенной улыбкой. В ладно подогнанной по фигуре шинели, перетянутая флотским ремнем, в кирзовых аккуратных сапожках, она шла, чуть покачиваясь станом, под взглядом сотен глаз. Нина задела полой шинели Федора, сидевшего с краю. Села где-то в середине, а Федор еще долго чувствовал запах мороза и духов.
Картина была старая, тысячу раз виденная, и хотелось уйти, в то же время что-то удерживало, и Федор невольно всматривался туда, где сидела Нина.
После кино гурьбой шли на катер, без строя, без команд, пользуясь темнотой и отсутствием офицеров. Где-то впереди прозвенел девичий смех, показалось — Нинин, и ему ответил мужской — Демыкина вроде.
На палубе Федор долго стоял в одиночестве. Что-то неосознанное и грустное властно сжимало сердце. И Федор никак не мог понять, что это такое с ним, пока, вздохнув полной грудью, не понял, что это весна. Пахло талым снежком, прелью оголившейся земли, синими далями. Еще февраль, еще будут бураны, мороз, но уже пахнуло весной.
Погиб водолаз с "Таймыра" — корабля-спасателя. Шланг-сигнал попал между бортом корабля и понтоном. Его обрезало при ударе на волне. Обрезало легко и просто, как ножницами нитку. Обрезало и жизнь.
Там, на глубине, водолаз остался без воздуха. И как только воздух перестал поступать в скафандр и исчезло спасительное противодавление, огромная толща воды с чудовищной силой сдавила водолаза.
Ребят потрясла эта смерть. Первая на их глазах смерть! После отбоя долго не спали.
Да, спуск под воду не романтика, а тяжелый, опасный труд. Неверный шаг — гибель, малейшая невнимательность — гибель, минутная растерянность — гибель... Это только в кино у водолаза красочная жизнь среди экзотически диковинных морских растений и фантастических рыб и все просто и легко. На самом деле водолаз должен быть мастером на все руки и смелым человеком.
Толик Малахов проснулся среди ночи в холодном поту. В темноте на фоне мутного иллюминатора неясно маячил силуэт дневального.
— Кто это? — спросил Толик, еще находясь во власти кошмарного сна.
Дневальный — один из тех, кто никогда не унывает, — ответил замогильным шепотом:
— Ордынцев.
(Это была фамилия погибшего водолаза.)
— Ай! — в ужасе вскрикнул Толик.
Матросы повскакивали.
— Что такое? — рыкнул мичман Макуха, который ночевал в эту ночь вместе с ребятами.
— Леший его знал! — оправдывался дневальный, и сам напуганный криком Толика. — Орет как недорезанный.
Нервно вздрагивая, Толик накинул на плечи шинель и вышел из кубрика. Через мгновение раздался душераздирающий, дикий вопль.
Матросы бросились в коридор, включили свет.
Толик, побледневший до синевы, стоял у стенки. Зубы его стучали...
В маленьком коридорчике, где свет был выключен, Толик сам прихлопнул дверью полу своей шинели, и ему померещилось, что кто-то схватил его сзади. Толик заорал.
— Черт знает что! — ворчал мичман Макуха. — Набрали мальков — и майся с ними! Ну, водолаз пошел! — сокрушенно покачал головой. — Измельчал водолаз вконец! Детсад!
— У нас случай был, — начал Женька Бабкин, подтягивая кальсоны. — Поспорил один: ночью на кладбище в крест гвоздь вбить. Забил. Да невзначай полу свою пригвоздил: ветер был. Уходить собрался, дерг — не пускает! Смекнул: покойник держит — и... помер со страху.
— Прекратить разговоры! — рассвирепел мичман. — Марш спать!
Потом, зябко кутаясь в одеяло, Толик шептал:
— Боюсь, Федя. Завтра мне в воду.
— Не дрейфь, я на шланг-сигнал встану.
Толик долго и тяжело вздыхал.
Утром, еле живой, он стоял на трапе.
— Давай я пойду? — предложил Федор, перед тем как надеть на друга шлем. — Скажи, что насморк.
— Нет, как нарочно, нету, — тяжело вздохнул Толик и потянул носом. Обреченно сказал: — Надевай.
Ушел под воду.
Через несколько минут телефонист испуганно приказал Федору: немедленно вытаскивать Малахова.
Срывая ногти, Федор выбрал шланг-сигнал и вытащил Толика на трап. Открутил иллюминатор, тревожно заглянул в шлем, увидел белое лицо друга.
— Что?
— Не знаю, — загнанно дышал Толик. — Что-то страшное лезло в иллюминатор.
Из воды Бабкин по телефону, давясь со смеху, сообщил, что к Толику пристал пинагор — рыба глупая и уродливая, вдобавок намотавшая на себя водоросли.
— Вылазь! — раскипятился мичман Макуха. — Маета с тобою! Пугаешь, чтоб тебя!
— Не вылезу! — внезапно обозлился Толик и еще больше побледнел. — Закрывайте иллюминатор! Кричите тут... под руку.
И снова пошел под воду.
Мичман оторопело глядел на пузыри. Почесал увесистый подбородок.
— Напористый. Гляди и настоящий водолаз выйдет.
Заслужить эту похвалу у мичмана Макухи было нелегко. Федор помнил, как Макуха обходил строй, когда ребята прибыли на Север.
В потертом кителе, с позеленевшими от времени шевронами на рукаве за сверхсрочную службу, грузный, коренастый, мичман торжественно двигался вдоль строя. Лицо его, продубленное полярными ветрами, было темно-бурым, а нос (настоящий румпель!) был сизым от чего угодно, только не от мороза.
Но самым примечательным на лице старого служаки были глаза. Серо-зеленые, маленькие и чистые-чистые, будто две капли морской воды налиты в покрасневшие от "норда" веки. Цепкие и внимательные, они быстро обегали матроса с головы до ног, замечая недостатки в обмундировании, возвращались к лицу и несколько секунд изучали его. Федору показалось, что вот окинул его взглядом мичман — и уже знает о нем все.
Остановившись против Толика, мичман оглядел его тонкую шею, наивно торчащую из широкого матросского гюйса, и спросил неуверенно:
— Ты что, тоже водолаз?
— Водолаз, — смутился Толик.
— Гм... — озадаченно крякнул мичман. — И сибиряк?
— Сибиряк, — совсем тихо ответил Толик.
— Что же это такое! — обиженно воскликнул Макуха, неизвестно к кому обращаясь. — Как это понимать?
— В прямом смысле, — пролепетал Толик и этим окончательно сразил мичмана.
Макуха только руками развел.
Как-то потом мичман рассказывал: "Имел я дружка-сибиряка. Был случай, он двадцать пудов поднял. Водки литр выпьет — и ни в одном глазу! Вот это верно сибиряк! А тут..."
И стал мичман придерживать Толика наверху, не пускать в воду. Толик терпел. А потом вручил Макухе свидетельство об окончании водолазной школы, где красовались одни "отлично", и насел:
— Я зачем в школе учился? Чтобы все время плетенки к калошам плести? На телефоне сидеть? Почему в воду не пускаете? Если хотите знать, я повыносливее других!
Мичман повертел, повертел свидетельство, полюбовался на пятерки и сдался: "Валяй!"
С тех пор Толик ходит в воду наравне с другими.
По мнению ребят, мичман Макуха был "зануда" и "придира". Придирался ко всему: и шланг-то плохо скручен в бухту, и пуговицы-то на шинели плохо надраены, и козыряешь вяло, и на палубу плюнул.
И чего ему надо?! Перед офицерами тянется в струнку. Вот служака!
Прав Демыкин: если Макуха невзлюбит — съест. Спрашивается, за что вкатил Федору два наряда вне очереди? За поганый золотник. Собирался тогда Федор под воду, а клапан в шлеме не проверил.
— Матрос Черданцев, почему не проверили золотник? — углядел Макуха.
— Чего ему сделается, он железный, — попытался отшутится Федор.
— По правилам водолазной службы вы обязаны проверять его перед каждым спуском.
"Началось, — подумал Федор. — Уставоед". А вслух сказал:
— От нечего делать проверять его, что ли?
— Прекратить разговоры! Проверить золотник! А за нерадивость и пререкания наряд вне очереди!
— Есть!
— Встаньте и повторите, как положено!
— Я сказал: есть, — неохотно поднялся с корточек Федор (он уже проверял клапан). — И я же проверяю, вы видите.
— Повторить приказание! — Голос мичмана затвердел.
— Есть проверить золотник и наряд вне очереди! — дурашливо громко повторил Федор и издевательски вежливо спросил: — Теперь вы довольны?
— Два наряда вне очереди! — отрубил мичман.
— Есть два наряда вне очереди! — вызывающе отчеканил Федор, дерзко глядя прямо в глаза мичмана, и про себя шептал: "Служака! Обрубок пенькового конца! "Повторите приказание!"
И вдруг Федор понял по тому, как потемнели глаза мичмана, что тот читает его мысли.
Макуха круто повернулся и ушел.
В другой раз мичман придрался к плохо сложенному шлангу. "Бухта должна сама разматываться при спуске водолаза, а у вас тут все запутано. А если экстренный спуск?" Между прочим, это было после того, как Свиридов сделал замечание мичману, и Макуха принял на себя гнев лейтенанта. После ухода офицера Макуха заставил Федора перемотать шланг.
За нечищенные пуговицы Федор тоже наряд получил. Не служба, а черт знает что! За пуговицу наказывают, как военных, а разобраться-то — никакие они не военные, а просто работяги. Знай себе вкалывай!
Резкий, злой крик чайки оторвал Федора от воспоминаний.
Он окинул взглядом льдисто-серый залив, дерущихся из-за добычи птиц. Пока вспоминал прошлое, и не заметил, как пришли в Мурманск.
Катер уже шел мимо рыбного порта, под которым мельтешило несчетное число чаек. А вон и слип, куда они путь держат. На пирсе маячит коренастая фигура в "канадке". Это мичман Макуха. Он, конечно, уже все разузнал и ждет их.
— Юноша, обдумывающий житье! — крикнул в дверь кубрика Толик, уже напяливший на ноги водолазную рубашку, — ему первому идти в воду. — Кинь швартов!
Федор, набрав в руку кольца пенькового конца, кинул его на приближающийся пирс. Макуха ловко поймал конец и быстро намотал на кнехт. Катер поднесло к стенке и стукнуло о сваи.
Та-ак, прибыли.
Было видно, что мичман Макуха не доверял молодым водолазам и постарался бы при удобном случае избавиться от них. Но подводных мастеров не хватало.
У мичмана из шести водолазов на двух водолазных станциях, которыми он командовал, четверо были по семнадцати лет, неопытные, неокрепшие, с ветерком в голове. Конечно, он воспитатель и должен учить ребят подводной работе, выдержке, дисциплине. Он всегда этим занимался. Но одно дело воспитывать в мирной обстановке, другое — в военное время. Разбомбили вот слип, надо срочно ремонтировать: ждут покалеченные корабли — вон сколько у причала! — а их, в свою очередь, ждет фронт. Вот и выходит, что весь фронт ждет его, Макуху, когда он развернется со своими салажатами. А ему врачи категорически запретили спускаться под воду: кровяное давление опять подпрыгнуло и сердце стучит с перебоями. Значит, придется надеяться, что не подведут ребятишки.
Поэтому и стоял Макуха на причале и задумчиво глядел в воду, не то стараясь разглядеть сквозь мутно-зеленую толщу, что натворили немецкие бомбы там, на глубине, не то размышляя о том, справится ли он, Макуха, с приказом отремонтировать слип в жесткий срок. Будь у него и опытные водолазы, и то этот приказ был бы им едва под силу.
Ребята ремонтировали слип вторые сутки без отдыха.
Только что вышел наверх Бабкин, у него порвался не ко времени скафандр. Под водой остался Малахов, работая седьмой час в нарушение всех правил водолазной службы. Глубина здесь невелика — до двенадцати метров, — но и на этой глубине водолазу разрешается работать только два часа.
Федор не ходил под воду, у него был грипп с насморком. Он бессменно стоял на шланг-сигнале.
Ребята измотались. Помахай-ка кувалдой под водой! Удар не как на берегу, удар там смягчает вода, и поэтому нужно еще больше приложить сил, чтобы как следует жахнуть по костылю, которыми крепили рельсы для слиповой тележки. А топить шпалы! Шпала, как живая, вертится в руках и никак не хочет ложиться на место. Чуть зазевался — она уже наверху. Лови ее, проклятую!
Командир отряда обещал помощь. Где же она?
Советское командование договорилось с командованием союзного конвоя, что оно выделит своих водолазов.
Этих водолазов и ждали.
Их пришло четверо: трое белых и негр. Один из них, лейтенант, говорил по-русски.
— Нашим водолазам надо отдохнуть, — сказал мичман Макуха американскому лейтенанту. — Измотались.
— О'кэй, — кивнул лейтенант, не вынимая изо рта ароматной сигаретки "Кэмэл", и зябко прикрыл лицо меховым капюшоном "канадки".
Дул пронизывающий ветер, и тучи мокрого снега залепляли глаза, забивали дыхание.
Спустились в кормовой кубрик.
Два молчаливых американца натянули на себя добротное водолазное белье и бесстрастно наблюдали, как измученные ребята замедленными от усталости движениями раздевали Толика, вышедшего из воды.
Раздев Толика, ребята помогли американцам облачиться в скафандры и ушли в носовой кубрик, где свалились в мертвом сне.
С иностранцами остались Макуха и Федор.
Белые спустились под воду, лейтенант сел на телефон, а негр встал на шланг-сигнал.
— Ступай отдыхать, — сказал мичман Федору.
— Не пойду, — отказался Федор.
Он чувствовал себя неловко перед ребятами оттого, что не мог спускаться в воду. Пальцы закоченели, глаза кололо, будто песком засыпаны, свинцовой усталостью сводило шею. Но ведь ребятам досталось еще больше! Толик, например, уже не мог стоять под тяжестью водолазного снаряжения и лежал, когда его раздевали.
— Не пойду, — повторил Федор на приказ мичмана идти отдыхать.
Мичман посмотрел на почерневшее от "норда" лицо Федора и ничего не сказал. Он не отменил своего приказа, но больше и не настаивал.
Ровно через два часа американцы вышли из воды.
— Подменитесь? — спросил мичман лейтенанта.
— Нет. Черный — не водолаз, он слуга.
— А как тогда? — не понял сразу Макуха.
— Время по инструкции кончилось, сэр.
Макуха и Федор переглянулись, и мичман молча пошел в кубрик, где спали ребята.
Бессильно запрокинув голову, спал Толик. Лицом вниз, с неснятым сапогом спал Степан. Тяжело храпел Женька.
Мичман на мгновение задержал взгляд на смертельно усталых, почерневших лицах и стал трясти Степана.
Медленно, трудно возвращались ребята из тяжелого сна. Дольше всех не просыпался Толик. Он садился с закрытыми глазами, отвечал на вопросы и снова падал. Еле-еле добудились.
— Я знаю, что у вас нет сил, — тихо сказал Макуха. — И я не могу приказывать. Вы сделали все, что могли, что в человеческих силах. Но надо сделать больше. Надо. Понимаете?
— Ясно, — хрипло со сна ответил Степан и поднялся так тяжело, с такой неизмеримой усталостью, что Федор не выдержал и уж который раз за эти сутки сказал:
— Я пойду.
— Нет, — ответил мичман. — Это я могу приказать.
— Пойду я, — выдохнул Толик.
Макуха задержал взгляд на хрупких плечах Толика, на осунувшемся лице юноши, и что-то дрогнуло на лице старого моряка. Он быстро отвернулся и встретился глазами с Бабкиным.
— У меня грипп начался, "синусы" ломит, — сказал Женька и потрогал надбровные дуги. — И рубашка порвана.
— Я пойду, — повторил Толик.
Мичман молча кивнул.
В кормовом кубрике Толик осмотрел прорыв на рукаве Женькиной водолазной рубашки.
— Ты чего? — покосился Женька.
— Ничего, смотрю, как располосовал, — ответил Толик, натягивая на ноги меховые шубники. — Мокрый, поди, весь вышел?
— Мокрый. — Женька настороженно следил за каждым движением Толика.
Когда на палубе одевали Степана и Толика в скафандры, негр что-то сказал лейтенанту. Тот ответил длинной раздраженной фразой.
— Чего он фыркает? — спросил Толика Степан.
— Говорит, чтобы попридержал язык. Негр хотел помочь нам.
— Союзнички... — сквозь зубы выматерился Степан.
Малахов и Кондаков ушли под воду.
— О-о, так работать могут только русские, сэр, — обратился к мичману лейтенант, протягивая пачку сигарет.
— А так, как вы, — только американцы, — нашелся Макуха, делая вид, что не замечает угощения. — И я не сэр. Я повыше. Я из хлеборобов.
Американцы ушли.
Степан и Толик работали под водой еще шесть часов. Слип был отремонтирован в срок.
Толик так обессилел, что не мог взобраться на трап. Его подняли на руках. Когда сняли шлем, Толик уже спал.
Сонного его и раздели.
Мичман сам отнес юношу в кубрик. Долго смотрел на провалившиеся щеки, на траурные круги под глазами, на черные запекшиеся губы...
Ребятам дали сутки отдыха. Вечером в кубрик пришел Макуха.
Перед ужином он выпил водолазные сто граммов, и нос его еще больше посизел. Макуха расправил белые, как морская пена, усы и, попыхивая короткой трубочкой с обгрызенным черенком, начал прокуренным басом очередную историю.
— Со мной смолоду, как с дедом Щукарем, разные случаи приключались. Посмешней, чем у Малахова с пинагором. Больше на утопленников везло. Как утопленник — так мне доставать, или невзначай наскочу. Был случай. В интервенцию. Выбили заморских гостей с Севера, стали и "купцы" уходить. Один из них — "Леди Макбет" — и затонул ни с того ни с сего.Пошел я осматривать эту "Леди". Полазил, полазил по ней, спустился в жилую палубу. Иду по коридору среди ящиков: награбили — ставить некуда. "Дай, — думаю, — загляну в кубрик". Захожу, а там их с дюжину, и все в кальсонах. Утопленники. Ночью "Леди" захлебнулась — не успели выскочить. Я — поворот на все шестнадцать румбов. Не тут-то было! Не могу дверь открыть. Ящиком ее заклинило с другой стороны. Видать, сам я шланг-сигналом свалил. Что делать? Лезут на меня англичане, как клопы. У меня гайки отдаваться начали. "Ну, — думаю, — защекотят до смерти..."
Мичман пыхнул трубочкой, закрылся облаком дыма, помолчал, подогревая любопытство ребят.
— Да-а... Обступили, значит, меня англичане и мочат, будто я им лекцию читать пришел. Встал я скромнехонько в уголочек, глаза закрыл, жену вспоминаю. М такая она мне милая кажется! Открою глаза — утопленники, закрою глаза — жена. И хоть надоела она мне до чертиков, все же лучше на нее глядеть. Так и стоял, зажмурясь, покуда на верху не догадались, что стряслась со мной беда. Телефонов-то тогда не было. Дружок Ваня Берестов высвободил меня. По ночам, по первости, в поту просыпался — снились. Пошарю жену, засуну ей под мышку голову — и так сладко станет.
Поглядывая хитро на ребят, мичман выколотил трубочку о толстый желтый ноготь.
Любил Макуха порассказать быль и небыль, поразить слушателей удивительной историей, а историями такими был он буквально набит сверху донизу. Ребята между собой так и звали его — "Был случай". Потому что всякую историю мичман начинал со слов: "Был случай".
— Ты, Черданцев, на меня не дуйся. Иной раз и лишку скажешь по долгу службы. Ты не все лови, что по воде плывет, а то такое поймать можно... Раньше не так еще бывало. Без мата и команды не подавали. А крепкое слово помогает. Это точно. Был случай. Я тогда по первому году служил. На Балтике. Затонул наш корабль, а мы вокруг плаваем, как утята возле подбитой матки. И вот чую: слабею, тону. "Господи, — молю, — спаси душу грешную!" Ну и заорал со страху. А на моем траверзе судовой поп саженками отмахивал. Услыхал батюшка меня да как рыкнет, аки лев: "Замолчи — утоплю!" Да как загнет в Марию-деву непорочную и ее младенца. Верьте не верьте, а на душе у меня полегчало и сил прибавилось. Бог не бог, а все же служитель церкви... И вот — поди ж ты! — доплыл я до берега! И батюшка тоже. Потом мы опять на один корабль угодили. Только стал батюшка после этой купели заикаться. Заикается, заикается да как рванет без запинки во всех сорок мучеников и двенадцать апостолов! Музыка! Матросы за животы хватаются, офицеры ладошками рты прикрывают. Боцман наш, тот на молитвы, как на лекции, ходил: изучал батюшкины рулады. Серьезный такой стоит и шепчет, повторяет. Списали батюшку в психиатрический лазарет. А так ничего, веселый попик был.
Мичман похрипел трубочкой, покашлял и сурово заключил:
— Так что в нашем водолазном деле сентименты ни к чему. Они расслабляют человека. А море-то, оно какое, Малахов?
Толик, не поняв, что от него хочет мичман, глянул в иллюминатор на величавое в этот час льдисто-синее море.
— Красивое.
— "Красивое", — снисходительно-мягко улыбнулся Макуха и согнал улыбку с лица. — Суровое оно. Ордынцева убило.
Помолчал, раздумчиво глядя в иллюминатор.
— Видать, растерялся Ордынцев и стравил последний воздух. Вот и... А в скафандре можно десять минут жить тем воздухом, что остается после прекращения подачи по шлангу. Успели бы... Главное — не теряться! Запомните, хлоацы: водолаз должен держать нервы в кулаке. Главное — нервы в кулаке держать! И осторожность. Осторожность, осторожность и осторожность. Это не трусость. Осторожность — это часть храбрости. Скрывать нечего: опаснее нашей профессии нет. Допустим, пехотинец на передовой может в землю зарыться, когда туго придется. Взять летчика. Подбили — на парашюте спустился. Все шансы на спасение есть. У подводника нет. Никто не поможет, только сам себе. И вот еще что: в профессии водолаза нет пустяков. Все главное. С водолазным снаряжением надо обращаться, как с часовым механизмом. Перед спуском проверять каждый винтик. Клапана особенно. — Макуха бросил взгляд на Федора. — Но смерть — я называю вещи своими именами, — смерть может притаиться не только в непроверенном клапане или плохо закрученной гайке. Был случай. Со мной. Придавило шланг-сигнал грузовой стрелой. Что делать? Помощи ждать неоткуда, самому стрелу не поднять. Попросил я тогда спасательный конец, обмотался им и обрезал свой шланг-сигнал. Вытащили на спасательном конце. Растерялся — пропал бы! — И уже уверенно закончил: — Ордынцев погиб от растерянности.
Мичман обвел взглядом молчавших ребят, всматриваясь в их лица, тронул усы.
— Против зверя морского дают вам водолазный нож. Против страха, растерянности этот нож не годится. Не поможет! Тут другой булат нужен. Я всю жизнь служу, всю жизнь водолаз, и скажу вам, хлопцы: нет дисциплины — нет водолаза! Или погибнет, или признают негодным. Хотите быть настоящими водолазами — научитесь подчиняться приказам, и командирским и своим. Без этого не выйдет из вас ни хрена! Вот так!
Макуха повертел выкуренную трубочку. В шершавых от морской воды и ветра пальцах трубочка казалась кукольной.
— Хочу, хлопцы, рассказать случай, что в начале войны произошел. В июле сорок первого. Тринадцатого числа. По гроб не забыть мне это чертово число. Два наших эпроновских корабля, "РТ-67" и "РТ-32", и сторожевой корабль "Пассат", тоже бывший траулер — недавно треску ловил, шли из Мурманска в Иокангу. У Гавриловских островов наскочили на пятерых немецких миноносцев. Принял "Пассат" бой. А на нем всего две "сорокапятки" да два пулемета. Повоюй-ка против пятерых миноносцев! Так вот, принял "Пассат" бой. Окуневич, командир "Пассата", приказал обоим "РТ" отходить к берегу и дымовую завесу поставил, чтобы закрыть нас. А сам на немцев! На смерть...
Макуха помолчал, устало провел рукой по лицу.
— Да-а... Удалось "Тридцать второму" скрыться, а нашему "Шестьдесят седьмому" со второго залпа снаряд мачту снес, другой — борт прошил и в машинном отделении взорвался. А третий в корму вмазал: ход потеряли. Стали мы шлюпки на воду спускать. А немцы торпеды пустили. Одна метрах в трех от кормы прошла. Волосы поднялись. Пока мы со шлюпками возились, немцы "Пассат" трепали, что собаки курицу — только пух летел. Взорвался вскоре он от попадания в артиллерийский погреб. Из двадцати четырех с "Пассата" подобрали мы двоих. А потом и наш "РТ" добили немцы. Кто не успел сойти на шлюпки, погибли. Тридцать три человека сразу. Нас в шлюпках набралось двенадцать человек, и семеро из нас раненые. А немец из крупнокалиберных садит, шлюпки как решето стали. Видим, смертный час пришел. И тут запел кто-то "Интернационал". Встали, раненых поддерживаем и поем. А немец из крупнокалиберных...То один из нас упадет, то другой. Меня тоже тогда стукнуло. Остальные стоят и — "...это есть наш последний..."
Мичман задумался.
Ребята притихли.
— Только для меня этот бой не последним оказался. Капитан-лейтенант Кулагин, он тогда старшим лейтенантом был, принял на себя командование и повел шлюпки в бухту Гавриловскую. Приказал всем лечь на дно в шлюпках, кто в живых остался. Немцы или подумали, что перебили всех, или надоело из пушек по воробьям стрелять, бросили нас и ушли. Добрались мы до Гавриловской. Там "РТ-32". А на нем из двадцати пяти только семеро осталось. Арифметика простая: за один час в этой бойне два корабля и семьдесят три человека погибли. До гроба не забудешь этого...
Макуха замолчал и долго набивал трубочку новой порцией табака. Табак сыпался мимо, мичман не замечал.
— В газетах писали об этом. Подвигом назвали. Стихи сочинили. А я как вспомню: семьдесят три человека! Когда в шлюпках "Интернационал" пели, страха не было. Обида была: тебя бьют, а ты ничего поделать не можешь.
Мичман несколько раз подряд затянулся.
— А подвиг, что ж, может, и подвиг. Народ-то готов был к подвигам. Не зря при советской власти жили. Подвиг — он всей жизнью человека подготавливается. Коль прожил пустые годы — так вот, вдруг, подвига не сделаешь. И разные они — подвиги. Одни громкие, другие тихие. Я вам про громкий рассказал, стихи, говорю, о нем есть, в газетах писалось. А вчера, хлопцы, вы тоже большое дело сделали, но в газетах об этом не будет, и стихов не сочинят. По вашим понятиям: бой — вот подвиг! А тут — подумаешь! — работа. Самое обыкновенное дело. А война ведь тоже труд. Только вредный для здоровья и опасный для жизни. А у вас как раз профессия такая. Вот и соображайте: в тылу вы или на фронте.
Задумчиво признался:
— Смотрел на вас и думал: "Салажата, хвачу с ними лиха". И берет меня удивление. Хлопцы вы как хлопцы, куга зеленая еще, и детства в вас много, а вот есть что-то у вас такое... Вот вы на фронт хотите, а я в ваши годы мечтал, как бы деньгу сколотить, лошаденку купить. А время тоже военное было — первая германская. Насчет деньжат у вас, наверное, и в мыслях-то нет, а я с этой заразой до сих пор воюю. Нет-нет да и вылезет мыслишка: на черный денек скопить. Вы вот на увольнение идете, друг другу клеш, бушлат поновее даете, гюйс... Мы раньше не так. Каждый свое припрятывал, берег. Вам, пожалуй, этого и не понять. Вот смотрю я на вас и завидую. Вольного полета вы люди.
Мичман улыбнулся, выколотил из трубочки пепел.
— Расчувствовался я сегодня — старею, видать. Ну, хлопчики, давайте "отбой", а то кости мои гудят.
Мичман, покряхтывая, тяжело поднялся.
— Эх, пробежали годы. Как матрешки, один в другой вошли. Завтра у вас много работы будет, и не горюйте, что стрелять не приходится. Как в нашей хохлацкой песне спивают: "Гоп, куме, не журысь, туды-сюды повернысь!"
Утром следующего дня ставили на отремонтированный слип траулер. Его расчалили с четырех сторон и, выбирая слабину канатов, подтягивали бортом на тележку слипа.
Внизу, под водой, эта тележка — огромная платформа на колесах — медленно двигалась по рельсам в том же направлении, что и корабль — на берег.
Посадка корабля на тележку трудна и ответственна. Особенно в отлив, когда вода быстро уходит из-под корпуса. Если корабль сядет на кильблоки неправильно, то не удержать его тогда никакими канатами: опрокинется он с тележки.
Под водой был Бабкин, на телефоне — Макуха, на шланг-сигнале — Федор.
Траулер уже начал обсыхать, уже наступил тот момент, когда решается устойчивость посадки. Ошибиться сейчас — и центр тяжести судна сместится в сторону от продольной плоскости киля и корабль медленно, но верно начнет опрокидываться. Сейчас все зависело от точности глаза человека под водой, от четкости передачи его команды телефонистом на берег, от немедленного выполнения этого приказа на пирсе у шпилей.
В этот-то момент и свалился из-за облаков "юнкерс". Самолет спикировал прямо на Федора. Федор пристыл к палубе.
Смерть неслась стремительно и неправдоподобно увеличивалась, как на экране, и сквозь прозрачные круги пропеллеров выплевывала какие-то желтенькие огоньки. Федор не сразу понял, что это пулеметные очереди: он почему-то не слышал звука. А когда понял, в уши ворвался леденящий душу хохот пулеметов.
Огненной плетью хлестнуло перед глазами, и по палубе черкнули длинные синие огни. Какая-то неведомая сила кинула Федора от шланг-сигнала в кубрик, под призрачную защиту тонкой стенки.
Снаружи у кубрика прилип к этой тонкой стенке Толик. Он что-то шептал белыми губами. Федор на миг заметил его стеклянные глаза и тут же ясно увидел, как на мокрой стенке кубрика рядом с Толиком возникли разные черные звезды от разрывных пуль.
Не отдавая себе отчета, Федор повернулся навстречу страшному, возрастающему свисту идущего в пике самолета. Свист все ближе, и уже не свист, а густой, раздирающий душу вой рвал барабанные перепонки. Сквозь вой прорывался треск пулеметов. Пульсирующие рыжие жальца кололи глаза.
Казалось, пули — все до одной — летят прямо в сердце, и если еще жив, то только потому, что они пока не долетели.
Короткие пронзительные взвизги и чмоканье заглушали на мгновение все остальные звуки — это стегануло по палубе свинцовым дождем.
"Юнкерс" проревел над самой головой, показав желтое брюхо с большим масляным пятном. Толкнула в грудь тугая воздушная волна с теплым запахом бензина, пороховой гари и железа.
Василь Жигун в бессильной ярости бил по самолету из нагана, единственного оружия на катере.
"Юнкерс" делал новый заход.
И снова пулеметная трасса протянулась прямо к сердцу. И ты один на целом свете, один против неотступной смерти!
И Федор закричал. Дико, отчаянно, разрывая голосовые связки...
Немец был или плохим стрелком, или торопился безнаказанно расстрелять беззащитный катер. Пулеметные очереди с бульканьем прошивали по бортам воду; одной из них срезало флаг на рее.
Жигун вскарабкался на рубку, подвязал на фалах флаг и выпустил последний патрон.
Немец, видимо, тоже расстрелял все кассеты, еще раз упал в пике, играя на нервах, и ушел, бросив напоследок какую-то трубу, которая, как ни странно, угодила на катер и рикошетом ударила Толика.
И только когда мелкой мухой пропал в небе самолет, когда потух в ушах звук вражеского пулемета, оттаял Федор.
"Жив! Жив!" — Федор захлебнулся от счастья.
Собственно говоря, все было, как и до самолета, только траулер был посажен на кильблоки, только... только на шланг-сигнале вместо него, Федора, стоял Степан и вытаскивал из воды Бабкина.
Никто ничего не сказал, никто даже не покосился на Федора, но он почувствовал, что все видели, как он бросил свой пост.
— Как он нас, а! Как он нас!.. — похохатывал Толик нервным лающим смешком и вертел головой, тараща испуганно-радостные глаза на друзей.
— Все целы? — прохрипел Макуха с неузнаваемо серым лицом.
— Все, — отозвался Жигун. — Вот Малахов только...
— Так сказать, контузия, — растягивал в улыбке непослушные губы Толик и по-детски подосадовал: — Хоть бы пулей, а то трубой какой-то...
Все невольно улыбнулись, глядя на обалдевшего Толика. И хотя Федор отлично понимал, что улыбаются не ему, губы его сами непроизвольно растягивались в унизительную и заискивающую улыбку. Ему хотелось быть равным среди товарищей, вот так же, как Жигун, вертеть пустой барабан еще не остывшего нагана, или, как Мухтар, жадно насасываться дымом первой цигарки, или вытаскивать на трап Бабкина, как Степан.
Вот тогда-то и услышали ребята за спиной неузнаваемый, с придыханием голос.
— Хлопчики... жгет...
Мертвенно-бледное лицо мичмана странно заострилось и на глазах покрывалось испариной. Происходило что-то страшное. Ребята кинулись к Макухе.
— Ничего, ничего, — почему-то шепотом говорил Толик и прыгающими руками старался поддержать мичмана, а тот бессильно запрокидывался назад.
— Ось, "отозвався казак", — прикрыл синеющие веки Макуха. — Гарный хлопчик...
И вдруг забеспокоился:
— Подважьте голову... море гляну... хмара застит.
Его подняли.
Медленно-медленно обвел мичман взглядом серо-синюю стынь, неожиданно сильно выпрямился и отчетливо сказал:
— Ось, дивитись, як все просто. Був мичман Макуха — та вмер.
И умер.
Федор тупо глядел на небритый подбородок мичмана, на явственно проступающую сквозь бледность лица синеву и никак не мог осознать до конца, что случилось.
Толик Малахов вскинул сжатые кулаки вслед исчезнувшему самолету и исступленно кричал, захлебываясь рыданиями:
— Гад! Гад! Гад!..
Когда рядом случается смерть, меняются вдруг все масштабы.
В первую ночь без Макухи Федор пересматривал свою жизнь.
Только теперь он задумался над вопросом, который задал когда-то отец: "Что за поколение ваше?" Что за поколение, которое удивляло и мичмана?
Ни голода, ни холода не знало оно. Ни бурь революции, ни гражданской войны, ни коллективизации. Но в детстве все это было еще рядом, особенно коллективизация. В детстве весь мир резко делился на красных и белых. В каждом толстом и чисто одетом человеке в шляпе и галстуке подозревался буржуй. Детскими играми были игры "в Чапаева", "в гражданскую войну". Слова "ревком", "комбед" не были историей. Членами этих ревкомов и комбедов были их отцы. Ребята не видели коммунистов, убитых из кулацких обрезов, но запомнили самих кулаков по еще не пожелтевшим и не снятым со стен плакатам.
Они не все понимали в классовой борьбе, но, едва научившись писать, старательно выводили: "Товарищи, будьте бдительны! Враг не дремлет!" — и рисовали кулаков с тупыми обрезами.
Это они в школьных хороводах после "Каравай, каравай, кого хочешь выбирай" пели: "Мы — мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути".
Это они ходили на еще непривычные колхозные поля пропалывать свеклу от осота и жабрея.
Это им отцы в свободную минуту рассказывали про гражданскую войну, про буденновскую конницу, про партизан, и перед глазами сверстников Федора вставала тревожная, суровая и романтическая юность отцов.
Отголоски недавно отгремевших войн и только что закончившейся коллективизации были во всем: и в сабельных шрамах отцов, и в ночных поджогах колхозных амбаров, и в падеже скота, и во вредительстве на производстве.
Судили Димитрова — и ребята вместе с отцами жадно слушали вести из Германии, играли "в суд Димитрова", и никто в этой игре не хотел быть фашистом.
Истекала кровью Испания — и ребята, сменив любимые буденовки на "испанки", сжимали крепкие кулачки: "Но пасаран!" ("Они не пройдут!") и пели "Бандьера Росса".
"Придет время, — говорил Федору отец, — и летосчисление будут вести не от Рождества Христова, а от первого залпа "Авроры", от начала нашей жизни".
Но где в этой жизни заложены основы его, Федора, подвига, о котором он всегда мечтал? Макуха говорил, что подвиг подготавливается всей жизнью человека. А у Федора? Что у него за жизнь? Подготовила ли она его к подвигу? Был сыт, одет, трудностей не знал, что такое работа — тоже. Родители, помня свое тяжелое детство, жалели: "Мы детства не видели, пусть хоть они увидят". А Зоя Космодемьянская? А Вася? Они тоже жили такой же жизнью.
И все же, где закладывался фундамент человека высокой пробы?
Может быть, в том случае с перочинным ножичком? В перламутровой оправе, с двумя лезвиями и штопором. Какой мальчишка мог бы равнодушно пройти мимо этой вожделенной мечты любого пацана! Им можно стругать палку, играть "в ножичек", выковыривать дробь из стены сарая, куда стреляли осоавиахимовцы; чистить морковку, забивать гвозди, да мало ли еще куда годилось это лучшее и универсальное изобретение человечества! И маленький Федя стащил его с крыльца соседа.
Отец случайно обнаружил у сына этот ножичек. "Чей?" — "Нашел". — "Где?" Федя запнулся. Под внимательным взглядом отца нестерпимо запылали уши. "Та-ак... — протянул отец. — Посмотри-ка мне в глаза". Федины глаза почему-то никак не могли заглянуть в светлые отцовские и все норовили вильнуть в сторону. "Та-ак... — раздумчиво повторил отец. — Честные глаза вбок не глядят, Федор". Он тогда впервые назвал сына взрослым именем: Федор. "Не думал, что у меня сын — вор". — "Я не воровал, — пролепетал Федя, ошеломленный такой оценкой его поступка. — Я просто взял". "Взять без разрешения — значит украсть. Отнеси ножичек и скажи: Я украл у вас ножичек. Я совершил позорный поступок".
Маленький Федя отнес ножичек. Может быть, именно это и было величайшим подвигом в его детской жизни; и, может быть, именно тогда и был заложен первый камушек фундамента человека? Или, может, это заложено в детских играх "в Чапаева" и в походах в лес в ненастную погоду? Может, оттуда вынес свое мужество старший брат?
Как только начиналась гроза, Васька с восторженно блестевшими глазами лихорадочно шептал: "Ух, полыхает! Айда!" — "С ума посходили! — прикрикивала мать. — Куда в такую погоду?" А отец усмехался в усы: "Шагайте, человеки".
И они шагали.
Васька тряс куст черемухи — и целый ушат воды обрушивался им на головы. "Штормовать далеко море посылает нас страна!" — орал в восторге брат. Он мечтал стать моряком.
Федя жаловался, что продрог. Васька презрительно фыркал: "А в Ледовитом океане знаешь как? А Нансен через всю Гренландию на лыжах махнул! Ему тепло было?!"
По иронии судьбы к Ледовитому океану попал Федор, а Вася стал сапером в Крыму...
Федор вдруг представил себе отца. Где он? Что делает? Письма идут так долго...
Отец. Он не запрещал нырять в воду с высокого моста, но поднимал скандал, если сын забывал надеть пионерский галстук, прощал начисто располосованные на заборе только что купленные штаны, но строго наказывал за загнутый листок в книжке. Особенно непримирим был к обману, к невыполнению долга.
Вася ушел на фронт в первые же дни войны, а осенью Федор вместе со школой уехал в колхоз на уборку. И через неделю сбежал оттуда домой.
На другой день отец привез его обратно и вечером, когда колхозники и школьники собрались перед клубом послушать последние известия по радио, втолкнул Федора в круг и сказал: "Вот дезертир. Его старший брат на фронте, а он бьет ему в спину ножом. Побег с колхозного поля — это удар в спину нашей армии".
Отец сказал: "Тот, кто убежал сегодня с картофельного поля, завтра убежит с фронта". И презрительно хлестал сына обжигающими словами: "Ты мечтаешь стать летчиком, бить немцев. Какой из тебя летчик, если ты не захотел поработать здесь, испугался трудностей! А что ты будешь делать на фронте? Ты сбежишь от первого выстрела!"
Школьники были потрясены этим судом не меньше Федора.
Если бы кто-нибудь другой бросил свой пост, Федор назвал бы его трусом. Отец говорил: "Свои и чужие поступки меряй одной мерой. Скидок на свое не делай". Значит, и он, Федор, тоже трус.
"Подвиг — категория нравственная. Подвиг совершает лишь тот, кто идейно и морально подготовлен к благородному отречению", — так говорил капитан первого ранга на Байкале, когда отправлял своих воспитанников по флотам.
Значит, другие морально подготовлены к подвигу, а он, Федор, нет?! Почему? Потому, что подвиг в жизни — это не красивая мечта! Подвиг связан с риском, пахнет кровью! Легко придумывать себе подвиги, рисоваться перед собой: "Безумству храбрых поем мы песню!" — а как попал под обстрел, так и растерял всю придуманную смелость.
Макуха остался у телефона, смертельно раненный в живот. Молчал потому, что надо было закончить работу, вытащить из воды Бабкина и... не испугать их.
А Степан? Федор втайне считал себя выше, умнее его и, конечно, более способным на подвиг. Оказалось наоборот. И никто Степану не приказывал. Он сам выскочил из кубрика и бросился к шланг-сигналу. А скажи ему, что подвиг — категория нравственная, не поймет. Спроси его, что такое Родина, будет потеть, пыхтеть и не объяснит.
Отец говорил, что поколение Федора держит экзамен. Неужели он, Федор, провалится на этом экзамене?..
Хоронили Макуху.
К удивлению Федора, на похороны пришло много посторонних людей: тут были и рабочие с судоремонтного завода, и рыбаки, и капитаны траулеров, и даже адмирал, имя которого было широко известно во флоте и который оказался личным другом Макухи. Суровые, молчаливые, шли они за гробом. Падал снег на непокрытые головы, и казалось, люди седеют на глазах.
Макуха лежал в гробу в новом кителе, гладко выбритый. Федору, привыкшему видеть мичмана в старом кителе и со щетиной на подбородке, казалось, что хоронят кого-то незнакомого. На красных подушечках несли ордена и медали мичмана, о которых Федор и не подозревал. Наград было много. Даже иностранные: английская медаль "За боевые заслуги" и какой-то орден, большой, блестящий и плоский.
Только на похоронах Федор понял: у Макухи была большая, наполненная значительными событиями жизнь, о которой молчаливо говорили ордена и все пришедшие на похороны люди.
Спустя несколько дней после гибели Макухи на судоремонтный завод привели группу немецких военнопленных.
два автоматчика покуривали цигарки, поглядывали на работающих немцев, изредка беззлобно покрикивали на них.
В грязно-зеленых шинелях со свежими метками от споротых нашивок и петлиц, немцы усердно таскали шпалы, рельсы: меняли испорченные бомбежкой пути для слиповой тележки.
Это были тирольцы, фашистские егеря, "герои Нарвика и Крита" из корпуса "Норвегия" генерала Дитла. Они прошли специальную подготовку ведения войны в горах. Теперь эти хваленые "герои" без погон и знаков различия были просто серой покорной толпой.
Федор впервые видел живых фрицев и с любопытством и неприязнью наблюдал за ними. Особенно его раздражал рыжий немец с оставшимся на рукаве жестяным эдельвейсом — говорили, любимым цветком Гитлера.
"Ишь, гад! Оставил цветочек. Хоть этим доказать свою преданность фюреру. Вот такой рыжий сидел и в "юнкерсе", расстреливал нас! Убил Макуху. Такой вот убил Васю! Такой вот..."
Слепящее чувство ненависти захлестнуло Федора!
И надо же было так случиться, что, проходя мимо, этот немец задел Федора.
— Ты чего, гад? — сквозь зубы процедил Федор, чувствуя, что сейчас сорвется.
Немец что-то залопотал.
— Прощенья просит фриц, — язвительно сказал Женька. — Вежливый. Дать ему по сопатке, сволочи!
Минуту назад Федору и в голову не приходила мысль о таком способе мщения за Васю, за Макуху, но, услышав слова Женьки, почувствовал, как всколыхнулось в нем что-то. То ли отражение этого чувства появилось у него на лице, то ли еще как, но немец понял состояние Федора и, остерегаясь, поднял руки. Федор неожиданно для себя, испытывая мстительно-радостное чувство, ударил пленного в лицо.
— Вас ист дас? — воскликнул немец.
— Эй-ей! — крикнули враз автоматчики. — Ты чего, моряк? Так не положено!..
Быстро подошел лейтенант Свиридов. Жестко сказал:
— Десять суток строго ареста!
Федор, недоумевая, смотрел на лейтенанта.
— Повторите, матрос Черданцев! — зазвенел голос Свиридова.
— Есть десять суток строгого ареста, — машинально повторил Федор.
На четвертый день ареста Федора начальником караула заступил лейтенант Свиридов.
— Ну как, герой, — спросил Свиридов, входя в камеру, познаешь мир?
Федор промолчал.
— Подумал?
— Чего думать? Мало я ему дал.
— Лежачего бить — геройства мало.
— А что, мне с ним целоваться? — вызывающе спросил Федор. — Он, может, моего брата убил!
— Может быть. Может, и моего отца тоже. — Лейтенант сел на голые нары, вытащил пачку папирос, но раздумал, положил обратно в карман. — Арестованным курить нельзя, и я не буду, чтобы на равных быть.
"Равные! — внутренне усмехнулся Федор. — Посадил, да еще о равенстве толкует".
Свиридов оглядел голые стены камеры и сказал:
— Место не особенно подходящее для беседы, но все же как раз для этого я и пришел. Парень ты образованный, начитанный, а вот есть у тебя пробел, герой.
Вытащил пачку папирос и снов сунул ее в карман.
Федор поморщился: "Чего он "героем" понужает?"
— Ну, скажи начистоту, как думаешь: прав ты или нет?
— Прав.
Лейтенант внимательно посмотрел на Федора, и, хотя ничего не сказал, но Федор вдруг почувствовал потребность оправдаться.
— Он, может, Васю убил, а я его раз по морде смазал и уже не прав? Всез их надо!..
— Всех?
— Всех!
— Так уж и всех?
— А что?
— Ну, а Тельмана? Вильгельма Пика, других немецких коммунистов?
— При чем тут они?
— Тоже немцы. Ты же говоришь: всех!
— Они — антифашисты, а эти — фашисты! — выкрикнул Федор.
— Не все.
— А может, этот рыжий как раз фашист!
— Может.
— Так в чем же дело? — опешил Федор. — В чем же я не прав?
— В том, что ударил пленного.
— Да не все ли равно: пленный или не пленный! Фашист есть фашист!
— Нет, не все равно. пленный и солдат — разница огромная. Особенно у немцев. Ты ненавидишь их за то, что они убили твоего брата. Это твои личные счеты с ними. А ты подумал, почему твой брат совершил подвиг? Подумал, что он совершил его не ради себя — в этом случае у него бы не получилось, — а ради своих товарищей, ради всех нас, во имя своей родины? Понимаешь?
Чем-то напомнил лейтенант в этот момент Федору отца. То ли словом "понимаешь", что любил говорить отец, то ли непоколебимой верой в то, что говорил.
— Ты ударил немца ради своего личного мщения за брата. Ты о другом не думал.
— Думал. О Макухе думал, — запротестовал Федор.
— О Макухе, может быть. Но так или иначе, ты совершил поступок, недостойный советского моряка. Ты унизил себя. Парень ты неглупый и должен понять, что уронил ты высокую честь Советского Союза, именно всего Советского Союза, а не только свою личную. Не удивляйся! Если хочешь знать, этим ударом ты уподобился самому немцу, ты поступил так, как поступают они. Понимаешь, война была содержанием жизни немцев из поколения в поколение. Злоба, душевная опустошенность, садизм поощрялись. Немецкий солдат привык видеть мир в каске и с оружием в руках, привык верить, что он господин, а другие народы — неполноценны, рабы, привык верить в силу автомата. А нам надо, чтобы он поверил в человечность человека. Надо, чтобы пленный понял, что жил он неправильно, что был орудием в руках негодяев, понял, что он был обманут, сбит с толку. А ты ему в зубы! Сейчас перед ним стоит сложнейший в его жизни вопрос: "Как быть дальше? Как жить дальше?" Сейчас он впервые в жизни САМ принимает решение. Понимаешь, САМ! Раньше за него думал фюрер. Ему так и говорили: "За тебя думает фюрер. Ты выполняй приказ". И он выполнял. Слепо, не думая. А сейчас он ДУМАЕТ! САМ! И наша обязанность помочь ему думать. А ты в зубы! Сейчас происходит процесс нравственного воспитания немца. Когда он поднял руки и закричал: "Гитлер капут!", то это был конец в его прежней жизни. И начало новой. Я недавно слышал песню пленного. Не нацистский марш и не фривольную солдатскую песенку, а песню — думу о родине. Ты только вдумайся, пленный сочиняет песню! И какую! О родине, о любви, о мире! Сейчас он не солдат, которого ты должен убить на фронте, сейчас он твой пленный. И надо, чтобы, когда вернется из плена, начал он строить такую же жизнь, какой живешь ты.
— Освободи его, он опять за оружие возьмется, —— больше из упрямства, чем из внутреннего убеждения, сказал Федор.
— Если так будем обращаться, возьмется. Вот и надо, чтобы больше он никогда не взялся за оружие, чтобы стал другом, а не врагом.
Водолазы получили приказ выйти на разгрузку американского транспорта. Его затопили в заливе немецкие бомбардировщики.
Перед отходом на задание Бабкин притащил на катер бухту новенького манильского каната.
— На! И помни мою доброту, — сбросил Женька с плеч бухту.
— Откуда? — обрадовался Жигун, давно мечтавший именно о таком канате.
— Сорока на хвосте принесла.
— Какая сорока?
— А такая: черная с белым.
— Сороки — они воровки, — посерьезнел Василь. — Тащи-ка ты его обратно.
— Да ты чего? — удивился Женька. — Сам говорил: где достать?
— Тащи обратно, сорока!
Женька в сердцах выматерился, взвалил на плечи бухту и исчез.
Через полчаса вернулся.
— Порядочек. Оптом пошел. Чистоплюи.
Где он свистнул канат и куда сплавил, так и осталось тайной. Работа по разгрузке транспорта нудная: набивай вместительную сетку консервами и кричи по телефону "Вира!" Пока одну сетку тащат вверх, набивай вторую. И так без конца...
Днем работали, вечером скучали: катер стоял на рейде. Сидели на корме, поглядывали на берег, подсчитывали: скоро ли кончатся эти проклятые консервы!
Как-то вечером после ужина Женька вытащил банку со сгущенным молоком.
— Прошу, на десерт.
Ребята не отказались, уплетали за обе щеки.
Женька, как щедрый хозяин, потчевал товарищей. Степан поинтересовался:
— Дополнительный паек сэкономил?
Женька хохотнул:
— За кого ты меня принимаешь?
— Откуда тогда? — перестал есть Степан.
— Оттуда. — Женька топнул ногой по палубе. — Бог послал. Морской.
Толик поперхнулся, а Федор почувствовал приторную горечь во рту.
— Та-ак... — протянул Степан и отложил ложку. — Причастились, значит. А ну, забирай свои баночки и катись к своему богу!
— Кого ты из себя ставишь? — обиделся Женька. — Подумаешь, чистоплюй! Все берут. Откуда таможенникам знать, сколько их там, этих банок? Я же не продаю! Я для всех. Что мы, не имеем права попробовать?
— Ты о себе говори.
— А ты тоже за всех не страдай! Не хочешь — не ешь. Что, я их у тебя взял? У него? — тыкал пальцем в ребят женька. Ребята молчали. — все берут, дуроломы! Чего вы из себя корчите? Все берут.
— Нет, не все, — сказал Жигун. — Мы не берем и тебе не дадим.
— А-а, черт с вами, малохольные! — махнул Женька рукой, сгребая банки. — Сам съем.
— Правильно, — одобрил Жигун. — Ешь сам. Я сниму тебя с довольствия на катере.
— Как снимешь? — оторопел Женька. — Не имеешь права.
— А молоко брать имеешь право? Так что будем квиты.
Женька думал, что это шутка. Но дело обернулось всерьез. Ребята не давали ему еды. А так как катер стоял на рейде, пожаловаться было некому. Женька два дня питался сгущенным молоком, которого припас порядочно. После этого случая при одном слове "молоко" он бледнел и чувствовал тошноту.
На отрядном комсомольском собрании принимали в комсомол Степана Кондакова.
Комсорг отряда Ласточкин зачитал заявление Кондакова и попросил его к столу. Степан подошел к столу, покрытому красным сукном, за которым сидели лейтенант Свиридов, Ласточкин и Толик Малахов — член комсомольского бюро.
— Расскажи свою биографию, — сказал Ласточкин.
Степан переступал с ноги на ногу. И во всей медвежьей фигуре Степана было столько беспомощности, что Федор подумал: "Чего он, чудак, так волнуется?"
— Ну давай, чего ты? — нетерпеливо шепнул Ласточкин. — Рассказывай.
Степан откашлялся и неожиданно сказал:
— Сестренки у меня есть, четыре. Маленькие...
Степан запнулся, увидев улыбки товарищей. Федор разглядел в руках Степана треугольник письма.
— Мать есть. Отца нету. В финскую убили...
— Ты биографию давай! — подсказал Ласточкин. — Когда родился, где и прочее.
Степан угрюмо посмотрел на него и ответил:
— Я и говорю: сестренки дома остались. Маленькие. Самая старшая в школу нынче пойдет, а есть нечего. Вот...
— Да ты родился-то когда? — в отчаянии взъерошил кудри Ласточкин.
Он терпеть не мог отступлений от раз заведенного порядка.
— Чего родился? — начал сердиться Степан. — Родился, когда и все, в двадцать шестом. Я говорю: сестренкам есть нечего, а мы тут сало, масло... Как паны. И деньги еще...
Горячий, подвижный, как и все южане, Ласточкин вскочил и нетерпеливо спросил у всех:
— Товарищи комсомольцы, кто будет выступать насчет кандидатуры Кондакова?
— Подождите, Ласточкин, — вмешался лейтенант Свиридов. — Дайте Кондакову высказаться.
— Я все сказал, — буркнул Степан и попер медведем на место.
Ласточкин только руками развел, по губам Свиридова скользнула сдержанная улыбка, но глаза были серьезные.
— Товарищи комсомольцы, кто будет говорить? — снова спросил Ласточкин.
— Я буду, я скажу, — поднялся Толик. — На Байкале бревно меня чуть не задавило. Если бы не он, задавило б. На него можно положиться. Принять его надо.
Толик сел.
— Кто еще? — спросил Ласточкин.
— Я еще, — неожиданно для себя сказал Федор. — Я тоже, чтобы принять. Смелый он. Я... я струсил тогда, когда мичмана убило, а он... он смелый.
Федор так же внезапно сел, как и встал. У него взмокла спина и колотилось сердце.
Кондакова приняли единогласно.
Потом Ласточкин говорил, что нельзя терять время и надо учиться, как это делает Малахов. И что годы идут, а некоторые только и думают, как бы попасть на танцульки да в "козла" забивают.
Собрание уже кончилось, когда Степан попросил слова.
— Я насчет подводных часов. Насчет оплаты. Не много ли нам платят? И вообще, надо ли? Мы ведь служим, а не деньги зарабатываем. Нас кормят, поят, одевают, водку дают да еще и деньги платят. Другие матросы: радисты, мотористы... не получают таких денег, а служат вместе с нами, в одних условиях. А восстанавливать силы, которые под водой, значит, теряем, нам дополнительный паек дают, сало, масло... А деньги еще зачем? Не надо платить эти деньги. Пусть они идут на оборону или там в тыл... ребятишкам.
Степан сел под любопытными взглядами матросов. Ласточкин собирался разразиться восторженной речью в поддержку Степана. Но его опередил лейтенант Свиридов, попросив разрешения выступить.
— Предложение матроса Кондакова, — начал лейтенант, — очень интересное, патриотическое. Но у комсомольского собрания нет полномочий решать такие вопросы: отменять или не отменять оплату подводных часов. Это дело командования и... вообще правительства. Я предложу другое: собрать деньги на постройку водолазного катера. Катеров не хватает. Давайте соберем деньги и попросим командование построенный на эти деньги катер назвать "Североморский водолаз". Как вы считаете, комсомольцы?
— Правильно, — рубанул воздух рукой Ласточкин.
Собрание зашумело.
— Соберем!
— Голосуем!
Степан снова поднялся.
— Я еще скажу. О приписке подводных часов. Здесь все зависит от совести старшины водолазной станции. Водолаз пробудет в воде час, а ему записывают минут десять-пятнадцать лишних, пока его раздевают, и получает он, как за полтора часа.
— примеры нужны, Кондаков, — вставил Свиридов. — Иначе это голословно.
— Можно и примеры. Старшина Демыкин приписывает часы себе и своим водолазам.
— Неправда! — выкрикнул Демыкин.
— Нет, правда! — повернулся к нему Степан. — Могу доказать. В рыбном порту причал ремонтировали — катера наши бортами терлись. Пойдем под воду с тобой вместе и выйдем вместе, а часы написаны разные. Я это нечаянно узнал. Ваш журнал подводных часов в руки попал. Смотрю: ходили вместе под воду, а часы разные стоят. Следить я тогда начал. И оказалось, что приписываешь ты не только себе, но и Коптяеву с Соловьевым.
— А ты пожалел, что тебе меньше? — тихо процедил Демыкин, вытирая вспотевший лоб.
— Ты громче говори! Чего шепчешь! — покраснел Степан. — Пусть все слышат. Да, я пожалел. Только не о том, что меньше тебя получаю, а о том, что не в штрафной роте ты! Люди жизнь на фронте отдают, ребятишки дома голодают, а вы тут часики приписываете Да вас за это... — задохнулся Степан, — расстрелять мало!..
Бездонные трюмы транспорта разгружали от консервов, ботинок, кожи и брусков меди. Работали день и ночь. Забыли, когда и на берегу были.
Но однажды в кубрик ворвался Женька и заорал:
— Кореша! Командование расщедрилось и отвалило по пять часов уволниловки. В восемнадцать ноль-ноль зайдет рейсовый катер, а в восемнадцать тридцать будем в Мурманске. Наводи шик! Сегодня танцы в клубе рыбаков.
Насвистывая, перебрасываясь шутками, матросы принялись чиститься, гладиться и драить пуговицы. Толик решил даже побриться и критически рассматривал в зеркало первый пух на подбородке.
Женька минуту глядел на него, потом подмигнул ребятам и сказал Толику:
— Ну и зарос ты! Чертовски! Как старый морской волк в дальнем плавании. Дай-ка я тебя обработаю, как в лучшей парикмахерской Лондона.
— Давай, — согласился Толик. — Сделай мне норвежскую бороду.
— Пожалуйста, — раскланялся Женька. — Вы, милорд, прекрасно заросли этим цыплячьим пухом, а мы из него сделаем вам бороду египетского фараона. Разинь-ка рот пошире!
Толик брился первый раз в жизни и открыл рот. Женька сунул ему туда густо намыленный помазок. Толик инстинктивно сжал губы, а Бабкин медленно, с горящими от удовольствия глазами вытащил изо рта Толика уже хорошо очищенный помазок.
Толик какое-то мгновение ошалело хлопал глазами, потом стал ругаться. Изо рта его летели радужные мыльные пузыри.
Ребята хохотали до изнеможения. И только когда увидели на глазах Толика слезы, насупились.
— Ты эти штучки брось! — угрюмо предупредил Степан.
— Шуток не понимаете? — невинно спросил Бабкин. — Ходите, будто по сто лет вам! Страшно серьезные. То нельзя, другое не делай. Как надзиратели.
— Все равно брось. Поганые эти штучки, — все больше мрачнел Степан.
— Ну, а ты идейным прямо на глазах становишься, — усмехнулся Женька. — Только приняли, а уже права качать начинаешь.
Назревала ссора. Хорошо, что заглянул вахтенный и подстегнул:
— Рейсовый показался! Выходи на построение!
Увольняющиеся на берег построились на корме.
Толику в этот день не везло.
Лейтенант Свиридов вывел его из строя за клинья в брюках. Вывел и Мухтара.
— Клешники лишаются увольнения, — сказал Свиридов, — чтобы не портили своим видом улиц города и не позорили флот.
"Вот черт! — думал Федор. — Совсем недавно Толик клинья вставил — и, надо же, углядел! Как бы моих не заметил".
У Федора тоже были клеши, но не со вставными клиньями, как у Толика, а сшитые по заказу. Женька заказывал знакомой портнихе в Мурманске, заказал и ему. А как скрыть ширину брюк в строю, Федор знал. Для этого надо только чуть оттянуть брюки назад так, чтобы носки ботинок были хорошо видны, и сжать колени. Когда дежурный офицер идет вдоль строя, он смотрит на ботинки. Если их не видно из-под брюк — значит, клеш, если носки ботинок хорошо виднв — значит, ширина брюк нормальная. Так и стоял сейчас Федор. Рядом затаился Женька. Свиридов прошел, ничего не заметив.
— Пронесло! — шепнул Женька...
Рейсовый отвалил от водолазного катера, и ребята сразу же спустились в кубрик. Федор остался на палубе.
Прислонившись спиной к рубке, Федор задумчиво глядел на редко мигающие огни береговых постов. Справа и слева угадывалась чернота сопок, в лицо приятно бил оттепельный ветер. Опять пахнуло весной. И опять тоскливо и сладко щемило сердце.
С этим чувством Федор и вошел в фойе клуба рыбаков.
И сразу же увидел Нину.
И настроение испортилось: Нина танцевала с Демыкиным.
Демыкин приветливо помахал рукой и, ловко лавируя между танцующими парами, легко и свободно повел Нину к Федору с Женькой.
— Салют, славяне! — крепко пожал руки Демыкин. — Только причалили? — И, оглядевшись, спросил кисло: — А этот ваш борец за правду не пришел?
— Степан-то? — спросил Женька. — Нет, на вахту заступил.
— Жаль! Поговорить бы надо.
Граммофон кашлянул и заиграл "Амурские волны".
— Ниночка, вальс! — улыбнулся Демыкин, и они первыми начали танец.
Федор смотрел, как легко и плавно кружились они, стройные, красивые, и вдруг понял, что делать ему на танцах нечего, не умеет он танцевать.
Женька его знакомил с какими-то девушками-зенитчицами, что-то шептал на ухо и, наконец, ткнул в бок кулаком:
— Действуй! Не будь телком!
И Федор увидел, что он держит руку толстенькой курносой зенитчицы. Граммофон на сцене уже томно выводил: "Утомленное солнце нежно с морем прощалось..."
— Я плохо танцую, — сказал Федор.
— Я тоже, — бойко ответила зенитчица и положила руку на плечо Федора.
Федор глядел в толпу танцующих, где мелькала русая голова Нины.
— Вы не слушаете меня? — сказала зенитчица, и белесые бровки ее обиженно поднялись вверх.
— А? Слушаю, — очнулся Федор. Почему он не слушал девушку, он и сам не знал, да и думать вроде ни о чем не думал.
Танго кончилось, все кинулись к облюбованным местам. Женька, увидев подходящего Федора, с заговорщическим видом поманил за собой. Вывел из клуба, за углом сунул в руку бутылку:
— Пей!
Федор хлебнул, по терпкому вкусу определил: ром.
— Это тебе для храбрости. Зинка сговорчивая вообще-то... — толкнул в бок Женька.
— Какая Зинка? — не понял Федор.
— Хо! — удивился Женька. — С кем танцевал-то? Ты давай шуруй! Время в обрез. Хлебнешь еще?
— Хватит.
— Ну, как знаешь...
Федор посмотрел, как Женька, запрокинув бутылку, выливал ее содержание себе в горло, как тускло поблескивает в темноте бутылка, и снова на душе стало тоскливо.
В духоте Федора развезло. Он стремился пробиться к русой голове, мелькающей в толпе. А когда пробился, увидел, что это не Нина.
Оглядел зал. Нины не было.
Партнерша тянула его за рукав. Пора было уходить. Зина просила, чтобы он ее проводил.
Но как только вышли из клуба, так сразу попали в грохот зенитных пушек.
— Ой! — пискнула Зина. — Наша батарея бьет! — И растворилась в темноте, не попрощавшись.
По небу, сцепившись, ползли два дымчато-голубых луча прожектора, и в месте их перехлеста что-то сверкало.
— Самолет, — сказал кто-то рядом. — Сейчас дадут!..
Вокруг посверкивающей точки стали появляться пухлые облачка, потом вспыхнул маленький огонек, и все заволокло черным облаком.
— Влепили, в точку! — сказал облегченно тот же голос.
Федор пошел в порт на рейсовый катер. Женька куда-то запропастился. Наверное, пошел провожать свою партнершу по танцам. А Нина почему так рано ушла? И Демыкин. Неужели и Нина... сговорчивая? Горькая обида наполнила сердце. Все они такие, "эрзац-матросы"! Правильно Женька говорит: все они одинаковые! И она такая же! Такая же!..
Федор шел к порту, мысленно давая обидные прозвища Нине.
Он подходил к Каботажке, когда услышал хриплую брань. Прислушался: бранились не на русском языке. "Союзнички чего-то не поделили", — подумал Федор и, пройдя несколько шагов, направил лучик фонарика вперед. Лучик вырвал из темноты двух американских офицеров и негра.
Офицеры били негра.
— Эй! Что вы? — сказал Федор, быстро подходя к иностранцам.
Офицеры уставились на Федора, осветив его, в свою очередь, фонариками. Поняв, что перед ними не патруль, а всего-навсего матрос, офицеры снова принялись за негра.
— Эй! Да вы что! — опешил Федор.
Тогда один из офицеров, постарше, с усами, на ломаном русском языке сказал:
— Это негр, камрад. Негр.
— Ну и что? — совсем растерялся от такого довода Федор.
В ответ офицер помоложе нанес Федору прямой удар в челюсть. У Федора из глаз брызнули искры, он отшатнулся. Но еще более сокрушительный удар сшиб его с ног.
"Что они, сволочи?" — подумал он, сжимая сильнее фонарик в руке.
Пока он поднимался, все изменилось. Вмешался кто-то еще. Про Федора забыли. Он осветил фонариком дерущихся и увидел Женьку Бабкина, который яростно дрался, матерясь на чем свет стоит.
Не успел Федор прийти Женьке на подмогу, как от Женькиного пинка в пах переломился надвое офицер постарше и стал медленно оседать. Тот, помоложе, получил удар в ухо, и, застонав, закрутил головой.
— Рвем отсюда! — крикнул Женька.
Последнее, что заметил в луче фонарика Федор, был негр, испуганно вращающий белками.
— Тэ-экс... отдышался Женька в порту. — Морской порядочек! Этот, с усиками, без наследников останется.
Федор вспомнил мучительную гримасу офицера, получившего пинок в пах, и содрогнулся от мысли, что Женька покалечил человека.
— Зря ты его так...
— Чего? — Женька даже остановился. — Да они б тебя, если б не я!.. Они б тебя, лежачего, в котлету превратили. Жалостливый какой! Посмотрите на него! — кипятился Женька. — Думаешь, они б тебя пожалели?! Говори спасибо, в ножки кланяйся, дурак! Этот молоденький тоже слегка оглохнет. Смотри, чем я его!
Женька осветил руку. На пальцах тускло блеснул свинцовый кастет.
— Ну как на втором фронте?
Федор понял, что он о зенитчице.
— Никак.
— Боишься ты их, что ли?
Федор промолчал.
— Учти: бабы любят нахальных, — настаивал Женька. — Философию тут в сторону, больше руками действуй. — И беспечно добавил: — А я по морде заработал. Такая смелая с виду, а дальше шинели ни-ни. Время только потерял. Где катер-то?
Друзья прошли по пустынному причалу, не сразу заметили торчащую на уровне настила мачту рейсового. Был отлив, катер болтался где-то внизу.
В кубрике, где уже битком было набито матросов. Женька живо нашел себе и Федору место и, устроившись, подмигнул:
— Соснуть бы сейчас минут шестьсот!
— Слушай, — вполголоса сказал Федор. — А ведь нам трибунал будет, если узнают про американцев.
— Хо! Кто видел? Шито-крыто! Не дрейфь! В крайнем случае рви тельняшку, пуп царапай и кричи: "Моя хата с краю, ничего не знаю!" А потом мы делали благородное дело — за негра заступились. Интернационализм, солидарность!
Женька длинно, с удовольствием зевнул:
— Приедем — толкнешь.
И уснул. Ром брал свое.
А Федор сидел, не вслушиваясь в голоса и смех матросов, и на душе было нехорошо: не то из-за иностранцев, не то из-за Нины, не то еще отчего.
Случилось это в марте, когда над краем земли бушуют шторма, воют метели и, поднимая сыпучие тундровые снега, носятся осатанелые ветра.
На Студеном море неистовствовал сквозняк. Пронзительно и тоскливо кричали чайки, уносимые бурей от берегов.
Водолазы работали на подъеме американского транспорта, того самого, который до этого разгружали от консервов. День и ночь, сменяя друг друга, спускались в мутно-зеленую кипень. Промывали тоннели под днищем корабля, чтобы завести под корпус "полотенца" — стальные канаты. Потом к "полотенцам" принайтуют понтоны и продуют их сжатым воздухом. Воздух вытеснит воду из понтонов, и они всплывут, подняв корабль.
Тоннель, что промывал Федор, был самым глубоким и доходил почти до киля. В темноте, ориентируясь на ощупь по заклепкам на корпусе, Федор направлял мощную струю из гидромонитора. Ствол вздрагивал в руках, пощелкивала галька о днище.
Федор напевал вполголоса.
В тоннеле было спокойно и даже уютно, несмотря на абсолютную темь. Но ветер не свистит, ни жесткая снежная крупа не сечет лицо.
Достается сейчас Степану на шланг-сигнале! В сизо-молочной мгле виден только кусочек мутного моря за кормой, куда сбегают красные водолазные шланги. Их надо то подобрать, то потравить. Двухпалые перчатки намокают, замерзают и становятся жесткими и хрупкими, как стекло. Приходится их сбрасывать. Руки, ошпаренные водой и ветром, коченеют.
О корму то и дело бьют волны, брызги большими мутными каплями застывают на шинели. Шинель покрывается льдом и стучит, как жесть. "Норд" выдувает из нее последние остатки тепла.
На телефоне тоже не сладко. Толик, поди, топчется на одном месте, грея ноги. Ангина еще у него, хрипит.
— Алло! — прохрипел в телефон Толик. (Легок на помине!) — Которые там временные? Вылазь! Кончилось ваше время. Бабкин спустился.
— Добро, — отозвался Федор. — Пока он идет, я еще помою. Скажи, пусть прибавят давление на мониторе.
В это время раздался приглушенный хруст, и плотная волна ударила в спину. На ноги навалилась мягкая тяжесть. Наступила тишина, будто ватой заложило уши.
— Эй, что там? — крикнул Федор, пробуя пошевелить ногами. — Ноги придавило!
— Замылся, наверно, — помедлив, спокойно прохрипел Толик. — Осмотрись, чего кричать-то?
Федор ощупал вокруг себя, натыкаясь на стенки из грунта. Сверху — корпус судна, обросший ракушками, ноги засыпаны грунтом. Хотя и не очень давит, но не вытащить. Рядом — умолкнувшая пипка и обмякший рукав гидромонитора.
— Я в какой-то норе оказался.
— Воздух как?
— Шипит помаленьку. Прибавь. Монитор выключили, что ли?
— Твой заглох. Женькин работает. Сейчас он тебя пошурует.
— Прибавь воздуху-то!
— Ты там поэкономнее. — Толик помолчал. — Я тут, понимаешь, прохлопал, компрессор только включили. Лежи спокойно, не брыкайся! Женька тебя уже отмывает. Чудило гороховое — замыл сам себя! Идешь по моим стопам. Вот уж теперь я на тебе отыграюсь...
Замыть себя — дело не страшное. Это часто бывает, особенно Толик этим отличается. Потеряет ориентир и пошел сам себя замывать в тоннеле, перегонять грунт назад, закрывать для себя выход. Работал бы гидромонитор, Федор сам бы отмылся. Воздух тоже через несколько минут пойдет нормально. Толик —шляпа! — прозевал вовремя включить компрессор.
Федор еще не догадывался, о чем доложил наверх Бабкин. Произошло самое страшное: корабль дал осадку и придавил тоннель. Случается это крайне редко. Рукав гидромонитора придавило, а не мотор заглох, как соврал Толик. Шланг-сигнал тоже зажало, но каким-то чудом не совсем, и воздух помаленьку поступал.
Наверху пробили тревогу. Но кто мог помочь Федору?
С катера можно спускать только двух водолазов, двое их и было в воде. Это во-первых. Во-вторых, время пребывания на грунте для водолаза строго ограничено, и для Федора это время уже кончилось. В-третьих, в этот день к транспорту вышел только один катер. И, в последних, катер не имел рации, чтобы подать сигнал о помощи. А на флажковый семафор надежды мало: над заливом неслись снежные заряды.
Лейтенант Свиридов ломал голову: что делать? Пока что Бабкин отмывал Федора. А потом, когда истечет время пребывания под водой для Бабкина? Для того чтобы послать другого водолаза на смену, надо сначала поднять Бабкина. Но подъем с такой глубины продлится не один час, а за это время Черданцев... Что делать? Дать приказ Бабкину отмывать до конца — это значит рисковать жизнью обоих...
А Толик тем временем с веселой хрипотцой болтал в телефон:
— Тебе делать нечего, послушай, как я в деревню первый раз ездил и живую корову увидел. Думаю, раз она молоко дает, то и масло должна, только надо чтобы вымя поболталось как следует. Ну и как-то раз гнал бабкину коровенку до деревни галопом. Думаю: бабушка пойдет доить, а вместо молока — масло! То-то удивится! А бабка в избу прибежала, за сердце хватается: "Корова сдыхает! Загнал, окаянный!" Было мне на орехи. Ты слушаешь?
— Слушаю. Сколько прошло?
— Минут пять.
— Трави.
— Фу, какая невоспитанность! Я когда в детстве в углу стоял, время тоже медленно тянулось. Сейчас тебя выволокут, как котенка за хвост из-под кровати. Это ты ориентир потерял и замылся.
Нет, не мог он потерять ориентир, точно по заклепкам промывал, по шву на корпусе. Вот он, этот шов, вот заклепки. Все правильно. И потом... этот странный удар. Эта волна, будто что осело. И ноги придавило. Неужели?!
За коротким, как толчок, испугом, пришел настоящий тяжелый страх. Ужасающая догадка опалила Федора.
— Корабль сел, Толька?!
— Чего ты авралишь? Куда он сядет? Внизу камни!
Толик говорил еще что-то, но Федор уже не слушал. В ловушке! В могиле заживо! Воздух шипит еле-еле — значит зажало. Хорошо еще, шланг спиральный, а то бы передавило. Толька врет про компрессор.
"Конец!" Колючие мурашки поползли по телу. В коленях стало пусто, как в детстве, когда Васька столкнул его на проплывающую льдину. Чувство острого страха, знакомое с тех пор, захлестнуло Федора.
Он еще и еще лихорадочно ощупывал стены своей могилы, надеясь найти хоть какую-нибудь щелку, хоть какую-нибудь дырочку. Он стал бы ее рыть, рыть, рыть!.. Но руки натыкались на ледяные непроницаемые стены. "Конец! Все!.."
Как он стал молиться, он не помнил, не знал. Кому молился, тоже не знал. Но молился исступленно, плача и проклиная: — "Не дайте умереть! Неужели конец? Не хочу, не хочу!.. За что?!"
Но вот в сознание ворвался голос: "Замолчи! Слышишь, замолчи! Стисни зубы, будь человеком! Слышишь?! Тебя спасут, обязательно спасут! Федя, возьми себя в руки! Держись!"
Федор отрезвел. "Что это? Схожу с ума? Что это?"
— Кто это?.. Толик?!
— Я, Федя, я! Держись! Тебя отмывают! Не бойся, держись!
"Да, держаться! Надо держаться! Не дрожать!" Но стоило чуть ослабить челюсти, как зубы начинали стучать. "Это от холода! Не дрожать!" Но дрожь, крупная, как лихорадка, била и била помимо воли, вопреки желанию.
В шлеме жарко от нехватки воздуха, а по лицу текли холодные струйки. Тело, распластанное в неудобной позе, деревенело. Ног уже не слышно. В чугунном звоне пухла голова. От тяжелых толчков крови в ушах Федор глох.
Все труднее дышать, каменной плитой придавило грудь. "Вот так задыхался Ордынцев". От ужаса зашевелились волосы...
Тупой кувалдой стучит в висках сердце, сейчас лопнут сосуды...
Федор впал в забытье.
Видел залитые солнцем поля, синюю гряду Алтайских гор — нет, белую. Белки. Снег, сугробы снега... По пояс в снегу, леденеют ноги. Как вытащить ноги? Как попал он сюда, в эту заснеженную пустыню?..
"Что это? Я теряю сознание? Возьми себя в руки! Главное для водолаза — держать нервы в кулаке. Кто это? Толик? Нет, Макуха. Макуха так говорил. И он не стонал тогда. Будь и ты человеком!"
Качнуло шлем.
"Воздух! Воздух пошел!"
Обдало жаром радости, но тут же пришла догадка. Этот воздух он сам стравил. И теперь большой воздушный пузырь плавает под днищем корабля, не находя выхода. Значит, плотно сел транспорт. "Могила! Нет, нет! Я еще буду жить! Буду! Буду! Буду!.."
Лейтенант Свиридов принял самое рискованное и самое верное решение. Бабкин до конца отмывает Федора, а потом обоих без "выдержек" вверх и немедленно в рекомпрессионную камеру. Но чтобы выполнить это решение, Бабкин должен работать под водой неположенное время...
Когда Федора подняли, он был без сознания и седой...
Раздевать было некогда — вот-вот обрушится на водолаза кессонная болезнь, начнет душить, ломать...
Степан ножом вспорол на Федоре водолазную рубашку, и Федор вывалился из скафандра.
Из другого скафандра тем же способом освободили Бабкина. Приказов не было слышно. Матросы работали точно и молниеносно. Скорее, скорее!..
Федор очнулся, жадно хватил ледяного воздуха.
— В камеру, Федя, в камеру! — торопливо выкрикнул Степан.
Но "кессонка" уже настигла.
Страшный, беззвучный удар обрушился Федору на ноги. Второй удар хлестнул жгучей болью в плечи. Потом один за другим без перерыва дикие удары в живот, в руки... Перед глазами поплыли черные круги, и Федор снова потерял сознание.
Скрюченного, в мучительных судорогах, его втолкнули в камеру. Бабкин был уже там. Люк захлопнули. Компрессор затрясся, нагнетая в рекомпрессионную камеру сжатый воздух.
Федор очнулся второй раз.
В телефоне раздавался голос лейтенанта Свиридова:
— Бабкин, трясите Черданцева! Приведите его в чувство!
Женьку, видать, отпустило. Он лежал на кушетке, смотрел на Федора и ничего не делал.
— Не надо, — слабо откликнулся Федор.
— Как себя чувствуете, Черданцев? — спросил Свиридов.
— Ничего... Руки вот ломит... ноги...
— Грелки в передаточной камере. Открутите броняшку. Бабкин, слышите? Вам ближе. Открутите!
Женька молчал.
— Бабкин, что с вами? Почему не отвечаете? — тревожно спросил лейтенант, прислушиваясь в телефон.
Женька молчал.
— Жень, ты чего? А, Жень? — пересиливая мучительную боль, приподнялся с пола Федор.
— Обманули! — истерично закричал Женька. — "Кессонка" может...
Вялые Женькины губы дернулись, он не договорил, но Федор понял: о смерти он.
— Да что ты! В камере мы, поломает только. Держись, Женя! Держись, друг! Спасибо тебе! До смерти не забуду! Спасибо!..
Он готов был сделать все для своего спасителя. Сейчас он достанет грелки из передаточной камеры и обложит Женькины ноги. А самого ломает так, что искры из глаз! А-а, все это чепуха по сравнению с тем, что они пережили под кораблем!
Федор сделал Бабкину массаж. Перед глазами плавали оранжевые круги, но Федор, пересиливая боль и тошноту, обложил Женькины ноги грелками, себе даже не оставил, и лег на ледяной металлический пол. Бабкин застонал.
Федор приподнялся, пододвинулся к нему и заглянул вглубь Женькиных глаз. И там, на дне, увидел страх, дикий страх и ненависть.
"Нет, не может быть! Показалось!"
Женька вдруг двинул кулаком прямо в зубы Федору. Занемели губы, во рту появился теплый солоноватый вкус крови.
— Ты чего?
Женька, не отвечая, бил еще и еще. Федор, не в силах отползти, только закрывал лицо руками.
Федор был уверен, что Женька делает это бессознательно. "Здорово ломает его. Без памяти. Галлюцинации начались". Но тут же увидел осмысленные, в холодном прищуре Женькины глаза. "Нет, показалось", — снова подумал Федор. прикрываясь руками, повторял:
— Перестань, Жень! Перестань!
Женька молчал. Но и драться перестал.
— Что у вас там происходит? — спросил Свиридов.
— Ничего, все в порядке, — ответил Федор и, сплевывая кровь, бессильно осел на пол.
Боль в ногах отпустила. А может, боль в разбитом лице пересилила? Нет, вроде и впрямь отпустила. Приятная теплота разлилась по телу, обволакивала, укачивала. Полежать, отдохнуть, забыться... Поплыл подволок.
Резкие удары загудели в камере. Это снаружи били чем-то металлическим по палубе.
— Не спать! Не спать! — приказывал лейтенант по телефону.
"Да, спать нельзя. При "кессонке" можно не проснуться. Спать нельзя". Федор ущипнул себя, чтобы стряхнуть властную, тяжелую дремоту.
"Нельзя! Нельзя! А как Женька?"
— Жень! Жень!
Молчит. Крупная рука, на которой вытатуированы красивый якорь и водолазный шлем, бессильно свесилась с кушетки.
Федор затряс эту руку.
— Проснись! Нельзя спать! Проснись!
— Бабкин, не спать! — гремел в камере голос Свиридова.
— Нельзя! Нельзя спать! — будил Федор.
— Опять?.. Пошел ты!.. — очнулся Женька.
— Не спи! Не надо! Не спи, Женя!
Но Женька засыпал.
И снова его тряс Федор.
И снова кулаки: Женька отбивался.
— Отстань, сволочь!
"Ах, вот ты как? Ну, черт с тобой, спи! Подыхай! Все лицо разбил, гад!" Со злобой взглянул на мертвенно-бледного Женьку, на его конвульсивно дергающиеся губы, и жаром опалила мысль: "Помереть может. Разбудить!"
И Федор снова ожесточенно тряс Бабкина.
"Пусть дерется, черт с ним, только бы не спал. Не дам спать! Пусть убьет — не дам спать! Не дам!!!"
Они пробыли в камере сутки.
После того как побывал Федор в могиле под кораблем, просыпался он по ночам в холодном поту и с ужасом восстанавливал все пережитое. Чувствовал, что надломлен страхом.
С неменьшим ужасом разглядывал в зеркало свои седые волосы. Семнадцать лет, а смоляные кудри стали серебристо-пепельными и совершенно белая прядь упрямо падала на лоб.
Подолгу глядел Федор из окна госпиталя, куда попали они с Женькой после камеры.
Рябенькое небо, затянутое плесенью облаков, бессильная фольга залива, плешивые, скучные сопки.
Где-то там, далеко, в безоблачном детстве остались прокаленные солнцем пыльные поселки, по которым идешь, будто по горячей муке, а вдали в знойном мареве дрожит зубчато-голубая гряда Алтайских гор.
Думал Федор обо всем. Но о будущем не хотел думать. Боялся. Боялся воды. Хорошо еще, Женька рядом. С ним от скуки не пропадешь. Он уже со всеми сестрами перезнакомился, выторговал места получше, у окна, радио в палату провел, спирт откуда-то притаскивал. На все руки мастер!
Лежать на чистых, прохладных простынях и слушать тихую музыку по радио не так уж плохо, если бы только не боли в ногах. Из-за этих проклятых ног каждый день краснел, потому что каждое утро приходила Нина делать уколы в ягодицу.
Мучительно стыдясь, потеющими пальцами Федор развязывал тесемки бязевых кальсон. Напрягаясь, уткнувшись лицом в подушку, он ждал, когда закончится эта проклятая процедура. А Нина говорит: "Расслабь тело, не напрягайся, плохо колоть", — и легонько гладит рукой ягодицу.
Нина делала свое дело привычно, ловко, не обращая внимания на стыдливость Федора.
Но лежал ли, сидел ли, читал ли, Федор всегда подсознательно, не признаваясь себе, ждал быстрые и легкие шаги в коридоре. А как только слышал их, так гулко стучало в висках. Нина часто заходила в палату, приносила лекарства, обед, газеты, спрашивала, не надо ли чего.
Первые дни, когда Федор лежал пластом, Нина не отходила от него. Просыпаясь ночью, он видел ее слабо освещенное настольной лампой лицо, встречал ее сострадательный взгляд, тихую успокаивающую улыбку. Серые глаза ее по ночам были темными, мягкими и бездонными. Хотелось смотреть в них без конца, и чтобы они на тебя тоже все время смотрели.
Нина давала пить, поправляла одеяло и легко и ласково гладила руку. Становилось хорошо, боль отпускала. Федор улыбался в ответ и погружался в какой-то зыбкий приятный туман, где вместе с ним всегда была она, ее улыбка, ее прикосновение.
Потом, когда ему стало легче, она перестала сидеть около него, но часто заходила в палату, и он всякий раз радовался, а когда она уходила, то ревновал ее к другим больным.
Текли дни. Дело шло на поправку.
Когда ребята возвращались с работы из порта, они обязательно забегали к Федору с Женькой. Толик являлся с книгами. Женька клянчил у него про любовь, но Толик приносил про героев. Степан таскал сладости, будто детям. Ласточкин всякий раз, строго сдвинув брови, спрашивал, слушают ли они радио, сводки Совинформбюро, и вообще не отстают ли в политическом отношении.
Однажды пришел Демыкин, подмигнул и вытащил из-под полы накинутого на плечи халата бутылку рома с красивой этикеткой.
— Английский. У "торгашей" выменял. Караван пришел. Потрепали их здорово. Немцам тоже всыпали: две подлодки накрылись.
Разлили по кружкам, сказал тост:
— За геройство Бабкина. За твое спасение, Федор. Крышка бы тебе, деревянный бушлат, если бы не Женька.
Сам выпил первым. Был он какой-то беспокойный, подавленный, спрашивал про Нину: была ли. Когда ушел, Женька сказал:
— Разжаловали его. Боится — Нинка ему отставку даст. Подставил ему Степка ножку. А за что? Хороший парень.
— За дело, — сказал Федор.
— Чего там за дело? Все жить хотят. Возьми офицеров — тыщи огребают, или какое другое начальство, хотя бы на гражданке. Права качают работягам, а сами на их шее сидят. А если работяга заработал чуть, так уж тут же и отобрать. Да еще и такой же дурак найдется, как Степка, и против своего же брата выступит.
— Неправду ты говоришь. Деньги он эти не заработал, а украл фактически.
— У тебя, что ли?
— Нет, у государства.
— Во-во! Повторяешь, как попка. Любой начальник тоже кричит: "Нельзя брать у государства!" — а сам берет и у государства и у работяг.
— Ну, это ты брось!
— Чего брось? Хочешь пример? Тебе сколько лет?
— Ну как, сколько? Семнадцать, знаешь ведь.
— Это по документам, а по-настоящему?
—— Ну, как "по-настоящему"? — удивился Федор. — Сколько по документам, столько и на самом деле. Ты чего?
— Ну пусть, хотя на вид и больше можно дать. Особенно теперь, седому. А вот мне тоже семнадцать по документам, а на самом деле двадцать.
Пораженный Федор глядел на Женьку.
— Не хлопай гляделками — точно. Это я тебе как другу говорю. Я бы давно службу ломал, если б не мать. Подмазала — и помолодел я сразу на три года. А ты думаешь, это она мазала первому попавшемуся "ваньке"? Не-ет, начальнику! Вот тебе доказательство, что и начальнички не прочь подзаработать. Что же винить Сашку. Свиридов вон тоже: построим "Североморский водолаз"! А сам денежек давать не будет. инициатива-то ведь комсомольская.
Бабкин давно уже ушел "помогать дежурить" Катюше, бойкой хохотушке медсестре, а Федор все еще думал над его словами. Вспомнил начальника мартеновского цеха, где работает отец. Этот инженер сутками не уходил с завода, и были случаи, отец рассказывал, падал в цехе от переутомления. Отец говорил, что этот человек почти все свои деньги отдает в детсад. А Сталинскую премию отдал на оборону.
Вспомнил Федор, как бегал с сыном другого начальника по ночам за хлебом. Целыми ночами простаивали в очередях, и трехзначные номера писали им химическим карандашом на ладонях или мелом на спинах. В очередях стояли все: и дети рабочих и дети начальников. Морозные лютые ночи вошли в память; крепко запомнилось и постоянное желание есть. Утром, получив булку и прижимая ее, теплую и хмельно пахнущую, к груди, бежали они со всех ног домой, отламывали по дороге хрустящую и необыкновенно вкусную корочку. Нет, врет Женька! Люди дружнее стали в войну, человечнее.
Федор проснулся среди ночи от звона стекла. Женька чертыхался над разбитым стаканом.
— Долго ты "дежурил", — сказал Федор.
Женька коротко хмыкнул и выразительно щелкнул пальцами:
— Морской порядочек!
Самодовольно повел бровью и вполголоса, укладываясь в постель, пропел:
А поутру она проснулась,
Кругом помятая трава...
Улегся поудобнее, длинно зевнул.
— А знаешь, Нинка отставку дала Сашке Демыкину. Теперь ее на мальчиков потянет вроде тебя.
— Как это? — обдало жаром Федора.
— А так! Все грешницы желают стать святыми. Слыхал, Магдалина была "прости господи" первая, а потом святая стала.
— А почему Нина грешница? — стараясь скрыть волнение, спросил Федор.
— Ты что, с Луны свалился? Вся база знает. Она тут "давала гастроли" то с офицерами, то со старшинами. Рядовые ей не по вкусу, так что особенно не волнуйся. Ну, давай придавим минут шестьсот.
Женька повернулся лицом к стене и захрапел.
А Федор пролежал до утра, не смыкая глаз. Вспомнил, как однажды видел Демыкина, возвращавшегося поздно ночью на катер. Федор тогда часовым был на причале. Демыкин еще постоял около него, закурил и подмигнул. И улыбка у него была какая-то многозначительная.
Федор, казнясь, издевался над собой. Дурак — соленые уши!.. Лекарства горькие лопал, добавки в обед просил, чтобы ей сделать хорошо. Балда! А она с Демыкиным! У-у!..
Утром Нина пришла радостная, но он нагрубил ей.
— Что с тобой, Федя? — тихо спросила она, поправляя по привычке одеяло.
— Ничего, — сквозь зубы процедил он. — Нечего за мной ухаживать, я не офицер и не старшина.
Она ушла.
Через несколько дней Федора и Женьку выписали из госпиталя.
И снова надо было ходить под воду, дышать запахом резины, прислушиваться к воздуху, замирать и думать только о том, скоро ли наверх.
Федор старался уступить другому свою очередь идти под воду, а если и спускался, то больше слушал, как идет воздух по шлангу, чем работал, и обрывалось сердце от каждого перебоя подачи.
Ребята видели все. И Толик, наивно полагая, что вылечит друга от страха, говорил:
— Знаешь, когда "Юнкерс" долбал нас, я думал, нам хана! Ох и струсил!.. Молиться начал. Думаю: "Господи, хоть бы не попало в баллоны!"
— Куда? — удивился Федор.
— В баллоны, — повторил Толик, ясно глядя на друга. — Взорвались бы. Женька без воздуха остался бы.
Федор долго молчал. Он тоже молился под кораблем. Но только о себе. О других молиться ему и в голову не приходило.
— А знаешь, как я орал, когда немец из пулеметов давал нам дрозда!
Федор слушал и думал: "Неужели он не слышал, как я сам орал?"
— Знаешь, до сих пор, как начну спускаться под воду, так поджилки дрожат, — продолжал убеждать Федора в своей трусости Толик. — Стисну зубы и говорю: "Как же люди врукопашную ходят! А ты в воду нырнуть боишься. Это же одно удовольствие. Как в ванну!"
— Ты меня не уговаривай. Не могу я...
— Я не уговариваю. Только это со всеми бывает. Знаешь, был такой французский полководец Тюренн. По природе трус. Но умел он побеждать свой страх. На поле боя говорил себе: "Дрожишь, несчастный! За свою презренную шкуру трясешься? Хочешь повернуться спиной к врагу? Нет, ты будешь стоять здесь и не кланяться пулям!" И стоял. И все думали, что он страшно храбрый. Его Суворов любил ставить в пример.
— Все я понимаю. Но как это сделать?
— Не знаю. Я тоже все думаю: как люди сильными духом становятся? Где-то читал: надо идти навстречу страху — и тогда победишь. Я так и делаю, иду навстречу страху. — Толик тяжело вздохнул и по-детски погоревал: — Только вот победить не могу.
Сочувствовали Федору и другие. Демыкин и Женька, которые стали закадычными дружками, приглашали его на тайные выпивки. У них всегда был спирт. Федор догадывался, что спирт утаивался от промывки шлангов. А может, и нет, ведь водолазам положено в сутки сто граммов водки; и когда ее не бывает, заменяют спиртом. Так или иначе, это меньше всего волновало Федора. Ему стало нравиться одурманивать себя хмелем.
Началось с того, что Бабкина и Макуху наградили. Мичману посмертно дали орден Красной Звезды, а Женьке — медаль "За отвагу". Это за то, что под огнем поставил траулер на слип в тот раз, когда Федор струсил.
Выйдя из госпиталя, Женька получил медаль и сразу вырос в глазах ребят. Еще бы, медаль! И в госпитале лежал из-за того, что спас друга! Сам Женька просто ошалел от радости.
Когда обмывали медаль, Федор напился, плакал и объяснялся в любви Бабкину и Демыкину. Те хохотали. Федор чувствовал в глубине души, что делает не то, и в то же время поступить иначе не мог и был в положении рыбы, попавшей в сеть: и живой еще, и в воде, но уже не выбраться. Мысль, что завтра снова надо идти в воду, вызывала у Федора чувство обреченности.
— Это дело поправимое, — сказал Демыкин, подливая ему.
— Как это? — спросил Федор, не отрывая затуманенного хмелем взгляда от струйки, что текла из фляжки.
Демыкин и Бабкин переглянулись.
— Наивность! — улыбнулся Демыкин. — Слышал, что рубашки рвутся?
— Ну и что? — недоумевал Федор. — У меня у самого рвались.
— Ну и все! — снова улыбнулся Демыкин какой-то блуждающей улыбкой.
— Как это? — переспросил Федор. Смутная догадка кольнула сознание. — Это же...
— Э-э, кореш!.. — хлопнул Демыкин по плечу пьяного Федора. — И все-то тебе что-нибудь да померещится: то чайки за самолеты принял, то еще что. Выпьем, славяне!
Демыкин пьяно потряс головой.
— Ух, захмелел!
Но тут же Федор поймал его светло-трезвый ускользающий взгляд.
— Эх, друзья флотские! — обнял за плечи Федора и Женьку Демыкин. — Жизнь дается один раз, и прожить ее надо так, чтобы потом не было жалко прожитых лет. Кто это сказал?
— Павка Корчагин.
— Рыбка глупая, — снисходительно-ласково потрепал по волосам Федора Демыкин. — Седой, а все младенец. Это сказал Остап Бендер — великий комбинатор.
— Не помню. Не говорил он этого.
— Может, и не говорил, — согласился Демыкин. — У меня по литературе двойка была. А смысл этот. Жить надо уметь! И деньги будут, и ордена, и премиальные.
За каждую тысячу подводных часов водолазам выплачивались премии: за тысячу — тысяча рублей, за две — две, за три — три.
Федор знал, что когда Демыкин был старшиной водолазной станции, он получил несколько таких премий.
— Ну, выпьем, славяне! За нас! За Женькину медаль! Герой! — похлопал приятеля по плечу Демыкин. — Скажу по секрету: скоро награждать водолазов будут. Слух точный. — Демыкин самолюбиво сузил глаза. — Старшина второй статьи Демыкин не забыт. Родина помнит своих героев.
— Тебя же разжаловали, — сказал Федор.
— Ах, младенец-младенец! — снисходительно улыбнулся Демыкин. — Суворова тоже много раз разжаловали, а умер он маршалом.
— Генералиссимусом, — поправил Федор. — И никто его не разжаловал, а в опале он был.
— Ну-ну, ладно! Тут ты силен, я знаю. Но запомни и обо мне. Я не только старшиной второй статьи буду, но и первой. И орден будет.
В кубрик неожиданно ввалились Степан и Толик. Демыкин метнулся было убрать со столика алюминиевые кружки, но передумал и отвалился на переборку, настороженно следя за вошедшими.
— Неплохо бы выпить, — сказал Степан, неулыбчиво глядя на Демыкина. — Угости, не пожалей.
— Дорогому гостю всегда рад, — деревянно улыбнулся Демыкин и налил Степану в кружку.
— И мне, — храбро сказал Толик.
Это поразило всех. Толик не терпел запаха спиртного и даже в воду не ходил сразу после промывки шлангов.
— Хотя ладно, я Федину выпью, — решительно сказал Толик и взял у Федора кружку. — За что пьем?
— За награду, — ответил Демыкин, настороженно наблюдая за Толиком. — За фортуну Женькину.
— Вот именно: волна, — согласился Толик.
— Чего волна? — подобрался Женька. Он последнее время ко всему, что говорил и делал Толик, относился настороженно.
— Волна, говорю, — судьба, — ответил Толик. — По-латински фортуна означает счастье, судьба. Волна и есть судьба твоя.
— Непонятно как-то говоришь, — недовольно сказал Женька, недоверчиво наблюдая за Толиком. — мудрено что-то.
— А это уж кому что дано. Ну, выпьем! — И Толик лихо опрокинул кружку в рот. Половина вылилась на подбородок. Долго не дышал, хлопал глазами, полными слез, и, наконец, выдавил, судорожно хватив воздуха: — Крепкое вино.
— Спирт это, юноша, — насмешливо поправил его Демыкин.
— Тоже крепкий, — сказал Толик и тут же, на глазах, смешно опьянел.
— Мы из штаба, — сказал Степан. — Получили приказ. Завтра в семь ноль-ноль идем обследовать место под новый причал. Для землечерпалки надо обследовать трассу. — Повернулся к Женьке. — В воду идти твоя очередь.
— Есть, товарищ старшина! — дурашливо выкатил глаза Женька. — Слушаюсь, товарищ старшина, рад стараться, товарищ старшина, для вас, товарищ старшина...
— Ты... не дури... — с расстановкой сказал Степан бледнея. — У меня нет звания старшины. А старшиной станции могли и тебя назначить. И хватит пить! Как завтра в воду пойдешь? И тебе, Федя, тоже хватит. Пошли спать.
— Да он еще герой! — заступился за Федора Демыкин. — Он еще столько выпьет. Что вы к нему пристали? Ему в воду не идти. Он сам знает, что делает.
— Сам знаю, — вдруг озлился Федор. — Чего пристали? Сам знаю! Указчики нашлись!.. Сам знаю!
Толик обиженно моргал, глядя то Федора, то на Степана.
— Еще налей мне, — неожиданно приказал Степан Демыкину, не спуская грустного взгляда с Федора.
— Все, — поболтал пустой фляжкой Демыкин.
— Хорошо, — сказал Степан. — Тогда пошли, Толик.
Демыкин спросил, взглянув на Федора:
— Зачем они приходили?
Федор пожал плечами.
— А этот-то, балерун, как хватил кружечку, — хохотнул Женька, — и сразу скис!
— Как бы тебе не скиснуть от этого балеруна, — мрачно предсказал Демыкин. — Зачем они приходили, а? — И ощупал Федора колючим взглядом.
— Придирается новый начальничек, а?
Вместо Федора ответил Женька:
— Еще как! Хуже Макухи. Вылезла свинья из грязи, попала в князи... Видишь, приказывает: хватит пить! Офицер нашелся!
— Придирается, Федя? — снова спросил Демыкин, не обращая никакого внимания на Женькины слова.
Обняв Федора, он вкрадчиво спросил:
— Ну скажи честно, какой из Кондакова старшина! Деревня, пень необразованный! Вот тебе быть старшиной подходит. Ты самая лучшая кандидатура. Образование — десять классов, начитанный, геройски вел себя на грунте. Другой бы загнулся на твоем месте, а ты!.. Тебе надо быть старшиной станции, а не пентюху Степану. Все это можно сделать.
— Как? — спросил Федор, чувствуя, что сейчас Демыкин предложит что-то нечестное.
— Очень просто. Вспомнить, например, соль и рассказать о ней Свиридову. Как Кондаков припрятал ее, в то время как другие честно и благородно вернули ее государству. И потом в один прекрасный день Кондаков может не справиться с обязанностями старшины станции, ну, например, потекут враз все рубашки...
— А это как? — сдерживая в голосе дрожь, спросил Федор.
Что-то насторожило Демыкина: или поспешность вопроса, или интонация, но он, метнув прицельный взгляд на Федора, свернул на другую тропку.
— Эх, славяне, выпить бы еще!
— Нет, ты скажи, как это потекут враз все рубашки?
— Айда на мой катер! Там в "НЗ" у меня "второй фронт" лежит: ром, сигаретки американские.
— Постой! — схватил его за рукав Федор. —— Ты ответь на вопрос.
— Ты ложись спать, Федюнчик. Ты окосел, — ласково сказал Демыкин, но руку вырвал резко. И полез из кубрика.
— Нет! Как это? — бестолково кинулся за ним Федор.
Демыкин хищно обернулся.
— Шмакодявка!
Точный удар в подбородок опрокинул Федора навзничь. Он стукнулся головой о переборку, и все пошло кругом...
Когда он открыл глаза, в кубрике никого не было. В голове шумело, мысли путались, и все казалось зыбким. Тоскливо ныло сердце. Может, померещилось все спьяна? Или правда его подговаривали? И почему его? Чувствуют, что он трус? Бесхарактерный, нерешительный, позер и рисовальщик! "Зачем я с ними пью? Зачем здесь сижу? Они что-то затевают против Степана. Надо предупредить его". И в то же время Федор чувствовал, что будет пить с Женькой и Демыкиным, потому что сидит в нем страх перед водой, а Степану и Толику этого не понять. От горечи, от бессилия Федор заплакал.
— Плачешь, матрос?
Федор поднял голову. Перед ним стоял Свиридов.
— Спишь, матрос? — сказал лейтенант, и Федор не понял, было ли "плачешь".
— Сплю. — Федор вытер лицо.
Свиридов присел перед железной печкой, подбросил в нее чурочек. Молча курил, пуская дым в открытую дверцу печки.
— Кондаков говорил, что завтра в Ваенгу идете?
—— Говорил.
— Кому в воду?
— Бабкину.
— Потом чья очередь?
— Моя.
— Самочувствие как?
— Ничего, — соврал Федор.
Свиридов мельком взглянул на него и опять уставился на огонь.
— В тебе я уверен. Парень ты честный.
Федор покраснел.
— А я вот долго боялся ходить под воду после одного случая, — все так же глядя на огонь, продолжал лейтенант. — И случай-то так себе, просто перемерз шланг зимой, и глубина была ерундовая, никакой опасности. Не то что у тебя. Не поверишь, тайком плакал. — Свиридов улыбнулся. — Вот до чего боялся! Даже болезнь симулировал, лишь бы не ходить под воду.
Федор ушам своим не верил. И это говорит лейтенант Свиридов, о храбрости которого они столько слышали! Лейтенант и на сухопутном фронте был, и на тех шлюпках, о которых рассказывал Макуха, и ордена имеет — и вдруг — на тебе! — боялся!
Федор покосился на вишневую эмаль двух орденов Красной Звезды на кителе лейтенанта Свиридова, видимо, догадался о мыслях Федора.
— Абсолютно бесстрашных нет.
Долго и задумчиво глядел на огонь.
— Да-а, я сначала боялся, потом поборол страх. Только в руки надо взять себя. В руки. — Голос лейтенанта крепчал. — Не распускать нервы. испугаться может всякий. Только надо всегда нервы держать в кулаке, как говорил Макуха.
Свиридов повернулся к Федору.
— Когда ты под кораблем был, испугался я здорово. Растерялся. Не знал, что делать. — Улыбнулся простой и чуть смущенной улыбкой. — Вот так, брат...
И ушел.
Федор так и не понял, видел ли лейтенант, что он пьян, или нет. Но на сердце стало легче, и мысль о подводной работе не казалась уже такой страшной.
И все же где-то в тайниках души шевелилось сомнение: не рассказал ведь о Демыкине, почему? И тут же поспешил оправдаться: может, ничего и не было, спьяна померещилось? Но мысль эта не принесла успокоения.
Американский транспорт, под которым чуть не погиб Черданцев, подняли и на понтонах отбуксировали в Мурманск. Не успели водолазы отдохнуть, как получили новое задание. И уже утром следующего дня катер пришел в губу Ваенга, и Бабкин спустился под воду, чтобы осмотреть дно, перед тем как дать "добро" землечерпалке. Она должна была вести здесь дноуглубительные работы.
Женька пробыл под водой недолго. Вышел наверх, доложил, что все в порядке, и заторопил:
— Пошли отсюда. Эй, старшой, заводи мотор!
Но едва развязали ему плетенки калош, как Федор нечаянно столкнул за борт ведро. Ведро булькнуло, захлебнулось водой и пошло ко дну.
— Доставай, — сказал Василь Жигун.
— Брось ты! — отмахнулся Федор. — Подумаешь, ведро!
— Это не ведро, а инвентарь. И он у меня вот где! — Василь похлопал по своей крепкой шее. — Понятно? Доставай!
— Брось авралить, старшой, — заступился за Федора Женька. — Придем на базу, я тебе сто ведер добуду.
— Мне не надо сто! — вскипел старшина. — Доставайте это!
Но тут уперся Женька, еще одетый в водолазную рубашку.
— Не полезу! — закричал он. — Топаем отсюда! Заводи мотор!
— Не командуй! — отрезал Жигун. — Ведро чтоб было.
Ушел в рубку.
— Не полезу. — Женька потер надбровные дуги. — "Синусы" ломит. Насморк схватил.
Федор, проклиная старшину и себя, спустился в воду. "Чертов Василь! Уперся, как бык. Подумаешь, "инвентарь" — ведро дырявое!"
Он отыскал злополучное ведро и собрался выходить наверх, когда мористее, на склоне обрыва, заметил какой-то черный предмет. "Интересно, что это такое?"
Федор попросил слабины шланг-сигнала, набрал воздуху, подпрыгнул и, стравливая воздух, описал в воде дугу. Уже падая на предмет, разобрал, что это мина.
Круглая, рогатая смерть!
Рожки, чувствительные, как обнаженные нервы, не терпящие прикосновения, торчали ему навстречу. Стоит смяться колпачку рожка от удара свинцовых калош — и...
— Воздуху! — заорал Федор, обливаясь холодным потом. И сразу же: — Стоп воздух!!!
"Нет, нельзя воздух! Уже поздно. Воздух рванет его вверх — и тогда удар о мину калошами. Надо мягко опуститься. мягко".
Логично и точно работала мысль в это страшное мгновение.
Над самой миной Федор сделал отчаянный рывок в сторону и упал рядом со смертью, задев мину скафандром. Почувствовал, как рожок мины уперся в бок.
— Федя, Федя! — надрывался в телефон Толик. — Ты чего?!
— Н-не трогать ш-шланг-сигнал! — заикаясь, отозвался Федор. — Дай больше воздуху.
Затаив дыхание, медленно отделился от мины и осторожно стал отступать.
— Вира шланг-сигнал! Давай, давай скорее! — закричал Федор, когда отпятился от мины на безопасное расстояние.
Знакомое чувство страха захлестнуло его.
На трапе он долго молчал, обессиленный пережитым. Наконец облизнул пересохшие губы.
— Дай курну.
Степан сунул ему в рот "бычок". Федор жадно, несколько раз подряд, затянулся.
— Мина. Упал на нее.
— Мина? — Степан резко обернулся к Женьке. — Бабкин?!
— Где мина? Какая мина? Не видал! — рыскал глазами Женька.
— Врешь! — подозрительно-зорко щупал его взглядом Степан.
— Чего "врешь", чего "врешь"! — Знакомые истерические нотки послышались в голосе Бабкина. — Сказано: не видал!
— А ты держи глаза в руках! Понял?.. — сквозь зубы процедил Степан. Играя желваками на побелевших скулах, отвернулся от Женьки. — Что же делать, а? Может, сами рванем, а?
У Федора нехорошо екнуло сердце.
— Рванем, а? — настаивал Степан.
— Давай, — через силу выдавил Федор.
— Почему она не всплыла? — допытывался Толик, присев перед Федором и заглядывая в шлем. — Как же так? Почему не всплыла?
— Почему да отчего! — обозлился Федор. — Чего ты пристал? На плаву она! Якорь на минрепе тащит!
— Чего кричишь-то, — обиделся Толик. — С цепи сорвался?
За два года войны наглоталось море этих таблеток и выплевывало их, когда надо и когда не надо.
Пока Федор дотягивал махорочный "бычок", ему приготовили противотанковую мину. этими минами водолазы рвали на дне камни, мешающие ровнять "постель" под ряжи вновь строящихся причалов.
— Ты там поосторожнее, — предупредил Степан.
"Пожалел волк кобылу..." — подумал Федор, а вслух сказал:
— Закрывай иллюминатор...
Федор приблизился к мине. Вот она, законсервированная смерть!
В воде вырисовывался темно-зеленый рогатый шар. На верхней части мины суриком были нанесены какие-то буквы и номер, от нижней половины тянулся к грунту короткий запутавшийся минреп. Минреп то натягивался, то ослабевал: мину слегка болтало.
Стоит случайно стукнут вот этот рог-боек с холодно поблескивающей стекляшкой на конце, и несколько сот килограммов немецкого тротила разорвут тебя в клочья. Сердце нырнуло в ледяной холод, и в коленях стало пусто, как и тогда, под кораблем. Но тогда совсем другое: попался — лежи, а тут... Надо было вызвать тральщик, и пускай он ее срезает тралом. Им за это "гробовые" платят.
Сверху спросили:
— Ну как, спускать?
— Давай.
На шкертике спустили плоскую, как черепаха, противотанковую мину. От запала тянулись тонкие проводки к взрывной машинке наверх.
Федор осторожно принял мину на руки.
— Стоп мину!
Теперь подложить...
Сделать несколько шагов и подложить противотанковую мину под морскую...
Сделать несколько шагов...
Во рту стало сухо и горько. Никак не мог проглотить клейкую горячую слюну. Липкий пот заливал лицо.
Федор, как загипнотизированный, не спускал глаз с рогатого черепа мины и повторял: "Ты должен! Должен!" И тут же оттягивал: "Еще минуточку постою — и подложу. Вот еще минуточку". И вдруг будто кто стал нашептывать: "Жить один раз. Один! Зачем подкладывать? Можно и не подкладывать. Противотанковая рванет так, что и морская сдетонирует".
От счастливой подсказки дрогнуло сердце. С облегчением Федор опустил противотанковую к ногам и торопливо закричал:
— Вира шланг-сигнал!
Хотелось мгновенно оказаться наверху. "Скорей, скорей отсюда!" Спиной, покрытой холодной испариной, физически ощущал прикосновение смерти.
На трап залез одним духом. "Ну, пронесло!"
Степан открутил иллюминатор.
— Подложил?
— Подложил, — невольно отвел глаза Федор и почувствовал, как жарко бросилась в лицо кровь.
— Можно отходить? — спросил Степан.
Федор молчал. Он вспомнил слова Свиридова: "В тебе я уверен. Парень ты честный".
Степан, не дожидаясь ответа, махнул рукой нетерпеливо выглядывавшему из машинного отделения Мухтару.
Мотор фыркнул, катер затрясся мелкой дрожью.
"А вдруг не сдетонирует?" — заледенел Федор.
— Вылазь на палубу! Чего стоишь-то? — сказал Степан, сняв с Федора шлем.
Прислонясь спиной к стене кубрика, стоял Бабкин. Федор на миг встретил его ускользающий взгляд. На губах Бабкина тлела выжидательная улыбка-полугримаса, и она, как крапива, жиганула Федора.
— Стой! — закричал он, трезвея от стыда и злобы на себя.
— Ты чего? — Степан чуть не выронил из рук шлем.
— Глуши мотор! На грунт пойду!
Они встретились глазами, и Степан все понял.
— Глуши мотор! — свирепо рявкнул он.
— Вы что, спятили? — разинул рот Толик, но Степан уже закручивал гайки на шлеме.
Стиснув зубы, сдерживая нервную дрожь, Федор торопился к мине, будто она за это время могла исчезнуть.
"Трус! Шкура! Трус, трус, трус!"
Накипали злые слезы.
Но, не дойдя до мины, вновь остановился. "Ну иди же, иди!" Ноги не слушались.
Мина по-прежнему слегка дергалась на минрепе.
И снова страх, от которого заныли зубы, охватил Федора.
Мелькнула мысль: "Зря пошел!" — но тут же испугался, будто кто мог услышать. "Иди же, иди!" Наверху ждут, а он тут стоит — и ни с места! От бессилия и отчаяния чуть не заплакал.
— Еще шаг, Федя, — тихо сказал кто-то. — Сделай шаг.
"Что это? — вздрогнул Федор. — Мерещится? Кто это? Толик? Ну, конечно, он! Он следит за мной, он вместе со мной!"
— Сделаю, — прошептал Федор.
И сделал шаг.
Другой...
Он поднял противотанковую мину и поднес ее к морской. "Вот так!"
Крупная нервная дрожь била тело. Радостный холодок теснил сердце, и оно стучало где-то в горле. "Вот так!"
Федор вдруг почувствовал себя сильным и свободным человеком. "Вот так! Стой, куда торопишься?"
— Чего бурчишь? — спросил Толик. — Все, что ль?
— Все, — сдерживая радостную дрожь в голосе, ответил Федор. — Подбирай шланг-сигнал! — И тут же торопливо приказал: — Помалу, помалу только!
С замиранием сердца чувствовал, что вот сейчас может приказать: "Стоп шланг-сигнал!" — и вернется к мине. Сам! Добровольно! И не испытает при этом леденящего страха. "Безумству храбрых поем мы песню!"
На трапе не удержал радостной улыбки:
— Теперь можно...
Мощный взрыв выбросил грязно-белую массу воды, похожую на гигантское серебристое дерево. По борту катера цокнул "водяной молот".
— Лопнул мой пузырь, — высоким голосом сказал Федор и стал скручивать вздрагивающими пальцами цигарку. Прикурил, с наслаждением затянулся отрезвляющим махорочным дымом.
— Да, — ответил Толик, поняв, что Федор говорит не только о мине, и преданно дотронулся до плеча друга.
Степан, перематывая бухту шланга, допытывался у Женьки:
— Как ты ее проглядел?
— Я говорил, — раздраженно бросил Женька, изогнув красивую бровь.
— Мог он ее не заметить? — обратился Степан к Федору.
Федору показалось, что Женька напружинился от этого вопроса.
Что мог сказать Федор? Он сам случайно увидел, да и мина взорвана, чего уж теперь!
— Мог не заметить, — ответил Федор.
Степан больше не спрашивал. Но Федор долго еще ловил его вопрошающие и догадливые взгляды.
Команда катера получила приказ выйти на кильдинский плес и обследовать недавно затонувший английский транспорт.
Катер шел по заливу. Федор стоял на палубе и курил, прислонясь к рубке.
Вот и в Заполярье пришло лето.
Целыми сутками не заходит солнце. Странно видеть часа в два ночи солнце на небе, но и к этому ребята уже привыкли. Знакомая картина и сейчас перед глазами: скалистые сопки, поросшие то мягким, как плесень, мхом, то жесткой щетиной бурых трав, то ползучим кустарником. В расщелинах береговых скал матово искрятся фарфоровые пласты неистаявшего снега, хотя уже июнь.
Скоро открытое море. Вон уже Екатерининская гавань!
Вход в гавань закрыт противолодочными сетями, сверху болтаются боны. Сейчас боны разведены: в бухту втягивается подводная лодка. Из носовой пушки ее сверкнул огонек, и эхо многократно повторило выстрел в голых гранитных скалах.
Выстрел не удивил Федора. Он знал флотский обычай: оповещать о победе выстрелом. Сколько выстрелов — столько потоплено кораблей.
Теперь экипажу лодки преподнесут жареного поросенка. Таков второй обычай флота. Вернулась подводная лодка с победой, отрапортовала громогласно о своем походе, а на берегу уже подсчитывают, сколько сделано выстрелов, и по количеству их жарят поросят.
И другие корабли, возвращаясь из походов, рапортуют о победах орудийными холостыми выстрелами, а торпедные катера дают очередь из пулеметов.
Скоро море. Что за транспорт лежит там? Говорили, что торпедирован.
Сколько их на дне! Сотни!..
На карте, что висит в кабинете командира аварийно-спасательного отряда, крестиками обозначены места затонувших кораблей. Эти крестики густо усеяли все Баренцево море. Лежат на дне катера, эсминцы, тральщики, корветы, траулеры, транспорты: русские, американские, английские, немецкие.
Много их обследовал за время службы на Севере Федор и достал не один...
Волна стала круче. Катер вышел из горла Кольского залива и взял курс на кильдинский плес. Знобко дохнуло открытое море. Федор поежился и окинул взглядом бескрайнюю бугристую пустыню.
Ветер свежел. "Не даст работать", — подумал Федор с тревогой. Докурил цигарку и щелчком выбросил окурок за борт. Постоял еще, дыша вольным морским ветром, и спустился в кубрик.
Степан в одной тельняшке клеил запасную водолазную рубаху. Банка с клеем норовила удрать по рундуку в угол. Степан каждый раз вовремя ловко подхватывал ее.
На другом рундуке в непринужденно-ленивой позе лежал Женька. Закинув руки за голову, смотрел в подволок. В углу рта — мундштук с розовой английской сигареткой из морских водорослей. У него всегда что-нибудь заграничное: или настоящий "кэпстен", или "честерфилд", или американские сигареты с верблюдом на пачке, или вот эти.
Толик тоже был здесь и листал словарь.
Федор вытер сапоги о пушистый мат из оческов манильского троса, искусно сплетенный Жигуном, выпил кружку пахнущей железом воды из бачка и сказал:
— Свежеет. Не даст работать.
— Ничего, — отозвался Степан. — К борту "Таймыра" пришвартуемся, он закроет от волн. Да и утихнет еще, пока дойдем.
Продолжая прерванный разговор, спросил Толика:
— Ну зачем мне твой французский? Это тебе или вот Федору. Отслужите — учиться пойдете. А я в колхоз вернусь, на комбайн. Мне машину знать надо, а не какие-нибудь там аля-тру-ляля. Я бы с Мухтаром поменялся местами.
Он кивнул на переборку в машинное отделение, где работал двигатель, похрюкивая как поросенок. (Выхлопной патрубок временами скрывался под волной.) Степан мечтал быть мотористом.
— Ну а вдруг в колхоз приедут французы? — не отступал Толик. — Делегация. А ты им на чистом французском: "Бонжур! Простите, вы говорите по-французски?"
Степан захохотал, показывая плотные, в линеечку, зубы.
— Если приедут, я им и на русском что надо растолкую. После войны русский язык во всем мире понимать станут. Дай-ка доместик.
Толик подал кусок прорезиненной ткани, намазанный клеем.
— Мне бы свой как следует знать, — продолжал Степан. — А то вот, к примеру, просто жареный карась через одно "н" пишется, а если в сметане жаренный — то через два "н". Ну, а в масле с луком зажарить — сколько "н" надо? Так и карася не захочешь!
Степан прихлопнул заплату на водолазной рубашке, полюбовался, вздохнул:
— Как вспомню колхоз, так сердце застучит. Стоишь, бывало, на комбайне, как на капитанском мостике. Красота!.. Не верится даже, что это было.
Степан затуманенно поглядел в иллюминатор.
— Будто сто лет назад. — Тихо улыбнулся. — Комбайнеры — те же моряки. К качке привыкшие. Ты видел, чтобы меня укачивало?
— Нет, — признался Толик.
— И не увидишь.
— Охотно соглашусь: по заливчику все время шлепаем. Где укачаться?
— Почему все время? Зачем так говоришь? — спросил Мухтар, открыв дверь и присаживаясь на корточки у комингса. — Дайте затянуться. На минутку выскочил. Совсем уши опухли без курева.
Он прислушался к работе мотора, удовлетворенно улыбнулся.
— Во, Мухтар! — обрадовался Степан. — Скажи ты им, что такое степь! Что они понимают — городские жители!
— Ай, степь!.. — мечтательно закрыл глаза Мухтар и покачал головой. — Лучше нет земли! Тюльпан цветет — степь, как молодая кровь; отары — как море, акын поет — песня летит, как ветер летит, далеко слыхать. Вот что такое степь! Ну, дайте курнуть-то...
— Кобылячье молоко, верблюды, вонючие юрты... — добавил Женька.
— Зачем обижаешь казаха? — побледнел Мухтар. — Кумыс — хороший напиток. Казахстан — богатый край, красивый край, широкий. Беркут летит от юрты до юрты — устанет, конь скачет — пристанет, джигит — нет! Джигит песни поет, джигит отары пасет. Лучше нет края! казаха?
Мухтар ушел, так и не покурив.
— Ты чего? — угрожающе спросил Степан.
Женька не ответил. Неуловимым движением губ он перебрасывал из одного угла рта в другой наборный из пластмассы и алюминия мундштук.
— Каждый свое любит, — сказал Толик. — Мухтар — степь, Жигун — сады на Днепровщине, а я вот город люблю: шум, толкучку на тротуарах... Вечером после дождя асфальт блестит, огни отражает. Идешь по огням, как по звездам, наступил — нету, оглянешься — опять огни переливают, подмигивают... Автобусы фыркают, музыка в парке, смех... Неужели там и сейчас так? Странно!..
Ребята размечтались о доме, о том, как вернутся в родные края после победы.
— А я на гражданке в торговый флот подался, — неожиданно сказал Женька. — По белу свету пошляюсь. Индия, Рио-де-Жанейро! Сегодня — здесь, завтра — там. "Торгаши" — вольные птицы. А одеты! Курточки из Сингапура, ковбоечки из Лос-Анджелеса...
— Сигаретками приторговывать не думаешь после "загранки"? — спросил Степан.
— Нет, не думаю, — холодно ответил Женька, — хватит деньжат и без этого. Если, конечно, другие не придумают, как очистить карман у кореша.
— А ты без намеков, — предложил Степан.
— Могу и без намеков. На всех "коробках" благодарят тебя за патриотическое выступление на комсомольском собрании.
— Ты тоже голосовал "за", — сказал Степан. — Теперь отрабатываешь задний ход?
— Что я, дурак? —Не хватало еще голосовать "против".
— Вот ты какой?
— А ты думал какой? — прищурился Женька.
— В том-то и дело, что тебя не сразу схватишь. Скользишь ты, как змея, — медленно проговорил Степан. — Ты из тех, что других подталкивают, а сами за спинами прячутся. Помнишь соль? Ты подтолкнул, а сам в сторонку. Мешочек свой Генке Родимцеву подсунул: мол, ранки на руках, как бы не разъело. Он сдуру и набрал тебе, да и все мы под твою дудочку заплясали. А если бы судить стали за грабеж? Ты бы ручки умыл, в холодке бы остался. Темная у тебя душа.
— Чужая душа — потемки, — натянуто хохотнул Женька. — Знаешь такую поговорку? А соль-то я высыпал, а вот ты, помнится, припрятал. Так, что ль?
— И это так, — признался Степан. — И тут я виноват, а ты вроде бы и ни при чем. Вот ведь как все получается! Только соль я брал не продавать. Домой хотел переслать, в деревню. Щавель вместо соли в варево сыплют у нас. Но все равно дурак был!
— Теперь поумнел?
— Поумнел, — тяжело ответил Степан. — И соль эту на всю жизнь запомнил. А главное — тебя раскусил. Подлый ты и трус.
— Ну, тоже мне герой нашелся! — процедил Женька. — Федьку кто отмыл, между прочим? И вот тоже... — Бабкин скосил глаза на свою медаль.
— Ты отмыл, — вмешался в разговор Толик. — Но геройство это вышло по ошибке. Верно ты сказал — "между прочим". Ты вроде петуха моей бабки. Тот тоже по ошибке на ястреба кинулся, который цыпленка хотел утащить. Даже шпорами глаза ему выбил. А потом разобрался, что это за птица, да как заорет со страху и... в обморок. Водой отливали петушка.
— Веселая история! В "Мурзилку" бы ее! — поиграл желваками на скулах Женька. — И сам ты веселый парень стал, балерун. В штаны больше не пускаешь при виде пинагора?
— Перестал, — невозмутимо ответил Толик. — А история, может, и веселая, да вывод печален. Еще неизвестно, кто кого спас. Ты бы мог загнуться в камере, если бы не Федя. И как ты орал потом: "Почему меня вовремя не вытащили?" А насчет того, что чужая душа — потемки, верно изволили заметить. Рубашечку-то на слипе, думается мне, ты сам порвал, специально. Когда американцы приходили.
— Не докажешь! — привскочил на рундуке Женька.
— Чего вскочил-то? Кольнуло? — осведомился Толик. — Я и не собираюсь доказывать, я сказал: "Думается мне". А ты уж и в истерику. Нервы...
Женька в бешенстве хватал ртом воздух.
— Союзик сколотили? Вернемся на базу — на другой катер попрошусь. Верно, Федя? Идем отсюда?
— Скатертью дорожка! — напутствовал Степан. — Но Федора не трожь. Не друг он тебе.
— Во-он что!.. — присвистнул Женька. — Кто же тогда мой лучший друг?
— Не знаю, кто тебе друг, но только не Федя. И ты, Федя, тоже обижайся не обижайся, а дружбе этой конец. Не дадим дружить.
— А-а, ну вас всех!.. — выматерился Женька. Степану пригрозил: — А ты еще маму вспоминать будешь!..
— Смотри ты бабку не вспомни! — ответил Степан.
— Вернемся на базу, расплюемся!
— Расплюемся!
— "Была без радости любовь, разлука будет без печали", — сказал Толик.
Во время этой ссоры Федор молчал.
— А ты чего молчишь? — с нервной дрожью в голосе спросил Степан. — Всю жизнь в сторонке будешь?
— С вами я.
Женька, чертыхаясь, выскочил из кубрика.
— Вот так давно бы! — сказал Степан не то Федору, не то Женьке.
— "Се ля ви", как говорят французы. "Такова жизнь", — философски заметил Толик.
Компанейский парень был Женька. Любил попеть, показать удаль на берегу, пришвартоваться к девчатам, лихо откозырять, выпить не дурак и вообще матрос что надо! Вот только под воду ходить не любил: холодно там, темно, опасно. Но и Федор тоже не рвался под воду. Любил еще Женька рассказывать, как вольготно жили они с матерью, продавщицей пива. На пивной пене жили. И жизнь была легкая, как пивная пена: частые пирушки, выгодные знакомства. Недаром на три года "помолодел". А разобраться — дезертир он. Три года увиливал от службы. Может, после того, как узнал об этом Федор, и началось отчуждение? Но, пожалуй, по-настоящему раскусил Федор Женьку вчера, когда ребята сидели на корме и говорили обо всем на свете.
Был штиль. Садилось солнце. Беззвучная, светлая, дремала вода. С кромки прибоя потягивало запахом гниющих водорослей, выброшенных морем. Предельно чистые звуки скользили по светлой водяной глади куда-то вдаль и там замирали легко и незаметно.
Тихо бренчал на гитаре Женька. Хорошо умел он играть, а еще лучше петь и еще лучше выбить сухую дробь чечетки. Здесь он был виртуоз. Федор завидовал ему: у самого Федора никак не получалось. А ведь всем известно, каждый уважающий себя моряк должен уметь плясать чечетку. Когда плясал Женька, сходились на бак матросы со всех соседних катеров.
Женька тихо играл, а ребята слушали, молчали, курили.
Над заливом кружили чайки, похожие на игрушечных истребителей. То одна, то другая чайка срывалась камнем вниз, делала над самой водой молниеносный вираж, и уже в клюве блестела серебряной чешуйкой выхваченная рыба.
А баклан охотится по-другому. Увидит сверху рыбу, нырнет и несется под водой, как черная ракета, судорожно огребаясь крыльями. Схватит зазевавшуюся рыбку поперек — и наверх, только пузыри кипят следом, будто газированная вода шипит. Не раз видел такую охоту Федор, бывая под водой.
— "Таймыр" чапает, — кивнул Женька.
Спасательное судно, сильно коптя, шло курсом в открытое море. Там лежал транспорт, который разгружали.
— За молоком пошел, — подковырнул Мухтар.
Ребята захохотали.
Женька вдруг тоже коротко засмеялся, сильно дернул струны и тут же, прихлопнув их, спросил:
— Петьку Реутова с "Таймыра" знаете? Радист. Давали ему полмесяца отпуска после операции. Вернулся недавно. Кожа да кости, хуже чем уезжал. Рассказывал, как отдыхал. В деревне одни бабы да старики, из которых песок сыплется. Ну Петька дал там дрозда! В первый день пошел в сельсовет на учет вставать, а председатель там вдова что надо! Молодая, кровь с молоком! Ну Петька и напросился к ней в гости. Вечерком надраился и пошагал к председательше через всю деревню на другой конец. Полмесяца добирался до нее.
Женька замолчал на минутку, наслаждаясь недоумением ребят.
— Догреб до первой избы, а ему в окошечко стук-стук. Вдовушка-соседка. Зашел, неудобно отказаться. За стол посадила, самогоном напоила. Ну и все такое... На зорьке отпустила. "Ну, — думает Петька, — сегодня-то я до председательши доберусь. Извинюсь: дома, мол, задержали". Вечером опять надраился и лег на курс к председательше. А тут опять: тук-тук! Зашел. Опять до утра. Так и шел к председательше полмесяца. Пока добрался, штаны на нем не держатся. Она ему говорит: "Останься на денек. Справку выдам, что выезда, мол, не было. Река разлилась". Откозырял Петька и отвечает: "Флотская дисциплина прежде всего. Не могу! Видит Нептун: шел я к тебе честно, да все с курса сбивали".
Женька захохотал, подергивая струны. Гитара вторила ему.
— Потеха! — вытер навернувшиеся слезы.
— Дурак! — обозлился Степан. — Горе это, а не потеха. Мужиков два года нету, вдов — полдеревни.
И чувствуя неловкость от темы разговора, продолжал:
— Ты в этом видишь всякое такое... Весело тебе! Забавно! А о другом не подумал? Как они там землю пашут! Хлеб убирают... Ты этот хлеб, между прочим, жрешь!
— А-а! — отмахнулся Женька. — Началась политбеседа. Идейные шибко!
Дернул струны.
Рыбачка Соня как-то в мае,
Причалив к берегу баркас,
Ему сказала: "Все вас знают,
А я вас вижу в первый раз..."
— Ты погоди песенки петь! — перебил его Степан. — Ты ответь, что думаешь!
— Отвяжись! — лениво бросил Женька. — Не велика фигура, чтобы я перед тобой отвечал.
Именно тогда Толик сказал:
— Идейные, говоришь? Идейные... — Толик обвел товарищей посветлевшим взглядом. — Уязвить нас хочешь! Читали Ремарка "На западном фронте без перемен"?
Кто-то ответил, что нет. Федор даже не слышал о такой книге.
— Я ее на немецком читал. О наших ровесниках она, о семнадцатилетних немцах, которые в первую мировую воевали. Тоже школьники. Загнали их в окопы за "великую Германию" воевать. Кто уцелел на передовой, все равно погиб духовно. Все равно — жертва войны. А вот нам тоже по семнадцать... Ну, не нам, про нас что говорить, — вздохнул Толик, — а тем, кто на передовой. Я о них говорю. Вот Макуха удивлялся: "Что за поколение?" Помните? А чему удивляться? Просто мы все знаем! За что воюем — знаем! Что после войны лишними не будем — знаем! А те ничего не знали. "Потерянное поколение". А мы? Да ни черта подобного! Да после войны я еще охотнее учиться буду, крепче на земле стоять буду! Ремарк толкует, что каждый день может стать последним, а значит, живи им, утешайся малым. А я не хочу так, я хочу жить взахлеб, "как чашу, мир опрокидывая"! Мне мало сегодняшнего дня. Я хочу жить теми днями, что будут после победы. И если хочешь знать, Женька, то именно мы будем главными в послевоенной жизни. Мы, идейные! А ты?
Женька, изумленный такой длинной и необычной речью Толика, с интересом глядел на него.
— Ну, а твоя идея какая? — наседал на него Толик.
Женька взял бравурный аккорд на гитаре.
В ответ, открыв "Казбека" пачку,
Сказал ей Костя с холодком:
"Вы интересная чудачка,
Но дело, видите ль, не в том..."
Женька прихлопнул струны.
— Ты интересный чудак. Но дело, видишь ли, не в том... Ты зря меня агитируешь, не отбивай хлеб у Свиридова. Я тоже за коммунизм, я ведь не фашист. Чего ты на меня взъелся? Только я тебе скажу: коммунизм — это завтра. А завтра ты можешь загнуться под водой, и все твои идеи не помогут. И потом, одними идеями сыт не будешь, что-то другое кусать надо. И сегодня, а не завтра. Ты вот про Ремарка толкуешь, не читал, а по-моему, он прав. Чего там зариться на журавля в небе, лучше уж синица пусть будет в руках. Ордынцев вон тоже идейный был, про завтрашний день говорил, и комсоргом отряда был до Ласточкина, а что сделал? Жизнь-то с воробьиный шаг оказалась.
— Ну и что? Жизнь коротка? А жизнь определяется не длиной, а содержанием. Это еще римский философ Сенека сказал.
— Эка, хватил! — присвистнул Женька. — "Римский философ"!
— Не свисти! — сдвинул брови Толик. — На черта мне твоя длинная жизнь, если она, как у ворона: падалью питаться! А скептицизм твой от пустоты сердца идет.
— А-а! — плюнул Женька. — Ей-богу, спятил! Ну вас к черту с вашими докладами! Хоть бы о бабах говорили, а то в политику вдарились, будто помполиты вы, а не водолазы.
Чертыхаясь, Женька ушел на соседний катер, к Демыкину.
— Может, я действительно красивых слов наговорил, — остывая, конфузливо похлопал глазами Толик. — Я всегда так. В школе дадут доклад делать, а я как повезу, как повезу! И Женьке ничего не доказал. Тут тоже надо уметь. А ему о бабах надо!
О "бабах" ребята действительно не говорили. Да и что могли говорить? Не было у них этих "баб". А о любви как-то неудобно было говорить. У Толика, например, ее и не было. Его любовь — книги. У Степана она была всего одну ночь перед уходом на службу. Просидел он до зорьки на крылечке сельсовета со своей любовью, да так и не признался ей.
У самого Федора тоже не было ничего серьезного, если не считать первые полудетские увлечения, когда какая-нибудь девчонка с торчащими косичками вдруг становилась владычицей мальчишеских дум и в присутствии которой он был неестественно возбужден и дурашливо-шумен или становился застенчив и тих.
Настоящую любовь пережил только Василь Жигун. Была у него невеста Галя. Ходили они в сумерки на плотину Днепрогэса и, облокотясь на чугунный парапет, смотрели, как опускается вечер на родное Запорожье, как таяли очертания знаменитой Хортицы — родины буйной Сечи.
В один из таких вечеров первой сказала Галя, что любит Василя. Это было в субботу, двадцать первого июня.
А на рассвете угодила бомба в маленькую хатку на берегу Днепра и разнесла ее в клочья. Отец Василя, мать, сестренка остались под грудой обломков. В тот же день простился Василь и с Галей. Уже на Севере узнал, что угнали Галю в неволю, в Германию.
С тех пор Жигун каждый месяц регулярно подавал командиру отряда рапорт об отправке на фронт. Каждый раз отказывали.
Вот о чем вспомнил Федор, когда Бабкин, хлопнув дверью, выскочил из кубрика.
Мотор смолк, будто захлебнулся. Степан выглянул в иллюминатор.
— Пришли. Сейчас к "Таймыру" пришвартуемся. Вылазь на палубу!
Над местом гибели корабля болтался красный буй.
Пронзительно и тревожно кричали чайки.
Крупная зыбь качала катер. О борт билась пологая волна и длинными брызгами обдавала лицо.
С "Таймыра" по штормтрапу проворно спустился лейтенант Свиридов.
— Кто идет в воду?
— Матрос Черданцев, товарищ лейтенант, — доложил Степан.
— Добро. — Лейтенант повернулся к Федору. — Ваша задача — осмотреть корабль внутри. Снаружи его осмотрят водолазы с "Таймыра". Обратите особое внимание на кингстоны: закрыты они или нет.
— Сами себя топили? — спросил Федор.
— Вам предстоит разгадать это.
— Говорили: транспорт торпедирован.
— Да, торпедирован. Но не всякая пробоина смертельна для корабля. Осмотреть с особым вниманием!
— Есть осмотреть с особым вниманием!
Федор привычно спрыгнул с трапа. Вода стала родной стихией, и чувствовал он себя в ней как рыба.
Не сразу победил Федор страх.
Даже после случая с миной, когда он впервые одержал победу над собой, спускаясь под воду, внутренне сжимался, словно заводил стальную пружину. Стиснув зубы, выполнял задание.
Стравливая воздух, Федор опускался все ниже. Смотрел под ноги, откуда должно было приблизиться дно, где лежит корабль.
Светло-зеленые слои сменились серыми, потемневшими. Потом зеленый цвет совсем пропал в коричневой густевшей краске.
Темнело.
Привычно, как в гипс, заковывало нижнюю часть туловища. Это вода обжимала скафандр. И чем глубже, тем сильнее.
Если посмотреть на водолаза со стороны, как смотрят на рыб в аквариуме, то показался бы он маленьким забавным паучком, спускающимся в безмерной толще моря на своей паутинке — шланг-сигнале.
В подводном мире много удивительного. Например, актинии. Оранжевые, фиолетовые, белые, они гнездятся на серых камнях и протягивают к тебе красивые лепестки-щупальца. Беда той рыбешке, что зазевается или соблазнится чудесным прозрачным, будто газообразным, цветком. Вмиг опутают ее лепестки-щупальца и сунут в черный рот стебля.
Или ламинария — морская капуста. Это уже не цветы, целый подводный причудливый лес необычной раскраски. Огромные листья-ленты длиной в десять, двадцать, тридцать метров беззвучно шевелятся, манят в свою загадочную и жуткую чащу.
Интересно наблюдать, и как ползет оранжевая или фиолетовая морская звезда, как протягивает она вперед свои лучи-присоски. Время от времени останавливается, выгибает горб, подтягивает лучи и сжимается в кулак. Поймала что-то.
Водолаз видит и бесформенную, студенистую и бесцветную медузу. И будто разбитую параличом камбалу.
— Стоп шланг-сигнал! — приказал Федор. — Вижу корабль. Лежит с креном на правый борт.
Сверху прекратили травить, и Федор повис над судном.
Печален вид затонувшего корабля. Его засасывает ил, он обрастает ракушками, в каютах и на капитанском мостике хозяйничают рыбы.
Все безмолвно, недвижно.
Корабль — труп, а рядом часто трупы тех, кто населял его.
Много видел таких кораблей-трупов Федор. И чужих, и своих. И эсминцев, и катеров, и транспортов, и подводных лодок. И всякий раз, видя затонувшее судно, Федор испытывал горечь.
Все мертво, все покрыто илом, как прахом. И будто не было никогда ни людей, ни солнца, ни манящих морских далей.
Небытие.
Вот она, перед ним, непрочитанная книга человеческих страданий! И он первым открывает ее страницы...
Федор висел над кораблем, различая в потаенном царстве темно-зеленых красок смутные очертания надстроек, исковерканные шлюпбалки, беспомощно запрокинутую сломанную грот-мачту...
На палубе стоял паровоз, другой был сорван и воткнулся торчмя в ил у борта.
В левом борту судна зияла огромная дыра с рваными краями: торпеда угодила в грузовой трюм. Шпангоуты, искореженные, завитые в узлы, торчали, как ребра гигантского ископаемого животного.
На палубе в беспорядке валялись сдвинутые с места принайтованные ящики, бочки, тюки...
Как сухожилия, вытянутые из тела, висели порванные ванты. Все уже покрылось налетом рыжего ила.
— Трави помалу шланг-сигнал!
Свинцовые подошвы калош бесшумно стукнулись о палубу, взметнулось облако рыжего ила. Из-под ног шарахнулся краб, боком-боком отбежал и замер, похожий на свастику.
Говорят, в Японии таких вот крабов и осьминогов ловят кувшинами. Ставят кувшины на дно, а крабы залезают в них, да еще упираются, когда их потом оттуда вытаскивают.
Федор посмотрел на краба; тот угрожающе поднял клешню.
"Ай, моська!.." — усмехнулся Федор и подошел к люку.
Люк был открыт. Федор выбрал слабину шланг-сигнала, намотал на руку и стал спускаться вниз.
— Включи свет! — попросил Федор.
В руке вспыхнула подводная лампочка-переноска.
Сбрасывая с руки кольца шланг-сигнала и освещая путь переноской, Федор шел по коридору. Наткнулся на треску. Рыба оперлась брюшком и плавниками о настил и лежала неподвижно.
"Дохлая, что ли?"
Направил луч света на рыбу. Она зашевелилась, немного отплыла и снова легла.
"Спит, окаянная! — удивился Федор. — Комфорт! Отдельные спальни".
Добрался до машинного отделения. Осмотрел кингстоны — они были открыты.
Подбирая шланг-сигнал и снова наматывая его на руку, вышел из машинного отделения.
— Подбери немного шланг-сигнал! Провис. В кочегарку пойду.
— Валяй! — ответил Толик.
Дверь в кочегарку задраена. Федор с трудом открыл. Расплывшийся луч переноски пододвинул из тьмы зияющие топки котлов.
Кингстоны и здесь были открыты. "Постарался кто-то".
По шлему мягко стукнуло. Федор поднял голову и вскрикнул. Над головой покачивались ноги в ботинках на толстой подошве.
— Ты чего? — тревожно спросил Толик.
— Утопленник!
— Утопленник?! Ну... не дрейфь! Ничего он не сделает, он же мертвый.
— Спасибо, утешил.
Федор оттолкнул мертвое тело; оно упруго отскочило и снова, как в сонном кошмаре, стало медленно подплывать.
— Выбирай шланг-сигнал! — благим матом заорал Федор и быстро вылез из кочегарки.
На палубе перевел дух. "Фу, черт, вот напугал!"
— Ты где, на палубе уже?
— На палубе, — ответил Федор.
— Отдышался? — иронически спросил Толик.
— Отвяжись! — огрызнулся Федор. — Это тебе не пинагор.
Осмотрев остальные отсеки, Федор пошел на подъем.
Федор поднялся до "беседки" — доски с грузом, закрепленной в двух пеньковых концах, — и сел на нее.
— На выдержке. Засеки время!
— Добро, — ответил Толик.
— Прибавь воздуху: провентилируюсь.
— Кушай на здоровье!
Холодная струя заревела в шлеме, стало свежо.
— Стоп! Убавь! — Федор начал делать глубокие выдохи, выгоняя из организма азот.
— Чего сопишь? — спросил Толик. — Гимнастикой занимаешься?
— Ты удивительно догадлив. Как там наверху?
— Да все так же. Чайки кричат. Мухтар вторую порцию компота клянчит у Степана — твою порцию, между прочим.
— Скажи Степану: если отдаст, выговор получит с занесением в личное дело. А Мухтару передай: вылезу — шею намылю!
В телефоне защелкало, забулькало — и голос Мухтара:
— Федя, друг, не надо мылить шею: я осознал. Мне Степан целую лекцию прочел и еще чумичкой грозил стукнуть.
— Я бы на его месте сразу стукнул, не предупреждая.
— Хочешь, я тебе в порядке подхалимажа чистого воздуха подкачаю?
— Валяй, искупай вину!
И снова голос Толика:
— Жив?
— Жив. Что там еще у вас?
— Жигун катер осматривает и ворчит, что "корабли революции должны быть чистыми". Бабкин в воду плюет, тебе на голову. До полного комплекта не хватает бесстрашного водолаза Черданцева. Приходилось слышать о таком? Или в темноте прозябаешь? А может, занят сочинением серенады той сероглазой, из-за которой оттаптывал мне ноги?
Федор улыбнулся. Завтра, в воскресенье, он приглашен на именины к Нине. Уж завтра-то он пригласит ее на танец и все скажет. Толик научил его танцевать вальс. Правда, плоховато еще получается, но все же...
Вспомнил, как на днях пришла Катя и вызвала его с катера на причал. Она была серьезна и решительна. Сразу же пошла в атаку.
— Сплетням веришь? Нина всем поворот дает, вот и распускают сплетни эти... ухажеры. Бабы вы, а не мужики, трепачи!
— Ты постой... — слабо защищался Федор.
— Нечего стоять, не корова. Ты у нее спроси, а то веришь всем. А у нее спросил? У-у!.. Захлопал глазюками своими большими! Девка сохнет, а он... Приходи на именины к ней в воскресенье. Толика и Степана возьми.
— А Женьку? — заикнулся Федор, еще не совсем придя в себя.
— Этого не надо. Они с Демыкиным одинаковые, руки распускают. Смотри, приходи обязательно! — наказала Катя и ушла, не взглянув на появившегося на причале Женьку.
А сегодня Нина принесла к ним на катер аптечку. И когда катер отходил, она стояла на причале и крикнула: "Сохранно вам плавать по Студеному морю! Ждем вас!" И это слово "ждем" было полно тайного смысла и значимости.
Степан, стоя рядом с Федором, сказал: "Смотри, проворонишь..."
Наверху Федор доложил лейтенанту Свиридову результаты обследования.
— Вот разгадка всей шарады, — сказал Свиридов, выслушав Федора. — Этот матрос-утопленник по приказу открыл кингстоны. Но, чтобы не было лишнего свидетеля, его самого закрыли в кочегарке.
— Все же, зачем это? — угрюмо спросил Степан.
— А дело в том, — постучал лейтенант папиросой о портсигар, — что в случае гибели судна пароходная компания получает страховые. Вознаграждается и команда так называемыми "рискованными" процентами. Вдобавок оставшиеся в живых врут о вещах. Наговорят, что у них по два-три чемодана было с бельем. Все это оплачивается с надбавкой. Поэтому они и покидают корабль даже с незначительной пробоиной. Выгодно им, чтобы судно утонуло. А если судно не тонет, открывают кингстоны. Конечно, это делается тогда, когда поблизости есть другой корабль или берег, чтобы унести ноги. "У короля много!" — кричат в таких случаях англичане. И этот транспорт утопили сами хозяева. Ну, а раз так — кингстоны закроем, на пробоину пластырь, и судно поднимем. отремонтируем — и корабль будет в строю нашего флота.
Лейтенант закурил, предложил ребятам.
— Кстати говоря, так же они поступают и с военными кораблями. Не слыхали о крейсере "Эдинбург"? Возвращался он от нас вместе с другими кораблями в Англию и имел на борту золото, что мы уплатили им за помощь. Напоролись на фрицев. Подбили немцы "Эдинбург". В корму угодили, винты и руль уничтожили. Остальное все целое, и на плаву крейсер, и вся его мощная артиллерия в сохранности. Вполне можно было притащить его обратно в порт. Да и вообще крейсер был не один и мог бы постоять за себя. Крейсер ведь! Но как только подбили корабль, экипаж покинул его и перешел на один из эсминцев. Не взяли ни своих вещей, ни нашего золота. И сами же расстреляли крейсер. За свои вещи они получили втридорога, нашего золота им не жаль: Россия, мол, велика, найдет еще.
Лейтенант, прищурясь, поглядел вдаль, покурил в раздумчивости.
— Хотели они и нам привить такой обычай: бросать свои корабли. Наш теплоход "Старый большевик" шел с ними в караване. Наскочили на немцев. Подбили наш теплоход. Английский флагман приказал увеличить ход, чтобы оторваться от немцев, а "Старый большевик" отстает. Предложил флагман покинуть корабль и добить его. Наши подняли сигнал: "Мы не собираемся хоронить корабль". Тогда союзники бросили наших и ушли. Факт беспрецедентный. Но моряки и пожар на теплоходе потушили, и от немцев отбились, и груз в целости в порт доставили. Корабль орденом Ленина наградили, а капитану, старпому и рулевому Героев дали. Британское адмиралтейство потом прислало экипажу приветствие. Вот какие джентльмены!
— Товарищ лейтенант! — крикнул с борта "Таймыра" вахтенный матрос. — Вас товарищ капитан просит к себе.
— Иду. — Лейтенант бросил папиросу за борт.
Свиридов поднялся по штормтрапу на борт "Таймыра".
Через некоторое время на "Таймыр" вызвали Жигуна. Вернулся он оттуда быстро.
— "Таймыр" получил приказ из штаба идти на спасение. Траулер тонет у мыса Цып-Наволок, "SOS" дает. А нам — на базу.
Ребята сразу посерьезнели. Моряки знают, что такое "SOS". Сейчас в эфире звучат тревожные, зовущие на помощь, постоянно повторяющиеся три точки, три тире, три точки... И так без конца, пока не придет помощь, или пока...
"Таймыр" ушел, а Мухтар никак не мог завести мотор. Катер одиноко покачивался в пустынном море.
В густевшей лиловой дымке неясно брезжила светлая полоска острова Кильдин. Над горизонтом маячило тусклое солнце, бросая багровый отблеск на глухое в этот час море.
Без крика летели чайки, черные на кровавом фоне неба, странно молчаливые. только невдалеке над чем-то кружила стайка и кричала тревожно и настойчиво, то присаживаясь, то взлетая.
— Чего они орут? — спросил Толик. — Косяк там, что ли?
— Хорошо, если бы рыба, — напряженно-хмуро всматриваясь, ответил Жигун и нетерпеливо крикнул в машинное отделение: — Скоро ты там?
— Сейчас! — отозвался Мухтар. — Что-то тут...
Жигун глянул вслед скрывшемуся "Таймыру" и торопливо прошел в рубку.
Разговор вертелся вокруг сигнала бедствия: успеет или не успеет "Таймыр"? Что с тем траулером: на мину ли наскочил, торпедирован ли?..
— Смотрите, перископ! — неожиданно показал Толик.
Проткнув темно-стальную поверхность моря, вынырнула черная палка. Она повернулась вокруг своей оси и, как змея, поднявшая голову, осмотрела горизонт.
— С задания возвращается, — спокойно прикурил цигарку Степан и с наслаждением затянулся. — Всплывает.
В тусклом глянце воды блеснул металл рубки. Вспоров зыбь, лодка вынырнула и слегка качнулась неподалеку от катера.
Еще не успели скатиться последние струи воды с рубки, как откинулась крышка люка и на лодку вылез человек. За ним выскочили еще и бросились к носовому орудию.
Тонкий ствол пушки пошевелился, будто принюхиваясь, и замер, пристально уставив прямо в сердце ребятам черный зрачок дула.
— Что... они? — тихо спросил Толик.
На рябом лице Степана выступил крупный, как брызги, пот.
— Эх, влипли... — потерянно простонал он. — Немцы!
Толик слабо ойкнул и судорожно вцепился в леер.
Федор прыгающими пальцами зачем-то торопливо застегивал бушлат.
Бабкин подкошенно опустился на бухту шланга и зашептал осипшим от ужаса голосом: "Все! Ой, все!.."
Тяжелая, в томительно подсасывающем ожидании тишина сдавила сердце.
В немой выси пронзительно крикнула чайка.
Резкий, лающий голос произнес в рупор:
— Рус, сдавайт!
Словно в ответ, мотор чихнул и торопливо застучал. Катер рванулся вперед.
— Фойер! — донеслась команда с вражеской субмарины.
— Огонь? — недоуменно и испуганно глянул на друзей Толик.
Из ствола пушки вырвался желтый огонь, и пышный фонтан вздыбился перед носом катера — словно диковенное белое дерево, подсвеченное изнутри красноватым светом, мгновенно выросло на поверхности моря и тут же опало, рассыпалось, растеклось.
Катер дрогнул и рыскнул в сторону.
Снова огонь — и новый фонтан за кормой. Твердая, как железо, струя воды ударила в лицо. На враз пересохших губах Федор почувствовал горькую соль. На водолазном шлеме вспыхнула черная звезда пробоины, по палубе забарабанили осколки.
Мотор заглох. Катер закачался на собственной волне.
— Рус, сдавайт! — разрубил тишину металлический голос. — Мы не будьем штреляйт!
Из рубки катера вышел Василь Жигун. На мгновение он задержал взгляд на субмарине.
Она приближалась.
Жигун наклонился над люком в машинное отделение, что-то сказал. Из люка выглянул Мухтар и в ответ безнадежно махнул рукой. Старшина снова что-то сказал, и в узких антрацитовых глазах казаха плеснулся ужас, а Жигун быстро прошел на корму и глухо приказал:
— Построиться!
Подчиняясь приказу, Федор шагнул в строй.
Субмарина приближалась...
Жигун вынул из кобуры наган — единственное оружие на катере. Разжал белые губы:
— Здесь полный барабан...
Старшина оглядел строй, и Федор заметил, что он задержал взгляд на Бабкине, — тот немо хватал воздух широко раскрытым ртом, и рот чернел провалом на помертвевшем от страха лице.
— Прощайте, други!..
Жигун рывком поднял наган к виску.
У Федора зашевелились волосы, и он в мучительном оцепенении ждал короткого глухого щелчка. Но выстрел прозвучал неожиданно громко, так, что содрогнулась палуба. И только в следующий миг Федор понял, что это не выстрел, а вновь заработал мотор. Он увидел, как дернулись сурово спаянные губы и ручьи пота потекли по белому лицу Жигуна. Старшина какое-то мгновение стоял с поднятым наганом, прислушиваясь к работе мотора, и вдруг скачком бросился на нос катера, крикнув:
— Все в рубку!
И вот он уже врубил телеграф на "Полный вперед!", и из машинного отделения Мухтар ответил звонком "Есть полный вперед!" Жигун, намертво сжав штурвал, круто развернул катер и направил его прямо на субмарину.
Жигун шел на таран.
Цепенея от мысли, что вот сейчас удар, треск — и... Федор на миг крепко сжал веки и едва удержался на ногах, так неожиданно катер круто покатил вправо на борт. И еще не раскрыв глаза, услышал визгливый, срывающийся крик:
— Куда? Куда ты?..
Женька Бабкин рвал из рук Жигуна штурвал. Полные звериного ужаса глаза вылезли из орбит.
— Все равно попались. Хоть живыми останемся!
Степан ударом кулака отшвырнул Женьку в угол.
Но то быстро, по-кошачьи, вскочил и снова бросился к штурвалу, что-то бессвязно крича.
Степан еще более страшным ударом опять сшиб его:
— Убью, гад!..
Женька больше не поднялся. Поскуливая, он забился в угол и крепко зажал голову руками. Степан шагнул к Жигуну и встал плечом к плечу. И сразу же рядом со Степаном встал Толик. Федор шагнул к ним. Жигун уже выправил катер и шел прямо на субмарину.
Немцы с возрастающим удивлением наблюдали за катером, о чем-то переговаривались и вдруг засуетились возле пушки.
И Федор с беспощадной, всеобнажающей ясностью осознал, что это последние секунды его жизни. Федор смотрел на врагов и видел их маленькими, очень маленькими, как в перевернутый бинокль. Он отвернулся. Он не хотел больше видеть врагов. Чувствуя узкое твердое плечо Толика, Федор смотрел вдаль — туда, где была видна светлая береговая полоска.
Ослепительное солнце вспыхнуло перед глазами, горячая тяжелая волна захлестнула сердце.
Проваливаясь куда-то в черную пучину, Федор еще успел почувствовать, как злые осколки рвали его одеревеневшее, вдруг ставшее чужим тело...
Субмарина в упор расстреляла катер и поспешно погрузилась в море: со стороны Кильдина шли наши "морские охотники".
Боль сковывала все тело, страшная, парализующая. Сквозь знобящий туман Федор окинул пустынную багрово-серую стынь и не сразу понял, где он и что с ним. Он захлебнулся от мелкой накрывшей волны, судорожно закашлялся, и это окончательно привело его в себя.
"Жив?!"
Мысль, что он случайно не погиб и теперь каким-то чудом держался на обломках, вошла в мозг зазубренным осколком. Следующей мыслью было: "Где ребята?"
Вокруг безмолвное море.
Смертная тоска смяла сердце. Как о чем-то постороннем подумал о собственной гибели, но тут же заставил себя: "Плыть!"
Первое же движение горячей болью прожгло всего насквозь, как выстрел. Изорванное, искалеченное тело не подчинялось.
"Плыть! Плыть!.."
Сжав зубы, Федор заставил себя сделать гребок, и перед глазами пошли кровавые круги. Усилием воли Федор вернул себе ясность сознания. Ног он не слышал. "Перебиты", — мелькнула мысль. Правая рука висела чужой, ненужной. Оставалась одна левая... "Плыть!"
"Раз! Еще гребок!.." — отсчитывал Федор, вкладывая в работу уцелевшей руки всю силу, всю любовь к жизни, к погибшим друзьям, всю ненависть к врагам.
Кто-то глухо застонал рядом. Федор попытался открыть глаза, чтобы посмотреть, кто это, и не мог. Он уже не понимал, что стонет сам. Он перестал понимать, где он и что с ним. Он продолжал только чувствовать.
...Федор не видел, как подошли "морские охотники". Не слышал серии взрывов глубинных бомб. Не знал, что на поверхности моря появилось масляное пятно и растеклось широким радужным кругом и как выскочил огромный воздушный пузырь, выбросив обломки субмарины.
Не знал он и того, что один из наших "охотников" вдруг круто повернулся и пошел прямо на него.
Погружаясь в черную засасывающую пучину, он последним осознанным движением сделал еще гребок...