Жид, жид по веревочке бежит,
А веревка лопнула и жида прихлопнула!
Первый свой урок житейской мудрости я получаю в пять лет. Мы только что обменяли свою комнату в коммуналке у вокзала, то есть в центре, на отдельную двухкомнатную квартиру, предмет всеобщих мечтаний, в далекой новостройке на южных холмах с видом на город, то есть на окраине.
Считалочка про жида в моем новом районе, похоже, сильно популярна. Вскоре после переезда мы с моей рассеянной няней Валей идем на детскую площадку по соседству с домом. Площадка, как и вся застройка вокруг, сравнительно новая, и снабжена песочницей (правда, без песка), лазалкой, турником, гимнастическими кольцами и двумя качелями. На момент нашего появления всем этим оборудованием увлеченно пользуются трое мальчишек моего возраста, которые вскоре принимаются, подхихикивая, распевать считалочку про жида.
Стишок такой привязчивый, что я тут же его запоминаю. Я весело присоединяюсь к хору моих, должно быть, будущих друзей, и мы вчетвером распеваем эту песенку, пробираясь по лазалке в виде купола из коротких металлических прутьев, густо выкрашенных алым и соединенных синими шарами. Мы лазаем то вверх, то вниз, перелезаем через купол, прыгаем, падаем, не переставая петь. Классный стишок! Умереть можно со смеху! А последняя строчка какова! Прямо слышно, как лопается канат, и жид падает с высоты наземь!
Мне не терпится прийти домой, чтобы спеть эту песенку маме. Я тащу няню за руку, как гончая на поводке. Валя на мою песенку внимания не обращает, а может, притворяется, что не слышит. Ее равнодушие не охлаждает моего пыла – я уверен, что мама будет в восторге, ведь она обожает слушать, как я пою, и хвастаться друзьям моими талантами. Потому что я – юное дарование. Я умею петь на испанском и итальянском, а дети маминых друзей петь вообще не умеют.
Юным поющим дарованием я стал в три года, наслушавшись популярных пластинок в коммуналке, откуда мы только что съехали. Пластинки принадлежали одной из семей наших соседей, которые жили в самом конце коридора, – тощему, болезненному на вид мужу и еще более исхудалой жене. Муж работал в гастрономе по соседству и выменивал ворованное оттуда мясо на питьевой спирт. Каждую субботу его жена готовила остатки «одолженной» говядины на общей кухне, а потом торжественно несла эту стряпню в их комнату в качестве закуски к неправедно добытому спирту.
В ходе этих субботних запоев они крутили свои любимые итальянские песни в исполнении юного обладателя божественно чистого голоса, легендарного Робертино Лоретти. При первых звуках этого ангельского тенора я стремглав пускался по темному коридору нашей девятой квартиры в комнату нездоровой пары, где я проносился мимо огромного, ядовито-зеленого дивана прямо к источнику этого чуда. Источником была старенькая черная радиола, то есть приемник с проигрывателем, спрятанным под откидной крышкой. Древняя вертушка работала только с одноразовыми стальными иглами и пластинками на семьдесят восемь оборотов, у которых на каждой стороне помещалась всего одна песня. Мою любимую «Бесаме мучо» исполнял не юный ангел Робертино, а какой-то явно не юный мужчина с сиплым, наверное от спирта, голосом. Пел он по-испански:
Bésame, bésame mucho
Como si fuera esta noche la última vez.
Bésame, bésame mucho
Que tengo miedo perderte, perderte después.
Родителей поразило, как, увлекшись «Бесаме мучо», я мгновенно научился ее петь. Я точно следовал мелодии, подражал сиплому голосу певца и даже неплохо воспроизводил звучание слов. Раз мама обожает, как я пою «Бесаме мучо», размышлял я по дороге домой, ей точно понравится, как я сегодня расширил свой репертуар.
Перед ужином (который у нас происходит на кухне) я усаживаю маму на нянин диванчик. Я исполняю для нее «Жида», как пел «Бесаме мучо» в нашей старой квартире у вокзала. Однако при первых же словах песенки мама принимает такой огорченный и сердитый вид, как будто я серьезно провинился. Она ничего не говорит, но после ужина они с папой совещаются в своей маленькой спальне. Я представляю, как они молча сидят у окна, а потом заводят разговор. На дворе лето, дни длинные. Комната залита мягким вечерним светом. Лицо папы – длинное, узкое, испещренное рябинами от подростковых угрей, – наверное, как всегда, спокойно, а округлое, гладкое, привлекательное лицо мамы – тревожно.
Уже почти стемнело, когда родители наконец выходят из спальни и велят мне идти в большую комнату, чтобы «серьезно поговорить» и преподать мне первый урок житейской мудрости. Мне еще предстоит выслушать много подобных лекций, которые, словно кусочки разрезного пазла, будут складываться в глянцевую картинку блестящего и счастливого будущего. Мама включает свет, и мы на мгновение зажмуриваемся. Три лампочки по шестьдесят ватт, вкрученные в простенькую люстру, слепят глаза. Все еще щурясь, мы усаживаемся в кружок.
– Не пой эту песню, сын, – говорит папа.
Слово «сын» подчеркивает всю важность этого случая, ведь иначе меня назвали бы как-нибудь ласково, как обычно.
– Не пой эту песню, сын, – повторяет он, и тут я замечаю, что он избегает слова «жид», – это нехорошая песня.
Я ошеломлен. Раньше мне никогда не запрещали петь, наоборот, всегда просили встать на табуретку и петь для друзей. В этом состоит жизнь юного дарования. Да и песенка мне нравится.
Объяснение, что песня «нехорошая», меня не удовлетворяет своей туманностью, и я вступаю с родителями в спор.
– Пап, – говорю я, – при чем тут хорошая она или нехорошая? Ты же любишь, когда я пою песенку про ножик в тумане. Вот послушай:
Вышел месяц из тумана,
Вынул ножик из кармана,
Буду резать, буду бить —
Все равно тебе водить!
Почему же «Вынул ножик из кармана» – хорошая песенка, а «Жид на веревочке» – нехорошая? – настаиваю я. – Песенка про ножик еще хуже, чем про жида. Я ее постоянно пою, да ее все поют, и ты мне никогда не запрещаешь. Хочу и про жида петь! – говорю я.
За окном сгущается тьма. Папа слушает меня молча, стараясь сохранять спокойствие. Мама сердито ерзает, расстроенная моим упрямством. Наконец губы отца шевелятся – он продолжает, а я стараюсь понять его слова.
– Жид – это ругательство, так обзывают евреев.
– Ну и что?
– А то… что мы евреи, – с трудом выговаривает он.
– И я? – спрашиваю я.
– Да, и ты, – говорит он. И продолжает, с явным от того облегчением. Лед разбит, ругательное слово «еврей» сказано, беседа завязана. Теперь остается только поучать: – Ты еврей, ты жид, так что эта песенка-дразнилка о евреях – о тебе, сын.
– Пап, а откуда людям знать, что я еврей?
– Ты выглядишь как еврей, сынок. Этого не спрячешь… Тебя везде узнают.
– Еврей всегда остается евреем, – неловко добавляет мама почему-то скороговоркой и подводит итог: – Всегда держись своих.
Я ложусь спать, пораженный этим новым знанием. Я не могу быть евреем и жидом, думаю я, это совсем нечестно. Никто на площадке не обзывал меня жидом. Мы пели песенку все вместе! Папа просто ничего не понимает.
Наутро мне по-прежнему всего пять лет, так что я легко сбрасываю со счетов вчерашний урок житейской мудрости и делаю вид, что ничего не случилось. Сегодня такой же день, как вчера, рассуждаю я. Обязательно пойду на площадку петь эту песенку с другими ребятами. Мы еще посмотрим, кто тут жид.
На этот раз, добравшись до площадки, я присоединяюсь к ребятам на качелях. Мы раскачиваемся: один – вверх, другой – вниз, вверх-вниз, и играем, как обычно. Можно, например, резко удариться о землю при спуске и смотреть, как мальчишка на другом конце взмывает в воздух, изо всех сил пытаясь удержаться. Или, наоборот, неожиданно спрыгнуть с качелей, чтобы другой конец грохнулся об землю.
После качелей мы идем на лазалку. Я взбираюсь на самый верх (в точности, как вчера), потом переползаю на отполированную до блеска перекладину и повисаю на ней так, что ноги мои болтаются высоко над землей. Услыхав, как ребята запевают песенку про жида, начинаю подпевать. Несмотря на все мои старания, однако, петь с такой легкостью, как вчера, не получается, и не только потому, что я вишу в полутора метрах над землей. Мне почему-то трудно открыть рот. А еще мне трудно поднять глаза, уставившиеся в вытоптанную почву под турником. Я очень стараюсь, но подпеваю еле слышно: вчерашнее веселье куда-то подевалось, и все мои умственные силы уходят на попытки забыть папины слова.
Эй ты, еврей, жид – вот какие слова звенят у меня в голове, когда я отрываю взгляд от земли и вижу, как ребята хихикают и ухмыляются. В голове у меня теснятся беспорядочные мысли. Может, мне это все просто показалось? Может, я все сам придумываю после того, что мне сказали родители? И тут же вижу: нет, не придумываю: точно ухмыляются. Неужели и вчера ухмылялись, а я не замечал? Мои руки отпускают перекладину, и я приземляюсь на пыльную землю рядом с поющими детьми. Я еще не сдаюсь, я пытаюсь веселиться вместе с ними, но песенка больше не кажется мне смешной.
Радость от пения улетучилась, но я продолжаю распевать, словно это не я – жид, который только что бежал по веревочке, в смысле, висел на турнике. И еле удерживаюсь от слез, потому что в глубине души уже понимаю, что все потеряно. Настоящие это ухмылки или воображаемые – дело десятое. Теперь я всегда буду подозревать, что дурацкая дразнилка нацелена против меня.
В последний раз я упорно пою с ними, отказываясь отступить и признать, что я и есть главный герой песенки. Но внутренне я уже признал поражение. Началась новая жизнь, в которой у меня на лице написано «еврей» или «жид». A может, уже давно было написано, может, я просто об этом не знал? Когда я висел на турнике, эти светловолосые дети видели не меня, а жида на веревочке. В этот день, в возрасте пяти лет, я понимаю, что заклеймен навсегда и должен смириться с судьбой.
В семь лет ощущать себя евреем – это как страдать хронической болезнью с обострениями вроде мигрени или какой-то психической аллергии. В одиночестве или дома она затухает, и я могу о ней забыть, но стоит мне заиграть с другими детьми, как она разгорается снова и обжигает меня изнутри, словно крапива.
Первого сентября, когда мама с папой в первый раз ведут меня в школу, никто на нас не обращает внимания, и упомянутая хворь меня не слишком беспокоит. Более того, я радостно предвкушаю новую жизнь, так сказать, в обетованной земле знаний по десятилетнему плану, внушенному родителями. Согласно этому плану, я имею право получать любые отметки, при условии, что это одни пятерки. Получи я что-нибудь меньше, и меня по окончании школы призовут в имперскую армию, где дюжие сибиряки-антисемиты начнут меня мучить, а потом и вовсе забьют насмерть. Подобная судьба якобы постигла кого-то из наших знакомых, только мне не говорят, кого именно.
Мама неустанно вбивает мне в голову еще один урок житейской мудрости: чтобы избежать Сибири и злобных русских богатырей, нужно ублажать учителей. В таком случае я смогу спастись от армии, поступив в университет. Я не очень понимаю, как это должно сработать, но верю родителям на слово. Став студентом, я должен буду стремиться к дальнейшим успехам, то есть к тому, чтобы стать «интеллигентом, и более того, инженером». Такое будущее в семилетнем возрасте выглядит вполне безоблачным, и я охотно соглашаюсь.
Готовый приняться за дело, я подхожу к классу, но не вижу учителя, которого можно было бы ублажить: коридор заполнен только моими одноклассниками. При этом ни один из них не похож на меня. Жуть. Ведь я хочу выглядеть, как они, и дружить с ними, и чтобы они меня не дразнили. От того, будут ли они со мной водиться, зависит моя судьба. Пускай они и русские, но они не дюжие и не из Сибири, так что я хочу стать для них своим. У меня янтарно-карие, широко посаженные глаза. У большинства моих одноклассников – глаза обычные, голубые или зеленые, и расположены близко к носу. Есть еще несколько кареглазых, но у них другое важное отличие от меня: у меня волосы – цвета воронова крыла, а у них – русые. Этот цвет волос так важен для Российской империи, что даже называется созвучно ее народу. Больше ни у кого из двух десятков мальчишек в классе нет такой черной как сажа шевелюры. Впрочем, справедливости ради, среди них имеется и два-три шатена.
На противоположном конце спектра шевелюр – белокурая прическа Вовки, еще не успевшего проявить себя главным хулиганом в классе. Среди девочек обнаруживается всего одна обладательница густых черных волос и темных глаз, как у меня, неловкая, как потом выяснится, Ида. Оба мы евреи, и, по сравнению с остальными, кажемся белыми воронами.
Вскоре всех нас впускают в наш будущий класс. Робко и торжественно мы заходим парами. В классе три ряда деревянных парт, покрытых толстым слоем свежей краски. У них черные наклонные крышки и грязно-бежевые ножки в виде перевернутой буквы Т. Слева от них – три огромных окна. Над ними и над огромной черной доской – литографии портретов великих писателей. Мы стоим каждый у своей, случайно выбранной учителем парты, лицом к учительскому столу. Мне досталась вторая в крайнем левом ряду, у окна. Повернувшись направо, я вижу класс, полный голов. Кроме головы той самой Иды, они все русые или светло-каштановые, и нет ни одной другой, похожей на мою.
Мы нетерпеливо и шумно рассаживаемся по местам, заполняя класс громким стуком откидных черных столешниц, и я впервые вижу свою классную руководительницу, Антонину Вениаминовну Жук. Следующие четыре года она будет вести у нас все предметы, кроме физкультуры, пения и ритмики. Я смотрю на нее, пытаясь представить, каково мне будет проводить пять дней в неделю с одним и тем же человеком в компании школьных парт, портретов великих писателей и сорока одноклассников. Я смотрю на ее, и на меня вдруг накатывает теплая волна приязни к этой незнакомой женщине. Волосы у нее хоть и не черные, но, как и мои, не такие, как у всех. Они рыжие, крашенные хной, обычная вещь среди женщин средних лет с юга империи, с золотыми коронками на зубах. У Антонины Вениаминовны тоже есть такой зуб, только он скромно прячется глубоко в правом уголке рта, и его почти не видно.
Воодушевленный жаркими уговорами мамы, я сам не замечаю, как расплываюсь в улыбке; вот она – настоящая живая учительница, которой нужно понравиться. На Антонине Вениаминовне парадный бежевый костюм с белой блузкой. Ее громоздкий стол сегодня покрыт букетами белых и красных гладиолусов и таких же гвоздик, принесенных мной и другими простодушными и проникнутыми благоговейным трепетом детьми в качестве самого первого приношения на алтарь империи. Мои два гладиолуса лежат справа. Голова и плечи Антонины Вениаминовны возвышаются над центром вороха цветов, словно надгробный бюст, который я однажды видел на кладбище.
Моя учительница уже готовится встать, чтобы произнести приветственную речь, но в этот момент нетерпеливый мальчик на три ряда позади меня вдруг поднимает руку. Его глаза широко раскрыты, он рвется к знаниям и срочно нуждается в ответе на животрепещущий вопрос. Это мой будущий лучший друг Петя, которого вскоре прозовут Святым Петькой за то, что он живет в мире своих фантазий, где все, словно святые, добры и справедливы, не замечая, что он является этого мира единственным обитателем. Признавая его святость, мы всю нашу школьную жизнь будем обращаться к Пете для разрешения самых серьезных споров.
Сегодня Петька так и подпрыгивает от нетерпения. Как и все мальчишки, он одет в школьную форму, то есть грубошерстный костюмчик мышиного цвета. Его русые волосы коротко подстрижены по бокам, аккуратно уложены спереди, а на макушке торчат во все стороны, как они и будут торчать еще много-много лет.
«Антонина Вениаминовна, у меня очень важный вопрос. Скажите, пожалуйста, ЧТО ТАКОЕ СОЛНЦЕ?» – требовательно спрашивает простодушный Петя. Учительница изумлена, словно ей никогда не доводилось сталкиваться с нарушением дисциплины, замаскированным под жажду знаний, особенно первого сентября.
Петин вопрос приводит меня в восторг. За ним чувствуется то же самое любопытство, которое толкает меня на вечные поиски всяких малоизвестных сведений, скрывающихся в толще десятитомной «Детской энциклопедии». Сам того не ведая, он становится моим соратником в борьбе за знания.
Покуда сбитая с толку Антонина Вениаминовна все еще колеблется, мой новоиспеченный союзник встает у своей парты в ожидании ответа. Какая прекрасная возможность помочь ему и в то же время понравиться нашей нерешительной рыжей учительнице. Я поднимаюсь с места, чтобы поделиться с ним и остальными одноклассниками частью содержания седьмого тома «Детской энциклопедии». Я объявляю во всеуслышание, что солнце – это огромнящий газообразный шар, расположенный на расстоянии ровно сто пятьдесят миллионов километров от планеты Земля. Пожалуйста, Петя, Антонина Вениаминовна, и вы, остальные русоволосые ребята из нашего класса, позвольте поведать вам о Солнечной системе, о планетах, звездах и всяких других чудесах в космосе!
Упоенный ролью педагога, я не замечаю, что злоупотребил терпением Антонины Вениаминовны, давно уже готовой приступить к исполнению своих обязанностей. Когда она наконец прерывает меня, я осознаю, что русоволосый класс, который я надеялся покорить, погружен в молчание. Жгучий стыд, кажется, сейчас прожжет дырку у меня в груди. Ну какой же ты идиот, говорю я себе, безмозглый мальчишка с черными-пречерными волосами! Неужели ты и впрямь рассчитываешь сойти за своего и найти друзей, повествуя об астрономии детям, которых в первый раз видишь? Я молчаливо прошу поддержки у учительницы, но добрая Антонина Вениаминовна, сверкнув золотым зубом, жестом велит мне сесть на место.
Что я и делаю, готовый провалиться сквозь землю от унижения.
За восемь лет до того, как я уединюсь на диванчике своей миниатюрной и пышнотелой учительницы, мама дает мне еще один урок житейской мудрости, на этот раз по поводу моей будущей личной жизни. Мама считает, что, поскольку я еврей и буду им всегда, мне следует научиться выбирать правильных девушек. Как быстро выясняется, это задача непростая.
«Русская девушка выдаст тебя фашистам», – сообщает мне мама на кухне, только что выпытав у меня, что мне нравится голубоглазая и светловолосая Надя. Она самая высокая девочка в моем первом классе, a Люся Кочубей, похожая на плюшку, – самая толстая. Когда мы с Надей стоим друг напротив друга, мои глаза – карие! – смотрят ей на подбородок, а ее глаза – голубые! – оказываются вровень с моей макушкой. Надины светлые волосы всегда аккуратно собраны в толстую косу, которая часто растрепывается после большой перемены.
Эта получасовая перемена тянется целую вечность. Весной и осенью нам хватает времени, чтобы поиграть в классики, салочки и попрыгать через скакалку. Зимой мы катаемся с горки и бросаемся снежками друг в друга и в проезжающие машины. В плохую погоду (или когда на жизнь учителей воздействуют иные, непостижимые для нас обстоятельства) нам велят строиться парами и ходить кругами по главному залу школы под надзором пышногрудой женщины-завуча, как на обычных переменах. При всей своей ястребиной бдительности, наша завуч, дай ей бог здоровья, все-таки не может уследить за всеми учениками сразу. Стоит ей отвернуться, как строгий порядок сразу рассыпается, и начинаются щипки, щелбаны и дерганье за косички. Надина растрепанная коса после перемен – всегда на моей совести. Мне решительно не верится, что Надя может меня за это сдать фашистам после их следующего нападения. Да и сама мысль о будущей войне с фашистами кажется такой нелепой, что заставляет меня усомниться в маминых словах. Фашистов же победили давным-давно, во время Великой Отечественной, а сейчас каждый день нещадно ругают по телевизору. Будучи неплохим тактиком, я ухожу от вопроса о возможном предательстве со стороны Нади и вступаю с мамой в спор по поводу фашистов.
– Фашисты на нас никогда не нападут! – сообщаю я маме. – Мы их разбили, они все уничтожены!
Мама, не ожидавшая контратаки, на мгновение теряется, однако тут же возвращает беседу в прежнее русло.
– Мало ли, что разбили, – настойчиво продолжает она объяснять, почему я сейчас на волосок от Надиного предательства. – Дело не только в фашистах. Она никогда не поймет, что значит быть еврейкой! У нее нет родственников, погибших в концлагерях! Она не знает, что значит бежать от наступающих немцев!
Мои папа с мамой действительно бежали от немецкого наступления, и я, конечно же, знаю об этом куда больше Нади. С другой стороны, ее отец – герой войны, который сражался с немцами. На каждый праздник он с гордостью вешает на грудь свои ордена и медали, тем самым показывая, что сражаться с фашистами – дело более достойное, чем от них бежать. Пытаясь понять про себя, что важнее, бежать от фашистов или воевать с ними, я прихожу в некоторое замешательство, но мама оставляет тему войны и приводит следующий довод, призванный охладить мои нежные чувства к светловолосой, голубоглазой Наде.
– У тебя в паспорте в пункте «национальность» будет записано, что ты еврей, а у Нади – нет, – говорит мама, начиная следующий этап этого фундаментального спора о моих будущих отношениях с дамами. – Ты заклеймен на всю жизнь. А она навсегда останется русской по национальности, и ее повсюду будет ждать зеленая улица. Она выйдет замуж за какого-нибудь русского головореза, и для их детей тоже будут открыты все двери. А для тебя, наоборот, везде будет гореть красный свет. Выбирая между русским и евреем, всегда возьмут на работу русского. Вот что такое зеленая улица. А ты еврей, и тебе нужно жениться на еврейской девушке, чтобы ваши дети были евреями, и тогда красный свет…
Вдруг осознав полную нелепость подобной цели, мама вовремя осекается, не договорив последней фразы. Впрочем, я успеваю понять, что красный свет ожидает и меня, и моих будущих детей. Мама так переживает за мое будущее, что ненароком загоняет себя в угол. Я помогаю ей осознать эту ошибку.
– Разве не лучше жениться на русской девушке, чтобы у наших детей появилась эта твоя зеленая улица? – торжествующе спрашиваю я.
Но мама не сдается. Оживляясь, она с видом заговорщицы придвигается ко мне вплотную. Я слегка подаюсь назад, чтобы не задохнуться.
– Наполовину русские, наполовину еврейки – вот с кем надо встречаться! – победоносно шепчет она. – Когда вы поженитесь, она не выдаст тебя фашистам, а вашим детям будут открыты все дороги!
Мама, видимо, полагает, что поставила мне шах и мат, и выглядит довольной. А я (он же юное дарование) ничего не понял. Каким, спрашивается, образом мои дети, на три четверти евреи, смогут оказаться на этой самой зеленой улице? Видя мое растерянное лицо, мама тут же растолковывает:
– Не понимаешь, Саша? В паспортах у твоих детей будет написано, что они русские!
И хотя я понятия не имею, как, зачем и почему выдают паспорта, но смутно ощущаю, что до меня вот-вот все дойдет. Для прояснения все еще туманной картины будущего, которая видится маме, я проделываю в уме некое упражнение с обыкновенными дробями. Если я женюсь на русской девушке, которая откажется прятать меня от фашистских захватчиков, мои наполовину еврейские дети по паспорту всегда будут русскими. Все понятно, мама права. От этой мысли я и отталкиваюсь в своих умозаключениях. Видимо, моя мифическая будущая жена позаботится о том, чтобы перед нашими детьми всегда стелилась зеленая улица. Когда придут фашисты, она спрячет от них наших русских детей, однако меня прятать не станет.
Жениться на полурусской, полуеврейке – настоящий ход конем, ведь ей уже будет обеспечена зеленая улица – смотрите выше. Эта чуткая и умная девушка произведет на свет девочек и мальчиков, которые будут евреями на три четверти. Отлично, тут мама не ошиблась. Но что, если я женюсь на еврейке на три четверти, но русской по паспорту, как одна из этих гипотетических девочек? Должны же где-то иметься и такие. Будут ли наши «русские» дети (практически стопроцентные евреи с жалкой осьмушкой русской крови) в безопасности от немцев?
Гениальная хитрость мамы приводит меня в восхищение. Все правда! И я погружаюсь в мечты об идеальных еврейских девушках с примесью русской крови. Будут ли они по-прежнему высокорослыми и отважными? А светловолосыми? А голубоглазыми, как Надя?
Чем больше я стараюсь представить себе внешность маминой идеальной девушки, тем сильнее у меня сжимается сердце. Мои сладкие мечты оборачиваются кошмаром. Чем меньше русских черт у моей будущей верной супруги и чем больше на нее можно положиться, тем слабее у нее шансы понравиться мне по-настоящему. Нет-нет, я хочу, чтобы она была блондинка, с голубыми глазами, и волновала меня, как Надя!
Я чуть не плачу, вдруг осознав, что мама только что отрезала для меня всякую возможность влюбиться и в Надю, и в похожую на нее девочку, да и вообще в любую из одноклассниц, кроме одной-единственной. Той самой, с черными волосами. У которой уже появилась обидная кличка Зассыха.
Только две еврейки занимали важное место в моей жизни до встречи с Изабеллой – мама и Ида Кац. Родители полагают, что она, единственная еврейская девочка в классе, просто обязана мне нравиться. Очень обидно. Насколько известно мне, просвещенному первокласснику, только у королевских особ нет права выбирать себе пару по зову сердца. При этом все их многочисленные браки без любви с барышнями королевской крови (смотри четвертый том «Детской энциклопедии») кончаются плохо. Стоит такому невезучему королю жениться, как у него рождаются дети с гемофилией, от которой можно до смерти истечь кровью. Чувствую, что меня ждет такая же судьба, если не хуже, стоит мне подойти к Идочке ближе чем на три метра.
Ида Кац считается изгоем, и ее дразнят больше остальных девчонок. Она жеманная: например, вечно оттопыривает мизинцы, как дамы со старых фотографий на дореволюционных чаепитиях. К тому же она очень неловкая и ходит слегка вразвалку. Конечно, у Иды милое личико, белоснежная кожа, блестящие темные глаза и две аккуратных, тугих черных косички. Но на это всем было наплевать даже до того, как она получила свое противное прозвище.
Ида ведь еще и самая неуклюжая и манерная из наших девочек, только безнадежная Люся Кочубей может с ней в этом состязаться. Спортивная форма и платье для уроков танцев сидят на ней просто чудовищно. В спортзале все девочки носят обтягивающие блузки с V-образным вырезом на груди и трусики, которые спереди тоже напоминают букву V. Ну, то есть все, кроме Люси – на ней мешкообразные шорты, кое-как скрывающие ее огромные ляжки, и Иды Кац, которая иначе выглядела бы нормально, как все. Но нет, Ида щеголяет своим фирменным, свободно сидящим спортивным костюмом, у которого нет ни V-образного выреза, ни трусиков. Выглядит она в нем глупо, а ее жеманные телодвижения в спортзале кажутся еще неуместнее, чем на обычных уроках.
Мои хитрые родители, словно Макиавелли, пытаются убедить меня, что Ида очень хорошенькая. Гиблое дело. Более того, отчасти из-за их интриганства я и чувствую такую неприязнь к ничего не подозревающей бедняжке. Только Люся, которая вдвое здоровее любого из нас и может прихлопнуть тебя как муху, нравится мне еще меньше.
Ни с той, ни с другой никто не дружит. И косички у них позорно аккуратные, потому что никому не приходит в голову подергать за них на большой перемене.
Понятия не имею, кому могло прийти в голову, что дети из рабочих семей по всей империи должны учиться бальным танцам. С третьего класса. Вот и я поднимаюсь по лестнице в наш импровизированный бальный зал, читай – в актовый зал на пятом этаже со сдвинутыми к сцене рядами стульев. При всей нелепости предстоящего занятия мы все-таки радуемся, что не будем зубрить, скажем, арифметику. Передо мной по лестнице поднимается Ида, сразу вслед за Люсей, и я отлично вижу их обеих со спины. Обе, надо сказать, хороши. Меня вдруг передергивает от мысли о том, с кем из них танцевать будет противнее. Впрочем, на сегодня обошлось: Люсю поставили в пару с Петькой, а Иду, как ни странно, с Вовкой. Дело в том, что не так давно Антонина Вениаминовна пересадила Иду к нему за парту, чтобы безответная соседка облагораживала этого буяна своим невольным присутствием.
Мы просачиваемся через приоткрытую заднюю дверь «бального» зала под звуки полонеза, которые извлекает из видавшего виды пианино наша близорукая аккомпаниаторша. Она мастер на все руки: готова играть то патриотические марши и имперские шлягеры по большим праздникам, то, как сегодня, танцевальную музыку. Учительница танцев, похожая на ходячие песочные часы в черном платье, выстраивает нас в три ряда. Мальчиков ставят в пары с девочками по какой-то загадочной, но железной логике, известной только самой учительнице. Я зажат между Идой и Петей со своими парами. Ида бесстрастна, Петя с Люсей как бы друг друга не замечают, а наш штатный хулиган Вовка не перестает вертеться и бегать светло-серыми глазками.
Я веду Надю! Мы вместе ступаем и скользим под музыку, лишь изредка по ошибке дергая друг друга. Краешком глаза я замечаю справа застенчивого Петю, который рядом с толстенной Люсей выглядит сущим карликом. Волосы у него, как всегда, растрепаны, и он неуклюже, но в такт танцует со своей хмурой, однако на удивление ловкой парой. Похоже, дела у Пети не так плохи, и я отмечаю про себя, что Люся, может, и уродина, но для танцев вполне сойдет.
А вот у Иды Кац, справа от меня, что-то явно не ладится. Она покраснела и чуть не плачет. Вовка не виноват, он ведет Иду самозабвенно и вполне сносно, но она вдруг останавливается и с жалким видом замирает, скособочив ноги и слегка покачиваясь. Музыка обрывается, все ошарашены, черные песочные часы бросаются на помощь. Мы смотрим на Иду и Вовку, ожидая дальнейших событий, и я отпускаю Надину руку.
Учительница танцев наклоняется к Иде и задает ей какой-то вопрос. Ида понуро опускает голову, краснеет, но ничего не отвечает. Учительница кивает в сторону Вовки, должно быть, спрашивает, не хулиганит ли он. Ида качает головой, дело явно не в Вовке и его проделках. По щекам у нее катятся слезы, голова опускается еще ниже. На желтом паркетном полу, прямо между крошечными ступнями Иды, появляется темное пятнышко мочи, которое, быстро разрастаясь, превращается в блестящую лужицу.
А на лице учительницы танцев появляется брезгливое удивление, смешанное с раздражением. Жестом она велит пианистке прекратить играть, театрально вскидывает руку и, словно отправляя Иду в изгнание, царственно указывает ей на дверь. Несчастная Ида делает два неловких шага к выходу, к спасительному туалету, потом, всхлипывая от стыда, убегает, а за ней остается длинная цепочка капелек на полу. Как ни странно, руки у нее все равно выглядят как у барышни за чашечкой чая. Класс разражается хохотом.
Впрочем, веселье постепенно затихает. Разносторонняя пианистка приносит швабру, учительница танцев вытирает пол под аккомпанемент не музыки Шопена, а наших смешков. Я стою рядом с Надей, но все мои мысли занимает противная Ида. После того как она так опозорилась при всем классе, я понимаю, что она еще гораздо хуже слонихи Люси.
Песочные часы произносят что-то неразборчивое, Ида украдкой пробирается обратно в зал, никто больше не смеется. Пол высох, а пианистка снова сидит за инструментом как ни в чем не бывало. Мы переходим к вальсу, и моя рука оказывается на талии светловолосой Нади, а взгляд упирается в ее губы. Медленно вальсируя, я представляю, как мои губы касаются Надиных, и думаю, что мне совершенно все равно, выдаст ли она меня фашистским захватчикам.
После скандального происшествия на уроке танцев Антонина Вениаминовна вынуждена признать, что эксперимент провалился, и Ида не сможет взять шефство над Вовкой. Теперь ее пересадили на парту к Люсе Кочубей, на противоположном конце класса, под портретом Толстого. Вовка остался за прежней партой у окна, предоставленный самому себе. Но если Ида в тени монументальной Люси выглядит вполне довольной, то Вовка снова распоясался: вертится на уроках, запускает бумажных голубей, пуляет в других ребят бумажными шариками и шепотом дразнит всех, кто может его услышать. Он отстает по всем предметам, кроме танцев и физкультуры, которые не под силу разве что совсем полному идиоту.
Антонина Вениаминовна не нашла лучшего способа обуздать Вовку, как пересадить его ко мне, обрекая меня, таким образом, на судьбу его главной жертвы. Не знаю, как именно он собирается меня доводить, но уверен: что-нибудь придумает. На переменах он чуть не каждый день изобретает новые издевательства. Недавно, например, начал брать у ребят мелочь «взаймы». Девочки, которые отказываются «одолжить» ему деньги, иногда выходят сухими из воды, а вот мальчиков в таком случае ждет взбучка. Мой час пока не пробил, но я знаю, что тоже скоро получу свое.
А еще я знаю, что Вовка живет на втором этаже красного дома рядом со школой. Чтобы увидеть его квартиру с нашей парты, достаточно вытянуть шею и выглянуть в окно. Иногда я даже могу разглядеть низенькую, бесформенную маму Вовки, которая ходит туда-сюда по кухне. У него есть мама, а больше о его жизни вне школы я особо ничего и не знаю.
В начале третьего класса Вовка после недельного отсутствия в школе вдруг появляется в классе, прыгая на костылях. Правая голень у него в гипсе. Ходят слухи, что он сиганул из окна своей квартиры, спасаясь от каких-то домашних разборок. Из-за костылей Вовка ничуть не стал медлительней, даже наоборот, передвигается на них быстрее прежнего, как циркач на ходулях. На переменах он бесшумно носится по коридору, перемещаясь на всю его длину в считанные секунды. Кажется, только что видел его в дальнем конце коридора, но не успеешь и глазом моргнуть, как он уже грозно нависает над тобой, опираясь на костыли и левую ногу, а другая, загипсованная, болтается, согнутая в колене. «Пять копеек дашь?» – спрашивает Вовка, придвинувшись к твоему лицу вплотную. Взгляд у него стальной и неприветливый.
Вообще-то это звучит скорее так: «П-п-пять к-к-копеек д-д-дашь?» После падения Вовка начал заикаться. Нам сказали, что этот дефект речи появился у него от страха, когда он летел на асфальтированный тротуар. Теперь ему еще сложней отвечать на вопросы Антонины Вениаминовны. Хуже всего ему даются попытки читать наизусть стихотворения великих поэтов, которые нас заставляют разучивать исключительно ради декламации перед всем классом. Когда очередь доходит до Вовки, его заикание делается таким невнятным из-за боязни сцены, что он буквально не может выговорить ни слова. Так и вижу, как он стоит у парты, запнувшись на первой же строчке стихотворения, и пытается помочь себе, громко притопывая ногой каждый раз, как собирается промычать особенно упрямый слог. Топ! «З-з-з…» Топ! «З-з-з…» ТОП! ТОП! «ЗИ-И… ЗИМА!»
Вовка никогда не расстается со своими школьными форменными брюками – слишком короткими, с пузырями на коленках. И осенью, и зимой, и весной его грязные щиколотки без носков видны всем кому не лень. Через некоторое время меня осеняет – да это же его единственные брюки! В сентябре всем мальчикам в классе покупают новую форму. Чтобы она прослужила подольше, после прихода домой мы сразу переодеваемся. А Вовке, похоже, форма перепадает раз в два года, и он не снимает ее даже во сне.
Когда гипс сняли и стали опять видны обе грязные щиколотки Вовки, я замечаю, что он стал ходить вразвалку. Кость неудачно срослась, и правая ступня завернулась вовнутрь. Хромать он не хромает, но походка у него стала неуклюжей и нетвердой, он делает широкие взмахи руками, чтобы удержаться на ногах, слегка напоминая ворона или коршуна. На переменах Вовка уже без костылей кружит по коридору от одной кучки ребят к другой, словно в поисках добычи. Он и за стенами школы днем и ночью куда-то спешит – торопливо, неуклюже, воровато. Тайная жизнь Вовки после занятий то и дело отражается на его облике в виде синяков, царапин и порванной формы.
Вовке тоже нравится Надя. После нескольких месяцев за одной партой с Вовкой мне приходит в голову, что в этом мы похожи. Скорее всего, они ни разу друг с другом не разговаривали, но это заметно по тому, как Вовка смотрит на нее в спортзале – ну вылитый коршун.
Кеды у Вовки совсем древние, а правый к тому же износился из-за неудачно сросшейся лодыжки и откровенно просит каши, обнажая грязный большой палец хозяина. Перед уроком физкультуры Вовка просит меня одолжить ему мои кеды – новехонькие и на размер больше, потому что, в отличие от формы, их покупают на вырост, с расчетом не на один год, как форму, а на два. Во время урока Вовке в них очень удобно, и он спрашивает, можно ли оставить их на время у себя. Взгляд у него тяжелый и решительный. Он с трудом, заикаясь, выговаривает слова – «к-к-кеды» – и притопывает ногой, как на уроке литературы. Я цепенею от ужаса и зачем-то отвечаю, что да, можно, ведь они мне не нужны, правда-правда.
Дома я сообщаю папе, что кеды у меня украли. Мама битый час пилит меня за то, что я не ценю ее заботы и не слежу за своими вещами. Когда буря затихает, они, как и ожидалось, покупают мне новые кеды, так что на следующем уроке физкультуры мы с Вовкой оба можем бегать, делать растяжки, лазать по канату и играть в волейбол.
Вовка не благодарит меня. Впрочем, после урока он кажется не таким угрюмым, как обычно, и я улавливаю следы его искреннего интереса ко мне, словно он вдруг понял, что мы с ним принадлежим к одному биологическому виду. Он как будто удивлен, что я не насекомое, например, не гигантский кузнечик.
Сидя за одной партой с чуждым мне Вовкой, я научился хитрить. Видимо, коварство и интриганство заразны. От страха я стал таким изобретательным, что соврал родителям, и это вылилось в передел собственности, эдакий неформальный социализм, с которым я смирился, не пожаловавшись на Вовку ни родителям, ни учителю физкультуры, ни классному руководителю. После этой подпольной сделки мы готовы к следующему, более сложному заговору, который должен помочь Вовке не остаться на второй год.
Заговор заключается в том, что немытая морда Вовки, испещренная следами от обморожений и старыми шрамами, все чаще начинает нависать над моей половиной парты, подсматривая, как я пишу диктанты и решаю задачи по арифметике. Обнаглев, он скоро начинает заикающимся шепотом спрашивать у меня ответы. Я тоже расслабляюсь и начинаю ему подсказывать, так тихо, что Антонина Вениаминовна вроде бы не слышит. И вот мало-помалу Вовка начинает получать вместо двоек тройки, а иногда и четверки. За все первое полугодие он не схватил ни одной двойки! Я горжусь его успехами и доволен собой.
Как ни странно, Антонина Вениаминовна не испытывает больших восторгов от неожиданных достижений Вовки. Она хвалит его редко и вяло, а на меня во время перемен бросает косые взгляды. Однажды, подняв голову, я вижу, что она смотрит прямо на Вовку, списывающего мою классную работу. Наши взгляды встречаются на долгие две секунды, и учительница отворачивается, не сказав ни слова.
Я с содроганием понимаю, что означали ее странные взгляды. Теперь ясно, что заговорщиков не двое, а трое. Она все это время знала, что Вовка у меня списывает, но по очевидным причинам предпочитала молчать. Всем известно, что Вовку каждый год нужно будет все лето вытягивать на тройку с минусом, пока он не закончит начальную школу и не попадет в колонию для несовершеннолетних. Антонина Вениаминовна просто коварно использует меня для облегчения своей задачи.
Какое бы неловкое чувство ни вызывал у меня этот заговор, его заглушает мамин голос у меня в голове, твердящий один из уроков житейской мудрости: «Пускай учителя всегда будут тобой довольны». Так я и делаю: Антонина Вениаминовна довольна, а я могу успешно выполнять свой десятилетний план – учиться на одни пятерки, не угодить в лапы дюжих сибиряков в армии и стать «интеллигентом, то есть инженером». В старших классах, вступая в заговор совершенно другого свойства с Изабеллой, я буду действовать по той же схеме.
Моя изворотливость приносит и другие плоды. Мне удается избежать издевательств Вовки, от которых страдают все остальные. Я вижу, как одни уступают его просьбам, отдавая ему монетки, полученные от родителей на обед, а другие сопротивляются. Тогда Вовка поджидает их после школы, и они возвращаются домой с разбитыми носами и губами. Иногда Вовка объединяется с другим будущим несовершеннолетним преступником: Скрипа, медлительный и не такой злобный, служит Вовке третьим кулаком, когда ему нужно подкрепление. Я отдал Вовке свои кеды и помог ему с оценками, так что меня не побили ни разу – ни сам Вовка, ни Скрипа, никто вообще. Вовка стал чем-то вроде моего морального телохранителя.
Ну, не совсем телохранителем. После занятий мы никогда не видимся, если не считать одного памятного случая, когда Вовка пропускает школу несколько дней подряд и Антонина Вениаминовна просит меня зайти к нему и узнать, в чем дело. Телефона у них нет, так что я избавлю учительницу от необходимости навещать их самой. Вид у нее извиняющийся, она понимает, что заходит слишком далеко – мы с Вовкой не лучшие друзья, да и живем в разных микрорайонах. Наш район застроен серыми восьмиэтажками, а Вовка живет в пятиэтажке без лифта. В его микрорайоне полно ветхих корпусов красного кирпича и совсем нет маленьких парковок, как у нас, потому что его жители даже мечтать не могут об автомобилях. И хотя у обитателей красных корпусов немало детей, детских площадок почему-то почти нет. Короче, район у Вовки опасный, и мы стараемся обходить его в любое время суток.
И вот я иду домой к Вовке по тесному «красному» району, где стоит кислый запах старых сапог. На площадке с качелями болтается стайка подростков с сигаретами в зубах. Под их угрюмыми взглядами я ускоряю шаг, чтобы ко мне не привязались. Отдышаться мне удается, только когда я, поднявшись по лестнице, уже звоню в дверь Вовки. Дверь открывает его мама, толстая коротышка, и, не говоря ни слова, идет за ним. На ходу она вся трясется, как холодец. А я захожу в квартиру и остаюсь в крошечной прихожей, освещенной единственной тусклой лампочкой. От внезапной тревоги я боязливо озираюсь, готовый в любую секунду спасаться бегством. Впереди виднеется маленькая комната, такая же темная. Там стоит квадратный стол, а на нем горит еще одна лампочка, на этот раз наполовину прикрытая самодельным абажуром из выцветшего бархата. На стене справа виднеется штапельный гобелен с тремя конными богатырями.
В дверном проеме возникает босоногий парень постарше, с армейской стрижкой и в штанах защитного цвета. Выглядит он как увеличенный Вовка, а его лицо, тоже испещренное шрамами, еще страшнее. Я стою как зачарованный и думаю про себя, что братец Вовки похож на того самого крепкого новобранца, который замучает меня, если я не смогу учиться на одни пятерки и попаду после школы в армию. Так мы и пялимся друг на друга, пока не выходит из своей комнаты Вовка, мой спаситель.
Я сообщаю ему, что наша классная руководительница обеспокоена его отсутствием. Он выглядит недовольным, а старший брат продолжает сверлить меня взглядом.
«З-з-завтра п-приду в школу, – говорит Вовка, поблескивая стальными глазами, и добавляет: – Мы тебя проводим». Мы втроем спускаемся на улицу и направляемся в сторону площадки с качелями, где собрались грозные юные курильщики. После того как Вовка с братом присоединяются к ним, они теряют ко мне интерес, убедившись, что у меня есть защита. По дороге домой сердце у меня уходит в пятки. В сущности, я уцелел только чудом. Теперь я куда лучше понимаю, как важно следовать родительским урокам житейской мудрости и учиться только на отлично, чтобы не загреметь в армию.
Тесные отношения с Вовкой укрепляют мою репутацию среди одноклассников куда больше, чем успехи в учебе. Как-то раз я с удивлением вижу, что после занятий меня ждет Петька. Благодаря новой стрижке волосы у него не такие взлохмаченные, как обычно, но из-за своих больших и почему-то красных ушей он все равно выглядит смешно и трогательно. «У меня хомячок умер», – вздыхает Петька, когда мы с ним пускаемся в путь к МГУ на Ленинских горах, где он живет. Идти туда километра три, все время в горку: достаточно времени на рассказ о короткой, но счастливой судьбе хомячка, отжившего положенный природой срок. Помянув его добрым словом, Петька сообщает, что хочет завести домашнего удава или какую-нибудь тропическую змею, желательно из окрестностей горы Килиманджаро. Не давая себя переплюнуть, я называю точную высоту этой горы и ее место в списке главных вершин мира.
Петя живет в двенадцатиэтажном крыле главного здания МГУ, величественной башне, ничуть не похожей на грязно-серый пенал нашей восьмиэтажки. Я в восхищении от шикарного мраморного фойе, напоминающего небольшой концертный зал с розовой и позолоченной лепниной на потолке; это тебе не зловонная пещера, притворяющаяся нашим подъездом. На входе дежурят две вахтерши, такие же основательные, как само здание. Завидев нас, они откладывают вязание, Пете кивают, а на меня смотрят вопросительно. Но друг за меня ручается, и мы продолжаем обмениваться знаниями на мраморной скамье неподалеку от вахтерш, пока с работы не возвращается Петин знаменитый дедушка, декан, и не забирает его домой. Лишь через несколько долгих месяцев наша дружба окрепнет настолько, что Петя пригласит меня в гости.
Отлично дополняя друг друга в смысле эрудиции, мы с Петей начинаем встречаться после школы, обсуждая всякие вопросы, доступные только избранным. Иногда мы сидим у меня, но чаще прогуливаемся до МГУ. Небывалое и таинственное здание с концертным залом вместо фойе притягивает меня как магнит – отчасти и потому, что я сам рассчитываю там оказаться через семь лет. Конечно, если буду учиться на одни пятерки и не погибну в армии от рук каких-нибудь Вовок.
«Слушай, а почему ты меня до сих пор ни разу не пригласил в гости?» – спрашиваю я однажды. Краснея от смущения, Петя объясняет, что дедушка не любит, когда ему мешают работать дома – а работает он, похоже, непрерывно. Таким образом, вместо того, чтобы мне сидеть у Пети возле его письменного стола и кровати, как он сидел бы у меня в гостях, я остаюсь скучать в фойе под роскошными потолками, а он поднимается пешком на третий этаж. Я неохотно покидаю этот дворец и сажусь на автобус до дома, все еще теряясь в догадках о том, как выглядит Петина квартира. Почему у его дедушки такой внушительный вид, а у моего папы – такой заурядный? Но все это неважно. Главное – что у меня, похоже, появился настоящий друг.
Надя, очевидно, тоже под впечатлением от наших особых отношений с Вовкой. Есть даже крошечная вероятность, что я начал ей нравиться. Иногда она складывает губки бантиком и бросает на меня с соседней парты такой игривый и хитрый взгляд, что диву даешься. Когда Надя стреляет глазками, я, волнуясь, начинаю подозревать, что ее не так уж сильно волнуют все эти зеленые улицы и красный свет, как уверяет мама. А если этот взгляд перехватывает Вовка, он дергается и злится, словно от невозможности кого-то поколотить, когда очень хочется.
И все же, несмотря на очевидную пользу в виде дружбы со Святым Петькой и растущего интереса Нади, наше тайное соглашение с Антониной Вениаминовной вызывает у меня смешанные чувства. Я никому им не хвастаюсь, даже наоборот, иногда дразню учительницу во время урока, чтобы разжечь Надин интерес. Довести Антонину Вениаминовну проще простого. Я просто читаю новый материал заранее и как можно заметнее показываю, что не слушаю ее объяснений. Она неизменно попадается на эту уловку и задает мне какой-нибудь вопрос в надежде застать меня врасплох. А я без труда отвечаю, потому что только этого и ждал.
То ли из-за Вовки, то ли из-за моих выходок в классе, то ли по иной причине, но Надя явно ко мне неравнодушна, потому что она стала названивать мне по телефону с вопросами о домашних заданиях. Кроме того, когда я ей звоню, она почти всегда соглашается погулять со мной по просторным дворам, длинным проездам, скверикам и автостоянкам нашего района. Во дворах толкутся местные подростки. Все наше недолгое лето они ошиваются в кустах, выпивая, покуривая и оттачивая навыки художественного сквернословия. Когда деньги на выпивку и сигареты кончаются, эти изобретательные ребята расширяют свой круг общения за счет детишек нашего возраста, опустошая их карманы. Добытая мелочь перекочевывает в руки кое-каких взрослых пьяниц, которые чисто по доброй воле, из отеческих побуждений вызываются купить для подростков выпивку с бесплатной доставкой.
В завершение этого ритуала захмелевшие подростки, стремясь придать ему некое подобие справедливости, учат нас некоторым основным понятиям жизни в империи. Например, пол-литровую бутылку водки так и называют – «поллитра». Бутылку в четверть литра – «четвертинкой». Симпатичные, но нечасто бывающие в продаже бутылочки по сто грамм ласково именуют «мерзавчиками». Реже всего встречается литровая, прозванная «першинг» в порядке уважительной ссылки на американскую ракету с ядерной боеголовкой, а также к убойной силе этой бутылки, если выпить ее целиком. Когда не хватает на водку, напиток интеллигенции, идут за «бормотухой». Это ядовитое пойло так непохоже на вино, так омерзительно на вкус, и его так сложно удержать внутри, что алкоголики дали ему образное прозвище «огнетушитель». И то сказать: сразу после приема внутрь эта отрава может извергнуться из тебя фонтаном рвоты, а при регулярном приеме – загасить навеки.
Когда наступают холода, жизнь подростков перемещается под крышу. Лестничные клетки нашей многоэтажки источают незабываемый, единственный в своем роде кислый смрад, – запах гниющего мусора, мочи, сигаретного дыма и «огнетушителя» вперемешку с блевотиной. Вонь ослабевает по мере того, как лестница по спирали поднимается к верхним этажам. Площадки там чище, и проводить на них время куда приятнее. Однако избалованные жильцы этих этажей, с трудом выбившие право там поселиться, относятся к нам куда враждебнее, чем нижние, смирившиеся со своей судьбой. Поиски компромисса между нашим желанием спрятаться от вони и отвращением жильцов к непрошеным гостям приводят к тому, что в районе третьего этажа образуется зона всеобщего перемирия. Крепкие парни всех поколений практически живут там, а вот нежные девочки, вроде Нади, предпочитают оставаться на свежем воздухе, ну, по крайней мере, пока мороз не ударит до минус двадцати.
Когда я звоню Наде после школы и зову ее погулять, она всегда берет с собой кого-то из подружек. Где-то через полчаса мы встречаемся в скверике между корпусами 41б и 41 в. Мы играем в классики (это я умею неплохо), прыгаем через скакалочку (у меня получается так себе), сплетничаем об одноклассниках (я только слушаю) или обсуждаем географию мира и мифы древней Греции (тут говорю я). Обычно мы гуляем со стайкой Надиных подруг, и вдвоем остаемся редко.
Мы делимся друг с другом всякой немаловажной информацией. Например, я неожиданно узнаю от девчонок об их уверенности в том, что Вовка влюблен в Надю. Дело в том, что этого обитателя кирпичных бараков заметили в нашем сквере, где ему делать нечего. А еще я узнаю, что у него нет никаких шансов, но не потому, что он будущий уголовник, а потому, что самая лучшая фигура в классе у меня. Итак, мы с Вовкой прямые соперники, но меня это почему-то не волнует. Вместо того чтобы испугаться, я поражаюсь тому, что мое тело вызывает у девочек больше интереса, чем мозги. В моем мире знания и круглые пятерки важнее, чем атлетическое телосложение, так что, краснея от смущения и в доказательство своих незаурядных умственных способностей, я немедленно выдаю им лекцию о столице Свазиленда, городе Мбабане.
Когда скверная погода загоняет нас с друзьями на вонючие лестничные площадки окрестных домов, мы коротаем время за байками о войнах, драках и девчонках, да пересказом приключенческих романов. Я рассказываю в основном о книжках и девчонках из книжек. Я в компании самый младший, но читаю больше всех, и считаюсь в этих вопросах всезнайкой. Если кто-то сомневается в моем опыте по женской части, я тут же рассеиваю недоверие друзей, подбрасывая парочку подробностей о строении женского тела, которые можно узнать только из первых рук. До старших классов, прежде чем Изабелла откроет мне этот мир, мне приходится полагаться на два ярких воспоминания, дорогих моему сердцу и не имеющих никакого отношения к национальному вопросу. Первое связано с моей дебелой соседкой по коммуналке Валерией, которой было слегка за тридцать, а второе – с безымянной четырехлетней авантюристкой из детского сада, куда я пришел в тот день в первый и последний раз, девочкой, с которой никто никогда не сравнится.
Опыт мой с Валерией был, надо сказать, довольно водевильным. Нежные чувства к ней я начал испытывать года в три от роду. Она жила в соседней комнате с мужем и иссохшей старушкой-мамой, которая на женщину уже совсем не походила. И хотя тогда я не понимал природу своих чувств к Валерии, я точно знал, что они есть, потому что они заставляли меня садиться на пол поближе к ней, когда она выходила на кухню. Валерия, следуя неписаным, но повсеместно принятым правилам коммуналок, носила дома короткие сатиновые халатики. Больше всего мне нравился синий, выцветший и неглаженый.
В три года я открыл для себя ее роскошные формы, начиная с колен. Ноги у Валерии белые и пухлые, колени – тоже пухлые, но не такие белые и с небольшими ссадинами. Все, что выше колен, скрывалось под выцветшим колоколом ее сатинового халата, и мне ужасно хотелось подобраться поближе к ее ногам и как следует их рассмотреть.
Нарочно я ничего не замышлял, но как-то раз сидел на полу на кухне и играл с машинкой, пуская ее туда-сюда по широким коричневым доскам. Кроме меня, там находилась только Валерия, занятая варкой супа. Стояла зима, газовая конфорка горела на полную мощность, из кастрюли валил пар, белые ноги Валерии порозовели от жары. Вышло так, что моя машинка, стремительно промчавшись поперек кухни, врезалась в ступню моей красавицы и осталась беспомощно валяться на боку. Конечно, мне ничего не оставалось, кроме как поползти на место аварии.
Вскоре я оказался у розовых ног Валерии, под колоколом ее синего атласного халата, с машинкой в руках. Я посмотрел наверх. Роскошные ноги стремились ввысь, как две колонны из зефира, а на них покоилась Валерия, совершенно не обремененная нижним бельем. Ноги ее заканчивались розовато-коричневыми складками, покрытыми россыпью черных кудряшек. Это видение было и остается смутным. Валерия двигалась, складки перемещались вместе с ней, а больше ничего я разглядеть не успел, потому что владелица розовато-коричневых прелестей нагнулась и извлекла меня из-под своей юбки. Она улыбалась. По какой-то непостижимой причине она не возмутилась и не стала доставлять меня в орущем виде на суд мамы. Я так и не понял, почему меня не наказали, и заключил, что взрослые живут по своей собственной логике, для трехлетнего ребенка непостижимой.
Встреча с четырехлетней искательницей приключений год спустя была еще пикантнее случая с Валерией. Мои интеллигентные родители в рабочее время поручали меня разнообразным няням, приезжавшим в столицу в поисках мужа и лучшей жизни. Они постоянно появлялись и исчезали. Однажды, видимо, по причине перебоя с нянечками, меня оставили на один день в детском саду-пятидневке, где рабочий класс мог оставлять своих отпрысков с ночевкой, на неделю, а летом – даже на три месяца, как во временном детском доме.
В свой первый и единственный день в этом заведении я ничуть не чувствовал себя сиротой. В группе я увидел воспитательниц в сатиновых летних платьях, чем-то напоминавших халат Валерии, только выглаженных и с крупным цветочным рисунком. Они присматривали за двумя десятками малышей, сбившихся в несколько организованных, приглушенно галдящих кучек. Не детский дом, а рай земной. После обеда, убрав грузовики для мальчиков и игрушечные кухни для девочек, воспитательницы расставили в комнате маленькие раскладушки – в два тесных ряда, как железнодорожные рельсы. Головами друг к другу, ногами наружу.
На мне были черные семейные трусы и белая майка – неизменное белье для мужчин всех возрастов, даже четырехлетних. Пока я устраивался на своей раскладушке, кто-то начал стаскивать с меня простыню. Это оказалась моя соседка – голубоглазая девочка-ровесница с двумя непослушными, растрепанными косичками. На ней была обычная для девочек того времени белая бумажная футболка в мелких бледных фиалках, которые можно было принять за голубых мух. Она стаскивала мою простынку осторожно, вытянув руку с безопасной позиции в середине своей раскладушки. Скоро оба мы уже прятались под простыней у девочки.
Послеполуденный свет легко пробивался через простынку, так что, даже накрывшись с головой, мы друг друга отлично видели. Девочка шепотом объяснила, что хочет мне кое-что показать. Поколебавшись, я свернулся под простыней калачиком, так что мое лицо оказалось напротив ее пупка. Она подвинулась поближе ко мне, стала вертеться, и я сообразил, что она хочет показать мне свою пиписку. Когда она еще немного повернулась, я увидал множество мелких складочек вокруг чего-то похожего на мою собственную крошечную пиписку. Не веря своим глазам, я поднял взгляд к ее лицу – может быть, она превратилась в мальчика? Ничуть. Потом мне пришлось тоже, приспустив трусы, показывать свое хозяйство, но об этой подробности я умалчиваю, болтая с друзьями на вонючей лестничной клетке. А еще я им не рассказываю, что одетые, как Валерия, воспитательницы, как ни странно, нас так и не застукали.
Вдобавок к преувеличенным рассказам о моем опыте по части женской анатомии, я хвастаюсь, что дрался с другими ребятами. Обычно я ввязываюсь в эти потасовки за стенами школы, когда мне кажется, что кто-то назвал меня жидом. Наверное, я веду себя правильно, потому что в классе никогда этого не слышу. Может, меня не трогают из уважения к моим знаниям о столицах захолустных стран или по иной, неизвестной мне причине. Не исключено, что меня защищают и особые отношения с будущим бандитом Вовкой.
И все же, хоть у меня все прекрасно, я так и не могу полностью выкинуть из головы внушения мамы с папой, которые видят в моих друзьях только ненадежных чужаков. При все очевидной ущербности этой проповеди, что-то от нее остается у меня в глубине души, рядом с фашистами и зеленой улицей. Из-за этого у меня ни с кем не складывается близкой дружбы. Все планы ребята строят без меня: как бы рано я ни появился, они уже всегда занимаются чем-то неожиданным.
Наши затеи зависят от времени года и погоды: мы собираем кислые дикие яблоки в парке, по очереди сидим в незапертой старой машине у подъезда Святого Петьки или проверяем толщину льда в низине возле новенькой двухполосной автострады, проложенной вдоль реки. Остается загадкой, когда и как ребята решают, чем именно заниматься. Меня это не очень волнует: принимали бы только в компанию, где я чувствую себя ничем не хуже других.
В четвертом классе мы становимся беспечными и самостоятельными, катаемся на автобусах, трамваях и метро по широко раскинувшемуся небезопасному городу, который кажется нам родным и уютным. Мы начинаем ходить в кино на самые популярные фильмы. Самый потрясающий из них – хорошо забытый французский хит «Фантомас» 1964 года, в котором зеленоволосый Жан Маре величественно, словно в замедленной съемке, отмеряет шаги по своему дворцу и делает одинаковые взмахи обеими руками, как умеет только он один. Есть еще американская «Великолепная семерка» 1960 года с лунными пейзажами Дикого Запада. И конечно, нестареющая отечественная классика, «Бриллиантовая рука», которую во всей империи знают наизусть и с восторгом цитируют: «Шампанское по утрам пьют или аристократы, или дегенераты!»
Курить мы начинаем примерно в том же возрасте, что и ходить в кино. Один из постоянных членов нашей компании, Сережа, первым начинает с удовольствием покуривать по дороге в школу и обратно, расплываясь в широкой улыбке между затяжками, словно клоун. А еще он первый научился пускать колечки из дыма. Как ему это удается – секрет. Мы благоговеем перед ним целую неделю, пока я, применив научный подход, не обнаруживаю, что надо всего лишь открыть рот и выпрямить язык на выдохе, и колечки получатся сами собой. Вот так мы с Сережей и обмениваемся небольшими уроками житейской мудрости.
Благодаря мечтательной натуре, небывалой квартире и аристократической собаке-колли Святой Петька становится нашим скромным вожаком. Мы еще больше его ценим за то, что он ничуть не важничает и по-прежнему ходит с растрепанной макушкой. Мне достается роль ходячей энциклопедии и последнее слово в любой интеллектуальной дискуссии (житейские споры разрешает Петя).
Иногда Петя пускает меня к себе в квартиру. В какой день и по какой причине это происходит, остается загадкой, но я всегда так счастлив оказаться у него в гостях, что мне все равно.
Первое, что бросается в глаза у Пети дома, – огромная лосиная голова (размером с наш холодильник), нависающая над рабочим столом его дедушки, профессора биологии. Квартира ненамного больше нашей, но по отделке и обстановке отличается от нее, как небо и земля, потому что важное положение Петиного деда позволяет ему ездить за границу. Она украшена не фарфоровыми сервизами и полированной мебелью из ГДР, а гравюрами, статуэтками и книгами по зоологии. Помимо колли, там живет новый хомячок, какая-то птица и несколько небольших рептилий в террариуме, который принадлежит Петиному младшему брату. Петин любимый том «Детской энциклопедии» – про экзотических животных, а мой – про дальние страны. Лучшими друзьями, правда, мы еще не стали: это случится в старших классах и на первом курсе в ходе неожиданных и необычайных происшествий.
Надя меняется. В двенадцать лет она начинает стричься гораздо короче. Она носит дефицитные синие чулки. Ее движения становятся более неторопливыми, сдержанными и осознанными. Тело больше не выглядит угловатым. Под школьной формой начинают угадываться очертания растущей груди.
Надя одна из первых девчонок, у кого она, в смысле грудь, появляется, тут же становясь предметом живых обсуждений со стороны мальчишек. Поскольку мой бесценный опыт, полученный в возрасте трех и четырех лет, к женской груди отношения не имел, я помалкиваю. Однажды на большой перемене Сережа, украдкой покуривая в туалете, рассказывает мне, что у Нади грудь больше, чем у других девчонок. Уличная мудрость гласит, что чем больше грудь, тем лучше, но Сережа утверждает, что у Нади она начинается с боков и вообще вислая, а это, по его мнению, явный недостаток. У других девчонок грудь маленькая, но стоячая, и Сереже они нравятся больше.
Мнение Сережи насчет женских бюстов мы уважаем, потому что он через дырочку в стене постоянно подсматривает за девчонками, переодевающимися после физкультуры. Об этой дырочке ходят легенды. Ее местоположение известно лишь избранным. Сережа уверяет, что каждое лето ее заштукатуривают, но в сентябре снова расковыривают. После перемены, уже в классе, я поворачиваюсь к Наде, пытаясь представить себе ее большую грудь, и ловлю на себе ее взгляд. На этот раз Надя не опускает глаза, и я отворачиваюсь.
В тот вечер я долго не могу уснуть. Передо мной стоит почти осязаемый образ Нади; ее лицо стало каким-то другим, и она смотрит на меня незнакомым, нежным взглядом. Все это совершенно не вяжется с неаппетитным описанием Надиной груди, услышанным от Сережи, известного любителя подсматривать в щелочку. Лучше бы он мне ничего не рассказывал, потому что теперь я не могу представить себе Надю без странной, обвисшей груди, которую ни разу не видел.
Через некоторое время, однако, мое замешательство неожиданно проходит. Перед глазами у меня всплывают три видения: знакомый каждому подростку да и каждому взрослому на Востоке волнующий фотографический образ Милен Демонжо в роли Элен из «Фантомаса», обладательницы самой прелестной груди (и самых красивых ножек) в мире, в платье с глубоким вырезом, непонятно как допущенный к нам с загнивающего Запада. Эти видения смешиваются с образом реальной Нади и ее воображаемой груди. Новая Надя, каким-то чудом обзаведясь женским достоинством Милен Демонжо, смотрит на меня все тем же манящим взглядом. Я с облегчением вздыхаю и, прежде чем погрузиться в сон, осознаю, что Вовка Вовкой, а Надю нужно позвать на свидание. На следующий день я так и поступаю, Надя кивает в знак согласия, и я, уходя, представляю себе улыбающуюся Милен Демонжо.
Солнечный субботний день. Мое первое настоящее свидание. Мне пятнадцать лет, и я жажду учиться житейской мудрости на собственном опыте, без непрошеной помощи родителей. Долгожданная встреча с Надей обязательно станет первым житейским уроком любви! Увы, вечером мне предстоит открытие, к любви отношения совсем не имеющее.
Даже бабьим летом у нас в городе так прохладно, что я вижу пар от своего дыхания. Под косыми лучами низкого бледного солнца полуоблетевшие деревья парка отбрасывают длинные тени. Ветви, чуть покачиваясь от неназойливого ветерка, роняют оставшиеся блеклые листья на бесконечный газон, где летом мы играли в футбол. На Наде привычное темно-зеленое полупальто и новые коричневые сапожки. Наши длинные тени с широкими бедрами и несообразными маленькими головками похожи на инопланетян. Мы беседуем, а если точнее, я нервозно говорю, а Надя слушает.
В кино я не свожу с нее глаз, однако моя пассия, увлеченная фильмом, этого не замечает. Когда на экране светло, мне виден ее внимательный и беспристрастный профиль и руки, лежащие на коленях. Не зная, как мне в первый раз выразить свою нежность не в мечтах, а по-настоящему, я беру Надю за руку – теплую и сухую, но странно неподвижную.
Сжимая эту безжизненную руку в своей и не получая ответного пожатия, я напрасно вглядываюсь в Надю в поисках хоть какого-нибудь намека: ее лицо остается спокойным и далеким. Я осматриваюсь, чтобы найти какого-нибудь более опытного молодого человека в качестве примера для подражания, но вижу лишь ряды белых лиц, завороженные знойными действиями на экране, среди темных улиц ночного города.
Тут камера вдруг переключается на яркий песчаный пляж, экран светлеет, и мне мерещится лицо Вовки, наблюдающего за мной с дальнего конца кинозала. Потом на экране снова наступает ночь, а когда опять приходит день на море, лицо Вовки – или его призрак, созданный моим беспокойным воображением, – благополучно исчезает. Растерявшись, я отпускаю Надину руку и безуспешно пытаюсь сосредоточиться на фильме, где знойные действия тоже закончились.
Покинув кинотеатр с толпой остальных зрителей, мы направляемся домой. В надежде ускорить события, я предлагаю своей спутнице прогуляться по парку. Наши тени, теперь совсем длинные, но уже не похожие на пришельцев, бредут перед нами. В неухоженном холмистом парке ни души. Мощеных дорожек нет, но имеются извилистые тропинки. По одной из них, занесенной сухими листьями, мы и пробираемся сквозь облетающие деревья, живо обсуждая только что просмотренное кино. Надя, ловко следующая за мной по сияющему парку, уже не бесстрастна, напротив, оживлена и взволнована. Удивительно, но ее новые замшевые сапожки совершенно не испачканы.
Вскоре мы поднимаемся на вершину знакомого холма, с которого зимой катаемся на санках, и вдруг, молча поглядев друг на друга, пускаемся бежать вниз по склону, едва успевая быстро-быстро передвигать ноги, чтобы уберечься от падения. Я успеваю заметить, что Надины шаги быстрее и короче моих, хотя она и выше меня ростом – ну конечно, ведь она в юбке! На бегу мы заливаемся хохотом. Достигнув подножия холма, Надя одним плавным движением падает на траву передо мной. Я следую ее примеру и быстро подкатываюсь поближе. Наши лица на расстоянии вытянутой руки друг от друга. Надин смех сменился улыбкой, ее голубые глаза сияют, и я вдруг замечаю, что ресницы у нее накрашены черной тушью.
Ну, где же ты, воплощение мужественности и отваги, Жан Маре из «Фантомаса»? Где ты, надувающая губки Милен Демонжо, миледи Винтер из «Трех мушкетеров» с лилией, выжженной на левом плече, самая распрекрасная женщина в мире, известная подросткам нашей империи? Точно знаю, что вы стали бы делать дальше на нашем месте. Прежде всего, осознав общевселенскую значимость этого случая, вы мало-помалу перестали бы улыбаться. Потом вы грациозно придвинулись бы друг к другу, Жан Маре оперся бы на локоть, Милен чуть-чуть повернулась бы на спину. Вы бы задумчиво посмотрели друг другу в глаза. И наконец, ты, Жан Маре, позволил бы своим губам медленно прильнуть к полураскрытым зовущим губам Милен, и ваши веки одновременно смежились бы в сладкой истоме.
Но французских кинозвезд в роли учителей у нас нет и в помине, мы с Надей предоставлены самим себе. Тот порыв, та сила, то бесстрашие, которые бросали меня к пухлым ногам Валерии, когда я еще едва умел ходить, канули в небытие. Надин взгляд серьезен, волосы взъерошены, но голубые глаза равнодушны. Она не желает мне помогать. Она не поворачивается незаметно на спину, как гибкая Милен. Она тихо лежит, дожидаясь, когда же я сам осмелюсь сделать то, к чему я совсем еще не готов, то, на что способен только неподражаемый Жан Маре.
И вот я провожаю Надю домой, к детской площадке между корпусами 41б и 41в, где мы попрощаемся. Мыслями я все еще в парке, на осенней траве, где так и не состоялось волшебства, которое бывает только в кино. Солнце садится. Сворачивая за угол, мы видим толпу, сгрудившуюся вокруг небольшого автокрана для ремонтных и строительных работ попроще. У этих машин две кабины – большая спереди, для водителя, и маленькая сзади, для крановщика. Стрела автокрана перекошена, а сам он стоит поперек дороги, но никаких подробностей не видно за спинами толпы зевак.
Любопытствующие жители корпусов 41б и 41в высыпали на свои балконы, указывая пальцами на автокран и взволнованно переговариваясь. Голоса их звучат глухо и гулко, словно в пещере. Через сквер проносится стайка детей, в которой я замечаю Сережу и других знакомых. Они присоединяются к толпе, пытаясь протиснуться поближе к месту действия. Недалеко от нас громко рыдает высохшая пожилая женщина в сером пуховом платке, уголками которого она то и дело вытирает глаза. Она выглядит потрясенной, и мы понимаем, что случилась большая беда.
– Что стряслось? – спрашиваю я.
Несчастная так сгорбилась, что стала ниже меня ростом. А Надя рядом со мной вся напряглась, готовая тоже заплакать.
– Дверь, дверь была не захлопнута. Он и не удержался! – объясняет старушка, простирая руку в сторону крана. – И за каким лешим ему было запрыгивать на едущий грузовик? – Гнев ее, вначале безадресный, как принято у нас в империи, быстро становится вполне конкретным: – Мать-то, мать почему не уследила? А теперь поздно уже… – Помолчав, она находит еще одного виновника: – И шоферюга этот хорош! Лихач! По жилому-то району, а?
И она снова принимается плакать.
У дрожащей Нади покраснели глаза.
– Я домой пошла, – говорит она и, помахав мне рукой, медленно направляется к корпусу 41б.
И я ей машу в ответ – пока, Наденька! – хотя думаю уже только о случившемся несчастье.
На полусогнутых, притворяясь совсем маленьким, я протискиваюсь сквозь толпу, пока не натыкаюсь на спины своих друзей, уставившихся на что-то, лежащее на земле. Пробираясь дальше, замечаю, что боковые колеса кирпично-красного автокрана заехали далеко на тротуар, а дверь кабины крановщика широко распахнута. Старушка права: легко представить, как кто-то прыгнул на движущийся грузовик и попытался удержаться за ручку закрытой, но не запертой двери. Ручка поворачивается под весом ребенка и дверь распахивается, отбрасывая его на мостовую.
На тротуаре между толпой и грузовиком лежит тело подростка примерно моих собственных размеров, прикрытое куцым куском брезента. Подросток не дышит. Я ловлю себя на мысли о том, что никогда в жизни не видел такого неподвижного тела. Там, где под брезентом должна находиться голова, стоит лужица черной маслянистой жидкости. Должно быть, кровь, но почему такого странного цвета? Кто-то посыпает лужу ведром песка. Песок пропитывается тем, что должно быть кровью, но остается темным. Наверное, кровь кажется черной из-за сумерек, думаю я.
Взгляд мой двигается к ногам жертвы. Из-под брезента неловко торчат грязные лодыжки погибшего в школьных форменных брюках – изношенных, выцветших и слишком коротких.
Их отпустили, эти штаны, чтобы дольше прослужили, а может быть, даже и надшили, судя по полоске чистой ткани в палец толщиной в самом низу. Ни крови, ни синяков. Он вырос из этих брюк, думаю я, созерцая худые белые голени, которые, кажется, светятся в сумерках. Ни царапины.
И тут я замечаю его кеды. Мои кеды.
Мальчишка, который прыгнул на движущийся грузовик, сорвался с двери кабины, пронесся в воздухе, ударился об асфальт головой, тут же расколовшейся и выпустившей лужу черной нефти, теперь лежит передо мной мертвый под куском брезента. В минуту гибели на нем были мои старые черные кеды. Тротуар под моими ногами внезапно перекашивается, а сами ноги становятся ватными, не давая мне удержаться на несуществующем склоне. Меня одолевает тошнота, я отступаю на шаг в сторону, чтобы не потерять равновесия. Голова моя совершенно пуста.
Потом приступ тошноты проходит, ноги становятся устойчивее. Я чувствую странную отрешенность, словно смотрю сам на себя на киноэкране. Уголком сознания понимаю, что это такая уловка подросткового ума: если я притворюсь, что тело Вовки лежит под брезентом понарошку, может быть, будет легче справиться с немыслимым ужасом смерти. Ведь в кино люди гибнут постоянно и не страшно, потому что не по-настоящему. Смерть в кино – это игра, подделка, как зеленое лицо Фантомаса.
Я кручу про себя фильм под названием «Дурацкая гибель Вовки». Там я, застыв на месте, устремляю взгляд к земле, к поношенным кедам, которые некогда были моими. И вспоминаю тот, можно сказать, исторический заговор, когда я обменял свою обувь на покровительство будущего бандита, снисхождение нашей учительницы и, в конечном счете, нежданное уважение друзей и симпатию Нади. Не знал, что на древе познания растут кеды, а не яблоки.
Мне пятнадцать лет, и я смотрю ленту «Дурацкая гибель Вовки», в которой мне принадлежит закадровый голос. «Привет тебе, покойный владелец моих кедов, – говорит он. – Никогда раньше не видел тебя на нашей маленькой детской площадке. Что же ты делал возле чужих корпусов 41б и 41в? С какого бодуна прыгнул ты на едущий грузовик и схватился за дверную ручку кабины крановщика? Ради острых ощущений? Решил, что такому лихому парню все позволено? Бог знает, чем ты занимался вечерами после школы, шатаясь между кирпичными бараками, выполняя мелкие поручения своих жутких дружков…» Здесь голос останавливается, чтобы я мог лучше себе представить блуждания Вовки между ободранными пятиэтажками.
«А ведь это мог быть и я, – продолжает закадровый голос. – Вместо свидания с Надей, я мог бы прыгнуть на проезжающий грузовик в своих старых черных кедах, а ты бы в это время сжимал Надину руку». В закадровом голосе сквозит сомнение: «Нет, пожалуй. Не стал бы я прыгать на грузовик. И тебе не суждено было держать Надю за руку в темноте, будь ты хоть сто раз русый и сероглазый. Слишком мы разные по жизни, даже дома у нас разного цвета».
Голос за кадром на мгновение прерывается, чтобы зрители лучше осознали дистанцию между мной и Вовкой. «Я не прыгал бы из окна кухни, спасаясь от неведомой опасности, чтобы сломать лодыжку, а потом всю жизнь ходить вразвалку и заикаться. Я не стал бы очертя голову гоняться за каким-то идиотским автокраном. Наши пути разошлись давным-давно, а может, и вообще не сходились. И уже не сойдутся теперь – поздно».
«Спасибо тебе, Вовка. Это ты помог мне превратиться из отверженного еврейчика в близкого друга Святого Петьки, который пригласил на свидание русскую девушку с голубыми глазами и толстой русой косой. Я всегда буду помнить твое заикание, твои ловкие костыли и твою походку коршуном. И я никогда не забуду твои стальные глаза и твое тело под слишком коротким куском брезента, тающее в угольных сумерках».
На этих словах фильм и реальность вновь сливаются воедино. Моя неосознанная хитрость сработала, помогла мне осмыслить внезапную смерть Вовки, и можно теперь отложить ее до следующего раза. Вовка погиб нелепой смертью, со мной такого никогда не случится, размышляю я, в одиночку возвращаясь к своему дому. Его забрала скорая помощь, любопытствующие ушли со своих балконов, зеваки и мои приятели разбрелись по домам. И Надя давно дома. Надо ей позвонить и рассказать о бедном Вовке. Мы с ней теперь будем просто и тихо дружить.
На кухне родители смотрят «Мир путешествий», еженедельную часовую передачу о путешествиях за границу. На таинственном процветающем Западе такие поездки, понятно, в порядке вещей, а в нашей империи большинство граждан о них даже не мечтает. Я рассказываю маме с папой про автокран, дверь кабины крановщика, гибель Вовки. «Какой ужас!» – бледнеет мама. Потом они говорят, что такого конца и следовало ожидать для никчемного подростка, не получившего от матери надлежащих уроков житейской мудрости, и возвращаются к своей передаче. На этот раз она о Бразилии. Нам показывают Рио-де-Жанейро, где пляжи полны загорелыми счастливцами, а дети играют на песке в футбол, как боги.
Родители смотрят на все это, вздыхая. И ежику понятно, нас в Рио-де-Жанейро никогда не пустят. Но не все так плохо: скоро нас ожидает отпуск на Черноморском побережье Кавказа, в доме отдыха не для простых смертных, а для художников и писателей. Мама с гордостью сообщает, что путевки нам не без труда достал один из ее благодарных пациентов. Пляжи там не песчаные, а галечные, в футбол не поиграешь, но в июле не холоднее, чем в Рио, вода точно теплая, а загореть можно так, что лучше не бывает.
Я отправляюсь из кухни в маленькую спальню, которую мы делим с папой, гашу свет и плюхаюсь на свою односпальную кровать с ящиками для белья внизу (сделано в ГДР). Отпуск у моря, в доме отдыха с знаменитыми художниками! Ничего себе! Обычно мы с папой снимаем сарайчик рядом с «Соснами», домом отдыха для простого народа километрах в пятистах к югу от столицы. И сарайчик, и «Сосны» прекрасны, но так удручающе заурядны, что мама не считает нужным почтить их своим присутствием. Таким образом, только мы с папой ловим рыбу в быстрой мелкой речке и тем самым укрепляем свою мужскую дружбу. Но отдых в сарайчике бледнеет от перспектив поездки на море, где я повстречаю представителей настоящей творческой интеллигенции и получу от них ценные уроки житейской мудрости.
Под тихое мурлыканье телевизора в конце коридора мои мысли обращаются к Наде. Меня мучает совесть: из-за гибели Вовки я не сумел в конце нашего первого и единственного свидания как следует с ней попрощаться. Как серьезно она смотрела на меня в парке! Какая возможность упущена навсегда, прямо мурашки по коже. Конечно, надо было ее поцеловать, рассуждаю я, она же хотела. Иначе зачем бы она так на меня глядела?
Вовка бы ее точно поцеловал. Он был на год старше меня и усвоил кучу полезных вещей на улице. Я сажусь на кровать, которая вдруг начинает казаться слишком жесткой. Приглушенные звуки «Мира путешествий», темная комната. Похоже на кинозал во время ночной сцены, только нет рядов белых лиц, и померещившегося мне призрака Вовки тоже нет.
Я холодею от ужаса. До меня, наконец, доходит, что он был с нами в кино, что он вполне мог шпионить за нами в парке, что он так по-дурацки погиб, дожидаясь нас в скверике между корпусами 41б и 41 в. Погиб, свалившись со смертоносного автокрана, не успев ничего сделать. Например, вломить мне по полной программе? А потом облобызать Надю? Или, зная, что между нами ничего такого не было, просто пригласить ее на свидание после того, как мы попрощаемся? Я чувствую облегчение. Кончилась тирания Вовки в нашем классе, кончился мой заговор с Антониной Вениаминовной, кончился и мой роман с Надей. Пора двигаться дальше.
Озноб проходит, я снова укладываюсь на жесткий матрас и в конце концов засыпаю. Сначала снятся мне загорелые стройные тела на песчаном пляже Рио, а за ними – тучные розовые курортницы в бронеподобном розовом же отечественном белье на серой черноморской гальке. А потом оба сна превращаются в один, где прелестные бразильянки как ни в чем не бывало прогуливаются по скромным камешкам, усыпающим берега империи. Сквозь толпу вдруг начинает пробираться Милен Демонжо, словно кого-то ищет. Ее обнаженные плечи светятся, а на левой груди выжжена крошечная черная лилия. Милен чуть приподнимает подол своего платья с кринолином (точь-в-точь как в «Трех мушкетерах»!), показывая миниатюрную стопу, однако скрывая свои ножки, лучшие в шоу-бизнесе. Осторожно ступая босиком по горячей гальке, она приближается, останавливается рядом со мной и смотрит с тем же выражением, что Надя в парке. Наши взгляды встречаются, и я пробуждаюсь, легкомысленно представляя уроки житейской мудрости, которым могла бы научить меня Милен, если б мы с ней повстречались в приморском доме отдыха для избранных.