На верхней губе у нее были усики, и от этого ее лицо казалось смуглым, хотя Гера была бледной. Худой и бледной, как только что вылезший на прогалине еще нераскрывшийся стебелек мартовского раннего подснежника. Она болела какой-то редкой болезнью, и с каждым годом ей становилось все хуже и хуже. Глорский знал ее давно, когда она была еще совсем молоденькой, когда она только что приехала после окончания факультета журналистики в редакцию областной газеты заведовать отделом литературы. Он тогда принес свой рассказ, но старого завотделом, у которого с Глорским сложились хорошие отношения, уже не было. Вместо него сидела совсем молоденькая девушка: круглолицая, полненькая, курносая, ужасно самоуверенная. Она громила чей-то стих по телефону и одновременно листала толстую рукопись, явно графоманскую (пожелтевшая бумага, старческий дрожащий почерк). Борис дождался, пока она кончит разговаривать, представился, отдал рассказ и сказал, что зайдет через недельку.
– Зачем через недельку? – явно рисуясь своей оперативностью, перебила Гера. – Я сейчас.
Она пробежала рассказ и вернула его.
– Нет, не подходит.
– Это почему же? – удивился Глорский.
– Мысль сформулирована очень нечетко, действие развивается вяло, образы размыты. И вообще… Что вы хотели сказать своим рассказом? Что у нас непрочные семьи? Жена изменяет мужу, а вы лишь посмеиваетесь. Где ваша четкая авторская позиция? Или, может, вы одобряете ее действия?
– Одобряю.
– Ну, знаете ли…
– А что, так не бывает?
– Мало ли что бывает, так это все тащить в литературу?
– Тащить.
– Ну, знаете ли…
Это было ее любимое выражение: «Ну, знаете ли…»
– Вот вы подрастете, (Глорский с удовольствием увидел, что попал в точку. Глаза ее зло сверкнули.) повзрослеете, может быть, выйдете замуж, (он нарочно ввернул это «может быть») попадется вам муж дурак и хам, пойдут у вас дети…
– Ну, знаете ли вы… Я вас попрошу…
– Что здесь такого? Ничего страшного нет, если у женщины пошли дети. Да… И встретится вам хороший человек, молодой, умный, образованный. В общем, тот, который вам снился в девятом классе. Что вы сделаете?
– Я буду верной женой и матерью. Вот что я сделаю, товарищ, как вас…
– Глорский, – любезно подсказал Борис.
– Потому что, к вашему сведению, товарищ Глорский, существует мораль.
– Вот как. По-вашему, жить с нелюбимым человеком – это морально, а с любимым – нет?
– Не занимайтесь демагогией. Нет, ваш рассказ вреден во всех смыслах: и в идейном, и в моральном, и в воспитательном.
– По-вашему, тот, кто прочитает мой рассказ, сразу же побежит изменять своему мужу? А по-моему, еще раз задумается перед тем, как выйти замуж или жениться.
– Ну это по-вашему. До свиданья. Мне некогда заниматься дискуссиями на общие темы.
Потом, много лет спустя, когда она вышла замуж, заболела и стала такой, как сейчас, он любил подсмеиваться над ней, вспоминая этот разговор.
– Вот видишь, если бы ты продолжила тогда дискуссию на общую тему, ты бы не вышла за него замуж.
– Наоборот. Во всем виноват твой рассказ. Когда меня мучает совесть, я вспоминаю героиню и автора, который ее оправдывает. Удивительно вредный рассказ.
У нее была своя машина, и иногда, чаще всего в длинные осенние вечера, когда по окнам в свете фонарей ползли похожие на фосфоресцирующих паучков капли дождя, они созванивались, сразу узнавая друг друга по голосу.
– Добрый вечер.
– Вечер добрый.
– Чем занимаешься?
– Пишу.
– Пишется?
– Не очень А ты чем?
– Так…
Голос у нее был грустный, и он сразу представлял ее всю: в цветном халатике, который был ей когда-то как раз, а сейчас слишком велик и надо еще почти раз обернуть его вокруг себя. Голос тихий, чтобы не услышал сосед, потому что телефон находился в коридоре, а сосед имел привычку потихоньку выходить на лестничную клетку, курить и слушать.
– А где он?
– Не знаю…
– На машине?
– Нет…
– Хочешь встретиться?
– Ага…
Она научила его этому «ага».
– Сейчас выхожу.
– Там же?
– Ага…
Он надевал плащ, проверял, не забыл ли ключи. Потом писал записку: «Буду нескоро» – и по узкой лестнице, пахнущей табаком, борщом, духами и ваксой, выходил на улицу, поднимал воротник. Дождь барабанил по плащу и шляпе, морщил лужи на асфальте. Глорский заходил в гастроном, брал бутылку вина, сто граммов сыра. Раньше, когда ей можно было пить, он бегал по магазинам, отыскивая вино получше, сейчас ему было все равно…
В теплом, уютно рычащем автобусе он доезжал до конечной остановки и опять выходил под холодный, моросящий дождь. Тусклый, мигающий от старости фонарь дневным светом освещал стоящий на обочине белый «Москвич». Он смотрел направо, потом налево, но и уходящее на юг асфальтированное шоссе и расположившиеся перпендикулярно ему улицы, затопленные жидкой грязью, в которой отражались неожиданно яркие в этой темени фонари, были пустынны. Мокрый асфальт, мокрые дома, мокрый фонарь. Он вытирал ноги о траву в кювете, зная, что она следит за ним из темной внутри машины, потом открывал дверцу там, где был руль. За городом он всегда вел машину, потому что ей было тяжело.
– Добрый вечер.
– Вечер добрый.
– Ждешь давно?
– Да нет…
– Все нормально?
– Ага…
Мимо строящейся, похожей на военные развалины бензоколонки, всегда загадочной будки, в которой должен сидеть милиционер, но они никогда не знали, там он или нет, потому что в будке было всегда темно. Мимо бетонного столба с надписью «Граница города» и совершенно не вяжущейся с обстановкой надписью «Добро пожаловать! Приезжайте к нам еще!».
Он сворачивал на так хорошо знакомую дорогу сразу за огромным валуном, лежащим здесь, наверно, еще с ледникового периода. Дорога была плотной, песчаной, с утрамбованной в колею хвоей. На ней никогда не было грязно, даже в сильный дождь, наоборот, в сильный дождь она становилась еще плотнее. Потом едва заметная просека, полянка, на которой он разворачивал машину, чтобы сразу можно в случае чего уехать, но это было излишне. кто заберется в такую глушь, да еще ночью, в дождь…
Он выключал двигатель, свет, и становилось слышно, как шумит в хвое дождь, крупно барабанит с нависших крон на крышу машины. Они одновременно опускали стекла, и внутрь входил запах мокрого соснового леса: земли, пьющей воду травы, грибной прели, набухшей коры, хвои, держащей на каждой иголке по светлой капле, которые были видны даже во тьме.
– Господи, – говорила она, – как хорошо.
Она всегда так говорила: «Господи, как хорошо», в первые годы радостно, потом все грустнее.
Борис пил из горлышка маленькими глотками, а она клала ему голову на плечо. За час, который они проводили вместе, они почти не разговаривали: все было сказано уже давно. Глорский знал ее жизнь с самого начала, она была несложной: послевоенное детство, школа, первая любовь, институт, замужество, разочарование в муже, встреча с ним, с Глорским.
Муж у нее был писатель средней руки, которого она почти сразу же разлюбила. А может, и не любила вовсе, просто в ту пору ей все писатели казались людьми необыкновенными. В первое время они много говорили о нем и вообще о творчестве. Муж почти не пил, был довольно внимательным, много работал, хорошо зарабатывал. Она долго не могла понять, почему его разлюбила. Потом как-то сказала:
– Мне не нравится то, что он пишет.
– Довольно странный повод, чтобы разлюбить.
– Самый распространенный. Он ограниченный человек. Обычно люди маскируют свою ограниченность, носят маску умного человека, а писателю это сделать трудно, почти невозможно: он весь в своих книгах.
– Последняя его книга довольна остра. Во всяком случае, написана честно.
– А он пишет только честно. Он искренен во всем, но что толку в его искренности, если она оставляет равнодушным читателя. Прочел и забыл. У него герои – схемы, изрекают истины. Я уж ему говорила: ну пусть он у тебя хоть раз скажет глупость, совершит… чепуху какую-нибудь, чтобы возненавидела его, рассмеялась, не поверила, заставь ты меня думать, спорить. Почему ты думаешь за меня? Наверно, это и есть талант – заставить читателя думать. Я ненавижу его книги… Они написаны машиной.
– А я кто?
– Ты – конъюнктурщик.
– Но хоть талантливый?
– Ага…
– Спасибо и на том.
– Брось все и напиши хорошую вещь. Почему ты мечешься по стране, халтуришь?
– Набираюсь впечатлений.
– Это все твоя жена.
– При чем здесь жена?
– Ты боишься ее.
– Я? Вот еще…
– Ты боишься, что она скажет тебе однажды одну фразу.
Палатка уже стояла, но Кутищева не было. Он помогал разгружать машину с сеном. Игорь находился наверху машины и сбрасывал, а хозяева складывали сено в стожок.
– Ого, подкрепление! – сказал Василий Петрович. Он был по-прежнему в холщовой рубашке, подпоясанной нейлоновой веревкой. Со стороны летней кухни доносилось лязганье чугунов и тянуло запахом борща.
Борис положил сетку с продуктами возле палатки, разделся по пояс и тоже стал помогать. Работали дотемна. Старуха включила свет. Хозяйство Василия Петровича было хорошо электрифицировано: мощная лампочка на летней кухне, одна над сараем, где уже мычала недоенная корова, и одна освещала сено и часть сада, очевидно чтобы облегчить охрану собаке.
Потом они пили водку, принесенную Глорским. Старуха налила в огромную миску из не менее огромного закопченного чугуна горячего борща, нарезала «ситничка» собственной выпечки, принесла огурцов, сотового меду.
– Люблю вот так посидеть, покалякать, – говорил дед, открывая большим толстым ножом, очевидно предназначенным для шинкования капусты, консервные банки, купленные Борисом, и с любовью поглядывая на блестевшие в свете лампочки бутылки. – Чужой человек у нас редкость. А со своим что говорить? Все известно. К нам мало кто заходит. Высоко, да и неча делать. Море рядом, все и спешат. Все на машинах, на машинах. А потом назад везут. То захлебнулся, то удар солнечный Самолет целый давеча разбился. Не слыхали? Говорят, почти все полегли. А все от спешки. Лишь бы час выгадать. Вот те и выгадали. А куда спешить-то? Все там успеем належаться. Я вот точно решил дожить до полтораста. Потому что никуда не спешу. Встаю с солнцем – и в горы. Яблоко собираю, гриб, ягоду, траву кошу, дровишки заготовляю али в винограднике вожусь, пчел пасу. Зато ем не то что вы. Видел чугун? Проголодаюсь – могу весь усидеть. И сплю хорошо. А это у человека самое главное – еда да сон. От них все. Ты сколько за ночь просыпаешься?
– Да раза три.
– До шести десятков, больше не протянешь.
– А сколько вам сейчас? – спросил Глорский.
– Семьдесят три. На, пощупай.
Василий Петрович протянул руку. Борис пощупал. Рука была как будто свита из проволоки.
– Вот видишь. И старшой в меня пошел. Говорит, никуда отсюда не уеду. А младшой в городе. Приедет, не хуже вас будет: за ночь раз пять вскочит, кричит во сне. Психованный – слово не скажи. И медку ему посылаем, и винца, и баранинки, а все одно. Приедет, недельки две покрутится – и назад. Скучно тут у вас, говорит. Федализм.
– Феодализм, – поправил сын. От водки он подобрел и стал не таким угрюмым – А мой батя в жизни нигде не был.
– Неужто нигде? – удивился Глорский.
– Нигде. – В голосе старика прозвучала гордость. – И на паровозе не ездил, и на пароходе, и на самолете И радио не слушаю. Брешут все.
– Это ты напрасно, – сказал Петр.
– А зачем?
– Чтобы знать.
– А чего знать-то? Сено как косить? Так я и без них знаю.
– Мало ли что. Что война, может, будет.
– Будет, так меня не спросятся. Бомба сюда не достанет. Да и не на кого ее бросать. Анадысь немцы были, так и не зашли вовсе.
– Сейчас такая бомба, что достанет.
– Не на кого тут бросать, – упорно стоял на своем Василий Петрович. – На ульи, что ли?
– А чьи вы?
– Был колхоз, потом по лесной части передали. Да и тех закрыли в прошлом году. Так что мы сейчас вроде бы сами по себе.
– А машины чьи?
– А вроде бы ничьи.
– Ишь ты, – удивился Кутищев. – И правда, феодализм.
– Машина леспромхоза, – вмешался Петр Васильевич. – Гаража у них нет. Сами и обслуживаем, и содержим. Лишь бы годовой план выполнили. А чего его выполнять? И без машин можно. Как дожди пойдут – ручей лучше автомобиля. Одна бригада валит, другая сплавляет. Место такое. Никто не вмешивается. Все к морю спешат. Море-то оно вот – рядом, а к нам дороги плохие. Раньше, еще когда в колхозе состояли, землю мерили, а сейчас паши сколько хочешь. Горы-то, они большие.
– А на чем же вы пашете?
– Да на тракторах.
– И трактора есть?
Старик мало интересовался борщом. Налегал больше на консервы.
– Уж не помню и когда ел, – пояснил он.
– Что, редко бывают?
– Не, есть-то всегда есть, да деньги у нас не приживаются.
– Денег нет? – опять удивился Кутищев.
– Не держим денег, – охотно отозвался старик. – Деньги – бумага.
– А куда же вы деваете… все… вашу продукцию?
– Вино делаем. Хром. Вино и хром всегда в цене будут. Бочки еще с медом в землю зарываем. Салом кругом зальем и закапываем. Сто лет в сохранности будет. Человек одним медом жить может. Ну, и золотишко кой у кого…
– Ну хватит, – оборвал Петр отца – Разболтались. Завтра рано вставать. Второй выпас еще косить не начинали.
Встал, слегка пошатываясь, спросил мать:
– Постелила?
– Постелила, сынок, постелила.
Из тени деревьев вышла старуха в платье-путеводителе, стала убирать со стола.
– А чего же вы? – спросил Глорский.
– Я уж сыта, сынок, поела.
– Пройдемся, Борь, перед сном? – Кутищев взъерошил свой чубчик. – Много я сегодня выпил…
Станица уже спала. Если и светились где огни, то лишь в густых садах: кто или запоздал с сенокоса или сидел за жбаном меда, которому, может, пятьдесят лет, а может, и все сто. Лишь на качелях раскачивались две девочки-подростки. Они раскачивались, тихо взвизгивая, когда старая доска взлетала вверх, скрипя пыльными полугнилыми столбами. Пододвинувшиеся черные горы теперь взяли станицу в плотное кольцо и молча слушали скрип качелей и смех девочек. «Дзинь-дзинь… ха-ха-ха… Дзинь-дзинь… ха-ха-ха…».
Друзья постояли возле качелей. Дальше было еще несколько домиков, и начинались горы. На самых вершинах на фоне неба проступала щетинка леса…
Девчата ушли, погасли последние огни. Сумрак и тишина накрыли станицу. Лишь шумел ручей вечным, тысячелетним шумом. Кутищев и Глорский сели на отполированную старую доску качелей.
– Теперь я знаю, о чем напишу, – сказал Глорский. – Я напишу об этом старике. Про все сто пятьдесят лет, которые он прожил. Про каждый день. Это будет два параллельных романа. О жизни, которой жил в эти годы мир, и о жизни старика. Как восставали крепостные, как Пушкин писал свое «Я помню чудное мгновенье», про гибель «Титаника», про революцию… А старик косил траву и делал мед. Рождались и гибли люди, целые государства. А старик косил траву и делал мед. Как немцы уничтожали миллионы. А старик собирал грибы, косил, траву, потому что ничего не хотел знать. Он лишь думал об одном: как бы дожить до ста пятидесяти лет. Напишу о том, как умирала Гера. Ты ее видел, она провожала меня на самолет, хотела пойти с нами… Врачи сказали, что ей осталось жить не больше трех лет. Она умирала, а над ней склонялось лицо человека, которого она ненавидела. А старик ни разу за эту страшную ночь не проснулся, потому что у него были крепкие нервы и железное здоровье. Соберу все документы, вырезки из газет, как плакал, любил, ненавидел мир, как каждую минуту от голода на земном шаре умирал человек. А старик по вечерам ел сало и пил вино, которому сто лет. Напишу о своей жене. Как я загубил ее жизнь.
– Что ты плетешь?
– Да, старик, я загубил ей жизнь… Она очень талантливая, старик. Если бы ты почитал письма, которые ей писали известнейшие поэты… Она работала над поэмой. Ей совсем немного оставалось, чтобы закончить поэму… И она бы сразу вышла в ведущие. Ее любил главный технолог огромнейшего завода. Она могла быть не зависимой от денег, старик. Это ужасно, когда поэт зависит от денег Все так хорошо складывалось… И тут подсунулся я со своими дурацкими рассуждениями, философским бредом. Я издевался, что она выходит замуж лишь по материальным соображениям. Потому, дескать, и бросила первого мужа. Я посылал ей письма, звонил по телефону, даже напечатал рассказ на эту тему. Она возненавидела меня, потом, как это часто бывает, ненависть перешла… Так я тогда думал. Теперь я понимаю, что, выходя замуж за меня, она хотела доказать мне, и прежде всего себе, что материальный достаток для нее не главное. И доказала. Ты видел нашу квартиру? Это она билась за нее. Восемь лет. Денег с меня, как с козла молока.
– А как же поэма? – спросил Кутищев.
– Я украл у нее поэму, старик.
– Как украл?..
– А так, старик… Растащил всю… Образы, сравнения… Когда самому лень, прошу Раечка, можно я у тебя парочку ямбов взаимообразно? Она сначала сердилась страшно, а потом смирилась… даже сама… Жизнь, старик… Дочь родилась, решили деньги на трехкомнатную квартиру копить. Она мне помогала очерки писать… Многие очерки, старик, ведь не мои… Затянула и ее проклятая халтура. Халтура, старик, заразна, как холера… Рая все по лотерее хочет выиграть. Мы массу денег тратим, старик, на лотерею. Говорит, вот выиграем, купим квартиру и будем с тобой писать Не надо было мне тогда морочить ей голову, старик… Ну ладно, пошли спать. Сколько там времени? Кстати, ты видел у Петра часы? Это мои.
– Почему же ты не сказал?
– Ну его… Противно доказывать. Да и вещи, которые побывали на пожаре, не приносят счастье, старик… Пошли спать. Завтра двинем по холодку. Немножко уже осталось.
В саду горела лишь одна лампочка. За столом сидела старуха и жадно ела прямо из чугуна большой ложкой.
– Ты молочка нам, хозяйка, завтра пораньше не приготовишь?
– А чего ж…
Глорский полез в карман, вынул горсть мелочи.
– Почем тут у вас литр?
– Как и везде. Тридцать копеек.
Они расплатились и пошли спать в сторону, где в конце сада стояла их палатка и скакал ручей по белым даже в темноте террасам.
Хотя они встали рано, старуха уже подоила корову и угнала в горы: сарай был закрыт на цепочку. На столе под яблоней стояла двухлитровая банка молока, покрытая росой. Очевидно, старуха ушла давно, раз молоко успело остыть и покрыться росой.
В этот ранний час станица выглядела совсем другой, чем вечером. Горы отодвинулись, стали светлыми и приветливыми. Всходило солнце. Возле домов отфыркивались прогреваемые машины, «Беларусь» деловито тащил волоком куда-то бревно. По неожиданно ставшей широкой улице шли люди с вилами, кое-где мычал скот, кудахтали куры. Возле магазина толпилось несколько человек – помогали катить вчерашней продавщице, одетой в синий промасленный халат, бочку с керосином.
– Доброе утро.
– Вы уже уходите?
– Чего ж делать среди обманщиков?
– Я не обманщица.
Продавщица сходила в магазин и вышла оттуда, застегивая белый накрахмаленный халат. В руках она держала большую бутылку.
– Вот.
Глорский посмотрел на свет.
– Янтарь.
– Приезжайте к нам еще.
– Вы сколько раз за ночь просыпаетесь?
– Какое это имеет значение?
– Большое…
– Раза три.
– Я тоже. Значит, доживем до шестидесяти, и у нас все впереди.
Друзья вскинули рюкзаки. Продавщица ушла в магазин, но потом передумала, вернулась и стала смотреть им вслед.
Станица вскоре исчезла, и уже ничто не напоминало о присутствии человека, разве только сильно заросшая травой старая дорога. Ручьи стали попадаться теперь на каждом шагу. Горы здесь были щедры родниками, которые принимали самую причудливую форму, то сочились из скал слезами, то бурно вытекали из-под корней деревьев, то спокойно ютились среди опавшей листвы в небольших бочажках, сразу и не заметные. День был жарче других, и все время хотелось пить, а может, сказывался вчерашний сытный обед. Пили почти у каждого ручья. Бутылка, опущенная в родник и поднятая вверх для определения прозрачности, сейчас же запотевала. Вода была разного вкуса, но неизменно отдавала запахом дубового листа.
Привал сделали возле широкого, но мелкого ручья. Здесь водилась форель, правда совсем мелкая, не больше пескаря. Кутищев достал из рюкзака хлеб и стал бросать в воду крошки.
– Я все думаю о твоем старике. Что с ним было потом?
– Потом? Потом была атомная война, и старик остался совсем один. На земном шаре. Сначала он не знал этого. Косил свою траву, пил мед. Молодые ушли воевать, а пожилых мучило любопытство, и они по одному уходили к морю, благо оно было недалеко. Назад никто не возвращался. Старик один косил траву и пил столетний мед. Так он дожил до ста пятидесяти лет, и когда ему исполнилось сто пятьдесят, он начал бояться, что некому будет закрыть ему глаза. И тогда старик побрел к морю. Искать людей. Но людей не было. Он видел огромные ржавые, выброшенные на берег корабли, видел разрушенные и целые города. И удивлялся, как велика земля и как много сделал человек И впервые пожалел, что так просто прожил жизнь.
– А потом?
– А потом он умер. Последний.
Форель столпилась у берега и кидалась на крошки, которые оседали на дно белыми крупинками.
– На следующее лето приеду сюда в отпуск и буду писать. Возьму жену, дочку. Мы еще ни разу не были вместе. Боже мой, как хорошо, что мы пошли с тобой, что встретили старика… Какую пустую, бесцельную жизнь я вел до сих пор… Игорь, ведь ни строчки, ни одной настоящей строчки за столько лет.
– Да нет, что ты…
– А-а, брось…
Кормежкой заинтересовалась более крупная форель, по всей видимости обитавшая вблизи правого нависшего берега, где была темная вода и медленное течение. Мелькнула тень, но остановилась вдали, боясь мелководья. Кутищев сунул в карман рюкзака руку, достал крючок на длинной леске, забросил.
– Кажись, будет ушица.
– Все говорят, талантлив. Из него получится толк. А мне уже почти сорок. Удивительная штука – жизнь. Время летит, седина, у самого дочка, а все считаешь себя ребенком. Я только сейчас понял, что мне под сорок и что большая-то часть жизни уже того… Слышишь, старик, наверно, и умирать станешь, а все будешь считать себя ребенком? Ты чего молчишь?
– Ужу.
– Я тебе завидую, старик. Ты всегда такой спокойный, рассудительный, умеешь управлять своими желаниями. Ты знаешь, я решил перейти в твою веру. Беру на учет каждый день. Строгий график, никаких выпивок, случайных командировок. Старик, ты должен взять меня под железный контроль. Слышишь, я продаю себя в рабство к тебе. Что скажешь, то и буду делать. Ты правильный человек, старик. Чего же ты молчишь?
– Я беру тебя в рабство, – сказал Кутищев, вынимая и забрасывая крючок. – Ты действительно слишком подвержен желаниям и у тебя нет никакой воли.
– Правильно, старик!
– Тебя просто-напросто надо взять в руки.
– Бери, старик!
– А что – и возьму.
– Бери, бери!
– Беру, прямо с этой минуты.
– С этой минуты? Гм… Хотя правильно! Пожалуйста!
– Вот ты уже пятнадцать минут бичуешь себя. Давно бы уже написал страницу романа. Надо прямо сейчас Кончать с неорганизованностью.
– А что! – восхитился Глорский. – Правильно! Вот возьму и прямо сейчас начну Ты молодец, старик! Именно так и надо жить! Эх, мне бы твою волю! Я бы давно стал великим! – Борис стал копаться в карманах, достал ручку, блокнот. – Составим план. Назовем просто. «Жизнь Василия Петровича». Книга первая…
Глорский стал торопливо строчить в блокнот, вычеркивая и увлеченно бормоча.
Слабо донесся рокот грома. За все это время был первый гром. Самая высокая гора курилась, словно начинал действовать вулкан. И, подобно лаве, дождь с горы ринулся в ущелье.
– Палатку!
– Бесполезно…
Ручей скривился недовольно. Форель, обеспокоенная барабанным боем на поверхности, ушла в более глубокие места. Друзья забежали под дерево. Дерево оказалось небольшим, но искать другое было уже поздно. Ущелье наполнилось туманном, словно вдруг наступила осень и дело шло к мрачному вечеру. Поток двигался большой силы, он ломился напролом все ближе, и вот наконец между стволами показалась могучая белая грудь.
– Надо было все-таки палатку, хоть накрыться.
– Ничего, так даже интересней.
– Потом ставить на мокрую траву.
– Он скоро пройдет.
– Бывает, сутками идет.
– Гляди, на горе уже нет.
На горе, с которой спускался дождь, клубилось солнце. Над вершиной встала мокрая пушистая радуга. Ручей уже не был прозрачным и спокойным. Он раздулся и несся вниз, ворочая камни и кидаясь на корни деревьев, которые вдруг оказались в воде.
Дождь еще стучал по земле, листьям, воде, но это уже было отступление. Товарищи вылезли из-под дерева, и, пока дошли до ручья, солнце уже окончательно вытеснило мглу из ущелья. Глорский и Кутищев сели на горячие дымящиеся камни. Дымилось все: земля, лес, ручей, даже небо. По верхушкам вдруг прошуршал ветерок, кинул пригоршню капель, принес запах вымытых гор.
Глорский вытащил мокрый блокнот.
– Старик, – сказал он. – Ты чувствуешь, как пахнут горы? Я никогда не знал, что горы могут пахнуть, что бывает такой воздух. Старик, я начну роман вот этой фразой: «Горы пахли страстно». Правда, гениальная фраза? Можно, конечно, сказать «Горы дышали страстью», но это слишком напыщенно. А это здорово; «Горы пахли страстно» Правда ведь, здорово? Огромные горы, поросшие лесами, с ручьями, с ледниками, с опавшими листьями, с осыпями, с оленями, потухшими кострами, нами с тобой – и вдруг пахнут… Пахнет цветок, ну город… А тут вдруг целые горы, да еще не как-нибудь, а страстно. Кто бы мог ожидать от них? А правда, хорошо? И из таких фраз будет весь роман. Клянусь тебе, старик!
– Да, горы пахли страстно… Это правда хорошо…
– Старик, эта фраза – поворотный момент в моей жизни. Клянусь тебе! С этой фразы начинается новый период в нашей литературе. Вот посмотришь, когда-нибудь будут писать: «Фразой „Горы пахли страстно" начался новый этап в развитии многонациональной советской литературы… Многочисленные последователи…» И так далее. Нет, правда хорошая фраза?
– Хорошая.
– Горы пахли страстно… Не горы, старик, а жизнь запахла страстно.
– Ты впадаешь в пафос.
– Старик, дай я тебя обниму. Ты возродил меня к новой жизни. Страшно подумать: если бы не ты, я не увидел бы всего этого. И не понял, что главное в жизни – это настоящий творческий труд. И воля. И аскетизм. И ограничение желаний. Ты, старик, глава философской школы. И я твой жалкий ученик. Секи меня, старик, когда не буду слушаться. Смело секи! Бери в руки хворостинку и смело секи. Слова не скажу.
– И буду сечь, – сказал Кутищев.
Трава была тоже теплой, дымилась. Они шли босиком, молча, останавливаясь почти на каждом шагу, и стояли, глядя, слушая и нюхая, сколько хотелось. Потом они прошли луг, и Глорский упал в мокрую скошенную траву и, не сказав ни слова, стал кататься, как катается лошадь возле речки перед дождем, и Кутищев не смеялся. Потом они вошли в темную сосновую аллею, похожую на посаженную человеческими руками, такие встречаются еще в средней полосе России в бывших барских усадьбах. Потом они долго шли по горной дороге из камня. Камень размягчился от дождя и совсем не ранил ноги.
Потом перед ними возникло море.
Ущелье постепенно расширялось и выходило к морю подковой. На склонах ущелья, едва видные в густой зелени, белели корпуса санаториев и домов отдыха. У самого моря располагался небольшой поселок. Поднимая пыль, к морю спускалась машина, то появляясь, то исчезая на извилистой дороге. У самого моря блестело здание из одного стекла, очевидно, кафе. С красным флагом шел пионерский отряд.
– Где остановимся?
– Вон в том леске. И море рядом, и в стороне от поселка.
– Слушай, я хочу с тобой поговорить, – Глорский присел на валун. – Давай писать вместе. А что, это идея. Распределимся. Я буду писать о своей жизни, о своих людях. Ты – о своих. Тогда мы напишем томов десять. «Жизнь Василия Петровича». Ну как, идет? Только, чур, про этот дождь напишу я. Я просто не могу про него не написать. Впрочем, если тебе хочется, можно написать про два дождя. И про свои смерти напишем. Ты про свою, а я про свою. Ты где бы хотел?
– Вместе с родителями. Они погибли при бомбежке в Новороссийске. Перед войной мы жили в Новороссийске.
– А я знаешь как хочу умереть? Вот в такой день. Чтобы прошел дождь, все было ярко, свежо. И под огромным дубом в полдень, на поляне. Слышишь, как шелестит листва. Потом заснуть и не проснуться. Но чтобы не знать об этом. Думать о том, что вечером буду купаться в море, что буду идти к нему не спеша по мягкой от мокрой пыли дороге и чтобы через дорогу – вечерние косые тени…
– Слишком красиво. Так не бывает.
– А я вот сделаю. И возьму тех девочек. Я буду думать, что мы пойдем втроем и будем болтать всякую чепуху. В романе можно. Здесь я бог. Помнишь про тот костер, что мы видели с балкона? Так и здесь, я буду все видеть, все знать. Ах, старик, какой роман мы с тобой напишем! Это находка, это настоящее. Роман о бесполезно прожитой жизни. Слушай! Это же идея! Давай сделаем так. Назовем его по-другому. Просто «Василий». А внизу: «Роман о бесполезно прожитой жизни». Ну и пусть, что раскрывается замысел. Чего нам бояться? Кто не захочет – пусть не читает. Тем хуже для него. Пошли, мне не терпится писать. Начнем завтра же с утра. Сделаем зарядку, искупаемся, подзакрепимся и начнем. В обед – перерыв, загорание, потом опять работа, а вечером – в кино или возьмем лодку, если будет лунная ночь. Ну как, идет?
Товарищи поднялись с камней и пошли вниз. Глорский много, возбужденно говорил. Роман почти был готов. Осталось только сесть и написать.
На полпути к морю дорога вышла к большей террасе, на которой росла дубовая роща. С десяток мощных деревьев было обнесено плетеной изгородью. Внутри изгороди стадо красно-белых коров жевало жвачку и равнодушно смотрело на блестевшее металлическими полосками море, идущий вдали белый теплоход и дымящий высокими трубами порт, который отсюда, с высоты, сам напоминал корабль с палубами-площадями, трещинами на палубах, заросшими мхом зелеными деревьями, трубами-пушками. Корабль кормой упирался в горы, а носом сбегал в залив. Белые барашки волн бились о его борта.
В роще было сыро, прохладно и пахло прелым навозом.
– Напьемся? – спросил Глорский. – Эй, хозяин! – крикнул он.
Одна из коров повернула голову, остальные продолжали смотреть в сторону моря. Они обошли баз и нашли сруб, врытый в землю у подножия обрыва, из которого струился, весело играл белыми песчинками прозрачный родник. Рядом лежало наполовину ушедшее в землю, отполированное сверху бревно. Трава была вытоптана и усеяна окурками. Очевидно, это место было местом отдыха пастухов. Друзья напились и уселись на бревно.
– Ноги еле двигаются, – пожаловался Глорский.
– Ничего, скоро море. Отдохнем…
– Работать будем, а не отдыхать.
– Ого! Я вижу, ты взялся основательно.
– А ты что думал? Пора, старик, пора. Как-никак скоро сорок. Христа уже в тридцать три распяли. А мы что сделали? Ты так и не ответил, будешь писать со мной?
Игорь задумчиво катал в ладонях складной стаканчик.
– Нет, Борь, – наконец сказал он.
– Почему?
Кутищев смотрел в землю.
– Ты знаешь…
– Что я знаю?..
– Знаешь, что я не смогу писать, как ты. У тебя это как-то легко, сразу… Я все думаю о твоем старике. Из головы не выходит. Я бы прошел мимо. Старик как старик. Да и вообще…
– Чего ты расхныкался, в самом деле! Старый, злобный, античеловеческий нытик. Я вижу, тебе мой старик не дает покоя? Бери его на здоровье с потрохами! И давай кончать. Пошли, а то я успею забыть первую часть.
– Родителей убило совсем случайно. Глупая какая-то бомба… На огороде… Там одни огороды, ничего не было больше. За всю войну только одна бомба и упала там. И надо же… Женился… Такая славная жена попалась… Умерла… Тоже глупая, случайная смерть… Решил писателем стать – и тут ничего не получается. А я ведь работаю не так, как ты, наскоком. Я ежедневно шесть часов пишу – минута в минуту. Десять раз страничку переделываю… Товарищи все зовут: садись на такси, хоть жизни хлебнешь настоящей, весь Крым изъездишь, людей повидаешь, денег заработаешь. А ведь и в самом деле идиот я какой-то. Сел бы на такси и горя не знал, крутил бы баранку. А сейчас придешь с работы и вкалываешь за здорово живешь до двенадцати ночи. Перечитаешь – и за волосы себя отодрать хочется, так противно.
– Это же здорово. Когда самому себе не нравится – значит, хорошо написано. Давно известно.
– У пацанов такой сейчас возраст: и того хочется попробовать, и этого, а я держу их на голодном пайке. Чокнутый папаша. Пишет всякую чепуху, вместо того чтобы делом заниматься. Брошу все к черту… Графоман проклятый.
– Ну хватит! В самом деле. Нагнал тоски! Ты хороший, добротный писатель. В лучших русских классических традициях. Понял? Пишем роман вместе, и никаких гвоздей! У нас счастливое сочетание. У меня – выдумывать всякие штуки, чтобы глушить читателя. У тебя – усидчивость, детальное описание, все такое разное, чтобы дать ему отдохнуть.
Кутищев покачал головой.
– Нет. Я так решил. Не забывай, что у меня воля посильнее твоей. Писать будешь ты, а я на это время стану начальником твоей охраны. Чтобы тебя никто не совратил.
Им удалось расположиться очень удобно, в том самом леске, который они видели с горы. Палатку поставили в тени двух деревьев, чуть на взгорке, так, чтобы было видно море. Перед входом имелась лужайка с выгоревшей на солнце травой, довольно чистая.
– Вам повезло, – сказал пожилой мужчина, сосед. – Вторник. А в субботу тут не повернуться. Почитай, весь Краснодар и Новороссийск здесь.
Мужчина говорил, высунувшись из своей одноместной, видавшей виды палатки, и был очень похож на выглядывавшего из норы суслика. Кроме него в этой палатке как-то ухитрялись помещаться крупная, с ухватками мужчины, дочка и молодая, по сравнению с мужем, мать. Семья оказалась очень хозяйственной. У них было все, что только надо для семейного «дикаря». Возле палатки ровно гудели два примуса с блестевшими кастрюлями.
– Родник здесь неподалеку, – сообщил пожилой мужчина, которому, видно, было скучно. – Вода чистая. И умыться, и для питья пригодная.
Друзья помылись до пояса в ручье. В двух местах из берега били холодные ключи, огороженные камнями, и оттуда вполне можно было брать воду для питья.
У пожилого мужчины даже оказались маленький тяжелый утюг и складная самодельная доска для глажения. Они нагрели утюг на своем примусе и через тряпочку, которую любезно предоставил тот же сосед, отутюжили брюки и слегка подгладили белые нейлоновые рубашки. Затем попросили присмотреть соседа за палаткой, на что тот охотно согласился, и пошли осматривать поселок.
Был уже вечер. С гор на поселок легла тень, из тени проступали кое-где звезды, а в густых, буйно цветущих и приторно пахнущих бульварах пробовали голос цикады. Но на край пляжа еще падало красное солнце, и там купались и делали гимнастические упражнения последние энтузиасты. По берегу ходила женщина и собирала в ведро мусор. Вдоль берега стояли большие железные урны, и женщина складывала мусор туда. И вообще пляж, особенно сейчас, в момент захода солнца, казался чистым, с ровным белые песком, кое-где пересыпанным тоже чистыми белыми камнями.
Здание из стекла действительно оказалось кафе. В нем было всего несколько человек: женщина, кормящая за одним из столиков ребенка, и четверо мужчин, которые спорили у буфетной стойки. На стойке лежал нарезанный на газете сыр, стояли кружки с пивом, пустые стаканы, капельки на стенках которых указывали на то, что там недавно была водка.
– По стаканчику? – предложил Кутищев.
– Нет.
– За благополучное прибытие и начало написания романа.
– Нет Я зарок дал. Пока не кончу.
– Даже пива?
– Даже пива.
– Я твой начальник охраны, я разрешаю.
– Пей, если хочешь.
– Ну и ну. Я вижу, ты скоро в воле превзойдешь меня. Протопать столько по горам и не выпить пива. Ладно, тоже отказываюсь в знак солидарности.
Они перекусили, вышли из кафе и не спеша побрели по поселку. Он оказался совсем маленьким Несколько зеленых улочек с небольшими домиками, огороды постепенно уходили в близкие горы, и в конце огородов уже белели валуны, очевидно, после не совсем давнишнего землетрясения; дощатый кинотеатр с забитыми окнами и табличкой на дверях «Ремонт», небольшая автостанция с десятком автобусов, ожидающих пассажиров, еще одно кафе, старинное, в виде сакли, которое, видно, охотно посещалось, потому что оттуда несся гул довольно многочисленной группы; больница, аптека, крохотный газетный киоск со странной надписью «Открыт по понедельникам», три бульвара, по которым прогуливались кучки отдыхающих и местной молодежи…
Самой оживленной частью поселка была автомагистраль, которая связывала Новороссийск с Сочи. По ней, сигналя без особой нужды, видимо, так, ради развлечения после долгой дороги, неслись стремительные нахальные такси, мощно, солидно проплывали гиганты автобусы, сияя светом окон, в которые сонно глядели пассажиры: что это там еще за дыра? Возле автостанции был центр. Там на скамейках сидела компания зеленой молодежи, грубо шутила, неестественно хохоча. Забытый в траве, развлекал сам себя приемник.
…трутся спиной медведи
О земную ось.
Тра-ля ля-ля-л-я-я
Тра-ля-ля-ля-л-я-я.
– То, что надо, – сказал Глорский.
Они вернулись к палатке. Сосед разжег костер. Дочь при его свете зубрила английские слова. Мать возилась возле по-прежнему гудевших примусов.
– К нашему шалашу.
– Мы уже перекусили.
– В кафе?
– Ага…
– Готовят неплохо, но дорого Мы сами питаемся, да и вкусней, с дымком-то.
Соседу было скучно. Он приставал к Глорскому и Кутищеву до тех пор, пока те не сели к костру. Кулеш с салом и компот на третье были действительно хороши. За ужином сосед рассказал, что он работает слесарем в Архангельске, проработал уже двадцать лет, но в «человеческом отпуске» еще ни разу не был: то семейные дела, то родственники рождаются, женятся и умирают, а их у него пропасть, и все очень обидчивые. А в этом году дочка поступает в институт, за ней глаз да глаз нужен, потому что девка очень слабовольная и ленивая, а потому они с женой на этот раз плюнули на все, подсобрали деньжат и махнули на юг. В прошлом году здесь отдыхал знакомый и очень ему понравилось: дешево и сердито.
– А сами-то вы кто будете?
– Журналисты.
– Журналисты, – в голосе соседа было недоверие. – Журналисты в палатках не живут. Все больше по курортам. У нас на заводе есть один, самый главный в газете, так замотался по курортам.
Сосед поскучнел, стал меньше разговаривать и вскоре отправил свою семью спать. Они по одному залезли в одноместную палатку, похожие на сусликов, предварительно убрав туда всю посуду и примусы.
Костер догорел, и небо стало ярче и чище. Монотонный гул доносился с моря. Оттуда тянуло запахом гниющих водорослей. Сосед рассказал, что недавно был шторм и «травы выбросило пропасть» и даже одного дельфина.
– То, что надо, – сказал Глорский.
Все остальные дни были похожи один на другой. Друзья вставали рано, когда солнце еще не успевало высушить траву и кусты, и, ежась, бежали к роднику умываться. Чистили зубы, растирали мокрые, в пупырышках тела сухими полотенцами, делали несколько согревающих упражнений. Вода в ручье не была особенно холодной, если купаться выше родников, потому что ручей бежал по ущелью издалека, а там солнце вставало раньше и успевало немного нагреть воду.
Потом они надевали наутюженные брюки, белые нейлоновые рубашки и шли завтракать в стеклянное кафе. Кафе открывалось рано, посетителей почти не было, и они не спеша выбирали, что хотели. Все было свежее, только что приготовленное. На украдкой позевывающих в кулак сонных раздатчицах топорщились белые халаты с еще не разглаженными, после ночного лежания в шкафу складками.
Они садились за любимый столик, под фикусом, у стеклянной стены, и завтракали, смотря больше на море, которое плескалось почти у самого кафе, чем в тарелки, и сидели до тех пор, пока в том месте, где море сливалось с небом, не проходила в сторону Новороссийска «ракета». Она проходила ровно в семь тридцать, и, дождавшись, пока она скроется в правом углу кафе, друзья аккуратно складывали тарелки на поднос и относили их на мойку, потому что было неудобно и даже противно видеть грязную посуду на одном из столов, когда другие сияли белым пластиком, и мойщицы благодарили несколько смущенно.
Потом они шли на море. Солнце уже успевало подняться и припекало вовсю. У них был красно-синий надувной матрац, и, накупавшись, друзья ложились на него вдвоем грудью на красную сторону, и лежали до обеда. Глорский смотрел на море, иногда что-то бормотал, иногда записывал в блокнот, но больше смотрел на море. Кутищев дремал, подолгу прогуливался по берегу, чтобы не мешать другу.
В полдень они выпускали воздух из матраца и шли обедать в то же, но уже изрядно наполненное и испачканное людьми кафе. Пообедав, они располагались возле своей палатки на одеяле, в тени деревьев. Море играло бликами, слепило. Из ущелья дул прохладный ветерок, шипел, трепыхался в пламени примусов слесаря, раскачивал ветви деревьев. И опять Глорский смотрел на море, бормотал, писал, а Кутищев дремал, повернувшись к морю лицом с открытыми глазами. Он умел спать с открытыми глазами.
Когда ветер менял направление и начинал дуть с моря и тени от неровностей на пляже образовывали причудливую сеть, наброшенную на песок, они шли купаться и купались до тех пор, пока не садилось солнце. Потом они ужинали, гуляли по поселку и проводили недолгий вечер у костра.
Слесарь из Архангельска, видя, какую праведную жизнь ведут его соседи, проникся снова доверием к ним и вообще ко всем журналистам и стал вести длинные разговоры. Он говорил о том, что молодежь сейчас быстро взрослеет, что авторитет родителей упал и держится лишь на ремне, но ремень можно применять до определенного возраста, например, свою дочку он выпороть уже, к сожалению, не может, а очень следовало бы: на уме одни гулянки да наряды, и во многом виноваты газеты, книги и кино, которые рассказывают про «все как есть, до постели», и молодежь про запретное узнает гораздо раньше, чем следовало бы, а отсюда и потеря уважения и священного трепета ко всему. Например, его дочка ни шить, ни стряпать, ни стирать не умеет и не стремится научиться этому, но уже три раза заявляла, что выходит замуж, и каждый раз это был другой человек, которого и человеком-то назвать трудно, сопляк, да и все.
Слесарь был неторопливый, хозяйственный, и вид у него был такой же чинный, серьезный, как у старого мастерового из горьковских пьес. Он очень нравился и Глорскому и Кутищеву. И вообще им здесь все нравилось: и море, и пляж, и неторопливый добропорядочный ритм жизни поселка, и здешние люди, так не похожие на суетливых, нагловатых людей больших курортов.
– Ну как? Идет дело? – спрашивал Кутищев, когда они, застегнув изнутри вход палатки, ложились спать.
– Идет, старик, идет. Еще как идет… Есть уже основной план, большинство образов. Да, жить, старик, надо только так… Я бы здесь жил до бесконечности…
Утомленный длинным днем, он быстро засыпал.
– Спишь? – спрашивал Кутищев.
– Ага…
Предвестником выходного нашествия был молодой парень на новеньком мотоцикле «Ява». Он ворвался в лесок поздно вечером в пятницу, полыхнул по кустам светом фар и облюбовал себе дерево вблизи палатки Глорского и Кутищева. В отблесках костра слесаря из Архангельска было видно, как он привязал веревкой свой мотоцикл к дереву за руль, как козла за рога, потом повозился у багажника, очевидно выпил, потому что было слышно, как он довольно крякнул, захрустел огурцом, и побежал к морю. Оттуда вскоре донеслось довольное рыготание и плеск воды. Вернувшись, мотоциклист повалился прямо в траву возле своего мотоцикла и сразу же захрапел.
Утром, проснувшись, Глорский и Кутищев увидели, что все пространство вокруг них уставлено мотоциклами, автомобилями, палатками. Лесок превратился в шумный цыганский табор. Расхаживали мужчины в длинных трусах, вбивали колья, подкручивали, подвинчивали, прилаживали. Женщины в халатах и без халатов уже хлопотали возле примусов, газовых плиток, разжигали костры С десяток мужчин, объединившись в кооператив, сооружали из чего бог послал туалет. Плакали дети. Все имели озабоченный, почти несчастный вид, и поэтому было очень похоже, что здесь остановились обездоленные беженцы. Впечатление усилилось после приезда двух мощных военных грузовиков. Едва машины остановились, из кузовов посыпались с гомоном десятки людей, попутно выбрасывая рюкзаки, посуду, сумки, стулья. Кто-то выбросил даже перину. Вся эта орава с криком кинулась искать место. Грузовики ревели и стреляли синими клубами.
Часам к десяти лагерь угомонился, возникли первые симпатии и антипатии, на траву выставлялись бутылки, закуска, появились карты, кто-то неуверенным голосом затянул «Из-за ост-ро-ва на стре-жень…», смущенно умолк, но его сразу поддержало несколько голосов. Про море как-то забыли.
– Пошли искупаемся?
– Ага…
Друзья застегнули палатку и пошли на пляж. Пляж было не узнать. Все усеяла масса людей, которая тоже жевала, пила, резалась в карты, плевалась косточками. Глорский и Кутищев с трудом нашли свободное место для своего матраца. Глорский достал было блокнот, но тотчас вынужден был его спрятать, так как привлек всеобщее внимание.
– Студент! Эй, студент! – обратился к нему щербатый парень из соседней компании, уже изрядно под градусом. – Брось ты эту науку! Наука не волк, в лес не убежит. Иди к нам водочки выпей. Небось не на что водочки-то выпить?
– А и в самом деле! – сказал Глорский Кутищеву. – Давай устроим выходной. – Он сунул блокнот под матрац и присоединился к компании.
Это оказались хорошие ребята, рабочие одного из краснодарских заводов. Глорский сразу нашел с ними общий язык. Через полчаса он был уже со всеми на «ты», показывал карточные фокусы, рассказывал, как в тайге охотился на медведя. В общем, покорил всю компанию, и даже щербатый парень не обижался, когда он обучал его девушку пить «на брудершафт». Сбегали еще за водкой, Глорский в свою очередь выставил от себя три бутылки вина, чем окончательно покорил краснодарцев.
– А ты не студент, – сказал щербатый парень, который все же постепенно стал обижаться, так как его девушка переключила все свое внимание на Глорского.
– Я бродячий фокусник-иллюзионист. Хотите, сейчас исчезну, и не найдете хоть до самого вечера?
– Хотим! – закричала компания, и только щербатый парень сказал:
– Это и я так могу. Уйду в горы – и ищи свищи.
– Нет, я по-честному. Закройте глаза, сосчитайте до шестидесяти и ищите.
– Давай не тяни резину! – Компании уже надоели карты и хотелось новых развлечений.
– На пять бутылок вина, – жестко сказал щербатый. Его девушка уже не сводила с Глорского влюбленных глаз.
– Нет! Пожалеем бедного студента! – Девушка щербатого захлопала в ладоши. – На поцелуй! Если мы его находим, он целует всех нас!
– Тоже мне нашли удовольствие, – проворчал щербатый. – Я, например, пошел купаться. – Он потерял к игре всякий интерес.
– Кто водит?
– Я! – крикнула девушка.
– Начинай! Закрыли все глаза. Ты, Кутищев, тоже, я тебе не доверяю!
– Раз, два, три, четыре, пять… шестьдесят!
Все вскочили на ноги. Глорского не было.
– Он не мог далеко уйти! – загалдела компания.
– Давайте оцепим весь пляж и двинемся к центру.
– Да он в воде! Вон его голова!
– Это не он! Это же рыжий.
– Проверить кабинки!
– Кафе!
– Туда он не успеет добежать!
Наконец после долгих споров компания разбрелась по пляжу.
Через полчаса все собрались снова. Глорского нигде не было.
– Удрал в горы. Знаю я его, – сказал щербатый. – Ну и пусть там сидит, а мы еще выпьем и закусим.
И только одна девушка щербатого продолжала бродить по пляжу.
Прошло несколько часов, а Глорского не было. Теперь уже забеспокоился Кутищев. Он сходил к палатке и стал спрашивать, не видел ли кто Глорского. Но в палаточном городке было не до Глорского. Там шел великий скандал. Какие-то нахалы на собственной «Волге» разбили становище как раз на главной тропе, ведущей к туалету, а обход был неудобный, по кустам.
– Вы игнорируете общественность! – кипятился толстяк в длинных черных трусах и золотых очках.
– Чихала я на вашу общественность, – спокойно отвечала дама в спортивных брюках. – Земля здесь ничейная. Где хотим, там и ставим.
Кутищев побрел опять на пляж. Народу там уже поубавилось. Компания из Краснодара собиралась уходить.
– Обманщик ваш друг, – сказала девушка щербатого парня. – Небось познакомился с кем-нибудь и любовь крутит, а мы его тут ищи.
Она была явно опечалена, что неудачно закончился так интересно начатый день.
Кутищев лег на матрац. Он уже начал серьезно беспокоиться. Мало ли что могло случиться… Ради того, чтобы хорошо спрятаться, Борис мог пойти на все. Например, нырнуть с трубкой и захлебнуться, тем более, что перед этим выпил. Или еще какой фокус выбросить…
Берег постепенно пустел. Солнце опускалось все ниже и ниже, окрашивая пляж в темно-розовый свет. От моря наступала прохлада. Наконец остался, как всегда, клочок пляжа, где еще было солнце. Там прыгали, делая упражнения, несколько спортсменов и лежала семья, накрывшись одеялом: он, она и мальчик.
Кутищев выпустил воздух из матраца, взял одежду Глорского и пошел к палатке. Если Борька не будет до ночи, придется заявить в милицию…
Проходя мимо семьи, Кутищев вдруг услышал знакомый голос:
– …только искусство способно изменить природу человека. Человек, любящий Баха и могущий просидеть часы перед «Поцелуем» Родена, не способен на убийство.
– Да, но я где-то читала, – отвечал мелодичный женский голос, – что Гитлер неплохо играл на скрипке, тем не менее, когда изобрели душегубку, он пришел в такой восторг, что прыгал на одной ножке, как ребенок.
– Возможно. Хотя я не уверен, играл ли он на скрипке. Тем не менее, согласитесь, что Гитлера нельзя взять за образец человека. Природа всегда делает уродливые отклонения от нормы. И человек не исключение.
– Допускаю. Но, видите ли, ваша концепция неверна прежде всего потому, что, как бы там ни говорили, искусство – удел избранных. То есть я хочу сказать, что, сколько ни пропагандируй искусство, определенная часть населения всегда будет глуха к нему… А потому…
– Боря…
– А… это ты, Игорь. Познакомьтесь. Мой друг. Я тебе о нем рассказывал. Таксист, писатель, путешественник, философ.
– Марина.
У нее оказалась узкая изящная ладонь. И вообще она была вся красивая. Кутищев видел таких лишь в кино. Из-под одеяла выглянул тихий курчавый мальчик.
– Здравствуйте, дядя, – сказал он вежливо.
– Здрасьте, – пробормотал Кутищев. Он был поражен донельзя.
– Давай сюда мою одежду, старик. Ну, ловко я вас провел? А?
– Мы обыскали все…
– Психология, старик, психология. Я не стал бегать сломя голову, прятаться в туалет или карабкаться в горы. Я просто сделал пятнадцать шагов, на это ушло пятнадцать секунд, двадцать на то, чтобы объяснить Мариночке суть дела, пять – чтобы укрыться одеялом и надеть черные очки. И вот я уже папаша этого симпатичного курчавого мальчика, я перегрелся на солнце, поэтому укрылся одеялом, я провел ночь в дороге, поэтому слегка похрапываю. Итак, сейчас, старик, мы все быстро переоденемся и катим в Новороссийск.
– Как… в Новороссийск?..
– Посидим в ресторанчике немного, старик. Тут всего полчаса езды. Все-таки мы сколько лезли по горам. Немного одичали. Надо кусочек откусить от цивилизации. Итак, в семь, Мариночка?
– Хорошо…
– До свиданья, дядя, – сказал мальчик.
– До свиданья…
Она ушла, держа послушного курчавого мальчика за руку. Кутищев невольно посмотрел ей вслед. Да, таких он видел только в кино.
– Что за женщина, старик! – говорил Борис по пути к палатке. – Образованна, развита, красива! Все-таки детская игра в прятки сослужила мне хорошую службу. Она москвичка, старик, актриса. Играет в театре, но интересуется и музыкой, и архитектурой, и живописью. А сколько она стихов знает, старик! Положила меня на обе лопатки. Пошли выпьем по стаканчику по такому случаю. Не хмурься, начальник охраны, твой подопечный не запил. Просто у него хорошее настроение. А знаешь, почему у него хорошее настроение? У него хорошее настроение потому, что он бредет, утопая в этом горячем песке, а не лежит в сырой земле, уставившись в доски, в которые уже скребется… И потому, что у нею начат роман, который потрясет весь мир. И потому, что ему нравится симпатичная, талантливая актриса. Пошли, старик, ибо жизнь прекрасна.
– Нет, я не хочу.
– Но почему, старик? Объясни. Из чувства протеста?
– Просто я уже выпил свою норму.
– Ах, ты выпил свою норму…
– Да.
– Старик! Ты просто прелесть! Ты невозможный, жуткий, античеловеческий мудрец. Таких, как ты, еще не было и, наверно, не будет. Хотя, конечно, человечество знало много самых экстравагантных личностей. Старик! Извини. Я сам не знаю, что со мной делается. Я словно заново родился. Ей-богу. Сегодня такой чудесный день! Как в юности! Честное слово! Как будто мне восемнадцать, первая любовь, черемуха в балке… Старик, у нас черемуха была во всем районе в одной только балке. И там дежурил объездчик. Туда ездили воровать со всех сел. Ночью на велосипедах. Представляешь? Оставишь велосипед в кустах и ползешь. А она белыми пятнами на дне, словно клочья тумана. А ночь тихая, тихая и соловей… Вдруг ба-бах! И топот. Это объездчик, гад, солью по кустам. Бежишь во все лопатки, сзади топот, крик. Как на войне, старик… Ты славный парень, старик. Не обижайся на меня. Ты не представляешь, как я рад, что наконец-то пришло настоящее, появился смысл твоего существования. У меня первый раз такое. Даже когда про камчатские вулканы писал, старик, такого не было. Горит все внутри, иду, а вокруг словно музыка. Что-то наподобие вальса «Сказки венского леса». Ты видел кино, старик? Как Штраус ехал в карете по лесу. Копыта стучат, солнечные зайчики дорогу перебегают, соловей щелкает, извозчик играет на дудочке… И все сплетается в чудеснейшую мелодию. Трам-трам-тарам-тарам…
Глорский попытался сделать несколько на вальса, но увяз в песке.
– Ах, старик… Я сейчас…
Оставляя глубокие следы, он побежал к полускрытому бугром стеклянному кафе.
Вернулся он минут через сорок.
Пожилой слесарь из Архангельска был так удивлен, увидев Глорского выпивши, что как высунулся наполовину из своей палатки-норы, так и забыл всунуться.
– Привет честному семейству! – приветствовал его Глорский.
– Привет…
– Все спим?
– Спим…
– Поехали с нами, папаша, в Новороссийск! Посидим в ресторанчике! А то так и проторчите весь отпуск в своей дыре. Я угощаю!
Но слесарь испуганно исчез в палатке. А может быть, его дернула за ноги жена.
В рюкзаке у Глорского, кроме всего прочего, была легкая немнущаяся нейлоновая куртка. Надев белую рубашку и галстук, он выглядел вполне прилично.
– Ну как?
– Ничего.
– Ты, конечно, не едешь?
– Нет.
– Ну и напрасно, старик. Ей-богу, напрасно. Сделай себе хоть раз разрядку. Забудь все: свой этот режим, всякие там неудачи… Вся прелесть режима, старик, в том, что его можно нарушить. Для этого его и придумали. Ей-богу! Поехали!
– Да мне, честное слово, не хочется. Сидеть в дыму и чаду…
– Ты ангел, старик. Ты злобный, античеловеческий ангел. Ну-ну… пошутил. В одном ты прав, старик. Никогда не надо делать того, чего тебе не хочется.
Глорский сунул в карман свой шикарный, из кожи нерпы – подарок эскимосов – кошелек и исчез.
– Старик! Проснись! Старик!
Кутищев вскочил. Палатка тряслась. В глаза бил свет фонарика.
– Что… Кто… – забормотал спросонья Игорь.
– Старик, где мой рюкзак? Да проснись ты! Я уезжаю!
– Уезжаешь? Куда? Зачем?
– Ага… вот он. Убери свою ногу, старик! Да скорей же! Такси ждет! Ага… плавки… полотенце…
Глорский торопливо стал запихивать в рюкзак вещи. В свете фонарика металась его фигура с взлохмаченной головой, расстегнутой рубашкой, сбившимся на сторону галстуком.
– Что же все-таки случилось?
– Я потом тебе подробно напишу, старик… Опаздываем на самолет… В пять сорок… Я лечу с ней… У нее завтра спектакль… Ах, какая женщина, старик! Я потом тебе все напишу… Блокнот. Ага… Давай сюда, старик… Я обязательно включу ее в роман! Это как раз то, чего мне не хватало! Хорошо, что я ее встретил! Ну, пока, старик! Я тебе буду писать. И высылать главы! Ты только критикуй, не стесняйся! Сейчас все равно ни черта не получится. Писать надо осенью, когда идет дождь.
Глорский обнял Игоря, чмокнул его в щеку и, нагнувшись, выскочил из палатки. Кутищев вышел следом за ним. Борис торопливо шел по тропинке.
– Боря! – крикнул Игорь.
Глорский остановился. Кутищев подбежал к нему.
– Боря, не надо…
– Ах, мой злобный, античеловеческий начальник охраны. – Глорский крепко сжал локоть Кутищева. – Ты волнуешься за книгу? Книге ничего не сделается, старик. Эти несколько дней ровным счетом ничего не решают. Главное, есть идея. В нашем деле, старик, главное – идея.
– Боря, – заговорил быстро Кутищев, – удели мне несколько минут.
– Некогда, старик. Самолет… Ты мне тогда напиши в письме.
Глорский повернулся, но Кутищев заступил ему дорогу.
– Ты не должен уезжать, Борь. Подожди… Ты всегда меня выслушиваешь вполуха. В конце концов, ты должен считаться и со мной. Что я здесь буду делать один? У меня же пропадет отпуск. Но дело даже не в этом. Я хочу работать вместе с тобой, я передумал. Я тоже хочу писать этот роман.
Глорский швырнул на землю рюкзак и обнял друга.
– Старик! Ты – молодчина. Ты злобный, античеловеческий молодчина! Ты не представляешь, как меня обрадовал. Все! Тогда мы делаем так. Я прошу у тебя, старик, два дня отпуска. Только лишь два дня. Имею я право на два дня отпуска? Мне очень хочется, старик, побыть на ее премьере. Посмотрю спектакль, сразу на самолет – и назад. Не веришь? Оставлю тебе в залог рюкзак. На!
Таксист посигналил.
– До свиданья, старик. Давай лапу. Через два дня буду здесь. И начнем. Клянусь тебе всем святым!
Глорский побежал к такси. Вспыхнули фары, заурчал мотор, и машина помчалась на большой скорости. Кутищев еще раза три видел свет на крутых поворотах.
Месяц спустя, не дождавшись от Глорского ни слова, Кутищев написал сам, но ответа не получил. Немного обидевшись, он тем не менее выслал Глорскому рюкзак, поздравил друга с Октябрьским праздником и Новым годом, но и на это Борис никак не реагировал. Тогда Кутищев подумал, что Глорский серьезно увлекся романом, и решил больше его не беспокоить, надеясь, что друг напишет сам, когда освободится.
Весной в одном из центральных журналов неожиданно появился рассказ Кутищева, про который он уже и думать забыл. Игорь решил, что это дело рук Глорского, поблагодарил друга в письме. Письмо вернулось назад с пометкой: «Тов. Глорский по данному адресу не проживает». Наверно, получил новую квартиру, а может быть, и перебрался в Москву, подумал Кутищев и порадовался за друга.
Вскоре Игорю самому стало некогда. Местное издательство вдруг заинтересовалось его творчеством и предложило издать небольшой сборник рассказов. Забыв про свое обещание больше не писать, Кутищев с дрожащим от радости пером уселся за письменный стол. Редактор попался въедливый, хорошо знавший классику, язык, и Кутищеву пришлось вступить в титаническое единоборство со своими рассказами. Работа заняла почти год, но книжка получилась, по общему мнению, неплохой. Как начинающему автору, Игорю заплатили по наименьшей тарифной шкале, но все же он никогда не держал в руках столько денег. Он вспомнил свои приключения в Москве, обед в шашлычной, которым его великодушно накормил незнакомец, вспомнил прошлогодний трагический и в то же время чудесный отпуск, и Глорский, весельчак, балагур, добряк, увлекающийся человек, вдруг так явственно, так сильно встал перед его глазами, что ему во что бы то ни стало захотелось увидеть своего друга, поделиться с ним радостью, поблагодарить за все, что тот для него сделал. А может, Глорский корпит над своим романом и нищенствует, перебиваясь на зарплату жены? Эта мысль не приходила Кутищеву ни разу. Ругая себя, он тут же взял недельный отпуск без содержания и выехал в Рябовск.
В Рябовске уже стояла ранняя осень. По перрону небольшого, очевидно, еще дореволюционного вокзала «в стиле ампир» ветер кружил первые полужелтые листья с тополей, их, недовольно ворча, пытался загнать метлой в угол между оградой и стеной здания человек в спецовке и железнодорожной фуражке. Листья увертывались, взлетали вверх, кружились и падали на уже чистый перрон.
– Я вот вас, черти… – ругался человек.
Кутищев уже плохо помнил, где жил раньше Глорский, но у него был с собой адрес, он расспросил человека, воевавшего с листьями, и вскоре с бьющимся от волнения сердцем стоял под балконом, с которого они, казалось, совсем недавно смотрели в телескоп на костер и троих людей возле него… Балкон теперь имел совсем другой вид. Раньше он весь был увит диким виноградом, там цвели гладиолусы и астры – любимые цветы Глорского. Это был кусочек зеленого сада. Теперь балкон был завален всяким хламом, там стоял велосипед, детская коляска, какая-то посуда. По четырем углам возвышались деревянные стойки, между которыми была натянута в несколько рядов веревка, а на ней сушилось белье. Легкий ветерок с реки хлопал рукавами и штанинами.
Кутищев поднялся на пятый этаж и остановился перед дверью с облезлой краской. Очевидно, после того, как отсюда выехали Глорские, ремонт здесь не делали. На дверях висела стандартная жестяная рамка с засунутой в нее бумажкой. «П. К. Сидорович», – прочел Кутищев и позвонил.
Дверь открылась лишь наполовину, и в щель высунулись взлохмаченная женская голова, красные от стирки руки.
– Здравствуйте, – сказал Кутищев и, видя, что у женщины лицо постепенно приобретает недовольное выражение, торопливо продолжил: – Вы не скажете, куда переехали Глорские?
– Господи, – простонала женщина. – Когда же это кончится? Опять Глорские! Звонят – Глорские, пишут – Глорские, среди ночи тащат телеграммы. Нет тут никаких Глорских! Мы уже здесь третьи. Понятно?
Дверь захлопнулась. Кутищев постоял немного, раздумывая, что дальше предпринять, потом вспомнил, что Борис хорошо отзывался о соседях по лестничной клетке. Он позвонил в квартиру напротив, особенно не надеясь кого-либо застать, потому что время было рабочее, но ему открыл сгорбленный старичок. Игорь задал ему тот же вопрос.
– А вы ему кем приходитесь? – спросил старичок. – Родственник?
– Нет. Так… Товарищ.
– Да вы заходите ко мне, что же это мы стоим? – пригласил старичок.
Его квартира оказалась уютной и чистой. В клетках на стене прыгало много птичек.
– Увлекаетесь? – спросил Игорь.
– Это я ребятишкам. Сегодня утром ездил и наловил. Клесты. Чайку не желаете?
– Нет, спасибо.
– Сами-то откуда будете?
– Издалека. С юга.
– В командировку или как?
– Да нет. Я специально приехал. Что-то давно писем не было. Пишу – никакого ответа. А потом получаю уведомление, что они здесь не проживают. Что, новую квартиру получили?
– Может, все-таки выпьем чайку? С дороги не помешает.
– Спасибо. Я уже пил в поезде.
– А-а… Тогда другое дело. Употреблять много жидкости вредно…
– Или они в другой город переехали?
Старичок ответил не сразу. Он сходил на кухню, принес пшена, подсыпал в клетки, потом подлил водички.
– Да нет… – сказал он наконец. – Жена его здесь живет. В микрорайоне.
– Жена? А он?
– Его нет.
– Разошлись, что ли? – удивился Кутищев.
– Да как вам сказать… – Старичок отвернулся и стал освобождать чересчур любопытного клеста, который слишком далеко высунулся из клетки и застрял между прутьями. – Его совсем нет.
– Как совсем? – не понял Игорь.
– Вы только не волнуйтесь… С каждым может случиться… Жизнь – она такая штука… Машина перевернулась… Скользкая дорога… Понимаете… Еще прошлой осенью… С каждым может случиться…
Кутищев тупо смотрел на старичка.
– Вы не волнуйтесь, – повторил старичок. – Я вам сейчас чайку все же приготовлю. Чаек, он, знаете, успокаивает…
– Нет, я пойду. – Кутищев плохо слышал свой голос и удивился этому. – Как же так… мы же с ним… мы с ним вместе в отпуске… через горы шли…
– С каждым может случиться, – вздохнул старичок. – А вообще хороший был человек… Птиц любил. Я всегда человека по птицам узнаю… Может, выпьем все-таки чайку?
Рая жила далеко, на самой окраине города. В еловом лесочке стояли два ряда финских домиков-коттеджей, где, как объяснил Кутищеву прохожий, жило заводское начальство.
Рая была дома. За год она сильно изменилась, похудела, но это шло ей, делало изящнее лицо и фигуру. Она сразу узнала Кутищева и, узнав, вздрогнула. Не говоря ни слова, провела через прихожую в большую светлую комнату. Комната была хорошо, ненавязчиво обставлена. Предметов мало, все маленькое, светлое. Стены оклеены зеленоватыми, с белым вкраплением обоями, под цвет березы. На них почти ничего не было, лишь большой портрет смеющейся девочки («Дочь. Как сильно изменилась», – машинально отметил Кутищев) и инкрустированная костью и серебром, очевидно старинная и дорогая, двустволка с оленьими рогами над нею.
– Выпить хотите?
И голос у нее стал другой. Тоньше, мелодичнее.
– Хочу.
Рая прошла к маленькому светлому буфету, где стояло несколько рюмок и две бутылки с иностранными этикетками, и нерешительно остановилась, очевидно не зная, какую из бутылок взять.
– Мне все равно.
– Есть виски.
– Никогда не пробовал виски.
– Очень крепкое, надо обязательно разбавлять.
– Не надо.
Она придвинула к креслу, где сидел Игорь, тоже маленький и тоже светлый столик, поставила рюмки с витыми ножками из желтого стекла, бутылку, из которой уже пили, потому что на одну треть она была пустой, сходила на кухню, принесла нарезанный, посыпанный сахаром лимон и села напротив.
Кутищев нерешительно взял бутылку.
– Пробка откручивается.
Он открутил пробку, налил в маленькие рюмки, и они выпили.
И руки у нее стали другие. Белее. С длинными ногтями, покрытыми слабо-розовым лаком.
– Вы уже знаете?
– Да.
Они помолчали. Собственно говоря, Игорь не знал, зачем он сюда приехал.
– Хотите еще?
– Ага…
Она опять чуть вздрогнула, и Кутищев знал, почему она вздрогнула. Борис всегда говорил «ага».
– Когда… это случилось?
– Восемнадцатого октября. Вы здесь проездом?
– Да.
Было слышно, как в кухне капало из крана. Из огромного окна сквозь тюль на безукоризненно чистый пол падал солнечный свет.
– Он что-нибудь… писал? Какие-нибудь бумаги есть?
Она сходила куда-то и принесла небольшую пачку, перевязанную шпагатом. Кутищев развязал ее тут же, на столике. Это были письма из редакций, рецензии, вторые экземпляры очерков, рассказов.
– Можно я возьму вот это?
– Пожалуйста.
Это была та записная книжка…
– Я, пожалуй, пойду. Скоро мой поезд…
Она не стала его задерживать. Они прошли тем же путем, на крыльце остановились. Светило неяркое осеннее солнце, летела паутина и садилась на елки.
– До свиданья, – сказал Игорь.
– До свиданья… Вам кто… рассказал?
– Сосед… старичок такой… Он… выпил перед… этим?
– Да. Они разбились вдвоем. Разве вы не знаете?
– Нет.
И тут впервые Игорь увидел, как задрожало ее лицо, и из холодной чужой женщины она опять превратилась в ту Раю, которую он знал…
– Он разбился со своей любовницей, – быстро заговорила Рая, и слезы потекли из ее глаз, оставляя на напудренном лице две мокрые дорожки. – Ей оставалось жить несколько месяцев. Это она нарочно! Я знаю, что нарочно! – Рая почти кричала. – Никакого дождя не было! Дорога была совсем сухая! Это она взяла его с собой…
Она упала грудью на перила крыльца и зарыдала.
– Глорский? Губарев… Губакин… Губкин… Гурыкин… Гуровкин… Может, он на новом?
– Да нет… сказали, здесь…
– Гуревич… Дрыгин… Нет такого.
– Ну как же нет…
– Значит, на новом, – решительно сказал небритый человек, дыша перегаром.
– На новом я уже был.
– Гм… – Человек опять стал листать книгу. – Гарыкин… Гапынин… Гарышев…
В похоронном бюро пахло свежеоструганными досками, хвоей, клеем, воском, краской. Все помещение, похожее на дровяной склад, было завалено венками, лентами, глиняными плошками из-под цветов. Было сыро, и стоял полумрак.
– А он от какой организации?
– Журналист.
– Журналист? – обрадовался небритый человек. – Так бы и сказали раньше. У журналистов и писателей своя аллея. Номер семнадцать. Как выйдете, пойдете направо, там она и начинается. Столбик стоит с номером. Номер семнадцать. Надо было раньше сказать. Полчаса с вами потерял.
Человек отложил в сторону пухлую, потрепанную книгу, взял деревянную ручку, обмакнул в чернильницу-непроливайку и стал заполнять какие-то бланки.
Кутищев вышел. Солнце уже перевалило за полдень, становилось прохладно. Летела паутина. По крестам и дощатым башенкам с красными звездами прыгали маленькие птички. «Клесты», – подумал Игорь.
На кладбище было пусто. Лишь бродила, что-то собирая, сгорбленная старушка, да над свежей ямой с бруствером из комковой глины, опершись на лопаты, стояли двое мужчин в рваных фуфайках – копачи.
– Где семнадцатая аллея? – спросил Кутищев.
– Да вот, сразу налево.
Копачи не проявили к Кутищеву никакого любопытства, даже не посмотрели на него.
С полчаса Кутищев бродил по семнадцатой аллее, разыскивая могилу Глорского, но так и не нашел. Наверно, все-таки его похоронили на новом.
Пора было на поезд.
У выхода Кутищев достал из кармана мятую, запачканную книжку и полистал ее. Все записи расплылись, истерлись, и только на первой странице было четко, ясно, хоть и торопливо, написано: «Горы пахли страстно…»