- А вот этот вопрос, дорогой мой, - вдруг сказал я, - нам предстоит решать, быть может, вместе, но во всяком случае уж вам-то одному наверняка.

Потом мы еще немножко поговорили о вещах бренных и материальных. Я даже подарил своему "я" несколько десятков рублей, вытащив их из бумажника.

Это были обычные бумажки, на одну из которых можно получить десять долларов или около трех английских фунтов стерлингов, он в ответ улыбнулся и предложил мне рубли, которые в настоящее время находятся в обращении в России.

Я взял деньги для коллекции, и к тому же, если мне придется оказаться на улице, они мне могут пригодиться.

Я не помню, как мы простились.

Но я хорошо помню, что я открыл его книгу. Там были написаны удивительные, непостижимые для меня вещи. Я стал читать. Мне показалось, что тело мое отказалось мне служить, я дух воспарил куда-то и соединился с Его духом.

Мы стали единым целым, поэтому я прошу простить читателя за то, что он, быть может, ошибется, приняв его "я" за мое собственное.

Но именно тот факт, что я взялся писать эти записки от первого лица, может послужить мне порукой.

ЧАСТЬ III.

ЧУЖОЕ ВРЕМЯ

Глава 7

Я позволил себе прочесть то, что писал мой второй "я", и обнаружил удивительную, даже потрясшую меня вещь. Он предугадал мое существование. Он даже записал нашу с ним встречу и беседы.

Я стал читать:

- Мне часто приходилось сочинять жизнь и приключения самого себя в иной временной ипостаси. Так часто, что, несмотря на некоторую разницу во взглядах, он - мой второй "я", истинный "я" стал почти своим человеком. Не в смысле "близким", а тем, кому я могу теперь уже рассказать о моем собственном преступлении. Но нe потому, что я так уж откровенен с ним в принципе, а для того, чтобы не только удивить его, хотя его, как он уверен, удивить ничем невозможно, но и для того, чтобы рассказать ему, самому разобраться в вопросе, который мучает меня с момента его возникновения и пока остается без ответа.

И я ему сказал, просто, как говорят о погоде или желании выспаться, или о потерянной в метро перчатке. Сказал, что я убил человека. И что сделал это я намеренно, хотя понимаю, что уподобился государству, присваивающему себе кощунственное право решать, кому из свершивших то или иное деяние жить на этой земле, а кому не жить.

Я же сам всегда был против смертной казни, каждой живой клеткой своей ощущая, что момент насильственной смерти - это самое ужасное, что может быть на Земле, что неизвестно, кто совершает больше зла, убивая человека: тот, кто совершил по законам государства преступление, или тот, кто расправился с преступником его уничтожением.

Известно, что в момент искусственного прекращения жизни человек выбрасывает черную ауру. Известно также, что чем более на Земле совершается убийств - неважно каких - от войн ли, от приговоров судей или от проявления человеком своего негативного "я", тем меньше под небом места для света и счастья.

Давно я писал о том, что добро и зло существуют на свете в осязаемых материальных проявлениях, и они непременно дозируются.

И над нами, думаю, накопилось уже так много зла, что страшно подумать, если все это зло не выдержит там, наверху, соберется в низкие, тяжелые тучи, падет на нас жутким дождем...

И еще, что меня лично волнует и не устраивает в убийстве человека - это общее небо. Невозможно, немыслимо, ч тобы убийца, злодеи и насильник после смерти оказывался там же, где находятся близкие, дорогие мне, уже ушедшие из этой жизни люди.

Это мучительно сознавать, с этим тяжело жить.

И все же это произошло: я убил человека. Ведь преступление это понятие часто относительно. Можно считать преступлением войну, и я дал на этот счет свою оценку. Но если на человека, на его родину, жилье, детей, на его честь посягает враг, злодей, который сметет все и поработит всех, убить врага, чтобы остановить преступление, - это - преступление? Перед законом - нет, а внутри себя самого? Я же убивал? Вот я и оправдываю себя и мучаюсь, мучаюсь и оправдываю.

С моим вопросом мне мамому жить и умирать, и снова жить.

Ведь за смертью жизнь бесконечна.

Потому не судите меня строго, мой добрый друг из иного времени, если можете, конечно, а лучше выслушайте мой непростой рассказ.

Совершенно белая сука - дог по кличке Госпожа обежала клумбу, сплошь усыпанную красными звездами гвоздик, и, не поскользнувшись на повороте, аллюром, как хорошая верховая лошадь, взвилась на двадцать ступенек вверх главного здания усадьбы, в открытую настежь парадную дверь.

Обитатели дома ждали приезда единственной дочери графа Черницкого Верочки, то и дело выглядывая на дорогу.

У графа было еще пять сыновей, которыми он очень гордился.

Как же: трое были офицерами - служили царю и Отечеству, четвертый учился в Пажеском Его Императорского Величества корпусе.

А последнему - Костеньке - было только пять лет.

Братья-офицеры, как и обычно, проводили часть отпуска в имении родителей, пожалованном графу государем за верную службу.

Миша приехал из своего корпуса к родителям, в этот раз отпущенный высоким начальством на все лето.

Все братья собрались в гостиной в ожидании тринадцатилетней сестренки. Верочка ехала домой на каникулы из Института благородных девиц и с минуть! на минуту должна была появиться. Взрослые придумали целое представление, в котором должен был принимать участие весь дом: родители, сыновья, прислуга и даже собака. Но сестра не появилась к обеду, как предполагалось.

Обедали с опозданием и без нее. Все праздничные яства и напитки, да и полуденное солнце разморили некоторым образом братьев. Двое из них лениво перебирали карты, расположившись в гостиной, Миша, облокотившись на одно из кресел, наблюдал за их игрой вначале с интересом, но потом все более рассеянно, потому что его отвлекало другое, более для него интересное зрелище: его старший брат Петя, сидя за столом, посадил маленького Костика к себе на колени, вытащил из кобуры пистолет и дал его в руки Костику.

Но это, должен заметить вам, уважаемый мой двойник, из другого времени, это не все персонажи, что были тогда в гостиной. Там особняком в кресле сидел еще один человек. Он отнюдь не был одет в костюм конца прошлого века, на нем были обыкновенные джинсы, еще белая рубаха с галстуком, что с джинсами не вязалась, и кожаная куртка.

Он был черноволос и черноглаз, как, впрочем, и другие в этом зале, чем-то на них похож, но дисгармонировал с окружающей обстановкой и в довершение ко всему курил не то, что они. Он посасывал "Кент".

Он не произносил ни слова, потому что не хотел выдавать своего присутствия. Он был здесь лишним. Если бы он разговорился с братьями, то они с удивлением узнали бы в нем правнука. И, может быть, огорчились, заметив некоторую деградацию в манерах потомка, его костюме и речи.

Я полагаю, что все же это был я, а не вы, ибо вы все-таки более соотноситесь с девятнадцатым столетием, нежели я.

Общаться с правнуком моим предкам было не дано - он для них еще не существовал, ему было суждено родиться лишь через несколько десятилетий.

- Хочешь пострелять? - спросил Петя Костика.

- Не знаю, - ответил мальчик.

Тогда Петя разрядил пистолет в открытое окно и снова дал его Косте в руки.

Костя вздрогнул, но пистолет в руки взял.

Миша совсем перестал различать красивые атласные карты в руках братьев, входивших в азарт, его уже не волновало, кто из них выиграет - Саша или Вася, он отчего-то завороженно глядел на пистолет.

Часы пробили пять. Яркое солнце слепило клумбу и отбрасывало длинные тени от деревьев на аллею, ведущую к воротам.

Тут-то и появилась собака.

- Госпожа, - перебивая друг друга, обратились к собаке братья.

- Где же твоя маленькая хозяюшка?

Собака подошла ко всем по очереди, виляя хвостом, лизнула Костика и услышала четкий вопрос Миши:

- Ну где же наша милая Верочка, Госпожа?

Услышав имя хозяйки, собака стоявшая в этот момент возле Пети с Костиком, слегка потянула офицера на полу сюртука. Петя понял знак, опустил на пол ребенка, встал и двинулся с собакой к двери. Собака пошла к воротам. Они было вышли уже нз ворот, но Петю вдруг осенило, он вернулся, прошел через задний двор в конюшню, вывел коня и помчался по дороге. Собака бежала рядом.

В полутора верстах на обочине проселка в высокой траве безмятежно сидела Верочка и увлеченно плела венок из ромашек. Возле коляски возился, обливаясь потом, кучер. Рядом с ним бесконечно причитала Верочкина гувернантка.

Поцеловав сестренку, молодой граф посадил ее на свою лошадь.

Гувернантку оставил в карете. Кучеру приказал дожидаться помощи, которую он пришлет из деревни, а сам повел лошадь домой.

Дома, казалось, все оставалось на прежних местах, кроме лишь одного: Миша долго смотрел на пистолет в руках Костика, прошелся мимо стола раз-другой, потом подошел к Костику, взял пистолет из его рук и положил его на стол. Костик закапризничал. Старшие братья доигрывали партию и ничего не видели вокруг...

Сидящий в отдалении молодой человек в джинсах встрепенулся, погасил сигарету и даже привстал. Ибо

...через минуту должно было произойти то, что передавали из поколения в поколение как легенду о его роде. Он даже готов был встать между пистолетом и дверью, по не сделал этого, потому что ему не позволило время.

Он несколько раз возвращался в эту секунду и каждый раз видел ее иной.

Он знал, что когда-нибудь вернется в эту секунду еще раз, последний...

А происходило в это время следующее: Миша, чтобы как-то уладить конфликт с братиком, сел, подражая старшему брату, к столу и взял мальчика на руки. Но Костик не унимался. Тогда Миша осторожно придвинул к себе пистолет, и мальчик тут же схватил его в свои руки.

Началась возня, Миша не хотел совсем отпускать оружия, и поэтому ему пришлось держать Костины руки в своих...

В секунду, когда произошел выстрел, в раскрытых дверях, насквозь пронизанная лучами солнца, возникла тоненькая фигурка, возникла, как взлетела, и тут же плавно опустилась на пол...

...Верочку хоронила вся деревня.

Страдали все. Но три брата - Петя, Миша и Костик страдали всю жизнь как причастные к этой трагедии. Петр закончил жизнь в ставке Колчака разделил участь со своим командующим. Михаил был арестован в 1930 году. Он как будто с радостью шел навстречу судьбе. Через пять лет тюрьмы был выслан в Среднюю Азию на работы, а по работе командирован на короткое время в Ленинград. На канале Грибоедова, против Казанского собора, в квартире знакомого Миша был застрелен сотрудником НКВД, когда пытался выброситься из окна, знал, что второй раз пыток не выдержит.

Впрочем, и средние братья - бывшие русские офицеры Василий и Александр в 1921 году были арестованы и бесследно изчезли. Сам граф Черницкий был сброшен в 1918 году на ходу под трамвай со словами: "Ах ты, царская сволочь, еще жива?!!"

Костик долго болел, рос замкнутым, молчаливым, а когда редко, бывало, улыбался, улыбка его была грустной, будто он один виноват в смерти сестры, а позже в смерти всех своих братьев и даже в смерти отца. Мамочка рассказывает, что помнит эту его улыбку. О чем он думал, никто не узнал. Он хорошо учился, исправно служил как военный инженер до октября 1917 года.

После переворота Константин Иванович растерялся, мыкался, довольствуясь случайными приработками, переезжал с места на место и, наконец, к концу 20-х нашел где-то временную работу землемера на Северном Кавказе. Но разъезжая по работе, он должен был (как бывший дворянин и офицер) ежемесячно регистрировать свое местоприбывание в пунктах ОГПУ, что он и проделывал регулярно, все более сжимаясь от необходимости происходящего, от подступающего исподволь страха, а главное, от нереализованноеT своих идей, о которых никто не знал.

Он долго не женился. Терпеливо искал женщину, похожую на маму. Как он нашел мою бабушку - отдельная история. Но когда он, увидев ее, сразу же сделал ей предложение - ему было 40 лет, а ей 17... Тут-то и выяснилась его навязчивая идея - сотворить дочь Веру.

И вот однажды, когда он, приехав на очередную отметку в ГПУ, узнал, что его жена в больнице, в послеродовой горячке, а девочку, которую она родила, отпевают в церкви, он бросился не к страдающей жене, а в церковь. Он узнал, что когда девочка стала задыхаться, старушки, захватив бабушкину сестру, заторопились в церковь окрестить новорожденную, пока жива, и назвали по имени тетки - Зоей. С именем Зоя она и отошла.

Но деду-то нужна была Вера. Это была его идея, ради этого он выжил один, ради этого мучился и искал бабушку.

В церкви готовились к отпеванию рабы Божьей Зои. Сгрудились у сколоченного наскоро ящика с крошечным тельцем. Старушки зажигали свечи, уже батюшка приближался и вдруг в ноги ему метнулся человек в овчинном полушубке, невменяемый совершенно, со словами "Вера, Вера, Вера".

Батюшка перекрестил "юродивого" и продолжал свой путь. Дед на коленях метнулся к гробику, поднялся, взял из него крошечное создание и снова встал на колени перед батюшкой, моля его об одном, чтобы переименовал на Веру, пусть даже неживую, но созданную им, Константином. Старушки вмиг пригасили свечи, отступили в мрак церкви, крестясь и причитая что-то непотребное про деда: не мог же батюшка крестить покойницу, не мог и перекрестить второй раз.

Старушкам хорошо известны все церковные обряды. А дед тем временем распахнул тулуп, рубаху, спрятал на своей теплой груди девочку, прикрыв ее овчинными полами тулупа. Он стоял и молил, и молил Бога и вдруг почувствовал будто тельце шевельнулось. Дед истошно закричал: "Она жива!"

Батюшка на мгновение опешил, но сразу же пришел в себя и, не теряя ни мгновенья, взял девочку на руки и переименовал ее. Так моя мамочка стала Верой. Бабки не решаясь приблизиться, запричитали про чудо Господне, а дед поцеловав руки батюшке, прижал свою дочь к сердцу, стал прикладывать к каждому образу и так оставался в церкви до вечера. Бабушка рассказывала, что дед не отпускал маму с рук несколько дней. Не ел, не спал, все держал на груди, гладил, сам кормил, сам пеленал, плакал и молился, молился.

- Он погиб на войне?

- Он умер с голоду в Ленинграде. Он был ранен, но умер от голода. Когда он понял, что регистрация бывших русских офицеров и людей дворянского сословия - это не только обидно и унизительно, но и страшно, дед вернулся в Ленинград без разрешения властей, нелегально, и там "исчез".

То есть он жил, но не официально. Он жил без паспорта. Незаконно. До самого начала войны. Жил в каких-то подвалах, ютился в углах коммунальных квартир, под кроватями у добрых хозяев, таких же преследуемых, как и он. Чтобы подкормиться нанимался на поденные работы, перебирая гнилую картошку на овощных базах, торговал чужи ч добром на барахолках, чистил на углах улиц своего бывшего СапкгПетербурга башмаки прохожим...

Изредка приходил в Эрмитаж навестить своих предков в галерее Героев 1812 года.

Мы часто смотрели кинофильмы, где убегавшие с родины оказывались в каком-нибудь ужасном и даже кошмарном Париже, становясь там швейцарами или таксистами. Нам показывали эти фильмы, чтобы мы знали и понимали, как плохо "бывшим" жилось там, за проклятой границей.

Ну вот. А дед, храбрый офицер, в первую мировую - Георгиевский кавалер, военный инженер... и после всего он добровольно пошел воевать за Родину, за Ленинград. Тогда в сентябре 1941-го, в Ленинграде не придирались, если у добровольца не было в руках паспорта... Тогда верили в таких случаях на слово.

Так Константин Черницкий в возрасте 55 лет был зачислен в ополчение. Сказал, что паспорт где-то дома, искать некогда.

Под Ленинградом во время бомбежки он был ранен в плечо.

Ждать помощи не было времени, да главное, неоткуда. И он решил идти пешком до Ленинграда. Дошел уже полутрупом к такой же несчастной и забытой подруге - бывшей балерине Мариинского театра.

Та лежала в кровати, вставать не могла, ослабела и уже распухла от голода. Дед подлег к ней... В этот же день она скончалась. Дед скончался через неделю.

- А откуда это известно? - спросил, не выдержав, гость из иного времени.

- Мама узнала узнала от папиной соседки по коммунальной квартире, которая случайно встретилась маме в очереди па передачу в тюрьму. Это тоже отдельный рассказ, в другой раз. А сегодня о маме.

Мамочка моя была дочерью врага народа. Из школы ее исключили.

С трудом, прибавив себе год, она устроилась в ФЗО и стала стеклодувом по реставрации электрических лампочек. Мама редко в жизни плакала.

Но долго и сильно она плакала три раза: первый раз, когда она поняла, что она не будет комсомолкой, что ее не возьмут, отторгнут, что она клейменая, не имеет права состоять в коммуне молодежи. Второй раз, когда, представляешь себе - система, когда умер Сталин.

Вы ведь знаете, кто такой Сталин. Это человек, пришедший к власти в 1929 году и присвоивший себе эту власть не по справедливости.

Палач... Это тоже особая статья.

А третий раз, когда ей выдали на руки документ о реабилитации ее матери. Текст документа сначала привел ее в шок, потом она долго не могла остановиться - все плакала, плакала, почему мать невиноватая сидела, почему столько страданий зазря, лучше бы она была виноватой.

Как было наказать за все это? Надо было выйти из времени и убить.

Надо, чтобы вы удивились, господин путешественник во времени, надо было убить.

Глава 8

Ощущение после ареста ужасное: видишь нелепость свершившегося и бессилие доказать невиновность.

На Северный Кавказ пришла с победой Красная Армия. Немцев погнали.

Мы жили в то время на станции Машу к, в семи километрах от Пятигорска. Население нашего поселка, как, надо полагать, и других с радостью встречало своих. Я помню, был вечер, смеркалось, девочки - Верочка, племянница Леля и другие школьницы - побежали в штаб помогать офицерам размещаться. Из дома брали ведра, тряпки, мыли полы, топили печи, готовы были отдать последний кусок припрятанной снеди.

Я тоже пошла в штаб, настроение было такое, как будто дождалась какого-то счастья. Военные, напротив, очень сдержанно и даже враждебно относились к нам, тем, кто был в немецкой оккупации, разговор не вязался, хотя я готова была расцеловать первого встречного.

Вдруг входит солдат и докладывает, что он задержал двух мужчин, которые шли пешком из Пятигорска. Офицер сказал: "И охота тебе было вести их ночью через лес, расстрелял бы и все".

Мне стало нехорошо. Мне показалось даже, что это не Красная Армия.

Меня арестовали вечером, когда я вернулась домой. Пришли два солдата с автоматами и увезли в штаб. Обратно из штаба меня вел домой офицер для производства обыска. Темно, пустынный поселок, я шла, заложив руки за спину, а в двух шагах за мной с наганом наготове идет офицер.

Страшно.

Вспомнила вчерашний разговор в штабе, думаю, сейчас пристрелит.

Дома, под изумленными огромными глазами Верочки и мамы, он все перерыл, обыск учинил без понятых, не найдя и не отобрав ничего, повел меня обратно. Там уже стояла грузовая полуторка, в которую, в кузов, и посадили меня и еще четырнадцатилетнюю соседскую девочку Любу Веревкину.

По сторонам в кузове сидели шесть автоматчиков, а в кабину сел этот же офицер, так и не представившийся, и нас повезли в Пятигорск.

Отъехав на довольно приличное расстояние, машина неожиданно остановилась, офицер вышел из кабины, спрыгнули из кузова солдаты.

Ну, понятно, мы похолодели от страха, ждем, что сейчас скомандуют:

"Вылезай из кузова" и расстреляют.

Они тем временем сошлись в кружок, долго о чем-то шептались, а потом заняли свои места, и машина поехала дальше. Мы, наверное, были бледнее полотна, я чувствовала, как постепенно отходит холод от сердца, теплеют и начинают шевелиться пальцы. Зачем мы останавливались?

Приехали в Пятигорск, в какой-то дом с балконом, в каждую комнату вход с этого балкона, внутри между ними дверей нет. Меня впихнули в одну комнату, Любу в другую. Я осмотрелась: совершенно пустая комната, пол заплеванный, грязный, в окурках и грязи от сапог.

Я встала, прислонившись к стене, пока еще не в состоянии себе представить, что можно на эту грязь сесть.

Отупела от ужаса.

За что?

Но ведь меня не расстреляли, значит, есть надежда, разберутся.

У сталось и слабость взяли верх, села, наконец, на грязный пол.

Всю ночь в комнату впихивали людей. К утру она была набита так, что невозможно было присесть.

Еды нам не давали. На оправку не выводили. Поставили ведро.

Через три дня привели мою сестру, я услышала ее голос еще на балконе. Когда ее привели, я ее окликнула, она была возбуждена. Я спросила ее, почему она такая веселая, она мне ответила: "А меня сейчас отпустят, за мной приехали на работу и сказали, что меня только спросят кое-что и сейчас же отпустят".

Это "сейчас" затянулось на пять лет.

В один из дней еще до рассвета нам, пяти женщинам - сестре, мне, Любе Веревкиной и двум другим - приказали выходить.

Темень.

Выходим, при свете фонарей различаем огромную колонну людей в окружении цепи автоматчиков с собаками. Это пленные немцы и румыны. Впереди стоят десять человек русских арестованных мужчин, а еще впереди них ставят нас пятерых женщин. И повели, предварительно предупредив, что шаг вправо, шаг влево считается за побег, стреляют без предупреждений.

Это был страшный поход.

Мы проходили деревни, толпы людей смотрели, как нас ведут и, видя нас среди пленных, кричали нам: "Немецкие подстилки". За что?

Я всегда считала, что русские добры и терпимы. С нами же же Православный Бог?!

Через каждые пять километров привал пятнадцать минут. В пути нам сказали, что ведут в Георгиевск, а это километров семьдесят.

Я часто теряла сознание, меня тащила сестра, помогали другие женщины.

Периодически раздавались выстрелы, выводили и тут же, прилюдно расстреливали немцев, которые не могли идти из-за болезни или голода.

В Георгиевск мы пришли уже в темноте. Поместили нас в огромный подвал под каким-то домом, наутро повели на оправку, но в уборную не пустили, мы должны были садиться перед уборной, лицом к конвоирам, и их так же, как и нас, пять человек.

Естественно никто из женщин не смог оправиться.

Здесь, в Георгиевске, нас кормили один раз в день без хлеба очень сильно пересоленной рисовой баландой. На вопрос, отчего она такая соленая, отвечали: от цинги.

Воды не было, вместо воды нам приносили на фанере грязный снег.

Началось следствие, которое вел следователь особого отдела армии Плотников.

Как мне, так и сестре предъявили обвинение в том, что мы были завербованы немцами вести какую-то подрывную работу. Сестру вызвали на допрос первой, утром ее привели в подвал всю черную от побоев. Она бросилась мне на грудь и все время плакала и говорила, что не выдержит побоев, поэтому обязательно должна придумать чтото и сказать, что да, дескать, завербована.

Как я ее ни убеждала, что этого делать не следует, она только плакала и дрожала.

Бабушка умерла недавно и, несмотря на три тифа, цингу, четыре инфаркта, сумела быть королевой до конца жизни. Никогда ничего худого я не слышал от нее про нашу родную социалистическую систему.

Она ведь была аристократкой и по мере своих сил служила России, веря, что преступники от власти уйдут когда-нибудь, а страна останется.

Я хоронил ее, отпевал в церкви...

Она никого никогда не обвиняла. Обвинять - это свойство ущербных, может быть, таких, как я.

Я нашел бывшего следователя Плотникова...

Не знаю, как там у них поставлено в семье, но нашел я его в доме для престарелых...

Особый отдел, сделав свое "дело", двинулся за фронтом, а нас отправили опять в Пятигорск, шли мы обратно той же дорогой, только уже без пленных немцев.

В Пятигорск пришли так же, еще через несколько дней, голодные (не кормили вовсе!) под конвоем, в темноте. Нас поместили в дом, который находился на окраине, у подножия Машука. Когда нас вели, перед нами был Машук, который все приближался и приближался, опять страх: неужели расстреливать?

Но вот за поворотом дом, в него-то нас и завели. Мы, усталые, голодные, замерзшие, очутились, как нам показалось, в теплой, довольно чистой комнате. На деревянном полу спали тридцать женщин. На окне мы обнаружили заплесневелые хлебные корки и попросили разрешения их съесть. Они были горькие, но мы их съели, попили воды и устроились спать. Нам на деревянном полу показалось и тепло, и мягко.

Вдруг ночную тишину нарушил душераздирающий крик, не человеческий, а скорее звериный, орал мужчина. Оказывается, над нами следственные кабинеты. И в ответ на этот рев - иезуитский громкий голос. Я его уже где-то слышала. Боже, неужели Плотников! Но откуда?

Он же ушел с фронтом?

Потом оказалось, что он оставлен здесь начальником следственной части.

Крики были каждую ночь. Пока мы находились здесь, женщин на следствие не брали, на прогулку, в уборную не водили, в комнате стояла огромная "параша". Не умывались, не мылись вообще. После нашего прибытия из Георгиевска, первой нашей заботой было сообщить домой, где мы. Я постучала в дверь, мне открыл молоденький солдат, я ему сказала, что хочу сообщить о себе домой. Он дал мне клочок бумаги от газеты и совсем маленький огрызок карандаша. Я написала адрес и сообщила, где мы. Солдата этого мы больше не видели, а весточку от своих получили через пару дней.

Однажды утром я почувствовала, что болят сразу все зубы, опухли и кровоточат десны, изо рта беспрерывно течет. Попросила позвать тюремного врача, но у него не было ничего, кроме доброго сердца.

Он сказал, что у меня цинга.

Украдкой, словно и не врач принес потом (где-то раздобыл) для полоскания марганцовку. Сестра грела мне полоскание на груди, чтобы не сводило десны от холодной воды. По моей записке из дому нам принесли передачу - мамалыгу и печеную свеклу. Больше мы здесь за две недели ничего не получали. Из запертых здесь женщин передачи получали всего только несколько человек, но чем же они могли поделиться!

Через две недели нас в "черном воронке" (и откуда нашли!)

отвезли в тюрьму, на "Кабардинку", так назывался в Пятигорске этот район. Закрылись тяжелые тюремные ворота и нас тот час же повели в камеру.

Возле камеры мы увидели сцену. Стоит молодая, красивая, с виду интеллигентная женщина, что там призошло, мы не знаем, только на нее орет надзиратель. Она робко говорит: "Извините, я хотела побыстрее". Он орет: "Быстро только кошки е...". Она вся пунцовая стоит, а он опять: "Слышала, что я сказал - быстро только кошки е... А ну, повтори б...".

Замахивается на нее и она, красная от позора, повторяет.

После лицезрения этой сцены ее и нас ввели в камеру. Там было не меньше ста женщин. На всю камеру выдали десять мисок и десять ложек. Кормили один раз в день жидкой баландой - пол-литра воды, а на дне - штук десять неразварившихся кукурузных зерен. Кормили по очереди, десять человек едят, потом немытые миски и немытые ложки передают следующим.

Приближалась моя очередь. Несмотря на голод, я не могла побороть чувство брезгливости. Воспользовавшись тем, что у меня кровоточили десны, подошла к двери и стала стучать.

Дверь открылась с бранью, с матом.

Я объяснила, что больна, показала на десна и сказала, что не имею права кушать из общей посуды. Мне поверили и (о, коммунистическое чудо!) дали отдельную посуду.

Окружающие жещины тоже поверили, и никто моей миски и ложки не брал, кроме моей сестры, конечно. Но неизвестно мне, как дошел слух до родных, до Верочки и мамы, что я заболела.

Они, может быть, поверили, потому что я была очень худой. В тюрьме передачи были запрещены, принимали только табак, лук, чеснок и соль. Но и эти продукты передавали с перечнем, написанным рукой следователя. Почерк домашних не пропускали.

Однажды мне сказали, что Верочка арестована. Я не знаю почему, но почему-то я не верила, и вот примерно через полгода мне принесли передачу, как всегда, написанную чужой рукой. Меня удивило то, что на этот раз передача состояла из пяти крупных картофелин, оказавшихся целыми, а не разрубленными в поисках тайников. Обычно при приеме передач резали картошку пополам. Когда я стала есть катрошку, то в одной из них обнаружила скрученную трубочкой записку.

Как же я была счастлива узнать о том, что все на воле. Верочка учится в ФЗО на электрика и получает пайку хлеба. Я эту записочку читала, перечитывала, целовала, плакала и в конце концов зашила в жакеточке. Но при первом же обыске ее прощупали в воротнике и вырезали, и стал воротник с дыркой, а я плакала.

Из этой камеры нас перевели в спецкамеру для особо опасных, о через пару дней туда же впихнули человек пять воровок. Потом стали поступать все новые и новые, и оказались мы там, как селедки в бочке.

От грязи, вони и духоты тело покрывалось гнойными волдырями, которые потом лопались и сильно болели. Был один из надзирателей, который приносил нам подорожник, и мы прикладывали его к нарывам, но он дежурил только раз в несколько дней.

Однажды одна из воровок, вся наколотая, разрисованная, с грубым голосом, которая беспрерывно материлась, принесла мне кусочек соленого сала. Я, конечно, была тронута ее вниманием. Но думала: откуда? А потом она принесла еще.

Утром поднялся в камере вой: "Ай! Ай! Сало украли!" Я уж хотела было признаться, что чужое съела, а воровка говорит: "Посмотри, какая она толстая, а ты сдыхаешь, но она сама тебе не даст, вот я и ворую", - и выматерилась.

Объявили, что передачи заключенным будут принимать без очереди у тех, кто принесет соль.

Мамочка моя, Верочка, четырнадцати в то время лет от роду, раздобыла где-то соли. Она, между прочим, и в посткоммунистическое время и при коммунистах добывала продукты, целыми днями стояла в очередях, и тогда принесла. (Стояние в коммунистических очередях не помешало ей написать двадцать книг...)

- Да, - сказал путешественник во времени, немного напрягшись, и встрепенувшись! Ведь описываемое время не предполагало поблажек.

Отчего же мамочка достала соль? Почему ее пустили к бабушке без очереди?..

- Ну что, наткнулась она на Плотникова (от пего зависело не только принять передачу, но и дать свидание или нет), а она была красивая, она и сейчас красивая.

- Да, - сказал он еще раз, но голос его выдал волнение.

- Он ее завел к себе в кабинет, предложил прийти вечером, якобы для свидания с мамой.

- Срок давности! - заорал "он" из другого времени. - Это преступление не имеет срока давности, - вдруг сказал он тихо. Но конечно, глупо в нем заклокотал юрист... Как будто я сам не юрист.

- Сиди, - сказал я ему, - а то завари еще кофе. Срока давности здесь нет, и я это знаю не хуже тебя. Я поэтому и появился в роли Немезиды. Но ведь, минуя государство, я тоже совершил преступление, хотя у меня есть нравственное оправдание.

- То, что вы рассказываете, - сказал второй "я", немного придя в себя и не то чтобы меня перебив, но словно воспользовавшись паузой, хотя я давно уже молчал, - невероятно. В криминалистике это известно, может быть, с другими деталями, но известно. Но кое в чем я с вами не согласен.

Представьте, вы рассказываете не о своих близких, не о нашей маме, а пишете рассказ. Вы ведь одинаково холодно должны относиться ко всем героям. А судя по тональности повествования, вы, хотя и знаете, что во всем виновата система, тем не менее мстите не ей, а личности, не важно положительной или отрицательной, но мстите личности за то, что она служила этой системе.

Но ведь это система требовала раздевать, насиловать, унижать, бить.

- Не требовала, но дозоляла, - сказал я, чтобы быть точным.

Глава 9

- Может быть, но вы мне теперь ответьте на вопрос: система это виновата в черствости нашей или мы сами. Человек ведь формируется в сопротивлении среде. А по вашей логике: если в сегодняшнем да и в прошлом паскудстве виновата система, то, значит, она не изменилась.

Но если виновата личность, то я правильно поступил, убив Плотникова, потому что, вычерпывая подобных личностей из системы, мы тем самым ее очистим.

Проверку проводили регулярно утром и вечером. Выводили строем и ставили. Я стоять не могла, падала, но стоять нужно было обязательно.

Надзиратель сказал: "Держите под руки, но пусть стоит".

Только на четвертый день на обед нам дали суп, каким уж он показался вкусным, как мы на него набросились! Суп принесли в молочном бидоне. С этого дня нам стали давать суп два раза в день, в обед и вечером.

Мы все были очень истощены, и как же мы ждали этого обеда! В ожидании время шло очень медленно и казалось, что уже давно пора нас покормить, а обеда все нет и нет. Тогда мы стали замечать по солнечному зайчику, что проникал через окошко, - вот вчера он был на этой стенке здесь.

Мы еще с момента ареста ни разу не мылись и, наконец, однажды в каком-то автобусе нас повезли в баню. После бани нам дали первый раз с момента ареста хлеб.

Когда вернулись в камеру, случилось странное: показалось, что в камере сидят сплошные Ленины и Сталины.

Боже мой, неужели я схожу с ума?

...Потом это видение повторялось.

Через несколько дней снова начали вызывать на следствие. Ночью открывается дверь, входит рыло, тычет пальцем и говорит: "Собирайся на следствие", - или входит, спрашивает, кто на букву "Ч", называешь фамилию, выходишь. Следователь, как правило, Плотников, сидит, ожидая своей жертвы, вынимает наган, кладет на стол, это делалось каждый раз, видимо, из желания нагнать побольше страху, а себе придать солидности. Начинается: "Немцами завербована?" - "Нет". - "Как нет, мы нашли в уборной документы с твоей подписью". - "Нет". - "Врешь, б...", - и все в таком духе.

Однажды в воскресенье утром меня вызвали на допрос, по счету уже шестой за этот день. Меня вели на четвертый этаж, здание пустое, тишина, в одной угловой комнатке сидит с озверевшим лицом следователь - "чужой", я его никогда не видела. Посреди комнаты метрах в двух от стола табурет для заключенного.

Вхожу, сажусь.

Окрик: "Встать!!!"

Встаю.

Он в упор смотрит на меня, играя наганом, орет: "Застрелю, мать твою!" - т. д.

Так продолжалось минут десять - пятнадцать. А мне это уже надоело и почти не страшно. Наступила апатия.

Я думаю, неужели это человек со всеми человеческими органами и чувствами, неужели у него есть мать, любимая, дети, есть ли у него сердце, и я решила проверить. Покашляла, сплюнула сгусток крови в беленькую тряпочку (десны продолжали кровоточить) так, чтобы он видел.

И вдруг говорит нормальным голосом: "Садитесь, что же вы стоите" - и еще что-то, не относящееся к делу, о семье, и, наконец, сказал, что завтра я получу из дому передачу. Я ему ответила, что передачи мне запрещены, что семья живет в семи километрах от Пятигорска и что завтра неприемный день. Назавтра, когда мы вернулись с оправки, посреди камеры стояла корзина с продуктами и с запиской.

Этот следователь меня больше не вызывал, а дело передали снова Плотникову.

В корзине оказалась мамалыга, картошка, печеные груши. По правилам тюрьмы я разложила все на равные куски, сколько было людей в камере. Когда я сказала: "Возьмите каждая себе покушать", - старшая из воровок заорала на всех: "Не брать, никто не трогайте, она сама вон какая худая!"

Второй раз тронула меня до глубины души чуткость этой грубой воровки.

Итак, моим "делом" занялся следователь Плотников. Начал он с того, чтобы я не воображала из себя интеллигентку: "Не думай, я тоже интеллигент, мать твою..." - сказал он однажды. Я еле скрыла улыбку.

Он на меня пристально смотрел.

Начал он свою работу с мордобития. Левая сторона лица у меня вздулась. Я перевязала щеку так, как перевязывают, когда болит зуб.

Женщины в камере спросили, что со мной, я сказала, что упала ночью, во время оправки с крыльца и разбилась.

В связи с тем, что на следствии нас держали ночью подолгу, порой и целую ночь, а днем отдыхать не давали, было очень трудно, и мы придумали способ отдыхать. Кто-нибудь из женщин брал твою голову, клал на колени и искал в голове вшей, у нас их не было, но это нужно было для отдыха. Это разрешали, так как ни мыла, ни бани не было.

Тебе ищут, а ты спишь.

В этот раз, когда я пришла битая, просидев ночь у следователя, мне таким образом дала отдохнуть малознакомая мне женщина, преподавательница английского языка. Она рассказывала, что преподавала в Кремле членам правительства английский язык. Спустя год я ее встретила в Георгиевской пересылке, она мне сказала, что не поверила мне, что я свалилась с крыльца, догадалась, что меня били, и спрашивала, почему я не сказала правду. Я ей ответила, что не сказала из-за какогото сильного чувства унижения и стыда: я не могла понять, как это могло случиться, что меня бьет по лицу сильный, здоровый мужчина, бьет изможденную долгим сидением и голодом женщину.

Через несколько дней Плотников убедился в "измене Родине", и и следствие было закончено.

Шестого июля сорок четвертого состоялся суд - военный трибунал, который подтвердил обвинение по 58-1а десять лет исправительно-трудовых лагарей и пять поражения в правах.

- А ты сам-то видел когда-нибудь уголовный кодекс с пятьдесят восьмой статьей? - перебил меня путешественник во времени и хорошо сделал.

Пока он искал его на своей книжной полке, я выпил кофе с коньяком. Наконец он нашел то, что искал.

- Вот, читай:

"58-1а. Измена родине, т. е. действия, совершенные гражданами Союза ССР в ущерб военной мощи Союза ССР, его государственной независимости или неприкосновенности его территории, както: шпионаж, выдача военной или государственной тайны, переход на сторону врага, бегство или перелет за границу, карается высшей мерой уголовного наказания - расстрелом, с конфискацией всего имущества, а при смягчающих обстоятельствах - лишение свободы на срок десять лет с конфискацией всего имущества."

"Я" из другого времени молчал, потом до меня дошло. Бабушка почти никогда не рассказывала об этом, ведь статья-то у нее была расстрельная.

Мы долго молчали.

- Теперь мне осталось рассказать тебе самое неважное: как я нашел Плотникова, - сказал я наконец. - Позвонил я в кооператив "Поиск" и сообщил им номер квитанции, по которой я отправил им полсотни. Через пять дней пришла открытка.

Как я туда доехал? Был недалеко, в семистах километрах, решил, что семьсот верст не крюк, и доехал.

Как я выглядел? Да такой же, как сейчас: бледный, невыспавшийся, с синяками под глазами. Кашлял. Сердце сильно билось.

Как я его убил? Погулял с ним, поговорил, напомнил кое-что - он, оказывается, все помнит прекрасно, и бабушку, и маму. А как убил, я в повести своей напишу, вы потом почиркаете, чтобы не было похоже на правду и больше чтобы никто не воспользовался моим методом...

- Стоп, стоп, стоп, - пребил меня "я" второй. - Вот вы говорите, он помнит. А не думаете ли вы, что в нем проснулось раскаяние, а убивать кающегося грешника как-то нехорошо?

- Поэтому я уже написал в суд. Пусть будет процесс. От адвоката я отказываюсь, ибо не разуверился в логичности своих действий.

- Вы как Веркор?

- Да, и цель у нас с ним одна: решить, наконец, вопрос: что есть Человек.

- Я не берусь судить вас, - сказал мне "я", - но позвольте мне высказать некоторые соображения. В вашем поступке я усматривал бы только состав преступления, но не усматривал бы отягчающих обстоятельств, а именно - аморальности, только в одном случае: если бы вы, будучи юристом и писателем (а последнее означает, что у вас есть способность фантазировать и описывать, судя по вашим книгам, предположения следователя), не скрыли бы следы преступления.

В последнем слове подсудимого полагается просить о смягчении наказания. Понимаю и то, что вы, насколько я вас знаю, этого делать не будете. Все ваше творчество свидетельствует о том, что вы, хоть кол на голове теши, считаете суд органом государственной справедливости.

(Это потому что вы не знакомы с моей книгой "Россия. Правосудие.

Сто лет беззакония").

Но вдумайтесь: это суд того самого государства, которое за болтовней о справедливости не наказало практически ни одного участника репрессий и даже не репрессий, а бессмысленных издевательств над людьми. И вот, сражаясь, как Гондла, с этим государством, вы боитесь его, вы заметаете следы, значит, вы не верите до конца в справедливость с его стороны. Вы совершили что-то, с вашей точки зрения, справедливое, но вы и стрятались, а вдруг вас за это накажут.

И еще я хочу сказать, что, убив его, вы взяли на себя ответственность за его грехи. Душа убитого, как нам трактуют все религии мира, попадает не в такие условия, как душа убийцы. Плотников жил себе и, уверен, каждый час думал о своей жизни, чем ближе к смерти, тем больше. А вы прекратили его думы, взяв их на себя. И я не уверен, что вы сможете теперь спокойно жить на свете. Вы слишком совест.тавы, если даже судить, как это ни парадоксально, по вашему последнему поступку. А второе отягчающее обстоятельство, - продолжал визитер во времени, - то, что убили вы не представителя гнусной и мерзостной системы, а немощного старика, к этой системе никакого отношения давно не имеющего, то есть я хочу сказать, что опять сила победила силу, а не справедливость силу. Перед кем вы теперь герой, перед вашей (нашей)

мамой? Так я уверен, что вы ей ничего не рассказали и не расскажете.

Потому что, если она для вас Бог и совесть, как и для меня, то вы поступили против нее.

- Знаете что, - вдруг перебил сам себя мой дорогой "я", я прочел ваш "Огненный столп" и "Моцарта и Сальери" и зауважал вас. Зауважал за то, что в этих своих прозведениях вы вмешались в историю и не дали гнусному итальянишке убить великого композитора, а чекистам расстрелять Гумилёва. Поэтому мой вам совет читателя и человека, который знает о несправедливости больше, чем все писатели на свете, - заводите вашу машину времени и отправляйтесь к этому Плотникову в его эпоху. Там и померяйтесь с ним силами.

- Это неплохая идея, тем более, что вполне осуществимая. Стоит только отправиться в матушкину спальню, взять крест Сильвапо, вложить его в паз бюро и...

Сперва в комнате появилось объемное изображение прошлого, конкретизирующееся с каждым мгновением, а потом зазвучал бабушкин голос.

Нам были запрещены книги, бумага, карандаши, иголки, крючки для вязания. Один раз в месяц производился тщательный обыск, нас с вещами выводили в пустую камеру, раздевали догола, ощупывали одежду, смотрели в уши, в рот, подмышками, между ног. (Если честно, я по-женски была довольна своей породой. Надзиратели ахали, видя меня. А женщины говорили: да, тебе хорошо, тебя не ударят, такую красоту не бьют).

А тем временем обыскивали нашу камеру, осматривали стены, карнизы.

Бани регулярной у нас не было. Мы совершенно оборвались, обносились.

Туфли, в которых меня арестовали, развалились, каблуки оторвались еще в Георгиевском "путешествии", а то, что можно было привязать к ногам, сгнило от сырости.

В уборных дрянь стояла по щиколотку. На мне был свитер, в котором меня арестовали. Я его обменяла на низкие без каблуков галоши.

В конце концов мы стали жаловаться и требовать иголку и нитки.

Наконец, нам стали давать иголку с нитками, а вечером на проверке отбирать. Воспользовавшись такой возможностью, я сшила себе тряпочные тапочки, всунула их в галоши.

Так пробежали еще недели, а то вдруг вывели с вещами под дождь.

Хороший был дождь, вкусный, августовский.

- Куда?

- В Находку, мать твою.

И вот тут охранник протянул мне местную газету, где было написано о том, что в числе фашистских недобитков я вместе с другими была приговорена к смертной казни и что приговор уже приведен в исполнение.

Первая мысль о Верочке, вторая о маме.

Наверняка им подсунули уже эту газету.

Но потом я взяла себя в руки. Чему быть, того не миновать.

ЧАСТЬ IV.

АНТИВРЕМЯ

Глава 10

Жила-была на свете шестилетняя девочка Верочка, которой очень любила своего папу.

По ей сказали, что папы у нее нет. А она нe верила, чувствовала, что он уехал и ждала, что он вернется.

Однажды мама и бабушка получили письмо, и по тому, как они себя вели, читая его, Верочка поняла, что папа у нее есть.

Улучив момент, умная Верочка утащила письмо и попросила соседского мальчишку прочитать ей обратный адрес на конверте. Потом еще одного, чтобы точно знать, что первый не соврал, запомнила адрес и, как взрослая, стала собираться в путь-дорогу. Только делать это приходилось тайно.

А дорога лежала длинная: из Пятигорска в Ленинград через Москву.

Когда был собран крошечный узелок, Верочка спрятала его под большим камнем в развалинах мечети. Туда детей не пускали, и ей казалось, что это самое надежное место.

Однажды Верочка исчезла.

Сбились с ног, ища пропавшего ребенка, потом нашлись люди - соседи, которые видели ее возле старой, заброшенной мечети. Место это имело дурную репутацию. И именно поэтому ребятишки обожали там играть.

Соседский мальчишка сперва отпирался - боялся, что заругают, а потом сказал, что она там была совсем недавно. Она ловила бабочку.

И еще заявил, что она разговаривала со страшным стариком, которого видели там не раз, но никто не знал, кто это. Старику было лет, наверное, восемьдесят или больше, он был совсем седой, с бородой и в лохмотьях.

Может быть, тоже переселенец.

Старик был еще и сумасшедшим, потому что мальчишка, который все это рассказывал Верочкиным домашним, вспомнил и обрывок разговора. Старик целовал девочку и говорил ей, что он ее сын. Но девочка не вырывалась, а, наоборот, слушала внимательно. И мальчишка решил, что они знакомы, а потом и сам убежал, чтобы на него не нажаловались.

Побежали к развалинам мечети. Но никакой Верочки там не нашли, зато обнаружили старика. Он лежал среди камней, скрестив руки на груди, и был совершенно не страшный. У него было благородное морщинистое лицо, спокойное и величественное.

Он был мертв.

Плакали и причитали, ища пропавшего ребенка. А бабушка поставила к образу свечу.

Знать бы ей, что ребенок и не думал теряться. Он просто тихо и мирно ехал в поезде в Москву, пригретый незнакомой сердобольной женщиной, по дороге еще и покормившей малышку.

Пришлось соврать, что в Москве ее встретит папа, иначе бы ссадили с поезда.

Три дня были наполнены стуком колес и пролетели весело и славно.

А на четвертый поезд стал подходить к Москве.

Если у вас есть дочь, то вы можете себе представить, что именно вы бы испытали, зная, что она, шестилетняя малютка, сама отправилась в такое странное путешествие, да еще не сегодня, а тогда, в тысяча девятьсот тридцать четвертом.

Как ей помочь, что делать?

Визит в этот странный день неведомого времени не принес мне кошмарных сновидений. Сперва было ощущение, что я попал куда-то на съемочную площадку в стиле неточного ретро. Даже хотелось чтото подправить, уточнить детали времени, навязанные псевдоисторией: например, я и не знал до этого путешествия, что в Москве было столько машин американских и немецких марок.

Признаюсь, не без труда нашел я Каланчевскую площадь. Около нее сновали люди, они были просто, но чисто одеты, в большинстве улыбались.

Я машинально сунулся было к вокзалу Ленинградскому, потому что вбил себе в голову, что встречаю мамочку. И рефлекс взял свое, я нынче часто встречаю ее из Ленинграда, а последнее время из СанктПетербурга - она ездит туда то по своим делам, то по моим, а то и прос-то так навестить дорогие могилы.

Очень часто я встречаю на этом вокзале своих и маминых ленинградских друзей.

Вот и сейчас, услышав Гимн Советского Союза, я поспешил к перрону, куда подползал поезд "Красная стрела". Поезд был гораздо более красивым и даже торжественным. Я машинально стал искать место скопления носильщиков верняк, что именно там останавливается спальный вагон. Мамочку я в другом вагоне никогда не отправляю.

Обратил внимание я и на то, что когда заиграл гимн, многие, кто был в зале ожидания, - но не в том, который сейчас с бюстом Ленина и надписью, гласящей, что на этот вокзал в восемнадцатом прибыло правительство во главе с ним, а в том, где теперь каждый может увидеть игорные автоматы, остановились даже и те, кто спешил на поезд, и для приличия прослушали пару тактов.

Первое ощущение от этого вокзала, что Московская мэрия, наконец стала работать - такой он был величественный, - рассеялось.

Не вязались эти красоты как-то с Гимном Советского Союза.

Выслушал я его потому на ходу, невнимательно, и подумал: может, опять введено какое-то "чрезвычайное положение"?

И эта мысль укрепилась, когда меня схватил за руку военный.

Поскольку я в будущем служил и довольно долго был офицером, я к нему отнесся как к своему и потому не испугался, хотя по сочувствующим лицам окружающих понял, что надо было обязательно остановиться и гимн послушать.

Но военный, вероятно, тоже куда-то спешил и, раздраженно бросив в пустоту: "Иностранец", отпустил меня с миром, после чего зашагал чинно и с видом хозяина, а я, наоборот, припустился бегом, так как вдруг понял, что встречать мамочку надлежит совсем на другом вокзале, на Казанском, и стал лихорадочно искать подземный переход, намериваясь в этом же переходе купить ей каких-нибудь конфет, жевательную резинку, обязательно цветы (мамочку я без цветов не встречаю), ну и себе - пачку "Салема".

Но подземных переходов на ближайшие сорок лет не планировалось. Когда я это вспомнил, то в ужасе побежал через площадь, едва не угодив под трамвай, который мчался совсем не там, где я привык его видеть сегодня.

И вот подходит "кисловодский".

Солнечный день, лето, а мне от слез дождливо.

О каком спальном вагоне могла идти речь?

Но из всех других высыпало вдруг великое множество детей со своими родителями, тетями, дядями, бабушками с дедушками.

Я стоял у выхода из вокзала, благо он в те годы был один, и внимательно рассматривал детей.

И вдруг.

Да-да, это была она. Русоволосая, с огромными, такими же, как сегодня, глазами. Но не одна, ее вела за руку какая-то бедно одетая женщина. Девочка что-то объясняла ей, и, хотя я не слышал слов, мне показалось, что интонации у нее мамины, медленные, тягучие и уже тогда назидательные.

Я выступил из своей ниши.

- Тебя зовут Верочка?

Девочка широко раскрыла глаза. И остановилась. Остановилась и женщина.

- А вы ей кто будете? - спросила женщина, прищурившись.

Но я не отвечал. Мы с мамочкой смотрели друг на друга, не отрываясь, и я искал в ее глазах хотя бы крошечную искру понимания того, кто я.

- Папа! - вдруг закричала она на весь вокзал.

Я взял ее на руки.

Вообще мою мамочку я часто беру на руки, она у меня такая изящная, но то, что я взял на руки тогда, в тридцать четвертом, было еще и драгоценное.

Женщина поняла, что она больше не нужна, и, улыбаясь, удалилась, смешавшись с толпой.

А потом я вспомнил, мне рассказывала об этом моя бабушка, что я невероятно похож на ее мужа, маминого папу, вот только усов мне не хватает для полного сходства.

Поскольку дело было только в усах, я их вырастил за неделю.

Нас повезли в Находку. Мы многого не знали, не знали, что в Находке страшная пересыльная тюрьма тысяч на пятнадцать заключенных, где существует произвол (то, что с нами было пока, мы считали законным) и свой страшный закон. Не знали мы о Колыме, о "Дальстрое". Где-то в Сибири наш вагон присоединили к составу с заключенными - огромный товарный состав вагонов на двадцать пять. Когда мы ехали одни, то есть двумя вагонами политических, нас кормили нерегулярно, иногда давали сухари, иногда какую-то баланду, но после того, как нас прицепили к огромному составу с заключенными, кормить стали еще хуже, и в Находку я прибыла уже больной, был беспрерывный понос и отекли ноги.

Когда прибыли в Находку, подушку, что принесла мне Верочка перед этапом, я обменяла на килограмм хлеба.

Нас разместили по баракам, где можно было только сидеть. Все укутаны во что попало. И снова видение: Ленины и Сталины на нарах и страшная, грязная, вшивая масса людей на голом полу.

В Находке уже снег, зима. Я для себя места не нашла и села у самого края возле двери. Дверь беспрерывно открывалась, на ногах заносился снег, который таял, и в конце-концов натекла лужа, а сбоку еще - огромная бочка воды, от которой тоже непрерывный поток: воду разливают из-за неосторожности. Вот в этой сырости я и устроилась.

Через несколько дней меня заметил врач, не знаю, случайно он зашел в барак или нет, подошел и сказал: "Пойдемте в стационар". В стационаре тоже было переполнено, лежали по два человека на кровати.

Но это было по сравнению с предыдущими днями санаторием, несмотря даже на обилие вшей и клопов.

Мое первое там утро началось с крика. Били девку, которая украла пайку хлеба, били смертным боем, а она тем временем, уткнувшись в пол, глотала этот хлеб, и никакая сила не могла ее оторвать, хотя бьющих было трое, а когда съела, сама встала и сказала: "Теперь возьмите свой хлеб".

В этот же день видела, как староста зоны, грузин, бил ногами в сапогах сидящих на полу женщин. Они заливались кровью и сплевывали выбитые зубы. Кавказцев называли здесь "зверями".

Но Находка не была последним пунктом нашего путешествия, предстояло ехать, вернее, плыть в "Дальстрой". Шесть тысяч женщин погрузили на пароход, на нары, где сидеть можно было, только согнувшись. Запихнули нас на эти нары, п выглядели мы, как пчелы в улье.

Началась качка, многих стало рвать. Слезть сверху было невозможно, блевали прямо сверху, обрызгивая сидящих ниже. Нам повезло еще, что на этом пароходе плыли только женщины.

Предыдущий смешанный этап, состоящий из женщин и мужчин, говорят, был ужасен. Мужчины проигрывали женщин в карты, насиловали, выкалывали глаза, сбрасывали за борт. Конвой справиться с этим разгулом не мог, и уже после нашего приезда был большой судебный процесс. Начальника конвоя расстреляли, как, впрочем, и бандитов, предававшихся этому разгулу. После чего было постановление возить или одних мужчин, или одних женщин. Вот так мы, мало кормленные, почти без воды, весь пол залит дерьмом, блевотиной, съедаемые вшами, прибыли в бухту Нагаево. А в день моего рождения, в этот день мне исполнилось тридцать шесть лет, перед самым новым, сорок пятым годом высадились на скованный льдом берег неприветливой Колымы в бухте Нагаево. В этот же день я очутилась в санитарном бараке на четвертом километре.

Из бухты Нагаево нас погнали в карантинную зону, откуда партиями водили в санпропускник. Обработав соответствующим образом, вьвдав обмундирование, сразу распределяли: на прииски, на лесоповал и какое-то небольшое число людей в Магаданский лагерь. В санпропускнике нас встретили и предупредили, что на Колыме не освобождают, что путь из лагеря один: с биркой на ноге в мерзлую колымскую землю.

Санпропускник был обыкновенным бараком, продуваемым ветром, с огромным количеством клопов. По бокам двухэтажные сплошные нары, в каждом углу барака - печи, сделанные из железной бочки изпод горючего, поставленной "на попа". Нары без постели, спали мы на голых досках, а когда выдали бушлат и телогрейку, то одно стелили, другим укрывались, и мы чувствовали себя уже почти хорошо. В изголовье я положила свое пальто, в котором два года назад была арестована.

Нас, больных, из этого этапа оказалось человек триста, все дистрофики, поносники и тем не менее нас кормили селедкой и баландой из общего котла. Сахар, полагающийся нам по лагерной норме десять граммов, клали в общий котел. А учитывая, что из этого количества надо еще украсть, чай действительно был "сладким".

Попозже нам стали давать витамины-драже и по ложке какого-то жира. Колыму в те годы снабжала Америка, еще был жив Рузвельт. В магаданских лечебных учреждениях было много витаминов. Не зная действия, ими заменяли конфеты, с ними пили чай.

В ту пору, как я приехала, на Колыме начальником "Дальстроя"

был некто Никитов, а его жена, вернее, любовница Гредасова была начальником "Маглага". Система управления всего Колымского края была в руках НКВД. Все начальники того или иного предприятия были нквдешниками с полным подчинением "наместнику" этого края Никитову. На каждом заводе изготавливались особые продукты, называемые "никитовскими". Пиво, селедка, балыки, мясные изделия - все это, минуя магазины, направлялось в дом Никитова, который в ту пору представлял собой крепость за высоким забором с охраной снаружи.

Все подобные и другие тайны мы знали от заключенных, которые работали на этих заводах, а также от домработниц, которых Гредасова держала по четыре человека, тоже из зеков. На работу на хлебозавод, пивзавод, мясокомбинат нас, осужденных по 58-й, не посылали, только так называемых бытовиков, а из них большое число воровок, поэтому они мастерски тащили "никитовские" продукты, хотя и подвергались тщательному обыску.

Я уже провалялась в санитарном бараке больше двух месяцев, понос продолжался, ноги оставались по-прежнему отекшими, выглядели как две тумбы. В это время пришли начальник швейной фабрики Железнякова и начальник санчасти отбирать на работу подходящих людей. Я стала просить, чтобы взяли меня, но сперва их смущал мой изможденный вид, долго они не соглашались, но, наконец, согласились, и Железнякова взяла меня на швейную фабрику. Из таких же доходяг создали бригаду, и мы сели за моторы. Жить нас поместили в барак на кожзаводе. Там было всего два барака: один продуваемый, как решето, а другой капитальный, с вагонкой. Там было тепло, чисто, в нем жили женщины, арестованные в тридцать седьмом, так называемые "члены семьи".

На Колыме заключенных называли сокращенно з/к, вольнонаемных - в/н. Один работник промкомбината как-то сказал мне, что з/к - это означает "золото Колымы".

...Потом пришло от Верочки письмо, грустное и вместе с тем полное надежд: она уже рада тому, что знает, где я, и что может мне написать.

Бабушку выслали в Таджикистан, в аул Джиликуль. Туда с ней поехали сестра Екатерина и внучка Леля. Как-то они там?

Сестра Зоя получила три года как моя соучастница, она теперь в колонии в Махачкале.

Прошло еще с полгода. Я получила письмо от мамы из Таджикистана, письмо, в котором было описано столько горя, мук, страданий, что я перестала уповать на судьбу. Кому хуже - мне здесь или им там? Голодные, босые, голые. Им вьщают по сто граммов муки, выдают на целую неделю, съедают за два дня, больше ничего нет. Едят только зелень, забыт вкус мяса, сахара. Ремонтируют и мажут мазанки, таджикские жилища - это обязательная работа для ссыльных. Их мучает жара и отсутствие воды. Одежда сносилась, прикрывает наготу рваное платье. Мама написала такую фразу: "Дома такой тряпкой я мыла пол". Ноги босые, потрескались от пыли и грязи, спят на полу в мазанке, таджикской хате.

После такого письма я совершенно потеряла покой. Боже мой, выходит, что я живу лучше, у меня каждый день пайка хлеба. Бедная мама, сколько же ей досталось страданий на своем веку!

Верочка пишет, что хочет постоянно есть, ей шестнадцать лет, кругом чужие люди: "Идет дождь, сижу у окна, а выйти не могу, не в чем".

Или еще: "Мамочка, осенью я голодать не буду: у меня огород, я посадила кукурузу".

Милый мой огородник, сколько слез пролила я, читая эти строки!

Бабушкин голос стал звучать тише и глуше и напомнил мне о "милом огороднике" - мамочке.

А тут еще вспомнился разговор с "я", путешествующим во времени, который предложил мне поквитаться со следователем Плотниковым в его эпохе. Эта идея мне понравилась.

"Милый огородник" уже несколько раз просился навестить неизвестно за что арестованную мамочку.

И в один из таких визитов следователь Плотников смерил взглядом ее худую фигурку, мельком взглянул на уже наметившуюся грудь и сказал веско:

- Этому делу можно помочь, надо только, чтобы ты пришла сюда сегодня вечером и помогла мне в одном деле.

Ненавижу, когда разное хамло следователи, или кто еще называет мамочку на "ты".

Вечер в районном отделении НКВД начинался в шесть часов.

Поскольку времени пока еще было около часу, то мне пришлось довольно долго гулять по Пятигорску, что я и сделал, стараясь угадать улицу и дом, в котором жила тогда моя мамочка.

Конечно, я нашел ее дом. Он так хорошо описан ею в повести о детстве, что я не мог ошибиться. Да и видел я его к тому же сорок лет спустя.

Будучи слишком похожим на молодого деда, которого, конечно, хорошо знала бабушкина мама, я не стал проситься попить или, сославшись на ошибку, прогуливаться по их двору; я стоял, спрятавшись в тени большого дерева, и наблюдал за той жизнью, которая через одно поколение не могла не оказать влияние хотя бы на мои книги. Вопиющая нищета.

Мое внимание привлек и соседний дом, но привлек какой-то изысканностью постройки, привлек после того, как именно в этот дом (вот совпадение!) пришел хозяином только что виденный мною в здании НКВД следователь Плотников. В нем, несмотря на хозяйскую походку, в этот момент было столько доброго и сентиментального, даже семейного и домашнего, что я подумал: а не ошибся ли я в этом человеке?

Его, встретив, поприветствовала и поцеловала милая пожилая женщина. Обняла жена и две дочери, славные крошки. Сам он нагнулся, чтобы погладить собаку.

"Но это не враг", - подумал я, однако заметил, что мимо его дома люди, проходя, убыстряют шаг, хотя никто их к этому не обязывал.

Час или больше ждал я, пока следователь обедал, потом он удалился, а мне пришло в голову сыграть с ним злую шутку.

И когда моя мамочка около шести пошла в НКВД покупать себе свидание с мамой, я постучал в калитку следователя и, играя в галантность, пригласил всю его семью к нему на службу прямо сейчас.

Женщины запричитали, потому что, как видно, впервые получили такое приглашение. Жена Плотникова побелела и сжала губы. Мать что-то проворчала, но я был настойчив.

А потом, выйдя за калитку, тот час же и сам перенесся в кабинет следователя.

Я удобно устроился у него в кресле ровно на секунду позже того времени, в котором проходили описываемые события, и таким образом лишил присутствующих в комнате возможности видеть меня, потому что я еще для них не наступил, но зато я сам мог быть свидетелем многих событий, которые потом буду иметь право в своей жизни использовать, как опыт.

И тут я поймал себя на том, что крайне не выдержан, ибо волнение мое достигло такой степени, что я еле мог усидеть в своем кресле и забавляться лишь тем, что принялся размахивать невидимыми кулаками перед носом Плотникова, совершенно забыв, что он их не только не видит, но и не чувствует. И тут раздался тихонький стук в дверь, она приоткрылась, и моя четырнадцатилетняя мамочка с огромными больными, видимо, от голода и сияющими, как всегда, глазами заглянула внутрь.

Глаза ее остановились на маленьком столике, на котором лежала невиданная по тем, да и по теперешним временам закуска, стояла початая бутылка коньяка.

"Зайди", - заявил следователь, и она тихо прошла внутрь кабинета. Она шла к креслу, в котором сидел я, и я еле успел вскочить с него, чтобы дать ей место. Хоть это было и ни к чему.

На мою беду, я слегка отпустил крест и на мгновение стал видимым. Время Плотникова и моё пересеклись в пространстве.

Плотников, который к этому моменту уже успел хлебнуть коньяка и пытался расстегнуть штаны, даже не очень удивился, увидев в своем кабинете постороннего, но зато я не терял времени даром: я погрузил свой кулак ему в зубы таким образом, что зубы его рассыпались по всей комнате, а кулак у меня болел даже по возвращении в девяностые годы.

Как ни был пьян Плотников, но у него хватило сообразительности понять, что не четырнадцатилетняя девочка нанесла ему этот удар. Он схватился за собственную морду и в этот самый момент с него упали теперь уже не придерживаемые руками штаны, а тут еще отворилась дверь и вошла вся его семья, приглашенная мною сегодня днем к нему на службу.

Верочка, воспользовавшись моментом, выскользнула вон из двери.

Что было дальше со следователем, меня, признаться, не интересовало. Я только убедился в том, что с мамочкой моей все в порядке. И вскоре я исчез, так никогда и не узнав, что газета с информацией о том, что бабушка приговорена к расстрелу, - это следствие моего визита.

...Не вправе мы переписывать прошлое, каким бы оно ни было.

Важным событием был конец войны. Ликование было большое - вдруг будет амнистия. Но, увы, она нас не коснулась.

В магаданских лагерях часто делали какую-то перестройку, переводили из зоны в зону, по какому принципу - непонятно. Так, осенью мужчин из мужского лагеря переводили в зону кожзавода, а часть женщин из женского лагеря - в бывшую мужскую зону, в том числе и меня. Вызвала меня начальник лагеря, оказавшаяся пожилой женщиной, обращением своим не похожая на лагерного работника, и предложила мне заведовать складом в лагере: я должна была что-то принимать, что-то отпускать.

Я стала вроде начальником, на нарах нас теперь было двое, а не шестнадцать. Моя соседка по нарам - молодая женщина, чистенькая, бледная, типа официантки; мы с ней обе курили, а курить нечего. Я ей говорю, хоть бы ты стрельнула где-нибудь. Она сказала: "Попробую" - и ушла.

Прошло минут сорок. Она возвращается, бросает мне на нары пачку папирос и говорит: "Закуривай", а сама достает из-под нар тазик и подмывается. Я ее спрашиваю: "Где это ты умудрилась?" Она говорит, что это для нее очень просто и что она еще принесла 25 рублей, потом посмотрела в узенькую щель в окне (окна у нас были в этом бараке забиты) и говорит: "Посмотри". Смотрю идет надзиратель. "Вот он, - говорит, - всю дорогу со стоячим ходит."

Это было не однажды.

Однажды - тревога - обокрали склад. Теперь сдавать нечего.

Меня перевели в женский лагерь.

И оставалось мне такой жизни три тысячи шестьсот сорок два дня.

...А потом в могилу, если не произойдет чуда.

Но чудеса происходили здесь часто. То каких-то мерзавцев-надзирателей находили убитыми, то вдруг откуда-то вино появлялось, то как будто всеобщий гипноз - целый лагерь Лениных и Сталиных виделся.

И не мне одной. И однажды я даже видела среди них Берию и Плотникова.

А еще несколько раз мне являлся мой муж Костя. Он меня утешал и говорил, что все будет хорошо. Но что-то в нем все равно было не от Кости. Он говорил, что прилетел из будущего. И что там, в будущем, будет все хорошо. Только все будет дорого, и будет много революций.

И что будущий отец народов будет из наших, из ставропольских.

Эти видения были утешением.

Глава 11

Маленький самолетик с красными звездами на крыльях, совсем такой же ручной, как в повестях у Гайдара, кувыркался в синем воздухе.

И было очень приятно на него смотреть, и было настроение почти не тревожным, если бы вдруг вдали что-то не ухнуло, не разорвалось.

Только невероятное усилие воли отпихнуло меня от привычного восприятия того, что так не бывает. Действительно, как это могло такое быть, чтобы самолетик с красными звездами на крыльях бомбил своих?

В какой книге это можно прочитать?

Ещё одна бомба звонко разорвалась вдали. Осел и стал заваливаться дом. Ощущение было такое, что все это кино, и хорошее кино, после которого, бывает, вдруг неловко нахлынут чувства и не сразу ясно, как взять себя в руки и что говорить после сеанса.

Но тут было не кино. Тут надо было по-настоящему взять себя в руки, прийти в себя, чтобы понять, что надо хотя бы не понарошке испугаться, ведь в противном случае чувство самосохранения оказалось бы совершенно усыплённым и могло сыграть со мною злую шутку.

Эти мысли меня немного позабавили: хорошо бы иметь сейчас минутку, чтобы поэкспериментировать, а что будет, если я погибну так задолго до своего дня рождения? Появлюсь ли я на свет еще раз или это и есть как раз парадокс времени, решаемый столь несложно?

Еще одна бомба упала на поселок, прежде чем я сообразил, что нахожусь возле самого домика моей мамы, бабушки и прабабушки и их сейчас снова будут бомбить, и что сейчас будет новый заход самолетика, который уже снижается, почувствовав прилив сил, и, войдя во вкус безопасной игры, разнесет еще один дом, может быть, даже и этот.

Немцев видно не было. Они давно ушли. Неужели ошибка командования?

А все, что было живого, попряталось кто куда с улицы, лишь какаято, видно, приезжая, женщина торопилась исчезнуть в чьем-то дворе.

- Вы не родственник им будете? - спросила она, указывая на дом моих предков так запросто, как будто бы нет никакой войны, а меня она уже где-то видела, но тогда вопрос свой задать позабыла, - личность мне ваша знакома.

- Тетя Люся приехала! - вдруг закричала моя четырнадцатилетняя мамочка, выбегая навстречу даме, с которой я только что разговаривал и приумолк, обдумывая, как бы это ей объяснить получше, что я им еще ого-го какой родственник.

Но в этот момент рокот самолетика и новый свист бомбы заставили нас принять инстинктивное и притом естественное решение.

Мы все трое завалились в ближайшую канаву и уже через минуту, оглушенные и грязные от комьев земли, стали вставать из теперь уже не канавы, а даже какого-то возвышения.

Я до сих пор горжусь тем, что в этой куче родных мне тел я лежал сверху.

Верочка и тетя Люся меня как будто бы не замечали, а может быть, не замечали на самом деле. Я знал, что тетя Люся приехала сообщить моей мамочке, что только что в Ленинграде умер от голода ее любимый папа.

Я не хотел этого слушать и тот час же оказался в том самом доме, куда мамочка моя в шестилетнем возрасте добралась одна из Пятигорска. Я был тогда с ней.

С тридцать четвертого, когда я позвонил в квартиру тети Люси, а сейчас сорок третий, прошло в лучшем случае полчаса, так что не узнать этот дом я не мог.

И все-таки я его не узнал. Потому что половина его была разрушена. Вскарабкаться по обледенелым развалинам было невозможно. Но я не стал прибегать к помощи техники, хотя мог бы очутиться по своему желанию где угодно. Я собрал какие-то доски и полез по ним наверх.

Сорвался, ободрал в кровь руки, порвал рукав своей тужурки.

- Я знал, что увижу тебя, - услышал я почти тотчас же глухой голос изможденного человека. - И хорошо, что ты был с ней там, на Кавказе, во время бомбежки.

Я молчал.

- Береги ее, будь ей отцом и сыном. А мы еще увидимся, потому что то, что считается смертью, на самом деле смена пластинки.

Он неловко улыбнулся.

- А ты похож на меня, - сказал он уже с видимым усилием. - Приятно. Женя меня хоть вспоминает?

Константин Иванович притих.

Я счастлив, что оставил дочь на этой земле, - сказал он уже совсем тихо, - Веру.

Это были его последние слова.

Не помню, каким образом я оказался на морозной блокадной ленинградской улице.

Мне очень хотелось дойти до канала Грибоедова, увидеть там своего отца, но тут ко мне подскочил какой-то солдатик с винтовкой и я исчез, твердо зная, что моему отцу, который еще и не знаком с моей мамочкой, ничего пока не угрожает и что я его увижу очень скоро, может быть, через полчаса, в поезде Сталинабад - Ленинград, где он будет стесняться сделать мамочке предложение выйти за него замуж.

В Магадане есть театр имени Горького, артисты там были из заключенных, они давали концерты и в этом театре для в/н, и в клубе лагеря.

Гредасова, начальница "Маглага", любила артистов и концерты и всячески поощряла подобные мероприятия. Так же относилась к артистам и начальник женского лагеря Калинина.

В революционные праздники в городском театре всегда был концерт, на который собиралась вся магаданская знать во главе с Никитовым и Гредасовой. Аплодировать заключенным не полагалось, но Гредасова не выдержала и зааплодировала артисту Козину. Никитов гнев свой не сдержал и заорал на весь клуб: "Вон со сцены, педераст!"

Козин упал в обморок.

Эту легенду пересказывали часто.

Меня перевели в Женоли работать на авторемонтном заводе. Там работали сто женщин и тысяча мужчин. Главным бухгалтером был Собесский, директором - Попов. Попов поехал в отпуск, заменял его Корлихтеров. Корлихтеров был другом Никитова хотя и заключенным, работал где-то на прииске. Однажды Никитов узнал о том, что его старый друг осужден, и освободил его без суда, сам привез в Магадан.

Вот какими правами пользовался "наместник" Магаданского края:

хочу - расстреляю, хочу - помилую.

С авторемонтного завода осенью меня этапировали в Берлаг - береговые лагеря, которые мы называли лагеря Берия. Спецлагерь находился на четвертом километре. Началась процедура оформления:

баня - помылись, голые выходим в холодную, длинную, узкую комнату, стоит длинный стол, за столом сидят шесть чекистов лицом к нам.

Мимо них мы должны были пройти. Они осматривали нас голеньких и записывали приметы. Потом прибыл фотограф, нам повесили на шею фанеру, на которой написан номер, фотографировали в фас и в профиль, сняли отпечатки пальцев. В общем, "прописали" для Берлага.

Через несколько дней нам выдали стандартные белые тряпочки с номерами. Я получила номер HI-248. Судя по всему, первые две цифры зашифровали, так как "Н" в алфавите по счету буква тринадцатая, а когда-то мой номер был 131248, возможно, я и ошибаюсь.

Предупредили, что теперь, когда нужно обращаться к надзирателю или лагерному работнику, нужно сказать: "Разрешите обратиться" - и при получении разрешения продолжать: "Я номер HI-248, судимая по статье 58-1 а на 10 лет и 5 поражения...", - а дальше уже называть фамилию. Ну чем хуже немецких концлагарей? По-моему, не хуже, а даже получше уже по одному тому, что то у фашистов, а это в социалистическом государстве.

Не знаю, осудите ли вы меня за то, что я так беспардонно вмешивался в свою собственную историю. Помогал бабушке, маме, являясь им в образах странных, но не чужих.

Мой второй временной "я" меня бы, конечно, осудил, отчего это я не хватил кирпичом по голове Ленина и Сталина или кого-то еще, но у меня на это есть оправдание - я делал именно свою историю. А вот другие - все другие должны делать свою. И вовсе не обязательно таким же способом, как я. Есть множество других.

Очень хотелось мне отправиться и в двадцать первый год, чтобы спасти Гумилёва от расстрела, и в тысяча восемьсот тридцать седьмой, чтобы постреляться на газовых пистолетах с Дантесом, но, увы. Не мог я себя к этому принудить.

...Да к тому же по натуре я созерцатель.

Отказать себе в удовольствии проехаться в тысяча девятьсот сорок восьмом с моими будущими родителями в поезде, который привез их в конце-концов под венец, я, поверьте, не мог. И поскольку в единственном спальном вагоне - двухместном, старинном, с умывальной комнатой - было (а до отхода поезда оставалось пять минут) всего одно свободное купе, я стоял возле него, предвкушая увидеть нечто удивительное. Но все было до ужаса просто.

Я написал "до ужаса", потому что, надеюсь, вы меня поймете и оцените волнение, с которым предстояло наблюдать встречу родителей.

Сперва, конечно, появилась мама. Она была такая красивая и в таком платье, что я, признаться, и сам немного смутился, ведь ей было в то время двадцать, а мне по-прежнему за сорок.

Мамочку провожали два каких-то военных. Она вошла в купе с охапкой цветов и уселась на диванчике с видом хозяйки.

Поезд тронулся.

Заглядевшись на мамочку, я совершенно забыл про своего папочку.

Мама мельком взглянула на меня, в ее взоре, быть может, и промелькнуло какое-то воспоминание о будущем, но она тотчас же отвлеклась от него, заодно и от меня, и стала смотреть в окно, в котором фигурки военных становились все меньше.

Дверь купе закрылась, а я остался в проходе, где, поставив ногу на приступочку, взялся руками за поручень, протянутый вдоль окна, от которого он тотчас же оторвался, приладив его обратно, я стал смотреть на убегающий Сталинабад.

У меня нет задачи описывать Таджикистан того времени, это лучше и яснее уже сделал мой папа в своих книгах, но я очень удивился, увидя, что весь перрон завален дынями и арбузами.

- Позвольте, - возле меня возник какой-то невысокий, довольно крепкий человек с очень уставшим лицом, со странным для меня и моей эпохи чемоданом и старомодным фотоаппаратом.

- Пожалуйста, - я посторонился.

Человек сделал мимо меня всего один шаг, после чего переложил чемодан из правой руки в левую и открыл дверь охраняемого мною купе.

- Простите, - сказал он почти тотчас же, увидев юную даму, и глазки его засияли, как два лазурита.

И только по этим глазам я узнал в этом смертельно уставшем, грустном человеке своего отца.

Он от растерянности даже забыл захлопнуть дверь, и поэтому я имел счастье наблюдать, как развиваются события дальше.

Папа присел напротив мамы, развернул газету, достал очки и стал делать вид, что читает. Но я-то его хорошо знал. Не мог он сосредоточиться на газетах, имея рядом такую женщину.

Мама насмешливо наблюдала за ним.

Наконец ему надоело ломать комедию и он сказал ей, что не смеет стеснять собой дивное создание и готов тотчас же по первому ее знаку идти к проводнику, с тем чтобы тот предоставил ему возможность ехать в другом купе.

На это мамочка рассмеялась.

Папа осмелел, но вместо того, чтобы заговорить о сталинабадской жаре, о погоде, о чем-то еще более незначащем, вдруг спросил:

- Откуда у вас эти руки?

Мама вытянула свои премиленькие пальчики и что-то тихо сказала. Ну а папочка, в своем репертуаре, решил протестировать маму, видимо, по полной программе. Пока я ходил к проводнику, чтобы заказать им чаю, и пока проводник придирчиво спрашивал, из какого я купе, и пока я доставал из кармана деньги, которыми заблаговременно запасся, попав в эту эпоху, папочка развернул бурную ухаживательскую деятельность и, когда я вернулся с проводником, уже читал мамочке стихи, в свою очередь читая в ее глазах ответ на вопрос: нравится ли ей поэзия вообще и Гумилёв в частности.

Папочка всех женщин всегда соблазнял Гумилёвым и, надо сказать, небезуспешно. Меня он тоже потом научил определенным стихам, которые в самом деле действуют на женщин безотказно.

Но когда мамочка подсказала ему строку, забытую впопыхах, я понял, что теперь дело пойдет легче. И в самом деле уже через некоторое время он пригласил ее в вагон-ресторан.

С толстым проводником я курил "Салем". Проводник, конечно, впервые видел не только западную, но вообще сигарету с фильтром, поэтому отнесся ко мне уважительно и со вниманием, говорил на "вы"

и больше не спрашивал, из какого я вагона.

Уже стемнело, когда мои родители соблаговолили вернуться. В вагоне зажгли противный тусклый свет. Мамочка, видимо, стала устраиваться, потому что папа вышел, размял сигарету и, увидев меня, спросил:

- Не возражаете?

Я не возражал покурить с отцом. Я никогда в жизни с ним не курил. Он умер раньше, чем я пристрастился к этому идиотизму. А может, и зря не успел. Сигарета хоть и дрянь, но сближает.

Папе, полному впечатлений от сегодняшнего знакомства, хотелось поговорить. Но он стеснялся.

- Скажите, - помог я ему, - а ваш сын курит?

- Нет у меня сына, - грустно сказал папа, - но если будет - нет, мне бы этого не хотелось.

Я погасил сигарету... И с тех пор не курю.

Глава 12

...И вдруг обнаружил себя в своей квартире, в том же самом своем кабинете, что и несколько часов назад. На первый взгляд ничего здесь не изменилось, только на листке календаря был записан номер телефона. Номер был восьмизначньга. Я решил, что звонил кто-то из парижских или нью-йоркских друзей.

Попытался включить радиоприемник, но он молчал, и только засохшие вытекшие батарейки (а потом я посмотрел даты на них) заставили меня усомниться, в искомое ли я попал время, или чуть проскочил вперед.

Ничего страшного, но, обдумывая этот феномен, я оглядел комнату, чтобы обнаружить еще какие-то признаки того, что я не вписался во время, и, оглядывая её, к удовольствию своему вдруг увидел миловидную даму в кресле.

Дама, казалось, ждала, когда я обращу на неё внимание, потому что тотчас же встала. Она еще не заговорила, а я уже знал, что у неё приятный, ласковый грудной голос.

Я представился первым, но то, что она мне сказала в ответ, привело меня в неописуемое замешательство.

Передо мной была моя бабушка. Она была примерно в том возрасте, в котором я встретил ее утром в тридцать пятом году. И сегодня же утром в сорок третьем. Но тогда она была измождена, а теперь - само очарование.

Первое, что мне пришло в голову, это то, что она сумела каким-то образом прибыть сюда тоже на машине времени, может быть, даже на моей, так что я и не заметил. Но бабушка была не расположена отвечать мне на мой глупый вопрос о своем появлении, властно, как это она всегда умела, будучи уже в летах, перевела разговор на другое и заявила, что не желает тратить на праздные разговоры время и силы.

Я стал размышлять, для чего она здесь вообще, и понял следующее:

или она мне снится, и я сошел с ума (тогда следует проверить психику, и путем логических умозаключений установить, почему мозг воспринял сегодня именно такой сон), или она существует в реальности, но почему в таком случае здесь тестирует меня именно она, а не моя волшебная мамочка или кто бы то ни было другой?

Как это обычно бывало перед решением логической задачи, я ложился на спину и закрывал глаза. Что я и сделал немедленно.

Ответ, быть может, ошибочный, нашелся довольно быстро: те силы, которые были заинтересованны в том, чтобы я воспринял преподанный мне исторический урок, избрали мне в поверенные бабушку, ибо именно её и только её я слушал со вниманием в этой жизни.

Маму я разве бы слушал, я бы с ней спорил, ворчал бы что-то, доказывал, забывая, что она не моя дочь и в воспитании не нуждается.

И бабушка, установив, что я на правильном пути, и в самом деле поведала мне замечательные вещи, не забыв на этот раз ответить и на вопрос по поводу ее появления.

Она рассказала мне сегодняшнее продолжение нашей той жизни.

Жизнь была будущей, но, после того что я узнал про тридцатые, сороковые, десятые (следующего столетия), - неудивительной.

Я вспомнил, что в мои времена многие грешили сатирой на будущее нашей страны, но все их прогнозы оказались, как я имел возможность убедиться, но большей части несостоятельными.

Все в реалии своей было гораздо проще. Я конспективно записал кое-что придуманное и открытое моими потомками.

1. " Революцию надо делать в выходные дни или в свободное от работы время. В остальное время надо работать". Это был основной лозунг дня для развитой многопартийной страны.

2. Специальным постановлением было объявлено благоденствие.

Инвалиды были объявлены неинвалидами. Бедные - богатыми. Богатые новыми бедными.

Сомневающимся грозили неприятности.

3. "Из космоса наша планета из-за постоянных строительств стала напоминать огромную задницу. И там, где сходятся полушария, помещалось огромное государство. Солнечные лучи туда не попадали, и тогда, чтобы там было посветлее, решено было насыщать пищу фосфором. Чтобы, перерабатываясь с пищей и оседая на стенках полушарий, он как-то освещал бы действительность". Это я почерпнул из передачи по экологии.

4. В виде эксперимента был выключен свет, канализация, отменены деньги. И когда это произошло, то ровным счетом ничего не изменилось.

Многие этого даже не заметили.

5. Перестройка во Вселенной дошла до того, что стали двигать звезды, для того чтобы жене президента было их лучше видно из окна.

Я тоже этому не удивился, ибо к этому все и шло.

6. "К сему назначить интеллигентным человеком железнодорожного кондуктора Чернобыльдера, взамен выбывшего по случаю смерти академика Флоёберненко".

Характерная и для моего времени выдержка из Указа Верховной власти.

7. "Страна, где от мала до велика все пытаются друг друга убедить, что материя первична, - хорошая страна.". С этим я не спорил.

8. Государством были решены три важные проблемы: любовь, деньги и смерть. Мужчины и женщины при желании могли обмениваться полами, деньги отменены, каждый покойник может быть оживлен при наличии всего только одной живой клетки. Но для оживления близкого человека требовалось собрать такое количество документов, что покойники так и остались покойниками.

Специальное постановление запрещало оживлять каких-либо деятелей культуры или искусства. Оживлять можно было только Лениных и Сталиных.

Сотни таких одинаковых, которых мне еще предстояло увидеть на улицах, слонялись бесцельно. Иногда их били. За все. Президент завел себе одного такого, чтобы срывать на нем злобу. Однажды он прилюдно обозвал Ленина, инкриминировав ему то, что Ленин-де высказался уже по всем вопросам и ему ничего не оставил. Несчастные Ленины и Сталины бродили по улицам, грабили и убивали, пока не попадали в тюрьму. Кто-то предложил их с помощью машины времени отправить в прошлое.

Говорят, там построили из них несколько лагерей.

9. Я узнал также, что Маркса приняли посмертно в партию, после чего партию разогнали, но поскольку идеи его бессмертны - приняли во все остальные.

10. Победившая демократия, не без улыбки сообщила бабушка, предложила собрать съезд кухарок, чтобы уже из них выбрать членов правительства.

11. Президент, и этим особо гордилась нация, поступил на курсы наладчиков микрофонов в зале заседаний.

12. При голосовании в парламенте введены новые правила: учитывается объем и степень интенсивности излучения мозга. Справку об объеме мозга можно было, как все и как всегда, купить.

13. "Считать пятно на голове президента географическими очертаниями новой, им возглавляемой страны. Привести в соответствие карты и атласы". Это распоряжение меня рассмешило своим недомыслием, ведь если он получит доской по голове, то наша страна сможет претендовать на новые территории.

Но уже следующее постановление свидетельствовало о том, что в предыдущей своей сентенции я ошибся. Ибо теперь никто не может знать истинных границ и объемов нашей страны. Оно гласило:

14. "Перестать считать Президента лысым, считать его с волосами".

Последнее указание было нейтральным.

15. "Обязать господина Пимена подготовить материал для привлечения отдельных лиц из числа бывшей интедегенции (вероятно от слова: "телега") для написания новой Библии".

16. Николаю Второму, последнему самодержцу Российскому и прочая и прочая и прочая - предписание: похорониться, наконец, перестав елозить по Государству своими останками.

Все это, конечно, далеко не все, просто бабушка притомилась, да у нее еще ко мне важное дело, она должна была прогулять меня по некогда мне знакомым улицам.

Пока я слушал бабушку, у меня сложилось странное ощущение и от того, конечно, что она говорила. Не много преуспели мои потомки за то время, что я летел сквозь время.

Много лет назад моя грустная страна поняла, что весь мир издевается над ней, широко вещая, что наконец-то у нас наступил прогресс.

И вот тогда группа ученых, состоящая из тех, кто не был выбран в парламент и не участовал в митингах, в самое сложное для народа время сделала открытие, объявив то, что к концу двадцатого века подсознательно чувствовал каждый, а именно, что смерти нет и что души усопших возникают еще и еще раз позже или раньше на той лестнице, которую мы все привыкли называть историей. И может быть, просто в другом образе.

Но открытие хорошо было тем, что души умерших отправлялись отныне в будущее и прошлое не сами по себе, а по воле экспериментатора, нравственные души отправлялись в будущее для его оздоровления, а души гнусные, мелкие - в прошлое, в двадцатые, тридцатые годы.

- Я, как видишь, в будущем, - сказала бабушка.

Там и сям эти души вселялись в людей, перестраивали их нравственно и вершили свою историю.

Но потом этот эксперимент был объявлен преступным, ибо, переселившись в прошлое, безнравственные души воспроизводились вместе с телом их обладателя и как результат появлялись странные бесшабашные поколения - их потомки.

Поэтому история превратилась в конце концов в свалку безнравственности, и решено было безнравственные души консервировать, чтобы использовать в качестве возможного когда-нибудь оружия и никуда их не посылать. А вот нравственные души направлять в оба конца истории, но те из них, которые уже как-то себя проявили при жизни или устали от ужасов прошлого, непременно в будущее.

Вот это уже было удивительно. Но ни понять, ни поверить этому я не мог. Тут вспомнил, что когда-то, с полгода назад, купил бутылку коньяка, достал из шкафа и с возгласом: "Материя первична!" - налил два бокала, себе и бабушке.

Она отпила, обняла бокал, чтобы согреть напиток, и вдохнула.

- Сорокалетний, - произнесла она.

Я посмотрел на нее, а потом сказал ей, совершенно машинально назвав ее, как когда-то в детстве:

- Бабушка Женя, пойдем погуляем.

И мы оба рассмеялись, потому что бабушка была моложе меня намного. Но вот что я не сделал, хотя очень хотел, - не насовал по старой памяти в карманы валидола и нитроглицерина перед этой прогулкой и подумал еще о том, что как это хорошо, что бабушка вовремя помолодела и ей оные снадобья еще лет сорок не понадобятся.

Потом мне пришла в голову забавная мысль, что не есть ли в этом своеобразная гармония бытия: ведь надобность в лекарствах отпала как раз в то время, когда они совершенно исчезли из аптек. "Но как же другие, вещал кто-то внутри меня, - не у всех же бабушки - девчонки?"

И тут же словно в ответ вспомнилась история о том, как возле тонущего корабля один участник кораблекрушения вознес слабеющие руки к небу и закричал: "Господи, я знаю, почему я тону, мне об этом говорили прорицатели, а я их не послушал, но другие-то за что?" И вдруг откуда-то из облаков звонкий голос ответил: "Помни, человек, здесь все подобраны правильно".

Неужели простая истина, что мы платим за все, так долго доходила до человечества?

Мы вышли на улицу. Был жаркий солнечный день, хотя почемуто на улице валялся не убранный, видно, уже несколько лет снег. Он был похож на пенопласт, в который упаковывают телевизоры.

Мир, как и тогда, в тридцатых, показался мне странной декорацией.

Мы перешли улицу с названием, написанным иероглифами, по которой почти не ходили машины. Зато над ней было огромное количество висящих в воздухе недвигающихся дирижаблей, на каждом из которых было что-то также иероглифами написано.

Кумачовый транспарант, от которых я успел отвыкнуть еще в прошлой своей жизни, был в обозримом пространстве только один, и на нем было написано: "Говорите на любом языке, кроме русского".

Написано было, странно, по-русски. Обычный плакат-угроза, каких много было в старину. Повсюду на домах высились шпили, увенчанные двуглавыми красными звездами.

Вскоре я увидел еще один транспарант тоже на пурпурной материи, лозунг: "Хлеб выдается только тем, кто говорит по-русски". Третий:

"Участники войны с Горбачевым и Ельциным обслуживаются вне очереди". И, наконец, четвертый: "Воды нет, но разрешается есть и пить грязный снег".

Судя по тому, что и это было написано на моем родном языке, плакат предназначался для вполне определенной части населения. Для остальной, может быть, вода и была.

Бабушка не дала мне времени для размышления. Мы вошли в какой-то грязный подъезд и почти тотчас же оказались в зале с блеклыми стенами, где присели за обыкновенный компьютерный экран, после чего она нажала на синюю кнопку на панельке.

На экране немедленно замелькали разнообразные изображения лиц, и мне показалось, что среди них я заметил знакомые. Рука моя, лежавшая на перильце большого мехового кресла, видимо, незаметно для меня самого дрогнула, поэтому изображение на экране изменилось, фотографии побежали медленнее и, наконец, остановились. На меня с экрана монитора взглянули родные лица моего отца, моего деда, который на моих глазах умирал в блокадном Ленинграде, моей мамочки (и лицо было такое, какое я видел у нее сегодня утром), русского поэта Гумилёва. Как я ни был удивлен, но все-таки сообразил, что именно эту его фотографию я не видел раньше, хотя как будто бы знаю все.

- Все эти люди, - сказала бабушка, тоже живут здесь, среди нас, на них пала миссия: принести сюда то доброе из прошлого, что они выстрадали, и тем самым повернуть развитие этого никчемного общества.

- И можно с ними встретиться?

- Конечно, но ведь они далеко не подготовлены к такой встрече, другое дело в прошлом: там они относились к тебе, как к чужому, никогда не видели, а здесь слишком много энергии у них может уйти на адаптацию. К тому же под каждой фотографией надпись, кто этот человек, где он теперь, чем занят, когда появится в этом мире. Ты можешь быть спокоен, я тебя не обманываю.

- Но в таком случае, почему под фотографией моей мамочки, а твоей дочери Верочки ничего не написано и сама фотография находится отчего-то в розовой рамке?

Бабушка нажала еще какую-то кнопку, после чего появилась надпись под маминой фотографией.

- Она еще не родилась, - сказала бабушка, и сказала это так просто, как будто она сама - ее мама - вовсе не удивлена этим обстоятельством.

И, видя мое теперь уже яростное недоумение, добавила:

- Ну здесь вовсе не обязательно, чтобы сохранялись такие же родственные связи, которые нам уже известны из прошлой жизни. Она ведь может родиться и в цветке. А может, и просто из ничего. Но Верочка родится в церкви, добавила она, - вот видишь, через несколько минут и ты должен там быть. Ты когда был последний раз в церкви?

Она улыбнулась, и я понял, что вовсе не надо напоминать ей, что это было очень давно, в день ее отпевания.

- А что делает мой отец?

- Пишет книги о путешествиях, чтобы люди знали, что такое мир и что он не ограничивается ни пространством, ни временем.

- А Гумилёв?

- О, этого мужчину знают многие. Конечно, он пишет стихи:

Мой славный край, ты божья кровь и плоть,

Ты бесконечный признак атавизма.

И воссоздал раскованный господь

В тебе огонь Марксизма-Ленинизма.

- А мамочкин папа, твой муж?

- Он был русским офицером, так им и остался, он мог бы есть грязный снег и получать все, что захочет. Но он не изменил Вере...

Блёклые стены в этот момент стали жухнуть и осыпаться, и тотчас же мы с бабушкой оказались возле церкви, потом своды ее словно бы обняли нас и приняли, и почти сразу раздался крик ребенка.

С икон глядели на меня мои предки, бабушка стояла рядом и чуть-чуть волновалась. Появилось ощущение, что я вышел из своего тела.

Вдруг церковь осветило сияние. Я почувствовал легкое прикосновение и принял в руки дрожащий и живой сверток.

Это был ребенок.

Он был волшебный. Это его огромные глаза излучали свечение.

Он смотрел на меня и улыбался.

Я пронес его по церкви, и мне было так непостижимо хорошо и спокойно, что отныне я уже был готов ко всему.

Вера! закричал на всю Вселенную неземной голос.

Бабушка стала таять, и я едва успел с ней проститься, прикоснувшись губами к ее рукам.

С ощущением того, что у меня на руках мамочка, я оказался в своем собственном теле и невероятная сила понесла меня через годы.

Я обнаружил себя во дворце Докасационной Справедливости, так называлось это обшарпанное здание суда.

На месте прокурора сидел и насупленно молчал мой второй "я".

На месте адвоката я узнал себя и на скамье подсудимых тоже.

Судьи, выпархивающие сверху из-под купола, дабы продемонстрировать первичность судебной власти, были в трех лицах: одна и та же дама в мужском костюме.

Я вспомнил про двойников и убедился, что это шутка. Действительно, мнение суда должно быть единым и таким образом достичь единомыслия проще всего. Кстати, неплохо было бы ввести такое правило и в парламенте.

Вошли присяжные и немного меня повеселили. Их было десять:

пять из них были в маске Сталина, другие пять - Ленина.

"Но позвольте, - хотел я возразить, - присяжных должно быть нечетное число".

И вошел одиннадцатый. Он был в маске президента.

Вместо того чтобы на вопрос суда о моей виновности они отвечали бы по очереди, виновен я или невиновен, они рассевшись кто и где попало, стали, перебивая друг друга, задавать вопросы мне.

Я запомнил некоторые из них.

"Какой день вы считаете днем рождения новой эры?"

"Считаете ли вы заваливание памятника Дзержинскому сигналом к продолжению беззакония?"

"Как вы относитесь к тому, чтобы в России установить второй государственный язык - русский?"

"Считаете ли вы правомерным утверждать, что насилие - не лучший путь к счастью?"

"Могли бы вы точно указать гигиенические прокладки какой фирмы вы предпочли будучи женщиной?"

"Продолжаете ли вы утверждать, что Таганцевского заговора как такового не было? А был ли заговор в Беловежской пуще?"

"Могли бы вы ради общего блага предать свой народ? А застраховать имущество от отсутствия пожара?"

"Достоин ли Президент того, чтобы сидеть на скамье подсудимых?"

"Что бы вы делали, если бы во сне увидели, что все члены правительства арестованы?"

"Могли бы вы взять на себя управление государством?"

"Можно ли считать Сталина и Берию лицами кавказской национальности?"

"Можно ли устроить изгнание верующих из храма?"

Ни на один вопрос мне ответить не дали. Присяжные шуршали бумагами, и я заметил, что у них у всех руки по локти в крови.

Только у меня-прокурора, у меня-адвоката и у меня-под судимого руки были почему-то в кетчупе.

Про следователя НКВД Плотникова, убитого мною, меня не спросили ничего. Об этом вообще не было в суде речи.

Суд удалился на совещание, а я сидел на скамье подсудимых, как и многие другие, целую жизнь, в ожидании приговора, прекрасно осознавая, что будущее, мне показанное, это антигосударственная структура.

Я взял лист бумаги и спокойно, как будто сидел дома за письменным столом, начал новый роман:

"Космическая война продолжалась уже двадцать девять секунд и, чтобы предотвратить побоище, Внегалактический Совет принял решение остановить время. А президентские структуры в это время, желая показать свое полновластие, спрессовали пространство, Вселенная превратилась в пылинку, которую нечаянно съела пролетавшая мимо муха..."

Суд забыл вернуться в зал заседаний для оглашения приговора...

ЧАСТЬ V.

ВРЕМЯ ДЛЯ ЭПИЛОГА

Глава 13

Мы с мамочкой летели куда-то на самолете. Лениво переговаривались, о чем-то спорили. Но мамины аргументы в отношении меня, как правило, черпались ею из моих же книг, поэтому разговор был веселым.

Она мне ставила в пример моих героев.

Посредине дороги, шедшей меж облаков, появилась стюардесса и развязно заявила, что воды она больше не даст, кончилась, а вместо этого потребовала, чтобы мы пристегнули ремни, потому что наш самолет намерен совершить незапланированную посадку. Ее спросили, где именно, но она не помнила, пошла куда-то и узнала, что в Минводах.

Мама услышала это название, и улыбнулась.

Еще бы, множество воспоминаний тотчас же явились к ней. Ведь она неподалеку родилась и жила.

- Я прочитала твой "Бином Всевышнего", - строго сказала она, приглашая меня оторваться от иллюминатора, в котором показалось Ставрополье.

Я принужденно повернулся к ней: говорить о своих книгах во время вынужденных посадок я не очень люблю.

- Как же ты мог в своей повести, - набросилась она на меня, как будто мы сидели с ней в баре, - коль уж ты присвоил себе право путешествовать во времени, не остановить смерть Верочки, которая погибла тогда, в 1881-м? Ведь это ты там сидел на креслах в доме моих предков и курил сигарету. Я узнала тебя. Кстати, почему ты воспользовался тем, что меня еще нет в природе, и опять закурил? Ай-яй-яй, как нехорошо.

- Есть закон времени, - ответил я, - не обращая внимания на справедливый упрек по поводу курения, - если бы я вмешался в историю чьей-то жизни или смерти, то не смог бы вернуться обратно.

Есть, кроме того, закон жанра...

Но мамочка мои оправдания слушать не пожелела, а тут как раз самолет покатился по бетонной дорожке, потом остановился, и мы решили погулять, благо было в запасе часа четыре с небольшим.

Конечно, мы поехали в Пятигорск. Поехали на такси за шестьдесят долларов...

- Солнечный удар, - сказал профессор, - это солнечный удар.

Антонина Ивановна, приготовьте на всякий случай нашатырный спирт и шприц. Впрочем, сейчас она и без этого обязательно придет в себя.

Не волнуйтесь, молодой человек, - обратился он уже к сыну пациентки, все будет хорошо. Подождите, пожалуйста, в коридоре, а еще лучше пойдите погуляйте. Ей нужен покой и отдых.

Закончив приводить даму в чувство и убедившись, что ей много лучше, профессор прошел в свой кабинет и плотно прикрыл за собой дверь. Но, вернувшись в процедурную еще раз, он вновь застал там молодого человека. И, не предложив ему второй раз уйти, вышел сам, чтобы записать историю болезни...

Нет, слушать косноязычного экскурсовода было все-таки невозможно, хотя лекция и была информативно насыщенной. Лектор непрерывно заменял одни звуки другими. И тогда экскурсанты стали поодиночке выскальзывать на улицу из здания краеведческого музея.

Путь у них был один - к полуразрушенной мечети.

Я терпеть не могу подобных лекций, поэтому и выскочил первым и понесся вверх по тропинке, но потом возвратился, чтобы помочь подняться маме. Мне было приятно вести ее под локоть.

Послышался окрик экскурсовода, догнавшего разбредшуюся группу: "Гдаждане-товадищи, пди подходе к мечети будьте, подадуйста, остодожны, там есть опасные места! "

Мечеть и в самом деле казалась опасным местом. Развалившиеся, осыпающиеся шурфы, проваленный земляной пол, пробитый купол...

Мама, она сказала мне, видела эту мечеть когда-то в детстве. Тогда она казалась страшной, а сегодня ее подготавливали к реставрации.

Вдруг я увидел, что мама побледнела. Она остановилась, прислонившись к моему плечу. Экскурсанты, поднимавшиеся сзади, стали обходить нас с двух сторон. Делали они это с комментариями: дескать, молодежь нынче не та пошла, не может на холм подняться, чтобы не запыхаться. На слово "молодежь", обращенное к ней, мама улыбнулась.

Ей стало получше, и мы быстро нагнали группу.

Экскурсанты уже сгрудились вокруг своего гида. Зашумел ветер, и внутрь ограды, где стояла мечеть, полетели какие-то семена с крылышками.

Я взял под руку маму и прислушался. Мама, я это тотчас же понял, лекцию о татарской мечети не слушала, зато наблюдала за малень-"

кой девочкой, которая пришла сюда с родителями. Она играла сама с собой, ловила непослушную, не дающуюся ей никак бабочку, потом поймала, осторожно посадила на цветок. Бабочка тотчас же и улетела.

Потом девочка зажмурилась и понюхала цветок. Такие цветы во множестве росли у полуобвалившейся изгороди.

- Совсем как тогда, в моем детстве, - прошептала мама, - только тогда не было экскурсий, а вот девочка была, и ею была я.

Так бывает иногда, когда взрослый человек вдруг видит ребенка и каким-то непонятным чувством знает, что он был точно таким же.

- Мне было тогда всего шесть лет, - продолжала мама, она рассмеялась, я тогда искала своего папу и убежала к нему в Ленинград, а здесь, в мечети, был очень старый человек, старик-сторож, хотя какой сторож на развалинах. Когда я вот так же играла, нюхала цветы и ловила бабочку, он подошел ко мне и что-то сказал.

- Что же он сказал, ты помнишь?

- Он сказал мне такое, что я запомнила на всю жизнь.

- Что же? - повторил я настойчиво, чуточку ей подыгрывая.

Мама посмотрела на меня серьезно.

- Старик сказал мне тогда, что он мой сын.

Это было слишком даже для такого хладнокровного писателя, как я. Мой нарочитый пафос как рукой сняло:

- Чей сын? Твой?

- В том-то и дело, что мой; смешно, правда же?

Я промолчал, потом сказал:

- Да, очень смешно... Так он же сумасшедший, этот твой старик... начал было я заполнять паузу, но запнулся: из развалин мечети выходил в этот момент косматый старик с черной седой бородой.

У мамы задрожала рука.

- Ха, - сказал я, чтобы что-то сказать.

Мама не проронила ни слова, а старик подошел с ограде, присел на корточки и стал разгребать наваленные кирпичи. Я наблюдал за ним: перед стариком курилась розовато-желтая пыль, он вытаскивал кирпичи, целые складывал обратно, битые - отдельно; минуту поработал, потом ушел, оставив облачка пыли, которая раздражала экскурсантов. Они отпрянули от изгороди и окончательно перестали слушать экскурсовода. Я сперва не мог понять, отчего это мама не желает выходить со двора, замусоренного и запыленного, потом сообразил - ей безумно хотелось еще раз взглянуть на старика и что-то вспомнить.

Она умела вызывать детство.

Шумел ветер, свободно врываясь в разбитую ограду мечети. Листья с шуршанием ложились на каменные своды старинной постройки. Во дворе ограды, наконец, снова показался старик с большой кожаной сумкой, тащил ее перед собой обеими руками и бросил на землю около груды кирпичей. Опять поднялись клубы пыли. Но экскурсантов давно уже не было во дворе мечети, там стояли только я, мама и маленькая девочка, родители которой видно, забыли про крошку.

- А что, действительно, этот старик похож на того, который напугал тебя в детстве, - спросил я.

Мама молчала, думая о чем-то, но мне показалось, что она растеряна.

Экскурсия закончилась, и тогда несколько голосов на разные лады стали звать девочку. Но девочка в это время была занята серьезным делом: она подносила старику обломок кирпича, а он, аккуратно обмазывая его глиной, заделывал пробоину в стене, и девочка не хотела никуда идти, она оставалась помощницей старика, пока молодая женщина, очевидно ее мать, не подошла и не увела ее.

Маме вдруг захотелось уйти отсюда. У нес разболелась голова и виной тому, вполне возможно, были не только и не столько нахлынувшие воспоминания, сколько разъяренное ветром кавказское солнце.

- Ты знаешь, сыночек, пойдем, - сказала она, - а то мы с тобой на самолет можем опоздать.

- Ну что ты, самолет в восемь вечера, а сейчас пять, хотя, конечно, если ты хочешь, пойдем.

Старик между тем выкладывал уже верхний ряд кирпичей, с трудом дотягиваясь до него, поминутно кряхтя и как будто на что-то тихо жалуясь. Один из обломков был особенно тяжелым, он состоял из трех кирпичей, схваченных давным-давно цементом. Старик с трудом поднял его, собрался было забросить на самый верх, но не рассчитал.

Сделал еще попытку, и тогда сильные руки подняли камень и поставили как раз туда, куда пытался его закинуть старик и где ему должно было находиться.

Перед стариком стоял я. Старик приветливо посмотрел па меня, кивнул головой и осторожно дотронулся шершавой ладонью до моего плеча, потом пробормотал что-то вроде слов благодарности и указал на верхнюю кромку незаконченной ограды. Я понял, что старик просит ему помочь еще и что дел тут минут на пять всего.

Я повернулся к маме - она присела у ограды прямо на землю, облокотилась и смотрела на меня так странно, что я подбежал и взял ее за руку. Рука была ледяная:

- Что с тобой?

- Нет, нет, ничего! Конечно, ступай, помоги ему, да скоренько, и пойдем отсюда. Мне, кажется, немножно нехорошо.

Я быстро помог старику и, отряхиваясь от кирпичной пыли, оглянулся на маму она теперь полулежала в нише, привалившись головой к холодному камню.

"Скорая помощь" не заставила себя ждать. Тут и старик мне помог. Вместе с ним я довел мамочку до машины, а через полчаса, как сквозь сон, я уже слышал обнадеживающий голос старого профессора:

- У нее солнечный удар.

- Мне можно ее увидеть?

- Лучше не стоит, она теперь спит.

- Но мне необходимо ее увидеть!

- Тогда прошу вас, пройдите сюда.

Я вошел в небольшую светлую ::злату и увидел там маму, лежащую на койке поверх одеяла. При моем появлении она открыла глаза, улыбнулась и так, с улыбкой, заснула.

Через два часа она была почти здорова.

А пока она спала, я вдруг совершенно отчетливо увидел, как раздвигаются стены больничной палаты, как простой плохо выкрашенный потолок превращается в лепной. Я опустился на стул, который подо мной оказался мягким креслом.

Я уже был в этом зале. Я вспомнил, это был дом моих предков. Я прекрасно понимал, что никак не гармонирую с этим домом, я видел перед собой красивых людей и маленького мальчика, который забирался на колени к своему брату.

Тут же на столешнице с краю лежал пистолет.

- Хочешь пострелять? - спросил его брат.

- Не хочу, - твердо сказал мальчик.

Брат взял пистолет и прицелился в дверь. Потом встал, укрепил свечу в анфиладе и стал показывать мальчику, как надо целиться.

С минуты на минуту в дверь, в которую был направлен пистолет, должна была войти девочка. Я знал это, потому что уже пережил это мгновение.

И тут я встал со своего кресла и в состоянии сомнамбулы подошел к столешнице, на которой лежала коробка с патронами. Я не обратил на нее внимания. Пистолет снова лежал на краю столешницы.

Братья были увлечены разговором и меня не замечали, хотя я был теперь им зрительно досягаем. Я решил пойти на это. Наконец тот, на коленях которого сидел мальчик, меня заметил, но не поверил себе и перекрестился. Я воспользовался замешательством, вынул из пистолета патрон и положил его в коробку.

Потом я вернулся в свое кресло, но все равно пребывал в нервном ожидании. А брат снова стал забавлять малыша пистолетом.

Вскоре отворилась дверь, в комнату впорхнуло удивительное создание.

Выстрела не произошло. Но зато случилось другое. Я стал видимым. Я изменил историю, изменил время и теперь принужден был, наверное, погибнуть в его пучине.

...Когда я понял, что в настоящее мое время мне не вернуться, я всю свою долгую жизнь мечтал, как бы дожить до момента рождения своей мамочки, чтобы сказать ей ласковое слово, чтобы предупредить маленькую девочку, что когда она вырастет, у нее родится сын - я, который ради нее перейдет грань дозволенного в человеческом бытии.

Я посчитал, что к тому времени, когда ей исполнится шесть лет, я буду глубоким стариком, и жил только одной навязчивой идеей: дожить, найти ее, рассказать о том, что я - безобразный старец - ее сын, что меня скоро нс будет на свете, но я появлюсь у нее вновь и что когда я в сорокалетнем возрасте исчезну, чтобы она не волновалась.

Я знал, мне очень захочется поцеловать свою мамочку и на своей щеке почувствовать ее поцелуй, от которого всегда становится мне спокойно и хорошо; поцелуй, который всегда решал все мои проблемы.

Профессор закончил писать историю болезни, перечел написанное и, разорвав листы, встал из-за стола. Он вышел в сад и прислушался к дневным звукам.

Молодой человек и его мама попрощались с профессором. Он глядел им вслед - сентнмснсальность, непростительная врачу, - и поймал себя на странной мысли: ему захотелось, чтобы они поскорее исчезли, растворились в дымке южного марева.

- Я ждала тебя всю жизнь, прежде чем ты родился, сказала мама.

Я посмотрел на часы. Вместо времени они показывали почему-то пространство.

Глава 14

Доктор Сильвано Черви был счастлив. Благодаря на первый взгляд ничего собой не представляющему, провалявшемуся много лет в семейном хламе черному кресту (игрушке эпох), он получил возможность переделать не только историю, до которой ему в общем-то было, как говорят в Северной Италии, "до кацо, пнколлино", но получил возможность переделать свою собственную судьбу, то есть те многие миллиарды мгновений, которые он использовал, возвращая и бесконечно смакуя мгновения жизни с той, которую любил.

На машине времени, будто это была "Альфа- Ромео" он целыми днями резвился в четвертом измерении (так он окрестил поездки в собственную суетную безнаказанность бытия), наслаждаясь и упиваясь своей всевластностью и только лишь, когда наступало время обеда, вдруг чувствовал осознанное желание вернуться в обычное свое время

Загрузка...