Сергей ЛУКНИЦКИЙ
БИНОМ ВСЕВЫШНЕГО
...как страшно быть неписателем.
Каким непереносимым должно быть
страдание нетворческих людей.
Ведь их страдание окончательно...
Юрий Нагибин
Санкт-Петербург
1998
ОТ АВТОРА
Я посвящаю написанное отцу, но сейчас, когда из близких на этом свете никого не осталось у меня, кроме матушки, понимаю, что самым таинственным из моих предков был родной брат папы Кирилл Николаевич. По-видимому, незаурядный человек, профессор в тридцать лет.
В тридцать четвертом (в тридцать же) его лишили права выбрать себе смерть, выбросили с шестого этажа "Большого дома"
в Ленинграде и на мостовой затоптали ногами. Именно он, хотя я и нс видел его никогда, являлся мне часто и нашептывал то, что я решил с недавнего времени записать. Его имя стало моим постоянным псевдонимом.
Дядя был генетиком, он хотел расшифровать код памяти, может быть, для того, чтобы, вспомнить пращуров, ои,енить их, поучиться у них. К тому же разрабатывал теорию временного барьера и был уверен, что время не влияет на материю, а, следовательно, допускал вероятность параллельного бытия, которое, как мне кажется теперь, когда я прочитал его дневники (30-х годов!), было бы спокойнее нашего.
Пусть не счастливее, но спокойнее.
Я выбрал себе это время, поскольку иное можно легко представить.
...Кто сможет поручиться, что наша фантазия - это не реальность иного? В конце концов почему и Маркса и Мюнхгаузена звали одинаково?
Зачем, в самом деле, фантазирует мозг? Вряд ли столь неэкономен Вселенский разум, чтобы оставить создаваемые нами в сознании туманные образы без последствий.
ВСТУПЛЕНИЕ ВО ВРЕМЯ
Если бы итальянский боргезе Сильвано Черви был бы поэтом или, по крайней мере, чаще обращал свою душу к область иррационального или даже потустороннего, имел бы время задумываться о нарочитой суетности мироздания и приучил бы себя с юности отчески выстраивать в своем сознании все то непонятное, что окружает мыслящих, с трудом выживающих на этой планете созданий, то, проснувшись этой ночью, он не удивился бы ощущению того, что эту минуту переживает не впервые. Он проследил бы логически весь путь своего пробуждения от раздражителя и по временной лестнице до того момента своей предшествующей жизни, который дал импульс через столетия ниспослать ему именно то ощущение, какое - он теперь уже явственно это осознал, он испытывал.
Но все-таки доктор Сильвано Черви был задуман поэтом, поэтому неведомая, не ошибающаяся сила и подняла его с постели в эту беззвездную и безлунную ночь и заставила воспринять уроки памяти, нс усвоенные им за двести лет, считая с того времени, когда он жил в этом мире впервые.
Первый урок начался со странного, но уже им пережитого. Ему опять показалось, что Россия - его истинная родина, хотя признаваться в этих мыслях было теперь особенно глупо и неосторожно, но наедине с самим собой в эту минуту, когда сон куда-то улетучился, можно было подумать, отчего все-таки такая нелепая мысль посетила его голову. И от того, что он об Этом подумал. Это засело в его памяти, перейдя из подсознания в сознание.
Сильвано Черви и сам не знал, что заставило его внезапно проснуться. Часы, освещенные ровным светом, льющимся из окна, где нс было ни звезд, ни луны, ни даже фонаря, показывали два часа четыре минуты ночи. Не было, как это обычно бывает, сонливости, а было странное, ранее не испытываемое желание встать и подойти к окну.
Осторожно, чтобы не потревожить спящую жену, он сделал это, но за окном ничего интересного не обнаружил и, не удивившись, что отсутствие источника света все-таки освещает комнату, испугался лишь того, что свет может разбудить ту, которая была ему дороже всех на свете мыслей и размышлений.
Он встал спиной к окну и посмотрел на постель.
Постель освещена не была, более того, едва только он повернулся к окну спиной, как в комнате потемнело, совершенно перестал быть виден циферблат часов и улетучились всякие тревожные ощущения.
Доктор Черви собрался было снова лечь в постель. Но тут его внимание привлекло то, что свет, так мило наполнявший еще минуту назад всю комнату, теперь как будто сконцентрировался в одном месте в виде тара. Шар поелозил по комнате и легко остановился на торце приоткрытой крышки старинного бюро, находящегося возле кровати, в спальне.
И как раз в эту секунду синьор Черви еще раз подумал - что что-то и в этой ситуации ему знакомо.
Свет не стал ярче, но торец крышки бюро начал светиться, потом оказался почти прозрачным, и Черви увидел, что крышка, по крайней мере, в той части бюро, которую освещал таинственный шар, пуста и что полость, выдолбленная в крышке, имеет форму креста.
Не испугавшись светящегося шара, Сильвано Черви подошел к бюро. Шар немного отступил, и крышка бюро стала деревянной и цельной. Сильвано провел по ней рукой - никаких признаков, что она только что была будто бы открыта.
Не поверив ощущениям, доктор Черви не успокоился, он считал себя разумным человеком и в наваждение не верил, хотя бы потому, что то, что произошло с ним, произошло наяву, а не во сне, в этом он мог поклясться, поэтому спешно вьппел из спальни в кабинет, захватил по дороге халат и, набросив его на себя и запахнувшись, тихо прикрыл дверь.
Над старинным письменным столом (он любил старинную мебель)
он зажег свет, взял лист бумаги и по памяти нарисовал на нем только что увиденное: плоскость крышки бюро в виде креста, как он его запомнил.
Он мысленно сравнивал его размеры с шаром, шар - с комнатными предметами, и вскоре на листе бумаги появился в увиденную им величину крест, после чего Сильвано Черви спрятал этот лист в кейс и отправился в спальню. Он осторожно прилег и стал засыпать, уже не думая о том, что с ним приключилось.
ЧАСТЬ I.
ИСТИННОЕ ВРЕМЯ
Глава 1
Сегодня апреля тринадцатого дня 1999 года пятнадцать лет со дня смерти Гумилева.
Я встал довольно поздно и с неудовольствием подумал (я сроду такой лентяй), что сегодня мне предстоит написать в компьютерный литературный Российский вестник (модем), выходящий по ночам, статью об этом великом поэте.
Мне в голову приходили любые мысли, кроме мыслей о статье, и, надо думать, неспроста: сочинителю всегда трудно отдаться бренным законам сиюминутного жанра, променяв их, хоть и ненадолго, на волшебные райские кущи абстрактного литературного творчества. Меж тем, эта просьба журнала для меня была почетной, и я стал гнать от себя посторонние мысли.
Я вылез из-под одеяла и, потягиваясь от студеного утра, хотя пробило уже десять, подошел к окну и с третьего этажа взглянул на величественный Каменноостровский.
Утро было серым, как оно всегда бывает серым в Петрограде, и возле самого своего дома заметил шесть новеньких "Руссобалтов", покрашенных в цвета солнечной радуги, которые, вероятно, везли в автомобильный магазин, находящийся в соседнем доме.
Впрочем меня мало волнуют машины. Я и сам езжу, конечно, на "Руссобалте" 97 года, но предпочитаю водить эту машину не сам, а нанимаю шофера.
Бессмысленно посмотрев в окно, я вернулся в сегодняшний день, и мысль о предстоящей статье снова стала меня тяготить. Выйдя из спальни, я отправился в Ьа^Ье-зроПлуе, где приспособления конца двадцатого века заставили меня насильно сделать гимнастику. Я принял ванную, которую моя маленькая дочь называет "джакузькиной", она наполнилась розовой пеной. Вскоре, почувствовав себя готовым встретить этот день, я направился в гардеробную, где долго стоял и не знал, какой выбрать костюм, приличествующий моему состоянию.
Сегодняшний день был весьма необычен, и пока я занимался в ванной, мне пришло в голову, 'по Гумилев, о котором предстояло писать, всегда считал число тринадцати (но не только, конечно, потому, что оно "чертова дюжина") своим роковым числом. Он когда-то даже говорил, что и умрет тринадцатого числа, потому что родился тринадцатого, и тоже, между прочим, в апреле.
Он прилюдно заявил, что умрет тринадцатого, ибо именно в этот день отрекся от российского престола последний государь император России Николай Александрович Романов. Это было, как известно, в восемнадцатом, но тем не менее из песни слова не выкинешь, к тому же Гумилев всю свою жизнь заслуженно считался провидцем.
За десять лет до его смерти японские астрономы открыли в созвездии Змия звезду третьей величины, и это событие, конечно, могло бы пройти незамеченным, если бы кому-то не припомнились строки Гумилева:
Посмотри наверх. В созвездьи Змия
Загорелась новая звезда,
написанные им почти за пятьдесят лет до этого.
Желая как-нибудь настроиться на волну творчества, я включил радио и вдруг обнаружил в нем цитируемое стихотворение Осина Мандельштама. Там были строки, миллион раз мною слышанные, но сегодня они произвели на меня необычное впечатление.
Радио сказало:
Это слово, как гром и как град:
Петроград, Петроград, Петроград.
Что хотел этими строками сообщить нам весьма серьезный и одаренный метр и поэт, который, к сожалению, тоже уже в мире ином?
Почему надо было трижды в одной строке повторять одно и то же слово?..
Меня немножко обидело, что сегодня, в день рождения Гумилева, вдруг цитируют пусть и его доброго знакомого и коллегу по веку, но тем не менее не его. Так, согласитесь, всегда бывает, когда ты привержен чему-то одному, обязательно хочешь, чтобы это что-то одно охватывало весь мир, и все окружающие тебя предметы, а все другое тебя просто в это время раздражает.
Я смилостивился и не стал сердиться на себя за то, что раздразнился услышанным Мандельштамом в этот дорогой для меня день, а выбрав в конце концов костюм и надев жабо, столь принятое в нашей семье, я отправился посмотреть, что ожидает меня в моем кабинете.
Двери детской и комнаты жены были закрыты, и я не стал их отворять, потому что мне за ними нечего было делать. Жена с детьми уехала на воды, я был предоставлен сам себе, и, может быть, даже лучше, что они не знают тех мук творчества, которые испытывает их муж и отец, оставаясь в одиночестве.
На столе лежала только что выведенная с принтера стопка исписанной бумаги. Компьютерная девица (в прошлом машинистка) принесла мне мой последний роман, и я не удержался, и вместо того, чтобы заняться положенным мне на сегодня делом памяти Гумилева, стал просматривать выборочно страницы, отмечая жирными галками на полях те места, которые мне хотелось бы переписать, отредактировать, а порой и выбросить.
Это был исторический роман, поскольку считаю, - нет ничего весомей и величественней российской истории, а я уже знал, что за этот роман меня не похвалят за рубежом, тем не менее, я-написал там то, что мне было близко, и то, что сегодня так влечет, с моей точки зрения, гражданина России.
Россия удивительная страна. Это страна потрясающей и непредсказуемой истории. Это страна, которая не единожды стояла на краю пропасти, но которую само провидение всегда выводило из состояния, близкого к гибели.
Меня интересовали последние десятилетия ее, и, вложив их историю в довольно незамысловатый сюжет, я пришел к выводу, что России еще предстоят страдания, ибо в сущности минуты случайного страха всегда обращались ей на пользу. Но в природе все связано, и Бог не может допустить, чтобы великая развивающаяся Россия губила рядом находящиеся государства.
Роман я начал с небольшого отступления, как в семнадцатом году большевики, взяв, было, власть, в восемнадцатом же были окружены четырнадцатью державами Европы. Если бы тогда победили красные, а не эти четырнадцать держав, то неизвестно еще, по какому пути пошла бы Россия.
И хотя грустно видеть смерть человека и тем более ее описывать, но расстрел в восемнадцатом году лидера большевиков Ульянова не мог не шокировать Россию, после чего Россия стала, как непослушный ребенок, переживший утрату, развиваться поступательно и в рамках, положенных ей Богом. Правда, шок был для нее такой сильный, что через несколько месяцев государь император российский вынужден был отречься от престола в пользу демократического правительства, но тем не менее дворянство было сохранено, и я не знаю сегодня ни одной страны мира, а объездил я почти весь наш земной шар, где бы был так силен дворянский дух, где бы так считались с аристократизмом убеждении, и где бы при найме на работу происхождение имело бы столь весомое значение, как в России.
Конечно, госиода из других стран со мной могут не согласиться, потому что Россия довольно дорого заплатила за помощь этих, так называемых, освободителей. Россия вынуждена была отдать финские земли, и они теперь, как известно, не являются частью России, но тем не менее все это было так, и господа иностранцы отныне благодушно считают, что именно им Россия обязана свободой, своей целостностью и своей силой.
Все это и еще многое другое, о чем я писал в романе, я быстренько пролистал, просмотрел, но совесть одолела, и, отложив невычитанный роман в долгий ящик стола, я придвинул к себе стопку чистой бумаги и стал, "пером, по старинке касаясь листа", сочинять статью о Гумилеве.
Что говорить, нашему поколению повезло. Я тоже учился у него на факультете словесности некоторое время и должен сказать, что ничего более цельного в литературе, чем его творчество, двадцатый век не создал. Может быть - это признания фанатика. Что делать, всякий фанатик новообращенный...
Иногда он увлекался, и тогда вместо лекций читал стихи, но мне было лестно, что он выбрал меня своим учеником, и я мужественно терпел его инсинуации поэтического бога, впрочем весьма благодарный за науку, которой, в моем представлении, в университете больше не владел никто.
Двадцать лет назад он был еще крепким человеком, и умер он в сущности случайно. Говорят, что от инфаркта, а может быть, сам назначил себе прекратить земное существование. Когда-то мы гуляли с ним по Малой Невке, он почти никогда не брал такси, чтобы доехать от университета до дома, он шел пешком по Университетской набережной, потом через мост и обязательно мимо памятника Петру Великому; там за Исаакием, в пятиэтажном доме, была его квартира.
Однажды во время прогулки, будучи еще весьма юным, а потому несдержанным на язык, я сказал ему, что если бы он перестал существовать в двадцатых годах, и оставил бы в сокровищнице мировой поэзии только те стихи, которые он сложил в те годы, то я бы сегодня канонизировал его и молился бы ему как Богу.
Он отнесся к моим словам слишком серьезно, опечалился ими, сказав, что я богохульствую. Сегодня я вспоминаю об этом потому, что верю: он приобщился к чему-то высшему, и что слова его в выстраданных образах осеняют наши умы и делают нашу жизнь лучше, совестливей, выбеливают ее, как на ветру выбеливают холсты.
Но вообще статья никак не складывалась, потому что вместо информации, которую и так все про Гумилева знают, я хотел написать об аристократизме духа этого поэта, ибо аристократизм духа - это то, что спасло Россию и то, что сделало ее ведущей державой мира.
Конечно, вы можете со мной спорить и говорить, что Америка тоже какая-то там страна мира, но Америка - это страна, не тренированная на аристократизме, и потому, если сегодня она как хороший рысак бежит вровень с Россией, то, спустя некоторое время, она отстанет, потом}' что сейчас уже видно, - Америке с Россией не тягаться.
К тому же Америка ведет бесконечные войны, а последняя война, в которую ввязалась Россия, - это была вот та самая, в восемнадцатом, которая закончилась полной победой разума.
Звонок телефона заставил меня отвлечься от мыслей, чему я несказанно был рад, потому что статья по-прежнему не писалась.
Звонила Людмила Петровна, звонила из Карлсбада, сообщила о своем здоровье, полюбопытствовала, как я справляюсь с хозяйством, а с хозяйством я справляюсь великолепно, потому что, когда ее нет, то меня опекает моя бывшая няня - и она уже вырастила и моих детей, ее имя Роза, она появляется раз в неделю и помогает убирать мне квартиру, и ходит в маркеты и шопы за продуктами, и мамочка, которая бывает здесь довольно часто, да к тому же и я бываю у нее.
С радостью узнав, что все в порядке у детей моих, у Павлика и у Верочки, я с удовольствием закончил с ней разговор, поцеловав ее и наказав не отказывать себе и детям ни в чем и не жалеть средств, которые так же бренны, как и все остальное, я положил трубку.
После этого я вновь принялся рассуждать над чистым, все еще девственно белым листом бумаги.
Другой телефонный звонок сделал я сам. Я набрал номер матушки своей и, произнеся всегда одни и те же ласковые слова, узнал что также все в порядке и у неё, и передал привет ее супругу, с которым она состоит в браке недавно и об этом браке следует сказать больше.
Матушка написала мне стихотворенье:
Сыночек, у Тебя перенимая
Явленья мудрости и доброты,
Я до сих пор еще не понимаю
И всё боюсь: ужели это Ты?
Такой Ты чистый и такой сердечный,
Что я, мой сын, склоняюсь пред тобой,
Покорена навеки безупречной
Духовной и тончайшей красотой.
Но не стану отвлекаться, а продолжу свои занятия. Я стал думать о своем отце, которого нет на свете уже пять лет и, зная, что матушка любит этого итальянца, я благословил ее на этот странный брак.
Постепенно я стал возвращаться к работе, но по-прежнему не писалось, и тогда я собрал с книжных полок все, что может мне пригодиться для статьи, и задумался над стопками и фолиантами книг, которые теперь легли на мой письменный стол. Это были книги воспоминаний окружения Гумилёва.
Я не могу сказать, что все эти люди были мне интересны и приятны.
Его первая жена, Ахматова, поэт, но совершенно чужой мне по духу.
Закончилась она в двадцать первом году, это, по-моему, последний год, когда ей удавались хорошие стихи, а потом как будто сам сатана стер с нее талант, но она продолжала существовать как экстравагантная дама литературы начала века и просуществовала до шестьдесят четвертого лишь физически, питаясь славой двадцатых.
Я не успел с ней встретиться, хотя дом наш был литературным, ибо мой батюшка так же, как многие наши пращуры, грешил сочинительством, но должен сказать так же, что не раз и не два посещала меня шальная мысль, свидетельствующая что трансформатором стихов для Ахматовой был все-таки Гумилёв, и когда его не оказалось рядом с ней, она забросила это, в общем-то дамское для нее занятие.
Надо, конечно, отдать должное Ахматовой: путешествуя по Волге со своей подружкой Одоевцевой, которая в начале века тоже состояла в поэтическом семинаре Гумилёва, чем несказанно гордилась, они обе написали в соавторстве довольно сносную и патриотическую поэму о России. Но поскольку им обеим не хватало присущего только ему божьего дара, то поэма не состоялась во времени и сегодня никому не нужна, а может привлечь своей новизной и ритмами лишь чиновников из управленческих ведомств волжских городов, потому что в ней зарифмованы их имена.
На этом, если мне не изменяет память. Божий дар поэтический этих двух окололитературных дам заканчивается.
Все, что я сейчас говорю, вы можете воспринимать как фрондерство, но мне трудно спорить с самим собой, тем паче, что один из спорящих всегда сильнее другого, и, как правило, истинно сильный позволяет себя положить на лопатки слабому, если он, конечно, действительно силен.
Мой отец дружил с Ахматовой, и уже за одно это я не позволю себе произнести никакой хулы в адрес этой весьма своеобразной дамы.
Что касается Одоевцевой, то, убоявшись большевизма, она в свое время уверенно подалась в эмиграцию, потом столь же уверенно возвратилась в Россию, потом ей показалось жительство в Париже более интересным, и в итоге она вошла в историю русской литературы как Одоевцева-путешественница, так и не выбравшая для себя того цельного, что дает право называться русским поэтом.
Батюшку моего вы, может быть, знаете по книгам, им написанным, но я позволю себе не говорить о них, а скажу немножко о его труде, посвященном творчеству Гумилёва, который Гумилёв читал, и, конечно, деланно раздражался и даже гневался на батюшку за то, что тот взялся описывать его жизнь. Но сердцу не прикажешь, отец сделал это искренне, к тому же Гумилёва убедить было просто, что не только его строки, но и его жизнь может быть интересна для потомков. Гумилёв ворчал от доброты, и я не знаю более нравственного человека, чем он.
Все, что я пытаюсь написать, я диктую сперва на диктофон, потому что набрать на компьютере текст весьма несложно, но мне хочется войти в особые ритмы, чтобы сделать сегодняшнюю статью действительно приближенной к той памяти поэта, которую он заслуживает.
И вот теперь, когда я наконец немножко разболтался, настроился на определенную волну, ввел себя в ту тональность, в которой я могу написать в жанре мной нелюбимом, я быстренько достал свой старенький компьютер, и через три часа на дискете уже была статья, которую я вставил в прорезь стайера, а через десять минут ее уже на экране монитора читал редактор. В ночном компьютерном номере она появится.
Через полчаса после того, как редактор позвонил и сообщил, что статья принята, я отправился закусить в ресторан, находившейся неподалеку, и прекрасно там отобедал. Но поскольку я не любитель длительных выходов из дому, то тотчас же и вернулся домой. А войдя, направил стопы к своему письменному столу, где ожидал меня мой роман, над которым надо было всерьез работать.
На столе моем сидела и смотрела на меня весело милая кукла, которую я когда-то подарил своей матушке.
Глава 2
Когда роман был еще не романом, а только крохотной искоркой сознания, я бесконечно думал о том, как трогательно-приятно лишь слегка касаться исторических фактов, подобно тому, как почти невидимо касается струн смычок виртуоза, а больше сочинять, отдаваясь наитию.
Передо мной на столе стоял портрет моего батюшки. Я следил за выражением его глаз и радовался, когда мне казалось, что эти глаза спокойны. Иногда они манили меня ощущением легкой улыбки, и тогда я писал уверенно. И когда в них проскальзывала ирония, я безжалостно вымарывал страницы.
"В конце восемнадцатого века, - писал я, - в одном из поместий земли Белой России, которой владел князь Лукин, произошло совсем незначительное событие. Хотя, с другой стороны оно было и очень важным, и не потому, что повлияло как-то на ход истории, а потому, что дало начало новому роду. Князь Лукин соблазнил очаровательную итальянку, гувернантку своих детей, и она родила сына. Ребенок этот нареченный Аристархом, был князем некоторое время скрываем, поэтому воспитывался не в господском доме, а в крестьянской семье, где получил, во исполнение рока, названных братьев: Василия, Петра и Селивана.
Ребятишки вместе озоровали, вместе росли и крепли, а потом наступило такое время, когда князь разрешил своему незаконнорожденному сыну жить в барской усадьбе.
Ребенок быстро обогнал в развитии крестьянских детей, был образован, владел двумя языками, изучал арифметику и грамматику, по при этом одно было необычно: тосковал по крестьянским играм, и князь раз, и другой, и третий, обратившись к медикам, принужден был согласиться с ними и отпускал ребенка на волю.
Итальянка, его мама, замуж не вышла, прожила до тридцати лет в поместье князя и по достижении возраста, за которым для женщин в восемнадцатом веке была только старость, засобиралась па родину.
Быть может, ее жизнь не сильно бы и взволновала сочинителя, если бы не произошло тут некоторое событие, которое существенно повлияло на грядущую жизнь всего рода. Дело в том, что старший названный брат Аристарха, крестьянский парень Селиван, неожиданно в эту иностранку влюбился.
Ему было семнадцать, ей уже тридцать, но по целым дням они уединялись и кончилось это тем, чем должно было кончиться: Селиван заговорил на непонятном итальянском языке, и вместе с этим языком в его сознание вливались мысли о неведомой стране, куда он больше жизни хотел теперь уехать вместе со своей дорогой его сердцу возлюбленной.
Ему казалось, что его итальянка - фея из сказки и, как всякой фее, Селиван хотел угодить по-сказочному, ибо галантность, свойственная мужчинам его столетия, была ему недоступна. Он был крестьянок им сыном и никто не учил его ни правилам хорошего тона, ни умению скрывать свои чувства.
И вот однажды, глядя в горящие глаза своей избранницы, он вымолил ее соблаговоление - назначить ему испытание, которое столь необходимо получить от возлюбленной - каждому мужчине, особенно в юном возрасте, и она сперва не понимала, но однажды, рассмеявшись, повелела ему пойти ночью в лес п найти там черный лесной тюльпан, цветок, о котором в поместье Лукина рассказывали таинственные и даже страшные вещи. Верила ли она в существование такого цветка, Бог ее знает, но влюбленный Селиван отправился за этим цветком.
Она провожала его.
А когда он ушел, затосковала.
И впервые в тот миг ей показалось, что дорогой ее сердцу мальчишка вовсе и не мальчишка уже. Поэтому и проплакала всю ночь, а утром, когда он появился с цветком, увидела перед собой совершенно другого человека. Перед ней стоял взрослый мужчина, и она стала его тайной женой.
О своих приключениях в ночном лесу он, как и подобает настоящему мужчине не рассказывал, сказал только, что помогал ему не бояться и искать тюльпан большой деревянный крест, который он и показал возлюбленной. Он рассмотрела массивный деревянный крест черного дерева и ничего не сказала.
Жизнь в поместье продолжала течь так, как ей положено было это делать, Аристарх вырос, получил вольную, и по завещанию ему была отписана часть поместья, которая являла собой въезд в село.
В словаре живого великорусского языка Даля есть старинное, давно умершее слово. Когда дорога перед самым селом вдруг раздваивается и одна се часть обходит его, а другая проходит сквозь, то домики, которые расположены в луке, называются как раз этим словом - "лукиница".
От этого слова и пошел род, являющий собой интерес для моего повествования.
Аристарх Лукин, получив часть отцовского наследства, тем самым еще не получил право на дворянство. До него было еще целое поколение. У него родился сын Владимир, который прожил благообразную, благочинную жизнь, стал писателем, издателем журнала "Северный Меркурий" и переводчиком французских пьес, к которым неравнодушна была сама императрица.
К концу дней своих "за литературную деятельность и на благо России" Аристарх Владимирович получил дворянство и часть земель на границе Белоруссии и Литвы. Позже он ходатайствовал о праве на восстановление титула.
К этому времени уже давно жил на свете Николай Аристархович - сын писателя. Но по литературной стезе не пошел, хотя занимался весьма достойным мужчины делом - служил государю, участвовал в русско-японской и русско-турецкой войнах, дослужился до полковника и как полковник уже получил право передавать дворянство по наследству, за службу государю был пожалован графом, выйдя в отставку.
- У меня нет никаких сомнений в том, - писал я упоенно, - что самое интересное дерево - это дерево рода, так называемое генеалогическое, на ветвях которого можно прочитать все собственные недостатки и достоинства, образ мыслей и даже внешние черты.
История и судьба так причудливо путает карты, что если только на свете существовал бы прибор, который мог беспрепятственно рассказать нам все о нашем прошлом, мы увидели бы удивительные и занимательные вещи, которые сегодня лишь передаются (да и то редко)
из поколения в поколение от деда-прадеда к внукам.
И не без помощи того прибора мы бы увидели сложную и полную приключений жизнь Селивана, который со своей обожаемой, нетрадиционной, ибо много старше себя женой, чудом, с бесчисленными приключениями удрал, будучи крепостным крестьянином, с ней вместе в Италию; мы бы узнали о его семье, о том, как он закончил жизнь свою, так и считаясь в Италии иностранцем и прячась от властей (единственным его имуществом был большой деревянный крест); мы бы узнали о его сыне, который участвовал в итальянских походах, увидели бы его внука, который примкнул к гарибальдийцам и тем утверждал свободу и независимость Средиземноморья; мы бы узнали и о правнуках - двух братьях, которые перед самым началом двадцатого столетия уже носили имя Лагорио.
Об этих братьях следует узнать подробней. Старший - был сильным и жестоким человеком и именовался - как это ни странно звучит в наше время морским пиратом, имел корабль, совершал на нем набеги на торговые суда, идущие из Барселоны в Неаполь. Он не щадил никого и, казалось, заложил душу дьяволу. Кончил свою жизнь в бою.
Младший брат в противоположность пирату был бледным и грустным юношей, которому претило зарабатывать деньги столь диким способом, как это делал его старший. Он был поэтической натурой, унаследовавшей духовность от волшебного итальянского воздуха и, может быть, от Бога, который никогда не оставлял своим вниманием Италию.
Он стал живописцем.
В один прекрасный момент, когда жить с братом ему стало невыносимо, ибо брат все чаще напоминал, насколько младший от него зависим, художник, которому было тогда двадцать четыре года и у которого только что умерла жена, оставив ему в наследство крошечную дочь, с этой дочерью, нанявшись на пароход, шедший в далекую Барбарию, оказался через месяц плавания в Санкт-Петербурге, где ему повезло больше, чем на родине.
Отныне история рода Лагорио - это часть истории России, которую этот художник, прожив в ней почти шестьдесят лет, прославил своими полотнами.
Поселился Лагорио с дочерью на юге России, часто совершал наезды в столицу, а когда ей исполнилось семнадцать лет, он отправил ее учиться в Санкт-Петербург в Институт благородных девиц. Он отправил ее одну. Но не судьба была ей стать слушательницей.
В первый же вечер, появившись на набережной величественной Невы, молодая Евгения Лагорио обнаружила себя такой одинокой и такой несчастной, что ей захотелось сделать то, что делали героини многих, читаемых ею романов, а именно - влюбиться.
По-видимому, нет на белом свете женщин, которые были бы равнодушны к русским офицерам, но этот безусловно красивый и молодой человек, сидящий на скамье возле фонтана на площади недалеко от Адмиралтейства, показался ей в этой удивительный России просто невероятным. Она была поражена, ибо никогда не слышала даже, чтобы офицер в присутствии прохожих, сидя на скамейке, спал.
Молодая Евгения Лагорио не представляла себе, что этот офицер попросту, по-русски пьян. Это не могло уложиться в ее хорошенькой головке. Однако же любопытство взяло верх, она присела на краешек той же скамьи и стала пристально разглядывать его эполеты и аксельбанты.
Очнулась она от грез в тот момент, когда к спящему офицеру подошел комендантский взвод. Старший осторожно разбудил офицера, а дальше произошла типично российская сцена, которую молоденькая Лагорио видела впервые.
Офицер собрался арестовать ее нового, как ей почему-то уже казалось, знакомого, ибо бесспорно появление его в пьяном виде в присутственном месте было неприличным.
Но все же командир взвода был истинно русским офицером, а стало быть ему нельзя было отказать в галантности, и прежде чем совершить на глазах у дамы этот в высшей степени неблагородный поступок, он обратился к ней со словами, не будет ли она столь любезна простить его и его комендантский взвод за то, что сие неприятное действо он будет вынужден совершить в ее присутствии.
Евгения Лагорио была умной девушкой, она поняла, что к чему, и быстренько подсев к захмелевшему офицеру, взяла его под руку и сказала, сильно стараясь, чтобы ее слова звучали возможно более убедительно.
- Господин офицер, - сказала она, - я прошу вас удалиться, ибо этот господин - мой муж.
В этот момент захмелевший с аксельбантами открыл глаза, посмотрел на нее удивленно и даже со страхом, но потом страх сменился негой, потому что он увидел перед собой на самом деле очаровательное создание.
Надо ли говорить, что через некоторое время они поженились в действительности.
Если вы еще не догадались, я открою вам тайну - мужем милой итальянки стал Николай Аристархович, в 1876 году у них родился сын Николай.
Что было потом легко себе представить, потому что на свете бывает только то, чего не бывает: Николай Николаевич, военный инженер и фортификатор, через положенное время вырос, закончил кадетский корпус, военно-инженерную академию и в 1902 году произвел на свет сына, которого нарекли Павлом и который является моим отцом.
Через три года жена Николая Николаевича Евгения Павловна Бобровская, дочь того самого знаменитого Бобровского, начальника военно-юридической академии России, родила своему мужу и во благо России еще двоих сыновей: Андрея и Кирилла Николаевичей.
Про Андрея Николаевича мы ничего не можем рассказать в нашем повествовании, потому что биологи и генетики в наше время стали явлением настолько обыденным, что в общем-то это не так и интересно, тем паче, что Андрей Николаевич не блистал никогда, не хватал звезд с неба, и до 1937 года учился, потом отправился на обучение в Германию, где курса не кончил, вернулся в Россию, где практически все время сидел на шее у своих родителей.
Павел Николаевич, старший сын, о нем уже говорилось, стал литератором, писал пьесы и стихи, книгой "Труды и Дни Гумилева" он вошел в русскую литературу легко, как входит в пирамиду плита для ее строительства. Дожив до восьмидесяти лет, благополучно скончался и похоронен рядом со своим отцом и матерью, военным инженером и его блестящей супругой первой русской автомобилисткой и художницей по фарфору на Серафимовском кладбище в Санкт-Петербурге.
Через некоторое время рядом появилась могила и Андрея Николаевича.
Но зато Кирилл Николаевич жив и поныне, и вот сейчас, когда я пишу эти строки, я уже знаю, что флюиды человеческого мозга устроены таким образом, что я обязательно не удержусь и позвоню ему тот час же, закончив строку, либо он позвонит мне сам.
Мы встречаемся часто, ибо именно этот человек столь мне интересен и столь для меня дорог.
Глава 3
Всякий, конечно, давно заметил, что когда о чем-то пристально подумаешь, на что-то обратишь свой взор или внимание, то это что-то немедленно материализуется, предстанет перед тобой воочию.
И в самом деле, именно в этот момент, когда я обдумывал фразу, касающуюся Кирилла Николаевича, раздался, но не телефонный, а звонок в дверь, и у переговорного устройства строгий голос моего дяди развеял во мне всяческие сомнения в том, что существуют на свете какие-то особые силы на этот счет.
Через минуту он уже входил в мой кабинет собственной персоной.
Он был высок, худ и таким любил представать, ибо, сколько помню, он всегда носил черный костюм, к тому же, независимо от эпохи, всегда был в шляпе и с тростью в руке. Иногда, правда, вместо трости он использовал зонт. По-моему, в тот день он был с зонтом.
Он вошел ко мне, сдержанно поздоровался и бодро присел на краешек стула. Его резвость меня всегда поражала, ему много лет, но, если это позволительно сказать о старце, он еще очень и очень свеж.
К тому же дядюшка - человек, который всю жизнь работал головой, и, может быть, за это Господь послал ему неувядание. Его изобретениями восторгался весь мир, по крайней мере последнее столетие.
Он, по-моему, лауреат всех премий, какие только известны.
Опершись на зонт, он просидел так минуту, потом серьезно и коротко осведомился о моем здоровье, о здоровье моих детей, жены, матушки - он знал, что я обожаю свою матушку и не смогу начать с ним разговор в верной тональности, если он не выполнит этот милый, столь забытый в последние годы, ритуал.
Перед ним стояло готовое к услугам, глубокое кресло, но дядюшка предпочёл жесткий стул.
- Милый мой, - сказал он, - я пожаловал к тебе сегодня и оторвал тебя от твоей работы по исключительно важному делу. Ты же понимаешь, что за пустяком я тебя пригласил бы к себе, но, - он не улыбнулся и сделал паузу, - я хочу поговорить с тобой здесь, у тебя, ибо настало время мне рассказать тебе одну невероятную вещь. Будь, пожалуйста, внимательным, я прошу тебя отложить даже все дела и мысли, какие бы они ни были сладостные, ибо то, что ты сейчас услышишь, того стоит.
Я приготовился внимательно слушать, а перед разговором предложил ему стопочку хорошей русской водки, но он отказался и от нее, и от кофе. Курить при нем я себе не позволял, и поэтому сидел перед ним тоже на стуле, хотя предпочитаю обычно кресло, радуясь тому, что успел хоть прилично одеться. Дело в том, что принимать столь роскошного господина пусть не в растерзанном, но даже в домашнем виде было бы просто неприлично.
- То, что я тебе сейчас расскажу, отнюдь не сентенция слабоумного старика, - предупредил меня Кирилл Николаевич, - старика, которому давно пора разговаривать с Богом. Нет, но то, что я тебе сейчас скажу - плод моих почти семидесятилетних изысканий и размышлений, и поэтому не удивляйся, пожалуйста, тому, что ты теперь услышишь. Хотя, может быть, именно удивление и есть та защитная реакция, которая тебе поможет.
- Дело в том, что в восемнадцатом году этого столетия, в день двадцать пятого января, ты, конечно, не знаешь историю, потому что ты филолог, а я знаю, потому что тем ученым, которые занимаются техникой, биологией, математикой и физикой, обязательно надо изучать историю, - уколол он меня, и, хитро прищурившись, продолжил, - потому что история - это всего лишь одна из версий нашего пространственновременного соответствия
Так вот, - он посерьезнел, - двадцать пятого января восемнадцатого года большевики во главе с Лениным (ну про них ты, я надеюсь, слышал) подписали указ об изменении времени, и в России, начиная с первого февраля тысяча девятьсот восемнадцатого и по тринадцатое февраля восемнадцатого же, были пропущены дни. Тебе это известно?
Мне этого известно не было. Признаться, я к истории относился весьма поверхностно, предпочитая стряпать исторические романы, где все можно под сочинить и придумать, но тут же я горячо пообещал любимому дядюшке исправиться.
- Но зато тебе, вероятно, известно о том, что войска Антанты не победили восставшую мужиковствующую Россию, - и он снова хитро на меня посмотрел.
- Что вы имеете в виду? - почтительно склонив голову, спросил я.
- Я имею в виду только то, что если бы тогда, в восемнадцатом, Ульянов, он же Ленин - главный большевик не был казнен, то история была бы изменена и двигалась по совершенно иному руслу. Ты только представь себе, это была бы страна террора, это была бы страна войн, это была бы страна несправедливости и крови. Ты слышал такую фамилию Адольф Гитлер?
Признаться, я не слышал про нее и промолчал, но дядюшка, упоенный своим выстраданным, по-видимому, монологом продолжал:
- Адольф Гитлер - это главарь германского фашизма. В энциклопедии он, конечно, упоминается, но та локальная война, которая продолжалась шесть часов, могла бы развернуться в четыре года кровопролитных сражений только на территории твоей страны. Россия потеряла бы около сорока миллионов жизней, если бы в тысяча девятьсот сорок первом году (я так посчитал и, может быть, ошибся), он напал бы на Россию.
Все, что говорил дядюшка, было столь же невероятно, сколько и интересно, но напоминало фантастический роман, к коим я привык, потому что сам, как вы знаете, грешил сидением за столом перед стопкой чистой бумаги. И просто стопкой...
В этот момент дядюшка замолчал. Он взял свой зонт, и опершись на него обеими руками, так что стали хорошо видны его холеные пальцы и ногти, чуть-чуть склонился, хотя вообще-то он сидел ровно, и продолжал.
- А можно я запишу эту вашу речь на магнитофон, - попросил я, - иной раз нужен хороший монолог для романа...
- Это как тебе будет угодно, - ответствовал мой почтенный родственник, - но только ведь магнитофон имеет одно свойство: он запишет мой голос, мои интонации, и это, может быть, будет полезно когда-то и для кого-то, но ты по лености своей, я знаю, будешь откладывать эту пленку, откладывать, потом потеряешь, лучше ты меня послушай.
И я принялся его слушать, подчинившись. Но как всякий непоседа, я не мог это делать спокойно, я должен был что-то готовить, сооружать.
В конце концов моя нервозность вылилась в сервированный кабинетный столик с двумя крошечными чашечками кофе и тостами, которые ни я, ни дядюшка не любили.
Кирилл Николаевич уважил меня, молча, маленькими глотками выпил свой кофе, поставил чашку на столик и, прикрыв на минуту глаза, стал говорить дальше.
- Ну, кто такой Ульянов, мы с тобой выяснили, а вот кто такой я, мне хотелось бы тебе поведать. Ты прекрасно знаешь, что в течение всей своей жизни я открыл множество всего того, что человечеству будет доступно лет через сто, а может быть, и двести. Это не похвальбы старика, отходящего в иной мир. Ты помнишь русскую поговорку: "На ловца и зверь бежит"? Так вот я всегда так или иначе занимался изучением пространственно-временного соотношения и, представь себе, не изобрел, не построил тот аппарат, который фантасты твоего типа называют "машиной времени", я обнаружил эту машину времени в собственной квартире.
Конечно, после такого вот заявления мне ничего не оставалось, как разинуть рот, но Кирилл Николаевич открыл глаза и так, словно только что сообщил о чем-то обыденном, продолжил:
- Представь себе, однажды ночью мне не спалось, я обнаружил в комнате странное свечение, льющееся из окна, и увидел, что луч из окна касается крышки нашего старинного бюро. Ты помнишь его, конечно, - оно когда-то стояло в кабинете твоего отца.
Я кивнул головой.
- Так вот, это бюро и есть машина времени, вернее, не само оно, а крышка от него. Светящийся луч уперся в ту ночь в крышку этого бюро, сделал ее на миг прозрачной, и я обнаружил в ней полость. Как всякий любопытный человек, я дождался утра, ты же знаешь, что я достаточно сдержан, чтобы не броситься делать эксперимент до того, как я обдумал все досконально. Утром я вооружился отверткой, но винтов в то время, когда это бюро создавалось, а было это в конце позапрошлого века, не существовало, так вот отверткой я аккуратно поддел слой дерева и обнаружил, что бы ты думал, я там обнаружил?
Я не знал что, но на всякий случай предположил уже сказанное.
- Полость? - напомнил я дядюшке.
- Да, это была полость в виде креста. И представь себе, что когда я стал в лупу рассматривать края этой полости, то обнаружил, что они начинены несметным количеством контактов. После этого я уже не раздумывал, взял свои инструменты и разобрал крышку бюро. Да-да. Крышка бюро была начинена самой современной электроникой, настолько современной, что значение некоторых узлов и микропередатчиков я не понял и представления не имею, для чего они служат. И вообще почему это все оказалось в крышке бюро? Оно ведь было сделано, как я уже позволил себе заметить, и ты сам это знаешь, двести лет назад. Ну, может быть, я так подумал сперва, это чей-то розыгрыш, в конце концов бюро не раз болталось от отца к сыну, от деда к внуку, и кто-то, может быть, устроил там маленькую лабораторию по ремонту видео или электронной техники.
Это исключено, - провозгласил вдруг дядюшка, - потому что я тотчас же вызвал экспертов, и они мне с вероятностью до одной десятитысячной определили, что крышка бюро была до моего вмешательства отверткой цельной и не вскрывалась с момента создания этого весьма важного предмета кабинета... позапрошлого века, - добавил он, мельком взглянув на выглядящий убого современный (с ксероксом, принтером, факсом и пр.) стол в моем кабинете.
- В таком случае я внимательно вас слушаю, - сказал я возбужденно, как сказал бы любой писатель на моем месте. И действительно стал слушать, как говорят французы, в четыре уха.
Дядюшка взглянул на меня так, как смотрят на незнакомый звуковой раздражитель.
Он говорил веско, но достаточно медленно, сыпал по привычке французскими фразами, иногда что-то вспоминал из латыни, но всю эту его тираду, хотя она и весьма легко переводилась, я произносить не буду, потому что она отдаляет нас от сути вопроса. А суть вопроса заключалась вот в чем:
- Вы, наверное, установили, что за крест вставлялся в эту полость, спросил я, наивно, давая понять, что запомнил все от слова до слова.
- Я не только установил это, я этот крест нашел!.. И этот крест, между прочим, хранился в квартире твоей матушки с того самого дня, как она стала женой известного тебе доктора Черви. Среди прочих вещей он привез этот крест из Италии и подарил твоей матушке. Всю жизнь он считал его безделицей.
Дядюшка сделал паузу:
- Этот крест изготовлен из неизвестной мне породы дерева.
Синьор Черви говорит, что его предки этот крест передавали лет двести из поколения в поколение. В крест вкраплены какие-то кусочки металла, но он неразборный. Как бы то ни было, но я этот крест загнал в паз, и, когда я положил на него руку, я оказался в светящемся пространстве, объемном совершенно, и по мановению своей мысли, я повторяю, мысли, а не каких бы то ни было манипуляций с клавиатурой и кнопочными механизмами, я оказался там, в том времени, в котором мне это было интересно. Я давно искал применение этим часам, - он отстегнул браслет и протянул их мне, - видишь на них два циферблата: один показывает время, а другой - пространство.
Но самое главное, мой дорогой племянник, во всем том, что я тебе говорю, это то, что, занимаясь перемещением во времени, я обнаружил, что осязаем и могу влиять на события, которые происходили в то время, в котором я оказывался. Таким образом, этот крест не просто волшебный фонарь для лицезрения прошлого, нет, это аппарат для разрушения пространственно-временного соотношения. Я не знаю, для чего он простоял в нашей семье двести лет и для чего, собственно, и кем он был разделен на две части (крест был увезен в Италию, а бюро осталось в России), или наоборот, быть может, это была какая-то задумка Вселенского Разума, но как бы то ни было, сегодня ты единственный наследник обеих наших семей - моей и твоей матушки - и ты можешь себе представить, каким богатством ты обладаешь.
Однако я пришел вовсе не для того, чтобы сообщить тебе, что собираюсь умереть и оставляю тебе столь необычное наследство. Я пришел совершенно по другому поводу...
Я слушал внимательно, но тут стал сердиться па дядюшку, потому что, с моей точки зрения, он стал говорить вещи обидные и нетрадиционные. Что значит, "пришел совершенно по другому поводу"? Можно подумать, что я ждал его с открытием наследства. И, изобразив поэтому на лице неудовольствие, якобы от того, что он заговорился и стал вторгаться в область, мне неприятную, я с утроенным вниманием продолжал его слушать.
Дядюшка, между тем, говорить не спешил, потому что прекрасно понимал, что то, что он уже сказал, и без того слишком много.
- Наукой доказано, - заговорил наконец он, - что, умирая, человек отнюдь не прекращает своего духовного существования, и ты это прекрасно сам знаешь. Светящееся Существо в момент перехода в иной мир видели сотни и тысячи людей, которые с того света каким-то образом сумели удрать до времени. Ну так вот, это Светящееся Существо, встречая каждого вновь прибывшего на тот свет, пристрастно допрашивает: кто ты, что ты, что сделал, хотя прекрасно Само знает про нас все. Ну так вот, - еще раз сказал он, проглотив комок, - если это Господь Бог или Вселенский Разум, или концентрация энергии Этической субстанции, способная направлять дальнейшее развитие нашего разума и духа, то, что касается меня, я не знаю, что я скажу этому Существу, когда пробьет мой час. Не знаю потому, что сегодня я обнаружил, что все, что произошло в этой жизни, а произошло в ней у нашей семьи только хорошее, произошло по моей вине.
Видишь ли, я не Господь Бог, я не хочу заниматься работой Бога, и я не имел права переделывать тот мир, который я своею волею переделал.
И вот, дружок, я пришел к тебе для того, чтобы сказать это тебе одному. Мир совсем не таков, как Ты лицезрел его в течение сорока с лишним лет. Он иной. И ты, конечно, не согласишься поменять его на тот, который тебе известен. Но хоть знай о нем. Почему я выбрал тебя для этого разговора? Ну, во-первых, ты мой единственный наследник, а во-вторых, я читаю твои произведения, и мне кажется, что ни физик, ни химик, ни астроном и ни механик не смогут помочь мне, а только ты - человек, который берет за основу любую фантастику и превращает ее в реальность.
Конечно, ты можешь считать меня выжившим из ума стариком, но это не подвинет нас к решению той задачи, которую я хочу тебе предложить. Только ты можешь исправить это положение.
Дело в том, что ты родился в год Лошади и в месяц Водолея, так вот, ты, конечно, знаешь, мы уже в начале нашей беседы об этом говорили, что большевики объявили свое собственное специальное российское время и произошло это в год Лошади, в восемнадцатом году, в месяц Водолея; с первого февраля начал действовать новый закон о времени.
И вот я установил путем нехитрого эксперимента, что только ты можешь поставить историю на те рельсы, с которых сбросила ее моя амбициозность и нелюбовь к балагану.
К тому же сегодня утром я обнаружил, что я не могу умереть, хотя я уже, как все старики, жду и готовлюсь (прости меня, я знаю, что ты не любишь этих разговоров) к своей смерти, потому что после того, как это произойдет, восстановится пространственно-временное соотношение, и будущее России, твое будущее, твоей мамы, моей памяти, твоего отца, твоего любимого Гумилёва, - он протянул руку и пошуршал страницами, лежащими на моем столе, - будет непредсказуемо, может быть, даже наступит распад нашей Галактики. Я бы этого не хотел, даже находясь на том свете, а вовсе не убоявшись, что распад Галактики каким-то образом отразится на дальнейшем развитии моего духа.
Знай, мой дорогой племянник, в далеком восемнадцатом году я совершил преступление. Я объясню тебе какое и почему я это сделал.
Я это сделал потому, что, пропутешествовав в этом временном шаре по всей нашей эпохе, обнаружил, что было бы, если бы к власти тогда всерьез пришли большевики.
Представь себе, что меня бы не было уже на свете в тридцать четвертом, и ты думаешь я попал бы под трамвай? Нет', меня правоверные большевики выбросили бы из окна пятого этажа дома в этом городе, дома, где сейчас находится военное ведомство. Там у них находилась бы внутренняя контрразведка, кажется, НКВД, я немножко подзабыл сейчас аббревиатуры, но тебе скоро придется поехать в то время, и ты всему научишься разбираться во всем сам.
Отца твоего унижали бы всю жизнь, всех родных твоей матери уничтожили бы и она осталась бы одинокой девчонкой, которая в восемнадцать лет бежала бы из Германии, куда попала не по своей воле, и в один прекрасный момент в поезде, идущем откуда-то из страшной, непростительной глубинки в Москву, встретила бы твоего отца.
То, что они встретились бы, и в том времени невероятно, видимо, даже Вселенские преступления перед временем не властны над чувствами. Ты все это знаешь в другой временной ипостаси, и поэтому поверь мне, если бы можно было изменить эту историю таким образом, чтобы конкретно для твоих близких все осталось нетронутым, я бы подсказал тебе этот вариант, но это невозможно, поэтому историю, ту историю, которую ты знаешь, потому что это псевдоистория, придется поменять, ибо в случае моей смерти начнется распад частиц Вселенной.
Дядюшка был прекрасен. И пока он говорил, я уже все понял.
Конечно, мне придется совершить это странное путешествие...
...и воочию убедиться в том, что, несмотря на всеобщий развал и распад в мире, отчего-то будут продолжать рождаться женщины.
Я не знал, как мне туда собраться. Ведь я ехал в непостижимое, поэтому в чемодан мой возможно должны были бы быть аккуратно уложены не только Северная и Южная Америка, но и кусок Антарктиды с аккуратно заштопанной озоновой дырой. Хотя для того, чтобы радоваться, хватило бы и клочка бумаги с перечислением необходимых в хозяйстве вещей. "Луна - одна штука; радуга - один комплект; весенний дождь - три лужи, родительские советы одна бесконечность и еще сорок три пункта".
Я никогда не встречал человека, который, хотя бы в какой-то миг своей жизни, не мечтал совершить путешествие во времени. Быть может, для того, чтобы что-нибудь исправить или добавить в своей жизни. И это им не удается, я знаю почему. Потому что всяческие исправления могут привести к катастрофе. И я не исключение. Мне с детства дано такое свойство: я всегда стараюсь примирить непримиримые вещи и чаще мне это удается, поэтому, конечно, когда я поеду в ту историю, раз у меня есть такая возможность, я, конечно, спасу дядюшку от позора преступления, в котором он сам только что признался. Преступление его заключалось в том, что он помог большевикам изловить их вождя Ленина и вместе с этими большевиками потом сдал его в руки правосудия Антанты. В общем-то не свойственное для дворянина занятие.
Вот вам и парадокс времени - он же смягчающее дядюшкину вину обстоятельство: если бы он не сделал этого, его бы самого в тридцать четвертом уничтожили.
А с другой стороны тоже парадокс. Его и уничтожили в тридцать четвертом, потому что в восемнадцатом он был готов совершить это преступление. Чем это кончилось, вы прекрасно знаете, но были вещи, которые, мне казалось, дядюшка просто присочинил, хотя у меня не было никогда оснований ему не доверять, но он, например, говорил, что от репрессий в лагерях (в случае прихода большевиков к власти)
погибло бы около сорока миллионов человек, он говорил, о том, что в сороковых годах Россия вела большую войну с Германией, потом эта война продолжалась на территории Европы и называлась она второй мировой.
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С тевтонской силой темною,
С германскою ордой,
писал учитель Рыбинской гимназии Боде в 1916 году. И эта песня была бы актуальной и во вторую мировую, если бы та состоялась.
Можно было бы, конечно, никуда не ездить и все это сочинить, но провидение ведь уже все сочинило, нам остается быть только незримыми свидетелями фильма, показываемого нам самим Небом.
Говорил дядюшка и еще много удивительных вещей. Например, он достал из старомодного портфеля и положил мне на стол описание лагерей смерти на территории Великороссии. Я взглянул на автора этого трактата и его имя мне ничего не сказало - Солженицын (лишь потом я вспомнил, уж больно неординарная фамилия, что мне известны его, впрочем, весьма посредственные работы по истории и филологии - "акватории" Рязанского университета) может быть, вполне достойный человек для своего времени, но мне, сегодняшнему, который занят иными вещами, а именно собой, сочинительством и решением совершенно других задач, все это начинало претить.
Поэтому, я надеюсь, вы не будете очень строго осуждать меня за то, что я, еще не дослушав дядюшку до конца, уже твердо решил, что, конечно, его просьбу я исполню, в другое время поеду, но по возможности постараюсь сделать там все так, чтобы моим близким, моему окружению и, конечно же, моей стране жилось бы столь же прекрасно, как сегодня.
- Между прочим, - напутствовал меня дядюшка, - ты даже не полюбопытствовал, откуда в роду нашем оказалось это бюро. Так вот, я хочу тебе сказать, что построено оно было в России в конце позапрошлого века, по-видимому, в имении твоих предков - Лукиницах, но попало в Россию при весьма странных обстоятельствах. Его привезли из Италии, привезла твоя прабабушка, племянница флибустьера, урожденная Лагорио.
Это бюро сначала плавало на пиратском корабле вместе с ее дядюшкой, а потом в качестве приданого было передано твоему прадеду для того, чтобы он хоть как-то мог адаптироваться на первых порах с итальянской женой.
Это все, как в сказке Андерсена про Стойкого Оловянного Солдатика, которого проглотила рыба, потом рыбу поймали, и он оказался в той же комнате, где жил когда-то раньше.
- Ну вот так-то, малышик, - сказал дядюшка и стал раскланиваться.
Я секунду посидел и подумал над его словами, а потом встал и проводил его до двери, не стал задерживать. Наши с ним разговоры могут продолжаться и день, и ночь, и два дня подряд. Дядюшка превосходный собеседник, но, к сожалению, он не способен изложить откровения, часто его посещающие, на листах бумаги. Если бы пас соединить, из нас получился бы неплохой писатель.
Договорившись встретигься с дядюшкой у него дома, потому что путешествие во времени мне надлежало совершить из его квартиры, а он жил неподалеку, здесь же, на Каменноостровском, я вернулся к своему столу, однако, тотчас же спохватившись, нажал кнопку селектора, позвонил привратнику, чтобы дядюшку усадили в машину - все-таки ему уже лет много.
Дядюшка, хотя ему ехать было всего три минуты до дома, дразнить слишком долгой паузой меня нс стал, а прямо из машины сообщил, что Аляска по его теории истинного времени, оказывается, американцами России возвращена не была. Более того, на ней было в 1964 году землетрясение.
Кирилл Николаевич, вероятно, решил, что для меня как для члена Русского Императорского Географического общества это главный аргумент в пользу того, чтобы я как можно скорее собрался н этот временной вояж.
- И, пожалуйста, без метерлинкщины, - заявил мне дядя на прощание.
ЧАСТЬ II.
НАШЕ ВРЕМЯ
Глава 4
Доктор Сильвано Черви был очень солидным и респектабельным человеком. Он был высокого роста, крепок и широкоплеч, с благородными европейскими, северными чертами лица, седовласый и всегда невероятно спокойный. Когда он степенно 'пел по московским улицам, то многие оглядывались ему вслед просто из любопытства: в России солидность, неторопливость и спокойствие перестали быть нормой бытия, и суетным людям, конечно, интересен был встреченный человек.
Сейчас он с ощущением полно прожитого дня засыпал в своей постели, совершенно позабыв о том наваждении, которое только что испытал и которое успел, не полениишись, зарисовать.
Комната снова погрузилась во мрак, буйство странных мыслей постепенно утихло, и сон безудержный, сон отдохновенный стал постепенно сковывать его огромное тело.
Не знал засыпающий Спльвано Черви, что мерцающий таинственным светом белый шар, который он видел сегодня в начале третьего ночи, отнюдь не исчез, он лишь растворился в его сознании, стал невидимым взору, принял иную форму, п произошло это с тем, чтобы продолжить преподавание степенному итальянцу того урока, который был сутью его программы.
Поэтому то, что Сильвано Черви видел во снах, снами отнюдь не было. Это были не сны, это были картинки его прошлой жизни, отсветы которой в его сознании и рождали ассоциации того, что все это с ним уже когда-то происходило.
Сон липкий, сон желтый, сон, похожий на южное марево угасающего дня, сковал Сильвано Черви до такой степени, что ему стало трудно дышать. И вот, казалось, уже в ту секунду, когда он вот-вот задохнется, ибо какая-то косматая лапа набросила свои пальцы-щупальцы на его шею и перехватила дыхание, именно в этот миг вдруг ощутил он себя в удивительно красивом вечернем девственном лесу, на какой-то благоухающей поляне, полной цветов и лиственных деревьев, стал дышать полной грудью и совершенно этому не удивился, потому что те силы, которые экзаменовали его мозг, заставляя из осколков и уголков сознания выискивать память прошлого, были запрограммированы таким образом, чтобы отнюдь пс испугать современного интеллигентного человека, а лишь приблизить его своим уроком к истине. Поэтому одно слово скользнуло в сознание Спльвано Черви, и этим словом было "сои".
Совершенно успокоившись этому слову, Сильваио и в самом деле уверился, что он спит, и стал с удовольствием смотреть сон про самого себя, нимало не заботясь о том приятном, впрочем, факте, что во сне он был молодым и бодрым, веселым и подвижным более, чем теперь. Но что это? Почему вокруг нет никаких строений и его не гложут мысли о телефонах, о работе, почему на этой дивной поляне единственной его заботой в этом сне были поиски какого-то цветка, который назывался "лесной тюльпан".
Объяснений всему этому не было, да доктор Черви и не искал их.
Последняя связь его с реальным миром произошла в ту секунду, когда уже во сне, видя самого себя, он понял, что этот некто, совсем еще юный и красивый молодой человек, ищущий лесной тюльпан, он сам, но только в какой-то далекой первой жизни.
И тогда почел себя вправе спросить его-ссбя: "А что это за цветок?"
И хотя не был ботаником, более того, к природе относился всегото на уровне передач телевидения, касающихся природы, все равно заинтересовался по-настоящему, и, отметив про себя, что когда он досмотрит сон до конца и утром проснется и поцелует жену, он обязательно найдет с утра время для того, чтобы обнаружить в энциклопедии такое растение, которое снилось ему в этот вечер. Обязательно это надо сделать: быть может, в этом есть какой-то свой символ.
После короткого эпизода самоконтроля, мозг Сильвано Черви настроился таким образом, что уже больше самоконтроля не допускал и весь оказался во власти сил сна.
Все глубже и глубже опускался Сильвано в лесную чащу. Казалось, он летит на невидимых санках с незаснеженного холма. Впереди был лес, по сторонам - отталкивающая пустота, а темный дол манил его и вместе с тем пугал. Тяжелые ветви лиственных и хвойных деревьев стлались по земле. И вот он уже не скользит, а тяжело идет по хлюпающему мху, он видит крошечные полянки, редкие полянки в лесу, но не останавливается, куда-то идет, наблюдая, как по этим полянкам подпрыгивают и низко летают в ожидании грозы большие птицы.
Мир вокруг обнаружился множественно населенным. Сильвано увидел вдруг прямо под ногами пустой муравейник; он нисколько не удивился, потому что знал, - это не страшно, ведь если нет муравьев, это значит, что они спрятались и скоро пойдет дождь. Он взглянул на небо, увидел там, на сером его фоне мчащиеся грозовые тучи. Быстро темнело, и хотя Сильвано помнил эту лесную дорогу, ибо прожил в той славной жизни почти двадцать лет, и все его предки жили в деревне, находящейся на краю этого леса, он убыстрил свой шаг, потому что оставаться одному в лесу, да еще совершенно без всякой надежды спастись от дождя, ему не хотелось.
Внезапно справа от него раздался звук дикий, но узнаваемый.
Было ощущение, что с корнем вырвали кустарник. Взглянув туда, он заметил что-то белое, блеснувшее в страшном лесу, но не испугался, а рассмеялся: в чаще леса исчезал перепуганный несущейся грозой и ее предвестьем - тишиной, обыкновенный шерв - лесной олень, который пробирался к своему семейству, надеясь успеть защитить его, когда грянет гром.
Сильвано, следуя логике двадцатого столетия, мог повернуть назад, опасаясь за собственную безопасность, потому что то предприятие, которое он затеял, было в сущности не столь уже важно с точки зрения даже сказочного здравого смысла. Однако спящий Сильвано с удовольствием отметил, что его далекий-далекий предок, в котором воплотилась душа сегодняшнего Сильвано-романтика, не отступил.
Сильвано двухсотлетней давности отправился в темный предгрозовой лес, чтобы найти черный лесной тюльпан для дамы своего сердца.
Сильвано сегодняшний был тронут поступком себя древнего.
Лес, по которому бродил он, совсем не был итальянским. Лес был российским, и это спящий отметил немедленно.
Но женщина, ради которой двадцатилетний парень рисковал если не жизнью, то по крайней мере психикой в конце восемнадцатого века, была итальянкой. Каким это могло случиться образом, Сильвано не знал, поэтому продолжал с удовольствием, но вместе с тем с трепетом, как иногда мы смотрим доходящие до самого сердца фильмы, лицезреть про самого себя сон до конца.
Сильвано из восемнадцатого века был высок, строен, широкоплеч и беловолос, только волосы у него были белые не от седины, как у его далекого потомка, это были замечательные белые волосы россиянина.
Но черты лица спящий Сильвано уловил в своем предке такие же, как у себя, и с удовольствием во сне рассмеялся.
Часто в реальной жизни, реальному Сильвано, коммерсанту, итальянцу и доктору, часто говорили в России, что он похож на русского, и ему это льстило. Сейчас, во время сна, он вспомнил это и воспринял совершенно естественно.
Долго ли, коротко ли шел он по лесной дороге. Много ли, мало ли пережил ночных приключений, в конце концов он, конечно, нашел вожделенный цветок, и нашел его в тот момент, когда ударила молния, загрохотал страшный гром, но именно во вспышке молнии, уже в наполненном красным светом лесу Сильвано, а скорее всего на русский лад - Селиван, увидел росший волшебно-черный, светящийся и отливающий синевой лесной тюльпан. Он подошел к нему, осторожно сорвал, опасаясь лесного зверя, быть может, притаившегося и охраняющего этот цветок, потом, не заподозрив неладное, аккуратно свернул его в кольцо, потому что лесные цветы можно сворачивать в венок, и надел на голову, а уж сверху - шапку. Такие шапки носили в его деревне.
Она была более похожа на колпак, только наверху вместо острия пирамиды был скос, в котором мужчины носили деньги и разные другие мелочи. Надо бы напомнить, что Селиван был одет в кафтан, в котором восемнадцатый век еще карманов не предусматривал.
Сильвано современный, с удовольствием почивая на кровати, наблюдал за своим смелым предком и теперь только вдруг забеспокоился: доберется ли и как он доберется до своей деревни.
Но не деревня была причиной нетерпения итальянца, ему ужасно захотелось увидеть сам объект - женщину, ради которой его достойный предок натерпелся в далеком лесу суеверного страха.
Но вместо женщины (провидение не хотело дарить Сильвано незаслуженный им пока хэппи энд) он увидел только, как Селиван, пригнувшись, как под ударом бича, после очередного раската грома, помчался было к лесной дороге, он знал уже, до дома верст пять или шесть, и пусть будет даже дождь, и град, и снег, но уже дорога его к деревне выведет.
Не тут-то было. В этот момент зарядил такой сильный ливень, что современный Сильвано, глядя на эту сцену, в неразгаданном сознании, прокручиваемом ему белым мерцающим шаром, и сам промок до нитки.
А дальше Сильвано Черви, итальянскому коммерсанту, пришлось даже немножко поплавать, потому что уровень воды вдруг поднялся, мох перестал хлюпать, он скрылся под водой, которая продолжала подниматься, и бедный Селиван, придерживая шайку с драгоценным цветком, вскоре вынужден был поплыть.
Пейзаж за какие-то мгновения изменился. Лес превратился в реку, потом в море, безбрежное море, конца и края которому видно не было. Но странно выглядела эта внезапно возникшая морская поверхность с торчащими кое-где верхушками деревьев, похожими на мачты затонувших кораблей. Их освещал льющийся словно из воды белый мерцающий свет.
И в тот момент, когда теряющий силы Селиван, с трудом доплыв до одного такого дерева, вцепился в него, взобрался чуть повыше, чтобы хлюпающая вода хотя бы не доставала его ног, движение воды остановилось, море перестало подниматься, и, глядя на этот странный, непостижимый пейзаж, Селиван, не сумев превозмочь усталость, натянув потуже шапку себе на уши, внезапно уснул.
Долго ли, коротко ли спал, трудно сказать, но проснулся он от движения воды и увидел в слегка развидневшейся тьме, как к верхушке его дерева пытается пристать какое-то многолапое существо.
Сперва Селиван, как оно водится, испугался, потом удивился, но, решил отдаться Господу и, перекрестившись, подумал, что пусть оно будет, как будет. И стал рассматривать существо.
То, что он видел, будет являться теперь грядущим поколениям в ночных кошмарах и заставит их осмыслить и анализировать бытие.
Существо подгребло к дереву, на котором сидел Селиван, и попыталось взобраться на торчащую из воды ветвь, у него это сперва не получилось, а тут как раз русская душа взяла верх и над страхом, и над сомнением, и даже, может быть, и неприязнью. Селиван подставил этому существу руку, и, тогда только увидел, что перед ним иззябшая, продрогшая, впрочем, очень милая, отливающая всеми оттенками радуги, насколько это все было возможно заметить в полуволшебную искрящуюся ночь, ящерица, и уже совсем он не удивился, что она заговорила человеческим голосом, потому что на голове у нее сверкала корона.
Наш Сильвано Черви с удовольствием смотрел на эту сцену и тоже не удивился, потому что в отличие от своего далекого предка умел классифицировать подобные явления и не стал называть это чертовщиной, не стал во сне креститься, а просто бросил себе в сознание одно слово: "сказка" и с удовольствием стал смотреть, что будет дальше.
А дальше было то, что всегда бывает с добрыми, славными и бескорыстными людьми, независимо от того в сказке или реальной жизни они живут; Селиван, забыв про тюльпан, который он с таким трудом и с таким риском добыл для своей возлюбленной, перестал придерживать шапку, отчего та сперва съехала, а потом и поплыла вместе с тюльпаном в каком-то неизвестном направлении, стал прижимать к себе ящерицу, намереваясь согреть ее, и когда увидел, что она, как ребенок, заснула, попросту сунул ее под свой мокрый кафтан и заснул тоже. А может быть, это и не сон был вовсе, а что-то иное.
Утром же, когда явь, названная потомками "сюром", слегка приблизилась к реальности, они проснулись, и оказалось, что все изменилось, спала вода, и увидели они, теперь уж со страхом, что сидят на верхушке огромной сосны; и бережно, осторожно, чтобы не потревожить ящерицу, которая так доверчиво прижалась к нему, Селиван слез с дерева, н тут ящерица заговорила.
- Спасибо тебе, добрый человек, - сказала oиa совсем так, как говорят в сказках, - помоги мне теперь добраться до дома, н мой отец вознаградит тебя.
"Какая может быть тут награда, не испугавшись говорящего чудища, подумал Селиван, потому что тут только вспомнил о потерянной шапке и тюльпане, из-за которого вся эта история с ним и приключилась. - Вряд ли твой отец может помочь мне найти то, что я потерял."
- Мой отец может все, - сказала ящерица, словно разгадав его мысли, - и ты поймешь это, но может быть не сразу, ты это поймешь через двести лет, а сегодня тебе стоит только поверить ему. Иди туда, куда покажет тебе путь белый луч.
И наш Селиван, хлюпая в своих лаптях по мху, который стал еще более мокрым после того, как пропитался целым морем, пошел по дороге - не дороге, но, скорее будет сказано, лесной тропинке, освещаемой белым лучом, и так дошел вместе с ящерицей на руках до болота.
Около болота ящерица заволновалась, что-то пискнула на своем, уже не человечьем языке, и тотчас же болото разверзлось, и появилась в глубине его мраморная лестница, которую Селиван даже представить себе не мог, потому что никогда не видел дворцов ни на картинках, ни тем более наяву. Господский дом князя на дворец похож не был.
Ящерица предложила спуститься, и Селиван решил не огорчать ее. Он стал спускаться по мраморной лестнице, как ему показалось, в преисподню, но вскоре оказался не в аду, а в покоях удивительного дворца, стены которого были инкрустированы изумрудами, алмазами, сапфирами, ляпис-лазурямр!, агатами, и далее, снова не убоявшись, пройдя по длинным залам через анфиладу раскрывающихся перед ним дверей, наконец дошел до последней, а когда она за ним закрылась, он с ящерицей на руках оказался перед троном владыки морского, которым был стоглавый дракон.
"В сказке любого народа можно найти описание драконов, - подумал во сне Сильвано, - но очень мало кто из людей, читающих и передающих из поколения в поколение эти кладези народной мудрости, понимает, что все, что написано в сказках, - правда, только, конечно, не такая правда, которая являет собой: "дважды-два четыре", а символическая правда, в которую надо просто поверить и которой надо следовать.
Поэтому он и смотрел с трепетом, что будет дальше, потому что именно в этот миг его предок Селиван подошел к самому трону, опустил ящерицу на перламутровый пол, и по этому полу она добежала до трона своего владыки и отца, взобралась на подлокотник кресла и оказалась возле самых глаз дракона и что-то свистящим звуком ему прошептала.
- Спасибо тебе, - загрохотал голос дракона, - за то, что спас мою дочь, - и далее, как отметил спящий, но не теряющий чувства юмора, Сильвано, стал декларировать в точности так, как это делают члены правительства.
- Жизнь твоя будет отныне интересной, - заявил дракон, - ты увидишь многие страны и полюбишь ту, которую любишь неистово, ты станешь ее мужем и ты будешь... - и тут, если бы Селиван мог только представить себе, что существует на свете кино, и сумел бы сравнить то, что он увидел, с тем, что знал... Но поскольку кино он никогда не видел, ибо оно было изобретено только через полтораста лет, он, как зачарованный, смотрел на светящуюся стену, на которой проигрывались невероятные возможности будущей жизни его и его потомков.
- Ты будешь человеком, который сможет концентрировать время, - сказал дракон, не объяснив бедняге, что такое время и что такое его концентрировать. - Ты будешь владыкой мира, потому что ты будешь выцеживать из своего сознания уроки истины, проигрывать их вновь оттачивая, как оттачивает гранильщик камней свои изделия. Ты будешь хозяином Вселенной. Я знак/это, потому что хозяином Вселенной, - закончил свой монолог дракон, - может быть только добрый человек, которым ты являешься.
Тут наш Сильвано заворочался в своей кровати. Не то чтобы сон вдруг оставил его. Но ему вдруг стал ясен тайный смысл появления этого дракона как в его собственном сне, так и в жизни его далекого предка, он понял, что под видом дракона для того Селивана, который не мог воспринимать абстрактно ничего другого, кроме чертей, дракона и Бога (но Бога он пока не был достоин, а к черту не пришел), - это была та формула его грядущего бытия, которой единственный в то время, в конце восемнадцатого века, он мог поверить и которой мог подчиниться, и поэтому он с ужасом о. иииn.1 стал следить за каждым словом своего предка, ожидая развя^ги ruo теперь уже доподлинно понимал, что все, что послано ему ccru.^-i/i н" сне, неспроста.
Но Селиван воспринимал отнюдь не космический разум, заключенный в драконью форму, дабы быть понятным людям конца позапрошлого века. Он видел перед собой чудовище, способное говорить на родном ему языке, и наверное мало что понимая из того, что говорил ему дракон, представил себе только одно: когда творишь добро, можно договориться с кем угодно.
Дракон, как оно и всегда бывает в сказках, предложил нашему Селивану на выбор три вещи в знак приязни и благодарности, но Селиван, который безумно любил женщину, отказался и от злата, и от серебра. Он попросил вернуть ему утраченный потоком морским волшебный лесной тюльпан, и когда этот тюльпан был принесен ему на золотом блюде, просто взял его и бережно сунул за пазуху, право, не совершая этим ничего особенного.
Когда же наступило время прощания, дракон, а вернее, те силы, которые создали этого дракона в воображении Селивана, медлил.
Дракон получил указание Вселенского разума обеспечить программой бытия уносимый этим парнем из покоев дракона предмет, будь то монета или драгоценный камень, но тюльпан существо эфемерное, оно исчезнет, и тогда, обещав на ближайшее столетие счастье всему роду Селиванову, дракон не сможет сдержать своего слова.
И он придумал, что он сделает: дракон достал откуда-то из-за трона массивный крест черного дерева и протянул его парню.
- Этот крест береги, - сказал дракон, - этот крест помогает всем, кто к нему прикасается, помогает тем, что возвращает прошлое, но только помни, что подобно мужчине и женщине, которые, соединившись, рождают жизнь, этот крест тоже должен соединиться с тем куском дерева, с которым вместе они создадут нечто, что способно победить время.
Береги этот крест. А нечто ты найдешь сам.
Из поколения в поколение передавай этот крест и никогда никому чужому не доверяй его. Под чужим я разумею недоброго. Когда ты найдешь это нечто через сто, двести, триста лет, ты сможешь стать властелином мира.
Очень хотелось нашему Сильвано посмотреть, чем все это кончится, и во что превратится дракон, и куда пойдет Селиван, он заинтересовался той, ради которой его далекий предок потерпел столько страха, еще раз вспомнил отчетливо, что она итальянка. Потом стал размышлять, почему вообще все показанное ему показано так, а не иначе, и сон ли это, и что еще было важно узнать.
В конце концов он стал ворочаться, и словно бы подталкивать дракона для того, чтобы тот рассказал еще больше, и в тот момент, как это всегда бывает, когда мы опережаем события, начинаем вдруг бежать впереди паровоза или ударяем в колокола, не взглянув в святцы, проснулся.
Но проснувшись и намиловавшись с женщиной, которую он обожал и которая недавно стала его женой, и которую он искал, как он говорит, шестьдесят с лишним лет, он вдруг стал холодным и суровым. Это его состояние пришло оттого, что он явственно вдруг вспомнил только что виденный сон и в этом сне была какая-то одна деталь, которая не давала ему покоя. И когда он перебрал в своем сознании все, что только мог перебрать, чтобы вспомнить, что это была за деталь, он увидел на столе нарисованный им сегодняшней ночью чертеж и понял, что он нарисовал крест точно такой же формы, какую он видел в этом сне.
Оттолкнув немедленно обнимающие его руки ничего не понимающей женщины, не позавтракав, не приняв душа и не совершив обычный утренний моцион, не одевшись, он как был халате, прошел в другую комнату, достал из ящика с инструментами стамеску, вернулся в спальню, просунул стамеску в щель бюро и, не думая, что он испортит хорошую, а более того - старинную вещь, стукнул по ручке ее своей широкой ладонью, от чего, конечно, крышка расщепилась, потом, не раздумывая, приподнял с хрустом верхнюю ее часть на глазах с ужасом глядящей на него жены и немедленно со сладострастием увидел, что в крышке бюро действительно существует полость, и эта полость также имеет место быть в форме креста, который он видел во сне.
Но и крест в свою очередь ему напомнил о невероятном. Он снова подошел к ящику, откуда он вынул стамеску, там лежали и другие инструменты и прочее разное барахло, предназначенное для чего-то:
как-то виньеточки, какие-то картпночки, куски дерева, гвозди, выключатели, и там, среди мусора и хлама, обнаружился и вот этот самый крест.
Сильвано мог бы теперь поклясться, что это был тот самый, который двести лет назад дракон подарил ему в его прошлой жизни.
Он взял этот крест в руку и стал думать о том, что он валяется у них в доме давно, почему-то, приехав сюда из Италии, он захватил его с собой, думал приспособить его для чего-то, а до того он провалялся в доме его предков много лет, передаваемый от деда-прадеда к отцу и сыну, но применения этот крест не находил, и в общем-то единственное, для чего он мог служить, это как бессмысленный символ чего-то: его вешали в квартире, хотя бы потому, что он был сделан из темного дерева.
На свете бывают такие вот бессмысленные предметы, которые отчего-то берегутся хозяевами.
Сильвано вдруг понял, схватил этот крест и, не протерев его тряпкой, подбежал к бюро и ему показалось, что крест сам выпал у него из рук и вошел в ту полость, которая была в бюро много-много десятилетий назад для этого креста уготована.
Он не мог вымолвить ни слова.
Он подошел к своей жене, обнял ее за плечи и подвел к бюро. И когда они подошли, ему показалось, что крест неплотно лежит в пазах.
Он протянул свою руку и нажал на крест таким образом, чтобы он точно лег в предназначенный ему паз. Последнее, что помнил доктор Сильвано Черви перед тем, как спальня его превратилась в сердцевину, как ему показалось, кометы, это то, что поверх его руки лежала ручка его любимой жены.
Глава 5
Доктор Черви интуитивно ощущал, что что-то должно произойти, но он точно не знал, что, держа руку на кресте, покоящемся в крышке его бюро, он тем самым включил машину времени. Да и тем более сделана она была таким образом, что ничего страшного не произошло, а просто комната на секунду погрузилась во мрак, и он одновременно стал ощущать себя в двух ипостасях.
Он продолжал находиться в спальне и ощущал руку жены поверх своей, но при этом каким-то образом оказался в детстве.
И вовсе этому не удивился, а понял, что то, что произошло, всегонавсего явилось из его памяти и материализовалось. Кстати, это же самое он совсем недавно рассказывал своей жене.
Плавилось от жары военное лето тысяча девятьсот сорок четвертого года. Крошечный итальянский городок Фарново был слишком крошечным, чтобы всерьез обороняться от захватчиков. Американцы, конечно, не имели цели бомбить именно этот город, которого на приличной-то карте и нету вовсе, но несколько немецких бомб все же упало почти в него, а вот что касается англичан, то они почему-то методически бомбили именно Фарново. Может быть, у них были более совершенные карты?..
Ночные налеты так надоели семье Сильвано, что его мама синьора Лина приняла решение отправить своих детей к родителям в Авильо.
Но мама мамой, а когда идет война всякий юноша хочет стать мужчиной. Не был исключением и Сильвано. Он любил заряжаться впечатлениями. Однажды во время такого налета он встал с постели и выскочил из дома. Бомба разорвалась в соседнем дворе, и ему, как любому мальчишке, охота было посмотреть, что из этого вышло.
Когда он оказался в соседнем дворе, совершенно забыв про комендантский час, он увидел там полный развал и несколько солдат-немцев.
Он был рослым, и никто не спросил его возраст - ясно, что не ребенок... Его арестовал немецкий патруль.
В Фарново есть небольшая площадь, и Сильвано рассказывал о том, что в тот миг на середину этой площади немцы буквально бросили его и еще нескольких прохожих. Немецкий сержант схватил пистоле т и сказал ему: "Ты партизан". А Сильвано от страха, потому что впервьи видел, что смерть рядом, не знал, что и ответить.
Но сержант, видимо, не имел намерения расстреливать на месте и тем более партизан, и поэтому повел группу арестованных в комендатуру.
Там немецкий офицер пристрастно допросил Сильвано, но ничего, конечно, нс узнал, потому что сам отвечал на все задаваемые им же самим вопросы, бросил его в карцер.
На следующий день подогнали огромный грузовик, крытый брезентом, и отвезли арестованных в маленький городок Реджемилья, а потом, вспомнил Сильвано, на какую-то железнодорожную станцию.
Сильвано беспокоился только об одном: как же там его мама, ведь он выскочил из дому на пять минут, она же, наверное, с ума сходит от страха и непонимания, что произошло с ее сыном.
Но по-настоящему Сильвано испугался тогда, когда понял, что сидящий с ним в теплушке человек, который был арестован вместе с ним на площади (он говорил с сильным акцентом), русский - это Сильвано ощутил шестым чувством.
Так молодой парень стал участвовать против своей воли в войне.
Потому теперь уже никуда не деться: пленный русский задержан вместе с ним на площади. А это слишком серьезно. Поди докажи что-нибудь в этой ситуации.
Железнодорожный состав меж тем пересек границу Польши, и вскоре Сильвано впервые понял не по газетам, которые читала мама, что такое концентрационный лагерь...
Это было не очень долго, но помнилось, как помнится несвобода.
Только и говорили о том, что должны прийти американцы и освободить их. Но случилось иначе. Пришла Советская армия и с нею вместе оставался Сильвано до сорок пятого года, жил с солдатами, ел их хлеб. Учился уму-разуму.
Почти год отсутствовал Сильвано дома, а когда вернулся под родной кров, мама и отец поняли, что теперь перед ними настоящий мужчина. Война кончилась.
У него теперь появилась масса дел, он стал ориентироваться в политике, стал понимать, почем фунт лиха и сколько стоит справедливость на внешнеторговом рынке... и решил стать офицером.
Поступил в академию аэронавтики, закончил даже курс, а в сорок девятом, узнав, что его родную Триесте собираются отдать Австрии, решил поехать в этот город. Ему казалось, что студенческая демонстрация может что-то изменить в этом мире.
У него не было денег, он наскреб только на билет в один конец и только позже сообразил, что еды ему бесплатно никто не даст, а о том, что тело его сильнее, чем дух, он пока не знал. На другой же день голодный, измученный и несчастный он позвонил в первую же попавшуюся дверь на первой же попавшейся улице и сказал открывшей женщине:
- Я студент, у меня нет денег, дайте мне поесть.
И Господь помог ему. Его провели в дом, покормили.
Так Сильвано Черви познакомился с семьей художников.
Хозяйка сказала:
- У нас нечего вам дать, кроме этой несчастной похлебки, но мы дадим вам картину. Если вы сумеете ее продать, то возьмите себе, сколько нужно, а остальное принесите, пожалуйста, нам.
И вот Сильвано пошел продавать эту картину. На ней был изображен какой-то пейзаж в стиле итальянского позднего Возрождения, но тем не менее он знал, что эта картина нарисована сегодня, в сороковых, но, кто знает, может быть, кого-то заинтересует спокойная жизнь Италии, изображенная на этой картине.
И он пошел на набережную, где прогуливались толпы людей. Среди них были офицеры, много женщин. Он поставил эту картину у дерева.
Как продавать, он не знал, занимался этим делом впервые в жизни, рекламировать товар не умел, в живописи смыслил не так уж много, на уровне колледжа и интеллигентной семьи, в которой он вырос. К нему вдруг подошла одна дама, впоследствии она оказалась женой коменданта Триеста, и спросила: "Сколько вы за нее хотите?"
Сильвано подумал и ответил:
- Я хочу пятьсот американских голубых лир.
- Пятьсот лир? - изумилась дама. - Так мало? Вы, наверное, впервые занимаетесь этим делом? Пойдемте со мной.
И Сильвано, взяв картину, пошел за ней. Идти пришлось недалеко, рядом находился освещенный подъезд дома, куда она его привела. Тут только Сильвано увидел, что пристроился возле дерева напротив особняка с охраной. Открылась дверь, и вдруг он увидел совсем юную даму потрясающей красоты.
Эта женщина впервые в жизни родила в нем чувство.
И когда в огромном светящемся эфире, заполнившем комнату, в которой пожилой и уставший Сильвано Черви стоял облокотившись на крест, лежавший на крышке бюро, а его жена все еще продолжала держать свою руку поверх его руки, возник образ этой дамы, он, в общем не очень утомившийся до этой минуты и разглядывавший все то, что происходило с ним когда-то скорее лениво, нежели внимательно, вдруг вскрикнул:
- Ты видела, - прошептал он вслед за этим своей жене, - ты посмотри, он не мог подобрать слов.
Но она не только все видела, она все поняла. Потому что узнала тот самый особняк в Триесте, куда ее вместе с другими актрисами, отправленными в Германию из России, забросила судьба.
Когда видение исчезло, Сильвано посмотрел в глаза своей жены и сказал:
- Верусенька, я сейчас возвращусь обратно в это время, и там я женюсь на тебе. Там, в том времени. Ты представляешь, у нас с тобой будет сорок с лишним лет счастья, а не разлуки.
Его жена посмотрела на него влюбленно и, не прочитав в ее взоре и оттенка сомнения в том, что он только что произнес услышанные ею слова, сама положила свою руку на его, а его подтолкнула к кресту, покоющемуся на крышке бюро, и они снова оказался в Триесте.
- Давай проживем жизнь снова, - сказал он.
Его избранница промолчала.
И жизнь пошла новая.
- Что вам делать в России? - спросил молодой Сильвано у только что познакомившейся с ним дамы, сидя с нею в креслах залы особняка коменданта.
- Ничего. У меня никого там нет, - грустно сказала она, - все мои родные погибли, мама жива.
Через пять дней, забыв про демонстрации, забыв про карьеру аэронавта, вместе с очаровательной невестой, русской по происхождению, но знающей немецкий, французский, английский, а потому уже удивительной, господин Сильвано Черви прибыл в отчий дом Фарново.
"Почему этому Сильвано, несмотря на его молодость, все так удается?" спрашивали люди.
"Потому, - отвечали им другие, - что он нашел ту, которую любит, и она осеняет его своим взглядом, ведь это именно она посоветовала ему не становиться офицером-летчиком и именно она посоветовала ему продолжать профессию его предков, поэтому он стал превосходным врачом".
Прошло восемь лет.
Сильвано Черви из сегодняшнего дня с упоением разглядывал счастливую пару, и теплота руки его жены, покоящейся на его руке, держащей крест, делала его более счастливым.
Он много раз смотрел на счастливые лица и много раз прокручивал эту волшебную сцену счастья, хотя прекрасно понимал, что у него есть удивительная возможность сейчас остаться в этом измерении, которое видели его глаза, навсегда. Но отчего-то он медлил...
Мелькали годы, и в одном из них, и Сильвано почувствовал, что его жена тоже видела это и побледнела, - забрезжили заголовки газет, где было написано о смерти диктатора.
Шел уже пятьдесят шестой год, и Сильвано сам предложил своей жене поехать в далекую Россию, чтобы разыскать хотя бы место, где покоится прах ее предков, потрогать дорогие камни и, может быть, чтонибудь узнать о матери, слухи о которой до них не доходили.
Они собрались.
Так Сильвано Черви впервые в чужой жизни посетил Россию.
Он, стоя в московской квартире, явственно ощутил себя в Ленинграде пятидесятых, в самом центре города, возле Исаакиевского собора. Он был с женой. Они шли, восторгаясь тому, чему восторгаться никогда не предполагали.
Их окружало удивительное время.
Сильвано Черви принужден был вспоминать то, что он к стыду своему стал забывать. Он почувствовал, что тот молодой Сильвано, гуляющий по чужому для него городу с женщиной, для которой этот мир был родным, вспомнил далекий сорок четвертый, несостоявшийся расстрел на площади после бомбежки и того самого русского, который подбодрил его и сказал, что на американцев надеяться глупо, когда на свете есть братья-славяне. Почему-то он тогда сказал, что славяне ему братья, Сильвано не знал. Ему страшно захотелось увидеть этого русского в тот же час.
Он прекрасно помнил его имя, знал, что тот спасся, что он ленинградец, но в ближайшем адресном столе, куда они поспешили, ничем им помочь не смогли.
Его жена объяснила, что значит такой категорический отказ. Повидимому, освобожденный из плена красноармеец был немедленно помещен в лагерь уже советский и там, вероятно, погиб. Живя в помпезном "Англетере", они думали о том, что же происходит в этом мире.
И они жили в России еще ровно столько, чтобы получи ть документы о том, что, о Боже, мать его жены жива и уже готовятся документы о ее реабилитации.
"Страшная, безудержная, жесткая, как поручни вагона, жизнь человеческая", - думал Сильвано.
Прокрутив видеоленту своих ощущений на несколько лет вперед, он принужден был встретиться с людьми ему неведомыми, но родными его жены из той, другой жизни.
Он вспоминал, и флюиды его памяти давали ему изображения, совершенно не заботясь о хронологической их последовательности.
Он сам себе не признавался в том, что ищет по всей временной лестнице того времени, в котором он находился, того, кто дал ему возможность все это увидеть.
А его жена, так уж устроено чувство, без слов понимала мужа, и ее рука, все еще лежащая поверх его руки, крепко сжимала его пальцы.
Глава 6
Светящийся шар поглотил Вселенную. А мне очень захотелось встретиться в этом странном и новом для меня измерении с самим собой. Мне захотелось знать, кто я и что я, и есть ли я вообще в этом мире. И если это я, то каков коэффициент погрешности меня в сравнении с мной сегодняшним!
Оказалось, что я есть и в этом измерении, потому что провидение стало рисовать передо мной пусть не петроградские здания и прямые улицы, но московские купола. Как интересно устроен мозг - меня всегда манила древняя столица России.
В Москве я был и в первой ипостаси не единожды. Калужская застава тянулась на юго-запад огромным проспектом, Окраинным, по имени Украины, но теперь он имел имя, и это было имя именно того человека, по вине и воле которого заварился весь сыр-бор в нашей волшебной России. Он носил название - Ленинский проспект.
В одном из домов на этом проспекте, в довольно странных условиях, в особенности если сравнивать их с теми, в которых пребывал я реальный, и жил тот самый я, который должен был там жить в случае, если история повернется к нему так, как она повернулась на самом деле, если судить по словам Кирилла Николаевича.
Мельком вглянул я на двор "своего" дома с огромной лужей посреди двора и увидел напротив (как раз отражающееся в луже) странное здание в духе псевдо-Италии. Оно помещалось прямо перед домом.
На нем было написано по-моему что-то по-египетски, но русскими буквами. Было написано - ВЦСПС.
Я не стал заниматься догадками, а уже шел по долбленому, словно от взрывов выщербленному непогодой асфальту к самому последнему подъезду дома. Этот подъезд пах тухлятиной, соединенной с запахом полицейского участка, и вот на втором этаже (первом европейском!) я узнал ту квартиру, в которую мне надлежало позвонить.
Вряд ли так плохо и скудно живет сегодня в моем доме даже дворецкий или, может быть, - подумал я, я в новой для себя ипостаси ничего значимого не представляю в этом мире? Или, может быть, я безработный? Или отверженный? Или по приговору суда нахожусь в подобных условиях?
Все это мне очень захотелось выяснить, и не без трепета я нажал кнопку звонка.
- Кто там? - спросил подкашливающий, но очевидно знакомый мне голос. Он мог, конечно, принадлежать только одному человеку - мне, и уж в этом я ошибиться не мог, столько раз слушая себя в аудиозаписях разных передач.
Я назвал свое имя.
У меня не было другого выхода, я перебрал все варианты подобной встречи, и мне остался только один, самый разумный и безопасный. Я очень рассчитывал на то, что и в другой временной жизни я тоже буду человеком, имеющим отношение к творчеству. Теперь мне представилась уникальная возможность поговорить с самим собой, хотя бы и для того, чтобы установить истинность моих мыслей.
Поэтому я не представился начальником городской управы.
Но уже нажав пуговку звонка, я сообразил, что в этом есть что-то не равное. Как будто я встречаюсь в лесу с медведем, имея пулемет. Ято уже привык к мысли, что встречусь с самим собой, готов к этому, а вот тот я. Интересно, он готов? Мне было его немного жаль. Но я быстро себя успокоил. Отогнал сладкие мысли. Я не привык себя жалеть, и в этом кроится маленький секрет моего бытия, а он - тот за дверью - тоже я, стало быть и его жалеть также негоже.
Дверь отворилась.
Он был дома один, а собственно, я не мог и предположить, что он живет здесь с матушкой, ее мужем и своей семьей. Я ведь не забывал о том, что он - это я, а в мире, к которому я привык, жить всем вместе, вповалку, было не принято. Это не соотносилось ни с нашим положением в обществе, ни с семейными традициями дома, но, увы, вопиющая бедность и нищета сделали свое дело не только с бытием, но даже с сознанием второго моего я.
Итак, он был дома один. Это позволило мне довольно быстро его адаптировать к ситуации, почти не коснувшейся шока, и не испугать.
Собственно, я был уверен в нем, как в самом себе.
Он действительно оказался творческим человеком, почти не поразился навязанной ему ситуации, наоборот, с любопытством стал меня разглядывать и расспрашивать почему-то о будущем.
Но ведь я приехал не из будущего, я приехал из того времени, которое волею случая не совпало у меня с ним. Было параллельным.
Мы с удовольствим посмеялись над парадоксами того, что если бы время существовало только одно, то кто-то из нас не существовал бы, а так мы существуем оба в этом мире, смотрим на одни и те же звезды и можем вести беседу. Это позабавило нас обоих.
Сперва вопросы задавал он, и я как мог отвечал на них, но в сущности ведь это я пришел для того, чтобы его интервьюировать, и это я должен был задавать ему вопросы. И я тоже задавал их, но, понимая ситуацрпо, старался быть возможно более тактичным.
Мой собеседник, я это должен был предвидеть, был достаточно (как, впрочем, и я) обличен леностью духа, поэтому он и не мог дать исчерпывающие и холодные данные о российской истории, но он давал их в своей интерпретации, которую я хорошо понимал. К тому же несколько раз он снимал с полки свои какие-то записные книжки и показывал мне все то, о чем мы с ним говорили, он уже думал об этом и, оказывается, готов был к моему визиту.
От него я узнал о том бессовестном обществе, в котором пребывает сегодняшняя Россия, о революции, которая произошла в семнадцатом, о переворотое, который был в двадцать девятом, о смерти одного из лидеров партии, возглавляющей Ленинградскую организацию большевиков, а фактически - всю власть в Петрограде. Я узнал, что мой святой город назван именем человека, которого дядюшка рекомендовал мне как самого последнего кровавого пса, и о том, что около ста миллионов жизней унес строй, который Кирилл Николаевич, пожертвовав своей жизнью, не поставил на одну чашу весов с истинностью истории.
Я узнал о чудовищной войне, которая происходила почти четыре года и унесла сорок миллионов жизней.
Мой собеседник подарил мне три тома дневников записей очевидца блокады нашего родного города. Я взгянул на обложку и похолодел.
Автором трехтомника был мой отец.
Мой отец. Но мой отец никогда не видел этой войны, не видел блокады своего родного города, он всю жизнь занимался главным образом собиранием архива литературы. Он преуспел в этой области, но история... Я медленно опустился на стул. Боже мой! Неужели время так изменилось!
Я понимал, что действительно этот второй "я" (а может быть, и первый, и истинный) все чувствует без слов, и мне в этот миг, как молотом, в мозг ударило слово "книги". Вот разгадка времени: мне необходимо было посмотреть теперь на те книги, которые пишут об эпохе, которую я никогда не видел и не ощущал. Поэтому я, опережая события, скажу, что унес с собой во второе мое время книги авторов, имен которых, чтобы не запутаться во Вселенной, не назову, но это были бесчисленные словари, энциклопедии и другое - то, что бесценно так, как может быть бесценен документ.
А еще мне очень захотелось узнать про нашу мамочку, про то, как она живет, счастлива ли она, не болеет ли, и если все это не так, я увезу ее с собой в свое время, и там у меня будет две мамочки.
Я нашел, что это не парадокс времени, ... и нервно рассмеялся.
Мой временной близнец рассказал мне: она совсем недавно вышла замуж и пребывает теперь в этой же крошечной квартирке со своим мужем-итальянцем, радуясь вниманию с его стороны.
Она влюбилась в него с первого взгляда, она привезла его в Россию, и он, к чести его будет сказано, поменял свою солнечную Италию на голубую нашу страну, грустную и дождливую. Он хотел в Россию, хотя имел приличное положение в своей стране.
Мой собеседник с судорожными подробностями стал описывать происхождение мужа нашей мамы, особенное ударение делая на то, что тот имеет древний род и даже герб.
Это было слушать приятно.
На книжной полке стояла склеенная пластмассовая кукла. Она заинтересовала меня. Собственно, не просто заинтересовала, но показалась мне знакомой.
- Когда умирал отец, - сказал мой второй "я", снимая куклу с полки, то он попросил меня выполнить три его просьбы.
Я напрягся. Нет ничего святее, чем просьбы умирающего.
- Мне тогда было девятнадцать, и я был предельно инфантилен, может быть, поэтому он не назвал больше просьб. Но он сказал: выдай матушку замуж, купи ей куклу и реабилитируй Гумилёва. Вам, наверное, не известно, что этот поэт был в двадцать первом году казнен большевиками.
Я, который поклялся не удивляться, пребывал теперь в шоке.
Мне это не только не было известно, но я вспомнил свой разговор с Гумилёвым об этом: я канонизировал бы его, если бы он прекратил жить в двадцатых. Неужели .я тоже обладаю чутьем?
Но одно меня насторожило: что же он и после смерти был опасен этому обществу, зачем его надо было реабилитировать? И что это за власть, которая по полстолетия мстит ею же убитым поэтам.
- Ну хорошо, Бог с ним, с Гумилевым, отчасти я предчувствовал такое развитие сюжета этой жизни, но при чем здесь кукла? У нее что...
- У матушки никогда не было куклы в детстве. Она выросла в канавах, она была дочерью врагов народа. Когда арестовали бабушку, ее маму...
...это было невероятно слушать.
- Арестовали бабушку?
- Что тут удивительного, я написал об этом книгу "Мамочкин социализм", - ты слышал?
- Я? Слышал? Я не знаю, что такое социализм...
- Да-да, наша аристократка - матушка была нищенкой (и это в нашем обществе ...ских, ...овых, ...киных, ..ко и иже с ними нравится тем, кто являет собой пепротрезвляющуюся десятилетиями массу, именуемую - народ), побиралась, потом подделала документы и поступила на какую-то фабрику, чтобы не умереть с голоду.
Но кукла...
- О кукле она мечтала до пятнадцати лет и впервые увидела ее в доме у совершенно чужой женщины. Она, а это было году в сорок втором, шла война, постучала в какой-то дом, попросила поесть. Дверь отворила женщина по имени Александра Варфоломеевна. Взяла маму в дом, обогрела, накормила и оставила у себя жить. Александра Варфоломеевна недавно умерла, я видел ее... А знаете, почему она взяла нашу маму к себе?
Я отметил, что он говорит: "нашу маму".
- От доброты?
- Конечно, но в то время немцы угнали в Германию ее собственную дочь, и она загадала, что если поможет чужой девочке, сыщется своя.
- И, конечно, нашлась.
- Да, после войны дочь Александры Варфоломеевны вернулась домой уже взрослой, с женихом, солдатом, который ее и освободил из немецкого плена.
Еще бы - доброта - самое постоянное, что есть под звездами.
Над ней не властно ни время, ни силы зла...
- Так вот в доме у той женщины была кукла, первая кукла в маминой жизни. Ну были, конечно, у нее тряпичные, которые она делала сама.
- Да-да... А кто ваши друзья, какие у вас привязанности, позвольте вас спросить.
- Друзей у меня мало, а привязанности... Видите ли, из родственников не уцелел никто, правда, несколько месяцев назад, поехав с мужем в Питер, мамочка случайно попала на выставку фарфора и узнала тарелку, которую помнила с детства, - эту тарелку расписывала ее тетя.
У мамы есть документ, что тетя Ира - художница умерла с голоду в Ленинграде (Петербурге) во время блокады. Так вот оказалось, что она жива и живет именно там. Тетя Ира.
- Тетя Ира Потапова? - Изумился я, художница? Но ведь она живет уже лет сорок в Англии. У нее дочери. С одной из них...
- Да, - ответил он, - может быть. Она всю жизнь мечтала туда поехать... Она живет в Питере в коммуналке в шестнадцатью соседями.
- ...?!
В этот момент послышался шум отворяемой входной двери, мы сделали маленькую паузу, а в комнату в это время вошла женщина, лицо которой показалось мне знакомым.
- Роза, - воскликнул я, - няня! Что ты здесь делаешь, ты же живешь в Санкт-Петербурге!
Роза посмотрела на нас обоих и конечно же, на всякий случай лишилась чувств.
И пока мы давали ей английской соли, мой двойник сообщил про неё, то что мне было не известно в моем мире: Роза - его няня, у нее была, как у всех в этом мире, тяжелая жизнь, отец ее погиб на фронте, мама умерла тогда же, а много лет спустя после войны наша мама наняла ее в дом присматривать за ребенком... (за ним).
... Собственно мама действительно наняла ее присматривать за ребенком, за мной, когда была в Москве с отцом, но родители ее были живы, просто быть няней она считала своим предназначением.
Позже, уже не знаю в какой временной ипостаси я узнал о том, что родители Розы по отцу Сибгатулловны перед самой войной, бежав из голодной Горьковской области из татарского села, устроились дворниками в Москве, в одном престижном доме, где жили крупные военные чины на проспекте Сталина (позже Коммунизма), а потом Мира. А что такое были дворники в конце тридцатых? Агенты тайной полиции (НКВД). Заплатив за сносный паёк, отец Розы Сибгатулл тем не менее не удовлетворил своих коммунистических хозяев правоверным исполнением их негодяйных распоряжений. Его потихоньку убили. Мать Розы умерла с горя. Ну, а потом девчонке рассказали, что на фронте...
или от тифа... Сбагрили её к тетке.
Роза рассказывала как они жили, как в доме была одна ложка и не было ни одной зубной щетки. В школу без верхней одежды приходилось ходить по морозу, без книг школу за пять километров...
И все это под аплодисменты Отцу народов - Сталину, устроившему не дрогнувшей рукой повсеместное человеческое счастье.
Я узнал его имя случайно, его нет в нашей истории, но когда мой "я" показал мне его фотографию, я узнал в ней выгнанного из Академии Искусств посредственного поэта - Джугашвили, который после изгнания открыл свой колледж словесности и там обучал некоторых впоследствии известных литераторов. Один из них, верный ученик Джугашвили в своем романе: "Путешествие номинантов" описал этот колледж.
Мой "я" сыпал невероятными именами: Смеляков, Шубин, Ахмадуллина, Берггольц, Форш, Евтушенко, Хлебников, Маяковский, Булгаков, Чуковский, ...., ........
Неужели их не будет в литературе, если общество будет развиваться нравственно? Неужели Достоевские приходят, чтобы дать нам кусочек неба?
...Когда Роза открыла глаза, я постарался больше не попадаться ее взору и сел в кресло таким образом, что меня не было видно за книжным шкафом. Здесь же рядом помещался маленький столик, и на нем лежало распечатанное письмо, поверх которого покоилась фотография. Я присмотрелся и увидел, что на фото изображена моя бабушка с неизвестным мне мужчиной.
Похоже на то, что в этом временном срезе, после смерти деда Константина Ивановича - отца мамы, которого я, естественно, помню, - нас разделяют десять лет, но портрет которого висит у мамы в кабинете, бабушка вышла замуж.
Роза ушла на кухню, а я обратился с вопросом к своему собеседнику.
- Бабушка вышла за него замуж в лагере, в сорок девятом, помоему, а дед - мамин папа умер в блокаду. Сейчас бабушкиного мужа тоже уже нет на свете, да и бабушки...
- Боже мой, еще раз подумал я.
- История ее мужа любопытна, продолжал он, не обратив внимания на мое "Боже мой". - Он рижанин, сын благопристойных родителей, учился на юридическом факультете, а когда Латвию присоединили к Советскому Союзу... Его звали Сергей Аркадьевич.
- К чему присоединили?
- Я потом объясню вам, считайте, что к России, так вот его арестовали и отправили в лагерь, там он познакомился с бабушкой, а его родители, не дождавшись сына, уехали в Нью-Йорк. Эмигрировали.
- Как, они уехали в Америку, но это же не место для эмиграции?
- Может быть, но они прожили там положенный им век, и с ними уехала и сестра Сергея Аркадьевича - Муся, Мария Аркадьевна. Она и теперь живет в Америке. Когда я был в прошлом году в Штатах, я навестил ее. Она в последние годы бывала и в Москве, и в Риге, и незадолго до смерти бабушкиного мужа они увиделись...
Но я его уже не слушал, не слушал потому, что мне показалась такой бездарной моя спокойная и размеренная жизнь, что стало нестерпимо стыдно отчего-то...
- Как умер отец? - спросил я его после долгого молчания.
- От инфаркта, в семьдесят третьем, но на самом деле от того, что так и не сумел адаптироваться в этом обществе.
Это слушать было невыносимо, потому что в мое время тот же самый мой отец прожил на десять лет больше.
- А итальянца, конечно, зовут господин Сильвано Черви? - вдруг спохватился я.
- Да, - ответствовал мой собеседник, - его именно так зовут.
И я подумал, насколько же должно было опуститься общество, если этот милый, прелестный итальянский человек мог казаться здесь, в Великой России, чуть ли не хозяином жизни.
- Несмотря на то, что вы появились так внезапно, хотя, видит Бог, я ждал вас, - заявил мой собеседник, - не будете ли вы столь любезны оказать мне одну маленькую услугу, и эта услуга будет несколько необычного свойства. Я полагаю, что в ваших, и моих, - добавил он грустно, - генах заложен странный фермент, удивительного отношения к матери. Так вот, собственно, моя просьба касается нашей с вами матушки. Нельзя ли как-нибудь изменить этот странный мир, чтобы то счастье, которое наша с вами матушка имеет сейчас в возрасте отнюдь не девическом, влюбившись в итальянца, было бы немножко дольше, я имею в виду то, - поспешно сказал он, - что господин Сильвано Черви мог бы познакомиться с ней несколько раньше.
Сколько им еще отпустит для счастья Святая Мария? Мы же этого не знаем и не хотим знать, даже имея у себя в наличии машину времени.
"Да, - подумал я, - на этот вопрос я даже с помощью машины времени ответить не хочу. Но почему, собственно, этот вопрос должен решать я с той формой существования его матушки, которая есть у него, хотя по-человечески я его прекрасно понимаю - его волнует мать.
Но ведь это же и моя мать... Я все время забываю, что он - это я.
...Но тогда мое желание скрыть от самого себя то, что машина времени находится у него в квартире, оказалось усыпленным:
- А вы никогда не думали о том, что машина времени находится в этом вашем доме? - сказал я ему.
- Думал, конечно.
- Но в чем же тогда дело? Сегодня ночью некто уже посещал вашу квартиру, вы все мирно спали, он неслышно прошел сквозь стену спальни, в виде светящегося света осветил крышку бюро. И поверьте, этот некто никогда бы не позволил себе в жизни потревожить ваш сон, войти без стука в спальню, но... ведь господин Черви, кажется, плохо спал эту ночь и сам обо всем догадался.
- Что вы имеете в виду? - спросил меня "я".
Я имею в виду только то, что он знает, что если вставить крест, привезенный им из Италии, в отверстие на крышке бюро, то он сможет точно так же путешествовать во времени, как это делаю я.
- Тем самым вы сообщаете невероятную тайну Вселенной: нас не только с вами двое в этом мире, но и бюро существует по крайь.ей мере два?
- Что вы, нас многие миллиарды. Кирилл Николаевич, о котором вы ничего не слышали конкретного, но с которым я прожил большую часть моей жизни, внимая его советам (он часто заменял мне отца), сказал мне, что времени как категории не существует. Время - это всего лишь материальное понятие. В каждом мгновении (возьмем за понятие мгновенья самый короткий промежуток времени, который способны измерить земляне) остается полный набор информации того, что происходило в это самое мгновенье. Таким образом, нас с вами может быть во Вселенное не двое, а нас может быть миллион, миллиард и больше, в том числе так же, как и предметов, которые нас окружают.
Стоит только найти нужное мгновенье, может быть, изменить его.
В конце концов ведь если люди научились влиять на генотип клетки, изменять хромосомы, то кто нам поручится за то, что время не есть та же хромосома, больной орган которой можно просто изменить, удалить или вылечить.
Моего дорогого "я" позабавила моя тирада:
- Я уже думал об этом и даже написал, но что толку? Кому нужны мои книги? Они никому не нужны.
- Отчего же, - возразил ему я, - давайте обменяемся книгами.
И мы тотчас же и, по-моему, с удовольствием сделали это.
- Да, но, кроме глобальных философских понятий, заключенных в этих книгах, - с улыбкой сказал мой собеседник, - еще существуют страдания Сильвано и матушки о том, что они поздно встретились.