Едва прибыв в Форт Лодердейл, я снова оказался в шумной, праздничной атмосфере кануна Рождества. Из года в год Землю посещает одно и тоже безумие. Суетное, беспокойное, пестрое, всем чужое и родное одновременно Великое Празднество Маленьких Подарков. Избавься от денег, избавься от денег, избавься любой ценой! Помни, к Рождеству не принято оставаться в долгу. Розничные торговцы жиреют за эти недели прямо на глазах. А как наживается Почтовая Служба на рождественских открытках, подумать только — три биллиона открыток, и то лишь по приблизительным подсчетам. Оживают лавочки в самых отдаленных захолустьях. Каждый раз страна балансирует на грани энергетического кризиса, потому что всюду ночи и дни напролет горят гроздья всевозможных огней. По улицам и бездорожью снуют заказные фургоны с подарками, они трещат по всем швам, так плотно их забивает всяческая праздничная мишура. Города наводняют всевозможные Санты, всех размеров и цветов кожи, они, парясь, таскают тяжелые мешки из универсальных магазинов и легкие — обратно.
Маскарадность происходящего в этом году довершила погода, не по сезону теплая. Кондиционеры и компрессоры шли нарасхват. Для меня это было загадкой.
Известно же, что человеческий несовершенный организм плохо переносит температурные колебания больше, чем в пятнадцать градусов. Он заболевает. Он подвержен вирусным инфекциям. У него больше времени уходит на работу. Словом, он чувствует себя все хуже и хуже.
А мы хотели веселиться. Мы хотели пить и танцевать. Мы хотели одеться на Рождество совершенно легкомысленно. Если бы во Флориде был принят закон, не позволяющий владельцам магазинов, кафе, ресторанов и прочих публичных мест опускать температуру воздуха в помещениях ниже пяти градусов по Фаренгейту, всем сразу стало бы лучше. А уж как бы выиграли энергетики!
Но такой свистопляски с погодой на Рождество я не помню с детства. Лодердейл стоял вывернутый наизнанку: снаружи было по-весеннему тепло, во всех помещениях — искусственный холод. Это немедленно породило какой-то свежий, доселе не появлявшийся на свете вирус группа, и он косил население направо и налево.
Это была забавная и суматошная пора. Кажется, я все дни проводил в беготне и разъездам, причем по тем местам, где не только не предполагал, но и не хотел бывать, встречаясь с людьми, такими же шумными и суматошными, как я, с которыми почти не был знаком и не собирался знакомиться ближе. Словно со стороны я слышал звук собственного голоса, не умолкавший ни на час; я без устали обсуждал несуществующие проблемы, красноречивый и громкий, как оратор на трибуне, причем теперь я не могу вспомнить, почему я кричал там, где можно было говорить тихо и говорил кучу сущей чепухи, когда можно было промолчать. Город наводнили приезжие, в порту покачивался на воде лес из новоприбывших яхт, прибывали все новые, а местные как раз уходили, все было в движении, все гудело и суетилось, как в пчелином улье, но только таком, где все пчелы внезапно сошли с ума. И именно среди этой предпраздничной суматохи я вдруг обнаружил, что думаю о Лу Эллен. Нет, это не значит, что я не думал о ней раньше, но раньше мои мысли текли согласным, последовательным потоком; я теперь они метались, как солнечные зайчики, мешались, прыгали у меня в голове, возникали и исчезали еще прежде, чем я успевал их обдумать. Словно она и все мои раздумья о ней навечно поселились на дне моего сознания и выскакивали оттуда при каждом удобном случае.
И я заметил, что это безумие поразило не только меня. Рут Михан, одна из суточных официанток, стала вести себя странно и порывисто, и в конце концов утонила в море, купаясь среди ночи. Ее вынесло отливом в бухту, и там ее нашел один из наших рыбаков. Говорили, что она просто накачалась наркотиками. Кажется, говорили даже, что она оставила записку, так что дело пахло почти самоубийством. Для нашего городка такое событие — сенсация, и общее умопомешательство тут же заставило всех бегать и кричать, что надо непременно что-то сделать, что это же ужас, но в конце концов все ограничилось тем, что кого-то послали за ее сестрой в Нью Гемпшир, — судя по всему, это была единственная ее родственница.
Бруд Сильверман, позаимствовав тягач у Лесси Дэвида, сбил им огромную сосну у канала примерно в миле от Ферн Крест. Причем на скорости совершенно безумной — сто двадцать. Зачем он поехал туда так поспешно, никто так и не сумел выяснить, но самое поразительное то, что на машине не осталось ни царапинки.
А Майер «кильнулся».
Потом он сказал, что чувствовал себя весьма странно. Как будто был очень далеко отсюда. Прогулка по пляжу, купание, пара упражнений — все это мы проделывали каждое утро, и в то утро, как обычно, он был в полном порядке. Мы уже возвращались домой, как вдруг, на середине подъема, он остановился, смотрит на меня и говорит глубокомысленно:
— Я думаю, Трев, я…
Я жду продолжения. Он улыбается, закатывает глаза и валится ничком на теплый песок. А он огромный, как медведь, к слову сказать. Я хватаюсь за голову, первое, о чем я думаю — инфаркт. Я переворачиваю его, стряхиваю песок с лица и поспешно прикладываю ухо к его огромной волосатой груди. Что я в этом понимаю? «Тум — БУМ, тум — БУМ, тум — БУМ.» Может быть, слишком сильно? Но это естественно, мы же только что плавали, Какая-то случайная толстая и очень сердобольная женщина хватает детское песочное ведерко, наливает полное воды и пытается отмыть Майера от песка, набившегося и в волосы, и за шиворот. Я тем временем поджидаю «скорую». У нас на пляжах это дело хорошо поставлено. Они появились через четыре минуты. Меня пускать не хотят, пока я не говорю, что был рядом с ним все это время.
Скачка с сиреной и фонарем. В приемном покое, как и во всех помещениях в городе, жуткая холодрыга. Майера накрывают одеялом и куда-то увозят, а я остаюсь у дверей. Я хожу туда-сюда, чтобы согреться. Черт бы побрал всех этих медиков, у них никогда ничего нельзя выяснить. Ваши вопросы они либо игнорируют, либо отвечают коротко и непонятно.
Появляется тощий мрачный врач, фамилия Квелти, лечащий врач Майера. Я отвечаю на его вопросы в надежде, что он ответил и на мои.
Ничего подобного! Он просто заполняет какую-то форму и отдает ее строгой седой сестре, и она удаляется, — шагом, свойственным лишь медсестрам, учительницам и военным.
— Где он будет находиться, в каком отделении? — спросил я со слабой надеждой.
— Кем вы приходитесь пациенту? — вместо ответа спрашивает врач. Да еще так мрачно. Я озверел.
— Сестрой!
Квелти уставился на меня, как на буйнопомешенного.
— Если вы будете меня разыгрывать, я вам вообще ничего не скажу, — отрезал он.
— Хотите монетку, доктор? — как можно невиннее спросил я.
— Нет, спасибо. У вашего друга высокая температура, шум в легких. Вероятнее всего, это грипп, но может быть и еще что-нибудь похуже. До лабораторных анализов я ничего сказать не могу.
Спасибо и на этом.
Что ж, я прихватил с «Молнии» кое-какую одежду, деньги, погрузился в свой голубой «роллс-пикап» и поставил его в пяти кварталах от госпиталя — ближе не мог. Не то чтобы я собирался дежурить сутки под окнами. Вовсе нет. Потайная кабина «Молнии» была забита всем необходимым на шесть месяцев роскошной жизни. Больница лучше некуда. Но это был только план, причем почти невыполнимый.
Но в общем ведь никто не запрещал никому одеваться в белое, не так ли? Вплоть до белых парусиновых туфель. Никто не запрещал носить в нагрудном кармане одновременно пару градусников и карандашей. Никто не запрещает ходить по больницам важной и деловой походкой. Улыбаться и кивать каждому «знакомому лицу» — чтобы твое лицо тоже сочли знакомым. В конце концов, можно же быть немного приветливым с теми, кто так заботиться о тебе, когда ты был здесь последний раз. И предпоследний тоже.
Через четыре дня я выяснил, что круглосуточный пост к Майеру отменен, и он переведен на просто строгий постельный режим. Он был в Южном крыле госпиталя в 455 палате в десяти шагах от сестринского поста. На мою большую удачу, сестры в этом отделении все были как на подбор хорошенькие, молоденькие и смешливые.
После столь неудачного начала мы вполне подружились с доктором Квелти. Он сказал, что если мне так необходимо потратить лишние деньги, так и быть, у Майера будет личная сестра по ночам, с одиннадцати вечера до семи утра, по крайней мере пока он на строгом постельном режиме. Сестра у него была просто клад — Элла Мария Мурз, тридцати с чем-то, высокая, темноволосая красавица. Она вышла замуж за одного богатого пациента, который влюбился в нее прямо здесь. Но не так давно он погиб в авиакатастрофе, оставив ее неутешной вдовой с огромным состоянием. Она скоро заскучала и вернулась в госпиталь.
Майера привезли в 455 палату в четыре часа пополудни в среду, на следующий день после Рождества. Он похудел, осунулся, как будто голодал несколько месяцев. Лицо было бледным и серым, глаза запали, а веки словно истончились и стали полупрозрачными. После того, как в него вогнали обычную дозу медикаментов на этот час, его оставили в покое. Майер смотрел на меня больными задумчивыми глазами.
— Рождество… уже и вправду прошло?
— Если верить слухам, то да.
— Они меня… закормили своими таблетками. Я плохо соображаю. Говори внятно.
— Рождество было вчера.
Он закрыл глаза и лежал неподвижно так долго, что я подумал было, уж не заснул ли он. Но он просто отдыхал.
— Ну и как оно?.. — спросил он наконец.
— Рождество-то? Ну-у… Рождество есть Рождество. Как обычно.
Он снова закрыл глаза, а я, исполнившись состраданиями, принялся рассказывать ему, как в Канун наряжали елку сестры, как все визжали, получив наутро свои подарки — в первых заход. Дневная и вечерняя смена получили их сразу по прибытии в больницу. Я был свидетелем всех этих треволнений, потому что сутками торчал здесь. Увлекшись, я не заметил, как он задремал, и я подумал, что Майер вполне удовлетворен — Рождество не обходит стороной даже больницы.
Сестра Мурз пришла рано, около десяти. Она была выше и не такая красавица, как в описании сестер, и, что было уж совсем неожиданно, обладала редкой застенчивостью в обращении, — редкой для медсестры, я имею в виду. После того, как она удостоверилась, что больной в полном порядке и спит и перецеловавшись со всеми девушками на посту, мы соорудили себе по чашечке кофе, уютно устроившись в маленькой приемной в конце коридора. Она расспрашивала меня о Майере. Экономист, наполовину оставивший дела, живущий уединенно — на берегу или в личной кабине на «Молнии», отвечал я. Это был, правда, далеко не полный портрет Майера. А какой полный, спросила она. Майер — это всегда доброе расположение духа, самая мохнатая жилетка на свете, полное понимание и мудрость философа.
Мы договорились, что, пока в этом есть нужда, ночью при Майере будет она, а днем — я, она похлопочет, чтобы я мог появляться здесь не только в часы посещений.
Наверное, это был перст судьбу, чтобы наш разговор произошел как раз вечером накануне того дня, в который я получил письмо от Гули. Или меня просто какая-то муха укусила. Во всяком случае я, подробно выслушав инструкции, направился по коридору и свернул за угол, оставив дверь на лестницу открытой, а сам в нее не вышел. Там сразу за дверью есть маленькая комнатушка. Так, оставив путь свободным, я уселся на какое-то больничное сооружение и стал ждать. В комнатку проникал слабый свет синих ламп из коридора, блики мерцали на аптечной утвари и инструментах в шкафах.
Я не знал, сколько времени я буду ждать, потому что, если она пойдет не одна, то ей придется сделать вид, что она едет на третий или первый этаж, а не шмыгнуть сразу ко мне.
Но не прошло и пяти минут, как Мэриан Левандовски, одна из самых славных девушек на посту, тихонько открыла дверь, скользнула в комнату и плотно прикрыла дверь за собой.
Она была немного неуравновешенной, как все современные девушки, и заливистый ее смех звучал немного визгливо, но это было не так уж страшно. У нее была поистине добрая душа: она дежурила все три дня Рождества, с трех до одиннадцати, отрабатывая за больных сестер, и только шутила на эту тему. Славная девушка. Я немного флиртовал с ней.
Добравшись до меня в полутьме, она чмокнула меня в щеку и сказала:
— Ты знаешь, у меня такое чувство, словно мы с тобой заигравшиеся дети.
— Так оно и есть.
— Да, но до поры до времени. Норман сейчас в Иране, там негде жить и я не могу везти туда детей. Я сейчас живу у его матери, а это препротивная старушенция, она следит за каждым моим шагом. Много бы я дала, чтобы избавиться о нее! Она готова обвинить меня просто в чем угодно. А ведь когда тебя дни и ночи напролет пилят за то, что ты не делал, ты же в конце концов пойдешь и сделаешь это, просто из одного только чувства противоречия. Верно?
Я улыбнулся.
— Вот ты и делаешь.
— Славное местечко прятаться от всех. Я узнала о нем от Ниты. У нее сейчас отпуск, а так она вечно торчала тут со своим лопоухим кардиологом. Она все надеется, что однажды он возьмет и предложит ей руку и сердце, но мне кажется, этого никогда не случиться.
— Наверное.
Она была способна болтать часами. О том, как было бы хорошо, чтобы ее муж нашел себе постоянную работу здесь и больше никуда не ездил, и тогда старая леди не будет больше пилить ее за несуществующую супружескую измену. О том, как, если бы это все же случилось, она немедленно бросит работу, потому что в больницу все больше и больше привозят стариков, и они умирают здесь просто от старости, а не от сложных и неизлечимых болезней. О том, что иногда она вдруг задумывается у окна и ясно видит, как жизнь проходит мимо, хоть у нее, конечно, прекрасный муж и замечательные дети.
— Чувствуешь, как я дрожу? Я прямо не знаю, что со мной. Нита, кстати, предупреждала: ни в коем случае не пользоваться этим столом, он слишком высокий и узкий, можно просто свалиться, и тогда точно кто-нибудь из нас останется со сломанной шеей. К тому же, она говорила, он на колесиках… да, и в самом деле, он и вправду на колесиках. Правда, под них ведь можно что-нибудь подложить, и тогда он никуда не поедет… Нет, да что же это такое, я какая-то совсем странная сегодня. Черт бы все побрал, это просто проклятая репутация медсестры. Но ты не думай, я не такая. Просто ты нравишься мне. Да, ты мне ужасно нравишься, я могу часами думать о тебе, но это вовсе не значит, что я способна на низкий и грязный обман… А что если мы просто обойдемся? Ты будешь очень расстроен?
— Нет, не буду.
— Наверное, его мать от меня только этого и ждет. С чего это она решила, что я буду на это способна. Не так уж это страшно, между прочим. Человек имеет право на все, что ему дано природой. Ладно, ты просто обними меня покрепче и поцелуй, как один ты умеешь это делать, совсем чуть-чуть, недолго, а потом я пойду. Ты извини, что так вышло. Я… Я правда не могу…
А через десять минут мы уже лежали, обнявшись, на старых матрасах в углу. Ее кожа казалась холодной и блеклой в свете синих ламп. Ее руки пахли аптекой и стерилизатором. В тишине ночи слышалось только наше сдерживаемое дыхание да лай собак вдалеке. Откуда-то с моря шла гроза, я слышал дальние раскаты грома. А потом все заглушил ошалелый звук ее маленького сердца и все старые и больные пациенты остались где-то невероятно далеко, а в нас шипела и праздновала свою вечную молодость жизнь.
После того, как она ушла, я задремал прямо на матрасах, но вскоре проснулся от сквозняка, создаваемого неутомимым кондиционером. Руки и ноги у меня затекли и озябли, я немного попрыгал, чтобы согреться. Было еще только четверть первого. Я перепутал пуговицы на рубашке и принялся застегивать ее второй раз, а когда у меня вышло криво и со второй попытки, я понял, что еще немного, и мне придется сесть на пол и немного поплакать. До дома я добрался уже в состоянии глубочайшей депрессии, в которой когда-либо пребывал. Я был самым тривиальным, мерзким и гадким сукиным сыном. Мне следовало отрубить руки. Какой у меня был декабрь! Тебе было дано такое сокровище, старый ты грязный мусорщик! Ты оттрахал Гулю за все то, что пропустил десять лет назад, и теперь закрепляешь успех, да? С тех пор, как ты вернулся, у тебя было уже полдюжины случайных знакомых, которых ты поимел, а если ты попробуешь напрячь память, ты вспомнишь четыре имени от силы и пару лиц в лучшем случае! А теперь эта несчастная медсестра, которая пошла на все это, потому что ее замучила дура-свекровь? Что это с тобой в этом году? Ты с цепи сорвался? Ты решил переплюнуть голливудских мальчиков по количеству порнокадров за день? Немедленно возьмись за ум. Тоже мне, Казанова! При чем тут то, что она сама к тебе полезла? Какая разница, где ее муж, в Иране или на Аляске?
С тобой никогда не случалось ничего подобного, что стряслось?
В конце концов я добрался до старушки «Молнии» и, несмотря на усталость, сообразил отключить сигнализацию, прежде, чем она взревела. С тех пор, как я сутки торчал в больнице, у меня на «Молнии» стояла особая штука на предмет отпугивания названных посетителей. Ключ от нее всегда при мне, а даже если его и украдут, то вряд ли догадаются повернуть его еще раз после того, как взойдут на борт. И тогда будут иметь такую шумовую атаку, что зарекутся притрагиваться вообще к яхтам, а не только к моей. Нет, неправда, со мной это уже случалось. И я вспомнил, когда. Это была реакция самозащиты. Я умудрился влюбиться в одну даму гораздо сильнее, чем мне позволяло благоразумие. Поэтому я лечил душевную рану большим количеством других дам, и небезуспешно. Это как-то рассеивает.
Ох, нет, Макги! Ты сошел с ума! Гуля? Лу Эллен? Она же просто ребенок! Впрочем, уже не совсем. Конечно, она была им не так уж давно. Но это не невозможно. Впрочем, почему невозможно? Давайте проверим. О'кей. Можешь ли ты, Тревис Макги, привести сюда, на свою жилую яхту, Линду Левеллен Бриндль, жить с ней то здесь, то там, счастливо и в довольстве, пока вы все втроем способны держаться на плаву?
Да, черт побери!!
И тогда я пошел спать, изумленный донельзя, еще не зная, что наутро получу ее письмо.