Все лето и всю зиму 375 года венеды приготовлялись к выселению.
К весне же 376 года все, кто только хотел куда-либо выселяться, были уже готовы.
Поднявшиеся венеды разделились на три орды.
Одной из них, которая избрала новым своим местопребыванием крайний север, управлял князь Олимер.
Другой, которая предположила направить путь свой к западу, за Эльбу, князь Радогост.
Третья, и самая главная, которая должна была двинуться к Черноморскому побережью, находилась под управлением князя Болемира.
Все эти три орды составили не менее восьмисот тысяч семей.
Наконец настал момент, и все эти три орды выселенцев, как тучи, двинулись с берегов Немана и Балтийского побережья на новые места: север, запад и юг…
Двинулись — и все перед ними расступилось, все удивилось им, как новому чуду, все боязливо отступило и дрогнуло, чуя нечто грозное и величественное. Странная молва пробежала среди народов запада и надолго застыла в них, чтобы и будущим поколениям своим завещать и свой страх, и свое удивление перед впервые очнувшейся силой славянской…
Венеды-переселенцы, двинувшиеся на север под предводительством Олимера, состояли большей частью из позёров-рыболовов[3]. Теснимые поработителями на своей родине, в Велаве, Королевце, Браниборе, Ангенбирге, Судавии, изобиловавших рыбными озерами и реками, позёры-переселенцы Олимера решились лучше искать нового богатства в снегах севера, чем отдавать уже нажитое богатство родины неведомому пришельцу.
Поселившись у берегов северного океана и северных рек, они надеялись на добычливый рыбный и звериный лов.
Сборным пунктом для северных переселенцев была назначена Велава.
В условленное время весны 376 года Велава, небольшой городок при слиянии двух небольших рек, впадающих в Венедийское море[4], начала наполняться переселенцами, с их женами, детьми и имуществом.
В звериных шкурах, в облоухих рысьих шапках переселенцы приводили в порядок свое имущество, которое с места его родины, города ли, веси ли, было забрано как попало, потому что всякий торопился поспеть к назначенному времени с целью предупредить готов, которые хотели разбить их отдельными партиями. Тихий и мирный городок наполнился вдруг тысячами звуков и голосов, которые придавали ему какую-то шумную, неестественную жизнь.
К назначенному времени приехал и предводитель их, молодой князь Олимер. Объехав переселенцев, он переспросил у всех, действительно ли они желают переселиться, действительно ли они решились перенести те, может быть, очень тяжелые невзгоды, которые им придется вытерпеть в неведомой стране. Ответ получился утвердительный: неведомая страна всякого манила к себе, не боялись ее даже жены и дети переселенцев.
И вот, в один день, рано на заре, принеся предварительную жертву языческим богам своим, с необычайным шумом, гамом, скрипом, лаем псов, мычанием коров и волов венеды двинулись из Велавы по направлению к северу.
Путь их лежал через поселения куронов, а далее квенов, к северному побережью Ботнического залива, между Финским заливом и Ладожским озером, а там, далее, что их ждет, что они найдут — они не знали, да и не хотели знать. Им только хотелось идти куда-нибудь, двигаться, чего-нибудь искать, разумеется, лучшего, а не худшего. Это было какое-то странное и чудное движение, которое могло явиться только у народа или стоящего на низшей степени общежительности, или бесконечно теснимого другой народностью, против которой он не в состоянии был стать с вооруженной рукой.
С венедами, как известно, случилось последнее.
Переселенцев этих готы не останавливали; они считали переселение вовсе не значительным и не опасным для себя. Действительно, это была самая меньшая часть поднявшихся для переселения венедов. Кроме того, они двинулись по направлению, которое не составляло областей готов или подвластных им народов, а стало быть, и не грозило возмущением, которое бы переселенцы могли произвести в их областях.
И переселенцы, не встречавшие препятствий, медленно, но упорно двигались все далее и далее на север… Вот и страна куронов, лесистая, болотистая… Вот и страна квенов — гористая, изузоренная озерами… А вот и самый север…
Но что на севере сталось с этими смелыми переселенцами — неизвестно, история молчит…
Может быть, перетерпев лишения, нужду, холод, голод, они поселились у берегов северных рек, озер, построили нехитрые, но теплые землянки, стали ловить рыбу, бить зверей, меняться ими с соседними народами и были родоначальниками лапландцев и других северных поселенцев…
Орда Радогоста состояла совсем из другого рода переселенцев. Переселенцы его были по преимуществу люди, которым нечего было жалеть на родине: изгои, отпущенные рабы, челядь, люди гулевые, головы бесшабашные, и те, кому хотелось людей посмотреть, себя показать, в чужой земле счастья поискать.
Собравшись в чудовищную толпу, вооруженные, смелые, они сразу заполонили пространство между Вислой и Саввой, начали буйный грабеж, не щадя ни чужих, ни своих, и произвели страшный переполох между западными народами. Все народы, обитавшие на пространстве Эльбы и Роны — кошубы, варны, вагры, фрязи, ховоляне, древане, длуманы, тунгри, немети, херуски и множество др., - пришли в ужасное смятение. Набег венедов-славян был так велик, так неожидан, быстр, неотразим, что вдруг пронеслась среди народов грозная весть о появлении какого-то безвестного, дикого племени, которое не знает своему зверству предела, и все бежало, робело, искало спасения, молилось.
А бесшабашный Радогост со своими летучими легионами появлялся везде, где только чуялась хорошая добыча, и все жег, рушил, стирал с лица земли, грабил и шел дальше, чтобы произвести подобное же опустошение. Никакая сила не могла остановить его смертоносного движения. Как орел, он появлялся везде, как орел, он исчезал отовсюду. Народы затрепетали, народы почуяли нечто чудовищное, какую-то великую кару небес.
Между тем с берегов Немана на берега Понтийского моря двинул своих переселенцев и Болемир. В то время как орда Радогоста, появляясь то там, то здесь, производила везде переполох и замешательство, переселенцы Болемира двигались тихо, стройно, сознательно. Несмотря на это, Болемир со своими переселенцами на всех народов, обитавших по берегам Вислы, Буга и Днестра, произвел еще большее замешательство. Никто и никогда не видывал и не слыхивал о такой страшной силе. Заслышав о движении куда-то неведомого народа, еще не видя его, большинство населения, где предполагался путь, по которому пройдет новый народ, ринулось за Дунай, в Мизию, где, в свою очередь, произвело замешательство.
А Болемир все двигался вперед, двигался так же спокойно, так же сознательно, как и с самых берегов родного Немана, устраивая по трудному пути мосты через реки, гати и плотины через болота и трясины, вырубая дремучие, непроходимые леса, которыми была покрыта вся нынешняя Гродненская и Минская губернии.
Готский король Эрманарик, услышав о движении венедов, хотел своими силами удержать это движение. Он собрал огромное войско и расположил его у истоков Буга и Днестра, которые были заселены особенно многочисленными и богатыми селениями готов.
Главные силы он сосредоточил в городе Холме на Буге, где и хотел дать отпор Болемиру.
А Болемир действительно двигался по этому направлению. Он двигался, собственно, к Киеву, но так как по случаю болот и лесов земли народов и сироматов не было другого, более краткого пути, то он и шел, прорезая страну судавов и города Нур, Бельск и Боцки, прямо на Люблин и Холм.
Город Холм, один из лучших готских городов, расположен был на левом берегу Буга, в некотором расстоянии от него. От Холма до Люблина на запад, прорезаемые притоком Вислы, тянулись густые сосновые леса, заселенные по окраинам податными земледельческими племенами, носившими название венных, или венечных. На восток к Лучку и Дубно, изобиловавшими пастбищами и лугами, селились так называемые сироматы, или сарматы, — люди бессемейного качества. На юг от Холма города: Владимир, Броды, Янов, Буек, Залесье, Кременец, Заслав и Львов, носившие в более позднее время название Червонных Градов или Червонной Руси, — были заселены славянским племенем будинов, или бужан.
Эрманарик, стодесятилетний старец, сам лично взялся предводительствовать войсками, а для более надежного отражения неприятеля велел устроить вокруг города деревянную стену, а ниже, на юг, между Гиеразом и Дунаем, вдоль границ тайфалов, высокий вал[5]. В Холме с отборными силами остался сам Эрманарик, а опытные и мужественные воеводы его, Алафей, Сафракс и Атанарик, стали выжидать неприятеля вне города, на севере, откуда двигался Болемир.
Болемир, предупрежденный о приготовлениях готского короля Эрманарика, в свою очередь, принял меры для более успешного поражения своих недавних поработителей.
Переселенцев, которые составляли более трехсот тысяч семей, он разделил на три отряда. Первый отряд состоял из воинов, испытанных на войне, и молодых людей, которые имели жен и детей. Отряд этот, сопровождаемый женами с детьми, должен был двигаться впереди. Второй отряд состоял из людей хотя и бодрых, но неспособных к войне; третий — из старцев, сопровождавших имущество, и части настоящего военного сословия, которое служило ему защитой на случай нападения.
Главная сила сосредоточивалась в первом отряде, который должен был двигаться вперед и пролагать путь для двух последних, более слабейших, отрядов. В этом отряде передовую колонну составляли обручники.
Они назывались обручниками потому, что носили на руках и ногах темные металлические обручи. Металлический обруч служил признаком храбрости и того, что носящий их дал обет всегда быть впереди на войнах. Многим из храбрейших нравился такой обычай, и они до глубокой старости носили этот знак, отличавший их и у неприятелей, и у своих. Обручники в мирное время не имели ни домов, ни полей, ни малейшей о чем-нибудь заботы. Куда приходили, там и получали свое продовольствие. Роскошествовали чужим добром, пренебрегали своим собственным, пока бессильная старость не делала их неспособными к такому суровому мужеству. Во всех сражениях обручники первые начинали сражение и, прежде всего, поражали своей наружностью. Для придания же наружности грозного и устрашающего вида они расписывали свое лицо черными и красными красками, для чего на лице делались ножом прорезы, брили свои головы, всклочивали длинные густые бороды и носили большие черные щиты. Редкий неприятель выдерживал напор обручников.[6]
За обручниками шли крикуны. Обязанность крикунов состояла в том, чтобы во время боя производить резкие и сильные звуки, которые считались необходимыми как для воодушевления воинов, так и для запугивания неприятеля. Крикуны старались производить дикие звуки и порывистый гам, подставляя ко рту свои щиты, чтобы отраженный голос раздавался сильнее и громче. В числе крикунов были и гадляры, нечто вроде гусляров, которые перед боем пели витязные песни, вторя своими инструментами, наподобие четырехструнной лиры.
За крикунами шли обыкновенные воины, а за ними их жены с детьми.
Жены у славян в описываемую эпоху, во время войн, играли довольно важное назначение и служили самым сильным возбуждением их храбрости. Воюя, воины слышали за собой говор жен и крик детей, которые были неподкупными свидетелями их храбрости, первые ценители их и восхвалители. К матерям и женам несли они свои раны, и жены и дочери не боялись считать их и высасывать из них разъедающий состав стрел. Они же приносили сражающимся пищу и утешение.
Случалось, что павшие духом и бегущие уже с поля сражения войска были остановлены женщинами, которые, заграждая им путь грудью своей, с настойчивой мольбой говорили им о предстоящем плене, при одном имени которого воины содрогались за жен своих, шли вперед и оставались победителями. Да и вообще женщинам у славян приписывалась какая-то святость и предвидение, а поэтому их советами никогда не пренебрегали. Другие народы, знавшие о таком уважении к женщинам славян, во время договоров с ними, чтобы более обязать их верностью, брали у них заложницами несколько девиц знатного рода.
Во главе первого отряда шел и сам Болемир, а Юрица находилась в числе жен, сопровождавших этот отряд.
Семнадцатилетняя Юрица в это время была уже матерью. Собственными руками она носила трехмесячного крошку младенца и нигде не хотела расставаться с ним. Всю свою женскую, юную любовь она сосредоточила на этом крошечном невинном существе, на этом первенце, в которого она вложила всю свою расцветающую, не знавшую еще испытаний жизнь. День и ночь она нянчилась с ним, день и ночь она напевала ему свои немудреные, но задушевные песни, которые нашептали ей струи родного Немана и окружавшие его дремучие и хмурые дебри. С какой радостью она кормила его грудью! С каким наслаждением любовалась им, когда он засыпал у ее сердца! Отдавшись вся любовью к младенцу, Юрица не печалилась даже о судьбе своего дедушки Будли, которого она покинула одного на берегах Немана. Только иногда, при взгляде на какого-нибудь старика, она спрашивала самое себя: «А что теперь с дедушкой? Жив ли он?» Но тотчас же забывала дедушку, как только припоминала о другом существе — своем сыне.
Любил своего первенца и Болемир. Как и мать, он тоже много заботился о нем, много любил и в будущем, по обыкновению родителей, возлагал на него тысячи надежд и тысячи ожиданий.
Даже брат Юрицы Аттила, всюду следовавший за Болемиром, и тот нередко заглядывался на крошечного младенца и говорил Юрице:
— Корми, корми, из него хороший воин выйдет.
Аттила, несмотря на свои отроческие годы, уже отлично владел клевцом, топором и отлично скакал на лошади.[7] Болемир, полюбив в нем будущего храбреца, приблизил его к себе, и он повсюду сопровождал Болемира, как юный паж и оруженосец.
Болемира всегда сопровождали еще и двое других молодых князей, родных братьев, Данчул и Рао.
Данчул и Рао были уже совершенно взрослые юноши и принадлежали к одному из славянских княжеских родов, истребленных готами.
Они принадлежали к княжескому роду славянского племени судавов и примкнули к Болемиру со своими приверженцами по пути. Свежие, здоровые, полные юношеского огня, Данчул и Рао, подобно многим, хотели отплатить готам за позор своих родителей…
На тридцать второй день исхода с берегов Немана, не встречая со стороны готов препятствий, Болемир приблизился к Холму-городу.
Войска Алафея, Сафракса и Атанарика стояли станом на правом берегу Буга, по которому двигался Болемир, и чутко выжидали врага.
Болемир, в свою очередь, не дремал: разослал повсюду разведчиков узнать о силе скопившихся в Холме-городе готов, чтобы предупредительно отразить их нападение или, по обычаю своего народа, в глухую ночь нежданно-негаданно напасть на них и смять первым натиском.
Болемиру, однако, с его многочисленными, но нестройными полчищами приходилось иметь дело с очень искусными полководцами и стройными легионами готов. Болемир это сознавал и потому вел свой передовой отряд осторожно. Он, как бы беспечно, вовсе не подозревая того, что готы намерены отразить нападение, велел расположиться отряду на берегах Буга для разгульной стоянки. Он приказал одной части многочисленного отряда разложить костры, петь песни, играть на гуслях, плясать вокруг костров и вообще делать вид, что отряд предается разгульному и беспечному пиршеству, тогда как другая часть отряда, с женщинами и детьми, залегла в густых соседних зарослях. Готские разведчики были обмануты этой далеко не мудреной уловкой, дали весть стоявшим невдалеке готским легионам, и готские легионы быстро двинулись на воображаемый пирующий стан переселенцев.
Но только готы приблизились, как с необычайным криком и гамом, с пылающими головнями в руках венеды ринулись на готов и моментально смяли их…
Так произошла первая битва венедов с готами на берегах Буга, положившая основание многим кровавым и страшным битвам, без малого сто лет волновавшим всю западную Европу и прослывшим великим переселением народов…
Так незначительно, так просто началась та грозная картина, которая вот уже тысячу пятьсот лет удивляет народы своей мрачной грандиозностью и создает целые невероятные сказания, саги, квиды и легенды…
Так поступили те, которые впоследствии получили грозное название гуннов, народа неведомого, зверского, чудовищного…
Смятые готы оправились, однако, от первого натиска венедов, получили подкрепление, устроились и наутро под предводительством трех полководцев начали новый бой, но были окончательно поражены нахлынувшей силой венедов и бежали в Холм.
Узнав о поражении своих полководцев, Эрманарик с лучшими своими силами сам вышел против грозных полчищ.
И у самого Холма-города произошла третья битва, окончательно обессилившая готов.
А Эрманарик, этот грозный властитель готов, этот, по истории, непобедимый король в отчаянии убил сам себя: он на поле битвы пронзил грудь свою собственным мечом.
После трех неудачных битв часть готских войск через Люблин бежала в Радомысль и Тырнов, а другая заперлась в Холме-городе.
Утомленные битвой, победители расположились на отдых у самых стен Холма-города.
Одержав сряду три блистательных победы, непобедимый Болемир, увы, им не радовался.
Считая убитых, раненых и оставшихся в живых, он не досчитался своей молодой любимой жены Юрицы с младенцем, и куда она девалась — никто не знал. По всему полю битвы, по соседним лесам и зарослям были разосланы посланцы искать ее, но все они, один за одним, возвратились с недобрым ответом: «Нет, князь, княгини твоей, Юрицы».
Омрачился Болемир и понял, что Юрица взята ворогами в полон.
Предположение его вскоре оправдалось…
На другой день, с рассветом, на деревянной стене Холма появился гот и громко затрубил в трубу. Это было знаком, что он просит у победителей дозволения говорить.
В стане Болемира, в свою очередь, затрубили в трубу, и из стана воинов выехал верхом на коне молодой князь Рао для переговоров с готом.
— Ты кто? — крикнул Рао, обращаясь к готу.
— Я посланец князя Атанарика! — отвечал громко гот.
— А какого ты рода? — спросил Рао.
Так Рао спросил потому, что князю недобро было бы вести переговоры с челядинцем или простым воином.
— Я родной брат Атанарика, честный воин и честный человек, — отвечал гот.
— Что ж тебе надобно?
— А то: княгиня ваша, Болемирова жена, с малым младенцем в наших руках. Коль отойдете от Холма, мы отдадим вам княгиню вашу с младенцем целу и невредиму, а коль нет — не отдадим.
Рао сообщил Болемиру об условии готов.
Болемир сперва обрадовался сообщению, потом глубоко задумался; в сердце его заговорили два чувства — чувство любви и чувство долга. Подумав, Болемир не нашел ничего лучшего, как собрать совет, и перед советом в немногих словах передал причину, по которой он созвал его.
Советники долго думали и наконец надумали:
— Недобро, князь, жертвовать племенем для одной жены с младенцем. Нехорошо тебе, правда, жалко своей жены, а младенца — пуще, да ведь и всем нам нехорошо. А коль мы раз уступим готам, то уж и дальше уступать будем, и из того, что мы начали, ничего не выйдет, и готы опять начнут нас распинать и резать, как и прежде распинали и резали. А впрочем, твое слово, князь: как захочешь, так и сделаешь.
Но князь не имел права сделать иначе, слово совета было великое слово, и не исполнить его — значило не исполнить закона родины, освященного веками.
С ноющим сердцем, побелев, как плат, дрожа, Болемир проговорил:
— Ладно: я отдам готам свою жену с младенцем, но и вы отдайте мне души свои, коль племя для вас дороже всего на свете!
— Отдаем! Отдаем! Мы все твои, князь! — прокатилось по всему стану венедскому.
После этого Болемир промчался на коне по всему стану и повелел воинам строиться в боевой порядок. Войска начали строиться, а Рао снова выехал вперед и закричал ожидавшему ответа готу:
— Делайте с княгиней и младенцем что хотите, а мы от Холма не отойдем, покуда не перебьем вас всех, псов рудых!
Рао погрозил готу клевцом и скрылся в строящихся в боевой порядок войсках Болемира.
— Так знайте же, челядинцы подлые, что и вам несдобровать от меча нашего! — крикнул гот и скрылся за стеной.
В ответ ему послышался угрожающий крик из стана венедского, и венеды, обычным углом построения пехотинцев[8], начали приближаться к стенам Холма-города.
Угрожающий крик раздался и в стенах Холма-города: появившиеся в большом количестве на стене готы издавали грозные звуки и махали в воздухе мечами. Новая бревенчатая стена даже дрожала от этих криков и тяжести собравшихся на ней воинов. Среди готов находился и сам предводитель их, Атанарик.
Приблизившись к краю стены, он закричал:
— Куда вы идете, челядинцы? Мы вас всех перебьем! Вы думаете, у нас нет князя — есть князь, да еще какой, не вашему чета! Вы знаете ли Видимира? Он у нас князь! Так идите-ка лучше по домам и обрабатывайте землю, чем поднимать руку на такого непобедимца! А он за смирение помилует вас!
— Долой, псина негодная! — раздалось несколько диких голосов из стана венедского, и вслед за этим в Атанарика полетело несколько обоюдоострых метательных топоров, но так как пространство, отделявшее враждующих, было слишком велико, то ни один из топоров не долетел даже до стены.
Атанарик рассмеялся:
— Эх, вы, челядь сироматская! И топорами-то метать не умеете! А вот вы поглядите-ка, как я мечу, на диво!
С этими словами он вывел на стену Юрицу с младенцем на руках. Юрица была одета в позорное рубище, которое обнажало некоторые части ее тела; младенец был совсем голый. С рабскими веригами на ногах, страшно бледная от слез и страданий, вынесенных в неволе, Юрица стояла с опущенной головой.
— Видите! Это ваша княгиня! — кричал Атанарик. — Как она, и вы все, со своим князем, будете в рабских веригах! Уйдите лучше, говорю вам!
При взгляде на свою опозоренную жену сердце Болемира болезненно сжалось, защемило, а в глазах вдруг стало темней и темней.
— Юрица! — тихо простонал он.
— Князь! Что ж ты молчишь? — заговорили в один голос Рао и Данчул. — Нас позорят, а ты молчишь!
Болемир ничего им не отвечал. Он поднял свои глаза на стену. Юрица стояла в прежнем положении, с опущенной головой, и, казалось, не видела перед собой ничего. Какие-то странные мысли пробежали в голове Болемира и сейчас же исчезли. Так как Болемир, ехавший впереди, остановился, то остановились и двигавшиеся за ним воины. Наступила какая-то непонятная, тягостная для всех минута. Враждующие, казалось, чего-то выжидали, но чего — они сами не знали. Вдруг чей-то метательный топор из стана венедского упал у самых ног Атанарика.
Атанарик встрепенулся.
— А! Вы все-таки еще не усмиряетесь, челядинцы! Так вот же вам ваша княгиня с ее проклятым отродьем!
Меч Атанарика мелькнул над головой Юрицы. Юрица дико взвизгнула и скрылась за стеной. Через мгновенье окровавленная голова ее упала у самых ног Болемировой лошади… Не успела испуганная лошадь отскочить от столь неожиданного кровавого ядра, как уже, рассекая воздух, прямо на Болемира летела рука и нога несчастной Юрицы… За ними последовал и изуродованный труп младенца…
— Вот вам ваше гадливое отродье! — кричал Атанарик. — Берите, хватайте его!
И после этого в стан венедский, визжа в воздухе, понеслась целая туча готских стрел.
Ошалел Болемир и, как дикий раненый зверь кидается на своего врага, — кинулся к стенам Холма-города. Воодушевленные примером своего князя, также порывисто кинулись за ним и венеды.
И началась битва, битва дикая, зверская, и не битва, а скорее человеческая бойня, не знавшая ни предела, ни человеческих чувств. Как Божья гроза, носился Болемир на своей малорослой лошади, и посреди своих, и посреди врагов, и всюду, где он только появлялся, витала неизбежная, тяжелая смерть. Он молчал, он не кричал своим воинам обычных в битве воодушевлений, но молчание его было лучшим воодушевлением для остервенившихся венедов, бывших недавно свидетелями столь зверского поступка Атанарика с беззащитной женщиной. Все поняли, что князь сделал ради народа сверхчеловеческую жертву, и своей храбростью хотели искупить ее перед ним.
Вскоре стена Холма-города была разрушена. Венеды ворвались в город и стали истреблять и старого и малого. Никому не было пощады: ни младенцам, ни женам, ни девицам. Смерть, смерть, смерть и насилие, необузданное, мрачное, заполонило весь Холм-город и продолжалось и весь день, и всю ночь.
Пользуясь темнотой ночи, готы со своим князем Видимиром и воеводами, Алафеем, Сафраксом и Атанариком, в страшном беспорядке бежали к восточным берегам Днестра…
Наутро в Холме-городе уже не рыскали воины Болемировы, отыскивая скрывшуюся жертву, а целым потоком, с треском, смрадом, плавали волны всепожирающего огня. И все пожрал огонь: и дома горожан и их тела, с женами, детьми, и тела павших в битве воинов, и недавно защищавшие город стены.
В погоню за готами Болемир отрядил лучшую часть венедов под предводительством Рао, повелев ему не щадить ничего, что встретится ему на пути, а сам с остальными частями переселенцев двинулся к Киеву.
Рао, все разрушая и истребляя на пути, вскоре настиг готов, которые под предводительством своего князя Видимира хотели отразить его, но были разбиты несколько раз, и сам князь их, Видимир, погиб в одной из битв.
На место Видимира был избран малолетний сын его, Видерик, которого приняли на свое попечение Алафей и Сафракс.
В 20 милях от воздвигавшегося Атанариком между Днестром и Прутом вала Рао встретил посланный Атанариком полководец Мундерик, наблюдавший за венедами и предполагавший между тем надежно укрепиться. Но Рао, проницательный в соображениях, понял, что перед ним не главные силы. Показывая вид, будто он расположился станом против передового отряда, он переправился во время ночи через Днестр, разбил Мундерика, внезапно напал на Атанарика, смял его и заставил искать спасения в горах, а потом — за воздвигнутым валом. Но и там Рао насел на Атанарика и взял бы его в плен, если бы богатая добыча, оставшаяся в окопах, не остановила его грозной быстроты.
После этого Рао начал опустошать римские области и города в Дации.
А между тем большая часть войска готского, нуждаясь в самом необходимом пропитании, разбежалась от Атанарика искать убежища от каких-то новых варваров. После долгих совещаний предпочли идти во Фракию по двум причинам: во-первых, по богатству урожайной почвы, а во-вторых, по преграде, которую она представляла против разлива северных народов по всему протяжению Дуная.
Вследствие этого решения готский полководец Аливив, занимавший берега Дуная, послал к императору Валенсу послов с просьбой о принятии готов в свои области и с обетом жить мирно и по требованию выставлять ему вспомогательное войско.
Таким образом, мощной рукой славянских князей Болемира, Радогоста и Рао рушено в 376 году по Р. X. мрачное преобладание готов в Германии и так называемой Скифии; они изгнаны из мира языческого. Император Валенс дает им прибежище во Фракии, в мире христианском, не только на свою голову, но и на беду всей империи. Страшные последствия этого, далеко не радушного, приема хорошо известны истории.
Число перешедших римские границы готов простиралось до миллиона, между которыми считалось более двухсот тысяч способных к войне. Многие из них сохранили при себе оружие, подкупив корыстолюбивых римских чиновников. Едва готы успели поселиться в римской провинции, как их начали страшно притеснять и довели их до отчаяния. Обязанные покупать дурные съестные припасы за дорогую цену, готы вынуждены были продавать своих рабов и даже детей, чтобы не умереть с голоду. Не в силах будучи терпеть более несправедливости римского правительства, готы возмутились и начали грабить страну…
И вот — раскрылась новая картина народных бедствий…
А в то время, как Радогост опустошал берега Эльбы, Рейна и Роны, Рао — римские провинции в Дации, Болемир тихо и торжественно подвигался к берегам Днепра, к Киеву, назначенному столицей его нового царства, простиравшегося уже с берегов Немана до берегов Дуная, с берегов Вислы до берегов Днепра…
По сказанию Нестора, Киев основан тремя братьями: Кием, Щеком и Хоривом, у которых была сестра Лыбедь.
«И был, — говорит Нестор, — около града лес и бор великий, и они, т. е. братья-жители, занимались звериным промыслом, ибо были мудры и смыслени. При Киеве, — продолжает Нестор, — был перевоз на ту сторону Днепра, почему и думают, что Кий был простой перевощик».
Шлецер считает все эти предания о Киеве и Кие сказкой.
За ним считают их таковыми же и другие историки.
Нельзя отвергать, что они ошибались, предание в этом случае говорит само за себя, сказка видима.
Стоит только просмотреть сказания и легенды всех народов, чтобы убедиться в этом. У каждого народа есть что-либо близко подобное, что-либо подходящее. Три — это какая-то символическая цифра и служит любимым сказочным мотивом не только у славян, но и у других народов. Еще у древних скифов, по известию Геродота, существовал миф об их происхождении от царя Таргитая и его трех сыновей: Арпаксая, Лейпаксая и Колаксая. В средние века встречается у славян миф о происхождении трех главных славянских народов от трех братьев: Леха, Чеха и Русса. В Ирландии существует предание о призвании трех братьев с Востока: Амелака, Ситарака и Ивора. В параллель с Кием, Щеком и Хоривом, в нашей летописи, на севере, являются три брата: Рюрик, Синеус и Трувор. Наконец, кто не знает наших русских сказок, где цифра три играет всегда не последнюю роль.
Не отвергая значения летописи Нестора, — летописи, имеющей для русского народа священное значение, — нет, однако, надобности безусловно верить ему, имея под руками другие источники, более правдоподобные. Весь недостаток Несторовой летописи в том, что он далее Рюрика ничего не знал и не мог знать. Вот почему он начинает свою летопись легендами. И за это его винить нельзя. История всех народов начинается легендами, в большинстве случаев невероятными и странными. Легенда о построении Киева более других еще допускает вероятие. Рассказывая свою легенду о построении Киева, Нестор не знает, когда он, собственно, построен, что еще более заставляет сомневаться в его рассказе. Трудно допустить, чтобы летописец, зная о времени построения города, мог умолчать о нем. Время в этом отношении имеет важное значение.
Исконное существование Киева не подвержено, однако, сомнению. Положение его на водном сообщении Балтийского моря с Черным, и при перевозе чрез Днепр, на сообщении Европы с Азией, по сухому пути, составляет перекресток, сам собою определяющий место для основания города и кладовой для торговли.
Сам Нестор говорит:
«Полянам же, живущим по горам сим, и бе путь из варяг в греки, а из грек по Днепру и вверх Днепра, волок до Ловати, и по Ловати внити в Ильмень-озеро».
Из Скандинавии вообще и с островом Волина, где находилась знаменитая торговлей Винета и других, водный путь лежал по Двине до верховья близ Смоленска, а от Смоленска по Днепру в Грецию и Иерусалим.
И путь Св. Апостола Андрея Первозванного из Херсонеса в Рим лежал по Днепру через Киев.
Летописец повествует:
«И уведа, яко из Корсуня близ устье Днепрское, и восхотя итти в Рим, и прииде в устье Днепрское и оттоле пойде по Днепру горе, и по прилучаю прииде и ста под горами на березе и встав за утра и рече к сущим с ним ученикам: «видите ли горы сия, яко на сих горах воссияет благодать Божия: имать град велик быть и церкви многи имать Бог воздвигнути».
Все пространство, занимаемое ныне Европейской Россией, и во времена отдаленные было заселено многочисленными славянскими племенами, которые носили разные названия и жили отдельными общинами. Общины эти и подали повод называть славян различными именами. Славяне носят в истории около двадцати названий: скифов, алан, роксолан, массагетов, сарматов, антов, язигов, паннонцев, венедов, яксаматов, буддинов, словенцев, руссов, сербов и др.[9] Сами себя славяне тоже называли различными именами как в отдаленные, так и в более к нам близкие эпохи. Кто станет спорить против того, что Несторовские поляне, кривичи, радимичи, дулебы, драговичи, древляне и др. не славяне?.. Дело слишком ясно и не требует исторических выводов.
В числе других славянских племен существовало в 1-м и 2-м столетиях по Р. X. и славянское племя, носившее название кутавов. Племя это жило по берегам Днепра до порогов днепровских.
Селилось ли оно там с незапамятных времен или вытеснило собой другое какое-либо славянское племя, — история не дает ответа.
Племя это носило еще и другое название, по всему вероятию, происшедшее от первого или наоборот. Во всяком случае, по некоторым историческим данным, оно известно под именем коуеве, которое, по-видимому, есть не более как испорченная форма кутавы. А кутавы — слово чисто славянское, и весьма естественно, что славянское племя могло носить подобное название. Кут — угол, приют, укромное место.
Поселившись на Днепре, месте удобном во всех отношениях, кутавы, без сомнения, должны были основать городец, и они основали его, сначала, может быть, в виде небольшой веси, а потом и городца. А может быть, город существовал и раньше. Птоломей упоминает о каком-то Митрополисе на Днепре. Кутавы могли только дать городу свое новое название и более отстроить его.
Несомненно одно, что около 220 года по Р. X. Киев уже существовал и в нем княжил славянский князь Гано, или Иано.[10]
Относительно названия Киева существует несколько предположений. Кроме Нестора, который производит название от строителя Кия, новейшие исследователи производили Киев от кий, т. е. палка. В греческих, латинских и арабских известиях X и XI веков Киев носит название Киавы, Китавы и Куявы.[11] С этими названиями нельзя не согласиться. Форма их, имеющая женское окончание, много говорит в их пользу. Еще во времена Птоломея город, если только он под Митрополисом на Днепре разумел Китаву, носил прозвище матери градов. По Нестору, это прозвание дал Киеву Олег, взяв его для северного рода князей: «Се буди мати градом Русским». Нельзя не обратить внимания на эту грамматическую неверность: Киев мать, а не отец город. Народ таким образом не мог выразиться. Народ говорит: «матушка Москва», «батюшка Питер». Как пример того, что первоначальная форма Киева была Кутава или Китава, можно указать и на то, что и доселе близ Киева существует местность Китаево, с Китаевскою пустынью, а в Киевской губернии есть два Китая-городка. Остатками монгольщины эти названия никоим образом быть не могут, потому что русские только и знали монголов под именем татар. Из этого видно, что название московского Китая-города оказывается далеко не единственное.
В описываемую нами эпоху, т. е. в 376 году по Р. X., кутавы уже носили название Кыян, форма которого, по всему вероятию, произошла от Кутавы же. И с этого же времени область Кыянская начинает быть известной под названием Гуниланда, Кыев — Гунигарда, а нахлынувшие туда во главе с Болемиром прибалтийские венеды — под грозным названием гуннов.
Откуда же явилось подобное название и что оно, собственно, значит?
Гунны не называли себя этим именем. Они по-прежнему называли себя венедами, вендами, славянами. Гунны — название чисто книжное. Только впоследствии, как увидит читатель, соединившись с другими славянскими племенами, они начали носить подобное название, так как оно сделалось грозным для всей Европы и служило признаком храбрости, бесстрашия и ужаса.
Гуниланд, Гунигард, гунны — есть опять же не более как испорченная форма Кыев и кыяне, которую дали им рассеянные Болемиром готы.
Разбитые и рассеянные Болемиром готы не могли допустить, чтобы обыкновенная сила человеческая поразила их, и вот, по их рассказам, историк Аммиан Марцеллина, хотя и живший в конце четвертого и в начале пятого века, но никогда не видавший гуннов, рассказывает о гуннах следующее.
«Гунны превосходят всякое понятие о зверстве. У них тотчас же по рождении младенца изрывают ему лицо горячим железом, чтобы истребить проявляющийся пушок волос. По этой причине они возрастают и стареют в безобразии и без бороды, как евнухи. Но вообще они плотны, с могучими плечами и толстой шеей. По необычайному и сгорбленному туловищу они кажутся двуногими зверями или грубой работы болванами, которых ставят на мостах. Этому отвратительному человеческому подобию соответствует и грубость привычек. Они употребляют сырую безвкусную пищу, питаются полевой овощью и кое-каким полусырым мясом, распаренным между ног на спине лошади. У них нет домов, они избегают их, как кладбищ. У них нет даже шалашей: с самого малолетства они скитаются среди гор и лесов. Встречая жилище, опасаются ступить на порог оного, даже в крайней необходимости, им страшно быть под крышей. На одежду употребляют холст или шьют оную из лесных кошек, куниц и проч. Это составляет обычную будничную и праздничную одежду, которую они не скидают с плеч, покуда она не истреплется в лохмотья. На голове носят перегнутые набок шапки. Мохнатые ноги свои обвертывают бараньей шкурой. Эта безобразная обувь мешает им свободно ходить, и по этой причине они не способны воевать пешие, но зато они как будто прикованы на своих лошадях, которые хотя крепки, но неуклюжи. Сидя на них иногда по-женски, они исполняют верхом свои обычные занятия. Денно и ночно на коне, с коня продают, с коня покупают, на конец пьют и едят и даже спят, склоняясь на тощую гриву его. На конец же судят и радеют о делах. Бросаясь в бой без всякого порядка, они несутся толпою вслед за храбрейшим».
Стоит ли говорить, что рассказ этот наполовину сущая клевета на гуннов, т. е. на славян. Славяне действительно всегда отличались и отличаются крепостью своего телосложения, быстротой движений, умом, силой воли; любили употреблять на одежду холст и звериные шкуры, что объясняется чисто климатическими условиями страны, но чтобы славяне уподоблялись диким зверям, изрывали горячим железом лица своих младенцев, боялись жилищ и проч. т. п. — это чистая ложь, ничем не оправдываемая, ничем не объяснимая, если только устранить обручников, о которых упомянуто выше и которые, составляя весьма немногочисленную касту, изузоривали свое лицо черной краской. Подобная грубая легенда только и могла родиться у народа, устрашенного непомерной силой славянского движения. Порабощенным и изгнанным из северо-восточной Европы готам, которые десятки лет угнетали край и взросли в убеждении своей непобедимости, ничего больше не оставалось, как придать своим победителям вид демонов.
То же можно сказать и относительно происхождения гуннов.
Аммиан вывел гуннов от Ледовитого моря из какой-то страны кинокефалов, и на этом историческом основании кисти и резцы Авзонии, перья Галлии, умы Британии и созерцательность Германии могли создавать какие угодно фантастические образы и создавали их.
По Иорнанду, главным виновником причины нарождения гуннов был Филимер, сын Гандарика великого, конунга готов. Не изгони он из среды своего народа каких-то ведьм, гунны не существовали бы. Но он изгнал их в пустыни, и это изгнание пало не только на головы готов, но и на головы других народов. Ведьмы эти, бродя по степям, сочетались с какой-то вражьей силой и произвели на свет то зверское племя, которое сначала было очень ничтожно и принадлежало к числу людей только по имени, означающем словесных.
Это сказочное предание напоминает и повествование Геродота о скифах, происшедших от союза Иракла с русалкой Эхидной, полудевой, полурыбой, и о сарматах, происшедших от сочетания благорожденных скифов с амазонками.
По простодушию ли или с намерением, в духе времени, Иорнанд на одной странице своей истории о готах поместил басню о чудном происхождении гуннов от нечистой силы, на другой — выводит их из недр населения булгар. Путаница эта как нельзя более доказывает, что историк или, зная, что гунны есть одно из племен славянских, был поставлен в необходимость произвести их от нечистой силы, или он просто не имел никакого понятия о гуннах и заимствовал сказание о них у Аммиана.
Тьерри, автор «Истории Аттилы», увенчавший труды запада по этому предмету, отвергая неестественное, счел более благоразумным верить естественному, хотя ни на чем не основанному происхождению победоносных дружин Болемира от костей монгольских. И вот, вместе с этим положением является неизбежно новое, движущаяся картина давления народов от густоты населения в неизмеримых пустынях Сибири. Подобное давление будто бы чудского населения на славян, славян на германов, германов на галлов, галлов на римлян не уступает скандинавскому рассаднику бесчисленных народов и напоминает сказание о том, как Александр Великий заключил в горах, за Лукоморьем, «вси сквернии языци» и что пред кончиной мира они изыдут на пагубу его. Картина подобного движения народов действительно грозно-очаровательна, но она, увы, есть чистая выдумка пылкого воображения повествователя.
Не странно то, что француз, по живости своей натуры, мог создать подобную сказку, а странно то, что вот уже десятки лет наши русские историки повторяют ее на все лады и вводят в руководство для юношества; повторяют ее даже те, которые глубоко убеждены во лжи ее. Для чего? — является вопрос. Не для того ли, что нам стыдно сознаться в том, что мы прямые потомки гуннов? Ложный и непонятный стыд! Тем более непонятный, если его породил невероятный рассказ Аммиана о гуннах. Что же касается восстания гуннов на готов и свержения их ледяного, тяжелого ига, то этим мы еще должны гордиться: славянская натура не терпит рабства и не привыкает к нему.
Между игом готским, давившим славян в 1-м и 2-м столетиях, и игом монгольским — в XIII столетии — есть много общего. Не смешно ли было бы, если бы какой-нибудь татарский Аммиан, желая оправдать победу русских над своим, в течение более ста пятидесяти лет непобедимым народом, вздумал назвать русских подобием зверей!
Да и можно ли верить Аммиану, который тоже, подобно Иорнанду, сбивается в своей истории с предназначенного пути. Он говорит, что гунны жили за Меотическим озером близ Ледовитого океана, и почти слово в слово извлекает из Трога Помпея описание, помещенное выше, парфов, действительно живших за Меотидой, а Меотидой называлось нынешнее Каспийское море. Каспийское море и Ледовитый океан, парфы и гунны, как хотите, странная история!
По византийским историкам, гунны были киммерияне и, стало быть, жили на южных окраинах нынешней России. А исследователь Дегин узнал из китайских летописей, что до нашествия на Европу гунны жили между рекой Иртышом и Китаем…[12]
Вообще вся история гуннов, исходившая с запада, преисполнена подобного рода противоречиями.
Неутомимый Ю. И. Венелин, известный русский славянист, забраковав самыми простыми доводами водворившееся в истории нелепое мнение о владычестве каких-то неведомых гуннов-монголов на пространстве между Дунаем и Волгой, первый провидел сквозь темноту сказаний византийских, что гуннское царство было славянское царство, хотя название гуннов он и приписывает, собственно, одним булгарам. Это мнение Венелина основано на сказании Иорнанда, сказании, о котором только что было упомянуто, и на византийских писателях, у которых до X века задунайские варвары[13] слыли безразлично то скифами, то сарматами, то гуннами, то булгарами, то руссами, потому что греки понимали под всеми этими названиями один и тот же народ славянский, как мы под названием турков, оттоманов, магометан, османли, сарацин понимаем породу измаелитов.
Историк-филолог П. Й. Шафарик, изыскания которого доставили столько драгоценных материалов для объяснения славянского мира, особенно средних времен, не затрагивая западных ученых мнений, не колеблется сознать гуннов славянами.
В германских народных сказаниях под именем гуннов разумеются славяне.
В северных квидах и сагах гуннские богатыри — Ярослав, Ярожир и проч. — обличают в себе славян.
Саксон Грамматик славян и гуннов принимает за один и тот же народ.
«Все славянские земли, — пишет Гельмольд, — лежащие на восток и исполненные богатства, ныне называются Гунигард, по бывшему в них населению гуннов. Там столичный город Куе. Адам Бременский этот столичный город гуннов называет Кувен».
Но что всего лучше доказывает о чисто славянском происхождении гуннов, так это записки Ритора Приска, заключающиеся в выписках из статейных книг посольства императора Феодосия к царю гуннов в 448 году. Приск вел эти записки, состоя при после Максимине. Он сам был свидетелем всего им описанного и очень остался доволен гуннами и их столицей.
Один грек, женившийся и поселившийся среди гуннов, коротко и ясно описал Приску быт гуннов. Он сказал: «Здесь каждый владеет спокойно тем, что у него есть, и никому не придет в голову притеснять ближнего».
И этот-то народ, и этих-то гуннов, в среде которых «никому не придет в голову притеснять ближнего», назвали подобием зверей! И этот-то народ, если верить легендам и хроникам VII, VIII и IX веков, не оставил, где проходил, камня на камне!
Еще лучше: по мнению средних времен, каждое созидание принадлежит Юлию Цезарю, каждая развалина, по всем правам, гуннам. Если летописцу нужно было знать время разорения какого-либо города, а агиографу время мученичества, то хронология не затруднялась приписывать все разрушения и истязания нашествию гуннов.
А между тем гунны были не более как победители и гонители врагов своих: готов, римлян и византийцев. Правда, несколько жестокие победители, но вопрос, лучше ли них поступали с побежденными те же самые готы, римляне и византийцы?
Гунны ведут войну с Грецией, с Римом, с готами, со всей остальной Европой. Но что же им делать, если вместо соблюдения мирных договоров по взаимной клятве, с одной стороны, хотят врезаться в их тело, с другой — всосаться, а с третьей — подносят заздравный кубок с ядом, как Олегу у ворот Цареградских.
Гунны побеждают и греков, и римлян, и готов, но какой же победоносец не побеждает? И Рим побеждал для того, чтобы утучняться. А гунны не отрезали ни одного куска чужой земли. Гунны, кроме дани, ничего не брали с побежденных.
Гунны Болемира были простые и добрые славяно-венеды, которых один только гнет деспотический и заставил двинуться на берега Эльбы, Дуная и Борисфена и, очень понятно, все рушить на пути, что только сопротивлялось их грозному движению на новые места…
Шумно и торжественно въехал Болемир в свою новую столицу — Киев.
Не велик и не красив был в это время Киев.
Разбросанный, не кидавшийся в глаза, он состоял из одних деревянных строений: клетей, теремов, мылен и медуш, обнесенных высоким частоколом и утопавших в зелени садов[14]. Но зато прочны были эти терема и клети и долго служили своим обитателям надежным кровом.
Славяне того времени вообще любили строиться не красиво, но прочно. Битвы, шумные перевороты, периодически волновавшие пространства, занимаемые нынешнею южной Россией, приучили их к тому. И не то чтобы бедность заставляла кыян строиться некрасиво, а просто неуменье роскошничать. В то время роскошь еще не была занесена к славянам с востока, хотя они и имели с ним постоянные сношения. Роскошь появилась между славянами только со времен столкновения их с римлянами.
Хотя Нестор и повествует «и был около града лес и бор великий», но окрестности города по свойству своей почвы едва ли изобиловали огромными лесами. Почва окрестности песчана и неплодородна, а на востоке тянется бесконечная голая плоскость. Сомнительно, чтобы когда-нибудь на ней была богатая растительность. А запрос на лес существовал. Постройка судов, необходимых кыянам для торговых сношений с севером и югом, требовала рослого и прочного леса. Поэтому лес и готовые суда доставлялись в Киев с севера, по Днепру, от смолян, кривичей и ленчан. Судовая торговля составляла единственное богатство кыян, и там же было сборное место для кораблей.
Войсковое сословие кыян, князья и дружина, проводили зиму на охоте. В это время производилась в лесах ловля зверей и сбиралась с подданных обычная дань мехами. Когда же Днепр вскрывался, то в апреле месяце они возвращались в Киев и, вооружив суда свои, предпринимали обычное путешествие в Грецию, чтобы менять скору, то есть меха, воск, мед и пленных, на шелковые и золотые ткани, золото, серебро, вина и овощи Греции. Торг производился на марках[15], т. е. на пограничных местах, весной и осенью, в дни, которые соответствовали нашим дням — Юрья и Ивана Купалы. Торг с Грецией производился близ р. Истра (Дуная), против укрепления Констанции, в месте, которое называлось также Маруос[16]. Станция кыян при поездке в Грецию была при устьях Днепра или в лимане Днепровском, на острове, называемом греками Эйфар, а славянами Вулнипраг. Греческая же станция, при поездке морем в Киев, была в пограничном городе Одиссе, который, полагают, находился на месте нынешнего Очакова.
Сказаний, прямых или косвенных, о княжестве кыянском до 222 года вовсе не существует. И об Гано, княжившем в Киеве с 222 года, упоминается мимоходом; о нем упоминается, как об отце, князе кыянском, выдавшем свою дочь Гануцу за датского короля Фродо III, и как о герое кровавой битвы с готами в союзе со ста семьюдесятью князьями. Потом говорится о Яровите, который обладал всем восточным царством и во владении которого были Киев, Смоленск, Пултуск и Холмоград. Когда один из скандинавских князей Нордиан наследовал свое великокняжение, Яровит поднял на него оружие, победил и ограничил владение Нордиана только Зеландией. Из этого следует, что Яровит далеко распространил пределы своего княжества, по крайней мере — был неограниченным властелином прилегающих к его княжеству с севера земель и одним из храбрейших князей славянской земли. Долго ли княжил Яровит, сказание умалчивает, но еще при жизни своей он, по обычаю страны, разделил владения свои между тремя сыновьями: Остроем, Ольгом и Владимиром. Княжество кыянское досталось на долю Ольга, иначе Илиаса.
Через тридцать лет после вступления на престол кыянского Гано готы, вытесненные около 189 года с Балтийского моря к Черному, вторглись в Мизию и Фракию. Император Декий двинулся на готов со своими войсками, но готы овладели городом Филиппополем и в 251 году близ Дорита, не в дальнем расстоянии от нынешней Варны, разбили его наголову. Сам император вместе с сыном погиб в этой битве от измены своих полководцев. Склоненные на мир преемниками Декия подарками и ежегодной данью, готы обратили свое оружие на восток и покорили всех народов, живших между Днепром и Доном.
С этих пор Киев, вместе с другими областями славянскими, находился под властью готов включительно до 376 года, когда мощной рукой венедского князя Болемира рушено было тяжкое преобладание готов над землей славянской…
Долго томившиеся под гнетом готов кыяне встретили Болемира как своего долгожданного спасителя, о котором они молили богов своих денно и нощно. В течение более чем стадвадцатилетнего рабства кыяне, подобно венедам, много раз поднимали оружие на поработителей своих, но каждый раз сила готов подавляла их, и они должны были смиряться, платить непосильную дань и служить у готов низкой челядью. Злоба их молчала, сила их служила на пользу поработителей.
Болемир и въехал в Киев не как победитель, а как долгожданный гость.
При приближении его к Днепру все готское население Киева и его окрестностей, состоявшее большей частью из войскового сословия, подобно своим западным собратьям, ринулось к берегам Дуная. Быстро разнеслась между ними весть о приближении с севера к Черноморью какой-то чудной, неведомой породы людей, которая на своем пути все жжет, рушит, уничтожает, — и все готское население от берегов Дона до берегов Днепра, от берегов Прута до берегов Таврического полуострова пришло в страшное смятение. Не так пугали готов победы неведомого народа, как его грозное, несметное, спокойное движение из одного края в другой. Не было еще примера, чтобы целый народ, со своими семьями, с имуществом, скотом, товарами, рухлядью, со всякого рода домашними орудиями, — двигался из края в край. Правда, были передвижения, но передвижения, собственно, одного войскового сословия, которое силой оружия пролагало себе новый путь на новые места, или — одной части народа. А тут вдруг движется целый народ, движется, как неотразимая туча, гроза, ураган. Дрогнули готы и, в свою очередь, двинувшись к берегам Дуная, подавили других народов. И вот весь Запад заколыхался, заговорил. Страшная молва, как молва о чуме, пронесла повсюду грозную новость, что между северными народами идет страшная смута, что все пространство Дуная, от Понта до границ маркоманнов и квадов, наводнено бесчисленным множеством варваров, готов, изгнанным из своей родины народом неизвестным и покрывшим весь берег Дуная скитающимися толпами…
И это поражающее, но довольно естественное событие названо историками великим переселением народов…
Как долгожданного гостя кыяне и встретили Болемира.
Болемир с небольшим отрядом любимых витязей всегда ехал впереди своего чудного войска переселенцев.
Со дня смерти Юрицы Болемир совершенно изменился: сделался мрачным, грозным, жестоким и действительно стал походить на чудовищного предводителя чудовищного войска. Он поступал жестоко даже со своими венедами, которые, невзирая на это, еще более полюбили его, смотрели на него со страхом, уважением и видели в нем предводителя, ниспосланного для их спасения самим небом. Не проходило дня, чтобы он не налагал на кого-нибудь своей мрачной опалы. Казни совершались ежедневно. За малейший проступок — проступившего ждала смертная казнь. Казнь совершалась в виду целого народа и очень просто: преступника в одной рубахе выводили перед народом, в двух словах объявляли его вину и потом несколько человек быстро, как попало, рубили его топорами. Болемир всегда присутствовал при совершении казни, равнодушный, спокойный. Когда же казнь совершалась, он обращался к народу с небольшой речью, заключавшейся в следующих словах:
— Со всяким будет поступлено так, кто нарушит законы своей родины. Если и я нарушу их, то каждый из вас может кинуть в меня свой топор. Кто знает за мной преступление — кидай топор! Вот грудь моя, вот мое тело!
Народ всегда отвечал ему криками восторга, потому что Болемир еще никогда и ни разу не проявлял своей несправедливости перед народом. Между тем народ, имея перед глазами такие примеры, привыкал к постоянной справедливости и грозной суровости. Всегда разъединенные, занимавшиеся преимущественно торговлей венеды только в это время поняли, как может быть велик и ужасен народ, взращенный среди испытаний и гонений. Более чем триста тысяч семей поняли, что для такого народа не существует преград на земле и все мелкое, низкое всегда испуганно и подобострастно преклонит перед ним свою недостойную голову.
И эти триста тысяч семей, как один человек, приближались к берегам Днепра, чтобы создать там свое новое отечество под управлением грозного Болемира.
Все кыяне, от мала до велика, старики и жены, воины и смерды, юноши и девицы, вышли навстречу страшному победителю. Впереди, по обычаю, шел хор молодых пригожих девушек под длинными белыми покрывалами и, сверх того, под пологами, которые несли красивые женщины.
За девицами, с хлебом и солью на большом серебряном блюде греческой работы, с большой серебряной чарой хиосского вина, встретили Болемира старейшины города, седобородые и седоусые старики. [17]
Болемир, не слезая с коня, испил поднесенную ему чару вина, вкусил хлеба с солью и поехал в сопровождении своих витязей Киевом, к приготовленным для него хоромам. Народ все кричал ему «славу» и кидал под ноги его коня одежды, цветы и плоды…
В тот же самый день, к вечеру, близ Киева, на нагорной стороне расположился станом первый отряд переселенцев венедских. До Киева доносились звуки труб, оружия и необычайный говор народный, а вечером по всему протяжению Борисфена запылали яркие костры и раздались звуки гуслей и литавр: венеды ликовали свое прибытие на излюбленные ими берега днепровские. С некоторым страхом и трепетом взирали кыяне на эти ярко пылающие костры пришельцев-спасителей и, в свою очередь, ликовали благое спасение от ненавистного им племени готского.
Всю ночь по водам Борисфена сновали ладьи кыянские, разукрашенные огнями, холстинами, дорогими парчами, и пелись громкие песни, восхвалявшие храбрость и непобедимость нового великого князя Болемира. В самом Киеве было не меньше ликование: старейшины повелели выкатить народу множество бочек старых медов, хороших браг, квасов, вынести жареных быков, баранов, кабанов, целые груды хлебов, каш, лепешек, других съедобных снастей, — и народ пил и ел во славу Перунову и во славу нового великого князя Болемира.
А Болемир уединился между тем в занятых им хоромах и, окруженный старейшинами, держал совет: как распределить переселенцев венедских.
После долгого совещания решено было разделить переселенцев еще на три части: одну двинуть к порогам днепровским, а две оставить в Киеве и окрестностях его.
Едва кончилось совещание, как в хоромы к Болемиру явились жрецы кыянские и просили в возблагодарение богов за столь радостное событие принести жертвы человеческие. Болемир изъявил свое согласие и обещал быть на празднестве.
Жертвоприношение назначено было на утро следующего дня.
Свежее и приятное утро глянуло на Киев после буйной ночи всеобщего пиршества. Следы пиршества еще не совсем изгладились: еще много ходило по Киеву хмельных голов, еще много оставалось недопитых медов, и кыяне допивали их, охмеляя себя и их сладостью, и сладостью гусляровых песен.
И в то время, когда стогны Киева еще оглашались веселыми голосами запоздалых любителей хмельных медов, один из возвышенных берегов Днепра оглашался совсем другого рода звуками — там воздвигался чудовищный костер из камня и дерева.
Костер этот воздвигался у подножия высокой, каменной, из серого гранита статуи Перуна, мечущего из правой руки гром и молнии в виде длинных крылатых стрел.
Сначала на пространстве одной квадратной сажени были положены в несколько рядов булыжные, обтесанные в квадрат камни. Вышина их простиралась до двух аршин.
На камни был положен невысокий сруб в один ряд из свежего соснового леса.
Возле сруба с восточной стороны был положен квадратный черный камень, камень — священный, жертвенный.
В сруб накидали множество сухого дерева, хвороста, каких-то символических, из дерева, изображений, и костер был готов.
Немного ранее полудня к костру направилась жертвенная процессия.
Впереди всех один кыянин вел белоснежного коня с длинной заплетенной гривой и хвостом и с раскрашенными копытами.
Конь этот был священное животное и содержался жрецами в священной роще. Там его кормили, холили, там он, устарев, околевал, там же его и погребали с особенным почетом и языческими обрядами.
Содержание священного коня составляло одну из важнейших обязанностей жрецов, и вместе с тем белый конь служил эмблемой их чистоты и власти. Особенно много хлопот доставляло жрецам, в случае смерти коня, отыскивание такого же нового. В касте жрецов это отыскивание составляло целую эпоху. Когда конь находился, жрецы успокаивались, когда же его не было — прекращались все жертвоприношения, а поэтому жрецы перед народом теряли и свое значение, и свою силу на его духовный быт.
А между тем от коня требовалось очень немногое. По его ржанию, к которому его возбуждали, узнавали, будет ли жертва угодна языческому богу или нет.
Выводимому из ржания коня предзнаменованию верил не только простой народ, но и люди высшего сословия. Они полагали, что белый конь, служа божеству, составляет и поверенного божества.
Никогда не случалось, чтобы жертва не была угодна богу, потому что всякое ржание коня жрецы ловко истолковывали в свою пользу.
За конем шли два жреца в белых балахонах с дубовыми венками на головах. Балахоны их были подпоясаны широким пурпуровым поясом. Каждый из них держал в руках длинный жертвенный нож.
За жрецами шли обреченные на жертву: отрок и отроковица.
Несчастные были покрыты с головы до ног холщовым мешком.
Они не шли, а скорее были несомы: их вели и поддерживали четверо жреческих прислужников.
Вслед за обреченными, окруженный множеством венедов, ехал сам Болемир, виновник настоящего торжества.
Как-то тупо и странно смотрел он на всю эту торжественную процессию.
Напоминала ли она ему что-либо грустное или он, по обыкновению победителей и как новый могущественный царь славянский, считал для себя подобную жертву совершенно естественной и необходимой, только он не подавал ни малейшего признака участия к тому, что вокруг него происходит.
За Болемиром пешком и на конях тянулась громада венедов-победителей, а за ними — сотни кыян, одетых в самые разнообразные праздничные одежды.
Приблизившись к приготовленному костру, белый конь вдруг заиграл, начал весело подниматься на дыбы и заржал тем веселым, тем гордо-сознательным голосом, которым дикие свободные кони ржут, почуяв близость таких же, как и они, свободных и быстрых, как ветер, обитателей беспредельных зеленеющих степей.
Вся толпа народа, двигавшаяся к костру, как один человек, издала крики радости, потому что она слышала явное предзнаменование, что предполагаемая жертва угодна Перуну и будет принята им с любовью.
Значение коня кончилось, и его снова повели в священную рощу, до нового требования.
Начиналось значение жрецов.
Подойдя к жертвенному камню, оба жреца пали пред ним ниц.
Полежав таким образом некоторое время, они встали и начали осенять камень какими-то таинственными знаками ножом и руками.
После этого к ним подвели отрока и отроковицу.
С них сняли мешки, и несчастные предстали перед народом во всем ужасе ожидающей их участи.
Бледные, дрожащие, с дико блуждающими взорами, они, казалось, потеряли всякое сознание и походили на ягнят, в глазах которых режут их кормилицу-мать.
Затем в груду хвороста, который был накидан в середину костра, один из жрецов, шепча про себя молитву, кинул искру священного огня.
Огонь этот был принесен из священной рощи и получился от трения одного дерева о другое в священной же роще.
Костер быстро вспыхнул, а пламя сразу высоко поднялось к небесам.
Это было новым знаком того, что жертва угодна Перуну и будет им принята с любовью.
Далее следовала главная часть жертвоприношения — зарезывание обреченных.
Первым был зарезан отрок.
Он даже не вскрикнул, когда нож жреца коснулся его горла; тихо, как подкошенный колос, он упал на землю.
Жрец сейчас же обрубил у него руки, ноги и голову.
Сначала на костер была брошена голова, потом руки, а потом ноги.
Синеватым и смрадным пламенем вспыхнул костер, когда на него упало человеческое мясо.
С каждой минутой смрад становился сильнее и тяжелее, но народ, исполненный божественного настроения, казалось, не только с охотой, но даже с наслаждением вдыхал в себя этот отвратительный запах…
Вскоре огонь снова запылал яркими светлыми полосами, испуская легкий, синеватый дымок.
Очередь была за отроковицей.
С отроковицей не так легко было справиться.
Несчастная девушка, полная, вероятно, надежд на жизнь и счастье, не хотела умирать за благо народное, которого она еще не понимала.
Она долго билась, стонала, кричала, молила о пощаде.
— Матушка! — кричала она. — Ратуй меня, бедную! Ратуй!..
В ответ ей в толпе народа, которая находилась ближе к костру, раздалось дикое, неудержимое рыдание, из которого тяжело и быстро вырывались болезненные, многострадальные слова:
— Дочь моя! Дочь!..
Народ молчал. В воздухе тоже была тишина невообразимая. Яркое летнее солнце высоко уже стояло на небе и благодатно освещало и весь Киев и всю эту громадную толпу народа, собравшуюся для бесчеловечного зрелища. Только один Днепр, на берегу которого происходила эта страшная, бесцельная картина, спокойно, точно с недовольством и озлоблением, плескался и урчал, неся свои возмутившиеся воды далеко-далеко от места безумного приношения. Зато истукан Перун, ярко освещаемый и лучами летнего солнца и пламенем разгоревшегося костра, стоял во сем величии языческого бога и как бы торжествовал свою языческую кровавую славу…
Жрец, издавна привыкший к подобного рода крикам и моленьям обреченных, как кричала и молила отроковица, хотел уже занести над ней свой тяжелый жертвенный нож, как Болемир громко крикнул:
— Стой, жрец! Не режь ее!
Жрец поднял на Болемира свои удивленные глаза:
— Князь, так делать не подобает.
— Не режь! — повторил Болемир.
— Хотя мы все и славяне, но у каждого из нас служение свое. Вы служители Сивы, мы — Перуна. А наш Перун переступать его законы не повелевает.
— Не режь! — крикнул еще громче Болемир.
— Князь, так делать не подобает! — отвечал упорный жрец.
— Подобает, смерд негодный! — гаркнул уже Болемир и, выхватив из-за пояса топор, раздробил им голову жреца.
Жрец, глухо крякнув, всем своим толстым, отъевшимся телом грузно рухнул на землю, к подножию жертвенного камня, на котором он только что совершил мрачное богохульство.
Окружающая костер толпа ахнула в ужасе, и грозный Болемир показался ей еще грознее.
Отроковица была спасена.
А Болемир, спокойно поворотив своего коня, поехал от места отвратительного зрелища. За ним последовали и его верные венеды.
Расходясь, кыяне роптали:
— Он не верует в наших богов, он нехороший князь. Беда нам будет с таким князем.
— А коль беда, так что ж нам глядеть на него, как он убивает наших чтимых жрецов! Не дадим ему убивать наших чтимых жрецов! — советовала одна удалая голова.
— И то, не дадим! — подхватывали такие же удальцы. — Пришел невесть откуда, и бьет наших жрецов, и в бога нашего не верует. На что нам такой князь! Готы и те с нами так не делали! Они не рушили веры нашей. А этот пришел невесть откуда и тут свои порядки заводит! На что нам такой князь! Долой такого князя!
Более благоразумные усмиряли удалых:
— Полно, будет вам, ребятки! Как бы беды не вышло…
— Какая беда! Одну беду бедовать, другой не миновать!..
— Аль мы не кыяне? Аль уж мы только и годимся в челядинцы к готам да венедам! Да пущай они у нас челядинцами будут, а не мы у них…
— Полно, будет вам, ребятки! Как бы беды не вышло…
Но чем более уговаривали удальцов, тем более они храбрились, кричали, махали руками и находили себе новых последователей.
Толпа их быстро увеличивалась, и они уже во всеуслышание заявляли свое недовольство новым князем:
— Долой Болемира! На что нам Болемир! Он безбожник! Не верует ни в каких богов!
К сумеркам толпа возмутителей страшно возросла.
Венеды сначала смотрели на все это, как на шуточную проделку кыян, смеялись, сами шутили, но когда увидели, что кыяне не на шутку поднимают против Болемира возмущение, сообщили ему о том.
Болемир и сам давно уже знал о происходящем, но он тоже относился к этому безучастно и равнодушно. Сознавая, что он действительно дерзко нарушил веру единокровного ему племени, он хотел дать кыянам некоторую свободу, чтобы они, пользуясь ей, излили на него свою горечь и простили ему его поступок.
Но он ошибся в кыянах.
Торгуя с Ахаией и нередко посещая Византию, многие из кыян вынесли оттуда влияние фракийцев и римлян, которые в эту эпоху отличались особенным свободомыслием к правителям, которые им почему-либо не нравились, и буйными проявлениями своей народной силы.
В свою очередь, кыяне ошиблись в Болемире; не по их силам было бороться с таким князем, как он.
Вечером, когда уже весь Киев был возмущен против Болемира и возмутители, махая в воздухе оружием и зажженными смоляными палками, вызывали Болемира с его венедами на бой, Болемир выехал из занятых им хором и повелел, чтобы все еще стоявшая станом у Киева орда двинулась к городу.
Орда быстро появилась в городе. С появлением ее кыяне не успокоились, а еще более подняли вызывающий на бой крик и гам.
Тогда перед кыянами, посланный Болемиром, появился Данчул.
Данчул заговорил к народу:
— Меня послал князь сказать вам, чтобы вы мирно разошлись по домам и не кричали. Князь прощает вас.
— Не хотим Болемира! — гудела толпа. — Не надо нам Болемира! Долой такого князя!
— И такое ваше последнее слово? — улучив минуту, спросил Данчул.
— Последнее! Последнее! Долой князя! Долой Болемира!
Данчул затрубил в голосистую трубу. Из стана послышалась такая же труба.
Вскоре весь Киев огласился кликами боя, стонами, воплями, рыданиями. Как демоны носились обручники венедские по стогнам Киева и истребляли все, что попадалось им под руки. Им повелено было истребить всех кыян без исключения. К утру некого уже было истреблять, и напрасно опьяненные кровью и усталостью венеды рыскали по домам, клетям и землянкам, отыскивая живых. Везде валялись одни трупы: трупы младенцев, матерей, жен, стариков, отроков, девиц. Там лежала целая груда отрубленных голов, там туловищ, там с изуродованной грудью, валялось тело молодой женщины, а рядом с ней, рассеченный надвое, ее малютка, там целая хижина была набита обрывками человеческого мяса… А кровь? Кровь виднелась повсюду: в домах, на домах, на листьях, на траве, на одежде победителей и побежденных, везде, везде, и даже воздух был пропитан запахом одной крови. Трудно было дышать в этом воздухе, но победители дышали им. Дышал им и сам Болемир, виновник стольких несчастий, виновник стольких потоков крови.
Более сорока тысяч кыян погибло в одну ночь.
Объезжая город, тупо и безучастно смотрел на все происшедшее победитель.
Под наружной оболочкой Болемирова спокойствия скрывалось, однако, что-то такое, что несколько тревожило его. Перед ним лежали уже не трупы врагов его родины, готы, а те же славяне, как и он и его венеды, и кроме того: младенцы, жены, старцы.
Чем-то зловещим пахнул на него этот опустошенный славянский город, где он захотел создать великую столицу великого нового царства.
«Где же мое величие? — думал он. — И неужели оно в этом бесцельном истреблении и правого, и виновного? Да и на что мне оно, это величие? Да и для кого оно? Неужели для меня? Но я один, один, как вот это бездушное тело, кинутое кем-то без сожаления: некому пожалеть, некому помянуть добрым словом. Несчастный! А он жил, а он радовался, и кто же прекратил его жизнь, его радость?»
Болемиру страшно было сознаться, что он, один он, грозный повелитель новой, появившейся у севера орды.
И тяжело ему стало дышать этим едким, пропитанным кровью воздухом, хотелось подышать чистым, свежим воздухом, хотелось подышать теми полями, лугами и лесами, которыми он дышал когда-то, в раннем детстве на берегах любимого Немана, широкого, величественного…
Почти бессознательно он куда-то поворотил своего коня.
Умный конь давно уже фыркал и нередко, навострив уши и раздувая ноздри, отскакивал назад при виде какой-либо неожиданной ночной жертвы в виде обезображенного трупа человека или же целой груды трупов. Нехорошо было и ему, хотя и привыкшему уже не к одной битве, ступать на невинную кровь человеческую. Почуяв же, что седок; направляет его куда-то, он инстинктивно поворотил к берегу Днепра, где чуялась ему свежая сочная трава и откуда неслось ржание пасущихся табунов. Не ожидая воли хозяина, он резво направился туда, и вскоре Болемир очутился на каком-то высоком берегу Борисфена.
Берег был очень крутой: почти что отвесным, как стена, обрывом спускался он в воду, которая глубоко подмывала его и, делая быстрые, дробные круги, бежала далее. На самом берегу рос негустой, но многолетний дубняк. Болемир въехал в этот дубняк, и его сразу охватила чарующая прелесть дубняка. Там было тихо и спокойно. Остановив коня, он, помимо своей воли, загляделся на этих могучих патриархов природы, которые так много напоминали ему родимые берега Немана…
— Неман! Неман! — невольно прошептал Болемир.
В это время до его слуха донесся какой-то непонятный звук: не то плач, не то рыдание, не то песня…
Болемир прислушался. Насторожил уши и конь.
Звук послышался явственнее, и можно было разобрать, что кто-то над чем-то рыдает. Так как можно было определить место, откуда он исходит, то Болемир и направил туда своего коня.
Не успел он приблизиться к месту, откуда исходило рыдание, как почти у самых ног его лошади послышался резкий крик женщины:
— Венед! Венед!
Болемир оглянулся.
В нескольких шагах от него, испуганная, дрожащая, стояла молодая девушка, почти обнаженная, с распущенными по плечам косами…
Болемир остановил коня.
Широко открыв глаза, девушка с ужасом смотрела на Болемира и делала руками какие-то причудливые знаки…
— Ты не бойся меня, — заговорил Болемир, — я тебе зла не сделаю.
— Венед! Венед! — закричала она снова, широко открывая рот.
Болемир стоял в недоумении. У него явилось неодолимое желание узнать, кто эта несчастная, и хотелось помочь ей. И странно, чем более он вглядывался в ее красивое, но безумное лицо, тем более ему казалось, что он как будто видел ее где-то.
— Ты меня не бойся, — заговорил Болемир снова, — я тебе зла не сделаю.
— И в жертву не принесешь? — спросила она, как бы успокоившись.
— Нет, нет! — торопился ответить Болемир и вспомнил, что эта несчастная была виновницей страшного истребления кыян.
Это была та самая отроковица, которую хотели принести в жертву и из-за которой Болемир раздробил голову жреца.
— И бить меня не будешь? — допрашивала девушка, не трогаясь, однако, с места.
— И бить не буду.
— И не зарежешь?
— И не зарежу.
— Ан, зарежешь! — как бы обрадовалась девушка тому, что может быть зарезана.
— За что ж мне тебя резать?
— А за то: ты венед. Ты вон всю кыянию вырезал за одну ночь.
Болемир помолчал.
— Зато я тебя спас.
— Ты? — вдруг дико взвизгнула девушка, тряхнув кудрями и мгновенно очутившись возле Болемира.
— Я, я.
Болемир слез с коня.
— Ты?! — повторила она свой вопрос.
И девушка, сказав это, схватила Болемира за плечи и безумно уставилась своими глазами в его глаза.
Через несколько мгновений она уже лежала у ног Болемира и, обнимая его колени, молила:
— Ты, ты! Я узнала тебя! Возьми же меня к себе, спаситель мой, я твоей верной рабыней буду навеки!
Легче стало Болемиру…
Он поднял девушку и поглядел ей в глаза.
До сих пор как бы бесстыдная, безумная, она вдруг покраснела и склонила голову… Она была прекрасна в эту минуту… В груди Болемира как бы шевельнулось что-то…
— Приходи ко мне сегодня же, — сказал он ей ласково, — я тебя приму.
— После приду, — чуть слышно сказала девушка.
— Отчего же?
— Я… теперь… голая… — протянула она боязно…
Говоря с девушкой, Болемир совсем забыл, что она стояла перед ним, еле прикрытая какой-то небольшой холстиной. Быстро сняв с себя длинную и широкую бурку, украшенную разного рода цветами, он накинул ее на плечи полуобнаженной девушки.
Девушка несколько оправилась и оживилась.
— Ладно, венед, я приду к тебе, коль повелишь мне прийти…
— Приходи, приходи…
Болемир сел на коня и уехал. Девушка долго провожала его взглядом.
Возвратясь в Киев, Болемир приказал быстро очистить город от трупов, покидав их в Днепр или зарыв в глубокие могилы.
Дня через два-три город был совершенно очищен от трупов, и жилища кыян были заняты семейными венедскими переселенцами, из которых одна часть под предводительством венеда Ахтыра была отправлена к верховьям Дона…
Впоследствии переселенцы эти, отданные Болемиром на собственную волю и вытеснившие селившихся с незапамятных времен по берегам рек Золотоноши и Гусиной агафирсов, назвали себя ахтырцами и занялись преимущественно скотоводством…
Не все, однако, венеды, оставшиеся для поселения в Киеве, поместились в домах и клетях кыян, для множества семей не хватило мест.
И вот вокруг Киева и окрестностей его, как грибы, начали вырастать землянки венедов, крытые землей и навозом, а в самом Киеве застучали топоры и молота, воздвигавшие новые брусяные клети и избы с нахлобученными на них соломенными крышами, длинными полутемными дворами, с пузырями или напитанными маслом холстинами в окнах, с колодцами, скворечниками и скрипучими воротами.
И вскоре под руками венедов-переселенцев Киев совсем преобразился: много расширился и украсился, а окрестности, густо заселенные венедами-хлебопашцами, запестрели широкими обработанными полями.
Вокруг же лучшей части Киева, с глубоким рвом и высоким валом, воздвигалась и деревянная стена, на случай нападения неприятеля.
На том же месте, где впоследствии находился весь Берестов, венеды начали воздвигать для своего князя чудо-хоромы[18].
Хоромы эти строились из векового тесаного дубняка, который покрывался блестящим светло-желтым составом и так хорошо скрадывал кладку брусьев, что хоромы казались выточенными из одного гигантского куска дерева. Кровля, в виде куполов, выкрашенных синей, зеленой и желтой красками, украшалась вышками, башнями, шести- и восьмиугольными, и преузорочными гирляндами, то длинными, то широкими, то узкими, в виде кружев[19].
Внутри хоромного двора находилось много еще и других зданий, медуш, бань, менее разукрашенных, но все-таки построенных по образцу хором и из такого же крепкого дубняка, так что хоромы, окруженные этими постройками, представляли целый стройный городок.
Так вообще строились и позднейшие русские цари.
Древний русский царский «двор» разделился на «дворцы», или малые «дворы», составлявшие отдельные помещения лиц семейства царского, с полным составом принадлежащих им дворян и хозяйственных заведений.
В новых хоромах немедленно же поместился князь Болемир.
Так как, по обычаю венедов, князь не имел права входить одиноким в новый дом, холостым ли, вдовым ли, то он и вошел в него с тремя женами и несколькими наложницами.
Одной из первых жен его была спасенная им от ножа жреческого отроковица-кыянка, а две другие были избраны им из числа девиц, пришедших с переселенцами.
Наложницы были набраны преимущественно из окрестных Киеву весей и поселений кутавских.
Вместе с Болемиром вошли в новые хоромы Данчул и малолетний князь Аттила. Для князя Рао, находившегося в бою, тоже была отведена часть хоромных построек.
Многочисленная дворня и челядь, для каждого из князей отдельно, заняла приготовленные для них помещения, и жизнь в новых хоромах пошла своим чередом, тем именно чередом, какому следовали князья славянской крови не только в III и IV столетиях, но и в столетиях далеко позднейших, уже освященных великим христианством, вплоть до XVII, когда он, этот черед, мгновенно исчез, заменившись новым, более блестящим, более подходящим к времени и его требованиям, чередом.
Пока все это происходило на берегах Борисфена, вся Европа, от данного ей неожиданно толчка князьями Радогостом и Рао, все еще страшно волновалась, шумела, двигалась, искала спасения, ожидая с востока еще большего нашествия неведомых варваров.
Испуганный же римский император Валент I не нашел ничего лучшего, как послать в Дацию, к Рао, посольство для мирных переговоров.
Рао принял посольство и объявил, что оно должно отправиться в столицу его царя Болемира, в Киев на Борисфене.
Там, он говорил, Рим получит просимую милость, и посольство будет отпущено, как подобает то для покоренного народа.
Кичливые римляне волей-неволей должны были отправиться за Дунай вместе с Рао.
Радогост в это время был уже на пространстве нынешней Испании, на берегах Гвадалквивира, а часть его переселенцев села у истоков Эльбы, где навсегда и утвердилась[20].
Ущелья Пиренеев не помогли римлянам удержать движение венедов.
Венеды перебрались через горы, прошли победоносно вдоль и поперек полуострова, и не только не встретили в жителях сопротивления и враждебных чувств к себе, но напротив: варваров встречали повсюду с распростертыми объятиями, как избавителей от тяжкого ига римлян.
Очистив Испанию от войск римских и загнав их в Таррагонию, покорители разделили ее на три области: на Галицкую по реке Тур, на Лужицкую — между реками Тур и Тугой и, по названию римлян, на Вандалию.
В руках Рима оставалась только Таррагонская область. Границей были горы по правому берегу реки Эбро.
Таким образом, и Испания, бывшая богатой римской провинцией, очутилась в руках славян, под именем Вандалии.
У Радогоста было два сына: Годорих и Гейзерих.
Годорих еще при отце в звании полководца начал покорение Африки.
Гейзерих впоследствии наследовал своему отцу и был одним из лучших друзей Восточного Славянского царства.
Рао между тем, оставив часть войск на границах Римской империи, в сопровождении посольства не замедлил явиться в новую столицу Болемирова царства.
Гордо и заносчиво принял Болемир первое посольство кичливой империи. Он под разными предлогами заставил посольство ждать несколько дней разрешения явиться перед его светлые очи.
Наконец посольство было допущено.
В блестящей одежде, с многочисленным придворным штатом, который также был одет в раззолоченные ткани, он встретил посольство в одной из комнат своих дубовых хором.
Сверх всякого ожидания посольство увидело совсем не тех людей, о которых оно составило себе понятие. Благородные римляне, составлявшие посольство, думали встретить грубую толпу дикарей, одетую в звериные шкуры, с таковым же их предводителем. Вместо страшных, исковерканных, по слухам, лиц они увидели бодрые, красивые лица северных славян.
Прежде всего посольство предложило Болемиру целую груду всякого рода подарков, состоявших из стручкового перца, тканей, золота. В числе подарков посольство привезло также испанской породы вороного коня и молодого горного орленка.
Благосклонно приняв от посольства подарки, Болемир спросил о цели посольства.
— Много лет, — говорили послы, — народ твой, великий славянский князь, жил мирно и спокойно, как подобает всякому великому народу, зачем же теперь он опустошает римские области и города в Дации?
Обещая впредь воздерживаться от нападений, по условию ежегодной уплаты ему 350 фунтов золота, Болемир отвечал, что его народ по множеству причин неожиданных должен был неизбежно поднять войну.
Тем первое посольство и окончилось, и так была наложена славянами первая дань на величественную Римскую империю.
Одаренное, в свою очередь, Болемиром посольство, заключив условие, отправилось обратно в Рим, чтобы успокоить взволновавшуюся империю.
По случаю такого события Киев несколько дней предавался празднеству.
По окончании празднеств князь Рао снова отправился в поход.
Но теперь путь его лежал уже не на запад, а на юг, на Херсонесский полуостров, где еще немало оставалось ненавистных славянам готов, селившихся в тамошних горах.
Болемир опять остался один в Киеве, и, в то время как весь запад дрожал при одном его имени, он уже дряхлел и слабел.
Невзирая на свои еще не старые годы и на свою телесную крепость, события двух последних лет, следовавшие друг за другом в роковом порядке, оставили на нем свои неизгладимые следы, и он, видимо, начал хиреть и приближаться к могиле.
Так прошло пять лет.
В эти пять лет царство Болемира расширилось еще более.
Царство его уже обнимало весь север и недра Европы и ограничивалось с юга Альпами, Балканами и Черным морем.
С каждым годом неустрашимый Рао приносил ему и новую часть земли, и новых данников…
В 382 году грозного Болемира не стало…
Не имея прямых наследников, он завещал свое могущественное царство князю Данчулу, с тем чтобы, по смерти Данчула, обойдя его детей, царство перешло в руки его брата, князя Рао, а потом князя Аттилы. Только в случае смерти Рао и Аттилы дети Данчула могли наследовать созданное Болемиром царство.
Сжегши тело Болемира и совершивши с плачем и рыданием над его прахом великую тризну, Данчул вступил в управление новым царством. Явившийся из Херсонеса Рао, свято повинуясь воле Болемира, уступил брату престол кыянский и снова отправился покорять — царей и народов кавказских…
Данчул царствовал 30 лет.
Он умер в 412 году, коварно убитый подкупленным греком.
Царствование Данчула было мирно и спокойно. Римская империя продолжала платить условленную дань.
Рао, заняв по смерти брата престол кыянский, прежде всего вознамерился отомстить грекам за смерть Данчула.
Собрав многочисленное войско, Рао двинулся во Фракию, разбил несколько раз войска императора Феодосия и грозил уже Константинополю, но верховный совет Византии предупредил разрушение столицы, обязавшись платить Рао ежегодно дань в 700 фунтов золота.
В 438 году греки, однако, нарушили договор. Престарелый Рао снова двинулся на Фракию, но почти у стен самого Константинополя был убит громовым ударом.
Таким образом, Рао процарствовал 26 лет.
Согласно завещанию Болемира, которое свято чтилось новой династией царей славянских, престол кыянский наследовал в это время уже престарелый Аттила и немедленно же отправился из Киева в Византию, чтобы продолжать начатую князем Рао войну.
Там встретили его вновь избранные советом послы: Плинф и Дионисий, родом греки, для обычного поздравления и заключения новых договоров.
Аттила согласился на мир, и условия договора были следующие:
«I. Всех гуннских перебежчиков, не исключая и тех, которые давно уже бежали, возвратить.
II. За пленных греков, которые ушли без выкупа, внести по восьми золотых с человека.
III. Греки да не вступают в союз ни с одним народом, с которым гунны будут в неприязненных отношениях.
IV. Народные торжества[21] исправлять грекам и гуннам на равных узаконенных правах и со взаимным обеспечением.
V. Свято и нерушимо исполнять условие ежегодной дани в 700 фунтов золота, которые греки обязались платить царям гуннским».
Переметчики, или беглецы, из земель славянских в Римскую империю были всегда одной из главных причин войны славян даже и последующих веков с западными державами. Это видно из договоров Олега и Игоря, где также возврат «ускоков» и выкуп их составляет первую статью; причем «не обретение» их в Греции подтверждалось клятвой: «аще ли не обрящется, да на роту идут и ваши хрестьяне, а Русь и не хрестьяне, по закону своему, и тогда взимают от вас цену свою, яко же уставлена есть прежде: две поволоки за челядина».
Нет сомнения, что в то время большая часть переметчиков состояла из челядинов, то есть подвластных гуннам готов, или из лиц, обращавшихся в христианство.
Все пункты договора греки исполнили, за исключением одного — не возвратили переметчиков, что и составляло всю суть договора.
Аттила снова грозил поднять войну с Феодосием.
Посол Аттилы, Борич, явился в Константинополь с требованием возврата беглецов и для нового договора и условий дани.
Прочитав письмо Аттилы, затронутый император отвечал, что переметчиков не отдаст, но готов прислать посольство, чтобы миролюбиво уладить насчет всех прочих требований.
Получив такой ответ Феодосия, Аттила вступил во владения греков, находившихся на берегах Черного моря.
Феодосий вздумал помериться силами с новым царем кыянским, но сражение при Херсонесе[22] решило дело, а новые условия мира были следующие:
«I. Переметчиков возвратить.
II. Внести единовременно дани 6000 фунтов золота.
III. Ежегодно вносить 2100 фунтов золота.
IV. За греческих пленных платить выкуп по 12 золотых с каждого.
V. Не давать убежища беглецам, подданным царя гуннов».
Как ни тяжелы были подобные условия мира, но Феодосий волей-неволей должен был на них согласиться.
Аттила победоносно возвратился из Херсонеса в столицу своего царства Киев.
Семидесятилетним старцем вступил Аттила на престол кыянский.
Много воды утекло и много лет пронеслось над головой его с тех пор, как он вступил в Киев десятилетним отроком… Много перед его глазами пронеслось событий, и грозных и мирных, и каждое из них непременно оставило в груди его неизгладимое пятно. Задумчивый, страшно впечатлительный, он ко всему присматривался, во все вникал. Тем более ему было удобно поступать таким образом, что о нем, казалось, все забыли. Ему даже ни разу не было поручено управление войском.
Запершись в своих хоромах, он по целым дням сидел за столом, вперив глаза в одну какую-нибудь точку, или тихо разговаривал со своим любимцем — орлом, которого он получил в подарок от Болемира во время первого римского посольства. Орел, такой же старый, как и Аттила, сумрачно выслушивал речи своего мрачного властелина и, казалось, иногда понимал их, потому что зорко смотрел на него и тихо встряхивал крыльями.
— Орел мой, орел! — говорил Аттила. — Когда мы с тобой, скажи, поднимемся в тучи небесные и кинем оттуда на народы ядовитые смертоносные стрелы свои?
Молчал орел, но, глядя на Аттилу, будто отвечал ему:
— Скоро, скоро…
Аттила понимал его ответ и довольный им ласково гладил его под шеей и расправлял ему крылья.
Темно-бурый сын гор и лесов горичанских[23], в свою очередь, начинал ласкаться к своему властелину: широко встряхивал крыльями и негромко вскрикивал.
Аттила никогда не расставался с любимцем своим: куда бы Аттила ни шел, где бы он ни был, орел везле сопутствовал ему, то сидя на его левом плече, то невысоко летая над ним.
Кыяне с тайным страхом взирали на Аттилу и его орла и говорили про себя:
— Старый князь — не простой человек, ему и птица покорствует!..
В самом деле, появляясь иногда среди кыян со своим орлом, Аттила казался каким-то зловещим посланцем языческих богов. Суровый, мрачный, с вечно глядящими в землю очами, он тихо шел посреди толпы и не говорил ни слова.
Одним из любимых занятий Аттилы была охота: на охоте он нередко проводил целые месяцы. Сев на коня, он брал острый топор, груду стрел, своего любимца орла и уезжал в дебри кривичские. Там он охотился один.
Возвращаясь с охоты, он привозил груды звериных шкур и опять надолго запирался в своих хоромах, куда к нему никто не входил, кроме младшего сына Ирнака, которого он особенно любил.
Кроме Ирнака, у Аттилы был еще старший сын — Данчич и средний — Гезерик.
Семьдесят лет нисколько не мешали Аттиле быть весьма бодрым и здоровым мужчиной.
Стан он имел средний, грудь широкую, голову большую, глаза у него были малы, борода редка, седые волосы жестки, нос вздернутый, лицо было несколько смугловато.
В первый же день вступления Аттилы на престол кыянский было несколько предзнаменований о грозном и славном царствовании его. В ту минуту, когда Аттила, подняв кверху меч, давал клятву народу быть справедливым защитником старого и малого, вдруг поднялась необыкновенная буря, сверкнула блесковица, грянул гром, и статуя Перуна, стоявшая на берегу Днепра, была разбита вдребезги.
К вечеру, когда гроза прошла, на небе появился большой огненный шар, который пошел на запад и скрылся там.
Народ смотрел на небо, пугался и говорил:
— О, кровав будет путь нашего царя!
На другой день один пастух, находясь на пастбище, заметил на траве кровь. Он пошел по следу и увидел, что из земли торчит меч, на который споткнулся бык. Меч этот пастух представил Аттиле.
Взглянув на меч, Аттила радостно сверкнул глазами и сказал:
— Во знамение побед небо дало мне в наследие этот священный меч Арея[24]. Меч этот должен уважаться кыянскими царями, как посвященный богу войны. В древние времена он исчез, а вот ныне снова обретен туром!
Аттила вовсе не был суеверен. Он был человек умный и умел пользоваться обстоятельствами. Видя, что народ верит предзнаменованиям, он старался поддерживать его веру в этом отношении. Никаких мечей, кроме меча в своей руке, он не признавал; однако, как дальновидный политик, он пустил в ход легенду о славном мече Арея, которым он победит вселенную.
Свободу в своей обширной стране Аттила допускал полную: всякий жил, как хотел, селился, где хотел, свято соблюдая при этом повиновение существовавшим обычаям.
Особенной свободой в царстве его пользовались еще женщины. Гуннянка отдавалась кому хотела и сама себе выбирала мужа на играх и других празднествах народа, которые и устраивались, собственно, с этой целью.
Где-нибудь за городом, в роще, в теплый вечер раскладывалось множество костров, приносились меды, закуски, собирались молодые люди молодые девушки, и начинались игры.
Полуобнаженные парни ловили полуобнаженных молодых девушек, и если пойманная парнем девушка находила парня любым для себя, то уж более не убегала от него, а взяв его за руку, вела в какой-нибудь далекий уголок рощи, где и объяснялось все, что надо.
Объяснение происходило в таком роде.
Девушка, в большинстве случаев, не зная, кого она «поважала», спрашивала:
— Кто ты, молодец?
Молодец удовлетворял любопытство своей избранницы: объявлял, какого он роду, где живет, что имеет, кто такие его отец, мать, сестры, братья.
— А ты поважаешь меня? — спрашивала девушка.
— Кабы не поважал, не ловил бы!
— А может, ты ловил зря!
— Зачем же зря.
— А коль не зря, так скажи, за что ты поважил меня перед другими девоньками?
— А за то: ты пригожая.
— Приглядись… может, и не пригожая.
— Пригляделся уж.
— А еще за что?
Если парень знал девушку раньше, то объяснял ей «за что еще»; если же нет, то обыкновенно заминался, и девушка должна была уже рассказывать о своей нравственной стороне.
В последнем случае девушка рассказывала:
— Ты гляди, парень, я девонька злая, ничего, что такая пригожая, гляди, чтоб тебе после не пришлось плакаться на меня. Лучше уж теперь отказывайся, а после будет поздно.
Случалось так, что тут уж было поздно отказываться.
Возвратившись к кострам, молодые объявляли о своем соединении.
Их встречали криками одобрения и обливали головы их медом. Кроме того, молодой обязан был перепрыгнуть несколько раз через горящий костер.
Тем выбор невесты и оканчивался.
Относительно религии в царстве Аттилы тоже допускалась полная свобода: среди гуннов, язычников, было множество и христиан, которые беспрепятственно совершали везде и всегда свои обряды. Нередко случалось, что и сами гунны переходили в христианство.[25]
Только для самого царя, по-видимому, не существовало никакой религии. Семидесятилетний царь с одинаковым равнодушием смотрел и на обряды язычества и на обряды христианства. Все его мысли, все его желания стремились к одному: ему нужна была война, война и война, и он искал поводов к войне, грозно кичась званием царя, царя всей вселенной.
При всяком удобном случае он восклицал:
— Я бич Божий и молот вселенной! Звезды небесные падают и земля трещит от одного взора моего!
Подвластные Аттиле народы любили его, как отца, и уважали, как некое божество, благодетельное для них, ужасное для врагов, неумолимое для всех, преступивших его волю. Отдаленные племена считали его чародеем. Всю добычу он отдавал своим воинам и довольствовался одной властью над ними. Называясь царем царей, повелевая многочисленными племенами, занимая обширные страны и будучи в состоянии избрать любой город на Дунае, Висле и Эльбе для своего местопребывания, Аттила любил один свой некрасивый, но обширный Киев, куда уже, заслышав о привольной жизни, собирались выходцы со всех сторон Европы, поступали в отряды царя гуннского и оставались всем довольны. Даже некоторые из благородных римлян покинули свою развращенную родину и предпочли ей далекие берега Борисфена. Одними из таковых были: благорожденный римлянин Орест[26], которого Аттила держал для ведения переговоров, отец его, Татулл, Констанций и др. Но у Аттилы были и свои хорошие воеводы: Скотан, Ислав, Борич, Онигис и Годичан. Они обладали обширными землями, богатствами, жили в красивых дубовых хоромах и верно служили своему мрачному повелителю, который позволял им роскошничать, сколько им угодно.
Громадные богатства, в золоте, серебре, драгоценных каменьях, тканях, со всех сторон стекались в Киев.
И что же?
Властелин всего этого, могущий усыпать себя с головы до ног драгоценными каменьями, носил простую, широкую бурку из беловатого сукна, шерстяные шаровары, высокие башмаки из невыделанной кожи, рысью шапку и при бедре широкий меч. Вот все его украшение, в котором он появлялся и на пирах, и на войне, и перед всеми посольствами, являвшимися к нему в Киев, и на поле брани. Так же была проста и его трапеза: он ел из деревянных чаш деревянной ложкой мясное горячее блюдо, и больше ничего. Изредка только он позволял себе пить вино, но вообще вел жизнь замечательно умеренную.
Лучшим любимцем его по-прежнему оставался орел.
Опочив от дел, он по-прежнему вел со своим любимцем странную беседу:
— Что, мой орел, велики мы с тобой?
Орел махал крыльями и как бы кричал:
— Велики! Велики! О, велики!
— Да, велики! — договаривал Аттила. — Но мало мне земли, орел мой! Я хотел бы, как ты, подниматься к небесам, и оттуда уже, с огнем и треском, изрыгать на землю громы небесные, чтобы истребить весь подлый и грязный род человеческий!..
— За что? — точно бы спрашивал орел, вперив на властелина свои пытливые, хищные глаза.
Властелин молчал… А иногда сейчас же захлопает в ладоши… У дверей появлялся верный раб.
— Жен, гуслей, медов! — повелевал Аттила.
Появлялись жены, гусли, меды, и начиналась буйная пирушка, в которой, однако, Аттила не принимал никакого участия. С орлом на плече, он сидел молчаливо и даже не глядел на пир, сидел и только слушал, пока ему все это не надоедало…
Орел и ночью не покидал Аттилы: он садился у его изголовья и дремал…
Так жили, не покидая друг друга, эти царственные существа, оба смелые, оба достойные; жили, охраняя друг друга, жили, любя друг друга…